1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
– Сударь! Когда брат вернулся, он сообщил мне, что вы придете еще раз: ведь принимая во внимание то, что я имела честь услышать от вас нынче утром о незначительности моего недомогания, я сама не осмелилась бы беспокоить вас вновь, – отвечала Андре.
Доктор поклонился.
– Ваш брат, – продолжал он, – показался мне человеком, который очень дорожит своей честью и весьма ревностно к ней относится; есть вещи, о которых с ним просто невозможно говорить. Вот, очевидно, почему вы не пожелали ему открыться?
Андре с тем же непонимающим видом взглянула на доктора, как перед тем – на Филиппа.
– И вы, сударь? – высокомерно молвила она.
– Прошу прощения, мадмуазель, позвольте мне договорить.
Андре жестом показала, что готова терпеливо, вернее смиренно, слушать.
– Вполне естественно, – продолжал доктор, – что, видя страдание и предчувствуя гнев этого молодого человека, вы упорно храните молчание. Однако со мной, мадмуазель, вам не следует хитрить: я, можете мне поверить, являюсь более врачевателем душ, нежели лекарем физических недугов; я все вижу и все знаю; я снимаю с вас половину тяжкого груза на пути признаний, – я вправе ожидать, что со мной вы будете откровеннее.
– Сударь! – отвечала Андре. – Если бы я не видела, как омрачилось лицо моего брата и как он страдает, если бы я не доверяла вашей благородной внешности и репутации серьезного человека, которой вы пользуетесь, я бы подумала, что вы сговорились сыграть со мной шутку и теперь пугаете меня расспросами, чтобы потом заставить выпить горькое лекарство. Доктор нахмурился.
– Мадмуазель! – проговорил он. – Умоляю вас прекратить запирательства.
– Запирательства? – вскричала Андре.
– Может быть, вы предпочитаете, чтобы я назвал это лицемерием?
– Сударь, да ведь вы меня оскорбляете! – воскликнула девушка.
– Скажите лучше, что я вас разгадал.
– Сударь!
Андре встала, однако доктор мягко, но настойчиво попросил ее снова сесть.
– Нет, – продолжал он, – нет, дитя мое, я вас не оскорбляю, я пытаюсь вам помочь, и если мне удастся вас убедить, то я вас тем самым спасу!.. Итак, ни ваш гневный взгляд, ни притворное возмущение не заставят меня изменить свое мнение.
– Боже мой! Да что вам угодно? Чего вы от меня требуете?
– Я жду признания. В противном случае, клянусь честью, у меня может сложиться о вас дурное мнение.
– Сударь! К сожалению, здесь нет моего брата, а я вам повторяю, что вы меня оскорбляете. Я ничего не понимаю и прошу вас, наконец, объясниться по поводу этой пресловутой болезни.
– Я в последний раз, мадмуазель, прошу вас избавить меня от неприятности заставить вас покраснеть, – произнес крайне удивленный доктор.
– Я вас не понимаю! Я вас не понимаю! Я вас не понимаю! – трижды повторила Андре с угрозой в голосе, устремив на доктора взгляд, полный недоумения и презрения.
– Зато я понимаю вас, мадмуазель: вы сомневаетесь в возможностях науки и надеетесь скрыть от всех свое положение. Однако перестаньте заблуждаться! Я одним словом сломлю вашу гордыню: вы беременны!..
Андре издала душераздирающий крик и повалилась на софу.
Сейчас же дверь с шумом распахнулась и в комнату ворвался Филипп, сжимая в руке шпагу: глаза его налились кровью, губы тряслись.
– Презренный! – бросил он доктору. – Вы лжете! Доктор медленно повернулся к молодому человеку, не выпуская руки Андре и пытаясь нащупать пульс.
– Я сказал то, что есть, сударь, – презрительно поморщившись, возразил доктор, – и уж, во всяком случае, ваша шпага, будь она обнажена или спрятана в ножны, не заставит меня солгать.
– Доктор!.. – прошептал Филипп, выпуская шпагу из рук.
– Вы пожелали, чтобы я провел повторный осмотр и убедился, что не ошибся; я это и сделал Теперь у меня есть все основания для уверенности и ничто не заставит меня отказаться от своего мнения. Я весьма сожалею, молодой человек, потому что вы внушили мне столь же сильную симпатию, сколь велико мое отвращение к этой юной особе, упорствующей во лжи.
Андре была по-прежнему неподвижна; Филипп сделал нетерпеливое движение.
– Я сам – отец, сударь, – продолжал доктор, – и понимаю все, что вы должны сейчас переживать. Я всегда к вашим услугам и, разумеется, обещаю молчать. Мое слово свято, сударь; любой вам скажет, что я дорожу своим словом больше, чем жизнью.
– Да ведь это невозможно!
– Не знаю, возможно это или нет, но это правда. Прощайте, господин де Таверне.
С сочувствием посмотрев на молодого человека, невозмутимый доктор неторопливо вышел из комнаты. Сердце Филиппа разрывалось от боли, и, как только захлопнулась дверь, он без сил рухнул в кресло в двух шагах от Андре.
Потом Филипп поднялся, запер сначала дверь, выходившую в коридор, потом – ту, что вела в комнату, затем – окна и подошел к Андре, с изумлением следившей за всеми этими ужасными приготовлениями.
– Ты поступила подло и глупо, надеясь меня обмануть, – проговорил он, скрестив на груди руки, – подло – потому что я тебе брат и еще потому, что я имел наивность тебя любить и всем жертвовать ради тебя, почитать тебя выше всего на свете; мое доверие должно было, по меньшей мере, вызвать с твоей стороны подобное, если не более нежное, чувство, а глупо – потому, что постыдной и обесчестившей нас тайной владеет третье лицо, а также потому, что, несмотря на твою скрытность, тайна эта, возможно, достигла и еще чьих-нибудь ушей, и, наконец, потому, что, если бы ты с самого начала призналась мне, что ты в таком положении, я спас бы тебя от позора, если не из любви к тебе, то из самолюбия, так как, спасая тебя, я заботился бы и о своем добром имени. Вот в чем, главным образом, заключалась твоя ошибка. Твоя честь, пока ты не замужем, принадлежит всем, чье имя ты носишь, вернее, позоришь. Ну, а теперь я тебе больше не брат, потому что ты отказала мне в этом звании. Отныне Я человек, заинтересованный в том, чтобы любым способом вырвать у тебя всю тайну и этим признанием восполнить хотя бы отчасти мою утрату. Итак, вот я перед тобою, полный гнева и решимости, и я говорю тебе: раз ты оказалась столь малодушна, надеясь на спасительный обман, то будешь наказана так, как наказывают подлых людей. Итак, признайся в совершенном преступлении, иначе…
– Угрозы? – горделиво воскликнула Андре – Ты угрожаешь женщине?
Побледнев, она поднялась с таким же угрожающим видом.
– Да, я угрожаю, но не женщине, а ничтожеству без чести и совести!
– Угрозы!.. – повторила Андре, мало-помалу приходя в отчаяние. – И ты угрожаешь той, которая ничего не знает, ничего не понимает и смотрит на всех вас, как на кровожадных безумцев, объединившихся для того, чтобы заставить меня умереть – если не от стыда, то от горя!
– Да, да! – вскричал Филипп. – Умри же! Умри, раз не желаешь признаться! Умри сию же минуту! Бог тебе судья, а я тебя сейчас убью!
Молодой человек судорожно схватился за шпагу и, сверкнув ею в воздухе, приставил ее к груди сестры.
– Хорошо! Хорошо! Убей меня! – вскричала Андре, ничуть не испугавшись блеснувшей стали и не пытаясь избежать боли от укола шпагой Она подалась вперед, потеряв голову от боли. Ее порыв был столь стремителен, что шпага проткнула бы ей грудь, если бы Филиппа не охватил внезапный ужас при виде нескольких капель крови, окрасивших ее муслиновый шарфик.
Силы оставили Филиппа, злоба его утихла: он отступил, выронил шпагу и с рыданиями пал на колени, прижимаясь к ногам девушки.
– Андре! Андре! – причитал он. – Нет! Нет! Умру я! Ты меня не любишь, не хочешь меня знать, мне нечего больше делать в этом мире. Неужели ты любишь кого-то так сильно, что готова скорее умереть, чем открыться мне? Андре! Не ты должна умереть, а я!
Он поднялся и хотел было бежать прочь, однако Андре обняла его за шею и, забывшись, стала осыпать его поцелуями и омывать слезами.
