Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

П. И. Мельников - В лесах. На горах [1871-1881]
Известность произведения: Средняя
Метки: История, Роман

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 

Раздумалась над этим письмом Дуня. «Все ложь, все обман, правды нет нисколько! – подумала она. – Какое-то недоразумение нашла… Какое тут недоразумение, когда сама ввела меня в ловушку. И про мои достатки, что остались после тятеньки, поминает. Их хотелось Луповицким… Прочь, лукавые! Ни думать не хочу о вас, ни вспоминать про вашу обманную веру». Вошла разбитная Матрена. – Что тебе, Матренушка? – спросила ее Дуня. – Посланный ответа ждет, – отвечала Матрена. – Скажи, что ответа не будет, – нахмурясь, сказала Дуня. – Он говорит, что без вашего письма никак ему нельзя домой воротиться. Строго-настрого ему, слышь, наказывали письмо привезти от вас. – Скажи ему от меня, что никакого ответа не будет и чтоб он скорей уезжал с моего двора, – повысивши голос, сказала Дуня, и глаза ее загорелись пылким гневом. Волей-неволей посланный от Марьи Ивановны поехал долой со двора. – Затопи, Матренушка, в моей спальне печку, – приказала Дуня. – Да ведь нехолодно на дворе-то, Авдотья Марковна, – сказала было Матрена. – Затопи, когда приказывают! – повелительно крикнула Дуня. Изумилася Матрена. Всегда тихая и кроткая смиренница так грозно и властно стала покрикивать. Ни дать ни взять покойник Марко Данилыч. Видно, яблочко от яблоньки недалеко падает. Когда печка разгорелась, Дуня заперлась изнутри и покидала в огонь белые ризы, еще недавно так с восторгом ею надеваемые. Знамена, покровцы и пальмовые ветви тоже в печку пошли. Между платьем нашла она писанную водяными красками картину «ликовствования» и несколько мистических книг, купленных Марком Данилычем у Чубалова и взятых Дуней в Луповицы. И это все в огонь полетело. Когда сгорело все, что могло напоминать ей о хлыстах, ровно тяжесть какая свалилась с нее и на душе стало покойней и веселее. Ей казалось, будто вышла она на вольную свободу из душной темницы. Все отношения ее к луповицким хлыстам были навсегда теперь разорваны. После, когда рассказала она обо всем этом Аграфене Петровне, та похвалила ее. В тот же день вечером разговорилась Дуня с Чубаловым. – Скажите мне, пожалуйста, Герасим Силыч, правду ль я слышала, будто вы, странствуя по разным местам, во многих верах перебывали? – спросила она. – Правда, Авдотья Марковна, вам необлыжно сказывали, – отвечал Чубалов. – С ранних годов, когда еще я подростком был, с ума у меня не сходило, что вот здесь, вокруг нас, староверы разных толков живут. И каждый толк не любит другие, обзывает их отступниками, отщепенцами. Где ж, думал я, единая, правая Христова вера, в коей вечное спасение несомненно. Кого ни спрашивал, никто прямого ответа мне не дал, свою веру хвалил, другие проклинал… Тогда прочел я книгу Ефрема Сирина. А в ней сказано: в последние времена праведная вера сокроется из мира и мир по своим похотям пойдет и забудет творца своего. Тогда держащие праведную веру побегут в горы и будут пребывать в вертепах и в пропастях земных. И пошел я в странство отыскивать те вертепы и пропасти, чтоб до конца живота пребывать с людьми истинной веры. Много странствовал, но не мог их найти. Пошел по сектам, – в которой год, в которой больше оставался. А как замечу, бывало, какую ни на есть неправоту, тотчас ухожу в иное место… И таким образом пятнадцать лет провел я в странстве и все переходил из одного согласа в другой. Но нигде не видал прямой истины. Тогда, наскучив праздным шатаньем, домой воротился. И вот теперь провожу житие в той вере, в коей родился, по спасову согласию. – Вы находите ее всех праведнее? – спросила Дуня. Не вдруг ответил Чубалов. Думал он. Долго думал; потом тихо промолвил: – Вы, Авдотья Марковна, слышал я, много книг перечитали и с образованными господами знакомство водите. Так не может же быть, чтоб и вам на ум не приходило, до чего дошел я чтением книг. – Что ж такое, Герасим Силыч? – живо спросила его Дуня. – До чего дошли вы? – Не в пронос мое слово будь сказано, – запинаясь на каждом слове, отвечал Чубалов. – Ежели по сущей правде рассудить, так истинная вера там. И показал на видневшиеся из окна церковные главы. – Как? В великороссийской? – спросила удивленная Дуня. – Да, в великороссийской, – твердо ответил Герасим Силыч. – Правда, есть в ней отступления от древних святоотеческих обрядов и преданий, есть церковные неустройства, много попов и других людей в клире недостойных, прибытками и гордостию обуянных, а в богослужении нерадивых и небрежных. Все это так, но вера у них чиста и непорочна. На том самом камне она стоит, о коем Христос сказал: «На нем созижду церковь мою, и врата адовы не одолеют ю». Задумалась Дуня. – Да, между тамошним священством есть люди недостойные, – продолжал Чубалов. – Но ведь в семье не без урода. Зато не мало и таких, что душу свою готовы положить за последнего из паствы. Такие даже бывают, что не только за своего, а за всякого носящего образ и подобие божие всем пожертвуют для спасения его от какой-нибудь беды, подвергнутся гневу сильных мира, сами лишатся всего, а человека, хоть им вовсе не знакомого, от беды и напасти спасут. И будь хоть немного таковых, они вполне бы возвеличили свою церковь, а в ней неправды нет – одно лишь изменение обряда. А обряд не вера, и церковь его всегда может изменить. Бывали тому примеры и в древней церкви, во дни вселенских соборов. Дуня молчала, об отце Прохоре она думала: «Разве мне, чуждой его церкви, не сделал он величайшего благодеяния? Разве не подвергался он преследованиям? Разве ему самому не угрожали за это и лишение места и лишение скудных достатков?» Прошло несколько минут. Дуня спросила у Чубалова, зорко глядя ему в очи и ровно застыдившись: – Когда вы были в странстве, Герасим Силыч, не случалось ли вам когда-нибудь сходиться с людьми божьими? – спросила Дуня. – Все мы божьи люди, Авдотья Марковна, все его созданья. Не знаю, про каких божьих людей вы спрашиваете, – отвечал Чубалов. – Такая секта есть, – сказала Дуня. – Сами себя они зовут людьми божьими, верными-праведными зовутся также и праведными последних дней, познавшими тайну сокровенную. – Не доводилось знать таких, – ответил Герасим Силыч. – Не знаю, про кого вы говорите. – Вместо моленья они пляшут и кружатся, – тихонько промолвила Дуня. – Так это хлысты. Фармазонами их еще в народе зовут, – ответил Чубалов. – Нет, бог миловал, никогда на их проклятых сборищах не бывал. А встречаться встречался и не раз беседовал с ними. – Что ж вы думаете о них? Что это за учение? – Бесовское, – ответил Герасим Силыч.  ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ   Работы на пристани и на прядильнях Смолокурова еще до Покрова были кончены, и Чубалов рассчитал пришлых работников. Рассчитались они честно и мирно – не так, как бывало при Василье Фадееве. После выгонки ненавистного приказчика голоса никто не повышал в работных избах, а ежель и случалось кому хмельком чересчур зашибиться, сами товарищи не допускали его бушевать, а если слов не слушался, так пускали в ход палки и кулаки. Иные работники, особенно дальние, после расчета Христом богом молили оставить их при смолокуровском доме за какую угодно плату, даже из одного хлеба. Чубалов соглашался, и эти работники были полезнее других, они сделались бдительными и верными стражами осиротелого дома. А это было нелишнее. Не раз были попытки подкопаться под какую-нибудь смолокуровскую постройку, где лежало мало-мальски ценное. Охотников до чужбинки в том городке, где жил покойный Марко Данилыч, было вдоволь, и потому Герасим Силыч по ночам в доме на каждой лестнице клал спать по нескольку человек, чтоб опять ночным делом не забрался в покои какой-нибудь новый Корней Прожженный. Тихо, бесшумно шла новая Дунина жизнь, хоть и было ей тоскливо, хоть и болела она душою от скучного одиночества. С нетерпеньем ждала она тех дней, когда заживет под одном кровлей с сердечным своим другом Аграфеной Петровной. Дни и ночи рук не покладаючи Герасим Силыч работал над устройством смолокуровских дел. Они шли успешно: кусовые и косные, реюшки и бударки, строенные на пристани, бечева, ставные сети, канаты и веревки, напряденные весной и летом, проданы были хоть и не вовремя, хоть и по низкой цене, но все-таки довольно выгодно. Лес, на пристани заготовленный на два года, был продан дороже, чем обошелся он Марку Данилычу. Приехал с Унжи Никифор, хорошо уладивши тамошние дела. За унженские дачи в свое время дешево Марко Данилыч заплатил промотавшемуся их барину. Не один год вырубал он десятин по сотне и сплавлял лес на пристани свою и нижегородскую; к тому ж и Корней Евстигнеич, будучи на Унже, не клал охулки на руку, а все-таки Никифор Захарыч, распродавши дачи по участкам, выручил денег больше, чем заплатил Марко Данилыч при покупке леса. С домом оставалось только развязаться, тогда бы и дело с концом, но продать большой дом в маленьком городке не лапоть сплести. Из местных обывателей не было такого, кто бы мог купить смолокуровский дом, даже и с долгой рассрочкой платежа, а жители других городов и в помышленье не держали покупать тот дом, у каждого в своем месте от отцов и дедов дошедшая оседлость была, – как же оставлять ее, как менять верное на неверное? Старым, насиженным местом русский человек паче всего дорожит – не покинет он дома, где родились и сам и его родители, не оставит места, где на погосте положены его дедушки, бабушки и другие сродники. Внаймы смолокуровского дома сдать было некому – у каждого купца, у каждого мещанина хоть кривенький домишко, да есть, – у чиновных людей, что покрупнее, были свои дома, а мелкая сошка перебивалась на маленьких квартирках мещанских домов – тесно там, и холодно, и угарно, да делать нечего – по одежке протягивай ножки. А главное дело в том, что по всему городку ни у кого не было столько денег, чтоб купить смолокуровский дом, красу городка, застроенного ветхими деревянными домишками, ставленными без малого сто лет тому назад по воле Екатерины, обратившей ничтожное селенье в уездный город. Вот уж семьдесят лет, как тот городок ни разу дотла не выгорал, – оттого и строенье в нем обветшало. Носились слухи по городу, что молодая наследница Марка Данилыча для того распродает все, что хочет уехать на житье за Волгу. Одни верили, другие не давали веры: «Зачем, – говорили они, – такой молоденькой и богатой невесте забиваться в лесную глушь. Там и женихов-то подходящих нет – одно мужичье: дровосеки да токари, красильщики да валяльщики». Раннюю продажу лодок и прядильного товара тем объясняли, что неумелой девушке не под стать такими делами заниматься, но в продажу дома никто и верить не хотел. Поверили