Том 1     ВВЕДЕНИЕ. ГРОМОВАЯ ГОРА   На левом берегу Рейна, в нескольких милях от бывшей королевской резиденции Вормс, неподалеку от того места, где берет свое начало речушка Зельц, появляются первые горные отроги. Ощетинившиеся горные вершины кажутся убегающим к северу стадом испуганных буйволов, которые словно исчезают в тумане. Горы эти нависают над почти безлюдной равниной. Кажется, будто они почтительно шествуют за самой высокой из них. Каждая гора носит звучное имя, каждая напоминает нечто своими очертаниями или связана с каким-нибудь преданием: одна зовется Королевским Троном, другая – Шиповником, вот эта – Соколиная гора, а та – Змеиный Хребет. Самая высокая из всех – та, что решительнее Других устремлена ввысь, вершина которой увенчана нагромождением камней, – зовется Громовой горой. Когда вечер опускается на землю и густеет тень под дубами, когда последние лучи заходящего солнца играют в вершинах горных исполинов, то кажется, что покой снисходит с небесных высот. Невидимая властная рука набрасывает на утомленных за день обитателей равнины длинное голубоватое покрывало, в глубине которого мерцают звезды. И тогда жизнь постепенно замирает. Все засыпает на земле и в воздухе. Среди этого покоя одинокая речушка, о которой мы уже упоминали, – Зельцбах, как ее называют в местечке, – продолжает свой таинственный путь под прибрежными елями. Она неспешно несет свои воды в Рейн, и ничто не остановит ее. Песок в ее русле всегда прохладен, тростник гибок, утесы густо поросли мхом и камнеломкой; ни единой волной не вспенится она от Моршейма до самого Фрейвенхейма. Немного выше того места, где река берет свое начало, между Альбисхеймом и Кирхейм-Поландом, проходит дорога, изрезанная глубокими колеями. Она петляет меж Двух отвесных скал и приводит в Даненфельс. После Даненфельса дорога превращается в тропинку, затем и тропинка сужается, становится все незаметнее, наконец, вовсе теряется из виду. Взгляду открывается необъятный склон Громовой горы, вершина которой нередко осеняется священным огнем, давшим горе имя. Деревья непроницаемой стеной опоясывают склон, надежно укрывая его от любопытных глаз. В самом деле, оказавшись под сенью деревьев, могучих, словно дубы античной Дидоны, путешественник может двигаться дальше, оставаясь не замеченным с равнины, проезжай он хоть средь бела дня. И будь его лошадь увешана бубенцами, как испанский мул, – никто не услышит их звона; будь лошадь покрыта затканной золотом попоной, словно конь самого императора, ни один отблеск не проникнет сквозь листву. Пышные ветви не пропускают ни малейшего звука, густая тень заглушает все краски. В наши дни самые внушительные горы стали просто наблюдательными пунктами, а мрачные предания вызывают у путешественника лишь улыбку сомнения. Однако и сегодня этот пустынный край заставляет местных жителей трепетать от ужаса и безлюдности. Несколько жалких на вид домишек, будто забытые часовые соседних деревень, стоят на почтительном расстоянии от колдовского леса. Обитатели этих затерянных домишек – мельники, которые охотно доверяют реке свое зерно, а муку отвозят потом в Рокенхаузен или Альзей. Живут здесь еще пастухи, они гоняют стада в горы. И пастухам, и их собакам случалось вздрагивать при звуке рухнувшей от старости вековой ели. Кто знает, в каких лесных дебрях исчезает она! Как мы уже говорили, предания в этом краю мрачны и зловещи. Рассказывают, что тропинка, которая теряется за Даненфельсом среди вересковых зарослей, не всегда приводила истинных христиан к вратам рая. Вероятно, кто-нибудь из нынешних жителей Даненфельса слышал от отца или Деда историю, подобную той, которую мы хотим рассказать. Случилось это 6 мая 1770 года. Приближался час, когда вода в реке становится молочно-розовой. Это время знакомо каждому жителю Рингау: солнце опускается на крышу Страсбургского собора, и его шпиль делит солнечный диск надвое. Всадник, ехавший из Майенса, миновал Альзей и Кирхейм-Поланд, затем оставил позади Даненфельс и свернул на едва различимую тропинку, а тропинка вскоре и вовсе исчезла. Тут он спешился, взял коня под уздцы О и собрался было привязать его к дереву. Конь тревожно заржал. Казалось, мрачный лес дрогнул – так необычен был здесь этот звук. – Ну-ну, успокойся, мой славный Джерид, – прошептал незнакомец, – позади двенадцать миль, и для тебя по крайней мере путешествие закончилось. Он огляделся, словно пытаясь увидеть что-то сквозь листву; но сумерки уже сгустились, лишь смутно угадывались тени, наплывавшие одна на другую. Оставив тщетные попытки хоть что-нибудь различить в темноте, незнакомец обернулся к лошади. Ее арабское имя свидетельствовало одновременно о ее происхождении и о скаковых качествах. Притянув к себе морду лошади обеими руками, он коснулся губами ее пылавших ноздрей. – Прощай, мой верный друг, – сказал он, – больше мы не увидимся, прощай! С этими словами он бросил беглый взгляд вокруг, словно надеясь быть услышанным. Конь тряхнул шелковистой гривой, стукнул копытом об землю и заржал так, будто почувствовал смертельную опасность. На этот раз всадник лишь кивнул головой, и его улыбка будто говорила: – Ты прав, Джерид, опасность совсем рядом. Вероятно, решив заранее, что бороться с этой onacrio-стью бесполезно, отважный незнакомец выхватил пару великолепных пистолетов с инкрустированными стволами и золочеными рукоятками, затем разрядил их один за другим, вытолкнув шомполом пыжи и пули, а порох развеял по ветру. Покончив с этим, он убрал пистолеты в седельную кобуру. Но и это было еще не все. У незнакомца висела на перевязи шпага со стальным эфесом. Он расстегнул поясной ремень, обмотал им шпагу, просунул ее под седло, приторочив к стремени таким образом, что острие шпаги оказалось на одном уровне с пахом, а эфес – с лопаткой лошади. Затем всадник отряхнул пыль с сапог, снял перчатки, пошарил в карманах. Нащупав там крошечные ножницы и перочинный ножик с черепаховым черенком, он небрежно швырнул их, даже не взглянув, куда они упали. Незнакомец в последний раз погладил Джерида, вздохнул полной грудью и, сделав безуспешную попытку отыскать хоть какую-нибудь тропинку и так и не найдя ее, пошел наугад в глубь леса. Мы полагаем, что настала пора рассказать поподробнее о незнакомце, который только что предстал пере? читателем, так как ему суждено сыграть немаловажную роль в нашей истории. Человеку, который, спешившись, так отважно устремился в лесную чащу, было за тридцать лет. Роста он был выше среднего, прекрасно сложен. В нем угадывались сила и ловкость, он был гибок и подвижен. На нем был сюртук черного бархата с золочеными петлицами, полы расшитой куртки выглядывали из-под сюртука, а кожаные штаны плотно облегали ноги, стройность которых не портили лакированные сапоги. Живость лица выдавала в нем южанина, в нем угадывались сила и вместе с тем утонченность. Глаза его способны были выразить любые оттенки чувств. Когда незнакомец задерживал взгляд на собеседнике, казалось, будто он проникал до самых глубин его души. Бросалось в глаза, что его смуглые щеки загорели под лучами непривычно горячего солнца. Рот у него был большой, но тонко очерченный, загар лишь подчеркивал белизну прекрасных зубов. Ступни его ног были длинные, но изящные, руки – маленькие и нервные. Незнакомец едва успел сделать несколько шагов в кромешной темноте, как вдруг услышал, что кто-то торопливо подходит к его лошади. Первым его движением было немедленно вернуться, но он сдержался. Ему захотелось увидеть, что сталось с Джеридом, и он, поднявшись на носки, бросил назад молниеносный взгляд. Но Джерид уже исчез: невидимая рука отвязала повод и увела коня. Незнакомец слегка нахмурился, затем едва заметная улыбка пробежала по его губам. И он вновь стал углубляться в лесную чащу. Он прошел еще несколько шагов – сумерки едва угадывались сквозь кроны деревьев, однако вскоре и этот, слабый отсвет пропал. Незнакомец очутился в полной темноте, такой плотной, что не видно было, куда ступает нога. Боясь заблудиться, он остановился. – Я благополучно добрался до Даненфельса, – произнес он громко, – потому что из Майенса в Даненфельс ведет дорога; я доехал до Брюийер-Нуара, потому что из Даненфельса в Брюийер-Нуар меня привела тропинка; я дошел из Брюийер-Нуара сюда, хотя не нашел ни дороги, ни тропинки, только лес кругом. Ну, а здесь мне, видно, придется остановиться: ничего не вижу. Только он произнес эти слова на каком-то наречии – смеси французского с сицилийским, как приблизительно в пятидесяти шагах от него вспыхнул свет. – Благодарю! – сказал он. – Раз появился этот свет, я иду на него. Свет Поплыл вперед, не качаясь. Он походил на свет театральной сцены, движением которых руководил хороший режиссер. Незнакомец прошел еще сотню шагов, потом почувствовал возле уха чье-то дыхание. – Не оборачивайся, – произнес голос справа от него, – иначе тебе конец. – Хорошо, – не моргнув глазом, ответил невозмутимый путешественник. – И не разговаривай, – раздался голос слева от него, – или ты умрешь! Незнакомец молча кивнул. – Если боишься, – едва слышно произнес третий голос, похожий на голос отца Гамлета, который, казалось, исходил из самых недр земли, – если боишься, возвращайся той же дорогой к Даненфельсу: это будет означать, что ты отказываешься, и тебе будет позволено уйти туда, откуда ты пришел. Незнакомец махнул рукой и зашагал дальше. Ночь была темная, а лес такой непроходимый, что, несмотря на свет, который маячил перед путником, он шагал спотыкаясь. Так продолжалось около часа, и все это время незнакомец следовал за лучом света, не проронив ни звука, не испытывая ни малейшего страха. Внезапно свет погас. Лес остался позади. Незнакомец взглянул вверх: на темно-лазурном небе мерцало лишь несколько звезд. Он продолжал идти в том направлении, где только что погас путеводный луч, и вскоре оказался перед развалинами замка. В тот же миг он нащупал ногой обломки. Что-то холодное коснулось его висков, и на глаза опустилась пелена, наступила полная темнота. Ему обмотали голову влажной повязкой. Несомненно, это был какой-то ритуал; во всяком случае, он был к нему готов, потому что не пытался сорвать повязку. Он лишь протянул руку в полном молчании, как слепой, требующий поводыря. Это движение было понято, тотчас кто-то подхватил незнакомца холодной костлявой рукой. Он сообразил, что это костлявая рука скелета. Но ничто не дрогнуло в нем. В то же мгновение незнакомец почувствовал, что кто-то увлекает его вперед. Через сотню туаз они остановились. Пальцы скелета разжались, повязка спала с глаз, и незнакомец замер: он очутился на вершине Громовой горы.  «Я ТОТ, КТО Я ЕСМЬ»   Посреди поляны, окаймленной старыми голыми березами, уцелел нижний этаж одного из разрушенных замков. Такие замки строили по всей Европе феодальные сеньоры по возвращении из крестовых походов. Резные портики украшены были изящным орнаментом. Вместо искалеченных статуй, сваленных под стенами замка, в каждой нише притаились кустики вереска или пучки горных цветов, которые выделялись на бледном фоне небес своими кружевными головками. Открыв глаза, незнакомец увидел, что стоит перед главным портиком, ступени которого были влажны и поросли мхом. На нижней ступеньке стоял призрак с костлявой рукой, которая и привела сюда незнакомца. Призрак был закутан с головы до пят в длинный саван. В складках савана виднелись пустые глазницы, костлявая рука указывала на развалины. Незнакомец подумал, что рука показывает на цель его долгого пути – комнату, которая несколько возвышалась над землей и потому была скрыта от глаз, но сквозь ее местами обвалившиеся своды сочился сумрачный и таинственный свет. Незнакомец кивнул головой в знак того, что он понял, куда ему надо идти. Призрак медленно и бесшумно поднялся по лестнице и исчез среди развалин. Путешественник, следуя за ним так же спокойно и торжественно, поднялся по той же лестнице, что и призрак, и вошел в залу. За ним с оглушительным грохотом захлопнулась, словно железный занавес, парадная дверь. Войдя в круглую пустую залу, призрак замер. Задрапированные черным стены залы освещались тремя светильниками – от них исходил слабый зеленоватый свет. Незнакомец остановился шагах в десяти от призрака. – Открой глаза, – вымолвил призрак. – Уже открыл, – отозвался незнакомец. Стремительно выхватив из складок савана обоюдоострую шпагу, призрак ударил по бронзовой колонне – ей глухо ответило эхо. Тотчас вдоль стен зашевелились камни, из-за них показались такие же призраки, вооруженные обоюдоострыми шпагами. Они заняли скамьи амфитеатра, расположенные вдоль стен залы, и замерли, будто холодные неподвижные статуи на своих пьедесталах, причудливо освещаемые зеленоватым мерцанием ламп. Каждая живая статуя отчетливо выделялась на черном 10 фоне стен, о которых мы уже упоминали. Впереди стояло семь кресел; шесть из них были заняты призраками, по-видимому, начальниками, седьмое кресло пустовало. Сидевший на председательском месте поднялся. – Сколько нас, братья? – спросил он, обращаясь к собранию. – Триста, – ответили призраки в один голос, отозвавшийся эхом, которое, впрочем, немедленно потонуло в черных складках мрачной драпировки на стенах залы. – Триста, – подхватил председатель, – и каждый из вас представляет десять тысяч братьев; это триста клинков и три миллиона кинжалов. Затем он повернулся к незнакомцу. – Для чего ты пришел сюда? – спросил он. – Хочу видеть свет, – отвечал незнакомец. – Путь, ведущий к священному огню, труден и тернист, не боишься ли ты вступать на него? – Я ничего не боюсь! – Однажды вступив на этот путь, ты уже никогда не сможешь свернуть с него. – Я не остановлюсь, пока не достигну цели. – Готов ли ты принести клятву верности? – Читайте, я буду повторять. Председатель медленно поднял руку и торжественно произнес: – Во имя распятого Бога-сына поклянитесь разорвать плотские связи, которые еще соединяют вас с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, близкими, друзьями, любовницами, монархами, благодетелями – с любым существом, которому вы могли обещать свою верность, повиновение или помощь. Незнакомец уверенно повторил слова клятвы, произнесенные председателем. Перейдя ко второму параграфу, председатель продолжал с тою же медлительностью и торжественностью: – С этого момента вы освобождаетесь от мнимой клятвы, принесенной родине и законности: поклянитесь же открыть высшему чину ордена, которому вы обещаете повиноваться, то, что вы видели или совершали, читали или слышали, о чем узнали или догадались, а также выведывать или искать то, что, может быть, не сразу откроется вашему взору. Председатель замолчал, и незнакомец повторил услышанное слово в слово. – Никогда не пренебрегайте aqua toffana , – продолжал председатель в том же тоне, – это средство быстродействующее, надежное и необходимое для того, чтобы стереть с лица земли тех, кто стремится обесценить истину или вырвать ее у нас из рук. Незнакомец эхом вторил председателю. Тот продолжал: – Избегайте Испании, избегайте Неаполя, избегайте всякой проклятой Богом земли, избегайте искушения открыть кому бы то ни было то, что вам доведется увидеть или услышать здесь. В противном случае не успеет гром грянуть, как невидимый и неминуемый меч поразит вас, где бы вы ни находились. – Во имя Отца и Сына, и Святого Духа! Невозможно было, несмотря на угрозу, прозвучавшую в последних словах клятвы, заметить ни малейшего волнения в лице незнакомца. Он произнес окончание клятвы и воззвание, за ним последовавшее, так же спокойно. – А теперь, – продолжал председатель, – повяжите новому члену общества священную повязку. Два призрака приблизились к незнакомцу, склонившему голову. Один из них наложил ему на лоб алую ленту с, серебряными иероглифами и ликом Лореттской Богоматери; другой завязал концы ленты узлом на затылке. Затем они отступили, вновь оставив незнакомца одного. – Чего ты просишь? – спросил его председатель. – Три вещи, – ответил новый член общества. – Какие же? – Железную руку, огненный меч, алмазные весы. – Зачем тебе железная рука? – Чтобы задушить тиранию. – Зачем тебе огненный меч? – Чтобы очистит» землю от скверны. – Зачем тебе алмазные весы? – Чтобы измерять судьбы человеческие. – Готов ли ты к испытаниям? – Готов ко всему. – Испытания! Испытания! – раздались голоса. – Обернись, – произнес председатель. Незнакомей повиновался и оказался лицом к лицу с человеком, бледным как смерть, связанным по рукам и ногам, кляпом во рту. – Кто перед тобой? – спросил председатель. – Преступник или жертва. – Это преступник, который, дав такую же, как и ты, клятву, выдал тайну ордена. – В таком случае он – преступник. – Да. Какого наказания он заслуживает? – Смерти! Триста призраков повторили: – Смерти! В тот же миг осужденного, несмотря на отчаянное сопротивление, оттащили в глубину залы: незнакомец видел, как тот отбивался, пытаясь вырваться из рук палачей; он слышал его хриплые стоны, рвавшиеся сквозь кляп. Сверкнул кинжал, отразившись в свете ламп, словно молния, послышался глухой удар, и тело тяжело рухнуло наземь. – Справедливость восторжествовала, – произнес незнакомец, оборачиваясь к собранию. Призраки пристально следили за происходившим горящими глазами, видневшимися в складках саванов. – Итак, – воскликнул председатель, – ты одобряешь эту казнь? – Да, если жертва в самом деле виновна. – Готов ли ты выпить за смерть любого, кто, как он, выдаст тайны святого общества? – Да, готов. – Какой бы напиток тебе ни предложили? – Любой! – Подайте кубок! – приказал председатель. Один из палачей приблизился к новому члену общества и подал ему красный дымившийся напиток в человеческом черепе на бронзовой подставке. Незнакомец принял кубок из рук палача и, подняв его над головой, провозгласил: – Пусть смерть покарает того, кто выдаст тайну святого ордена! Поднеся кубок к губам, он залпом осушил его и хладнокровно вернул палачу. Ропот удивления прошел среди собравшихся; призраки, казалось, переглянулись сквозь саваны. – Хорошо, – сказал председатель. – Подайте пистолет! Один из призраков приблизился к председателю, держа в одной руке пистолет, в другой – свинцовую пулю и пороховой заряд. Новый член общества едва взглянул на них. – Итак, ты обещаешь безропотно подчиняться святому ордену? – спросил председатель. – Да. – Даже если повиновение обернется против тебя? – Тот, кто приходит сюда, не принадлежа себе, он принадлежит обществу. – Гак значит, ты подчинишься мне, чего бы я от тебя ни потребовал? – Я готов повиноваться. – Сию минуту? – Сию минуту. – Без малейшего колебания? – Да. – Возьми пистолет и заряди его. Незнакомец взял пистолет, насыпал пороху на полку, забил заряд шомполом, потом вкатил пулю и дослал ее другим шомполом. Угрюмые обитатели мрачного замка наблюдали за ним в гробовом молчании. Только ветер завывал среди обвалившихся арок. – Пистолет заряжен, – холодно произнес незнакомец. – Ты в этом уверен? – спросил председатель. Улыбка пробежала по губам незнакомца. Он взял шомпол и вставил его в ствол пистолета. Шомпол оказался на два пальца длиннее ствола. Председатель удовлетворенно кивнул. – Да, он действительно заряжен, – сказал он, – и заряжен, как следует. – Что же дальше? – спросил новый член общества. – Взведи курок. Незнакомец повиновался, и среди полной тишины, в которой происходил этот разговор, послышался щелчок собачки. – А теперь, – продолжал председатель, – приставь пистолет ко лбу. Новый член общества повиновался без колебаний. Присутствующие замерли. Казалось, свет ламп померк, призраки стали похожи на настоящих привидений, они больше не дышали. – Огонь! – скомандовал председатель. Щелкнул курок, кремень чиркнул по колесцу, порох на полке вспыхнул, однако выстрела не последовало. Радостный крик вырвался из груди почти всех присутствовавших, а председатель инстинктивным движением простер руку к незнакомцу. Но двух испытаний оказалось недостаточно самым придирчивым членам, и несколько голосов вскричало: – Кинжал! Кинжал! – Вы настаиваете? – спросил председатель. – Да! Кинжал! Кинжал! – раздались те же голоса. – Ну что же, подайте кинжал, – приказал председатель. – Это ни к чему, – проговорил незнакомец, презрительно покачав головой. – Как это ни к чему? – опешили присутствовавшие. – Да, незачем, – громко повторил новый член общества, перекрывая гул голосов, – повторяю, что это бесполезно: вы теряете драгоценное время. – Что вы говорите? – воскликнул председатель. – Говорю, что знаю все ваши хитрости, что испытания, которым вы меня подвергаете, – детские игры, не достойные серьезных людей. Говорю, что этот мертвец жив, что его кровь, которую я пил, – всего-навсего вино, спрятанное в плоской фляге на его груди под одеждой. Говорю, что порох и пуля упали в рукоятку пистолета в тот самый момент, когда я, взведя курок, нажал на спуск. Возьмите же это безобидное оружие, годное разве для того, чтобы пугать им трусов. Поднимайся же, мертвец: тебе не напугать смельчака! Страшный крик разнесся под сводами залы. – Так ты знаешь наши тайны!.. – вскричал председатель. – Кто же ты: ясновидящий или предатель? – Кто же ты? – в один голос вскричали триста человек, в то время как два десятка шпаг сверкнули в руках призраков, ближе других стоявших к незнакомцу и готовых в едином порыве спуститься со скамей и поразить его. Улыбаясь, он спокойно поднял голову и встряхнул ненапудренными волосами, которые держала лента, повязанная на его голове. – Ego sum qui sum, – сказал он, – я тот, кто я есмь. Он обвел взглядом тесно окруживших его людей. Под его властным взглядом шпаги медленно опускались по мере того, как незнакомец переводил взгляд от одного призрака к другому. Одни призраки опускали шпаги немедленно, подчиняясь влиянию незнакомца, другие – нехотя, как бы пытаясь противодействовать ему, – Ты произнес неосторожное слово, – вымолвил председатель, – ты не говорил бы так, если бы знал о последствиях. Незнакомец, улыбаясь, покачал головой. – Я ответил так, как должен был ответить, – произнес он. – Так откуда же ты прибыл? – спросил председатель. – Я пришел к вам из Страны восходящего солнца. – Однако согласно полученной инструкции мы ожидаем посланца из Швеции. – Идущий из Швеции может прибыть с Востока, – возразил незнакомец. – Повторяю: мы не знаем, кто ты. – Кто я!.. Хорошо, – сказал незнакомец, – я скажу вам, кто я, когда придет время, раз уж вы делаете вид, что не понимаете, кто перед вами. Но прежде я скажу вам, кто вы. Призраки содрогнулись, поспешно переложили мечи из левой руки в правою и вновь подступили к незнакомцу. – Начнем с тебя, – проговорил незнакомец, указав на председателя. – Ты мнишь себя Богом, на самом деле – ты только его глашатай. Ты представляешь шведскую ложу; я назову твое имя, чтобы избавить себя от необходимости называть остальных. Сведенборг, неужели ангелы, с которыми ты непринужденно беседуешь, не сообщили тебе, что тот, кого ты ожидаешь, уже в пути? – Да, – отвечал председатель, приподняв капюшон, чтобы лучше видеть собеседника. – Они мне сказали. Откинув капюшон савана, он нарушал обычаи ложи. Перед собравшимися предстал восьмидесятилетний старец с благородными чертами лица и благообразной седой бородой. – Прекрасно! – воскликнул незнакомец. – Итак, слева от тебя – представитель английского кружка и председатель каледонской ложи. Приветствую вас, милорд! Если вы унаследовали величие своего предка, Англия может надеяться на возрождение былой славы. Шпаги опустились, гнев мало-помалу сменялся удивлением. – А, вот и вы, капитан! – продолжал незнакомец, обращаясь к крайнему слева от председателя чину ордена. – В какой гавани оставили вы прекрасный корабль, с которым вы обращаетесь нежно, словно с любовницей? Фрегат столь же славен, как и его имя – «Провидение», которое должно принести удачу Америке, не так ли? Он обратился к чину ордена, сидевшему справа от председателя. – Теперь твоя очередь, цюрихский пророк, – произнес он. – Ну-ка, посмотри мне в глаза, ведь ты предсказываешь судьбу по лицу, так скажи во всеуслышание, не доказывают ли линии моего лица высокого предназначения? Тот, к кому он обратился, отступил на шаг. – Ну что ж, – продолжал незнакомец, взглянув на его соседа, – тебе, потомок королевского рода Пелайо, предстоит вторично изгнать мавров из Испании. Это было бы нетрудно, если только кастильцы не навсегда потеряли шпагу Сида. Пятый чин ордена словно онемел и сидел не шелохнувшись. Казалось, слова незнакомца обратили его в камень. – Ну, а мне, – заговорил шестой чин, подавшись к незнакомцу, который, казалось, забыл о нем, – мне ты ничего не скажешь? – Отчего же? – отвечал незнакомец, пронизывая его взглядом. – Я могу сказать тебе то же, что Иисус сказал Иуде: узнаешь в свой час. Тот, к кому обращены были эти слова, стал белее савана, в то время как все собрание роптало. Присутствовавшие, казалось, требовали у нового члена общества доказательств столь странного обвинения. – Ты забыл представителя Франции, – вымолвил председатель. – Его нет среди нас, – высокомерно отвечал незнакомец – и ты хорошо это знаешь, вот его кресло. Теперь же хочу напомнить тебе, что твои уловки смешны тому, кто видит в темноте, действует, несмотря на непреодолимые препятствия, и не боится смерти. – Ты молод, – возразил председатель, – а говоришь с такой уверенностью, словно ты Бог. Подумай вот о чем: наглостью можно ошеломить нерешительного либо несведущего. Губы незнакомца тронула презрительная улыбка: – Все вы нерешительны, так как бессильны против меня; вы несведущи, потому что не знаете, кто я, а я вас знаю. Значит, я мог бы одержать над вами верх, прибегнув к наглости, да только зачем наглость тому, кто всемогущ? – Где доказательства твоего всемогущества? – спросил председатель. – Представь нам доказательства. – Кто вас созвал? – в свою очередь, спросил незнакомец. – Верховная ложа. – Очевидно, есть какой-то смысл в том, что вы съехались сюда, – произнес незнакомец, обращаясь к председателю и пяти высшим чинам, – вы – из Швеции, вы – из Лондона, вы – из Нью-Йорка, вы – из Цюриха, вы – из Мадрида, вы – из Варшавы, наконец – все вы, – продолжал он, обращаясь к собравшимся, представлявшим различные уголки земного шара, – за тем только, чтобы собраться в этом мрачном храме веры? – Разумеется, – отвечал председатель, – мы собрались, чтобы встретить создателя таинственной Восточной ложи. Он объединил два полушария в одной вере, благодаря ему сплелись в дружеском пожатии руки всех людей. – Есть ли какой-нибудь знак, по которому вы могли бы узнать его? – Да, – отвечал председатель. – По милости Божией ангелы открыли мне этот знак. – Так вы один владеете тайной? – Да. – И вы никому не говорили о нем? – Ни одной душе! – Огласите его! Председатель колебался. – Говорите же, – настаивал незнакомец. – Говорите, настало время открыть тайну. – На груди у него должна быть алмазная пластинка, – проговорил высший чин ордена. – На пластинке – три начальные буквы девиза, значение которого известно ему одному. – Какие же это буквы? – L. P. D. Незнакомец распахнул сюртук и жилет: поверх батистовой рубашки сияла алмазная звезда, на ней сверкали три рубиновые буквы. – Это ОН! – в страхе воскликнул председатель. – Неужели это он?! – Тот, которого так ждут! – озабоченно добавили высшие чины общества. – Великий Копт! – выдохнули триста человек в один голос. – Ну что же! – вскричал незнакомец, не скрывая своего торжества. – Теперь вы поверите мне, если я повторю: я тот, кто я есмь? – Да! – выдохнули призраки, простираясь ниц. – Приказывай, учитель! – воскликнули председатель и пять высших чинов, поклонившись до земли. – Приказывайте, и мы будем повиноваться. L Р Д Наступила мертвая тишина. Казалось, незнакомец собирался с мыслями. Спустя несколько минут он заговорил: – Господа! Вы можете опустить шпаги – они только мешают вам. Слушайте меня внимательно, потому что вам многое предстоит узнать, хотя я буду немногословен. Присутствующие слушали с удвоенным вниманием. – Источник великой реки почти всегда – божественного происхождения и потому невидим. Когда плывешь по Нилу, Гангу или Амазонке, знаешь, куда направляешься, но понятия не имеешь, откуда держишь путь! Я начал себя помнить с того дня, как душа моя стала воспринимать окружающий мир; я тогда жил в Медине, святом городе, и резвился в садах муфтия Салааима. Это был почтенный старец, которого я любил, как отца. Однако он не был моим отцом. Взгляд его был нежен, а тон – почтителен. Трижды в день он оставлял меня, уступая место другому старцу. Когда я произношу его имя, я испытываю признательность и вместе с тем страшно робею. Имя этому уважаемому старцу – светочу, прошедшему все науки, постигаемые человечеством, обученному семью небесными духами всему, что должны знать ангелы для общения с Богом, имя ему – Альтотас. Он был моим наставником, учителем. Теперь это мой друг, к которому я отношусь с глубоким почтением, так как он вдвое старше старейшего из вас. Торжественная речь, величественные движения, строгий тон незнакомца произвели на собравшихся сильнейшее впечатление. Время от времени их охватывало необъяснимое беспокойство. Путешественник продолжал: – К пятнадцати годам я был уже посвящен в великие таинства природы Я знал ботанику, но не ту науку, которой владеет рядовой ученый, ограничившись знанием своей местности, – я знал шестьдесят тысяч видов различных растений на всей земле. С помощью моего учителя, который, возложив руки мне на голову, посылал сквозь мои опущенные веки луч божественного света, я умел путем почти сверхъестественного самосозерцания проникать взглядом в морскую пучину. Я изучал неописуемо чудовищные заросли, покачивавшиеся в зеленовато-мутной воде, где обитали безобразные и бесформенные существа. Чудовища эти никогда не попадаются нам на глаза: должно быть. Господь забыл про них в то самое мгновение, когда сотворил их своею властью, не устояв перед искушением сатаны. Помимо ботаники, я с удовольствием отдавался изучению как мертвых, так и живых языков. Я знал все наречия, на которых говорят от Дарданелл до Магелланова пролива. Я разбирал таинственные иероглифы в гранитных книгах, зовущихся пирамидами. Я охватил все человеческие знания, от Санкониатона до Сократа, от Моисея до блаженного Иеронима, от Зороастра до Агриппы. Я учился медицине не только по Гиппократу, Галену, Аверроэсу, но также у такого великого учителя, коим является природа. Я разгадал тайны коптов и друидов. Я собрал семена добра и зла. Когда самум или тайфун проносились над моей головой, я посылал с ними семена жизни или смерти. Ветер уносил их за тысячи миль, а вместе с ними – мое проклятие или благословение. В этих занятиях, трудах, странствиях я достиг двадцатилетнего возраста. Однажды учитель нашел меня в мраморном гроте, где я прятался от полуденного зноя. Выражение его лица было строгим, и в то же время он улыбался. В руке он держал пузырек. – Ашарат! – обратился он ко мне. – Я всегда говорил тебе, что все в этом мире не имеет ни начала, ни конца, что колыбель и гроб сродни друг другу. Чтобы осмыслить свои прошлые жизни, человеку не хватает той ясности ума, которая сделала бы его равным Богу. Итак, я составил напиток, позволяющий прозреть. Надеюсь, что скоро я также открою секрет вечной молодости. Ашарат! Я вчера отпил немного из этого пузырька. Ты должен выпить сегодня то, что осталось. Я безгранично доверял ему, я боготворил моего великого учителя, однако рука моя дрогнула, когда я коснулся флакона, протянутого Альтотасом. Так, должно быть, дрожала рука Адама, взявшая яблоко, которое дала ему Ева. – Пей! – произнес он, улыбаясь. Он возложил руки мне на голову, как делал всегда, когда хотел, чтобы ко мне пришло прозрение. – Усни, – сказал он, – и прозревай! Я мгновенно уснул. Мне привиделось, будто я лежу на ветках сандала и алоэ, приготовленных для жертвенного костра. Надо мной пролетел ангел, переносивший волю Всевышнего с Востока на Запад. Ангел осенил меня крылом; вспыхнул огонь. И, странное дело, не испытывая ни малейшего волнения и страха, я свободно раскинулся, отдавшись языкам пламени, словно феникс, черпая новые силы в источнике жизни. Плоть моя исчезла, осталась одна душа, принявшая форму тела, но было оно прозрачно, неосязаемо, легче воздуха, которым мы дышим и в котором оно парило. В тот момент я, подобно Пифагору, увидевшему себя на Троянском троне, припомнил тридцать две жизни, прожитые моей душой. Перед глазами вереницей глубоких стариков проходили столетия. Я узнавал себя под разными именами, которые носил со дня своего первого рождения вплоть до последней смерти. Как вы знаете брачья, в этом заключается один из важнейших постулатов нашей веры. Души – это многочисленные божественные эманации, наполняющие мировое пространство. Они сверху донизу занимают ступени иерархической лестницы. В час своего рождения человек принимает наугад одну из ранее живших в ком-то душ, а в смертный час отдает ее для новой жизни и последующих ее превращений. Незнакомец говорил убежденно, обращая свой взор к небесам. Гнев присутствовавших сменился удивлением, а когда он заговорил о вере, восхищенный шепот прошел по рядам собравшихся. – После пробуждения, – продолжал ясновидец, – я почувствовал себя больше, чем просто человеком, я ощутил себя почти Богом. Я решил посвятить счастью человечества не только настоящую, но и все ранее прожитые жизни. На следующий день, будто угадав мои мысли, ко мне явился Альтотас и сказал: Сын мой! Двадцать лет тому назад ваша Мать умерла, родив вас. Вот уже двадцать лет невидимое препятствие не позволяет вашему прославленному отцу открыться вам. Мы с вами продолжим путешествие, ваш отец будет среди тех, с кем мы будем встречаться. Он благословит вас, но вы об этом не узнаете. Итак, все во мне, как в богоизбраннике, становилось таинственным: прошлое, настоящее, будущее. Я простился с благословившим и щедро меня одарившим муфтием Салааимом. Мы с Альтотасом присоединились к каравану, который отправлялся в Суэц. Господа! Простите мне волнение, которое я испытываю при этом воспоминании. Случилось так, что достойнейший муж благословил меня. Меня охватила дрожь, я почувствовал, как в моей груди сильно забилось сердце. Это был знаменитый шериф Мекки, прославленный владыка. В тот момент он наблюдал за сражением и одним мановением руки мог подчинить себе три миллиона человек. Альтотас отвернулся, чтобы не выдать волнения… Мы продолжали путь. Мы отправились в глубь Азии, поднялись вверх по Тигру, побывали в Пальмире, Дамаске, Смирне, Коноантинополе. Вене, Дрездене, Москве, Стокгольме, Петербурге, Нью-Йорке, Буэнос-Айресе, Ле Капе, Адене. Затем мы вернулись туда, откуда начиналось наше путешествие. Мы направились в Абиссинию, спустились вниз по Нилу, достигли Родоса, затем Мальты. В двадцати милях от берега нас встретил корабль. Два рыцаря ордена, приветствовав меня и обняв Альтотаса, торжественно проводили нас во дворец великого магистра Пинто. Вероятно, вы спросите меня, господа, каким образом мусульманин Ашарат был с почестями принял теми, кто в молитвах поклялся уничтожать. Дело в том, что католик Альтотас, как и сам мальтийский рыцарь, всегда говорил мне о Боге едином и всемогущем, который с помощью своих посланников – ангелов – устроил всеобщую гармонию и назвал ее прекрасным и великим именем – Космос. Таким образом, я был то, что называется теософ. Мои странствия кончились. Многоликие города и противоречивые нравы их жителей нисколько не удивляли меня: я уже все это видел в прожитых мною тридцати двух жизнях. Я был поражен тем, как изменились жители этих городов. Мне удавалось мысленно опережать события и предвидеть людские судьбы. И я видел, что все духовное стремится к прогрессу, а прогресс ведет к свободе. Я понял, что пророки, сменяющие друг друга, посланы Богом, чтобы помочь людям в их нелегкой борьбе. Путь человечества, начинаясь во мраке, с каждым столетием приближается к свету; век – это миг в мировом летосчислении. Я сказал себе, что высшие тайны были открыты мне не для того, чтобы я похоронил их в себе. Тщетно гора прячет в недрах золотую жилу, а океан – жемчужину: упрямый старатель проникнет в недра, а ныряльщик спустится в морские глубины. Не в пример горам и океанам я готов осыпать мир своими сокровищами, подобно щедрому солнцу. Итак, вы теперь понимаете, что вовсе не для того прибыл я с Востока, чтобы исполнить таинства братства. Я пришел, чтобы сказать вам: «Братья! Расправьте крылья и окиньте весь мир орлиным взором, поднявшись вслед за мной на вершину горы, с которой Сатана похитил Иисуса, и полюбуйтесь земными просторами». Народы идут нескончаемой вереницей. Родившись в разное время и в различных условиях, они готовы, каждый в свой час, достигнуть цели, для которой были рождены. Движение это бесконечно, хотя тот или иной человек время от времени останавливается, чтобы передохнуть. Если им случается отступить на шаг, это вовсе не значит, что движение вперед прекратилось. Просто они хотят собраться с духом, чтобы преодолеть очередное препятствие. Народ Франции опережает другие нации – дадим же ему в руки факел! Пламя, которое охватит Францию, будет очистительным огнем, потому что спасет весь мир. Вот почему нет среди нас представителя французской ложи. Возможно, он отступил, испугавшись своей миссии… Нужен человек, который ничего не боится… Я отправляюсь во Францию! – Вы едете во Францию? – переспросил председатель. – Да, это самое опасное и ответственное дело, я беру его на себя. – Так вы знаете, что происходит во Франции? – продолжал председатель. Ясновидец улыбнулся. – Знаю, потому что сам подготовил эти события: король стар, труслив, развратен, но еще более стара и безнадежна монархия, которую он олицетворяет, восседая на французском троне. Ему остались считанные годы. Необходимо подготовиться надлежащим образом, чтобы будущее благоприятствовало нам в день его кончины. Франция – опора монархического здания. Пусть шесть миллионов рук, готовых подняться по знаку Верховной ложи, вырвут этот камень, и здание монархии рухнет. В тот день, когда станет известно, что во Франции нет больше короля, у европейских монархов, даже у тех из них, кто уверенно сидит на троне, закружится голова и перед ними or– кроется бездна, после того как рухнет трон Людовика. – Извините меня, глубокоуважаемый учитель, – прервал его чин ложи, стоявший справа от председателя. Он говорил на одном из немецких диалектов, который выдавал в нем жителя горной Швейцарии. – Вне всякого сомнения, вы все взвесили, прежде чем излагать нам это? – Да, – коротко ответил великий Копт. – Надеюсь, уважаемый учитель, вы простите мне мою смелость: живя на вершинах гор или в глубоких ущельях, мы привыкли говорить так же свободно, как дышит ветер или плещутся волны. Повторяю: я считаю, что время выбрано неудачно, потому что именно сейчас готовится важное событие, которому французская монархия, возможно, будет обязана своим возрождением. Имеющий честь говорить с вами видел собственными глазами, как с большими почестями дочь Марии-Терезии провожали во Францию, чтобы заключить брачный союз между наследницей семнадцати цезарей и потомком шестидесяти одного короля. Народ радовался слепо, как, впрочем, и всегда, когда ему ослабляют хомут или показывают пряник. Итак, я повторяю от своего имени, а также от имени пославших меня братьев: я считаю, что время выбрано неудачно. Все настороженно посмотрели на того, кто так спокойно и смело рассуждал, не испугавшись недовольства великого учителя. – Говори, брат, – произнес великий Копт совершенно спокойно, – мы готовы следовать твоему совету, если он окажется хорош. Мы, Божьи избранники, никого не отвергаем и готовы жертвовать своим самолюбием в общих интересах. Швейцарский представитель продолжал в полной тишине: – Великий учитель! Благодаря своим занятиям, я убедился в следующей истине: на лице человека написаны, для того, кто умеет читать, все его пороки и добродетели. Пусть человек умеет владеть лицом, смягчая взгляд, заставляя губы улыбаться, – все эти ужимки в его власти. Однако сквозь них всегда проступает основная черта характера – видимое и неоспоримое свидетельство того, что происходит в его душе. Тигр тоже умеет улыбаться и ласково смотреть, однако низкий лоб, выдающиеся скулы, мощный затылок, кровожадный оскал выдают в нем хищника. Собака хмурит брови, скалит зубы, изображает бешенство, но в спокойном и открытом взгляде, в умной морде, в заискивающей походке угадывается доброе, услужливое существо. Господь указал имя и звание на лице каждого создания. Итак, на лбу у девушки, которая должна стать французской королевой, были написаны гордость, отвага и милосердие, свойственное немкам. В лице молодого человека, ее будущего супруга, я угадал хладнокровие, христианскую доброту и наблюдательный ум. Французский народ не помнит зла и никогда не забывает добра. Ему достаточно было пережить Карла Великого. Людовика Святого и Генриха Четвертого, чтобы после них терпеливо сносить правление двадцати трусливых и жестоких королей. Народ, никогда не терявший надежды, не может не полюбить молодую, прекрасную, добрую королеву и кроткого, милосердного короля после губительной эпохи расточительного Людовика Пятнадцатого, его публичных оргий и скрытной мстительности, после правления Помпадур и Дю Барри! Разве не благословит Франция государя, являющего собою образец добродетелей, о которых я упомянул? Кроме того, будут восстановлены мир и согласие в Европе. И вот уже наследница престола Мария-Антуанетта пересекает границу, в Версале готовят престол и брачную постель. Так разумно ли начинать задуманное вами во Франции и для Франции? Еще раз прошу меня извинить, уважаемый учитель, я должен был сказать вам то, что идет из глубины сердца и что я считал своим долгом доверить вашей непогрешимой мудрости. Слова цюрихского пророка были встречены одобрительным шепотом всех присутствовавших. Он поклонился и устремил взор на великого Копта в ожидании ответа. Тот не заставил себя ждать: – Вы определяете характер по чертам лица, прославленный брат мой, – сказал великий Копт, – а я умею предсказывать будущее. Мария-Антуанетта – гордячка, она будет упорствовать в борьбе, навязанной нами, и погибнет под нашим натиском. Наследник престола, Луи-Огюст, излишне добр и мягок, он уступит в борьбе и погибнет так же, как его супруга. Они умрут вместе, но один – будучи излишне добродетельным, другая – слишком жестокой. Они пока уважают друг друга, но мы не дадим им времени на то, чтобы испытать взаимную любовь, а через год они уже будут относиться друг к другу с презрением. Так зачем нам, братья, искать источник истины, если она открыта мне? Я пришел с Востока, словно пастух, следуя за утренней звездой, возвещающей возрождение. Завтра я принимаюсь за дело и с вашей помощью надеюсь завершить его через двадцать лет: этого времени нам будет достаточно, если мы объединим наши усилия и вместе пойдем к общей цели. – Двадцать лет!.. – воскликнули несколько призраков. – Как долго ждать! Великий Копт обернулся на нетерпеливые возгласы. – Да, бесспорно, это долго, – сказал он, – Для того, кто думает, что уничтожить принцип так же легко, как убить человека кинжалом Жака Клемана или перочинным ножом Дамиена. Безумцы!.. Ножом можно убить человека, это правда; но, подобно секатору, он подрезает ветви, на месте которых прорастает по десятку молодых побегов. Смерть же монарха вызывает к жизни какого-нибудь Людовика Тринадцатого – глупого деспота, или Людовика Четырнадцатого – деспота умного, или Людовика Пятнадцатого – идола, омытого слезами и кровью его поклонников, как те отвратительные божества, которые я видел в Индии: с застывшей улыбкой на губах они давили колесами женщин и детей, устилавших гирляндами их путь. Так вы полагаете, что двадцать лет – слишком много для того, чтобы изгладить монаршее имя из памяти тридцати миллионов подданных, еще недавно готовых пожертвовать детьми ради жалкого Людовика Пятнадцатого! Вы полагаете, что легко привить французам отвращение к королевским лилиям, совсем недавно олицетворявшим собой ароматные цветы, в продолжение целого тысячелетия несшим с собой ласки, свет, милость, всемирную славу? Что ж, попытайтесь, братья, попытайтесь: не двадцать лет дал бы я вам на это, а сто! Вы разобщены, вы колеблетесь, вы незнакомы между собой. Я один знаю всех вас, только я способен правильно оценить ваши возможности, я держу в своих руках нить, связывающую вас в братство. Итак, слушайте меня, философы, экономисты, мыслители! Вы тайком излагаете свои принципы в тесном кругу, вы с опаской доверяете их бумаге в темных кельях, вы делитесь ими друг с другом, вооружившись кинжалом, готовые поразить им предателя или болтуна, который осмелится повторить ваши слова чуть громче вас. Я желаю, чтобы вы объявили ваши принципы толпе, чтобы вы обнародовали их в печати, чтобы вы распространили их по всей Европе через посланцев мира, либо принесли на штыках пятисот тысяч, верных солдат, готовых сразиться за свободу, провозглашенную на их знаменах. Вы вздрагиваете при одном упоминании Лондонской башни, или подвалов инквизиции, или Бастилии, которые я хочу взять приступом. Я желал бы, чтобы мы вместе снисходительно улыбались, попирая развалины страшных тюрем, чтобы на этих развалинах танцевали женщины и дети. Все это произойдет, если умрет не монарх, но монархия, если ослабнет влияние церкви, если исчезнет социальное неравенство, если, наконец, угаснут аристократические Династии и не будет несправедливого распределения благ. Я прошу дать мне двадцать лет, чтобы разрушить старый мир и построить новый. Двадцать лет – лишь двадцать мгновении вечности, а вы говорите, что этого слишком много! ?ечь угрюмого пророка была встречена одобрительным шепотом. Было очевидно, что он окончательно завоевал симпатии таинственных призраков – представителей европейской мысли. Великий Копт выдержал паузу, наслаждаясь триумфом, затем, почувствовав, что достиг апогея, продолжал: – Сейчас, братья, когда я собираюсь сразиться со львом в его логове, когда я рискую своей жизнью во имя всеобщей свободы, я хочу знать, что готовы сделать вы для успеха того дела, которому все мы отдаем себя, свое достояние и свою свободу? Скажите, что каждый из вас может сделать? Вот о чем я пришел спросить вас! Наступило пугающе торжественное молчание. Казалось, призраки застыли на своих местах, размышляя о том, что должно сотрясти двадцать тронов. Присутствующие разделились на группы. Посовещавшись с каждой из них, шесть верховных членов обратились к великому Копту. – Я представляю Швецию, – сказал председатель. – От имени Швеции я могу предложить для свержения династии Ваза подданных, которые в свое время возвысили эту династию, а кроме того, сто тысяч экю серебром. Великий Копт достал записные таблички и пометил в них поступившее предложение. Вслед за председателем заговорил чин, стоявший слева от него. – Представляя ирландские и шотландские кружки, – сказал он, – я ничего не могу обещать от имени Великобритании, которая всегда готова вступить с нами в жаркий спор. Но от имени бедной Ирландии, от имени бедной Шотландии я обещаю участие трех тысяч человек, готовых вносить по три тысячи крон ежегодно. Великий Копт записал это предложение рядом с предыдущим – Ну, а что скажешь ты? – обратился он к третьему чину. – Я представляю Америку, где каждый камень, каждое дерево, каждая капля воды и крови готовь к восстанию, – ответил тот, чья сила и природная живость бросаюсь в глаза, несмотря на сковывавший его движения ритуальный наряд. – Мы отдадим все золото, всю кровь до последней капли. Существует, правда, одно препятствие: мы сможем действовать, только когда будем свободны. А сейчас, будучи разобщены, каждый в своем углу, когда нас можно пересчитать по пальцам, мы представляем собой цепь, звенья которой разъяты. Если найдется властная рука, Которая спаяет два первых звена, то остальные соединятся сами. Начинать нужно с нас, уважаемый учитель. Прежде чем освобождать французов от королевской власти, освободите нас от иностранного ига. – Так и будет, – ответил великий Копт, – вы первыми обретете свободу, и Франция вам в этом поможет. Бог сказал, обращаясь ко всем: «Помогайте друг другу». Подождите! Во всяком случае, для вас, брат, ожидание будет недолгим, за это я ручаюсь. Затем он обратился к представителю Швейцарии. – Я могу давать обещания только от своего имени, – сказал тот. – Лучшие сыны нашей республики давно заключили союз с французской монархией. Они платят за него кровью со времен Мариньяна и Павии. Они – честные должники: сполна поставят то, что обещали. Впервые в жизни, уважаемый учитель, мне стыдно за нашу верность. – Да будет так, – отвечал великий Копт. – Мы одержим победу, будь то с их помощью или без нее. Теперь ваша очередь, представитель Испании. – Мы бедны, я могу предложить поддержку всего трех тысяч братьев, но каждый из них будет вносить по тысяче реалов в год. Испания – страна лентяев, готовых уснуть хотя бы на ложе страданий, лишь бы поспать. – Так, – произнес Копт, – а вы что скажете? – Я представляю Россию, а также польские кружки. Наши братья – изверившиеся аристократы или нищие рабы, обреченные на каторжный труд и преждевременную смерть. Я ничего не обещаю от имени рабов, потому что у них ничего нет. Зато могу обещать от имени трех тысяч аристократов по двадцать луидоров с каждого ежегодно. Другие посланцы тоже дали ответ. Каждый из них был представителем либо крошечного королевства, либо крупного княжества, или обнищавшего государства. Все продиктовали Копту свои предложения и дали клятву сдержать обещания. – А теперь, – произнес великий Копт, – я оглашу пароль, по начальным буквам которого вы меня узнали. Он был открыт мне в одной части света, а теперь станет достоянием другой. Пусть каждый посвященный носит эти буквы не только в своем сердце, но и на сердце, потому что мы, ваш господин и Верховный жрец лож Востока и Запада, повелеваем растоптать лилии. Приказываю тебе, шведский брат, и тебе, шотландский брат, и тебе, американский брат, и тебе, швейцарский брат, тебе, испанский брат, а также тебе, русский брат: LILIAS PEDIBUS DE-STRUE . Тут раздался мощный единодушный возглас, подобный реву бушующего моря, несколько раз повторившийся и отозвавшийся эхом в горном ущелье. – А теперь, во имя всемогущего Бога, расходитесь, – произнес Верховный жрец, когда крики смолкли. – Спускайтесь в подземный ход, ведущий к каменоломням Громовой горы, а затем, кто – рекой, кто – лесом, остальные – через равнину – должны исчезнуть до восхода солнца. В следующий раз увидимся в день нашей победы. Ступайте! Он закончил свое обращение масонским жестом, понятым только шестью верховными членами. Они оставались, окружив Копта, пока нижние чины общества не разошлись. Верховный жрец отвел шведа в сторону. – Сведенборг! – обратился он к нему. – Ты действительно Божий избранник, и Господь благодарит тебя. Пошли деньги во Францию по адресу, который я тебе укажу. Председатель отвесил низкий поклон и удалился, пораженный ясновидением Копта, угадавшего его имя. – Приветствую тебя, отважный Ферфакс, – продолжал великий Копт, – вы достойны славного имени своего предка. Напомните обо мне Вашингтону в первом же письме. В ответ Ферфакс поклонился и вышел вслед за Сведенборгом. – Подойди ко мне, Поль Джонс, – обратился Копт к американцу. – Мне понравилась твоя речь, я этого от тебя и ожидал. Ты станешь национальным героем Америки. Готовься выступить со своими товарищами по первому сигналу. Американец вздрогнул, будто его коснулась Божья десница, и вышел. – Ты, Лафатер, – продолжал богоизбранник, – должен оставить свои теории – пришло время действовать. Пусть тебя интересует не столько сам человек, сколько то, на что он способен. Ступай! Горе тем из твоих братьев, кто встанет у нас на пути, – народная месть беспощадна, как Божий гнев! Швейцарский посланник, затрепетав, поклонился и исчез. – Слушай меня, Хименес, – обратился великий Копт к тому, кто говорил от имени Испании, – ты усерден, но ты противоречишь себе. Ты утверждаешь, что твоя страна дремлет, – значит, надо разбудить ее. Ступай и помни: Кастилия остается родиной Сида. Последний чин общества тоже хотел подойти к великому Копту. Но не успел он сделать и трех шагов, как Копт жестом остановил его. – Не пройдет и месяца, как ты, Сиефорд из России, предашь наше дело. Но через месяц ты умрешь. Московский посланец пал на колени. Великий Копт угрожающим жестом заставил его подняться. Приговоренный самой судьбой, посланец, пошатываясь, вышел. Оставшись один, странный человек, которого мы представили, как главного героя нашего повествования, огляделся. Увидев, что зала опустела, он наглухо застегнул бархатный сюртук с расшитыми петлицами, надвинул шляпу и вышел, дверь на бронзовой пружине захлопнулась за ним с грохотом. Человек уверенно пошел через горные ущелья, будто они были давно ему знакомы. Добравшись до леса, он без проводника, без путеводного луча, прошел лес, словно невидимая рука указывала ему дорогу. Выйдя на опушку леса и не увидев своего коня, он прислушался. Ему показалось, что он слышит далекое ржание. Путешественник протяжно свистнул. Спустя мгновение Джерид выскочил из темноты, верный послушный Джерид! Путешественник легко вскочил в седло, и оба вскоре исчезли в темных зарослях вереска, простиравшихся от Даненфельса до самой вершины Громовой горы.  ЧАСТЬ ПЕРВАЯ   Глава 1. ГРОЗА   Неделю спустя после описанной нами сцены, около пяти часов вечера, карета, запряженная четверкой лошадей, которой правили два форейтора, выехала из Понт-а-Муссона, небольшого городка, расположенного между Нанси и Мецем. Лошадей только что переменили на постоялом дворе. Не обращая ни малейшего внимания на приветливую хозяйку, стоявшую на пороге в ожидании запоздалых гостей и приглашавшую их остановиться у нее, путешественники отправились в Париж. Пока меняли лошадей, ребятишки и деревенские кумушки обступили экипаж. Когда четверка лошадей унесла карету, скрывшуюся за углом, толпившийся народ, размахивая руками, стал расходиться по домам. Одних развеселил, других удивил невиданный доселе экипаж, переехавший мост. Мост был построен по приказу славного короля Станисласа, пожелавшего связать с Францией свое крошечное королевство. Много разных экипажей проезжало по мосту из Эльзаса. Местным жителям не в диковинку были причудливые фургоны, привозившие по базарным дням из Фалсбурга уродцев о двух головах, дрессированных медведей, бродячий цирк с акробатами, цыганский табор. Однако не только смешливых ребят да старых сплетниц способен был ошеломить своим видом громоздкий экипаж на огромных колесах с крепкими рессорами. Тем не менее он катился с такой скоростью, что зрители не могли не воскликнуть: – Непохоже на почтовую карету! Читателю повезло, что он не видел подобного экипажа; позвольте же нам описать это чудовище. Начнем с главного кузова (мы называем его главным кузовом, потому что впереди него было еще нечто вроде кабриолета). Итак, главный кузов был выкрашен светло-голубой краской, а посреди каждой стенки – изящные вензеля из замысловато переплетенных между собой «Д» и «Б».. Два окна, именно окна, а не окошка, с занавесками из белого муслина, освещали карету изнутри. Но окна эти были почти невидимы для непосвященных, так как находились на передней стенке кузова и выходили на кабриолет. Решетка на окнах позволяла разговаривать с тем, кто находился в кузове, и вместе с тем можно было откинуться на нее, не разбив стекол, задернутых занавесками. Кузов этот, находившийся позади, был, очевидно, основной частью диковинного экипажа. Он имел восемь футов в длину и шесть – в ширину, освещался только через окна, а свежий воздух поступал через застекленное окошко второго этажа. Продолжая описание удивительных особенностей экипажа, привлекавших внимание прохожих, добавим, что на крыше была еще жестяная черная труба по меньшей мере в фут высотой, из которой клубился голубоватый дым, превращавшийся затем в белые облачка, волнами стлавшиеся вслед за уносившейся каретой. В наши дни подобное сооружение могло бы навести на мысль об изобретении, в котором инженер гениально сочетал мощность пара с выносливостью лошадей. Это казалось еще более вероятным оттого, что к карете, запряженной, как мы уже говорили, четверкой лошадей, управляемых парой форейторов, была привязана сзади еще одна лошадь. Маленькая, вытянутая голова лошади, тонкие изящные ноги, узкая грудина, густая грива и летевший по ветру хвост свидетельствовали о том, что это скакун. Лошадь была оседлана – значит, время от времени кто-то из путешественников, будто заключенных в Ноевом ковчеге, доставлял себе удовольствие проехаться верхом и скакал галопом рядом с каретой, которая, пожалуй, не вынесла бы такой скорости. В Понт-а-Муссоне сменившийся кучер получил, помимо вознаграждения, двойные прогонные; прогонные протянула ему белая мускулистая рука, высунувшись между кожаных занавесок, отгораживавших переднюю часть кабриолета почти так же надежно, как муслиновые занавески скрывали переднюю часть главного кузова. Обрадованный кучер проворно снял шляпу и воскликнул: – Благодарю вас, ваша светлость! Звучный голос ответил на немецком языке, который еще понимают в окрестностях Нанси, хотя уже не говорят на нем: – Schnell, schneller! В переводе на французский это означало: – Быстро, скорее! Форейторы понимают почти все языки, когда обращенные к ним слова сопровождаются звоном металла, который очень любит эта порода людей, о чем прекрасно осведомлены все путешественники. Вот почему два новых кучера делали все возможное, чтобы заставить лошадей помчаться галопом в начале пути. Однако после неимоверных усилий, больше делавшим честь их крепким рукам, чем лошадиным ногам, они вынуждены были, устав от бесполезной борьбы, перейти на рысь, позволявшую делать по две с половиной – три мили в час. Около семи переменили лошадей в Сен-Михеле, та же рука протянула между занавесок плату за почтовый прогон, тот же голос отдал прежнее приказание. Само собой разумеется, что необычайная карета вызвала столь же сильное удивление, как в Понт-а-Муссоне, экипаж выглядел еще фантастичнее в надвигавшихся сумерках. После Сен-Михеля дорога поднималась в гору. Лошади пошли шагом: полчаса ушло на то, чтобы преодолеть около четверти мили. Одолев подъем, форейторы дали лошадям передохнуть, и путешественники могли, откинув кожаные занавеси, окинуть взором широкий простор, постепенно исчезавший в вечернем тумане. Погода была ясная и теплая до трех часов пополудни. К вечеру стало душно. Огромное белое облако, тянувшееся с юга, будто пыталось угнаться за каретой. Прежде чем путешественники успели доехать до Бар-ле-Дюка, где форейторы предлагали на всякий случай остановиться на ночлег, облако едва не настигло карету. Продолжая надвигаться, огромная туча опускалась все ниже, расползалась по земле, смешиваясь с туманом, как бы расталкивая другие голубоватые облачка, которые пытались расположиться по ветру, словно корабли во время морского сражения. Вскоре за огромной, пугающе белой тучей, расползавшейся по небу со скоростью прибывающей во время прилива воды, исчезли последние солнечные лучи. Тускло-серый свет просачивался сквозь облако, едва освещая землю. Листья на деревьях затрепетали, хотя даже слабый ветерок не колебал их, и потемнели, как бывает после захода солнца. Внезапно вспышка молнии распорола тучу, небо словно раскололось на тысячу огненных кусков, испуганный взгляд проникал в неизмеримую глубь небосвода, пылавшую, словно адская бездна. В тот же миг удар грома, достигший лесной опушки, вдоль которой проходила дорога, потряс землю и подстегнул огромную грозовую тучу, словно бешеного коня. Карета, однако, продолжала свой путь, пуская сквозь трубу яшл, черный вначале и превратившийся постепенно в прозрачно-опаловый. Небо потемнело, и сейчас же оконце на крыше кареты засветилось ярко-красным огнем; было очевидно, что обитатель этой коробки на колесах, не привыкший к дорожным случайностям, принимал возможные меры, чтобы не прерывать дело, которым он был занят. Карета все еще находилась на плоскогорье. Путешественники не начали еще спускаться, как раздался другой, более мощный, зазвеневший металлом удар грома, а затем пошел дождь, вначале падавший редкими каплями, потом хлынул частый и сильный, – можно было подумать, что небо пускает множество стрел. Форейторы совещались; карета остановилась. Тот же голос, только на сей раз на чистейшем французском языке спросил: – Какого черта мы здесь торчим? – Мы спрашивали друг друга, стоит ли ехать дальше. – Сначала у меня надо было спросить. Вперед! Голос был такой властный и мощный, что форейторы повиновались, и карета покатилась вниз по горе. – В добрый путь! – добавил голос. На минуту приподнявшись, кожаные занавеси вновь упали, скрыв говорившего от форейторов. Глинистая дорога, залитая потоками дождя, стала такой скользкой, что лошади не могли идти. – Сударь! – сказал кучер, придерживая коренную. – Дальше ехать нельзя. – Это почему же? – переспросил уже знакомый нам голос. – Лошади скользят. – Сколько нам осталось до постоялого двора? – Далеко, сударь, мы от него в четырех милях. – Вот что, любезный, подкуй своих лошадей серебром и поезжай, – произнес незнакомец, отодвинув занавеску и протянув четыре экю по шесть ливров. – Вы очень добры, – сказал кучер, зажав монеты в огромном кулаке, потом засунул их в широченный сапог. – Мне показалось, господин что-то тебе сказал? – спросил второй кучер, услыхав, как звякнули упавшие в сапог монеты. Ему тоже хотелось принять участие в интересном разговоре, принимавшем столь любопытный оборот. – Да он говорит: надо ехать! – Вы что-нибудь имеете против, друг мой? – спросил путешественник ласково, но твердо, давая понять, что не потерпит возражений. – Да не я, сударь, – лошади не идут! Видите, не слушаются… – А для чего же существуют шпоры? – спросил путешественник. – Да хоть проткни я им живот, они ни шага больше не сделают. Пусть меня Бог накажет, если… Не успел кучер договорить, как вспыхнула молния и раздался оглушительный грохот, в котором потонули последние слова кучера. – Не вовремя я Бога помянул! – проговорил кучер. – Ох, сударь, глядите: карета сама пошла, ох, сейчас она и понесется! Господи Боже, сами едем! В самом деле, лошади не могли сдержать тяжелую повозку, давившую им на круп, ноги их оступались, скользили, карета катилась все стремительнее. Лошади обезумели от боли и понесли, экипаж стрелой полетел вниз по темному склону навстречу неизбежной гибели. Путешественник высунулся из кареты. – Бездельник! – закричал он. – Мы все из-за тебя погибнем! Держи левее, да левее же! – Вас бы на мое место, сударь! – прокричал в ответ перепуганный насмерть кучер, безуспешно пытаясь поймать вожжи и обуздать непослушных лошадей. – Джузеппе! – вскричала женщина, которую до тех пор не было слышно. – Джузеппе, на помощь! На помощь! Царица небесная! Этот призыв к Божьей матери вполне был уместен, так как катастрофа казалась неизбежной, ужасной, невообразимой. Тяжелая карета, потеряв управление, неслась к пропасти, над которой уже, казалось, занесла копыта передняя лошадь. Еще три оборота колес, и лошади, экипаж, форейторы – все было бы смято, погибло бы в бездне. В тот самый миг путешественник прыгнул из кабриолета прямо на дышло, схватил кучера одной рукой за шиворот, другой – за ремень, приподнял, словно младенца, отшвырнул шагов на десять, вскочил вместо него в седло и схватил вожжи. – Левее! Левее, дурак! – диким голосом крикнул он другому кучеру. – Не то башку сверну! Окрик возымел магическое действие: кучер, управлявший двумя передними лошадьми, подхлестнутый криками своего товарища, сделал нечеловеческое усилие и, вывернув карету, вывел ее с помощью незнакомца на мощеную дорогу, по которой карета помчалась со страшной скоростью, подгоняемая громовыми раскатами. – В галоп! – прокричал путешественник. – В галоп! Если посмеешь ослушаться, я сверну шею тебе и твоим лошадям! Кучер понимал, что это не пустая угроза; он принялся нахлестывать лошадей с удвоенной энергией, и бешеная скачка продолжалась. Можно было подумать, глядя со стороны на грохочущий экипаж с дымившей трубой, слыша приглушенные крики, доносившиеся из кареты, что это мчится дьявольская колесница, запряженная сказочными лошадьми, подгоняемыми ураганом. Не успели путешественники прийти в себя после пережитого волнения, как столкнулись с другой опасностью. Туча летевшая, будто на крыльях, над равниной, неслась столь ее стремительно, что и лошади. Время от времени незнакомец задирал голову, и когда молния вспарывала тучу, на его лице при свете вспышек можно было прочитать беспокойство, которое он не пытался скрыть, так как был уверен, что никто, кроме Всевышнего, его не видит. Едва карета достигла подножия горы, из-за внезапного перемещения воздушных масс возникло два электрических разряда, которые разодрали тучу с ужасным треском, сопровождавшимся громом и молнией. Лошадей словно охватил огонь, сначала фиолетовый, затем зеленоватый, перешедший потом в белый. Лошади, мчавшиеся сзади, взметнулись на дыбы, в воздухе запахло серой, впереди лошади рухнули, будто под их копытами разверзлась земля. В тот же миг одна из них, подхлестываемая форейтором, поднялась и, почувствовав, что ее больше не сдерживают постромки, лопнувшие от сильного толчка, умчалась в темноту, унося седока. Карета, проехав еще немного, остановилась, натолкнувшись на труп убитой лошади. Вся эта сцена сопровождалась душераздирающими воплями женщины, сидевшей в карете. Наступила минута крайнего замешательства, когда никто не мог бы сказать, жив он еще или уже мертв. Путешественник поспешил ощупать себя. Он был жив и здоров, дама лежала без сознания. Путешественник догадывался, что с ней произошло, судя по глубокой тишине, последовавшей за криками, только что доносившимися из кабриолета. Однако он не бросился к ней немедленно на помощь, как того следовало ожидать. Спрыгнув на землю, он подбежал к арабскому красавцу скакуну, о котором мы уже рассказывали. Конь был сильно напуган, напряжен, грива у него ходила ходуном. Он дергал дверцу кареты, натягивая корду, которой был привязан к ручке. После тщетных усилий освободиться, гордое животное застыло, словно зачарованное бурей. Хозяин коня свистнул и ласково погладил его, конь отпрянул и тревожно заржал, будто не узнавая его. – А-а, опять эта проклятая лошадь, – проворчал надтреснутый голос из глубины фургона, – будь она проклята, опять раскачивает карету! Затем тот же голос, но значительно громче, закричал нетерпеливо и угрожающе: – Nhe goullac hogoud shaked, haffrit! – He сердитесь на Джерида, учитель, – проговорил путешественник, отвязывая коня и собираясь привязать его сзади кареты, – он испугался только, да и было, по правде говоря, чего испугаться. При этих словах путешественник открыл дверцу, откинул подножку и, шагнув внутрь, захлопнул за собой дверь.  