Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

П. И. Мельников - В лесах. На горах [1871-1881]
Известность произведения: Средняя
Метки: История, Роман

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 

– Смиритесь, сударыня, перед перстом господним, – учительно сказал ей отец Прохор. – Создатель лучше нас знает, что нам на пользу и что во спасенье. – Вы близко ее знали? – спросила Аграфена Петровна. – Очень близко, – отвечал отец Прохор. – И ежели, бог даст, увидитесь, лихом она меня не помянет. А могу ли я у вас попросить какого-нибудь видимого знака в доказательство, что близки вы с Авдотьей Марковной? – продолжал после короткого молчания отец Прохор. – Извините, не зная вас лично, вполне довериться не могу… – Дунину руку знаете? – несколько подумавши, спросила Аграфена Петровна. – Знаю. – Вот ее письмо ко мне, сличите. А письмо-то писано было года полтора перед тем. Дуня называла в нем Аграфену Петровну самым дорогим, самым сердечным другом своим и говорила, что, кроме ее, нет у нее никакого близкого. Кликнул отец Прохор Степанидушку и велел принести Дунино письмо, писанное к попадье из губернского города с благодарностями за привет и ласки. Когда Степанидушка принесла письмо, отец Прохор, внимательно рассмотрев оба, сказал: – Теперь вижу, что вы близки, и могу много сообщить вам об Авдотье Марковне. – Где она? Где? Не мучьте, ради бога, меня, скажите скорей! – быстро схватив отца Прохора за руку, с нетерпеньем воскликнула Аграфена Петровна. – Не беспокойтесь. Она в месте безопасном, теперь ей не может быть никакой неприятности, – сказал отец Прохор. – Поезжайте в наш губернский город, там у купца Сивкова найдете Авдотью Марковну. Марку Данилычу тот купец знаком. Дела у них есть торговые. – Так я сейчас же поеду, – сказала Аграфена Петровна. – Отдохните немножко, выедете под утро, – молвил на то отец Прохор.Дня три либо четыре Авдотье Марковне надо будет с делами управиться. Ведь она в одном платьице из барского дома ушла. Хорошо еще, что деньги-то были при ней. – Как в одном платье? – с изумлением спросила Аграфена Петровна. – Это как так? – Ночью она убежала, – сказал отец Прохор. – Грозило ей большое несчастье, беда непоправимая. В окошко выпрыгнула. Не до того было ей, чтоб пожитки сбирать… Да я лучше все по порядку расскажу. Неподалеку от того города, где жительствует родитель Авдотьи Марковны, одна пожилая барышня, генеральская дочь, именье купила. Из семьи здешних господ она – Алымова, Марья Ивановна. – Знаю я ее, знаю, – торопливо молвила Аграфена Петровна. – С год тому назад сделала она для меня такое благодеяние, что никогда его нельзя забыть. Маленькую дочку мою от верной смерти спасла – из-под каретных колес ребенка выхватила. Не будь Марьи Ивановны, до смерти бы задавили мою девочку… Всегда богу за нее молюсь и почитаю благодетельницей. – Вот! Одной рукой людей от телесной смерти спасают, а другой ведут их в вечную смерть, в адскую погибель, – вздохнув и поникнув седой головой, сказал отец Прохор.-Доколе, господи, терпишь ты им? – Неужели Марья Ивановна? – сказала Аграфена Петровна. – Не могу понять, как это случиться могло. – А вы там, в своей стороне, не слыхали ль чего про Марью Ивановну? – спросил отец Прохор. – Бог ее знает, – сказала Аграфена Петровна. – Мало ль какие слухи по народу стали теперь обноситься – всего не переслушаешь. Толкуют, что какой-то особой веры держится она, фармазонской, что ли, какой. Промолчал отец Прохор. Не пускался он с Аграфеной Петровной в откровенности, боясь, чтобы коим грехом его слова не были перенесены в барский дом. Конечно, Дуня обещалась не оставлять его своей помощью, однако ж лучше держать себя поопасливей – береженого и бог бережет. А дело, что началось насчет хлыстов, еще кто его знает чем кончится. – Увидитесь, бог даст, с Авдотьей Марковной, пусть она сама расскажет вам про все, – молвил отец Прохор. – А теперь вот что я скажу вам: Марья-то Ивановна, стало быть, знает вас? Знает, стало быть, и то, что вы с Авдотьей Марковной близки? – Знает, все знает, – сказала Аграфена Петровна. – Так видите ли – хоть мы и рады гостям во всякое время, а советовал бы я вам и ради Авдотьи Марковны и ради меня, чтобы вы теперь же ночью выехали из Луповиц, – сказал отец Прохор. – Не то увидит вас Марья Ивановна да узнает, что вы у меня остановились, тогда чтобы беды какой не случилось, особливо для меня. А я человек зависимый и хоть уверен, что Авдотьей Марковной оставлен не буду, однако ж надо мной есть начальство. Вздумают здешние господа пожаловаться – рука у них сильная, а я человек маленький, безо всякой защиты. Так вы уж, пожалуйста, не посетуйте, хоть мне и очень совестно, да что ж тут делать? – Вы хорошо придумали, отец Прохор, – сказала Аграфена Петровна.Лошадей я наняла в губернском городе, сюда и обратно. Вот немножко покормят их, я тотчас и в путь. Но где ж найду я там Дунюшку? – В губернском городе, недалеко возле базарной площади, большой каменный дом купца Сивкова стоит, всякий его укажет вам, – отвечал отец Прохор. – Поклонитесь и Авдотье Марковне, и Сивкову Поликарпу Андреичу со всем его благословенным семейством. Люди они хорошие, сердечные – завтра сами увидите. Заполночь уж было, когда на покормленных немножко лошадях поехала из Луповиц Аграфена Петровна. С любовью и радушием проводили ее и отец Прохор, и матушка попадья, и обе поповны, говоря, что очень соболезнуют, не угостивши как бы следовало приехавшую из такой дали гостью. А когда, проводя ее, воротились в дом и отец Прохор вздумал поправить лампадку, что теплилась перед образами, на полочке киотки увидал сторублевую бумажку! Ясно, что ее оставила Аграфена Петровна. Не ворочать же ее с дороги. Отец Прохор с матушкой решили написать промелькнувшей в доме их гостье благодарное письмо – благо знали, как надписывать письма к Смолокурову. В два дня две сотни прибыли отцу Прохору, не считая десятирублевой, данной Андреем Александрычем. А луповицкий поп в целый год за требы с прихожан не получал таких денег. Да, кроме того, и впереди надежда – Авдотья Марковна со своими миллионами не забудет его, поможет при нужном случае. Хоть ветер стих немного, но непогодь не переставала. Как из сита сыпал мелкий осенний дождик и громко шумел о кожаную крышку дорожной кибитки, где сидела Аграфена Петровна с глухой Степановной, взятой в попутчицы из смолокуровского дома. Наскоро накормленная тройка чуть тащила по глубокой, по самую ступицу, грязи, больше тащилась шагом, а кругом не видно ни зги. Выехавши из Луповиц и добравшись до соседней деревни, Аграфена Петровна успокоилась, а до того все погони из барского дома боялась. Она думала теперь, что Луповицы место недоброе, а барский дом – вертеп самых злых людей. Отец Прохор не сказал ей, какая опасность угрожала Дуне и от какой беды спасена она, потому Аграфена Петровна и не могла понять, отчего это ее подруга убежала из того дома в одном платье, бросивши пожитки. Чего только не приходило ей в голову, но, не зная тайн фармазонской веры, не могла она представить себе о беде, грозившей Дуне. Поздно вечером Аграфена Петровна добралась до «губернии». Сыскать дом Сивкова было нетрудно, каждый его знал. Супротив того дома был широкий одноэтажный деревянный постоялый двор; в нем на пути в Луповицы останавливалась на несколько часов вихоревская тысячница, не подозревая, что напротив постоялого двора была тогда Дуня. Был уже час одиннадцатый, огней у Сивкова не видно, должно быть все спать полегли. Аграфена Петровна решилась переночевать в той же гостинице, где останавливалась накануне. Однако ж ей не терпелось. Поглядывая из-за своих запотелых и дождем закрапленных окон, она то и дело посматривала на дом Сивкова. Ни единого огонька, но вот растворилась вделанная в широкие ворота узенькая калитка, и лениво вышел из нее дворник, закутанный в дубленый полушубок, с лицом, наглухо обвязанным платком. Вышел он на улицу, снял шапку, трижды перекрестился на церковь, что стояла середь базарной площади, и, широко, во весь рот зевнувши, уселся на приворотной скамейке. Видит это Аграфена Петровна, и вдруг захотелось ей узнать, тут ли Дуня, или уж уехала. Не надеясь на глухую и разоспавшуюся Степановну, быстро накинула она на себя шубейку и, выйдя с постоялого двора торопливым шагом, перебежала улицу по булыжной мостовой, покрытой сплошь черной, как смоль, липкой, невылазной грязью. – Послушай, голубчик, – сказала она, подойдя к дворнику. – Это дом Сивкова? – Поликарпа Андреича Сивкова – так точно, – хриплым голосом, сквозь зубы промычал дворник, не вставая со скамьи и поворачиваясь спиной к северу, откуда рвался студеный порывистый ветер. – Послушай, голубчик, я проезжая, часу нет, как пристала на этом постоялом дворе, – начала Аграфена Петровна. – Понимаем. Это нам можно понимать, – недовольным голосом промолвил дворник. – Мне бы надо было знать о девушке, третьего дня никак приехавшей со священником, отцом Прохором, – проговорила Аграфена Петровна. – Не наше дело, – сказал дворник и махнул рукой: убирайся, мол, подобру-поздорову. – В окошках не видно свету, надо думать, что спать полегли, а то бы я прямо к Поликарпу Андреичу пошла, – сказала Аграфена Петровна. Дворник не дал ответа. – Послушай, голубчик, – сказала Аграфена Петровна, вынимая зелененькую. – Праздники подходят, скоро будет мала пречиста (Рождество богородицы, 8-го сентября.). Возьми на этот праздник. Дворник взял бумажку и, несмотря на дождь и на крепкий ветер, подошел к уличному фонарю, разглядел подаренье и, спрятав его, подошел к Аграфене Петровне. – Много вам благодарны остаемся, – сказал он ей. Дай вам господи всякого благополучия и во всем доброго успеха. В чем же вам до меня надобность? С готовностью могу все для вашей чести. Конечно, люди мы, как изволите знать, маленькие, подчиненные, многого сделать не можем; а о чем спросите, ответ дадим с удовольствием. – Скажи, пожалуйста, приезжая девица у вас еще иль уехала? – спросила Аграфена Петровна. – Покамест у нас, – отвечал дворник. – А завтра под вечер либо послезавтра утром поедет она, куда ей надобно, с нашей Акулиной Егоровной, сродница хозяину-то будет. Погорела, слышь, ваша-то знакомая в деревне Перигорове на постоялом дворе. Много, сказывают, людей живьем там погорело, и пожитков, и лошадей, и всякого другого добра. Эти дни приезжая-то все искупала себе на дорогу. По всему видится, что она при больших достатках. А впрочем, дело не наше – верно сказать не могу. А гуторят по дому, в застольных, значит, и у нас на конюшнях. Я ведь, сударыня, у хозяина-то днем конюхом, а ночью на карауле стой. Таков уж распорядок. Хуже крепостных аль дворовых живем, даром что государевыми пишемся. Крепостные да дворовые изленились и стали в тягость барам, а все-таки ихняя жизнь не в пример нашей краснее. Купец ведь совсем тебя вымозжит. – Скажи, любезный, – перерывая дворника, спросила Аграфена Петровна.Не в задних ли комнатах приезжая девица? Может, она еще не спит, я бы прошла к ней, коли бы ты провел меня. Я бы за то тебя хорошо поблагодарила. Хочешь пятирублевую? Жалобно дворник вздохнул. Очень хотелось ему получить благостыню, но сделать не мог ничего. Постоял молча, минуты с две раздумывая, нельзя ли как пробраться к приезжей, но ничего не придумал. Сказал он Аграфене Петровне: – Теперь никак нельзя. Весь дом, пожалуй, перебулгачишь. Нет, уж вы лучше завтра утром пораньше приходите. Хозяева примут вас со всяким удовольствием – будьте в том несомненны. А поутру, как только проснется приезжая, я ей через комнатных девушек доведу, что вы ночью ее спрашивали, а сами пристали на постоялом дворе супротив нас. Может, и сама к вам прибежит. Как только сказать-то ей про вас? Аграфена Петровна сказала свое имя, и дворник, удовлетворенный трехрублевою благостыней, на своих руках перенес вихоревскую тысячницу через заплывшую грязью улицу. На другой день только что проснулась Аграфена Петровна и стала было одеваться, чтоб идти к Сивковым, распахнулись двери и вбежала Дуня. С плачем и рыданьями бросилась она в объятия давней любимой подруги, сердечного друга своего Груни. Несколько минут прошло, ни та, ни другая слова не могли промолвить. Только радостный плач раздавался по горенке. Изумилась Дуня, увидевши, что такая домоседка, как Аграфена Петровна, покинув мужа, детей и хозяйство, приехала к ней в такие дальние, незнакомые места. Ее сердце почуяло что-то недоброе – она еще ничего не знала о смертной болезни Марка Данилыча и засыпала Груню расспросами. Только что услыхала Дуня о болезни отца, минуты две или три не могла слова сказать. Потом, закрывши лицо руками и громко зарыдав, без чувств упала на не прибранную еще постель Аграфены Петровны. Нескоро пришла в себя, нескоро собралась с силами. – Тятенька, тятенька! – восклицала она. – Милый ты мой, дорогой, бесценный! И все это без меня, без меня!.. Куда теперь денусь, куда приклоню свою победную голову? Сколько может, утешает ее Аграфена Петровна, но долго еще лились потоками горячие слезы из глаз безотрадной Дуни. Утишился, наконец, первый приступ страшного горя, перемогла себя Дуня и рассказала обо всем, что случилось с ней в Луповицах. С ужасом выслушала Аграфена Петровна рассказ ее. – При чем же тут Марья Ивановна? – спросила, наконец, она, все еще сохраняя благодарную память о спасительнице своего ребенка. – Неужели и она такая? – Ах, ничего ты не знаешь, моя сердечная… И того не знаешь, что за зверь такой эта Марья Ивановна. Все от нее сталось. Она и в ихнюю веру меня заманила!.. Она и к Денисову заманила!.. – вскликнула Дуня, стыдливо закрыв руками разгоревшееся лицо. – Все она, все она… На всю жизнь нанесла мне горя и печали! Ох, если б ты знала, Груня, что за богопротивная вера у этих божьих людей, как они себя называют! Какие они божьи люди?.. Сатаны порожденья. И, отвыкшая в продолжение долгого времени произносить имя злого духа, Дуня невольно содрогнулась, когда с чистых, девственных уст ее слетело имя отца