только к Сергиеву дню, когда настали «капустки». В то время по всем городкам, по всем селеньям в каждом доме на зиму капусту рубят, к зажиточным людям тогда вереницами девки да молодки с тяпками (Тяпка – малый, заостренный, круглый и острый заступ, употребляемый при рубке капусты.) под мышками сбираются. А ребятишкам и числа нет, дела они не делают, зато до отвала наедаются капустными кочерыгами. Шум, визг, крики разносятся далеко, а девицы с молодицами, стоя за корытами, «Матушку капустку» поют: Я на камешке сижу, Я топор в руках держу, Изгородь я горожу. Ой люли, ой люли, Изгородь я горожу. Я капусту сажу, Я все беленькую, Да кочанненькую. Ой люли, ой люли, Да кочанненькую. У кого капусты нет - Просим к нам в огород, Во девичий хоровод. Ой люли, ой люли, Во девичий хоровод. Пойдем, девки, в огород Что по белую капустку Да по сладкий кочешок. Ой люли, ой люли, Да по сладкий кочешок. А капустка-то у нас Уродилась хороша, И туга, и крепка, и белым-белешенька. Ой люли, ой люли, И белым-белешенька. Кочерыжки – что твой мед, Ешьте, парни, кочерыжки - Помните капустки. Ой люли, ой люли, Помните капустки. Отчего же парней нет, Ай зачем нет холостых У нас на капустках? Ой люли, ой люли, У нас на капустках? Возгордились, взвеличались Наши парни молодые, Приступу к ним нет. Ой люли, ой люли, Приступу к ним нет. А в торгу да на базаре, По всем лавкам и прилавкам Не то про них говорят. Ой люли, ой люли, Не то про них говорят. Вздешевели, вздешевели Ваши добры молодцы, Вся цена им – кочешок. Ой люли, ой люли, Вся цена им кочешок. Ноне девять молодцов За полденьги отдают И дешевле того. Ой люли, ой люли, И дешевле того. Тяпи, тяпи, тяп!.. Тяпи, тяпи, тяп!.. Ой, капуста белая, Кочерыжка сладкая! Звонко разносится веселый напев капустной песни, старой-престарой. Еще с той поры поется она на Руси, как предки наши познакомились с капустой и с родными щами. Под напев этой песни каждую осень матери, бабушки и прабабушки нынешних девок и молодок рубили капусту. Изо всех домов далеко раздается нескончаемый стук тяпок, а в смолокуровском такая тишь, что издали слышно, как на дворе воробьи чирикают. Бывало, к пристани Марка Данилыча лодок по десяти с капустой приходило – надо было ее на зиму заготовить, достало бы на всех рабочих, а теперь смолокуровские лодки хоть и пришли, но капуста без остатка продана была на базаре. Тут только уверились горожане, что смолокуровские заведения в самом деле закрываются и молодая хозяйка переселяется с родины в иное место. В то время как рубили капусту, подошел двадцатый день по смерти Марка Данилыча, и к Дуне приехал Патап Максимыч с Аграфеной Петровной и с детьми ее. Похожий на пустыню смолокуровский дом огласился детскими кликами, беготней и играми, и Дуня повеселела при своей сердечной Груне. В полусорочины (Полусорочины – двадцатый день после смерти.) Герасим Силыч отправил в доме канон за единоумершего, потом все сходили на кладбище помолиться на могилке усопшего, а после того в работных избах ставлены были поминальные столы для рабочих и для нищей братии, а кроме того, всякий, кому была охота, невозбранно приходил поминать покойника. На другой же день поминовенья начались сборы в путь-дорогу. Одна Дарья Сергевна была недовольна решеньем переехать за Волгу: сильна в ней была привязанность к дому, где она молодость скоротала и почти до старости дожила. Патап Максимыч больше всего заботился, чтобы как-нибудь дом сбыть с рук. Узнавши, что присутственные места в городке до того обветшали, что заниматься в них стало невозможно, он вступил в переговоры с начальством, чтобы наняли смолокуровский дом, ежели нет в казне денег на его покупку. Городничий рассчитал, что в том доме, опричь помещения присутственных мест, может быть и для него отделана хорошая даровая квартира, и потому усердно стал хлопотать о найме. Патап Максимыч, будучи с Дуней один на один, сказал ей про то. – Знаете ли, что я придумала? – выслушав Чапурина и немного помолчавши, сказала она. – Не надо бы дома-то продавать, лучше внаймы отдать на короткий срок, на год, что ли, а не то и меньше. – Что ж это тебе вздумалось? – спросил Патап Максимыч. – А помните, как мы разбирали тятенькин сундук и нашли бумагу про дядюшку Мокея Данилыча? – сказала Дуня. – Ежели, бог даст, освободится он из полону, этот дом я ему отдам. И денег, сколько надо будет, дам. Пущай его живет да молится за упокой тятеньки. – Добрая душа у тебя, добрая, – ласково улыбаясь, сказал ей Патап Максимыч. – Значит, дом внаймы отдавать только на год? – Как уж там рассудите, – отвечала Дуня. – А как думаете, скоро ли дядя воротится из полону? – Не ближе лета. Поглядим, что оренбургский татарин напишет, а ответа от него до сих пор еще нет, – сказал Патап Максимыч. – Схожу-ка я теперь к городничему да потолкую с ним о найме дома на год. Да вряд ли он согласится на такое короткое время, – дело же ведь не его, а казенное. – Так вовсе не отдавать, – быстро промолвила Дуня. – Караульщиков можно нанять. Герасима Силыча попросить, не согласится ли он пожить здесь до дяди. – Хорошо, – молвил Чапурин, но все-таки пошел к городничему.     ***   Только что вышел он из Дуниной комнаты, вошла Аграфена Петровна. – С приезда не удавалось еще мне поговорить с тобой с глазу на глаз,сказала она Дуне. – Все кто-нибудь помешает: либо тятенька Патап Максимыч, либо Герасим Силыч, либо Дарья Сергевна, а не то ребятишки мои снуют по всем горницам и к тебе забегают. – Что ж? Пусть их побегают, здесь просторно играть им, – молвила Дуня. И, зорко поглядевши в глаза приятельнице, сказала: – По глазам вижу, Груня, что хочется тебе что-то сказать мне. К добру али к худу будут речи твои? – Каково почтешь, – ответила Аграфена Петровна, тоже улыбаясь.По-моему, кажется бы, к добру, а впрочем, как рассудишь. – Что ж такое? – немного смутившись, спросила Дуня. Догадывалась она, о чем хочет вести с ней речь приятельница. – Два раза виделась я с ним у Колышкиных, – сказала Аграфена Петровна.Как за Волгу отсюда ехали да вот теперь, сюда едучи. С дядей он покончил, двести тысяч чистоганом с него выправил, в Казани жить не хочет, а в Нижнем присматривает домик и думает тут на хозяйство сесть. – Что ж он? – вся потупившись, спросила Дуня. – Ничего. Жив, здоров, – отвечала Аграфена Петровна. – Про тебя вспоминал. Ни слова Дуня. – Тоже тоскует, как и тогда у нас в Вихореве,немного помолчав, сказала Аграфена Петровна. – Тоскует, плачет; смертная ему охота хоть бы глазком поглядеть на ту, что с ума его свела, не знает только, как подступиться… Боится. – Так и сказал? – чуть слышно промолвила Дуня. – Так и сказал, – ответила Аграфена Петровна. – Терзается, убивается, даже рыдает навзрыд. «Один, говорит, свет, одна услада мне в жизни была, и ту по глупости своей потерял». В последний раз, как мы виделись, волосы даже рвал на себе… Да скажи ты мне, Дуня, по истинной правде, не бывало ль прежде у вас с ним разговоров о том, что ты ему по душе пришлась? Не сказывал ли он тебе про свои намеренья? – Нет, – ответила Дуня, – ни он мне, ни я ему словечка о том не сказала. Он не заговаривал, так как же я-то могла говорить? Мое дело девичье. Тогда же была я такая еще, что путем и не понимала своих чувств. А когда узнала, что уехал он к Фленушке, закипело мое сердце, все во мне замерло, но я все-таки затаила в себе чувства, никому виду не подала, тебе даже не сказала, что у меня сталось на сердце… А тут эта Марья Ивановна подвернулась. Хитрая она – сразу обо всем догадалась. Лукавыми словами завлекла она меня в ихнюю веру, и я была рада. У них вечное девичество в закон поставляется, думать про мужчин даже запрещается, а я была тогда им так много обижена, так ненавидела его, всякого зла и несчастья желала ему, оттого больше и предалась душою фармазонской вере… Когда же образумилась и познала ихние ложь и обманы, тогда чаще и чаще он стал вспоминаться мне. Голос его даже слыхала, призрак его видела. И с той поры стала сердцем по нем сокрушаться, жалеть (Жалеть – в простонародье любить.) его. – И он тебя жалеет, и он по тебе сокрушается, – тихонько молвила Аграфена Петровна. – С того времени сокрушается, как летошний год уехал в скиты. Так говорил он в последнее наше свиданье и до того такие же речи не раз мне говаривал… Свидеться бы вам да потолковать меж собой. – Нет! Как можно! – покрасневши вся, молвила Дуня. – Не бросаться же к нему на шею. – Вестимо, на шею не бросаться, а не мешает самой тебе узнать, как он по тебе сокрушается, особенно теперь, как ты осиротела… Как, говорит, теперь она устроится? Беспомощная, беззащитная! – сказала Аграфена Петровна. Задумалась Дуня. После недолгого молчанья Аграфена Петровна сказала ей: – Теперь он чуть не каждый день у Колышкиных. Приедем в город, увидишься с ним. Поговори поласковей. Сдается мне, что дело кончится добром. Не ответила Дуня, но с тех пор Петр Степаныч не сходил у нее с ума. И все-то представлялся он ей таким скорбным, печальным и плачущим, каким видела его в грезах в луповицком палисаднике. Раздумывает она, как-то встретится с ним, как-то он заговорит, что надо будет ей отвечать ему. С ненавистью вспоминает Марью Ивановну, что воспользовалась душевной ее тревогой и, увлекши в свою веру, разлучила с ним на долгое время. Про Фленушку и про поездку Самоквасова в Комаров и помина нет. Пришел Покров девкам головы крыть (С Покрова (1-го октября) начинаются по деревням свадьбы. После венчания молодой расчесывают косу и кроют голову повойником.) – наступило первое зазимье, конец, хороводам, почин вечерним посиделкам. Патап Максимыч уладил все дела – караульщики были наняты, а Герасим Силыч согласился домовничать. Через недолгое время после Покрова пришлись сорочины. Справивши их, Патап Максимыч с Аграфеной Петровной, с Дуней и Дарьей Сергевной поехали за Волгу. На перепутье остановились у Колышкиных. И Сергей Андреич и Марфа Михайловна рады были знакомству с Дуней, приняли ее с задушевным радушьем и не знали, как угодить ей. Особенно ласкова была с ней Марфа Михайловна – сиротство молодой девушки внушало ей теплое, сердечное к ней участье. Не заставил долго ждать себя и Петр Степаныч. Вошел он в комнату, где сидели и гости и хозяева. Со всеми поздоровавшись, низко поклонился он Дуне и весь побледнел. Сам ни словечка, стоит перед нею как вкопанный. Дуня слегка ему поклонилась и зарделась как маков цвет. Постоял перед ней Самоквасов, робко, скорбно и страстно поглядел на нее, потом отошел в сторону и вступил в общий разговор. Аграфена Петровна улучила минуту и прошептала ему несколько слов. Немного погодя сказала она Дуне: – Пойдем в те комнаты, надо мне на ребяток моих посмотреть, не расшалились ли; да и спать уж пора их укладывать. Медленно встала Дуня и пошла за подругой. Посмотрели