Глава 2. АЛЬТОТАС   Путешественник оказался лицом к лицу с сероглазым крючконосым стариком; руки у него тряслись. Сидя в огромном кресле, старик правой рукой перелистывал объемистый пергаментный манускрипт, озаглавленный La Chivre del Gabinetto, а в левой держал серебряную шумовку. Поза старика, его занятие, неподвижное морщинистое лицо, на котором живыми были только глаза и губы, – все показалось бы странным читателю. Однако незнакомцу все это, очевидно, было привычно, потому что он не удостоил необычную обстановку даже беглым взглядом, несмотря на то, что она этого заслуживала. Три стены – старик, если помнит читатель, именно так называл перегородки экипажа, – три стены, уставленные заполненными книгами этажерками, окружали кресло, принадлежавшее исключительно странному старику, в угоду которому сверху над книгами были прикреплены полки, где разместились в большом количестве разнообразные склянки, коробки в деревянных футлярах, как это делается со столовой посудой на корабле. Любой из этих футляров или ящиков старик мог достать без посторонней помощи, потому что свободно передвигался вместе с креслом, которое поднималось и опускалось по мере надобности при помощи боковых рычагов, и старик легко сам справлялся с управлением. Комната – так мы будем называть ее – имела восемь футов в длину, шесть – в ширину и столько же – в высоту. Напротив двери, помимо склянок и перегонных аппаратов, ближе к четвертой стене, остававшейся свободной для входа и выхода, громоздилась печурка с навесом, кузнечными мехами и колосниками. В тот момент в печке раскалился добела тигель, в котором что-то кипело. Поднимавшийся над тигелем пар выходил через трубу, которую читатель уже видел на крыше кареты, тот самый таинственный пар, который неизменно вызывал удивление и любопытство у прохожих любого возраста, пола и любой национальности. Помимо всего прочего, среди банок, склянок, книг, картонок, лежавших на полу в живописном беспорядке, можно было заметить медные щипцы, а также несколько угольков, плававших в разнообразных растворах. Там же стоял большой сосуд, наполовину наполненный водой, а с потолка свисали подвешенные за нитки пучки трав, одни из которых, казалось, могли быть собраны накануне, другие – лет сто назад. В комнате стоял сильный запах, который в менее экзотической обстановке можно было бы назвать благоуханием. Путешественник вошел, когда старик, развернув кресло с удивительной ловкостью, подъехал к печке и стал снимать накипь с почтительной осторожностью. Его отвлекло появление незнакомца, правой рукой он глубже надвинул бывший когда-то черным бархатный колпак, из-под которого выбивалось несколько редких прядей, блестевших, словно серебряные нити. Старик с замечательной легкостью выдернул из-под колесика кресла полу длинной шелковой мантии, подбитой ватой, которая за десять лет превратилась в выцветшую бесформенную тряпку. Старик, казалось, был в скверном настроении; он ворчал, снимая накипь и придерживая другой рукой мантию: – Боится он, видите ли, проклятая животина! А чего ему бояться, хотел бы я знать? Дернул дверь за ручку, толкнул печку, и почти половина моего эликсира пролита в огонь. Ашарат! Богом прошу, бросьте эту скотину в первой пустыне. Путешественник в ответ улыбнулся. – Прежде всего, дорогой учитель, – сказал он, – пустынь мы больше не встретим на своем пути, потому что мы уже во Франции. Кроме того, я не могу себе позволить просто так бросить лошадь стоимостью в тысячу луидоров, точнее, бесценную, так как она из породы Аль-Бораха. – Подумаешь, тысяча луидоров! Да я их вам хоть сейчас выложу: тысячу луидоров или что-нибудь на ту же сумму. Ваша лошадка и так обошлась мне уже больше чем в миллион, не считая дней, которые она унесла из моей жизни. – Да чем же так провинился Джерид? Ну, рассказывайте! – Чем провинился? Да еще несколько минут, и эликсир так закипел бы, что ни одна капля не успела бы испариться. Правда, ни Зороастр, ни Парацельсий не указывают на то, что именно так должно проходить кипение, но зато Борри настоятельно это рекомендует. – Дорогой учитель! Еще две-три секунды, и эликсир закипит. – А-а, да, как же, закипит! Видите, Ашарат? Наверное, надо мной проклятье тяготеет: огонь гаснет, не знаю, что там падает через трубу… – Зато я знаю, что падает через трубу, и воскликнул со смехом ученик, – это вода! – То есть как вода? Вода! Раз так – пропал эликсир! Опять начинай сначала! Можно подумать, у меня есть на это время! Господи, Боже мой! – в отчаянии вскричал старик, воздев руки к небу. – Вода! Какая еще вода, Ашарат! – Чистейшая дождевая вода, учитель. На улице ливень, вы разве не заметили? – А разве я что-нибудь замечаю, когда работаю? Вода!.. Так вот это что… Знаете, Ашарат, это так меня взволновало! Подумать только! Я уже полгода прошу у вас дымник на трубу… Полгода!.. Да что я говорю – целый год. А вот вы о нем не подумали, а о чем вам еще думать-то? Но вы молоды. Ну и что вышло из-за вашей небрежности? Сегодня дождь, завтра ветер нарушают все мои расчеты и опыты. А ведь я должен спешить, клянусь Юпитером! Вы хорошо знаете, мой час близок, и если я не буду готов, если не найду эликсир жизни – прощай, мудрец, прощай, ученый Альтотас! Тринадцатого июля в одиннадцать часов вечера мне исполняется сто лет. К этому времени эликсир должен достигнуть совершенства. – Мне кажется, все идет прекрасно, дорогой учитель, – заметил Ашарат. – Вне всякого сомнения! Я даже снял пробу: левая рука была почти полностью парализована, теперь я могу согнуть ее. И, кроме того, я сэкономил время, которое раньше тратил на еду: при всем своем несовершенстве эликсир поддерживает мои силы. О, иногда я думаю, что мне недостает всего одной какой-нибудь травки, одного-единственного стебелька этой травы, чтобы эликсир был готов. Ведь мы могли уже сто, тысячу раз пройти мимо нее, эту траву могли растоптать наши лошади, мы могли раздавить ее колесами, да, Ашарат, ту самую, о которой говорит Плиний и которую ученые так и не нашли или, вернее, не узнали, ведь ничто не исчезает! Послушайте, а что если вы спросите ее название у Лоренцы во время одного из ее откровений? – Конечно, учитель, будьте спокойны, я узнаю у нее! – А пока, – глубоко вздохнув, проговорил старый ученый, – опять мой эликсир не готов, мне понадобится еще полтора месяца, чтобы снова прийти к тому, чего я достиг сегодня, да вы знаете! Имейте в виду, Ашарат, вы потеряете по крайней мере столько же, сколько и я, в день моей смерти… Что там за шум? Карета так громыхает? – Нет, учитель, гроза. – Какая гроза? – Та, что едва всех нас не погубила, особенно мне досталось. Правда, на мне шелковая одежда, это меня и спасло. Хлопнув себя по колену, щелкнувшему, словно высохшая кость, старик произнес: – Итак, вот к чему приводит ваше ребячество, Ашарат: погибнуть в грозу, глупейшим образом, от электрического разряда, который я мог бы отвести, имей я на это время, в свою печку. По-вашему, недостаточно того, что я подвергаюсь риску сломать шею по вине неловких или злых людей. Вы заставляете меня преодолевать трудности, которые посылает небо, иными словами, те, которые мне было бы легче всего избежать. – Простите, учитель, вы еще не объяснили мне… – Как! Разве я не излагал вам свою систему начал, лежащую в основе всего мироздания? Когда я открою секрет вечной молодости, мы еще вернемся к этой теме, а сейчас, понимаете, у меня нет времени. – Так вы полагаете, можно остановить грозу? – Не только остановить, но и отвести ее, куда вам заблагорассудится. В тот день, когда мне перевалит за сто лет и я смогу спокойно жить дальше еще лет пятьдесят, в тот самый день я обуздаю ее и поведу за собой так же свободно, как вы водите Джерида. А пока, Ашарат, прикажите поставить дымник на трубу, умоляю вас! – Будет исполнено, не беспокойтесь. – «Будет исполнено»! «Будет исполнено»! Опять в будущем, точно будущее принадлежит нам двоим! О, никто и никогда не поймет меня! – вскричал ученый, заметавшись в кресле и кусая кулаки. – «Не беспокойтесь»!.. И вы говорите, чтобы я не беспокоился! Да ведь если через три месяца эликсир не будет готов, все будет кончено для меня. Но уж если я переживу тот день, если я снова обрету молодость, гибкость мышц, свободу движений, тогда мне никто не будет нужен, никто мне не скажет «Я сделаю…», уж тогда я скажу: «Я сделал!» – Можете ли вы сказать то же по поводу нашего с вами общего великого дела? Вы уже думали о нем? – О, Господи, разумеется, да если бы я был так же уверен в моем эликсире, как уверен в формуле алмаза… – Вы действительно в ней уверены, учитель? – Конечно, потому что я его уже получил. – Получили? – Держите, вернее, смотрите. – Куда? – Справа от вас, вон в том небольшом стеклянном сосуде, да-да, вот в этом. Путешественник с жадностью схватил сосуд, на который указывал Альтотас. Это был маленький хрустальный кубок тонкой работы, дно и стенки которого покрывал мельчайший порошок. – Алмазная пыль! – вскричал молодой человек. – Точно, алмазная крошка, а что в середине? Вглядитесь хорошенько. – Да-да, вижу: алмаз величиной с ячменное зерно. – Размер не имеет значения. Мы можем собрать воедино весь порошок, из ячменного зерна получим конопляное, из конопляного – горошину. Но ради Бога, дорогой Ашарат, в обмен на уговор, который я заключаю с вами, прикажите, пожалуйста, поставить мне дымник на трубу, чтобы в нее не попадала вода, а также подыщите хорошего кучера, чтобы гроза обходила нас стороной. – Да-да, хорошо, не беспокойтесь. – Опять! Снова ваше вечное «Не беспокойтесь», что за мучение! Молодость! Безрассудная, самонадеянная молодость! – воскликнул он, мрачно усмехнувшись и открывая в улыбке беззубый рот; казалось, глаза его еще глубже ввалились. – Учитель! – обратился к нему Ашарат. – Огонь гаснет, тигель остывает, что там? – Взгляните сами. Молодой человек повиновался, открыл тигель и обнаружил в нем кусочек остекленевшего уголька величиной с небольшой орех. – Алмаз! – вскричал он. Затем добавил: – Да, но непрозрачный, неровный, не имеющий ценности. – Так ведь огонь погас, Ашарат, потому что на трубе не было дымника, понимаете? – Ну, простите меня, учитель, – проговорил молодой человек, так и этак поворачивая алмаз в пальцах. Камень то играл гранями, то оставался темным. – Простите меня и скушайте что-нибудь, нужно подкрепиться. – Пустое! Я уже выпил ложку эликсира часа два назад. – Ошибаетесь, учитель, это было в шесть утра. – Вот именно! А который теперь час? – Скоро половина третьего ночи. – Боже мой! – сложив руки на груди, вскричал ученый. – Еще один день позади, целый день потерян! Так дни стали короче? В сутках уже не двадцать четыре часа? – Раз вы не хотите поесть, учитель, то поспите хоть немного. – Ну что ж, я, пожалуй, сосну часика два. Но уж через два часа – заметьте время – через два часа вы меня разбудите. – Обещаю. – Видите ли, в чем дело, Ашарат: когда я засыпаю, – ласково проговорил старик, – я боюсь, что это уже навсегда. Так вы разбудите меня, не так ли? Не обещайте, лучше поклянитесь. – Клянусь, учитель. – Через два часа? – Через два часа. В это самое мгновение послышался топот копыт пущенной в галоп лошади. Раздался чей-то крик, выражавший беспокойство и вместе с тем удивление. – Что бы это значило? – распахнув дверь, вскричал путешественник. Он спрыгнул на землю, не обращая внимания на подножку.  Глава 3. ЛОРЕНЦА ФЕЛИЦИАНИ   Пока путешественник и ученый беседовали, сидя в карете, снаружи произошло следующее. Удар молнии поразил лошадей, ехавших впереди, поднял на дыбы тех, что скакали сзади; дама, находившаяся в кабриолете, как мы уже сказали, потеряла сознание. Она оставалась несколько минут без чувств, затем мало-помалу пришла в себя, так как причиной обморока был лишь страх. – О Боже, – вымолвила она, – неужели все покинули меня и никто не сжалится надо мной? – Сударыня, – послышался робкий голос. – Не могу ли я чем-нибудь помочь вам? Услышав эти слова, которые, как ей показалось, кто-то произнес совсем рядом, молодая женщина встрепенулась и, просунув голову и руки сквозь кожаные занавеси кабриолета, оказалась лицом к лицу с молодым человеком, стоявшим на подножке. – Это вы сейчас говорили, сударь? – спросила она. – Да, сударыня, – отвечал молодой человек. – Вы предлагаете мне помощь? – Да. – Скажите сначала, что здесь произошло? – Случилось вот что, сударыня: молния почти угодила в карету, разорвав постромки лошадей, ехавших впереди. Они унесли с собой форейтора. Женщина огляделась, ее лицо выражало сильное беспокойство. – А.., тот, кто правил лошадьми, ехавшими сзади, где он? – спросила она. – Только что поднялся в фургон, сударыня. – С ним ничего не случилось? – Ничего. – Вы в этом уверены? – Во всяком случае, когда он спешился, он был жив и здоров. – Слава Богу! Женщина облегченно вздохнула. – А вы-то где были, сударь, как это вы оказались рядом так кстати и предлагаете мне помощь? – Сударыня! Меня захватила гроза, когда я гулял в этом мрачном месте; это не что иное, как вход в каменоломню. Вдруг я увидел, что из-за поворота показалась карета. Сначала я подумал, что лошади понесли, но потом я понял, что ими управляет крепкая рука. Вдруг со страшным треском полыхнула молния, – я даже подумал, что она угодила в меня, и это конец. Все, что я рассказываю, происходило как во сне. – Так, значит, вы не уверены в том, что человек, который правил лошадьми, сейчас в фургоне? – Напротив, сударыня. Я пришел в себя и видел ясно, как он туда поднялся. – Не могли бы вы убедиться в том, что он все еще там? – То есть как? – А вот как. Если он в карете, вы услышите два голоса. Молодой человек спрыгнул с подножки, подошел к стенке фургона и прислушался. – Да, сударыня, – вернувшись, сообщил молодой человек, – он там. Молодая женщина кивнула головой, словно желая сказать: «Хорошо!» – и несколько минут просидела неподвижно в глубоком раздумье, опустив голову на руку. Тем временем молодой человек успел разглядеть ее. Это была молодая женщина лет двадцати трех – двадцати четырех. Лицо у нее было смуглое, но того матового оттенка, который бывает ярче и красивее розового и румяного лица. Прекрасные голубые глаза, устремленные ввысь в немом вопросе, сияли, словно звезды. Темные волосы были не напудрены; вопреки тогдашней моде, они ниспадали черными как смоль завитками на смуглую шею. Будто решившись на что-то, она спросила: – Сударь! Где мы находимся? – Это дорога, ведущая из Страсбурга в Париж. – А какое место дороги? – Мы в двух милях от Пьерфита. – Что такое Пьерфит? – Предместье. – А что за ним? – Бар-ле-Дюк. – Это название города? – Да, сударыня. – Большой это город? – Кажется, четыре или пять тысяч жителей. – А нет ли здесь проселочной дороги, которая вела бы прямо к Бар-ле-Дюку? – Нет, сударыня, во всяком случае, я о такой не слыхал. – Peccato, – прошептала она, скрываясь в кабриолете. Молодой человек выждал некоторое время, чтобы убедиться, не хочет ли она еще о чем-нибудь спросить. Она молчала, и он собрался уходить. Это его движение, по-видимому, вывело ее из состояния задумчивости; она снова выглянула из кабриолета. – Сударь! – позвала она. Молодой человек обернулся. – Я слушаю, – приближаясь, сказал он. – Вы позволите еще один вопрос? – Пожалуйста. – К задку фургона был привязан конь, не так ли? – Да, сударыня. – Он все еще там? – Не совсем так, сударыня: человек, скрывшийся в фургоне, отвязал его, а затем привязал к рессорам. – С конем тоже ничего не случилось? – Думаю, что нет. – Это дорогая лошадь, я ее очень люблю. Я бы хотела собственными глазами убедиться, что она цела и невредима. Но как я могу пройти по такой грязи? – Я могу привести лошадь сюда, – предложил молодой человек. – Пожалуйста, – воскликнула женщина, – приведите ее! я буду вам так признательна! Молодой человек подошел к коню, конь поднял голову и заржал. – Не бойтесь, – проговорила женщина, – он добрый, как ягненок. Затем, понизив голос, она позвала: – Джерид! Джерид! Конь, очевидно, узнал ее голос и, признав в ней хозяйку, повел головой и трепещущими ноздрями в сторону кабриолета. Не теряя времени, молодой человек отвязал коня. Едва конь почувствовал, что повод в чужих руках, он сделал резкое движение головой и одним махом отскочил футов на двадцать от кареты. – Джерид! – вновь позвала женщина как могла мягче. – Ко мне, Джерид, ко мне! Арабский скакун встряхнул умной прекрасной головой, с шумом втянул ноздрями воздух и, пританцовывая, словно под музыку, приблизился к кабриолету. Женщина наполовину высунулась из кабриолета. – Сюда, Джерид, сюда! – позвала она. Конь послушно потянулся к знакомой ласковой руке. В это мгновение изящная ручка ухватилась за конскую гриву, и, держась другой рукой за кожаный фартук кабриолета, женщина прыгнула в седло с легкостью валькирии из немецких баллад, взлетающих на круп коня, обняв путешественника за талию. Молодой человек бросился к ней, но она остановила его властным жестом. – Послушайте, – сказала она, – хотя вы молоды, вернее, так как вы молоды, вам, должно быть, еще не чужды человеческие чувства. Не противьтесь моему отъезду. Я бегу от человека, которого люблю. Однако прежде всего я – римлянка и истинная католичка. Так вот этот человек может погубить мою душу, если я останусь с ним. Он – безбожник, некромант, которого Бог только что предупредил, послав на его голову гром и молнию. Если бы он внял предупреждению! Передайте ему все, что я вам сказала. Желаю вам счастья в благодарность за вашу помощь! Прощайте! С этими словами легкая, словно облачко, она исчезла, уносимая Джеридом, пущенным в галоп. Видя, что она уезжает, молодой человек удивленно вскрикнул. Крик этот достиг слуха находившихся в карете и разбудил путешественника.  Глава 4. ЖИЛЬБЕР   Крик этот, как мы сказали, разбудил путешественника. Он поспешно вышел из фургона, тщательно прикрыв за собой дверь, и окинул местность беспокойным взглядом. Первый, кого он заметил, был перепуганный молодой человек. Сверкнувшая в этот миг молния позволила путешественнику рассмотреть его с ног до головы, он устремил свойственный ему пристальный взгляд на того, кто привлек его внимание. Перед ним стоял юноша лет шестнадцати-семнадцати, небольшого роста, худощавый, подвижный. Его черные глаза бесстрашно устремлялись на интересовавший его предмет; взгляд его, возможно, был лишен нежности, однако был полон очарования. Нос у него был крючковатый, но тонко очерченный, тонкие губы и выступающие скулы свидетельствовали о хитрости и осторожности, выпуклый округлый подбородок говорил о решительном характере. – Это вы сейчас кричали? – спросил путешественник. – Да, сударь, – отвечал молодой человек. – А почему вы кричали? – Потому что… Молодой человек запнулся. – Потому что..? – повторил путешественник. – Сударь! В кабриолете была дама, не так ли? – Да. Бальзамо устремил взгляд на карету, словно пытаясь заглянуть внутрь сквозь стены. – А конь был привязан к рессорам кареты? – Да, а почему вы об этом спрашиваете? – Сударь! Дама, сидевшая в кабриолете, ускакала на коне, которого вы привязывали к рессорам. Не издав ни единого звука, не произнеся ни слова, Бальзамо бросился к кабриолету, откинул кожаные занавески: полыхнувшая в этот момент молния осветила опустевший кабриолет. – Проклятье! – издал он вопль, подобный громовому раскату, сопровождавшему его крик. Он стал озираться, словно ища способ отправиться в погоню, но очень скоро был вынужден признать, что это бесполезно. – Пытаться нагнать Джерида на одном из этих коней так же невозможно, – произнес он, качая головой, – как черепахе угнаться за газелью. Впрочем, я всегда могу узнать, где она, если только… С озабоченным видом он поспешно сунул руку в карман куртки, достал небольшой бумажник и раскрыл его. В одном из отделений бумажника он нашел сложенный лист бумаги, из которого выпала прядь черных волос. При виде волос лицо путешественника просияло, он совершенно успокоился, – во всяком случае, так могло показаться. – Вот и славно, – проговорил он, отерев со лба пот. – А она ничего не говорила вам перед отъездом? – Говорила, сударь. – Что же она вам сказала? – Просила передать, что покидает вас не потому, что сердится, а потому что боится вас, будучи истинной христианкой, тогда как вы… Молодой человек остановился в нерешительности. – Тогда как я…? – подхватил путешественник. – Не знаю, надо ли продолжать, – произнес молодой человек. – Да говорите же! – Тогда как вы безбожник и нечестивец, которому Бог нынешней ночью послал последнее предупреждение. Она желала бы, чтобы вы вняли ему. – И это все? – переспросил тот. – Все. – Что же, поговорим о чем-нибудь другом. Остатки его беспокойства улетучились; казалось, путешественник совершенно успокоился. Молодой человек следил за всеми движениями души путешественника, отражавшимися на его лице, с любопытством, которое свидетельствовало о том, что молодой человек также не был лишен наблюдательности. – А теперь, – спросил путешественник, – скажите, как вас зовут, молодой человек? – Жильбер, сударь. – Просто Жильбер? Насколько я понимаю, это имя, которое вам было дано при крещении? – Это моя фамилия. – Ах вот как, дорогой Жильбер! Знаете, сама судьба мне вас послала. Вы должны мне помочь. – К вашим услугам, сударь, все, что от меня зависит… –..вы готовы исполнить, благодарю! Да, в вашем возрасте человек готов услужить ради удовольствия услужить, мне это знакомо. Кстати, то, о чем я собирался попросить вас, совсем несложно: я всего-навсего хочу от вас услышать, где я мог бы провести эту ночь. – Прежде всего под этой скалой, – отвечал Жильбер, – я прятался здесь от грозы. – Да, да, конечно, – сказал путешественник, – однако я предпочел бы дом, где можно было бы поужинать и хорошенько выспаться. – Это сложнее… – Нет ли поблизости деревни? – Вы имеете в виду Пьерфит? – Так он называется Пьерфит? – Да, сударь, до него около полутора миль. – Полторы мили в такую ночь, в такую непогоду, имея всего двух коней, – да мы там будем не раньше, чем часа через два! Вот что, дружок, подумайте-ка хорошенько, неужели нет никакого жилья поближе? – Здесь недалеко замок Таверне. До него триста футов, не больше. – Что ж, прекрасно… – начал было путешественник. – Что вы говорите, сударь? – воскликнул молодой человек, широко раскрыв удивленные глаза. – Я только повторяю то, что сказали вы. – Да ведь замок Таверне – не постоялый двор! – Там живет кто-нибудь? – Разумеется. – Кто же? – Как это кто? Барон де Таверне! – Кто такой барон де Таверне? – Отец мадмуазель Андре, сударь. – Очень приятно, – с улыбкой заметил путешественник, – но я вас спрашиваю, что за человек барон де Таверне. – Сударь! Это пожилой господин лет шестидесяти – шестидесяти пяти, был когда-то богат, судя по тому, что о нем рассказывают. – Знаю, знаю, а теперь он беден – все они одинаковы. Друг мой! Проводите меня к барону де Таверне, прошу вас! – К барону де Таверне? – в испуге вскричал молодой человек. – Вы ведь не откажете мне в этой услуге? – Разумеется, нет, но дело в том, что… – Что еще? – Дело в том, что он не примет вас. – Он не примет заплутавшегося дворянина, пришедшего просить у него приюта? Так он зверь, этот ваш барон? – О! – воскликнул молодой человек, будто желая сказать: «Похоже на то, сударь». – Не важно, – произнес путешественник, – я готов рискнуть. – Не советую, – возразил Жильбер. – А! – вскричал путешественник. – Будь он трижды зверь, не проглотит же он меня живьем! – Нет, конечно, но он может не отпереть дверь. – В таком случае я ее взломаю, лишь бы вы не отказались сопровождать меня. – Я не отказываюсь, сударь. – Ну так показывайте дорогу. – Я готов. Путешественник поднялся в кабриолет и вынес оттуда небольшой фонарь. Фонарь не горел, но молодой человек ждал, что путешественник вернется в карету, и тогда Жильбер мог бы разглядеть через приоткрытую дверь, что находится внутри. Однако путешественник не подходил к двери фургона. Он вручил фонарь Жильберу. Тот повертел его в руках. – Что мне делать с этим фонарем, сударь? – спросил он. – Вы будете освещать дорогу, а я поведу коней. – Ведь фонарь не горит! – Сейчас зажжем. – Ну да, у вас, наверное, есть в карете огонь? – Ив кармане, – ответил путешественник. – Под таким ливнем трудно будет поджечь трут. Путешественник улыбнулся. – Откройте фонарь! – приказал он. Жильбер повиновался. – Держите шляпу над моими ладонями. Жильбер снова повиновался; он с нескрываемым любопытством следил за всеми этими приготовлениями. Жильбер не знал другого способа добычи огня, как высечь его при помощи огнива. Путешественник достал из кармана серебряный портсигар, вынул оттуда спичку, затем, открыв портсигар снизу, окунул спичку в горючую смесь: спичка мгновенно вспыхнула и продолжала гореть, чуть слышно потрескивая. Все произошло так стремительно и неожиданно для Жильбера, что он вздрогнул. Путешественник улыбнулся, заметив его изумление, вполне естественное, так как в те времена лишь немногие химики знали секрет фосфора и сохраняли его в тайне для своих опытов. Путешественник поднес магический огонь к свече, потом закрыл портсигар и спрятал в карман. Молодой человек провожал портсигар горящим от зависти взором. Было очевидно, что он много бы дал за правообладания подобным сокровищем. – Ну, а сейчас, когда у нас есть свет, соблаговолите проводить меня, – попросил путешественник. – Следуйте за мной, сударь, – сказал Жильбер. Молодой человек пошел вперед, а его спутник взял коня под уздцы и повел за собой. Гроза пошла на убыль, дождь почти прекратился, раскаты грома едва доносились издалека. Путешественник первым почувствовал необходимость нарушить молчание. – Мне показалось, что вы знакомы с бароном де Таверне, друг мой, – произнес он. – Да, сударь, я его знаю, потому что вырос у него в доме. – Так он ваш родственник? – Нет, сударь. – Опекун, стало быть? – Нет. – Неужели хозяин? При слове «хозяин» молодой человек вздрогнул, яркий румянец выступил на его обычно бледных щеках. – Яне слуга, сударь, – сказал он. – Так кто же вы в конце концов? – спросил путешественник. – Я сын бывшего управляющего барона, а моя мать была кормилицей мадмуазель Андре. – Теперь я понял. Вы живете в замке на правах молочного брата той юной особы, – ведь я полагаю, что дочь барона молода? – Ей шестнадцать лет, сударь. Жильбер ловко уклонился от вопроса, который касался лично его. Вероятно, путешественник, как и читатель, это заметил. Он переменил тему, продолжая задавать вопросы. – Как вы оказались на дороге в такую непогоду? – спросил он. – Я был не на дороге, сударь, я укрылся под скалой, которая идет вдоль дороги. – А что вы делали под скалой? – Читал. – Читали? – Да. – Что же вы читали? – «Общественный договор» Жан-Жака Руссо. Путешественник взглянул на него с нескрываемым удивлением. – Вы нашли эту книгу в библиотеке барона? – Нет, сударь, я купил ее. – Где же? В Бар-ле-Дюке? – Нет, сударь, здесь, у проезжего торговца. С некоторых пор у нас в деревне стали появляться торговцы, предлагающие хороший товар. – А кто вам сказал, что «Общественный договор» – хорошая книга? – Я понял это, читая ее, сударь. – Значит, вам приходилось читать и плохие книги, раз вы могли почувствовать разницу? – Приходилось. – Что вы называете плохими книгами? – «Софа, Танзай и Неадарне», например, ну и другие, вроде этой. – Где же вы откопали эти книжки? – В библиотеке барона. – Каким образом барон достает такие новинки, живя в дыре? – Ему присылают их из Парижа. – Если барон беден, как вы говорите, как же он может тратиться на подобный вздор? – Он их не покупает, а получает в подарок. – Ах, в подарок? – Да, сударь. – От кого? – От одного своего друга, знатного дворянина. – Знатного дворянина? А вы не знаете, как зовут этого знатного дворянина? – Его зовут граф де Ришелье. – Как? Это тот старый маршал? – Так точно, маршал. – Я надеюсь, барон не позволяет мадмуазель Андре читать подобную литературу? – Напротив, сударь, он оставляет книги повсюду – Мадмуазель Андре согласна с вами, что это плохие книги? – лукаво посмеиваясь, спросил путешественник. – Мадмуазель Андре их не читает, сударь, – сухо отвечал Жильбер. Путешественник ненадолго замолчал. Нетрудно было заметить, что эта необычная натура, сочетавшая в себе хорошие и дурные качества, бесстыдство и дерзость, невольно притягивала его к себе. – Зачем же вы читали эти книги, если знали, что они дурны? – Да потому что, беря их в руки, я еще не знал, чего они стоят. – Однако вы сразу сумели верно их оценить? – Да, сударь. – И тем не менее продолжали читать? – Да. – Зачем? – Я узнавал из них то, чего не знал раньше. – А «Общественный договор»? – В нем я нашел то, о чем уже догадывался. – Что вы имеете в виду? – Что все люди – братья, что общества, в которых есть крепостные или рабы, устроены неправильно и что наступит тот день, когда все будут равны. – Ага! – воскликнул путешественник. На минуту оба замолчали, продолжая идти. Путешественник вел коня за уздечку, Жильбер нес фонарь. – Вы, вероятно, хотели бы учиться, друг мой? – тихо спросил путешественник. – Да, сударь, это самое большое мое желание! – А что вы хотели бы изучать? Ну, говорите! – Все, – ответил молодой человек. – Зачем вам учиться? – Чтобы возвыситься. – До каких пределов? Жильбер колебался. Было видно, что он мысленно преследовал какую-то цель, но скрывал ее и не хотел о ней говорить. – До тех пределов, каких только может достигнуть человек, – отвечал молодой человек. – Так вы, по крайней мере, уже изучали что-нибудь? – Ничего. Как я мог что-нибудь изучать, не будучи богат и живя в Таверне? – Как! Вы не знаете хоть сколько-нибудь математику? – Нет. – А физику? – Нет. – Химию? – Нет. Я умею читать и писать, и только. Но я всему научусь. – Когда? – Когда-нибудь. – Каким образом? – Пока не знаю, но научусь. «Какой странный юноша!» – неслышно прошептал путешественник. «Ну так что же?» – подумал Жильбер. – Что же? – Да! – Что? – Ничего. Жильбер и путешественник, которого он сопровождал, шли уже около четверти часа. Дождь прекратился, от земли поднимался терпкий запах, как обычно весной после грозы. Казалось, Жильбер глубоко задумался. – Сударь! – неожиданно заговорил он. – А вы знаете, что такое гроза? – Вне всякого сомнения. – Вы? – Да, я. – Вы знаете, что такое гроза? Вы знаете, откуда берется молния? Путешественник улыбнулся. – Это бывает, когда встречаются два электрических заряда, один – в облаке, другой – с земли. Жильбер вздохнул. – Ничего не понимаю, – признался он. Возможно, путешественник объяснил бы все молодому человеку более доступно. К несчастью, в это время сквозь листву блеснул свет. – Ага! – воскликнул путешественник. – Мы пришли? – Да, это Таверне. – Так это здесь? – Вон ворота. – Отворите. – О нет, сударь, ворота замка так просто не отворишь. – Это что же, ваш Таверне – крепость? Стучите же! Поколебавшись, Жильбер подошел к двери и робко ударил один раз молотком. – Ого! – вскричал путешественник. – Да вас так никогда не услышат, мой друг. Стучите громче. В самом деле, ничто не указывало на, то, что стук Жильбера был услышан. Все было по-прежнему тихо. – Вы все берете на себя, не так ли? – спросил Жильбер. – Можете не сомневаться. Жильбер осмелел. Он отложил молоток и повис на колокольчике, так что его оглушительный звон разнесся на милю вокруг. – Черт побери! Если ваш барон и теперь не слышит, он просто глух! – воскликнул путешественник. – А, вот залаяла Маон! – сообщил молодой человек. – Маон! – подхватил путешественник. – Как это любезно со стороны вашего барона по отношению к его другу герцогу де Ришелье! – Не понимаю, сударь, о чем вы говорите? – Маон – последняя победа маршала. Жильбер еще раз вздохнул. – Увы, сударь, я уже признался вам, что ничего не знаю. Незнакомец понял, что за вздохами Жильбера скрывалась боль ущемленного самолюбия. В это мгновение послышались шаги. – Ну, наконец-то! – проговорил незнакомец. – Это господин Ла Бри, – пояснил Жильбер. Дверь распахнулась. При виде незнакомца и странной кареты Ла Бри, захваченный врасплох, так как ожидал увидеть одного Жильбера, попытался захлопнуть дверь. – Прошу прощения, мой друг, – сказал путешественник, – мы шли именно сюда, не надо хлопать дверью у нас перед носом. – Однако, сударь, я должен предупредить господина барона о неожиданном визите… – Нет нужды предупреждать его, поверьте мне. Я рискую вызвать его неудовольствие, но если меня и выставят, то только после того, как я согреюсь, обсохну и отужинаю, уж за это я ручаюсь. Я слышал, здесь хорошие вина, вы должны бы это знать, а? Не отвечая на вопрос путешественника, Ла Бри попытался затворить дверь, но путешественник одержал верх. Он успел провести коней и карету в ворота, а Жильбер в это время запер дверь. Ла Бри поспешил сам возвестить о своем поражении. Он бросился со всех ног к дому, крича во всю мочь: – Николь Леге! Николь Леге! – Кто эта Николь Леге? – спросил на ходу путешественник, сохраняя полное спокойствие. – Николь, сударь? – переспросил Жильбер с едва заметной дрожью в голосе. – Да, Николь, которую зовет мэтр Ла Бри. – Это камеристка госпожи Андре, сударь. Крики Ла Бри всех подняли на ноги. Вспыхнул свет, осветив кроны деревьев и прелестную фигурку молодой Девушки. – Что такое, Ла Бри? – спросила она. – Что тут за шум? – Скорее, Николь, скорее! – закричал старик дрожащим голосом. – Поди доложи господину, что незнакомец, захваченный грозой, просит оказать ему гостеприимство на эту ночь. Николь не заставила повторять сказанное, сразу все поняла и с легкостью устремилась к замку, мгновенно пропав из виду. Ла Бри, уверенный теперь в том, что барон не будет захвачен врасплох, позволил себе на минутку перевести Дух. Скоро новость возымела действие. С верхней ступеньки порога, скрывавшегося в зарослях акаций, послышался недовольный и властный голос негостеприимного хозяина: – Незнакомец!.. Кто там еще? Когда являются к порядочным людям, по крайней мере представляются. – Это барон? – спросил у Ла Бри тот, кто явился причиной всей этой суматохи. – Увы! Да, сударь, – отвечал бедняга с сокрушенным видом. – Вы слышали, о чем он спросил? – Он спрашивает мое имя, не так ли? – Вот именно. А я и забыл у вас спросить… – Доложи, что прибыл барон Джузеппе де Бальзамо, – приказал путешественник. – Тот же, что и у него, титул, возможно, смягчит твоего хозяина. Титул незнакомца придал смелости Ла Бри. – Ну что ж, – проворчал в ответ хозяин. – Проси, раз уж он здесь. Входите, сударь, прошу вас: туда.., вот так, теперь вот сюда… Незнакомец устремился вперед, однако, поднявшись на первую ступеньку крыльца, оглянулся, желая убедиться, идет ли за ним Жильбер. Жильбер исчез.  Глава 5. БАРОН ДЕ ТАВЕРНЕ   Хотя человек, назвавшийся бароном Джузеппе де Бальзамо, был предупрежден Жильбером о бедности барона де Таверне, он тем не менее был весьма удивлен скудостью жилища, которое Жильбер не без гордости называл замком. Дом был двухэтажный, имел форму вытянутого прямоугольника, по краям которого были пристроены квадратные флигели в виде башен. Это нелепое сооружение было, однако, не лишено привлекательности в неверном свете бледной луны, мелькавшей сквозь рваные облака, разметавшиеся по небу во время урагана. Шесть окон первого этажа, а также по два окна в каждой башне, расположенные одно над другим, ветхое крыльцо с разваливающимися ступеньками – все это вместе поразило незнакомца прежде, чем он достиг порога, где, как мы уже сказали, его ждал барон в шлафроке с подсвечником в руках. Барон де Таверне оказался невысоким стариком, которому можно было дать лет шестьдесят – шестьдесят пять; у него были живые глаза, высокий и узкий лоб На голове у него был ужасный парик: пряди, до которых не успели добраться крысы в шкафу, были подпалены языками пламени из камина. Барон держал в руке салфетку сомнительной белизны, которая свидетельствовала о том, что его отвлекли в тот самый момент, когда он собирался сесть за стол. Лукавое выражение лица, в котором обнаруживалось некоторое сходство с Вольтером, выдавало сразу несколько чувств, охвативших барона; они не скрылись от проницательного взгляда незнакомца. Вежливость требовала, чтобы барон улыбался незваному гостю, тогда как нетерпение превращало любезное выражение в гримасу, сообщавшую барону желчный и угрюмый вид. Одним словом, в неверном свете пламени черты лица барона де Таверне бросались в глаза, и он казался на редкость некрасивым. – Сударь, – вымолвил он. – Могу ли я узнать, какому счастливому случаю я обязан удовольствием видеть вас у себя? – Сударь! Все дело в грозе, напугавшей лошадей. Они понесли и едва не опрокинули карету. Так я оказался посреди дороги без форейторов: один упал с лошади, другой сбежал. В это время я повстречал молодого человека, который и указал мне дорогу, ведущую к вашему замку. Он уверил меня, что вы слывете гостеприимным хозяином. Барон приподнял подсвечник, желая получше осветить двор в надежде обнаружить несчастного, которому был обязан тем счастливым случаем, о котором он говорил выше. Путешественник огляделся по сторонам и убедился в том, что его юный спутник действительно исчез. – Не знаете ли вы имени того, кто указал вам на мой замок, сударь? – спросил барон де Таверне, похожий в тот миг на человека, который хотел бы знать, кому выразить свою благодарность. – Этот молодой человек представился Жильбером, если не ошибаюсь. – Ага, Жильбер! Никогда бы не подумал, что он способен хотя бы на это. А! Так это бездельник Жильбер, наш дорогой философ! Поток эпитетов и угрожающие интонации ясно дали понять путешественнику, что сюзерен отнюдь не пылал любовью к своему вассалу. – Итак, – произнес барон, выдержав внушительную паузу, столь же выразительную, как его слова, – входите, сударь, прошу вас. – Позвольте мне сначала поставить в сарай карету – там много дорогих для меня вещей. – Ла Бри! – вскричал барон. – Ла Бри, поставьте карету господина барона под навес, там она хотя бы отчасти будет защищена от непогоды, принимая во внимание, что, кое-что от крыши еще осталось. Вот насчет лошадей, то; тут дело сложнее: я не могу поручиться, что их есть чем; накормить. Однако раз они не ваши, а почтовые, это обстоятельство не должно сильно вас беспокоить. – Сударь! – в нетерпении воскликнул путешественник. – Если я слишком вас обременяю, как мне начинает казаться… – О, нет, сударь! – вежливо прервал его барон, вы ничуть не обременяете меня, должен лишь предупредить вас, что вам будет не слишком удобно. – Поверьте, сударь, я буду весьма обязан вам… – Да что вы, сударь, я вовсе не обольщаюсь на этот счет, – проговорил барон, вновь поднимая подсвечник, чтобы получше рассмотреть Джузеппе Бальзамо, который в это время с помощью Ла Бри устраивал под навесом карету. По мере того, как гость удалялся, барон повышал голос, – я далек от иллюзии, что Таверне может произвести на вас благоприятное впечатление, скорее напротив, и все из-за того, что я беден. Путешественник был поглощен своим занятием и ничего не отвечал. Он выбирал местечко посуше под навесом, следуя совету барона. Когда более или менее подходящее место для кареты было найдено, он дал Ла Бри луидор и вновь приблизился к барону. Ла Бри опустил луидор в карман, совершенно уверенный в том, что это мелкая монета, благодаря судьбу за такую удачу. – Бог мне судья, если я плохо подумал о вашем замке, сударь, – ответил Бальзамо, отвесив барону поклон. Будто желая доказать искренность своих слов, барон повел его, качая головой, через просторную и сырую переднюю, ворча на ходу: – Я знаю, что говорю. К сожалению, я свои возможности хорошо знаю, и они весьма ограниченны. Если вы француз, господин барон, хотя ваш немецкий выговор говорит скорее об обратном, а итальянское имя… Впрочем, это к делу не относится. Так вот, если вы француз, как я уже сказал, имя Таверне должно вызывать у вас представление о роскоши: когда-то говорили «Таверне Богатый». Бальзамо думал, что за этими словами последует вздох, но он ошибся. «Философ», – подумал он. – Сюда пожалуйте, господин барон, теперь сюда, – продолжал хозяин, распахивая дверь столовой. – Ну-ка, мэтр Ла Бри, обслужите нас так, будто у вас не две ноги, а двадцать. Ла Бри бросился исполнять приказание. – У меня остался только этот лакей, сударь, – пояснил Таверне, – он не справляется со своими обязанностями. Этот дурак служит мне уже лет двадцать задаром, не получая ни единого су, ну а я кормлю его так, как он работает… Он глуп, вот вы увидите… Бальзамо продолжал присматриваться к тому, что его окружало. «До чего бессердечен! – подумал он. – Впрочем, возможно, это напускное». Барон притворил дверь столовой. Подняв подсвечник над головой, путешественник окинул взглядом залу. Он оказался в большой комнате с низким потолком, бывшей когда-то главной залой небольшой фермы, возведенной владельцем в ранг замка. Она так скудно была меблирована, что казалась почти пустой. Плетеные стулья с резными спинками, гравюры, изображавшие сцены битвы при Лебрене в черных лакированных рамках, дубовый шкаф, почерневший от копоти и старости, – вот и вся меблировка. Посреди залы возвышался небольшой круглый стол, на котором дымилось единственное кушанье, Приготовленное из куропаток с капустой. Вино было подано в пузатой керамической бутылке. Столовое серебро – истертое, почерневшее – состояло из трех приборов, кубка и солонки. Солонка была тонкой работы, но очень массивная; она казалась бесценным брильянтом среди бесцветных камней. – Вот сюда, сударь, прошу вас, – предложил барон стул гостю, не спуская с него пытливого взгляда. – Вижу, вы обратили внимание на солонку, вы любуетесь ей, что ж, это свидетельствует о прекрасном вкусе. Это тем более любезно с вашей стороны, что солонка – единственная вещь, достойная внимания. Сударь! Разрешите от всего сердца поблагодарить вас. Впрочем, я ошибся. У меня есть еще кое-что, клянусь честью! Моя дочь! – Мадмуазель Андре? – спросил Бальзамо. – Да, Андре, – отвечал барон, не скрывая своего удивления осведомленностью гостя. – Я желал бы представить ей вас. Андре! Андре! Поди сюда, дитя мое, тебе нечего бояться. – Я не боюсь, отец, – отвечала нежным мелодичным голосом молодая особа, без тени смущения или робости появляясь в дверях. Джузеппе Бальзамо умел хорошо владеть собой, в чем мы уже имели случай убедиться; однако он не смог удержаться и низко поклонился красавице. Андре де Таверне, словно осветившая своим появлением залу, в самом деле, была хороша собой. Ее светло-рыжеватые волосы были чуть светлее на висках и затылке. Черные глаза, большие и ясные, смотрели пристально, невозможно было отвести взгляд от ее притягивающих глаз. Влажные коралловые губы капризно изгибались. Восхитительные, античной формы, длиннее обыкновенного, белые руки поражали красотой. Гибкая талия была словно заимствована у языческой статуи, которая чудом ожила. Изгибом изящной ножки она могла бы соперничать с Дианой-охотницей; казалось, она не шла, а плыла, словно бестелесное чудо. И, наконец, ее платье, несмотря на простоту, было сшито с таким вкусом, так чудесно сидело на ней, что самый богатый королевский наряд мог бы показаться менее элегантным и дорогим, нежели ее скромное платье. Все эти подробности поразили Бальзаме. Он одним взглядом охватил все за то время, пока мадмуазель де Таверне входила в залу. Барон ревниво следил за впечатлением, которое произвела на гостя редкая красота девушки. – Вы совершенно правы, – проговорил Бальзамо едва слышно, – мадмуазель на редкость красива. – Не говорите бедняжке Андре слишком много комплиментов, – небрежно отвечал барон, – она только что из монастыря и поверит всему, что вы скажете. Это не значит, – продолжал он, – что я могу заподозрить ее в кокетстве – напротив, моя дорогая дочь недостаточно кокетлива, сударь; будучи заботливым отцом, я пытаюсь развить в ней это качество, – главное оружие всякой женщины. Андре потупилась, краснея. При всем желании она не одобряла странной теории своего отца. – Скажите, а в монастыре мадмуазель тоже этому учили? – со смехом спросил Джузеппе Бальзамо у барона. – Это также предписывалось воспитанием, которое давали ей монахини? – Сударь! – отвечал барон. – Я имею честь излагать свои собственные идеи, как вы, должно быть, уже могли заметить. Бальзамо поклонился в знак того, что всецело согласен с бароном. – Да нет, – продолжал тот, – я далек от того, чтобы повторять вслед за теми отцами семейства, которые говорят своим дочерям: «Будь осмотрительной, непоколебимой, слепой, гордись своей честью, деликатностью, холодностью…» Глупцы! Они ведут борцов на ристалище, совершенно обезоружив их перед схваткой с противником, вооруженным до зубов. Нет, черт возьми! Не бывать тому, хоть Андре и воспитывается в такой дыре, как Таверне. Бальзамо счел своим долгом из вежливости изобразить на лице несогласие. – Да ладно уж, – махнул рукой барон, словно отвечая на возражения Бальзамо. – Я-то знаю, чего стоит Таверне. Но как бы там ни было, как мы ни далеки от блеска Версаля, моя дочь узнает свет, который я сам так хорошо знал когда-то. Если ей суждено когда-нибудь войти в высшее общество, я постараюсь вооружить ее согласно своему опыту и сообразно воспоминаниям… Однако я должен признать, сударь, что монастырь сильно ей напортил Моя дочь – надо же такому случиться! – дочь моя оказалась благодарной воспитанницей, взявшей все лучшее у монахинь и почитающей Священное писание. Тысяча чертей! Согласитесь, барон, что это большое несчастье! – Мадмуазель – сущий ангел, – отвечал Бальзамо, – по правде говоря, меня ничуть не удивляет все, что вы рассказываете. Андре кивнула гостю в знак признательности и симпатии, затем села на место, которое указал ей глазами отец. – Садитесь, барон, – пригласил Таверне путешественника, – если голодны – покушайте. Это отвратительное рагу состряпал скотина Ла Бри. – Куропатки! И вы называете это отвратительным рагу? – с улыбкой переспросил гость. – Да вы просто несправедливы! Куропатки в мае! Они, должно быть, из ваших лесов? – Мои леса… Все, что у меня было – должен признаться, батюшка оставил мне неплохое состояние – так вот, все, что у меня было, давно уже продано, съедено и переварено! О Господи, да нет, благодаренье Богу, у меня и клочка земли не осталось. Это все бездельник Жильбер: он украл – уж не знаю, где, – ружье, немного пороху да свинца, теперь тайком охотится на землях моих соседей. А ведь он способен только валяться с книжкой и мечтать… Угодит на галеры, а я ни за что не буду вмешиваться, я жду не дождусь, когда от него избавлюсь. Правда, Андре любит дичь, только поэтому я и терплю этого бездельника. Бальзамо пристально всматривался в лицо прекрасной Андре, но не заметил и тени смущения. Он занял место между бароном и его дочерью, она стала ухаживать за ним, нимало не смущаясь скудостью стола, состоявшего из дичи, подстреленной Жильбером, приготовленной мэтром Ла Бри и возмутившей барона. Бедняга Ла Бри не пропускал ни единой похвалы путешественника в свой адрес. Он переменял тарелки с сокрушенным видом, сменявшимся мало-помалу торжествующим выражением по мере того, как Бальзаме расхваливал приправы. – Да он даже не посолил это дрянное рагу! – вскричал барон, обглодав пару крылышек, которые дочь положила ему на тарелку вместе с плававшей в жиру капустой. – Андре! Передайте солонку господину барону! Андре послушно протянула руку с необычайной грациозностью. – Обратите внимание на мою солонку, прошу вас, раз уж она попала к вам в руки, барон. Восхитительная солонка, вы сразу оценили ее по достоинству. Рассмотрите ее повнимательней, она выполнена знаменитым Лукасом по заказу члена Генерального Совета французского банка. Вы видите на ней сатиров и вакханок, это несколько вольно, но премило. Только тогда Бальзамо отметил, что, несмотря на тонкое изящное исполнение, изображенная на солонке сцена была не просто вольна, но скорее непристойна. Он был восхищен спокойным безразличием Андре, – подчиняясь приказанию отца, она подала путешественнику солонку, не моргнув глазом, и невозмутимо продолжала ужин. Однако барон, как видно, стремился хотя бы поцарапать лак невинности, свойственной его дочери. Он продолжал подробно расписывать прелести серебряной безделушки, несмотря на усилия Бальзамо переменить тему разговора. – Ах да, кушайте, кушайте, барон! – воскликнул Таверне. – Должен предупредить вас, что, кроме этого блюда, ничего нет. Вы, может быть, думаете, что принесут еще жаркое или вас ждут закуски – не обольщайтесь, не то будете сильно разочарованы. – Прошу прощения, сударь, – произнесла Андре со свойственной ей холодностью, – надеюсь, Николь правильно меня поняла, – она, должно быть, уже начала готовить десерт по моему рецепту. – Рецепт? Вы дали кулинарный рецепт Николь Леге, вашей камеристке? Ваша камеристка занимается стряпней? Не хватало только, чтобы вы сами начали стряпать! Разве герцогиня де Шатору или маркиза де Помпадур готовили еду? Напротив, король подавал им омлеты собственного приготовления… Господи Боже! Что я вижу: в моем доме женщины на кухне! Барон, извините мою дочь, умоляю вас! – Да ведь надо же что-то есть, отец! – спокойно возразила Андре. – Леге, милочка, – продолжала она громким голосом, – готово? – Да, госпожа, – отвечала девушка, внося блюдо, распространявшее изумительный аромат. – Я знаю, кто ни за что на свете не притронется к этому! – вскричал взбешенный Таверне, швырнув на пол тарелку. – Может быть, вы, сударь, попробуете? – холодно произнесла Андре. Затем она обратилась к отцу: – Вам хорошо известно, сударь, что у вас осталось всего семнадцать тарелок этого сервиза, который мне завещала матушка. С этими словами она разрезала на куски дымившийся пирог, который подала к столу хорошенькая камеристка.  Глава 6. АНДРЕ ДЕ ТАВЕРНЕ   Наблюдательный ум Джузеппе Бальзамо замечал малейший недостаток в жизни странных обитателей замка, затерявшегося в одном из уголков Лотарингии. Одна история с солонкой столько ему поведала о характере барона де Таверне! Призвав на помощь всю свою проницательность, он следил за выражением лица Андре в тот самый момент, когда она кончиком ножа провела по серебряным фигуркам, словно замершим после одной из ночных оргий регента, по окончании которых Каниллаку вменялось в обязанности гасить свечи. То ли из любопытства, то ли под влиянием других чувств, Бальзамо наблюдал за Андре с такой настойчивостью, что несколько раз в течение по меньшей мере десяти минут взгляды их встретились. Сначала чистая целомудренная девушка выдержала его необычный взгляд без тени смущения. Однако путешественник смотрел все пристальнее. В то время, как барон кончиком ножа кромсал шедевр, приготовленный камеристкой, Андре почувствовала легкое нетерпение, заставившее ее слегка покраснеть, а затем это нетерпение охватило все ее существо. Скоро она смутилась под странным взглядом Бальзамо, попыталась выдержать его, в свою очередь устремив на него свои огромные ясные глаза. Но скоро она вынуждена была сдаться, ее веки тяжело опустились под гипнотическим влиянием горящего взора путешественника. Теперь она лишь изредка и со страхом взглядывала на него. Пока шла молчаливая борьба между девушкой и таинственным незнакомцем, барон изрыгал проклятья, хохотал и бранился, как настоящий деревенский сеньор. Он набрасывался на Ла Бри всякий раз, как тот оказывался к своему несчастью поблизости от хозяина, когда нервное напряжение барона достигало апогея и ему необходимо было кого-нибудь ущипнуть. Очевидно, он собирался накинуться и на Николь, как вдруг взгляд барона упал на ее руки. Барон был большим ценителем женской красоты, ради нее он наделал столько глупостей в молодые годы! – Взгляните-ка, – произнес он, – до чего хороши пальчики у этой мерзавки. Как удлинен ноготок, он вот-вот закруглится, это был бы верх совершенства.., если бы не надо было этим ручкам колоть дрова, откупоривать бутылки, чистить кастрюли – все это источило коготки, ведь у вас, мадмуазель Николь, на пальчиках настоящие коготки… Николь не привыкла к комплиментам барона. С губ ее просилась улыбка, в которой сквозило больше удивления, чем тщеславия. – Да, – продолжал барон, догадавшись о том, что творилось в сердце молодой кокетки, – побольше ржавчины, мой тебе совет! Должен вам сказать, дорогой мой гость, что мадмуазель Николь Леге, которую вы видите перед собой, совсем не такая скромница, как ее хозяйка, ее комплиментами не смутишь! Бальзамо поспешно перевел взгляд на дочь барона: он заметил в выражении прекрасного лица Андре снисходительное превосходство. Тогда он постарался придать своему лицу такое же выражение. Андре заметила это и, должно быть, желая выразить признательность, взглянула на него не так смущенно, как смотрела до сих пор. – Поверите ли, сударь, – продолжал тем временем барон, проведя тыльной стороной ладони по подбородку Николь – казалось, только теперь он заметил, какая она хорошенькая, – поверите ли, что эта чертовка приехала вместе с моей дочерью из монастыря, где получила почти такое же воспитание. Кроме того, мадмуазель Николь ни на минуту не отходит от хозяйки. Такая преданность могла бы вызвать улыбку у господ философов, утверждающих, что у людей этой породы есть душа. – Сударь, – возразила Андре с недовольным видом, – Николь вовсе не из преданности не отходит от меня, а потому, что я приказала ей всегда быть поблизости. Бальзамо поднял взгляд на Николь, желая видеть впечатление, которое произвели на нее слова хозяйки, почти оскорбительные в своей гордыне. По тому, как Николь поджала губки, он понял, что девушка была весьма чувствительна к унижениям, которые ей доводилось испытывать, будучи служанкой. Однако выражение это едва успело промелькнуть в ее лице; когда она отвернулась, чтобы смахнуть набежавшую слезу, ее взгляд упал на окно столовой, выходившее во двор. Бальзамо интересовало все, что могло хоть отчасти прояснить характер действующих лиц, среди которых ом оказался волею судьбы; все интересовало Бальзамо, как мы уже сказали, поэтому он проследил за взглядом Николь: ему показалось, что в окне, на которое она смотрела, мелькнуло лицо мужчины. «В самом деле, – подумал он, – все весьма любопытно в этом доме, у каждого своя тайна, но, я надеюсь, не пройдет и часа, как я узнаю все, что касается мадмуазель Андре. Я уже знаю тайну барона и догадываюсь о том, что скрывает Николь». Он на миг погрузился в свои мысли, но этого времени оказалось довольно, чтобы барон заметил его задумчивость. – Вы тоже мечтаете, – вскричал он, – ну что ж, однако, вам следовало бы по крайней мере дождаться ночи. Мечтательность заразительна, и сейчас эта болезнь готова нас одолеть, так мне кажется. Сочтем мечтателей. Прежде всего грезит мадмуазель Андре; я вижу, как всякую минуту предается мечтам этот бездельник Жильбер, подстреливший куропаток, мечтавший, вероятно, даже в тот момент, когда охотился на них… – Жильбер? – перебил его Бальзамо. – Да, философ вроде Ла Бри. Кстати, о философах: вы не из их числа? Должен предупредить, что в этом случае мы вряд ли найдем общий язык! – Ни да, ни нет, сударь, я не знаком с философией, – отвечал Бальзамо. – Тем лучше, тысяча чертей! Это гнусные скоты, еще более ядовитые, чем безобразные! Они погубят монархию своей болтовней. Во Франции больше не умеют смеяться, все теперь читают, и что читают?! Фразы вроде этой: «Монархическое правление не дает народу возможности стать добродетельным», или, например: «Существующая монархия – не более, чем надуманное построение, созванное для того, чтобы повредить нравы общества и поработить народы», или вот еще: «Если королевская власть от Бога, следует рассматривать ее как болезнь или стихийное бедствие, посланные поразить род людской». Как это все забавно! Добродетельный народ! Кому он нужен, я вас спрашиваю? А, все пошло кувырком, понимаете? С тех пор, как его величество имел беседу с господином Вольтером и прочел книги господина Дидро! В это мгновение Бальзама показалось, что в окне опять мелькнуло то же бледное лицо. Но оно так быстро исчезло, что Бальзамо не успел его как следует рассмотреть. – Мадмуазель тоже любит философствовать? – спросил, улыбаясь, Бальзамо. – Я понятия не имею о философии, – отвечала Анд-ре. – Могу только сказать, что мне нравятся серьезные вещи. – Ну, мадмуазель, – перебил ее барон, – нет ничего серьезнее, на мой взгляд, чем хорошо пожить, так любите жизнь. – Однако, по-моему, нельзя сказать, чтобы мадмуазель не любила жизнь, – заметил Бальзамо. – Все, сударь, зависит от обстоятельств, – возразила Андре. – Еще одно дурацкое словцо, – воскликнул Таверне. – Поверите ли, сударь, что в точности такие слова я слышал уже от своего сына? – У вас есть сын, дорогой хозяин? – спросил Бальзамо. – Господи, да, я имею несчастье быть отцом виконта де Таверне, лейтенанта охраны его высочества дофина; мой сын – прелюбопытный субъект! Барон процедил последние слова сквозь зубы, словно желая раздробить каждую букву. – Поздравляю вас, сударь! – сказал Бальзамо, отвесив поклон. – Да, – продолжал старик, – еще один философ. Все это приводит меня в замешательство, клянусь честью! Вот он мне недавно говорил об освобождении негров. «А как же сахар? – спросил я. – Я люблю кофе с сахаром, и король Людовик Пятнадцатый – тоже». А он мне: «Можно скорее обойтись без сахара, чем видеть, как страдает целая раса…» «Раса обезьян!» – возразил я. Да и то много будет чести. Знаете, что он заявил? Клянусь Богом, должно быть, есть что-то такое в воздухе, что кружит им головы. Он заявил, что все люди – братья! Я – брат какого-нибудь мозамбикца, каково? – Это уж чересчур!.. – воскликнул Бальзамо. – Ну что вы скажете? Что мне повезло, не так ли? У меня двое детей, а нельзя сказать, что я в них найду свое продолжение. Сестра – ангел, брат – апостол!.. Выпейте, сударь… Ох, до чего же отвратительное у меня вино! – На мой вкус, оно превосходно, – возразил Бальзамо, взглянув на Андре. – В таком случае вы самый что ни на есть философ! Будьте осторожны, не то я заставлю дочь прочесть вам молитву. Да нет, философы не религиозны. А ведь как удобно иметь веру: веришь в Бога и в короля, вот и все. А в наше время, чтобы не верить ни в то, ни в другое, надо сперва очень много узнать и прочесть кучу книг; я же предпочитаю ни в чем не сомневаться. В мое время учились приятным вещам: хорошо играть в фараон, например, в бириби или в пасди; учились хорошо владеть шпагой, несмотря на эдикты, разорять герцогинь и проматывать собственное состояние, бегая за танцовщицами. Это как раз мой случай: я все имение Таверне ухнул на Оперу, и это единственное, о чем я сожалею, принимая во внимание то обстоятельство, что разоренный человек – уже не человек. Я вам кажусь старым, не так ли? Так вот это как раз оттого, что я разорен, что живу в берлоге, что на мне истрепанный парик и допотопное платье. Но взгляните на моего Друга маршала: он ходит в платье с иголочки, во взбитом парике, живет в Париже и имеет двести тысяч ливров годового дохода. Уверяю вас, он еще молод, он еще зелен, бодр, отважен! А ведь на десять лет старше меня, сударь мой, на десять лет! – Вы изволите говорить о господине де Ришелье, не так ли? – Вот именно. – О герцоге? – Да не о кардинале же, черт побери! Я полагаю, до этого я еще не дошел. Кстати сказать, ему далеко до племянника, он не смог так же долго продержаться… – Меня крайне удивляет, сударь, что, имея таких могущественных друзей, как он, вы покинули двор. – О, это всего лишь временная отставка. Когда-нибудь я вернусь, – произнес старый барон, взглянув на дочь как-то по-особенному. Бальзамо перехватил его взгляд. – Скажите, а господин маршал помогает по крайней мере продвинуться по службе вашему сыну? – спросил он. – Моему сыну? Да что вы, он терпеть его не может! – Сына своего друга? – Да, и он имеет на это основание. – Как вы можете так говорить? – Черт побери! Так ведь мой сын – философ. Он его просто ненавидит. – Ну и Филипп платит ему тем же, – произнесла Андре с полным хладнокровием. – Убирайте, Леге! Девушка, поглощенная тем, что неусыпно следила за окном, не сводя с него глаз, бросилась исполнять приказание. – Да-а, – вздохнул барон, – когда-то сиживали за столом до двух часов ночи. Правда, было, чем поужинать, а когда не могли больше есть, продолжали пить! Но как тут будешь пить плохое вино, если еще и закусить нечем… Деге! Подайте графин с мараскином, если там еще что-нибудь осталось. – Подайте, – приказала Андре камеристке, которая, казалось, ждала знака хозяйки, прежде чем исполнить приказание барона. Барон откинулся в кресле и, прикрыв глаза, меланхолично вздохнул. – Вы мне начали рассказывать о маршале де Ришелье, – вновь заговорил Бальзамо. – Да, верно, я вам о нем рассказывал, – отвечал Таверне и принялся напевать мелодию, такую же меланхоличную, как и его вздохи. – Если он ненавидит вашего сына, имея лишь то основание, что ваш сын философ, – продолжал разговор Бальзамо, – он, должно быть, сохраняет дружеское расположение к вам, потому что вы далеки от философии? – Я – философ? Разумеется, нет, слава Богу! – У вас, я полагаю, предостаточно титулов. Ведь вы были на королевской службе, не так ли? – Я отслужил пятнадцать лет. Был адъютантом маршала, мы вместе прошли Маонскую кампанию, наша дружба началась.., хм.., подождите-ка.., во время осады Филипсбурга, то есть с тысяча семьсот сорок второго по сорок седьмой год. – Ага, прекрасно! – отвечал Бальзамо. – Так вы участвовали в осаде Филипсбурга… Знаете, я тоже там был в то время. Старик подскочил в кресле и посмотрел на Бальзамо широко раскрытыми от удивления глазами. – Простите, – возразил он, – сколько же вам лет, дорогой гость? – У меня нет возраста, – отвечал Бальзамо, протягивая свой стакан Андре. Она налила ему мараскину. Барон по-своему понял ответ гостя, подумав, что Бальзамо имеет причины скрывать свой возраст. – Сударь! Позвольте заметить, что вы не похожи на солдата, воевавшего под Филипсбургом. Осада происходила двадцать восемь лет назад, а вы выглядите самое большее – лет на тридцать. – О Господи, да кому из нас не тридцать лет! – небрежно бросил путешественник. – Мне, черт возьми! – вскричал барон. – Потому что как раз тридцать лет тому назад я вышел из этого возраста. – Андре не сводила глаз с путешественника; она находилась во власти непреодолимого любопытства. В самом деле Бальзамо с каждой минутой открывался ей новой стороной. – Так вы, сударь, намеренно меня сбиваете или, что весьма вероятно, путаете Филипсбург с другим городом. Я Дал бы вам не более тридцати лет, – ты согласна со мной, Андре? – Пожалуй, – отвечала та, безуспешно пытаясь вновь выдержать властный взгляд гостя. – Да нет же, вовсе нет! – вскричал путешественник. – Я знаю, что говорю, а говорю то, что есть. Я имею в виду знаменитую осаду Филипсбурга, во время которой его сиятельство герцог де Ришелье убил на дуэли своего кузена принца де Ликсена. Это произошло в тот самый момент, когда я выбрался из траншеи, клянусь честью. Они находились на обочине дороги, по левую сторону; герцог проткнул его шпагой. Я как раз проходил мимо в ту минуту, когда он умирал на руках у принца де Депонта, сидевшего на краю траншеи; господин де Ришелье спокойно обтирал шпагу. – Сударь! – воскликнул барон. – Клянусь честью, вы потрясли меня до глубины души. Все происходило в точности так, как вы рассказываете. – Вы, должно быть, уже слышали от кого-нибудь об этом деле? – спокойно спросил Бальзамо. – Да я был там, я имел честь быть секундантом господина маршала; правда, в то время он еще не был маршалом, но это не меняет дела. – Погодите-ка, – произнес Бальзамо, пристально вглядываясь в лицо барона. – В чем дело? – Вы были в то время в звании капитана, не так ли? – Совершенно верно. – Вы служили в королевском полку легкой кавалерии, который был потом разбит под Фонтенуа? – А вы ив Фонтенуа были? – насмешливо спросил барон. – Нет, – спокойно отвечал Бальзамо, – к тому времени я уже был мертв. Барон широко раскрыл глаза, Андре вздрогнула, а Никель торопливо перекрестилась. – Позвольте мне вернуться к тому, с чего я начал рассказ, – продолжал невозмутимо Бальзамо. – Итак, вы были в форме лейтенанта легкой кавалерии, я прекрасно помню. Проходя мимо дерущихся, я обратил на вас внимание: вы держали лошадей, свою и маршала. Я к вам подошел и спросил, что происходит; вы мне ответили… – Я? – Ну да, черт побери, именно вы! Теперь я узнаю вас, тогда вы были шевалье, вас еще называли «малыш-шевалье». – Тысяча чертей! – в изумлении вскричал Таверне. – Простите, что не сразу узнал вас. За тридцать лет любой человек меняется. Итак, за маршала де Ришелье, дорогой барон! Подняв бокал. Бальзаме залпом осушил его. – Вы, вы видели меня в то славное время? – спросил барон. – Но это невозможно! – Однако я вас видел, – проговорил Бальзамо. – На главной дороге? – На главной дороге. – С конями? – Вот именно. – Во время дуэли? – В ту самую минуту, как принц испустил дух, как я уже имел честь сообщить вам. – Так вам, должно быть, лет пятьдесят? – Мне достаточно лет, чтобы я запомнил вас тогда. Барон откинулся в кресле с таким видом, будто совершенно был сбит с толку. Николь не могла сдержать улыбку. Однако Андре вместо того, чтобы весело рассмеяться, как ее камеристка, глубоко задумалась, не сводя с Бальзамо глаз. Можно было подумать, что Бальзамо ждал этой минуты и был к ней готов. Резким движением поднявшись, он несколько раз окинул девушку горящим взором. Она вздрогнула, как от электрического удара. Руки ее застыли, голова поникла, она словно против воли улыбнулась незнакомцу, затем прикрыла глаза. Продолжая стоять, путешественник коснулся ее руки, она снова сильно вздрогнула. – А вы, мадмуазель, – произнес он, – тоже считаете меня лжецом, потому что я утверждаю, что участвовал в осаде Филипсбурга? – Нет, сударь, я верю вам, – едва вымолвила Андре, сделав над собой нечеловеческое усилие. – Выходит, я горожу вздор? – вспылил старый барон. – Ах, извините, вы, сударь, часом не приведенье ли, а может, вы не более, чем тень? Николь следила за происходившим расширенными от ужаса глазами. – Как знать! – отвечал Бальзамо с такой важностью, что окончательно сразил камеристку. – Нет, поговорим серьезно, господин Бальзамо, – снова заговорил барон. Казалось, он полон был решимости внести окончательную ясность в это дело. – Вам ведь должно быть больше, чем тридцать лет, верно? По правде говоря, вы выглядите моложе. – Сударь! – обратился к нему Бальзамо. – Поверите ли вы мне, если я вам скажу что-то такое, во что и поверить-то трудно? – Не могу вам ответить на этот вопрос, – насмешливо покачал головой барон, тогда как Андре, напротив, слушала, затаив дыхание. – Должен вас предупредить, что я крайне недоверчив. – Зачем же в таком случае задавать мне вопрос, если вы сомневаетесь в моей правдивости? – Ну хорошо, я готов вам поверить. Вы довольны? – В таком случае, сударь, я могу лишь повторить то, что уже сказал. Я не только видел вас, но и был с вами знаком во время осады Филипсбурга. – Так вы были тогда ребенком? – Конечно. – Вам, должно быть, было не больше пяти лет? – Нет, сударь, мне тогда был сорок один год. – Ха-ха-ха! – громко рассмеялся барон. Николь эхом вторила ему. – Я говорю совершенно серьезно, сударь, – с важностью произнес Бальзамо, – но вы мне не верите. – Да как же можно этому верить, помилуйте! Представьте какие-нибудь доказательства! – Но ведь это же так понятно! – продолжал Бальзамо без тени смущения. – В то время мне был сорок один год, и это правда. Я же не утверждаю, что сейчас перед вами тот же человек, каким я был в то время. – Ха-ха! Это что-то языческое! – вскричал барон. – Кажется, был какой-то древнегреческий философ, – опять эти подлые философы, они водились во все времена! Так вот, был один древний грек, который не ел бобов, утверждая, что у них есть душа; прямо, как мой сын, который утверждает, что у негров тоже есть душа; кто это выдумал? Его имя.., э-э.., вот черт, как же его звали-то? – Пифагор, – подсказала Андре. – Да, да, Пифагор, – подхватил барон. – Когда-то я учился этому у иезуитов. Отец Поре заставлял меня слагать на эту тему латинские вирши, и я соперничал в этом занятии с маленьким Вольтером. Я даже помню, что отец Поре отдавал предпочтение моим стихам… Пифагор, да, да, так его звали. – Вот видите, а кто вам сказал, что я не, мог быть Пифагором? – очень просто заметил Бальзамов – Не буду отрицать, что вы были Пифагором, – возразил барон, – да только Пифагор не участвовал в осаде Филипсбурга. Во всяком случае, я его там не видел. – Несомненно, – сказал Бальзамо, – однако вы видели там виконта Жана де Барро, черного мушкетера, не правда ли? – Да, да, я даже был с ним знаком.., уж он-то не был философом, хотя терпеть не мог бобов и ел их только в самом крайнем случае. – Вот именно! Прошу вас припомнить, что на следующий день после дуэли господина де Ришелье де Барро находился в траншее рядом с вами. – Совершенно верно. Как вы, очевидно, помните, черные мушкетеры всю неделю стояли бок о бок с легкими кавалеристами. – Верно, но что из этого следует? – Так вот, пули сыпались градом в тот вечер. Де Барро был в грустном настроении, он подошел к вам и попросил щепотку табаку. Вы протянули ему золотую табакерку. – На ней была изображена женщина!.. – Совершенно верно. Она так и стоит у меня в глазах – блондинка, не так ли? – Черт возьми! Так! – в растерянности проговорил барон. – А что было дальше? – Дальше, – продолжал Бальзамо. – в то самое время, когда он нюхал табак, в него угодило ядро, оторвав ему голову, как в свое время господину Бервику. – Увы, так оно и было! Бедный де Барро! – Что ж, сударь, вы понимаете теперь, что я не только видел, но и знал вас во времена Филипсбурга? – проговорил Бальзамо. – Я и был тем самым де Барро. Старый барон отпрянул в страхе или скорее в изумлении. Это развеселило незнакомца. – Вы, стало быть, колдун? – вскричал барон. – Лет сто назад вас бы сожгли на костре, дорогой мой гость. О Господи, кажется, здесь уже попахивает привидениями, висельниками, – пахнет жареным! – Господин барон, – с улыбкой возразил Бальзамо, – настоящий колдун не может быть ни сожжен, ни повешен, зарубите это себе на носу! Только дураки попадают на костер или на виселицу. Однако не довольно ли на сегодня? Я вижу, мадмуазель де Таверне засыпает? Кажется, метафизические споры и оккультные науки почти не трогают ее. Андре не могла дольше противостоять неизвестной ей дотоле силе: она медленно поводила головой, словно цветок, чашечка которого переполнилась росой. Услышав последние слова Бальзамо, она попыталась прогнать овладевшее ею наваждение. Андре с силой тряхнула головой, поднялась и, покачиваясь, с помощью Николь вышла из столовой. Бальзамо внимательно следил за ней, за ее нетвердой поступью. В ту же минуту исчезло лицо, все это время заглядывавшее через окно. Бальзамо успел узнать в нем Жильбера. Спустя мгновение из комнаты Андре послышались громкие звуки клавесина. После ухода Андре Бальзамо воскликнул, не скрывая торжества: – Итак, теперь я могу повторить вслед за Архимедом: Eureka. – Кто такой Архимед? – спросил барон. – Один славный ученый, с которым я был знаком две тысячи сто пятьдесят лет тому назад, – отвечал Бальзамо.  