Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

П. И. Мельников - В лесах. На горах [1871-1881]
Известность произведения: Средняя
Метки: История, Роман

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 

Плоти не жалейте, Марфу не щадите! Струится кровь по плечам. Кровенят на себе белые радельные рубахи. Иные головой о стену колотятся либо о печь, другие горящей лучиной палят себе тело, иные до крови грызут себе руки и ноги, вырывают бороды и волосы. Умерщвление плоти!.. Затрепетала Дуня, увидя страшное самоистязанье, слыша дикие вопли, бешеные крики, звонкие удары плетей и батогов. Едва не упала она от ужаса в обморок. Быстро схватила ее за руку Варенька и силой повлекла от богадельни. – Не удивляйся, – сказала она пришедшей в себя Дуне. – Люди простые, выражают восторг попросту, по– своему. Многого не понимают и понять не могут. А все– таки избранные сосуды благодати. Ушли в дом, а крики и бичеванья долго еще не кончались в богадельне. Ушли, наконец, оттуда пасечник Кирилла, Устюгов с Богатыревым и другие старые люди. И только что ушли они, стихли в богадельне и крики и вопли… Вдруг затворились окна, вдруг потухли огни. До позднего утра мужчины и женщины оставались вместе.     ***   Всю ночь и долгое время на другой день не могла прийти в себя Дуня. Так поразило ее виденное в Матренушкиной богадельне изуверное самоистязанье. «И это истинная вера… И это молитвенный подвиг!..» – с содроганьем она думала, и к прежним сомненьям в истинах принятой веры прибавилось новое чувство страха и отвращенья к ней… «И что ж это у них в самом деле? – размышляла она. – Для одних Бем, Сен-Мартен, Ламотт Гион, Юнг Штиллинг, „Сионский вестник“, вольные каменщики, Эккартсгаузен (Печатный „Путь ко Христу“ Бема и его же рукописные переводы книги „Аврора, или утренняя заря на восходе“, а также сочинения Сен-Мартена, особенно des erreures et de la verite» печатные книги масонские, сочинения Юнга Штиллинга, Эккартсгаузена и Марии Ламотт Гион, «Сионский вестник» Лабзина и другие мистические сочинения были в большом уважении у хлыстов, масонов и в других мистических сектах. Нередко бывали они находимы у хлыстов из простолюдинов, а также у молокан, особенно же у духоборцев. Это видно из архивных дел. Барон Гакстгаузен («Russische Zustaende») говорит, что он у молокан (простолюдинов) встречал сочинения Юнга Штиллинга.), для других басни Устюгова, дикие песни, неистовые круженья и даже кровавое бичеванье!.. Где ж у них единая вера? Где единство обряда?.. И как я могла вступить в их корабль? Как могла сделаться участницей нелепых их обрядов, доходить до забвенья самой себя, говорить, сама не знаю что и потом не помня ничего сказанного… Уверяли меня, глупую, будто дух святый сходил на меня, и я, как околдованная, тому верила. Меня обманывали, а я кичилась и величалась увереньями их… Приятно, лестно было слушать их лукавые, обманные речи… Знатные люди, ученые преклонялись передо мной, простой девушкой, только грамоте обучившейся в заволжском скиту!.. Да, в самом деле тут было наитие, но не святое, а вражье, бесовское… Скорей отсюда!. – К тятеньке!.. К поильцу моему, к кормильцу!.. А я-то, глупая, чуть не девять месяцев огорчала его то молчаньем, то холодным безучастьем… А он-то, родимый, будто не замечал того, всегда был ласков и приветлив ко мне, больше всего на свете любил меня!.. Простишь ли, голубчик мой, простишь ли глупую дочь свою?.. Не стою твоей любви и попечений!.. И Дарью Сергевну сколько раз оскорбляла я, а она ведь мне была вместо матери, На руках своих вынянчила, научила, как умела, уму-разуму, полюбила, как родную дочь… Обидела я, горько обидела и сердечного друга Груню голубушку, оттолкнула от себя любовь ее… Негодная я, никуда негодная!.. А все от книг, что велела читать Марья Ивановна!.. Господи, господи! помилуй ты меня, великую грешницу, пошли святую помощь свою вырваться из этого богопротивного дома!.. А если Марья Ивановна да не скоро оберется в дорогу, если по моему письму тятенька не тотчас приедет за мной – что тогда буду я делать? Денег на дорогу довольно, да как уедешь? Не пустят, бог знает чего наговорят, мало ль чем могут настращать… А!.. Вчера Варенька про здешнего попа говорила: «Вздумай кто бежать, даст и приют и помощь». К нему на первое время? Да ведь он никонианский… Нового греха не нажить бы!.." Так раздумывая сама с собой, Дуня, решила во что бы то ни стало покинуть луповицкий корабль людей божьих, отречься от их неправедной веры, во всем и навсегда разорвать с ними и, как блудный сын, возвратиться в дом отчий… И стала она по целым часам и днем и ночью молиться перед иконами, прося у бога помилованья в том великом грехе, что не по принужденью, не по нужде, не по страху, но своею волею впала она в греховную пропасть, оставила отеческие законы… И молитва утишала душевные ее волненья. Теперь Дуня только одно и держит на уме, как бы выбраться из дома лжепророков и лжеучителей. Внезапное охлаждение Дуни к долго желанной и потом столь радостно и искренно принятой ею вере, быстрый переход мечтательной девушки от уверенности в несомненной правоте учения «верных-праведных» к неудержимому от него отвращенью – явление нередкое в исступленных и восторженных сектах. Это замечается не только у нас, но и на западе Европы и в Америке; там оно еще чаще случается. То же бывало и в исступленных сектах первых веков христианства. И всегда почти ушедшие из секты, как бы в отместку за временное их заблуждение, делались отъявленными врагами прежних братьев и сестер по верованью. Хлыстовщина влечет в свои корабли людей всех состояний – от безграмотных до высокообразованных, от полковых музыкантов до александровских кавалеров, от нищих до обладателей громадными богатствами (Дело о Татариновой.). Что ж влечет их? Конечно, не одно удовлетворение чувственности, в иных кораблях бывающее в полночном мраке после радений. Увлекаются в хлыстовщину и пожилые люди, даже старцы, давно пережившие возраст страстей. Да и из молодых, даже из самых страстных людей каждый ли захочет купить минутное наслажденье ценой кровавых самоистязаний? Двумя путями влекутся люди в пучину хлыстовских заблуждений. Один путь – русская лень. Покой, праздность, отвращенье от труда – вот куда, подобно западным квиетистам, стремятся и наши «божьи люди». Получая от родных и знакомых вспоможенья или собирая милостыню Христа ради, они все сносят в корабль, а нужды свои справляют на общий счет. Одни сектанты дают вспоможенья некоторым «праведным братцам и сестрицам», другие, как Луповицкие, содержат на свой счет целые корабли. Хлысту немного нужно, ради умерщвления плоти он ест мало и притом самую грубую пищу, пьет одну воду, ходит в отрепье либо в посконном рубище, ему только и нужны деньги на радельные рубахи, знамена и покровцы. А это дается ему из общего достоянья. Телесный труд каждого из них всецело отдается пляскам и круженьям. Вне «святого круга» хлысту нет работы, и у него только одна забота жить бы ему век в покое и праздности. Другой путь, доводящий до хлыстовщины русского человека, – пытливость ума его. Не оторванный от родной, прадедовской почвы, русский человек всегда набожен и во всем ищет правды-истины. Таково народное свойство его. Смысла писания, даже значенья церковных обрядов он, безграмотный, без руководителя постичь не может. Ему нужен учитель, – такой учитель, чтобы всем превосходил его: и умом, и знанием, и кротостью, и любовью, и притом был бы святой жизни, радовался бы радостям учеников, горевал бы о горе их, болел бы сердцем обо всякой их беде, готов бы был положить душу за последнюю овцу стада, был бы немощен с немощными, не помышлял бы о стяжаниях, а, напротив, сам бы делился своим добром, как делились им отцы первенствующей церкви… А где взять таких руководителей, особенно теперь, когда все на деньгу пошло?.. Нет учителя, нет руководителя, а пытливый простолюдин ищет себе да ищет разрешенья недоумений и доброго наставника в истинной вере… А его все-таки нет как нет… Хорошо еще, ежели такой искатель истины попадет на раскольника, хоть самого закоренелого, и сам сделается таким же. Раскол, как порождение невежества, отторгся от церковного единения лишь из-за буквы и обряда, но вера его так же чиста, как и в истинной церкви… Если же пытливый искатель правды подпадет под влияние хлыстовского пророка либо хлыстовской богородицы… тогда он больше не христианин. У него свой бог, свои христы, свои пророки, свои богородицы, свои верованья, свои обряды, все свое и все чуждое, противное христианству. В хлыстовские корабли по большей части попадают люди нервные, раздражительные, потерпевшие в жизни кто от житейского горя, кто от обид и огорчений. Забитые мужьями жены, обманутые или потерявшие надежду на супружество девушки, люди мечтательные, склонные к созерцанию, юроды, страдающие падучей болезнью – вот кем издавна наполняются хлыстовские общины. Такими людьми скорей, чем другими, овладевает восторг на радениях, им скорей являются призраки и виденья, им громче и ясней слышатся неведомые голоса. Кликуши и икотницы (Икотницами зовут кликуш в Архангельской и других северных губерниях.) по переходе в хлыстовщину всегда почти делаются корабельными пророчицами. Самую болезнь кликушества хлысты считают не напущенной колдуном порчей, как думает весь почти народ наш, а действием духа божия. При всей нелепости заблуждений хлысты по большей части народ правдивый, по крайней мере со своими. Они ненавидят ложь, говоря, что это возлюбленная дочь нечистого духа. И к тому ж они откровенны – хлыст даже помыслов своих не скрывает от единомысленников; тут действует на него страх, что пророк или пророчица обличат на соборе его тайные помышленья. Зато с посторонними хлысты лукавы и правды ни за что на свете не скажут. Обман кого-либо из своих возмущает весь корабль, а откровенность с чужим – еще больше. Обманщику или выдавшему тайну людей божьих сторонним такое настает житье, что если не удастся ему бежать из корабля, то рано ли, поздно ли он кинется в реку либо в колодезь, а не то отравится либо удавится. Еще не бывало примера, чтобы тут когда-нибудь открылось убийство от посторонней руки, все объясняется самоубийством в припадке сумасшествия. Нет существа более жалкого, как отвергнутый кораблем хлыст.     ***   Едва выйдя из отрочества, Дуня оставила кров матушки Манефы. Взросла она там не на многолюдстве, а в родительском доме стала совсем одинокой. Всем сердцем любившего ее отца видала редко – то по делам, бывало, уедет он на долгое время, то день-деньской возится с прядильнями и лесной пристанью, то по– своему расправляется с приказчиками и рабочими. Поглощенная домашним хозяйством, Дарья Сергевна с утра до поздней ночи то хлопочет, бывало, об обеде да об ужине, иной раз и сама постряпает, то присматривает она за стиркой белья, то ходит по кладовым, подвалам, погребам, приглядывая за хозяйским добром, считает кур, гусей, индеек и уток, сидит в коровнике, пока не выдоят коров, ухаживает за новорожденными телятами, а по вечерам и вообще в свободное от хозяйственных забот время стоит по часам на молитве либо читает божественное. Дуня все одна; подруг нет, знакомств нет, а ум пытлив, все ей хочется узнать, постичь то, о чем другие и не помышляют. И стала она в речах сдержанна, стала потом молчалива, а с тем вместе и мечтательна. От природы нервная и впечатлительная, она всем раздражалась. Несправедливости отца к подначальным особенно ее сокрушали, много тайных слез от них пролила она… Дарья Сергевна в разговорах с ней твердила об одних только обрядах либо читала жития святых… Но все это мало занимало любознательную и пытливую девушку: еще на утре жизни она додумалась, что вера не в обряде, что жизнь дана человеку не для одной обрядности и что обрядность должна иметь таинственный смысл. Никто не мог объяснить ей этого смысла, и равнодушие ко внешностям в деле веры с каждым днем умножалось в ней. Охотно еще слушала она чтения Дарьи Сергевны про святых прежних времен, про пустынников и мучеников. Но это еще больше усиливало ее мечтательность. Ни хозяйство, ни домашние заботы не занимали ее; она считала их житейской грязью, и никакие наставления, никакие уговоры домовитой Дарьи Сергевны, хотевшей из воспитанницы своей сделать хорошую хозяйку, нисколько не действовали на Дуню. Сердце ее стремилось к чему-то неведомому, но правдивому, к какой-то незнаемой еще жизни, провождаемой в добре и истине. Ее чистая душа в своих мечтаниях стремилась к какому-то непонятному, но доброму существу, из уст которого не могут исходить ни слова лжи, ни слова гнева… О, если бы скорей предстало перед нею такое существо!.. Будь он ангел, будь человек плоти и крови, все равно – со смирением и любовью преклонилась бы она перед ним, и скажи ей то существо хоть одно слово привета, без малейшего сожаления оставила бы она дом отца и его богатство, с радостью и весельем устремилась бы к неведомому, мыслями и помышленьями отдалась бы ему и всю жизнь была бы его безответною рабой и верной ученицей, слила бы с ним свою непорочную жизнь… Но где такой избранник?.. Вкруг Дуни никого нет похожего… Да есть ли и на свете такой человек?.. Разве ангел бесплотный или иная небесная сила… В самых тайных думах, в самых сокровенных мечтаниях никогда не представлялся Дуне ни муж, ни жених. Супружество считала она неразлучным с заботами по хозяйству, со своенравием мужа, а при случае даже с неправдой, гневом и злобой. Не к женихам, а к познанию добра и правды стремилась ее душа… Пытливость ума, возбужденная чтением книг без разбора и руководителя, крепко слилась в ней с мечтательностью, и Дуня стала вовсе не похожею на скитскую воспитанницу. Но помыслы ее все-таки неясны и ей самой не вполне понятны, а на уме все шатко, не твердо. Она то и дело путалась в своих мыслях. Стали свататься к Дуне женихи: каждому была охота жениться на богатстве Марка Данилыча. Обили свахи пороги смолокуровские, сватая молодых купчиков из своего городка, но от Марка Данилыча не слыхали слова приветливого, а Дуня и видеть их не хотела. Потом за «добрым делом» стали наезжать свахи из больших городов – из Мурома, из Шуи, из Ярославля, даже из Москвы – везде по купечеству знали, что у Марка Данилыча больше миллиона в сундуке и одна– единственная дочка Авдотья Марковна. Но и приезжие свашеньки все до одной воротились домой, не видавши невесты. Ехали сватать да хвастать, ехали на мед да на сладкие пироги, на пиры да на горний стол, ан им, как шест, поворот от ворот, и разъехались кумушки по домам не солоно хлебавши. Через подзорную трубку влюбился в Дуню предводительский сынок, гвардии поручик, бездельный шалопай, игрок, пьяница и собачник, ни на какое дело, опричь кутежей, не годный. Разгорелись несытые очи его на смолокуровские достатки – задумал поручик женитьбой осчастливить купецкую дочь, дав ей дворянство, а кстати и дырявый свой карман починить. Однако и ему был отказ, ни смотрин, ни глядин, ни пропоя невесты, ни рукобитья не было. Не хотела и смотреть на женихов Дуня, а родительского приказу выходить замуж ей не было – давно дал ей отец полную волю в выборе суженого по сердцу и хотенью. Нисколько не смутили Дуню все эти сватанья. По– прежнему девические думы ее носились в области мечтаний. Но не надеялась она найти человека по душе и по сердцу… Где ж найти такого человека, о каком мечтала она. И вот является Петр Степаныч Самоквасов. Встрепенулось в Дунином сердце дремавшее до тех пор неизведанное еще чувство любви – весь мир показался ей краше и веселее, и почувствовала она, что сама стала добрее ко всем и ласковее. Книги забыты, и, сидя по целым часам за рукодельем, она думами увивалась вкруг Петра Степаныча. В ее мечтах являлся он тем носителем добра и правды, какого так долго и напрасно искала она. Мало слов сказала с ним, но думала о нем ежечасно и берегла свои думы как святыню, словечка о них никому не промолвила, одному только старому сердечному другу, Аграфене Петровне, немногими словами намекнула. И как же радовалась она, услыхав от Груни одобренье… «Вот она где истина-то, вот оно где добро, каких напрасно искала и так долго найти не могла!» – Так она теперь думала. И вдруг этот человек добра и правды – обманул. Разбил, растерзал сердце девушки, погасил в нем первое чувство любви… Ни слова никому не сказала Дуня о такой сердечной обиде. И Груне не сказала – гордость не дозволяла, самолюбие не позволяло. Только что успела Дуня открыть тайну любви своей Аграфене Петровне, вдруг слышит, как в смежной комнате Дарья Сергевна рассказывает Марку Данилычу, что Петр Степаныч, собравшись наскоро, уехал за Волгу. Уехал в Комаров… К Фленушке!.. «Хорошо я ее знаю, – говорила Дарья Сергевна Марку Данилычу, – племянницей, что ли, она приходится матушке Манефе, угар девка, самая разбитная, а теперь, слышь и попивать начала. К ней-то и покатил он. У ней, говорят, уж не первый год с ним шуры-муры». Ровно льдом заковали речи Дарьи Сергевны разгоревшееся было Дунино сердце. Но и тут никому словечка не вымолвила, виду даже не подала и ни малейшим движеньем не выразила нежданно нахлынувшего на нее сердечного горя. Только Аграфене Петровне сказала, и то как о пустячной новости, до которой дела ей нет… А что за буря тогда в ее дуще бушевала! Что вынесла она в это горькое время, чего ни передумала!.. «Нет правды на свете, нет в людях добра! – после долгих мучительных дум решила она. Везде обман, везде ложь и притворство!.. Где ж искать правды! Где добро, где любовь? Видно, только в среде бесстрастных духов, в среде ангелов божиих… А ведь они не совсем чужды нам, живущим во плоти!.. В писаниях сказано, что бывали они в сообщении с праведными. Где бы, где найти таких праведных? Есть же они где-нибудь. Без праведников, говорят, и миру не стоять… Где ж они, люди, верные добру и правде? О, если б мне пожить с ними!..» Совсем, по-видимому, бесчувственная и ко всему равнодушная, Дуня страдала великим страданьем, хоть не замечали того. Все скрыла, все затаила в