– Нет, нет, – говорила она, – ты был прав. Убей меня, Филипп, раз все говорят, что я виновна! А ты, такой благородный, чистый, добрый, безупречный – ты живи, только пожалей меня вместо того, чтобы проклинать.
– Сестра! – перебил ее молодой человек. – Во имя Неба, во имя нашей былой дружбы, не бойся ничего: ни за себя, ни за того, кого ты любишь. Кто бы он ни был, его имя будет для меня свято, будь он хоть самым ярым моим врагом или последним негодяем. Но у меня ведь нет врагов, Андре, а ты чиста сердцем и душой, значит и возлюбленного должна была выбрать по себе. Я готов пойти к твоему избраннику, я назову его своим братом… Ты молчишь. Может быть, ваш брак невозможен? Ты это хочешь сказать? Хорошо, пусть так! Я готов смириться, я схороню боль в сердце, я заставлю замолчать требовательный голос чести, жаждущей отмщения. Я от тебя больше ничего не требую, даже имени этого человека. Раз ты полюбила этого человека, он дорог и мне… Только давай вместе уедем из Франции. Король подарил тебе дорогое ожерелье, как мне говорили; мы продадим его, отошлем половину вырученных денег отцу, а на оставшиеся деньги будем жить в безвестности; я всем буду для тебя, Андре, а ты заменишь всех мне. Я ведь никого не люблю; ты видишь, как я тебе предан. Андре! Ты видишь, что я на все готов; ты видишь, что можешь рассчитывать на мою дружбу. Неужели ты и после этого откажешь мне в доверии? Тогда не называй меня братом.
Андре в полном молчании выслушала все, что сказал ей потерявший голову юноша.
Только биение ее сердца свидетельствовало о том, что она еще жива; лишь взгляд ее говорил о том, что она не потеряла рассудка.
– Филипп! – заговорила она наконец после долгого молчания. – И ты, несчастный, мог подумать, что я тебя больше не люблю? Ты подумал, что я полюбила другого человека, что я забыла закон чести – я, благородная девица, понимающая, к чему меня обязывает мое звание!.. Друг мой, я тебя прощаю. Да, да, напрасно ты считал меня бесчестной, напрасно ты называл меня малодушной. Да, да, я тебя прощаю, но не прощу тебя, если ты будешь считать меня столь нечестивой, столь подлой, чтобы солгать тебе. Я тебе клянусь, Филипп, Богом, который меня слышит, именем моей матери, которая, увы, меня, кажется, не уберегла, клянусь своей любовью к тебе в том, что мне пока неведомо чувство, что никто еще не говорил мне:
«Я люблю тебя», – что ничьи уста не касались даже моей руки, что разум мой чист, что желания мои столь же невинны, как в тот день, когда я появилась на свет. А теперь, Филипп, душа моя принадлежит Богу, а тело – в твоей власти.
– Ну что же, – помолчав, молвил Филипп, – благодарю тебя, Андре. Теперь я читаю ясно в твоем сердце. Да, ты чиста, невинна, дорогая моя, ты стала чьей-то жертвой. Существуют же колдовские, приворотные зелья. Какой-то подлец расставил тебе западню. То, что никто не мог бы вырвать у тебя, будь ты в здравом уме, он.., он.., верно, украл у тебя, когда ты была в беспамятстве. Ты попалась в ловушку, Андре. Но теперь мы вместе и, значит, мы сильны. Позволь мне позаботиться о твоем добром имени и отомстить за тебя!
– Да, да, – поспешно проговорила Андре, мрачно сверкнув глазами. – Да, потому что если ты берешься отомстить за меня, значит, ты убьешь преступника.
– В таком случае, – продолжал Филипп, – помоги мне, постарайся вспомнить. Давай подумаем вместе, час за часом переберем прошлое. Давай потянем за спасительную нить воспоминаний и при первом же узелке на этой нити…
– С радостью! Я этого очень хочу! – отвечала Андре. – Давай поищем!
– Итак, не замечала ли ты, чтобы кто-то за тобой следил, подстерегал тебя?
– Нет.
– Никто к тебе не писал?
– Никто.
– Никто тебе не говорил, что любит тебя?
– Нет.
– У женщин на такие вещи прекрасное чутье. Раз не было ни писем, ни признаний, то, может быть, ты замечала, что.., нравишься кому-нибудь?
– Ничего подобного я никогда не замечала.
– Дорогая сестра! Попытайся припомнить некоторые обстоятельства своей жизни, какие-нибудь интимные подробности.
– Направляй меня!
– Доводилось ли тебе гулять одной?
– Никогда, насколько я помню, если не считать тех случаев, когда я отправлялась к ее высочеству.
– А когда ты уходила в парк, в лес?
– Меня всегда сопровождала Николь.
– Кстати о Николь: она от тебя сбежала?, – Да.
– Когда?
– В день твоего отъезда, если не ошибаюсь.
– Подозрительная девица! Известны ли тебе подробности ее бегства? Подумай хорошенько.
– Нет. Я знаю только, что она уехала с человеком, которого она любила.
– Каковы были в последнее время твои отношения с этой девицей?
– О Господи!
В тот день она возвратилась, как обычно – около девяти часов, ко мне в комнату, раздела меня, приготовила питье и вышла.
– Не заметила ли ты, чтобы она что-нибудь подмешивала тебе в воду?
– Нет. Кстати, это не имеет никакого значения, потому что я помню, что в ту минуту, как я поднесла стакан к губам, я испытала странное ощущение.
– Какое же?
– Такое, как однажды в Таверне.
– В Таверне?
– Да, когда у нас остановился этот иностранец.
– Какой иностранец?
– Граф де Бальзамо.
– Граф де Бальзамо? И что это было за ощущение?
– Нечто вроде головокружения, или ослепления, а потом я уже ничего не чувствовала.
– Так ты говоришь, что испытывала это еще раньше, в Таверне?
– Да.
– При каких обстоятельствах?
– Я сидела за клавесином и вдруг почувствовала слабость: я огляделась и увидела в зеркале графа. С той минуты я ничего больше не помню, если не считать того, что, когда я очнулась за клавесином, я не могла определить, сколько времени я спала.
– Так ты говоришь, что тебе только однажды пришлось испытать это необычное ощущение?
– Нет, в другой раз это было в день, вернее, в ночь праздничного фейерверка. Меня влекла за собой толпа, готовая растоптать, убить. Я собрала последние силы и вдруг пальцы мои разжались, на глаза мне пала пелена, но сквозь нее я опять успела разглядеть этого господина.
– Графа де Бальзамо?
– Да.
– А потом ты заснула?
– Заснула или упала без чувств – не могу в точности сказать. Ты знаешь, что он унес меня с площади и доставил к отцу.
– Да, да. А в ту ночь, когда сбежала Николь, ты его видела?
– Нет, но почувствовала все, что свидетельствовало обычно о его появлении где-то поблизости: то же странное ощущение, то же нервное потрясение, тяжесть, потом забытье.
– То же забытье, говоришь?
– Да, забытье после сильного головокружения, несмотря на мои отчаянные, но тщетные попытки противостоять какой-то таинственной силе.
– Великий Боже! – вскричал Филипп. – Что же дальше? Дальше?
– Я заснула…
– Где?
– Я лежала в постели, это я точно помню, а потом почему-то оказалась на полу, на ковре… Я была одна, я испытывала невыносимую боль и так озябла, словно спала до этого могильным сном. Очнувшись, я стала звать Ни, коль, но напрасно: Николь исчезла.
– А сон был таким же, как бывал прежде?
– Да.
– Такой, как в Таверне? И такой, как в день празднеств?
– Да, да.
– Оба раза ты, прежде чем забыться, видела Джузеппе Бальзамо, графа Феникса?
– Совершенно верно.
– А в третий раз ты его не видела?
– Нет, – испуганно отвечала Андре, начиная, наконец, понимать, – нет, но я угадывала его присутствие.
– Отлично! – воскликнул Филипп. – Теперь можешь быть уверена, можешь быть спокойна и ничего не бойся, Андре: я знаю тайну. Спасибо, дорогая сестричка, спасибо! Мы спасены!
Филипп обнял Андре, с нежностью прижал ее к груди и, охваченный решимостью, бросился из комнаты, ничего не слыша и не желая терять ни минуты.
Он прибежал на конюшню, сам оседлал коня и помчался в Париж.
Глава 29. МУКИ СОВЕСТИ
Все только что описанные нами сцены оказали на Жильбера ужасное действие.