они на детей; те играли с детьми Колышкина и держали себя хорошо. После того Аграфена Петровна пошла с Дуней в гостиную. Сели они там. – Ну что? – спросила едва слышно Аграфена Петровна. Не отвечала Дуня. – Что ж молчишь? говори! – Жалким таким он мне показался, – немного помедливши, проговорила Дуня. – Чем же жалок-то? – с улыбкой спросила Аграфена Петровна. – Так, – пальцами перебирая оборку платья, тихонько ответила Дуня. – А ты путем говори, – вскликнула Аграфена Петровна. – Мы ведь здесь одни, никто не услышит. – Жалкий такой он, тоскливый…– промолвила Дуня. – По тебе тоскует, оттого и жалок, – сказала Аграфена Петровна. В это самое время робкими, неровными шагами вошел в гостиную Петр Степаныч и стал у притолоки. Назад идти не хочется, подойти смелости нет. – Подите-ка сюда, Петр Степаныч, подойдите к нам поближе, – улыбнувшись весело, молвила ему Аграфена Петровна. Тихой поступью подошел к ней Самоквасов. – Винитесь, в чем согрубили, – сказала Аграфена Петровна. – Глаз не смею поднять…– задыхающимся, дрожащим голосом промолвил Самоквасов. – Глупость была моя, и теперь должен за нее век свой мучиться да каяться. – Что ж такое вы сделали?.. Я что-то не помню, – вся разгоревшись, промолвила Дуня. – А уехал-то тогда. В прошлом-то году… Не сказавшись, не простившись, уехал…– сказал Петр Степаныч. – Что ж? Вы человек вольный, где хотите, там живете, куда вздумали, туда и поехали, никто вас не держит, – проговорила Дуня. – Я вовсе на вас не сердилась, и уж довольно времени прошло, когда мне сказали о вашем отъезде; а то и не знала я, что вы уехали. Да и с какой стати стала бы я сердиться на вас? – Авдотья Марковна, Авдотья Марковна! Раздираете вы душу мою! – вскликнул Самоквасов. – Сам теперь не знаю, радоваться вашим словам иль навеки отчаяться в счастье и радости. Дуня сгорела вся, не может ничего сказать в ответ Петру Степанычу. Но потом эти слова его во всю жизнь забыть не могла. Немного оправясь от смущенья, повела она речь о постороннем. – Что ваш раздел? – спросила она. – Покончил, судом порешили нас, – отвечал Самоквасов. – Прежде невеликую часть из дедушкина капитала у дяди просил я, а он заартачился, не хотел и медной полушки давать. Делать нечего – я к суду. И присудили мне целую половину всего именья – двести тысяч чистыми получил и тотчас же уехал из Казани – не жить бы только с дядей в одном городе. Здесь решился домик себе купить и каким-нибудь делом заняться. А не найду здесь счастья, в Москву уеду, либо в Питер, а не то и дальше куда-нибудь… Двухсот тысяч на жизнь хватит, а жить мне недолго. Без счастья на свете я не жилец. – Ну, будет вам, Петр Степаныч, – сказала Аграфена Петровна. – Мировую сейчас, хоть ссоры меж вами и не было. Так ли, Дунюшка? – Какая же ссора? – молвила Дуня, обращаясь к подруге. – И в прошлом году и до сих пор я Петра Степаныча вовсе почти и не знала; ни я перед ним, ни он передо мной ни в чем не виноваты. В Комаров-от уехали вы тогда, так мне-то какое дело было до того? Петр Степаныч вольный казак – куда воля тянет, туда ему и дорога. – Ну, будет, пойдемте, не то придет сюда кто-нибудь, – сказала Аграфена Петровна. – Ступайте прежде вы, Петр Степаныч, мы за вами. Послушно, ни слова не сказавши, вышел Самоквасов. Когда ушел он, Аграфена Петровна тихонько сказала Дуне: – На первый раз пока довольно. А приметила ль ты, какой он робкий был перед тобой, – молвила Аграфена Петровна. – Тебе словечка о том не промолвил, а мне на этом самом месте говорил, что ежель ты его оттолкнешь, так он на себя руки наложит. Попомни это, Дунюшка… Ежели он над собой в самом деле что-нибудь сделает, это всю твою жизнь будет камнем лежать на душе твоей… А любит тебя, сама видишь, что любит. Однако ж пойдем. И пошли из гостиной в столовую, где и хозяева и гости сидели. Патап Максимыч дня четыре прожил у Колышкиных, и каждый день с утра до ночи тут бывал Самоквасов. Дуня помаленьку стала с ним разговаривать, а он перестал робеть. Зорко поглядывала на них Аграфена Петровна и нарадоваться не могла, заметив однажды, что Дуня с Петром Степанычем шутят и чему-то смеются. Перед отъездом Аграфена Петровна сказала Самоквасову, чтобы дён через десять приезжал он к ней в Вихорево.     ***   Переправясь через Волгу, все поехали к Груне в Вихорево. Эта деревня ближе была к городу, чем Осиповка. Патап Максимыч не успел еще прибрать как следует для Дуни комнаты, потому и поторопился уехать домой с Дарьей Сергевной. По совету ее и убирали комнату. Хотелось Патапу Максимычу, чтобы богатая наследница Смолокурова жила у него как можно лучше; для того и нанял плотников строить на усадьбе особенный дом. Он должен был поспеть к Рождеству. Не заставил себя ждать Петр Степаныч, на десятый день, как назначила ему Аграфена Петровна, он как снег на голову. Дуня была довольна его приездом, хоть ничем того и не выказала. Но от Груни не укрылись ни ее радость, ни ее оживленье. – Рада гостю? – спросила она Дуню вечером, когда осталась вдвоем с ней. Дуня поалела, но ничего не ответила. – По глазам вижу, что радехонька. Меня не проведешь, – улыбаясь и пристально глядя на Дуню, сказала Аграфена Петровна. – По мне, все одно, – молвила Дуня, облегчив трепетавшую грудь глубоким вздохом. – Разводи бобы-то! Точно я двухлетний ребенок, ничего не вижу, ничего не понимаю, – с усмешкой сказала Аграфена Петровна. – Лучше вот что скажи – неужто у тебя еще не вышли из памяти Луповицы, неужели в самом деле обрекла ты себя на девичество? – Про Луповицы не хочу и вспоминать. Если б можно было совсем позабыть их, была бы тому радехонька, – с живостью вскликнула Дуня. – Только замужем совсем про них забудешь, – сказала Аграфена Петровна. – Это почему? – спросила Дуня. – Да уж так, – ответила Аграфена Петровна. – Не тем будет голова занята. Думы о муже, заботы о детях, домашние хлопоты по хозяйству изведут вон из памяти воспоминанья о Луповицах. И не вспомнишь про тамошних людей. А замуж тебе пора. Теперь то возьми: теперь у тебя большие достатки, как ты с ними управишься? Правда, тятенька Патап Максимыч вступился в твое сиротство, но все ж он тебе чужанин, а сродников нет у тебя ни души: да тятенька и в отлучках часто бывает, и лета его уж такие, что – сохрани бог, от слова не сделается – и с ним то же может приключиться, что с твоим покойником. На дядю надеешься? Так выйдет ли он из полону, нет ли, одному богу известно. А ежель и выйдет, что за делец будет? Столько годов проживши в рабстве у бусурман, не то что от наших дел отстал, а пожалуй, и по-русски-то говорить разучился. К тому ж и он уж человек не молодой, и к нему старость подошла. Он же не только тебя никогда не видывал, а даже не знает, что и на свете-то ты есть. Как ему сберечь твое добро, не зная русских порядков? Правду ль я говорю? – Конечно, правду, – поникнув разгоревшимся личиком, сказала Дуня. – Иное дело – замужество, – продолжала Аграфена Петровна. – Хоть худ муженек, да за мужниной головой не будешь сиротой; жена мужу всего на свете дороже. Не отвечала Дуня, крепко призадумалась над речами друга сердечного и противного слова не могла ей сказать. – А что, Дунюшка, пошла бы ты за Петра Степаныча, если б он к тебе присватался? – спросила вдруг у ней Аграфена Петровна. Слезы выступили у Дуни. – Не знаю, – она молвила. – Его-то знаешь, – подхватила Аграфена Петровна. – И то знаешь, что он по тебе без ума. Сам он мне о том сказывал и просил меня поговорить с тобой насчет этого… Сам не смеет. Прежде был отважный, удалой, а теперь тише забитого ребенка. Молчала Дуня, но Аграфена Петровна по-прежнему приставала к ней: – Скажи, Дунюшка, скажи, моя милая. Ежели хочешь, словечка ему не вымолвлю. Пошла бы ты за него али нет? По-прежнему Дуня ни слова. – Не сионская ли горница тревожит тебя?.. Не об ней ли вспоминаешь? Не хочешь ли сдержать обещание вечного девичества, что обманом взяли с тебя? – сказала Аграфена Петровна. Встрепенулась Дуня при этих словах. – Нет, нет! – вскрикнула она. – Не поминай ты мне про них, не мути моего сердца, богом прошу тебя… Они жизнь мою отравили, им, как теперь вижу, хотелось только деньгами моими завладеть, все к тому было ведено. У них ведь что большие деньги, что малые – все идет в корабль. – Да не в том дело, – прервала ее Аграфена Петровна. – Пошла ли бы ты за Петра Степаныча? Вот о чем я тебя спрашиваю… Пожалей ты его… Он, бедняжка, теперь сам не свой, от хлеба даже отбился. Мученик, как есть мученик… Что ж ты скажешь мне? Пошла бы? Крепко прижалась Дуня лицом к плечу подруги и чуть слышно прошептала ей: – Что ж нейти, коли есть на то воля божия… И, сказавши, громко зарыдала. – Так я скажу ему. Поскорей бы уж делу конец… Что томить его понапрасну? – молвила Аграфена Петровна. – Ах нет, Груня, не говори, – вскликнула Дуня. – Как это можно? – Ежели станем молчать, ни до чего не домолчимся, – сказала Аграфена Петровна. – Непременно надо вам переговорить друг с другом, а там – что будет богу угодно. – Ах, нет!.. Нет, ни за что на свете! У меня и слов не достанет,вскликнула Дуня. – Так ин вот что сделаем, – сказала Аграфена Петровна. – Так и быть, хоть я еще и молода, пойду в свахи. Потолкую с ним, а потом и с тобой слажу. Ладно ли будет?.. – Не знаю. Делай как лучше, – чуть слышно прошептала Дуня. И всю ночь после того глаз не могла сомкнуть она, думы так и путались у ней на уме. А думы те были все об одном Петре Степаныче, думы ясные и светлые. Тут вполне сознала Дуня, что она полюбила Самоквасова. Заснула только под утро, и во сне ей виделся только он один. Утром Аграфена Петровна передала Петру Степанычу, что Дуня не прочь за него идти. Он так обрадовался, что в ноги молодой свахе поклонился, а потом заметался по горнице. – Так и быть, сведу вас, – сказала Аграфена Петровна, – только много с ней не говорить и долго не оставаться. Ведь это не Фленушка. Робка моя Дуня и стыдлива. Испортите дело – пеняйте на себя. Сама при вас буду – меня во всем извольте слушаться; скажу: «довольно» – уходите, скажу: «не говорите» – молчите. Вечером, когда Дуня с Аграфеной Петровной сидели вдвоем, вошел к ним Петр Степаныч. Не видавши целый день Дуни, он низко ей поклонился, а она ответила едва заметным поклоном. Все трое молчали. – Я, Петр Степаныч, по вашей просьбе, говорила с Дуней насчет ваших намерений, – начала Аграфена Петровна. – Вот она сама налицо, извольте спрашивать, как она думает. Неровной, медленной поступью подошел Самоквасов к Дуне. Хочет что-то сказать, да слова с языка не сходят. Сам на себя дивится Петр Степаныч – никогда этого с ним не бывало. Нет, видно, здесь не Каменный Вражек, не Комаровский перелесок. – Да говорите же! – вскликнула с нетерпеньем Аграфена Петровна. Оправившись от смущенья, тихим, взволнованным голосом, склонив перед Дуней голову, сказал он: – Ежели не противен… не откажите… явите божескую милость… Богом клянусь – мужем добрым буду, верным, хорошим. У Дуни в глазах помутилось, лицо вспыхнуло пламенем, губы судорожно задрожали, а девственная грудь высоко и трепетно стала подниматься, потом слезы хлынули из очей. Ни слова в ответ она не сказала. – Согласны ль будете выйти, Авдотья Марковна, за меня? – спустя немного промолвил Петр Степаныч. Дуня через силу прошептала: – Да. – Ну и слава богу, – радостно вскликнула Аграфена Петровна.