Глава 7. ЭВРИКА!   То ли бахвальство на этот раз показалось чрезмерным барону, то ли он попросту не слышал слов Бальзамо, то ли, наконец, слышал, но не слишком рассердился, чтобы вышвырнуть из своего дома странного гостя. Он провожал взглядом Андре, пока за ней не затворилась дверь. Затем, когда звуки клавесина убедили его в том, что она в соседней комнате, барон предложил Бальзамо доставить его до ближайшего города. – У меня скверная лошадь, для нее, вероятно, это будет последнее путешествие, но туда-то она вас довезет, и вы можете по крайней мере быть уверены, что найдете подходящее место для ночлега. Это не значит, что в Таверне не нашлось бы комнаты или кровати Но я по-своему понимаю гостеприимстве. «Все или ничего» – вот мой девиз. – Так вы меня гоните? – спросил Бальзамо, пытаясь скрыть в улыбке противоречивые чувства, охватившие его. – Стало быть, я вам надоел. – Да нет, черт побери! Я к вам по-дружески расположен, мой дорогой. Оставить же вас здесь на ночлег означало бы, напротив, что я желаю вам зла. Я с величайшим сожалением говорю вам это, скорее для очистки совести. По правде говоря, вы мне очень нравитесь. – Так если я вам нравлюсь, не тоните меня, я устал, и не заставляйте меня скакать на коне – вместо того чтобы вытянуться в постели. Не умаляйте своих возможностей, если, конечно, вы не хотите, чтобы я поверил, что вы плохо ко мне относитесь. – О, если так, то вы остаетесь здесь! Поискав взглядом Ла Бри, он заметил его в углу. – Поди сюда, старый негодяй! – обратился он к нему. Ла Бри робко приблизился. – Подойди ближе, черт тебя побери! Как ты думаешь, красная комната подойдет? – Конечно, сударь, – отвечал старый слуга. – Ведь в ней живет господин Филипп, когда приезжает в Таверне. – Может, она и годится для бедного лейтенанта, приезжающего на лето к нищему отцу, но совершенно не подходит богатому сеньору, который путешествует в карете, запряженной четверкой. – Уверяю вас, сударь, – вмешался Бальзаме, – она мне подойдет. Барон поморщился, словно хотел сказать: «Ну-ну, уж я-то знаю, чего она стоит». Затем громко приказал: – Приготовь господину красную комнату, раз уж он хочет навсегда избавиться от желания вернуться когда-нибудь в Таверне. Итак, вы хотите остаться? – Разумеется! – Погодите! Есть еще одно средство… – О чем вы говорите? – Вы ведь можете поехать не только верхом… – Куда поехать? – В Бар-ле-Дюк. Бальзамо ждал, что последует за этим предложением. – Вы ведь приехали на почтовых лошадях, не так ли? – Несомненно, если только не сатана ими правил. – Я сначала тоже так подумал. Мне показалось, вы с ним приятели. – Слишком большая честь для меня. – Так вот лошади, которые дотащили вашу карету сюда, могут ведь отвезти ее назад, верно? – Вот тут вы ошибаетесь. Во-первых, от четверки у меня осталась только пара лошадей. Кроме того, карета очень тяжелая, лошадям необходим отдых. – Еще один довод… Решительно вы хотите здесь остаться! – Я хотел бы сегодня остаться здесь, чтобы завтра снова встретиться с вами, чтобы выразить вам свою признательность. – Это очень просто. – Что вы имеете в виду? – Раз вы водите дружбу с сатаной, попросите его помочь мне отыскать философский камень. – Господин барон! Если он так вам нужен… – Философский камень? Черт возьми, еще как нужен! – В таком случае вам следует обратиться к другому лицу. – Кто же это другое лицо! – «Я», как сказал Корнель в, не помню точно, какой комедии, которую он читал мне.., погодите-ка.., да, ровно сто лет назад, когда мы с ним проезжали по Новому мосту в Париже. – Ла Бри, старый мошенник! – закричал барон, почувствовав, что разговор начинает принимать нежелательный оборот в столь поздний час, да еще с таким собеседником. – Поищите свечу и проводите барона. Ла Бри бросился исполнять приказание. Найти в доме свечу было почти так же трудно, как философский камень. Он позвал Николь и приказал ей подняться первой и проветрить красную комнату. Николь оставила Андре одну, или скорее Андре была рада предлогу выпроводить камеристку: ей было необходимо остаться наедине со своими мыслями. Барон пожелал Бальзамо спокойной ночи и пошел спать. Бальзамо вынул часы, вспомнив об обещании, данном Альтотасу. Ученый проспал два с половиной часа вместо двух. Полчаса было потеряно. Бальзамо спросил у Ла Бри, стоит ли карета на прежнем месте. Ла Бри отвечал, что она должна стоять там, если только ей не вздумалось уехать одной, без лошадей. Бальзамо поспешил справиться о Жильбере. Ла Бри уверял его, что бездельник Жильбер лег уже, по крайней мере с час назад. Бальзамо вышел во двор, собираясь разбудить Альтотаса. Но прежде он выяснил, как пройти в красную комнату.. Господин де Таверне нисколько не преувеличивал, говоря о бедности комнаты. Она не отличалась убранством от остальных комнат в замке.. Дубовая кровать была застлана покрывалом из потертой шелковой узорчатой ткани – того же зеленовато-золотистого оттенка, что и обивка стен. В комнате стоял дубовый стол на гнутых ножках. Большой камин эпохи Людовика XIII, которому пламя зимой придавало некоторую пышность», выглядел летом без огня тоскливо: не было ни подставки для дров, ни щипцов, не было и дров, зато был он забит старыми газетами. – Вот и вся обстановка комнаты, случайным обладателем которой оказался в эту ночь Бальзамо. Добавим пару стульев и деревянный шкаф с продавленными стенками, выкрашенный в серый цвет. Пока Ла Бри пытался навести в комнате порядок после того, как Николь проветрила ее и удалилась к себе, Бальзамо разбудил Альтотаса и вернулся в дом. Подойдя к гостиной, он остановился и прислушался. Когда Андре вышла из столовой, она заметила, что не испытывает на себе больше таинственного влияния путешественника. Чтобы не думать больше о нем, она села за клавесин. Звуки и теперь доносились сквозь приотворенную дверь. Бальзамо, как мы уже сказали, остановился перед этой дверью. В течение некоторого времени он плавными медленными взмахами рук словно гипнотизировал Андре. Она стала испытывать уже знакомое волнение, постепенно игра ее смолкла, руки безжизненно повисли, и она медленно обернулась к двери, словно подчиняясь чужой воле, готовая исполнить любое приказание. Бальзамо улыбнулся в полумраке, будто видел, что происходит за запертой дверью. Очевидно, он именно этого добивался от Андре и догадался, что его воля исполнена. Протянув в темноте левую руку и ухватившись за перила, он стал подниматься по крутой массивной лестнице, – лестница привела его к красной комнате. Пока он удалялся, Андре так же медленно отвернулась от двери и обратилась к клавесину. Остановившись на последней ступеньке лестницы, Бальзамо услышал первые аккорды мелодии, которую продолжала исполнять Андре. Бальзамо вошел в красную комнату и отпустил Ла Бри. Ла Бри был прекрасно вышколен и привык беспрекословно повиноваться. На сей же раз, двинувшись было к двери, он внезапно остановился на пороге. – В чем дело? – спросил Бальзамо, Ла Бри не отвечал, опустив руку в карман куртки и пытаясь нащупать что-то на самом дне. – Вы хотите что-нибудь сообщить мне, друг мой? – переспросил Бальзамо, подходя к нему. Казалось, Ла Бри сделал над собою нечеловеческое усилие, чтобы вынуть руку из кармана. – Я хотел сказать вам, сударь, что вы, должно быть, ошиблись нынче вечером, – пролепетал он. – Я ошибся? – удивился Бальзаме. – В чем же, друг мой? – Вы, верно, подумали, что подаете мне монету в двадцать четыре су, а вместо нее я нашел в кармане монету в двадцать четыре ливра! Он разжал кулак: на ладони сверкнул новехонький луидор. Бальзамо с восхищением посмотрел на старого слугу: нечасто приходилось ему встречать честного человека. – «And honest», – повторил он вслед за Гамлетом. Пошарив в кармане, он достал второй луидор и положил рядом с первым. Не испытанная им еще радость охватила Ла Бри при виде подобной щедрости. Прошло уже почти двадцать лет, как он не видал золота. Он смог поверить, что стал обладателем такого богатства, только после того, как Бальзамо взял у него монеты и сам опустил их ему в карман. Ла Бри поклонился до земли и, пятясь, двинулся к выходу. Бальзамо остановил его. – Как обычно проходит утро в замке? – обратился он с вопросом к старому слуге. – Господин де Таверне встает поздно, а мадмуазель Андре спозаранку на ногах. – В котором часу? – Около шести. – Кто живет надо мной? – Ваш покорный слуга, сударь. – А внизу? – Внизу никого нет, там вестибюль. – Хорошо, благодарю вас, друг мой; можете идти. – Покойной ночи, сударь! – Прощайте! Кстати, позаботьтесь о том, чтобы моя карета была в безопасности. – О, можете быть совершенно покойны! – Если оттуда послышится какой-нибудь шум или вы заметите свет, не пугайтесь. Там живет мой старый немощный слуга, которого я повсюду вожу с собой. Передайте господину Жильберу, чтобы он не беспокоил его. Прошу вас также сказать ему, чтобы он не пропадал завтра утром до тех пор, пока я не переговорю с ним. Вы все запомнили, – Конечно, сударь. Вы, надеюсь, не собираетесь покинуть нас завтра так рано? – Посмотрим, – с улыбкой отвечал Бальзамо. – Хорошо бы завтра к вечеру успеть добраться до Бар-ле-Дюка. Ла Бри покорно вздохнул, в последний раз окинул взглядом постель и поднес свечу к камину, где вместо дров лежали старые газеты: он хотел хоть немного обогреть сырую просторную комнату. Бальзамо остановил его. – Нет, нет, – воскликнул он, – не трогайте газеты: если мне не удастся заснуть, я с удовольствием почитаю их. Ла Бри поклонился и вышел. Бальзамо подошел к двери, слушая удалявшиеся шаги старого слуги, который поднимался по скрипучей лестнице. Вскоре шаги стали слышны над его головой: Ла Бри был у себя в комнате. Бальзамо подошел к окну. Напротив него в другом крыле флигеля светилось окно крошечной мансарды. Там жила Леге. Сквозь неплотно задернутые шторы было видно, как девушка медленно расстегнула платье, развязала косынку. Она время от времени отворяла окно и свешивалась вниз, разглядывая двор. Бальзамо внимательно изучал ее, так как не успел сделать этого за ужином. – Поразительное сходство! – прошептал он. В это самое мгновение свет в мансарде погас, хотя было ясно, что камеристка еще не ложилась. Бальзамо продолжал стоять, привалившись плечом к стене. Звуки клавесина по-прежнему доносились из гостиной. Путешественник прислушался, желая убедиться, что никакой другой шум не нарушает ночную тишину. Затем он распахнул дверь, которую уходя прикрыл Ла Бри, бесшумно спустился по лестнице, легонько толкнул дверь в гостиную, повернувшуюся без малейшего скрипа на изношенных петлях. Андре ничего не слыхала. Она опускала свои белые руки на пожелтевшие от старости клавиши слоновой кости. Перед ней висело старинное зеркало с инкрустациями в резной раме с облупившейся позолотой, закрашенной серой краской. Девушка наигрывала грустную мелодию, вернее, брала аккорды, задумчиво импровизируя. Наверное, она пыталась в музыке выразить мечты, навеянные воображением. Возможно, соскучившись в Таверне, она мысленно устремлялась в бескрайние сады монастыря Аннонсиад в Нанси, где резвились беззаботные воспитанницы. Как бы там ни было, ее затуманенный взор блуждал в мутном зеркале, висевшем напротив, где отражались темные углы просторной гостиной, которую не могла осветить одна-единственная свеча, стоявшая на клавесине. Иногда она внезапно останавливалась. В эти мгновения она вспоминала о странном появлении незнакомца, и ее охватывали неведомые дотоле ощущения. Раньше, чем она успевала припомнить какую-нибудь подробность вечера, сердце ее начинало отчаянно биться, и дрожь пробегала по всему телу. Несмотря на то, что она была совершенно одна, она трепетала так, словно кто-то прикасался к ней и этими прикосновениями тревожил ей сердце. В тот самый миг, как она попыталась разобраться в непривычных для нее ощущениях, она испытала их с новой силой. Все ее существо содрогнулось, будто от удара. Она словно прозрела в это мгновение, ее мысль работала ясно и четко. В зеркале отразилось какое-то движение. Дверь комнаты бесшумно распахнулась. На пороге появилась чья-то тень. Андре содрогнулась, уронив руки на клавиши. Однако, казалось, в этом появлении не было ничего особенного. Разве эта неясная тень, сливавшаяся с темнотой, не могла принадлежать де Таверне или Николь? Кроме того, Ла Бри имел обыкновение перед сном обходить все уголки замка и сейчас мог зайти за чем-нибудь к ней в гостиную. Это нередко случалось – скромный и верный слуга двигался обычно совершенно бесшумно. Однако сердце подсказало девушке, что на сей раз вошел кто-то другой. Человек приблизился к ней, не проронив ни слова, становясь постепенно все более различим в темноте. Когда он попал в круг света, отбрасываемого свечой, Андре узнала в нем незнакомца. Ее испугала бледность его лица, которую подчеркивал сюртук черного бархата. Из каких-то, без сомнения, таинственных соображений он сменил на сюртук платье из шелка, в котором он был прежде. Она хотела обернуться, закричать. Бальзамо простер руки: она не двинулась. Девушка сделала над собой неимоверное усилие. – Сударь! – чуть слышно произнесла она. – Сударь!.. Именем Бога заклинаю вас: что вам угодно? Бальзамо улыбнулся, его лицо отразилось в зеркале, и Андре так и впилась в него взглядом, ловя каждое выражение его лица. Он не отвечал. Андре в другой раз попыталась подняться, но безуспешно: необоримая сила, нечто вроде приятной усталости, навалилась на нее. Взгляд ее по-прежнему был прикован к таинственному зеркалу. Новое незнакомое ощущение было ей отчасти неприятно, потому что она чувствовала себя в полной власти этого человека, а он был ей мало знаком. Она изо всех сил попыталась позвать на помощь: ее губы дрогнули, но Бальзамо простер руки над головой девушки, и ни один звук не вырвался из ее груди. Андре оставалась безмолвной, грудь ее наполнилась диким ужасом, голова затуманилась… Не проронив ни звука, она обессиленно склонила набок безвольную голову. В это мгновение Бальзамо послышался едва различимый шум со стороны окна. Он с живостью повернулся и успел заметить отпрянувшее лицо мужчины. Он нахмурился. То же выражение тотчас словно отразилось на лице Андре. Обернувшись к ней, он опустил руки, которые все это время продолжал держать у нее над головой, поднял их, затем снова опустил и, посылая сильные флюиды, проговорил настойчиво: – Усните! Она попыталась сопротивляться этому наваждению. – Усните! – повторил он властно. – Усните: я так хочу! Ничто не могло бы устоять перед силой его воли. Андре положила руку на клавиши, уронила голову и крепко уснула. Бальзамо попятился к двери, вышел, затворив ее за собой, и вскоре его шаги раздались на лестнице. Еще мгновение – и он был в своей комнате. Как только дверь гостиной затворилась, за окном вновь мелькнуло отпрянувшее было лицо. Это был Жильбер.  Глава 8. ПРИТЯГАТЕЛЬНАЯ СИЛА   Жильберу не полагалось в силу низкого происхождения присутствовать на ужине, поэтому он с жадностью следил весь вечер через окно за участниками трапезы, которым положение позволяло находиться в столовой замка Таверне. Он видел улыбавшегося и жестикулировавшего во время ужина Бальзамо. Он отметил внимание, которое оказывала ему Андре, неслыханную любезность барона, почтительную услужливость Ла Бри. Позже, когда все встали из-за стола, он укрылся в зарослях сирени, опасаясь, как бы Николь, затворяя ставни иди возвращаясь к себе, не заметила его и не помешала ему в его расследовании или, вернее, в слежке. Действительно, Николь обошла весь первый этаж, однако вынуждена была оставить одно окно гостиной отворенным, так как петли его наполовину отошли и ставни не затворялись. Жильбер знал об этом обстоятельстве. Вот почему, он, как мы уже видели, не покидал своего поста, уверенный в том, что сможет продолжать наблюдения после ухода Леге. Мы сказали, наблюдения – слово это может показаться читателю не вполне ясным. В самом деле, какими наблюдениями мог быть занят Жильбер? Разве он не знал всех уголков замка Таверне, где он вырос, разве не знал он всех черт характера его обитателей, наблюдая их ежедневно в течение семнадцати или восемнадцати лет? Итак, в тот вечер у Жильбера были для наблюдений иные основания, – он не столько подкарауливал, сколько выжидал. Когда Николь, оставив Андре одну, покинула гостиную, она небрежно и не торопясь притворила все двери и ставни, прошлась по первому этажу, будто ожидая кого-то встретить и бросая беглый взгляд по сторонам. Наконец, она решилась уйти в свою комнату. Жильбер стоял не шелохнувшись за деревом: он пригнулся, затаил дыхание, но не упустил ни одного движения Николь. Когда она скрылась и засветилось окно ее мансарды, он На цыпочках прошел по двору, подошел к окну и стал ждать, сам в точности не зная, чего, пожирая глазами Андре, небрежно сидевшую за клавесином. Тут в гостиную вошел Бальзамо. Увидев его, Жильбер вздрогнул и горящим взором стал следить за обоими участниками сцены, которую мы только Что описали. Ему казалось, что Бальзамо хвалил игру Андре, а она отвечала со свойственной ей холодностью. Он настойчиво улыбался, а она перестала играть, чтобы спровадить гостя. Жильбер восхитился изяществом, с которым тот удалился. Он думал, что все уловил, хотя в действительности не понял ничего из того, что между ними произошло: смысл этой сцены был в том, что она происходила в полном безмолвии. Жильбер ничего не мог слышать, он лишь видел, как шевелились губы и взмахивали руки. Даже будучи очень наблюдательным, он не мог заподозрить тайну, потому что внешне все выглядело вполне естественно. Когда Бальзамо удалился, Жильбер из наблюдателя обратился в воздыхателя, он восхищался пленительной небрежностью позы, которую приняла Андре. Вдруг он с удивлением заметил, что она спит. Некоторое время он не двигался, желая убедиться в том, что она в самом деле заснула. Когда же у него не осталось в этом никаких сомнений, он выпрямился и обхватил голову руками, будто опасаясь, как бы она не лопнула от переполнявших ее мыслей. Он собрал всю свою волю и воскликнул в исступлении: – О, как бы мне хотелось коснуться губами ее руки! Да! Я, Жильбер, этого хочу!.. Проговорив эти слова и будто подчиняясь внутреннему голосу, он устремился через переднюю к двери, ведущей в гостиную, – дверь так же бесшумно распахнулась перед ним, как несколько ранее перед Бальзамо. Едва дверь распахнулась и ничто больше не препятствовало ему, чтобы подойти к девушке, он понял всю важность того, что задумал: он, Жильбер, сын управляющего и крестьянки, тихий, почтительный, едва осмеливавшийся робко взглядывать из темного угла на гордую и снисходительную госпожу, вознамерился припасть к краю ее платья или коснуться губами пальчиков спящей богини, которая, пробудившись, могла бы одним своим взглядом обратить его в пепел. Туман опьянения от грез рассеялся при этой мысли, в голове прояснело, и он опомнился. Он застыл, ухватившись за дверной косяк; колени у него задрожали, он едва держался на ногах. Однако задумчивость или сон Андре были столь глубоки, что Жильбер так и не понял, спит она или грезит: она сидела совершенно неподвижно. Сердце Жильбера трепетало в груди, он безуспешно пытался унять волнение, он задыхался. Андре по-прежнему не шевелилась. Она была так хороша в этот миг! Она сидела, грациозно опершись на руку. Длинные волосы свободно ниспадали, рассыпавшись по плечам. Утихнувшая было под влиянием страха, но не угаснувшая страсть Жильбера вспыхнула с новой силой. Голова его закружилась, он словно опьянел от безумной любви. Он испытывал всепожирающую потребность дотронуться до Андре. Он снова шагнул к ней. Половица скрипнула под его нетвердой ногой: капли ледяного пота выступили у него на лбу. Однако Андре ничего не слыхала. – Она спит, – прошептал Жильбер. – Какое счастье, что она спит! Не пройдя и трех шагов, он опять остановился, испугавшись того, как необычно засветилась лампа, готовая по гаснуть и отбрасывавшая последние яркие отблески перед наступлением полной темноты. Дом безмолвствовал: не доносилось ни единого звука, ни единого вздоха. Старик Ла Бри лег и, должно быть, уже заснул. Света в окне Николь тоже не было. – Скорее! – прошептал он и снова двинулся вперед. Его поразило, что когда вновь скрипнул паркет под его ногой, Андре опять не пошевелилась. Жильберу показалось это очень странным, он ужаснулся. – Она спит, – проговорил он, словно приучая себя к этой мысли, которая уже раз двадцать то покидала его, то возвращалась, как это бывает с нерешительными любовниками или трусами. А трусу не дано владеть своим сердцем! – Она спит! Боже мой! Терзаемый страхом и надеждой, Жильбер продолжал подходить к Андре и наконец оказался в двух шагах от нее. Дальше все происходило как во сне: если бы он захотел убежать, это было бы невозможно; оказавшись в поле притяжения, центром которого была Андре, он почувствовал, что связан по рукам и ногам, сражен – он упал на колени. Андре по-прежнему оставалась без движения, не проронив ни звука; можно было подумать, что она обратилась в статую, Жильбер поднес к губам край ее платья. Затем медленно, затаив дыхание, поднял голову, ловя глазами ее взгляд. Глаза Андре были широко раскрыты, однако она ничего не видела. Жильбер не знал, что и думать, он был раздавлен. На миг ему показалось, что она мертва. Чтобы убедиться в этом, он осмелился взять ее за руку: она была теплой, едва заметно пульсировала жилка. Но рука Андре неподвижно лежала в руке Жильбера. Испытывая сладострастное чувство от прикосновения к руке Андре, Жильбер вообразил, что она все видит, чувствует и догадывается о его безумной любви. Несчастный юноша, ослепленный любовью, поверил, что она ждала его, что ее молчание – не что иное, как одобрение, а ее неподвижность скрывает благосклонность. Он поднес руку Андре к губам и жадно припал к ней. Андре вздрогнула, и Жильбер почувствовал, что она отталкивает его. – Я погиб! – пролепетал он, выпуская руку девушки. Он упал на колени и коснулся лбом пола. Андре стремительно поднялась, словно подброшенная Пружиной, даже не взглянув на поверженного Жильбера. Он был настолько раздавлен стыдом и ужасом, что не стал вымаливать прощения, на которое, впрочем, не мог и рассчитывать. Казалось, таинственная сила увлекает Андре к неведомой цели. Вытянув шею и высоко подняв голову, она, коснувшись плечом Жильбера, прошла мимо и направилась нетвердой походкой к выходу. Видя, что она удаляется, Жильбер приподнялся на локте, робко обернулся и стал провожать ее изумленным взглядом. Андре приблизилась к двери, отворила ее, прошла переднюю и подошла к лестнице. Бледный трясущийся Жильбер пополз за ней на коленях. «Она так возмущена – подумал он, – что не удостоила меня даже гнева; она, наверное, отправилась к барону, чтоб рассказать о моем постыдном безумии, и он вышвырнет меня, как лакея!» Все поплыло у него в глазах при мысли, что его выгонят из Таверне, что он не увидит больше той, которая была для него светом, жизнью, душой'. Отчаяние придало ему смелости: он поднялся на ноги и бросился к Андре: – Простите меня, мадмуазель, именем всего святого, простите! – пролепетал он. Ему показалось, что она не слыхала его. Она прошла мимо двери, которая вела в комнату ее отца. Жильбер облегченно вздохнул. Андре поставила ногу на первую ступеньку лестницы, затем поднялась на вторую. – Боже, Боже! – прошептал Жильбер. – Куда же она идет? Лестница ведет в красную комнату, где поселили незнакомца, и в мансарду Ла Бри. А вдруг она позовет его, позвонит в колокольчик? Так она собирается пойти к нему?.. Это невозможно! Жильбер в ярости сжал кулаки при мысли, что Андре могла пойти к Бальзаме. Она остановилась у двери незнакомца. Холодный пот выступил у Жильбера на лбу. Он уцепился за прутья лестницы, чтобы не свалиться, так как все время следовал за Андре. Все, чему он явился свидетелем, о чем догадывался, представлялось ему чудовищным. Дверь Бальзамо была приотворена. Андре толкнула ее и без стука шагнула в комнату. Ее благородные чистые черты осветились на мгновение, а в широко раскрытых глазах запрыгали золотистые отблески от лампы. Жильберу удалось углядеть незнакомца, стоявшего посреди комнаты: он смотрел не мигая, нахмурив лоб, и повелительным жестом протягивал руку. Дверь захлопнулась. Жильбер почувствовал, что силы его оставляют. Одной рукой он выпустил перила, другой коснулся пылавшего лба. Он покатился подобно колесу, соскочившему с оси, и рухнул на нижние ступеньки, растянувшись на холодных плитах. Взгляд его все еще устремлялся к проклятой двери, поглотившей мечту прошлого, счастье настоящего и надежду будущего.  Глава 9. ЯСНОВИДЯЩАЯ   Бальзамо пошел навстречу девушке, вошедшей к нему уверенной поступью командора. Ее появление могло показаться странным, однако оно ничуть не удивило Бальзамо. – Я приказал вам уснуть, – обратился он к ней. – Вы спите? Андре вздохнула и ничего не ответила. Бальзамо подошел к девушке, подчиняя себе ее волю. – Ответьте мне, – сказал он. Девушка вздрогнула. – Вы слышите меня? – спросил незнакомец. Андре кивнула. – Отчего же вы молчите? Андре поднесла руку к горлу, словно давая понять, что не может говорить. – Ну хорошо! Садитесь вот сюда, – приказал Бальзамо. Он взял ее за ту руку, которую недавно целовал Жильбер. На этот раз от одного прикосновения Андре испытала сильнейшее потрясение, свидетелями которого мы с вами уже были, когда приказ был послан ей сверху ее повелителем. Под властным взглядом Бальзамо она отступила шага на три и упала в кресло. – Скажите, – обратился он к ней, – вы что-нибудь видите? Глаза Андре округлились, словно она пыталась охватить взглядом все пространство комнаты, освещенное яркими отблесками двух свечей. – Я не прошу вас увидеть глазами, – продолжал Бальзамо, – посмотрите внутренним взором. Выхватив из-под вышитой куртки стальную палочку, он коснулся ею трепетавшей груди Андре. Она подскочила, будто огненное жало пронзило ее и прошло до самого сердца. Глаза у нее закрылись. – Прекрасно! – воскликнул Бальзаме. – Вы прозрели, не так ли? Она кивнула. – Вы будете говорить? – Да, – отвечала Андре. Она поднесла руку ко лбу с выражением нечеловеческого страдания. – Что с вами? – спросил Бальзаме. – О, мне так больно! – Почему больно? – Потому что вы заставляете меня видеть и говорить. Бальзамо два-три раза взмахнул руками над ее головой и тем словно ослабил слишком сильное для нее воздействие гипноза. – Вам все еще больно? – спросил он. – Сейчас легче, – отвечала девушка, – Хорошо. Теперь скажите мне, где вы находитесь. Глаза Андре по-прежнему оставались закрытыми. Она нахмурилась, лицо выразило сильнейшее удивление. – Я в красной комнате, – пробормотала она. – Кто с вами рядом? – Вы! – вздрогнув, проговорила она. – Что вы сейчас испытываете? – Мне страшно! Мне стыдно! – Отчего же? Разве нас не связывает взаимная симпатия? – Напротив. – Разве вам не известно, что я мог заставить вас сюда прийти из самых чистых побуждений? – Известно. Лицо ее просветлело, затем снова затуманилось. – Вы недостаточно откровенны со мной, – продолжал Бальзамо. – Не можете меня простить? – Я вижу, что вы не хотите мне зла, однако готовы причинить страдания кому-то еще. – Вполне возможно, – прошептал Бальзамо. – Это не должно вас беспокоить, – проговорил он жестко. Лицо Андре разгладилось. – Все ли в доме спят? – Не знаю, – отвечала она. – Так взгляните! – Куда я должна смотреть? – Начнем с вашего батюшки. Где он сейчас? – В своей комнате. – Чем занимается? – Он лег. – Спит? – Нет, читает. – Что именно? – Одну из тех дурных книг, которые он и меня пытается заставить читать. – А вы их не читаете? – Нет, – проговорила она. – Ну хорошо. С этой стороны все спокойно. Теперь посмотрите, что делает в своей комнате Николь. – У нее нет света. – Разве вам нужен свет? – Нет, если вы прикажете видеть в темноте. – Да, я вам это приказываю! – Я ее вижу. – Что она делает? – Она не одета… Осторожно толкнула дверь своей комнаты… Спускается по лестнице. – Так… Куда она направляется? – Стоит у входной двери. По-видимому, кого-то подкарауливает… Бальзамо усмехнулся: – Не вас ли она поджидает? – Нет. –Это главное. Когда за девушкой не шпионят ни отец, ни камеристка, ей нечего опасаться, если только… – Нет, – перебила она Бальзамо. – Вы читаете мои мысли? – Да. – Так вы ни в кого не влюблены? – Я? – высокомерно спросила она. – Отчего же нет? Разве вы не можете быть влюблены? Из монастыря выходят не для того, чтобы жить в заточении: вы должны быть свободны душой и телом. Андре покачала головой. – Мое сердце свободно, – с грустью ответила она. Душевная чистота и непорочность осветили изнутри ее лицо. Бальзамо восторженно прошептал: – Как вы прекрасны, дорогая ясновидящая! Он прижал руки к груди в немой молитве, затем обратился к Андре: – Однако если не любите вы, это вовсе не означает, что никто не любит вас, не так ли? – Не знаю, – мягко возразила она. – Как не знаете? – строго спросил Бальзамо. – Узнайте! Когда я спрашиваю, надо отвечать! Он в другой раз прикоснулся стальной палочкой к ее груди. Девушка вздрогнула, но не так сильно, как в первый раз. – Да, теперь я вижу… Сжальтесь надо мной, вы меня погубите… – Что вы видите? – спросил Бальзамо. – Это невероятно! – воскликнула Андре. – Что там такое? – Я вижу молодого человека, который следит за мной, не сводит с меня глаз с тех пор, как я вернулась из монастыря. – Кто этот юноша? – Лица не видно; судя по одежде, он простолюдин. – Где он сейчас? – Внизу у лестницы. Он страдает.., плачет! – Почему же вы не видите его лица? – Он закрыл лицо руками. – Смотрите сквозь ладони! Андре сделала над собой усилие. – Жильбер! – вскрикнула она. – Я же говорила, что это невозможно! – Отчего же невозможно? – Он не посмеет в меня влюбиться, – отвечала она в высшей степени презрительно. Бальзамо усмехнулся: он хорошо знал людей и понимал, что для любви нет преград. – Что он делает на лестнице? – продолжал он. – Сейчас, сейчас… Он поднял голову… Схватился за перила… Встал… Поднимается по лестнице! – Куда он направляется? – Сюда… Но это ничего, он не осмелится войти. – Почему? – Боится! – презрительно усмехнувшись, отвечала Андре. – Он собирается подслушивать? – Да, он уже прижался ухом к двери… Он нас подслушивает! – Вас это смущает? – Да, потому что он может услышать, о чем мы говорим. – Он из тех, кто может этим воспользоваться даже во вред той, которую любит? – Да, забывшись в гневе или в порыве ревности… В такие минуты он способен на все! – В таком случае давайте от него избавимся! – предложил Бальзамо. Он решительно направился к двери, громко топая. Очевидно, Жильбер еще был не готов к атаке: услышав шаги Бальзамо и опасаясь быть застигнутым врасплох, он бросился к перилам и торопливо съехал вниз. Андре в ужасе вскрикнула. – Не смотрите туда, – подходя к Андре, приказал Бальзамо. – Расскажите лучше о бароне де Таверне. – Как вам будет угодно, – вздохнув, отвечала Андре. – Он в самом деле беден? – Очень! – Настолько беден, что не способен предоставить вам никаких развлечений? – Да. – Так вы здесь скучаете? – Смертельно! – Быть может, вы тщеславны? – Нисколько. – Вы любите своего отца? – Да… – поколебавшись, ответила она. – Вчера мне показалось, что есть нечто, омрачающее вашу любовь к отцу, – продолжал с усмешкой Бальзамо. – Я не могу ему простить, что он пустил по ветру состояние моей матери. Теперь Мезон-Руж прозябает в гарнизоне и не может с достоинством носить имя своей семьи. – Кто это Мезон-Руж? – Мой брат Филипп. – Почему вы зовете его Мезон-Ружем? – Так называется, вернее, когда-то называлось наше имение. Старший сын носил имя Мезон-Руж вплоть до кончины своего отца, потом присоединил имя Таверне. – Вы любите брата? – Очень. – Больше всех? – Больше всех на свете! – А как объяснить, что вы так горячо любите своего брата, а отца только терпите? – У брата благородное сердце, он жизнь готов за меня отдать! – А отец? Андре потупилась. – Почему вы молчите? – Не хочу отвечать. Бальзамо и не собирался принуждать ее к ответу. Вероятно, он и так уже знал о бароне все, что хотел. – Где сейчас шевалье де Мезон-Руж? – Вы спрашиваете у меня, где Филипп? – Да. – В своем гарнизоне в Страсбурге. – Вы его видите? – Где? – В Страсбурге. – Не вижу. – Вы хорошо знаете Страсбург? – Нет. – Зато я знаю. Давайте поищем вместе, вы ничего не имеете против? – С удовольствием! – Он в театре? – Нет. – Нет ли его в кафе Ла-Пласс среди офицеров? – Нет. – Может быть, он в своей комнате? Взгляните туда, где он живет. – Я ничего не вижу! Мне кажется, его нет в Страсбурге. – Вам знакома дорога? – Нет. – Неважно, я знаю ее хорошо. Давайте проследим его возможный путь. Нет ли его в Саверне? – Нет. – Может, он в Саарбрюкке? – Нет. – А в Нанси? – Погодите-ка! Девушка попыталась сосредоточиться; сердце ее отчаянно билось. – Вижу, вижу! – обрадовалась она. – Филипп, дорогой! Какое счастье! – Что такое? – Дорогой Филипп! – сияя, повторяла Андре. – Где он? – Он проезжает город, который хорошо мне знаком. – Какой же это город? – Нанси! Нанси! Там мой монастырь. – Вы уверены, что это ваш брат? – Да, конечно: его лицо хорошо видно при свете факелов. – Каких факелов? – удивился Бальзамо. – Откуда там факелы? – Он едет верхом, сопровождая чудесную золоченую карету! – Ага! – удовлетворенно воскликнул Бальзамо. – Кто в карете? – Молодая дама… О, как она величественна! Как грациозна! Боже, до чего хороша! Странно: мне кажется, я ее где-то видела… Нет, нет, просто у нее есть что-то общее с Николь. – Николь похожа на эту даму – столь гордую, величественную, красивую? – Да, но только отчасти – как жасмин похож на лилию – Так… Что сейчас происходит в Нанси? – Молодая дама выглянула из кареты и знаком приказала Филиппу приблизиться… Он повиновался… Вот он подъехал, почтительно склонился. – Вы слышите, о чем они говорят? – Сейчас, сейчас! – Андре жестом остановила Бальзамо, словно умоляя его замолчать и не мешать ей. – Я слышу! – прошептала она. – Что говорит молодая дама? – С нежной улыбкой на устах приказывает пришпорить коней. Говорит, что эскорт должен быть готов завтра к шести утра, так как днем она хотела бы сделать остановку. – Где? – Об этом как раз спрашивает мой брат… О Господи! Она собирается остановиться в Таверне! Хочет познакомиться с моим отцом… Столь знатная особа остановится в нашем убогом доме?.. Что же нам делать? Нет ни столового серебра, ни белья… – Успокойтесь! Я об этом позабочусь! – Да что вы… Привстав, девушка снова в изнеможении рухнула в кресло, тяжело дыша. Бальзамо бросился к ней и, несколько раз взмахнув руками, заставил ее крепко уснуть. Она уронила прелестную головку на бурно вздымавшуюся грудь. Вскоре она успокоилась. – Наберись сил, – проговорил Бальзамо, пожирая ее восторженным взглядом. – Мне еще понадобится твое ясновидение. О знание! – продолжал он в сильнейшем возбуждении. – Ты одно никогда не подведешь! Человек всем готов жертвовать ради тебя! Господи, до чего хороша эта женщина! Она – ангел чистоты! И ты знаешь об этом, потому что именно ты способен создавать и женщин, и ангелов. Но что значит для тебя красота? Чего стоит невинность? Что могут мне дать красота и невинность сами по себе? Да пусть умрет эта женщина, столь чистая и такая прекрасная, лишь бы уста ее продолжали вещать! Пусть исчезнут все наслаждения бытия: любовь, страсть, восторг, лишь бы я мог продолжать свой путь к знанию! А теперь, моя дорогая, благодаря силе моей воли несколько минут сна восстановили твои силы так, словно ты спала двадцать лет! Проснись! Точнее, вернись к своему ясновидению. Мне еще кое-что нужно от тебя узнать. Простерев руки над Андре, он приказал ей пробудиться. Видя, что она покорно ждет его приказаний, он достал из бумажника сложенный вчетверо лист бумаги, в котором была завернута прядь иссиня-черных волос. Аромат исходивший от волос, пропитал бумагу настолько, что она стала полупрозрачной. Бальзамо вложил прядь в руку Андре. – Смотрите! – приказал он. – О, опять эти мучения! – в тревоге воскликнула девушка. – Нет, нет, оставьте меня в покое, мне больно! О Боже! Мне было так хорошо!.. – Смотрите! – властно повторил Бальзамо и безжалостно прикоснулся стальной палочкой к ее груди. Андре заломила руки: она пыталась освободиться из-под власти экспериментатора. На губах ее выступила пена, словно у древнегреческой пифии, сидевшей на священном треножнике. – О, я вижу, вижу! – вскричала она с обреченностью жертвы. – Что именно? – Даму! – Ага! – злорадно пробормотал Бальзамо. – Выходит, знание далеко не так бесполезно, как например, добродетель! Месмер победил Брутуса… Ну так опишите мне эту женщину, дабы убедить меня в том, что вы правильно смотрите. – Черноволосая, смуглая, высокая, голубоглазая, у нее удивительные нервные руки… – Что она делает? – Она скачет.., нет – парит на взмыленном жеребце. – Куда она направляется? – Туда, туда, – махнула девушка рукой, указывая на запад. – Она скачет по дороге? – Да. – Это дорога на Шалон? – Да. – Хорошо, – одобрительно кивнул Бальзамо. – Она скачет по дороге, по которой отправлюсь и я; она направляется в Париж – я тоже туда собираюсь: я найду ее в Париже. Можете отдохнуть, – сказал он Андре, забирая у нее прядь волос, которую она до тех пор сжимала в руке. Руки Андре безвольно повисли вдоль тела. – А теперь, – обратился к ней Бальзамо, – ступайте к клавесину! Андре шагнула к двери. Ноги у нее подкашивались от усталости, отказываясь идти. Она пошатнулась. – Наберитесь сил и идите! – приказал Бальзамо. Бедняжка напоминала породистого скакуна, который из последних сил пытается исполнить волю, даже невыполнимую, безжалостного наездника. Она двинулась вперед с закрытыми глазами. Бальзамо распахнул дверь, Андре стала медленно спускаться по лестнице.  Глава 10. НИКОЛЬ ЛЕГЕ   То время, когда Бальзамо допрашивал Андре, Жильбер провел в невыразимой тоске. Он забился под лестницу, не осмеливаясь подняться к двери красной комнаты, чтобы подслушать, о чем там говорили. В конце концов он пришел в такое отчаяние, которое могло бы привести человека с его характером к вспышке. Его отчаяние усугублялось от сознания бессилия и приниженности. Бальзамо был для него обыкновенным человеком; Жильбер – великий мыслитель, деревенский философ – не верил в чародеев. Но он признавал, что человек этот силен, а сам Жильбер – слаб; человек этот был храбр, а Жильбер пока – не очень… Раз двадцать Жильбер поднимался с намерением, если представится случай, оказать Бальзамо сопротивление. Раз двадцать ноги его подгибались, и он падал на колени. Ему пришла в голову мысль пойти за приставной лестницей Ла Бри. Старик, который был в доме и поваром, и лакеем, и садовником, пользовался этой лестницей, когда подвязывал кусты жасмина и жимолости. Вскарабкавшись по ней, Жильбер не пропустил бы ни единого из уличавших Андре в грехе звуков, которые Жильбер так страстно желал услышать. Он бросился через переднюю во двор и подбежал к тому месту, где под стеной, как ему было известно, хранилась лестница. Едва он за ней наклонился, как ему почудился шелест со стороны дома. Он обернулся. Вглядевшись в темноту, он заметил, как в черном проеме входной двери мелькнул кто-то, похожий на привидение. Он бросил лестницу и побежал к замку. Сердце его готово было выскочить из груди. Впечатлительные натуры, богатые и пылкие, бывают обычно суеверны: они охотнее допускают выдумку, чем доверяют рассудку; они считают естество слишком заурядным и позволяют своим предчувствиям увлечь себя невозможному или по крайней мере идеальному. Вот почему они могут потерять от страха голову в прекрасном ночном лесу: в темных кронах им чудятся призраки и духи. Древние, среди которых было немало великих поэтов, грезили всем этим среди бела дня. А яркое солнце изгоняло саму мысль о злых духах и привидениях: поэты выдумывали смеющихся дриад и беззаботных нимф. Жильбер вырос под хмурым небом, в стране мрачных мыслителей. Вот почему ему померещилось привидение. На сей раз, несмотря на то, что он не верил в Бога, Жильбер вспомнил о том, что ему сказала перед своим бегством подруга Бальзамо. Разве чародей не мог бы вызвать призрака, если он оказался способен совратить девушку ангельской чистоты? Однако Жильбер руководствовался обычно не первым движением души, а, что было значительно хуже, разумом. Он призвал на помощь доводы великих философов, чтобы одолеть призраков. Статья «Привидение» из «Философского словаря» отчасти помогла ему: он испугался еще больше, зато страх его стал более мотивированным. Если он в самом деле кого-то видел, это должно быть живое существо, которое хотело, вероятно, кого-то подстеречь. Страх подсказывал ему, что это скорее всего господин де Таверне, однако рассудок называл другое имя. Он бросил взгляд на второй этаж флигеля: Как уже известно читателю, света в комнате Николь не было. Ни вздоха, ни единого шороха, ни огонька не было во всем доме, не считая комнаты незнакомца. Он смотрел во все глаза, прислушивался, но, ничего не заметив, опять взялся за лестницу. Он был убежден, что ему померещилось, потому что сердце его сильно билось и глаза застилало пеленой. Жильбер решил, что видение – не более, чем обман зрения. Он приставил лестницу и занес было ногу на первую ступеньку, как вдруг дверь Бальзамо распахнулась и сейчас же снова захлопнулась. Выйдя от Бальзамо, Андре стала спускаться совершенно бесшумно в полной темноте, словно сверхъестественная сила руководила ею и поддерживала ее. Андре спустилась на нижнюю площадку, прошла рядом с Жильбером, задев его в темноте своим платьем, и пошла дальше. Молодой человек подумал, что все неожиданности этой ночи уже позади, барон де Таверне спал, Ла Бри тоже был в постели, Николь – в другом флигеле, а дверь Бальзамо была уже заперта.; Сделав над собой усилие, он пошел следом за Андре, приноравливаясь к ее шагу. Пройдя переднюю, Андре вошла в гостиную. Жильбер с истерзанным сердцем следовал за ней. Хотя! Андре оставила дверь отворенной, он остановился на пороге, Андре направилась к клавесину, на котором все еще горела свеча. Жильбер готов был от отчаяния расцарапать себе грудь: на этом самом месте всего полчаса назад он припадал к платью и руке этой женщины, даже не вызвав ее гнева. Вот о чем он мог тогда мечтать и как был счастлив!.. Теперь ему стало понятно, что снисходительность девушки объяснялась ее испорченностью, о которой Жильбер знал из романов, составлявших основную часть библиотеки барона. Распущенность Андре могла объясняться также обманом чувств, о чем ему было известно из трудов по физиологии. – Ну что ж, – пробормотал он, перескакивая с одной мысли на другую, – если дело обстоит именно так, я вслед за остальными смогу попользоваться ее распущенностью либо извлечь выгоду из ее ослепления. Ангел пускает по ветру свои белые одежды, так почему бы мне не урвать немножко ее целомудрия? Приняв такое решение, Жильбер устремился в гостиную. Однако едва он занес ногу над порогом, как почувствовал, что чья-то рука, словно вынырнув из темноты, крепко ухватила его за плечо. Жильбер в ужасе повернул голову, сердце екнуло у него в груди. – А, попался, голубчик! – прошипел ему на ухо сердитый голос. – Попробуй теперь сказать, что не бегаешь к ней на свидания, попробуй только сказать, что не любишь ее… У Жильбера не было сил пошевелить рукой, чтобы высвободиться. Однако его держали не настолько крепко, чтобы он не мог вырваться. Его зажала, словно в тисках, девичья рука. Это была Николь Леге. – Что вам от меня нужно? – нетерпеливо прошептал он. – А, ты, может, хочешь, чтоб всем было слышно? – громко заговорила она. – Нет, нет, напротив, – процедил Жильбер сквозь зубы. – Я хочу, чтобы ты немедленно замолчала, – сказал он, увлекая Николь в переднюю. – Ну что ж, ступай за мной. Жильберу этого только и было нужно: следуя за Николь, он удалялся от Андре. – Хорошо, идемте, – проговорил он. Он пошел за ней следом. Она вышла во двор, хлопнув дверью. – А как же госпожа? – спросил он. – Она, верно, будет вас звать, чтобы вы помогли ей раздеться, когда она пойдет к себе в комнату? А вас не будет на месте… – Вы ошибаетесь, если думаете, что меня сейчас, это волнует. Что мне до того, будет она меня звать или нет? Я должна с вами поговорить. – Мы могли бы, Николь, отложить этот разговор до завтра: вы не хуже меня знаете, что госпожа может рассердиться… – Пусть только попробует показать свою строгость, особенно мне! – Николь! Я вам обещаю, что завтра… – Он обещает!.. Знаю я твои обещания, так я тебе и поверила! Не ты ли обещал ждать меня сегодня в шесть около Мезон-Ружа? И где ты был в это время, а? Совсем в другой стороне, потому что именно ты привел в дом незнакомца. Я твоим обещаниям теперь так же верю, как священнику монастыря Аннонсиад: он давал клятву соя хранить тайну исповеди, а сам бежал докладывать о наших грехах настоятельнице. – Николь! Подумайте о том, что вас прогонят, если заметят… – А вас не прогонят, поклонник госпожи? Уж барон если вспылит… – У него нет никаких оснований для того, чтобы меня прогнать, – пытался возражать Жильбер. – Ах вот как? Он что же, сам поручил вам ухаживать за своей дочерью? Неужели он до такой степени философ? Жильбер мог бы сейчас же доказать Николь, что если Жильбер и виноват в том, что был в доме в столь поздний час, то уж Андре-то ни при чем. Ему стоило лишь пересказать то, чему он явился свидетелем. Конечно, это могло показаться невероятным. Но благодаря тому, что женщины обычно друг о друге бывают прекрасного мнения, Николь, несомненно, поверила бы ему. Он уже приготовился к возражению, но тут другое, более серьезное соображение, чем ревность Николь, остановило его. Тайна Андре была из тех, что бывают выгодны мужчине, независимо от того, захочет он за свое молчание любви или чего-нибудь более осязаемого. Жильбер жаждал любви. Он сообразил, что гнев Николь – ничто по сравнению с его желанием обладать Андре. Выбор был сделан: умолчать о необычном приключении той ночи. – Раз вы настаиваете, давайте объяснимся, – предложил он. – О, это много времени не займет! – вскричала Николь. Она была по своему характеру полной противоположностью Жильбера и совсем не умела владеть своими чувствами. – Ты прав, здесь неудобно разговаривать, идем ко мне. – В вашу комнату? – испугался Жильбер. – Это невозможно! – Почему? – Нас могут застать вдвоем. – Пойдем же! – презрительно усмехнувшись, проговорила она. – Кто нас может застать? Госпожа? В самом деле, как она может не ревновать такого красавца! Тем хуже для нее: я не боюсь тех, чья тайна мне известна. Ах, мадмуазель Андре ревнует Николь! Я не смею и мечтать о такой чести! Ее принужденный громкий смех заставил его вздрогнуть сильнее, чем если бы услышал брань или угрозу. – Я боюсь не госпожи, Николь, я опасаюсь за вас, – Да, правда, вы ведь любите повторять, что там, где нет скандала, нет и греха. Философы иногда бывают похожи на иезуитов: вот священник из Аннонсиад тоже так говорил, он мне это сказал раньше вас. Так вы потому и бегаете к госпоже на свидания по ночам? Ладно, ладно, довольно болтать, пойдем ко мне! – Николь! – проговорил Жильбер, скрипнув зубами. – Ну что? – Замолчи! Он сделал угрожающий жест. – Да я не боюсь! Вы меня однажды уже побили, правда, тогда из ревности. Да, тогда вы меня любили… Это было неделю спустя после нашей первой ночи любви. Тогда я вам позволила поднять на себя руку. Теперь этому не бывать! Ведь вы не любите меня, теперь я вас ревную. – Что же ты собираешься делать? – спросил Жильбер, схватив ее за руку. – Я сейчас так заору, что госпожа прибежит и спросит вас, по какому праву вы собираетесь отдать Николь то, что должны теперь только ей. Пустите меня, честью вас прошу. Жильбер выпустил руку Николь. Подняв лестницу, он осторожно подтащил ее к флигелю и приставил к окну Николь. – Вот что значит судьба! – проговорила Николь. – Лестница, предназначавшаяся, верно, для того чтобы влезть в комнату к госпоже, пригодится вам, чтоб выбраться из мансарды Николь Леге. Какая честь для меня! Николь чувствовала себя победительницей, она спешила отпраздновать победу, подобно женщинам, которые, не обладая действительным превосходством, всегда дорого платят за первую победу после того, как поспешили объявить о ней во всеуслышанье. Жильбер почувствовал, что попал в глупейшую историю: идя за девушкой, он собирался с силами в ожидании неминуемой схватки. Будучи по природе осмотрительным, он удостоверился в следующем. Во-первых, проходя под окнами дома, он убедился, что мадмуазель де Таверне продолжала сидеть в гостиной. Во-вторых, придя к Николь, он отметил, что можно не без риска сломать себе шею дотянуться до первого этажа, а оттуда спрыгнуть на землю. Комната Николь была столь же скромной, как и другие. Она была расположена под самой крышей. Стена мансарды была оклеена зеленовато-серыми обоями. Складная кровать да большой горшок с геранью возле слухового окна – вот и все ее убранство. Андре отдала Николь огромную картонку из-под шляпки – она служила девушке и комодом, и столом. Николь присела на край кровати, Жильбер – на угол картонки. Пока Николь поднималась по лестнице, она успокоилась. Овладев собой, она чувствовала себя сильной. Жильберу, вздрагивавшему от внутреннего напряжения, напротив, никак не удавалось восстановить привычное хладнокровие. Он чувствовал, как раздражение поднималось в нем по мере того, как Николь успокаивалась. В наступившей тишине Николь бросила на Жильбера полный страсти взгляд и, не скрывая досады, спросила: – Значит, вы влюблены в госпожу и обманываете меня? – Кто вам сказал, что я влюблен в госпожу? – спросил Жильбер. – Еще бы! Вы ведь бегаете к ней на свидания? – Кто вам сказал, что я шел к ней на свидание? – А зачем же вы отправились в дом? Не к колдуну ли вы шли? – Возможно. Вам известно, что я честолюбив. – Вернее сказать – завистлив. – Это одно и то же, только названия разные. – Не нужно разговор о вещах превращать в спор о словах. Итак, вы больше не любите меня? – Напротив, я вас люблю. – Почему же вы меня избегаете? – Потому что при встречах со мной вы ищете повода для ссоры. – Ну конечно, я думаю, как бы с вами поссориться, будто мы только и делаем, что встречаемся с вами на каждом шагу! – Я всегда был нелюдимым – вам это должно быть известно. – Чтобы в поисках одиночества карабкаться по лестнице… Простите, я никогда об этом не слыхала. Жильбер проиграл первое очко. – Скажите откровенно, Жильбер, если можете, признайтесь, что больше меня не любите или любите нас обеих… – А если так, что вы на это скажете? – спросил Жильбер. – Я бы сказала, что это чудовищно! – Да нет, это просто ошибка. – Вашего сердца? – Нашего общества. Существуют страны, где мужчины могут иметь семь или восемь жен. – Это не по-христиански, – в волнении отвечала Николь. – Зато по-философски, – высокомерно парировал Жильбер. – Господин философ! Вы бы согласились, если бы я вслед за вами завела еще одного любовника? – Мне не хотелось бы по отношению к вам быть жестоким тираном. Кроме того, я не хотел бы сдерживать ваши сердечные порывы… Святая свобода заключается в том, чтобы уважать свободу выбора другого человека. Смени вы любовника, Николь, я не смог бы требовать от вас верности, которой, по моему глубокому убеждению, в природе не существует. – Ах, теперь вы сами видите, что не любите меня! – вскричала Николь. Жильбер был силен в разглагольствованиях – и не потому, что обладал логическим умом. Он знал все-таки больше, чем знала Николь. Николь читала иногда для развлечения; Жильбер читал не только забавные книги, но и такие, из которых мог извлечь пользу. В споре Жильбер постепенно обретал хладнокровие, которое стало изменять Николь. – У вас хорошая память, господин философ? – иронически улыбаясь, спросила Николь. – Не жалуюсь, – парировал Жильбер. – Помните, что вы говорили мне полгода назад, когда мы с госпожой приехали из Аннонсиад? – Нет, напомните. – Вы мне сказали: «Я беден». Это было в тот день, когда мы вместе читали «Танзая» среди развалин старого замка. – Что же дальше? – В тот день вы трепетали… – Вполне возможно: я по натуре робок. Однако я делаю все возможное, чтобы избавиться от этого недостатка, как, впрочем, и от остальных. – Так вы скоро станете совершенством! – рассмеялась Николь. – Во всяком случае, я стану сильным, потому что сила приходит с мудростью. – Где вы это вычитали, скажите на милость? – Не все ли равно? Вспомните лучше, что я вам говорил под сводами старого замка. Николь чувствовала, что все больше ему проигрывает. – Вы сказали мне тогда: «Я беден, Николь, никто меня не любит, никто не знает, что у меня вот здесь», и прижали руку к сердцу. – Вот тут вы ошибаетесь: при этих словах я, должно быть, постучал себя по лбу. Сердце – это всего лишь насос для перекачивания крови. Раскройте «Философский словарь» на статье «Сердце» и прочтите, что там написано. Жильбер удовлетворенно выпрямился. Испытав унижение в разговоре с путешественником, он теперь отыгрывался на Николь. – Вы правы, Жильбер, вы в самом деле постучали себя по лбу. При этом вы сказали: «Меня здесь держат за дворового пса, даже Маон счастливее меня». Я вам тогда ответила, что вас нельзя не любить; если бы вы были моим братом, я бы любила вас». Эти слева исходили как будто из сердца, а не из головы. Хотя, возможно, я ошибаюсь; я не читала «Философского словаря». – Вы ошиблись, Николь. – Вы обняли меня. «Вы сирота, Николь, – сказали вы мне, – я тоже одинок. Бедность и низкое происхождение сближают нас больше, чем брата и сестру. Полюбим же друг друга, Николь, как если бы мы и впрямь были братом и сестрой. Кстати, в таком случае общество запретило бы нам любить друг друга так, как я мечтаю быть любим». Потом вы меня поцеловали… – Вполне вероятно. – Вы действительно думали тогда то, что говорили? – Несомненно. Так почти всегда бывает: говорим то, что думаем, пока говорим. – Значит, сейчас… – Сейчас я на полгода старше; я узнал то, чего не знал тогда, я догадываюсь о том, чего пока не знаю. Сейчас я думаю иначе. – Так вы лжец, лицемер, болтун! – забывшись, вскричала Николь. – Не больше чем путешественник, у которого спрашивают его мнение о пейзаже, когда он еще в долине, а потом задают ему тот же вопрос, когда он уже поднялся на вершину горы, которая скрывала от него убегающую даль. Теперь я лучше вижу местность, только и всего. – Так вы не женитесь на мне? – Я вам никогда не говорил, что собираюсь на вас жениться, – презрительно усмехнулся Жильбер. – Однако я думала, – воскликнула в отчаянии девушка, – что Николь Леге – достойная пара для Себастьяна Жильбера. – Любой человек достоин другого, – возразил Жильбер, – но природа и образование наделяют их разными способностями. По мере того, как развиваются эти способности, люди все более отдаляются друг от Друга. – Так значит, у вас более развиты способности, чем у меня, и потому вы от меня удаляетесь? – Вот именно. Вы, Николь, еще не умеете рассуждать, зато уже начинаете понимать. – Да, – в отчаянии вскричала Николь, – да, я понимаю! – Что вы понимаете? – Я поняла: вы бесчестный человек! – Возможно. Многие рождаются с низменными инстинктами, но для того и дана человеку воля, чтобы их исправить. Руссо тоже при рождении был наделен низменными инстинктами, однако ему удалось от них избавиться. Я последую примеру Руссо. – О Господи! – воскликнула Николь. – Как я могла полюбить такого человека? – А вы меня и не любили, – холодно возразил Жильбер, – я вам приглянулся, только и всего. Вы только что вышли тогда из монастыря, где видели одних семинаристов, способных разве что рассмешить вас, да военных, которых вы боялись. Мы с вами были зелены, невинны, мы оба страстно желали повзрослеть. Природа громко заговорила в нас. Когда кровь закипает от низменных желаний, мы ищем утешения в книгах, а они лишь раззадоривают. Помните, Николь: когда мы с вами читали вместе одну из таких книг, вы не то чтобы уступили, – я ведь ни о чем вас и не просил, а вы ни в чем не отказывали, – мы сумели найти разгадку этой тайны. Месяц или два продолжалось то, что называется счастьем. Месяц или два мы жили полнокровной жизнью. Неужели за то, что мы были счастливы, проведя вместе два месяца, мы должны быть несчастны и мучить друг Друга всю оставшуюся жизнь? Знаете, Николь, если бы человек был обязан брать на себя подобное обязательство только за то, что любит или любим, ему пришлось бы навсегда отказаться от свободы выбора, что само по себе абсурдно. – Вы что же, вздумали философствовать? – усмехнулась Николь. – А почему бы нет? – спросил Жильбер. – Значит, для философов нет ничего святого? – Напротив. Существует разум. – Ага! Когда я хотела остаться честной девушкой… – Простите, теперь слишком поздно об этом говорить. Николь то бледнела, то краснела, словно по капле теряла кровь оттого, что по ней безжалостно проехались колесом. – Будешь с вами честной! – проворчала она. – Не вы ли мне говорили, что женщина всегда остается порядочной, если хранит верность своему избраннику? Вы помните эту свою теорию брака? – Я называл это союзом, Николь, принимая во внимание, что вообще не собираюсь жениться. – Вы никогда не женитесь? – Нет, я собираюсь стать ученым, философом. А наука требует уединения для духа, как философия – для плоти. – Господин Жильбер! Я уверена, что заслуживаю более завидной доли, чем связать себя с таким ничтожеством, как вы! – Подведем итоги, – поднимаясь, предложил Жильбер. – Мы попусту теряем время: вы – говоря мне колкости, я – выслушивая их. Вы меня любили, потому что вам этого хотелось, не так ли? – Совершенно верно. – Ну так это недостаточная причина для того, чтобы делать меня несчастным, потому что вы лишь исполнили свою прихоть. – Глупец! – вскричала Николь. – Ты считаешь меня развратной и думаешь, что тебе нечего меня бояться? – Мне вас бояться, Николь? Что вы говорите? Да что вы мне можете сделать? Вы ослепли от ревности. – От ревности? Я ревную? – неестественно рассмеялась Николь. – Вы ошибаетесь, если думаете, что я ревнива. И с какой стати мне ревновать? Да найдется ли в целой округе кто-нибудь привлекательнее меня? Мне бы еще такие руки, как у госпожи; впрочем, они сразу же побелеют, как только я перестану заниматься тяжелой работой. Разве я не сравняюсь тогда с госпожой? А волосы! Только взгляните, какие у меня волосы, – она потянула за ленточку, и волосы рассыпались по плечам, – я могу в них спрятаться, как в плащ, с головы до пят. Я высока, хорошо сложена. – Николь кокетливо подбоченилась, – у меня зубы – словно жемчуг. – Она взглянула в зеркальце, висевшее у изголовья. – Когда я хочу произвести на кого-нибудь впечатление, я улыбаюсь и вижу, как этот человек краснеет, трепещет под моим взглядом. Вы были моим первым мужчиной, это правда. Но вы далеко не первый, кому я строила глазки. Послушай, Жильбер, – продолжала она еще более угрожающим тоном, зловеще улыбаясь. – Ты смеешься? Можешь мне поверить, что лучше тебе не наживать в моем лице врага. Не заставляй меня оступаться: я иду по узкой тропинке, на которой меня удерживают полузабытые советы моей матушки да зыбкие воспоминания детских молитв. Если мне будет суждено хоть раз пренебречь своим целомудрием, – берегись, Жильбер! Тебе придется пожалеть не только о том, что ты сделал для себя, но и раскаяться в несчастьях, которые ты приносишь окружающим! – В добрый час! – усмехнулся Жильбер. – Вы сейчас на такой высоте, Николь, что я убежден… – В чем же? –…что если бы я сейчас согласился на вас жениться… – То что?.. –..