нечестия и вечной злобы. – Да что ж это за вера? – спросила Аграфена Петровна. – Самая богомерзкая, – быстро ответила Дуня. – Это – лжеучители, лжепророки и лжехристы, про которых истинный Христос сказал, что явятся они в последние времена мира. – Фармазонами, слышь, зовут их, – молвила Аграфена Петровна. – По нашим местам за Волгой таких нет, что-то не слышно, и ничего про них я не знаю, а слушая тебя, все-таки не возьму в толк, что это за вера. Знаю одно, что на днях в Фатьянке всех переселенных туда Марьей Ивановной из Симбирской губернии людей забрали и куда-то отвезли. Поэтому больше за тобой я сама и поехала. А то было и к Марье Ивановне и к тебе батюшка Патап Максимыч письма с эстафетой послал, прося, чтобы везли тебя скорее, успеть бы тебе увидать родителя в живых и последнее благословение его получить. А только что пали слухи про фатьянковских, батюшка Патап Максимыч в какие-нибудь полчаса меня в дорогу снарядил. В чем же их вера? Нехорошая, должно быть, ежели за нее людей целыми деревнями забирают. Дуня рассказала про хлыстовскую веру, не упоминая, конечно, ни про Сен-Мартена, ни про Гион, ни про других мистических писателей. Она знала, что все это для Аграфены Петровны будет темна вода во облацех небесных. Сказала, однако, Дуня, что Марья Ивановна сблизила ее со своей верой сперва книгами, потом разговорами. В ужас пришла Аграфена Петровна, услыхавши про радения и проречения, и больше слушать не захотела дальше, когда Дуня стала было рассказывать ей о схождениях самого господа Саваофа на гору Городину, а потом на гору Араратскую. – Мерзость пред господом! – громко вскликнула она, перервавши Дуню. – И слушать не хочу, и не говори ты об этом ни мне и никому другому. Подумать страшно, даже в помышлении держать. Великий грех и слушать это безумное вранье. Облилась Дуня слезами при этих словах давнего, верного друга. Сознавала она правду в речах Груни и не могла ничего возразить. В глубокую думу погрузилась она и через несколько минут, надрываясь от горя, кинулась на постель Аграфены Петровны и, спрятав лицо в подушки, не своим как будто голосом стала отрывисто вскрикивать. Если б эти рыданья, эти сердечные вопли случились в сионской горнице, собор божьих людей возопил бы: «Накатил! накатил!» Хлыстовские душевные движенья оставались еще в Дуне. Причитала она: – Тятенька, тятенька! Золотой мой тятенька! До чего дошла твоя любимая дочка!.. Лежишь ты при смерти, а дочка твоя балованная всего натерпелась от злых людей в дальней сторонушке… Зачем ты послушал Марью Ивановну, зачем отпустил меня с ней? Весело было мне и радостно, как поехала с ней, и вот радость и веселье до какой беды дошло. Ох ты, тятенька, тятенька! Чует ли твое сердечушко, что случилось с любимою дочкой твоей? Живучи при тебе, золотой мой тятенька, никем не была я обижена, никем-то не была я огрублена, жила за тобой, как за стеной каменной, не посмел ветерок дохнуть на лицо мое белое, ниоткуда не чаяла я невзгодушки, а теперь вот до чего дошла!.. Хоть бы раз еще на тебя хоть глазком посмотреть!.. Принять бы у твоего смертного одра последнее родительское благословение!.. Знаю я, знаю, красно мое солнышко, в какой путь ты сбираешься, куда идти снаряжаешься!.. Сама знаю, сама ведаю, по какой дорожке идти ты отправляешься – на заветное наше кладбище, ко своим милым родителям! Оставляешь меня, сироту бедную, покидаешь бессчастную… На кого покидаешь ты победную мою головушку? Оставляешь свою доченьку горькой сиротой, безутешною… Подломились мои ноженьки, опустились руки белые, не радостен стал божий свет! Больше и больше приходя в восторженность, Дуня приподнялась с подушки, села на постель и стала топать ногами… Опустила руки на колени, глаза разгорелись у ней, лицо побагровело, и вся затряслась она; мелкие судороги забегали по лицу. Вне себя стала. – Накатил, накатил! – начала она вскрикивать, еще не вполне очистивши себя от хлыстовского нечестия. – Слушайте волю, слушайте волю!.. Близится финал ярости, близится миру конец… Конец, конец!.. Разрушенье!.. Хлебнула Аграфена Петровна холодной воды и нежданно спрыснула Дуню. Восторженность прекратилась, но корчи тела и судороги на лице усилились еще больше. Аграфена Петровна, придерживаясь старорусского врачевания, покрыла лицо Дуни большим платком. Не прошло и четверти часа, как она очнулась и, слабая, изнеможенная, приподнявшись с постели, спросила Аграфену Петровну: – Что со мной, Груня? – Сама не знаю, – отвечала Аграфена Петровна. – По Марке Данилыче причитала, а потом, ровно не в своем уме, бог знает, что говорила, какое-то несообразное – я понять не могла. На-ка выкушай, это облегчит. И подала Дуне стакан холодной воды. Та с жадностью выпила и пришла в себя. Когда Дуня успокоилась, она пошла с Аграфеной Петровной к Сивковым. Там с сердечным радушием приняли вихоревскую тысячницу. Покупки были сделаны, и приятельницы на другой же день поехали домой. Узнав о тяжкой болезни Марка Данилыча, Сивковы не настаивали, чтобы Дуня, как следует по старым обычаям, осталась на сколько-нибудь погостить у них.     ***   Патап Максимыч держал дом умиравшего приятеля в крепких руках, но незнание дел по прядильным и лесной пристани затрудняло его при распорядках. Поверив счеты приехавшего с Унжи Корнея Евстигнеева, он открыл воровство на большую руку и, несмотря на ругательства и даже угрозы Прожженного, при помощи городничего отобрал от него доверенность и прогнал со двора долой. То же постигло и Василья Фадеева. Тогда в доме водворился порядок – работные люди, и годовые и временные, были чрезвычайно довольны распорядками Патапа Максимыча, избавившего их от ненавистных приказчиков. Они стали усердны к работам и в скором времени должны были покончить их. Но вот беда – в октябре Патапу Максимычу надо непременно заняться своей горянщиной, а потому долго оставаться у Смолокурова было ему нельзя. Хоть бы приказчиков до того времени приискать почестнее да подельнее и сдать бы все дело им на руки. Марку Данилычу долго не прожить, это замечал Чапурин, а лекарь говорил, что в таком жалком состоянии хоть и долго продышит, но до смерти останется немым, бесчувственным и безо всякого движенья. Дочь – девица молодая, ни к чему не приучена, да, кажется, и не таковская, чтобы к делам привыкать, рассуждал Патап Максимыч, нужно ей человека два верных людей. И тут пришел ему на мысли шурин Никифор Захарыч. После Настиной смерти он совсем остепенился и стал другим человеком, добрым, хорошим, сметливым и добросовестным, капли вина в рот не брал, и Патап Максимыч не раз убедился, что какое дело Никифору ни поручи, исполнит его как можно лучше. Вот уж больше года, как стал он нравом тих и спокоен – не то чтоб буянить да драться, как прежде бывало, теперь он удалялся от всякого шума, и, когда живал у Патапа Максимыча в Осиповке, только у него и выхода было с двора, что на могилку Насти. Будь проливной дождь, будь трескучий мороз, ему все нипочем. Несколько раз посылал его Патап Максимыч по своим делам в дальние места, и Никифор Захарыч так исполнял их, как не всякому удается. Парень-от был он смышленый и умелый, зелено вино только губило его столько времени. Его-то и решил Чапурин пристроить на время к смолокуровским делам. Но другого приказчика где сыскать? Уныло глядел дом Марка Данилыча, когда подъезжали к нему изусталые в дороге Дуня и Аграфена Петровна. Перед домом во всю улицу лежали снопы соломы, дня через три либо через четыре накладываемые по приказанию городничего, все окна в доме были закрыты наглухо, а вокруг него и на дворе тишина стояла невозмутимая, не то что прежде, когда день-деньской, бывало, стоном стоят голоса, то веселые, то пьяные и разгульные. Ровно вымерло все. На крыльце встретили приехавших Патап Максимыч, возвращавшийся с прядилен, и Дарья Сергевна, завидевшая кибитку из окошка своей горенки. – Что тятенька? – не выходя еще из кибитки, вскрикнула Дуня. – То же все, – сухо и мрачно отвечал, глядя в сторону, Патап Максимыч. – Не знаю, как и благодарить вас, Патап Максимыч. До смерти не забуду ваших благодеяний. Бог воздаст вам за ваше добро, – сказала Дуня, подходя к Чапурину и ловя его руку, чтобы, как дочери, поцеловать ее. – Что это вы, что это, Авдотья Марковна? – не давая руки, вскликнул Патап Максимыч. – Ведь я не поп, чтоб вам руки у меня целовать. Лучше вот так, попросту, по старине. При моих годах это вам незазорно. И обнял Дуню и трижды поцеловал ее со щеки на щеку. Вся зарделась она, хоть и немного еще прошло времени с тех пор, как знакомым и незнакомым мужчинам без малейшего зазрения стыда и совести усердно раздавала она серафимские лобзания. – Здравствуйте, моя милая, здравствуйте, моя сердечная, – обратилась Дуня к Дарье Сергевне и в слезах поцеловалась с нею. Дарья Сергевна зарыдала, склонившись лицом на плечо Дуни. Но что-то недовольное таилось в душе ее с тех пор, как ее воспитанница поддалась влиянию ненавистной Марьи Ивановны. – К тятеньке, скорей к тятеньке, – надорванным голосом вскликнула Дуня и, несмотря на усталость, стремглав бросилась вверх по лестнице. Навстречу ей лекарь. Как давнишний житель городка, он знал ее. – Вот какая у вас беда стряслась, да еще без вашей бытности! – сказал он. – Батюшка ваш все в одном положении с того дня, как это с ним приключилось. Голова, по-моему, лучше, начал понемножку людей узнавать, говорит даже изредка, но нетвердо, невнятно, трудно понять. Наперед скажу – может он прожить год, пожалуй и больше, но не поправится никогда и не встанет с постели, до самой смерти останется без языка, без движенья и даже почти без сознанья. Ужасный удар, редко такой бывает, мне во всю мою долголетнюю практику еще не случалось такого видеть. Каждый день бываю я у вашего батюшки, но, уверяю вас, Авдотья Марковна, созовите вы хоть всех самых ученых и самых опытных врачей, и те его здоровья не восстановят. – Благодарю вас за ваши попечения о бедном тятеньке, очень благодарю, ото всей души благодарю, но, извините, я спешу к нему. Завтра, если будете у нас, я с вами побольше поговорю, – сказала Дуня. – Могу и сегодня приехать, ежель угодно вам будет, ответил лекарь. – А теперь попрошу я вас немножко обождать видеться с батюшкой. С четверть часа или минут с двадцать подождите. Надо его приготовить к свиданью, потому что в этой болезни каждый душевный порыв, от радости ли, от несчастия ли, сильно может повредить больному, может даже убить его. Я пойду и предупрежу его… А он вас ждет, сегодня, хоть и очень невнятно, сказал он: «Дуня». А когда я сказал, что вы еще не приехали, он долго метал в тоске здоровой рукой, а потом и глаза закрыл. Опасаюсь, чтоб ваше внезапное появленье не было во вред ему. Нет, уж позвольте, я лучше предупрежу его. Пошел лекарь к Марку Данилычу, а Дуня в бессилии опустилась в кресло и не внимала словам Патапа Максимыча, Дарьи Сергевны и Аграфены Петровны. Прошло с четверть часа, лекарь вышел от больного и сказал Дуне: – Пожалуйте. Наш больной приезду вашему обрадовался, ждет вас… Только одни ступайте к нему и пробудьте не больше десяти минут; я, впрочем, за вами сам приду… Слез вам удержать нельзя, но скрепите себя, сколько возможно. Ни рыданий, ни вскриков, ни других порывов. Помните слова мои. Неслышными стопами вошла Дуня в комнату, где отец лежал на страдальческом ложе. Не слыхал он, как вошла Дуня, и все еще оставался с закрытыми глазами. Она безмолвно опустилась на колени и в тихих слезах склонилась головкой к подушке. Так прошло минуты две. Слышно только было тяжелое, порывистое дыханье Марка Данилыча. Наконец, открыл он глаза и, увидя возле себя дочь, чуть слышно и едва понятно сказал: – Дуня! И потекли из глаз его обильные слезы. Застонал он, но в стоне слышалась радость. Дуня припала к здоровой руке отца и целовала ее, обливая слезами. Марко Данилыч хотел улыбнуться, но на перекошенном лице улыбка вышла какою-то странною, даже страшною. Высвободя здоровую руку и грустным тоскливым взором глядя на дочь, Марко Данилыч показывал ей на искривленное лицо, на язык и на отнявшуюся половину тела. С большим трудом диким голосом сказал он: – Н-нет. – Успокойся, тятенька, бог милостив, оправишься, – дрожащим от сдерживаемых рыданий голосом промолвила Дуня. – Я сейчас говорила с лекарем, он надеется, что тебе скоро облегченье будет. – Н-нет, – с усилием сказал Марко Данилыч. И, указывая на стоявший возле постели железный сундук, с чрезвычайным напряжением остававшихся сил, глухо промычал: – Ты… т… тебе. В это время вошел лекарь. Обращаясь к больному, сказал он: – Ну, вот и с дочкой увиделись. Теперь надо успокоиться, не то, пожалуй, утомитесь, и тогда вам хуже будет. Заснуть извольте-ка. А вы, Авдотья Марковна, со мной пожалуйте. Сосните хорошенько, Марко Данилыч, успокойтесь. Дочка приехала в добром здоровье, теперь нет вам ни тревоги, ни заботы из-за нее. Будьте спокойнее духом – это зам полезно. Прощайте, до свиданья. Завтра навещу; смотрите же, будьте у меня молодцом. Лекарь с Дуней вышел из комнаты больного, и Марко Данилыч тотчас же сомкнул глаза и вскоре заснул крепким сном. По уходе лекаря все сели вокруг чайного стола. Немножко успокоенная, но еще вполне не понимавшая опасности, в какой был отец, грустная, печальная, Дуня рассказала о своем с ним свиданье. Дошла речь и до сундука. – Он много раз на него мне указывал, – возьми, Патап Максимыч, – однако ж я без законной наследницы, без вас то есть, Авдотья Марковна, на это не отважился. Злых людей на свете не перечтешь – мало ль чего наплести могут. Пожалуй, скажут, что я тут попользовался. Полицию да подьячих призывать не хотелось бы. Поэтому и поджидал я вас, Авдотья Марковна, чтобы вскрыть сундук на ваших глазах. Там, говорят, у вашего батюшки и деньги и векселя положены. Надо все привести в известность. Завтра, а не то послезавтра покончим это. – Что ж? Я готова, потому что знаю теперь волю тятенькину, – ответила Дуня. – И прекрасно, – молвил Патап Максимыч. – Так мы завтра же вскроем. – Как вам угодно, а