себе, воссиявшие было ей надежды и нежданное разочарованье как в могилу она закопала. С каждым днем раздражалась Дуня больше и больше, а сердце не знало покоя от тяжелых, неотвязных дум. И вот стали ей являться призраки, стали слышаться неведомо откуда идущие голоса… Сначала это ее испугало, а потом привыкла она и к призракам и к голосам. Пуще прежнего вдалась в чтение; но путешествия, история, прежде столь любимые, не занимали ее больше… Отыскать истину, неведомое узнать хотелось ей, но таких книг не было. В это время встретилась она с Марьей Ивановной. От опытных взоров много искусившейся в делах хлыстовской секты пожилой барышни не укрылись ни душевная тревога Дуни, ни стремленье ее к мечтательности, доходившей иногда до самозабвенья. Воспользовалась Марья Ивановна таким настроеньем неопытной в жизни девушки и хитро, обдуманно повела ее в свой корабль. У Марка Данилыча миллион либо полтора, Дуня – единственная наследница, – это еще до первого знакомства со Смолокуровыми проведала Марья Ивановна… И задумала перезрелая барышня: «Дуня в ее корабле; миллион при ней… Деньги – сила, деньги дадут полную безопасность от всяких преследований, если бы вздумали поднять их на тайную секту людей божьих… Так ли, иначе ли, надо сделать, чтоб ей не было из него выхода». Искусно повела Марья Ивановна задуманное дело… Столь много перетерпевшая Дуня увидела в ней отраду и утешение, душевную усладу, самое даже спасение. Чтение мистических книг, купленных у Чубалова, и ежечасные беседы с Марьей Ивановной, когда весной гостила она у Смолокуррвых, довели до такой восторженности Дуню, что она вероученье хлыстов стала принимать за слова божественной истины. Поверила она, что плоть создана диаволом и потому всячески надо умерщвлять ее, поверила, что священное писание есть ряд иносказании и притчей, хоть и имеющих таинственный и спасительный смысл. Начитавшись Бема, поверила, что радения, серафимские лобзанья и круговые пляски снесены на землю с небес, чтобы души человеческие, еще будучи во плоти, молились так же, как молятся силы небесные (У Якова Бема сказано: «У святых ангелов есть дружеское лобзание и обнимание и приятнейшая круговая пляска». Сравн. «Письма митрополита Филарета к наместнику Сергиевой лавры» (письмо 22 апреля 1833 года).). А когда стала она бывать на радениях, каждый раз приходила в восторженное состояние, «ходила в слове», пророчествовала, но что кому говорила, не помнила ни во время проречений, ни после. И вот она принята в корабль, и вот открыто ей таинственное учение, и вот верит она ему, как несомненной истине. И вдруг на великом соборе слышит Дуня неведомые ей тайны, слышит и не верит ушам. Рассказывают, что на Городину сходил бог Саваоф, под именем «верховного гостя», что долгое время жил он среди людей божьих, и недавно еще было новое его сошествие в виде иерусалимского старца. «Что за нелепость, что за богохульство! – думает пораженная такими сказаньями Дуня. Это что-то бесовское!..» Сказанья божьих людей продолжаются, Дуня слышит о христах, ходивших и теперь ходящих по земле. Слышит россказни, как они в темницах сиживали, как в Москве были распинаемы, но на третий день воскресали. Слышит, что и теперь у подошвы Арарата новый Христос Максим, пророк, первосвященник и царь людей божьих, слышит, что он короновался и, подражая царю Давиду, с гуслями в руках радел на деревенской улице. Чем дольше слушает Дуня хлыстовские сказанья, тем больше ужасается. «А мне ни слова про это не сказали, скрывали… Тут обман, ложь, хитрость, лукавство!.. А где обман, там правды нет… И в ихней вере нет правды». И противна и мерзка ей стала новая вера. Отшатнулась Дуня душой от общества верных-праведных… Каждое слово, что потом слышала от них – стало ей подозрительным… А тут еще воспоминанья об отце, о родительском доме, о любящей Груне, о Петре Степаныче!.. Возненавидела почти Дуня и Марью Ивановну, и Вареньку, и всех, всех, кто были в луповицком корабле. И звучат в ушах ее слова евангельские о последних временах: «Тогда аще кто речет вам: се зде Христос или онде – не имите веры; восстанут бо лжехристы и лжепророки и дадят знамения велия и чудеса, яко же прельстити…» «Это они!.. Это они лжехристы и лжепророки!.. Они лжеучители последних дней!.. И я, я впала в греховную их пропасть… Господи! я сама была лжепророчицей!»  ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ   Всех чуждается Дуня, большую часть дня запершись сидит в отведенной ей комнатке, а встретится с кем, сама речей не заводит, спросят у нее о чем-нибудь – промолвит отрывисто слова два, три, и в разговоры не вступит. Такая в ней перемена заботила Луповицких, особенно Марью Ивановну. Дня за два до Успенья Луповицкие всею семьей сидели за утренним чаем. Дуни не было. Тихие речи велися о ней. – Да отчего ж все это? – настойчиво спрашивал Николай Александрыч. – Так внезапно, так неожиданно!.. Есть же какая-нибудь причина. Писем не получала ли? – Получила, но после великого собора. А на этом соборе она уж изменилась, – сказала Марья Ивановна. – Я сидела возле нее и замечала за ней. Нисколько не было в ней восторга; как ни упрашивали ее – не пошла на круг. С тех пор и переменилась… Варенька говорила с ней. Спроси ее. – Что она? – обратился к племяннице Николай Александрыч. – Не один раз я говорила с ней после великого собора, – отвечала Варенька. – Жалуется, что уверили ее, будто вся сокровенная тайна ей поведана, что она достигла высшего совершенства, а на соборе услыхала, что ей не все открыто. С упреками и укорами говорит, что искала в нашей вере истины, а нашла обман и ложь – Что ж ты ей на это? – спросил Николай Александрыч. – Говорила, что сказанья о сошествиях Саваофа и христах сложены не для нас, а для людей малого веденья, – ответила Варенька. – Все говорила, все разъясняла. но она меня с толку сбила, так что не знала я, что и говорить. Это было вечером в саду, а у Матренушки в богадельне тогда было собранье. Мы с Дуней стали в вишеннике. Тут Серафимушка стала безобразничать со своими монахинями… Дуня ко мне приставала – зачем таких, как Серафимушка, вводят в корабль, и тут уж сбила меня до конца. Тогда призналась она, что стала колебаться в нашей вере, и спросила, кто может ее утвердить… Я не знала, что сказать ей, уклонилась от прямых ответов и посоветовала обратиться к тетеньке. – Со мной она не говорила, – отозвалась Марья Ивановна, – Я ее совсем почти не вижу. – Поговори и укрепи, – властным голосом сказал Николай Александрыч. – Не забудь про миллион. – Поговорю, – ответила покорно Марья Ивановна. – Мы всё стояли возле богадельни, – опять стала говорить Варенька. – А там Устюгов со своими сказаньями. Выпевал про Ивана Тимофеича, как дважды его в Москве на кремлевской стене распинали, как два раза его на Лобном месте погребали, как он дважды воскресал и являлся ученикам на Пахре (Подольского уезда, Московской губернии. Там до последнего времени водились, а может быть, и теперь водятся хлысты. У них была там община вроде монастыря.), как слеталась к нему на раденье небесная сила и как с нею вознесся он. И о других выпевал Устюгов. Дуня стояла как вкопанная, ни слова не вымолвила. Потом началось у них радение, после раденья бичеванье. Дуня почти в обморок упала, насилу смогла я ее в дом увести. – Как ты неосторожна, Варенька, – строго сказал Николай Александрыч. – Зачем было водить ее туда? – Не знала я, что это у них будет, – ответила в смущеньи Варенька, – мне хотелось только приучить ее хоть немножко к сказаньям. Устюгов много тогда говорил, чуть ли не все сказанья выпел при ней. – Лучше бы вовсе не знать ей об этих сказаньях, сквозь зубы проговорил Николай Александрыч. – Таких людей, как она, в вере так не утверждают, сказанья только смущают их. Но это уж моя вина, сам я на великом соборе говорил об Арарате, а перед тем старые сказанья про Данилу Филиппыча да про Ивана Тимофеича Устюгову велел говорить. – Теперь она ни с кем не говорит, – после короткого молчанья продолжала Варенька. – Сидит взаперти, плачет, тоскует, жалуется, что ее обманули, уверив, что достигла она совершенного ведения, а всей тайны не открыли. Сильно в ней сомненье… Мир влечет ее. Устоит ли она против прельщений его? – Что ты об этом с ней говорила? – задумчиво спросил Николай Александрыч. – Уговаривала ее… Что знаю, как умела, все рассказала ей, – ответила Варенька. – Но без веры она слова мои принимала. Только раз спросила у меня, кто может рассеять сомненья ее и утвердить в праведной вере. Я на тетеньку указала. – Совсем не узнаю ее, – сказала Марья Ивановна. – Не стало больше в ней ни душевных порывов, ни духовной жажды, ни горячего влечения к познанию тайн. Молчалива, сдержанна, прежней доверчивости и откровенности вовсе в ней нет. Ничто ее не занимает, ничто не возбуждает больше в ней любопытства, кроме духовного супружества… Еще весной об этом у нас была с ней речь, когда гостила я у них, – ответила Марья Ивановна. – На неотступные просьбы Дуни я тогда еще сказала, что если женщина будет приведена в светлый полк верных, то пророк, принявший ее, делается ее духовным супругом. – Так она, пожалуй, думает, что я ее духовный супруг. Ведь я принимал ее, – с легкой улыбкой молвил Николай Александрыч. – Может быть, – тоже улыбнувшись, сказала Марья Ивановна. – Только мне кажется, что тут она ничего не понимает, да и, кроме того, многого, многого еще не понимает. Все промолчали. Но Варенька, как будто что-то вспомнив, вдруг покраснела. – Я не верю и никогда не поверю, – через несколько времени сказала Марья Ивановна, – чтобы Дуня переменилась от подозренья, что от нее что-нибудь скрывают, что ее обманывают. Тут что-нибудь другое. После великого собора она получила письмо. Прежде каждый раз, как, бывало, получит, обо всем мне расскажет, что напишут, и письма дает читать, и советуется, что отвечать, а теперь хоть бы словечко. И все спрашивает, скоро ли поедем в Фатьянку… Тут, кажется, все дело в письмах. Прежде совсем была равнодушна и к отцу и к этой Дарье Сергевне, а теперь про них слово только скажешь – она тотчас в слезы. Нехорошо мы сделали, что отдали ей письма. Тут я больше всех виновата… Да кто ж мог предвидеть? Боюсь, не напрасны ль были мои годовые труды… В мир не ушла бы. Снова все примолкли. Сидят, задумавшись. Николай Александрыч спросил Марью Ивановну: – Как в самом деле велико богатство Смолокурова? – По крайней мере миллион, – ответила Марья Ивановна. – Сколько именно, кроме его самого, конечно, никто не знает, а Дуня всех меньше. – Думать надо, его обворовывают. Все тащат: и приказчики, и караванные, и ватажные. Нельзя широких дел вести без того, чтобы этого не было, – молвил луповицкий хозяин, Андрей Александрыч. – И в маленьких делах это водится, а в больших и подавно. Чужим добром поживиться нынче в грех не ставится, не поверю я, чтобы к Смолокурову в карман не залезали. Таковы уж времена. До легкой наживы все больно охочи стали. – Ну нет, у кого другого, а у Смолокурова не украдут, – сказала Марья Ивановна. – Не из таких. Сам редкого не обсчитает, а кто служит у него, не то что карман, а спину береги. – А верно ли знаешь, что, кроме дочери, нет у него других родных?.. – спросил Николай Александрыч. – Это верно, – ответила Марья Ивановна. – Их было два брата, один двадцать ли, тридцать ли лет тому назад в море пропал. Дарья Сергевна потонувшему была невестой и с его смерти живет у Смолокурова хозяйкой. Так это какая ж родня? Какая она участница в наследстве? Безродною замуж шла, ни ближнего, ни дальнего родства нет у нее. – А сколько лет Дуне? – спросил Андрей Александрыч. – Двадцатый, кажется, пошел, – отвечала Марья Ивановна. – В марте будущего года двадцать будет, а может, только еще девятнадцать. Хорошенько не знаю и сказать наверно не могу. – Значит, если бы Смолокуров теперь же покончился, так года полтора либо два с половиной ей быть при попечителе, – сказал Андрей Александрыч. – А есть ли такие люди, кому старик так бы верил, что назначил бы к дочери в попечители? – Нет, – молвила Марья Ивановна. – Видела я в прошлом году у него большого его приятеля Доронина, так он где-то далеко живет, на волжских, кажется, низовьях, а сам ведет дела по хлебной торговле. Нет близких людей у Смолокурова, нет никого. И Дуня ни про кого мне не говорила, хоть и было у нас с ней довольно об этом разговоров. Сказывала как-то, что на Ветлуге есть у них дальний сродник – купец Лещев, так с ним они в пять либо в шесть лет раз видаются. – Ей одной, значит, все без остатку достанется? – спросил Андрей Александрыч. – Больше миллиона получит, – сказала Марья Ивановна. – А это наличный только капитал, а кроме того, по городам каменные дома, на Низу земли, на Унже большие лесные дачи. Весь достаток миллиона в полтора, а пожалуй, в два надо класть. – Неосторожно поступили вы, что до великого собора не говорили ей про сказанья, придуманные людьми малого ведения, – с укором промолвил Николай Александрыч Марье Ивановне и племяннице. – Надо бы было понемножку ей открывать их, говоря, какой цены они стоят. А тут еще Варенька бичеванья ей показала. Вот и запугали ее. Ты виновата, Варенька: она была тебе отдана, и ты должна была вести ее, не возбуждая ни сомнений, ни опасений. Вот теперь, по вашей неосторожности, миллионы-то, пожалуй, и поминай как звали. А какая бы сила кораблю прибыла! Испортили вы дело! Тебе-то, Машенька, как не стыдно – ты ведь опытна в этих делах. Зачем не наблюдала хорошенько? – Я ее предоставила Вареньке, – оправдывалась Марья Ивановна. – Думала, что она моложе меня, к ее годам подходит ближе, и что Дуня больше ей станет доверять, чем мне… Кто ж мог этого ожидать? Впрочем, ничего, по времени все обойдется. – Ну не знаю, – покачав головой, молвил Николай Александрыч. – Не такова она, чтобы вдруг поворотить ее на прежний путь. Ежели в такую горячую, восторженную голову запало сомненье – кончено… Нечего себя обманывать – улетела золотая пташка из нашей клеточки, в другой раз ее не изловишь. – Надо, мне кажется, скорей к отцу ее отвезти, чтобы чего-нибудь не вышло, – сказал Андрей Александрыч. – Главное, огласки бы не вышло. Помните, что было с батюшкой, может то же и с нами случиться. Наверху глаза зоркие. Самой пустой молвы довольно, чтобы весь корабль погубить. Увози ее, Машенька, скорей до греха. – Дождусь Егорушки, непременно хочу его видеть и расспросить об араратских, – сказала Марья Ивановна. – Уговори ее как-нибудь хоть до Егорушкина приезда остаться, – сказал он. – А там что будет, то будет… Может быть, птичка и не выпорхнет, и богатства ее, рано ли, поздно ли, будут в нашем корабле. Главное – осторожность… Во что бы ни стало, как можно крепче надо привязать ее к нашему союзу, для того прежде всего нужно уничтожить в ней сомненья, чтобы не думала она, что мы хотели обмануть ее. С первого свиданья я заметил, что она сильно восторженна и вполне доверчива, но причудлива, упряма и привередлива. Обращайтесь с ней осмотрительней, внимательней, с оглядкой. Поставить ее на прежнее – дело трудное, а если еще случится хоть самая малейшая с ней неосторожность, дело будет непоправное. Не утратьте пророчицу, не теряйте смолокуровского богатства. Старайтесь больше о том, чтобы с ней вполне примириться, чтобы не выдала она кому-нибудь из сторонних нашей тайны сокровенной… Зима теперь, времена то есть опасные!.. Надо быть скромней и осторожнее. Вот я получил извещение, – в Москве идут большие розыски, и много верных-праведных в гонении. Всеми мерами стараются разузнать о наших кораблях. И доносчики, искариоты, явились – многих выдали, указали на дом божий и все забрали из него. Малейшая неосторожность может и нас до беды довести. Блюдите же себя опасно, а главное, о том постарайтесь, чтоб, уехав домой, наша гостья не рассказала кому о том, что видела и слышала здесь. Иначе все пропало, корабль наш рассыплется, лукавый над нами посмеется своим лютым и злорадным смехом, и впадем мы все в земную погибель… Нужней всего, чтобы добровольно осталась она у нас до приезда Егорушки. Когда приедет Егорушка, мы с ним потолкуем насчет этой Дуни. Разумею о духовном с ним супружестве. Тогда она наша, и миллионы наши, ежели Егорушка решится – мы позовем тебя на совет, Машенька, и с тобой вместе установим, как достичь нашей цели. Никто не противоречил, Варенька поняла слова дяди и вся внезапно зарделась. На другой день после совещанья Луповицких кто-то тихими шагами подошел к Дуниной комнате и чуть слышно постучал в дверь. Судя по времени, Дуня подумала, что горничная пришла постель убрать, поспешно отворила дверь и увидела перед собой Марью Ивановну. Вздрогнула Дуня, и сердце у ней болезненно сжалось. С той минуты, как случилась с ней перемена, не могла она равнодушно смотреть на женщину, завлекшую ее в новую веру, на ту, кого еще так недавно звала своим светом и радостью, говоря: «При вас я ровно из забытья вышла, а без вас и день в тоске и ночь в тоске, не глядела б и на вольный свет». Величавой походкой вошла Марья Ивановна. Безграничная любовь и нежная заботливость отражались в голубых ее глазах и во всем ее еще прекрасном, хоть и сильно изможденном лице. Протянула она руки, привлекла Дуню в объятия и нежно ее поцеловала. Ровно кольнуло у Дуни в сердце от этого поцелуя. – Что с тобой, милая? Что с тобой, дружочек мой? – с любовью и участьем сказала Марья Ивановна, садясь у изголовья кровати и сажая Дуню на не убранную еще постель. – Ничего, – холодно и сдержанно отвечала Дуня, опуская глаза. – Домой бы скорей. Соскучилась я по своих. – Успеешь, красное солнышко, успеешь, моя золотая, – тихо отвечала ей Марья Ивановна. – Повремени немножко. Кой-какие дела по именьям задержали меня здесь. Как только управлюсь, так и поедем. Да что-то вдруг тебе домой захотелось? Прежде про дом и не поминала, а теперь вдруг встосковалась. – Надо же когда-нибудь домой, – спустя глаза, тихо проговорила Дуня. – Нельзя же навсегда здесь оставаться. – Конечно, пока жив отец, его нельзя совсем покинуть. А ежели что случится с ним, место