то вы бы мне отказали! Николь задумалась. Потом, сжав кулаки и заскрежетав зубами, процедила: – Думаю, что ты прав, Жильбер. Мне кажется, я тоже поднимаюсь в гору, о которой ты говорил; думаю, что мне тоже начинают открываться новые дали. Вероятно, я тоже могу кое-чего достигнуть. И уж, во всяком случае, мне недостаточно быть только женой ученого или философа. А теперь, Жильбер, ступайте к лестнице и постарайтесь не свернуть себе шею. Хотя мне начинает казаться, что это было бы большим счастьем кое для кого, а может, и для вас самого. Повернувшись к Жильберу спиной, девушка начала раздеваться, словно его тут не было. Жильбер стоял в нерешительности: озаренная пламенем ревности и гнева, Николь была просто очаровательна! Однако он твердо решил порвать с Николь: она могла погубить не только его любовь, но и честолюбивые планы. Итак, он устоял. Спустя несколько минут Николь, не слыша за спиной ни малейшего звука, обернулась: в комнате никого не было. – Удрал! – прошептала она. – Удрал… Она поспешила к окну: во всем доме не было ни огонька. – Где же сейчас госпожа? – проговорила Николь. Девушка бесшумно спустилась по лестнице, подкралась к двери хозяйки и прислушалась. – Ага! – прошептала Николь. – Она легла одна и спит. Подождем до завтра! О, уж завтра-то я узнаю, любит она его или нет!  Глава 11. ХОЗЯЙКА И КАМЕРИСТКА   Николь вернулась к себе в крайнем возбуждении. Девушка понимала, что, пытаясь показать свою стойкость и лукавство, она на самом деле только хвасталась тем, что может стать опасной, а также старалась казаться порочной. Богатое воображение и развращенный дурными книгами ум давали выход ее пылавшим чувствам. Душа ее горела. Будучи от природы самолюбивой, она умела иногда сдержать слезы, но горечь оседала в ее душе и разъедала ее изнутри, подобно кипящему свинцу. Только в улыбке можно было прочитать то, что переполняло ее сердце. Первые же оскорбления Жильбера были встречены презрительной усмешкой, которая выдавала всю боль ее души. Разумеется, Николь была далеко не добродетельна, у нее не было никаких принципов. Но она не могла не придавать значения своему поражению. Отдаваясь Жильберу душой и телом, она думала, что осчастливит его. Холодность и самодовольство Жильбера принижали ее в собственных глазах. Она только что была жестоко наказана за свою оплошность и тяжело переживала боль наказания. Она стремительно вскочила, словно от удара кнута, и дала себе слово, что сполна воздаст Жильберу за причиненное ей зло. Молодая, крепкая, полная сил, умевшая забывать обиду, столь желанная для того, кто хотел бы повелевать любимой женщиной, Николь уснула, составив предварительно план мести. Для этого были призваны все демоны, гнездившиеся в ее юном сердечке. В конце концов ей стало казаться, что мадмуазель де Таверне еще более провинилась, чем Жильбер. Знатная девушка, напичканная предрассудками, кичившаяся знатным происхождением, в монастыре Нанси обращалась в третьем лице к принцессам, говорила «вы» графиням, «ты» – маркизам и не замечала остальных. Она напоминала холодностью статую, но под мраморной оболочкой скрывалась чувствительная натура. Николь забавляла мысль, что статуя эта могла бы вдруг обратиться в смешную и жалкую жену деревенского Пигмалиона – Жильбера. Надобно отметить, что Николь обладала редким даром, которым природа наделила всех женщин. Николь считала, что уступает в умственном отношении только Жильберу, зато превосходит всех остальных. Если не принимать во внимание этого превосходства духа, который ее любовник имел над ней благодаря пяти-шести годам, в течение которых он прочел несколько книг, то это она – камеристка нищего барона – чувствовала себя униженной, отдавшись крестьянину. Что же тогда должна была чувствовать ее хозяйка, если она в самом деле отдавалась Жильберу? Николь поразмыслила и решила, что если она расскажет то, чему явилась свидетельницей, точнее, то, о чем она догадывалась, господину де Таверне, это будет величайшей глупостью. Во-первых, зная характер господина де Таверне, она могла предположить, что он надает оплеух Жильберу и вышвырнет его вон, а потом посмеется над этой историей. Во-вторых, ей был известен нрав Жильбера, и она понимала, что он никогда ей этого не простит и найдет способ для коварной мести. А вот заставить Жильбера страдать из-за Андре, подчинить себе их обоих, наблюдать за тем, как они то бледнеют, то краснеют под ее взглядом, стать настоящей хозяйкой положения и, возможно, заставить Жильбера пожалеть о том времени, когда ручка, которую он нежно целовал, была жесткой только снаружи – вот что тешило ее самолюбие и казалось соблазнительным. Вот на чем она решила остановиться. С этими мыслями она и уснула. Солнце уже поднялось, когда она проснулась – свежая, бодрая, отдохнувшая. Она провела за туалетом, как обычно, около часа: менее ловкие или более старательные руки потратили бы вдвое больше времени на то, чтобы расчесать ее длинные густые волосы. Николь принялась изучать свои глаза в треугольном зеркальце, о котором мы уже упоминали. Глаза показались ей красивее, чем когда-либо. Продолжая осмотр, она перешла от глаз к соблазнительному ротику: губы не потеряли своей яркости и были сочны, словно спелые вишни. Носик был небольшой и слегка вздернутый. Шея, которую она самым тщательным образом прятала от солнечных лучей, белела подобно лепесткам лилии. Но верхом совершенства были ее прекрасная грудь и дерзкие очертания бедер. Убедившись в том, что все так же хороша собой, Николь подумала, что могла бы пробудить в Андре ревность. Пусть не подумает читатель, что она была окончательно испорченной, ведь речь шла не о капризе или пустой фантазии: эта идея пришла ей в голову только потому, что она была уверена, что мадмуазель де Таверне влюблена в Жильбера. Готовая и душой и телом к сражению, она распахнула Дверь в комнату Андре. Хозяйка приказывала ей входить к ней по утрам в том случае, если до семи утра Андре не вставала с постели. Едва войдя в комнату, Николь замерла от удивления. Андре была бледна, ее лоб был в испарине, ко лбу прилипло несколько волосков. Она с трудом дышала, вытянувшись на кровати. Забывшись тяжелым сном, она покусывала во сне губы с выражением страдания на лице. Простыни были скомканы, было видно, что она металась во сне. Вероятно, она не успела снять с себя перед сном все одежды. Теперь она спала, подложив одну руку под голову, а другой прикрывала белоснежную грудь. Время от времени ее неровное дыхание прерывалось стонами, она хрипела от боли. Некоторое время Николь наблюдала за ней в полном молчании, качая головой: она отдавала должное красоте Андре и понимала, что у нее не могло быть достойных соперниц. Николь направилась к окну и распахнула ставни. В комнату хлынул свет, и утомленные веки мадмуазель де Таверне дрогнули. Она проснулась и хотела было подняться, однако почувствовала сильную усталость и, сраженная пронзительной болью, вскрикнув, уронила голову на подушку. – О Господи! Что с вами, госпожа? – прошептала Николь. – Который теперь час? – спросила Андре, протирая глаза. – Уж поздно, госпожа должна была встать час тому назад. – Не понимаю, Николь, что со мной творится, – проговорила Андре, обводя взглядом комнату, словно желая убедиться, что она у себя. – Меня всю ломает, и такая боль в груди! Прежде чем ответить, Николь пристально на нее посмотрела. – Должно быть, простуда после сегодняшней ночи, – предположила она. – После сегодняшней ночи? – удивленно переспросила Андре. – О, так я даже не раздевалась? – оглядев себя, произнесла она. – Как это могло случиться? – Ну, конечно! – вскричала Николь. – Пусть госпожа постарается вспомнить! – Я ничего не помню, – схватившись за голову, пробормотала Андре. – Что со мною было? Должно быть, я схожу с ума! Она села в кровати, в другой раз обводя комнату блуждавшим взглядом. Затем, сделав над собой усилие, произнесла: – А, да, вспоминаю: вчера я так устала.., это, наверное, из-за грозы; потом… Николь указала пальцем на смятую кровать, на которой, несмотря на беспорядок, продолжало лежать покрывало. Андре замолчала. Она вспомнила о незнакомце, так странно на нее смотревшем. – И что потом? – не скрывая удивления, спросила Николь, – должно быть госпожа вспомнила? – Потом, – продолжала Андре, – я задремала, сидя за клавесином. Начиная с этого времени я ничего не помню. По всей вероятности, я как во сне поднялась к себе и без сил упала на кровать не раздеваясь. – Надо было меня позвать, – слащавым голосом пропела Николь, – разве это не входит в мои обязанности? – Я об этом не подумала, а может, у меня на это не было сил, – простодушно отвечала Андре. – Лицемерка! – пробормотала Николь. – Однако госпожа, должно быть, довольно долго оставалась за клавесином, потому что, прежде чем вы вернулись к себе, я услыхала внизу какой-то шум и спустилась… Николь замолчала в надежде заметить какое-нибудь движение Андре или румянец – Андре оставалась спокойной, а лицо – зеркало души – было безмятежным. – Я спустилась… – повторила Николь. – И что же? – спросила Андре. – Госпожи не было в гостиной. Андре подняла голову: в ее прекрасных глазах можно было прочесть удивление – и только! – Как странно! – воскликнула она. – Однако это было именно так. – Ты говоришь, меня не было в гостиной, но я никуда не выходила. – Надеюсь, госпожа меня простит! – отвечала Николь. – Так где же я была? – Госпоже это должно быть известно лучше меня, – пожав плечами, отвечала Николь. – Думаю, что ты ошибаешься, Николь, – как можно Мягче возразила Андре. – Я не сходила с места. Мне только кажется, что было холодно, потом я почувствовала тяжесть, и мне было трудно передвигаться. – О! – насмешливо воскликнула Николь. – В тот момент, когда я увидела госпожу, она шла довольно скоро. – Ты меня видела? – Да. – Только что ты сказала, что меня не было в гостиной. – Я и не говорю, что видела вас в гостиной. – Так где же? – В передней, у лестницы. – Это была я? – Госпожа собственной персоной, я неплохо знаю госпожу, – проговорила Николь, добродушно посмеиваясь. – Тем не менее я уверена, что не выходила из гостиной, – Андре простодушно надеялась найти ответ в своей памяти. – А я не сомневаюсь, что видела госпожу в передней. Я тогда подумала, – добавила она и удвоила внимание, – что госпожа возвращается из сада с прогулки. Вчера вечером после грозы была такая чудесная погода! Приятно прогуляться ночью: свежий воздух, аромат цветов, не так ли, госпожа? – Ты прекрасно знаешь, что я боюсь выходить по ночам, – с улыбкой возразила Андре, – я такая трусиха! – Можно гулять не одной, – подхватила Николь, – тогда и бояться нечего. – С кем же прикажешь мне гулять? – спросила Андре, не подозревая, что камеристка задавала все эти вопросы неспроста. Николь решила не продолжать дознание. Хладнокровие Андре казалось ей верхом лицемерия и обескураживало ее. Она сочла за благо перевести разговор на другую тему. – Госпожа говорит, что плохо себя чувствует? -« – спросила она. – Да, мне очень плохо, – отвечала Андре. – Я совершенно разбита, я чувствую себя очень уставшей без всякой на то причины. Вчера вечером я не делала ничего особенного. Уж не заболеваю ли я? – Может, госпожа чем-нибудь огорчена? – продолжала Николь. – И что же? – воскликнула Андре. – А то, что огорчения производят нередко такое же действие, что и усталость. Уж я-то знаю! – Так ты чем-то опечалена, Николь? Слова эти прозвучали с такой пренебрежительной небрежностью, что Николь не сдержалась. – Да, госпожа, у меня неприятности, – опустив глаза, проговорила она. Андре лениво поднялась с постели, собираясь переодеться. – Расскажи! – приказала она. – Я как раз шла к госпоже, чтобы сказать… Она замолчала. – Чтобы сказать что? Боже, какой у тебя растерянный вид, Николь! – Я растеряна, а госпожа утомлена; должно быть, мы обе страдаем. Это «мы» не понравилось Андре; она нахмурила брови и проронила: – А! Николь не было дела до восклицаний, хотя интонация Андре должна была бы навести ее на размышления. – Раз госпожа настаивает, я позволю себе начать, – продолжала она. – Ну, ну, послушаем, – отвечала Андре. – Я хочу выйти замуж, госпожа, – заявила Николь. – Да? – удивилась Андре. – Не рано ли тебе об этом думать, ведь тебе еще нет семнадцати? – Госпоже тоже только шестнадцать лет. – И что же? – А то, что хотя госпоже только шестнадцать, разве она не подумывает о браке? – С чего вы взяли? – сухо спросила Андре. Николь раскрыла рот, чтобы сказать дерзость, но она хорошо знала Андре, она понимала, что едва начатому объяснению немедленно будет положен конец, поэтому, она спохватилась. – Да нет, откуда мне знать, о чем думает госпожа, я простая крестьянка и живу так, как того требует природа. – Как странно ты изъясняешься! – Странно? Разве не естественно любить кого-нибудь и отдаваться любимому? – Пожалуй. Так что же? – Ну вот, я люблю одного человека. – А этот человек тебя любит? – Надеюсь, госпожа. Николь поняла, что сомнение прозвучало слишком вяло, необходимо было отвечать уверенно. – Я в этом убеждена, – поправилась она. – Прекрасно! Мадмуазель не теряет времени даром в Таверне, как я вижу! – Надо же подумать о будущем. Вы – барышня и можете получить наследство от какого-нибудь богатого родственника. А я сирота и могу надеяться только на то, что сама кого-нибудь найду. Все это казалось Андре настолько естественным, что она мало-помалу забыла о том, что вначале сочла эти разговоры неприличными. Кроме того, врожденная доброта взяла верх. – Так за кого же ты собираешься замуж? – спросила она. – Госпожа знает его, – отвечала Николь, не сводя прекрасных глаз с Андре. – Я его знаю? – Отлично знаете. – Кто же это? Ну не томи меня! – Боюсь, что мой выбор будет неприятен госпоже. – Неприятен? – Да! – Так ты сама находишь его неподходящим? – Я этого не сказала. – Тогда смело говори, – ведь господа обязаны интересоваться судьбой тех, кто хорошо им служит, а я тобой довольна. – Госпожа очень добра. – Ну так говори скорее и застегни мне корсет. Николь собралась с силами. – Это… Жильбер, – проговорила она, проницательно глядя на Андре. К великому удивлению Николь, Андре и бровью не повела. – Жильбер! А, малыш Жильбер, сын моей кормилицы? – Он самый, госпожа. – Как? Ты собираешься выйти за этого мальчика? – Да, госпожа, за него. – А он тебя любит? Николь подумала, что настала решительная минута. – Да он сто раз мне это говорил! – отвечала она. – Ну так выходи за него, – спокойно предложила Андре. – Не вижу к тому никаких препятствий. Ты осталась без родителей, он – сирота. Вы оба вольны решать свою судьбу. – Конечно, – пролепетала Николь, ошеломленная тем, что все произошло не так, как она ожидала. – Как! Госпожа позволяет?.. – Ну разумеется. Правда, вы оба еще очень молоды. – Значит, мы будем вместе больше времени. – Вы оба бедны. – Мы будем работать. – Что он будет делать? Он ведь ничего не умеет. На этот раз Николь не сдержалась: лицемерие хозяйки вывело ее из себя. – С позволения госпожи, она несправедлива к бедному Жильберу, – заявила она. – Вот еще! Я отношусь к нему так, как он того заслуживает, а он бездельник. – Он много читает, стремится к знанию… – Он злобен, – продолжала Андре. – Только не по отношению к вам, – возразила Николь. – Что ты хочешь этим сказать? – Госпожа лучше меня знает: ведь по ее распоряжению он ходит на охоту. – По моему распоряжению? – Да. Он готов пройти много миль в поисках дичи. – Клянусь, я этого не подозревала. – Не подозревали дичь? – насмешливо спросила Николь. Андре, возможно, посмеялась бы над этой остротой и в другое время могла бы не заметить желчи в словах камеристки, если бы находилась в привычном расположении духа. Но ее измученные нервы были натянуты, как струна. Малейшее усилие воли или необходимость движения вызывали в ней дрожь. Даже при небольшом напряжении ума она должна была преодолевать сопротивление: говоря современным языком, она нервничала. Удачное словцо – филологическая находка – обозначающее состояние, при котором все дрожит от нетерпения; состояние сродни тому, что мы испытываем, когда едим какой-нибудь терпкий плод или прикасаемся к шероховатой поверхности. – Чем я обязана твоему остроумию? – оживилась вдруг Андре. Вместе с нетерпимостью к ней вернулась проницательность, которую она из-за недомогания не могла проявить в самом начале разговора. – Я не остроумна, госпожа, – возразила Николь. – Остроумие – привилегия знатных дам, а я – простая девушка, я говорю то, что есть. – Ну и что же ты хочешь сказать? – Госпожа несправедлива к Жильберу, а он очень внимателен к госпоже. Вот что я хотела сказать. – Он исполняет свой долг, будучи слугой. Что же дальше? – Жильбер не слуга, госпожа, он не получает жалованья. – Он сын нашего бывшего управляющего. Он ест, спит и ничего не платит за стол и угол. Тем хуже для него, – значит он крадет эти деньги. Однако на что ты намекаешь, почему ты так горячо защищаешь мальчишку, на которого никто и не думал нападать? – О, я знаю, что госпожа на него не нападает, – с ядовитой улыбкой проговорила Николь, – скорее напротив. – Ничего не понимаю! – Потому что госпожа не желает понимать. – Довольно, мадмуазель, – холодно отрезала Андре. – Немедленно объясни, что все это значит! – Госпоже лучше меня известно, что я хочу сказать. – Нет, я ничего не знаю и даже не догадываюсь, потому что мне некогда разгадывать твои загадки. Ты просишь Моего согласия на брак, не так ли? – Да, госпожа. Я прошу госпожу не сердиться на меря за то, что Жильбер меня любит. – Да мне-то что, любит тебя Жильбер или нет? Послушайте, мадмуазель, вы начинаете мне надоедать. Николь подскочила, как петушок на шпорах. Долго сдерживаемая злость нашла, наконец, выход. – Может, госпожа и Жильберу сказала то же самое? – воскликнула она. – Да разве я хоть однажды разговаривала с вашим Жильбером? Оставьте меня в покое, мадмуазель, вы, верно, не г, своем уме. – Если госпожа с ним и не разговаривает, то есть больше не разговаривает, то не так уж и давно. Андре подошла к Николь и смерила ее презрительным взглядом. – Вы битый час мне дерзите, я требую немедленно Прекратить… – Но… – взволнованно начала было Николь. – Вы утверждаете, что я разговаривала с Жильбером? – Да, госпожа, я в этом уверена. Мысль, которую Андре до сих пор не допускала, показалась ей теперь вероятной. – Так несчастная девочка ревнует, да простит меня Бог! – рассмеялась она. – Успокойся, Леге, бедняжка, я не смотрю на твоего Жильбера, я даже не знаю, какого цвета у него глаза. Андре готова была простить то, что уже считала не дерзостью, а глупостью. Теперь Николь сочла себя оскорбленной и не желала прощения. – Я вам верю, – отвечала она, – ночью нелегко было рассмотреть. – Ты о чем? – спросила Андре, начиная понимать, но еще отказываясь верить. – Я говорю, что если госпожа говорит с Жильбером только по ночам, как это было вчера, то, конечно, трудно при этом рассмотреть черты его лица. – Если вы не объяснитесь сию минуту, то берегитесь! – сильно побледнев, проговорила Андре. – О, нет ничего проще, госпожа! – сказала Николь, забывая всякую осторожность. – Сегодня ночью я видела… – Тише! Меня кто-то зовет, – перебила ее Андре. Снизу в самом деле раздавался голос: – Андре! Андре! – Ваш батюшка, госпожа, – сказала Николь, – и с ним вчерашний незнакомец. – Ступайте вниз. Скажите, что я не могу отвечать, потому что плохо себя чувствую, что я разбита, и немедленно возвращайтесь: я хочу покончить с этим нелепым разговором. – Андре! – снова послышался голос барона. – Господ дин де Бальзамо хотел бы пожелать вам доброго утра. – Ступайте, я вам говорю! – приказала Андре, властно указав Николь на дверь. Николь беспрекословно повиновалась, как все в доме повиновались Андре, когда она приказывала. Но едва Николь вышла, как Андре почувствовала нечто странное. Несмотря на то, что она твердо решила не выходить, неведомая сила заставила ее подойти к окну, которое оставалось приотворенным из-за Николь. Она увидала Бальзаме. Он низко ей поклонился и смотрел на нее не отрываясь. Она покачнулась и ухватилась за ставень. – Здравствуйте, сударь! – в свою очередь, отвечала она. Она произнесла эти слова в тот самый момент, когда Николь подошла к барону предупредить его, что его дочь не может отвечать. Открыв рот, Николь в изумлении замерла, ничего не понимая в этом капризе. Почти тотчас же обессилевшая Андре рухнула в кресло. Бальзамо не сводил с нее глаз.  Глава 12. ДНЕВНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ   Путешественник поднялся засветло, чтобы проверить, на месте ли карета, и справиться о самочувствии Альтотаса. В замке все еще спали, за исключением Жильбера, притаившегося за оконной решеткой отведенной ему комнаты рядом с входной дверью. Он с любопытством следил за каждым движением Бальзамо. Притворив за собой дверцу кареты, в которой спал Альтотас, Бальзамо куда-то ушел. Он был уже далеко, когда Жильбер выскользнул из дому. Поднимаясь в гору, Бальзамо был поражен тем, как при дневном освещении изменился пейзаж, показавшийся ему таким мрачным накануне. Небольшой замок, сложенный из белого камня и красного кирпича, был окружен непроходимыми зарослями смоковниц и альпийского ракитника. Их душистые ягоды Гроздьями падали на крышу замка и словно венчали его золотой короной. Перед входом был расположен бассейн, имевший около тридцати футов по периметру. Он был окаймлен широким газоном и кустами цветущей бузины Глаз отдыхал при виде этого великолепного зрелища, особенно при виде высоких каштанов и осин, росших вдоль дороги. По обеим сторонам замка от флигелей расходились широкие аллеи, состоявшие из кленов, платанов и лип Они поднимались невысоким, но густым лесом В их кронах нашли приют бесчисленные птицы. По утрам они будили своими звонкими трелями обитателей замка. Бальзамо отправился по аллее, отходившей от левого флигеля, и, пройдя шагов двадцать, оказался среди кустов жасмина и роз, которые источали нежный аромат, особенно сильный после прошедшей накануне грозы. Сквозь заросли бирючины пробивались ветви жимолости и жасмина; под ногами расстилался ковер из ирисов вперемешку с дикой земляникой; над головой переплетались цветущая ежевика и розовый боярышник. Так Бальзамо оказался в самом живописном месте. Его взору открывались развалины, по которым еще можно было судить о былом величии старинного замка. Наполовину уцелевшая башня возвышалась над грудой камней, густо поросших плющом и диким виноградом – верными спутниками разрушения, которых природа поселила в руинах, словно пытаясь доказать, что и в развалинах возможна жизнь. Теперь владение Таверне площадью не более восьми арпанов выглядело вполне прилично и привлекательно Дом напоминал пещеру, вход в которую природа украсила цветами, лианами и причудливыми нагромождениями камней; однако при ближайшем рассмотрении пещера испугала бы и могла бы оттолкнуть заблудившегося путника, который хотел бы остаться среди скал на ночлег Около часа побродив среди развалин, Бальзамо пошел по направлению к дому. Вдруг он увидел барона в широченном пестром ситцевом шлафроке. Барон выбежал через боковую дверь, выходившую на лестницу. Он побежал через сад, не замечая роз и давя улиток. Бальзамо поспешил к нему навстречу. – Господин барон! – заговорил он; его вежливость становилась все изысканней по мере того, как он убеждался в бедности хозяина замка. – Позвольте мне принести свои извинения и вместе с тем выразить восхищение Мне де следовало выходить раньше, чем вы проснетесь, но я был очарован видом из окна моей комнаты: мне захотелось познакомиться поближе с чудесным садом и прелестными развалинами. – Развалины в самом деле внушительные, сударь, – согласился барон, отвечая на его приветствие. – Впрочем, это все, что заслуживает внимания. – Это старый замок? – спросил путешественник. – Да, он когда-то принадлежал мне, вернее, моим предкам. Он назывался Мезон-Руж, и мы долго носили это имя вместе с Таверне. Баронский титул, кстати сказать, принадлежит Мезон-Ружу. Впрочем, дорогой гость, давайте не говорить о том, чего нет. Бальзамо кивнул. – Я желал бы, со своей стороны, принести вам свои извинения, – продолжал барон. – Дом мой беден, я вас предупреждал. – Я себя чувствую здесь прекрасно. – Это конура, дорогой гость, настоящая конура, – сказал барон. – Теперь это еще и прибежище для крыс, которые появились здесь с тех пор, как лисы, ужи и ящерицы выжили их из старого замка. Черт побери! – воскликнул барон. – Ведь вы колдун или что-то вроде этого! Что вам стоит одним взмахом волшебной палочки возродить старый замок Мезон-Руж, прибавив тысячи две арпанов близлежащих луговых земель и лесов. Держу пари, что вы об этом не подумали, вы провели ночь в отвратительной постели. – Сударь… – Не спорьте со мной, дорогой гость, постель отвратительна, я хорошо это знаю, ведь она принадлежит моему сыну. – Готов поклясться, господин барон, что постель показалась мне превосходной. Во всяком случае, я тронут вашей заботой и хотел бы от всей души иметь случай доказать вам свою признательность. Неутомимый старик не преминул пошутить. – Что же, – подхватил он, указывая на Ла Бри, который подавал ему в это время стакан воды на великолепной тарелке саксонского фарфора, – вот удобный случай, господин барон. Не угодно ли вам будет сделать для меня то, что Господь сотворил в Ханаанской пустыне: обратите эту воду в вино, хоть в бургундское – в шамбертен, например, – это было бы сейчас неоценимой услугой с вашей стороны. Бальзамо улыбнулся; старик по-своему истолковал его улыбку и одним махом выпил воду. – Прекрасно! – воскликнул Бальзамо. – Вода – благороднейший напиток, господин барон, принимая во внимание то обстоятельство, что Бог создал воду прежде, чем сотворил мир. Ничто не может перед ней устоять: она точит камень, а скоро, возможно, мир удивится, узнав, что вода растворяет алмаз. – Ну так и меня, значит, вода растворит! – воскликнул барон. – Не, хотите ли выпить со мной за компанию, дорогой гость? У воды то преимущество перед моим вином, что ее еще много, не то, что мараскина. – Если бы вы приказали принести стакан и для меня, дорогой хозяин, я бы, вероятно, смог быть вам полезен. – Я не совсем понимаю, так я опоздал? – Отнюдь нет! Прикажите подать мне стакан воды! – Вы слышали, Ла Бри? – вскричал барон. Ла Бри со свойственной ему проворностью бросился исполнять приказание. – Итак, – продолжал барон, повернувшись к гостю, – стакан чистой воды, которую я пью по утрам, содержит какую-то тайну, о чем я даже и не подозревал? Так, значит, я десять лет занимался алхимией, как господин Журден – прозой, даже не подозревая об этом? – Мне неизвестно, чем вы занимались, – с важностью отвечал Бальзамо. – Я знаю, чем занимаюсь я! Обратившись к Ла Бри, уже стоявшему перед ним со стаканом воды, он произнес: – Благодарю вас, милейший! Взяв в руки стакан, он поднес его к глазам и принялся изучать содержимое хрустального стакана, в котором солнечный луч дробился, рассыпая жемчуга, а по поверхности пробегала рябь, переливавшаяся алмазными гранями. – Должно быть, вы увидели нечто весьма любопытное в этом стакане воды, черт меня побери! – вскричал барон. – О да, господин барон, – отвечал Бальзамо. – Сегодня, во всяком случае, я вижу кое-что интересное! Барон не сводил глаз с Бальзамо, который с все возраставшим интересом продолжал свое занятие, в то время как изумленный Ла Бри, забывшись, продолжал протягивать ему тарелку. – Так что же вы там видите, дорогой гость? – насмешливо переспросил барон. – Признаться, я сгораю от нетерпения. Может, меня ожидает наследство, еще один Мезон-Руж, который поправит мои дела? – Я вижу весьма важное сообщение, которое я вам сейчас передам: приготовьтесь! – В самом деле? Уж не собирается ли кто-нибудь на меня напасть? – Нет, однако сегодня утром вы должны быть готовы к визиту. – Так вы, должно быть, пригласили ко мне кого-нибудь из своих знакомых? Это дурно, сударь, очень дурно! Должен вас предупредить: может так случиться, что сегодня не будет куропаток! – То, что я имею честь сообщить вам, весьма серьезно, дорогой хозяин! – продолжал Бальзамо. – Очень серьезно! Важная персона направляется в этот момент в Таверне. – Да с какой стати, о Господи! И что это за визит? Просветите меня, дорогой гость, умоляю вас! Должен признаться, что для меня любой визит нежелателен. Скажите точнее, дорогой господин чародей, точнее, если это возможно! – Не только возможно, но и, должен заметить, чтобы вы не чувствовали себя слишком мне обязанным, это совсем несложно. Бальзамо вновь вперил взгляд в стакан, по поверхности которого расходились опаловые круги. – Ну как, видите что-нибудь? – спросил барон. – Да, и очень отчетливо. – Так я вам и поверил! – Я вижу, что к вам едет весьма важная персона. – Да ну? И эта важная персона прибывает просто так, без приглашения? – Ей не нужно приглашения. Это лицо прибудет в сопровождении вашего сына. – Филиппа? – Так точно! Барона обуяло веселье, весьма оскорбительное для чародея. – В сопровождении моего сына? Это лицо прибудет в сопровождении моего сына? Вот тебе раз! – Да, господин барон. – Так вы знакомы с моим сыном? – Нет, мы не знакомы. – А мой сын сейчас..? – В полумиле отсюда, даже в четверти мили, вероятно! – От Таверне? – Да. – Дорогой мой! Сын сейчас в Страсбурге, несет службу в гарнизоне, если только не дезертировал, чего он никогда не сделает, могу поклясться! Так что мой сын просто не может никого привезти. – Однако он кое-кого привезет вам в гости, – продолжал Бальзамо, не сводя глаз со стакана с водой. – А этот кое-кто – мужчина или женщина? – Это дама, барон, очень знатная дама… Погодите-ка, там происходит что-то странное… – И важное? – подхватил барон. – Да, клянусь честью. – Говорите же! – Вам лучше удалить служанку – забавницу, как вы ее называете, у которой на пальчиках коготки. – С какой стати я должен ее удалять? – Потому что у Николь Леге есть нечто общее в лице с прибывающей сюда дамой. – Так вы говорите, что эта знатная дама похожа на Николь? Вы же сами себе противоречите. – В чем же противоречие? Мне случилось однажды купить рабыню, которая до такой степени была похожа на Клеопатру, что подумывали даже о том, чтобы отправить ее в Рим для участия в праздновании победы Октавиана. – Вы опять за свое! – вздохнул барон. – Вы вольны поступать как вам угодно, дорогой хозяин. Надеюсь, вам ясно, что меня это не касается, это в ваших интересах. – Однако я не понимаю, каким образом сходство с Николь может задеть знатную даму. – Представьте, что вы – король Франции, чего я вам не пожелал бы, или дофин, чего я вам желаю еще меньше: были бы вы довольны, если бы, приехав в какой-нибудь дом, увидели среди прислуги слепок с вашего августейшего лица? – О черт! – воскликнул барон. – Непростая задача! Значит, из того, что вы говорите, следует..? – Что прибывающая дама, занимающая весьма высокое положение, была бы недовольна, если бы ей пришлось увидеть как бы свою копию в короткой юбке и простой косынке. – Ну хорошо, – со смехом продолжал барон, – мы об этом подумаем, когда придет время. Во всей этой истории меня больше всех радует сын. Дорогой Филипп! Какой же счастливый случай может привести его сюда просто так, без предупреждения? Барон совсем развеселился. – Я вижу, – с важностью заметил Бальзамо, – мое предсказание доставляет вам удовольствие? Я в восторге, клянусь честью! Однако на вашем месте, господин барон… – Что на моем месте? – Я отдал бы некоторые распоряжения, я подготовился бы… – Вы не шутите? – Нет. – Я подумаю, дорогой гость! Подумаю! – Самое время… – Вы серьезно мне все это говорите? – Как нельзя более серьезно, господин барон; если вы хотите достойно встретить особу, которая оказывает вам честь своим посещением, у вас нет ни одной лишней минуты. Барон покачал головой. – Я вижу, вы сомневаетесь? – спросил Бальзамо. – Должен признаться, дорогой гость, что вы имеете дело с крайне недоверчивым собеседником, клянусь честью… Барон направился к флигелю, где жила его дочь, – ему хотелось поделиться с ней предсказаниями гостя. Он стал звать ее: – Андре! Андре! Читатель уже знает, как девушка отвечала на приглашение отца и как пристальный взгляд Бальзамо увлек ее к окну. Николь тоже стояла там, с удивлением поглядывая на Ла Бри, который в полном недоумении делал ей какие-то знаки. – Трудно поверить, – повторял барон. – Вот если бы можно было посмотреть… – Раз вам непременно хочется увидеть, обернитесь, – предложил Бальзамо, указывая рукой на аллею, в конце которой появился всадник; в тот же миг послышался стук копыт. – О! – вскричал барон. – В самом деле… – Господин Филипп! – воскликнула Николь, поднимаясь на цыпочки. – Молодой хозяин! – радостно проворчал Ла Бри. – Брат! Это мой брат! – воскликнула Андре, протягивая из окна руки. – Не ваш ли это сын, господин барон? – небрежно бросил Бальзамо. – Да, черт побери! Он самый, – отвечал ошеломленный барон. – Это только начало, – заметил Бальзамо. – Так вы в самом деле колдун? – воскликнул барон. На губах незнакомца заиграла торжествующая улыбка. Лошадь росла на глазах. Вот она замелькала среди деревьев и не успела замедлить свой бег, как обляпанный грязью молодой офицер среднего роста соскочил с разгоряченной быстрым бегом и взмыленной лошади и подбежал к отцу. Они обнялись. – А, черт! Ах, черт меня подери! – повторял барон; куда делась его непонятливость! – Да, отец, – проговорил Филипп, желавший рассеять Последние сомнения, написанные на лице старика, – это я, точно я! – Конечно, ты, – отвечал барон, – прекрасно вижу, что это ты, черт возьми! Но каким образом? – Отец! – обратился к нему Филипп. – Нашему дому оказана великая честь. Старик поднял голову. – В Таверне с минуты на минуту прибудет именитая гостья. Скоро здесь будет эрцгерцогиня Австрии и дофина Франции Мария-Антуанетта-Жозефина. Растеряв весь запас сарказма и иронии, барон обратился к Бальзамо. – Прошу прощения, – смиренно произнес он, уронив руки. – Господин барон, – молвил Бальзамо, поклонившись Таверне. – Позвольте мне оставить вас наедине с сыном, вы давно не видались; должно быть, вам много надо сообщить Друг другу. Он отвесил поклон Андре; Андре обрадовалась приезду брата и бросилась ему навстречу. Затем Бальзамо удалился, знаком приказав Николь и Ла Бри следовать за ним. Они скрылись в аллее.  Глава 13. ФИЛИПП ДЕ ТАВЕРНЕ   Филипп де Таверне, шевалье де Мезон-Руж, был совершенно не похож на сестру; он был красив редкостной мужской красотой, она была прекрасна как женщина. Его глаза светились нежностью и гордостью; безупречно правильный овал лица, великолепные руки, точеные ноги, прекрасная фигура – все в нем было очаровательно. Как во всех утонченных натурах, стесненных житейскими обстоятельствами, в Филиппе угадывалась печаль, которая, однако, была светлой. Очевидно, этой печалью он был обязан своей природной нежности. Не будь ее, он был бы властен, величествен, недоступен. Вынужденная жизнь среди бедных, но равных ему по достатку, так же как среди богатых, равных по происхождению, смягчала его нрав, задуманный Творцом жестоким, властным, самолюбивым: так в благодушии льва есть нечто пренебрежительное. Едва Филипп успел обнять отца, как Андре, выйдя из оцепенения благодаря радостному потрясению, бросилась молодому человеку на шею. Все это сопровождалось рыданиями, свидетельствовавшими о том, как рада была этой встрече скромная девушка. Филипп взял за руки Андре и отца и увлек их в гостиную, они остались одни. – Вы растеряны, отец, а ты, сестра, удивлена, – усадив их рядом с собой, произнес он. – Однако это правда: через несколько минут ее высочество прибудет в наш бедный дом. – Необходимо этому помешать любой ценой, черт меня побери! – вскричал барон. – Если это произойдет, мы навсегда будем опозорены. Если именно здесь ее высочество надеется увидеть образец французской знати, мне ее жаль. Я хочу знать, почему она выбрала именно мой дом? – О, это целая история, отец. – История? – переспросила Андре. – Расскажи нам ее, брат! – Да, настоящая история, которая способна заставить снова поверить в Бога тех, кто забыл имя нашего Спасителя и Отца. Барон вытянул губы в трубочку, всем своим видом давая понять, что сомневается в милости Высшего Судии людей и их деяний, соблаговолившего, наконец, заметить его, барона де Таверне, и вмешаться в его дела. Глядя на Филиппа, Андре повеселела и пожала ему руку, благодаря за новость и радуясь за него. – Брат! Дорогой брат! – шептали ее губы. – Брат! Дорогой брат! – передразнил барон. – Ей-богу, она довольна! – Вы же видите, отец, что Филипп счастлив! – Господин Филипп – восторженный юнец! А я, к счастью или к несчастью, привык все взвешивать, – проворчал Таверне, с тоской оглядывая убранство гостиной. – Я не вижу в этом ничего веселого! – Надеюсь, вы измените свое мнение, отец, – сказал молодой человек, – когда узнаете о том, что со мной произошло. – Ну так рассказывай! – проворчал старик. – Да, да, расскажи, Филипп, – попросила Андре. – Итак, я находился, как вы знаете, в Страсбургском гарнизоне. Как вам, должно быть, известно, ее высочество въехала через Страсбург. – Разве можно знать что-нибудь, живя в этой дыре? – пробормотал Таверне. – Так ты говоришь, дорогой брат, что именно через Страсбург ее высочество… – Да! Мы с самого утра ожидали ее, стоя на плацу под проливным дождем, – мы промокли насквозь. У нас не было точных сведений о времени прибытия ее высочества. Майор отправил меня в разведку навстречу кортежу. Я проехал около мили, как вдруг на повороте нос к носу втолкнулся с передними всадниками эскорта. Мы обменялись несколькими словами, и они проехали вперед. Ее королевское высочество выглянула из кареты и спросила, как меня зовут. Мне показалось, что меня окликнули, однако я очень торопился передать долгожданную весть тому, кто меня послал, и летел галопом. Усталости шестичасового ожидания как не бывало. – А ее высочество? – спросила Андре. – Как она выглядит? – Она так же молода, как и ты, и прекрасна, словно ангел, – отвечал шевалье. – Скажи, Филипп… – замялся барон. – Что отец? – Ее высочество похожа на кого-нибудь из твоих знакомых? – Моих знакомых? – Да. – Никто не может быть похож на ее высочество! – восторженно воскликнул молодой человек. – Подумай хорошенько. Филипп задумался. – Нет, – отвечал он. – Ну.., на Николь, может быть? – Как странно! – вскричал пораженный Филипп. – Да, у Николь в самом деле есть нечто общее с именитой путешественницей. Конечно, сходство весьма отдаленное, Николь до нее далеко! Откуда вам это известно, отец? – Я узнал об этом от колдуна, клянусь честью! – От колдуна? – удивился Филипп. – Да! Он, кстати, предсказал мне твой приезд. – Незнакомец? – робко спросила Андре. – Незнакомец… Не он ли стоял рядом с вами, когда я приехал, а потом незаметно удалился? – Да, да, именно он. Но продолжай рассказывать, Филипп. – Может, стоило бы подготовиться к визиту? – предложила Андре. Барон удержал ее за руку. – Чем больше мы будем готовиться, тем смешнее будем выглядеть, – сказал он. – Продолжай, Филипп, продолжай! – С удовольствием, отец. Итак, я прискакал в Страсбург и передал сведения. Мы дали знать губернатору, господину де Стенвилю – он незамедлительно явился. Когда предупрежденный вестовым губернатор явился на плац, мы выступили походным порядком. Впереди показался кортеж и мы поспешили к Кельнским воротам. Я оказался рядом с губернатором. – Господином де Стенвилем? – переспросил барон. – Подожди-ка, я знавал одного Стенвиля… – Это зять министра, господина де Шуазеля. – Так, так! Продолжай, – приказал барон. – Ее высочество молода, ей, очевидно, нравятся молодые лица. Когда она с рассеянным видом выслушивала комплименты господина губернатора, ее взгляд остановился на мне; я почтительно отступил на шаг. – Не этот ли господин был выслан мне навстречу? – указав на меня, спросила она. – Вы совершенно правы, сударыня, – отвечал господин де Стенвиль. – Подойдите, сударь, – приказала она. Я приблизился. – Как вас зовут? – спросила ее высочество приятным голосом. – Шевалье де Таверне Мезон-Руж, – едва мог вымолвить я. – Запишите это имя, дорогая, – приказала ее высочество, обращаясь к старой даме, которую, как я позже узнал, зовут графиня де Лангерсхаузен, – это фрейлина ее высочества. Она в ту же минуту внесла мое имя в записную книжку. Затем ее высочество вновь обратилась ко мне: – Ах, что с вами сделала эта скверная погода! По правде говоря, я упрекаю себя, когда думаю, что вам пришлось столько вынести из-за меня. – Как это любезно с ее стороны, какие добрые слова! – сложив на груди руки, воскликнула Андре. – Я запомнил их точно, а также интонацию, выражение лица, с которыми они были произнесены, – все, все, все! – Прекрасно! Просто превосходно! – пробормотал барон с какой-то особенной улыбкой, в которой сквозило отеческое самодовольство и вместе с тем угадывалось невысокое мнение о женщинах, в том числе и о королевах. – Продолжай, Филипп! – Что ты ответил? – спросила Андре. – Ничего. Я поклонился до самой земли, и ее высочество прошла мимо. – Как? Ничего не ответил? – вскричал барон.. – Я лишился голоса, отец. Душа моя ушла в пятки, я чувствовал, как сильно стучит сердце.. – Какого черта! В твоем возрасте я был представлен принцессе Лещинской; думаешь, я не нашел, что сказать?. – Вы очень остроумны, отец, – с поклоном отвечал Филипп. Андре пожала ему руку. – Я воспользовался отъездом ее высочества, – продолжал Филипп, – и вернулся к себе на квартиру, чтобы привести себя в порядок. Я насквозь промок и чертовски вымазался. – Бедный! – прошептала Андре. – Тем временем, – продолжал Филипп, – ее высочество прибыла в ратушу – здесь она принимала приветствия жителей. Когда церемония закончилась, было объявлено, что обед подан, и она села за стол. Мой друг, майор нашего полка, тот самый, что послал меня навстречу ее высочеству, уверял меня, что принцесса несколько раз пробежала взглядом по рядам офицеров, присутствовавших на обеде. – Почему я не вижу, – спросила ее высочество после безуспешных попыток заметить того, кого она искала взглядом, – молодого офицера, который выехал мне навстречу утром? Разве ему не передали, что я хочу его поблагодарить? Майор выступил вперед. – Ваше высочество! – заговорил он. – Господин лейтенант де Таверне зашел, должно быть, к себе, чтобы переодеться перед тем как представиться вашему королевскому высочеству. Не прошло и нескольких минут, как я вошел в залу. Ее высочество заметила меня. Она знаком приказала мне подойти, я приблизился. – Сударь, – заговорила она, – не согласитесь ли вы сопровождать меня в Париж? – О сударыня! – воскликнул я. – Вы оказываете мне великую честь! Однако я состою на службе в Страсбургском гарнизоне и… – И..? – Не принадлежу себе! – Кому вы подчиняетесь? – Военному губернатору. – Хорошо, я с ним поговорю. Она жестом отпустила меня, и я удалился. Вечером она обратилась к губернатору: – Не могли бы вы удовлетворить одну мою прихоть? – Скажите мне, что это за прихоть. Это будет приказом для меня, ваше высочество. – Я не так выразилась: это не прихоть, а скорее клятва, которую я себе дала перед отъездом. – Для меня это еще более свято. Я слушаю вас, ваше высочество. – Я дала себе слово взять в свиту первого француза, кем бы он ни оказался, которого я встречу, ступив на французскую землю. Я поклялась осчастливить его и его семью, если, конечно, во власти царствующих особ осчастливить кого бы то ни было. – Царствующие особы выражают Божью волю на земле. Как имя того, кому выпало счастье первым встретить ваше высочество? – Это господин де Таверне Мезон-Руж, молодой лейтенант, предупредивший вас о моем прибытии. – Мы все будем завидовать господину де Таверне, ваше высочество, – сказал губернатор, – но не станем мешать счастью, которого он удостоен. Он связан присягой – мы освобождаем его от присяги. Он состоит на службе – мы освобождаем его от службы. Он отправится одновременно с вашим королевским высочеством. – В самом деле, в тот день, когда карета ее высочества покинула Страсбург, я получил приказ верхом сопровождать ее. С этого времени я не удаляюсь от дверцы ее кареты. – Хе, хе, – все еще посмеиваясь, заметил барон. – Как все необычно! Однако ничего невозможного в этом нет! – Что вы имеете в виду? – наивно спросил молодой человек. – О, я кое о чем догадываюсь, – продолжал барон, – начинаю догадываться, хе-хе! – Дорогой брат! – заметила Андре. – Я не совсем понимаю, как вышло, что ее высочество пожелала посетить Таверне? – Сейчас расскажу. Вчера вечером, около одиннадцати, мы прибыли в Нанси. Мы с факелами проехали через весь город. Ее высочество окликнула меня. – Господин де Таверне, – обратилась она ко мне, – поторопите эскорт. Я показал знаком, что ее высочество желает ехать скорее. – Я хочу завтра утром выехать пораньше, – прибавила ее высочество. – Ваше высочество желает завтра успеть побольше проехать? – спросил я. – Нет, мне бы хотелось сделать в пути остановку. Словно какое-то предчувствие шевельнулось у меня в сердце. – В пути? – переспросил я. – Да, – отвечала она. Я молчал. – Вы не догадываетесь, где я хочу остановиться? – с улыбкой продолжала она. – Нет, ваше высочество. – Я хотела бы остановиться в Таверне. – Почему в Таверне? – воскликнул я. – Чтобы познакомиться с вашим отцом и сестрой. – С отцом! С сестрой!.. Как, ваше высочество, вы знаете?.. – Я узнала, – сказала она, – что они живут всего в двухстах шагах от дороги, по которой мы будем следовать. Прикажите остановиться в Таверне. Меня прошиб пот, я поспешил заметить ее высочеству с понятным вам волнением: – Ваше высочество! Дом моего отца не достоин чести принимать столь знатную принцессу. – Почему же? – поинтересовалась ее высочество. – Мы бедны. – От этого прием только выиграет в сердечности и простоте, я в этом уверена! – заметила ее высочество. – Как бы ни был беден дом Таверне, у вас, верно, найдется чашка молока для Друга, который желает хоть на минуту забыть, что он, то есть я, – эрцгерцогиня Австрии и дофина Франции. – О сударыня! – только и мог проговорить я, склонившись до земли. – Вот и все. Из почтительности я не осмелился продолжать спор. – Я надеялся, что ее высочество забудет о своих намерениях или что ее фантазия развеется поутру вместе со свежим ветром в дороге. Однако этого не произошло. На почтовой станции в Понт-а-Муссоне ее высочество спросила меня, далеко ли до Таверне. Мне ничего не оставалось, как признаться, что мы всего в трех милях отсюда. – До чего ты неловок! – вырвалось у барона. – Что поделаешь!.. Можно было подумать, что ее высочество догадалась о моем смущении: «Ни о чем не беспокойтесь, – сказала она, – я недолго у вас пробуду. Однако так как вы угрожаете мне тем, что прием может быть мне неприятен, мы будем квиты, потому что я тоже заставила вас страдать, когда въезжала в Страсбург». Как можно было устоять перед такой любезностью? Научите, отец! – О, это было совершенно невозможно! – воскликнула Андре. – Да потом, ее высочество, кажется, очень снисходительна и довольствуется моими цветами и чашкой молока, как она выражается. – Да, однако ее не могут удовлетворить ни мои кресла, которые обломают ей бока, ни обшивка стен, которая приведет ее в уныние. К черту капризы! Повезло же Франции: ею будет править женщина, которой приходят в голову такие фантазии! Черт побери! Занимается заря будущего необыкновенного правления! – Отец! Как вы можете говорить подобные вещи о принцессе, которая осыпает нас милостями, оказывает нам такую честь? – Да она скорее обесчестит меня! – вскричал старик. – Кто сейчас помнит о Таверне? Никто. Славное имя покоится под развалинами Мезон-Ружа. Я лелеял надежду, что оно выйдет на свет в подходящий момент. Так нет же, напрасно я надеялся: явилось юное создание, пожелавшее из прихоти воскресить наше имя, поблекшее, запылившееся, жалкое, ничтожное. А следом за ней прибудут газетчики, которые так и вынюхивают, где бы посмеяться, как бы выудить скандальчик, которыми они только и живут! Уж они распишут в своих грязных листках, как принимали принцессу в лачуге у Таверне! Черт побери, у меня мелькнула мысль! Последние слова барона заставили молодых людей вздрогнуть. – Что вы надумали, отец? – спросил Филипп. – Я неплохо знаю историю, – процедил сквозь зубы барон, – если граф де Медина поджег свой дворец ради удовольствия обнять королеву, то я готов спалить свою хибару, лишь бы не принимать ее высочество. Пусть приезжает! Молодые люди услышали последние его слова и беспокойно переглянулись. – Пусть приезжает! – повторил Таверне. – Она будет здесь с минуты на минуту, – сообщил Филипп. – Я проехал напрямик через Пьеррфитскнй лес, чтобы выиграть время и опередить кортеж хотя бы па несколько минут. Теперь он, должно быть, совсем близко. – В таком случае не будем терять время даром! – воскликнул барон. С проворством двадцатилетнего юноши барон выскочил из гостиной, вбежал на кухню, выхватил из очага пылавшую головню и бросился к ригам с соломой, сухой люцерной и конскими бобами. Он поднес было огонь к вязанке, как вдруг словно из-под земли вырос Бальзамо и схватил его за руку. – Что это вы надумали? – воскликнул он, вырывая из его рук головню. – Эрцгерцогиня Австрии – не коннетабль де Бурбон! Она не может до такой степени опорочить дом, что его лучше спалить, чем пустить ее на порог! Старик замер, бледный, трясущийся, улыбка исчезла с его лица. Ему понадобилось собрать все свои силы: в ущерб чести, которую он понимал весьма своеобразно, ему предстояло перейти от едва терпимой бедности к полной нищете – Идите в дом, сударь, идите! – продолжал Бальзамо – У вас мало времени, а вы должны еще успеть снять этот шлафрок и одеться более подобающим образом. Барон де Таверне, с которым я познакомился во время осады Филипсбурга, был удостоен Большого креста Святого Людовика. Я не знаю костюма, которого бы не украсила подобная награда. – Сударь, – возразил Таверне, – несмотря ни на что, ее высочество увидит то, чего я не хотел бы показать даже вам: она поймет, что я несчастен. – Будьте спокойны, господин барон, я так ее займу, что она даже не заметит, новый у вас дом или старый, бедный или богатый. Помните о гостеприимстве, сударь: это долг дворянина. Чего ждать ее высочеству от врагов – а их у нее предостаточно, – если друзья будут сжигать свои замки, лишь бы не принимать ее у себя? Не будем предвосхищать событий, предсказывая ее неудовольствие: всему свое время. Господин де Таверне повиновался со смирением, которое он уже однажды проявил. Он пошел к детям, обеспокоенным его отсутствием и повсюду его искавшим. А Бальзаме бесшумно удалился, словно для того, чтобы завершить начатое.  Глава 14. МАРИЯ-АНТУАНЕТТА-ЖОЗЕФИНА, ЭРЦГЕРЦОГИНЯ АВСТРИИ   В самом деле, как сказал Бальзамо, нельзя было терять ни минуты: оглушительный стук колес, топот копыт, громкие голоса донеслись с дороги, обычно столь безлюдной, которая вела от главной дороги к дому барона де Таверне. Показались три кареты, одна из которых была украшена позолотой и мифологическими барельефами. Однако, несмотря на пышность отделки, она была так же покрыта пылью и забрызгана грязью, как две другие кареты. Кортеж остановился у ворот, которые распахнул Жильбер. Его широко раскрытые глаза и сильнейшее возбуждение свидетельствовали о необычайном волнении, которое он переживал при виде такого величия. Двадцать всадников, все как один молодые и блестящие, выстроились перед главной каретой, и из нее вышла девушка. Ей можно было дать лет пятнадцать или шестнадцать, ее волосы были не напудрены, она носила высокую прическу. Ее сопровождал человек, одетый в черное, с широкой орденской лентой на груди. Мария-Антуанетта – это была именно она – прибыла во Францию с репутацией красавицы, что нечасто выпадало на долю принцесс, которым надлежало разделить трон с королями Франции. Было трудно сказать что-либо определенное о ее глазах: нельзя сказать, что они были очень красивы, однако могли по ее желанию принимать любое выражение, сочетавшее подчас такие противоположные оттенки, как, например, нежность и презрение. Нос ее был правильной формы, верхняя губка была очаровательна, а вот нижняя – аристократическая черта семнадцати цезарей – слишком широкая и отвисшая; она не очень шла к ее милому лицу, если только оно не выражало гнева или возмущения. Цвет лица был восхитителен, нежный румянец просвечивал сквозь прозрачную кожу; ее грудь, шея, плечи были изумительной красоты, руки – античной формы. Поступь ее была твердой, благородной, стремительной, однако, забывшись, она передвигалась вяло, неуверенно и как бы крадучись. Ни одна женщина не могла столь же грациозно, как она, склониться в реверансе. Ни одна королева не умела, как она, приветствовать своих подданных. Кивнув разом нескольким лицам, она могла воздать должное каждому. В тот день Мария-Антуанетта чувствовала себя обычной женщиной и улыбалась, как женщина, притом женщина счастливая. Она решила забыть хотя бы на один день, что она – ее высочество. Ее лицо было спокойно, теплая благожелательность оживляла взгляд На ней было белое шелковое платье, прекрасные обнаженные руки прятались под плотной кружевной накидкой. Едва выйдя из кареты, она обернулась, чтобы помочь свитской даме преклонного возраста выйти из кареты. Отказавшись от помощи человека в черном, она свободно пошла вперед, вдыхая полной грудью свежий воздух и оглядываясь, словно пыталась как можно полнее насладиться редкими минутами свободы, которые могла себе позволить. – О, какое очаровательное место, до чего хороши деревья, какой прелестный домик! – восклицала она – Какое, должно быть, счастье дышать свежим воздухом под этими тенистыми деревьями! В это самое мгновение появился Филипп де Таверне в сопровождении Андре, которая заплела свои длинные волосы в косы и надела шелковое платье цвета льна. Ее вел барон, одетый в парадный камзол голубого бархата, – остатки прежней роскоши. Само собой разумеется, что по совету Бальзамо барон не забыл надеть орденскую ленту Святого Людовика. Ее высочество остановилась, как только заметила шедших ей навстречу хозяев. Молодую принцессу окружили офицеры, державшие под уздцы лошадей, и придворные, обнажившие головы. Они чувствовали себя свободно, держали друг друга под руку и едва слышно переговаривались между собой. Бледный от волнения Филипп де Таверне с важным видом приблизился к дофине. – Сударыня! – обратился он к ней. – Имею честь представить вашему высочеству моего отца, господина барона де Таверне Мезон-Руж, и мою сестру, мадмуазель Клер-Андре де Таверне. Барон низко поклонился как человек, умевший приветствовать королеву. Андре присела в грациозном реверансе с присущей ей скромной и ласковой вежливостью, выражая своим видом самое искреннее уважение. Мария-Антуанетта разглядывала молодых людей. Памятуя об их бедности, о которой ее предупреждал Филипп, она догадалась, что им сейчас тяжело. – Ваше высочество! – с достоинством произнес барон. – Вы оказываете слишком высокую честь замку де Таверне. Наше скромное жилище недостойно принимать столь знатную и прекрасную даму. – Я знаю, что нахожусь в гостях у старого солдата, защищавшего Францию, – отвечала принцесса. – Моя мать, императрица Мария-Терезия, любившая воевать, рассказывала мне, что у вас в стране самые отважные бывают, как правило, самыми бедными. С невыразимой грацией она подала свою точеную ручку Андре – та поцеловала ее, преклонив колено. Барон, находившийся под влиянием своей идеи, не переставал ужасаться при виде огромной свиты, которая должна была вот-вот наводнить его домишко, а ему, барону, даже некуда было их посадить. Принцесса вывела его из затруднительного положения. – Господа! – воскликнула она, обращаясь к свите. – Вам не следует терпеть все мои прихоти и не следует пользоваться привилегиями, которыми обладает принцесса. Прошу вас ждать меня здесь. Я вернусь через полчаса. Следуйте за мной, дорогая Лангерсхаузен, – обратилась она по-немецки к той даме, которой она помогла выйти из кареты. – Проводите нас, – приказала она господину в черном. Человек, к которому она обращалась, был, несмотря на простое платье, необычайно элегантен. Ему было около тридцати лет, это был красивый мужчина с приятными манерами. Он отступил на шаг, пропуская принцессу вперед. Мария-Антуанетта взяла Андре под руку и знаком приказала Филиппу идти рядом с сестрой. Барон оказался рядом с, без сомнения, знатным вельможей, которому принцесса оказывала честь, пригласив сопровождать ее. – Так вы из рода Таверне Мезон-Руж? – спросил он барона, с аристократической небрежностью поправляя великолепное жабо из английских кружев. – Как мне называть вас: сударь или монсеньер? – не уступая в бесцеремонности господину в черном, спросил барон. – Можете говорить мне просто принц, – отвечал тот, – или ваше высокопреосвященство, если вам так больше нравится. – Прекрасно! Так вот, ваше высокопреосвященство, я из рода Таверне Мезон-Руж, самый настоящий Таверне, – произнес барон все тем же насмешливым тоном, который он редко менял. Его высокопреосвященство, обладавший тактом знатного вельможи, сразу смекнул, что имеет дело с мелкопоместным дворянином. – Это ваша летняя резиденция? – продолжал он. – Летняя и зимняя, – воскликнул барон, желавший как можно скорее покончить с неприятным разговором; он сопровождал каждый свой ответ низким поклоном. Филипп время от времени беспокойно оборачивался и смотрел на отца. Дом неумолимо надвигался, угрожающий и жалкий, готовый предстать во всей своей беспощадной нищете. Барон приготовился было, смиренно протянув руку к парадному крыльцу, пригласить гостей в дом. В это самое мгновение принцесса обратилась к нему: – Простите, сударь, но мне не хотелось бы заходить в дом. В этой тени так хорошо, я готова провести здесь всю жизнь! Мне надоели комнаты. Вот уже две недели меня принимают в комнатах, а я так люблю свежий воздух, тень деревьев и аромат цветов! Затем она обратилась к Андре: – Мадмуазель! Прикажите принести сюда чашку молока, прошу вас! – Ваше высочество! – воскликнул, бледнея, барон. – Как можно предлагать вам столь скромное угощение? – Это как раз то, что я люблю. Молоко и свежие яйца – вот чем я любила полакомиться в Шенбрунне. Внезапно сияющий и важный Ла Бри в великолепной ливрее, с салфеткой, перекинутой через руку, появился на пороге беседки, обвитой жасмином, где принцесса наслаждалась прохладой. – Ваше высочество, завтрак подан! – провозгласил он с непередаваемым выражением спокойного благоговения. – О, так я попала к волшебнику! – со смехом воскликнула принцесса. Она почти бегом устремилась к другой благоухавшей беседке. Обеспокоенный барон, забыв об этикете, оставил вельможу в черном и бросился вслед за принцессой. Филипп и Андре обменивались удивленными, в еще большей степени тревожными взглядами. Оказавшись под зелеными сводами, принцесса не смогла не выразить изумления. Барон, шедший за ней следом, облегченно перевел дух. Андре уронила руки с таким видом, точно она спрашивала: «Господи, что все это значит?» Юная принцесса краем глаза наблюдала за этой пантомимой; ум ее был достаточно проницателен, чтобы проникнуть во все тайны, если только сердце уже не подсказывало ей разгадку. В зарослях ломоноса, жасмина и жимолости, узловатые стволы которых проросли густыми ветвями, был накрыт продолговатый стол овальной формы, сверкавший белизной узорчатой скатерти и столовым серебром с позолотой. Десять приборов ожидали столько же сотрапезников. Их внимание прежде всего привлекло редкое сочетание изысканнейших кушаний. Тут были экзотические фрукты в сахаре, варенья со всех уголков земли, бисквиты из Алеппо, мальтийские апельсины, лимоны неслыханных размеров, – все это было разложено в огромных вазах. Благородные вина знаменитых на весь мир марок переливались, словно рубины и топазы, в четырех восхитительных графинах персидской работы. Молоко, заказанное принцессой, было налито в кувшин золоченого серебра. Дофина оглянулась на хозяев и заметила, что их лица бледны и растерянны. Придворные восхищались зрелищем, ни о чем не догадываясь, да и не пытаясь что-либо понять. – Так вы меня ждали? – обратилась дофина к барону де Таверне. – Я, сударыня? – пролепетал он. – Ну да! За десять минут всего этого не приготовить, а я нахожусь у вас не более десяти минут, не так ли? С этими словами она взглянула на Ла Бри, словно желая сказать: «Особенно если в распоряжении имеется один-единственный лакей». – Ваше высочество! – отвечал барон. – Я в самом деле ожидал вашего прибытия, вернее, был о нем предупрежден. Принцесса обернулась к Филиппу. – Так, значит, господин Филипп успел вам написать? – спросила она. – Нет, ваше высочество. – Никто не знал, что я собираюсь у вас остановиться, даже я. Я скрывала это намерение от самой себя, не желая причинять вам беспокойства, которое я обычно вношу с собой. Я говорила об этом с вашим сыном сегодня ночью. С тех пор он находился при мне, отлучившись лишь час назад. Ему, вероятно, удалось опередить меня всего на несколько минут. – Да, ваше высочество, не больше, чем на четверть часа. – Значит, какая-нибудь добрая фея вам обо мне сообщила? Ваша крестная мать, мадмуазель? – с улыбкой прибавила принцесса, взглянув на Андре. – Ваше высочество! – произнес барон, жестом приглашая принцессу за стол. – Об этой счастливой случайности нас уведомила не фея, а… – Кто же? – спросила принцесса, видя, что барон колеблется. – Клянусь честью, он волшебник! – Волшебник? Не может быть! – Я ничего в этом не понимаю, потому что не интересуюсь магией, однако именно ему, сударыня, я обязан возможностью оказать вашему высочеству более или менее приличный прием, – признался барон. – Так, значит, мы не можем ни к чему прикоснуться, – проговорила принцесса, – потому что стоящее перед нами угощение – следствие колдовства. Его высокопреосвященство слишком поторопился, – прибавила она, поворотясь к господину в черном, – разрезав этот страсбургский пирог: мы, конечно, не станем его есть. А вы, моя дорогая, – обратилась она к фрейлине, – не пейте этого кипрского вина. Лучше последуйте моему примеру. С этими словами принцесса налила в золотой кубок воды из пузатого графина с узким горлышком. – А ведь ее высочество права! – с испугом произнесла Андре. Не имея понятия о том, что произошло накануне, Филипп дрожал от нетерпения и удивления, переводя взгляд отца на сестру и пытаясь прочесть в их лицах то, о чем они сами едва догадывались. – Это противоречит догмату веры, – сказала принцесса, – как бы господин кардинал не согрешил! – Ваше высочество, – отвечал прелат. – Мы слишком близки к свету – я говорю о.., принцах Церкви, чтобы верить в Божий гнев из-за еды; кроме того, мы слишком человеколюбивы, чтобы сжигать на костре любезных колдунов, которые нас так вкусно кормят. – Не шутите, ваше высокопреосвященство, – произнес барон. – Могу поклясться, что, человек, который все это приготовил, – настоящий колдун; примерно с час назад он мне предсказал прибытие ее высочества, а также приезд моего сына. – С час назад, вы говорите? – переспросила принцесса. – Да, если не больше. – И вам хватило этого времени, чтобы накрыть такой стол, выставив фрукты со всех концов земли, приказав доставить вина из Токая, Констанцы, Кипра и Малаги? В таком случае вы еще больший колдун! – Нет, ваше высочество, это все он. – Как это он? – Да, по его приказанию словно из-под земли появился накрытый стол, тот самый, за которым вы сидите! – Поклянитесь! – потребовала принцесса. – Клянусь честью! – вскричал барон. – Да что вы? – совершенно серьезно воскликнул кардинал, отодвинув тарелку. – Я было подумал, что вы шутите. – Нет, ваше высокопреосвященство. – Так у вас живет колдун, настоящий колдун? – Настоящий! Я не удивлюсь, если окажется, что золото на этих приборах – его работа! – Так ему, верно, известна тайна философского камня! – вскричал кардинал, в глазах которого мелькнула зависть. – Ах, как это было бы кстати для господина кардинала, – проговорила принцесса, – ведь он всю жизнь его ищет, и все без толку! – Должен признаться вашему высочеству, – заметил кардинал, – что я не знаю ничего интереснее сверхъестественных вещей, ничего любопытнее вещей невозможных. – А я, кажется, задела вас за живое, – проговорила принцесса, – у каждого великого человека есть свои тайны, особенно у дипломатов. Предупреждаю вас, что я чрезвычайно сильна в магии, я даже иногда угадываю вещи если не невозможные или сверхъестественные, то по крайней мере такие,., в которые трудно поверить. Это был, по-видимому, намек, понятный одному кардиналу: он смутился. Надобно заметить, что когда принцесса с ним заговорила, в ее глазах вспыхнул огонек, свидетельствовавший о бушевавшей в ее душе ярости. Однако она овладела собой и продолжала: – Итак, господин де Таверне, покажите же нам своего чародея для полноты праздника. Где он? В какой коробочке вы его прячете? – Скорее уж он запрячет меня и весь мой дом в какую-нибудь коробочку! – заметил барон. – Откровенно говоря, вы раздразнили мое любопытство, – призналась Мария-Антуанетта. – Я желаю его видеть! Мария-Антуанетта умела придавать очарование своим речам, однако тон у нее был властный. Барон, оставшись стоять вместе с сыном и дочерью и прислуживая принцессе, это уловил. Он подал знак Ла Бри, который, вместо того чтобы ухаживать за именитыми гостями, вознаграждал себя за двадцать лет воздержания тем, что рассматривал их, разинув рот. Ла Бри поднял глаза, – Ступайте к господину барону Джузеппе де Бальзамо, – приказал Таверне, – и передайте ему, что ее высочество желает его видеть. Ла Бри исчез. – Джузеппе Бальзамо! – повторила принцесса. – Какое необычное имя, не правда ли? – Джузеппе Бальзамо! – задумчиво повторил кардинал. – Мне кажется, я уже слышал это имя. Пять минут прошли в полной тишине. Внезапно Андре вздрогнула: она раньше других услыхала шаги. Ветви раздвинулись: Джузеппе Бальзамо оказался лицом к лицу с Марией-Антуанеттой.  