Чувствительный малый жестоко страдал, наблюдая из укромного уголка в саду, как день за днем признаки болезни Андре становятся все очевиднее и на ее лице, и в походке: бледность девушки, которая еще накануне вызывала у него тревогу, на следующий день становилась еще более, как ему казалось, заметна, когда мадмуазель де Таверне появлялась у окна в первых лучах восходящего солнца. Если бы кто-нибудь в эту минуту видел глаза Жильбера, он прочел бы в них угрызения совести, что так хорошо удавалось передать на своих полотнах античным художникам.
Жильбер обожал красоту Андре и в то же время ненавидел ее. Эта вызывающая красота в сочетании со столькими другими ее преимуществами воздвигала между ним и девушкой непреодолимую преграду, впрочем, красота эта представлялась ему еще одним сокровищем, которое ему предстояло завоевать. Вот что служило основанием его любви и ненависти, его желания и презрения.
Но с того дня, как эта красота начала увядать, а в чертах лица Андре появились страдание или стыд; с того самого дня, как положение Андре, а значит, и положение Жильбера, стало вызывать опасения, ситуация совершенно изменилась; вот почему и Жильбер стал относиться к ней иначе.
Надобно признать, что первым его чувством была глубокая грусть. Он с болью следил за тем, как блекнет красота и ухудшается здоровье его возлюбленной; гордец по натуре, он испытал блаженное чувство жалости к той, которая еще недавно была с ним горда и пренебрежительна, он простил ей оскорбления, которыми она его осыпала.
Все это, разумеется, не может служить Жильберу оправданием. Гордыня всегда непростительна. А ведь только из гордости у него вошло в привычку следить за происходившими событиями. Всякий раз, как бледная, больная, прятавшая глаза мадмуазель де Таверне появлялась, словно привидение, перед Жильбером, сердце его начинало трепетать от счастья, кровь стучала в висках, и он судорожно прижимал к груди кулак, пытаясь подавить восстававшую в нем совесть.
– Это я ее сгубил, – шептал он и, окинув ее гневным, испепеляющим взглядом, убегал прочь, но она продолжала стоять у него перед глазами, а в ушах его раздавались ее стоны.
Сердце его разрывалось от горя, какое только может выпасть на долю человека. Его страстная любовь нуждалась в утешении, и он порой готов был отдать жизнь за право упасть перед Андре на колени, взять ее за руку, утешить ее, привести ее в чувство, когда она падала в обморок. Неисполнимость его мечты заставляла его невыразимо страдать.
Жильбер три дня пытался побороть в себе эту муку.
В первый же день он заметил, как исподволь начали искажаться черты лица Андре. Там, где никто еще ничего не видел, он, соучастник, все угадывал и всему находил объяснение. Более того: изучив, как продвигается болезнь, он высчитал точно, когда разыграется трагедия.
Тот день, когда Андре упала в обморок, Жильбер провел в страхе, обливаясь потом, бросаясь из крайности в крайность, – свидетельство того, что совесть его была нечиста. Он ходил взад и вперед, напустив на себя то безразличный, то озабоченный вид, в разговоре удивлял стремительными переходами от выражения симпатии к насмешкам над собеседником и полагал, что преуспел таким образом по части скрытности и тактики, не подозревая, что любой письмоводитель из Шатле, любой тюремщик из Сен-Лазар разгадал бы его хитрость так же легко, как секретарь де Сартина по прозвищу Куница разгадывал зашифрованную корреспонденцию.
Когда видишь, как бегущий со всех ног человек внезапно замирает, издает нечленораздельные звуки, потом вдруг надолго замолкает; когда видишь, как он застывает на месте и прислушивается, затем начинает судорожно копаться в земле, со злостью принимается рубить дерево, то невольно остановишься и подумаешь:
«Либо он безумец, либо преступник».
После первого приступа раскаяния и сострадания Жильбер задумался о том, что его ожидает. Он чувствовал, что участившиеся обмороки Андре могут кое-кого насторожить и заинтересовать.
Жильбер вспомнил, что правосудие вершится споро: изворотливые сыщики, которых принято называть судебными следователями, способны раскрыть любое преступление, наносящее ущерб доброму имени человека. Они станут задавать вопросы, проводить дознания, сопоставления, сохраняющиеся до поры до времени в тайне, и скоро нападут на след виновного.
Проступок Жильбера представлялся ему самому в нравственном отношении самым отвратительным и наиболее сурово наказуемым.
Вот когда он испугался, как бы болезнь Андре не повлекла за собой расследования.
С этой минуты Жильбер стал похож на изображенного на известной картине преступника, которого преследует олицетворяющий совесть ангел с неярко горящим факелом в руке: Жильбер стал затравленно озираться на окружавших его людей. Любые слухи, шепот вызывали у него подозрение. Он вслушивался в каждое произнесенное при нем слово и, как бы малозначаще оно ни было, ему казалось, что оно имеет отношение к мадмуазель де Таверне или к нему самому.
Он видел, как герцог де Ришелье отправился к королю, а барон де Таверне пошел к дочери. Ему почудилось, что все в этот день в доме приняли вид заговорщиков.
Ему стало совсем худо, когда он приметил, что в комнату Андре направляется доктор ее высочества.
Жильбер относился к скептически настроенным господам, которые ни во что не верят: для него ничего не значили людское мнение и глас Божий – он признавал науку и проповедовал ее всемогущество.
В иные минуты, когда Жильбер отрицал всепроникающую силу Бога, он не стал бы сомневаться в ясновидении доктора. Появление доктора Луи у Андре оказалось сокрушительным ударом для душевного равновесия Жильбера. Он побежал к себе в комнату, бросив работу и оставаясь глух к приказаниям старших. Там, прячась за убогой занавеской, которую он повесил, желая остаться незамеченным, он навострил уши и стал смотреть во все глаза, стараясь перехватить хоть одно слово, одно движение, чтобы узнать о диагнозе.
Но ему так и не удалось ничего выведать. Лишь однажды он заметил ее высочество, когда она подошла к окну и выглянула во двор, который она, наверное, никогда до этого не видела.
Он различил также доктора Луи, открывшего окно, чтобы впустить в комнату немного свежего воздуха. Однако он так и не разобрал, о чем говорили, не рассмотрел выражения лиц: плотные шторы скрывали от него происходившее в комнате.
Можно себе представить, что творилось у юноши в душе. Проницательный доктор разгадал тайну. Скандал не мог разразиться в ту же минуту; Жильбер был прав, предположив, что препятствием этому окажется присутствие ее высочества. Однако сразу же после ухода принцессы и доктора последует бурное объяснение между отцом и дочерью.
Совсем потерявшись от страдания и нетерпения, Жильбер стал биться головой об стену.
Потом он увидел, как барон де Таверне выходит с ее высочеством. Доктор ушел еще раньше.
«Неужели между бароном и ее высочеством произойдет объяснение?» – подумал он.
Барон не возвращался. Андре осталась в одиночестве; лежа на софе, она либо читала, пока спазмы и мигрень не заставляли ее отложить книгу, либо предавалась размышлениям с таким безучастным видом, что Жильберу, не сводившему глаз с развевавшейся от ветра занавески, временами казалось, будто она в полном отчаянии.
Изнемогшая от боли и волнения, Андре заснула. Жильбер воспользовался передышкой, чтобы выйти во двор и послушать, о чем там судачат.
Поразмыслив обо всем хорошенько, он понял, что ему нельзя терять ни минуты.
Опасность была столь велика, что необходимо было на что-то решиться.
Эта мысль его несколько успокоила.
«Однако на что же я могу решиться? Изменить что-либо в подобных обстоятельствах значит разоблачить себя. Может, убежать? Да, да, бежать! Я молод, а отчаяние и страх прибавят мне сил. Днем я буду прятаться, по ночам – идти вперед и приду, наконец… Куда? Как мне найти такое место, где меня не настигнет карающая десница королевского правосудия?»
Жильберу были знакомы сельские нравы. Что могут подумать в какой-нибудь глухой, почти безлюдной провинции – ведь в городах об этом никто не задумывается! – что могут подумать в небольшом местечке, в какой-нибудь деревушке о чужаке, просящем подаяние? А вдруг это вор? И потом, Жильбер отлично себя знал: у него заметное лицо, которое, к тому же, отныне будет носить на себе неизгладимый отпечаток страшной тайны и привлечет внимание первого же мало-мальски наблюдательного человека. Итак: бежать – опасно, а быть уличенным в преступлении – стыдно.
Бегство доказало бы виновность Жильбера; он отверг эту мысль. И, словно не имея больше сил искать выход из создавшегося положения, несчастный юноша подумал о смерти.