я всегда готова, – ответила Дуня. – Только уж сделайте милость, устройте, сколько можно, наши дела. Ведь я ничего в них не понимаю и сделать ничего не умею. А кроме вас, у меня нет никого, кто бы помог. – Будьте спокойны, что могу, то сделаю, – сказал Патап Максимыч. – А теперь вот о чем хочу спросить я вас: от слова не сделается, а все-таки… сами вы видели Марка Данилыча… Вон и лекарь говорит и по всем замечаниям выходит, что не жилец он на свете. Надо бы вам хорошенько подумать, как делами распорядиться. – Ах, что вы говорите, Патап Максимыч! – вскликнула Дуня. – Бог милостив, тятенька встанет, будет совсем здоров. Зачем же прежде времени об этом говорить? И горько заплакала. – Конечно, у бога милостей много, – сказал Патап Максимыч, – и во власти его чудеса творить. Но мы по-человечески рассуждаем. Наперед надо все обдумать и к новой жизни приготовиться. Дуня молчала. Аграфена Петровна сказала Патапу Максимычу: – Не видишь разве, тятенька, что Дуня ничего не может теперь придумать… Лучше эти разговоры отложить до другого времени. – Откладывать нельзя, – сказал Патап Максимыч. – Долго мне здесь гостить невозможно – свои дела есть. Наезжать когда дня на два, когда на три могу, но подолгу проживать мне нельзя. Поэтому надо теперь же решить, как вести дела Авдотье Марковне. Продолжать их, как было при Марке Данилыче, нельзя – нужны люди, а где их возьмешь? На улице не сыщешь, на базаре не купишь. Надо людей верных и знающих, как дело вести. Ежели и при Марке Данилыче Корней с Фадеевым все по сторонам тащили да рабочих обирали, что же будет, как Авдотья Марковна сама в дела вступит, – облупят ее, ровно липочку. Поэтому и думал бы я так распорядиться – к Покрову, а может, и раньше, все работы будут кончены; отпустивши работных людей, надо будет счета очистить. Долги окажутся, расплатиться, с должников деньги получить, рыбные промыслы на Низу и лесные дачи на Унже продать, а не то отдать в кортому – охотники найдутся. А сделавши все это, жить на капитал, положивши его в ломбард, не то держать в сериях. Чтобы устроить все это, я бы пожил здесь до Покрова, а пожалуй, немножко и подольше. Что вы на это скажете, Авдотья Марковна? – Не знаю, что и сказать вам, Патап Максимыч, – утопая в слезах, ответила Дуня. – Ничего я не знаю, ничего не понимаю. Делайте как угодно, как вам господь бог на мысли положит. – Хорошо-с. Постараемся услужить, – молвил Патап Максимыч.-Теперь люди нужнее всего: Корнея да Василья Фадеева я рассчитал: минуты невозможно было терпеть – отъявленные мошенники! Понять не могу, как столько времени терпел их Марко Данилыч! Одного человека я нашел, сегодня ж к нему напишу, и дён этак через пяток либо через неделю он будет здесь. А другого надо приискивать, а этого скоро не сделаешь. Я, Груня, полагаю Никифора сюда прислать. Аграфена Петровна в недоуменье покачала головой. – Что головой-то мотаешь, – досадливо сказал Патап Максимыч. – Разве не знаешь, что теперь он совсем не тот, каким прежде был?.. Отвечаю за него, как за самого себя, – вот тебе и весь мой сказ. Не беспокойтесь, Авдотья Марковна, останетесь довольны. Он у вас был бы при доме, и на Унжу его можно бы было послать приискивать лесных покупателей. Вечером Дуня легла в своей комнате, там же приготовили постель и Аграфене Петровне. Хоть обе были утомлены от дороги, но сон ни к той, ни к другой что-то не приходил. – Что лекарь-то вечером сказал тебе? – спросила Аграфена Петровна у Дуни. – Что сказал! Нехорошо он сказал, – отвечала Дуня…– сначала, как и Патап Максимыч, советовал дела устроить, а потом сказал, что надо мне быть на все готовой, что тятеньке недолго жить. И зарыдала. – А что еще говорил? – спросила Аграфена Петровна, когда Дуня успокоилась. – Что еще говорил! Не в свое дело мешаться вздумал… Глупости! – вскликнула с досадой Дуня. – Да что такое? Что он сказал? – настоятельно спрашивала Аграфена Петровна. – Говорил, что, ежели не станет тятеньки, – трудное для меня будет время. Замуж выходить скорей советовал, – немного смущаясь, ответила Дуня. – А что ж? Ведь он правду сказал, – молвила Аграфена Петровна. – В самом деле, надо об этом подумать. Аль луповицкие бредни у тебя все еще в голове? – И думать о них забыла, – сказала Дуня. – Но зря за первого встречного замуж не пойдешь. – Конечно, – согласилась Аграфена Петровна. – Не на улице искать суженого. А все-таки ищи, да не будь чересчур спесива да разборчива. В самом деле, надо тебе об этом хорошенько подумать… Есть ли кто на примете? – Нет, – робко и чуть слышно промолвила Дуня, и румянец вдруг покрыл лицо ее. – А что было да прошло, про то совсем, видно, позабыла? – с хитрой улыбкой спросила Аграфена Петровна. – К чему вспоминать?.. – со вздохом промолвила Дуня. – Про меня ведь и думать забыли. – А если нет? – возразила Аграфена Петровна. – Груня, богом тебя прошу, не поминай! – вскрикнула Дуня. – Что тебе за охота? – Выслушай меня, – прервала ее Аграфена Петровна. – Точно, в прошлом году с ярманки уехал он за Волгу, и то правда, что поехал он в Комаровский скит к Фленушке. Дошли до него тогда слухи, что она закурила, к водочке пристрастилась, так хотел ее уговорить, перестала бы пить, если не хочет вконец погубить себя. Прожил он в Комарове меньше недели. Ни у матери Манефы, ни у матери Таисеи не останавливался, а с Фленушкой виделся всего только раз. И на другой день после ихнего свидания она приняла постриг. Матушка Манефа при всей обители благословила ее быть на игуменстве, и теперь все у нее в руках, а матушка на покое живет и редко входит в обительские дела… Только что постриглась Фленушка, Петр Степаныч уехал в Казань – дело там у него с дядей было насчет капитала, и он в Казани что-то очень долго прожил. Получил, что ему следовало, а получивши, за Волгу к нам приезжал, до тятеньки Патапа Максимыча в те поры у него было какое-то дело. Жил у него в Осиповке, оттуда и к нам в Вихорево приезжал, с неделю, коли не больше, прогостил у нас. По старой памяти заезжал и в Комаров и опять-таки ни в коей обители не пристал, а где-то у сирот. Приходил и в обитель, однако Фленушка с ним и в разговор не вступила, сказала, слышь, слова два, да тем и кончила. – Да к чему это ты, Груня, мне все рассказываешь? – сказала Дуня.Ездил он в Комаров, не ездил, – мне-то какое дело? И какое еще время нашла говорить об этом! – Какое время? – спросила Аграфена Петровна. – Как какое? – возразила Дуня. – Тятенька при смерти, а она со своими рассказами про Самоквасова. И на память-то ему, думаю, никогда я не приходила. – То-то и есть, что с ума никогда не сходишь… Боится только он тебя. Страшно ему на глаза к тебе показаться, совестно, значит, – сказала Аграфена Петровна. – Ты-то вспоминала ль о нем хоть изредка? Водилась с этой Марьей Ивановной, наслушалась фармазонских бредней и несбыточных затей, убедили тебя, что законные браки богу не угодны, а угодны только духовные, на какие покушался приезжий с Арарата – как бишь его, Денисов, что ли… От их внушений противным казался тебе человек, что готов за тебя хоть сейчас и в огонь и в воду идти… Так, что ли? А он-то, сердечный, гостивши в Вихореве, так тосковал и убивался, вспоминая тебя… Скажи по душе, сущую правду скажи, хоть разок приходил ли он тебе на разум? – Да… приходил… в последнее время…– чуть слышно промолвила Дуня. – Скажи, не утай, что было тогда у тебя на душе? – спросила Аграфена Петровна, вставши с постели и и подсев к лежавшей Дуне. – Вспоминала я про него, – почти вовсе неслышным голосом ответила Дуня крепко обнимавшей ее Аграфене Петровне. – В прошлом году во все время, что, помнишь, с нами в одной гостинице жил, он ни слова не вымолвил, и я тоже… Ты знаешь. И вдруг уехал к Фленушке. Чего ни вытерпела, чего ни перенесла я в ту пору… Но и тебе даже ни слова о том не промолвила, а с кем же с другим было мне говорить… Растерзалась тогда вся душа моя. И, рыдая, опустилась в объятья подруги. Утишились рыданья, и Дуня продолжала исповедь: – Хотела его совсем позабыть, как будто никогда его и не видывала. Противен он стал мне, возненавидела я его всей душой… Злоба во мне разгоралась… Без содроганья, кажется, я убила бы его… Начались со мной припадки, особливо по ночам. Никто не замечал их, никто не знал про них, никому я не говорила, даже тебе ни слова не сказала… А сердце кипело огнем… В Оку думала броситься, зарезать себя думала… Тут появилась Марья Ивановна. Доброй такой она мне показалась, задушевной, участливой… Не уезжай он перед тем, не наругайся надо мной, не бывать бы мне близкой с Марьей Ивановной!.. А может быть, он и не виноват, может, не заметил моей склонности, думал о другой – не знаю, ничего не знаю… Такова уж судьба моя!.. Ну, указала мне Марья Ивановна на книги, и стала я за ними проводить и дни и ночи… Подготовляла она меня, а весной совсем с пути сбила… Ввела меня в корабль, и я не только его, – тятеньку даже забыла, Дарью Сергеевну, всех, всех… А как теперь, со слов отца Прохора, поняла, не я была нужна им, а тятенькин капитал… Мы, дескать, ее опозорим, ей не за кого будет замуж идти, поневоле у нас останется, и рано ли, поздно ли, достатки ее будут у нас в руках… Дуня замолчала. – Ты, Дунюшка, обо всем об этом еще дорогой мне рассказывала. Об нем-то почему же не скажешь ничего? – сказала Аграфена Петровна. – Думала ль хоть когда-нибудь о нем? Вспоминала ли? – Да, с той поры, как стала сомневаться в правоте той веры, – тихо промолвила Дуня. – И тут стал чудиться мне его голос, нежный такой и жалобный, а после и сам всем обличьем начал мерещиться мне. Стоит, бывало, ровно живой… – Что ж, пугалась ты? – спросила Аграфена Петровна. – Нет, каждый раз, бывало, как увижу его, радостно и весело станет на душе, – отвечала Дуня. – А потом вдруг нахлынет тоска со всего света вольного, и заноет сердце, кровью обливаючись. И каждый раз после того долго бывала я как сама не в себе. На уме мутится, мысли путаются. – А теперь что? – спросила Аграфена Петровна. – Как убежала, больше он не казался, и голоса не стало слышно,отвечала Дуня. – Зато тоски вдвое прибыло. Как вспомню про него да подумаю, так и захочется хоть минутку посмотреть на него. – Может, и увидишь, – улыбаясь, сказала Аграфена Петровна. – Теперь он ведь в здешних местах, был на ярманке, и мы с ним видались чуть не каждый день. Только у него и разговоров, что про тебя, и в Вихореве тоже. Просто сказать, сохнет по тебе, ни на миг не выходишь ты из его дум. Страшными клятвами теперь клянет он себя, что уехал за Волгу, не простившись с тобой. «Этим, говорит, я всю жизнь свою загубил, сам себя счастья лишил». Плачет даже, сердечный. – Ну, уж и плачет? – с недоверьем и с тем вместе с довольной улыбкой промолвила Дуня. – Сколько раз у меня в каморке на ярманке плакивал, – сказала Аграфена Петровна. – А, бывало, молвишь ему, что он тебе по мыслям пришелся, вздохнет, бывало, таково глубоко, да и скажет тоскливо: «Как посмею я к ней на глаза показаться? Моя доля, говорит, помереть с тоски. Порешу, руки наложу на себя – уж лучше один конец, чем всю жизнь в тоске да в печалях изжить». Вот его речи… Однако заговорились мы с тобой, скоро уж полночь. Давай-ка спать, – прибавила Аграфена Петровна, уходя на свою постель.Покойной мочи, приятного сна! Желаю во сне его увидать. Легли и замолчали. Но не успели заснуть, как в доме послышались беготня и громкие клики. Кто-то из женщин тихонько отворил дверь в Дунину спальню. – Авдотья Марковна, и вы, матушка Аграфена Петровна, – осторожным шепотом сказала вошедшая женщина. – Пожалуйте! Марку Данилычу что-то неладно. Мигом и Дуня и Груня набросили на себя попавшиеся под руку платья и побежали к больному. Они услыхали в прихожей необычайный шум: кто-то хриплым голосом бранился, а Патап Максимыч громко приказывал. – Сейчас в полицию его, разбойника, да руки-то хорошенько скрутите. А ты беги скорей за лекарем, спит, так разбудили бы. Когда Дуня вбежала к отцу, он лежал недвижим. Помутившиеся глаза тоже были недвижны, здоровая до тех пор рука омертвела. С громким воплем ринулась к нему растерявшаяся Дуня и обхватила его обеими руками. Марко Данилыч уж холодел, и только легкий хрип в горле еще показывал, что последний остаток жизни сохранялся еще в нем. Мало-помалу и хрип затих. Пришел лекарь, пощупал пульс, пощупал сердце – и, отойдя от постели, сказал: – Кончено! Дуню без чувств вынесли из комнаты. Патап Максимыч вынул из-под подушки ключи от денежного сундука, отнес их к Дуне, но она была без памяти. Он передал их Аграфене Петровне.  ГЛАВА ВТОРАЯ   Вечером в день приезда Дуни, когда все разошлись по местам, комнатная прислуга пошла в кухню ужинать. Разбитной Матрене с начала болезни Марка Данилыча было велено ложиться у дверей его спальни, и она исправно исполняла этот приказ, но теперь не утерпела и тоже в кухню пошла побалясничать с глухой Степановной, порасспросить ее про чужую сторону и «про людей неведомых». Пошла, да и заболталась, а наружные двери хозяйских покоев остались незапертыми. Заболталась Матрена со Степановной, и прочие все засиделись на кухне, слушая рассказы ездившей в такую даль старушки. Окна кухни выходили на улицу. Заслушавшиеся россказней Степановны не заметили, что кто-то, подойдя к окну, долго рассматривал каждого из сидевших и, кажется, считал их. Потом, подойдя к воротам, перелез через забор и отпер калитку. Собаки залаяли было на него, но он поманил их к себе, приласкал, и псы, узнав своего человека, разбежались по конурам. Осторожно взобрался он на крыльцо, поднялся в верхний ярус дома и вошел в хозяйские комнаты, зная, что там все спят, потому что нигде, кроме комнаты больного, огня не горело. Знакомым ходом прошел он к Марко Данилычу. Тот спал, но пришлый смело подошел к нему, взял за здоровую руку и сказал вполголоса: – Проснись, хозяин, пробудись, ваше степенство, Корней Евстигнеич проститься пришел с твоей милостью. Открыл Марко Данилыч глаза и, увидав перед собой Прожженного, хотел было вскрикнуть, но вместо крика вырвалось из уст его лишь слабое мычанье. Заволжский друг-приятель твой с места меня согнал,-продолжал Корней.