Глава 15. МАГИЯ   Бальзамо низко поклонился. Подняв умные, выразительные глаза, он остановил почтительный взгляд на дофине, ожидая ее вопросов. – Если вы тот человек, о котором нам только что рассказывал господин де Таверне, – проговорила Мария-Антуанетта, – то подойдите ближе, чтобы мы могли видеть, из чего сделан колдун. Бальзаме сделал еще шаг и снова поклонился. – Вы занимаетесь тем, что предсказываете будущее? – спросила принцесса, не сводя с Бальзамо любопытных глаз и продолжая маленькими глотками пить молоко. – Я не занимаюсь этим, ваше высочество, – отвечал Бальзамо, – мне случается предвидеть, вот и все. – Мы воспитаны в светлой вере, – сказала принцесса, – единственная тайна, в которую мы верим, – это таинства католической церкви. – Они достойны всякого уважения, – почтительно проговорил Бальзамо. – Однако господин кардинал де Роан, будучи представителем католической власти, может сказать вашему высочеству, что уважения заслуживают не только упомянутые вами таинства. Кардинал вздрогнул: он никому из присутствовавших не назвал своего имени, никто его не произносил, однако незнакомцу оно было известно. Казалось, Мария-Антуанетта не обратила на это обстоятельство никакого внимания. – Вы не можете не признать, что это единственные таинства, которые невозможно опровергнуть, – сказала она. – Наряду с верой существует уверенность, – все так же почтительно и вместе с тем твердо заявил Бальзамо. – Вы выражаетесь слишком туманно, господин колдун. Я настоящая француженка душой, но пока еще не разумом: я не очень хорошо понимаю тонкости языка. Правда, мне обещали, что господин де Бьевр займется со мной. Однако пока я вынуждена просить вас не говорить загадками, если вы хотите, чтобы я вас понимала. – А я осмелюсь просить у вашего высочества позволения оставаться непонятым, – с грустной улыбкой возразил Бальзамо, качнув головой. – Мне бы так не хотелось приоткрывать великой принцессе будущее, которое, возможно, не оправдает ее надежд. – О, это уже серьезно! – проговорила Мария-Антуанетта. – Господин желает раззадорить мое любопытство для того, чтобы я приказала ему предсказать свою судьбу! – Боже сохрани, напротив, я буду вынужден это сделать! – холодно возразил Бальзамо. – Неужели? – рассмеялась дофина. – А вам что же, не хочется? Смех принцессы постепенно затих; присутствовавшие молчали – они находились под влиянием необыкновенного человека, который привлекал к себе всеобщее внимание. – Признайтесь откровенно! – сказала принцесса. Бальзамо молча поклонился. – Говорят, вы предсказали мое прибытие в дом господина де Таверне? – с едва заметным нетерпением продолжала Мария-Антуанетта. – Да, ваше высочество. – Как это было, барон? – обратилась принцесса к Таверне Ей не хотелось продолжать разговор с Бальзамо. Она уже пожалела, что начала его, но не могла остановиться. – Ваше высочество! – воскликнул барон. – Клянусь небом, все было очень просто: господин Бальзамо смотрел в стакан с водой… – Это правда? – взглянув на Бальзамо, спросила принцесса. – Да, ваше высочество, – отвечал тот. – В этом и состоит все ваше колдовство? Это по крайней мере неопасно, лишь бы ваши предсказания были бы столь же безобидны. Кардинал улыбнулся Барон приблизился к принцессе. – Вашему высочеству нечему учиться у господина де Бьевра, – заметил он. – Дорогой хозяин! – весело проговорила принцесса. – Не льстите мне или, напротив, говорите смелее. Я не сказала ничего особенного. Давайте вернемся к нашему разговору, – обратилась она к Бальзамо. Ей казалось, что ее влечет к нему помимо ее воли – так порой нас тянет к месту, где нас ожидает несчастье. – Раз вы прочли будущее господина барона в стакане воды, не могли бы вы и мне предсказать судьбу ну, хоть, скажем, читая в графине с водой? – С удовольствием, сударыня, – сказал Бальзамо. – Отчего же вы с самого начала отказывались? – Будущее неясно, сударыня, а я заметил небольшое облачко… Бальзамо замолчал. – И что же? – спросила принцесса. – Как я уже имел честь сообщить вашему высочеству, мне не хотелось огорчать вас. – Вы видели меня раньше? Где мы встречались? – Я имел честь видеть ваше высочество, когда вы еще были ребенком. Это было у вас на родине, вы стояли рядом с вашей матерью. – Вы видели мою мать! – На мою долю выпала эта честь. Ваша матушка – могущественная королева. – Императрица, сударь! – Я хотел сказать, что она – королева сердцем и разумом, однако… – Что за недомолвки, сударь, да еще когда речь идет о моей матери! – воскликнула принцесса. – И у великих людей бывают слабости, вот что я имел в виду, в особенности, когда они думают о счастье своих детей. – Надеюсь, потомки не заметят ни единой слабости у Марии-Терезии, – возразила Мария-Антуанетта. – Потому что история никогда не узнает того, что известно императрице Марии-Терезии, вашему высочеству и мне. – У нас троих есть общая тайна? – с пренебрежительной улыбкой спросила принцесса. – Да, ваше высочество, она принадлежит нам троим, – спокойно отвечал Бальзаме. – Что же это за тайна? – Если я отвечу вам вслух, это перестанет быть тайной. – Все равно, говорите. – Ваше высочество настаивает? – Да. Бальзамо поклонился. – В Шенбруннском дворце, – сказал он, – есть кабинет, который носит название Саксонского благодаря стоящим там восхитительным фарфоровым вазам. – Да, и что же? – спросила принцесса. – Этот кабинет является частью личных апартаментов ее величества императрицы Марии-Терезии. – Вы правы. – В этом кабинете она имеет обыкновение заниматься частной перепиской… – Да. – Сидя за великолепным бюро работы Буля, который был подарен императору Франциску Первому королем Людовиком Пятнадцатым. – Все, что вы до сих пор сказали, верно. Однако то, о чем вы говорите, может знать кто угодно. – Наберитесь терпения, ваше высочество. Однажды, около семи утра, когда императрица еще не вставала, ваше высочество вошли в этот кабинет через дверь, известную лишь вашему высочеству, так как из всех августейших дочерей ее величества императрицы ваше высочество – самая любимая дочь. – Дальше? – Вы, ваше высочество, подошли к бюро. Ваше высочество, должно быть, помнит об этом, потому что с тех пор прошло ровно пять лет. – Продолжайте. – Вы, ваше высочество, подошли к бюро, где лежало незапечатанное письмо, которое императрица написала накануне. – И что же? – Ваше высочество прочли это письмо. Принцесса слегка покраснела. – Прочтя письмо, ваше высочество остались им недовольны, потому что потом вы взяли перо и собственноручно… Казалось, принцесса почувствовала стеснение в груди. Бальзамо продолжал: – Ваше высочество зачеркнули три слова. – Какие же это были слова? – с живостью спросила принцесса. – Это были первые слова письма. – Я вас не спрашиваю, где были эти слова, я спрашиваю, что они выражали. – Должно быть, слишком сильное выражение привязанности к лицу, которому было адресовано письмо. Вот в чем заключалась слабость, о которой я говорил и которую в определенных обстоятельствах можно было бы вменить в вину вашей матери. – Так вы помните эти три слова? – Да, я их помню. – Вы можете их повторить? – Разумеется. – Повторите. – Вслух? – Да. – «Мой дорогой друг». Закусив губу, Мария-Антуанетта побледнела. – Не желает ли ваше высочество, – спросил Бальзамо, – чтобы я сказал, кому было адресовано письмо? – Нет, я хочу, чтобы вы мне это написали. Бальзамо Достал из кармана что-то вроде записной книжки с золотой застежкой, написал на первом листке несколько слов золотым карандашом, оторвал листок и с поклоном протянул его принцессе. Мария-Антуанетта взяла листок и прочла: «Письмо было адресовано любовнице короля Людовика Пятнадцатого госпоже маркизе де Помпадур». Принцесса удивленно взглянула на человека, выражавшегося так ясно, четко, почти не испытывая волнения. Несмотря на то, что, разговаривая с ней, Бальзамо почтительно кланялся, она чувствовала, что он подчиняет ее себе. – Все это правда, сударь, – сказала она, – и хотя мне неизвестно, каким образом вы узнали все эти подробности, я готова повторить во всеуслышание, потому что не умею лгать: все это правда. – В таком случае, – проговорил Бальзамо, – прошу позволения вашего высочества откланяться. Надеюсь, ваше высочество убедились в безобидности моих премудростей? – Отнюдь нет, сударь, – возразила задетая за живое принцесса. – чем больше я убеждаюсь в вашей премудрости, тем больше настаиваю на том, чтобы вы предсказали мне судьбу. Вы ведь говорили о прошлом, а я хочу знать, что меня ожидает в будущем. Принцесса разволновалась, чего ей не удалось скрыть от присутствовавших. – Я готов, – сказал Бальзамо, – однако осмелюсь просить ваше высочество не торопить меня. – Я никогда не повторяю дважды «я хочу», а вы помните сударь, что я однажды уже произнесла эти слова. – Позвольте мне хотя бы посоветоваться с оракулом, сударыня, – умоляюще проговорил Бальзамо. – Я должен узнать, могу ли я открыть будущее вашему высочеству. – Доброе ли, плохое ли, я хочу его знать, вы меня поняли, сударь? – продолжала Мария-Антуанетта. – В хорошее предсказание я не поверю, сочтя его за лесть. Плохое буду считать предупреждением. Но каким бы ни было ваше предсказание, обещаю, что буду вам за него признательна. Итак, начинайте. Принцесса произнесла последние слова тоном, не допускавшим ни замечаний, ни промедления. Бальзамо взял пузатый графин с узким и коротким горлышком – мы о нем уже упоминали – и поставил на золотую тарелку. Вода осветилась, запрыгали зайчики, отражаясь в перламутровых стенках сосуда и в сверкавшей воде. Казалось, пристальный взгляд прорицателя читал таинственные знаки, начерченные в глубине сосуда. Все смолкло. Бальзамо поднял хрустальный графин и, в последний раз внимательно на него взглянув, опустил на стол и покачал головой. – Что там? – спросила дофина. – Не могу сказать, – отвечал Бальзамо. Выражение лица принцессы словно говорило: «Ну подожди, я умею заставить заговорить даже тех, кто любит молчать». – Так вам нечего мне сказать? – громко спросила она. – Есть вещи, которые нельзя говорить царствующим особам, ваше высочество, – отвечал Бальзамо, всем своим видом давая понять, что готов ослушаться даже приказания принцессы. – В особенности, – продолжала она, – когда они выражаются в слове «ничего». – Меня останавливает совсем не это, сударыня, скорее напротив. Бальзамо казался смущенным. Кардинал смеялся ему в лицо; барон, подходя к нему, проворчал: – Ну вот, мой колдун истощился: ненадолго его хватило. Теперь недостает только, чтобы на наших глаза все эти золотые чашки превратились в фиговые листки, как в восточной сказке. – Я бы предпочла простые фиговые листки всему этому великолепию, устроенному господином Бальзамо для тою, чтобы быть мне представленным. – Ваше высочество! – сказал Бальзамо, заметно побледнев. – Соблаговолите припомнить, что я не добивался этой чести. – Ах, сударь, совсем не трудно было догадаться, что я захочу вас увидеть. – Простите его, ваше высочество, – едва слышно пролепетала Андре, – он думал, что хорошо поступает. – А я вам говорю, что он поступил дурно, – возразила принцесса так тихо, что ее слышали только Бальзамо и Андре. – Неприлично высказывать свое превосходство, унижая старика. А когда наследница французского престола готова пить из оловянной кружки, принадлежащей честному дворянину, ее не следует заставлять брать в руки золотой кубок шарлатана. Бальзамо выпрямился, вздрогнув как от укуса змеи. – Ваше высочество, – дрогнувшим голосом обратился он к дофине, – я готов предсказать ваше будущее, раз вы, в ослеплении, настаиваете на этом. Бальзамо произнес последние слова столь строгим и угрожающим тоном, что присутствовавшие почувствовали, как холодок пробежал у них по спинам. Юная эрцгерцогиня заметно побледнела. – Gieb ihm kein gehoer, meine Tochter, – обратилась к ней по-немецки старая фрейлина. – Lass sie hoeien, sie hat weissen gewollen, und so soil isie wissen! – возразил Бальзамо. Слова, произнесенные на языке, понятном всего нескольким лицам, сообщили происходившему еще большую таинственность. – Итак, – проговорила принцесса, не слушая возражений старой опекунши, – пусть говорит. Если я ему прикажу замолчать, он подумает, что я его боюсь. Едва были произнесены эти слова, как на губах Бальзамо мелькнула мрачная усмешка. – Так я и думал, – прошептал он, – пустое бахвальство. – Говорите, – приказала принцесса, – говорите, сударь. – Ваше королевское высочество по-прежнему настаивает, чтобы я говорил? – Я никогда не отказываюсь от принятого решения. – Что же, ваше высочество, я готов, но нас никто не должен слышать, – со вздохом проговорил Бальзамо. – Пусть будет так, – согласилась принцесса. – Я отрежу все пути к отступлению. Оставьте нас. Повинуясь ее жесту, относившемуся ко всем, присутствовавшие удалились. – Это один из способов, – поворачиваясь к Бальзамо, заметила принцесса, – добиться аудиенции, не так ли, сударь? – Не пытайтесь меня задеть, ваше высочество, – отвечал Бальзамо, – я не более чем орудие в руках Божиих, которым Господь пользуется для того, чтобы вас просветить. Не дразните судьбу, иначе она ответит вам тем же: она сумеет за себя отомстить. А я только передаю ее волю. Так не пытайтесь же направить на меня свой гнев: он к вам вернется; не мне отвечать за несчастья, о которых я призван вас известить. – Так меня ждут несчастья? – удивилась принцесса; уважение, с которым говорил Бальзамо, смягчило и обезоружило ее. – Да, ваше высочество, и очень большие несчастья, – с показным смирением добавил он. – Расскажите мне об этом подробнее. – Попытаюсь. – Итак? – Задавайте мне вопросы. – Будет ли счастлива моя семья? – О какой из них вы спрашиваете: о той, которую вы оставили, или о той, которая у вас будет? – Я спрашиваю о своей настоящей семье: о матери Марии-Терезии, брате Иосифе, сестре Каролине. – Ваши несчастья их не коснутся. – Так они ожидают одну меня? – Вас и вашу новую семью. – Не могли бы вы сказать точнее, о каких несчастьях идет речь? – Мог бы. – В королевской семье три принца, не так ли? – Совершенно верно. – Герцог де Берри, граф де Прованс и граф д'Артуа. – Совершенно верно. – Какая судьба их ожидает? – Все они будут царствовать. – Означает ли это, что у меня не будет детей? – Нет, будут. – У меня не будет сыновей? – Будут и сыновья. – Мне будет суждено пережить их? – Вам будет жаль потерять одного, вы так же пожалеете, что другой останется жить. – Буду ли я любима супругом? – Он будет вас любить. – Сильно? – Слишком сильно. – Какие же несчастья могут мне угрожать, позвольте вас спросить, если я буду любима супругом и меня будет поддерживать моя семья? – Вам этого будет недостаточно. – Мне останется еще любовь и поддержка подданных. – Любовь и поддержка подданных!.. Да ведь это океан во время затишья… А вам не приходилось, ваше высочество, видеть бушующий океан? – Я буду делать добро и помешаю разразиться буре, а если она начнется, я поднимусь на ее волне. – Чем выше волна, тем глубже открывающаяся бездна. – Со мной будет Бог. – Бог не защищает тех, кого обрек на гибель. – Что вы хотите этим сказать? Разве мне не суждено быть королевой? – Напротив, сударыня, но лучше бы вас миновала чаша сия. Молодая женщина презрительно улыбнулась. – Слушайте, ваше высочество, и запоминайте, – проговорил Бальзамо. – Я вас слушаю, – сказала принцесса. – Обратили ли вы внимание, – продолжал пророк, – на гобелен, висевший в той комнате, в которой вы провели свою первую ночь на французской земле? – Да, – вздрогнув, отвечала принцесса. – Что было изображено на гобелене? – Избиение невинных. – Признайтесь, что зловещие лица убийц запечатлелись в памяти вашего высочества! – Да, запечатлелись. – Хорошо. А скажите, вы ничего не заметили во время грозы? – Молния угодила в дерево слева от меня, и, падая, оно едва не раздавило мою карету. – Вот это и есть предзнаменования, – мрачно произнес Бальзаме. – Роковые предзнаменования? – Мне кажется, было бы трудно истолковать их иначе. Принцесса уронила голову на грудь и замолчала. – Какая смерть ожидает моего супруга? – собравшись с духом, спросила она. – Он будет обезглавлен. – Что ждет графа де Прованса? – Ему отрежут ноги. – Как умрет граф д'Артуа? – Потеряв двор. – А я? Бальзамо покачал головой. – Говорите… – настаивала принцесса, – говорите же! – Мне нечего вам сказать. – Я жду вашего ответа! – воскликнула охваченная дрожью Мария-Антуанетта. – Помилуйте, ваше высочество! – Говорите же, – повторила принцесса. – Ни за что, ваше высочество, никогда! – Говорите! – угрожающе проговорила Мария-Антуанетта. – Говорите, или я подумаю, что все это не более чем забавная комедия. Но тогда берегитесь: с дочерью Марии-Терезии шутки плохи; не шутите с женщиной, которая держит в своих руках жизнь тридцати миллионов человек! Бальзамо молчал. – Так вы ничего больше не знаете, – презрительно пожав плечами, сказала принцесса. – Или, вернее, вы исчерпали свое воображение. – Повторяю, мне известно все, ваше высочество, – возразил Бальзамо, – и раз вы настаиваете… – Да, я требую! Бальзамо взял графин, стоявший на золотой тарелке, и перенес его в углубление из камней, сложенных наподобие грота. Взяв эрцгерцогиню за руку, он увлек ее под темные своды грота. – Вы готовы? – спросил он принцессу, напуганную его горячностью. – Да. – Опуститесь на колени, ваше высочество, на колени: молите Бога, чтобы он уберег вас от развязки, которая вам уготована. Принцесса машинально опустилась на колени. Бальзамо коснулся палочкой хрустального сосуда, в котором отчетливо стало видно чье-то мрачное и ужасное лицо. Принцесса попыталась подняться, пошатнулась и упала. Вскрикнув, она потеряла сознание. Барон вбежал и увидел, что принцесса лежит без чувств. Спустя несколько минут она пришла в себя. Она схватилась за голову, будто что-то припоминая. С невыразимым ужасом она вскричала: – Графин! Графин! Барон подал ей графин. Вода в нем была чиста и прозрачна. Бальзамо исчез.  Глава 16. БАРОН ДЕ ТАВЕРНЕ НАЧИНАЕТ ВЕРИТЬ, ЧТО ЗАГЛЯНУЛ В БУДУЩЕЕ   Как мы уже сказали, барон де Таверне первым заметил, что ее высочество потеряла сознание: все это время он держался наготове, более других обеспокоенный тем, что должно было произойти между нею и колдуном. Он услыхал крик, вырвавшийся из груди ее высочества, и увидел убегавшего Бальзамо; барон бросился к ней на помощь. Придя в себя, принцесса потребовала показать ей графин; затем велела не трогать колдуна. Приказание принцессы последовало вовремя: Филипп де Таверне, словно разъяренный тигр, уже напал на его след, но голос принцессы остановил пылкого юношу. Фрейлина принцессы подошла к ней и заговорила по-немецки; принцесса не отвечала на ее вопросы, сказав только, что Бальзамо ничем ее не оскорбил. Принцесса добавила, что утомление от долгого пути, а также прошедшая накануне гроза послужили, по-видимому, причиной ее нервной лихорадки. Ее слова были переданы г-ну де Роану, ожидавшему объяснений, но не осмеливавшемуся расспрашивать принцессу. Придворные обычно вполне довольствуются отговорками: ответ принцессы не мог быть принят, однако всех, казалось, удовлетворил. Филипп подошел к ней. – Ваше высочество! – заговорил он. – Я пришел выполнить приказание вашего королевского высочества и, к своему огромному сожалению, должен вам напомнить, что полчаса, которые ваше высочество рассчитывали здесь провести, уже истекли. Лошади поданы. – Хорошо, – отвечала она с очаровательной небрежностью, вполне извинительной в ее состоянии. – Однако я возвращаюсь к своему первому намерению. Я не могу сейчас ехать… Мне бы хотелось отдохнуть несколько часов; надеюсь, сон восстановит мои силы. Барон побледнел. Андре беспокойно взглянула на отца. – Ваше высочество знает, что мой кров совершенно не достоин вас, – пролепетал барон де Таверне. – Прошу вас не беспокоиться, – слабеющим голосом отвечала принцесса. – Все будет хорошо, только бы мне отдохнуть. Андре стремглав бросилась приводить свою комнату в порядок. Ее комната была не самой большой и, может быть, не самой нарядной; однако в комнате любой девушки благородного происхождения, каковой и являлась Аид-ре, даже столь же бедной, как Андре, есть всегда нечто кокетливое, что не может не радовать глаз любой другой женщины. Все засуетились вокруг принцессы. Печально улыбаясь, она, не имея сил говорить, жестом отпустила всех, давая понять, что желает остаться одна. Придворные удалились. Мария-Антуанетта провожала их взглядом до тех пор, пока они не исчезли из виду. Тогда она уронила затуманившуюся голову на свою прелестную ручку. Неужто и в самом деле то были зловещие предзнаменования, сопровождавшие ее прибытие во Францию? Комната в Страсбурге, в которой она остановилась, впервые ступив на французскую землю, где ей предстояло занять трон, поразила ее гобеленом, изображавшим избиение невинных; гроза, повалившая накануне дерево рядом с ее каретой; наконец, предсказания человека столь необычайного, за которыми последовало страшное явление в сосуде, о чем принцесса, по-видимому, решила никому не рассказывать. Минут десять спустя возвратилась Андре и сообщила, что комната принцессы готова. Запрет принцессы на нее не распространялся, и она смело шагнула под своды грота. Она несколько минут стояла перед принцессой, не осмеливаясь заговорить. Казалось, ее высочество погрузилась в глубокое раздумье. Наконец Мария-Антуанетта подняла голову и, улыбнувшись, жестом приказала ей говорить. – Комната ее высочества готова, – объявила она. – Умоляю ваше высочество быть… – Большое спасибо, – перебила ее принцесса. – Позовите, пожалуйста, графиню де Лангерсхаузен и проводите нас. Андре пошла звать фрейлину; старая фрейлина торопливо подошла к принцессе. – Подайте мне руку, дорогая Бригитта, – обратилась к ней принцесса по-немецки, – признаться, я чувствую, что не смогу дойти одна. Графиня исполнила приказание принцессы; Андре тоже протянула ей руку. – Так вы понимаете немецкую речь, мадмуазель? – обратилась к ней Мария-Антуанетта. – Да ваше высочество, – отвечала Андре по-немецки, – понимаю и говорю немного. – Превосходно! – радостно воскликнула принцесса. – Это мне очень важно. Андре не посмела расспрашивать свою августейшую гостью о ее намерениях, несмотря на страстное желание о них узнать. Оперевшись на руку г-жи де Лангерсхаузен, принцесса медленно направилась к выходу. Ей казалось, что земля уходит у нее из-под ног. Дойдя до проема, она услыхала голос г-на де Роана: – Как, господин де Стенвиль! Вы настаиваете на том, чтобы говорить с ее королевским высочеством, несмотря на ее приказание никого не впускать? – Это совершенно необходимо, – отвечал непреклонный губернатор, – я уверен в том, что ее высочество меня извинит. – Право, не знаю, должен ли я… – Господин де Роан! Пропустите господина губернатора, – приказала принцесса, появляясь в проеме грота, прятавшегося в зелени. – Войдите, господин де Стенвиль. Никто не осмелился ослушаться приказания Марии-Антуанетты: придворные расступились, пропуская зятя всесильного министра, крепко державшего в руках всю Францию. Господин де Стенвиль окинул взглядом присутствовавших, давая понять, что хочет говорить с глазу на глаз. Мария-Антуанетта поняла, что губернатор собирается сообщить ей нечто важное. Ей не пришлось приказывать оставить их одних: придворные удалились. – Депеша из Версаля, ваше высочество, – вполголоса сообщил г-н де Стенвиль, подавая принцессе письмо, которое он прятал под расшитой шляпой. Принцесса прочла на конверте: – Господину барону де Стенвилю, губернатору Страсбурга. – Письмо адресовано не мне, а вам, – заметила она, – прочтите его мне, если там есть что-нибудь, касающееся меня. – Письмо в самом деле послано на мой адрес, ваше высочество, однако в уголке, взгляните, стоит условный знак моего брата господина де Шуазеля, который указывает на то, что письмо предназначено лично вашему высочеству. – Да, да, вы правы, вот крестик, я его не сразу заметила. Дайте мне письмо. Принцесса распечатала письмо и прочла: «Вопрос о представлении ко двору госпожи Дю Барри решен при условии, что она найдет поручительницу. Нам остается надеяться, что это ей не удастся. Наиболее верный способ помешать назначению – ускорить прибытие вашего высочества. Как только ваше высочество будет в Версале, никто не осмелится предлагать подобную нелепость». – Прекрасно! – воскликнула принцесса, в глазах которой не отразилось ни малейшего волнения. Казалось, письмо нисколько ее не заинтересовало. – Не желает ли ваше высочество отдохнуть? – робко спросила Андре. – Нет, благодарю вас, мадмуазель, – отвечала эрцгерцогиня, – свежий воздух придал мне сил. Взгляните, как я бодра и весела. Она отпустила руку графини и сделала несколько быстрых шагов, будто ничего не произошло. – Лошадей! – приказала она. – Я еду. Господин де Роан с удивлением взглянул на г-на де Стенвиля, словно ожидая от него объяснений столь резкой перемене. – Дофин сгорает от нетерпения, – шепнул губернатор на ухо кардиналу. Он так ловко это сделал, что г-н де Роан принял ложь за пустую болтовню губернатора и остался весьма этим доволен. Отец давно приучил Андре не удивляться любым прихотям знатных особ, и сейчас она тоже отнеслась спокойно к причудам Марии-Антуанетты. Андре смотрела на нее с невыразимой кротостью. Обернувшись к ней, принцесса проговорила: – Благодарю вас, мадмуазель, я очень тронута вашим гостеприимством. Затем она обратилась к барону: – Должна вам сообщить, что, покидая Вену, я поклялась осчастливить первого француза, которого встречу, как только окажусь во Франции. Этим французом оказался ваш сын… Но я на этом не остановлюсь: мадмуазель… Как зовут вашу дочь? – Андре, ваше высочество. – Мадмуазель Андре не будет забыта… – О ваше высочество! – прошептала девушка. – Да, да, я хочу, чтобы она стала фрейлиной. Таким образом, мы сдержим нашу клятву, не так ли, барон? – О ваше высочество! – вскричал барон, чьи самые заветные мечты исполнялись. – Тут нам нечего беспокоиться: наша семья гораздо более знатна, чем богата.., хотя.., столь высокая честь… – Вы ее заслужили! Брат будет сражаться за короля на поле брани, сестра будет служить принцессе во дворце; советы отца научат сына верности, а дочь – добродетели… У меня будут достойные слуги, не так ли, сударь? – продолжала Мария-Антуанетта, обратившись к молодому человеку, который, стоя на коленях, внимал ей, затаив дыхание. – Однако… – пробормотал барон, к которому вернулась способность рассуждать. – Да, понимаю, – сказала принцесса, – вам необходимо собраться в дорогу. – Разумеется, ваше высочество, – отвечал Таверне. – Я с вами согласна, но сборы должны быть скорыми. Грустная улыбка мелькнула на губах Андре и Филиппа; барон горько усмехнулся, но взял себя в руки, щадя самолюбие семейства Таверне. – Нет, в самом деле, я сужу по усердию, с каким вы пытались мне услужить, – прибавила принцесса. – Кстати, вот что: я вам оставляю одну из своих карет, на ней вы меня догоните. Господин губернатор, подойдите. Губернатор приблизился. – Я оставляю одну карету господину де Таверне, – я беру его вместе с мадмуазель Андре в Париж, – сказала принцесса. Назначьте кого-нибудь, кто мог бы сопровождать карету и в случае необходимости подтвердить, что она из моего эскорта. – Сию минуту, сударыня, – отвечал барон де Стенвиль. – Подойдите, господин де Босир. Молодой человек лет двадцати четырех – двадцати пяти с умными живыми глазами уверенной походкой вышел из рядов сопровождавших и подошел, обнажив голову. – Вы отвечаете за карету, предназначенную для барона де Таверне, – сказал губернатор. – Вам надлежит сопровождать ее. – Постарайтесь, чтобы карета как можно скорее нас нагнала, – добавила принцесса. – Разрешаю вам в случае надобности удвоить прогонные. Барон и его дети рассыпались в выражениях благодарности. – Столь поспешный отъезд, надеюсь, не причинит вам слишком много хлопот? – спросила принцесса. – Мы рады служить вашему высочеству! – отвечал барон. – Прощайте, прощайте, – с улыбкой сказала принцесса. – Едемте, господа!.. Господин Филипп, садитесь на коня! Филипп поцеловал у отца руку, обнял сестру и вскочил в седло. Четверть часа спустя кавалькада исчезла из виду. Обычно безлюдная дорога, ведущая из замка Таверне, вновь опустела, если не считать молодого человека, сидевшего у ворот замка. Он жадно ловил взглядом последние клубы пыли, вылетавшие из-под конских копыт. Этот молодой человек был Жильбер. Оставшись наедине с Андре, барон некоторое время не мог прийти в себя. Гостиная Таверне являла собой необычайное зрелище. Сложив на груди руки, Андре думала о множестве неслыханных событий, неожиданно ворвавшихся в ее тихую жизнь; ей казалось, что все это сон. Барон пощипывал густые седые брови и безжалостно теребил свое жабо. Прислонившись к дверному косяку, Николь наблюдала за хозяевами. Ла Бри уставился на Николь, разинув рот и разведя руки. Первым пришел в себя барон. – Скотина! – обращаясь к Ла Бри, взревел он. – Стоишь тут, как истукан, а тот господин, офицер его величества, ждет на улице! Ла Бри отскочил; спотыкаясь, он поспешил к выходу. Спустя минуту он возвратился. – Сударь! Господин ждет внизу, – сообщил он. – Что он делает? – Скармливает лошади наш синеголовник. – Пускай делает, что хочет. А карета? – Стоит на дороге. – Запряжена? – Четверкой лошадей! Ох, до чего хороши лошади, государь! Щиплют гранатовую поросль. – Королевские лошади могут есть все, что пожелают. А где, кстати, колдун? – Колдун, сударь? Исчез… – И оставил на столе всю сервировку? – спросил барон. – Не может быть! Должно быть, скоро вернется, или кто-нибудь придет от его имени. – Не думаю, – заметил Ла Бри. – Жильбер видел, как он уехал вместе со своим фургоном. – Жильбер видел, как он уехал вместе с фургоном? – задумчиво повторил барон. – Да, сударь. – Ох, уж этот бездельник Жильбер: все-то он видит! Ступай укладывать вещи! – Я все уложил, сударь. – Как это уложил? – Да. Как только я услыхал приказание ее высочества, я пошел в комнату господина барона и упаковал его костюмы и белье. – Как ты посмел вмешиваться не в свое дело, негодяй? – А как же, сударь, я хотел предупредить ваше желание – Бестолочь! Ну хорошо, помоги моей дочери. – Благодарю вас, отец, мне поможет Николь. Барон снова задумался. – Ах, мошенник ты эдакий! – снова закричал он на Ла Бри. – Да ведь это же Бог знает что! – О чем вы изволите говорить, сударь? – Да о том, о чем ты и не подумал, потому что ты вообще ни о чем не думаешь! – Что такое, сударь? – А что если ее высочество уехала, ничего не оставив господину де Босиру, а колдун исчез, ничего не передав Жильберу? В это самое мгновение во дворе кто-то тихонько свистнул. – Сударь! – проговорил Ла Бри. – Чего тебе? – Вас зовут. – Кто там еще? – Этот господин. – Офицер его величества? – Да И там еще Жильбер: прогуливается с таким видом, будто хочет что-то сообщить. – Ну так зови его сюда, скотина! Ла Бри повиновался с обычной поспешностью. – Отец! – заговорила Андре, подходя к барону. – Я понимаю, что вас сейчас беспокоит. Вам известно, что у меня есть тридцать луидоров, а также прелестные часики, отделанные брильянтами, которые подарила моей матери королева Мария Лещинская. – Да, дитя мое, – сказал барон. – Береги все это, тебе будет нужно красивое платье для представления ко двору… А пока я найду денег. Тише! Вот и Ла Бри. – Сударь! – входя в гостиную, вскричал Ла Бри, в одной руке держа письмо, в другой – несколько золотых монет. – Вот что мне оставила принцесса: десять луидоров! Десять луидоров, сударь! – Что у тебя за письмо, болван? – Это вам, сударь; письмо оставил колдун. – Колдун? А кто передал? – Жильбер. – Я же тебе говорил, что ты скотина! Давай, давай скорей сюда! Барон выхватил письмо из рук Ла Бри, поспешно распечатал его и вполголоса прочитал: «Господин барон! С тех пор, как августейшая рука прикоснулась к этой посуде, она принадлежит Вам. Свято ее храните и вспоминайте иногда признательного Вам гостя. Джузеппе Бальзамо». – Ла Бри! – вскричал барон после минутного размышления. – Да, сударь? – Нет ли хорошего ювелира в Бар-ле-Дюке? – Как же, сударь! А тот, который запаял серебряный кубок мадмуазель Андре? – Отлично! Андре! Отложи бокал, из которого пила ее высочество, и прикажи снести в карету остальные приборы. А ты, бездельник, беги в погреб и подай господину офицеру хорошего вина. – Осталась одна бутылка, сударь, – задумчиво отвечал Ла Бри. – Больше и не нужно. Ла Бри вышел. – Ну, Андре, – продолжал барон, взяв дочь за руки, – смелее, дитя мое! Мы едем ко двору. Там немало свободных титулов, монастырей в ожидании настоятелей, полков без полковников, пенсий, которые так и поджидают нуждающихся. Что за прекрасная страна – двор, теплое место под солнцем! Стой всегда под его лучами, дочь моя, – ведь ты так хороша собой! Вперед, дитя мое! Подставив для поцелуя свой лоб барону, Андре вышла из гостиной. Николь последовала за ней. – Эй, чудовище Ла Бри, – закричал Таверне, выходя последним. – Позаботься о господине офицере, понял? – Да, сударь, – отвечал Ла Бри из погреба. – А я, – продолжал барон, отправляясь в свою комнату, – пойду уложу бумаги… Пройдет час – ив этой конуре нас уже не будет, слышишь, Андре? Наконец-то я выберусь из Таверне, и как кстати! Что за славный человек этот колдун! По правде сказать, я становлюсь суеверным. Живей поворачивайся, Ла Бри, увалень ты эдакий! – Сударь, мне пришлось двигаться ощупью; в замке не осталось ни одной свечи. – Кажется, самое время отсюда сбежать, – пробормотал барон.  Глава 17. ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ ЛУИДОРОВ НИКОЛЬ   Вернувшись к себе в комнату, Андре снова начала поспешно готовиться к отъезду. Николь с радостью помогала ей, и в конце концов обе забыли об утренней размолвке. Андре, улыбаясь, незаметно наблюдала за Николь, и ей приятно было сознавать, что та ей все простила. «Она хорошая, добрая девушка, – думала Андре, – преданная и благодарная. Как у всех у нас, у нее есть свои слабости. Не стоит обращать на это внимание!» А Николь внимательно следила за спокойным выражением лица своей красивой госпожи и видела, как улучшается ее расположение духа. «Какая же я глупая! – думала она. – Из-за этого мерзавца чуть не поссорилась с госпожой, которая берет меня с собой в Париж, а в Париже почти всем удается устроить свою судьбу». Было очевидно, что при таком взаимном расположении они должны вот-вот заговорить. Андре начала первой. – Уложите кружева в коробку, – сказала она. – В какую коробку, госпожа? – спросила горничная. – Вам лучше знать! Разве у нас нет коробок? – Конечно, есть. Я только сейчас вспомнила о коробке, которую мне дала госпожа. Она у меня в комнате. И Николь так стремительно бросилась за коробкой, что Андре все ей простила. – Да это же твоя коробка, – сказала она Николь, когда та вернулась, – она может тебе понадобиться, дитя мое. – Но, госпожа, она вам больше нужна, пусть она будет ваша. – Когда собираются обзавестись хозяйством, всегда чего-нибудь не хватает. И сейчас как раз тот момент, когда она больше нужна тебе. Николь покраснела. – Тебе нужны коробки, – продолжала Андре, – чтобы складывать приданое. – Госпожа, – возразила Николь, кокетливо покачивая головой, – мое приданое нетрудно будет уложить, оно займет немного места. – Почему ты так думаешь? Если ты выйдешь замуж, Николь, я хочу, чтобы ты была не только счастлива, но и богата. – Богата? – Да, богата, соответственно твоему положению, конечно. – А что, госпожа нашла мне в мужья откупщика? – Нет, но я приготовила для тебя приданое. – Госпожа не шутит? – Ты же знаешь, что у меня в кошельке? – Да, госпожа, двадцать пять настоящих луидоров. – Ну так вот, Николь, они твои. – Двадцать пять луидоров! Но это же целое состояние! – вскрикнула Николь, приходя в восторг. – Тем приятнее для меня, если ты говоришь это серьезно, бедняжка. – И госпожа дарит мне эти двадцать пять луидоров? – Да, я тебе их дарю. Сначала Николь была удивлена, затем ее охватило волнение, потом на глаза навернулись слезы, – она бросилась к Андре и поцеловала ей руку. – Как ты думаешь, твой муж будет доволен? – спросила госпожа де Таверне. – Еще бы ему не быть довольным! – ответила Николь. – Я в этом не сомневаюсь. Она подумала, что Жильбер не хотел на ней жениться, так как боялся нищеты, а теперь, когда она стала богатой, она, возможно, покажется этому честолюбцу более привлекательной. Она тут же дала себе слово, что разделит с ним небольшое приданое, полученное от Андре. Николь хотела, чтобы он был обязан ей, таким образом она могла бы привязать его к себе и спасти от гибели Планы Николь были поистине великодушны. Недоброжелательный наблюдатель заметит, конечно, в ее щедрости намек на гордость, а вместе с тем и потребность унизить того, кто уже заставил ее однажды испытать унижение. Отвечая этому пессимисту, мы утверждаем, что в тот момент ее любовь брала верх над расчетливостью. Андре наблюдала за Николь. – Бедное дитя, – со вздохом прошептала она. – Если бы не ее заботы, она могла бы быть счастлива. Услышав эти слова, Николь вздрогнула. Пред взором легкомысленной девушки предстал Эльдорадо, где она видела себя разодетой в шелка и кружева, увешанной брильянтами и окруженной мужчинами. Андре, напротив, никогда не думала об этом, она видела счастье в спокойной жизни. Но Николь отвела взгляд от этого пурпурно-золотистого видения, которое, как мираж, стояло у нее перед глазами. Она устояла перед соблазном. – Я и здесь могу найти свое счастье, госпожа, – сказала она. – Подумай хорошенько, дитя мое. – Хорошо, госпожа, я подумаю. – Будь благоразумной, устраивай свое счастье по-своему, но не делай глупостей. – Да, госпожа. А теперь наступило время, когда я могу признать, что я вела себя глупо и чувствую себя виноватой, но речь идет о любви, поэтому я прошу госпожу простить меня. – Так ты в самом деле любишь Жильбера? – Да, госпожа. Я., я любила его, – ответила Николь. – Невероятно! Что тебя в нем привлекало? Как только мне доведется его увидеть, нужно будет, получше рассмотреть этого сердцееда. Николь посмотрела на Андре с сомнением. Что скрывалось за словами Андре: тонкое лицемерие или простая наивность? «Андре, может быть, в самом деле ни разу не взглянула на Жильбера, – думала Николь, – но уж Жильбер-то наверняка обратил на Андре внимание». Прежде чем изложить свою просьбу, она хотела разузнать все подробности. – Жильбер не едет с нами в Париж, госпожа? – А зачем? – возразила Андре. – Но… – Жильбер не слуга, он не может быть управляющим в Париже. Николь, дорогая моя! Бездельники в Таверне подобны птицам, которые порхают с ветки на ветку в саду или сидят на изгородях вдоль дороги. Как бы ни была скудна земля, она их прокормит. Но бездельник в Париже обходится слишком дорого, и там мы не сможем допустить, чтобы он ничего не делал. – А если я все-таки выйду за него замуж… – прошептала Николь. – Ну что ж, Николь, если ты выйдешь за него замуж, ты останешься с ним в Таверне, – решительно сказала Андре, – и вы будете охранять дом, который так любила моя мать. Этот ответ ошеломил Николь. Андре говорила правду. Она отрекалась от Жильбера без малейшего сожаления и отдавала другой того, кто нравился ей накануне. Это было необъяснимо. «Вероятно, девушки из высшего общества так уж устроены, – подумала Николь, – вот почему в монастыре ордена Аннонсиад я не раз наблюдала, как легко они влюблялись, но были не способны на сильное чувство». Андре, вероятно, заметила, что Николь обуревали сомнения; ей нужно было сделать выбор между удовольствиями, которые ожидали ее в Париже, и однообразием тихой и спокойной жизни в Таверне. Поэтому она обратилась к Николь мягко, но в то же время решительно: – Николь! От твоего решения будет зависеть вся твоя жизнь; подумай как следует, дитя мое, в твоем распоряжении только час. Час – это немного, но я знаю, что ты умеешь принимать решения очень быстро: итак, ты остаешься у меня на службе или выходишь замуж, выбирай – я или Жильбер. Я не хочу, чтобы моя служанка была замужней женщиной, я терпеть не могу семейных интриг. – Всего-навсего час, госпожа! – повторила Николь. – Да, только час. – Ну что ж! Госпожа права, мне хватит и часа. – Тогда уложи мои платья и платья моей матери, к которым я отношусь, как к реликвиям, а потом сообщишь мне о своем решении. Каким бы оно ни было, вот тебе двадцать пять луидоров. Если ты выйдешь замуж, это твое приданое; если последуешь за мной, это твое жалованье за два года вперед. Девушка не хотела терять ни минуты отпущенного ей времени; она выбежала из комнаты, быстро спустилась по лестнице, перебежала двор и исчезла в аллее парка. Глядя на убегавшую девушку, Андре прошептала: «Безумная! Неужели она так счастлива? Неужели любовь так соблазнительна?» Несколько минут спустя, не теряя ни секунды драгоценного времени, Николь стучала в окно первого этажа, где жил Жильбер, которого Андре так метко назвала бездельником, а барон – тунеядцем. Жильбер что-то делал в глубине своей комнаты, повернувшись спиной к окну, которое выходило на аллею. Услышав стук в окно, он тут же оставил свое занятие, Как воришка, застигнутый врасплох, и обернулся так поспешно, будто его подбросило. – А, это вы, Николь? – сказал он. – Да, это опять я, – ответила с решительной улыбкой девушка, заглядывая в окно. – Милости просим, Николь! – приветствовал ее Жильбер, открывая окно. Николь была рада, что ее так любезно встречают; она протянула Жильберу руку – Жильбер пожал ее. «Вот все и устроилось! – подумала Николь. – Прощай, Париж!» Здесь мы должны отдать должное Николь, которая при этой мысли лишь глубоко вздохнула. – Вы знаете, что господа уезжают из Таверне? – спросила девушка, облокотившись на подоконник. – Знаю, – ответил Жильбер. – И знаете, куда они направляются? – В Париж. – А знаете ли вы, что они берут меня с собой? – Нет, этого я не знал. – Что вы на это скажете? – Ну что ж! Я вас поздравляю, это доставит вам удовольствие, – Как вы сказали? – переспросила Николь. – Я сказал: если это доставит вам удовольствие; по-моему, м выразился ясно – Доставит ли мне это удовольствие., это зависит от… – продолжала Николь. – Что? – Я хочу сказать, что от вас зависит, чтобы это не доставило мне удовольствия. – Я вас не понимаю, – сказал Жильбер, усаживаясь на подоконник таким образом, что его колени касались рук Николь. Так они продолжали свою беседу в тени вьюнков и настурций, переплетавшихся над их головами. Николь бросила на Жильбера нежный взгляд. Но по всему было видно, что он не понимал не только ее слов, но и ее нежного взгляда. – Хорошо… Раз вы вынуждаете меня все вам сказать, выслушайте меня, – продолжала Николь. – Я вас слушаю, – холодно отвечал Жильбер. – Госпожа предлагает мне ехать с ней в Париж. – Прекрасно, – сказал Жильбер. – Если только… – Если только?. – повторил молодой человек. – Если только я не выйду здесь замуж. – А вы все-таки намерены выйти замуж? – равнодушно спросил Жильбер. – Да, особенно теперь, когда я стала богатой, – повторила Николь. – Ах, вы богаты? – так флегматично продолжал Жильбер, что все сомнения Николь окончательно рассеялись. – Очень богата, Жильбер. – В самом деле? – В самом деле. – А как совершилось это чудо? – Госпожа позаботилась о моем приданом. – Да, это большая удача, поздравляю вас, Николь. – Посмотрите, – сказала девушка, поигрывая золотыми монетами. Она смотрела на Жильбера, пытаясь уловить в его взгляде намек на радость или по крайней мере зависть. Но Жильбер оставался безучастным. – Да, это кругленькая сумма, – заметил он. – Это еще не все, – продолжала Николь, – господин барон скоро вновь разбогатеет. Поговаривают о том, чтобы восстановить Мезон-Руж и заняться отделкой Таверне. – Охотно верю. – И тогда нужны будут люди для охраны замка. – Конечно. – Так вот! Госпожа предлагает место… – Сторожа счастливому избраннику Николь, – подхватил Жильбер с нескрываемой иронией, которую мгновенно уловила Николь. Однако она взяла себя в руки. – Но вы же знаете, кто этот счастливый избранник Николь? – продолжала она. – О ком вы говорите, Николь? – Вы что, поглупели или я объясняюсь не по-французски? – сказала девушка, повышая голос. Эта игра, начинала выводить ее из себя. – Да нет, я вас прекрасно понимаю, – сказал Жильбер, – вы предлагаете мне стать вашим мужем, не так ли мадмуазель Леге? – Да, Жильбер. – Разбогатев, вы не изменили своих прежних намерений, – поспешил добавить Жильбер. – Я вам очень признателен. – В самом деле? – Конечно. – Итак, – от всего сердца предложила Николь, – вот вам моя рука. – Мне? – Но вы же согласны, не так ли? – Нет, я отказываюсь. Николь отпрянула. – Знаете, Жильбер, – сказала она, – у вас злое сердце или по Крайней мере злой ум. Поверьте мне, вы пожалеете об этом. Если бы я еще любила вас и мой поступок был вызван иными чувствами, нежели честью и порядочностью, у меня бы разорвалось сердце. Но, слава Богу, нет! Я просто не хотела, чтобы вы подумали, что Николь, разбогатев, стала презирать Жильбера и захотела заставить его страдать, потому что он ее оскорбил. Теперь, Жильбер, между нами все кончено. На Жильбера это не произвело никакого впечатления. – Вы даже не представляете, что я о вас думаю, – продолжала Николь. – Неужели вы воображаете, что такая девушка, как я, с таким же свободолюбивым и независимым характером, как у вас, могла похоронить себя заживо здесь, в то время как ее ждет Париж? Понимаете, Париж – театр, где я буду играть первые роли. Решиться на то, чтобы каждый день в течение всей жизни видеть ваше холодное непроницаемое лицо, скрывающее ничтожные мысли? С моей стороны это была бы жертва. Вы этого не поняли – тем хуже для вас. Я не хочу сказать, Жильбер, что вы будете сожалеть обо мне. Я хочу сказать, что вы будете меня опасаться и краснеть от того, что я сделаю из презрения к вам. Я хотела вновь стать честной, мне не хватало дружеской руки, чтобы остановиться на краю пропасти, к которой я приближаюсь, в которую я уже устремляюсь и куда я вот-вот упаду! Я позвала на помощь: «Помогите мне! Поддержите меня!» Вы оттолкнули меня, Жильбер. Я качусь в пропасть, я падаю, я гибну. Вы ответите перед Богом за это преступление. Прощайте, Жильбер, прощайте! Успокоившись, девушка отвернулась. Она больше не Гневалась. Николь обнажила перед Жильбером безграничную щедрость своей души, на что способны только избранные. Жильбер спокойно закрыл окно и, вернувшись в комнату, занялся делом, от которого его оторвала Николь.  Глава 18. ПРОЩАЙ, ТАВЕРНЕ   Перед тем, как вернуться в комнату госпожи, Николь задержалась на лестнице, чтобы утишить последние всплески ярости, продолжавшие бушевать в ее душе. Барон увидел, как она застыла в задумчивости, подперев рукой подбородок и нахмурив брови. Сраженный ее красотой, он забыл о делах и обнял ее, как это сделал бы де Ришелье в тридцать лет. Эта выходка барона вывела Николь из задумчивости. Она торопливо поднялась в комнату Андре, и та затворила за ней дверь. – Итак? – спросила мадмуазель де Таверне, – ты приняла решение?.. – Решение принято, мадмуазель, – ответила Николь. – Ты выходишь замуж? – Вовсе нет. – Ах так! А как же страстная любовь? – Она не может сравниться с милостями, которыми беспрестанно осыпает меня госпожа. Я принадлежу госпоже и хочу навсегда остаться при ней. Я знаю свою госпожу так хорошо, как никогда не смогла бы узнать своего будущего мужа. Преданность Николь растрогала Андре – она не ожидала, что у ее ветреной служанки могут быть такие чувства. И, конечно, она не подозревала, что у Николь просто не было другого выхода, как остаться при Андре. Андре улыбнулась, радуясь мысли о том, что девушка оказалась лучше, чем она о ней думала. – Ты хорошо делаешь, Николь, что остаешься со мной, – заметила Андре. – Я никогда этого не забуду. Доверь мне свою судьбу, дитя мое, любая моя удача будет отчасти твоей, обещаю тебе. – О госпожа! Ведь все уже решено, Я следую за вами. – Без сожаления? – Не задумываясь! – Это не ответ, – сказала Андре. – Мне не хотелось бы, чтобы однажды ты пожалела о том, что слепо последовала за мной. – Упрекать в этом я могла бы только себя, госпожа. – Итак, ты все обсудила со своим женихом? Николь покраснела. – Я? – переспросила она. – Ну да. Я видела, что ты разговаривала с ним. Николь закусила губу. Ее комната была расположена на одном уровне с комнатой Андре, и она прекрасно знала, что оттуда можно было видеть окно Жильбера. – Да, госпожа, – ответила Николь. – И что ты ему сказала? Николь восприняла это, как допрос, и ответ ее прозвучал враждебно: – Я сказала ему, что не хочу его больше видеть. Было очевидно, что этим женщинам, одна из которых своей чистотой напоминала брильянт, а другая была порочна от природы, не суждено сдружиться. На сей раз Андре не почувствовала язвительности в словах Николь: она приняла их за лесть. – Тем временем барон любовно перебирал то, что, по его мнению; составляло его гордость: старую шпагу, с которой он не расставался со времен битвы при Фонтенуа, королевскую грамоту, дававшую право ездить в дворянских каретах, кипы газет, наилучшим образом свидетельствовавшие о его учености, и избранные письма из его переписки, – вот что составляло самую ценную часть в его багаже Подобно Биасу, он никогда не расставался с этими предметами. Согнувшись под тяжестью чемодана. Ла Бри делал вид, что ноша очень тяжела, хотя чемодан был наполовину пуст. Офицер опустошил бутылку и прогуливался по аллее парка. Галантный кавалер успел заметить тонкую талию и стройные ножки Николь и теперь бродил по парку, вокруг фонтана и между каштанами, в надежде вновь увидеть очаровательную девушку, которая так же внезапно появилась, как и исчезла в гуще деревьев. Приятная прогулка господина де Босира, как мы решили его называть, была прервана бароном, который послал его за каретой. Вздрогнув от неожиданности, он поклонился господину де Таверне и приказал кучеру выезжать на аллею. Показалась карета. Ла Бри, не помня себя от радости, поставил чемодан на запятки с невыразимым достоинством. – Я поеду в дворянской карете! – прошептал он в восторге, думая, что его никто не слышит. – На запятках, дорогой мой, – сказал Босир с покровительственной улыбкой. – Как! Вы увозите Ла Бри, господин барон? – спросила Андре. – А кто будет охранять Таверне? – Этот философ-шалопай, черт бы его побрал! – Жильбер? – Конечно, ведь у него есть ружье. – А что он будет есть? – Да у него же есть ружье! Он прекрасно прокормится: в Таверне полным-полно дроздов. Андре посмотрела на Николь – та засмеялась. – Вот как ты его жалеешь, злая девчонка! – воскликнула Андре. – О госпожа, он очень ловок, – возразила Николь, – будьте спокойны, он не умрет с голоду. – Нужно оставить ему луидора два, – обратилась Андре к барону. Ну уж нет! У него и так довольно пороков. Чтобы окончательно избаловать его? – Надо же ему на что-то жить! – Если он попросит, мы ему что-нибудь пришлем. – Не волнуйтесь, госпожа, он не станет просить, – сказала Николь. – В любом случае. – продолжала Андре, – оставь ему три-четыре пистоля. – Он не возьмет. – Не возьмет? Ну и гордец же он, твой Жильбер! – О госпожа, он, слава Богу, больше не мой! – Довольно! – сказал Таверне, прерывая эти никчемные, с его точки зрения, разговоры, от которых он уже устал, – к черту этого Жильбера, у нас впереди долгий путь. В дорогу, дочь моя! Андре не стала возражать, – окинув взглядом небольшой замок, она поднялась в громоздкую карету. Господин де Таверне сел рядом с ней. Ла Бри в великолепной ливрее и Николь, забывшая и думать о Жильбере, устроились на козлах. Форейтор сел на одну из пристяжных. – А как поедет господин офицер? – закричал Таверне. – Верхом, господин барон, верхом, – отвечал Босир, нахально разглядывая Николь, красневшую от удовольствия: ей льстило, что вместо грубого крестьянина ее кавалером был теперь элегантный всадник. Четверка выносливых лошадей стронула карету с места. По обе стороны поплыли деревья центральной аллеи, которую так любила Андре. Под порывами восточного ветра верхушки деревьев склонялись, будто прощаясь с покидавшими их хозяевами. Карета подъехала к воротам, где неподвижно стоял Жильбер. Держа в руках шляпу, он делал вид, что не смотрел на уезжавшую карету; однако он прекрасно видел Андре. Андре, напротив, не видела его: она прощалась взглядом со своим любимым замком. – Придержите лошадей! – крикнул г-н де Таверне форейтору, Форейтор повиновался. – Ну вот, господин бездельник, – сказал барон, обращаясь к Жильберу, – теперь вы будете счастливы, вы остаетесь в полном одиночестве, как настоящий философ, вам ничего не нужно будет делать, и никто не будет читать вам нравоучения. Последите по крайней мере за тем, чтобы ночью в камине не горел огонь, и позаботьтесь о Маоне. Жильбер молча поклонился. Под взглядом Николь ему стало невыносимо тяжело. Он не поднимал глаз, боясь увидеть, как она торжествует и смеется над ним. – Трогай! – крикнул г-н де Таверне. Но Николь не засмеялась, чего опасался Жильбер. Ей потребовалось собрать все свои силы, всю свою волю, чтобы не подать вида, что ей было жалко этого несчастного малого, которого оставляли без хлеба насущного, не проявляя ни малейшего уважения к нему, не оставляя ему никакой надежды на лучшее будущее. Ее отвлек молодцеватый г-н Босир, ловко гарцевавший на своем коне. Кокетничая с г-ном Босиром, она не замечала, что Жильбер пожирал глазами Андре. Андре, с заплаканными глазами, видела только дом, где она родилась и где умерла ее мать. Жильбер и в минуту расставания ничего не значил для отъезжавших, теперь же о нем окончательно забыли. Покинув замок, г-н де Таверне, Андре, Николь и Ла Бри попали в другой мир. Каждый думал о своем. Барон рассчитывал, что в Бар-ле-Дюке ему без труда дадут пять-шесть тысяч фунтов под золоченый сервиз Бальзамо Чтобы отогнать от себя искушения демона гордости и тщеславия, Андре шептала молитву, которой ее научила мать. Николь придерживала косынку, которая мешала Босиру получше разглядеть ее. Ла Бри перебирал в кармане десять луидоров, полученных от королевы, и шесть луидоров Бальзамо. Господин Босир гарцевал на коне. Жильбер затворил большие ворота Таверне, и несмазанные петли привычно заскрипели. Затем Жильбер бросился в свою комнату, отодвинул дубовый комод, за которым был спрятан приготовленный пакет. Он нацепил на кизиловую трость узелок, в котором лежал пакет. Затем, достав складную кровать, он вспорол матрац, набитый сеном. В матраце он нащупал лист бумаги, в который была завернута монета, новехонький сверкающий экю достоинством в шесть ливров. Это были сбережения Жильбера за три-четыре года. Он разглядывал монету так, будто хотел удостовериться, что с ней ничего не произошло, и, завернув ее в бумагу, опустил в карман. Маон прыгал, натянув цепь Несчастная собака жалобно скулила, видя, что ее, один за другим, покидают друзья, и чуя, что Жильбер тоже ее покинет. Собака завыла громче. – Молчать! – закричал Жильбер. – Молчать, Маон! Улыбнувшись пришедшей ему в голову мысли, он сказал Маону: – Разве меня не бросили, как собаку? Так почему я не могу бросить тебя, как человека? Поразмыслив, он добавил: – Правда, меня оставили свободным, по крайней мере я свободен выбирать дальнейшую судьбу. Ладно, Маон, я сделаю для тебя то же, что сделали для меня, – ни больше, ни меньше. Жильбер подбежал к конуре и, отвязав цепь, сказал Маону: – Вот ты и на свободе, делай, что хочешь. Маон подбежал к дому, двери которого были заперты, затем бросился к развалинам и исчез за деревьями. – Ну, а теперь посмотрим, у кого сильнее развито чутье – у собаки или у человека, – произнес Жильбер. Он вышел через дверку, заперев ее на два оборота, и с крестьянской ловкостью забросил ключ в фонтан. Природа чувств едина, в то время как их проявления разнообразны. Жильбер, покидая Таверне, страдал так же, как Андре. Правда, Андре сожалела о том, что оставляла, а Жильбер думал только о счастливом будущем. – Прощай! – сказал он, повернувшись к дому, и, окинув прощальным взглядом огромный замок, крыша которого просвечивала сквозь листву смоковниц и цветущих эбеновых деревьев, – прощай, приют, где я столько выстрадал, где каждый презирал меня, где мне бросали хлеб, говоря при этом, что я его не заслужил, прощай и будь проклят! Я свободен, сердце мое прыгает от радости, вырвавшись из заключения. Прощай, тюрьма! Прощай, ад! Логово тиранов! Прощай навсегда! Прощай! Выкрикнув эти проклятия, Жильбер бросился вдогонку за каретой, стук колес которой еще раздавался вдалеке.  