Это случилось с ним впервые; перед его мысленным взором возник мрачный призрак, однако юноша не почувствовал страха. К мысли о смерти никогда не поздно будет вернуться после того, подумал он, как все другие возможности будут исчерпаны. Кстати, Руссо говорил, что самоубийство – это трусость; гораздо достойнее переносить страдания до конца.
Додумавшись до этого парадокса, Жильбер поднял голову и снова пошел бродить по саду.
Перед ним забрезжила надежда на спасение, как вдруг внезапный приезд Филиппа, свидетелями которого мы явились, расстроил все его планы и снова поверг в уныние.
Брат! Она вызвала брата! Значит, все открылось! И семья решила молчать. Да, но Жильбер не переставал представлять себе во всех подробностях будущее расследование, а это было для него не меньшим мучением, как если бы его пытали в Консьержери, в Шатле или в Турнель. Он видел, как его волокут по земле мимо Андре, заставляют встать на колени, вырывают у него признание в содеянном и забивают насмерть палкой, как собаку, или убивают ударом ножа. Такая месть была бы вполне законна, она уже имела сколько угодно прецедентов.
Король Людовик XV всегда в подобных случаях принимал сторону знати.
Кроме того, Филипп был для Жильбера, пожалуй, наиболее опасен среди тех, кого мадмуазель де Таверне могла бы призвать для отмщения. Филипп, единственный член семьи Таверне, способный проявить по отношению к Жильберу человеческие чувства и отнестись к нему почти как к равному, точно так же был способен, не дрогнув, уложить Жильбера на месте, и не только шпагой, но и словом, если бы сказал ему, к примеру, следующее:
– Жильбер! Вы ели наш хлеб, а теперь обесчестили наше имя.
Вот почему Жильбер попытался скрыться при первом же появлении Филиппа и вернулся он лишь потому, что чувство ему доказывало: он не должен себя выдавать. Он собрал все свои силы, стремясь только к одному: выстоять.
Он проследил за Филиппом и видел, как тот поднимался к Андре, а потом разговаривал с доктором Луи. Он все разнюхал, взвесил и понял, в какое отчаяние впал Филипп. Он видел, как зародилась и все возрастала душевная мука молодого офицера; по игре теней на занавеске он угадал, какая ужасная сцена разыгрывается между Андре и ее братом.
«Я погиб», – подумал он.
Потеряв рассудок, он схватил нож с намерением убить Филиппа, как только тот появится на пороге его комнаты.., или, если понадобится, покончить с собой.
Однако Филипп помирился с сестрой; Жильбер увидел, как он опустился на колени и стал целовать Андре руки. И снова перед Жильбером забрезжила надежда на спасение. Если Филипп до сих пор не ворвался с проклятиями к нему в комнату, стало быть, Андре не знала имени преступника. А ежели она, единственный свидетель, единственный обвинитель, ничего не знала, стало быть, и никто ничего не знал. Если же предположить – о безумец! – что Андре знала, но ничего не сказала, то это было уже больше, чем спасение, это было счастье, победа!
Отныне Жильбер решительно отбросил все свои сомнения и страхи. Ничто не могло больше поколебать его самоуверенность с тех пор, как он вновь обрел утраченное душевное равновесие.
«Где следы моего преступления, если мадмуазель де Таверне меня ни в чем не обвиняет? – думал он. – Ах, какой же я был дурак! Ну в чем ей обвинять меня: в последствии преступления или в самом преступлении? Итак, она не стала обвинять меня в самом преступлении: на протяжении трех недель она ничем не показала, что ненавидит или избегает меня чаще, чем в былые времена. А раз она не видит во мне причины своих бед, значит, и в происшедшем несчастье меня можно обвинить не более, чем любого другого. Зато я своими глазами видел, как сам король входил в комнату мадмуазель Андре. В случае необходимости я мог бы подтвердить это ее брату, и, несмотря за запирательства его величества, поверят скорее всего мне… Да, однако это была бы весьма опасная затея… Лучше я помолчу: у короля слишком большие возможности, чтобы доказать свою невиновность или попросту растоптать мое свидетельство. Как бы за одно упоминание имени короля во всем этом деле не быть приговоренным к пожизненному заключению или к виселице!.. Зато в моих руках – незнакомец, который заставил мадмуазель Андре выйти к нему в сад!.. Разве он может оправдаться? Каким образом об этом узнают? А если и узнают, то как его найти? Уж он-то не король! Чем я хуже его? Вот я и выгорожу себя, подставив под удар этого господина! Впрочем, никому и в голову не придет подумать на меня. Один Бог мне свидетель… – с горькой усмешкой прибавил он. – Но раз Бог так часто видел мои слезы, мои страдания и не проронил при этом ни слова мне в утешение, неужели Он окажется на сей раз настолько несправедлив, что выдаст меня, едва позволив вкусить счастья?.. Да кроме того, если преступление и было, не я за него в ответе, а Бог. Вольтер убедительно доказал, что чудес на свете не бывает. Итак, я спасен, я спокоен, моя тайна принадлежит только мне. Будущее – за мной».
После этих размышлений, вернее, после этой сделки с совестью, Жильбер собрал инструменты и пошел с товарищами ужинать. Он повеселел, стал беззаботен, вел себя даже вызывающе. Угрызения совести, страхи остались в прошлом: для человека, для философа такая слабость Непозволительна. Однако он плохо знал свою совесть:
Жильбер всю ночь не сомкнул глаз.
Глава 30. ДВОЕ СТРАЖДУЩИХ
Жильбер все верно рассчитал, говоря о незнакомце, замеченном им в саду в тот самый вечер, оказавшийся роковым для мадмуазель де Таверне:
– Вряд ли его найдут!
Филипп в самом деле не представлял себе, где живет Джузеппе Бальзамо, граф Феникс.
Однако он вспомнил имя светской дамы, маркизы де Саверни, в доме которой тридцать первого мая Андре оказали помощь.
Был еще не слишком поздний час, чтобы нельзя было явиться к этой даме, проживавшей по улице Сент-Оноре. Собравшись с мыслями и заставив себя успокоиться, Филипп поднялся к даме, и ее камеристка сию же минуту и не колеблясь дала ему адрес Бальзамо: улица Сен-Клод в Маре.
Филипп без промедления отправился по указанному адресу.
Он не без волнения тронул молоток у ворот подозрительного дома, в котором, как он предполагал, навсегда исчезли покой и честь бедняжки Андре. Однако, призвав на помощь волю, он вскоре подавил в себе возмущение, как и всякое другое чувство, чтобы сберечь силы, которые, как он полагал, могли еще ему понадобиться.
Он твердой рукой взялся за молоток, и ворота, как обычно, сейчас же отворились.
Филипп прошел в ворота и очутился во дворе, держа своего коня под уздцы.
Не успел он сделать и нескольких шагов, как Фриц вышел из передней и появился на крыльце, остановив его вопросом:
– Что вам угодно, сударь? Филипп вздрогнул от неожиданности. Он сердито взглянул на немца, словно забыв, что перед ним лакей, исполняющий свой долг.
– Я хочу поговорить с хозяином дома, графом Фениксом, – отвечал Филипп, после чего продел уздечку коня в кольцо, поднялся на крыльцо и вошел в переднюю.
– Хозяина нет дома, – сообщил Фриц, пропуская, однако, Филиппа вперед, как и подобало вымуштрованному слуге.
Это могло показаться странным, но приготовившийся ко всему Филипп словно ждал именно такого ответа.
Он помолчал немного, затем спросил:
– Где я могу его найти?
– Не знаю, сударь.
– Вы обязаны это знать!
– Прошу прощения, сударь, т хозяин мне не докладывает, где он бывает.
– Друг мой! Мне непременно нужно поговорить с вашим хозяином нынче же вечером, – молвил Филипп.
– Сомневаюсь, чтобы это было возможно.
– Это совершенно необходимо: дело не терпит отлагательств.
Фриц поклонился, не проронив ни звука в ответ.
– Так он вышел? – спросил Филипп.
– Да, сударь.
– Он, конечно, вернется?
– Не думаю, сударь.
– А-а, вы так не думаете?
– Нет.
– Отлично! – воскликнул Филипп, распаляясь. – А теперь ступайте к своему хозяину и скажите ему…
– Как я уже имел честь вам доложить, – невозмутимо отвечал Фриц, – хозяина нет дома.