Рассчитал и меня и Василья Фадеича как следует, ни копеечки против расчетных книжек не удержал. В этом ему надо чести приписать. Да чуешь ли ты, что я говорю тебе? Марко Данилыч опять промычал неведомо что. – Знаю, что кондрашка тебя прихватил, еще на Унже пали мне о том вести, – говорил меж тем Корней Прожженный. – Что, язык-от не двигается?.. Ну, да ничего – ты молчи, ваше степенство, а говорить я стану с тобой. Было время – быком ревел, на нашего даже брата медведем рычал, а теперь, видно, что у слепого кутенка, не стало ни гласа, ни послушания. Марко Данилыч только храпел, глядя на присевшего к нему на кровать Корнея, о чем тот прежде и подумать бы не посмел. – Я, ваше степенство, теперича за другим расчетом к тебе пришел,продолжал Корней Евстигнеев. – Лучше меня самого знаешь дела мои. Дела, за какие в Сибирь на каторгу ссылают… Кто велел мне орошинского приказчика Ефима Волчанина избыть? Письмо-то вашей шей милости у меня цело… Утопил я Волчанина, сделал а акурат, а особого награжденья не получил. Забыл, видно? А как на Низу поддельные документы мы с тобой сбывали – и это, видно, забыл? А как обобрали сытнинскую купчиху Молодцову – тоже запамятовал? А как до смерти угорело у тебя двое молодцов, чтоб только расстаться тебе с ними и чтоб они дел твоих на суде не показали? Печи-то ведь я по твоему приказу топил. Пропадать так пропадать, зато уж и ты, ежель выздоровеешь,пропадешь… Понял дело? Двести тысяч подавай! Собравшись с последними силами, Марко Данилыч испустил было крик, но так тихо, так беззвучно, что никто и не слыхал его. Беспомощным лежал грозный некогда Смолокуров перед Корнеем. Что думал он в то время, один бог его знает, но злобно глядел он померкающими очами на нахала приказчика. – Сегодня прынцесса твоя воротилась, значит, завтра, а не то послезавтра она с заволжским твоим приятелем вскроют сундук-от, тогда мне полушки не получить. Так разочтемся же теперь. Двести тысяч подавай, не то сам возьму… Давай ключи-то! Не может ни слова сказать Марко Данилыч. – А не то так, пожалуй, мы и прынцессу твою к уголовщине прицепим,продолжал Корней. – Из Фатьянки-то всех фармазонов забрали, ищут и тамошнюю барыню Алымову. Не сегодня, так завтра и она будет за железной решеткой сидеть. А ведь всем известно, что твоя дочка с ней уехала – шабаш, что ли, ихний справлять, аль другое что. Верно говорю. Сгниет твоя прынцесса в остроге, и сундук ей впрок не пойдет… Все на суде расскажу. Давай же делиться. Где ключи-то? Под подушкой, что ли? И полез рукой под подушку умиравшего. Напрягши какие оставались силы, Марко Данилыч поднял было здоровую руку, но она упала и осталась неподвижною. Отведенная Патапу Максимычу комната была рядом со спальней Марка Данилыча. Заволжский тысячник, проснувшись, услыхал говор. Голос мужской. "Кому бы это быть? – подумал Чапурин и, накинут халат, босой вошел к больному и увидел Прожженного, запустившего руку под подушку. Оторопел Корней. Хоть был он и моложе и гораздо сильней Чапурина, хоть после и нашли при нем стальной сахарный топорик, однако он остолбенел и стал у кровати как вкопанный. Чапурин открыл окно и зычным голосом крикнул караульщику, чтоб скорей бежал к нему, а по пути кликнул людей из кухни. Корней улучил время, когда Патап Максимыч подошел к окну, и хотел было наутек, но Дарья Сергевна, услыхав шум и увидев выходящего из спальни Корнея, смекнула, что творится недоброе, и в чем была, в том и побежала за людьми в кухню. Но там уж всполошились по крику караульщика. Домашние терпеть не могли Корнея и, узнав, что он забрался в спальню к Марку Данилычу и сделал что-то неладное, бросились наверх. Там в передней шла уж борьба у Корнея с Чапуриным и подоспевшим караульщиком. Кто-то из прислуги сбегал в работные избы и поднял на ноги всех рабочих. Они ненавидели Прожженного и, не одеваясь, в одних рубахах, толпой человек в семьдесят кинулись к дому. Корнею, крепко оборонявшемуся от Патапа Максимыча и караульщика, теперь пришлось сдаться. Тут нашли у него топорик и много дивились, как это он не пустил его в ход, оставаясь несколько времени один на один с Чапуриным. Рабочие были уверены, что тут и Василья Фадеева дело, что он где-нибудь спрятался в доме. Все мышиные норки обыскали, но Фадеева не нашли. Рано утром городничий со стряпчим приехали в дом Смолокурова. Марко Данилыч уж на столе лежал, покрытый простынею. С Дуней беспрестанно делались нервные припадки, однако лекарь сказал, что большой опасности для нее нет, но необходимо, чтоб она, сколько возможно, оставалась в покое. Дарья Сергевна, Аграфена Петровна, глухая Степановна, разбитная Матрена и прочая женская прислуга были безотлучно при Дуне. Городничего со стряпчим встретил Патап Максимыч. – Что такое случилось? – спросил городничий, звавший уж Чапурина. Заволжский тысячник не раз бывал у него по смолокуровским делам. – Да вот, ваше высокоблагородие, разбоем ночью прорвался Корней Евстигнеев, – отвечал Патап Максимыч. – Ограбить вздумал умершего. – Однако ж не ограбил? – сказал городничий. – Ограбить не поспел, а больного добил до конца. Поглядите – лежит,молвил Патап Максимыч. – Как же это случилось? – спросил стряпчий. Патап Максимыч подробно рассказал обо всем, что знал. – Улик недостаточно, – вполголоса заметил стряпчий городничему, исподлобья поглядывая на Чапурина. – Это мы разберем, – отвечал городничий. – Это уж наше дело. Надо вам подать объявленье, – прибавил он, обращаясь к Патапу Максимычу. – Слушаю, ваше высокоблагородие, – сказал Чапурин. – Тут в том главное дело, что уеду я скоро, покойникова дочка останется одна только с женским полом. Мало ль от таких людей что может приключиться. – В обиду не дадим. Это уж наше дело, – ответил городничий. – Когда хоронить? – А вот как управимся, – молвил Патап Максимыч. – Держать не будем. – Попа, чать, своего привезете? – с усмешкой спросил городничий. – Какие, ваше высокоблагородие, у нас попы по нынешним временам!.. Сами изволите знать. На всю-то Россию, может, двое либо трое осталось,сказал Чапурин. – Кто-нибудь из домашних прочитает молитву над покойником, и дело с концом. – То-то, смотрите. У меня на этот счет строго. Высшее начальство обратило внимание на вашего брата. А то и в самом деле очень много уж воли вы забрали, – проговорил, нахмурясь, городничий.Так подайте объявление, а в день похорон я побываю у вас вот с господином стряпчим да еще, может быть, кое с кем из чиновных. А что дочь покойника? – Лежит, больше все в забытьи, – молвил Патап Максимыч. – Понятно. До кого не доведись, – сказал городничий. – Ну, покамест до свиданья, прощайте, – прибавил он и из дома пошел со стряпчим. Патап Максимыч до самых ворот проводил незваных гостей. Меж тем похоронным делом спешили. Хотелось Патапу Максимычу на третий же день опустить в землю приятеля, чтоб он живым «рук не вязал», но вышло затрудненье, некому было чин погребения справить, некому над покойником последнюю молитву прочесть. Беглых попов ближе Москвы нет, да рогожский поп и не поедет в такую даль. За Волгу в скиты послать за канонницей некогда – она не поспеет ко времени; наставник спасова согласия, что проживал в городе, сам на смертном одре лежал. Как быть, как извернуться? Нельзя ж такого богача, как Марко Данилыч, просто в землю зарыть. Не зная ни города, ни его окрестностей, Патап Максимыч спросил Дарью Сергевну, кому бы отправить чин погребения. Не придумала вдруг Дарья Сергевна, на кого указать. Приходилось либо ей самой «читать погребение», либо просить Аграфену Петровну взять на себя такой труд. Она грамотная, в скитах обучалась, пригляделась там к порядкам и не откажется в останный раз послужить Марку Данилычу и тем хоть сколько-нибудь утешить совсем убитую Дуню. – Разве вот кого попросить, – сказала, наконец, Дарья Сергевна. – Живет недалеко отсюдова, всего четыре версты, да и тех, пожалуй, не будет, человек книжный и постоянный. Старинщик он, старыми книгами торгует да иконы меняет. Только вот беда, не уехал ли куда. То и дело в отлучках бывает. – Кто такой? – спросил Патап Максимыч. – Чубалов, Герасим Силыч, – ответила Дарья Сергевна. – В деревне Сосновке он живет. Прежде частенько бывал у Марка Данилыча, и обедывал, и ночевывал, а иной раз и по два и по три дня у него гостил. Да вот уж с год, как ни разу не бывал. Болтал Василий Фадеев, что какие-то у него расчеты были с покойником, и Герасим Силыч остался им недоволен. А другое дело, может, все это и вздор. Ведь Фадеев что ни слово, то соврет. – Не поедет, пожалуй, – сказал Патап Максимыч. – Человек он добрый и по всему хороший, опять же нарочито благочестивый, – ответила Дарья Сергевна. – Ежели только не в отлучке, непременно приедет. А ежели отъехал, можно племянника его позвать, Ивана Абрамыча. Парень хоша и молодой, а вкруг дяди во всем божественном шибко наторел. А оно и пристойней бы и лучше бы было, ежель бы чин погребения мужчина исправил. Женщине ведь это можно разве при крайней нужде. – Так посылайте к нему. Записочку, что ли, напишите, – сказал Патап Максимыч. – А насчет расчетов я сам спрошу у него по совести, сколько считает он за покойным, и заплачу с процентами. Авдотья Марковна, конечно, против того не будет… А плачеи у вас в заведении, вопленицы по-нашему, по-лесному? – Как же, бывают, без них что за погребение, – сказала Дарья Сергевна. Позвать надо, – молвил Чапурин. – Сами придут, столько наберется, что сквозь их и не протолкаешься,отвечала Дарья Сергевна. – То же воронье – как прослышат покойника, особливо достаточного, стаями налетят. – А домовину кому нести? – продолжал расспросы Патап Максимыч. – А работники-то на что? – сказала Дарья Сергевна. – Они со всяким удовольствием. Конечно, надо будет их похоронным обедом угостить, вином обнести, ну и по рукам по сколько-нибудь на помин души раздать. – Окроме того, надо вам, Дарья Сергеевна, озаботиться, чтоб в день похорон изготовлен был самолучший обед, – молвил Патап Максимыч. – Сейчас были городничий со стряпчим – сами назвались. И другого чиновного люда в городе тоже ведь достаточно – надо всех подмаслить, чтобы вам с Авдотьей Марковной было без меня беспечально, да и никаких нападок от начальства тоже не было. Надо замасливать, беспременно надобно, особливо в сиротском деле. – Это точно, – согласилась Дарья Сергевна. – Только вот что я скажу вам, благодетель, – не вскроете ли сундука-то? Денег ведь много понадобится. – Без Авдотьи Марковны ни за что на свете не вскрою, – повысив голос, промолвил Патап Максимыч. – Вскроем после похорон. А об деньгах не заботьтесь. У меня их достаточно, а расчесться успеем, времени много впереди. Пишите же записку да посылайте скорей за этим старинщиком. Дарья Сергевна вышла, и Патап Максимыч остался один. Вошел он в комнату, где лежал Марко Данилыч. Там ни души не было. Покойник, совсем уж одетый, лежал под простыней. Подошел к нему Патап Максимыч и раздумался сам с собою. «Эх, Марко Данилыч, Марко Данилыч! – думал он. – Много ты на свете жил, а, надо правду говорить, жить не гораздо умел. В каком положенье семью оставил!.. Положим, капиталов достаточно, да разве в одних деньгах счастье? Изжил ты, приятель, свой век в этом городе, а друзей не нажил ни одного. Все на тебя глядели, да и теперь глядят, как на мешок, и одно норовят, как бы что-нибудь стащить из него… Бедная Авдотья Марковна, куда-то денется она, как-то пристроится!.. Горькая участь!.. Хоть бы какой хороший человек поскорей взял ее за себя. Надо с Груней об этом посоветоваться». Вдруг тихими, неспешными шагами вошла Анисья Терентьевна Красноглазиха, в обычном темно-синем сарафане, в черной душегрейке, повязанная по голове белым платком в знак похоронной печали, и с толстой книгой под мышкой. Помолилась она перед стоявшею в головах покойника иконой, поклонилась в землю Марку Данилычу, потом отвесила низкий поклон Патапу Максимычу. – Что угодно? – мрачно, но вежливо спросил он у заплакавшей Красноглазихи. – Здешняя обывательница буду, Анисья Терентьевна, по прозванью Красноглазова, – отвечала она. – Сызмальства знала сердечного покойничка, много его милостями пользовалась. Добрейший был человек, истинно ангельская душенька. Всех бедных, неимущих оделял от своих благ со щедротою. Никого не оставлял без помощи. – Так что же нужно-то? Поклониться, что ли, пришла? – с нетерпеньем спросил Красноглазиху Патап Максимыч. – Для того больше пришла я, ваше степенство, что вот лежит теперь милостивый покойничек без молитвы, без чтения. А я бы, по своему усердию и поминаючи его благодеяния, почитала над ним. Вот и псалтырь нарочно захватила, – унылым голосом проговорила Анисья Терентьевна. – Я, матушка, человек не здешний, – сказал Патап Максимыч. – Никого из здешних обывателей не знаю, приехал сюда по давнему приятельству с Марком Данилычем единственно для того, чтоб его дела устроить. А насчет похоронного поговорите с Дарьей Сергевной. Это все на ее руках, – как решит, так и быть тому. В одни двери вышла Красноглазиха, в другие вошла Ольга Панфиловна, вся в черном. Помолившись и поклонясь до земли покойнику, и она обратилась к Патапу Максимычу с предложением услуг – присмотреть за похоронным столом и за чаем, потому что Дарье Сергевне будет не до того. – Я здесь по всем домам заправляю столами и по купечеству и у дворян, потому что сама из благородных и все порядки сызмальства до тонкости знаю,вкрадчиво говорила Ольга Панфиловна. И ей тоже сказал Патап Максимыч, чтоб повидалась она с Дарьей Сергевной. Через какую-нибудь четверть часа Анисья Терентьевна, став за налой, протяжно и уныло стала псалтырь читать, а Ольга Панфиловна, бегая по комнатам, принялась хлопотать по хозяйству. Первым делом у ней было кутью сварить – много ведь ее потребуется, человек на сто надобно припасти. Кисель сварила и сыту сделала в первый же день своего прихода. К вечеру и Чубалов приехал. На всякий случай привез он