Глава 19. ЭКЮ ЖИЛЬБЕРА   После получасовой бешеной гонки Жильбер издал радостный крик, увидев в четверти мили перед собой карету барона, которая медленно поднималась в гору. Жильбер испытал необыкновенную гордость за себя, понимая, что, будучи таким молодым и сильным, он мог помериться силами с богатыми и могущественными аристократами. Господин де Таверне мог бы назвать Жильбера философом, если бы увидел, как он бежал по дороге с тростью в руке и скромным багажом. Жильбер бежал очень быстро, перепрыгивая через кочки, чтобы выиграть время, отдыхая на каждом подъеме и как будто с презрением обращаясь к лошадям: «Слишком медленно вы бежите и вынуждаете меня ждать вас!» Да, Жильбера можно было назвать философом, если под философией понимать презрение ко всякому наслаждению и беззаботной жизни. Он не был избалован судьбой, но многих делает стойкими любовь. Это было прекрасное зрелище, достойное Творца, создавшего сильных и умных людей, подобных этому раскрасневшемуся юноше, уже два часа бежавшему за каретой по пыльной дороге. Он с наслаждением отдыхал в то время когда выдыхались лошади. В тот день Жильбер мог бы вызвать только восхищение. Возможно, надменная Андре была бы растрогана его видом; презрение, вызванное его ленью, сменилось бы уважением к его неиссякаемой энергии. Так прошел первый день. В Бар-ле-Дюке барон задержался на час – это позволило Жильберу не только догнать, но и перегнать карету. Услышав, что барон должен заехать к ювелиру, Жильбер обежал весь город в поисках его дома. Увидев карету барона, он спрятался в кустах. Когда карета вновь тронулась в путь, Жильбер, как прежде, последовал за ней. К вечеру карета барона догнала кортеж принцессы в деревушке Брийон. Жители, собравшись на холме, встречали ее криками радости и желали ей благополучия За весь день Жильбер съел немного хлеба, который он захватил в Таверне, и мог напиться воды из речушки, через которую был переброшен мост. Ее вода, поросшая желтыми кувшинками, была так чиста и прохладна, что по просьбе Андре карету остановили. Андре вышла из кареты, зачерпнула воды и наполнила золоченую чашку принцессы, единственную из сервиза, которую барон сохранил по просьбе дочери. Жильбер наблюдал, спрятавшись за одним из придорожных вязов. Когда карета отъехала, Жильбер взошел на пригорок, куда поднималась Андре, и, как Диоген, зачерпнул рукой воду в том самом месте, где утолила жажду мадмуазель де Таверне. Освежившись, он продолжал путь. Теперь Жильбера волновало одно: остановится ли принцесса на ночлег. Если бы остановилась, что было вполне вероятно, так как в Таверне она жаловалась на усталость, Жильбер был бы спасен. Можно было переночевать в Сен-Дизье. Чтобы его одеревеневшие ноги отдохнули, Жильберу было бы достаточно поспать часа два в каком-нибудь сарае. Потом он отправился бы в путь и за ночь не спеша опередил бы их на пять-шесть миль. А как хорошо прогуляться в прекрасную майскую ночь, когда тебе восемнадцать лет! Наступил вечер; на дорогу, по которой бежал Жильбер, спустились сумерки. Вскоре Жильбер уже не различал карету, только на левой дверце мерцал большой фонарь, напоминавший привидение, летевшее вдоль дороги. Затем наступила ночь. Карета проехала двенадцать миль и прибыла в Комбль. Экипажи, казалось, остановились. Жильбер окончательно поверил, что небо ему покровительствует. Он приблизился, чтобы услышать голос Анд-ре. Карета стояла на месте, Жильбер притаился возле дверцы. При свете факелов он увидел Андре и услышал, как она спросила, который час. Ей ответили: «Одиннадцать». В это мгновение Жильбер вовсе не чувствовал себя усталым, и если бы ему предложили сесть в карету, он с презрением отказался бы. Его пылкое воображение рисовало сверкающий Версаль, город вельмож и королей, и Париж, темный, мрачный, огромный, – город, где жил простой народ. Никогда бы Жильбер не согласился променять эти видения на все золото Перу. Из восторженного состояния его вывели стук колес и удар, который он получил, наткнувшись на забытый на дороге плуг. Голод также давал о себе знать. «К счастью, – подумал Жильбер, – я богат: у меня есть деньги». Читатель помнит, что у Жильбера был с собой экю. В полночь кареты прибыли в Сен-Дизье. Жильбер надеялся, что именно там остановятся на ночлег, – ведь он пробежал шестнадцать миль за двенадцать часов. Он сел на обочине дороги. Оказалось, что в Сен-Дизье остановились, чтобы переменить лошадей. Жильбер услышал звон бубенцов. Кареты знатных путешественников стремительно удалялись, окруженные факелами и цветами. Жильберу пришлось собрать все свое мужество. Невероятным усилием воли он вновь поднялся на ноги, забыв о том, что несколько минут тому назад ноги не слушались его. – Хорошо, хорошо, – сказал он, – можете продолжать! Я сейчас тоже остановлюсь в Сен-Дизье, куплю хлеба и кусок сала, выпью стакан вина; я истрачу всего пять су, но на эти деньги я подкреплюсь лучше, чем господа. Жильбер произнес это слово с пафосом. Жильбер прибыл в Сен-Дизье, когда там закрывали ставни и двери домов, так как эскорт уже проехал. Философ заметил приличный постоялый двор служанки были нарядно одеты, слуги расхаживали с бутоньерками, – и это в час ночи! В больших фаянсовых блюдах, расписанных цветочками, было подано жаркое из птицы – проголодавшиеся путешественники отведали его. Жильбер решительно вошел в большую залу, когда уже закрывали ставни. Ему пришлось отправиться на кухню. Хозяйка постоялого двора наблюдала за происходившим и подсчитывала выручку. – Простите, сударыня, – обратился к ней Жильбер, – дайте мне, пожалуйста, кусок хлеба и ветчины. – Ветчины нет, дружок, – ответила хозяйка. – Хотите цыпленка? – Да нет же, я попросил ветчины, потому что я ветчины хочу; я не люблю цыплят. – Очень жаль, дружок, – сказала хозяйка, – ничего другого нет. Поверьте, – добавила она с улыбкой, – цыпленок обойдется вам не дороже ветчины. Возьмите половина или целого за десять су, он вам пригодится завтра. Мы думали, что ее высочество остановится у господина Бальи, а нам придется кормить свиту. Но кортеж не остановился, и теперь все пропадет. Читатель может подумать, что Жильбер не мог упустить случай плотно поужинать, да и хозяйка была хороша собой. Значит, вы совсем не поняли его характера. – Спасибо, – сказал он, – я удовлетворюсь более скромной едой, я не принц, но и не лакей. – Ну тогда я вас угощаю, мой милый Артабан, – продолжала хозяйка, – Бог с вами. – Я не нищий, моя милая, – сказал Жильбер, чувствуя себя униженным, – и могу заплатить. Чтобы подкрепить свои слова делом, он с важным видом засунул руку глубоко в карман. Напрасно Жильбер перерыл глубокий карман – он нашел там только лист бумаги, в которую была завернута монета достоинством в шесть ливров. Жильбер побледнел. Монета прорвала истертую бумагу, завалилась за еще крепкую подкладку кармана и проскочила через подвязку. Дело в том, что Жильбер ослабил подвязки, чтобы они не стесняли его во время бега. Монета, должно быть, лежала на берегу ручья, которым любовалась Андре. Вода, которую Жильбер зачерпнул из этого ручья, обошлась ему в шесть франков. Когда Диоген философствовал о никчемности деревянной посуды, у него не было монеты, которая протерла бы карман и выпала на дорогу. Хозяйка разволновалась, заметив, как Жильбер побледнел и задрожал от стыда. Другая на ее месте торжествовала бы, оттого что гордыня наказана, а она страдала за него, видя, что он находит в себе силы не терять присутствия духа. – Послушайте, дитя мое! Поужинайте и заночуйте у нас, – предложила она, – а завтра снова отправитесь в путь, если это необходимо. – Да, да! Необходимо, но только не завтра, а сейчас. Ничего больше не слушая, он, схватив пакет, выбежал из дома, чтобы скрыть в ночном мраке стыд и душевную боль. На постоялом дворе ставни закрыли. В деревне погасли последние огни, и даже уставшие за день собаки затихли. Жильбер был совсем одинок, насколько может быть одинок человек, только что потерявший последнюю монету, единственную, которой он когда-либо обладал. Вокруг была беспросветная тьма. Что ему было делать? Он колебался. Вернуться назад в поисках монеты, значит заранее обречь себя на бесплодные поиски; кроме того, он тогда уже не сможет догнать карету. Жильбер решил продолжать путь, но едва он пробежал милю, как его опять стал мучить голод. На время заглушенный душевной болью, голод проснулся с новой силой, как только Жильбер ускорил шаг. А вскоре дала о себе знать верная спутница голода – усталость. Жильбер сделал над собой невероятное усилие, и ему опять удалось догнать вереницу карет. Но, казалось, все было против него. Кареты останавливались для того, чтобы переменить лошадей; к тому же все происходило так быстро, что во время первой остановки бедный путник смог отдохнуть всего несколько минут. И все-таки он продолжал бежать. Занималась заря. Солнце над широкой полосой облаков всходило во всем своем блеске и величии. Ожидался один из жарких дней, как это бывает месяца за два до наступления лета. Сможет ли Жильбер вынести полуденный зной? На какое-то мгновение самолюбие Жильбера успокоилось при мысли, что лошади, люди и сам Господь Бог объединились против него. Подобно Аяксу, он погрозил небу кулаком, однако не повторил вслед за ним: «Я убегу, и боги мне не помеха», потому что знал «Одиссею» хуже, чем «Общественный договор». Как он и ожидал, наступил момент, когда он понял, что ему не хватит сил, что положение его плачевно. Гордость бросала вызов усталости. Подгоняемый отчаянием, Жильбер напряг последние силы и настиг вереницу карет, которая скрылась вдали; он видел теперь кареты как сквозь кровавую пелену Стук колес отдавался у него в висках. С открытым ртом, с прилипшей ко лбу прядью волос, он походил на механизм, движения которого были более резкими и четкими, чем у человека. Он пробежал около двадцати двух миль. Уставшие ноги его не слушались, глаза заслонила пелена; ему казалось, что земля уходит у него из-под ног, он хотел крикнуть, но не смог, хотел устоять на ногах, так как чувствовал, что вот-вот упадет, но лишь беспомощно взмахнул руками. Гневные крики, которые вырвались у него из груди, свидетельствовали о том, что голос к нему вернулся. Жильбер посмотрел туда, где, по его мнению, должен был находиться Париж, и обрушил ужасные проклятья на тех, кто отнял у него силы и отвагу. Он схватился за голову, завертелся волчком и рухнул посреди дороги, утешая себя мыслью, что, подобно античному герою, боролся до конца. Падая, он все еще бросал угрожающие взгляды и сжимал кулаки. Глаза его закрылись, мышцы ослабли: он потерял сознание. – С дороги, с дороги, сумасшедший! – кричал осипший голос, сопровождая свой окрик ударами кнута. Жильбер ничего не слышал. – Уйди же с дороги, или я раздавлю тебя, черт побери! За криком последовал удар кнута, который должен был привести его в себя. Кнут обвил его. Жильбер ничего не почувствовал. От дороги между Тьеблсмоном и Воклером сворачивала проселочная дорога, по которой неслась карета, будто подхваченная ураганом. Вскоре она выскочила на дорогу, где без сознания лежал Жильбер. Послышался душераздирающий крик. Несмотря на нечеловеческие усилия, кучеру не удалось удержать лошадь, скакавшую впереди: она стрелой взвилась над Жильбером. Кучер успел остановить других лошадей. Из окна почтовой кареты высунулась женщина. – Боже мой! – в ужасе закричала она. – Бедняжку, верно, задавило? Пытаясь разглядеть что-нибудь сквозь пыль, летевшую из-под копыт, кучер проговорил: – Похоже, что так, сударыня. – Безумец! Бедный мальчик! Стойте на месте! Стоять, стоять! Открыв дверцу, незнакомка вышла из кареты. Кучер спрыгнул с лошади и пытался вытащить из-под колес Жильбера, думая, что тот, истекая кровью, умер. Незнакомка бросилась на помощь кучеру. – Вот это называется повезло! – вскричал кучер. – Ни царапины, ни синяка. – Но он без сознания. – Верно, испугался. Давайте оттащим его к обочине и поедем дальше, ведь госпожа спешит. – Ни в коем случае! Я ни за что не брошу бедное дитя. – Он цел и невредим, он сам придет в себя. – Нет, нет. Такой молодой, такой несчастный! Наверное, сбежал из коллежа и предпринял путешествие, которое оказалось ему не под силу. Посмотрите, как он бледен: еще немного – и он бы умер. Нет, я ни за что его не брошу. Перенесите его на переднее сиденье. Кучер повиновался. Незнакомка поднялась в карету. Жильбера положили на переднее сиденье, голова его покоилась на мягких подушках. – Трогай, – приказала молодая дама, – мы потеряли десять минут, вы получите один пистоль, если наверстаете упущенное время. Кучер угрожающе взмахнул кнутом. Услышав знакомый звук, лошади поскакали галопом.  Глава 20. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЖИЛЬБЕР УЖЕ НЕ ОЧЕНЬ СОЖАЛЕЕТ О ПОТЕРЯННОЙ МОНЕТЕ   Когда, спустя некоторое время, Жильбер пришел в себя, он был приятно удивлен, увидев, что лежит у ног женщины, которая внимательно его разглядывала. Это была молодая женщина лет двадцати четырех – двадцати пяти, с большими серыми глазами, вздернутым носиком и лицом, загоревшим под южным солнцем. Маленький тонко очерченный капризный рот придавал ее открытому и веселому лицу выражение осмотрительности. Красоту ее рук выгодно подчеркивали рукава из фиолетового бархата с золотыми пуговицами. Юбка серого шелка в цветочек, с пышными складками, закрывала все сиденье кареты. Еще больше Жильбер был удивлен тем, что ехал в почтовой карете. Улыбаясь, дама внимательно изучала Жильбера. Он смотрел на нее до тех пор, пока не понял, что это не сон. – Кажется, вам лучше, дитя мое, – сказала дама. – Где я? – произнес Жильбер вовремя вспомнившуюся фразу, которую он часто встречал в романах. – В безопасности, мой юный друг, – ответила дама с ярко выраженным южным акцентом. – Но вас только что едва не раздавила карета. Как могло случиться, что вы упали посреди дороги? – Я почувствовал слабость, сударыня. – Сипы оставили вас? А что случилось? – Я очень долго шел. – Вы давно в пути? – С четырех часов дня. Со вчерашнего дня. – И с четырех часов вы прошли?.. – Я прошел шестнадцать или восемнадцать миль. – За двенадцать – четырнадцать часов? – Так я же почти все время бежал! – Куда вы направляетесь? – В Версаль, сударыня. – А откуда вы идете? – Из Таверне. – Что это, Таверне? – Это замок, расположенный между Пьерфитом и Бар-ле-Дюком. – Вы, наверное, не успели поесть? – Не только не успел, сударыня, мне не на что было поесть. – Что вы говорите? – Я потерял деньги, когда бежал. – Значит, вы ничего не ели со вчерашнего дня?.. – Только немного хлеба, который я взял из дома. – Бедняжка! Почему же вы нигде не попросили дать вам поесть? Жильбер презрительно усмехнулся. – Потому что я горд, сударыня. – Но когда умираешь с голоду… – Лучше умереть, чем быть униженным. Ответ рассудительного собеседника привел даму в восторг. – Но кто вы, друг мой? – спросила она. – Я сирота. – Как вас зовут? – Жильбер. – Жильбер, а дальше? – Дальше – никак. – Ах, вот что! – сказала молодая дама, не переставая удивляться. Жильбер подумал, что своей замысловатостью его ответы не уступали остроумию Жан-Жака Руссо. – Вы слишком молоды, чтобы бродить по большим дорогам, – продолжала незнакомка. – Хозяева оставили меня одного в старом замке. Я последовал их примеру и покинул замок. – Без всякой цели? – Земля круглая: говорят, что под солнцем всем хватит места. «Наверно, это какой-нибудь незаконнорожденным, который убежал из дворянской усадьбы», – решила незнакомка. – Вы говорите, что потеряли кошелек? – спросила она. – Да. – Там было много денег? – У меня была только одна монета достоинством в шесть ливров, – ответил Жильбер, стыдясь выдать свое отчаяние и боясь назвать слишком большую сумму, что могло навести на мысль о том, что он приобрел их нечестным путем, – но я бы сумел их приумножить. – Монета достоинством в шесть ливров для столь долгого путешествия! Этого хватило бы дня на два – и то только на хлеб! А какой долгий путь вас ожидал! Вы сказали, из Бар-ле-Дюка до Парижа? – Да. – Я думаю, что это приблизительно шестьдесят – шестьдесят пять миль. – Я не считал мили, сударыня. Я сказал себе: я должен проделать этот путь, вот и все. – Безумец! И вы отправились пешком? – У меня сильные ноги. – Какими бы сильными они ни были, в конце концов они устают, в чем вы сами смогли убедиться. – Меня подвели не ноги, я потерял надежду. – В самом деле, мне показалось, что вы были в полном отчаянии. Жильбер горько усмехнулся. – Какие же мысли вас одолевали? Вы готовы были от отчаяния биться головой и рвать на себе волосы. – Вы так думаете, сударыня? – в замешательстве спросил Жильбер. – Да! Я уверена, что в таком состоянии вы не услышали стука колес. Жильбер подумал, что не мешало бы еще больше возвысить себя в глазах этой дамы, рассказав ей чистую правду. Чутье подсказывало ему, что его история могла заинтересовать незнакомку. – В самом деле, я был в отчаянии, – сказал он. – Отчего же? – спросила дама. – Оттого, что не мог больше следовать за каретой, которую хотел догнать. – Ах вот как! – с улыбкой продолжала дама. – Но это настоящее приключение. Речь идет о любви? Жильбер покраснел, он еще не совсем овладел собой. – Что же это за карета, мой милый Катон? – Карета из свиты принцессы. – Как! Что вы говорите? – воскликнула молодая дама. – Значит, принцесса впереди нас? – Вне всякого сомнения. – Я думала, что она еще в Нанси. Разве ее не встречают с почестями? – Нет, нет, встречают, но, видимо, ее высочество очень торопится. – Принцесса торопится? Кто вам сказал? – Я так думаю. – Вы так думаете? – Да. – На чем основаны ваши предположения? – Принцесса собиралась остановиться в Таверне на два-три часа. – И что же потом? – А пробыла она там едва ли три четверти часа. – Не знаете ли вы что-нибудь о письме, которое она получила из Парижа? – Я видел господина в расшитом камзоле, который принес письмо. – Вы знаете, как его зовут? – Нет, я знаю только, что это губернатор Страсбурга. – Господин де Стенвиль, зять господина Шуазеля! Ай-ай! Быстрее, кучер, быстрее! Мощный удар кнута последовал за этим приказанием, и Жильбер почувствовал, что лошади, которые и так уже неслись галопом, помчались еще быстрее. – Итак, – продолжала молодая дама, – принцесса впереди нас. – Да, сударыня. – Но она должна остановиться, чтобы позавтракать, – продолжала дама, как бы говоря сама с собой, – вот тогда мы ее и нагоним, если только ночью… Она останавливалась ночью? – Да, в Сен-Дизье. – В котором часу? – Около одиннадцати. – Это был ужин. Значит, теперь она будет завтракать! Кучер! Какой первый город мы будем проезжать? – Витри, госпожа. – Сколько осталось до Витри? – Три мили. – Где мы будем менять лошадей? – В Воклере. – Хорошо. Когда на дороге покажутся кареты, предупредите меня. Пока дама разговаривала с кучером, Жильбер почувствовал ужасную слабость. Садясь в карету, дама заметила, что он побледнел и закрыл глаза. – Бедное дитя! – вскрикнула она. – Он опять теряет сознание. Это я во всем виновата, я заставляю его разговаривать, а он умирает от голода и жажды. Не теряя больше времени, дама вытащила из кармана в дверце хрустальный флакон, к горлышку которого был прикреплен золотой цепочкой стаканчик из позолоченного серебра. – Выпейте немного этого южного вина, – сказала она, наполняя стакан и предлагая его Жильберу. На этот раз Жильбер не заставил себя просить то ли потому, что стаканчик протягивала изящная ручка, то ли оттого, что пить он теперь хотел гораздо сильнее, чем в Сен-Дизье. – Теперь съешьте бисквит, а часа через два я прикажу подать вам солидный завтрак. – Спасибо, сударыня, – поблагодарил Жильбер. Он проглотил бисквит так же быстро, как выпил вино. – Прекрасно! Теперь вы немного восстановили силы, – продолжала дама, – и если вы можете мне довериться, скажите мне, зачем вы преследовали карету из эскорта ее высочества. – Вот в двух словах вся моя история, сударыня, – сказал Жильбер. – Я жил у барона де Таверне, когда ее высочество прибыла в замок и приказала господину де Таверне следовать за ней в Париж. Он повиновался. Так как я сирота, обо мне никто не подумал, меня бросили без денег и еды. Я поклялся, что пойду в Версаль, так как все отправлялись туда. Только они намеревались доехать туда в прекрасных каретах, запряженных сильными лошадьми, а я в свои восемнадцать лет дойду туда пешком так же быстро, как они доедут в каретах. К несчастью, ноги подвели меня, или скорее судьба обернулась против меня. Если бы я не потерял деньги, я смог бы поесть, а если бы я поел ночью, утром я бы уже догнал кареты. – Браво, вот это отвага! – вскричала дама. – Поздравляю вас, друг мой. Однако мне кажется, вы не все знаете. – Чего я не знаю? – В Версале одной храбростью не проживешь. – Я дойду до Парижа. – Париж в этом смысле очень похож на Версаль. – Если недостаточно храбрости, я буду работать, сударыня. – Вот достойный ответ, дитя мое! Но что вы будете делать? Ваши руки не привыкли к тяжелой работе. – Я буду учиться, сударыня. – Вы мне кажетесь достаточно образованным. – Да, я знаю, что я ничего не знаю, – глубокомысленно ответил Жильбер, вспомнив слова Сократа. – Простите мое любопытство: какую науку вы собираетесь изучать, дорогой друг? – Сударыня! – отвечал Жильбер. – Я считаю лучшей из наук ту, которая позволяет человеку быть полезным обществу. Кроме того, человек так ничтожен, что он должен знать, в чем его слабость, чтобы познать источник своей силы. Я хотел бы понять, почему голод не позволил моим ногам двигаться утром. Я желал бы также узнать, не явился ли тот же голод причиной моей ярости, не из-за него ли меня бросало то в жар, то в холод. – О, да из вас выйдет превосходный врач! Вы и сейчас хорошо разбираетесь в медицине. Обещаю, что через десять лет я буду лечиться только у вас. – Постараюсь оправдать эту честь, сударыня, – сказал Жильбер. Кучер остановил лошадей. Они подъехали к постоялому двору, так и не встретив ни одной кареты. Молодая дама попросила узнать, когда проехал кортеж дофины. Ей ответили, что это произошло около четверти часа тому назад и что кортеж остановится в Витри, чтобы переменить лошадей и позавтракать. На козлы сел новый кучер. Из деревни выехали шагом, но когда поравнялись с последним домом, молодая дама обратилась к кучеру: – Вы можете нагнать кортеж дофины? – Конечно! – Раньше, чем он будет в Витри? – Черт побери, их лошади мчались рысью. – А если пустить лошадей в галоп? Кучер посмотрел на нее. – Я плачу в три раза больше. – С этого надо было начать, – ответил кучер, – мы были бы уже в четверти мили от деревни. – Вот вам задаток в шесть ливров, постарайтесь наверстать упущенное. Кучер обернулся, молодая дама наклонилась, и монета перекочевала из рук незнакомки в карман кучера. На спины лошадей пришелся мощный удар кнута: карета полетела, будто уносимая ветром. Пока меняли лошадей, Жильбер успел умыться, отчего он только выиграл, и расчесал свои красивые волосы. Молодая дама заметила: «Он вовсе недурен для будущего врача». Она улыбнулась Жильберу. Жильбер покраснел, будто догадываясь, что вызвало улыбку его спутницы. После разговора с кучером незнакомка опять обратилась к Жильберу: ее очень занимали его оригинальные мысли и необычное поведение. От души смеясь над ответами доморощенного философа, она время от времени поглядывала на дорогу. Когда прекрасная незнакомка рукой или ногой случайно касалась Жильбера, она с удовольствием замечала, как будущий доктор краснел и опускал глаза. Так они проехали еще одну милю. Вдруг молодая дама радостно вскрикнула и без всякого стеснения пересела на переднее сиденье, очутившись в объятиях Жильбера. Она только что заметила кареты, сопровождавшие принцессу, – они тяжело въезжали на высокую гору. На горе стояло около двадцати карет, из которых вышли путешественники, чтобы размяться. Сначала Жильбер отпрянул, затем прильнул к плечу незнакомки, встав на колени на переднем сиденье. Пылкий взгляд его искал мадмуазель де Таверне в толпе пигмеев, поднимавшихся на гору. Ему показалось, что он узнал Николь по чепцу. – Мы догнали их, сударыня, – сказал кучер, – что дальше? – Обогнать. – Это невозможно, сударыня. Обгонять принцессу нельзя. – Почему? – Это запрещено. Черт побери! Обогнать королевский кортеж! Да я угожу на каторгу. – Послушай, друг мой, делай, что хочешь, но я должна их обогнать. – Ваша карета не из кортежа? – спросил Жильбер; он думал, что незнакомка опаздывает и поэтому хочет как можно скорее догнать эскорт. – Стремление к знаниям прекрасно, – ответила молодая дама, – нескромность же ничего не стоит. – Прошу меня извинить, сударыня, – покраснев, произнес Жильбер. – Что же нам делать? – спросила кучера незнакомка. – Поедем за ними до Витри. Если ее высочество там остановится, мы попросим разрешения обогнать кортеж. – Да, но тогда спросят мое имя, и станет известно… Нет, это не годится, надо придумать что-нибудь другое. – Сударыня! – начал Жильбер. – Осмелюсь высказать свое мнение… – Говорите, друг мой, говорите, и если ваш совет хорош, мы ему последуем. – Нужно поехать по какой-нибудь проселочной дороге, чтобы обогнуть Витри, и тогда мы окажемся впереди ее высочества, не выказав ей неуважения. – Устами ребенка глаголет истина, – вскричала молодая дама. – Кучер! Нет ли здесь проселочной дороги? – Какой? – Какой угодно, лишь бы мы обогнали ее высочество. – Да, правда, – отвечал кучер, – справа есть дорога на Мароль; она огибает Витри и выходит на Ла Шоссе. – Браво! – воскликнула молодая женщина. – Вот прекрасный выход из положения. – Сударыня, – добавил кучер, – вы понимаете, что таким образом я проделаю двойной путь. – Предлагаю два луидора, если вы будете на Ла Шоссе раньше принцессы. – Сударыня не боится, что карета не выдержит? – Я ничего не боюсь. Если карета сломается, я поеду верхом. Повернув направо, карета съехала с большой дороги и попала в глубокую колею проселочной дороги, которая шла вдоль маленькой речушки. Речка эта впадала в Марну между Ла Шоссе и Мютиньи. Кучер сдержал слово. Он сделал почти все возможное, чтобы разбить карету, но добраться вовремя, Много раз Жильбера бросало на его спутницу, а та столько же раз попадала в его объятия. Его галантность была так ненавязчива, что незнакомка ни разу не смутилась. Он сумел удержаться от улыбки, хотя взгляд его говорил спутнице, что он восхищен ее красотой. Ухабы скверной дороги и путешествие вдвоем очень быстро сближают в пути. Жильберу казалось, что он знает свою спутницу по меньшей мере лет десять, а молодая дама была уверена, что знает Жильбера с рождения. К одиннадцати часам они выехали на большую дорогу между Витри и Шалоном. От гонца узнали, что принцесса остановилась в Витри не только позавтракать, но и отдохнуть часа на два, так как почувствовала себя усталой. Гонец добавил, что его отправили на ближайшую почтовую станцию, чтобы передать приказание свитским офицерам быть готовым к трем-четырем часам пополудни. Незнакомка была вне себя от радости, узнав эту новость. Она заплатила кучеру, как обещала, и повернулась к Жильберу: – Клянусь, мы тоже пообедаем на ближайшей станции. Однако и на этот раз Жильберу было не суждено пообедать.  Глава 21. ГЛАВА, В КОТОРОЙ МЫ ЗНАКОМИМСЯ С НОВЫМ ДЕЙСТВУЮЩИМ ЛИЦОМ   На холме, куда поднималась почтовая карета, находилась деревня Ла Шоссе, где должны были менять лошадей, Разбросанные в беспорядке, крытые соломой дома деревеньки расположились, казалось, по воле жителей, посреди дороги, на опушке леса, вдоль берега реки, о которой мы уже говорили и через которую были переброшены мостики и мостки напротив каждого дома. Единственной достопримечательностью этой красивой деревушки был человек, который стоял посреди дороги, будто получив приказание свыше, и то жадно смотрел на большую дорогу, то разглядывал прекрасную лошадь серой масти с длинной гривой, привязанную к ставню хижины. Ставень при каждом движении лошади сотрясался. Она нетерпеливо встряхивала головой, так как была оседлана и ждала своего хозяина. Время от времени незнакомцу, как мы успели это заметить, надоедало смотреть на дорогу; он подходил к лошади и изучал ее с видом знатока, позволяя себе погладить опытной рукой ее мощный круп или тонкие ноги. Всякий раз, как ему удавалось избежать удара копытом нетерпеливого животного, он возвращался на свое место и продолжал смотреть на пустынную дорогу. Устав ждать, он постучал в ставень. – Эй, есть тут кто-нибудь? – крикнул он. – Кто там стучит? – спросил мужской голос. Ставень распахнулся. – Сударь! Если ваша лошадь продается, покупатель перед вами. – Вы же видите, что под хвостом нет соломенной затычки, – захлопывая ставень, сказал человек, по-видимому, простолюдин. Этот ответ, казалось, не удовлетворил незнакомца, и он опять постучал. Ему было лет сорок, он был высок и силен, с обветренным лицом и черной бородой, жилистыми руками в широких кружевных манжетах. Обшитая галуном шляпа была сдвинута набок, как это было принято у офицеров из провинции, желавших произвести впечатление на парижан. Он постучал в третий раз и нетерпеливо заговорил: – Знаете ли, дорогой мой, вы невежливы, и если вы не отворите ставень, я его выломаю. При этой угрозе ставень раскрылся и показалось то же лицо. – Вам ведь сказано, что лошадь не продается, – повторил крестьянин. – Этого вам недостаточно, черт побери? – А я говорю вам, что мне нужна скаковая лошадь. – Если вам нужна скаковая лошадь, обратитесь на почтовую станцию. Их там штук шестьдесят, и все из конюшни его величества, у вас будет большой выбор. А эту лошадь оставьте тому, у кого, кроме нее, ничего нет. – Повторяю вам, что мне нужна эта лошадь. – Губа не дура – арабский скакун! – Вот почему я и хочу купить ее. – Очень может быть, что вы хотите ее купить, да она-то не продается. – А чья же она? Кому она принадлежит? – Вы очень любопытны. – А ты чересчур скромен – Ну так вот! Лошадь принадлежит тому, кто живет у меня и любит ее, как ребенка. – Я хочу поговорить с этим человеком. – Она спит. – Это женщина? – Да. – Хорошо! Скажи ей, что если ей нужны пятьсот пистолей, она получит их за лошадь. – Ничего себе! – сказал крестьянин, широко раскрыв глаза. – Пятьсот пистолей! Кругленькая сумма! – Можешь добавить, что эту лошадь хочет купить король. – Король? – Да, сам король. – А вы случайно не король? – Я его представитель. – Вы представляете короля? – переспросил крестьянин, снимая шляпу. – Пошевеливайся, дружок, король торопится. Силач бросил на дорогу внимательный взгляд. – Хорошо! Когда дама проснется, – сказал крестьянин, – будьте спокойны, я замолвлю словечко. – Прекрасно, только я не могу ждать, пока она проснется. – Что же делать? – Разбуди ее, черт подери! – Я не осмеливаюсь… – Ладно! Подожди! Я разбужу ее сам. Человек, который утверждал, что является представителем его величества, замахнулся длинным хлыстом с серебряной ручкой. – Этого только не хватало! Офицер уронил занесенную было руку, так и не дотронувшись до ставня, так как заметил почтовую карету, запряженную тройкой лошадей, которые неслись рысью. Наметанный глаз незнакомца узнал герб кареты; он бросился вперед с такой скоростью, которой мог бы позавидовать арабский скакун, которого он хотел купить. Это была карета, в которой ехала наша незнакомка, ангел-хранитель Жильбера. Увидев человека, который подавал знаки, кучер, не уверенный, что его лошади благополучно доберутся до почтовой станции, с удовольствием остановился. – Шон! Дорогая Шон! – воскликнул незнакомец. – Неужели это ты? Ну, здравствуй, здравствуй! – Да, это я, Жан, – ответила незнакомка, носившая столь странное имя, – ты что здесь делаешь? – Черт возьми! Что за вопрос? Я жду тебя! Наш силач вспрыгнул на подножку и, обняв молодую женщину, осыпал ее поцелуями. Вдруг он заметил Жильбера, который не догадывался об отношениях между этими людьми и имел вид побитой собаки, у которой отбирают кость. – Так, а кого это ты подобрала? – Молодого забавного философа, – отвечала мадмуазель Шон, не думая о том, заденут ее слова Жильбера или польстят ему. – А где ты его нашла? – На дороге. Но это к делу не относится. – Ты права, – отвечал тот, кого звали Жаном. – Как поживает наша старая графиня де Беарн? – Она чувствует себя хорошо. – Хорошо, говоришь? – Да, она приедет. – Приедет? – Да, да, да, – повторила мадмуазель Шон, кивая головой. Во время этого разговора Жан по-прежнему стоял на подножке, а мадмуазель Шон сидела в карете. – Что ты ей наговорила? – спросил Жан. – Что я дочь ее адвоката, мэтра Флажо, что я проезжала через Верден и что мне было поручено моим отцом сообщить о начале ее процесса. – И все? – Конечно. Я добавила, что ее присутствие в Париже необходимо. – Что она сделала? – Она широко раскрыла свои маленькие глазки, понюхала табаку, заметила, что мэтр Флажо был большим человеком, и распорядилась об отъезде. – Великолепно, Шон! Ты будешь моим чрезвычайным послом. – Позавтракаем? – Непременно, этот несчастный юноша умирает с голоду. Только побыстрее, хорошо? – Почему? – Потому что они туда уже подъезжают. – Старая сутяга! Ладно! Лишь бы опередить их часа на два, чтобы успеть поговорить с господином Монеу. – Нет, с принцессой. – Но принцесса еще, наверное, только в Нанси. – Она в Витри. – В трех милях отсюда? – Ни больше, ни меньше. – Черт возьми! Это меняет дело. Трогай, кучер, трогай! – Куда прикажете? – На почтовую станцию. – Сударь садится в карету или выходит? – Я поеду на подножке, трогай! Карета покатилась, а с ней и наш путешественник, стоя на подножке. Минут через пять карета остановилась около почтовой станции. – Быстро, быстро, быстро! – приказала Шон. – Отбивных, жареного цыпленка, яиц, бутылку бургундского и десерт. Мы должны немедленно ехать дальше. – Простите, сударыня, – обратился к ней хозяин станции, – если вы собираетесь сейчас же ехать дальше, вас повезут те же лошади. – То есть как те же лошади? – спросил Жан, тяжело спрыгивая с подножки. – Очень просто: вас повезут лошади, на которых вы ехали. – Это невозможно, – сказал кучер, – они и так проделали двойной путь. Посмотрите, в каком состоянии несчастные животные. – Да, верно! Они не могут ехать дальше. – Кто мешает вам дать мне свежих лошадей? – Да у меня их больше нет. – У вас они должны быть… Есть же инструкция, черт возьми. – Сударь! По инструкции в моих конюшнях должно быть шестнадцать лошадей. – Ну и что же? – А у меня их восемнадцать. – Это больше, чем достаточно, – мне нужно всего три. – Но все они уже в пути. – Все восемнадцать? – Все восемнадцать. – Тысяча чертей! – выругался путешественник. – Виконт! Виконт! – воскликнула молодая женщина. – Хорошо, хорошо, Шон! – сказал незнакомец. – Успокойтесь, я буду сдержаннее. – Когда вернутся твои клячи? – продолжал виконт, обращаясь к начальнику станции. – Господи, да я понятия не имею, сударь! Это зависит от кучеров: может, через час, а может, через два. – Не понимаю, хозяин, – сказал виконт, сдвигая набок шляпу, – вы знаете, что со мной шутки плохи? – Я в отчаянии, я бы предпочел, чтобы это была шутка. – Ладно, запрягайте – и как можно скорее, а то я рассержусь. – Пойдемте со мной в конюшню, и если вы найдете в стойле хоть одну лошадь, вы получите ее бесплатно. – Хитрец! А если я найду там шестьдесят? – Это все равно, как если бы вы не нашли ни одной, сударь, потому что все они принадлежат его величеству. – Ну и что же? – Как что же! Этих лошадей никому не дают. – Тогда зачем они здесь? – Для ее высочества. – Что! Шестьдесят лошадей в стойле и ни одной для меня? – Что поделать, черт побери… – Я знаю только одно: я очень спешу. – Очень сожалею… – А так как ее высочество, – продолжал виконт, не обращая внимания на замечание хозяина станции, – будет здесь только к вечеру… – Что вы говорите?.. – переспросил ошеломленный хозяин. – Я говорю, что лошади вернутся сюда до прибытия ее высочества. – Сударь! – вскрикнул бедняга. – Вы хотите сказать… – Черт побери! – продолжал виконт, входя в стойло. – Кого мне стесняться? – Но, сударь. – Мне нужно только три лошади. Я не прошу у вас восемь лошадей, как того требуют королевские высочества, хотя у меня есть на это право, по крайней мере благодаря моему браку, – мне достаточно и трех лошадей. – Вы не получите ни одной! – закричал хозяин, вставая между лошадьми и незнакомцем. – Негодяй! – воскликнул виконт, побледнев от гнева. – Ты знаешь, с кем ты разговариваешь? – Виконт! – кричала Шон. – Виконт, ради Бога! Не надо скандала! – Ты права, дорогая Шоншон, ты совершенно права! После минутной паузы он добавил: – Итак, пора перейти от слов к делу Он обратился к хозяину как можно любезнее. –Дорогой друг! Я снимаю с вас всякую ответственность. – То есть как это? – не понял хозяин, сбитый с толку любезным выражением лица своего собеседника. – Я все сделаю сам. Вот три совершенно одинаковые лошади. Я беру их. – Как это вы их берете? – Ну да, беру. – И вы называете это: снять с меня ответственность? – Конечно: не вы отдали лошадей – у вас их забрали силой. – Повторяю: это невозможно. – Так. А где тут у вас сбруя? Вот она, верно? – Никому не двигаться! – крикнул хозяин станции двум или трем конюхам, слонявшимся во дворе под навесом. – Ох, идиоты! – Жан, дорогой! – вскричала Шон, видевшая и слышавшая через дверной проем все, что произошло. – Не делайте глупостей, друг мой! Исполняя такое поручение, как у вас, нужно все терпеливо сносить. – Все, кроме промедления, – отвечал Жан как нельзя более флегматично. – Чтобы мне не пришлось слишком долго ждать, пока эти бездельники запрягут лошадей, я готов все сделать сам. Перейдя от угрозы к делу, Жан снял со стены одну за Другой три конские сбруи и набросил их на спины лошадям. – Ради Бога, Жан! – умоляюще воскликнула Шон. – Будьте благоразумны. – Ты собираешься ехать или нет? – скрипнув зубами, пробормотал виконт. – Конечно, собираюсь! Если мы не приедем, все погибло! – Ну так не мешай мне! Выбрав трех далеко не самых плохих лошадей, виконт направился к карете, ведя их за собой. – Что вы делаете, сударь, подумайте! – воскликнул хозяин почтовой станции, следуя за Жаном по пятам, – взяв лошадей, вы совершите преступление против короля. – Да я не краду их, дурак, я всего-навсего собираюсь их взять на время. Вперед, лошадки, вперед! Хозяин хотел было вцепиться в вожжи, но незнакомец грубо его оттолкнул. – Брат! Брат! – закричала мадмуазель Шон. «Так это ее брат!..» – Жильбер, забившийся в глубину кареты, облегченно вздохнул. В доме на противоположной стороне улицы распахнулось окно, выходившее как раз на конюшни. В окне показалась очаровательная женщина, напуганная доносившимися со двора криками. – А, вот и вы, сударыня! – заметил Жан. – Что значит: вот и я? – переспросила дама с сильным акцентом. – Вы как раз вовремя проснулись. Не продадите ли вы мне своего коня? – Моего коня? – Да, арабского скакуна серой масти, который привязан к ставню. Я готов предложить за него пятьсот пистолей. – Конь не продается, сударь, – затворяя окно, отвечала дама. – Решительно, мне сегодня не везет, – проговорил Жан, – мне не хотят ни продать, ни дать на время лошадей. Черт возьми! Да я отберу скакуна, если не куплю его; я перебью этих гнедых, если немедленно их не получу! Ко мне, Патрик! Лакей незнакомца спрыгнул с высоких козел. – Запрягай! – приказал Жан лакею. – Слуги, ко мне! Скорее сюда! – завопил хозяин. Прибежали два конюха. – Жан! Виконт! – кричала мадмуазель Шон, – от волнения ей не удавалось отворить дверцу кареты. – Вы с ума сошли! Вы все погубите! – Все погубить!.. Надеюсь, что мы всех их перебьем! Ведь нас трое против одного. Ну, юный философ, – во все горло закричал Жан, обращаясь к Жильберу, застывшему в полном недоумении. – Выходите же, выходите! Сейчас мы их отделаем кто палкой, кто камнями, а кто и кулаками! Идите же скорее, черт побери! Что вы застыли, словно изваяние? Жильбер вопросительно и вместе с тем умоляюще взглянул на мадмуазель Шон; она удержала его за руку. Хозяин станции вопил во всю мочь и тянул к себе лошадей, а Жан пытался тащить их к себе. Стоял невообразимый шум. Необходимо было положить конец этой свалке. Усталый, измученный виконт Жан, собрав остаток сил, нанес хозяину станции столь мощный удар, что тот, перелетев через голову, угодил в пруд, распугав уток и гусей. – На помощь! – закричал он. – Убивают! Грабят! Виконт, не теряя ни минуты, бросился к упряжке. – На помощь! Убивают! Грабят! На помощь! Именем короля! – не переставал надрываться хозяин, пытаясь привлечь на свою сторону ошеломленных кучеров. – Кто здесь звал на помощь именем короля? – прокричал всадник, влетевший галопом на постоялый двор, едва не наскочив на участников описанной нами сцены, и спрыгнул с взмыленной лошади. – Господин Филипп де Таверне! – съежившись, пробормотал Жильбер. Шон, от которой ничто не могло укрыться, услышала его слова.  Глава 22. ВИКОНТ ЖАН   Молодой лейтенант из охраны принцессы, – а это был именно он, – спешился при виде нелепой сцены, уже собравшей вокруг постоялого двора любопытных женщин и ребятишек из деревни Ла Шоссе. Увидав Филиппа, хозяин почтовой станции бросился в ноги нежданному заступнику, посланному самой судьбой. – Господин офицер! – завопил он – Если бы вы только знали, что здесь происходит! – Что такое, друг мой? – холодно поинтересовался Филипп. – У меня силой собираются захватить прекрасных лошадей ее высочества. Филипп насторожился, услыхав столь невероятную новость. – Кто же собирается забрать у вас лошадей? – спросил он. – Вот этот господин, – отвечал хозяин станции, указывая пальцем на виконта Жана. – Вы, сударь? – удивился Филипп. – Да, черт побери! Я, – отвечал виконт. – Вы, должно быть, ошибаетесь, – покачал головой Таверне. – Этого не может быть: либо господин сошел с ума, либо он не дворянин. – Это вы ошибаетесь, дорогой лейтенант, – возразил виконт. – Я пока в своем уме и вышел из кареты его величества в надежде, что скоро опять в нее сяду. – Как, будучи в своем уме и путешествуя в каретах его величества, вы смеете посягать на лошадей, предназначенных принцессе? – Начнем с того, что здесь шестьдесят лошадей. Ее высочеству может понадобиться только восемь. Я имел несчастье, выбрав три наугад, взять именно тех лошадей, которые были приготовлены для принцессы. – В конюшне шестьдесят лошадей, это верно, – отвечал молодой человек. – Ее высочеству нужно восемь, это тоже верно. Однако все шестьдесят лошадей от первой до последней, принадлежат ее высочеству, поэтому вам и было трудно отличить восемь лошадей для принцессы от всех остальных. – Однако вы видите, что мне все-таки удалось их отличить, раз я беру эту упряжку, – насмешливо отвечал виконт. – Или я, по-вашему, должен шагать пешком, в то время как презренные лакеи поскачут в каретах, запряженных четверкой? Черт побери! Пусть следуют моему примеру, довольствуясь тройками, у них еще останутся на смену свежие лошади. – Если лакеи и ездят в каретах, запряженных четверкой лошадей, – попытался убедить виконта Филипп, жестом останавливая его возражения, – значит, таков приказ короля, вот они так и ездят. Соблаговолите, сударь, приказать своему лакею отвести лошадей на место. Слова эти были произнесены столь же твердо, сколь и вежливо; не подчиниться ему было невозможно. – Вероятно, вы имели бы основание так разговаривать, дорогой лейтенант, – возразил виконт, – если бы в ваши обязанности входило следить за этими животными. Но до сих пор я не слыхал, что офицеры принцессы повышены в звании и стали конюхами. Закройте глаза, прикажите своим людям сделать то же и поезжайте с Богом! – Вы ошибаетесь. Меня ни повысили, ни понизили до конюха… Просто то, что я сейчас делаю, входит в мои обязанности, так как ее высочество лично выслала меня вперед проследить за почтой. – Тогда другое дело, – отвечал Жан. – Однако, позвольте вам заметить, у вас незавидная служба, господин офицер. Если юная особа так начинает помыкать армией… – О ком вы изволите так выражаться? – прервал его Филипп. – Как, черт возьми! Об австриячке, разумеется. Молодой человек стал бледнее полотна. – Как вы смеете так говорить? – вскричал он. – Не только говорить, но и делать! – продолжал Жан. – Патрик, запрягай, друг мой, да поскорее: я очень спешу. Филипп схватил одну из лошадей под уздцы – Сударь, – не теряя спокойствия, заговорил Филипп де Таверне, – могу ли я просить вас об удовольствии назвать мне ваше имя? – Вы настаиваете? – Да. – Извольте: я виконт Жан Дю Барри. – Как! Вы брат особы… – Той самой, которая сгноит вас в Бастилии, господин офицер, если вы сейчас же не замолчите! Виконт направился к карете. Филипп подошел к дверце. – Господин виконт Жан Дю Барри! – сказал он. – Имею честь настаивать на том, чтобы вы вышли. – Ах, вот как! Я спешу! – отвечал барон, безуспешно пытаясь захлопнуть дверцу. – Еще одна минута, сударь, – продолжал Филипп, придерживая левой рукой дверцу кареты, – и я даю вам честное слово, что проткну вас насквозь. Свободной правой рукой он выхватил шпагу. – О Боже! – вскричала Шон. – Да это просто убийство! Отдайте лошадей, Жан, отдайте скорее! – А, вы мне угрожаете? – рассвирепел виконт и, в свою очередь, схватил шпагу, лежавшую на переднем сиденье. – Я готов перейти от угрозы к действию, если вы сию же минуту не выйдете, вы меня поняли? – взмахнув шпагой, воскликнул молодой человек. – Мы так никогда не уедем, – шепнула Шон на ухо Жану. – Уговорите этого офицера. – Никто не может меня ни уговорить, ни заставить силой, когда речь идет о моем долге, – вежливо поклонившись, возразил Филипп, слышавший совет молодой дамы. – Лучше посоветуйте господину виконту подчиниться; в противном случае именем короля, которого я представляю, я буду вынужден либо его убить, если он согласится драться, либо арестовать, если он откажется. – А я вам говорю, что уеду, и вы не сможете мне помешать! – взревел виконт, выпрыгнув из кареты и взмахнув шпагой. – Это мы сейчас увидим, – заметил Филипп, приготовившись к защите, – вы готовы? – Господин лейтенант! – обратился к нему капрал, возглавлявший шестерку находившихся в подчинении Филиппа солдат эскорта – Господин лейтенант! Не прикажете ли, – Не двигайтесь, сударь, – отвечал лейтенант, – это вопрос чести. Итак, господин виконт, я к вашим услугам. Мадмуазель Шон пронзительно вскрикнула; Жильбер мечтал только об одном: чтобы карета стала такой же глубокой, как колодец, где он мог бы укрыться. Жан ринулся в наступление. Он безупречно владел этим видом оружия, требующим не столько физической силы, сколько расчетливости, Однако злость, очевидно, изрядно мешала виконту. Филипп, напротив, легко и изящно взмахивал клинком, словно находился в зале на тренировке. Виконт отскакивал, затем делал резкий выпад, атаковала то справа, то слева, громко вскрикивая наподобие полковых учителей фехтования. Сжав зубы и не спуская глаз с противника, Филипп был почти неподвижен; он все подмечал, угадывая каждое его движение. Все, включая Шон, в полном молчании следили за происходящим. Поединок продолжался уже несколько минут. Все ложные выпады, крики, наскоки Жана ни к чему не приводили. Филипп, внимательно наблюдавший за противником, сделал один-единственный выпад. Вскрикнув от боли, виконт Жан отпрянул назад. Его манжета обагрилась кровью, кровь стремительно стала стекать по пальцам на землю: точным ударом шпаги Филипп пронзил противнику предплечье – Вы ранены, сударь, – заметил он – Я сам вижу, черт побери! – проговорил Жан, бледнея и роняя шпагу. Филипп поднял шпагу и подал виконту – Идите, сударь, – сказал молодой человек, – и не делайте больше глупостей. – Черт возьми! Если я их делаю, я сам за них и расплачиваюсь, – проворчал виконт. – Поди сюда, Шоншон, милая, поди скорее, – обратился он к сестре, соскочившей с подножки кареты и поспешившей к нему на помощь. – Справедливости ради прошу вас признать, сударыня, – проговорил Филипп, – что не я виноват в случившемся; весьма сожалею, что был вынужден обнажить шпагу в присутствии дамы. Отвесив поклон, он отошел в сторону. – Распрягайте лошадей, друг мой, и ведите в конюшню, – приказал Филипп хозяину станции. Жан погрозил Филиппу кулаком, тот пожал плечами. – Тройка возвращается! – закричал хозяин. – Куртен! Куртен! Немедленно запрягай их в карету этого господина. – Хозяин… – попытался возразить кучер. – Молчи! – перебил его тот. – Не видишь, господин торопится! Жан продолжал браниться. – Сударь, сударь! – закричал хозяин. – Не отчаивайтесь! Вот вам лошади! – Да, – проворчал Дю Барри, – твоим лошадям следовало бы здесь быть на полчаса раньше. Топнув ногой от отчаяния, он взглянул на раненную навылет руку, которую Шон перевязывала носовым платком. Вскочив в седло, Филипп отдавал приказания таким тоном, будто ничего не произошло. – Едем, брат, едем, – проговорила Шон, увлекая Дю Барри к карете. – А арабский жеребец? – возразил тот. – А, да пусть он идет ко всем чертям! Мне сегодня решительно не везет! Он сел в карету. – А, прекрасно! – воскликнул он, заметив в углу Жильбера. – Теперь мне и ног не вытянуть! – Сударь, – отвечал молодой человек, – я очень сожалею, что помешал вам. – Ну, ну, Жан, – вмешалась мадмуазель Шон, – оставьте в покое нашего юного философа. – Пусть пересядет на козлы, черт побери! Краска бросилась Жильберу в лицо. – Я вам не лакей, чтобы сидеть на козлах, – обиделся он. – Вы только посмотрите на него! – усмехнулся Жан. – Прикажите мне выйти, и я выйду. – Да выходите, тысяча чертей! – вспылил Дю Барри. – Да нет, сядьте напротив меня, – вмешалась Шон, удерживая молодого человека за руку. – Так вы не будете мешать моему брату. Она шепнула на ухо виконту: – Он знает человека, который только поранил вас. В глазах виконта промелькнула радость. – Прекрасно! В таком случае пусть остается. Как имя того господина? – Филипп де Таверне. В эту минуту молодой офицер проходил как раз рядом с каретой. – А, это опять вы, молодой человек! – вскричал Жан. – Сейчас вы торжествуете, но придет и мое время! – Как вам будет угодно, сударь, – спокойно отвечал Филипп. – Да, да, господин Филипп де Таверне! – продолжал Жан, пытаясь уловить смущение в лице молодого человека, не ожидавшего услышать свое имя. Филипп в самом деле поднял голову с удивлением, к которому примешивалось некоторое беспокойство. Но он тут же овладел собой и, с необычайной грациозностью обнажив голову, произнес: – Счастливого пути, господин Жан Дю Барри! Карета рванулась с места. – Тысяча чертей! – поморщившись, проворчал виконт. – Если бы ты знала, как я страдаю, дорогая Шон! – На первой же станции мы потребуем врача, а молодой человек наконец пообедает, – отвечала Шон. – Ты права, – заметил Жан, – мы не обедали. А у меня боль заглушает голод, но я умираю от жажды. – Не хотите ли стакан вина? – Конечно, хочу, давай скорее. – Сударь! – вмешался Жильбер. – Позволительно ли мне будет заметить… – Сделайте одолжение. – Дело в том, что в вашем положении лучше отказаться от вина. – Вы это серьезно? Он обернулся к Шон. – Так твой философ еще и врач? – Нет, сударь, я не врач. Я надеюсь когда-нибудь им стать, буде на то воля Божия, – отвечал Жильбер. – Просто мне приходилось читать в одном справочнике для военных, что в первую очередь раненому запрещено давать воду, вино, кофе. – Ну, раз вы читали, не будем больше об этом говорить. – Господин виконт! Не могли бы вы дать мне свой платок? Я смочил бы его вон в том роднике, вы бы обернули руку платком и испытали огромное облегчение. – Пожалуйста, друг мой, – сказала Шон. – Кучер, остановите! – приказала она. Жильбер остановил лошадей. Жильбер поспешил к небольшой речушке, чтобы намочить платок виконта. – Этот юноша не даст нам переговорить! – заметил Дю Барри. – Мы можем разговаривать на диалекте, – предложила Шон. – Я сгораю от желания приказать кучеру трогать, бросив его здесь вместе с моим платком. – Вы не правы, он может быть нам полезен. – Каким образом? – Я от него уже получила весьма и весьма важные сведения. – О ком? – О принцессе. А совсем недавно, при вас, он сообщил нам имя вашего противника. – Хорошо, пусть остается. В эту минуту появился Жильбер, держа в руках платок, смоченный ледяной водой. Как и предсказывал Жильбер, от одного прикосновения платка к руке виконту стало гораздо легче. – Он прав, я чувствую себя лучше, – признался он. – Ну что же, давайте поговорим. Жильбер прикрыл глаза и насторожился, однако ожидания его обманули. На приглашение брата Шон отвечала на звучном диалекте, который не воспринимало ухо парижанина: оно не различает в провансальском наречии ничего, кроме раскатистых согласных и мелодичных гласных. Несмотря на самообладание, Жильбер не смог скрыть досады, что не ускользнуло от мадмуазель Шон. Чтобы хотя отчасти его утешить, она мило ему улыбнулась. Улыбка дала Жильберу понять, что им дорожили. В самом деле, он, земляной червь, касался руки виконта, которого сам король осыпал милостями. Ах, если бы Андре видела его в этой чудесной карете! Он преисполнился гордости. О Николь он и думать забыл. Брат с сестрой продолжали беседовать на непонятном диалекте. – Прекрасно! – неожиданно вскричал виконт, выглянув из кареты и обернувшись. – Что именно? – спросила Шон. – Нас догоняет арабский жеребец! – Какой еще арабский жеребец? – Тот самый, которое я собирался купить. – Взгляни-ка, – сказала Шон, – это скачет женщина. Ах, какое восхитительное создание! – О ком вы говорите, о даме или о коне? – О даме. – Окликните ее, Шон. Может быть, она вас не испугается. Я готов предложить тысячу пистолей за коня. – А за даму? – со смехом спросила Шон. – Боюсь, мне пришлось бы разориться… Так позовите же ее! – Сударыня! – крикнула Шон. – Сударыня! Однако молодая черноглазая женщина, завернутая в белый плащ, в серой шляпе с длинным плюмажем, промелькнула стрелой, обогнав карету. Она прокричала на скаку: – Avanti! Djerid, Avanti! – Она итальянка, – проговорил виконт. – Черт побери, до чего хороша! Если бы мне не было так больно, я бы выпрыгнул из кареты и побежал за ней. – Я ее знаю, – сказал Жильбер. – Ах, вот как? Наш деревенский философ – ходячий альманах! Он что же, со всеми знаком? – Как ее зовут? – спросила Шон. – Лоренца. – Кто она? – Подруга колдуна. – Какого колдуна? – Барона Джузеппе де Бальзамо. Брат и сестра переглянулись. Казалось, сестра спрашивала: «Не права ли я была, оставив его?» «Разумеется, права!» – казалось, отвечал ей брат.  Глава 23. УТРО ГРАФИНИ ДЮ БАРРИ   Теперь предлагаем читателям покинуть мадмуазель Шон и виконта Жана, торопящихся на почтовую станцию по Шалонской дороге: мы приглашаем вас посетить другое лицо из той же семьи. В бывших апартаментах г-жи Аделаиды ее отец Людовик XV поселил графиню Дю Барри, которая вот уже около года была его любовницей. Он следил за тем, каков будет результат этого своеобразного государственного переворота, как отнесется к этому двор. Благодаря своим непринужденным манерам, жизнерадостному характеру, неистощимой бодрости, шумным фантазиям фаворитка короля превратила когда-то безмолвный замок в стремительный водоворот, она оставила при себе лишь тех обитателей замка, кто принимал участие в общем веселье. Из ее несомненно ограниченных апартаментов – учитывая силу власти занимавшей их особы – ежеминутно следовали либо приказания о празднествах, либо сигнал к увеселительному зрелищу. Самым удивительным в этой части дворца было, пожалуй, то, что с раннего утра, то есть с девяти часов, по великолепной лестнице уже подымалась блестящая толпа увешанных брильянтами визитеров, которые потом смиренно устраивались в полной изящных безделушек приемной. Избранные с нетерпением ожидали появления из святилища своего божества. На следующий день после описанных нами событий в деревушке Ла Шоссе, около девяти часов утра, то есть в час священный, Жанна де Вобернье поднялась с постели, накинув на плечи пеньюар из расшитого муслина, сквозь прозрачное кружево которого проглядывали округлые ножки и белоснежные руки. Жанна де Вобернье, затем мадмуазель Ланж, наконец графиня Дю Барри по милости ее бывшего покровителя г-на Жана Дю Барри, была – нет, не подобна Венере – разумеется, прекраснее, чем Венера на вкус мужчины, отдающего предпочтение естеству перед выдумкой. У нее были восхитительные волнистые светло-каштановые волосы, белоснежная атласная кожа с голубыми прожилками, томные лукавые глаза и изящно очерченные капризные коралловые губы, за которыми прятались жемчужные зубки; повсюду были ямочки: на щечках, подбородке, пальчиках. Стройностью стана она могла бы соперничать с Венерой Милосской. Она была в меру полная, и ее соблазнительная полнота великолепно сочеталась с безупречной гибкостью всего тела. Все эти прелести г-жи Дю Барри оказывались доступны взглядам избранных, присутствовавших при ее пробуждении. Людовик XV, ее ночной избранник, не упускал случая вместе с другими приближенными полюбоваться этим зрелищем, следуя пословице, которая рекомендует старикам подбирать крохи, падающие со стола жизни. Уже несколько минут фаворитка не спала. В восемь часов она позвонила и приказала впустить в комнату свет, ее первого любовника, но не сразу, а сначала сквозь плотные шторы, затем – сквозь вуаль. Солнце в тот день было ослепительным; ворвавшись в комнату, оно вспомнило о своих былых приключениях и принялось ласкать своими лучами прелестную нимфу. Она же, вместо того чтобы, подобно Дафнии, избегавшей любви богов, уклониться от его ласк, напротив, отдавалась им со всей беззаветностью. Ее сверкавшие, словно темные рубины, глаза не припухли после сна, в них нельзя было заметить ни малейшего беспокойства, она с улыбкой разглядывала свое лицо в ручном зеркальце, отделанном золотом и жемчугом. Ее гибкое тело, о котором мы попытались дать читателю некоторое представление, легко поднялось с постели, в которой оно до той минуты покоилось, убаюканное легкими сновидениями; и вот уже фаворитка коснулась ковра из горностая ножкой, которая могла бы сравниться разве что с ножкой Золушки. Две проворные руки держали наготове туфельки, даже одна из них могла бы озолотить лесника из тех мест, откуда была родом Жанна, если бы ему удалось такую туфельку отыскать. Пока красавица потягивалась, пробуждаясь от сна, ей накинули на плечи широкую накидку из малинских кружев, затем служанка занялась ее полными ножками, сбросившими на минутку туфельки, чтобы позволить камеристке надеть чулки розового шелка, столь тонкие и прозрачные, что они совершенно сливались с ее ножками. – От Шон нет новостей? – спросила она камеристку. – Нет, ваше сиятельство, – отвечала та, – А от виконта Жана? – Тоже ничего. – Может быть, Биши получала от них известия? – Утром я посылала человека к вашей сестре, ваше сиятельство. – Ну и что же, не было писем? – Нет, писем не было. – Ах, до чего утомительно ожидание! – произнесла графиня с очаровательной гримасой – Неужели нельзя придумать никакого средства сообщения, которое позволяло бы в один миг связать людей, находящихся друг от Друга на расстоянии в сто миль? Да-а, жаль мне того, кто попадет сегодня под руку! Много ли народу в приемной? – И вы, ваше сиятельство, еще спрашиваете! – Ну, конечно! Послушайте, Доре: принцесса скоро будет здесь, было бы неудивительно, если бы меня покинули ради солнца, рядом с которым я всего лишь бледная звездочка. Итак, кто у нас сегодня? – Господин д'Эгийон, принц де Субиз, господин де Сартин, президент Монеу. – А герцог де Ришелье? – Еще не появлялся. – Ни сегодня, ни вчера! Я же вам говорила, Доре: боится себя скомпрометировать. Пошлите человека в особняк де Гановер справиться о здоровье герцога. – Слушаюсь, ваше сиятельство. Ваше сиятельство примет всех сразу или даст аудиенцию каждому в отдельности? – Я хочу поговорить с господином де Сартином, пригласите его одного. Едва камеристка успела передать приказание графини выездному лакею, который ожидал в коридоре, ведущем из приемной в комнату графини, как в спальню явился начальник полиции, одетый в черное; он смягчил строгое выражение серых глаз и поджатых тонких губ любезнейшей улыбкой. – Здравствуйте, недруг мой! – произнесла, не глядя на него, графиня, – она видела его в своем зеркальце. – Я – ваш недруг? – Да, именно вы. Весь мир делится для меня на два лагеря: друзей и врагов. Я не считаю равнодушных, точнее, я отношу их к врагам. – Вы правы, ваше сиятельство Скажите же, каким образом, несмотря на мою хорошо вам известную преданность, я оказался причисленным к лагерю ваших недругов? – Вы позволили опубликовать, распространить, передать королю несметное количество направленных против меня стишков, памфлетов, пасквилей. Это жестоко! Это отвратительно! Это неумно! – Ваше сиятельство! Да ведь я же не могу отвечать… – Напротив, вы несете за это ответственность, потому что знаете, кто это ничтожество, которое всем этим занимается. – Ваше сиятельство! Если бы это было делом рук одного человека, нам даже не стоило бы упрятывать его в Бастилию, потому что он умер бы своей смертью под тяжестью своих творений. – Ах, как вы любезны! – Если бы я был вашим врагом, ваше сиятельство, я бы вам этого не сказал. – Вы правы, не будем больше об этом говорить. Итак, решено: отныне мы с вами друзья, и мне это очень приятно. Однако меня кое-что беспокоит. – Что же именно, ваше сиятельство? – То, что вы находитесь в прекрасных отношениях с Шуазелями. – Ваше сиятельство! Господин де Шуазель – премьер-министр, он отдает приказания – я их исполняю. – Значит ли это, что если господин де Шуазель прикажет меня преследовать, мучить, терзать, вы не станете мешать моим мучителям? Благодарю вас. – Прошу вас припомнить, – проговорил г-н де Сартин непринужденно севший в кресло и не вызвавший этим гнева фаворитки, потому что она много позволяла самому осведомленному во Франции человеку, – что я для вас сделал третьего дня? – Вы предупредили меня о гонце, отправленном из Шантелу с целью ускорить прибытие принцессы. – Мог бы это сделать для вас недруг? – А в деле представления ко двору, которое, как вы знаете, так много значит для моего самолюбия, что вы для меня сделали? – Все, что в моих силах. – Господин де Сартин! Вы недостаточно откровенны. – Вы ко мне несправедливы. – Кто ради вас отыскал в неприметной таверне менее чем за два часа виконта Жана, которого вам необходимо было срочно послать не знаю – куда? Вернее, я-то знаю! – Я бы скорее согласилась лишиться своего зятя, – со смехом отвечала г-жа Дю Барри, – ведь он – приверженец французской королевской семьи. – Ну, так это же все-таки немалые услуги… – Да, трехдневной давности. А вот сделали ли вы хоть что-нибудь для меня вчера, например? – Вчера, ваше сиятельство? – Вы напрасно напрягаете память: вчера вы любезничали с другими. – Я вас не понимаю, ваше сиятельство. – Зато я понимаю! Ну, отвечайте: что вы делали вчера? – Утром или вечером? – Начинайте с утра. – Утром я по обыкновению работал. – До которого часа? – До десяти. – А дальше? – Я послал приглашение к ужину одному из своих лионских друзей, который утверждал, что приедет в Париж не замеченным мной, однако один из моих слуг ожидал его у заставы. – А после ужина? – Я отправил начальнику охраны его величества императора Австрии адрес отъявленного вора, которого ему никак не удавалось схватить. – И где же он оказался? – В Вене. – Так вы занимаетесь розысками не только в Париже, но и за границей? – Да, от нечего делать. – Запомню. Ну, а после того, как отправили почту, чем вы занимались? – Я был в Опере. – Ходили навестить малышку Гимар? Бедный Субиз! – Совсем не за этим: мне необходимо было арестовать знаменитого карманника, которого я до сих пор не трогал, потому что он промышлял среди богатых откупщиков; однако он имел неосторожность срезать пару кошельков у известных вельмож. – Мне кажется, вы едва не допустили неловкость, господин лейтенант. Ну, а после Оперы? – После Оперы? – Да, я задаю нескромный вопрос, не так ли? – Да нет, после Оперы… Погодите, дайте припомнить… – Ага! Похоже, вам начинает изменять память. – Напротив! После Оперы… Вспомнил! – Прекрасно. – Я спустился, вернее, поднялся к одной даме в карету и сам отвез ее в Фор-л'Эвек. – В ее карете? – Нет, в фиакре. – А что потом? – Как, что потом? Вот и все. – Нет, не все. – Я опять сел в фиакр. – И кого вы там увидали? Господин де Сартин покраснел. – Ах! – воскликнула графиня, хлопая в ладоши. – Мне вдалось заставить покраснеть начальника полиции! – Ваше сиятельство… – пролепетал г-н де Сартин. – Что ж, тогда я вам скажу, кто был в фиакре, – продолжала фаворитка, – герцогиня де Граммон. – Герцогиня де Граммон? – переспросил начальник полиции. – Да, герцогиня де Граммон, умолявшая вас провести ее в королевские апартаменты. – Право, – вскричал г-н де Сартин, заметавшись в кресле, – я готов передать вам свой портфель: оказывается, не я занимаюсь полицейскими расследованиями, а вы! – В самом деле, господин де Сартин, как видите, я тоже веду расследование: берегитесь!.. Да, да! Герцогиня де Граммон в фиакре, в полночь, наедине с господином начальником полиции, да еще принимая во внимание, что лошади идут шагом! Знаете ли, что я приказала сделать, как только мне стало об этом известно? – Нет, но я трепещу. К счастью, было уже очень поздно. – Это не имеет значения: ночь – прекрасная пора для мести. – Так что же вы предприняли? – То же, что моя тайная полиция: ведь и в моем распоряжении есть ужасные писаки, грязные, как старые лохмотья, и голодные, как бездомные псы. – Вы их плохо кормите? – Я их совсем не кормлю. Если они растолстеют, они станут столь же глупыми, как господин де Субиз; как известно, жир убивает желчь. – Продолжайте, вы заставляете меня трепетать. – Я вспомнила о тех гадостях, которые вы спускаете с рук Шуазелю и которые направлены против меня. Меня это задело, и я предложила своим Аполлонам следующую программу. Во-первых, переодетый прокурором г-н де Сартин, посещающий на пятом этаже одного дома на улице Ларбр-Сек юную особу, которой он не стыдится пересказывать сотни три грязных книжонок; это бывает третьего числа каждого месяца. – Ваше сиятельство! Вы собираетесь очернить благородное дело. – Подобные дела очернить невозможно. Во-вторых, переодетый его преподобием господин де Сартин, проникающий в монастырь Кармелиток на улице Святого Антуана. – Я должен был передать святым сестрам новости с Востока. – Ближнего или Дальнего? В-третьих, переодетый лейтенантом полиции господин де Сартин, разъезжающий по ночным улицам в фиакре наедине с герцогиней де Граммон. – Ах, ваше сиятельство! – не на шутку испугался господин де Сартин. – Неужели вы готовы подорвать уважение к моему учреждению? – Вы ведь закрываете глаза, когда подрывается уважение ко мне! – рассмеялась графиня. – Впрочем, погодите. – Я жду, ваше сиятельство. – Мои шалопаи уже взялись за дело и сочинили, как сочиняют ученики коллежа в изложениях, в переводах, с преувеличениями, и я получила утром уже готовые эпиграмму, куплет и водевиль. – О Боже! – Все три сочинения отвратительны. Я угощу ими сегодня короля, а также предложу его вниманию новый Pater noster который вы распространяете против него, помните: «Отец наш Версальский, пусть позор падет на Ваше имя, как оно того заслуживает; Ваш трон расшатан. Вы больше не способны выражать на земле Божью волю; верните нам хлеб наш насущный, съеденный Вашими фаворитками; простите своему парламенту, как мы прощаем Вашим министрам, которые его продали. Не поддавайтесь искушениям графини Дю Барри и освободитесь от Вашего чертового канцлера. Аминь!» – Где вы это нашли? – спросил г-н де Сартин, – со вздохом складывая руки. – О Господи! Да разве мне нужно искать? Мне любезно присылают каждый день лучшее из произведений такого рода. Я отдаю вам должное за эти регулярные посылки. – Ваше сиятельство!.. – Итак, в ответ вы получите завтра упомянутые мной эпиграмму, куплет и водевиль. – Почему бы вам не передать мне их сейчас? – Потому что мне еще нужно время для того, чтобы их размножить. Уже стало привычным, что полиция узнает в последнюю очередь о происходящем, не так ли? Нет, правда, это вас развлечет! Утром я сама над ними смеялась чуть не целый час. А король смеялся до слез и даже заболел от смеха. Вот почему он запаздывает. – Я пропал! – вскричал г-н де Сартин, обхватив руками голову в парике. – Нет, еще не все потеряно, вас высмеяли – только и всего. Разве я погибла после «Прекрасной бурбонки», а? Нет, я в бешенстве, только и всего. Теперь я хочу заставить беситься других. Ах, до чего хороши стишки! Я была так довольна, что приказала подать моим графоманам белого вина: должно быть, сейчас они уже мертвецки пьяны. – Ах, графиня, графиня! – Я вам сейчас прочту эпиграмму. – Помилуйте!.. О Франция! Ужель твоя судьба – Служанкой быть у похотливой шлюхи?! – А, нет, я ошиблась: эту эпиграмму вы пустили против меня. Их так много, что я путаюсь. Погодите-ка, вот она: Чудную вывеску, друзья, вы б не забыли: Воспитанник Луки по просьбе лекарей Фигурки в полный рост смог поместить в бутыли – Бонн, Мопу, Тере во всей красе своей. При них Сартин. Слова на сигнатуре были: «Смесь четырех воров» – Тот, кто ворует, пей! – О жестокое сердце, вы будите во мне тигра! – Теперь перейдем к куплету, он написан от лица герцогини де Граммон; Подойди поближе, страж порядка! Хороша я и целую сладко. Убедись-ка сам, чтобы украдкой Рассказать об этом королю… – Ваше сиятельство! Ваше сиятельство! – вскричал разгневанный г-н Сартин. – Успокойтесь, – проговорила графиня, – отпечатано пока всего десять тысяч экземпляров. А теперь вас ждет водевиль. – Так в вашем распоряжении печатный станок? – Что за вопрос! Разве у господина де Шуазеля его нет? – Пусть поостережется ваш печатник! – Ну, ну, попытайтесь: свидетельство оформлено на мое имя. – Это отвратительно! И король смеется над всеми этими гнусностями? – Еще бы! Он сам находит рифмы, когда затрудняются мои пауки. – Вам хорошо известно, что я ваш верный слуга, а вы так ко мне относитесь! – Мне известно, что вы меня предаете, а графиня Шуазель жаждет моего падения. – Ваше сиятельство! Она захватила меня врасплох, клянусь вам! – Так вы признаете? – Вынужден признать. – Почему же вы меня не предупредили? – Я за этим как раз и пришел. – Я вам не верю. – Слово чести! – Я тоже могу поклясться. – Пощадите! – проговорил начальник полиции, опускаясь на колени. – Мило! – Именем Бога заклинаю вас пощадить меня, графиня! – Как вы испугались сомнительных стишков, вы – такой человек, министр! – Ах, если бы я только этого боялся! – А вы не думали, что меня, женщину, такая песенка может лишить сна? – Вы – королева. – Да, королева, не представленная ко двору. – Клянусь вам, ваше сиятельство, что я никогда не причинял вам зла. – Нет, но вы не мешали делать его другим. – Если я перед вами и виноват, то в очень малой степени. – Хотелось бы в это верить. – Так поверьте! – Речь идет о том, чтобы не просто не делать зла, а совершать добро. – Помогите мне, мне это никак не удается. – Вы на моей стороне, да или нет? – Да. – Простирается ли ваша преданность до того, чтобы поддержать мое представление ко двору? – Да вы сами ставите этому препоны. – Подумайте хорошенько! Мой печатный станок наготове, он работает днем и ночью; через двадцать четыре часа мои писаки проголодаются, а когда они голодны, они имеют обыкновение больно кусаться. – Я готов стать послушным. Чего вы желаете? – Чтобы мои начинания не встречали препятствий. – За себя я ручаюсь! – Какая глупость! – топнув ножкой, вскричала графиня. – Попахивает Грецией и Карфагеном, а еще нечистой совестью. – Графиня!.» – Я этих слов не принимаю: это отговорка. Предполагается, что вы ничего не будете делать, в то время как господин де Шуазель будет действовать. Я не этого желаю, слышите? Все или ничего. Выдайте мне Шуазелей связанными по рукам и ногам, бессильными, разоренными. В противном случае я вас уничтожу, я свяжу по рукам и ногам вас, я разорю вас. Берегитесь: куплет будет не единственным моим оружием, предупреждаю вас. – Не угрожайте мне, ваше сиятельство, – задумчиво проговорил г-н де Сартин, – представление ко двору стало с недавних пор очень трудным делом, вы даже не можете себе это вообразить. – «С некоторых пор» – точно подмечено, потому что кто-то мне препятствует. – Увы! – Можете ли вы устранить эти препятствия? – Один я ничего не могу сделать, необходимо около сотни человек. – Они у вас будут. – Еще понадобится миллион… – Это дело Тере. – Потом согласие короля… – Я его добьюсь. – Он вам его не даст. – Я вырву его у короля. – После того, как все это у вас будет, вам понадобится поручительница. – Ее как раз ищут. – Бесполезно Против вас существует заговор. – В Версале? – Да, все дамы отказали, желая угодить господину де Шуазелю, госпоже де Граммон и на всякий случай принцессе. – Прежде всего на всякий случай придется сменить имя, если госпожа де Граммон будет здесь. Это уже поражение. – Вы напрасно упрямитесь, поверьте мне. – Я близка к цели. – Именно поэтому вы послали свою сестру в Верден? – Да, вы угадали. Так вам это известно? – недовольно спросила графиня. – Еще бы! У меня налажена слежка, – со смехом отвечал г-н де Сартин. – У вас есть шпионы? – У меня есть шпионы. – В моем доме? – В вашем доме. – На моей конюшне или на кухне? – В вашей приемной, в гостиной, в будуаре, в спальне, под туалетным столиком. – Прекрасно! В знак примирения и заключения нашего союза назовите имена этих шпионов. – О, я не хочу, графиня, поссорить вас с вашими друзьями! – В таком случае я объявляю войну! – Войну? Как вы можете так говорить! – Я говорю то, что думаю. Убирайтесь, я не желаю больше вас видеть. – Готов на этот раз призвать вас в свидетели. Могу ли я выдать.., государственною тайну? – Альковную тайну. – Это как раз то, что я хотел сказать: государство теперь находится здесь. – Я хочу знать имя шпиона. – Что вы с ним сделаете? – Я его прогоню. – Тогда вам придется очистить весь дом. – Надеюсь, вы понимаете, что говорите мне ужасные вещи? – Но это правда. Боже мой! Да как же без этого править? Вы же это прекрасно понимаете, ведь вы – опытный политик. Графиня Дю Барри оперлась локтем о лаковый столик. – Вы правы, – проговорила она, – оставим этот разговор. Каковы будут условия нашего договора? – Назначьте сами, ведь вы – победительница. – Я великодушна, как Семирамида. Чего вы хотите? – Чтобы вы никогда не напоминали королю о рекламациях на муку, которые вы, обманщица, обещали поддерживать. – Условились. Возьмите все полученные на этот счет прошения. Они в ларце. – Предлагаю вам взамен труд, составленный государственными мужами, о порядке представления ко двору. – Вам поручили передать этот труд его величеству, не так ли? – Разумеется. – Будем считать, что вы его передали. – Да. – Хорошо. А что вы скажете? – Скажу, что передал его. Таким образом, мы выиграем время, а у вас хватит ловкости, чтобы им воспользоваться. В эту самую минуту обе створки двери распахнулись, вошел лакей и объявил: – Король! Союзники поспешили спрятать документы и повернулись к двери, приветствуя его величество Людовика XV.  