Домолчались до доброго слова!.. Теперь, Петр Степаныч, извольте в свое место идти, а я с вашей невестой останусь. Видите, какая она – надо ей успокоиться. – На одну минутку, – не помня себя от восторга, вскликнул Самоквасов и вынул из кармана дорогое кольцо. – Так как вас, Авдотья Марковна, Аграфена Петровна сейчас назвала моей невестой и как я сам теперь вас за невесту свою почитаю, то нижайше прошу принять этот подарочек. Дуня не брала кольца. – Возьми, Дунюшка, – молвила Аграфена Петровна. – Так водится. Нерешительно и робко протянула Дуня руку. Петр Степаныч положил в нее подарок. – Теперь ступайте с богом, Петр Степаныч, оставьте нас, – промолвила Аграфена Петровна. Самоквасов молча повиновался.     ***   На другой день рано поутру Аграфена Петровна послала нарочного с письмом к Патапу Максимычу. Она просила его как можно скорей приехать в Вихорево.Чапурин не заставил себя долго ждать – в тот же день поздним вечером сидел он с Груней в ее горнице. – Что случилось? Зачем наспех меня требовала? – спрашивал он. – Худого, слава богу, не случилось, а хорошенького довольно, – ответила Груня. – Так как ты, тятенька, теперь и защитник и покровитель сиротки нашей, почитаешь ее за свою дочку, так я и позвала тебя на важный совет. Самой одной с таким делом мне не справиться, потому и послала за тобой. – В чем дело-то? – спросил Чапурин. – Что тянешь? Скорей да прямей говори. – Видишь ли, тятенька, дней пять тому назад приехал к нам в гости Самоквасов Петр Степаныч, – молвила Аграфена Петровна. – Дуня крепко ему приглянулась. – Это я еще у Колышкиных приметил, – сказал Патап Максимыч. – Еще что? – А еще то, что вечор Дуня согласилась замуж идти за него, – сказала Аграфена Петровна. – Покамест об этом мы только трое знаем: жених с невестой да я. Что ты на это скажешь? – Что сказать-то? Дело доброе, – молвил Патап Максимыч. – Девица она умная, по всему хорошая, и его из хороших людей не выкинешь. Заживут, бог даст, припеваючи. Помнишь, я еще тогда, как только помер Марко Данилыч, говорил, что при ее положении надо ей скорее замуж идти. Ведь одна как перст… Доброе дело затеяно у вас, доброе… Был он прежде забубенным ветрогоном, проказил на все руки, теперь переменился, человека узнать нельзя. А как женится, еще лучше будет. – Присватался бы какой-нибудь негодный парень к Дунину миллиону, ну и мучься она с ним до гробовой доски. Что тут хорошего-то? А пожалуй, и такой бы хахаль навернулся, что обобрал бы ее до ниточки, да и бросил, как вон Алешка Лохматый Марью Гавриловну обобрал да бросил. Этот женится не на деньгах – у него двести тысяч в кармане. Нет, вашего дела охаять нельзя, хорошее, очень даже хорошее дело. Одобряю. – Ты с ней, тятенька, покуда об этом не говори, – сказала Аграфена Петровна. – Не вдруг, значит, начинай. Она такая ведь пугливая да робкая. Нельзя покамест с ней много говорить насчет этого. Скажу тебе, когда можно будет. – А с ним? – спросил Чапурин. – С ним отчего ж не поговорить, – отвечала Аграфена Петровна, – только бы она не знала об этом. С недельку, пожалуй, надо будет обождать, покамест они привыкнут друг к другу. – А ведь я было на усаде хотел особый дом для нее ставить; теперь, значит, не нужно? – сказал Патап Максимыч. – Когда свадьба-то? – Об этом не заводили еще речей, да, признаться, и некогда было,отвечала Аграфена Петровна. – А по-моему бы так: до филипповок с приданым да с тем и другим не управиться нам; хоть бы тотчас после Крещенья свадьбу сыграть. Тем временем Петр Степаныч дом купит и уберет его, как надобно. Это время Дуня у меня бы аль у тебя погостила. А венчаться им в городе и лучше бы всего в единоверческой, тамошний-то венец покрепче сидит на голове. Опять же Петр Степаныч сам говорил мне, что при их достатках, ежели повенчаются они у проезжающего священника, того и гляди доносы пойдут да суды. С Дуней об этом я еще не говорила, а думаю, что и она будет не прочь обвенчаться в единоверческой. – И распрекрасное дело, – сказал Чапурин. – Что там ни говори, попы наши да скитские келейницы, как ни расписывай они свою правоту, а правда-то на той стороне, не на нашей. Было уж поздно, наступала полночь, яркими, мерцающими звездами было усеяно темно-синее небо. Простившись с Груней, Патап Максимыч из душных горниц пошел на улицу подышать свежим воздухом. Видит – возле дома Ивана Григорьевича сидит человек на завалинке. Высоко он держит голову и глядит на небесные светочи. Поближе подошел к нему Патап Максимыч и узнал Самоквасова. – Наше вам почтение, – слегка приподнимая картуз, сказал Чапурин. – Ах, здравствуйте!.. здравствуйте, Патап Максимыч, – вскочив с завалины, с живостью вскликнул Самоквасов. – Слышал, слышал я о вашем приезде, только свидеться не удалось пока. – У Груни я посидел, – ответил Чапурин, – а теперь вышел на сон грядущий вольным воздухом подышать. А вы здесь какими судьбами? – Да вот вздумалось у Аграфены Петровны погостить, – отвечал Петр Степаныч. Ивана-то Григорьевича дома нет, а я не знал о том. Да наша хозяюшка такая ласковая, приветливая, хлебосольная, как и сам Иван Григорьич. – Дела, что ли, какие до него? – спросил Чапурин. – Особенных пока не заводилось. А кой о чем надо посоветоваться. Вот я и приехал, – отвечал Петр Степаныч. – Валеным товаром, что ли, заняться? – с усмешкой спросил Патап Максимыч. – Валеным товаром торговать я не стану, а надо же чем-нибудь заняться, – ответил Петр Степаныч. – Так ко мне бы приехал. Побольше Ивана Григорьича видов мы видали: по какой хочешь торговле смыслим больше его, – сказал Чапурин. – К вам-то я не посмел, – отозвался Самоквасов. – А ты пустяков не плети, – сказал Патап Максимыч. – Сейчас с Груней говорил и знаю, зачем ты приехал. Не к ней пожаловал и не к Ивану Григорьичу, а к кому-то другому. – Как к другому? – спросил смущенный Самоквасов. – Невесту высватать приехал. Что ж? Невеста хорошая, – с ясной улыбкой промолвил Чапурин. – Мало таких на свете. Примолк Петр Степаныч, молчал и Патап Максимыч. Спустя немного времени Чапурин сказал: – Чего таиться-то? Дело задумано нехудое. Груне я так и говорил: она ведь мне все рассказала. – Ежели Аграфена Петровна вам рассказала, так мне таиться не приходится. Да, Патап Максимыч, сдается мне, что попал я на добрую стезю. – Справедливо. Дай бог совет да любовь, а при них и счастье придет,молвил Патап Максимыч. – Как насчет свадьбы располагаешь? Когда думаете делом-то совсем покончить? – Хотелось бы тотчас после Крещенья, только не знаю, управимся ли,отвечал Петр Степаныч. – Домик в городе присмотрел, надо купить его да убрать как следует, запасы по хозяйству тоже надо сделать, прислугу нанять, лошадей завести, экипажи купить. Мало ль сколько дела, а на все время требуется. – Свадьбу-то где думаете играть? – помолчав немного, спросил Патап Максимыч. – В городе. Стану Сергея Андреича и Марфу Михайловну просить, чтоб они из своего дома невесту к венцу отпустили, – сказал Петр Степаныч. – Та-а-к, – протянул Патап Максимыч. – Ладно придумано, лучше не надо. Завтра поутру надо будет мне с Груней покалякать, а потом повидать невесту. Хоть не родная, а все-таки не чужая. Долго ль здесь располагаешь прожить? – Надо будет Ивана Григорьича дождаться, – ответил Петр Степаныч. – Что ждать-то его? Не скоро воротится, до самого Николы, может, проездит, а тем временем дело-то у тебя будет ни взад, ни вперед, – сказал Чапурин. – По-моему бы, вот как: помилуйся денька три-четыре с невестой, да и поезжай за дела приниматься. Скучно станет, сюда дорога не запала, опять же и близко – хоть каждо воскресенье к невесте приезжай. Таков мой совет. Опять же и то надо сказать, что в добрых людях не водится, чтобы жених с невестой долго под одной кровлей жили. Видеться хоть каждый божий день видайтесь, а жить в доме не приходится. Осудят, а попадешь кумушкам на язычок, того наплетут, что тошно станет и слушать-то. Тяжело вздохнул Самоквасов, но согласился с Патапом Максимычем. А уж как бы не хотелось ему разлучаться с невестой. Весь бы день с утра до вечера сидел с ней да любовался на ее голубые глаза, стройный стан а девственные перси. – Однако, парень, не пора ли спать? Пойдем-ка, друг, опочив держать,сказал Чапурин, отходя к воротам. Самоквасов следом за ним пошел. На другой день Патап Максимыч долго беседовал с Аграфеной Петровной. Обо всем переговорили насчет Дуниной свадьбы. Груня согласилась на все, кроме одного только. – Как это можно отпускать под венец невесту от Сергея Андреича? – сказала она. – Конечно, дом у него большой, а все-таки всем нам не поместиться. Смекни-ка, сколько на свадьбу-то наедет гостей. Стесним только Сергея Андреича. – Как же быть-то? – в раздумье спросил Патап Максимыч. – Ты ведь у меня разумница, скажи, как, по-твоему, это дело поглаже обладить? – По-моему, вот бы как, – ответила Аграфена Петровна. – Нанять в городе большую, просторную квартиру на месяц либо на два и перед свадьбой туда всем переехать. Оттуда отпустим и невесту. – Ладно-то оно ладно, – покачивая головой, сказал Чапурин. – Только по скорости вряд ли такую квартиру найдешь. Да и сдерут же за нее. – Насчет денег нечего думать. Дуня за все заплатит, – сказала Аграфена Петровна. – А ежель подходящей квартиры в городе не найдется, в гостинице остановимся. Только зараньше надо нанять сколько надо горниц. – И то правда, – молвил Патап Максимыч. – Теперь как насчет приданого? – О приданом еще не говорила я с Дуней, – ответила Аграфена Петровна.