и племянника, чтобы тот помогал ему. Как скоро Чубалов из письма Дарьи Сергевны узнал о смерти Марка Данилыча, сейчас же стал в путь сбираться. Брат Абрам стал его отговаривать. – Забыл, что ли, как он в прошлом году два раза обидел тебя – здесь да у Макарья в ярманке? – говорил Абрам Силыч. – Не сам ли ты говорил, что твоей ноги у него в дому никогда не будет? А теперь вдруг ехать туда. – Смерть все покрывает, – сказал брату Герасим Силыч. – На мертвых зла не держат, а кто станет держать, того господь накажет. Марко Данилыч теперь перед божьим судом стоит, а не перед нашим земным, человеческим. И поехал в город с Иванушкой. Когда вошли они в комнату, где стоял покойник, их встретила Дарья Сергевна. Конца не было ее благодарностям за приезд Герасима Силыча. Познакомила его с Патапом Максимычем. – А я было и племянника с собой прихватил, – сказал Герасим Силыч, перейдя с Дарьей Сергевной и Патапом Максимычем в другую горницу. – Думал, что псалтырь почитает он. – И хорошо сделал, что привез, – сказала Дарья Сергевна. – Анисья Терентьевна женщина немолодая, где ей читать все время без роздыха? Мы так уговаривались, что я стану с ней чередоваться. А вот господь и послал помощника, ночью-то он почитает, а я по хозяйству займусь – много ведь дела-то, и то не знаю, Герасим Силыч, как управлюсь. – Иной раз Груня может почитать, она эти порядки знает, – сказал Чапурин. – Нет уж, Патап Максимыч, пущай ее при Дуне остается, – молвила Дарья Сергевна. – Что Авдотья-то Марковна? – спросил Чубалов. – Плачет, убивается, – отвечала Дарья Сергевна. – Да как и не убиваться, Герасим Силыч, девушка молоденькая, никаких делов не знает, а тут еще по приезде-то всего каких-нибудь полчаса родителя в живых видела. Пошли отдохнуть с дороги, а тут и приключилась беда. Без памяти теперь лежит, сердечная, сиротка наша бедная, горемычная. – Да скажите, пожалуйста, как это случилось? – спросил Чубалов. – Господь один знает, как случилось, – отвечала Дарья Сергевна. – Никого тут не было. Корнея-то Евстигнеева знавал? – Довольно знаю, – сказал Чубалов. – Недобрый человек, разбойником так и глядит, недаром в народе Прожженным его прозвали. Признаться, я всегда дивился, как это Марко Данилыч, при его уме, такого человека в приближенье держит. Знаю я про иные дела Корнеевы – давно по нем тюрьма тоскует. – Ну вот, его Патап Максимыч и рассчитал, – говорила Дарья Сергевна.Потому рассчитал, что из книг узнал, как он плутовал на Унже в лесных дачах, и Василья Фадеева рассчитал для того, что он весь работный народ на каждом шагу безбожно обижал и сполна зажитых денег не отдавал никому. Житья от него никому не было… Ну вот, вчера ночью и проберись Корней в спальню Марка Данилыча; как он туда попал, бог его знает. Что у них было в спальне, тоже никому не известно – Марко Данилыч был без языка и лежал ни живой ни мертвый. Думается, что Корнею хотелось деньгами из сундука поживиться. И топорик принес с собой, может быть думал сундук-от им разбить. Услыхал Патап Максимыч, прибежал на шум. Корней было бежать, да, спасибо, людей много набралось. Схватили молодца, связали и в полицию отправили. – Эко дело-то какое, – удивляясь рассказу Дарьи Сергевны, сказал Чубалов. Дарья Сергевна пошла по хозяйству. Чубалов один на один остался с Патапом Максимычем. Поговорили о том, о другом; Чапурин спросил, наконец, Герасима Силыча: – Дошли до меня слухи, что у вас с покойником какие-то дела были и он сколько-то вам должен остался. – У меня никаких нет документов, да никогда их и не бывало, – отвечал Чубалов. – Ваша совесть, Герасим Силыч, и для Авдотьи Марковны и для меня, душеприказчика покойного, ценнее всяких документов, – сказал Чапурин.Скажите по душе и по правде, много ль он вам должен остался? – Ни копейки он мне не должен, – отвечал Герасим Силыч. – Ни одной копейки. Точно, были у меня с покойником дела: в прошлом году весной около Саратова редкостные старинные книги продавались – и мне очень хотелось купить их, да купил-то не хватало тогда. Тысячу рублей займовал я у покойника и вексель ему выдал. А он еще задолго до срока маленько поприжал меня, последние восемьсот целковых, что были у меня налицо, должен был я отдать ему, а потом за пятьдесят рублей в том же году у Макарья книг да икон взял он у меня уж чересчур по дешевой цене. Так что ж тут? Было на то мое согласие – никто в шею меня не толкал. Нет, Патап Максимыч, о том нечего и говорить. Сказано, что Марко Данилыч в расчете со мной, – ни он, значит, мне, ни я ему не должны ни копейки. Стало быть, и тому делу конец. Не будем про него разговоров разводить. Не для чего. Когда бы вживе был Марко Данилыч, может статься, я бы и потолковал с ним, а теперь поздно, он говорить не может, а я не хочу. И, как ни уговаривал его Патап Максимыч, ни единого слова Чубалов больше не сказал. Понравился он заволжскому тысячнику. «Вот это человек, так человек,думал Чапурин, – мало таких ноне на свете водится». Схоронили Марка Данилыча. Герасим Силыч и в доме и на кладбище службу по нем отправил, а Патап Максимыч поблагодарил властей, что помехи не было, и просил, чтоб впереди какой-нибудь неприятности не случилось. Без благодарности ведь того и гляди пойдут бумаги писать да всех и приструнят. Городничего и стряпчего, исправника и городского голову просили быть на похоронах и всех угостили на славу. Протопопа с причтом опасались, чтоб он не послал доноса, но, по совету городничего, Патап Максимыч послал на весь клир два воза рыбы, икры и прочего другого, потому все и обошлось благополучно. После похоронного обеда все, чересчур утомленные, прилегли отдохнуть. Патап Максимыч вместе с Чубаловым легли в спальне покойника и стали говорить. – Нет, уж как вы хотите, Герасим Силыч, а скоро я вас отсюда не выпущу, – говорил Чапурин. – Завтра, бог даст, сундук будем вскрывать, посторонний человек при таких делах лишним не бывает. Так вы уж, пожалуйста, побудьте здесь. А потом у Авдотьи Марковны и у меня будет до вас просьбица – окажите помощь бедной безродной сиротке. – Какую ж могу я ей помощь подать? – с удивлением сказал Герасим Силыч. – Человек я маленький, она богатая наследница. Шутите вы, Патап Максимыч, право, шутки надо мной шутите. – Тут не шутки, а настоящее дело, – возразил Чапурин. – Выслушайте меня да по душе и дайте ответ. Вот дело в чем: Авдотья Марковна осталась теперь как есть круглой сиротой. В торговых и в других делах ни она, ни Дарья Сергевна ничего не разумеют – дело женское, эти дела им не по разуму. По моему рассужденью, о чем я Авдотье Марковне еще до кончины покойника говорил и она на то согласилась, – надо ей все распродать либо на сроки сдать в кортому. – Так лучше, по-моему, будет, – сказал Чубалов. – Где же в самом деле Авдотье Марковне заниматься такими делами, да и Дарье Сергевне не приходится. Правду вы сказали, что это не женское дело. – А для того, чтоб заведенья и промысла оборотить в деньги, необходимо нужны по крайней мере двое человек: один чтобы унженский лес и на Низу рыбные промыслы и баржи продал, а другой покамест бы здесь при доме понаблюл и тоже продавал бы понемножку, что есть при нем, – сказал Патап Максимыч. – Для посылок в лесные дачи и на волжские промысла есть человек у меня на примете – шурин будет мне, а для здешних дел в виду никого нет. А как вы, Герасим Силыч, здешние обстоятельства знаете и живете отсель только в четырех верстах, так и пришло мне на ум попросить вас принять участие в сироте, приглядеть здесь за всем. – Что вы, что вы, Патап Максимыч!.. – с живостью вскочив с дивана, вскликнул Чубалов. – Как это возможно? Да и что я за хозяин? Век такими делами никогда не занимался. Не могу, как хотите, не могу; не моего ума это дело. Еще напорчу, пожалуй. – По крайней мере своими советами не оставьте, бывайте здесь почаще. А всего бы лучше, если бы на это время и поселились здесь в доме у Авдотьи Марковны, – говорил Чапурин. – По осени аль зимой думаю я ее и Дарью Сергевну за Волгу перевезти к себе. Пущай погостят да развеют сколько-нибудь мысли горькие свои. Дом-от на ваши руки в таком разе они покинули бы. Нет уж, Герасим Силыч, не отрекайтесь от этого, по доброй вашей душе сироту не оставьте. Зато вам господь воздаст. Сами вы как начетчик знаете: «Кто призрит сиротку, тот божью волю творит». – Да не могу же я, Патап Максимыч, никаким способом не могу по-вашему сделать, – сказал Герасим Силыч. – Посоветоваться – отчего ж не посоветоваться иной раз. От этого я не прочь, а чтобы долго здесь заживаться, на это не могу согласиться. У меня ведь тоже свои делишки бывают, частые разъезды, этим ведь мы только и кормимся. – На этот счет не беспокойтесь, в убытке не останетесь, – сказал Патап Максимыч. – Угодно вам, плату сами назначьте, не хотите, мы назначим. Уверяю вас, останетесь с выгодой. – Не знаю, что вам и сказать на это, – долго подумав, молвил Чубалов.Да что об этом толковать? Успеем еще – утро вечера мудренее, а я меж тем хорошенько о том поразмыслю. А сам думает: «Положили бы целковых сотнягу на месяц, куда бы ни шло, можно бы было решиться. Тогда, ежели где и редкостное выпадет, можно послать Иванушку, он наторел и по книгам, и по иконной части, и по редкостным вещам. Удатливая головушка! Хорошо, ежели бы столько положили. Да не дадут. Шутка сказать, тысяча двести целковых на год… Не дадут – это все одно мое пустое рассужденье». И под эти думы заснул Герасим Силыч, а Патап Максимыч давно уж храпел во всю ивановскую.     ***   С самой смерти Марка Данилыча Дуня почти не приходила в себя. Утомленная дальней дорогой, а потом пораженная смертью отца, не говорила она ни слова и даже мало понимала из того, что ей говорили. Однако в день похорон переломила себя, выстояла в доме длинное погребение и потом версты две прошла пешком до кладбища за гробом. Воротясь домой, удалилась в свою комнату и впала в забытье. Аграфена Петровна ни на минуту не оставляла подруги. Похоронной трапезой в доме распоряжался Патап Максимыч с Дарьей Сергевной. Много пособляла и Ольга Панфиловна. На трапезе у рабочих всем заправлял Герасим Силыч с племянником. Сам на то назвался. И все прошло чинно, стройно, хорошо. Гости разошлись по домам, и в смолокуровском доме все притихло. Не успокоилась только Дуня: то в беспамятстве лежит, то болезненным стоном проявляет не угасшую еще в ней жизнь, то, очнувшись из забытья, зальется обильными слезами. На другой день похорон немножко она оправилась, даже поговорила с Аграфеной Петровной о том, что надо ей делать теперь. Дарья Сергевна пришла, и с ней пошли такие же разговоры. С общего согласья стали на том, чтобы все дела предоставить Патапу Максимычу и из его воли не выступать – что ни скажет, исполнять беспрекословно. Позвала Аграфена Петровна Патапа Максимыча. – Будьте вы и мне родным отцом… в моем сиротстве… как были вы Груне, – с низким поклоном чуть не до земли отчаянным голосом сказала вся в слезах Дуня, обращаясь к Патапу Максимычу. – Войдите в трудное мое положение! Бог не оставит вас за то своими милостями. Сжальтесь, смилуйтесь надо мной, отец мой второй! – Ну вот на старости лет еще дочку господь даровал. – Все дочки да дочки! – обнимая Дуню, сказал, улыбаясь, до слез растроганный Чапурин. – Ин быть по-твоему. Здравствуй, дочка богоданная! Смотри ж у меня, нового отца слушаться, а он постарается, чтоб у тебя было все цело и сохранно. И в обиду не дам тебя никому. И трижды со щеки на щеку поцеловал новую дочку. – Вот как, по моему рассужденью, надо бы тебе поступить, – сказал Патап Максимыч, садясь на диван возле Дуни, – что ни осталось после Марка Данилыча, в наличные деньги обратить, а заведения и промысла продать хоть и с убытком, а потом и жить на проценты с капитала, какой выручим. Как думаешь? – Вы лучше меня знаете, я ничего в этих делах не понимаю. Делайте, как надо по-вашему, а я наперед на все согласна, – промолвила Дуня. Патап Максимыч подробно рассказал ей предположения свои насчет Никифора и Чубалова. Дуня во всем согласилась с ним. – А пройдут шесть недель, тогда не переехать ли тебе с Дарьей Сергевной к нам в Осиповку? И у Груни поживешь, – сказал Патап Максимыч. – На людях все-таки меньше тоски. – А дом-от как же покинуть? Его на чьи руки оставить? Сколько ведь в нем имущества! – возразила Дарья Сергевна. – Надо хорошенько будет попросить Герасима Силыча, – сказал Патап Максимыч. – Он за всем присмотрит. Да вот еще что думаю – для чего вам оставаться в здешнем городе, не лучше ль в ином месте устроиться домком? Из близких у вас здесь ведь нет никого. Ни единого человека нет, кого бы можно было пожалеть, с кем бы прощаться было тяжело. – Ах, батюшка Патап Максимыч, – возразила Дарья Сергевна. – А могилки-то родительские как же, останутся? – На помины можно ездить сюда, – молвил Патап Максимыч. – Конечно, можно, – сказала Дарья Сергевна. – Да с домом-то как же расстаться? Дунюшка родилась ведь в нем, в нем и выросла, и радости в нем видела, и горя пришлось дождаться… Тяжело ей будет, Патап Максимыч, с родительским домком расставаться, ой как тяжело. – Что скажешь на это, Дуня? – спросил Чапурин. – Что мне дом? – грустно она отвечала. – Что теперь мне в нем дорогого? Не глядела бы ни на что. Одна отрада была, одно утешенье – тятенька голубчик, а вот и его не стало… Одна на свете осталась безродная. И залилась слезами. – Конечно, – сказала Аграфена Петровна, обращаясь к Дуне, – конечно, ты здесь одна с Дарьей Сергевной пропадешь с тоски, а за Волгой будешь не одна. Бог даст, твое горе мы и размыкаем. Вы уж не противьтесь, Дарья Сергевна, право, и самим вам отраднее будет у нас, чем здесь, в опустелом доме. – По мне, что ж? Я здесь, так здесь, за Волгой, так за Волгой, – не совсем довольным голосом ответила Дарья Сергевна. – Жить мне недолго, а где в сыру землю ни зароют – все равно. Поверх земли не оставят же. – Так как же, Дуня? Решай, – сказала Аграфена Петровна. – У меня теперь новый тятенька, – потупив глаза, тихо промолвила Дуня.