Глава 24. КОРОЛЬ ЛЮДОВИК XV   Людовик XV вошел с высоко поднятой головой; он весело смотрел по сторонам и улыбался. После того, как король прошел в комнату, через настежь растворенную дверь стал виден двойной ряд склоненных голов придворных, жаждавших быть принятыми, ибо с приходом его величества им представился случай оказаться в свите сразу двух могущественных особ. Двери захлопнулись. Король, никого не пригласивший знаком следовать за ним, оказался наедине с графиней и господином де Сартином. Мы не будем принимать во внимание ни личной камеристки графини, ни маленького негритенка. – Здравствуйте, графиня! – проговорил король, поцеловав руку г-же Дю Барри. – Вы сегодня прекрасно выглядите! Здравствуйте, Сартин! Вы что же, работаете здесь? Боже мой, сколько бумаг! Спрячьте все это поскорее! Ах, какой прелестный у вас фонтанчик, графиня! С притворным любопытством Людовик XV устремил взгляд на огромный китайский фонтан, с недавнего времени украшавший один из углов спальни графини. – Сир! – отвечала графиня Дю Барри. – Как ваше величество, должно быть, уже догадались, этот фонтан – из Китая. Вода, попадая в нижнюю раковину, заставляет свистать фарфоровых птичек и плавать хрустальных рыбок, затем отворяются двери пагоды, из которой вереницей выходят мандарины. – Это очень мило, графиня. В эту минуту мимо них прошел негритенок, одетый в причудливый костюм, который в те времена напоминал Оросманов и всевозможных Отелло. Его небольшой тюрбан с прямыми перьями был сдвинут набок. На нем была курточка из золотой парчи, оставлявшая обнаженными его словно выточенные из черного дерева руки, широкие штаны до колен из белого атласа и яркая разноцветная перевязь, соединявшая штаны с вышитым жилетом; на перевязи сверкал драгоценными камнями кинжал. – Черт возьми! – вскричал король. – Как Замор великолепен сегодня! Негр услужливо остановился. – Сир! Он заслужил милость обратиться к вашему величеству с просьбой. – Графиня, – заметил Людовик XV, – Замор представляется мне весьма честолюбивым. – Отчего же, сир? – Потому что вы и так оказали ему самую большую милость, о которой он мог только мечтать. – Какая же это милость? – Та же, что оказана и мне. – Не понимаю, сир. – Вы превратили его в своего раба. Господин де Сартин с улыбкой поклонился, закусив губы. – О, вы очень любезны, сир! – воскликнула графиня. Наклонившись к уху короля, она прошептала: – Я тебя обожаю! – Прекрасно! Итак, чего вы желаете для Замора? – Вознаграждения за долгую и верную службу. – Ему только двенадцать лет. – За долгую и верную службу в будущем. – Ха, ха! – Право, я не шучу, сир. Мне кажется, что принято вознаграждать лишь за прошлые заслуги; настало время благодарить за услуги ожидаемые, тогда подданные имели бы надежду, что им не заплатят неблагодарностью. – Прекрасная мысль! – сказал король. – Что вы на это скажете, господин де Сартин? – Я думаю, что при этом преданность была бы вознаграждена; я поддерживаю эту мысль, сир! – Итак, графиня, чего вы просите для Замора? – Сир! Вы знаете мой особняк Люсьенн? – Я о нем только слыхал. – Это ваша вина: я сто раз вас туда приглашала. – Вы ведь знакомы с этикетом, дорогая графиня: за исключением тех случаев, когда король находится за пределами Франции, он может ночевать только в одном из королевских дворцов. – Именно об этой милости я вас и прошу. Мы превратим Люсьенн в королевский дворец и назначим Замора его дворецким. – Это будет пародия, графиня. – Вы знаете, как я обожаю пародии, сир. – Другие дворецкие станут возмущаться. – Пусть возмущаются! – Но на этот раз не без основания. – Тем лучше: они столько раз возмущались без всякой причины! Замор! Опуститесь на колени и благодарите его величество. – За что? – воскликнул Людовик XV. Негр преклонил колени. – Благодарите его величество за вознаграждение, выдаваемое вам за то, что несли шлейф моего платья, чем доводили до бешенства придворных рутинеров и недотрог. – Признаться, он безобразен, – сказал Людовик XV и громко рассмеялся. – Поднимитесь, Замор, – приказала графиня, – вы получили назначение. – Неужели, сударыня… – Я сама отправлю распоряжения, грамоты, провизию, это мое дело. Вам, сир, останется лишь выбрать время и, не нарушая предписаний, пожаловать в Люсьенн. Начиная с сегодняшнего дня, государь, у вас есть еще один королевский дворец. – Знаете ли вы способ хоть в чем-нибудь ей отказать, Сартин? – Возможно, такой способ существует, но еще не найден. – Если он будет найден, сир, я могу с уверенностью сказать, что именно господину де Сартину буду обязана этим великолепным открытием. – Как, сударыня? – затрепетав, спросил начальник полиции. – Вообразите, сир, что вот уже три месяца я прошу господина де Сартина об одной услуге, но пока тщетно. – А о чем вы просите? – О, он хорошо знает, о чем! – Я, сударыня? Клянусь вам… – Входит ли то, о чем вы просите, в его компетенцию? – спросил король. – Ив его, и в компетенцию его возможного преемника. – Графиня, – вскричал г-н де Сартин. – Ваши слова меня обескуражили. – Так о чем же вы его просите? – Я хочу, чтобы он нашел мне колдуна. Господин де Сартин облегченно вздохнул. – Вы хотите сжечь его на костре? – спросил король. – О, сейчас очень жарко, давайте подождем до зимы. – Нет, сир, я хочу подарить ему волшебную палочку из чистого золота. – Уж не предсказал ли вам этот колдун какого-нибудь несчастья, которое не сбылось? – Напротив, сударь, он мне предсказал счастье, которое исполнилось. – Слово в слово? – Почти так. – Расскажите мне об этом, графиня, – растянувшись в кресле, попросил Людовик XV таким тоном, словно не был уверен в том, будет ему сейчас весело или скучно, но был готов рискнуть. – Я готова, сир, но вы возьмете на себя половину расходов. – Готов взять на себя все расходы, если это будет необходимо. – Ага, слово короля! – Я вас слушаю. – Начинаю. Жила-была… – Начало как в сказке. – Это и есть сказка, сир. – Тем лучше, обожаю волшебников. – Итак, жила-была бедная девушка, у которой в то время не было ни пажей, ни кареты, ни негритенка, ни попугайчика, ни обезьянки… – Ни короля, – добавил Людовик XV. – О, сир!.. – И что же делала эта девушка? – Она бежала… – Как бежала? – Да, сир, она бежала по улицам Парижа, как простая смертная. Она бежала быстро, потому что знала, что она хорошенькая, и опасалась, что ее красота может привлечь к ней на улице какого-нибудь проходимца. – Так эта девушка была Лукреция? – спросил король. – Вашему величеству известно, что начиная с.., не знаю точно, с какого года от основания Рима, таких девушек, как Лукреция, больше не существует. – Боже! Графиня! Вы случайно не начали заниматься науками? – Нет, если бы я занималась науками, я просто назвала бы число наугад, а я не называю. – Верно, – заметил король, – продолжайте! – Так вот, она бежала, бежала, бежала через Тюильри, как вдруг почувствовала, что ее кто-то преследует. – А, черт побери, тут-то она и остановилась… – О Господи, какого же вы мнения о женщинах, сир!.. Сразу видно, что вы знавали только маркиз, герцогинь и… – Принцесс, не так ли? – Вежливость не позволяет мне противоречить вашему величеству. Что ее больше всего пугало, так это густой туман, становившийся с каждой минутой все более непроницаемым. – Сартин! Вы знаете, что такое туман? Захваченный врасплох, начальник полиции вздрогнул. – По правде сказать, нет, сир. – Ну а я тем более, – сказал Людовик XV. – Продолжайте, дорогая графиня. – Она бросилась со всех ног, выбежала за решетку и оказалась на площади, которая имеет честь носить имя вашего величества. Вдруг преследовавший ее незнакомец, от которого, как ей казалось, она отделалась, вырос перед ней. Она закричала. – Он был так страшен? – Напротив, сир, это был красивый смуглый молодой человек лет двадцати восьми, у него были огромные выразительные глаза и звучный голос. – Так ваша героиня испугалась, графиня? Черт побери, чего же она так испугалась? – Она немного успокоилась, когда поближе его рассмотрела, сир. Однако положение было тревожное из-за тумана: если бы незнакомец имел дурные намерения, ей неоткуда было бы ждать помощи. Умоляюще сложив руки, она заговорила: – Сударь! Прошу вас не причинять мне зла. Незнакомец покачал головой и с любезной улыбкой отвечал ей: – Бог свидетель, у меня и в мыслях этого не было. – Чего же вы хотите? – Добиться от вас одного обещания. – Что я могу вам обещать? – Обещайте мне выполнить любую мою просьбу, когда… – Когда? – с любопытством переспросила девушка. – Когда станете королевой. – Что же ответила девушка? – Сир! Она подумала, что ничем себя не свяжет. И пообещала… – А колдун? – Исчез. – И господин де Сартин отказывается разыскать колдуна? Это он зря. – Сир! Я не отказываюсь – я не могу этого сделать. – Господин начальник полиции! Это слово должно быть исключено из полицейского лексикона, – заметила графиня. – Графиня! Мы напали на его след. – Шаблонная фраза!.. – Нисколько, это истинная правда. Дело в том, что вы даете о нем весьма скудные сведения. – Как! Молодой, красивый, смуглый, черноволосый, прекрасные глаза, звучный голос… – Черт побери! Как вы его описываете! Сартин! Я вам запрещаю разыскивать этого человека. – Вы не правы, сир. Он мне нужен, чтобы получить от него небольшую справку. – Так речь идет о вас? – Конечно! – Что же еще вы желаете от него узнать? Его предсказание исполнено. – Вы так полагаете? – Я в этом не сомневаюсь, ведь вы – королева. – Почти. – Значит, ему нечего вам сказать. – Он должен мне сообщить, когда эта королева будет представлена. Царствовать ночью – еще не все, сир, править надо и днем. – Это вне компетенции колдуна, – вытянув губы в трубочку, заметил Людовик XV, всем своим видом давая понять, что беседа принимает нежелательный оборот. – От кого же это зависит? – От вас'. – От меня? – Разумеется. Вы должны найти поручительницу. – Среди придворных ханжей? Вашему величеству хорошо известно, что это невозможно: все они продались Шуазелям и Прасленам. – Кажется, мы уже условились больше не говорить ни о тех, ни о других. – Я вам этого не обещала, сир. – В таком случае я хочу вас кое о чем попросить. – О чем же? – Прошу вас оставить их там, где они есть, и самой оставаться там, где вы находитесь. Поверьте, лучшее место занимаете вы. – Бедное министерство иностранных дел! Бедное морское ведомство! – Графиня! Богом вас прошу, давайте не будем заниматься политикой вместе! – Хорошо. Однако вы же не можете мне запретить ею заниматься самостоятельно? – О, самостоятельно – сколько вам будет угодно! Графиня протянула руку к корзине с фруктами, взяла два апельсина и стала попеременно подбрасывать их. – Прыгай, Праслен! Прыгай, Шуазель! – скомандовала она. – Прыгай, Праслен! Прыгай, Шуазель! – Что это вы делаете? – спросил король. – Пользуясь разрешением вашего величества, я заставляю прыгать кабинет министров. В эту минуту вошла Доре и шепнула словечко на ухо хозяйке. – Разумеется! – вскричала та. – Что там такое? – спросил король. – Шон возвратилась из путешествия, сир, и просит позволения предстать пред вашим величеством. – Пусть войдет, пусть войдет! В самом деле, вот уже несколько дней я чувствовал, что мне чего-то не хватает, сам не знаю – чего. – Благодарю вас, сир, – входя, отвечала Шон. Наклонившись к графине, она прошептала: – Все исполнено. Графиня не сдержала радостного вскрика. – Что там еще? – спросил Людовик XV. – Ничего, сир. Мне приятно ее видеть, только и всего. – Мне тоже приятно. Здравствуйте, дорогая Шон, здравствуйте! – Ваше величество! Вы позволите мне сказать несколько слов сестре? – спросила Шон. – Говори, говори, дитя мое. А я тем временем узнаю у Сартина, где ты была. – Сир! – сказал г-н де Сартин, желая избежать необходимости отвечать королю. – Не может ли ваше величество уделить мне несколько минут? – Зачем? – Мне необходимо обсудить с вами крайне важные вопросы. – У меня мало времени, господин де Сартин, – зевая, отвечал король. – Сир! Всего два слова! – О чем? – Обо всех этих ясновидящих, чудотворцах… – А, все они шарлатаны! Выдайте им патенты артистов, и они перестанут быть опасны. – Сир! Осмелюсь настаивать, что положение гораздо серьезнее, чем может показаться вашему величеству. Каждую минуту учреждаются все новые и новые масонские ложи. Так вот, сир, это уже не просто общество, это настоящая секта, которую еще более усиливают враги монархии: мыслители, энциклопедисты, философы. А скоро самого Вольтера с большой помпой будет принимать ваше величество. – Он при смерти. – Он, сир? Нет, он не такой дурак! – Он причастился. – Это не более, чем уловка. – Ведь он теперь капуцин! – Он нечестивец! Сир! Вся эта толпа пишет, выступает с речами, устраивает складчины, переписывается, затевает интриги, угрожает. Несколько слов, оброненных нескромными братьями, указывают на то, что они ожидают руководителя. – Ну и что же, Сартин? Когда явится этот руководитель, вы схватите его, бросите в Бастилию, и все будет кончено. – Сир! У них в руках сосредоточены немалые средства. – Неужели у вас их меньше? Ведь вы – начальник полиции целого королевства! – Сир! В свое время мне удалось добиться от вашего величества разрешения на выдворение иезуитов. Теперь следовало бы изгнать всех философов. – Ну вот! Не хватало еще заниматься писаками! – У них острые перья. Не Дамиановым ли ножом они их точат… Людовик XV побледнел. – Философы, на которых вы не обращаете внимания, сир… – Что же философы? – Как я уже имел честь вам докладывать, они погубят монархию. – Сколько времени им на это потребуется? Начальник полиции удивленно взглянул на Людовика XV. – Сир! Разве это можно знать? Пятнадцать, двадцать, возможно – тридцать лет. – Ну что же, дорогой мой, – отвечал Людовик XV, – через пятнадцать лет меня уже не будет, поговорите об этом с моим наследником. Король обратился к графине Дю Бэрри. Казалось, она только этого и ждала. – О Господи, – глубоко вздохнув, воскликнула она, – так что ты мне рассказывала, Шон? – Да, что она рассказывала? – спросил король. – У вас обеих мрачный вид. – Ах, сир! – отвечала графиня. – Есть, от чего. – Скажите же, что произошло. – Бедный брат! – Бедный Жан! – Думаешь, ему придется ее потерять? – Надеюсь, что нет. – Что потерять? – Руку, сир. – Отрезать руку виконту? А почему? – Потому что он был тяжело ранен. – Тяжело ранен в руку? – О, Господину да, сир! – В какой-нибудь потасовке, у какого-нибудь шалопая в сомнительном кабаке!.. – Нет, сир, на большой дороге. – Как это произошло? – Его хотели убить, вот и все. – О бедный виконт! – воскликнул Людовик XV, редко жалевший людей, зато великолепно изображавший сострадание. – А, так его едва не убили, вы говорите? Это уже серьезно, не правда ли, Сартин? Господин де Сартин, внешне менее взволнованный, чем король, однако на самом деле не на шутку встревоженный, подошел к сестрам. – Какое несчастье! Как это могло случиться? – с беспокойством спросил он. – К сожалению, да, это оказалось возможно, – отвечала Шон в слезах. – Убийство! Как же это произошло? – Он попал в засаду. – В засаду? Вот уж это, Сартин, кажется, по вашей части, – сказал король. – Расскажите поподробнее, сударыня, – попросил г-н де Сартин. – Умоляю вас не руководствоваться только своими чувствами и ничего не преувеличивать. Наказание будет тем более строгим, чем мы будем справедливее, а обстоятельства любого дела оказываются обыкновенно менее значительными, если подвергнуть и более пристальному и беспристрастному рассмотрению. – О, я ничего не собираюсь говорить с чужих слов! – воскликнула Шон. – Я все видела собственными глазами. – Что же ты видела, милая Шон? – спросил король. – Я видела, как какой-то господин бросился на моего брата, вынудил его обнажить шпагу и тяжело его ранил. – Этот господин был один? – спросил г-н де Сартин. – Нет, с ним было еще шесть человек. – Бедный виконт! – воскликнул король, не сводя глаз с графини и желая определить, насколько она опечалена, и соразмерить свою скорбь. – Бедный виконт! Так он был вынужден драться! Он понял по выражению глаз графини, что она не шутит. – И был ранен! – прибавил он с состраданием. – А из-за чего произошла драка? – спросил начальник полиции, пытаясь понять истину, несмотря на попытки графини увильнуть от его вопросов. – По самому что ни на есть безобидному поводу: из-за почтовых лошадей; виконт их отстаивал, стремясь как можно скорее доставить меня к моей дорогой сестре – я ей обещала вернуться сегодня утром. – О, это требует отмщения! – сказал король. – Не так ли, Сартин? – Я тоже так полагаю, сир, – отвечал начальник полиции, – и обещаю расследовать. Как зовут того, кто напал на виконта? Его звание? Род занятий? – Род занятий? Это был военный, офицер из охраны принцессы, если не ошибаюсь. А вот имя.., его зовут Баверне, Фаверне, Таверне… Да, Таверне! – Сударыня! – пообещал г-н де Сартин. – Он завтра же будет ночевать в Бастилии. – О нет! – возразила графиня Дю Барри, дипломатично хранившая до той минуты молчание. – Нет, только не это. – Как? Отчего же нет? – спросил король. – Почему, скажите на милость, не посадить в тюрьму этого бездельника? Вам хорошо известно, что я не выношу военных. – А я, сир, – повторила графиня с прежней самоуверенностью, – я вам клянусь, что не позволю причинить зла господину, напавшему на господина Дю Барри. – Вот так так! Это что-то странно, – удивился Людовик XV. – Объясните мне, пожалуйста, что все это значит. – Это нетрудно: за ним кто-то стоит. – Кто же? – Тот, по чьему наущению он действовал. – И этот кто-то станет защищать его, пытаясь противостоять нам? О, это уже чересчур, графиня! – Сударыня… – пробормотал г-н де Сартин, почувствовав приближение удара, который ему не удавалось пока отразить. – Не нам, а вам противостоять, сир, вам! Напрасно вы смеетесь. Хозяин вы или нет? Король ощутил удар, который предвидел г-н де Сартин: начальник полиции попытался себя защитить. – Зачем же нам сюда замешивать интересы государства и искать в жалкой драке причины высшего порядка? – спросил он. – Вы сами видите, – возразила графиня, – что даже вы готовы от меня отвернуться; эта драка теперь и вам представляется не просто дуэлью, и вы уже догадались, кто за ней стоит. – Вот мы и подошли к сути дела, – заметил Людовик XV, пустив воду в фонтане; вода зажурчала, запели птички, поплыли рыбки, появились мандарины. – Вы случайно не знаете, чья рука нанесла этот удар? – спросила графиня, потрепав за ухо Замора, лежавшего у ее ног. – Нет, признаться, – отвечал Людовик XV. – Даже не подозреваю. – И не подозреваете? – Клянусь, что нет. А вы, графиня? – А я знаю и сейчас вам скажу, – хотя не сообщу ничего нового, – в чем я совершенно уверена. – Графиня, графиня! – стараясь не уронить достоинства, произнес Людовик XV. – Знаете ли вы, что пытаетесь опровергнуть самого короля? – Сир! Вероятно, я немного возбуждена, это верно. Однако не думайте, что я позволю господину де Шуазелю убивать моего брата… – Ну вот! Теперь еще и господин де Шуазель! – в сердцах воскликнул король, будто не ожидал услышать это имя, хотя уже минут десять как был к этому готов. – Конечно! Вы же не желаете признать, что он мой самый заклятый враг. Уж я-то вижу в этом деле его руку – он не дает себе труда скрывать ненависть, которую он ко мне питает. – Между ненавистью к людям и их убийством есть все-таки разница, дорогая графиня. – Для Шуазелей это почти одно и то же. – Дорогая моя! Не надо примешивать сюда государственные интересы! – Видите, господин де Сартин, как все это тяжело! О Господи! – Совсем не тяжело, если вы думаете, что… – Я думаю, что вы не станете меня защищать, вот и все. Скажу больше: я уверена, что вы от меня отвернетесь! – вспылила графиня. – Не надо сердиться, графиня, – сказал Людовик XV. – Вы не только не будете покинуты, но будете надежно защищены… – Надежно?.. – Так надежно, что это дорого обойдется тому, кто напал на бедного Жана. – Да, вот именно: надо уничтожить инструмент и перехватить занесенную руку. – Разве не будет справедливо взяться за того, кто нанес удар, – за этого господина де Таверне? – Разумеется, это справедливо, но и только. То, что вы готовы для меня сделать, вы могли бы совершить ради любой торговки на улице Сент-Оноре, торговки, обиженной проходившим мимо солдатом. Повторяю: я не желаю, чтобы ко мне относились, как к обыкновенной женщине. Если для тех, кого любите, вы не можете сделать больше, чем ради тех, кто вам безразличен, я предпочту уединение и безвестность: у них, по крайней мере, нет врагов, готовых с ними расправиться. – Ах, графиня, графиня! – печально заметил Людовик XV. – Я в кои-то веки проснулся в прекрасном расположении духа, а вы испортили мне чудесное утро! – Поздравляю вас! А вы думаете, у меня хорошее расположение духа, когда кое-кто готов перерезать всю мою семью? Несмотря на внутренний трепет, возникавший у него в груди при виде собиравшейся над его головой грозы, король не смог сдержать улыбки при слове «перерезать». Разгневанная графиня вскочила на ноги. – А, так вот как вы меня жалеете? – воскликнула она. – Ну, ну, не сердитесь! – Хочу – и сержусь! – Вы не правы: вам так идет улыбка, а гнев вас портит! – А мне что за дело? Зачем мне красота, если она не может уберечь меня от интриг? – Ну, ну, графиня… – Нет, выбирайте: или я, или ваш Шуазель. – Дорогая моя! Выбор исключен: вы оба мне необходимы. – В таком случае я удаляюсь. – Вы? – Оставляю поле деятельности свободным для врагов. О, я умру от тоски! Зато господин де Шуазель будет удовлетворен, и вас это утешит! – Клянусь вам, графиня, что он ни в малейшей степени не питает к вам неприязни, но ни на секунду о вас не забывает. В конечном счете он – порядочный человек, – прибавил король громко, чтобы г-н де Саргин услышал последние слова. – Порядочный человек! Вы приводите меня в отчаяние, сир! Порядочный человек, который приказывает убивать людей! – Это еще неизвестно, – заметил король. – Кроме того, – осмелился вмешаться начальник полиции, – ссора между военными так естественна, это так часто случается… – А, и вы туда же, господин де Сартин! – возмутилась графиня. Начальник полиции, поняв значение этого «tu quo-que», – отступил перед разгневанной графиней. Наступила тяжелая зловещая тишина. – Видите, Шон, что вы наделали! – произнес король среди всеобщей растерянности. Шон с притворным сожалением потупила взор. – Да простит меня король, – сказала она, – если страдание сестры взяло верх над самообладанием подданной! – Какая искусная игра! – прошептал король. – Ну, хорошо, графиня, не будем таить друг на друга зло! – Что вы, сир! Я не сержусь… Впрочем, я отправляюсь в Люсьенн, а оттуда – в Булонь. – На побережье? – спросил король. – Да, сир, я покидаю страну, где министр может запугать монарха. – Сударыня! – воскликнул задетый за живое Людовик XV. – Итак, сир, позвольте мне удалиться, дабы не выказывать долее неуважения вашему величеству. Графиня поднялась, краем глаза следя, как воспримет это ее движение король. Людовик XV устало вздохнул, что означало: «Как мне все это надоело!» Шон угадала значение вздоха и поняла, что для ее сестры опасно было бы затягивать ссору. Она удержала сестру за платье и направилась к королю. – Сир! Любовь, которую моя сестра испытывает к виконту, слишком далеко ее завела… Это моя ошибка – я должна ее исправить… Я со смирением умоляю ваше величество о справедливости для моего брата. Я никого не обвиняю: мудрость короля поможет свершиться правосудию. – О Господи! Это все, чего я требую: справедливости. Но уж пусть это будет справедливость! Если человек не совершал преступления, пусть его не обвиняют в нем. Если он его совершил, пусть будет наказан. Людовик XV смотрел на графиню, пытаясь, насколько это было возможно, вернуть ощущение приятного утра, каким оно обещало стать, а заканчивалось столь мрачно. Графиня сжалилась над беспомощностью короля, делавшей его печальным и скучным повсюду, кроме ее апартаментов. Она полуобернулась. – Разве я прошу чего-нибудь другого? – с очаровательным смирением спросила она. – Не надо только закрывать глаза на мои подозрения, когда я их высказываю. – Ваши подозрения для меня святы, графиня! – вскричал король. – Пусть только они станут более похожи на уверенность, и вы увидите… Впрочем, я думаю, есть один весьма простой способ… – Какой, сир? – Пусть сюда вызовут господина де Шуазеля. – Вашему величеству хорошо известно, что он ни за что сюда не придет. Он не снисходит до того, чтобы появляться в апартаментах подруги короля. Вот его сестра, госпожа де Граммон, – это другое дело: она только этого и ждет. Король рассмеялся. – Господин де Шуазель берет пример с его высочества дофина, – в отчаянии продолжала графиня. – Они не желают себя скомпрометировать. – Его высочество религиозен, графиня. – А господин де Шуазель лицемерен, сир. – Уверяю вас, дорогая моя, что вы будете иметь удовольствие его здесь видеть, потому что я его сейчас вызову. Так как это дело государственной важности, ему необходимо будет явиться, и мы заставим его объясниться в присутствии Шон, видевшей все собственными глазами. Мы их столкнем лбами, как принято говорить во дворце, не так ли, Сартин? Пошлите кого-нибудь за Шуазелем. – А мне пусть принесут мою обезьянку, Доре, обезьянку! Обезьянку! – закричала графиня. Слова, адресованные камеристке, которая убирала туалетную комнату, были услышаны в приемной, так как были произнесены как раз в ту минуту, когда дверь отворилась, выпуская лакея, посланного за г-ном де Шуазелем. Надтреснутый голос, грассируя, ответил: – Обезьянка госпожи графини – это, должно быт», я: вот он я, бегу, бегу! В комнату крадучись вошел маленький горбун в пышном наряде. – Герцог де Трем! – нетерпеливо вскричала графиня. – Я вас не вызывала, герцог. – Вы звали свою обезьянку, сударыня, – отвечал герцог, поклонившись королю, графине и г-ну де Сартину. Так как я не заметил среди придворных обезьяны безобразнее, чем я, то поспешил явиться. Герцог рассмеялся, показывая такие длинные зубы, что графиня, не удержавшись, тоже рассмеялась. – Мне можно остаться! – воскликнул герцог с таким видом, словно об этой милости он мечтал всю жизнь. – Спросите короля: здесь он хозяин, ваша светлость. Герцог умоляюще посмотрел на короля. – Оставайтесь, герцог, оставайтесь, – проговорил король, обрадовавшись возможности повеселиться. В это время лакей распахнул дверь. – А вот и господин де Шуазель! – проговорил король, едва заметно помрачнев. – Нет, сир, – отвечал лакей, – я от монсеньера дофина, которому необходимо поговорить с вашим величеством Графиня радостно встрепенулась: она подумала, что дофин желал с ней сблизиться. Однако все понимавшая Шон нахмурилась. – Так где же дофин? – нетерпеливо спросил король. – Господин дофин ожидает ваше величество у ее величества. – Видимо, мне не суждено ни минуты отдохнуть, – проворчал король. Впрочем, в ту же минуту он понял, что аудиенция, о которой его просил дофин, позволяла ему хотя бы на время избежать разговора с г-ном де Шуазелем. Он передумал. – Иду, иду. Прощайте, графиня! Вы видите, как мне не везет, как меня дергают. – Ваше величество! Вы нас покидаете? – вскричала графиня. – И это в ту самую минуту, когда должен прибыть господин де Шуазель? – Что же вы хотите? Король – первый подневольный. Ах, если бы господа философы знали, что такое трон, особенно французский! – Сир, останьтесь! – Я не могу заставлять ждать дофина. И так уже поговаривают, что я отдаю предпочтение дочерям. – Что же я скажу господину де Шуазелю? – Ну, вы ему скажете, чтобы он пришел ко мне, графиня. Желая избежать какого бы то ни было замечания, король поцеловал руку графине, задрожавшей от гнева, и бегом пустился бежать, как обычно, когда боялся выпустить из рук плоды победы, добытые благодаря медлительности и мещанскому хитроумию. – Опять ускользнул! – досадуя, вскричал» графиня и всплеснула руками. Но король уже не слыхал ее слов. За ним захлопнулась дверь. Проходя через приемную, он сказал: – Входите, господа, входите, графиня готова вас принять. Не удивляйтесь тому, что она печальна: ее огорчает несчастье, приключившееся с бедным Жаном. Придворные в удивлении переглянулись: они не слыхали, что произошло с виконтом. У многих появилась надежда, что он мертв. Их лица приняли приличное случаю выражение. Самые оживленные из них превратились в наиболее скучающие, так придворные и вошли к графине.  Глава 25. ЧАСОВАЯ ЗАЛА   В одной из просторных комнат Версальского дворца, носившей название Часовой залы, расхаживал розовощекий юноша с добрым взглядом, опустив руки и наклонив голову. Он был одет в сюртук из фиолетового бархата. На его груди поблескивала брильянтовая подвеска, голубой аксельбант спускался до самого бедра; висевший на нем крест задевал при ходьбе шитую серебром белую атласную куртку. Все, кто его видел, безошибочно узнавали его характерный профиль, строгий и вместе с тем добрый, величественный, но и улыбающийся, выдававший в нем отпрыска основной ветви Бурбонов. Молодой человек, представший пред взором наших читателей, представлял собою самый живой, но, может быть, и наиболее утрированный портрет своего знаменитого рода. В нем было отчетливо заметно фамильное сходство, – однако с оттенком вырождения, – с благородными лицами Людовика XIV и Анны Австрийской; невольно возникало впечатление, что он – последний представитель славного рода, что он не мог бы передать своему наследнику этого благородства. Проявившаяся у него в последнем колене врожденная красота неизбежно должна была переродиться в тяжелые черты лица, как если бы рисунок превратился в карикатуру. В самом деле, у Людовика-Огюста, герцога де Берри, дофина Франции и будущего короля Людовика XVI был характерный орлиный нос, длиннее, чем у всех Бурбонов; его несколько узковатый лоб был еще меньше, чем у Людовика XV, а двойной подбородок его предка был у него таким крупным, что хотя в описываемое нами время еще не стал мясистым, но уже занимал почти треть лица. У него была медлительная, неуклюжая походка; несмотря на то, что он был строен, он выглядел нескладным при ходьбе. Только его руки, а пальцы в особенности, были подвижны, гибки, сильны. По ним можно было читать то, что у других обыкновенно бывает написано на лбу, на губах или в глазах. Итак, дофин в полном молчании, прохаживался туда и обратно по Часовой зале, той самой, в которой восемью годами раньше Людовик XV вручил г-же де Помпадур приговор Парламента, согласно которому из королевства изгонялись все иезуиты. Шагая по зале, он размышлял. В конце концов ему надоело ждать, вернее, думать о том, что его в тот момент занимало, он стел переводить взгляд с одних часов на другие, находя развлечение, подобно Карлу V, в том, чтобы заметить разницу во времени, неизбежную даже для самых точных часов – странное, однако в свое время точно сформулированное подтверждение неравенства материальных предметов независимо от того, касалась их рука человека или нет. Он остановился перед огромными часами в глубине залы, где они находятся по сей день; благодаря сложному и искусному механизму, часы показывают день, месяц, год, фазу луны, движение планет – в общем, все, что интересует еще более любопытный механизм, именуемый человеком, который последовательно продвигается от жизни к смерти. Дофин обводил любовным взглядом эти часы, неизменно вызывавшие его восхищение, наклонял голову то вправо, то влево, рассматривая то или иное колесико, которое острыми зубчиками, похожими на тончайшие иголочки, цепляли еще более изящную пружинку. Изучив часы сбоку, он принялся рассматривать их спереди; он следил взглядом за стремительной секундной стрелкой, похожей на водяного комара, без устали снующего на длинных ножках по поверхности пруда или бассейна, не нарушая зеркальной водной глади. Это созерцание заставило дофина вспомнить о времени и о том, что он ждет уже не одну минуту. Правда, он не осмеливался поторопить короля через лакея. Вдруг стрелка, на которую пристально смотрел юный принц, остановилась. В ту же минуту, как по волшебству, медные колесики перестали вращаться, стальные стрелки замерли, – полная тишина наступила в механизме, в котором только что царили шум и движение. Ни колебаний маятника, ни ритмичного постукивания колесиков, ни передвижения стрелок: механизм остановился, часы замерли. Вероятно, какая-нибудь песчинка, совсем крошечная, попала на зубчик одного из колесиков, или, может быть, восхитительный механизм просто-напросто решил отдохнуть от непрерывного движения. При виде этой внезапной кончины, этого сокрушительного смертельного удара дофин забыл, зачем пришел и сколько времени он ждал. Главное, он забыл, что не колебания звонкого маятника швыряют время в бездну вечности; время не может ни на минуту замереть вместе с остановкой часовой стрелки: его отмеряют часы вечности, появившиеся раньше, чем возникло человечество; эти часы переживут мир, подчиняясь воле всемогущего Бога. Дофин распахнул хрустальную дверцу – святая святых часов – и просунул туда голову, желая разглядеть часы изнутри. Ему мешал главный маятник. Он осторожно вставил чуткие пальцы в медное отверстие и отцепил маятник. Этого оказалось недостаточно: он осмотрел часы со всех сторон, но причины остановки так и не обнаружил. Тогда принц предположил, что дворцовый часовщик забыл завести часы, поэтому они и остановились. Он снял ключ и стал уверенно заводить часовую пружину. Однако едва он повернул ключ три раза, как почувствовал сопротивление. Это свидетельствовало о том, что механизм остановился по другой причине: взведенная до отказа пружина по-прежнему не работала. Дофин достал из кармана стальную пилочку для ногтей с костяной ручкой и кончиком лезвия подтолкнул колесико. Оно скрипнуло, но часы не пошли. Поломка часов оказывалась серьезнее, чем он предположил вначале. Тогда Людовик принялся пилкой снимать одну за другой части, аккуратно раскладывая их на столике с выгнутыми ножками. Продолжая разбирать сложный механизм, он увлекся и постепенно добрался до самых что ни на есть потайных его уголков. Радостный крик вырвался у него из груди: он наконец догадался, что зажимный винт, зацепившись за спираль, не смог удержать пружинку и остановил ведущее колесико. Он подтянул винт. Зажав в левой руке колесико, а в правой – пилочку, он еще раз засунул голову в часовой корпус. Он был увлечен своим делом, погрузившись в созерцание механизма, когда дверь распахнулась и лакей объявил: – Король! Однако Людовик ничего не слыхал, кроме мелодичного «тик-так», рождавшегося под его рукой подобно сердцу, возвращенному к жизни искусным врачом. Король огляделся по сторонам; он не сразу заметил дофина, по пояс скрывшегося в часах. Король с улыбкой подошел к внуку и хлопнул его по плечу. – Какого черта ты тут делаешь. – спросил он. Людовик поспешно выпрямился, постаравшись, однако, не толкнуть при этом изящную безделушку, которую он взялся исправить. – Сир! Как ваше величество могли заметить, я развлекался в ожидании вашего прихода, – краснея, отвечал молодой человек, устыдившись того, что был застигнут врасплох. – Да, да, расправлялся с моими часами, – милое развлечение! – Напротив, сир, я их чинил. Ведущее колесо остановилось, ему мешал вот этот винт. Я подтянул винт, и теперь часы идут. – Ты испортишь себе зрение. Я бы и головы не повернул в сторону этого ящика, хоть ты меня озолоти! – Вы не правы, сир; и потом, я в этом деле разбираюсь: я сам обычно разбираю, чищу и собираю восхитительные часы, которые ваше величество подарили мне в день моего четырнадцатилетия. – Ну, хорошо. А теперь поскорее оставь свою механика Ты ведь хотел со мной поговорить, не так ли? – Я, сир? – краснея, переспросил молодой человек. – Ну да, ты просил сказать, что ждешь меня? – Это правда, сир. – опустив глаза, отвечал дофин. – Ну и чего же ты от меня хотел? Отвечай! Если тебе нечего мне сказать, я поеду в Марли. Людовик XV уже искал по своему обыкновению повод, чтобы избежать разговора. Дофин отложил пилочку и колесико. Это было свидетельством того, что ему необходимо было сообщить королю нечто весьма важное, раз он решил прервать свое интересное занятие. – Не нужно ли тебе денег? – с живостью спросил король. – Если дело только в этом – подожди, я тебе пришлю. И Людовик XV сделал еще один шаг по направлению к двери, – О нет, сир! – отвечал Людовик-младший. – Я еще не израсходовал тысячу экю своего месячного жалованья. – Какая бережливость! – вскричал король. – До чего хорошее воспитание дал ему господин де ла Вогийон! Я даже думаю, что он сумел ему привить все те добродетели, которых лишен я. Молодой человек сделал над собой видимое усилие. – Сир! Далеко ли еще принцесса? – спросил он. – Разве тебе это известно не лучше, чем мне? – Мне? – в замешательстве повторил дофин. – Разумеется. Вчера нам читали путевой бюллетень: в прошлый понедельник она была в Нанси; сейчас она находится приблизительно в сорока пяти милях от Парижа. – Не считает ли ваше величество, что принцесса едет чересчур медленно? – Да нет же! – возразил Людовик XV. – Напротив, я полагаю, что для женщины, да еще если принять во внимание устраиваемые в ее честь празднества и приемы, она едет быстро: она проделывает по пять миль в день – Сир! Этого недостаточно, – робко заметил дофин. Людовик XV не переставал удивляться нетерпению дофина, о котором он и не подозревал. – Ах, вот как! – насмешливо воскликнул он. – Так ты торопишься? Краска бросилась дофину в лицо – Уверяю вас, сир, – пролепетал он, – что совсем по другой причине, чем может показаться вашему величеству. – Тем хуже. Я бы предпочел, чтобы причина была та самая. Какого черта! Тебе шестнадцать лет; говорят, принцесса хороша собой; твое нетерпение было бы вполне объяснимо. Хорошо, не волнуйся: приедет твоя принцесса! – Сир! Нельзя ли сократить время торжественных церемоний в пути? – продолжал дофин. – Это невозможно Она и так уже не останавливаясь миновала несколько городов, в которых ей следовало бы остановиться. – Ну, так она никогда не приедет. Кроме того, сир, есть еще одно обстоятельство… – робко заметил дофин. – Что такое? Говори! – Я полагаю, что обслуживание принцессы недостаточно, сир. – То есть как? Какое обслуживание? – Дорожное обслуживание. – Да что ты! Посуди сам: я отправил тридцать тысяч лошадей, тридцать карет, шестьдесят фургонов, не помню сколько коробок – да если все это разложить в одну линию, она протянулась бы от Парижа до Страсбурга. И ты полагаешь, что, несмотря на все это, обслуживание недостаточно? – Сир! Несмотря на щедрость вашего величества, я почти уверен в том, что говорю; возможно, я недостаточно ясно выразился: следовало бы сказать, что обслуживание плохо налажено. Король поднял голову и пристально посмотрел на дофина. Он начинал догадываться, что в словах его высочества, скрывалось нечто весьма важное. – Тридцать тысяч лошадей, – повторил король, – тридцать карет, шестьдесят фургонов, два полка охраны… Позволь тебя спросить, господин профессор: видел ли ты когда-нибудь, чтобы принцесса въезжала во Францию с такими почестями? – Признаюсь, сир, что все было предусмотрено и выполнено по-королевски, как умеет лишь ваше величество; однако вы, ваше величество, должно быть, не отдали приказания, чтобы все эти лошади, экипажи и прочее имущество находились в распоряжении ее высочества и свиты… Король в третий раз взглянул на Людовика. В сердце его закралось смутное подозрение, едва уловимое воспоминание забрезжило в его голове, в то же время ему почудилось в словах дофина нечто близкое тому неприятному, что он совсем недавно пытался изгнать из своего сердца. – Что за вопрос! – воскликнул король. – Вполне естественно, что все это предназначено для принцессы, вот почему я тебе сказал, что она скоро будет здесь. Почему ты так на меня смотришь? Погоди-ка, – прибавил он жестко, даже угрожающе, – уж не издеваешься ли ты надо мной? Зачем ты изучаешь мое лицо, словно это пружина из твоих дурацких часов? Дофин, открывший было рот, внезапно замолчал, услышав это замечание. – Ну что ж! – с живостью воскликнул король. – Мне кажется, тебе больше нечего сказать, а? Ты доволен, не правда ли? Твоя принцесса скоро будет здесь, ее прекрасно встречают, ты богат, как Крез – все хорошо. Раз ничто тебя больше не беспокоит, доставь мне удовольствие: собери мои часы. Дофин не пошевелился. – Знаешь, – со смехом продолжал Людовик XV, – я хочу тебя назначить главным дворцовым часовщиком, разумеется, платным. Дофин опустил голову, оробев под взглядом короля. Он взял с кресла пилочку и колесико. Тем временем Людовик XV неслышно направился к выходу. «Что он разумел под плохими услугами? – подумал король, оглянувшись на дофина. – Хорошо, что и на этот раз удалось избежать сцены: видно, он чем-то недоволен». В самом деле, обычно спокойный дофин нетерпеливо постукивал ногой. – Плохо дело, – усмехаясь, прошептал король, – пора бежать. Однако распахнув дверь, он нос к носу столкнулся с г-ном де Шуазелем. Министр низко поклонился.  Глава 26. ДВОР КОРОЛЯ ПЕТО   Людовик XV невольно отступил при виде нового действующего лица, неожиданно появившегося на сцене и помешавшего королю удалиться. «Признаться, я совсем о нем позабыл, – подумал он. – Ну что же, входи, входи, сейчас ты за все заплатишь». – А, вот и вы! – воскликнул он. – Вам известно, что я вас вызывал? – Да, сир, – холодно отвечал министр, – я как раз одевался, чтобы явиться к вашему величеству, когда мне передали ваше приказание. – Отлично! Мне необходимо обсудить с вами очень важные дела, – насупившись, обратился Людовик XV к своему министру в надежде его смутить. К несчастью для короля, г-н де Шуазель был не робкого десятка. – Я тоже собирался поговорить с вами о важных делах, если это будет угодно вашему величеству, – с поклоном сказал он. Министр и дофин, показавшийся из-за часов, переглянулись. Король замер. «А, прекрасно! – подумал он. – И этот туда же! Я окружен с трех сторон. Да, теперь не ускользнуть». – Вам должно быть известно, – заторопился король, желая нанести удар первым, – что бедного виконта Жана едва не убили. – Другими словами, ударом шпаги он был ранен в предплечье. Я как раз собирался поговорить об этом с вашим величеством. – Да, да, понимаю: вы хотели избежать огласки. – Я стремился опередить тех, кто может ложно истолковать это дело, сир. – Так вы с этим делом знакомы? – со значительным видом спросил король. – Как нельзя лучше. – Мне об этом уже говорили в другом месте, – заметил король. Господин де Шуазель был по-прежнему невозмутим. Дофин продолжал завинчивать медную гайку, однако, опустив голову, он внимательно следил за разговором, стараясь не пропустить ни слова. – А теперь я вам расскажу, как было дело, – сказал король. – Ваше величество! Уверены ли вы в том, что вы хорошо осведомлены? – спросил г-н де Шуазель. – О, не беспокойтесь… – В таком случае, мы вас слушаем, сир. – Кто это мы? – спросил король. – Его высочество и я. – Его высочество? – переспросил король, переводя взгляд с почтительно склонившегося Шуазеля на внимательно слушавшего Людовика-Огюста. – А какое отношение имеет его высочество к этой стычке? – Она непосредственно касается его высочества, – продолжал г-н де Шуазель, отвесив поклон юному принцу, – потому что в этом деле замешана принцесса. – Ее высочество замешана в этом деле? – дрогнув, переспросил король. – Вот именно. А вы разве не знали? В таком случае вы, ваше величество, недостаточно хорошо осведомлены. – Ее высочество и Жан Дю Барри? Это становится интересно! – произнес король. – Ну, ну, объясните же скорее, господин де Шуазель! Главное, ничего не скрывайте. Так это принцесса ранила Дю Барри? – Сир! Не принцесса, а офицер из ее охраны, – невозмутимо отвечал г-н де Шуазель. – Ах, вот как! – вновь став серьезным, сказал король. – И вы знаете этого офицера, господин де Шуазель? – Нет, сир, зато вам его имя должно быть известно, если ваше величество помнит своих верных слуг. Его отец участвовал в осаде Филипсбурга, в битве при Фонтенуа, при взятии Маона. Его зовут Таверне-Мезон-Руж. Дофин постарался припомнить это имя. – Мезон-Руж? – спросил Людовик XV. – Да, мне знакомо это имя. Зачем же он обнажил шпагу против Жана, которого я люблю? Вероятно, именно потому, что я его люблю… Нелепая ревность, пробуждающееся недовольство, да это начало бунта! – Сир! Ваше величество соблаговолит выслушать меня? – обратился к нему г-н де Шуазель. Людовик XV понял, что у него нет иного способа отделаться, кроме как разбушеваться. – Говорят вам, сударь, что я усматриваю в этом деле начало заговора, который может лишить меня спокойствия, это подготовленная травля членов моей семьи. – Ах, сир, неужели отважный молодой человек заслуживает этого упрека только потому, что защищал принцессу, будущую невестку вашего величества? – воскликнул господин де Шуазель. Дофин выпрямился и скрестил руки на груди. – Должен признаться, – заметил он, – что я очень благодарен молодому человеку, рисковавшему своей жизнью ради принцессы, которая через две недели должна стать моей супругой. – Рисковал жизнью, рисковал жизнью! – пробормотал король. – А с какой стати? – Дело в том, – вмешался г-н де Шуазель, – что виконт Жан Дю Барри, который очень торопился, вообразил, что может себе позволить забрать лошадей, предназначенных для принцессы, с почтовой станции, куда ее высочество вот-вот должна была прибыть И все это, вероятно, ему понадобилось только ради того, чтобы ехать еще быстрее. Король закусил губу и побледнел: его вновь охватило уже знакомое ему беспокойство. – Это все не так. Я знаком с этим делом, а вы недостаточно осведомлены, герцог, – пробормотал Людовик XV, надеясь выиграть время. – Нет, сир, я прекрасно осведомлен, и то, что я имел честь доложить вашему величеству, – чистая правда. Да, виконт Жан Дю Барри нанес оскорбление ее высочеству, захватив предназначенных ей лошадей, и пытался силой их увести, избив хозяина почтовой станции. Прибывший в это самое время на станцию господин шевалье Филипп де Тэверне, посланный ее высочеством, сначала предупредил его… – Хо, хо! – недоверчиво воскликнул король. – Повторяю: сначала предупредил его, сир… – Да, я готов это подтвердить, – заметил дофин. – Вы тоже осведомлены? – не скрывая удивления, спросил король. – Да, сир. Обрадованный г-н де Шуазель поклонился. – Не угодно ли вашему высочеству продолжать? – спросил он – Его величество, вероятно, скорее поверит своему августейшему внуку, нежели мне. – Да, сир, – продолжал дофин. Нельзя было сказать, что его высочество испытывал признательность по отношению к министру, на которую тот вправе был рассчитывать, столь горячо защищая принцессу. – Да, сир, я об этом знал и пришел сообщить вашему величеству, что Дю Барри не только оскорбил ее высочество тем, что пытался захватить ее лошадей; он, кроме того, оказал грубое сопротивление офицеру моего полка, выполнявшему свой долг и уличившему Дю Барри в несоблюдении приличий. Король покачал головой. – Необходимо узнать все подробности, – сказал он. – Я их знаю, сир, – мягко возразил дофин, – для меня в этом деле нет никаких сомнений: господин Дю Барри обнажил шпагу. – Первым? – спросил Людовик XV, довольный тем, что у него появилась возможность отыграться. Покраснев, дофин взглянул на г-на де Шуазеля. Заметив, что дофин оказался в затруднительном положении, он поспешил ему на помощь. – Сир! – сказал он. – Шпаги скрестили два господина, один из которых оскорбил ее высочество, а другой защищал ее честь. – Да, но кто напал первым? – настаивал король. – Я знаю Жана: он кроток, как агнец. – Нападавшим, насколько я понимаю, следует считать того, кто был не прав, – с обычной сдержанностью заметил дофин. – Это тонкое дело, – заметил Людовик XV. – Нападавший – тот, кто не прав.., кто не прав… А что, если офицер вел себя вызывающе? – Вызывающе! – вскричал г-н де Шуазель. – Разве можно назвать вызывающим отношение к человеку, который силой уводит лошадей, предназначенных для ее высочества, сир? Дофин ничего не сказал, однако заметно побледнел. Людовик XV взглянул на враждебно настроенных собеседников. – Я хотел сказать, что он был, возможно, вспыльчив, – овладев собой, добавил король. – Кстати сказать, – продолжал г-н де Шуазель; пользуясь тем, что король был вынужден отступить, в атаку теперь бросился он, – вашему величеству хорошо известно, что верный слуга не бывает не прав. – Послушайте! Как вы узнали о том, что произошло? – не сводя глаз с г-на де Шуазеля, обратился король к дофину; неожиданный вопрос так смутил молодого человека, что, несмотря на попытки овладеть собой, его замешательство бросалось в глаза. – Из письма, сир, – отвечал дофин. – От кого было это письмо? – От человека, который проявляет к ее высочеству интерес и, очевидно, находит странным, когда ее оскорбляют. – Ага! – вскричал король. – Опять тайная переписка, заговоры! Снова попытки договориться за моей спиной, и все это затем, чтобы меня мучить, как во времена госпожи де Помпадур! – Да нет же, сир! – возразил г-н де Шуазель. – Все довольно просто: имел место проступок, оскорбляющий достоинство ее высочества. Виновный будет примерно наказан, только и всего. При слове «наказан» Людовик XV представил себе, как будет бушевать графиня, как ощетинится Шон; он представил себе, как будет нарушен семейный покой, к которому он безуспешно стремился всю жизнь; он уже видел, как разгорается междоусобная война; он уже видел красные, припухшие от слез глаза графини. – Наказан! – вскричал он. – Я еще не выслушал обе стороны, не решил, на чьей стороне правда… Заточение без суда… Да это вызовет государственный переворот! Хорошенькое дельце вы мне предлагаете, господин герцог! – Сир! Кто станет уважать ее высочество, если мы не подвергнем суровому наказанию первого же наглеца, осмелившегося ее оскорбить? – Я согласен с герцогом, – заметил дофин. – Да ведь это скандал, сир! – Строгое наказание! Скандал! – проговорил король. – Ах, черт побери! Да если мы станем строго наказывать за каждый скандал, у меня не хватит времени подписывать приказы об арестах и казнях. Слава Богу, я и так их довольно подписываю! – В данном случае это необходимо, сир, – заметил г-н де Шуазель. – Сир! Умоляю ваше величество… – проговорил дофин. – Как! Вы считаете, что он недостаточно наказан, получив удар шпагой? – Нет, сир, потому что он мог ранить господина де Таверне. – В таком случае, чего же вы требуете, сударь? – Смертной казни. – Но так наказали господина Монтгомери за то, что он убил короля Генриха Второго, – возразил Людовик XV. – Он случайно убил короля, сир, а господин Жан Дю Барри преднамеренно оскорбил ее высочество. – Вы, сударь, тоже требуете головы Жана? – обратился Людовик XV к дофину. – Нет, сир, я противник смертной казни, как известно вашему величеству, – тихо произнес дофин, – поэтому я ограничусь просьбой о его изгнании. Король вздрогнул..,:. – Изгнание в наказание за пьяную драку? Людовик! Вы слишком строги, несмотря на свои филантропические идеи. Правда, вы прежде всего математик, а… – Соблаговолите закончить, ваше величество! – А математик готов хоть целым светом пожертвовать в угоду своим цифрам. – Сир! – возразил дофин. – Я ничего не имею против господина Дю Барри лично, – Так кого же вы хотите наказать? – Обидчика ее высочества. – Образцовый супруг! – насмешливо воскликнул король. – К счастью, меня не так-то легко одурачить. Я понимаю, на кого вы нападаете, я вижу, к чему вы меня пытаетесь склонить, раздувая это дело. – Сир! – возразил г-н де Шуазель. – Не думайте, что мы в самом деле что-нибудь преувеличиваем. И потом, этой наглостью возмущен народ. – Не пытайтесь меня запугать народом! Да разве я прислушиваюсь к тому, что говорит народ? Ведь сочинители пасквилей, авторы памфлетов, куплетисты, интриганы – это все тот же народ, который ежедневно меня обкрадывает, высмеивает, предает. О Господи, да я не мешаю ему говорить все, что ему вздумается, я просто над ним смеюсь. Поступайте как я, черт побери! Заткните уши, а когда этому вашему народу надоест кричать, он сам замолчит. Итак, вы выражаете мне свое неудовольствие, Людовик на меня дуется. На самом деле странно, что для меня вы не можете сделать того, что готовы совершить ради любого обыкновенного человека: вы не даете мне жить так, как мне хочется; вы ненавидите то, что я люблю; зато вы всегда готовы отдать предпочтение тому, что я терпеть не могу! Я что, святой или сумасшедший? Король я или нет? Дофин взял в руки пилочку и вернулся к часам. Господин де Шуазель поклонился так же почтительно, как и в первый раз. – А, так вы не желаете мне отвечать? Да скажите же мне хоть что-нибудь, черт побери! Вы хотите, чтобы я умер от тоски, приняв ваши предложения и не вынеся ни вашего молчания, ни вашей ненависти, ни ваших страхов? – Я далек от того, чтобы ненавидеть господина Дю Барри, сир, – с улыбкой возразил дофин. – А я, сир, его не боюсь, – возвысив голос, сказал г-н де Шуазель. – Так вы все против меня сговорились! – закричал король, изображая гнев, хотя на самом деле чувствовал лишь досаду. – Вы хотите, чтобы я стал притчей во языцеях. У всей Европы, чтобы надо мной смеялся мой брат – король Пруссии, чтобы я стал посмешищем подобно королю Пето, которого изобразил этот наглец Вольтер! Не бывать этому! Нет, я вам такой радости не доставлю. Я по-своему понимаю честь, я по-своему буду ее соблюдать! – Сир! – заговорил дофин с неизменной кротостью, однако по-прежнему настойчиво. – Я должен заметить, что речь не идет о чести вашего величества: затронуто достоинство ее высочества, ведь, в сущности, это она была оскорблена. – Его высочество прав, сир: одно ваше слово – и никто не посмеет продолжать… – А разве кто-нибудь собирается продолжать? Да никто ничего и не начинал: Жан – грубиян, но у него доброе сердце. – Допустим, что так, – проговорил г-н де Шуазель, – отнесем это на счет его грубости, сир; тогда пусть за свою грубость он принесет извинения господину де Таверне. – Я уже вам сказал, – вскричал Людовик XV, – что все это меня не касается. Будет Жан извиняться или нет – он волен решать сам. – Имею честь предупредить ваше величество, что дело, оставленное без последствий, вызовет толки, сир, – заметил г-н де Шуазель. – Тем лучше! – взревел король. – Так или иначе, я просто заткну уши, чтобы не слышать больше ваших глупостей. – Итак, ваше величество поручает мне опубликовать в печати, что одобряет поступок господина Дю Барри? – не теряя хладнокровия, спросил г-н де Шуазель. – Я? – вскричал Людовик XV. – Чтобы я стал одобрять кого бы то ни было в столь темном деле? Вы меня толкаете на крайности. Берегитесь, герцог… Людовик! Ради самого себя вам следует меня щадить… Я вам даю возможность поразмыслить над моими словами, я устал, я доведен до крайности, я еле держусь на ногах. Прощайте, господа, я иду к дочерям, а потом еду в Марли в надежде хоть там обрести спокойствие, если, конечно, вы не будете и там меня преследовать. Как раз в ту минуту, как король направился к выходу, дверь распахнулась и на пороге появился лакей. – Сир! – сказал он. – Ее высочество Луиза ожидает ваше величество в галерее, чтобы попрощаться. – Попрощаться? – переспросил Людовик XV. – Куда же она собралась? – Ее высочество говорит, что решила воспользоваться позволением вашего величества покинуть дворец. – Час от часу не легче! И святоша моя туда же! Нет, ям впрямь несчастнейший человек! И он выбежал из залы. – Его величество оставляет нас без ответа, – сказал герцог, обращаясь к дофину, – какое решение принимаете вы, ваше высочество? – Слышите? Звонят! – вскричал юный принц, прислушиваясь то ли с притворной, то ли с искренней радостью к бою часов. Министр нахмурился и, пятясь, вышел из Часовой залы, оставив дофина в полном одиночестве.  