Одна себе обсудила. – Как же решила ты, разумница? Это дело бабье, я тут ни при чем. Ни советовать, ни отсоветовать не смогу, – сказал Патап Максимыч. – Я вот как придумала, – молвила Аграфена Петровна. – Ведь Дуня станет ходить по-городскому, поэтому и я тут ни при чем; надо будет Марфу Михайловну попросить, она в этом знает толк. Съезжу к ней, попрошу, авось не откажет. – Не откажет, об этом нечего и говорить. Что только сумеет, все сделает, – сказал Чапурин. – Она добрая, услужливая. – Да особенных-то хлопот, кажется, ей и не будет, – сказала Аграфена Петровна. – Вон у меня в кладовой Дунины сундуки стоят, ломятся от приданого, что покойник Марко Данилыч ей заготовил. Как сбирались мы сюда, пособляла я укладываться. Чего только там нет – белья носильного и столового видимо-невидимо, и все-то новенькое, ни разу не надеванное; три шубы чернобурой лисы, одну только что привез покойник с ярманки: серебра пуда три, коли не больше, а шелковых да шерстяных материй на платья целая пропасть… Бриллиантов также множество н других разных дорогих вещей. Марфу Михайловну не очень затруднит приданое, потому и хочу просить ее. – Что ж?.. Дело хорошее, – молвил Патап Максимыч. – Съезди в самом деле, попроси. И от меня попроси, она самым лучшим порядком уладит все… Да что невеста не кажется?.. Неужто до сей поры нежит в постели белое тело свое? – В светелке наверху сидит. Сейчас кликну ее. Сама еще не видала сегодня ее, – сказала Аграфена Петровна, выходя из горницы. – Только будь ты с ней, тятенька, осторожней, да опасливей, шуточки-то не больно распускай. Она такая стыдливая, совестливая. И с женихом даже стыдится словом перекинуться. Говорила я ей, что так нельзя, – не слушается. «Прыгает, видно, девка по-козьему, а как косу-то под повойник подберут, станет ходить серой утицей, – подумал Чапурин, когда вышла из горницы Аграфена Петровна. – Девичьих прихотей не перечесть, и на девкин норов нет угодника и не бывало».     ***   Скоро воротилась Аграфена Петровна, а вместе с ней и Дуня пришла. Была она до крайности взволнована, лицо алым румянцем подернулось, от усиленного перерывчатого дыханья высоко подымались девственные ее груди. С потупленными взорами, несмелой поступью подошла она к названному отцу и смутилась, ровно грех какой совершила, либо постыдный поступок. – Здравствуй, дочка, подходи ближе, – весело и приветливо сказал, увидавши ее, Чапурин. Подошла Дуня, поздоровалась с ним. – Сядь-ка рядком, покалякаем, – сказал Патап Максимыч, указывая на стоявший возле стул. Ни слова не молвив, Дуня села возле названного отца. – Каково поживаешь? Не соскучилась ли? – немного помедливши, спросил Патап Максимыч. – Нет, – тихонько ответила Дуня. – Ну, и слава богу. Это лучше всего. А ко мне в Осиповку когда сбираешься? – спросил Чапурин. – Не знаю, – прошептала она. – Вот как Груня. – А я было у себя на усаде домик для твоего житья хотел ставить, чтобы, значит, жить тебе на своей полной воле, отдельно от моей семьи. Да чуть ли не опоздал, – с ласковой улыбкой проговорил Патап Максимыч. – Покорно благодарю вас за ваши попечения, – тихо молвила Дуня. – Какие тут благодарности?.. Что между нами за счеты? – вскликнул Патап Максимыч. – Доброй волей, без твоей просьбы привелось мне взять попеченье о тебе и делах твоих… На то была воля божья. Так я рассуждаю. Какие ж тут благодарности? А, кстати, оренбургский татарин письмо прислал. – Что ж он пишет? – с оживленьем спросила Дуня. – Есть ли надежда выручить дядюшку? – Есть, – отвечал Патап Максимыч. – Обрадовался некрещеный лоб другой тысяче, что ты обещала ему. Беспременно, пишет, выкуплю, а не выкуплю, так выкраду, и ежели только он в живых, к лету вывезу его на русскую землю. – Слава богу, – сказала Дуня. – Как только вспомню я, что у меня дядя родной в полону, сердце кровью так и обольется… Поскорее бы уж вынес его господь… Дарья Сергевна как у вас поживает? – Ничего, здорова. С самого приезда в Осиповку не выходит почти из моленной. С канонницей чередуется – службу правит. Только скучает, очень даже скучает, – проговорил Чапурин. – Жаль мне ее, – молвила Дуня. – Вот я и молода еще, а куда тяжело менять жизнь, а ей-то на старости лет каково?.. – Тебе-то, Дунюшка, от перемены в жизни тяготы не будет, – сказал, улыбаясь, Патап Максимыч. – Да что ж ты все молчишь, что не поделишься со мной своей радостью? Можно, что ли, поздравить тебя с женихом?.. Вспыхнула вся Дуня и с укором взглянула на Аграфену Петровну. «Это она рассказала», – подумала она. – Чего еще таиться? – молвила Аграфена Петровна. – Еще не долго – и все будут знать, как же тятеньке-то наперед не сказать? Дуня молчала. – Так можно, что ли, поздравить-то? – ласково улыбаясь, спросил Чапурин. – Можно, – чуть слышно промолвила Дуня. Обнял ее Патап Максимыч и трижды поцеловал в горевшие ланиты. – Вместо отца поздравляю, вместо родителя целую тебя, дочка, – сказал он. – Дай вам бог совет, любовь да счастье. Жених твой, видится, парень по всему хороший, и тебе будет хорошо жить за ним. Слава богу!.. Так я рад, так рад, что даже и рассказать не сумею. – Благословите меня за тятеньку покойника на новую жизнь, – со слезами на глазах сказала Дуня Патапу Максимычу. – Изволь, милая, изволь. Благословлю с великим моим удовольствием,отвечал он. – Побудь здесь с Дуней, – прибавил он, обращаясь к Аграфене Петровне, – а я в твою образную схожу да икону там выберу. Своей не привез, не знал. – Не бойсь, Груня, твои благословенные иконы знаю – ни одной не возьму. И вышел вон из горницы. Вскоре воротился Чапурин с иконою в позолоченной ризе. Следом за ним вошел Петр Степаныч. – Надо будет нам благословить и невесту и жениха, для того я сюда и привел Петра Степаныча, – сказал Патап Максимыч. – Отдельно каждого станем перед венцом благословлять, а теперь это за рукобитье пойдет. Ты, Груня, будешь за мать; неси же хлеба каравай, да соли, да чистое полотенце. Аграфена Петровна вышла, а Чапурин сказал Петру Степанычу: – С нареченной невестой!.. Поцелуемся. Смотри же, парень, люби ее да береги… Да что это вы, посмотрю я на вас, упырями друг на дружку глядите?.. Словечка меж собой не перемолвите. Так ведь не водится. Вошла Аграфена Петровна с папушником (Папушник – пшеничный хлеб домашнего приготовления.), покрыла стоявший в красном углу стол скатертью, поставила на нем принесенную Патапом Максимычем икону, затеплила свечку, положила возле иконы хлеб и покрыла его полотенцем. Положили семипоклонный начал, потом Патап Максимыч с Груней обычным порядком благословили жениха с невестой. – Ну, юнец-молодец и ты, раскрасавица-девица, – сказал Патап Максимыч.Теперь, по дедовскому и прадедовскому завету, следует вам поцеловаться на любовь, на совет, на долгую и согласную жизнь. Извольте целованьем завершить божие благословенье. Самоквасов подошел к Дуне. Ни жива ни мертва стояла она и свету не взвидела, когда Петр Степаныч поцеловал ее. Не видала она лица его, только чувствовала, как горячие, трепещущие уста крепко ее целовали. Нет, это не серафимовские лобзанья, что еще так недавно раздавала она каждому на раденьях людей божиих. – Теперь бы следовало про здоровье нареченных князя с княгиней винца испить, – молвил Патап Максимыч. – Тащи-ка, Груня, что есть у тебя про запас. Эка досада, не знал, на что еду. Тебе бы, Груня, отписать, я бы холодненького прихватил с собой. А у тебя, поди ведь, сантуринское либо церковное. Да уж делать нечего, за недостачей хорошего хлебнем и сантуринского. Тащи его сюда! – Позвольте, Патап Максимыч, – вступился Петр Степаныч. – Со мной есть маленький запасец. Рассчитывал, что пригодится к седми спящим отрокам (22 октября. Из семи отроков младший назывался Иоанном.), к именинам, значит, Ивана Григорьича. А теперь вот, на мое счастье, бутылки на другое понадобились. И, спешно выйдя из горницы, воротился бегом с парой бутылок шампанского. Разлили вино, выпили, и Дуня маленько пригубила. – Горько! – вскричал на всю горницу Чапурин. – Горько! – сказала и Аграфена Петровна. – Надо жениху с невестой поцеловаться, тогда и вино сладко будет,сказал Патап Максимыч. Делать нечего. Должна была Дуня еще раз целоваться с женихом. Теперь горячий поцелуй Петра Степаныча показался ей таким сладким, таким приятным, что рада бы она была, ежели б еще и еще он целовал ее да все бы чаще да чаще. – Надо теперь говорить про дело, – сказал Чапурин, когда бутылка была опростана. – В людях водится, чтобы тотчас после рукобитья и первого благословенья судили-рядили, когда свадьбе быть, а также насчет приданого и другого прочего, как на первое время житье устроить молодым. Рукобитья у нас не было, да некому и по рукам-то бить – невеста сирота, да и жених все одно что сирота. Зато было у нас божие благословение, на веки веков нерушимое. А это первое дело, много важней оно рукобитья. Станемте ж теперь, жених с невестой, толком говорить, как привести ваше дело к доброму совершению. Все молчали. – На счет приданого я не судья, – продолжал Патап Максимыч. – В этом на Груню надо положиться. Что сама сумеет, все сделает, чего не сумеет – у Марфы Михайловны попросит совета. Ладно ль придумано? Скажи, родная,прибавил он, обращаясь к Дуне. – Кому ж лучше Груни?.. – сказала невеста, потупив свои голубые глаза. – А ты что, Груня, скажешь? – спросил Патап Максимыч. – По мне, тятенька, не только в этаком случае, а всегда, во всю жизнь мою, рада я для Дуни всякие хлопоты на себя принять, – ответила Аграфена Петровна. Молча обняла ее Дуня. – Марфу Михайловну и я стану просить, не оставила бы нас в этом деле; оно ведь ей за обычай, – сказал Самоквасов. – У меня в городу дом есть на примете, хороший, поместительный; надо его купить да убрать как следует… А хотелось бы убрать, как у Сергея Андреича,-потому и его стану просить. Одному этого мне не сделать, не знаю, как и приступиться, а ему обычно. А ежель в городе чего нельзя достать, в Москву спосылаем: у меня там довольно знакомства. – Покланяйся в самом деле Колышкиным, попроси – не откажут, – сказал Патап Максимыч. – Только, чур, делать все, как они посоветуют, а не по-своему. Сергей Андреич лучше знает, что и как надо: смолоду по-господски живет, а мы перед ним деревенщина. Твое дело взять: жил ты у дяди, ровно в мурье, только и свету у тебя было, что по скитам с подаяньями разъезжать да там загащиваться. Вот разве как в Москве да в Питере побывал, так, может, нагляделся, как хорошие люди живут. Одними деньгами тут ничего не возьмешь, тут нужны уменье да сноровка. Возьми, к примеру, Алешку Лохматого – сколько денег он на дом потратил, а все-таки вышло шут его знает что: обои золотые, ковры персидские, а на окошках, заместо хороших занавесок, пестрядинные повешены. Не нами, а дедами и прадедами сказано: «Всяко дело мастера боится». – Это так точно, Патап Максимыч, это речи справедливые и согласные,отвечал Петр Степаныч. – Ежели бы Сергей Андреич согласился оказать мне милость, как же бы я мог делать по-своему? Не выступлю из его приказов. – Проси же его, проси скорее, – сказал Чапурин, – а я и сам отпишу, чтоб он для тебя постарался. Тем разговор и кончился, а жених с невестой все-таки при людях словечка не сказали, несмотря на старанья Патапа Максимыча и Аграфены Петровны.  