– Я знаю, чего стоят такого рода доклады, друг мой, – заметил Филипп,
– я ценю вашу исполнительность, однако на меня это приказание распространяться не может, потому что ваш хозяин не мог предвидеть мой визит: меня привел исключительный случай.
– Приказание распространяется на всех, сударь, – неосторожно обмолвился Фриц.
– Раз было такое приказание, стало быть, граф Феникс дома, – заметил Филипп.
– Ну и что же? – проговорил Фриц; его начинала выводить из себя настойчивость посетителя.
– В таком случае, я его подожду.
– Говорят вам, хозяина нет дома, – возразил Фриц. – Несколько дней назад в доме случился пожар, и теперь здесь стало невозможно жить.
– Ты, однако, живешь, – заметил Филипп и тут же пожалел о своих словах.
– Я здесь за сторожа.
Филипп пожал плечами, давая понять, что не верит ни единому слову.
Фриц начал терять терпение.
– В конце концов, совершенно не важно, дома его сиятельство или его нет. Ни в его отсутствие, ни когда он у себя, никто никогда не войдет к нему силой. Если вам не угодно придерживаться обычаев этого дома, я буду вынужден…
Фриц замолчал.
– Ну, что? – забывшись, вскричал Филипп.
–..вышвырнуть вас вон, – с достоинством проговорил Фриц.
– Ты меня вышвырнешь? – сверкнув глазами, воскликнул Филипп.
– Я, – отвечал Фриц, все более распаляясь, однако внешне оставаясь совершенно невозмутимым, что вообще присуще людям этой национальности-.
Он шагнул к молодому человеку – тот вне себя от отчаяния обнажил шпагу.
Не растерявшись при виде шпаги, не зовя никого на помощь, – возможно, он и в самом деле был один в доме, – Фриц, выхватил из коллекции оружия со стены пику с ост рым металлическим наконечником, бросился на Филиппа и первым же ударом перебил лезвие шпаги пополам.
Филипп взревел от негодования и рванулся к стене в надежде завладеть новым оружием.
В эту минуту распахнулась потайная дверь и в темном проеме появился граф.
– Что здесь происходит, Фриц?
– Ничего, сударь, – отвечал слуга, опуская пику и становясь так, чтобы загородить собой хозяина; тот продолжал стоять на ступеньках невидимой лестницы и казался в полтора раза выше лакея.
– Граф! Видимо, это в обычаях вашей страны, чтобы лакеи встречали дворянина с пикой в руках? Или, может быть, это приказание является особенностью вашего благородного дома?
Фриц опустил пику и, повинуясь молчаливому приказанию хозяина, поставил ее в угол передней.
– Кто вы, сударь? – спросил граф, силясь рассмотреть Филиппа при свете одной-единственной лампы, освещавшей переднюю.
– Тот, кто желает непременно с вами поговорить.
– Это вы?
– Да.
– Вот то самое слово, которое вполне извиняет Фрица, сударь, потому что я не собираюсь ни с кем говорить. А когда я у себя, я ни за кем не признаю права «желать» говорить со мной. Итак, вы сами виноваты, это ваша ошибка. Впрочем, – прибавил со вздохом Бальзаме, – я готов вас извинить, при том, однако, условии, что вы немедленно уйдете и не будете больше нарушать мой покой.
– Ну что же, вы в самом деле вправе требовать покоя после того, как отняли покой у меня! – воскликнул Филипп.
– Я лишил вас покоя? – переспросил граф.
– Я – Филипп де Таверне! – вскричал молодой человек, полагая, что, услышав его имя, граф сразу все поймет и смутится.
– Филипп де Таверне?.. Сударь! Я был хорошо принят в доме вашего отца, – отвечал граф, – добро пожаловать ко мне!
– Как все удачно вышло! – пробормотал Филипп.
– Прошу следовать за мной, сударь.
Бальзаме затворил дверь, ведшую на потайную лестницу, и пошел впереди Филиппа, пригласив его в гостиную, где мы уже были свидетелями некоторых сцен и, в частности, самой последней – встречи Бальзамо с пятью верховными членами.
Гостиная была освещена так ярко, словно ожидались посетители; впрочем, было ясно, что таков был один из обычаев дома.
– Добрый вечер, господин де Таверне! – ласково проговорил Бальзамо. Его приглушенный голос заставил Филиппа поднять голову и взглянуть на графа.
Однако при виде Бальзамо Филипп отпрянул.
От графа и в самом деле осталась только тень: глубоко ввалившиеся глаза стали тусклыми, щеки впали, а вокруг рта залегли складки; черты лица заострились, и он стал похож на мертвеца.
Филипп был совершенно ошеломлен. Бальзамо заметил его изумление, и на бесцветных губах его заиграла улыбка, а в глазах мелькнула смертная тоска.
– Я приношу вам свои извинения за поведение моего лакея, однако, по правде говоря, он выполнял приказание. Позвольте вам заметить, что вы были неправы, пытаясь проникнуть ко мне силой.
– Вы знаете, что бывают чрезвычайные обстоятельства, а я оказался именно в таком положении. Бальзамо не отвечал.
– Я хотел вас видеть, – продолжал Филипп, – я желал с вами поговорить. Чтобы добраться до вас, я был готов рискнуть жизнью.
Бальзамо по-прежнему молчал, словно ожидая, когда молодой человек выразится яснее; у него не было ни сил, ни любопытства расспрашивать его о чем бы то ни было.
– Вы у меня в руках, – продолжал Филипп, – наконец-то вы у меня в руках, и мы можем объясниться. Однако соблаговолите прежде отпустить лакея.
Филипп указал пальцем на Фрица, а тот как раз в эту минуту приподнял портьеру, словно ждал от хозяйка дальнейших распоряжений относительно незваного гостя.
Бальзамо неотрывно смотрел на Филиппа, словно желая угадать его намерения. Но как только рядом с Филиппом оказался человек, равный ему по званию и происхождению, молодой человек взял себя в руки и успокоился: теперь выражение его лица было непроницаемо.
Бальзамо кивком головы или, вернее, одним движением бровей отпустил Фрица, и оба они сели один против другого: Филипп – спиной к камину, Бальзамо – опершись локтем на круглый столик.
– Говорите, пожалуйста, быстро и ясно, – молвил Бальзамо, – я слушаю вас только из любезности и, должен вас предупредить, могу скоро устать.
– Я буду говорить так, как сочту нужным, – отвечал Филипп, – и, рискуя доставить вам неудовольствие, качну с того, что задам вам несколько вопросов.
При этих словах Бальзамо грозно сдвинул брови; глаза его метали молнии.
Слова эти натолкнули его на такие воспоминания, что Филипп содрогнулся бы, знай он, какую сердечную рану этого человека он разбередил неосторожным словом.
Однако после минутного молчания, во время которого Бальзамо взял себя в руки, он проговорил;
– Спрашивайте!
– Сударь! В свое время вы мне так и не растолковали как следует, чем вы были заняты в ночь тридцать первого мая, с того момента, как вытащили мою сестру из груды раненых и мертвых тел на площади Людовика Пятнадцатого, – заметил Филипп.
– Что вы хотите сказать? – спросил Бальзамо.
– А то, что ваше поведение в ту ночь показалось мне тогда, да и теперь кажется, более чем подозрительным.
– Подозрительным?
– Да, и, по всей видимости, такое поведение не может расцениваться как достойное благородного человека.
– Я вас не понимаю, сударь, – промолвил Бальзамо, – вы, должно быть, заметили, как я устал, ослабел, и эта слабость причиняет мне естественное беспокойство.
– Граф! – вскричал Филипп, раздражаясь из-за того, что Бальзамо говорил с ним по-прежнему высокомерно и в то же время невозмутимо.
– Сударь! – таким же тоном продолжал Бальзамо, – с тех пор, как я имел честь с вами познакомиться, на мою долю выпало огромное несчастье; часть моего дома сгорела, и многие дорогие моему сердцу вещи – очень дорогие, понимаете? – они потеряны для меня навсегда. Из-за этого несчастного случая у меня помутился разум. Итак, я прошу вас выражаться яснее, в противном случае я вынужден буду немедленно вас оставить.
– Ну уж нет, напрасно вы полагаете, что вам удастся так легко от меня отделаться! Я готов уважать ваши чувства, если и вы с пониманием отнесетесь к моим страданиям. У меня, сударь, тоже большое несчастье, гораздо большее, чем ваше, смею вас уверить.
На губах Бальзамо появилась уже знакомая Филиппу полная отчаяния усмешка.
– Моя семья обесчещена! – продолжал Филипп.
– Чем же я могу помочь вам в этом несчастье? – поинтересовался Бальзамо.