тебе здесь, либо у меня в Фатьянке, – сказала Марья Ивановна. Ты ведь от мира отрешенная… Не жить тебе в нем. Вспыхнула Дуня, дрогнули у ней губы. В горьких слезах чуть слышно она промолвила;. – Не могу я тятеньку покинуть! Без меня помрет он с тоски… И теперь скучает… Один ведь, никого возле него нет. Не с кем слова перемолвить… Нет, не могу я жить без него. – Так ты нарушаешь данную клятву!.. А ты давала ее вольною волей, помнишь, когда приводили тебя к праведной вере… Не помнишь разве, что ты обещала богу забыть отца, род и племя, весь мир с суетой его, – строго, дрожащим от волненья голосом заговорила Марья Ивановна. – Вспомни, кого ты давала по себе порукой… Царицу небесную, пресвятую богородицу дала в поруки!.. Неужли думаешь, что нарушение такой клятвы пройдет тебе даром? Нет. И в писании сказано, что бог поруган не бывает… Когда ты давала клятву, в сионской горнице был ангел божий, он невидимо стоял перед тобой и записывал твои обещанья… Так разве можно нарушать их? Все несчастья, все напасти, все печали и безысходное горе еще в здешнем мире над тобой разразятся, а в том веке вечная тебе гибель во узах нечистого… Вот что тебе впереди. Пришла ты на путь правых, отреклась от мира и вдруг бросилась назад, опять хочешь ринуться в его суетность… Ведь это поступок Искариота… Чашу Иуды до дна изопьешь и с ним разделишь бесконечные мученья в жилищах врага, будешь навеки проклята богом и всею небесною силой… Привела я тебя к вере праведной, была твоей восприемницей и теперь несу ответ за душу твою… Прими же слова мои как повеления свыше… Кайся в погибельных сомнениях, отгони нечистого, возвратись в ограду спасенья… Тогда будет на небесах великая радость, отец небесный ведь не столько радуется о девяноста девяти овцах, мирно пасущихся на спасительной его пажити, как об одной заблудившей и к нему возвратившейся. Дуня молча плакала. Вспомнилась ей матушка Манефа. Было похожее дело в Комарове. Тогда Дуне было еще только десять лет. С покойницей Настей сидела однажды она за рукодельем в игуменьиной келье, за перегородкой в боковуше, и от слова до слова слышала, как матушка началила молодую инокиню малого пострига, Евникею. Круглая сирота, дочь тысячника, жила Евникея у дяди и много там терпела от своих и чужих. Раз дядя из дома выгнал купчика, завладевшего сердцем девушки, и она в тоске и слезах ушла в скиты и сыскала там радушный приют в Манефиной обители. Через сколько-то месяцев дошли до нее вести, что возлюбленный ее покончил жизнь. А она было дала ему доверенность вытребовать у дяди наследственный капитал и потом обещалась замуж за него выйти. Письма дядя ей присылал, чтоб уверилась она в смерти того купчика. И когда она уверилась, опротивел ей божий свет и предалась она безотрадному отчаянию. А скитские матери день и ночь напевают ей: «Поди да поди в лик девственниц, притеки к тихому пристанищу, отрекись от мира, прими иночество». И с горя она приняла его. Прошел месяц после пострига, вдруг приезжает в обитель молодой купчик живехонек, здоровехонек, привозит Евникее двадцать тысяч выхлопотанного ей родительского достоянья… Тогда стали Евникее ненавистны и черная ряса и черный куколь – и стал ее манить мир, полный счастья и радости. И вздумала она выйти из обители. Узнав о том, Манефа позвала Евникею к себе и с глазу на глаз уговаривала ее оставить суетное желание и тем больше всего грозила ей, что нет большего греха, как снятие с себя иночества. Это значит, говорила она, поругаться чину ангелоподобному… «И вот теперь то же самое говорит мне Марья Ивановна, – думает Дуня. – Так же клятвы поминает, так же помстою (Помета – возмездие, месть, кара, наказание.) от бога грозит, страшит проклятьем, отлученьем, вечною погибелью… Не смутилась того Евникея. Хоть немало слез пролила, а покинула обитель и теперь, окруженная детками, живет хозяйкой честного дома. И нет ей помсты от бога, и нет ни от кого проклятия». Так думала Дуня, слушая угрозы Марьи Ивановны, а бестелесный образ Петра Степаныча ясней и ясней представлялся душевным очам ее. – Как же у нас будет, милая Дунюшка? – после длинного молчанья ласково спросила у ней Марья Ивановна. – Не знаю, что сказать вам, – не осушая слез, ответила Дуня. – В греховную ли пучину внешнего мира ты бесповоротно стремишься, иль пребудешь до конца в стаде избранных? – настойчиво спрашивала Марья Ивановна. – Пребудешь ли верною богородице, своей поручительнице, или, внимая наущеньям лукавого, отринешь чашу благодати и вечной радости? Уйдешь в мир или с нами останешься? – Что мне мир! Не знаю его и никогда не знавала! Вы знаете мою жизнь. Кого видала я, опричь тятеньки, Дарьи Сергевны да скитских подружек?.. – печально поникнув белокурой головкой, отвечала Дуня. – Вы думаете, что мир меня прельщает, что мне хочется забав его и шумного веселья? Бывала я в этом мире веселья, в театре даже бывала, и музыку там слышала, и песни, пляски видела, и было мне скучно, тоскливо, никакой не чувствовала я приятности… Нет, мир не прельщает меня и никогда не прельстит. – Отчего ж ты хочешь оставить корабль? – спросила Марья Ивановна. Дуня ни слова не сказала на то. – Ты все думаешь, будто тебя обманули, всех наших тайн не открыли? Ошибаешься. Варенька тебе сказывала, почему тебе не говорили о вымышленных простецами сказаньях. Они нужны одним людям малого ведения. Сколько раз братцу я говорила, что не следует и поминать об них в сионской горнице, как и делалось это в Петербурге у Катерины Филипповны – не послушались моих советов. Тут я нисколько не виновата… К словам Вареньки мне нечего прибавлять. Где ты видишь обман? Мы сами никакой веры не даем этим сказкам, хоть и считаем их нужными, даже необходимыми для простых людей, неначитанных, необразованных. Не обманывали тебя, ничего от тебя не скрывали, а только не хотели смущать тебя пустяками. Я виновата кругом, что не сказала об этом тебе до собора, надо было прежде сказать – хоть за день, хоть за два… И Варенька с Катенькой виноваты, что не сказали тебе наперед об этих сказках. Дуня по-прежнему молчала. – Не то тебя смущает, – строго и учительно сказала Марья Ивановна. – Не подозренье в обмане расстроило тебя. Враг бога и людей воздвигает в твоей душе бурю сомнений… Его дело!.. Берегись, чтоб совсем он не опутал тебя… Борись, не покоряйся. Будешь поддаваться сомненьям, сама не заметишь, как навеки погибнешь. Скоро приедет сюда Егор Сергеич. Подробней и прямее, чем братец Николаюшка, станет он говорить о божьих людях Араратской горы. Будешь тогда на соборе? – Не буду, – промолвила Дуня. – Напрасно, – сдержанно ответила Марья Ивановна. – Я сказала тебе, что пророк или кормщик корабля, принимающих в круг верных-праведных женщину, делается ее духовным супругом. А братец Николаюшка говорит, что это не так. Приедет Егорушка, он об этом расскажет точно и подробно. Призадумалась Дуня. Хотя и решилась она оставить общество людей божьих, но любопытство сильно подстрекало ее. Согласилась быть в сионской горнице и говорить с араратским гостем, но отказалась радеть и пророчествовать, сказала, что будет одета в обычное платье, а «белых риз» ни за что на свете не наденет и сядет не впереди, а у входной двери. Дозволяется же ведь это больным и недужным. Как ни уговаривала ее Марья Ивановна, Дуня настояла на своем.     ***   Пришел успеньев день – в Луповицах храмовой праздник. Во время поста и Луповицкие и все жившие у них божьи люди, кроме Дуни, говели и накануне праздника приобщились у отца Прохора. И во дни говенья и на самый праздник ничего не было противного церковности, все прошло спокойно и прилично. Гостей наехало довольно, то были ближние и дальние соседи Луповицких, понятия не имевшие о тайнах сионской горницы. Два либо три раза в году Луповицкие, ради отклонения подозрений в принадлежности к секте, за что дорого поплатился отец их, созывали к себе посторонних гостей на обед. Так и в храмовые праздники бывало. На эти дни в хлыстовском доме все изменялось. Стол бывал изысканный и роскошный, тонкие вина и редкие плоды подавались гостям в обилии, сами хозяева в те дни отступали от постничества – ели и пили все, что ни подавалось на стол. «Нужды ради» женщины снимали даже черные платья и одевались в цветные, а прислуга являлась в ливрейных нарядах, но никогда в числе ее не бывало в эти дни ни дворецкого Сидора, ни других участников собраний в сионской горнице. Не бывало на тех праздниках и близких к Луповицким людей – Кислова, Строинского. Они не езжали на это время, опасаясь искушений мирскою суетой. После обеда по комнатам расставлялись карточные столы, раздавались звуки старых, давным-давно расстроенных фортепиан, всюду слышались и веселый говор и шутливый смех. Казалось, давным-давно отжитая в Луповицах шумная жизнь воскресала. Только не было отъезжих полей, попоек на охоте, выводки коней, музыкантов, певиц и театра. Собралось гостей больше пятидесяти человек, все почти мужчины, из соседок приехало не больше пяти человек. Соседи, хоть и считали дом Луповицких загадочным, не поручились бы за благонадежность кого бы то ни было из семьи его хозяев, но обеды и ужины у них бывали так вкусны и редки в степной стороне, что каждый счел бы за грех не приехать на званый пир. Иные приехали еще накануне праздника с вечера, другие рано поутру, и все были в церкви. К обедне только Дуня не ходила. Претило ей войти в церковь и молиться с никонианами. Детские впечатления, суровые наставления в скитской обители, разговоры с Дарьей Сергевной давно развили в ней нетерпимость, даже ненависть к великороссийской церкви. В своем ослепленье Дуня полагала, что в этой смущенной, по ее мнению, церкви ересей больше, чем в кораблях людей божьих. После обедни в дом пришел отец Прохор с причтом и со всеми семейными. Отслужив праздничный молебен, пошел он по комнатам кропить их святой водой. Андрей Александрыч нес пред ним чашу. Комнату Дуни миновали, зная, что ей будет неприятно посещение отца Прохора. После того и хозяева и гости, напившись чаю и покушав праздничного пирога, со всякого рода прибавленьицами, пошли в сад, где уж были накрыты столы для угощенья крестьян. Три праздника в один день сошлись: велика-пречиста – разговенье, сельский храмовой праздник и «дожинки». Накануне еще бабы и девки покончили яровое, а после обедни, обвив серпы молодою соломой, а иные остававшимися на полях и лугах цветами и высоко держа те серпы над головами, гурьбой повалили на барский двор. Еще выше несли они на руках «последний сноп», одетый в красный сарафан, разукрашенный разноцветными лентами. Сняв шапки, следом за женщинами чинно выступали мужчины – старые, малые, женихи и подростки. Все село сошлось, пришли даже толпы из окольных деревень – всякому в охоту было сытно поесть, пьяно попить на барском пиру-угощенье. Распахнулись ворота, и первыми на господский двор жнеи вошли. Хозяин, Андрей Александрыч, в сношеньях с крестьянами строго соблюдавший народные обряды, вышел навстречу жнеям. Был он без шапки, а в руках держал покрытое расшитым полотенцем деревянное блюдо с большим хлебом, испеченным из новой пшеницы. Завидев Андрея Александрыча, громко закричали жнеи: – С двумя полями сжатыми, с третьим засеянным проздравляем вас, государь наш батюшка! Перекрестился Андрей Александрыч, низко поклонился жнеям и молвил: – Жнеи молодые, серпы золотые, милости просим покушать, нового хлеба порушать. – На здоровье свет государю боярину ласковому! заголосили и мужчины и женщины. – Сияй, государь, барской лаской-милостью, как на высоком небе сияет красное солнышко. Свети добротой-щедротой, светлая наша боярыня, как ясен месяц светит во темную ночь. Цвети, ненаглядная наша боярышня, расцветай, ровно звездочка яркая. Белей, ровно белый сиег, румяней, как заря зорюшка, нам на радость, себе на пригожество. И звал тут Андрей Александрыч сельщину– деревенщину в саду покушать, попраздновать. И повалил туда толпами радостный, веселый народ. «Последний сноп» на особом столе поставили, а вкруг его положили цветами и соломой обвитые серпы. Отец Прохор благословил яствие и питие и окропил столы святою водой. Поднесли всем по стаканчику водки, а непьющим ренского. Потом ставили на столы мясные варева: щи со свежиной, лапшу со свининой, пироги, разные каши, яблоки и кислое молоко с толокном, что зовется «деженем». Без дежени на Пречистую, как без кулича на Пасху, и стол не в стол. Подавались вперемежку красоули зелена вина и стаканы браги сыченой, а ядреного квасу, на трех солодах ставленного, было на столах столько, что хоть купайся в нем. Кончилась трапеза сельщины-деревенщины. Все время кругом ее стояли наезжие гости, а хозяева угощали пирующих. Встали, наконец, крестьяне из-за столов, богу помолились, хозяевам поклонились и пошли в дальний сад на широкую луговину. До позднего вечера доносились оттуда веселые песни успенских хороводов: Закатилось красно солнышко За зелен виноград, Целуемся, милуемся - Кто кому рад. До «первого огня» пелись эти песни. В успеньев день в первый раз после лета вздувают по избам огни. Нет теперь больше добрых, старорусских обрядов, даже и по дальним захолустьям нет. Все потерялось в наплыве чуждых обычаев и вновь создавшихся отношений. Что ни день, то больше новшеств, а извечные порядки умаляются – все отрывается от старого кореня. А в дому Луповицких меж тем убирали столы, украшали их, уставляли ценными напитками и плодами своих теплиц. Входили в столовую гости веселые, говорливые, садились за столы по местам. Шуткам и затейным разговорам конца не было, одни хозяева, кроме Андрея Александрыча, все время оставались сдержанны и холодны. Изронят изредка словечко, а ни за что не улыбнутся. Отобедали и тотчас кто за карты, кто смотреть на хозяйство Андрея Александрыча. Иные по саду разошлись… И Дуня пошла в сад, одинокая, молчаливая. На одной из дорожек неожиданно встретилась она с отцом Прохором. Залюбовался он на высокие, густолистные каштаны и чуть слышно напевал какую-то церковную песнь. Сняв широкополую шляпу и низко поклонясь, завел он с Дуней разговор, изредка поглядывая на нее с жалобною улыбкой, будто угадывая душевное ее горе и бурю тревожных сомнений. Жаль стало ему бедную девушку. – Скучаете? Так надо понимать, – сказал отец Прохор, пойдя рядом с Дуней. – Нет, я не скучаю. Не о чем, – промолвила Дуня в ответ. – Та-а-ак-с… – как-то робко, подергивая редкую седенькую бородку, сказал отец Прохор. Боялся он, чтобы какие-нибудь неосторожные, спроста сказанные речи не дошли в превратном виде до Луповицких… Перетолкуют ему во вред и поставят в трудное положение по хозяйству. Прощай тогда довольство в жизни, впереди нищета, озлобления, а пожалуй, и хуже того, ежель вздумают господа пожаловаться. Помолчал отец Прохор и, будто в оправданье себе, сказал: – А ежель и скучаете, так с вашей стороны это совершенно натурально и даже, можно сказать, похвально. В такой великий праздник в чужих людях находитесь, от родителей далече. Хотя, конечно, здешние господа к вам расположены и живете вы у них на положении как бы ихней родственницы, однако же родительский кров всякому должен быть дороже всего на свете и приятнее, тем паче для такой молодой девицы. Что может сравниться с домом родителей или даже с местом, где мы божий свет увидели и возросли? Ничто, поистине ничто. Там каждая неодушевленная даже вещь представляется родною, всякий уголок драгоценен по воспоминаниям, каждая былинка веселит взоры и услаждает душу… По этому я и спросил вас, не скучаете ли по матушке да по батюшке, а может быть, и по другим близким по плоти. – У меня нет матушки… Не помню даже ее… – тихо ответила Дуня. – И родных, кроме тятеньки, никого нет, – прибавила она. – Один только родитель!.. Сиротка вы поэтому, с участьем продолжал отец Прохор. – Что ж ваш батюшка дома теперь? – Нет, теперь он на ярманке у Макарья, рыбой ведь он торгует. Недели через полторы либо через две домой воротится, – сказала Дуня. – Тогда и вы к нему? – спросил отец Прохор. – Не знаю, – грустно ответила Дуня. – Я ведь не на своей воле. Марья Ивановна привезла меня сюда погостить и обещалась тятеньке привезти меня обратно. Да вот идут день за день, неделя за неделей… а что-то не видать, чтоб она собиралась в дорогу… а путь не близкий – больше четырехсот верст… Одной как ехать? И дороги не знаю и страшно… мало ли что может случиться? И жду поневоле… А тут какой-то ихний родственник приедет погостить, Марья Ивановна для него остаться хочет – давно, слышь, не видались. – Знаю, слыхали и мы об этом, с Кавказа едет… с глубоким вздохом промолвил отец Прохор. – Егор Сергеич Денисов родным племянником приходится Варваре Петровне. Довольно известны о нем… Не обессудьте, Авдотья Марковна, дозвольте спросить, вы ведь не нашего православного стада, не церковница? – Нет, отец Прохор, я не церковница, – нахмурясь несколько, ответила Дуня. – По старообрядству, стало быть, церкви нашей за свято не почитаете? – продолжал расспросы отец Прохор. – Мы по спасову согласию, не чуждаемся и приемлющих священство, – отвечала Дуня. – Крестят у нас и свадьбы венчают в великороссийской, а хоронят по-своему, по старине, значит, отдельные кладбища для того отведены. – Знаем мы эти положения… Очень хорошо известны, хотя по здешним сторонам таковых и не имеется, – сказал отец Прохор. – Не достойно и даже душевредно чуждаться святой церкви, Авдотья Марковна, но не к тому речь веду. Все же вы единую с нами веру исповедуете, разнствуете токмо в обрядах, да вот еще духовного чиноначалия отрицаетесь. Тяжко, но не столь тяжко, как новосоставленные ереси, совсем попирающие святую веру. Как древние фарисеи, часто они во храмах бывают, строгие посты содержат и соблюдают другие обряды, но являют себя как повапленные гробницы, о них же господь сказал: «Внеуду являются красны, внутрьуду же полны суть костей мертвых и всякие нечистоты». Призадумалась Дуня. Отец Прохор как по книге читал, что было у нее на мыслях. – Послушайте, Авдотья Марковна. Мне очень жалко вас, – сказал он, когда они вошли в самый