Как прикажет, так и сделаю; из его воли не выступлю. – Ну вот и прекрасно, вот мы и устроим, как только можно лучше, – целуя Дуню, припавшую головкой к его плечу, сказал глубоко тронутый Патап Максимыч. – С домом-то как же? – всхлипывая от подступивших слез и печально повесивши голову, спросила Дарья Сергевна. – Выищется покупатель, продадим, хоть и убытка придется принять, не то отдадим внаймы – это уж нам Герасим Силыч устроит, – сказал Патап Максимыч. Потом еще довольно потолковали о распоряжениях, какие надо сделать. Дуня казалась спокойнее прежнего. Заметивши это, Чапурин сказал: – Теперь бы надо сундук вскрыть, а то толкуем мы, толкуем, а все равно в потемках бродим. Надо узнать, сколько наличного капитала, сколько векселей, опять же там и счета, покойник-от сам ведь их вел, своей рукой писал. А может статься, найдется и последняя его воля. – Вскрывайте, – сказала Дуня, подавая ключи Патапу Максимычу. – Нет, – сказал он, не принимая ключей. – Хоша ты мне и дочка теперь, а без твоей бытности все-таки сундука пальцем не трону. Пойдем туда, ежель есть силы – дело будет недолгое. Дуня встала, повинуясь приказу «нового тятеньки». – Пойдемте, Дарья Сергевна, а ты, Груня, сыщи Герасима Силыча да вместе с ним и приходи, – сказал Патап Максимыч. Все сошлись в бывшей спальне Марка Данилыча. Патап Максимыч своими руками отпер железный сундук. На столе, поставленном возле, стал он раскладывать найденные бумаги – в одну сторону откладывать тучные пачки серий, ломбардные билеты, наличные деньги; по другую векселя и сохранные расписки, в третью сторону клал купчие крепости и закладные разных людей. Особо клал Патап Максимыч счета и торговые книги, особо контракты и условия. Завещания не нашлось. Выбравши все из сундука, Патап Максимыч стал считать, а Чубалов на счетах класть. В сериях, в наличных деньгах и векселях до восьмисот тысяч рублей нашлось, да домов, лесных дач, барж и промысловых заведений тысяч на четыреста выходило, так что всего за миллион перевалило. Разбирая расписки, Чапурин взял одну из них и, оглядев, подал ее Чубалову и примолвил: – Что за тарабарщина? – По-татарски, – сказал Герасим Силыч. – Да вот и перевод, и маклера подпись, и печать казенная. Читает вслух Патап Максимыч русский перевод расписки. «Тысяча восемьсот такого-то года, августа в двадцатый день, в Нижегородской ярманке, я, нижеподписавшийся оренбургский первой гильдии купец Махмет Бактемиров Субханкулов, получил от почетного гражданина и первой гильдии купца Марко Данилыча Смолокурова тысячу рублей серебром, с тем, что обязуюсь на будущей Нижегородской ярманке возвратить сии деньги ему самому или кому он прикажет, ежели я, Субханкулов, до тех пор не вывезу в Россию из хивинского плена находящегося там Мокея Данилова». Все диву дались, а Дарья Сергевна, всплеснув руками и громко вскрикнувши, так и покатилась на стоявший возле диван.     ***   На другой же день Чапурин послал к Субханкулову эстафету, уведомляя о кончине Марка Данилыча и о том, что, будучи теперь душеприказчиком при единственной его дочери, просит Махмета Бактемирыча постараться как можно скорей высвободить Мокея Данилыча из плена, и ежель он это сделает, то получит и другую тысячу. На этом настояла Дуня; очень хотелось ей поскорей увидеться с дядей, еще никогда ею не виданным, хотелось и Дарью Сергевну порадовать. Но самое Дарью Сергевну нимало не заботило, скоро или поздно увидит она Мокея Данилыча, она даже боялась встречи с бывшим женихом своим. "Что я ему? – она думала. – Больше двадцати годов за упокой его поминала, больше двадцати годов не было об нем ни слуха ни духа… И забыл, чать, про меня совсем. А сам-от сердечный, сколько горя-то в полону натерпелся. Бьют, слышь, там наших-то, мучат. Чего-чего натерпелся он в эти годы. А дурища Матрена еще говорит давеча: «Были похороны, теперь свадьбу надо будет играть… Нашли невесту! Старая я, болящая – куда уж мне об венце помышлять: жених мой – гроб сосновый, давно меня он дожидается. А хочешь не хочешь, придется с Мокеем Данилычем встретиться! Боязно. Ведь ровно с того света выходец… Вот как бы Дунюшке дал бог скорей пристроиться за умного, за хорошего и за доброго человека. Поглядела бы я маленько на новое житье-бытье ее, да и пошла бы в скиты грехи свои замаливать да за других молиться». Не любила она даже, когда иной раз о Мокее Данилыче при ней речь заведут. Сейчас замолчит и уйдет вон из комнаты. Дуня поправлялась помаленьку. Она могла уж разговаривать с Патапом Максимычем об устройстве дел. Чапурин со дня на день ждал шурина Никифора, чтобы скорей получил он от Дуни доверенность на продажу унженских лесов, баржей и низовых промыслов и ехал бы поспешней на Унжу. Насчет дел по городу разные люди являлись к Чапурину с предложеньями заняться устройством их, были в том числе и отставной стряпчий, и выгнанный из службы становой, и промотавшиеся дотла помещики, и прогоревшие купцы. А сын предводителя, узнав, что Дуне больше миллиона досталось, опять стал свататься, сам предводитель по этому делу приезжал «к мужлану», как звал его, – Патапу Максимычу. Стали разузнавать стороной мысли о замужестве богатой сироты и те кумушки, что прежде были засылаемы к Марку Данилычу сватать купчиков. Но всем от Патапа Максимыча один был ответ: «Авдотье Марковне ни приказывать, ни советовать я не могу, да и раненько бы еще ей о выходе замуж думать – у родителя в гробу ноги еще не обсохли…» И, ругая Чапурина, искатели смолокуровского миллиона в злой досаде расходились по своим местам. «И откуда они этого непутного заволжанина выкопали? – говорили они. – Ни слуху ни духу про него у нас никогда не бывало, вдруг ровно из земли вырос, как из ведьминой трубы вылетел, и ну чужим добром распоряжаться! Хорошо, видно, подмаслил городничего, не то бы давно ему в кутузке сидеть. Да и она-то дура неповитая! Зачем проходимца слушается». До Патапа Максимыча такие толки не доходили. А и дошли бы, плюнул бы только, да и прочь от сплетников. Сидели вечером за чаем Дуня, Дарья Сергевна, Аграфена Петровна, Патап Максимыч и Герасим Силыч, перед тем отправивший племянника в Сосновку. Зашла речь, как бы устроить дела в городе и присмотреть за домом. По совету Патапа Максимыча, Дуня стала просить Чубалова, чтоб оказал он ей милость, сжалился бы над ней, принял на себя дела в городе. Герасим Силыч всячески отрицался, говоря то же, что говорил Чапурину: у него-де свои дела, и покинуть их даже на короткое время нельзя. – Сказано было вам, Герасим Силыч, что в убытке не останетесь, – громко промолвил Патап Максимыч. – Скажите откровенно, сколько бы взяли вы в месяц с Авдотьи Марковны? Чубалов замолчал и низко склонил голову. – Да говорите же, Герасим Силыч, – настаивал Чапурин. – Не знаю, что и говорить, – едва слышно, помолчав, промолвил Чубалов. – А то и говорите, что для вас не обидно будет, – сказал Патап Максимыч. – Тут в том главное дело, что совсем должна стать моя торговлишка, и в разъезды за стариной ездить мне не удастся, – сказал Чубалов. – Конечно, Иванушку бы можно посылать, да все уж это не то, как я сам. Да он же в дальних отлучках без меня и не бывал никогда. Парень молодой, иной раз может и прошибиться. – Ах ты, господи! – повысивши голос, с нетерпеньем сказал Патап Максимыч. – Этак мы, пожалуй, до смерти не столкуемся. И, встав из-за стола, закинул руки за спину и широкими шагами стал ходить взад и вперед по комнате. – Нет, так пива не сваришь! – сказал он. – Ты ближе к делу, а он про козу белу; ты ложки, а он тебе плошки. И, остановившись перед старинщиком, положил ему руку на плечо и спросил: – Скажите по совести, много ли в месяц барыша получаете? – Месяц на месяц не придется, Патап Максимыч, – отвечал Чубалов. – В иной месяц, кроме расхода, нет ничего, а в другой и больно хорошо. К примеру взять: у Макарья в ярманке, на Сборной в Симбирске, в Ирбитской. Да еще когда на Вятку к тамошним домоседкам заедешь либо на Урал к казакам. – Это так, это во всякой торговле бывает, какую ни возьми, – сказал Патап Максимыч. – А в год сколько барыша? – И это мудрено сказать, – уклончиво ответил Герасим Силыч. – И год на год не приходит. – Фу ты пропасть какая! Чуть не битый час толкуем, а все попусту. Толков много, только толку нет, – вскликнул, нахмурясь, Патап Максимыч. – Так рассуждать все одно что в решете воду таскать! Давно ль торг ведете? – Больше пятнадцати годов, – отвечал Чубалов. – Который из годов самый был прибыльной? – Первые годы после моего странства были самые прибыльные, – сказал Герасим Силыч. – Потом истратился на семью, дом поставил, землю купил, племянников от рекрутчины свободил, от того капиталу и стало у меня много поменьше. А ведь по капиталу и барыш. – Вот у нас дело-то как идет, – с досадой молвил Патап Максимыч, обращаясь к Дуне. – Ни из короба, ни в короб, в короб не лезет, из короба нейдет и короба не отдает. В первые-то года поскольку барышей получали? – прибавил, обращаясь к Чубалову. – Целковых тысячи по полторы, а были годы, что и по две получал,отирая платком раскрасневшееся лицо, ответил Чубалов и опять понурил голову. – Так вот какой разговор будет у нас, – сказал Патап Максимыч. – Авдотья Марковна даст вам не две, а две с половиной тысячи в год за хлопоты ваши и за распоряжения по здешнему хозяйству. И будете ли вы ее делами заниматься месяц ли, два ли, целый год, все равно получите сполна две тысячи с половиной целковых. Согласны? Чубалов не ожидал этого. И на сто рублей в месяц не надеялся, а тут вдруг две с половиной тысячи. По стольку ни в один год он не получал. По-прежнему сидел, опустя голову и не зная, что отвечать. – Согласны, что ли? – спросил его Патап Максимыч. – Мало, так прямо скажите. – Согласен, – едва слышно проговорил Чубалов. – Ваш слуга, Авдотья Марковна, хоть по самый конец жизни, – прибавил он, низко кланяясь Дуне. – Очень, очень рада я, что вы согласились. Теперь я спокойна насчет здешних дел. Да это еще не все, что сказал вам Патап Максимыч. Давеча мы с ним про вас много разговаривали. Он скажет вам. Оторопел Герасим Силыч. «Что еще такое у них обо мне решено?» – подумал он и повернулся к севшему за стол Чапурину, выжидая слов его. – Видите ли, любезнейший Герасим Силыч, – сказал Патап Максимыч.Давеча мы с Авдотьей Марковной положили: лесную пристань и прядильни продать и дом, опричь движимого имущества, тоже с рук сбыть. Авдотье Марковне, после такого горя, нежелательно жить в вашем городу, хочется ей, что ни осталось после родителя, в деньги обратить и жить на проценты. Где приведется ей жить, покуда еще сами мы не знаем. А как вам доведется все продавать, так за комиссию десять процентов с продажной цены получите. И во сне не снилось это Чубалову. Не может слова сказать в ответ. Чапурин продолжал говорить, подавая деньги Герасиму Силычу: – А это вам пятьсот рублей за труды при погребении Марка Данилыча. – Помилуйте, Патап Максимыч, это уж чересчур! – воскликнул Герасим Силыч. – Не моя воля, а молодой хозяюшки, – сказал Патап Максимыч. – Ее волю исполняю. Желательно ей было, чтобы похороны были, что называется, на славу. Ну, а при нашем положении, какая тут слава? Ни попов, ни дьяков – ровно нет ничего. Так мы и решили деньги, назначенные на погребенье, вам предоставить. Извольте получить. Чубалов ошеломлен был такими милостями, о каких и в голову никогда ему не приходило. Особенно поразили его обещанные проценты с продажной цены. «Ведь это, мало-мало, десять тысяч целковых. Буду богаче, чем тогда, как воротился в Сосновку, да к тому ж и расходов таких, как тогда были, не предвидится. Истинно божеская милость мне, грешному, выпала!» Молча взял он пятьсот рублей, поклонился Патапу Максимычу и, подойдя к Дуне, сказал: – Вы, Авдотья Марковна, столько благодеяний мне оказали, что буду я теперь неустанно бога молить, да устроит он ваш жизненный путь. Пошли вам господи доброго и хорошего сожителя, дай бог удесятерить достатки ваши, дай вам бог во всю вашу жизнь не видать ни горя, ни печалей. А я, после таких ко мне милостей, вековечный и верный служитель ваш. Теперь ли, после ли когда, для вас на всякую послугу готов. – Очень рада, Герасим Силыч, что мы с вами поладили и вы не отказались оказать сироте помощь, – с ясной улыбкой проговорила Дуня. – Не я вам, а вы мне, Авдотья Марковна, великую, неслыханную помощь являете, – со слезами на глазах ответил Чубалов. – Богачом хотите сделать меня. Воздай вам господи! – Герасим Силыч, – сказала, потупивши светлые очи, Дуня Чубалову.-Ведь у вас тятенька покойник выменял икону преподобной мученицы Евдокии. Ангел мой. Теперь уж больше года та икона возле кровати в изголовьях у меня стоит. – Точно так, Авдотья Марковна, Марко Данилыч у меня ту икону выменял,отвечал Чубалов. – Редкостная икона, царским жалованным изографом при святейшем Филарете, патриархе московском, писана. Комнатная была у благочестивой царицы Евдокии Лукьяновны. – И Марка Евангелиста икона, что у тятеньки покойника при гробе в головах стояла, – тоже от вас? – И ее у меня же выменял. Она баронских писем, совсем почти фряжская. Эта много будет попростее, чем икона вашего ангела, и помоложе, – сказал Герасим Силыч. – А нет ли у вас иконы святителя Амвросия Медиоланского? – спросила Дуня. – Такой не имеется, – отвечал Герасим Силыч. – Да едва ли можно такую найти старинных писем. Сколько годов я по иконной части делишки веду, чуть не всю Россию изъездил из конца в конец и всего-навсе две только старые иконы Амвросия Медиоланского видел. А теперь их нет: одну за перстосложение отобрали, другая в пожаре сгорела. – Мне хоть бы новую, – сказала Дуня. – В таком разе можно поморским заказать, а не то в Москве на Преображенском, – ответил Чубалов. – Ежели наскоро требуется, могу в самом близком времени ее получить. – Сделайте одолжение, – сказала Дуня. – Это самое мое усердное желание иметь икону святителя Амвросия, – молвила Дуня. – Буду вам очень благодарна. – Постараюсь, Авдотья Марковна, будьте благонадежны, – сказал Чубалов.