ГЛАВА ПЯТАЯ   Трое суток прогостил Чапурин у богоданной дочки. Собравшись в Осиповку, сказал он Дуне: – У Груни кладовая-то деревянная, в подклете под домом, а строенье старое да тесное. Долго ль тут до беды? Ну как, грехом, случится пожар? А у меня палатка каменная под сводами и строена на усаде вдалеке от жилого строенья. Не перевезти ли до времени твои пожитки ко мне?.. Страху будет меньше. Как думаешь? И Аграфена Петровна со своей стороны прибавила, что в Осиповке Дунино приданое не в пример будет сохраннее. – Ведь у тебя в сундуках-то добра больше, чем на сто тысяч, Дунюшка,сказала она. – Шутка ли это? Подумай. Тятенька придумал хорошо. Ты как решишь? Дуня согласилась и благодарила Патапа Максимыча за его заботы. В тот же день наняты были подводы и Дунины сундуки отправлены в Осиповку под надзором приказчика, заправлявшего делами Ивана Григорьича. За обозом отправился и сам Патап Максимыч. После того Дуня чаще и чаще видалась с женихом и стала с ним разговорчивей и доверчивей. Раза по два да по три на дню бывали у них и молчаливые тайные поцелуи -нравились они Дуне, а об женихе и говорить нечего. Любила Дуня вспоминать с ним про катанье в косных по Оке и про то время, как видались они во время Макарьевской. Но, кроме того, ни о чем из прошлого Дуня речей не заводила. А он другое вспоминал. – Знаете ли вы, с коих пор полюбил я вас? – спросил он однажды у Дуни. – Не знаю, – с самодовольной улыбкой отвечала она. – С той, может статься, поры, как мы с Дорониными в косных катались? – Раньше, – сказал Самоквасов. – Полюбил я вас не за красоту, не за пригожество, а за ваши речи добрые и разумные. Помните ли вы про Ивана-царевича? – Про какого Ивана-царевича? – спросила Дуня. – Про сказку, что ли, говорите? – Да, про сказку, – отвечал Петр Степаныч. – Помните, как в Комарове, при вашей там бытности, на другой день после Петрова, Дарья Никитишна, середь молодых девиц сидючи, эту сказку рассказывала? Еще тогда Аграфена Петровна в девичьей беседе сидела. – Припоминаю теперь что-то, – молвила Дуня. – А как кончила сказку Дарья Никитишна, всем девицам она молвила: «Сказывай по ряду одна за другой, как бы каждая из вас жила в замужестве, как бы с мужем свою жизнь повела». И стали девицы открывать свои мысли и тайные думы. Ни у одной не было хороших, разумных речей, опричь той, что после всех говорила. А говорила она вот что: «Замуж пойду за того, кого полюблю, и стану его любить довеку, до последнего вздоха, только сыра земля остудит любовь мою. А что буду делать я замужем, того не знаю, не ведаю. Одно знаю – где муж с женой в ладу да в совете живут, по добру да по правде, в той семье сам бог живет. Он и научит меня, как поступать». Дуня зарумянилась. – Помню, теперь помню, – промолвила она, – но как же вы все это знаете? Вы ведь от слова до слова мои речи говорите? Груня, должно быть, рассказала вам. – Не она, – ответил Петр Степаныч. – Не вспомните ли, чем девичья беседа кончилась? – Чем кончилась? Посидели, поговорили да по своим местам разошлись,сказала Дуня. – А забыли, что Аграфена Петровна после ваших слов выглянула в окошко и сказала: «А у нас под окном в самом деле Иван-царевич сидит». – Что-то припоминаю, – сказала Дуня. – Я Иваном-царевичем был, я сидел на завалинке и от слова до слова выслушивал девичьи речи, – сказал Петр Степаныч. – И с того часу полюбил я вас всей душой моей. А все-таки ни в Комарове, ни в Нижнем потом на ярманке не смел к вам и подступиться. Задумаешь словечко сказать, язык-от ровно замерзнет. Только бывало и счастья, только и радости, когда поглядишь на вас. А без того тоска, скука и мука. – Видно, с того ко Фленушке в Комаров вы и уехали? – с хитрой улыбкой спросила его Дуня. – Именно оттого, – ответил Самоквасов, – только Фленушки я и не видал почти тогда. При мне она постриглась. Теперь она уж не Фленушка, а мать Филагрия… Ну да господь с ней. Прошу я вас, не помышляйте никогда о ней – было у нас с ней одно баловство, самое пустое дело, не стоит о нем и вспоминать. По правде говорю, по совести. Привыкла Дуня к жениху, не стыдилась больше его и перестала отворачиваться, когда, любуясь на свою красавицу, он страстно целовал ее подернутые румянцем ланиты. Через неделю Петр Степаныч поехал к Патапу Максимычу в Осиповку, а потом в город переговорить с Колышкиными. Он обещал невесте каждый праздник приезжать в Вихорево. Прощаясь с женихом, Дуня, по настоянью Аграфены Петровны, сказала ему: – Послушайте, что я скажу вам, Петр Степаныч. В прошлом году, еще прежде того как мы гостили в Комарове, великим постом мне восьмнадцать лет исполнилось. На мои именины покойник тятенька подарил меня разными вещами. Тут было и обручальное колечко. И сказал он мне тогда: «Восьмнадцать лет тебе сегодня минуло – может статься, скоро замуж пойдешь. Слушай же отца: наши родители ни меня, ни мать твою венцом не неволили, и я не стану неволить тебя, – вот кольцо, отдай его кому знаешь, кто тебе по мыслям придется. Только смотри, помни отцовский завет, чтобы это кольцо не распаялось, значит изволь с мужем жить довеку в любви и совете, как мы с твоей матерью жили». И заплакал он тут, горько заплакал, ровно знал, что в круглом сиротстве придется мне замуж идти… Возьмите. И со слезами на глазах подала ему кольцо. Взволнованный Петр Степаныч стал целовать невесту. Слов у него недоставало, зато радостные слезы красно говорили. Поехал он. И только что съехал со двора, Дуне стало тоскливо и скучно. Когда Патап Максимыч воротился в Осиповку, у крыльца своего дома увидал он Василья Борисыча. Сидя на нижней ступеньке лестницы, строгал он какую-то палочку и вполголоса напевал тропарь наступавшему празднику казанской богородицы. Патап Максимыч сказал зятю: – Видно, все еще настоящего дела не нашел себе. Палочку строгает да напевает что-то себе под нос. Беспутный ты этакой!.. – Ох, искушение! – с глубоким вздохом вымолвил Василий Борисыч, бросил палку и пошел вслед за тестем в горницы. На полдороге остановил его Чапурин: – Кликни Пантелея. Пантелей был на дворе, слышал приказ и тотчас подошел к хозяину. – Здорово, Пантелеюшка, – ласково молвил ему Патап Максимыч. – Все ли без меня было благополучно. – Слава богу, батюшка Патап Максимыч, слава богу, все было благополучно, – отвечал Пантелей. – Посуду красить зачали… – А токарни что? – В ходу, батюшка, все до единой. – Вот что, Пантелеюшка, – сказал Чапурин. – У тебя, что ли, ключи от каменной палатки? – Надо быть, у Аксиньи Захаровны, – отвечал Пантелей. – А что в ней сложено? – Да так, всякий хлам. Разное старье, – отвечал Пантелей. – Надо ее опростать, – молвил Патап Максимыч. – Сегодня подводы с сундуками придут из Вихорева. Их туда поставить. – Не случилось ли чего у Ивана Григорьича? – тревожно спросил Пантелей. Вспало на ум старику, не пожар ли был в Вихореве и не к себе ль перевозит Патап Максимыч уцелевшие пожитки погоревшего кума. – Ничего не случилось, – сказал Патап Максимыч. – Смолокуровой Авдотьи Марковны пожитки привезут. Ради сохранности от пожарного случая хочу в палатке поставить их. Надо сейчас же очистить ее от хлама. Взойдя наверх, Патап Максимыч прошел в горенку Аксиньи Захаровны, в ту самую горенку, где жила и померла покойница Настя. Василий Борисыч туда же вошел и молча стал у притолоки. У Аксиньи Захаровны сидели Параша и Дарья Сергевна. – Что, Захаровна? Как можешь, сударыня? – спросил Патап Максимыч у жены, лежавшей в постели. – Так же все, Максимыч, ни лучше, ни хуже, – отвечала Аксинья Захаровна. – С места подняться не могу, все бока перележала. Один бы уж конец, – а то и сама измаялась и других измучила. – Чепуху не городи! Бог даст, встанешь, оправишься, и еще поживем с тобой хоть не столько, сколько прожили, а все-таки годы…– сказал Патап Максимыч, садясь возле больной. – Ты наскажешь, тебя только послушай, – с ясной, довольной улыбкой тихим голосом промолвила Аксинья Захаровна. – Вы каково, Дарья Сергевна, без меня поживали? – обратился к ней Патап Максимыч. – Авдотья Марковна вам кланяется и Груня также. – Благодарю покорно, – молвила Дарья Сергевна. – Что Дунюшка-то, здорова ли, сердечная? – Слава богу, здорова, – отвечал Чапурин. – Не скучает ли? – спросила Дарья Сергевна. – В мою бытность не скучала, а скоро, надо думать, приведется ей скучать, – с загадочной улыбкой ответил Патап Максимыч. – Захаровна, у тебя, что ли, ключи от каменной палатки? – У меня, – сказала Аксинья Захаровна. – А что? – Что там лежит у тебя? – спросил Чапурин. – Прежде приданое дочерей лежало, а теперь нет ничего, – ответила Аксинья Захаровна. – Хлам всякий навален – старые хомуты, гнилые кожи. – Подай-ка мне ключи, – сказал Патап Максимыч. По приказу Аксиньи Захаровны Параша вынула ключи и подала их отцу. – Авдотьи Марковны сундуки хочу там поставить. Груня говорит, что в них добра тысяч на сотню, – сказал Чапурин. – По-моему, больше, – заметила Дарья Сергевна. – Ну вот, видите! Груня поставила сундуки в кладовой, да ведь строенье у кума Ивана Григорьича тесное, случись грех – малости не вытащишь. Потому и решил я сундуки-то сюда перевезти да в палатке их поставить. Не в пример сохраннее будут, – сказал Патап Максимыч. – Конечно, сохраннее, – примолвила Аксинья Захаровна. – Это ты хорошо вздумал, Максимыч. – Сама-то скоро ли Дунюшка приедет? – спросила Дарья Сергевна. – Этого не знаю, – отвечал Патап Максимыч. – Покамест у Груни остается, а потом вместе с ней в город поедет, к Колышкиным. И не раз еще придется ей до Рождества съездить туда. – Зачем же ей так разъезжать? – спросила Дарья Сергевна. – Да самого-то главного я ведь еще и не сказал, – молвил Патап Максимыч. – Замуж выходит Авдотья-то Марковна. После филипповок свадьба. Все удивились, особенно Дарья Сергевна. Аксинья Захаровна перекрестилась и пожелала счастья Дуне, Прасковья Патаповна по обычаю равнодушно поковыряла в носу, а Василий Борисыч вздохнул и чуть слышно промолвил: – Ох, искушение! «Так вот оно какое вышло положение-то! – думал он сам про себя. – Тогда на Китеже, как впервые ее увидал я, светолепна была – очи голубые, власы – янтарные волны, уста – червленные ленты, ланиты – розовый шипок. Не то что моя колода Парашка. А в Комарове какова была! Ангелам подобна!.. Но вертоград для меня заключен, источник радостей запечатлен. Миллион, опричь приданого во сто тысяч!.. То-то бы зажили… Бог суди Фленушку с Самоквасовым да с Сенькой саратовцем – окрутили, проклятые, меня, бедного – валандайся теперь век свой с этой дурищей Парашкой». Больше и больше зло разбирало бывшего посла рогожского. Всех клял, всем просил помсты у бога, кроме себя одного. – За кого ж это выходит Дунюшка? – чуть слышно спросила у Патапа Максимыча Дарья Сергевна. – Неужто она в лесах могла найти судьбу свою? – Жених не лесной, а из города Казани. Теперь он с большим наследственным капиталом в Нижнем поселился. Да вы его знаете, у Колышкиных каждый божий день бывал, как мы у них останавливались… Петр Степаныч Самоквасов, – сказал Патап Максимыч. – Груня, кажись, и сосватала их. – Не пара, не пара, – со слезами