глухой, уединенный угол сада. – Не погнушайтесь моими словами, добрый совет желал бы вам дать. А прежде всего попрошу я вас – не глядите на меня, как на попа, да к тому ж, как называете нас, «никонианского». Смотрите на меня, как на старика, – по моим годам ведь я вам в дедушки гожусь. Добра желая, хочу вам говорить не своими словами, вы, пожалуй, их и не примете, а вечными словами господа. Вспомните, что сказал он ученикам: "Внемлите от лживых пророк, иже приходят к вам во одеждах овчих, внутрь же суть волцы хищницы. От плод их познаете их; егда объемлют от терния грозды или от репия смоквы?.. Не всяк глаголяй ми: господи, господи, внидет в царствие небесное, но творяй волю отца моего, иже есть на небесах. Мнози рекут мне во он день: господи, господи, не в твое ли имя пророчествовахом и твоим именем бесы изгонихом, и твоим именем силы многи сотворихом. И тогда исповем им, яко николиже знах вас, отыдите от мене делающей беззаконие". И он же, сын божий, пречистыми устами сказал: «Блюдите да никто же вас прельстит, мнози бо приидут во имя мое, глаголюще: аз есьм Христос, и многие прельстят…». И дальше изрек: «Аще кто речет вам се зде Христос или онде – не имите веры: восстанут бо лжехристы и лжепророки и ладят знамения и чудеса, яко же прельстити, аще возможно, и избранная». – Авдотья Марковна, – после долгого молчанья сказал отец Прохор, – доходили до меня вести, что хотя ваши годы и молодые, а в писании вы довольно сведущи. Не от себя и не от человеческих писаний предлагаю вам, а сказанное самим истинным Христом возвещаю. Божественные словеса неизмеримо выше всяких слов, всяких писаний и всяких деяний человеческих. Веруете ли вы во святое Евангелие? – Конечно, верую, отец Прохор, – отвечала Дуня, ласково подняв глаза на деревенского попа, до тех пор редко ею виданного и никогда не обращавшего на себя ее вниманья. – Верно ли, досконально ли я привел вам слова господни? – спросил он. – Верно, сколько упомнить могу, – отвечала Дуня. – Так слушайте же, – возвысив голос, величаво заговорил отец Прохор. – По господню предсказанию, в наши дни явилось много лжеучителей и лжепророков. Явились даже лжехристы. Они пророчествуют, сказывают, будто чудеса даже творят, и творят так, на прельщение многих. Диавол помогает им. Сатана водит ими, он в них действует для утверждения заблудших и погрязших в ересях. Свои у них христы. Суслов там какой-то, стрелец Лупкин, Андрей юродивый; свои богородицы – Акулина стрельчиха, другая Акулина, якобы сошедшая с трона царица и поселившаяся в Орловской губернии среди богоборных еретиков… Да что много говорить, чаятельно сами наслушались таких басен. Молчала Дуня, но слова отца Прохора сильней и сильнее волновали ее. «Не свое ведь он говорил, а господни слова», – в смущенье она думала. – Забудьте, опять-таки скажу вам, Авдотья Марковна, забудьте на некоторое время, что с вами говорит, по-вашему, поп никонианский, – продолжал отец Прохор. – Из жалости говорю к вам, по человечеству. Вы еще юная, неопытная, вы добры и доверчивы, вас не трудно вовлечь в ров погибельный, легко низвергнуть в бездонную пучину богомерзких заблуждений. Не спрашиваю, что видели вы, какие льстивые и ложные речи слышали. Об одном предварю по вашей неопытности. Берегитесь, всемерно берегитесь Денисова, когда приедет он. Каждый раз в свои приезды он много памяти оставляет по себе. Много слез пролито по его милости и теперь льются, да никогда и не осушатся. Это великий и самый злой еретик! Особенно пагубен для юных девиц – оскверняет их да еще богохульно говорит: «Я-де их освящаю и от грехов очищаю». Вполне достоверно знаю его злохудожную душу. Все погрязшие в богомерзской ереси, хоть и по наружности, но к церкви божией усердны. Четырежды в году говеют, исповедаются, приобщаются, и тогда иные колеблющиеся открывают мне, как отцу духовному, противные Христову учению тайны. Оттого-то мне и известно все – тридцать второй год состою при здешнем приходе – всю подноготную их знаю, и пляски, и другие обряды, и все богопротивное их учение… Всякими мерами увлекают они особенно юных, не устоявшихся еще в вере и благочестии, всячески соблазняют их, напускают на них какое-то одурение, и те, потеряв волю и рассудок, приходят в исступленье и говорят сами не знают что. И такое исступление богохульно считается у них наитием святого духа, а бессмысленные речи пророчествами. Беглых солдат и простых мужиков признают христами, сквернословят, якобы сам господь Саваоф не один раз на землю сходил и воплощался в беглых солдатах… Вот они каковы, лжеучители и лжепророки, Христом прореченные!.. Блюдитесь их!.. Особливо блюдитесь Денисова!.. Берегитесь, Авдотья Марковна, паче всего берегитесь, не ввергайте себя в пучину гибели.. Ни слова не сказала на это Дуня. Все-таки недоверчива была она к никонианскому попу… но ведь он говорил слова евангельские. «Им нельзя не верить, – она думает. – Неверный он, этот поп, но в сионской горнице ересей больше. Там нет правды, а только какая-то насмешка над верой, преданной Христом и святыми отцами. И все это ей открывает, предостерегает от лжеучений и от Денисова никонианин!.. Верить ли? Не хочет ли он увлечь меня в свою церковь?.. Ах, если бы кто из наших теперь поговорил со мною! Но кому говорить? Сама матушка Манефа, наверно, не сумела бы утолить душевных моих страданий… Хозяйство у ней главное, а в писании хоть и сильна, но знает ереси и заблужденья давних только времен, а что теперь проповедуется и творится новыми лжеучителями, о том, кажется, и не слыхивала». Так думала Дуня, молча ходя с отцом Прохором по отдаленным, тенистым дорожкам садовых окраин. Ни словом, ни видом не выразила она сочувствия к речам его; мысль, что говорит с никонианином, соблазняла ее. – Не искушайте, – тихо промолвила она. – Не искушаю, – твердо, но с душевною грустью сказал отец Прохор. – Вот что я еще вам скажу. Быть может, вы думаете: «С чего это вздумал меня поучать? Верно, ему хочется ввести меня в свою церковь. Выгодно, дескать, у этой девицы богатое наследство». Мы ведь все знаем, что в этом доме творится, молчим только из страха и опасения… так забудьте все это хоть на малое время. Как много искусившийся в житейском опыте седовласый старец, говорю теперь вам, едва вступающей в жизнь, говорю из бескорыстной любви и сердечного соболезнованья. Перед вами ров погибельный; в исступленье чувств, в беспамятстве, в помрачении ума, легкомысленно, ни о чем не рассуждая, стремитесь вы к его обрыву. Все одно как человек вне ума, никем не гонимый, бежит к омуту… И вот я стою возле, и мимо меня бежит человек к верной гибели… Что ж мне? Спокойно глядеть, как он будет утопать? Нет, Авдотья Марковна, так нельзя… Так не повелел Христос, сын божий. Я кинусь в бездонный омут, ежели угодно господу, спасу того человека, если же не угодно, сам погибну с ним… И не взыдет тогда мне на ум – какой он веры. Будь он сын церкви, будь обрядовый разногласник, как все ваши, будь жид, татарин, даже хлыст, он все-таки человек, все-таки душа в нем от единого. Таким же образом и к вам обратился я и не умолчу, не загражду уст своих, одно стану твердить вам: молитесь, Авдотья Марковна, молитесь богу, да избавит он вас от сети ловчей. Как хотите молитесь, по-нашему ли, по-вашему ли, только не по-ихнему, не так, как беснуются они в своей сионской горнице. Мерзки дела их пред господом. Там нет правды, где ее скрывают под спудом, охраняют клятвами, страхом и угрозами. «Светильник истины вжигают на свещнице, да светит всем» (Матв., V-15.). В это время вдали показалась Марья Ивановна. Медленными, величавыми шагами шла она навстречу, то заглядывая в кусты, то поднимая взоры к вершинам деревьев, то останавливаясь у цветников, любуясь на роскошые цветы и упиваясь их благовонием. Смутился отец Прохор, увидавши ее. Тихим голосом сказал он Дуне: – Уж вы, пожалуйста, Авдотья Марковна, не открывайте, о чем мы говорили. Больше тридцати лет здесь живу, привык… а ежели восстановлю их против себя, мое положение будет самое горькое. Из любви к вам говорил я, из сожаленья, а не из чего другого. Богом прошу, не говорите ничего… А Денисова бойтесь… Пуще всего бойтесь… Это такой враг, каких немного бывает. Смотрите же, не погубите меня, старика, со всей семьей моей… Он весь принизился, тревога и смущенье разлились по старому лицу. – Будьте спокойны, – отвечала ему Дуня. – А вот что скажите скорей, не случалось ли вам когда-нибудь, как вы давеча говорили, кинуться в воду и освободить человека из здешнего омута? Не случалось ли укрывать кого-нибудь из завлеченных и потом тайно выпроваживать их из Луповиц? – Не потаю, – шепнул отец Прохор. – Случалось. Закона исполнение в том вижу, обязанность свою… – А если б я попросила у вас помощи? – трепетным голосом промолвила Дуня. – Только в укромное время придите… Всего лучше ночью, – низко наклонив к ней голову, прошептал отец Прохор. – Вот где ты, милая Дунюшка, – раздался громкий и приветливый голос Марьи Ивановны. – С отцом Прохором! Смотри, не пришлось бы мне отвечать перед Марком Данилычем, что ты, живучи у нас, познакомилась с православным священником, – ласково она промолвила. – Тятенька за это не взыщет, – сдержанно ответила Дуня. – И сам он водит знакомство с великороссийскими, любит даже с ними беседовать. Не отвечала Марья Ивановна. Обратясь к Дуне, сказала она: – Пойдем, скоро чай подадут. Пойдемте, батюшка. И пошли они в дом. А там стоном стоят голоса: шумят, спорят за картами, кто-то на расстроенных фортепианах разыгрывает давно забытую сонату. На обширной террасе слышатся веселые клики и радостный смех молодых людей. А в богадельне и на пасеке ровно все вымерли.  ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ   Недели через полторы после Успенья, в обеденную пору, на двор Луповицких въехала обрызганная засохшею грязью дорожная карета. Из нее вышел молодой человек лет тридцати, высокого роста, с изможденным и мертвенно пожелтевшим лицом. Все бросились на крыльцо – и оба Луповицкие, и Варвара Петровна, и Варенька, и Марья Ивановна. В передней столпилась вхожая в сионскую горницу прислуга. Прибежала, откуда только у старухи прыть взялась, богаделенная Матренушка со своими подначальными, приплелся с клюкой весь медом и воском пропитанный, дряхлый пасечник Кирилла. Дуня смотрела из окна, своей комнаты. Взглянула… «Силы небесные!.. Что это? Это не Егор Сергеич, не араратский посланник, это он, Петр Степаныч! Но где ж пылающие отвагой и весельем взоры? Где алый румянец полных ланит? Куда делись густые черные кудри? Болезнь его сокрушила или изъела тоска? Голос слабый, какой-то старческий, но вот-вот его привычные ухватки, приемы, самая походка! Во сне я или наяву», – думает Дуня. И болезненно заныло у ней сердце… А голос отца Прохора раздается в ушах: «Берегись его!..» Зазеленело в очах Дуни; не помня себя, едва дошла она до постели и ринулась на нее… Беспамятство ею овладело. – Христос воскресе (Христос воскресе – обычное приветствие у хлыстов при встречах. Этими же словами всегда почти начинаются и письма их.), Егорушка! Свет ты мой ненаглядный! – с плачем и рыданьями обнимая и целуя племянника, голосила Варвара Петровна. – Насилу-то дождались мы тебя! Со дня на день ожидали. – Христос воскресе, братец мой милый, желанный! Наконец-то, обрадовал приездом своим. Здоров, ли, миленький? Не было ль какого горя?.. Ты очень изменился в лице! – ласкаясь и ровно ласточка увиваясь вкруг него, с радостными слезами щебетала Варенька. – Христос воскресе, золотой мой Егорушка! – крепко обнимая Денисова, восклицала Марья Ивановна. – Задержал ты меня здесь в Луповицах, давно пора домой, да вот тебя все дожидалась. Хоть денек хотелось пробыть с тобой… Бог знает сколько времени не видались мы… Да как же ты похудел, узнать тебя нельзя… – Христос воскресе, племяш! Племянник, а также: свой, родной, родич, земляк. Уж мы ждали, ждали тебя, я уж было думал, что ты вовсе не приедешь, целуясь с гостем, радостно говорил Андрей Александрыч. – Христос воскресе, желанный Егорушка! – по– радельному припрыгивая на правую ногу вкруг Денисова, восторженно вскричал Николай Александрыч. – Наконец-то услышим от тебя новые глаголы, наконец– то расскажешь ты нам про новые правила горы Араратской. Денисов никому ни слова в ответ. Его целуют, его ласкают, приветствуют, а он ровно не видит никого, ровно ничего не слышит. Склонив голову, молча идет в дом медленными шагами. В сенях встретила приезжего прислуга, приведенная в тайну сокровенную. С радостью и весельем встречает она барина, преисполненного благодати. С громкими возгласами «Христос воскресе» и мужчины и женщины ловят его руки, целуют полы его одежды, каждому хочется хоть прикоснуться к великому пророку, неутомимому радельщику, дивному стихослагателю и святому-блаженному. Молча, потупя взоры, идет он дальше и дальше, никому не говоря ни слова. Удивляются люди божьи перемене в Денисове, такой прежде был он разговорчивый, словоохотливый. – С дороги притомился, должно быть, – тихонько меж собой переговаривают. – Отдохнет, затрубит в трубу живогласную. Егор Сергеич в самом деле истомлен был дурною дорогой, две ночи не спал, и теперь очень хотелось ему поскорей отдохнуть. Он сказал про это Николаю Александрычу, тот повел его в приготовленную комнату и сам помог раздеться приезжему гостю. Подали чай, любимую Денисовым молочную кашу из сорочинского пшена, рыбы, пирожков, варенья, разных плодов и ягод. В его комнату никто не смел войти. Из рук Варвары Петровны и Марьи Ивановны Николай Александрыч за дверьми сам принимал и чай и кушанья, но Егор Сергеич отказался от угощенья, пил только чай да съел небольшую грушу, и ту не всю. За чаем Николай Александрыч успел-таки вызвать его на разговор. Сначала Денисов рассказал о дорожных приключеньях, как в сильной душевной тоске приходилось ему проводить время среди неведущих тайных истин, как суетными разговорами они возмущали слух его. – От этого мученья больше, чем от дороги, я утомился. Ни думать не могу, ни слушать, ни говорить, сказал Денисов. Николай Александрыч, однако, свел беседу на араратских. – Всего не могу сегодня рассказать, – молвил Егор Сергеич. – Дай успокоиться, дай в себя прийти, с мыслями собраться. Духом бодр, но плоть немощна. Отдохну, успокоюсь, завтра все расскажу, что видел и слышал за Кавказом, чему был очевидцем и что слыхал от людей, стоящих доверия. – Максима-то Комара видал? – спросил Николай Александрыч. – Сколько раз, – ответил Егор Сергеич. – Частенько один на один с ним беседовал. Истинная утеха верных– праведных! – Откуда он, и как начались его действа? – продолжал свои расспросы Николай Александрыч. – Был он молоканином. В молодых еще годах сослан на Кавказ и поселен у подошвы горы Араратской, в деревне Никитиной, – слабым, прерывающимся голосом начал говорить Денисов. – Верны-праведные из разных мест до него еще поселены были в том краю – были тут и орловские, и тамбовские, с Молочных Вод, из саратовских степей, из самой даже Москвы. Видит Максим, что у тамошних божьих людей вера стала пестра – в одном корабле один обряд, в другом другой. И было ему внушено всех соединить во едино стадо, и чтоб в том стаде был один пастырь. Предтечей ему был Семенушка, по– мирскому Семен Матвеич Уклеин, тоже тамбовский молоканин, сосланный с семьюдесятью учениками за Кавказ. А то было еще до пришествия в обетованную страну Максима. Семенушка стал сближать молокан с людьми божьими (Это слух неверный. Его стали распускать прыгунки много времени спустя по смерти Уклеина. Напротив, Уклеин был чистый молоканин, без всяких примесей. И теперь закавказские молокане зовут себя Уклеинами или Семенушкиными, постоянно враждуя с прыгунками. Семен Уклеин пользовался огромным уважением за ум, знание священного писания и строгую жизнь. Его иные молокане даже святым почитают, несмотря, на то, что молоканское учение отвергает святых. Этого-то всеми уважаемого человека прыгунки и вздумали после его смерти приобщить к своей вере.), а довершил это дело другой преисполненный благодати предтеча – Сидорушка (Сначала молоканин и, кажется, уроженец Тамбовской губернии, Сидор Андреев. Он долго шатался по турецким и персидским пределам и не раз бывал на Молочных Водах и у закавказских веденцов. Он первый провозгласил о будущем блаженном Араратском царстве. Биография Сидора Андреева очень темна. Около 1842 года был он сослан в Сибирь и едва ли не бежал оттуда.): он перенял у людей божьих раденья и вводил их у молокан. Еще когда Сидорушка был в России, он говорил близким и писал дальним, что у горы Арарат, поблизости райской реки Евфрата, есть земля, верным-праведным обетованная, кипящая млеком и медом. Сидорушка рассказывал, что сам был в той стороне, и все были рады вестям его и веселились духом, а чтобы больше еще увериться в словах Сидора Андреича, посылали с Молочных Вод к Арарату учителя своего Никитушку. И тот был в стране обетованной и, возвратясь, говорил ученикам: "С востока приходили волхвы поклониться Христу в день рождества его, на востоке же и та земля, что господом обещана праведным последних дней. На востоке был насажден земной рай, на востоке, на горе Арарате, спасся Ной от потопных вод, на том же востоке господу угодно насадить и второй земной рай, создать там «благодатное» Араратское царство, вечное жилище избранных служителей агнца. В том же царстве земля нова и небо ново, а нынешнего неба и нынешней земли и моря нет (Апокалипсис), там сшедший с небес снятый град Иерусалим, в нем будут жить люди праведные. И не будет там ни солнца, ни луны, ни звезд, ни тьмы, ни ночи, ни гроз, ни стужи, ни зноя – от лица божия пролиется свет неприступный, и дыхание уст его согреет и напитает праведных". Так говорил учитель Никитушка, и сонм божьих людей уверовал в слова его. А тут начальство стало и молокан и божьих людей ссылать за Кавказ и селить по деревням, что настроены на подножьях горы Араратской. Сослали туда и Сидорушку с Никитушкой и многих других с Молочных Вод. На новом месте много потрудился