– Чем вы можете помочь? – сверкнув глазами, вскричал Филипп.
– Ну да…
– Вы можете вернуть мне то, что я потерял.
– Вот как? Вы, верно, сошли с ума? – воскликнул Бальзамо и потянулся к колокольчику.
Однако его движение было столь вяло и невозмутимо, что Филипп успел перехватить его руку.
– Я сошел с ума? – отрывисто бросил Филипп. – Вы что же, не понимаете, что речь идет о моей сестре, которая в бессознательном состоянии оказалась в ваших руках тридцать первого мая? Вы отвезли ее в дом, по вашему мнению приличный, а по-моему – непристойный! Словом, за поруганную честь моей сестры я вызываю вас на дуэль!
Бальзамо пожал плечами.
– Господи! Зачем же было идти окольным путем, чтобы прийти к такой простой вещи? – пробормотал Бальзамо.
– Презренный! – вскричал Филипп.
– Зачем так кричать, сударь! – проговорил Бальзамо с прежним нетерпеливым выражением. – Вы меня оглушили! Уж не хотите ли вы сказать, что явились ко мне обвинять в том, что я оскорбил вашу сестру?
– Да, подлый трус!
– Опять вы кричите и незаслуженно меня оскорбляете, сударь! С чего вы взяли, что я оскорбил вашу сестру?
Филипп был в нерешительности. То, как Бальзамо произнес эти слова, повергло его в замешательство. Либо это был верх нахальства, либо совесть говорившего была чиста.
– С чего я это взял? – переспросил молодой человек.
– Да. Кто вам это сказал?
– Моя сестра.
– В таком случае, ваша сестра…
– Что вы хотите сказать? – с угрозой в голосе перебил Филипп.
– Я хочу сказать, сударь, что у меня складывается о вас и о вашей сестре неприятное впечатление. Это самый грязный шантаж, какой только существует на свете: известного сорта женщины поступают так с обесчестившим их мужчиной. Итак, вы пришли мне угрожать, подобно оскорбленному брату из итальянских комедий, в надежде вынудить меня со шпагой в руках либо жениться на вашей сестре, – а это свидетельствует о том, что она очень нуждается в браке, – либо дать вам денег, потому что вы знаете, что я умею делать золото. Так вот, сударь, вы ошиблись дважды: вы не получите денег, а ваша сестра останется без мужа.
– В таком случае, я пущу вам кровь, – вскричал Филипп, – если, конечно в ваших жилах течет кровь!
– И этого не будет, сударь.
– Почему же?
– Я дорожу своей кровью, а если бы я захотел ею пожертвовать, то уж, во всяком случае, по более серьезному поводу, чем тот, который вы мне навязываете. Одним словом, сударь, я вам буду очень обязан, если вы спокойно вернетесь к себе. Если же вам вздумается поднимать шум, из-за которого у меня болит голова, я кликну Фрица. Фриц придет и по моему знаку переломит вас пополам, как тростинку. Уходите.
На сей раз Бальзамо успел позвонить. Филипп попытался ему помешать. Бальзамо раскрыл ящик черного дерева, стоявший на круглом столике, достал оттуда двуствольный пистолет и взвел курок.
– Ну что же, лучше так! – вскричал Филипп. – Убейте меня!
– Зачем мне вас убивать?
– А зачем вы меня обесчестили? Молодой человек проговорил это так искренне, что Бальзамо ласково взглянул на него и молвил:
– Неужели вы говорите это искренне?
– И вы сомневаетесь? Вы не верите слову дворянина?
– Ну, тогда мне остается предположить, – продолжал Бальзамо, – что мадмуазель де Таверне в одиночку задумала это недостойное дело и подтолкнула к этому вас… И потому я готов удовлетворить ваше любопытство. Даю вам слово чести, что мое поведение, по отношению к вашей сестре в ту трагическую ночь тридцать первого мая было безупречным. Ни суд чести, ни людской суд, ни Высший суд не могли бы обнаружить в моем поведении ничего, что противоречило бы безупречной порядочности. Вы мне верите?
– Граф!.. – в изумлении пролепетал молодой человек.
– Вы знаете, что я не страшусь дуэли, – это видно по моим глазам, ведь правда! Ну, а что касается моей слабости, на этот счет не стоит ошибаться: эта слабость – чисто внешняя. Я бледен, это верно; однако в моих руках есть еще сила. Хотите в этом убедиться? Пожалуйста…
Бальзамо одной рукой приподнял без всяких усилий огромную бронзовую вазу, стоявшую на подставке работы Буля.
– Ну что же, сударь, я готов поверить тому, что вы рассказали о событиях тридцать первого мая. Однако вы прибегаете к уловке, пытаясь ввести меня в заблуждение тем, что ручаетесь только за этот день. Позже ведь вы тоже встречались с моей сестрой.
Бальзамо запнулся.
– Это правда, – проговорил он наконец, – я виделся с ней.
Едва прояснившись, его лицо вновь омрачилось.
– Вот видите! – вскричал Филипп.
– Что особенного в том, что я виделся с вашей сестрой? Что это доказывает?
– А то, что вы необъяснимым образом заставили ее заснуть, как это трижды случалось с ней при вашем приближении; вы воспользовались ее бесчувственным состоянием и совершили преступление.
– Я вас спрашиваю еще раз: кто вам это сказал? – вскричал Бальзамо.
– Сестра!
– Как она может это знать, если она спала?
– А-а, так вы признаете, что она спала?
– Я вам скажу больше: я готов признать, что я сам ее усыпил.
– Усыпили?
– Да.
– С какой же целью вы сделали это, если не Для того, чтобы обесчестить ее?
– С какой целью?.. Увы!.. – проговорил Бальзамо, роняя голову на грудь.
– Говорите же, говорите!
– Я хотел узнать с ее помощью одну тайну, которая была мне дороже жизни.
– Все это ваши хитрости, уловки!
– А что, именно в тот вечер ваша сестра… – спросил Бальзамо, словно отвечая своим мыслям и не обращая внимания на оскорбительные вопросы Филиппа.
–..была обесчещена? Да, граф.
– Обесчещена?
– Моя сестра ждет ребенка. Бальзамо вскрикнул.
– Верно, верно, верно! – проговорил он. – Теперь я припоминаю, что ускакал тогда, забыв ее разбудить.
– Вы признаетесь! Признаетесь! – вскричал Филипп.
– Да. А какой-то мерзавец в ту ночь – ужасную для всех нас! – воспользовался, должно быть, ее сном.
– Вам угодно посмеяться надо мной?
– Нет, я пытаюсь вас убедить в своей невиновности.
– Это будет непросто.
– Где сейчас ваша сестра?
– Там же, где вы ее тогда нашли.
– В Трианоне?
– Да.
– Я еду в Трианон вместе с вами, сударь. Филипп замер от удивления.
– Я совершил оплошность, – продолжал Бальзамо, – но я непричастен к совершенному преступлению; я оставил бедную девочку загипнотизированной. Так вот, во искупление моей вины, вполне простительной, я помогу вам узнать имя виновного.
– Кто? Кто он?
– Этого я пока и сам не знаю, – отвечал Бальзамо.
– Кто же тогда знает?
– Ваша сестра.
– Но она отказалась назвать его мне.
– Вполне возможно. А мне скажет!
– Моя сестра?
– Если бы ваша сестра назвала имя преступника, вы бы ей поверили?
– Да, потому что моя сестра – ангел чистоты. Бальзамо позвонил.
– Фриц! Карету! – приказал он явившемуся на звонок немцу.
Филипп, как безумный, метался взад и вперед по гостиной.
– Имя виновного!.. – бормотал он. – Вы обещаете, что я узнаю имя виновного?
– Сударь! Ваша шпага сломалась во время столкновения с Фрицем, – заметил Бальзамо. – Позвольте мне предложить вам взамен другую.
Он взял с кресла великолепную шпагу с золоченым эфесом и прицепил ее Филиппу на пояс.
– А как же вы? – спросил молодой человек.
– Мне оружие не понадобится, – отвечал Бальзамо. – Моя защита – в Трианоне, а защитником будете вы, как только ваша сестра заговорит.
Спустя четверть часа они сели в карету, запряженную парой отличных лошадей, Фриц пустил их в галоп, и они поскакали по Версальской дороге.
Глава 31. ДОРОГА В ТРИАНОН
Все эти скачки, все эти объяснения заняли некоторое время. Вот почему было уже около двух часов ночи, когда Бальзамо и Филипп покинули особняк на улице Сен-Клод.