на глазах промолвила Дарья Сергевна. – Чем же не пара? – спросил Патап Максимыч. – У Самоквасова на уме только смешки да шуточки. Какой он муж Дунюшке?.. – сказала Дарья Сергевна. – В прошлом году в одной гостинице с ним стояли. Нагляделась я на него тогда. Зубоскал, сорванец, и больше ничего, а она девица строгая, кроткая. Того и гляди, что размотырит весь ее капитал. Нет, не пара, не пара. – Женится – переменится, – молвил Патап Максимыч. – А он уж и теперь совсем переменился. Нельзя узнать супротив прошлого года, как мы в Комарове с ним пировали. Тогда у него в самом деле только проказы да озорство на уме было, а теперь парень совсем выровнялся… А чтоб он женины деньги на ветер пустил, этому я в жизнь не поверю. Сколько за ним ни примечал, видится, что из него выйдет добрый, хороший хозяин, и не то чтоб сорить денежками, а станет беречь да копить их. – Вашими бы устами да мед пить, Патап Максимыч, – грустно проговорила Дарья Сергевна. – А впрочем, мне-то что ж? В ихнем семействе я буду лишняя, помехой, буду, пожалуй. Люди они молодые, а я старуха. Черную рясу решилась надеть я. Слезно стану молить мать Манефу, приняла бы меня во святую свою обитель, а по времени и ангелоподобного чина удостоила бы. – Нынче, Дарья Сергевна, скитские обители не то, что прежде, – сказал Патап Максимыч. – Со дня на день выгонки ждут. Вон сестрица моя любезная, Манефа-то, целу обитель в городу себе построила, человек на семьдесят,-туда до выгонки хочет переселяться. А как вы к тому городу не приписаны, так вам, пожалуй, и не дозволят там проживать. Всегда бывало так по другим местам, где старообрядские монастыри закрывали: на Иргизе так было, и в Стародубе, и по другим местам. Которые были из других местов, тех высылали на родину, и велено было за ними смотреть, чтоб оттоль никуда не отлучались. Так ежели у вас есть твердое желание спасаться в какой-нибудь из здешних обителей, так повремените немногое время, обождите, чем ихнее дело кончится. А кончится оно, думать надо, в скором времени. – Что ж! – молвила Дарья Сергевна. – До времени гостьей у матушки Манефы поживу, чтоб не попасть в скитские списки. А настанет выгонка, куда-нибудь на время уеду. – У нас живите, Дарья Сергевна, – тихо проговорила Аксинья Захаровна.При вас мне отрадней, не так скучно, вы со мной и поговорите, вы мне и от божественного что-нибудь почитаете. – А ко всему, что сказал я, прибавлю вам, Дарья Сергевна, еще, – молвил Патап Максимыч. – Теперь ведь Манефа игуменьей только по имени, на самом-то деле мать Филагрия всем заправляет – и хозяйством, и службой, и переписку с петербургскими да с московскими ведет. Чать, знаете ее? Манефина-то наперсница, взбалмошная, бесшабашная Фленушка. – Как мне Фленушки не знать? – сказала Дарья Сергевна. – Довольно ее знаю, не мало ведь времени выжила я с Дуней у матушки Манефы в обители. – Сумасброд была девка! – заметил Патап Максимыч. – Все бы ей какое-нибудь озорство. А теперь, говорят, хозяйство повела мастерски; вся, слышь, обитель в такой у нее строгости, какой и при Манефе не бывало. И вам, сударыня Дарья Сергевна, стало-быть волей-неволей придется из ее рук смотреть и все исполнять по ее приказам. Вы бы об этом хоть порассудили. Не желаете у Дуни жить, найдется угол вам у меня в дому: что есть – вместе, чего нет – пополам. Подумайте хорошенько, матушка. Жалеючи вас говорю. Вот и старуха моя говорит, что ей с вами отраднее. Право, не лучше ли вам у нас остаться. Вы хорошая хозяйка, я это заметил, живучи у вас, а у меня хозяйка с постели не сползает. О Прасковье говорить нечего – сами видите, что умом не дошла – ей бы только сладко поесть да день-деньской на кровати валяться. А за вами по хозяйству я бы ровно за каменной стеной был. Поразмыслите об этом, ежели решились у Дуни не жить. Пошел Патап Максимыч токарни осматривать. Дарья Сергевна также вышла. Прошла она в моленную, а там наемная канонница за негасимой свечой стоит и псалтырь читает. Там присела Дарья Сергевна на боковую лавочку и поникла головой. Дуня вспоминалась ей. "С детства ровно к родной матери была ко мне привязана, ни одной, бывало, тайной думы от меня не скрывала, – думала она.А в последнее время не такой стала. Полюбились ей мирские книги, и стала она скучать божественными. Читаешь, бывало, ей из «Пролога» или «Торжественника» – не слушает, зачнешь говорить о душеспасительном -и ухом не ведет. А тут на беду подвернулась окаянная Марья Ивановна. Совсем с тех пор переменилась Дуня, стала нетерпелива, сумрачна и молчалива. От зари до зари, бывало, сидит над какими-то еретическими, видно, книгами, путного слова тогда от нее, бывало, не добьешься. Не то что со мной, с отцом говорить перестала. А как на Троицу принесло к нам в дом эту проклятую Марью Ивановну – еще хуже пошло… И как воротилась Дуня от нее из гостей к больному отцу, словечка не сказала мне про житье-бытье у Луповицких, хоть я не раз о том речь заводила. О чем ни спрошу – молчит, ровно стена. И по-прежнему ко всему холодна и по-прежнему ко всему безучастна. Как уехал от нас Патап Максимыч с Аграфеной Петровной, одни мы остались с ней, – известное дело – скука, тоска в одиночестве. Поведешь, бывало, с ней разговор о душеспасительном – молчит, зачнешь читать что-нибудь от святых отец – молчит, зевает, спать на нее охота найдет, заместо душевного-то умиления. Я в тягость ей была. Как же жить мне с ней, как замуж-то она выйдет? Муж еще бог его знает каков человек, как еще поглядит на меня. Нет, не житье у них – и себе в тягость и им не на радость. У Патапа Максимыча остаться тоже не след: по всем замечаньям, Аксинья Захаровна не жилица на свете, а помрет она, Параша будет хозяйкой, а как с ней ужиться?.. И разумом не вышла, и нрав крутой, и паче меры привередлива; нет, с ней жить нельзя… Стану кланяться матушке Манефе, призрела бы меня, одинокую, поклонюсь до земли и матери Филагрии, не оставила бы меня Христа ради, дала бы кров и пищу. Откажут, в иных обителях поищу благодетельниц. Жить мне недолго, собой никого не отягощу. Что есть в тридцать лет накопленного, вкладом внесу за кусок хлеба да за теплый угол… А Дунюшка!.. Дай ей, господи, всякого счастья!.. Забыла меня – бог с ней. Не поставь этого во грех ей, господи!.. И залилась Дарья Сергевна слезами, сидя в моленной на лавочке. Вслушивается – канонница дочитывает первую кафизму. Когда кончила она ее, Дарья Сергевна подошла к ней и сказала: – Давай, я вторую прочитаю. Положив начал, канонница, не говоря ни слова, отошла от налоя. Дарья Сергевна стала на ее место и начала протяжное чтение. – «Возлюблю тя, господи, крепости моя. Господь утверждение мое, и прибежище мое, и избавитель мой, бог мой, помощник мой и уповаю нань. Защититель мой, и рог спасения моего, и заступник мой. Хвалам призову господа и от врагов спасуся. Одержаша мя болезни смертные и потоци беззакония смутиша мя. Болезни адовы обыдоша мя, предвариша мя сети смертные. И внегда скорбети призвах господа и к богу моему возвах. Услыша от церкви святые своея глас мой и вопль мой пред ним, внидет пред очима его» (По дониконовскому переводу, что теперь в обиходе у единоверцев и раскольников.). Возвышенные и душу возвышающие слова царя-псалмопевца подходили к душевному состоянию Дарьи Сергевны и заставили ее забыть на время заботы и попеченья о будущем житье-бытье. В благочестивом восторге страстно увлеклась она чтением псалтыря. Кончив вторую кафизму, принялась за третью, за четвертую и читала до позднего вечера, а наемная канонница храпела на всю моленную, прикорнув в тепле на лавочке за печкой. Только что ушли от Аксиньи Захаровны Патап Максимыч и Дарья Сергевна, ушла и Параша, сказавши матери, что надо ей покормить Захарушку. Покормить-то она его немножко покормила, но тотчас же завалилась спать, проснулась вечером, плотно поужинала, потом опять на боковую. Стала звать к себе мужа, кричала, шумела, но никто не знал, куда тот девался. Василий Борисыч сейчас после жены от тещи ушел; осталась больная одна-одинешенька. Хорошо, что Матрена пришла, а то бы недвижимой хозяйке дома ни достать, ни отдать чего-нибудь было некому. С тоски, что ни день, ни ночь в тестевом доме не покидала Василья Борисыча, вышел он на улицу и завернул в токарни. Работники всегда бывают чутки к хозяйским делам, давно они уж заметили, что Патап Максимыч зятя в грош не ставит, на каждом шагу глумится на ним и считает ни на что не годным. И от первого до последнего батрака все они не уважали Василья Борисыча, обходились с ним запанибрата и в глаза даже насмехались над ним. Пришлось рогожскому посланнику молчать да терпеть. Года полтора перед тем был он славим по всему старообрядству как сведущий в уставах человек, был принимаем в самых богатых домах «древлего благочестия», а теперь до того дошел, что последний из тестевых батраков смеется над ним в глаза безбоязно и безнаказанно! Видя, что кончившие работу токари и глядеть на него не хотят, пошел он прогуляться на всполье. И луговая трава и тощая озимь уж поблекли от морозов, лиственные деревья оголели, только один ельник сохранял зеленый свой цвет. Калужины, как стеклом, подернуты были блестящим ледком. Высоко на ясном небе плыл полный месяц, озаряя бледным светом замирающие поля, леса и перелески. Стоял легкий морозец. Крепко кутаясь в ватную чуйку, Василий Борисыч шел все дальше и дальше, по дороге к смежной деревушке Ежовой, что стояла верстах в полуторах от Осиповки. Идет Василий Борисыч не спеша и не медля, а сам такие думы в уме раскидывает. "Вот оно положение-то! Не чаял, в уме даже никогда не держивал дойти до того, что сталось со мной!.. Будь она проклятым проклята ночь в улангерском перелеске, где навернулась мне постылая, ненавистная Парашка… А все Фленушка, все это мать Филагрия по-нынешнему! Подурачиться ей вздумалось, вот и подурачилась. А ты век свой страдай да мучься!.. Ни дна бы тебе, ни покрышки – первым бы кусом тебе подавиться! Она и Самоквасова с Сенькой выкрасть меня из Комарова подустила, а потом окрутить с этим бревном, паскудной Парашкой! Все ее дело. На первых порах и Прасковья то же говорила… На что ж я стал теперь похож? От берега отстал, к другому не пристал. С Москвой, со всем старообрядством дело вконец расклеилось – клянут меня за то, что женили здесь меня да еще венчали в великороссийской. А разве на то моя была воля? Силком ведь повенчали. Теперь из старообрядцев никто и ко двору меня не подпустит, а ведь я ими только и жил. К единоверцам тоже хода нет, а великороссийские и вниманья на меня не обратят. Допрыгался я, бедный, допрыгался, бессчастный, в этих скитах, до того допрыгался, что теперь хоть руки на себя наложи… Сыт, обут, одет – не могу в этом на тестя пожаловаться, зато жена-то какая!.. Глупее барана, злее