Сидорушка, соединяя божьих людей с молоканами, чем и предварил Максима. Соединенных узами правой веры неверные прозвали «веденцами» и «прыгунками», не понимая святости корабельного раденья. Много там всяких неверных живет в одних с божьими людьми деревнях – есть «геры», все одно что жиды, только говорят меж собой по-русски, а молятся по-еврейски, приемлют обрезание и празднуют жидовские праздники… Много молокан, отвергающих наитие святого духа на избранных, много армян и татар – и все они над нашей верой насмехаются. – Да это все известно нам, Егорушка. А ты расскажи-ка лучше мне про Максима, – прерывая Денисова, сказал Николай Александрыч. Помолчав немного, Егор Сергеич еще выпил чашку чая и продолжал рассказ, постепенно воодушевляясь и приходя в исступленный восторг: – Ждали божьи люди с нетерпеньем последнего дня мира сего… Ждали дни и ночи, что вот загремит в небесах труба архангельская и со всех концов вселенной соберутся живые и мертвые люди. Не страшились и боязни не знали люди праведные, ибо мы не уснем, но только изменимся (Поcл. к римлянам, XV-51.). По писанию, мертвые о Христе, то есть умершие наши собраты верны-праведные, воскреснут первые, потом мы, в живых оставшиеся, будем вместе с ними восхищены на облаках (Первое послание к солунянам, IV-16, 17.). И вот в тысяча восемьсот тридцать втором году божьи люди и все другие разных вер ждали последнего дня и пришествия судии небесного. Собрались к Арарату сокровенную тайну познавшие ко дню Пасхи, как заповедано пророком Иеремией (Иеремии, XXX-8, «Соберу их (праведных) от конец земли в праздник Пасхи».). Но тщетна была надежда их – не гремела труба архангельская, не было небесных знамений. Через четыре года, в восемьсот тридцать шестом году снова стали ждать кончины мира, не одни праведные ждали ее, но и неверные, было о том даже в книгах печатано (Со слов Бенгеля и Юнга Штиллинга. Это попало в русские мистические книги и распространилось по России. И молокане с духоборцами, и хлысты, и раскольники, и даже верные православной церкви ожидали страшного суда в 1836 году.). Явилась звезда хвостатая, больше чем на половину неба раскинулся багряный хвост ее (В 1836 году была видима комета Галлея.). И думали, что это та звезда, ей же дан ключ студенца бездны… Ждали – вот она упадет, и с земли к небесам поднимется дым студеничный, от него померкнет солнце, и изыдут на землю пруги, подобные коням, на брань уготованным, с человеческими лицами, с золотыми венцами на головах, со львиными зубами, с хвостами скорпионовыми… Ждали и пришествия царя тех чудовищ адской бездны, царя Аполлиона (Апокалипсис, IX-1-11.). Но время шло, не было ни дыма студеничного, ни солнечного помрачения, ни чудных пругов, ни царя бездны Аполлиона – один умер, другой тогда еще не пришел (Русское простонародье всех верований к апокалипсическому царю бездны Аполлиону по созвучию применяет обоих французских императоров Наполеонов. Началось это еще с 1812 года.). И опять не явился господь верным, опять не отверз врат в блаженное Араратское царство. Еще четыре года прошло, и наступил восемьсот сороковой. Голод тогда был по всей земле и всякая нужда человеческая. Верны-праведные видели в том знамение близкого господня пришествия. И снова на день Пасхи пришли они с севера к подножью горы Араратской, но и тогда не было ничего особенного. Не только на Пасху, но и на Вознесенье и на Троицын день все еще ждали верны-праведные исполнения обетований, но и тут ничего не видали и ничего не слыхали. Но от горы не отошли, плакали, рыдали, руки к небу воздевали, громогласно вопияли, да откроется скорее блаженное царство. Вдруг, негаданно– нежданно, в темные тучи облачился Арарат. Застонала земля стоном, раздалися в ее недрах громовые перекаты, и она затрепетала. Разрушились домы, и много погибло людей. Не стерпел и Арарат. Как тростинка, надломился, оторвались от него каменные скалы и вечные льды, что спокон века лежат на вершине его. Видя такие чудеса небывалые, ждут верны-праведные последнего часа грешному миру, ждут облаков для восхищения их в горний Иерусалим. Но и тут напрасно ждали совершения пророчеств, не гремела труба архангела, не меркло солнце, не обращалась луна в кровь, звезды с неба не падали. Наконец, престали громы, молнии угасли, трясение земли кончилось, и все утишилось. По– прежнему на старом небе светит старое солнце, попрежнему обычным путем течет Евфрат, ни в чем нет измененья. А праведные все стоят перед святой горой, стоят нерасходно, со слезами богу молятся, покончил бы скорее мрачные, греховные дни века сего. И три дня они молились, не пивши, не евши… И через три дня на четвертый, на самый Иванов день, опять земля затряслась, опять вострепетел Арарат, опять на всех людей напал ужас, опричь наших праведных… Но вскоре опять все утишилось, опять пошло все по-старому. И вот видят божьи люди, что с разрушенного Арарата нисходит святолепный, светозарный, никому неведомый старец, брада белая по локоть, лик же юный. Белые ризы блистают на нем, как снег на солнечном свете; чудным разноцветным поясом он опоясан, а на поясе слова: «От вышнего Сиона». И сказал божьим людям неведомый: "По грехам вашим, по неверию вашему мольбы ваши не услышаны, и отсрочен вход в Араратское царство. Сильный, всемогущий хочет, дабы до кончины мира еще больше людей пришло в покаяние и стали б они достойны небесных венцов, от начала веков уготованных". Со страхом и трепетом божьи люди стали у него спрашивать: «Кто еси и откуда твое пришествие?..» Он же отвечал: «Я иерусалимский старец, пришел с вышнего Сиона, из горнего Иерусалима». И снял с себя и высоко поднял чудный пояс. Ниц на сыру землю пали верные, преклоняясь перед поясом, исповедуя старцу свои прегрешенья. Старец же им грехи разрешал и каждому прощенному давал лоскутки от белых своих риз. И научил араратских божьих людей говорить новыми языками, ввел в закавказские корабли новые законы, разослал по разным сторонам послания, призывая всех к покаянию (В начале сороковых годов ходило по рукам и во множестве переписывалось так называвшееся «иерусалимское письмо» от лица какого-то иерусалимского старца. Оно было распространено не только среди простонародья, но и по домам купеческим, у небогатых помещиков, даже у некоторых из духовных лиц. В «иерусалимском письме» не было ничего противного православной вере пли церковности; в нем говорилось только о покаянии. И тогда утверждали, что оно привезено с Кавказа. Кто таков был иерусалимский старец, осталось неизвестным. Думают, однако, что это был Сидор Андреев, предсказавший прежде об Араратском царстве и в 1840 году пришедший к закавказским веденцам из Персии. Веденцы называют его саваофом, а Максима – христом.). Максим Комар первый уверовал, что иерусалимский старец не прост человек, и за то старец во всем доверился ему и сказал, что много нового надо ввести у араратских, одно исправить, другое дополнить, третье отменить. И объявил верным-праведным, что дает им верховного пророка – сына своего, духовно от него рожденного, Максима Комара во христы, в цари по сердцу и в первосвященники. И тогда все преклонились пред нареченным царем. По малом времени иерусалимский старец и Максим целую ночь радели на святом кругу, а когда божьи люди спать разошлись, оба пошли на Арарат к Ноеву ковчегу. А тот ковчег до сих дней стоит на ледяной вершине, и нет к нему ни ходу, ни езду. К первому земному раю был приставлен на стражу херувим пламенный; к новому раю приставлен херувим мразный. Хладным дыханьем одел он в снега и нетающие льды верхи Арарата, но старец с Максимом по льдистым местам прошли, как по прохладному саду середи цветов и деревьев красоты неописанной. И там старец поведал Максиму все свои тайны. И перед склонившимся до земли и коленопреклоненным Максимом старец стал ходить в слове, трубил в золотую трубу живогласную, пророчествовал общую судьбу праведным: «Боритесь с исконным врагом, его же окаянное имя да не взыдет никому на уста. Победившему его дана будет власть над языками – будет горы преставлять, будет мертвых воскрешать – и все ему покорится. Ангелы будут ему слуги, послужат ему солнце, и луна, и звезды, свет, и пламя, и недра земные, реки и моря, ветры и дождь, снег и мороз, и все человеки, и все скоты, и все звери, и все живое, по земле ходящее, в воздухе летающее, в водах плавающее. Имени же его вострепещет сила преисподняя, и убежит лукавый враг в самые темные вертепы геенские. И тогда дан будет избранным праведным кровопийственный меч, и отдадут они его неверным, и станут неверные тем мечом убивать друг друга, многие из них погибнут на войне и в междоусобных бранях. Тогда приидет последнее наказание, горшее паче всех бывших. Все испразднятся, все погибнут, останутся одни верны– праведные. Сии же избранные изо всех племен человеческих будут введены в блаженное царство Араратское. Тако да будет». И на том слове замолк неведомый, восклонился Максим – а того уж нет. Сам Максим так говорил мне об этом. И воцарился Максим над людьми божьими, венчался царским венцом, и надел багряницу, и под открытым небом на улице деревни Никитиной скакал и плясал по-давыдовски, на струнах– органах возыгрывал, и, ставши Христом, приял чин первосвященника и пророка над пророками. От длинных речей и подступившего исступленья Денисов больше не мог говорить. Все его тело корчило в судорогах. Учащенно и тяжело вздыхал он, то и дело взмахивая руками, будто что-то ловил, наконец слабым, дрожащим, перерывчатым голосом дико запел: Кто с богом не водится, По ночам ему не молится, На раденьях не трудится, Сердцем кто не надрывается, Горючьими слезами не обливается Много, много с того спросится, Тяжело будет ответ держать, На том свете в темноте лежать! А кто с господом водится, По ночам ему молится, На раденьях не ленится, Сердцем своим надрывается, Живот кровью обливается, Сердечный ключ поднимается, Хотя сердцем надрывается Да слезами омывается За то на небе ему слава велия! Егор Сергеич закашлялся. Он поднес к губам платок и весь окровенил его. Тусклыми глазами стал он обводить комнату. Когда припадок приутих, Николай Александрыч спросил: – Что ж Максим повелел творить? – Не могу… сил нет. Завтра… завтра… – задыхаясь на каждом слове, шептал Егор Сергеич. – Мне бы отдохнуть… успокоиться немножко… Давит… давит гнусную плоть мою… Не могу говорить… Завтра все расскажу… А теперь прощай… прощай! – Не принять ли тебе чего-нибудь? – спросил Николай Александрыч. – Не позвать ли сестру Варварушку – у ней ото всего есть снадобья… Крестьян лечит. – Не надо… Покоя… тишины… только… И с этим словом повернулся на другой бок и лег лицом к стене. Постоял над ним немного Николай Александрыч. Смотрит, а у Денисова лицо помертвело, руки похолодели, сердце почти не бьется. Только изредка пробегавшие по лицу судороги показывали, что он еще жив. Вышел Николай Александрыч, распорядился… Ни в доме, ни в саду, ни в богадельне, ни в службах и жилищах прислуги нет звуков, даже самого затаенного шепота.     ***   На другой день поутру Николай Александрыч вошел в комнату Егора Сергеича. Ни утомленья, ни слабости в араратском госте, по-видимому, не осталось. С веселым взглядом, но задумчивый и сосредоточенный в самом себе, Денисов весело встретил кормщика корабля луповицкого. – Отдохнул ли, голубчик, успокоился ли? – заботливо спросил Николай Александрыч. – Немощность плоти минула, дух обновился, – ответил Денисов. – Пойдем к нашим, или, может быть, здесь хочешь чай кушать? – спросил Николай Александрыч. – Мне бы лучше здесь, к ним приду к обеду… – ответил Денисов. Николай Александрыч распорядился. На серебряном подносе принес дорогой чайный прибор дворецкий Сидорушка. Поставив его на стол, подошел он к Денисову, взял за руку, поцеловал ее, а потом, обняв барина, сотворил с ним «серафимское лобзание», приговаривая: – Христос воскрес, любезненький ты мой, белокрылый голубчик наш. Милуй тебя господи, примай чаще на себя божеское наитие, возвещай верным волю вышнюю. Препрославился ты, возлюбленный, во всех коленах земных!.. Избранный ты сосуд, святой и блаженный пророк! – Здравствуй, любезный Сидорушка! – отвечал Денисов, лобызая дворецкого. – Вот еще восхотел отец небесный, чтоб мы с тобой увиделись на грешной земле. Скажи мне, миленький, как поживаешь? – Ото всей нетленной души и от плотского сердца не престаю ежечасно благодарить превышнего за неизреченные милости, мне бывающие. Воспеваю зелен вертоград, садочки пречистые, утреннюю зорюшку неугасающую, солнце правды, праведным сияющее, нескончаемый день господень немерцающий. А насчет святого радения, прости немощного – скоро восемь десятков годов ляжет на кости мои, много радеть на святом кругу не могу. – Всему свое время, возлюбленный, – сказал Егор Сергеич. – В духе пребывай, почаще на себя его сманивай постом, молитвой и песнопеньем, – проговорил учительно Денисов. – Паче же всего пророчествуй в назидание верных. И сам принимай пророчества, внимай им и твори по их повелениям. Тем душу сохранишь и закон исполнишь. Но теперь пока до будущей беседы… Обо многом надо мне потолковать с братцем Николаюшкой. Теперь потолкуем келейно, а после и с тобой, возлюбленный, побеседую. И на соборе поговорим. Низко поклонился гостю дворецкий, еще раз поцеловал руку Денисова и вышел. Чай пили только гость с хозяином. Несколько времени они молчали. Наконец, Николай Александрыч сказал: – Вчера говорил ты мне, Егорушка, про явления, бывшие в недавних годах на Арарате. Долго и много ты говорил, а я слова не вымолвил, хоть твои сказанья почти все известны мне, и недавно еще я сказывал о них на соборе, возвещая о скором приезде твоем. Теперь ты ободрился духом, кажется можно с тобой говорить. Хоть пасмурен ты и угрюм, но я уверен, что можно говорить с тобой по делу, по истине и по правде. Мне нужен ум строгий, холодный, беспристрастный. Можешь ли так говорить? Без восторгов, без увлечений… Скажи… Иначе отложу до другого времени, когда будешь совсем в холодном спокое. – Говори, Николаюшка, – отозвался Денисов. Спокойно стану отвечать на твои вопросы, если только вдруг на меня не накатит. А скажу я тебе, сподобился я дара – частенько на меня накатывает. Бываю вне ума, когда сходит на меня ум божественный. Тогда, пожалуй, тебе и не понять моих слов… Дураком сочтешь, юродивым. – Юродивые и блаженные – истые слуги превышнего разума, – сказал на то Николай Александрыч. Правда, что иной раз невместимо понимать их речи… – Когда бываю восторжен духом, мои речи еще трудней понять. Сочтешь меня ума лишенным, богохульником, неверным… И все посмеются надо мной и поругаются мне и будет мое имя проречено. Орудием яко зло нечистого сочтут меня, человеком, уготованным геене огненной! – сказал Егор Сергеич. – Дан мне дар говорить новыми языки; новые законы даны мне. И те дары получил я прямо из уст христа и пророка Максима. – Что ж это за новые языки? Можешь ли им научить нас? – спросил Николай Александрыч. – Не могу, – сказал Егор Сергеич. – То дело святейшее изо всех дел. Не всякому доступно оно. Это высочайшая изо всех тайн, но мало доступная даже для праведнейшего из праведных… Когда говорю новыми языки, все понимаю и в словах своих чувствую величайший божественный смысл. Но лишь кончится пророчество – ничего не понимаю и не помню ничего. Другие после скажут, что говорил я на соборе, но ни они, ни сам я не понимаем смысла небесных слов. Теми словами, тем языком говорили небесные силы, а на земле это тайна, открываемая только немногим избранным… И в старом писании сказано: «Глаголяй языки не человеком глаголет, но богу: никто же бо слышит, духом же глаголет тайны… глаголяй языки себе зиждет… Хочу же всех вас глаголати языки» (Коринф, XIV, 2-5.). – Иногда это и у нас бывает, – после продолжительного молчанья сказал Николай Александрыч. – Неподалеку отсюда есть монастырь, Княж-Хабаров называется; живет в нем чернец Софронушка. Юродивый он, разумного слова никто от него не слыхал. Иногда бывает он у нас на соборах и, придя в восторг, бог его знает какие слова говорит. – Это и есть новые языки, – сказал Денисов. Всего чаще юродивым они и открываются. По разным местам замечал я это, не раз замечал и за Кавказом. – Что ж? И Максим Комар также юродствует? – спросил Николай Александрыч. – Бывает, – несколько подумавши, ответил Егор Сергеич. – Но, кажется мне, иногда он прикидывается юродивым. «Новые языки, – сказал он мне однажды, нужны для привлечения в праведную веру неверных. Они увидят и услышат, и будет это для них знамением, если же на соборе никого нет из неверных, а одни только верные, тогда не нужны и напрасны новые языки, тогда надо только радеть и пророчествовать». – Ты вчера изнемог, Егорушка, и не мог всего договорить, – сказал Николай Александрыч. – Скажи теперь, что говорил ты про иерусалимского старца, в самом ли деле так было, как ты рассказывал, или это вроде сказаний про Данила Филиппыча да Ивана Тимофеича? Были ли сказанному тобой послухи (Послух – свидетель слышанного.) и очевидцы, и что они за люди, и можно ли на слово веригь им? – Что в нюне сорокового года на Арарате два раза были землетрясения, об этом из тогдашних газет и из книг известно, – сказал Егор Сергеич. – Что во время землетрясения тамошние люди молились, взирая на гору, об этом также все из закавказских божьих людей, от мала до велика, в один голос говорят. Все также в один голос говорят, что, как только кончилось трясение земли, явился старец. Все говорят, что неоткуда было ему прийти, как с Арарата… Со всех других сторон нет ни пути, ни дороги – везде места непроходимые. Сам бывал я в тех местах, сам видел, что нельзя было старцу прийти иначе, как с горы. – А долго ль жил он у араратских? – спросил Николай Александрыч. – Тут вышло что-то странное, – отвечал Денисов. Все это было так еще недавно, и много людей, видевших его и говоривших с ним, еще живы; рассказы их противоречивы. Понять нельзя… Кто говорит, что пробыл он с людьми божьими только шесть дней, кто уверяет, что жил он с ними