До Версаля они ехали час с четвертью, еще десять минут ушло на то, чтобы добраться от Версаля до Трианона; таким образом, лишь в половине четвертого они оказались у цели.
Когда их путешествие подходило к концу, над полными утренней свежести лесами и холмами Севра уже занималась заря. Казалось, чья-то невидимая рука поднимала прямо у них на глазах тонкую вуаль; в местечке Виль-д'Аврей и чуть дальше, в Бюке, пруды словно вспыхивали один за другим: в них, как в огромных зеркалах, отражался заалевший небосвод Наконец, вдалеке показались колоннады и крыши Версаля, горевшие в лучах еще невидимого солнца.
Время от времени то одно, то другое оконное стекло, отражавшее пылающий луч, вспыхивало и словно насквозь пронизывало своим светом утренний сиреневый туманный воздух.
Когда карета оказалась в конце улицы, ведшей из Версаля в Трианон, Филипп приказал остановиться и обратился к своему спутнику, за всю дорогу не проронившему ни слова.
– Граф! – сказал он. – Боюсь, что нам придется некоторое время подождать. Ворота Трианона открываются около пяти часов утра; если мы нарушим обычай и постучимся раньше этого времени, наше поведение может вызвать подозрение у смотрителей и сторожей.
Бальзаме ничего не отвечал – он лишь кивнул головой в знак согласия.
– Кроме того, – продолжал Филипп, – я успею за это время изложить вам некоторые соображения, появившиеся у меня дорогой.
Бальзаме поднял на Филиппа полный скуки и безразличия взгляд.
– Как вам будет угодно, сударь, – отвечал он. – Говорите, я вас слушаю.
– Вы сказали, – продолжал Филипп, – что в ту ночь, тридцать первого мая, вы доставили мою сестру к маркизе де Саверни?
– Вы имели случай сами в этом убедиться, – заметил Бальзаме, – ведь вы тогда же нанесли этой даме визит, чтобы поблагодарить ее за оказанное вашей сестре гостеприимство.
– Да, и вы прибавили, что так как один из королевских конюхов сопровождал вас от особняка маркизы до нашего дома, то есть на улицу Кок-Эрон, то не оставались с ней ни минуты наедине. Я поверил вам на слово…
– И правильно сделали.
– Однако, вернувшись мысленно к недавним событиям, я был вынужден признать, что месяц назад в Трианоне вы не могли не входить в комнату моей сестры, чтобы поговорить в ту самую ночь, когда вы каким-то образом сумели проскользнуть в сад.
– Я никогда не был в Трианоне в комнате вашей сестры, сударь.
– Выслушайте же меня!.. Видите ли, прежде чем пойти к Андре, мы должны все себе уяснить.
– Уясняйте, господин шевалье, я ничего не имею против, для этого мы и приехали.
– Подумайте хорошенько, прежде чем ответить на мой вопрос, – то, что я вам сейчас скажу, я слышал из уст своей сестры. Так вот, в тот вечер моя сестра рано легла в постель. Значит, вы застали ее в постели?
Бальзамо отрицательно покачал головой.
– Вы отрицаете? Берегитесь! – предупредил Филипп.
– Я не отнекиваюсь, сударь Вы меня спрашиваете – я отвечаю.
– В таком случае, я продолжаю спрашивать, а вы отвечайте мне.
Слова Филиппа ничуть не задели Бальзамо; напротив, он жестом дал понять молодому человеку, что внимательно его слушает.
– Моя сестра лежала в постели, – продолжал Филипп, все больше распаляясь, – когда вы поднялись к ней и заставили ее уснуть. Лежа в постели, сестра читала. Вдруг она почувствовала оцепенение, которое испытывает всегда в вашем присутствии, и сейчас же потеряла сознание. А вы говорите, что только задавали ей вопросы, а потом уехали, забыв ее разбудить. Однако на следующий день, когда она пришла в себя, – прибавил Филипп, схватив Бальзамо за руку и с силой сжав ее, – она лежала не в постели, а на полу возле софы, и была полуобнажена… Что вы ответите на такое обвинение, сударь? Только не пытайтесь увиливать от ответа!
Пока Филипп все это говорил, Бальзамо слушал его как во сне, отгоняя одну за Другой мрачные мысли, теснившиеся у него в голове.
– Признаться, сударь, вам не следовало бы возвращаться к этой теме и снова пытаться со мной поссориться Я приехал сюда из сострадания к вашему горю; мне кажется, вы об этом забыли. Вы молоды, вы – офицер, вы привыкли разговаривать свысока, держа наготове шпагу: все это толкает вас на ложный путь и может привести к серьезным последствиям. Когда мы были у меня дома, я сделал больше того, что следовало бы сделать, чтобы убедить вас и чтобы вы оставили меня в покое Однако, я вижу, вам угодно начать все сначала? Предупреждаю вас: если вы чересчур меня утомите, я уйду в себя, в свои переживания, по сравнению с которыми ваши страдания,
– могу за это поручиться, – просто приятное времяпрепровождение. И уж если я забудусь этим сном – не дай Бог кому-нибудь разбудить меня! Я никогда не входил в комнату вашей сестры. Вот все, что я могу сказать. Напротив, ваша сестра сама – и в этом, признаюсь, сыграла большую роль моя воля – пришла ко мне в сад.
Филипп сделал было нетерпеливое движение, однако Бальзамо его остановил.
– Я обещал представить вам доказательство, – продолжал он, – и вы его получите. Хотите, чтобы это произошло немедленно? Извольте. Давайте войдем в Трианон, вместо того, чтобы тратить время на пустые разговоры. А может, вы предпочитаете подождать? Давайте подождем, но молча, – не надо попусту сотрясать воздух.
Эти слова были сказаны с уже знакомым нашим читателям нетерпеливым выражением, после чего взгляд Бальзамо снова потух, и он опять погрузился в размышления.
Филипп глухо взревел, словно дикий зверь, собирающийся вцепиться зубами в жертву, потом вдруг опамятовался и подумал:
«Такого человека, как Бальзамо, можно переубедить или одолеть только в том случае, если имеешь хоть какое-нибудь преимущество. Раз я сейчас таким преимуществом не располагаю, придется набраться терпения».
Однако ему не сиделось в карете рядом с Бальзамо; он спрыгнул на землю и стал мерить шагами зеленеющую аллею, где остановилась карета.
Спустя десять минут Филипп почувствовал, что дольше ждать нельзя.
Он был готов приказать раньше времени отпереть ворота, пусть даже с риском возбудить подозрения охраны.
– Кстати сказать, какие могут быть у привратника подозрения, если я ему скажу, что состояние здоровья моей сестры обеспокоило меня до такой степени, что я поехал в Париж за доктором и с рассветом привез его сюда?
– шептал Филипп, отвечая своей мысли, которая уже не раз приходила ему в голову за то короткое время, что он провел с Бальзамо у решетки Трианона.
Желание его было так сильно, что мало-помалу он перестал думать об опасности этой затеи. Приняв окончательное решение, он подбежал к карете.
– Да, вы были правы, – сказал он, – не к чему ждать дольше. Идемте, идемте!
Однако ему пришлось повторить свое приглашение. Только после этого Бальзамо сбросил накидку, в которую он перед тем кутался, застегнул свой широкий темный плащ с пуговицами из вороненой стали и вышел из кареты Желая сократить путь, Филипп пошел по тропинке, которая привела его к решетке парка.
– Скорее! – сказал он Бальзамо и зашагал так стремительно, что Бальзамо едва за ним поспевал.
Ворота отворились, Филипп объяснил привратнику причину своего появления, и их пропустили.
Когда ворота за ними захлопнулись, Филипп опять остановился.
– Еще одно слово… – молвил он. – Мы у цели. Я не знаю, какой вопрос вы зададите моей сестре. Прошу вас, по крайней мере, избавить ее от расспросов о подробностях отвратительной сцены, которая могла произойти во время ее сна. Избавьте ее чистую душу от той грязи, которая пала на ее девственное тело.
– Сударь! Прошу вас выслушать меня внимательно: я не заходил в парк дальше вон тех деревьев, против служб, где живет ваша сестра. Следовательно, я не был в комнате мадмуазель де Таверне, о чем уже имел честь вам сообщить. Что же касается сцены, которая может, по вашему мнению, оказать нежелательное влияние на рассудок вашей сестры, то смею вас уверить, что все, что она скажет, будет иметь значение для вас, но не для спящей девицы, которая забудет все, как только проснется А теперь я приказываю вашей сестре уснуть!