Штилистовая требуется или побольше? – Чтобы в киотку, что у меня в комнате, поставилась. Снимите мерочку. Хочу, чтоб она всегда у меня в изголовьях была, – ответила Дуня. – И оклад закажите, пожалуйста, серебряный, густо позолоченный, а каменья на икону я вам сама выдам. – Слушаю-с. А к какому времени потребуется? – спросил Чубалов. – Срока не назначаю, а чем скорее, тем лучше, – ответила Дуня. – Да ты обещанье, что ли, дала? – спросила Дарья Сергевна. – Да, обещанье, – потупившись, сухо промолвила Дуня.     ***   С того дня Чубалов стал хозяйствовать в смолокуровском доме. Съездил он на день в Сосновку и переехал в город со всем книжным скарбом. Иванушку взял с собой. Устроивши главные дела покойного Марка Данилыча, Чапурин, несмотря на просьбы новой своей дочки, собрался в путь-дорогу в свои родные леса. Аграфена Петровна с ним же поехала. Страшно показалось Дуне предстоявшее одиночество, особенно печалила ее разлука с Груней. К ней теперь привязалась она еще больше, чем прежде, до размолвки. Уговорились так: к двадцатому дню после кончины Марка Данилыча приедет к Дуне Патап Максимыч и Аграфена Петровна с детками, и все они пробудут до сорочин. После того Дуня с Дарьей Сергевной двинутся за Волгу со всеми пожитками. Никифор между тем приехал и, получив доверенность, на другой же день покатил в Унжу. За день либо за два до отъезда Патапа Максимыча Дуня спросила у него: – В векселях, что выданы тятеньке покойнику, не нашлось ли векселей или расписок купца Поликарпа Андреича Сивкова? – Есть векселек, – ответил Патап Максимыч. – На нонешней ярманке выдан. – Велик ли? – спросила Дуня. – Помнится, тысячи на три, а уплата на будущей Макарьевской, – ответил Патап Максимыч. – Дайте мне его, а из счетов, пожалуйста, вычеркните, – сказала Дуня. – Зачем это, дочка? – ласково и озабоченно спросил у нее Чапурин. – Так надо мне, – сказала решительно Дуня и другого ответа не дала. Патап Максимыч пристально посмотрел на нее. А у ней взгляд ни дать ни взять такой же, каков бывал у Марка Данилыча. И ноздри так же раздуваются, как у него, бывало, когда делался недоволен, и глаза горят, и хмурое лицо багровеет – вся в отца. «Нет, эту девку прибрать к рукам мудрено, – подумал Чапурин. – Бедовая!.. Мужа будет на уздечке водить. На мою покойницу, на голубушку Настю смахивает, только будет покруче ее. А то по всему Настя, как есть Настя». Отдал он Дуне вексель Сивкова, и та тотчас же разорвала его пополам. – Что ты? Что сделала? – вскочивши с места, с изумленьем вскрикнул Патап Максимыч. – Теперь вексель не годится. – Знаю, – равнодушно ответила Дуня. – Зачем же это? – Долг уплачиваю. Поликарпу Андреичу я должна больше, чем он был тятеньке должен, – сказала Дуня, переглянувшись с Аграфеной Петровной. – Как должна? В толк не возьму, – сквозь зубы проговорил недовольный Чапурин. Дуня не отвечала. – Тятенька, – вступилась Аграфена Петровна, – вы ведь еще ничего не знаете, как мы с Дуней от Луповицких уехали. Много было всяких приключений, говорить теперь не стану, сама когда-нибудь расскажет. Поликарп Андреич да еще один человек и ей и мне много добра сделали. Будь у меня такие же деньги, как у Дуни, я бы и больше трех тысяч не пожалела. – Вот оно что! – тихо промолвил Патап Максимыч. – Да что ж вы ничего не расскажите? Три тысячи деньги ведь немалые, кидать их зря не годится. Может быть, одолжения Сивкова и десятой доли этих денег не стоят. – Когда Дуня тебе расскажет все, сам увидишь, что помощь Сивковых стоит больше, – сказала Аграфена Петровна. – Так расскажи, Дуня, не утай от второго отца, – ласково молвил стихший Патап Максимыч. – После расскажу, после, когда буду у вас в Осиповке, – сказала Дуня,а теперь, видит бог, не могу. Язык не поворотится. Знаете, отчего мне хочется покинуть этот город и в нем даже родительские могилки? Чтобы подальше быть от этих Луповицких, от Фатьянки, от Марьи Ивановны. Много я от них натерпелась – говорить, так всего не перескажешь. Навострила Дарья Сергевна уши, услыхавши от Дуни такие слова про Марью Ивановну. Довольная улыбка озарила лицо ее. Радостно она вокруг посмотрела. – Как? С Марьей Ивановной рознь у тебя? – промолвила она. – Слава богу! Никогда я не чаяла в ней толку. – Все они обманщики, богопротивники! – с горячностью вскликнула Дуня. – Уж они тебя в поганую свою веру не приводили ль? – спросила Дарья Сергевна. – Весной, как Марья Ивановна жила у нас, она ведь про какую-то новую веру рассказывала тебе да расхваливала ее. Я слышала сама из каморки, что возле твоей комнаты. Только что слов ее тогда понять не могла. Дуня не дала ответа. – А ведь я в Фатьянке-то без тебя была, – продолжала Дарья Сергевна.Покойный Марко Данилыч думал, что ты уж приехала сюда с Марьей Ивановной и, только что воротился с ярманки, посылал меня за тобой. В Фатьянке мы никого не достучались, а ночь провели в Миршени у одной вдовы. Она и порассказала нам кое-что про фатьянских. Это, слышь, особая какая-то вера – фармазонами прозывают тех, кто ее держится. После того и стала я думать: Марья-то Ивановна не той ли же веры? А вот на днях дошли вести, что фатьянских за ихнюю противную веру посадили в острог. Туда и дорога безбожным! Дуня смутилась. Стала жаловаться, что у ней голова разболелась, и ушла с Аграфеной Петровной в свою спальню.     ***   На возвратном пути Патап Максимыч с Аграфеной Петровной у Колышкиных остановились. Рады были гостям и Сергей Андреич и Марфа Михайловна. – Что так долго загостились? – спрашивал Сергей Андреич Патапа Максимыча. – Схоронили ведь мы Марка-то Данилыча, – отвечал Чапурин. – Как? – вскликнул Колышкин. – Когда с Груней мы к нему приехали, был он без языка и только одной рукой владел немножко. Груня поехала в Рязанскую губернию за дочерью его. И в тот день, как они воротились, другой удар случился с ним. Так и покончил жизнь. Подробно рассказал Патап Максимыч, как он ночью застал Корнея возле умиравшего Смолокурова, рассказал и о распоряженьях своих по делам сироты. Колышкин нашел, что крестным все сделано было хорошо. – А в этот раз, как были вы у меня с Аграфеной Петровной, не успел я вам сказать, что на короткое время я отсюда отлучался. В Казань надобность была съездить. Назад ехал на своем пароходе. Ехал на тот раз со мной молодой купчик с большим багажом, из Казани на житье сюда переселяется он. Разговорились мы, вижу и слышу – парень умный и, надо думать, доброй души, однако, кажется, маленько озорной, кровь-то молодая, видно, еще не совсем уходилась в нем. И тебя знает он и Аграфену Петровну; знал и покойного Марка Данилыча. Здесь покамест стоит на квартире, а сам присматривает, где бы домик купить себе. – Не Самоквасов ли Петр? как величать по отечеству – забыл, – сказал Патап Максимыч. – Петр-то он, Петр, – в прошлом году на Петров день в Комарове мы именины его справляли. И Марко Данилыч с нами был тогда. – Он и есть, – молвил Сергей Андреич. – Петром Степанычем зовут его. – Ну так, так, Петр Степаныч, – подхватил Патап Максимыч. – А что озорной, так впрямь озорной. Сколько он в скитах у матерей начудил, так и рассказывать всего не расскажешь. А голова умная, и точно что доброй души человек. Куролесит, а перейдет время, остепенится, и, ежели возьмет за себя умную да хорошую жену, чистое золото выйдет из него. – Частенько у меня бывает, – сказал Колышкин, – да и живет неподалеку. С неделю назад прибежал он ко мне, бледный такой, расстроенный, и спрашивает, не слыхал ли я чего про Смолокурова и про его дочь. Я не знал еще ничего и сказать не мог, а он ушел от меня такой притуплённый, даже слезы, кажется, из глаз выкатились. – Как бы с ним повидаться? – сказала вошедшая Аграфена Петровна. – Мы довольно с ним знакомы, в ярманку, бывало, каждый день к мужу в лавку ходил. – Не придет ли вечерком, давно что-то не бывал, – ответил Колышкин. – А не придет, спосылать можно. – Пожалуйста, Сергей Андреич, спосылайте. Мне непременно хочется с ним повидаться. – Можно и послать, – молвил Колышкин. И тотчас же послал за Самоквасовым. И записку написал на случай, если бы посланный не застал его. Приписал, что теперь у него Патап Максимыч с Аграфеной Петровной и что на другой день уезжают они в свои леса за Волгу. Прибавил также, что Марко Данилыч приказал долго жить. Не застал посланный Петра Степаныча, куда-то по делам он уехал. Записку Сергея Андреича оставил. К вечернему чаю Самоквасов пришел к Колышкиным. Его радушно встретили, и Патап Максимыч вскоре обратился к нему: – Давненько, Петр Степаныч, мы не видались. Как твое дело с дядей? Покончил ли? – Слава богу, покончил. Поделились, – отвечал Самоквасов. – Как же? – спросил Чапурин. – Чем решили? – Не мы решали, суд порешил, – сказал Самоквасов. – Я получил свое, хоть не без хлопот, надо было выручать присужденное наследство. И надоела же мне эта Казань после этого, хоть и родина, а век бы не видать ее. Сюда на житье переехал, здесь хочу устроиться. – И дело, – молвил Патап Максимыч. – Хорошо придумано. На новом месте и новая жизнь пойдет. А сколько с дяди-то пришлось? – Половина, что после дедушки осталось. На двести тысяч, – ответил Самоквасов. – С таким капиталом можно повести дела, – молвил Чапурин.Переписывайся в здешние купцы да заводи торги. Только чур не шалопайничать – по скитам ради озорства не ездить, не повесничать там. Пора остепениться, любезный Петр Степаныч. А то и не увидишь, как дедушкины двести тысяч вылетят в трубу. – Что было, то прошло, да и быльем поросло, – с глубоким вздохом промолвил Петр Степаныч. – Был молод, был неразумен, молодая кровь бурлила, а теперь уж я не тот, – укатали сивку крутые горки. Как оглянешься назад да вспомнишь про прежнее беспутное время, самому покажется, что, опричь глупостей, до сей поры ничего в моей жизни не было. – Ожениться бы тебе, Петр Степаныч. С хорошей женой и сам бы ты был хороший человек, – сказал Патап Максимыч. – Годков-то уж тебе не мало, из подростков вышел, – право, не пора ли? От дяди отделился, имеешь теперь свой капитал, рожна, что ли, тебе еще? Аль в скиты тянет с белицами да с молоденькими старицами валандаться? – Что мне скиты? Пропадай они пропадом, и ухом не поведу, – сказал Петр Степаныч. – Дядя каждый год меня с милостиной туда посылал, не своей охотой ездил я на Керженец. Теперь то время прошло. – Толкуй! Знаем и мы кой-чего понемножку, – сказал Патап Максимыч.Никому спуску не давал. Хоть Фленушку взять, сестрицы моей воспитанницу. Валандался ведь с ней? Ну, скажи правду-матку как есть начистоту. И лукаво поглядел на Петра Степаныча. – В скитах да и везде в ваших лесах много сплеток плетут, Патап Максимыч, – ответил Самоквасов. – А если что и было, так я теперь ото всяких обителей отшатился. Пропадай они совсем. Все примолкли. Спустя немногое время Колышкин спросил Петра Степаныча: – Домика не присмотрели ль? – Нет, – тоскливо ответил Самоквасов. – Да и на что мне дом, как порассудить хорошенько. Истратишься на него, а после с рук не сбудешь… А где мне еще придется жить, сам покуда не знаю. В Москве ли, в Питере ли, или у черта на куличках где-нибудь… – А ты, парень, не черкайся (Не поминай черта.), коли говоришь про хорошее дело, – внушительно сказал ему Патап Максимыч. – Зачем супротивного поминать? Говорю тебе – женись. Поверь, совсем тогда другая жизнь у тебя будет. – И рад бы жениться, да жениться как? – молвил Петр Степаныч. – Нет ли у вас на примете подходящей невесты, я бы со всяким удовольствием. – Сваха, что ль, я тебе? – засмеялся Чапурин. – Сам ищи, дело-то будет вернее. Под эти слова еще человека два к Колышкину в гости пришли, оба пароходные. Петр Степаныч ни того, ни другого не знал. Завязался у них разговор о погоде, стали разбирать приметы и судить по ним, когда на Волге начнутся заморозки и наступит конец пароходству. Марфа Михайловна вышла по хозяйству. Улучив минуту, Аграфена Петровна кивнула головой Самоквасову, а сама вышла в соседнюю комнату; он за нею пошел. – Садитесь-ко возле меня, Петр Степаныч, – указывая на кресло, сказала она. Он сел, Аграфена Петровна продолжала: – А я ведь далеко за Дуней ездила, в Рязанскую губернию. И только что воротилась, в первую же ночь Марка Данилыча не стало. – Слышал я давеча утром, тамошние торговцы сказывали, – молвил Петр Степаныч. – Она что? – Известно что. Плачет, и утешить ее невозможно, – ответила Аграфена Петровна. – Вот я сама всего девяти годков была, как померли у меня батюшка с матушкой и осталась я одна в чужом, незнакомом городе… Мала была и неразумна, а до сих пор сердце кровью обливается, как вспомнишь, как плакала я у ворот Мартыновской больницы… И послал мне тогда бог милосердого человека – тятеньку Патапа Максимыча. И была я у него и до сих пор осталась как родная дочь… А у Дунюшки кто заступа?.. Где покровитель? Одна-одинешенька, что в поле головешка… Дарья Сергевна при ней, да что ж она может? Нашлось в бумагах покойника, что брат не утонул в море, а больше двадцати годов у бусурман в полону живет – выкупают его теперь. Да ежели и вынесет его бог на русскую землю… Какой же он защитник племянницы? Изживши век середи бусурманов, пожалуй, и порядки-то русские все перезабыл. Трудно Дуне, трудно бедняжке. Денег хоть и много после отца ей досталось – больше миллиона, да ведь не в деньгах людское счастье, а в близком, добром человеке. Пройдут сорочины, приедет она с Дарьей Сергевной за Волгу, у меня поживет, у тятеньки Патапа Максимыча погостит, а после того как устроится, один господь ведает. Не раз об этом я с ней заговаривала, только она и речей не разводит: «Во всем, говорит, полагаюсь на власть божию». Печально повесивши голову, ни слова не сказал Самоквасов Аграфене Петровне. Лишь минуты через две тихо и робко спросил он: – Обо мне не было речи? – Были речи, Петр Степаныч, были. Не один раз заходили,-отвечала Аграфена Петровна. – Да вы прежде скажите-ка мне по душе да по совести – миллиона, что ли, ее вам хочется? – Что мне миллион! – горячо вскликнул Петр Степаныч. – На что он мне? Теперь у меня у самого денег за глаза – на жизнь хватит, еще, пожалуй, останется. По ней изболело сердце, а не по деньгам, по ней по самой… Вам все ведь известно, Аграфена Петровна, – помните, что говорил я вам в Вихореве? – Помню. Это было чуть ли не накануне того дня, как в Комаров вы поехали, к матери Филагрии, что ли, – с усмешкой сказала Аграфена Петровна, – Издали даже не видал ее, – пылко ответил Петр Степаныч. – Что она мне? Ну было, что было прежде, то было, а теперича нет ничего. – Зачем же вы тогда уехали от нас? – С тоски, Аграфена Петровна, с одной только тоски, – отвечал Самоквасов. – Опротивел мне божий свет, во всем я отчаялся. «Дай, подумал я, съезжу в Комаров, там много знакомых. Не размыкаю ли с ними кручину». Однако напрасно ездил. Хоть бы словечко кто мне по душе сказал. Все только говорили, что очень я переменился – ни прежнего-де удальства, ни прежней отваги, ни веселости нисколько во мне не осталось. Тоски в Комарове прибыло, и там я пробыл всего трое суток. – А потом? – Потом только и думал что про нее, – сказал Петр Степаныч. – Так ли, полно? – Верно, Аграфена Петровна. Бог свидетель, что говорю не облыжно,горячо вскликнул Самоквасов. – Господи! Хоть бы глазком взглянуть! А говорить не посмею, на глаза к ней боюсь показаться. Помнит ведь она, как я в прошлом году за Волгу уехал, а после того, ни с кем не повидавшись, в Казань сплыл? – Помнит, очень твердо помнит, – сказала Аграфена Петровна. – Что ж мне теперь делать? Господа ради скажите, Аграфена Петровна, что делать мне? – со слезами на глазах просил Самоквасов. – Не знаю, что вам сказать, Петр Степаныч. Много бы я вам еще порассказала, да, слышите, Марфа Михайловна идет, – сказала Аграфена Петровна. – После сорочин, когда будет она в Вихореве, приезжайте к нам, будто за каким делом к Ивану Григорьичу. А к двадцатому дню расположили мы с тятенькой Патапом Максимычем ехать к ней. Остановимся здесь. Заходите. В это время вошла Марфа Михайловна. Разговоры покончились.     ***   С тех пор Петр Степаныч каждый день, а иногда и по два раза заходил к Колышкиным узнавать, нет ли каких вестей про Патапа Максимыча и про Аграфену Петровну, но про Дуню Смолокурову даже не заикался. Раз Сергей Андреич, говоря с Самоквасовым, как думает он устроиться, сказал ему: – А ведь крестный мой точную правду сказал, как был у меня. Жениться вам надо, Петр Степаныч, молоду хозяюшку под крышу свою привесть. Тогда все пойдет по-хорошему. – Сам понимаю это, – отвечал Самоквасов. – Да ведь невест на базаре не продают, а где ее, хорошую-то, сыщешь? Девушки ведь все ангелы божьи, откуда же злые жены берутся? Жену выбирать – что жеребей метать, – какая попадется. Хорош жеребей вынется – век проживешь в веселье и радости, плохой вынется – пожалуй, на другой же день после свадьбы придется от жены давиться либо топиться. – С вашим капиталом да не найти хорошей невесты! – молвил Сергей Андреич. – Да возьмите хоть у нас в городу. Здесь всякими невестами, хорошими и плохими, старыми и молодыми, хоть Волгу с Окой запруди. Словечко только молвите – стаями налетят, особенно ж теперь, при отдельном вашем капитале. – Не мало уж свах налетало, – сказал Петр Степаныч. – Да это и на дело-то нисколько не похоже. Как я стану свататься, не зная ни невесты, ни семейных ее? – На невесту-то я вам, пожалуй, укажу, – сказал Сергей Андреич. – Сам ее не видал никогда, а все одобряют, много слышал я про нее хорошего. С миллионом приданого, с вашим-то капиталом до полутора набралось бы… Какую бы можно было коммерцию завести. Про Смолокурову говорю, про сироту. Сама еще молода, из себя, говорят, пригожа, и нравом, вишь, кроткая, и ко всем сердобольная. В своем городу отцовское хозяйство она нарушает, за Волгу едет жить к моему крестному. А крестный, как вижу, вас жалует. Поищите. Да не зевайте – миллионная невеста, в девках не засидится. Ни слова не сказал Петр Степаныч, но такая краска бросилась ему в лицо, что он даже побагровел весь. Колышкин будто и не заметил того. – Знавали вы ее когда-нибудь? – спросил он у Самоквасова. – Знал, – робко ответил Петр Степаныч, понизивши голос. – В прошлом году видались. – Что ж? Нравится? По мыслям? – спросил, улыбаясь, Колышкин. Не отвечал смущенный Самоквасов. – Повидайтесь с моим крестным, как он будет здесь, да поговорите с ним об этом откровенно, – хлопнув ладонью по плечу Самоквасова, сказал Сергей Андреич. – Авось на свадьбе попируем. Что вы, что вы, Сергей Андреич? – полушепотом только мог проговорить вконец растерявшийся Петр Степаныч. Колышкин, глядя на него, улыбнулся.  ГЛАВА ТРЕТЬЯ   В городе, где жил Смолокуров, только и говора было, что о несметном богатстве Дуни. Досужие языки уж не миллион насчитывали, а пять либо шесть. Иные стали обращаться к ней с просьбами о помощи, другие просто денег просили взаймы, третьи уж не просили, а просто-напросто требовали крупных сумм на общественные надобности – на дамские вечера в клубе, на музыку, даже на благородные театральные представления, до которых богатой наследнице никакого дела не было. Если б не Герасим Силыч, Дуня не знала бы, как и отделаться от толпы просителей. Он так хорошо их выпроваживал, что Дуня никого из них и не видала. Боясь, чтоб кто-нибудь из просителей вдруг не разжалобил Дуню, Чубалов, оставивши небольшую часть наличных денег для хозяйства, остальное отослал в ломбард и получил именные билеты. Вексель в три тысячи рублей, выданный Марку Данилычу Сивковым, Дуня послала по почте. В письме к Поликарпу Андреичу, извещая о кончине отца, просила она, чтобы он, взяв половину денег в благодарность за данный ей приют, другую половину вручил бы отцу Прохору. А отцу Прохору написала, что он навсегда будет получать от нее по пятисот рублей в год и что за первые три года получит полторы тысячи рублей от Поликарпа Андреича Сивкова. Недели через полторы Дуня получила ответные письма. Сивков рассыпался в благодарностях и в пожеланиях скорей оправиться от горя и счастливо устроить судьбу свою. Насчет отца Прохора писал он, что послал к нему пятьсот рублей, а остальные отдаст после, когда дозволят ему торговые обороты. Отец Прохор в самых теплых выражениях благодарил Дуню за полученные от Сивкова пятьсот рублей и за обещание не оставлять его и на будущее время. "А по отъезде из Луповиц Аграфены Петровны, коей при сем покорнейше прошу засвидетельствовать усерднейшее наше почтение и благодарность за неоставление нас, бедных и беспомощных, – писал отец Прохор, – у нас, в Луповицах, произошли неожиданные новости. Третьего дня приезжал какой-то важный чиновник из Петербурга со здешним исправником и с жандармским полковником. Денисова они взяли, и жандармские солдаты увезли его неизвестно куда. По всему дому был произведен обыск, и меня тут пригласили по моему сану. Сионскую горницу и все, что возле нее, запечатали казенными печатями, а равно и богадельню еретицы Матрены. Здешние господа остаются покамест нетронутыми, но с них, кроме Марьи Ивановны, как заезжей, взяты подписки о невыезде из имения; наблюдение же за ними поручено нашему господину исправнику. А гостившую в Луповицах барышню Кислову отвезли в город к родителям и до времени отдали под полицейский надзор. Чем все это кончится, пока неизвестно, но ходят слухи, что правительство строго взялось за преследование богопротивной секты. Ожидают, что с нашими господами кончится тем же, чем кончилось и с родителем их, сосланным, как известно, в монастырь на неисходное покаяние. Таковые предположения слышатся не токмо от простых людей, но и от чиновных, при коих имел счастие находиться. А они в барском доме не пристали, а остановились петербургский чиновник с жандармским полковником у меня в домишке, а другие у отца дьякона да у причетников. А Марья Ивановна сегодня в ваши места поехала. О сем пишу по той причине, что, быть может, вздумает она с вами повидаться, так вы обходитесь с ней строго и бережно, дабы снова не уязвила вас. А лучше бы всего, если бы с нею вовсе вы не видались. Узнавши, что теперь вы богаты, она, надо полагать, станет у вас денег просить на ихнее дело, то есть чтобы как-нибудь, и насколько возможно, опять присовокупить вас к их кораблю. Прошу я вас, отнюдь не поддавайтесь просьбам ее – храните себя. Боюсь, не осталось ли у вас в их доме каких-нибудь писем, касающихся до богомерзких их деяний. При обыске таковых не нашлось, но ведь дело не кончено, могут оказаться после. Сами же ни к Марье Ивановне и ни к кому из них ни единой буквы не пишите. Платье и разные ваши вещи, у них оставшиеся, пускай пропадают. Откажитесь от них, и дело с концом. По моему рассуждению, кажется, вам нечего опасаться, а если б и довелось ответ давать, покажите сущую обо всем правду. С таковых взыску никогда не бывает. А главное, молитесь, ежедневно возносите моления, во-первых, самому господу богу, незримыми путями всякого земнородного руководящему, а во-вторых, святому отцу нашему Амвросию, епископу Медиоланскому. Они спасли вас от страшных бед. Теперь начинает открываться, что Денисов со своей сродницей Варварой Петровной, а также с барышней Кисловой в прежние годы то же самое учинил, на что и относительно вас покушался. Дай боже ему в монастыре раскаяться в богопротивных делах… А сколько за то будет избавлено от позора молодых девиц и даже несмысленных отроковиц". Письмо отца Прохора обеспокоило Дуню – она боялась встречи с Марьей Ивановной. Впрочем, еще надеялась, что, после всего бывшего в Луповицах, она проедет мимо города прямо в Фатьянку. В самом деле, они не встретились, но вскоре из Фатьянки приехал нарочный от Марьи Ивановны. Он привез два чемодана с платьем и с разными вещами, оставленными Дуней в Луповицах. В одном из чемоданов было положено все хлыстовское, что употребляла Дуня во время радений. Тут были и белые ризы, н покровцы, и знамена, и пальмовые ветки. На вещах было положено письмо. Вот что писала Марья Ивановна: "Что это сделала ты с нами, милая, дорогая моя Дунюшка? Сокрушила ты всех нас печалью, а мы столь много и столь пламенно тебя любим. Сколько принесла ты нам горя, тревог и беспокойства своим исчезновением. Долго искали мы, куда могла бы ты скрыться, но не могли узнать; после уж стороной услыхали, что была ты в губернском городе у купца Сивкова, а от него с какою-то женщиной поехала к больному отцу. Не можем придумать, как очутилась ты у Сивковых. Через день после того как ты скрылась, была получена эстафета с письмом ко мне. Извещали меня о внезапной болезни Марка Данилыча и просили сейчас же тебя привезти, чтоб отца в живых ты застала. И я бы исполнила это, ежели бы ты у нас на ту пору оставалась. А все произошло, я полагаю, из какого-нибудь недоразумения с твоей стороны. Надо думать, что тебе показалось бог знает что такое. Так и Егорушка говорил. Никогда, милый друг мой, не должно действовать под первым впечатлением, иначе это будет опрометчивостью. Я, впрочем, осталась вполне уверенною, что ты не покинула святого дела и не поругалась ему по вражьему наважденью. Великий, страшный ответ перед богом придется давать тебе, ежели не устоишь против искушений лукавого. Сама знаешь, какою ты приехала к нам и какою, прельщенная миром и суетой его, оставила нас. Ради вечного душевного спасения твоего умоляю тебя, милый дружок, не забывай того, что преподано тебе, и оставайся верною богу до самой кончины. Теперь, по смерти доброго Марка Данилыча, стала ты ни от кого независимою, тем более, что и достатки тебе достались немалые. Ни о чем об этом не думай, никаких забот на себя не принимай. Угождай только богу святыми делами. Хорошо бы тебе воротиться на прежнее место, либо у меня пожить в новом именье, но этого до некоторого времени исполнить невозможно, потому что случилось у нас неожиданное и великое несчастье. Железная скелетная рука Полифема, сына Посидонова (Это и некоторые другие выражения письма Марьи Ивановны дословно взяты из письма образованной петербургской хлыстовки, писанного во второй половине сороковых годов. Ни означения года, ни имени писавшей нет, но видно, что барыня хлыстовка хоть несколько была знакома с Гомером. Под именем Полифема разумеется правительство, а из сопоставления других подобных документов видно, что это преимущественно относится к министру графу Перовскому, обратившему строгое внимание на распространившуюся в его время хлыстовскую ересь.), коснулась и нашего тихого от суеты мирской убежища и грозит тем, что было со спутниками Одиссея в пещере Циклоповой. Егорушку увезли неизвестно куда, дом братьев описали и отчасти запечатали, я отпросилась в свое именье и дорогой узнала, что Полифем и туда простер ужасную свою руку. По этой причине лучше тебе покамест оставаться в своем доме, а когда утишатся скорби, тогда к нам переезжай. Посылаю тебе покинутые тобою вещи и все нужное для истинного богомоления. Пусть эти принадлежности к работе по святому и спасительному делу напоминают тебе о данных тобой клятвах и обещаниях. С этим же нарочным пришли ответ, человек он совершенно надежный и верный, писать с ним безопасно. Это письмо на всякий случай сожги, чтоб никаких следов от него не осталось, и я равным образом также поступлю с письмом, которое пришлешь мне. Времена пошли неблагоприятные, подули с севера все доброе и истинное мертвящие холодные ветры, необходимо их переждать и беречь себя как можно осторожнее, чтобы не получить болезни. Прощай, милая моя и дорогая Дунюшка, ты всегда была избранной любимицей моего сердца; забудь же недоразумение, по которому ты исчезла из братнина дома. Уверяю тебя, что тут не было ничего дурного, ничего предосудительного, тебе только показалось что-то нехорошее. Умоляю тебя не забывать, что тобою принято, и вручаю тебя покровительству царицы небесной. Ты ведь ее за себя порукой давала. Не увлекайся мирской суетой и помни всегда, что не в ней заключается полнота духа, праведное восхищение и душевный ни с чем не сравнимый восторг. Ты ведь не раз испытала его".

The script ran 0.013 seconds.