три года; а есть и такие, что уверяют, будто старец жил с ними целых двенадцать лет, отлучаясь куда-то по временам. – В самом деле, странно, – молвил Николай Александрыч. – За кого ж его признают там? – спросил он. – И тут многое непонятно, так много разноречий, – отвечал Егор Сергеич. – Одни почитают его посланным с неба ангелом, другие самим богом Саваофом, есть и такие, что называют его кто Сидором Андреичем, а кто Лукьяном Петровичем (Лукьян Петров Соколов, молоканин из села Саламатина, Камышинского уезда, Саратовской губернии, еще до 1836 года, будучи на Молочных Водах, начал стремиться к слиянию молоканства с хлыстовщиной, но ни мистическое его учение, ни восторженные обряды там успеха не имели. Соколов ушел неизвестно куда, говорили, будто в Молдавию. В 1836 году, когда ждали кончины мира, на Молочных Водах явились его сообщники (кто – неизвестно), называя себя апокалипсическими Энохом и Илиею. Дерзость их до того доходила, что они вторгались в православные храмы, кричали во время богослужения и делали разные бесчинства. Вслед за ними явился судия живых и мертвых, христос и пророк, Лукьян Соколов. Не раз назначал он день страшного суда, но архангельская труба не гремела, хоть комета Галлея с каждой ночью делалась светлей и светлей и хоть Соколов и указывал на нее, как на предвозвестницу близкой кончины мира. Привыкли и к комете, наконец, стала она удаляться, и тогда не известно куда девались Энох, Илия и сам судия Лукьян Соколов. Вскоре появился он в Самарской губернии и там многих молокан и хлыстов увлек за Кавказ. Не раз водил он толпы увлеченных им на Араратские предгорья и возвращался в заволжские степи за новыми переселенцами, наконец пропал без вести. Следы его были обнаружены в Бессарабии. Бывал Соколов и в Азиатской Турции и Персии и, приходя оттуда в Эриванскую губернию, съединял молоканство с хлыстовщиной и этим произвел особую ересь прыгунков или веденцов. Был он особенно близок с Максимом Комаром или Рудометкиным, который, говорят, первый из молокан заплясал на хлыстовских радениях в деревне Никитиной. Конец похождений Лукьяна Соколова неизвестен.). Не разберешь. Заводил я об этом разговоры с самим Максимом, христом закавказских божьих людей и верховным их пророком, но он отмалчивался. Между араратскими много ходит рассказов про чудеса иерусалимского старца, даже про чудеса царя Максима. За тайну скажу тебе, Николаюшка: этих чудес сам я не видал и крепко в них сомневаюсь. Мертвых будто бы воскрешали они, а те, слышь, только прикидывались мертвыми, на небеса возносились и с крыши падали; кто поумнее, ждал облака, чтоб ехать на нем в горние селения, но облако не приходило, и чудотворец возвещал, что в среде пришедших видеть вознесение его есть грешники, оттого не было и чуда. – Стало быть, это все одни сказки, – немного помолчав, сказал Николай Александрыч. – Так я и думал. – Такие же, как сказанья про «верховного гостя», про стародубского Христа Тимофеича, про мученицу Настасью Карловну, – едва заметно улыбнувшись, ответил Денисов. – Людям «малого ведения» это нужно – сказанья о чудесном их веру укрепляют. – Да, это так, – подумавши немножко, сказал Николай Александрыч. – А какие ж новые правила вводит Максим? Из твоих писем трудно понять, что это за правила… – Да хоть бы новые языки… Говорил я тебе про них, – сказал Егор Сергеич. – Приходят в восторг неописанный, чувствуют наитие и пророчествуют. И когда говоришь новыми языки, такое бывает в душе восхищение, что его ни с чем и сравнить нельзя. На небесах тогда себя чувствуешь, в невозмутимом блаженстве, все земное забываешь. На себе испытал и могу поистине о том свидетельствовать. – А еще какие правила даны Максимом? – спросил Николай Александрыч. – Полное повиновение ему и посланникам его, – отвечал Егор Сергеич. – Не такое, как в ваших кораблях, а совершенное уничтожение воли, открытие пророку даже самых тайных помышлений. И нам, посланникам его, то же он завещал. Вот каково повиновение у араратских. Один раз на раденьях, – сам я тут был, – указав на ближайшего к себе пророка, Максим сказал: «Смерть ему!», божьи люди всем кораблем ринулись на пророка и непременно бы растерзали его на клочки, если бы верховный пророк не остановил их. Еще: в прегрешениях он не обличает на раденьях, а тайно исповедует, как церковные попы, и в знак разрешения, подражая иерусалимскому старцу, раздает лоскутки от белых своих риз и потом возлагает грехи и неправды божьих людей на быка, и его с проклятиями изгоняют в пустыню (Моисею (Левит, XVI-10-21, 22) повелено было возлагать грехи людей на козла отпущения, араратские же прыгунки возлагают их на быка, хворого либо не годного для хозяйства. Этот обычай начался в сороковых годах. Мясом изгнанного быка пользуются курды, а иногда и армяне.). – А что ж это за духовные жены у араратских? – спросил Николай Александрыч. – Тоже Максим завел. Теперь у него две жены, а у иных и по три и больше есть, – нисколько не смущаясь, отвечал Егор Сергеич. – Говорят там: «Мы люди божьи, водимые духом, мы – новый Израиль, а у Израиля было две жены, родные между собой сестры, и, кроме того, две рабыни, и ото всех четырех произошли равно благословенные племена израильские». – Знаю, – слегка улыбнувшись, сказал Николай Александрыч. – Зачем улыбка? – грозно вскликнул Денисов, – Уничижаешь меня в сердце, как Мельхола, дочь царя Саула, уничижила своего мужа Давыда? Не глумись над данным свыше. Иначе участь Мельхолы тебя постигнет. Участь плачевная – до смерти Мельхола детей не имела, а это у ветхозаветных считалось господним проклятьем. Ныне время иное… Храни же себя, да не постигнет тебя больший гнев, чем жену Давыдову, – да не будет твое имя изглажено в книге животной. Мельхола посмеялась пляске Давыда, святому, значит, раденью, – а ты смеешься над законом. Недалеко то время, когда этот закон будет общим. Смотри, не пострадать бы тебе. Не отвечал Николай Александрыч. В глубокую думу он погрузился, но противоречить не смел, хотя внутренно и сознавал, что слова Денисова были богохульны и безнравственны.  ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ   Незадолго до обеда Егор Сергеич вошел в столовую. Все Луповицкие были уж там и обратились к нему, как к милому и дорогому человеку. Наперерыв друг перед другом каждый ласкал и ублажал его. Кто усаживает на диван, кто подкладывает за спину подушку, кто подставляет под ноги скамеечку, а он, принимая такие знаки внимания как нечто должное высокой своей особе, с высокомерием на всех поглядывает и не говорит ни слова. Холодно принимает ласки, держит себя скромно, но величав, как власть имеющий, на приветствия ни словом, ни взглядом не отвечает, будто показывая, что окружающие не стоят его внимания. – А что ж? Думаю, пора и за стол садиться? – чуть слышно сказал, наконец, Денисов. – Конечно, конечно, – заговорили все в один голос. – А Дуня? – обратился Николай Александрыч к Марье Ивановне. – И сегодня не придет? – Не знаю, – ответила Марья Ивановна. – Схожу к ней, авось уговорю. И с этими словами вышла из столовой. – Всегда любуюсь вашей столовой, – оглядывая ее стены, вполголоса заметил Егор Сергеич. – Что ни говори, а отцы наши и деды пожить умели. Конечно, все это суета, мирские увлеченья, а хорошо, красиво, изящно. Что это за Дуня такая у вас? – Дочь одного поволжского купца Смолокурова, – отвечал Николай Александрыч. – Рыбой промышляет и ведет большой торг – миллион либо полтора у него состояния, а она единственная дочь и наследница. – О-о! Полтора миллиона! – воскликнул Денисов. – Что ж она? – Машенька неподалеку от их города купила именье и познакомилась со Смолокуровым, – сказал Николай Александрыч. – В Дуне встретила она девушку восторженную, склонную к восхищениям. Хоть не образована, но много читала. Машенька указала ей на полезные книги, Гион, Юнга Штиллинга и на другие, что переведены по-русски. Она все это изучила, а сестрица руководила ее душевным преобразованием. Машенька долго гостила у Смолокуровых и начитавшуюся мистических книг Дуню привела к ограде спасения. Она выпросила ее у отца в Луповицы, и здесь Дуня познала сокровенную тайну и мною приведена в сонм верных. – Каких она лет? – быстро спросил Егор Сергеич. – Лет восемнадцати либо девятнадцати, – отвечал Николай Александрыч. – А какая восторженная!.. Не была еще приведена, а уж пророчествовала. Чуть не каждый день на нее накатывало. Одно беда, – продолжал Николай Александрыч, – недели за три до теперешнего она вдруг охладела к вере. – Отчего ж это? – вскинув глазами и нахмурясь, спросил араратский посланник. – Бог ее знает, – отвечал Николай Александрыч. – Письма, что ли, какие из дома получила, или другое что. Вот Варенька открыла некоторые из тайных ее помыслов. С малолетства была она мечтательна и восторженна и по природе своей любила возноситься умственно в высшие пределы, не всякому доступные. Бывало, говаривала она и сестрице Машеньке и Вареньке, находило на нее забытье, дух отрешался от мира, и не раз доходила она даже до ясновиденья. А родилась в раскольничьей семье, училась в раскольничьем монастыре. С детства видела одну сухую обрядность, ни от кого не слыхала живого слова, никто не мог разрешить ей вопросов, возникавших в юной душе. Тяжела была ее жизнь в монастыре, тяжелей показалось житье в доме родительском. Одинокая, без подруг, без знакомых, жила ровно в закупоренном тереме – не с кем слова сказать, не с кем поделиться мыслями. С каждым днем она сосредоточивалась в самой себе, а ум у нее пытлив – ей хотелось до того дойти, чтобы познать в вере истину. Много у нас таких. Но не было никого, кто бы мог вразумить ее, кто бы растопил ее сердце открытием истины, напрасное искание колебало ее душу. Она читала, много читала, но книги, бывшие под рукой, не удовлетворяли ее исканию правды в деле душевном. Была она всегда скромна, сдержанна, да и мало приводилось ей с кем-нибудь говорить откровенно. Совсем чужая была для мира… Тогда случайно встретилась она с молодым человеком из ихнего же купеческого сословия. Хоть и не говорит теперь, что она его полюбила, но, кажется, дело так было. Чистая, непорочная, и до сих пор какою осталась, готова была она устроить с тем молодым человеком судьбу свою, а он, вероятно, рассчитывал на ее богатство, что достанется ей по смерти отца. Но вдруг купчик скрылся. Узнала Дуня Смолокурова, что уехал он в раскольничий монастырь к женщине, с которой еще прежде бывали у него греховные любовные дела. Узнавши о том, Дуня едва не умерла, однако скрепилась и забыла страсть свою, если только была она. Тут встретилась с ней Машенька и почти целый год привлекала ее к истине нашей веры, то указывая на книги для чтения, то проводя с нею дни и ночи в назидательных разговорах. Постепенно приводила ее к познанию сокровенной тайны и привела. Летом здесь у нас она была принята в сонм праведных. Дух видимо явился в ней – радела без устали, пламенно пророчествовала, открывая тайные помышления и прегрешения даже тех, кого до тех пор не видала и от кого ни слова не слыхивала. Великую пророчицу чаяли мы в ней со временем увидеть, все наши, от первого до последнего, надеялись, что с каждым днем благодать в ней будет умножаться… Говаривала она вот Вареньке и Катеньке Кисловой, что в нашем доме нашла она невозмутимый покой и радость, что долговременные искания правды достигнуты ею, что теперь она совершенно спокойна душой, не видя ни обманов, ни прельщений, обуревающих суетный мир. Все было ей открыто и рассказано, но сказаний про Данила Филиппыча и про других ей не передавали – думали, что они для нее излишни. И вот с самого «великого собора», бывшего без малого месяц тому назад, она совсем изменилась: не принимает участья ни на святом кругу, ни за столом, сидит взаперти, тоскует, грустит и просится к отцу домой. И Вареньке и Катеньке прямо говорила, что она охладела к вере божьих людей и в ней, говорит, не нашла истины… Всех упрекает, будто ее хотели обмануть, не рассказавши сказок, что услышала она на соборе. Мало этому верю я, думаю, что есть другая какая-нибудь причина внезапной перемены. Письма получила какие– то и вдруг затосковала. Одно теперь ее занимает, одно хочется узнать, что это за духовное супружество. Вот я все сказал о ней – пособи, дай совет, как удержать ее в корабле – подумай о том, что ведь тут миллион и даже больше. Внимательно слушал Егор Сергеич Николая Александрыча, но не сказал ни слова в ответ. Вошла Марья Ивановна, следом за ней – Дуня. Не мало времени, не мало убеждений и просьб стоило Марье Ивановне, чтоб уговорить Дуню идти в столовую и познакомиться с Денисовым. Долго не решалась Дуня, наконец пересилила себя – пошла. Не желанье познакомиться с араратским посланником, не любопытство, возбужденное рассказами о нем, влекли ее в столовую, совсем другое было у ней на уме. Когда в первый раз увидала она Егора Сергеича при его входе в дом, он показался ей как две капли воды похожим на Петра Степаныча, и вот захотела она теперь увидать его, чтобы убедиться в таком сходстве. Чтобы показать Денисову, что стала она чужда людям божьим, вместо обычного черного платья оделась Дуня в цветное, надела дорогие серьги, кольца и перстни, а на плечи накинула богатый кружевной платок. Напрасно убеждала ее Марья Ивановна идти в черном платье, не слушалась Дуня. – Пускай и ваш гость, пускай и все, кому до меня есть дело, знают, что я иду в мир, – резким голосом сказала она Марье Ивановне. – Что это? Что с тобой? – с ужасом промолвила Марья Ивановна. – Образумься, пойми, что делаешь, ведь ты уж приведена. – Все помню, ничего не забыла, знаю и то, что я больше не ваша, – сказала Дуня. – В мир хочу, хочу его отрад и радостей. Я уж писала к тятеньке, чтоб он скорей приезжал за мной. Жду не дождусь его. Остолбенела Марья Ивановна, услыхав от Дуни такие нежданные речи. Увидела она, что перед ней стоит не прежняя смиренная, покорная и послушная девушка. Гордый взор Дуни блистал ярким огнем, и Марья Ивановна нашла в нем поразительное сходство со взором Марка Данилыча, когда, бывало, он с ничем неудержимым гневом напускался на кого-нибудь из подначальных. Должна была уступить и пошла в столовую с разряженной Дуней. Луповицкие не могли узнать ее, перед ними была не Дуня, а какая-то новая, не знакомая им девушка. Варенька до ушей покраснела. Варвара Петровна не утерпела, всплеснула руками и с удивленьем сказала: – Что это какая ты, Дунюшка? Ведь у нас нет никого из посторонних. Это мой племянник, Егор Сергеич Денисов. Об нем ты слыхала. Дуня ни слова не сказала. Села на стул против гостя и вперила в него пытливые взоры. «Похож, похож, а не он, – думает она. – Этот ростом выше того, а красотой не вышел. Тусклые глаза, точно оловянные, редкие волосы, лицо худое, желтое, как у мертвеца. А тот удалью и отвагой пышет, силой, здоровьем пылает его молодое лицо, блещут умные, искрометные очи, свежий румянец в ланитах горит. Весело смотрит, конца нет затейным речам, а этот!.. Болен, надо думать, видно, тяжелый недуг его сокрушил. Много мне приводилось видать и мужчин и женщин ихней веры, но такого немощного, такого жалкого я еще не встречала. Краше его мертвых в гроб кладут». Обратился Денисов к Дуне с обычным при первом знакомстве приветом. «И голос не такой, – подумала Дуня, – хриплый, ровно могильный». И не может надивиться она, как это чахлый Денисов показался ей Петром Степанычем. Подали кушанье, а вносили его седой как лунь дворецкий Сидорушка, конторщик Пахом да горничная Варвары Петровны, всё «праведные» корабля Луповицкого. Перед тем как садиться, Егор Сергеич, перекрестясь обеими руками, с набожным видом прочел искаженную молитву: – Отче наш иже еси в нас, освяти нас именем твоим и приведи нас в царствие твое, волей нашей води нас по земле и небесам. Хлеб слова твоего дай нам днесь и прости наши прегрешенья, как и мы прощаем своей братии. Сохрани нас от искушений врага, избавь от лукавого (Молитва господня, искаженная русскими хлыстами почти от слова до слова похожа на ту молитву, что употребляли в секте адамитов-микулашенцев, бывших у чехов в XV столетии. Есть основания полагать, что микулашенцы имели долю своего влияния чрез русских, живших около Кракова («Густынская летопись» под 1507 годом в «Полном собрании русских летописей», том II, стр. 365). Обед прошел в строгом молчанье. Заговорила было Марья Ивановна, но Егор Сергеич властно запретил ей разговаривать во время трапезы. И никто после того не осмеливался слова промолвить. Кончился обед, и, кроме Дуни, все до земли поклонились Денисову, а потом и он каждому поклонился. Марья Ивановна с досадой шепнула Дуне: – Что ж ты не кланяешься великому учителю? – Не знаю его учения, – тихим голосом промолвила Дуня. Только плечами пожала Марья Ивановна, а все прочие злобно покосились на вышедшую из покорности девушку. Денисов будто не замечал ничего. Сейчас после обеда подали чай с новым липовым сотом. И за чаем молчали по приказу Егора Сергеича. Выпило чашек по семи любимого хлыстами напитка. Тогда начались разговоры. Денисов рассказывал о Закавказье, говорил о тамошней природе, о тамошних жителях, об их нравах и промыслах, но ни слова не сказал про араратских веденцов. Когда же Варенька спросила его об иерусалимском старце и верховном пророке, он промолчал и заговорил совсем о другом. Попыталась Варенька, немного погодя, снова спросить его о том же, но Денисов опять как бы не слыхал речей ее. То и дело поглядывал он на Дуню. Не в силах была бедная девушка выдерживать его взоров, то и дело потуплялась, наконец быстро встала и пошла к двери. – Куда ж это, милая Дунюшка? – нежно и ласково спросила ее, подойдя к ней, Марья Ивановна. – Посиди, голубчик, послушай Егорушку. Ведь ты прежде любила читать путешествия, а он лучше книги рассказывает. Не отвечала Дуня. Марья Ивановна шепнула ей: – Посиди, я наведу его на разговор о духовном супружестве. Поколебалась Дуня, любопытство пересилило отвращенье к Денисову. Она осталась. Еще поговорил Егор Сергеич, рассказал про бакинские