Бальзамо остановился, скрестил на груди руки, повернулся лицом к павильону, где жила Андре, и, сдвинув брови, замер, сосредоточенно глядя прямо перед собой.
– Вот и все, – проговорил он, устало уронив руки, – можете быть уверены, что мадмуазель Андре спит сейчас гипнотическим сном.
Лицо Филиппа выражало сомнение.
– Не верите? – продолжал Бальзамо. – Хорошо, подождите. Чтобы доказать вам, что мне незачем было входить к ней в ту ночь, я сейчас прикажу ей спуститься по лестнице и подойти к нам или, лучше, к тому месту, где я с ней разговаривал в последний раз.
– Хорошо, – согласился Филипп. – Если я увижу это своими глазами, я вам поверю.
– Давайте подойдем вон к той аллее и подождем в питомнике.
Филипп и Бальзамо направились к указанному месту.
Бальзамо протянул руку.
Едва он приготовился вызвать девушку, как в соседнем питомнике послышался едва различимый шорох.
– Там кто-то есть! – предостерег Бальзамо. – Осторожно!
– Где? – спросил Филипп, поискав глазами того, о ком говорил граф.
– Вон там, в кустарнике слева, – отвечал тот.
– Да, верно, – молвил Филипп, – это Жильбер, он служил у нас когда-то.
– Есть ли у вас основания опасаться этого человека?
– Не думаю. Впрочем, остановитесь: раз Жильбер уже поднялся, значит, нас могут увидеть другие.
В это время Жильбер в ужасе бросился бежать прочь: увидев Филиппа и Бальзамо вместе, он почувствовал, что погиб.
– На что же вы решились, сударь? – спросил Бальзамо.
– Если у вас в самом деле такая сильная воля, что вы можете заставить мадмуазель Андре выйти к нам, то проявите волю как-нибудь иначе, – вопреки собственному желанию, проговорил Филипп, подпав под гипнотическое обаяние, которое Бальзамо словно распространял вокруг себя. – Не стоит вызывать мою сестру в такое открытое место: здесь кто угодно может услышать ваши вопросы и ее ответы.
– Вовремя вы меня предупредили! – заметил Бальзамо, схватив молодого человека за руку и указывая на окно коридора, в котором появилась Андре в белом одеянии; лицо ее было строго; повинуясь приказанию Бальзамо, она собиралась спуститься по лестнице.
– Остановите, остановите ее! – в растерянности пролепетал испуганный Филипп.
– Хорошо, – молвил Бальзамо. Граф протянул руку и тотчас остановил ее. Словно ожившая статуя, она повернулась и пошла к себе в комнату.
Филипп бросился за ней. Бальзамо последовал за ним. Филипп ворвался в комнату Андре почти в одно время с ней и, схватив девушку в охапку, поспешил ее усадить.
Спустя некоторое время в комнату вошел Бальзамо и притворил за собой дверь.
Несмотря на то, что граф появился почти вслед за Филиппом, некто третий успел проскользнуть в апартаменты раньше него и скрылся в комнате Николь, отлично понимая, что от предстоящего разговора зависит его жизнь. Этим третьим был Жильбер.
Глава 32. РАЗОБЛАЧЕНИЕ
Бальзамо запер входную дверь и появился на пороге комнаты, когда Филипп разглядывал сестру с испугом, к которому примешивалось любопытство.
– Вы готовы, шевалье? – спросил граф.
– Готов, – пролепетал Филипп.
– Итак, мы можем начать задавать вашей сестре вопросы?
– Да, пожалуйста, – тяжело дыша, проговорил Филипп – Прежде чем начать, я прошу вас внимательно посмотреть на вашу сестру.
– Я и так не свожу с нее глаз.
– Вы полагаете, она спит?
– Да.
– Следовательно, она не понимает, что здесь происходит?
Филипп ничего не ответил, он лишь с сомнением покачал головой.
Бальзамо подошел к камину, зажег свечу и поднес ее к лицу Андре: она продолжала смотреть, не мигая.
– Да, да, она спит, это ясно, – подтвердил Филипп, – но что за странный сон. Боже мой!
– Итак, я сейчас начну задавать ей вопросы, – продолжал Бальзамо. – Впрочем, нет: раз вы боитесь, что я могу позволить себе нескромный вопрос, то расспрашивайте ее сами, шевалье.
– Да я пытался только что с ней говорить и даже дотронулся до нее: она меня не слышит и, кажется, ничего не чувствует.
– Это потому, что между вами еще не установились необходимые для этого отношения. Сейчас я вас сведу.
Бальзамо взял Филиппа за руку и вложил ее в руку Андре.
Девушка тотчас улыбнулась и прошептала:
– А-а, это ты, брат?
– Вот видите, теперь она вас узнает, – заметил Бальзамо.
– До чего все это странно!
– Спрашивайте! Теперь она будет вам отвечать.
– Ежели она ничего не могла вспомнить после пробуждения, как же она вспомнит во сне?
– В этом и состоит одно из таинств науки.
Вздохнув, Бальзамо отошел в угол комнаты и сел в кресло.
Филипп по-прежнему не двигался, держа Андре за руку. Он никак не решался начать допрос, который должен был подтвердить его бесчестье и открыть имя виновного, которому, возможно, Филипп не мог бы отомстить.
Андре находилась в состоянии, близком к исступлению, хотя лицо ее было скорее безмятежно.
Трепеща от волнения, Филипп повиновался выразительному взгляду Бальзамо и приготовился.
Однако по мере того, как он думал о своем несчастье, по мере того, как лицо его омрачалось, Андре тоже стала хмуриться и вдруг заговорила первой:
– Да, ты прав, брат, это большое несчастье для всей семьи.
Андре передала, таким образом, его мысль, прочитав ее в сердце брата.
Филипп не ожидал такого начала и вздрогнул.
– Какое несчастье? – спросил он, не зная, что на это ответить.
– Ты прекрасно знаешь, брат, о чем я говорю.
– Заставьте ее говорить, сударь, и она все скажет.
– Как же я могу ее заставить?
– Стоит вам только пожелать, и все произойдет само собой.
Филипп посмотрел на сестру, продолжая сосредоточенно думать о своем. Андре покраснела.
– Ах, Филипп, как это дурно с твоей стороны! Почему ты полагаешь, что Андре тебя обманула?
– Значит, ты никого не любишь? – спросил Филипп.
– Никого.
– Стало быть, мне предстоит наказать не соучастника, а преступника?
– Я тебя не понимаю, брат.
Филипп взглянул на графа, словно желая услышать его мнение.
– Поторопите ее, – посоветовал Бальзаме.
– Поторопить?..
– Да, спросите прямо!
– Я не могу не щадить ее целомудрия – ведь это ребенок!
– Можете быть спокойны; когда она проснется, она все забудет.
– Да сможет ли она ответить на мои вопросы?
– Вы хорошо видите? – спросил Бальзамо у Андре. Андре вздрогнула при звуке его голоса и повернула в сторону Бальзамо голову, хотя глаза ее по-прежнему ничего не выражали.
– Я все вижу. Впрочем, я видела бы лучше, если бы меня спрашивали вы.
– Ну что ж, сестра, если ты все видишь, расскажи мне в подробностях о той ночи, когда ты лишилась чувств, – попросил Филипп.
– Почему бы вам, сударь, не начать с тридцать первого мая? Мне кажется, у вас также были сомнения относительно того дня. Сейчас самое время узнать все сразу.
– Нет, граф, – отвечал Филипп, – в этом нет надобности: с некоторых пор я вам верю. Тот, кто обладает властью, подобной вашей, не станет ее употреблять ради достижения столь заурядной цели. Сестра! – повторил Филипп. – Расскажи мне, что произошло в ту ночь, когда ты лишилась чувств.
– Не помню, – отвечала Андре.
– Слышите, граф?
– Она должна вспомнить и рассказать. Прикажите ей!
– Но если она спала, то?..
– Душа все видела.
Он поднялся, протянул руку и сдвинул брови, что свидетельствовало о напряжении воли.
– Вспоминайте, – молвил он, – я приказываю!
– Вспоминаю, – отвечала Андре.
– Боже мой! – воскликнул Филипп, вытирая со лба пот.
– Что вам угодно знать?
– Все! – выдохнул Филипп.
– С чего начать?
– С того, как ты легла в постель.
– Вы себя видите? – спросил Бальзамо.
– Да, я себя вижу: я держу в руке стакан с питьем, приготовленным Николь… О Господи!
|
The script ran 0.013 seconds.