самого черта. Рассказывает теперь тесть, что сам он нашу свадьбу состряпал. Кто их разберет – он ли в самом деле, или Самоквасов с Сенькой саратовцем". А вот и Ежова. Первая с краю изба освещена внутри, и в ней не лучина горит, а сальные свечи. И на окошках свечи стоят, и у ворот фонарь с зажженной свечкой повешен. Доносятся из избы веселые девичьи клики, хохот и громкие песни. В той избе жила разбитная, бойкая вдова Акулина Мироновна, та самая, что когда-то верней всех мужиков разгадала, для чего, ожидая в гости Снежковых, Чапурин ни с того ни с сего вздумал большие столы окольному народу ставить. По смерти ежовского десятника осталась Акулина Мироновна бездетною. Сама женщина еще молодая, лет тридцати, любила она с девками да с парнями возиться. Потому и завела у себя в избе посиделки; сходилась к ней вся ежовская молодежь, приходили повеселиться и из соседних деревень. Весело было Акулине Мироновне, а вместе с тем и выгодно. С ранней осени до масленицы по деревням у таких вдовушек, как Акулина, посиделки или супрядки по нескольку раз на неделе бывают. В назначенный день, только зачнет смеркаться, девушки в нарядных платьях с гребнями и донцами, с шитьем иль вышиваньем, сбираются к ней в избу. Ласково каждую гостью встречает хозяйка. Собравшись, девушки садятся по лавкам и заводят меж собой разговоры про домашние дела, наряды и рукоделья. Начинаются шутливые насмешки над ожидаемыми парнями и над их зазнобами. А между тем все усердно работают. Сначала работа спорится, особенно у тех, кому мать урок задала столько-то напрясть, столько-то нашить. Часов в восемь, а иной раз и в девять, один по одному, начинают парни сбираться; каждый приносит свечку, пряников, стручков, маковников, подсолнечных зерен и других деревенских лакомств, а иной и пивца притащит, либо молодой осенней бражки, а пожалуй, и штоф зелена вина, а тем, кто не пьет, сантуринского. И закуски приносят с собой; кто говядины, кто баранины, кто живых кур либо уток. Их сейчас режут, хозяйка отпаривает, ощипывает, а потом из них к ужину похлебку варит. Другие парни яиц притащат, масла, сметаны, творогу, а иной спроворит с шестка каши горшок либо щей, а попадет под руку – так и цельный каравай хлеба. Оттого матери и злобятся на посиделки, что, сколько ни копи, как ни стереги, а добро уходит да уходит на угощенье девкам в избе какой-нибудь Мироновны. Потому еще матери боятся супрядок, что дочери там на шаг от греха. Но, должно быть, вспоминая свою молодость, сквозь пальцы смотрят они на девичьи забавы и такие наставленья дают дочерям: «Любись с дружком, как знаешь, только чтоб покору на честной родительский дом от того не было. Пуще всего берегись с парнями грешить. Берегись этого пуще огня, пуще полымя. А ежель не устоишь, умей концы хоронить. Не то гулливой прозовут, опозоришь и себя и нас, подруги отшатнутся от тебя, и не будет тебе места ни зимой на супрядках, ни летом в хороводах, а что хуже всего – замуж никто не возьмет». Собрались к Акулине девки ежовские, шишинские и других деревень. Две пришли из Осиповки. Разговоры зачались у них за рукодельем. – Чапурин-от, слышь, домой воротился? – спрашивала Акулина у осиповских девок. – Воротился, – отвечала одна из них. – Что привез? – спросила Акулина. – Покамест ничего. Не знаю, что дальше будет, – сказала осиповская девка. – Только женщину неведомо какую привез. – Сиротку Смолокурову, что ли? – спросила одна из ежовских. – Нет. Та, слышь, еще молоденькая, а эта старуха, свояченицей, слышь, доводилась она самому-то Смолокурову. Дарьей Сергевной зовут. Сколько-то лет тому назад в Комарове жила она в Манефиной обители. Смолокурова-то дочь обучалась ведь там в одно время с дочерьми Патапа Максимыча. – Вот как, – промолвила Акулина Мироновна. – А сегодня, перед тем как нам сюда идти, – продолжала осиповская девица, – страсть сколько сундуков к Патапу Максимычу привезли, целый обоз. И говорили, что в тех сундуках сложено приданое Смолокуровой. Не на одну, слышь, сотню тысяч лежит в них. Все в каменну палатку поставили, от огня, значит, бережнее. – Сто тысяч! – вскликнула Акулина. – Вот где деньги-то! У купцов да у бояр, а мы с голоду помирай! Им тысячи – плевое дело, а мы над каждой копейкой трясись да всю жизнь майся. А ведь, кажись, такие же бы люди. – А всего-то, говорят, богатства ей после отца досталось больше миллиона, – сказала осиповская. – Что за миллион такой? Я, девки, что-то про него не слыхивала,сказала ершовская. – Значит, десять сотен тысяч, тысяча тысяч, – пояснила одна из шишинских, сколько-то времени обучавшаяся в скитах. – Господи владыка! – на всю избу вскликнула Мироновна. – Да что ж это такое? Ни на что не похоже! У одной девки такое богатство, а другие с голоду колей! Начальство-то чего глядит? – А ведь как я погляжу на тебя, тетка Акулина, так глаза-то у тебя не лучше поповских, завидущие, – сказала девушка из ежовских. Сродницей Акулине она приходилась, но за сплетни не больно любила ее. – А ты, дура, молчи, поколева цела, – крикнула на нее тетка Акулина. – В голове пустехонько, а тоже в разговоры лезет. Не твоего ума дело. Придет Алешка, принесет гармонику, ну и валандайся с ним, а в дела, что выше твоего разума, не суйся. Замолчала ежовская, примолкли и другие девушки. – Заводи зазывную! – вдруг крикнула пряха из Шишинки. – Пора. Может, парни давно у ворот, да, не слыша зазывной, на двор нейдут. Зашурчали веретена, громко девки запели. Тетка Акулина суетливо бегает взад и вперед по избе, прибирая в ожиданье гостей разбросанные вещи. – Заводи, заводите, красны девицы, – говорит она. – Скликайте пареньков, собирайте молодцов. Поют девицы зазывную: (Зазывною песнью зовется всякая, что первою поется на посиделках.). Летал голубь, летал сизый, Летал сизый по возгорью, Искал голубь, искал сизый Своей сизыя голубки. Моя сизая голубка очень знакомита: Через три пера рябенька, головка гладенька, Руса коса до пояса, в косе лента ала, Ала, ала, голубая, девонюшка молодая. Возвивалась голубушка высоко далёко, Садилася голубушка на бел горюч камень, Умывалась голубушка водою морскою, Утиралась голубушка шелковой травою, Говорила голубушка с холостыим парнем: "Уж ты, парень, паренек, глупенький твой разумок - Не по промыслу заводы ты заводишь, Трех девушек, парень, зад один раз любишь: Перву Машу во Казани Да Дуняшу в Ярославле, А душеньку Ульяшеньку в Нижнем городочке; Купил Маше ленту алу, А Дунюшке голубую, А душеньке Ульяшеньке Шелковое платье. Ты носи, моя Ульяша, мною не хвалися; Коли станешь выхваляться - Нам с тобой не знаться, А не станешь выхваляться - Ввек нам но расстаться. А меж тем одинокий и грустный, усталый и до костей продрогший, переминаясь с ноги на ногу, Василий Борисыч стоит у ворот Акулины Мироновны. Тянет его в круг девичий, но берет опаска – неравно придет кто из осиповских да потом дома разблаговестит, что хозяйский зять у Мироновны на девичьих поседках был. Дойдут до жены такие вести – жизни не рад будешь, да и тесть по головке не погладит: «Ты, дескать, закон исполняй, а на чужих глаза пялить не смей». Мимо токарен да красилен лучше тогда и не ходи – трунить, зубоскалить станут рабочие, на смех поднимать… А громкие девичьи голоса в избе Мироновны так и заливаются. Дрожь пробирает Василья Борисыча; так бы и влетел в избу козырем, облюбовал бы, какую помоложе да попригожее, и скоротал бы с ней вечерок в тайной беседе… Издавна на такие дела бывал он ловким ходоком, теперь уж не то. Что было, то сплыло, а былое быльем поросло. Не стерпел, однако, Василий Борисыч, услыхавши зазывную. «Эх, была не была, – подумал он. – Авось не узнают, а ежели и явятся праздные языки, можно их закупить, на это денег хватит». И вошел в беседу девичью, парней никого еще не приходило. Все диву дались, увидавши такого гостя. Не знает, не придумает Акулина Мироновна, как принять, чем приветить Василья Борисыча. Рада приходу его – такие гости с пустыми руками не ходят; столько отсыплет чапуринский зятек, что, пожалуй, во всю зиму таких денег супрядками и не выручишь… И боязно шустрой вдовушке: "Ну, как проведает Патап Максимыч, что зять его у нее на посиделках был, да взбредет ему на ум, что я прилучила его, пропадай тогда головушка моя. Жить не даст! Доведет до большого начальства, что в дому у меня корчемство, тогда беда неминучая – в одной рубахе отпустят… Хоть шею тогда в петлю, хоть в омут головой!.. – Здравствуй, Мироновна! – переступая вдовин порог, громко вскликнул Василий Борисыч. – Здравствуйте, девицы-красавицы!.. Примите меня, голубоньки, во свой круг, во свое веселье девичье, приголубьте меня словом сладким, ласковым, – прибавил он, вешая шапку на колок. – Милости просим, – в один голос отвечали девушки, раздвигая на лавках донца и опоражнивая место нежданному, негаданному гостю. Оглядел Василий Борисыч девок и вдруг видит двух из Осиповки. Так его и обдало. «Теперь и невесть чего наболтают эти паскуды, – подумал он,дойдет до тестя – прохода не будет, до жены дойдет – битому быть. Хорошенько их надо угостить, чтоб они ни гугу про ночные похождения женатого, не холостого». В другой раз оглядел Василий Борисыч круг девичий и видит – середь большой скамьи, что под окнами, сидит за шитьем миловидная молоденькая девушка. Сел он возле нее, видит – белоручка, сидит за белошвейной работой. Спросил у нее: – Как зовут, красавица? – Как поп крестил – Лизаветой звал, – вскидывая плутовские глаза на Василья Борисыча, бойко отвечала белоручка и захохотала на всю избу. Другие девушки тоже засмеялись. – А из коей будешь деревни? – спросил Василий Борисыч, подвигаясь к Лизавете. Та от него не отодвигалась. – Ты, Василий Борисыч, человек поученый, книжный, – сказала она. – Тебе бы прежде спросить, как величают меня по отчеству, а потом и пытать, из какой я деревни. – Так как же тебя звать, красавица, по отчеству? – спросил Василий Борисыч. – Трофимовна, – отвечала она. – Отецкая дочь (Не сирота, а дочь, у которой жив еще отец и притом человек достаточный.). Тятенька Трофим Павлыч не то что по нашей деревне, а по всей здешней волости из первых людей. – А чем промышляет? – еще ближе подвигаясь к Лизавете, спросил Василий Борисыч. – Известно, горянщиной. По всей нашей палестине (Палестина – родные места, своя сторона.) все живут горянщиной, – отвечала отецкая дочь. Смотрит Василий Борисыч на Лизавету Трофимовну – такая она беленькая, такая чистенькая и миловидная, что другие девушки перед ней уроды уродами, а приемы у отецкой дочери не те, что у тех, и все обхожденье, – с первого же взгляда видно, что не в избе она росла, не в деревне заневестилась. Руки нежные, не как у деревенских чупах, тотчас видно, что никогда Лизаветины руки черной работой не бывали огрублены.

The script ran 0.024 seconds.