огни, про высокие горы со снежными, никогда не таявшими вершинами; про моря Каспийское и Черное. Рассказы его были занимательны, Дуня заслушалась их, но другие не того ждали от араратского посланника. Ждали они известий о том, что было в последние годы за Кавказом, среди тамошних божьих людей. Николай Александрыч сказал, наконец: – Егорушка, возлюбленный, любопытны твои рассказы про далекую сторону, но хотелось бы нам послушать про царя и верховного пророка Максима. Писал ты, что он завел какие-то новые правила, установились новые обряды. Расскажи об этом, любезный. И другие, кроме Дуни, приставали к нему с такою же просьбой. С укором взглянул на Николая Александрыча недовольный словами его Денисов, потом, помолчавши немного и что-то сообразив, медленно стал говорить, тихо, с расстановками: – Максим – великий учитель и верховный пророк. Сила, большая сила в духе его является. Все тамошние вполне уверены, что он избраннейший из избранных, праведных последних дней. Все ему повинуются беспрекословно, все признают его волю волей небесною. Послушание ему ото всех праведных беспримерно. Хотя бы он потребовал от кого-нибудь из учеников согрешить или впасть в тяжкое преступление, каждый без рассужденья исполнил бы, что повелел он, будь то воровство, грабеж, поджог, убийство самого близкого и ни в чем не повинного человека. Нет границ воле его. Для чистого все чисто, говорит он, а праведному нет на земле закона. Послушание духоносному пророку, послушание его посланникам, странствующим по разным странам, – вот главный закон араратский. И тот закон не новый. Издавна установлен он, но по слабости человеческой забыт, а во многих кораблях совсем почти оставлен – редко, где соблюдается. Послушание свыше озаренному верховному пророку самый благоуханный фимиам, воскуряемый к небесам, а для врага невыносимый. Главнейшее свойство лукавого – гордость, и ему, злому, хочется, чтобы все люди пребывали в этом страшнейшем и губительнейшем грехе. Но ежели кто, презирая горделивость, пойдет против врага и противопоставит ему безграничное послушание своему пророку, враг страдает и мучится от такой насмешки над его гордостью. Чем больше покорных воле других людей на земле и чем выше послушание их, тем больше мучений нечистому. Бороться с ним, уничтожая в сердце гордость, – вот величайшая заслуга перед небом, вот посрамление врага и победа над ним. Не поклоняйтеся же адской гордыне и в безграничном, беззаветном послушании людям, более вас вдохновенным, ищите оправдания и спасения. – А ты, голубчик Егорушка, имеешь этот дар? – после общего молчанья спросила Варвара Петровна. – Имею, – скромно опуская глаза, промолвил Денисов. – Я послан верховным пророком внушать это верным– праведным. Была некогда проповедь покаяния, теперь в последние дни мира настало время проповеди послушания. Я и другие посланы на такую проповедь. Утвердить в людях божьих беззаветное повиновение воле пророческой – вот зачем послали меня. – И вводить духовное супружество? – вполголоса спросила Марья Ивановна. – Да, – отвечал Егор Сергеич. – В чем же заключается оно? – спросила Марья Ивановна. Слышала эти речи сидевшая вблизи Дуня. С напряженным вниманьем ждала она ответа. – Тоже послушание. Кто желает знать подробно, пускай тот спросит меня наедине. Не всякому открою, а на соборе не скажу ни слова. Там ведь бывают и люди малого ведения, для них это было бы соблазном, навело бы на греховные мысли. Теперь не могу много говорить, все еще утомлен дорогой… Пойду отдохну. Когда собор думаешь собрать? – спросил он, обращаясь к Николаю Александрычу. – Не знаю. Как ты решишь, – отвечал Николай Александрыч. – Соберу дня в три, много в четыре, а день ты назначь. – Не раньше, как через неделю, – решил Денисов и, не взглянув ни на кого, пошел из столовой. Николай Александрыч следом пошел. Оба вошли и отведенную Егору Сергеичу комнату, и там он прилег на диване. Николай Александрыч сел у изголовья. – Нарочно не говорил я, что араратские рассказывают про иерусалимского старца и про христа и царя Максима, – сказал Денисов. – Боялся запугать ее. Ты ведь говорил, что от этих сказаний возникло в ней охлаждение к вере. Если она будет на соборе, тоже ни слова об этом не скажу. А надо, чтоб она была. Пускай не радеет, пускай ничего не говорит, оденется во что хочет… Шутка сказать – миллион! Не надо его упускать, надо, чтоб она волей или неволей осталась у вас.     ***   После этого Дуня, без уговоров Марьи Ивановны, каждый день приходила обедать, чтобы повидаться с Денисовым. Так ей хотелось узнать подробнее о духовном супружестве. «Не все ж у них ложь и обман, – она думала, – а Денисов кажется, правдив, не то что другие. На другой день после свиданья с ним он прямо мне сказал, что смутившие меня сказанья сущий вздор, пустая, бессмысленная выдумка глупых людей… Но для чего ж он хочет говорить со мной наедине?» Стала Дуня искать одиночного свидания с Денисовым то в саду, то в теплице, то в доме. С крайним любопытством она заговаривала с ним о вечном союзе душ, но он не давал ей прямого ответа. А когда Дуня сказала, что ведь обещал же он ей все открыть наедине и вот теперь они одни, никто их не видит, никто не слышит, он все-таки уклонялся от прямого ответа, говоря, что не пришло еще время. Каждый день, хоть на короткое время видясь с Денисовым, Дуня, на радость Луповицким, немножко привыкла к нему… И в то же время стала реже вспоминать об отце, а Петр Степаныч и совсем не впадал ей больше на память… Через неделю по приезде Егора Сергеича, дворецкий Сидор и конторщик Пахом отправились объезжать ближних и дальних божьих людей, с зовом на собор. И, как бывало прежде, сошлись и съехались к назначенному дню почти все, бывшие на «великом соборе», кроме полоумной Серафимы Ильинишны с ее неизбежными спутницами. Боялся Николай Александрыч, чтоб они не наделали каких-нибудь новых бесчинств, по той же причине не звали и дьякона Мемнона, а юродивого Софронушку игумен Израиль опять не пустил, сердился на Луповицких за дыни да к тому же напрасно две недели ждал от них на солку огурчиков. Накануне собора Николай Александрыч и Марья Ивановна долго сидели в комнате Егора Сергеича и что– то обсуждали. Когда настал час для сбора в сионской горнице, все собрались и разошлись по одевальным комнатам «облачаться в белые ризы». Потом вошли в сонм верных. Пришла и Дуня, но не надела она радельной рубахи и села у входных дверей. Сильно была она взволнована. Егор Сергеич обещал ей тотчас после раденья открыть тайну духовного супружества. Марья Ивановна также не сняла обыкновенного своего платья и села рядом с Дуней. Так же точно сидели они теперь, как и в тот раз, когда Дуня в первый еще раз была в сионской горнице. Началось раденье. Николай Александрыч сидел в стороне, наряду с другими. Его место занял Егор Сергеич, он читал молитвы и поучения, он и распоряжался всем ходом собора. Не сказал он ни слова, что могло бы поразить внимательно слушавшую Дуню. Оттого в ней возросло несколько доверие к приезжему пророку. Все другие были им крайне недовольны. Ожидали услышать от него что-нибудь новое, не известное им, с нетерпением ждали, как расскажет он про царя араратского, а Денисов молчал. Просили его, целым кораблем молили, чтобы поведал про новые законы, правила и обряды, данные верховным пророком Максимом. – Мой час не пришел, – сказал Егор Сергеич, когда мольбы усилились до того, что Николай Александрыч стал опасаться, не услыхали бы криков, воплей и стонов в деревне, не узнал бы о шумном сходбище отец Прохор. Стал он унимать не в меру раскричавшихся праведных: – Не мешайте, не бесчинствуйте! Зачем так кричать? Дух не дает говорить Егорушке о том, чего вы просите. Но крики не унимались. Никто, кроме Луповицких, Кисловых и Строинского, слушать не хотел уговоров корабельного кормщика. Тогда, делать нечего, Николай Александрыч схватил за шиворот одну больше всех кричавшую пришлую какую-то бабу и хотел вытолкать ее из собрания. Та завизжала неблагим матом. – Матрена! – крикнул Николай Александрыч начальнице богадельни, – возьми кого-нибудь из своих, оттащите бесчинницу в богадельню. Запри там ее в чулан или в подполье на всю на ночь. А завтра я распоряжусь. Матренушка с двумя божедомками тотчас исполнили барский приказ. Крики и вопли унялись. Стали радеть. Егор Сергеич дольше всех радел. От изнеможенья несколько раз падал он без чувств. И тут заметили божьи люди, что в минуты бесчувствия не только обычная пена, но даже кровь показывалась на его губах. Это было признано знаком присущей величайшей благодати. Начались пророчества. Кроме других, сказывал их и Денисов. И опять ни слова о закавказских праведных. Когда собор подходил уж к концу, Марья Ивановна шепнула Дуне: – Выйдем минуты на две в коридор, нужно мне с глазу на глаз поговорить с тобой насчет того, знаешь… – Насчет чего? – спросила Дуня. – Насчет Егорушки, – молвила ей на ухо Марья Ивановна. – Ведь он говорил, что посвятит тебя в эту тайну? – Говорил, – ответила Дуня. – Эта тайна очистит и освятит тебя. Бесплотным силам будешь подобна, и не будет к тебе приступа от горделивого духа злобы и нечестия, – продолжала Марья Ивановна. – Пойдем – ты ведь не принимаешь участия: не радеешь и в слове не ходишь. Все равно, если уйдешь из сионской горницы. Здесь нельзя говорить, а я хочу кой-что сказать тебе. Пойдем же. Дуня повиновалась и за Марьей Ивановной вышла в коридор. – Он мне сказал, что только тебе, одной тебе откроет он тайну, – сказала в коридоре Марья Ивановна. Признаюсь, я оскорбилась его словами, обидны они показались мне. «Отчего это, говорю я ему, ты не хочешь мне открыть. Сколько лет, как я в корабле!.. Еще когда жила в Петербурге Катерина Филипповна, я была принята в духовный союз. А ее, то есть тебя, хочешь, говорю посвятить в тайну, хоть она не больше двух месяцев принята». Он отвечал: «Не всякому дано знать сокровенное, нужно для того иметь особенную благодать, а я в ней только вижу избыток благодати». Я сказала ему, что в последнее время ты охладела к союзу верных, а он ответил: «Полную веру имею, что она укрепится и будет верною до конца». Вот что мы говорили с ним. Скажи, хочешь ли говорить с ним? – Хочу, – сказала Дуня. – Войди же сюда, – сказала Марья Ивановна, отворяя дверь в комнату, где обыкновенно складывались радельные рубашки и другие принадлежности хлыстовских молений. – Подожди тут. Только что кончится собор, он придет. Будь ему во всем послушна, во всем, что б ни сказал он, чего б от тебя ни потребовал. Марья Ивановна ушла. Дуня одна осталась. Огляделась, видит – комната большая, хорошо прибранная. «Белые ризы» и другие хлыстовские вещи лежали в расставленных по стене глухих шкапах, без стекол. Напротив их по другой стене стоял турецкий диван, обитый старым трипом, возле него стол, а на нем фарфоровый кувшин с водой и несколько тарелок с разным вареньем. На полу во всю комнату был разостлан, хоть и старенький, но довольно еще пушистый ковер. Над диваном по стене развешано несколько масленых картин – на всех религиозно– мистические изображения. Тут и миловидный отрок с ягненком на плечах, и три отрока, выходящие из вавилонской печи, и пророк Иона в шалаше под тенью клещевины (Клещевина – Ricinus. Это растение упоминается в еврейском тексте (Ионы, IV-6). В переводе семидесяти вместо него стоит «тыква».). Окон два, в средине должно быть третье, но оно прикрыто большой картиной кисти известного хлыста и искусного художника Боровиковского. Во весь рост изображен на ней медиоланский епископ Амвросий в богослужебной одежде, стоящий перед престолом. Руки святого воздеты к небу, восторгом горят его очи, а из уст выходит узенькая полоска хартии, и на ней латинская надпись Te Deum laudamus («Тебе бога хвалим» – песнь, сочиненная св. Амвросием Медиоланским. Такая картина в тридцатых годах была у петербургских хлыстов из образованного общества.) Рассматривая это изображение, Дуня бессознательно оперлась рукой на позолоченную и сильно выцветшую раму и почувствовала, что она держится не твердо. Рассмотрев ее внимательнее, увидала, что рама с картиной отворяются, что они поставлены тут, чтобы только закрыть окно. На подоконнике было на палец толщиной пыли, на косяках висели клочья паутины – заметно было, что картина долгое время оставалась нетронутой. Окно за нею было закрыто ставнями, отпиралось оно изнутри, но решеток не было. Вспомнилось Дуне, что недавно еще, когда Варенька отыскала ее в заброшенном палисаднике, она указывала ей на кладовую с тремя окнами и теперь сообразила, что серединное окно было прикрыто. Слышит Дуня – смолкли песни в сионской горнице. Слышит – по обеим сторонам кладовой раздаются неясные голоса, с одной мужские, с другой – женские. Это божьи люди в одевальных комнатах снимают «белые ризы» и одеваются в обычную одежду. Еще прошло несколько времени, голоса стихли, послышался топот, с каждой минутой слышался он тише и тише. К ужину, значит, пошли. Ждет Дуня. Замирает у ней сердце – вот он скоро придет, вот она узнает тайну, что так сильно раздражает ее любопытство. «Я покину их, покину и веру ихнюю, отброшу их, думает она, – но тайну духовного супружества мне хочется узнать… Нежная любовь, невыразимое словами счастье в здешней жизни и в будущей! Не останусь я с ними, но эту тайну вынесу из корабля и к другому применю ее, кто полюбит меня сердцем и душою». И вспомнился ей Петр Степаныч, и наполнилась она восторгом. Сердце обливается горячей кровью, она дрожит и, почувствовав утомленье во всем теле, кидается на диван и закрывает глаза. Шорох ей послышался. Открыла глаза, пред ней Денисов. Страстью горят глаза, губы дрожат, по лицу змеятся судороги, дыханье сильное, перерывчатое. Увидав его, Дуня быстро вскочила с дивана, но он схватил ее за руки и трепетным, как бы замирающим голосом сказал: – Останься, как была!.. И сел возле нее на диване. От прикосновенья горячих рук Денисова вздрогнула Дуня. Она отстранилась от него, насколько могла, и уселась в глубине дивана. – Прежде чем с тобой беседовать, должна ты исполнить святой обряд, установленный в корабле людей божьих. После каждого собранья даются там друг другу серафимские лобзанья. Ты прежде лобзаний ушла из сионской горницы, а без них мне нельзя говорить. Вся покраснела Дуня, но любопытство было так сильно, что она решилась дать Денисову холодное лобзанье, какое дала бы каждому из сидевших в сионской горнице. Она протянула к нему лицо, а он, целуя ее серафимским лобзанием, вдруг сжал ее в объятьях. – Что это? – отчаянным голосом вскрикнула Дуня, поняв обман и вырываясь из рук Денисова. На ее крики ответа не было. Вспомнила Дуня об изображении Амвросия Медиоланского. Быстрым движеньем руки распахнула раму, вскочила на подоконник и, раскрыв ставни, выпрыгнула в палисадник. Другого выхода ей не было, дом наполнен был людьми божьими – ее бы остановили и отдали на жертву Денисову. В отчаянии она и кинулась в окно, между тем как араратский пророк изо всех сил старался ржавым ключом отпереть входную дверь кладовой. Епископ Амвросий спас Дуню. Хорошо знала она местность. Выбежав на широкий двор, бросилась было к воротам, но в зачинавшемся уже рассвете увидала, что там на лавочке сидит караульный… В сад побежала, там ни души. Она дальше и дальше… Бежит, не переводя духа, и назади сада, вблизи Кириллиной пасеки, перелезает через невысокий плетень, а потом по задам возле длинного ряда крестьянских овинов бежит к попу на край деревни. На него одного вся надежда ее. Подбежав к домику отца Прохора, она крепко постучалась в окно. – Кто там? – спросил изнутри комнат уже вставший с постели и стоявший на утренней молитве отец Прохор. – Спасите!.. Укройте! – с горьким плачем взмолилась ему Дуня. – Это вы, Авдотья Марковна? – спросил отец Прохор, узнавая ее по голосу. – Я, я, спрячьте куда-нибудь… Скорей, скорее, – говорила навзрыд плачущая Дуня. – Пожалуйте! – сказал отец Прохор. – Сейчас отопру калитку.     ***   Отец Прохор, впустив Дуню на двор, провел ее в заднюю, говоря, что в передней сидеть ей опасно. Только что узнают хлысты, что она скрылась, говорил он тотчас начнут искать ее и непременно станут заглядывать к нему в окна; немудрено даже, что с обыском придут. Разбудив жену и дочерей, отец Прохор приказал им снарядить в дорогу чересчур легко одетую Дуню, а потом вышел на двор и, разбудив работника, велел ему наскоро запрячь лошадку. Полуслепая и глуховатая матушка попадья надела на Дуню чоботы старшей дочери, свою шубейку и повязала ей голову большим платком по-деревенски. Не прошло получаса, как отец Прохор сел с Дуней в тележку. Уезжая, наказал он домашним, что ежели кто спросит про него, особливо из барского дома, так сказали бы, что еще ранним вечером уехал с требой, а оттуда хотел проехать в город, куда его вызывали в духовное правление. Предосторожность не лишняя. Только что обутрело, в поповский дом пришел хозяин села, Андрей Александрович Луповицкий, с конторщиком Пахомом. – Дома ли батюшка? – спросил он у попадьи, встретившей барина у калитки. – Дома его нет, – почтительно она отвечала. – Еще с вечера в сумерки уехал с требой. – А скоро ль воротится? – продолжал расспрашивать Андрей Александрыч. – Не знаю, как доложить. Сряжался в дорогу, так говорил, чтоб скоро его не ждали, что ему надо в город проехать. В духовное правление по какому-то делу требуют, рассыльный приезжал третьего дня, – сказала матушка попадья. – Экая досада! – вскричал Андрей Александрыч, садясь на диван в передней горнице. – А я было к нему за делом. Как-то раз батюшка говорил мне, что у вас и домик и надворные службы обветшали, и я обещал ему сделать поправки. А теперь хочу нанимать плотников, теплицы поправить надо, застольную, а скотный двор заново поставить. Так я было и пришел с конторщиком осмотреть, какие поправки нужно сделать у вас, чтоб заодно плотников-то рядить. Попадья рассыпалась в благодарностях за нежданные-негаданные милости. Низко кланялись Луповицкому и поповны. – Благодетель наш, Андрей Александрыч, – говорила со слезами матушка попадья. – Истинный вы наш благодетель! Эка, Петрович-от на беду отъехал… А впрочем, что ж его ждать, и без него обойдется дело. Велите конторщику осмотреть, а Степанидушка с ключами с ним пойдет и погреб ему отопрет, и житницу, и клеть, и чуланы. Она и запишет все на грамотке (Грамотка – бумажка.). – Зачем же это? Сам осмотрю, – сказал Андрей Александрыч и встал с места. Осмотрел он передние и задние горницы, посылал Пахома в подполье поглядеть, не загнили ли нижние венцы срубов, сам лазил на чердак посмотреть на крышу, побывал во всех чуланах и в клети, на погребе сам вниз сходил и в бане побывал, и в житнице, и в сараях, в конюшне, в коровнике и на сеновале, где, похваливая поповское сено, вилами его потыкал. И все на бумажке записывал. После осмотра до последней щелочки, Андрей Александрыч убедился, что Дуни у попадьи нет. На прощанье сказал: – Так вы, матушка, готовьтесь к поправкам. Плотники к Воздвиженью придут, а пока до них по этой записке пришлю вам бревен и тесу. Отведите свободное местечко, где сложить. – Благодетель наш! Век за вас будем бога молить. Не оставляете убогих щедротами… Петрович-от как станет жалеть, что не посчастливилось ему видеть вас у себя в доме. – Ну, прощайте, матушка. До свиданья, – сказал, собираясь уходить, Андрей Александрыч. – А чашечку чайку не угодно ли выкушать? – сказала попадья. – Покамест вы трудили себя, Степанидушка и самоварчик поставила и чайку заварила ради дорогого гостя, отца нашего родного, благотворителя. Андрей Александрыч остался, а Пахому велел идти домой и сейчас же составить смету на постройки при барском доме и поправки в доме отца Прохора. Как ни упрашивала попадья, чтобы позволил Андрей Александрыч Пахому выпить у ней чашечку-другую чаю, но он не согласился и приказал конторщику как можно скорей домой поспешить, доложить Николаю Александрычу, что все строенья осмотрены и что поправки необходимы. За чаем Андрей Александрыч разговаривал с глуховатой и полуслепой попадьей о разных недостатках поповского хозяйства. И сенокосишка-то у попа мал, и в земле-то скудость, и доходов-то от церковной службы недостаточно. Под конец Луповицкий дал попадье десятирублевую, примолвивши: – Это вам за беспокойство. Своим приходом ведь я нарушил покой в вашем мирном уголке. Со слезами на глазах попадья схватила было руку, чтобы поцеловать, но Андрей Александрыч не допустил ее. – Прощайте, матушка. Кланяйтесь отцу Прохору. Скажите ему, чтобы до Ивана Богослова (26 сентября) непременно приготовился к перестройке дома, – говорил, уходя из поповского дома, Андрей Александрыч. До улицы проводила его попадья с дочерьми, низко кланяясь и благодаря, как только умела. Когда же воротились домой, попадья шепнула Степанидушке: – Хоть все лазы облазил, а не нашел. Пришлет ли, нет ли леску, бог его знает, а красненькую пожаловал. Нам и то годится… А ведь Авдотья-то Марковна богачка страшная, к тому и добра и милостива, как заметила я. Поди, не десять рублей даст Петровичу. Соверши, господи, во благо ее возвращение в дом родительский! Такой богачки ни разу еще не приводилось Петровичу выручать из этого дома.  ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ   ГЛАВА ПЕРВАЯ   Не прежде как отъехавши версты полторы от Луповиц, отец Прохор стал разговаривать с Дуней. Обливаясь слезами, рассказала она все, что случилось с нею минувшей ночью. Все рассказала, ничего не потаила от спасшего ее от гибели. Молча и внимательно слушал отец Прохор исповедь Дуни. Когда ж она все рассказала, спросил у нее: – Зачем же вы, Авдотья Марковна, ежели решились оставить ересь и самый дом, где были совращены, зачем, говорю, пошли вы ночью на их сборище и даже в особую комнату для свидания со злейшим еретиком Денисовым? Ведь я вас предупреждал об нем… Еще слава богу, что так обошлось, а то ведь непременно сделались бы его жертвой. Немало бывало примеров. Лишились бы и чести и доброго имени, если бы не молитвы за вас святого отца нашего Амвросия епископа Медиоланского. Так я смотрю на дело вашего спасения и глубоко верую, что совершилось оно не иначе, как по ходатайству пред богом сего святителя. Примите же совет мой, примите стариковскую просьбу: ежели бы вы находились в ограде истинной церкви, я бы, при ваших достатках, посоветовал вам устроить хоть придел в честь и славу сохранившего вас от гибели святителя, но как вы принадлежите к тем, что разнятся с нами в обрядах и своих церквей не имеют, так устройте хоть икону святителя Амвросия и всю жизнь свою утром и вечером молитесь перед нею теплою молитвой благодарения. Святитель Амвросий Медиоланский чествуется у ваших, равно как и у нас, – память его совершается в седьмое число декабря, на другой, значит, день зимнего Николая. Последуйте же моему совету, и святой отец не умалит дивных своих к вам милостей. Скажите мне, исполните ли искренний и душевный совет мой? – Исполню, отец, Прохор, непременно исполню, – с горячим порывом ответила Дуня. – А ежели по молитвам отца нашего Амвросия, имеющего дерзновение обращаться с ходатайством к отцу небесному, когда-нибудь, рано ли, поздно ли, войдете вы в ограду святой церкви, на что имею полную надежду, соорудите тогда хоть придел во имя его, а ежели достанет средств, то и новый храм. Не ответила Дуня отцу Прохору. – А ежели, по божию благословению, вступите в жизнь супружескую,продолжал он, – то первому сыну нареките имя Амвросий. Пускай и на старости ваших лет непрестанно напоминает он вам преславное имя избавившего вас от гибели святителя. Дуня опять промолчала… Больше версты они проехали молча. Наконец, отец Прохор спросил: – Скажите мне теперь по чистой совести самую сущую правду, что побудило вас, открыто заявивши фармазонам, что вы душевно и телесно чуждаетесь их, что побудило вас прийти на сходбище оных богопротивников и даже идти на свиданье с Денисовым? Дуня рассказала, как Луповицкие ее уговорили и как она до последней минуты не предвидела со стороны Денисова ни обмана, ни злого умысла. – Злодеи, злодеи! – вскрикнул отец Прохор. – Доколе терпит их господь! И, немного погодя, сказал: – Я отвезу вас в губернию (Губернский город.). Там будет вам безопасно – еретики там ничего не посмеют сделать. Привезу я вас в хороший купеческий дом. Семейство Сивковых есть, люди благочестивые и сердобольные, с радостью приютят вас у себя. Только уж вы, пожалуйста, ни про наших господ, ни про Денисова, ни про их богохульную веру ничего им не рассказывайте. Ежели донесется об этом до Луповиц, пострадать могу. Так уж вы, пожалуйста, богом прошу вас, Авдотья Марковна. – Будьте уверены, слова никому не вымолвлю, – отвечала Дуня. – И разве можно говорить мне, ежель это повредит вам. Ведь вы мой избавитель, я ведь без вас непременно бы пропала. А как бы после того показалась я на глаза тятеньке? – Так уж, пожалуйста. Я вполне надеюсь, – сказал отец Прохор. – А у Сивковых как будет вам угодно – к батюшке ли напишите, чтобы кто-нибудь приезжал за вами, или одни поезжайте. Сивковы дадут старушку проводить – сродница ихняя живет у них в доме, добрая, угодливая, Акулиной Егоровной зовут. Дорожное дело знакомо ей – всю, почитай, Россию не раз изъездила из конца в конец по богомольям. У Сивковых и к дороге сготовитесь, надо ведь вам белья, платья купить. Деньги-то есть ли у вас на покупку и на дорогу? – Денег у меня довольно, на все достанет, – отвечала Дуня. – Ну вот и хорошо, вот и прекрасно, – проговорил отец Прохор. – А если бы паче чаяния нуждались в деньгах, можно бы было у Сивковых достать, он ведь каждый год к Макарью ездит и порядочное число соленой рыбы закупает. Надо полагать, что и родителя вашего знает, может статься, и знакомство с ним водит. Он ни в чем не откажет вам… Вот еще о чем спрошу я вас, Авдотья Марковна, – немного подумавши, продолжал отец Прохор. – Не осталось ли у вас в господском доме каких-нибудь писем или записок о ваших сношеньях с хлыстами? – Нет, ничего не осталось, – ответила Дуня. – То-то, этого теперь пуще всего надо опасаться, – молвил отец Прохор.Нужно вам сказать, – только до времени об этом пока никому не говорите, – не в долгом, надо полагать, времени господам Луповицким будет разгром: наедет суд, обыски начнут у них в доме делать, пойдет следствие. Сохрани боже, если найдется какой-нибудь клочок бумажки, где помянуто ваше имя. Это может и вас к делу припутать. А дело, по-видимому, разгорится очень важное, и для всех хлыстов Луповицких и других самое неприятное по своим последствиям. – Нет, отец Прохор, никаких моих бумаг в ихнем доме не осталось,сказала Дуня. – Но что ж это за следствие? Что такое случилось? – Всего подробно теперь объяснить вам не могу, – отвечал отец, Прохор.Сам многого не знаю. На третий день после Успеньева дня я ездил в губернию, в консистории по одному делу был. Там один верный человек, хорошо знающий дела, сказывал мне, что новый владыка крепко принялся за хлыстов. Из Петербурга, слышь, из самого святейшего синода получил он указ насчет господ Луповицких и о том, что скоро к ним должен приехать самый злейший еретик Денисов… Как он приедет, так их и накроют. А дело о хлыстах началось в Москве, и по взятым у них бумагам открылось, где, в каких, значит, местах теперь они находятся. И повсюду, слышно, розыски пошли до следствия. Не знаю уж, от кого и каким образом узнал владыка, что я в губернии, и велел прийти к нему. И без малого целый час изволил келейно со мной беседовать насчет луповицкой хлыстовщины. Известное дело, перед архипастырем всю правду надлежит рассказывать. Я и рассказал. Тут владыка благословил меня ехать восвояси и примолвил о наших соседях: «Видно, им того же захотелось, что с отцом их было». – А что такое было с их отцом? – спросила ничего о старых делах не знавшая Дуня. – Не слыхали разве? – сказал отец Прохор. – Про это не любят они разговаривать. Отец ведь тоже был в этой самой ереси, а как человек был знатный и богатый, то никто к нему и прикоснуться не смел. Сильная рука у него была в Петербурге, при самом царском дворе находились друзья его и благоприятели. А все-таки не избежал достойной участи – в монастырь сослали, там в безысходном заточенье и жизнь скончал. – А давно ль это было? – с любопытством спросила Дуня. – Да уж лет тридцать прошло с той поры, как его под стражей из Луповиц увезли. Я был тогда еще внове, только что удостоился принять рукоположение, – отвечал отец Прохор. – Но его хорошо помню – важный такой вид имел, а корабль у него не в пример больше был теперешнего. И в том корабле были все больше из благородных да из нашего брата, из духовенства… А вот мы и приехали, – прибавил отец Прохор, указывая на огоньки и на белевшие в полумраке здания губернского города. Отец Прохор подъехал к большому каменному дому купца Сивкова. Радушно встретили его и хозяин, только что воротившийся от Макарья, и жена его, и две снохи, и дальняя сродница Акулина Егоровна, та самая, что разъезжала, а иной раз и пешком ходила по богомольям. Отец Прохор рассказал хозяину придуманный дорогой вымысел насчет Дуни. – Не знаете ли, Поликарп Андреич, Марка Данилыча Смолокурова, рыбой у Макарья торгует? – спросил он Сивкова. – Как не знать Марка Данилыча! – отвечал Сивков. – На Гребновской он первый воротила. Довольно знаем Марка Данилыча, не раз товар бирали у него, кредитовались, значит. – Вот это его дочка, – сказал отец Прохор, взявши Дуню за руку. Хозяйка, обе снохи и Акулина Егоровна стали обнимать и целовать Дуню. Как ни удерживалась Дуня, а от этих искренних ласк незнакомых людей слезы вдруг в три ручья покатились у нее из глаз, а подступавшие рыданья совсем было задушили ее. – Что с вами? Что с вами? – услуживая Дуне, говорили жена и снохи Сивкова, а старушка Акулина Егоровна со всех ног бросилась за холодной водой и с молитвой напоила Дуню. Той стало немного полегче. Между тем отец Прохор рассказывал, что Авдотья Марковна с одной пожилой купчихой из ихнего города собралась съездить в Киев на богомолье и далеко еще туда не доехала, как с ней случилось несчастье. Верстах в двадцати пяти от Луповиц остановились богомольцы ночевать на постоялом дворе у крестьянина. И в то время как все уж заснули, на том дворе загорелось. Авдотья Марковна с вечера не раздевалась и в одном платье выбежала из пылавшего дома, а ехавшая с нею купчиха и еще семь ли, восемь ли богомолок сгорели. Все имущество, и кибитка, и ямские лошади – все погорело. – А я тогда случился в соседнем селе, – прибавил отец Прохор, – дельцо там было одно у меня. Вот и взял я на свое попеченье бесприютную девицу. – Ах, господи! Ах, горе-то какое! Всякого избави и сохрани господи от такой беды! – воскликнули женщины, осыпая ласками Дуню. – Это в Перигорове пожар-от был? – спросят Поликарп Андреич. – Так точно, – отвечал отец Прохор. – А я на ту пору был в селе Слизневе, и версты не будет от Перигорова-то, побежал на пожар, да и нашел Авдотью Марковну. – И до нас об этом пожаре вести дошли, и про то еще рассказывают, что сколько-то богомольцев тут сгорело, – сказал Сивков. А дня за три в самом деле был пожар в Перигорове, и несколько человек, бог их знает откуда приехавших, сгорело на постоялом дворе. Отец Прохор этим случаем воспользовался для своего рассказа. – Как взял я Авдотью Марковну, так и порешил, не заезжая домой, к вам ехать, – продолжал отец Прохор. – На вас рассчитывал, зная, что не покинете бедняжку в трудном ее положении. Опять же и то, что здесь можно ей будет во всем исправиться: белья купить, платья и всего другого, что понадобится. Деньги есть у Авдотьи Марковны, а вот шубейку и платок и черевики у слизневской матушки попадьи на время для нее я взял, было бы в чем до вас доехать. Уж вы сделайте милость, Поликарп Андреич, примите в ней участие. Родитель ее будет вам очень благодарен за неоставление единственной дочери. – Об этом, отец Прохор, нечего и толковать, – сказал Поликарп Андреич.Опричь того, что Марку Данилычу я всегда и во всякое время со всякой моей радостью готов услужить, насколько сил и уменья станет, мы бы и по человечеству должны были принять участие в таком несчастье Авдотьи Марковны. Не соскучилась бы только у нас, – прибавил он, обращаясь к Дуне. – Помилуйте, Поликарп Андреич. Да я к вам точно в рай попала после того, что было со мной, – со слезами благодарности ответила Дуня. – Полноте, полноте, вы опять за слезы! – вскликнул Сивков. – По-моему, вам бы теперь отдохнуть, успокоиться. Семеновна, – прибавил он, обращаясь к жене, – и вы, сношеньки, подите-ка, мои матушки, успокойте Авдотью Марковну. А завтра поезжайте с ней за покупками. А ежели у вас, Авдотья Марковна, в деньгах может быть недостача, так вы об этом не извольте беспокоиться – чем могу служить, все для вас и для Марка Данилыча сделаю. Поликарп Андреич вдвоем остался с отцом Прохором. Долго рассуждали они, как быть с Дуней. Наконец, решили так: только что исправит она свои покупки, отправить ее к отцу с Акулиной Егоровной, а меж тем послать письмо к Марку Данилычу и отписать, где теперь она находится и в какой день намерена в дорогу выехать. На другой день отец Прохор простился и с Сивковыми и с Дуней. Ее прощанье было самое задушевное. Обливаясь слезами, до земли она преклонилась пред своим избавителем, но благословения не приняла – все-таки ведь он никонианин. На прощанье дала она отцу Прохору сторублевую. Сначала тот не хотел было брать, однако взял. Дуня обещала писать к нему, никогда не забывать его благодеяний и помогать ему в трудной жизни его. На другой день стали покупать необходимое для Дуни. Она была окружена самым теплым участием и бесконечными ласками Сивковых. А Поликарп Андреич, зная теперь, что она единственная дочь у Смолокурова, говорил наедине своей Семеновне: – Вот поторопились мы с тобой Василья-то женить! Вот бы невеста ему. При теперешних обстоятельствах дело-то, может быть, сладилось бы. Поторопились, поторопились. Миллионщица ведь. – Уж чего ты, батька, не наскажешь, – недовольным голосом ответила жена. – Значит, не было на то воли божией. Да кто еще узнал – пошла ли б она за нашего Васильюшку. – А отчего ж бы и не пойти? – возразил Поликарп Андреич. – Чем парень не вышел? Взял и ростом, и дородством, не обидел его господь и красой и разумом. Отборный жених. А главное то возьми в расчет, что ведь миллионщица! После отца одной ей все достанется. – Перестань, батька, пустяки городить. Взбредет же такая чепуха в голову, – сказала Семеновна и ушла от мужа в другую комнату. Покупки были готовы, и Дуня сбиралась в дорогу с Акулиной Егоровной. Поликарп Андреич подрядил извозчика на долгих довезти их до того городка, где жил Марко Данилыч. Решено было ехать на другой же день, а между тем и Сивков и Дуня письма к Марку Данилычу написали, ни одним словом, однако, не поминая о пожаре в Перигорове. Дуня уведомляла отца, что Марья Ивановна едва ли не до зимы пробудет у своих родных и что знакомый ему Поликарп Андреич Сивков, войдя в ее положение, отправляет ее в родительский дом с надежной женщиной, своей сродницей.     ***   На другой день, после того как отец Прохор воротился домой, Аграфена Петровна к нему приехала. Сказанные им слова, что Дуня «пропала без вести», до того поразили вихоревскую тысячницу, что вся она помертвела и долгое время в себя не могла прийти. Отец Прохор догадался, что она не просто знакомая Смолокуровым, а что-нибудь поближе. Когда пришла в себя Аграфена Петровна и немного поуспокоилась, сказал он: – Из такой вашей тревоги должен я заключить, что вы не совсем чужая Авдотье Марковне. Может статься, сродницей ей доводитесь? – Не родная я ей, зато самая близкая, – едва слышным, прерывающимся от рыданий голосом отвечала Аграфена Петровна. – Ах, господи!.. Господи!.. Беда за бедой!.. Горе следом за горем бежит! – Вы сказали, что у Авдотьи Марковны родитель при смерти лежит,молвил отец Прохор. – Да, с ним удар, – ответила Аграфена Петровна. – Без движенья лежит, без языка, а как кажется, в памяти, и вдруг еще это горе! И такое ужасное!

The script ran 0.03 seconds.