Глава 27. ЕЕ ВЫСОЧЕСТВО ЛУИЗА ФРАНЦУЗСКАЯ   Старшая дочь короля ожидала отца в большой галерее Лебрена, той самой, где в 1683 году Людовик XIV принимал дожа и четырех генуэзских сенаторов, прибывших для того, чтобы вымаливать у него прощение за Республику. В конце галереи, противоположном тому, откуда должен был появиться король, собрались удрученные фрейлины. Людовик вошел, когда придворные уже начали собираться группами в приемной; утром ее высочество решила уехать, и эта новость постепенно облетела дворец. Ее высочество Луиза Французская была высокого роста и отличалась поистине королевской красотой. Однако необъяснимая грусть набегала время от времени на ее безмятежное чело. Ее высочество внушала придворным уважение прежде всего своей редкой добродетелью; это было то самое уважение к властям предержащим, которого вот уже лет пятьдесят французская корона добивалась либо подкупом, либо запугиванием. Более того, в эпоху, когда народ потерял веру в своих правителей – правда, их еще не называли вслух тиранами – принцессу любил народ. Ее добродетель нельзя было назвать неприступной; о ее высочестве никогда не злословили и справедливо считали ее сердечной. Дня не проходило, чтобы она не доказывала этого добрыми делами, в то время как другие не шли дальше споров о добродетели. Людовик XV побаивался дочери: она внушала ему уважение Ему случалось ею гордиться; кроме того, она была единственной из его детей, кого он щадил и не высмеивал с присущей ему едкостью. Трех других дочерей, Аделаиду, Викторию и Софью, он прозвал Тряпкой, Вороной и Пустомелей, в то время как к Луизе он обращался не иначе, как «сударыня». С той поры, как маршал де Сакс унес с собой в могилу величие Тюреннов и Конде, а Мария Лещинская – мудрость правления Марии-Терезии, все пошло на убыль при жалком французском троне. В то время лишь ее высочество Луиза обладала истинно королевским нравом, который сравнительно с остальными представлялся героическим. Она олицетворяла собою гордость французской короны, была единственной ее жемчужиной среди подделок и мишуры. Это отнюдь не означает, что Людовик XV любил свою дочь. Как известно, Людовик XV, кроме. – себя, не любил никого. Однако она была ему дороже других. Входя, он увидел, что ее высочество стоит посреди галереи, опершись на столик, инкрустированный красной яшмой и лазуритом. Она была одета в черное, прекрасные ненапудренные волосы были убраны под кружевной наколкой; выражение ее лица было не столь строгим, как обыкновенно, зато она была еще печальнее. Она смотрела в одну точку; время от времени она окидывала тоскующим взором портреты европейских монархов, в чьих жилах текла кровь ее предков. Черный цвет одежды был у принцесс в моде. В темных складках скрывались глубокие карманы, имевшие распространение в описываемую нами эпоху. Ее высочество Луиза носила на поясе, на золотом кольце, сотню ключей от всех своих ящиков и сундуков. Заметив, что присутствовавшие придворные с жадностью наблюдают за готовящейся сценой, король глубоко задумался. Однако галерея была такая длинная, что зрители не могли слышать, о чем говорили на другом ее конце. Они лишь наблюдали за происходящим, и это было их право, но они не могли разобрать ни слова, а вслушиваться не входило в их обязанности. Принцесса сделала несколько шагов навстречу королю, поднесла его руку к губам и почтительно ее поцеловала. – Я слышал, вы собрались уезжать, сударыня? – спросил Людовик XV. – Вы, должно быть, отправляетесь в Пикардию? – Нет, сир, – ответила принцесса. – Кажется, я догадываюсь: вы едете на богомолье в Нуармутье. – Нет, сир, – отвечала ее высочество Луиза, – я ухожу в монастырь кармелиток Сен-Дени – там, как вам известно, я могу быть настоятельницей. Король вздрогнул, однако лицо его оставалось спокойным, несмотря на то, что он пришел в замешательство. – Дочь моя! – вскричал он. – Не покидайте меня! Это немыслимо! – Дорогой отец! Я давно решилась на этот шаг, и ваше величество дали согласие. Не противьтесь же теперь, отец, умоляю вас! – Да, я дал согласие, но против воли, как вы помните, в надежде, что в последнюю минуту вы передумаете. Вам не следует заживо хоронить себя в монастыре; это обычай минувших дней; в монастырь уходят от неизбывной печали или после разорения. Королевская дочь далеко не бедна, насколько мне известно, а если она несчастлива – этого никто не должен знать. Король повышал голос по мере того, как входил в роль отца и властелина. Ни один актер, оказавшись на его месте, не смог бы в этом случае переиграть, так как от него требуются лишь сожаление и гордыня. Заметив волнение отца, столь редкое для эгоистичного Людовика XV, Луиза была глубоко тронута. – Сир! – отвечала Луиза. – Не лишайте меня последних сил своим великодушием. Моя печаль – не простой каприз, вот почему мое решение идет вразрез с обычаями нашего времени. – Что же вас так опечалило? – вскричал король в приливе чувствительности. – Бедное мое дитя! Что же это за печаль? – Горькая, неизбывная, сир, – отвечала ее высочество Луиза. – Дочь моя! Отчего же вы никогда мне об этом не говорили? – Это такая печаль, которую никто не в силах одолеть. – Даже король? – Даже король. – И отец? – Нет, отец, нет! – Вы благочестивы, Луиза, и можете почерпнуть силы в вере… – Пока еще не могу, сир. За этим я и иду в монастырь, в надежде обрести помощь. Бог говорит с человеком в тишине, человек обращается к Господу в уединении. – Вы готовы принести Всевышнему слишком большую жертву. Ведь вы всегда можете укрыться в надежной тени французского трона. Вам этого недостаточно? – Тень кельи еще более непроницаема, отец мой, она веселит сердце, она поддерживает и сильных и слабых, и низших и высших, и великих и ничтожных. – Вам угрожает какая-нибудь опасность? В таком случае, Луиза, вы можете быть уверены, что король вас защитит. – Сир! Пусть сначала Господь защитит короля. – Повторяю, Луиза, вы совершаете ошибку, неверно истолковав усердие. Молитва хороша сама по себе, но нельзя же молиться все время! Вы добры, благочестивы, зачем вам столько молиться? – Дорогой отец! Сколько бы я ни молилась, мне никогда не вымолить прощения, чтобы предотвратить несчастья, готовые вот-вот над нами разразиться, ваше величество. Боюсь, что доброты, которой наделил меня Господь, и чистоты, которую я двадцать лет стараюсь сберечь, окажется недостаточно для искупления наших грехов. Король отступил на шаг и удивленно взглянул на Луизу. – Вы никогда об этом со мной не говорили, – заметил он. – Вы заблуждаетесь, дорогое мое дитя, аскетизм вас погубит. – Сир! Прошу вас не употреблять столь светское понятие, которое не в состоянии выразить истинного и, что еще важнее, необходимого самопожертвования. Вряд ли когда-нибудь подданная была так предана своему королю, а дочь – отцу, как я – вам! Сир! Ваш трон, в спасительной тени которого вы с гордостью предлагали мне укрыться, уже сотрясается; вы еще не чувствуете ударов, однако я их уже угадываю. Бездна вот-вот разверзнется и поглотит монархию. Вам кто-нибудь говорит правду, сир? Ее высочество Луиза оглянулась, дабы убедиться в том, что придворные ее не слышат. Она продолжала: – Мне многое известно из того, о чем вы не догадываетесь. Переодевшись сестрой милосердия, я не однажды бывала на темных парижских улицах, в жалких мансардах, на мрачных перекрестках. Зимой там умирают от голода и холода, летом – от жажды и жары. Вы не знаете, что происходит в деревне, сир, потому что ездите лишь из Версаля в Марли и обратно. Так вот, в деревне нет ни зернышка, я имею в виду – не для пропитания, а для того, чтобы засеять поля, не знаю кем проклятые, потому что они пожирают семена, не принося взамен урожая. Голодные крестьяне глухо ропщут, потому что в воздухе уже витают смутные мысли. Темный народ постепенно просвещается, он слышит слова: оковы, цепи, тирания. Люди пробуждаются от спячки, они перестают жаловаться и начинают ругаться. Парламент требует для себя права предостережения короля, то есть добивается возможности открыто говорить вам то, о чем все говорят вполголоса: «Король, ты нас погубишь! Спаси нас, иначе мы будем сами себя спасать!..» Военные от безделья ковыряют шпагой землю, из которой прорастает свобода, посеянная щедрой рукой энциклопедистов. Писатели – как случилось, что люди начали замечать то, чего не видели раньше? – замечают все наши промахи в тот самый миг, как мы их допускаем, и открывают на совершаемое нами зло глаза простому люду, который теперь хмурится каждый раз, как мимо проходит кто-нибудь из хозяев. Ваше величество готовится к свадьбе внука… В былые времена, например, когда Анна Австрийская женила своего сына, парижане преподносили подарки ее высочеству Марии-Терезии. Сегодня не только город ничего не предлагает в подарок, напротив: ваше величество увеличивает подати для того, чтобы было чем оплатить экипажи, в которых наследница Цезаря прибывает к потомку Людовика Святого. Духовенство давно разучилось молиться Богу. Однако, видя, что все земли уже розданы, привилегии исчерпаны, казна опустела, духовенство решило вновь обратиться к Господу с мольбой о том, что оно называет счастьем народа! Наконец, сир, вы должны услышать то, о чем и так догадываетесь, то, что вам должно быть настолько горько видеть, что и разговаривать об этом ни с кем не хочется! Ваши братья когда-то вам завидовали, а теперь презрительно от вас отвернулись. Четыре ваших дочери, сир, не могут выйти замуж. В Германии – двадцать принцев, в Англии – три, в странах Северной Европы – шестнадцать, не говоря уже о наших родственниках – Бурбонах в Испании и Неаполе, которые, впрочем, давно от нас отвернулись, как и все остальные. Может быть, только турецкий султан не погнушался бы нами, да вот беда: мы воспитаны в христианской вере! Я не о себе говорю, отец, я не жалуюсь на свою судьбу! Мне еще повезло, потому что я свободна, я никому из родных не нужна, потому что я смогу в тиши уединения, в бедности, предаваться размышлениям и просить Бога о том, чтобы он отвел от вас и от моего племянника бурю, готовую вот-вот разразиться у вас над головами. – Дочь моя, дитя мое! – заговорил король. – У страха глаза велики! – Сир, сир! – воскликнула ее высочество Луиза. – Вспомните о древнегреческой принцессе-предсказательнице: она предупреждала, как я сейчас, своего отца и братьев о войне, разрушениях, пожаре, а отец и братья подняли ее на смех, называли сумасшедшей. Прислушайтесь к моим словам! Будьте осторожны, отец, хорошенько подумайте над тем, что я вам сказала, ваше величество! Людовик XV скрестил руки на груди и уронил голову. – Дочь моя! – наконец заговорил он. – Вы чересчур строги. В самом ли деле повинен я в тех несчастьях, которые вы вменяете мне в вину? – Боже меня сохрани от подобных мыслей! Этими несчастьями мы обязаны времени, в которое мы живем. Вы виноваты в происходящем ничуть не больше, чем все остальные. Однако обратите внимание, сир, как горячо поддерживают низы любой намек на порочность монарха; обратите внимание, как по вечерам оживленная дворцовая прислуга шумно спускается с верхних этажей по боковым лестницам, а в это время парадная мраморная лестница темна и безлюдна. Сир! Простолюдины и куртизанки выбирают место для веселья подальше от нас, а если нам доводится появиться, когда они веселятся, их радость угасает. Красивые юноши, очаровательные девушки! – с грустью продолжала принцесса. – Любите! Пойте! Веселитесь! Будьте счастливы! Я вас стесняла своим присутствием, зато там, куда я направляюсь, могу быть вам полезной. Здесь вы сдерживаете жизнерадостный смех из опасения вызвать мое неудовольствие – там я стану от всего сердца молиться за короля, за сестер, за племянников, за французский народ, за всех вас, за тех, кого я люблю всей душой. – Дочь моя! – помолчав, обратился к ней насупившийся король. – Умоляю вас, не покидайте меня хотя бы в эту минуту, пожалейте меня! Луиза Французская взяла отца за руку и взглянула на него полными любви глазами. – Нет, – отвечала она, – нет, отец, я ни минуты больше не останусь во дворце. Нет! Настал час молитвы! Я чувствую, что могу искупить своими слезами те удовольствия, в которых вы не можете себе отказать; вы еще нестары, вы – прекрасный отец, вы великодушны: простите меня! – Оставайся с нами, Луиза, оставайся! – воскликнул король, крепко прижимая к себе дочь. Принцесса покачала головой. – Мое царство – в другом мире, – грустно проговорила она, высвобождаясь из объятий короля. – Прощайте, отец! Я сегодня сказала вам то, что уже лет десять камнем лежало у меня на сердце. Я задыхалась под этим грузом. Теперь я довольна. Прощайте! Взгляните: я улыбаюсь, я, наконец, счастлива. Я ни о чем не жалею. – И тебе не жаль меня, дочь моя? – Вас мне было бы жаль, если бы нам не суждено было больше увидеться. Но я надеюсь, что вы будете меня навещать в Сен-Дени. Вы не забудете свою дочь? – Что ты! Никогда, никогда! – Не огорчайтесь, сир. Ведь разлука не будет долгой, не так ли? Мои сестры еще ничего не знают, как мне кажется; по крайней мере я предупредила о своем отъезде только своих камеристок. Я готовилась к нему целую неделю и страстно желаю, чтобы мой отъезд не вызвал никакого шума, пока за мной не захлопнутся ворота Сен-Дени. А тогда мне уже будет все равно… Король взглянул дочери в глаза и понял, что ее решение окончательно. Ему тоже хотелось, чтобы она уехала без лишнего шума. Ее высочество Луиза опасалась, что ее решение вызовет у отца слезы, а он щадил свои нервы. И потом он собирался отправиться в Марли, а пересуды и сплетни в Версале неизбежно заставили бы его отложить эту поездку. Ну и, наконец, он надеялся, что ему не придется теперь после обычных своих оргий, не достойных его ни как короля, ни как отца, читать в грустных и строгих глазах дочери упрек в беззаботной праздности, которой он с таким удовольствием предавался! – Пусть будет так, как ты хочешь, дитя мое, – сказал он. – Подойди, я тебя благословлю, ведь ты меня так радовала! – Позвольте поцеловать вашу руку, сир, а свое благословение пошлите мне мысленно. Для тех, кто знал о намерении ее высочества уйти в монастырь, прощание было торжественным и вместе с тем поучительным зрелищем: с каждой минутой принцесса становилась ближе своим славным предкам, которые, казалось, следили за ней из золоченых рам и были благодарны за то, что еще при жизни она стремилась соединиться с ними в фамильном склепе. Король проводил дочь до дверей, простился с ней и, не проронив ни слова, пошел обратно. Придворные последовали за ним, как того требовал этикет.  Глава 28. ТРЯПКА, ВОРОНА И ПУСТОМЕЛЯ   Король отправился на каретный двор, где он по своему обыкновению проводил некоторое время перед охотой или прогулкой. Он лично отдавал распоряжения на весь оставшийся день. Дойдя до конца галереи, он отпустил придворных. Оставшись один, Людовик пошел по коридору, в который выходила дверь апартаментов их высочеств. Дверь была скрыта от глаз гобеленом. Король замер на минуту в нерешительности и покачал головой. – Была среди них одна порядочная девушка, – процедил он сквозь зубы, – да и та уехала! Это весьма нелестное для других дочерей короля замечание было встречено громкими возгласами. Гобелен приподнялся, и возмущенные девицы в один голос воскликнули: – Спасибо, отец! Они окружили Людовика XV. – А, здравствуй. Тряпка! – обратился он к старшей, ее высочеству Аделаиде. – Признаться, мне безразлично, рассердишься ты или нет: я сказал правду. – Да вы не сообщили нам ничего нового, сир, – заметила ее высочество Виктория, – мы знаем, что Луиза была вашей любимицей. – По правде сказать, ты совершенно права, Пустомеля! – Чем же Луиза лучше нас? – ядовито спросила ее высочество Софья. – Да тем, что Луиза меня не мучает, – добродушно отвечал король. – Можете быть уверены, отец, что сейчас она бы вас помучила!.. – проговорила ее высочество Софья с такой злостью, что король невольно поднял на нее глаза. – О чем это ты, Ворона? – спросил он. – Уж не откровенничала ли с тобой перед отъездом Луиза? Это было бы странно – ведь она тебя терпеть не могла! – Сказать по правде, это у нас взаимно, – отвечала ее высочество Софья. – Прекрасно! – воскликнул Людовик XV. – Можете друг друга ненавидеть, презирать, хоть в клочья разодрать, это ваше дело! Меня это не касается, лишь бы вы не мешали мне наводить в королевстве порядок. Впрочем, хотел бы я знать, чем бедняжка Луиза могла мне досадить. – Бедняжка! – в один голос вскричали ее высочество Виктория и ее высочество Аделаида, по-разному сложив губы. – Я вам скажу, чем она могла бы вам досадить! – объявила ее высочество Софья. Людовик XV поудобнее устроился в огромном кресле, стоявшем недалеко от двери, на случай, если пришлось бы спешно уносить ноги. – Ее высочество Луизу одолевает тот же бес, что и настоятельницу де Шелл: она отправилась в монастырь ради того, чтобы ставить там свои опыты. – Ну, ну, пожалуйста, без намеков, – оборвал ее Людовик XV. – Не надо ставить под сомнение добродетель вашей сестры. Слава Богу, на сей предмет не было никаких сплетен, хотя обычно это – великолепный предлог для того чтобы посудачить. Так что не вам затевать подобные разговоры. – Не мне? – Именно не вам! – А я и не собираюсь рассуждать о ее добродетели, – возразила ее высочество Софья, задетая за живое тем, что король подчеркнул слово «вам», а потом еще раз его повторил. – Я говорю, что она собирается проводить там опыты, только и всего. – Ну и что ж из этого? Пусть занимается химией, совершает подвиги, играет на флейте, стучит в барабан, мучает клавесин или щиплет струны – вам что за дело? Что вы нашли в этом дурного? – Я хотела сказать, что она будет заниматься политикой. Людовик XV вздрогнул. – Она хочет изучать философию, богословие и продолжить комментарии к папской грамоте Unigenitus, а мы будем выглядеть никому не нужными на фоне ее государственных теорий, метафизических систем, ее богословия… – Что вам за дело, если таким образом ваша сестра надеется попасть в рай, – продолжал Людовик XV, однако ему показалось, что есть нечто общее между обвинениями Вороны и замечаниями ее высочества Луизы, которые она ему высказала перед отъездом. – Вы завидуете ее будущему блаженству? Это было бы недостойно истинных дочерей Христа. – Клянусь, я ей не завидую! – воскликнула принцесса Виктория. – Пусть отправляется, куда хочет, я за ней не собираюсь идти. – И я не пойду! – сказала принцесса Аделаида. – Я тоже не пойду! – заметила ее высочество Софья. – Кроме того, она нас просто не выносила, – проговорила ее высочество Виктория. – Она вас не выносила? – переспросил Людовик XV. – Да, да, терпеть не могла, – подтвердили сестра. – Мне кажется, бедняжка Луиза выбрала для себя этот рай, чтобы только не встречаться с вами. Острота короля рассмешила сестер. Принцесса Аделаида, самая старшая, собралась с духом, чтобы нанести королю более ощутительный удар. – Сестры! – жеманно проговорила она, на минуту выходя из обычного своего состояния безразличия, за которое отец прозвал ее Тряпкой. – Вы, очевидно, не поняли или не осмеливаетесь сообщить королю истинную причину отъезда ее высочества Луизы. – Опять какая-нибудь гадость! – воскликнул король. – Ну, ну. Тряпка, говори! – Сир! – продолжала она. – Боюсь, что вам будет неприятно это услышать… – Скажите лучше, что вы на это надеетесь, – вот это было бы вернее! Ее высочество Аделаида прикусила язычок. – Во всяком случае, я скажу правду, – добавила она. – Сказать правду? Постарайтесь поскорее избавиться от этого недостатка. Разве я говорю когда-нибудь правду? И, как видите, слава Богу, я не чувствую себя от этого хуже. Людовик XV пожал плечами. – Да говорите же, говорите, сестра! – в один голос закричали ее высочество Софья и ее высочество Виктория, сгорая от нетерпения услышать пресловутую причину, которая, как они предполагали, могла больно задеть короля. – Какие же вы милые! – проворчал Людовик XV. – Вы только поглядите, как они любят папочку! Правда, его утешила мысль, что он испытывает к ним точно такие же чувства. – Так вот, – продолжала принцесса Аделаида, – наша сестра, которая всегда ревниво относилась к соблюдению этикета, больше всего опасалась того… – Чего? – спросил Людовик XV. – Договаривайте, раз начали. – Сир! Она опасалась появления при дворе новых лиц. – Появления новых лиц? – переспросил король, недовольный таким началом, потому что предвидел, куда она клонит. – Разве у меня в доме есть посторонние? Разве меня можно заставить принимать тех, кого я не желаю видеть? Это была ловкая попытка уйти от ответа. Однако ее высочество Аделаида была хитрая бестия, ее невозможно было так просто сбить с пути, особенно когда она собиралась сказать какую-нибудь колкость. – Я не так выразилась, это неточно. Вместо «появления» следовало бы сказать «введение» нового лица. – А, ну это дело другое: признаться, первое меня несколько смутило. Итак, я предпочитаю второе. – Знаете, сир, – вмешалась принцесса Виктория, – мне кажется, это слово тоже неясно выражает суть дела. – Что же это? – Представление ко двору. – Да, да, верно! – воскликнули сестры. – На этот раз слово найдено! Король поджал губы. – Вы полагаете? – спросил он. – Да! – воскликнула ее высочество Аделаида. – Так вот я хотела сказать, что моя сестра очень и очень опасалась новых представлений. – И что же дальше? – недовольно спросил король, желавший как можно скорее покончить с неприятным разговором. – Она боялась, отец, что госпожа Дю Барри будет представлена ко двору. – Наконец-то! – вскричал король, не в силах побороть досаду. – Раз уж заговорили, нечего было ходить вокруг да около, черт побери! Как вы любите тянуть время, госпожа Истина! – Сир! – сказала ее высочество Аделаида. – Я так долго не осмеливалась сообщить вам это из уважения к вашему величеству: только повинуясь вашей воле, я об этом заговорила. – Ну да, ну да, а все остальное время от вас ведь и слова не добьешься, вы ведь и рта не раскрываете, не разговариваете, не кусаетесь!.. – Что бы вы ни говорили, видимо, я все-таки угадала истинную причину, по которой моя сестра покинула дворец, – заметила ее высочество Аделаида. – Должен вас разочаровать: вы ошибаетесь! – Да что вы, сир, Аделаида права, мы в этом совершенно уверены! – в один голос воскликнули принцесса Виктория и принцесса Софья, кивая головами. – О Господи! – вскричал Людовик XV, точь-в-точь как один из героев Мольера. – Все мои домашние решили, как видно, сговориться против меня. Так вот почему это представление не может состояться! Вот почему принцесс невозможно застать дома! Вот почему они не отвечают на прошения и не удовлетворяют просьбы об аудиенции! – Что за прошения? О каких аудиенциях вы говорите? – спросила ее высочество Аделаида. – Да ведь вам это хорошо известно: о прошениях мадмуазель Жанны де Вобернье, – заметила принцесса Софья. – Да нет! Речь идет о просьбе принять мадмуазель Ланж, – добавила ее высочество Виктория. Взбешенный король вскочил на ноги, бросая злобные взгляды на дочерей. Ни одна из трех принцесс не могла противостоять отцовскому гневу: все они опустили глаза долу. – Вот лишнее доказательство тому, о чем я уже сказал: уехала лучшая из четырех дочерей! – сказал он. – Сир, – заметила ее высочество Аделаида, – ваше величество очень плохо к нам относится, вы с нами обращаетесь хуже, чем со своими собаками! – Еще бы! Когда я прихожу на псарню, мои собаки ко мне ластятся, мои собаки мне верны! Прощайте, прощайте! Пойду-ка я к Шарлотте, Красавке и Хвостику! Милые собачки! Да, я их люблю особенно за то, что они мне не будут тявкать правду-матку! Разгневанный король вышел в приемную; он услыхал, как вслед ему дочери хором запели: На площадях и улицах столицы И женщины, и парни, и девицы – Любовью все готовы поделиться, Хотя со вздохом: ах, ах, ах! И лишь подруга Блеза – вот бедняжка! – Лежит в постели, захворавши тяжко. Ах, тяжко! Ох, как тяжко! Вот бедняжка! Неужто помирает?! Ах, ах, ах! Это был первый куплет водевиля, направленного против г-жи Дю Барри, который распевали в Париже на каждом углу; он носил название «Прекрасная бурбонка». Король хотел было вернуться, и, возможно, принцессам не поздоровилось бы. Однако он сдержался и пошел дальше, пытаясь перекричать их голоса: – Господин собачий капитан! Эй, где вы, господин собачий капитан? Явился офицер, носивший столь странное звание. – Прикажите отворить псарню, – сказал король. – Сир! – вскричал офицер, бросившись Людовику XV наперерез. – Ваше величество, умоляю вас, остановитесь! – В чем дело, черт побери? – спросил король, останавливаясь на пороге двери, из-за которой доносился радостный лай собак, почуявших хозяина. – Сир! Прошу простить мою настойчивость, но я не могу позволить вашему величеству пройти к собакам. – А, понимаю, понимаю: псарня не убрана… Ну, ничего! Приведите сюда Хвостика. – Сир, – растерянно пробормотал офицер, – Хвостик второй день не ест и не пьет: возможно, он взбесился. – О, Господи! – вскричал король. – Несчастный я человек! Хвостик взбесился! Это уж последняя капля… Собачий офицер счел своим долгом выдавить слезу, чтобы оживить всю сцену. Король круто повернулся и зашагал к себе, где его уже ожидал камердинер. Заметив, что король чем-то сильно расстроен, он поспешил отойти к окну. Не обращая внимания на верного слугу, которого он и за человека не считал, Людовик XV широким шагом прошел в свой кабинет. – А, теперь я понимаю: господин де Шуазель смеется надо мной; дофин чувствует себя почти хозяином и думает что заменит меня, как только посадит на трон свою австриячку. Луиза меня любит, но как-то очень непросто: читает мне нотации, да еще ушла из дому… Три дочери распевают песенки, в которых называют меня жителем Блуа. Граф де Прованс переводит Лукреция. Граф д'Артуа шляется по ночам неизвестно где. Собаки взбесились и готовы меня искусать. Решительно, кроме дорогой графини, меня никто не любит. К черту тех, кто хочет ей насолить! С отчаянной решимостью Людовик XV уселся за стол, где он по обыкновению подписывал бумаги. – Теперь я догадываюсь, почему все с таким нетерпением ожидают прибытия ее высочества. Они думают: стоит ей здесь появиться, как я стану ее рабом или попаду под влияние ее семейства. Право, у меня еще будет время наглядеться на мою дражайшую невестку! Должно быть, ее приезд доставит мне новые хлопоты. Поживу-ка я спокойно как можно дольше, а для этого необходимо задержать ее в пути. Предполагалось, что она без остановок проедет через Реймс и Нуайон, а затем прибудет в Компьень. Ну что же, надо изменить порядок церемониала. Пусть будет трехдневный прием в Реймсе, а затем один.., нет, черт возьми! Два… Да что я! Три дня на празднования в Нуайоне. Итак, я выиграл шесть дней, целых шесть дней! Король взял перо и приказал г-ну де Стенвилю остановиться на три дня в Реймсе и столько же времени провести в Нуайоне. Он вызвал дежурного курьера. – Срочно передать это письмо господину де Стенвилю, – приказал он. И принялся за другое письмо. «Дорогая графиня! – написал он. – Мы сегодня же назначаем Замора дворецким. Сейчас я уезжаю в Марли, однако вечером прибуду в Люсьенн, чтобы сказать Вам то, чем сию минуту переполнено мое сердце. Людовик « – Лебель! – сказал он. – Отнесите это письмо графине. Настоятельно советую быть с ней повежливее. Камердинер поклонился и вышел.  Глава 29. ГОСПОЖА ДЕ БЕАРН   Графиня де Беарн, бывшая причиной страстных споров при дворе, камнем преткновения умышленных или невольных скандалов, быстро продвигалась к Парижу, о чем Жан Дю Барри узнал от своей сестры. Этим путешествием г-жа де Беарн была обязана богатому воображению виконта Жана, которое всегда приходило ему на помощь в трудную минуту. Ему никак не удавалось найти среди придворных дам поручительницу, без которой было невозможно представление ко двору г-жи Дю Барри. Тогда он обратился взором к провинции, оценил создавшееся положение, пошарил в отдаленных городах и нашел то, что искал. В готическом замке на берегу реки Мез жила старая дама, которая с давних пор вела тяжбу. Эту старую сутягу звали графиня де Беарн. Затянувшийся процесс представлял собой дело, от которого зависело все ее состояние. Дело оказалось всецело в руках г-на де Монеу. А г-н де Монеу стал с недавних пор сторонником г-жи Дю Барри, установив доселе никому не известные родственные отношения, в результате чего называл ее кузиной. В надежде получить в ближайшее время портфель канцлера, г-н де Монеу испытывал к фаворитке самые что ни на есть дружеские чувства. Этой-то Дружбе он и был обязан тем, что король уже назначил его вице-канцлером. Госпожа де Беарн была любительницей судебных разбирательств: она обожала судиться и сильно смахивала на графиню д'Эскарбань и г-жу Пимбеш, типичнейших представительниц той эпохи, и отличалась от них, должно быть, только аристократическим именем. Проворная, худощавая, угловатая, державшаяся всегда настороженно, с бегающими глазками под седыми бровями, г-жа де Беарн к тому же одевалась так, как это было принято в ее молодости. Как бы капризна ни была мода, она иногда пытается образумиться; вот почему платье, которое графиня де Беарн носила в 1740-м, будучи юной девицей, оказалось вполне подходящим в 1770 году для старой дамы. Широкая гипюровая юбка, короткая кружевная накидка, огромный чепец, глубокие карманы, огромных размеров сак и шейный шелковый платок в мелкий цветочек – такой предстала графиня де Беарн взору Шон, любимой сестры и доверенного лица г-жи Дю Барри, когда Шон в первый раз приехала к графине де Беарн, представившись дочерью ее адвоката мэтра Флажо. Старая графиня одевалась так не столько из любви к моде прежних лет, сколько из экономии. Она была не из тех кто стыдится бедности, потому что была бедна не по своей вине. Она сожалела лишь о том, что не могла оставить после себя приличного для своего имени состояния сыну, юному, застенчивому, словно девушка, провинциалу, предпочитавшему материальные удовольствия тем льготам, которые могло ему дать доброе имя. Графиня де Беарн тешила самолюбие тем, что называла своими те земли, которые ее адвокат отсуживал у Салюсов. Однако, обладая здравым смыслом, она хорошо понимала, что если бы ей понадобилось заложить земли ростовщику – а в описываемое нами время этих ловкачей во Франции было более чем достаточно, – то ни один прокурор, каким бы пройдохой он ни был, не взялся бы ни обеспечить ей гарантию, ни авансировать ее в надежде на возвращение ей земель. Итак, г-жа де Беарн ограничивалась доходами лишь с тех земель, которые не фигурировали в процессе, да была еще обязана вносить арендную плату. Она получала всего около тысячи экю ренты, что вынуждало ее избегать двора, где надо было выбрасывать деньги на ветер, платя по двенадцать ливров в день только за наем кареты, на которой просительница обычно разъезжала от судей к адвокатам и обратно. В особенности же она избегала двора потому, что справедливо полагала, что до ее тяжбы дело дойдет не раньше, чем лет через пять. Еще и сегодня бывают долгие процессы, но им далеко до судебных разбирательств тех лет: процесс мог пережить два-три поколения, он расцветал, подобно сказочному растению из «Тысячи и одной ночи», раз в двести или даже триста лет. Госпоже де Беарн не хотелось истратить последнее свое достояние, пытаясь получить обратно несколько десятин спорных земель; как мы уже сказали, она была дамой старой закалки, то есть проницательной, осторожной, энергичной и скупой. Вне всякого сомнения, она смогла бы лучше любого прокурора, адвоката и судебного исполнителя вести тяжбу, вызывать в суд, защищать, привести приговор в исполнение. Но она была урожденная Беарн, и это имя во многом служило ей препятствием. Из-за него она страдала и томилась, подобно Ахиллу, укрывшемуся в своей палатке и терзавшемуся при звуках боевого рожка, делая вид, что не слышит его; нацепив на нос очки, графиня де Беарн весь день напролет просиживала над старыми грамотами, а по ночам, завернувшись в халат из персидского шелка, произносила речи, расхаживая с развевавшимися по ветру седыми волосами перед своей подушкой, и отстаивала свое право на спорное наследство с таким красноречием, которого только и могла желать своему адвокату. Нетрудно догадаться, что приезд Шон, представившейся м-ль Флажо, приятно взволновал до Беарн. Молодой граф де Беарн был в это время в армии. Обычно охотно веришь в то, чего страстно желаешь. Вполне понятно поэтому, что г-жа де Беарн поверила рассказу молодой дамы. Впрочем, в сердце графини закралось некоторое сомнение: графиня лет двадцать была знакома с Флажо, сто раз была у него дома на улице Пти-Лион-Сен-Север, но никогда не замечала, чтобы с квадратного ковра, казавшегося ей слишком маленьким для просторного адвокатского кабинета, на нее смотрели глазки какого-нибудь постреленка, выбежавшего клянчить конфеты. В конце концов можно было сколько угодно напрягать память, пытаясь припомнить адвокатский ковер, представить себе ребенка, который мог играть, сидя на этом ковре, однако м-ль Флажо была перед ней, вот и все. Кроме того, м-ль Флажо сказала, что она была замужем, и, наконец, что рассеивало последнее подозрение г-жи де Беарн в том, что девица нарочно приехала в Верден, – она сообщила, что направляется к мужу в Страсбург. Вероятно, графине де Беарн следовало бы попросить у м-ль Флажо рекомендательное письмо; однако если допустить, что отец не может отправить с поручением родную дочь без такого письма, то кому тогда он вообще мог бы доверить дело? И потом к чему были эти опасения? К чему могли привести подобные подозрения? С какой целью надо было проделывать шестьдесят миль: чтобы рассказывать графине сказки? Если бы графиня была богата, как, скажем, жена банкира или откупщика, если бы она, отправляясь в путь, брала с собой дорогую посуду и драгоценности, она могла бы заподозрить заговор с целью обокрасть ее в дороге. Но графиня де Беарн от души веселилась, когда представляла себе разочарование разбойников, которые вздумали бы на нее напасть. Поэтому когда Шон, переодетая мещанкой, уехала от нее в плохоньком кабриолете, запряженном одной-единственной лошадью, в который она предусмотрительно пересела на предпоследней почтовой станции, оставив там свою роскошную карету, графиня де Беарн, убежденная в том, что настал ее час, села в старинный экипаж и отправилась в Париж. Она все время подгоняла кучеров и миновала Ла Шоссе часом раньше ее высочества, а у заставы Сен-Дени оказалась всего часов шесть спустя после того, как через нее проехала г-жа Дю Барри. Так как у путешественницы был весьма скудный багаж – а важнее всего на свете были для нее тогда сведения о тяжбе, – то г-жа де Беарн поехала прямиком на улицу Пти-Лион и приказала остановить карету у двери Флажо. Понятно, дело не обошлось без любопытных – а все парижане очень любопытны, – окруживших громоздкий экипаж, выехавший, казалось, из конюшен Генриха IV: такой он был надежный, крепкий, с покоробившимися от времени кожаными занавесками, двигавшимися с ужасным скрежетом на медном позеленевшем карнизе. Улица Пти-Лион – неширокая, поэтому величественный экипаж г-жи де Беарн совершенно ее загородил. Уплатив кучерам прогонные, путешественница приказала отвезти карету на постоялый двор, где она обыкновенно останавливалась в Париже, то есть в «Поющий петух» на улице Сен-Жермен-де-Пре. Держась за сальную веревку, она поднялась по темной лестнице к Флажо; на лестнице было прохладно – к удовольствию графини, утомленной быстрой ездой и летним зноем. Когда служанка Флажо по имени Маргарита доложила о графине де Беарн, он наскоро подтянул короткие штаны, которые были спущены из-за жары, натянул на голову парик, всегда лежавший у его под рукой, и надел полосатый шлафрок из бумазеи. Одевшись, он пошел к двери с улыбкой, в которой сквозило столь сильное удивление, что графиня сочла своим долгом объявить: – Да, дорогой мой господин Флажо, это я! – Вижу, вижу, ваше сиятельство, – отвечал г-н Флажо. Стыдливо запахнув полы шлафрока, адвокат проводил графиню к кожаному креслу, стоявшему в самом светлом углу кабинета, и усадил ее на всякий случай подальше от бумаг на столе, памятуя о том, что графиня до крайности любопытна. – А теперь, ваше сиятельство, – учтиво обратился к ней Флажо, – позвольте узнать, чему я обязан столь приятной неожиданностью? Удобно устроившись в кресле, графиня де Беарн в эту минуту приподняла ноги, обутые в сатиновые туфли, давая возможность Маргарите подложить под них кожаную подушку. Услыхав слова Флажо, она быстро встала. Достав из футляра очки, она нацепи их на нос, желая получше рассмотреть Флажо, и спросила: – То есть как неожиданность? – А как же? Я думал, вы сейчас в своем имении, ваше сиятельство, – отвечал адвокат, в надежде польстить графине де Беарн, называя имением три арпана земли, распаханных под огород. – Как вы верно заключили, я там и была, но по первому вашему сигналу я все бросила и примчалась. – По первому моему сигналу? – удивленно переспросил адвокат. – По первому вашему слову, намеку, совету – называйте, как хотите. Глаза Флажо округлились и стали размером с очки графини. – Надеюсь, вы довольны, что я не заставила себя ждать? – Я как всегда рад вас видеть, ваше сиятельство, однако позвольте вам заметить, что я не совсем понимаю, при чем здесь я? – Как? – вскричала графиня. – Как это при чем здесь вы?.. Ведь я приехала из-за вас! – Из-за меня? – Ну да, из-за вас. Так что у нас нового? – О ваше сиятельство! Говорят, король замышляет переворот в парламенте… Не желаете ли выпить чего-нибудь? – При чем здесь король? Разве речь идет о перевороте? – А о чем же, ваше сиятельство? – Речь идет о моем процессе. Я говорила о своем деле, когда спросила, нет ли чего-нибудь нового. – О, что касается вашего дела, – грустно качая головой, отвечал г-н Флажо, – увы, нового ничего нет… – То есть совсем ничего? – Ничего. – Ничего с тех пор, как ваша дочь со мной говорила? Но так как мы с ней разговаривали третьего дня, ничего и не могло еще за это время произойти… – Моя дочь, вы сказали? – Ну да! – Вы говорите, моя дочь? – Ну конечно, ваша дочь, та самая, которую вы ко мне послали. – Простите, сударыня, – сказал г-н Флажо, – я не мог послать к вам дочь. – Почему не могли? – Да просто потому, что у меня нет дочери! – Вы в этом уверены? – спросила графиня. – Ваше сиятельство! Имею честь сообщить вам, что я холостяк. – Вот тебе раз! – воскликнула графиня. Обеспокоенный Флажо позвал Маргариту и приказал принести графине выпить чего-нибудь холодного; кроме того, он знаком велел за ней приглядывать. «Бедная женщина! – подумал он. – Должно быть, у нее плохо с головой». – Ничего не понимаю! – продолжала графиня. – Так у вас нет дочери? – Нет, ваше сиятельство. – Ну, у нее еще муж в Страсбурге… – Ничего похожего, ваше сиятельство. – И вы не поручали своей дочери, – продолжала графиня, не в силах освободиться от обуревавших ее мыслей, – сообщить мне, что мой процесс готов вот-вот начаться? – Нет. Графиня так и подпрыгнула в кресле, хватив кулаком по колену. – Выпейте чего-нибудь, ваше сиятельство, – предложил Флажо, – вам станет легче. Он подал знак Маргарите – та приблизилась, держа на подносе два стакана с пивом, однако старой графине было не до этого: она оттолкнула поднос так резко, что м-ль Маргарита, пользовавшаяся, по-видимому, в доме некоторыми привилегиями, почувствовала себя задетой. – Та-а-ак… – глянув поверх очков на Флажо, заговорила графиня, – не угодно ли будет вам объясниться? – С удовольствием, – отвечал Флажо. – Останьтесь, Маргарита. Возможно, ее сиятельство еще захочет пить. Итак, давайте объяснимся! – Да, объяснимся, раз это необходимо. Я вас что-то не понимаю, господин Флажо. Можно подумать, что у вас голова плохо соображает из-за жары! – Не надо волноваться, ваше сиятельство, – проговорил адвокат, пытаясь отодвинуться вместе с креслом подальше от графини, – не волнуйтесь, давайте побеседуем спокойно. – Да, давайте побеседуем. Так вы говорите, у вас нет дочери, господин Флажо? – Нет, ваше сиятельство. Я искренне об этом сожалею, потому что, мне кажется, это было бы вам приятно, хотя… – Хотя?.. – переспросила графиня. – Хотя я предпочел бы сына: мальчику легче устроиться в жизни, вернее, мальчикам проще живется в наше время. Графиня де Беарн нетерпеливо скрестила руки на груди. – Послушайте! А вы не вызывали меня в Париж через сестру, племянницу, какую-нибудь родственницу? – У меня и в мыслях этого не было, ваше сиятельство, ведь жизнь в Париже не дешева… – А как же мое дело? – Как только его затребуют в суд, я сейчас же дам вам знать. – Как только его затребуют в суд? – Так точно. – Значит, оно еще не в суде? – Насколько мне известно, еще нет, ваше сиятельство. – Так мой процесс еще и не начинался? – Нет. – Можно ли надеяться, что его в скором времени затребуют? – Нет, ваше сиятельство! Да нет же, Господи! – Значит, со мной сыграли шутку!.. – воскликнула, поднимаясь, старая графиня. – Надо мной недостойно подшутили! Флажо сдвинул парик на затылок. – Боюсь, что так, ваше сиятельство, – пробормотал он. – Господин Флажо! – вскричала графиня. Адвокат вскочил со стула и подал знак Маргарите, чтобы она приготовилась в случае чего вступиться за хозяина. – Господин Флажо! – повторила графиня. – Я не намерена терпеть подобного унижения, я буду жаловаться начальнику полиции. Он найдет эту дуру, осмелившуюся так меня оскорбить. – Ну, это маловероятно, – заметил Флажо. – А когда ее найдут, – продолжала разъяренная графиня, – я подам на нее в суд. – Что, еще один процесс? – уныло спросил адвокат. Его слова заставили старуху спуститься с небес на бренную землю. – Да, увы… – пробормотала она. – Ах, в каком прекрасном расположении духа я сюда ехала!.. – Что же вам сказала та дама, ваше сиятельство? – Прежде всего, что прибыла по вашему поручению. – Мерзкая интриганка! – И от вашего имени она мне сообщила, что мое дело затребовал суд, что вот-вот должно начаться слушание, поэтому я должна поторопиться, иначе могу опоздать. – Увы! – воскликнул г-н Флажо. – Никто нашего дела не затребовал. – О нас забыли, не так ли? – Забыли, ваше сиятельство, на веки вечные забыли. Остается только надеяться на чудо, а вы знаете, что чудес не бывает… – О да! – тяжело вздохнув, согласилась графиня. Флажо отвечал графине таким же вздохом. – Послушайте, господин Флажо, – не унималась графиня де Беарн, – я вам сейчас кое-что скажу… – Слушаю, ваше сиятельство. – Я этого не переживу. – Ну, ну, успокойтесь, зачем же так волноваться? – Боже мой, Боже мой! – вскричала несчастная графиня. – У меня больше нет сил! – Мужайтесь, ваше сиятельство, мужайтесь! – попытался приободрить ее Флажо. – Посоветуйте, что мне делать? – С удовольствием! Возвращайтесь в свое имение и никогда больше не доверяйтесь тем, кто приедет от моего имени без письменного подтверждения. – Да, надо возвращаться… – Это было бы разумнее всего. – Поверьте мне, господин Флажо, – простонала графиня, – мы больше никогда не увидимся – по крайней мере на этом свете. – Какое коварство! А не кажется ли вам, что это происки моих врагов? – продолжала графиня. – Могу поклясться, что это дело рук Салюсов. – Как все это пошло! – Да, мелко все это, – согласился Флажо. – А ваша справедливость – не более, чем пещера Какуса. – А почему, спрошу я вас? Да потому, что справедливость перестала быть справедливостью, потому что кое-кто подстрекает членов парламента, потому что господину де Монеу захотелось вдруг стать канцлером вместо того, чтобы оставаться президентом. – Господин Флажо! Я бы, пожалуй, теперь чего-нибудь выпила. – Маргарита! – крикнул адвокат. Маргарита, вышедшая из кабинета тотчас, как заметила, что беседа приняла мирный оборот, вернулась на зов хозяина. Она внесла тот же поднос с двумя стаканами. Чокнувшись с адвокатом, графиня де Беарн сделала несколько неторопливых глотков, а затем стала прощаться. Флажо проводил ее до дверей, зажав в руке свой парик. Графиня де Беарн была уже на лестнице, безуспешно пытаясь нащупать в темноте веревку, служившую перилами, как вдруг чья-то рука легла на ее запястье и кто-то уперся ей в грудь головой. Это был клерк, летевший, как сумасшедший, вверх по крутой лестнице, перескакивая через ступеньки. Обругав его, старая графиня одернула юбки и пошла вниз, а клерк взбежал на площадку, толкнул дверь, крикнул звонко и радостно, как во все времена кричат все судейские: – Господин Флажо! По делу Беарн! И протянул Флажо бумагу. Прежде чем клерк успел получить от Маргариты пару оплеух в ответ на его поцелуи, старая графиня, услышав свое имя, взлетела назад по лестнице, оттолкнула клерка, бросилась на Флажо, вырвала у него из рук бумагу и втолкнула его в кабинет. – Так о чем же говорится в этой бумаге, господин Флажо? – крикнула старуха. – Клянусь честью, понятия не имею, ваше сиятельство. Позвольте мне бумагу – тогда я вам отвечу. – Вы правы, дорогой господин Флажо, читайте, читайте скорее! Тот взглянул сначала на подпись. – Это от нашего прокурора Гильду, – сообщил он. – О, Господи! – Он уведомляет меня о том, – со все возраставшим изумлением продолжал Флажо, – что во вторник я должен быть готов к защите, так как наше дело передано в суд. – Передано в суд! – подскочив, вскрикнула графиня. – Передано в суд! Должна вас предупредить, господин Флажо, чтобы вы так больше не шутили, в другой раз я этого не перенесу. – Ваше сиятельство! – опешив от известий, сказал Флажо. – Если кто и шутит, то это, должно быть, господин Гильду; правда, до сих пор за ним этого не водилось. – Письмо в самом деле от него? – На нем подпись Гильду, – вот взгляните. – Верно!.. Передано в суд сегодня утром, слушается во вторник… Господин Флажо! Так, значит, дама, которая ко мне приезжала, не интриганка? – По-видимому, нет. – Но вы же говорите, что не посылали ее ко мне… Вы уверены, что не вы ее ко мне послали? – Черт побери! Конечно, уверен! – Так кто же ее послал? – Да, в самом деле, кто? – Ведь кто-то же должен был ее послать? – Я просто теряюсь в догадках. – И я ума не приложу. Дайте-ка еще раз взглянуть на письмо, дорогой господин Флажо. Что здесь написано? Вот! Передано в суд, слушается… Так и написано: слушается под председательством господина президента Монеу. – Черт возьми! Так и написано? – Да. – Это ужасно! – Почему? – Потому что господин президент Монеу – большой друг Салюсов. – Вам это точно известно? – Еще бы! Он у них днюет и ночует. – Ну вот, час от часу не легче! Как же мне не везет! – Тем не менее делать нечего: придется вам к нему непременно сходить. – Да он мне устроит ужасный прием! – Вполне вероятно. – Ах, господин Флажо, что вы говорите? – Правду, ваше сиятельство. – Благодарю вас за такую правду! Мало того, что сами струсили, вы и у меня отнимаете последнее мужество. – Это потому, что я сам не жду и вам не советую надеяться на благополучный исход. – Неужели вы до такой степени малодушны, дорогой Цицерон? – Цицерон проиграл бы дело Лигария, если бы ему пришлось говорить свою речь перед Верресом, а не перед Цезарем, – отвечал Флажо, робко пытаясь возражать своей клиентке, столь лестно о нем отозвавшейся. – Так вы мне советуете не ходить к господину де Монеу? – Боже меня сохрани давать вам столь неразумные советы! Я лишь искренне сожалею, что вам предстоит визит к господину де Монеу. – Вы, господин Флажо, напоминаете мне солдата, готового покинуть свой пост. Можно подумать, что вы боитесь браться за это дело. – Ваше сиятельство! – сказал адвокат. – Мне за всю жизнь пришлось проиграть несколько дел. Поверьте, у них было больше шансов на успех, чем у вашей тяжбы. Графиня горестно вздохнула, потом, собравшись с духом, заговорила. – Я намерена идти до конца, – объявила она с достоинством, не совсем уместным в таких обстоятельствах, – не может быть и речи о том, чтобы я отступила перед этим заговором, так как правда на моей стороне. Пусть я проиграю процесс, зато покажу подлецам, что такое настоящая благородная дама, каких уж не встретишь при дворе. Могу ли я рассчитывать на вашу руку, господин Флажо, и просить вас проводить меня к вице-канцлеру? – Ваше сиятельство! – сказал Флажо, в свою очередь, призывая на помощь чувство собственного достоинства – Мы, члены оппозиции парижского Парламента, дали клятву не иметь больше никаких сношений с теми, кто не поддержал решения Парламента по делу господина д'Эгийона Сила союза – в единстве. Раз господин де Монеу не занял в этом деле определенного положения, то мы имеем основание быть им недовольными и собираемся бойкотировать его до тех пор, пока он не объявит, на чьей он стороне. – Не вовремя начинается мой процесс, как я вижу, – со вздохом заметила графиня – Адвокаты ссорятся с судьями, судьи – с клиентами. А, все едино! Я готова бороться до конца. – Бог в помощь, ваше сиятельство, – проговорил адвокат, перекинув полы шлафрока через левую руку, словно это была тога римского сенатора. «Ну что это за адвокат!.. – подумала графиня де Беарн. – Боюсь, что он будет иметь еще меньший успех перед Парламентом, чем я – перед своей подушкой». Постаравшись замаскировать улыбкой свое беспокойство, она сказала: – Прощайте, господин Флажо! Прошу вас изучить дело. Кто знает, какие неожиданности могут нас поджидать! – Ваше сиятельство! – сказал Флажо. – Меня смущает не моя речь – она будет великолепна, тем более что я собираюсь воспользоваться ею, чтобы провести потрясающие аналогии… – Между чем, сударь? – Я собираюсь сравнить коррупцию в Иерусалиме с проклятыми городами, на которые я призову огнь небесный Вы понимаете, ваше сиятельство, что ни у кого не останется сомнений в том, что Иерусалим – это Версаль – Господин Флажо, – вскричала старая графиня, – вы же себя скомпрометируете – вернее, не себя, а мое дело! – Ах, сударыня, его и так можно считать проигранным, раз его будет слушать господин де Монеу! И речи быть не может о том, чтобы выиграть его в глазах современников. А раз нам не добиться справедливости, давайте устроим скандал! – Господин Флажо… – Ваше сиятельство! Давайте смотреть философски. Мы поднимем такой шум! – Черт бы тебя побрал! – проворчала про себя графиня – Жалкий адвокатишка, только ищешь сличая завернуться в свои лохмотья и пофилософствовать! Пойду-ка я к господину де Монеу – уж он-то, поди, далек от философии! С ним-то я скорее сговорюсь, чем с тобой! Старая графиня оставила Флажо на улице Пти-Лион-Сен-Совер. В эти два дня ей довелось испытать после взлета пленительных надежд всю горечь разочарования и боль падения.  Глава 30. ВИЦЕ-КАНЦЛЕР   Старая графиня тряслась от страха, отправляясь к г-ну де Монеу. Однако по дороге ей пришла в голову мысль, которая ее несколько успокоила. Она подумала, что в связи с поздним временем г-н де Монеу вряд ли согласится ее принять, и она готова была записаться у дворецкого на прием. Было около семи часов вечера, и хотя было еще светло, в это время деловые визиты, как правило, уже откладывались: среди знати получил распространение обычай обедать в четыре часа; к этому времени все дела прекращались, и к ним возвращались лишь на следующий день. Горя желанием увидеть вице-канцлера, графиня де Беарн в то же время радовалась при мысли, что не будет принята. В этом находило выражение одно из известных противоречий человеческого разума, всем и так понятное и не требующее особых пояснений. Итак, графиня подъехала, приготовившись к тому, что дворецкий ее не пропустит. Она зажала в руке монету достоинством в три ливра, которая должна была, по ее мнению, смягчить сердце цербера: она надеялась, что он внесет ее имя в список аудиенций на следующий день. Когда карета остановилась у дома г-на де Монеу, она увидела, что дворецкий отдает приказания лакею. Она приготовилась терпеливо ждать, не желая своим присутствием мешать их разговору. Однако дворецкий, заметив наемную карету, сейчас же отпустил лакея и подошел к ней; он спросил, как зовут просительницу. – Я знаю наверное, что не буду иметь чести быть принятой его превосходительством. – Тем не менее прошу вас, сударыня, оказать мне честь и сообщить ваше имя. – Графиня де Беарн, – ответила она. – Его превосходительство ждет вас, – сказал дворецкий. – Что вы сказали? – в изумлении воскликнула г-жа де Беарн. – Я имел честь сообщить вам, что его превосходительство вас ожидает, – повторил он. – Неужели он меня примет? – Он готов принять ваше сиятельство. Графиня де Беарн вышла из кареты в полной растерянности, не веря в то, что это не сон. Дворецкий дернул за шнур: колокольчик звякнул два раза. На пороге появился лакей, и дворецкий жестом пригласил графиню войти. – Ваше сиятельство желает видеть его высокопревосходительство? – Я и мечтать не могла о таком счастье! – В таком случае прошу вас следовать за мной, ваше сиятельство. «А как плохо отзываются о судье! – подумала графиня, идя вслед за лакеем. – Несмотря ни на что, у него есть огромное преимущество: он доступен в любое время. А ведь он канцлер!.. Странно…» Она испугалась при мысли, что канцлер может оказаться несговорчивым и неприветливым, раз он с таким усердием посвящает себя своим обязанностям. Через настежь распахнутые двери кабинета она увидала погрузившегося в бумаги г-на де Монеу в огромном парике. Он был одет в сюртук черного бархата. Войдя в кабинет, графиня торопливо огляделась и с удивлением отметила, что никто, кроме нее и худого, с пожелтевшим лицом, занятого бумагами канцлера, не отражается больше в зеркалах. Лакей доложил о прибытии ее сиятельства графини де Беарн. Господин де Монеу тотчас поднялся и встал спиной к камину. Графиня де Беарн трижды присела в реверансе, как того требовал этикет. Она в смущении пробормотала несколько слов. Она не ожидала, что ей будет оказана столь высокая честь… Она не думала, что такой занятой человек, министр, принимает посетителей в часы досуга… Господин де Монеу на это отвечал, что время подданных его величества так же свято, как время его министров; что он, к тому же, сразу видит, кому из них следует оказывать преимущество; что он всегда рад отдать лучшее время суток тому, кто заслуживает этого преимущества. Графиня де Беарн снова присела в реверансе, затем наступило томительное молчание: истекло время комплиментов и наступала пора переходить к изложению просьбы. Господин де Монеу в ожидании потер подбородок. – Монсеньер! – обратилась к нему просительница. – Я желала видеть ваше высокопревосходительство, чтобы смиренно изложить суть важного дела, от которого зависит все мое состояние. Господин де Монеу едва заметно кивнул головой, что означало: «Говорите!» – Дело в том, ваше высокопревосходительство, – продолжала она, – что все мое состояние, вернее, состояние моего сына, зависит от исхода процесса, который я возбудила против семейства Салюсов. Вице-канцлер слушал, потирая подбородок. – Я наслышана о вашей справедливости, ваше высокопревосходительство, вот почему, несмотря на то, что я знаю о вашей симпатии, я бы даже сказала дружбе, которая связывает ваше высокопревосходительство с моими противниками, я тем не менее без малейшего колебания явилась умолять ваше высокопревосходительство меня выслушать. Господин де Монеу не мог сдержать улыбки, услышав, как она превозносит его чувство справедливости: это очень походило на то, как пятьдесят лет тому назад расхваливались несравнимые добродетели Дюбуа. – Дорогая графиня! – отвечал он. – Вы правы, я – друг Салюсов, но вы правы и в том, что, став министром юстиции, я свято соблюдаю объективность. Итак, я готов ответить на ваши вопросы, невзирая на мои личные симпатии, как и подобает министру юстиции. – Ваше высокопревосходительство, да благословит вас Господь! – вскричала старая графиня. – Я готов рассматривать ваше дело, как простой юрисконсульт, – добавил канцлер. – Благодарю вас, ваше высокопревосходительство! Ведь у вас такой опыт в подобных делах!.. – Кажется, ваша тяжба должна скоро слушаться в суде, не правда ли? – Да, на будущей неделе, ваше высокопревосходительство. – Чего же вы хотите? – Я бы желала, чтобы вы, ваше высокопревосходительство, ознакомились с подробностями моего дела. – Я с ними уже знаком. – И каково ваше мнение, монсеньер? – затрепетав, спросила старуха. – Вы спрашиваете мое мнение об этом деле? – Да. – Я считаю, что оно не вызывает никаких сомнений. – Так я его выиграю? – Да нет же, напротив, проиграете. – Вы, ваше высокопревосходительство, считаете, что я должна проиграть свою тяжбу? – Несомненно. Я позволю себе дать вам один совет. – Какой? – с надеждой в голосе спросила графиня. – Так как вы будете обязаны оплатить судебные издержки… – Что?? –..Я советую вам приготовить деньги заранее! – Ваше высокопревосходительство! Да ведь нас ждет разорение! – Увы, графиня, вы должны понять, что суд не может принимать во внимание это обстоятельство. – Да ведь должны же судьи иметь сострадание… – Нет, вот именно из этих соображений богиня правосудия надевает на глаза повязку. – Ваше высокопревосходительство! Позвольте попросить у вас совета. – Пожалуйста! О чем идет речь? – Скажите, может быть, существует способ добиться смягчения приговора? – Вы знакомы с кем-нибудь из ваших судей? – спросил вице-канцлер. – Нет, никого из судей я не знаю, ваше высокопревосходительство. – Какая досада! Ведь господа Салюсы поддерживают дружеские отношения почти со всеми членами Парламента! Графиня содрогнулась. – Разумеется, – продолжал канцлер, – не это является решающим обстоятельством, потому что судьи не руководствуются личной симпатией. Это было приблизительно так же бесспорно, как то, что канцлер справедлив, а Дюбуа – добродетелен. Графиня почувствовала, что вот-вот потеряет сознание. – Однако когда обе стороны имеют одинаковые шансы, – продолжал канцлер, – судья скорее отдаст свое предпочтение другу, нежели незнакомому лицу. Это так же верно, как то, что вы проиграете свой процесс, вот почему вам следует приготовиться к самым неблагоприятным последствиям. – Какие ужасные вещи я слышу от вашего высокопревосходительства! – Я надеюсь, вы понимаете, что я не собираюсь давать какие бы то ни было рекомендации господам судьям. Так как сам я не принимаю участия в голосовании, я имею право лишь высказать свое мнение. – Увы, монсеньер, у меня были некоторые подозрения… Вице-канцлер пристально взглянул на старуху. –..господа Салюсы живут в Париже, конечно, они знакомы со всеми судьями, вот почему они всемогущи. – Они всемогущи прежде всего потому, что правы. – Как мне больно слышать эти слова из уст столь несгибаемого человека, как вы, ваше высокопревосходительство! – Я говорю вам это потому, – с притворной доброжелательностью прибавил г-н де Монеу, – что хочу быть вам полезен, даю вам честное слово! Графиня вздрогнула: ей померещилось нечто неясное не столько в словах, сколько в скрывавшихся за словами мыслях вице-канцлера. Стоило только устранить это нечто, и она могла бы надеяться на благоприятный исход. – Кстати сказать, – продолжал г-н де Монеу, – ваше имя – одно из самых известных во Франции, оно для меня – лучшая рекомендация. – Что не помешает мне проиграть процесс, монсеньер! – Ничего не поделаешь! Я ничем не могу вам помочь. – Ах, ваше высокопревосходительство, – качая головой, проговорила графиня, – неудачно складываются мои дела! – Не хотите ли вы сказать, сударыня, – с улыбкой подхватил г-н де Монеу, – что во времена нашей молодости дела шли лучше? – Увы, да, монсеньер, – так мне по крайней мере представляется: я с удовольствием вспоминаю время, когда вы еще были рядовым адвокатом в Парламенте и произносили блестящие речи, а я, будучи молоденькой девушкой, от души вам рукоплескала. Какой был задор! Какое красноречие! А как вы были добродетельны! Ах, господин канцлер, в те времена не было ни интриг, ни поблажек! Уж в былое время я выиграла бы тяжбу! – Тогда всем заправляла госпожа де Фалари, по крайней мере в те минуты, когда регент закрывал на это глаза, а Мышка тем временем шарила по углам, вынюхивая, чем бы поживиться. – Знаете, монсеньер, госпожа де Фалари была все-таки знатная дама, а Мышка была покорной дочерью. – До такой степени, что им обеим ни в чем не было отказа. – Вернее, они ни в чем не отказывали. – Ах, графиня, не заставляйте меня говорить гадости о начальстве из любви к моей молодости! – отвечал канцлер со смехом, который все больше удивлял старую графиню искренностью и естественностью. – Однако вы, ваше высокопревосходительство, не можете помешать мне оплакивать потерянное состояние, мой навеки разоренный дом. – Вот что значит отстать от времени, графиня! Надо принести жертву кумирам сегодняшнего дня! – Увы, монсеньер, кумиры не признают тех, кто приходит к ним с пустыми руками. – Ведь вы же этого не знаете. – Я? – Ну да, вы же не пробовали, как мне кажется? – О, монсеньер, вы так добры, что по-дружески со мной говорите! Поверьте, я это очень ценю! – Мы с вами ровесники, графиня. – Как жаль, что мне сейчас не двадцать лет, а вы не рядовой адвокат! Вы были бы моим защитником, и тогда никакие Салюсы не устояли бы!.. – К сожалению, нам уже давно не двадцать лет, дорогая графиня, – вздохнув из вежливости, заметил вице-канцлер, – и мы должны взывать к тем, кто еще находится в этом счастливом возрасте: признайтесь, что в двадцать лет можно оказывать некоторое влияние… Вы что же, никого не знаете при дворе? – Я знакома лишь со старыми сеньорами, давно вышедшими в отставку, да и то, если бы они меня усидели, они покраснели бы со стыда.., такая я теперь бедная и жалкая. Знаете, монсеньер, при желании я могла бы, конечно, проникнуть в Версаль, да к чему мне это? Ах, если бы я могла вернуть свои двести тысяч ливров, духу моего не было бы в столице. Совершите это чудо, монсеньер! Канцлер пропустил последние слова мимо ушей. – Будь я на вашем месте, – сказал он, – я забыл бы старых придворных, раз они забыли вас, и обратился бы к молодым, которые рады привлечь к себе новых сторонников. Знакомы ли вы с их высочествами? – Они меня позабыли. – Да, наверное. Кроме того, они не имеют влияния при дворе. Знаете ли вы дофина? – Нет. – Ну, ничего, ведь сейчас все его мысли заняты прибывающей эрцгерцогиней. А не знаете ли вы кого-нибудь среди фаворитов? – Я даже не знаю, как их зовут. – Знакомо ли вам имя господина д'Эгийона? – Ветрогон, о котором ходят немыслимые слухи: якобы он прятался во время сражения на мельнице… Какой позор! – Графиня! – воскликнул канцлер. – Нельзя полностью доверяться слухам: делите надвое… Давайте еще подумаем. – Да что тут думать!.. – Ну, а почему нет? Вот, например… Да нет… Ага, придумал! – Кто же это, монсеньер? – Почему бы вам не обратиться непосредственно к ее сиятельству? – К графине Дю Барри? – раскрывая веер, спросила старуха. – Ну да, у нее доброе сердце. – Неужели? – А главное, она всегда рада услужить. – Я принадлежу к слишком старинному роду, чтобы ей понравиться, монсеньер! – Мне кажется, вы не правы, графиня. Она стремится завязать отношения с представителями знати. – Вы так полагаете? – спросила старая графиня, уже начинавшая уступать. – Так вы с ней знакомы? – Да нет же, Боже мой! – Ах, какая жалость! Вот кто мог бы помочь! – Да, уж она-то могла бы помочь, да беда в том, что я ее и в глаза никогда не видала! – А ее сестру Шон знаете? – Нет. – А другую ее сестру – Биши? – Нет. – Может, вы знаете ее брата Жана? – Нет. – А ее негра Замора? – При чем здесь негр? – О, ее негр – влиятельная фигура! – Не его ли портреты продаются на Новом мосту? Это тот, который похож на гадкую собачонку во фраке? – Он самый. – Да как же вы можете спрашивать, монсеньер, знакома ли я с этим черномазым? – вскричала графиня, оскорбленная в лучших чувствах. – И каким образом, собственно говоря, могла бы я с ним познакомиться? – Теперь я вижу, что вам наплевать на свои земли, графиня. – То есть почему же? – Потому, что вы презираете Замора. – Да при чем тут Замор? – Он может помочь вам выиграть процесс, только и всего. – Чтобы этот мозамбиканец помог мне выиграть процесс? Каким образом, скажите на милость? – Он возьмет да и скажет своей хозяйке, что ему хочется, чтобы вы выиграли. Это называется – влиятельность… Он веревки вьет из своей госпожи, а она может чего угодно добиться от короля. – Так значит, Францией управляет Замор? – Хм… Замор очень влиятелен, – качая головой, заметил г-н де Монеу, – и я предпочел бы скорее поссориться с эрцгерцогиней, например, чем с ним. – Господи Иисусе! – вскричала г-жа де Беарн. – Как вы можете так говорить, ваше высокопревосходительство? – Ах, Боже мой! Да вам это кто угодно может повторить. Спросите у герцогов и пэров, и они вам скажет, что, отправляясь в Марли или Люсьенн, они никогда не забывают захватить ни конфет, ни жемчуга в подарок Замору. А я, без пяти минут канцлер Франции, чем занимался, когда вы прибыли, как вы думаете? Я для него готовил приказ о назначении на должность дворецкого королевской резиденции. – Дворецкого? – Да. Господин де Замор назначен дворецким замка Люсьенн. – Такого же назначения его сиятельство де Беарн был удостоен после двадцати лет безупречной службы! – Да, да, совершенно верно, он был назначен дворецким замка Блуа, я хорошо помню. – Какой упадок. Боже мой! – запричитала старая графиня. – Значит, монархия погибает? – По крайней мере, графиня, она переживает кризис, и вот, воспользовавшись минутой, каждый пытается урвать себе кусок, как у постели смертельно больного перед его кончиной. – Понимаю, понимаю. Так ведь надо еще суметь найти подход к больному. – Знаете, что вам необходимо сделать, чтобы графиня Дю Барри приняла вас с благосклонностью? – Что? – Было бы хорошо, если бы вам довелось передать ей указ о назначении ее негра… Прекрасный повод для того, чтобы быть ей представленной! – Вы так полагаете, монсеньер? – спросила потрясенная графиня. – Я в этом убежден. Впрочем… – Впрочем?.. – переспросила г-жа де Беарн. – Вы не знаете никого из ее приближенных? – А разве вы не из их числа, монсеньер? – Я? – Ну да! – Я не смог бы взять этого на себя. – Значит, судьба ко мне неблагосклонна! – воскликнула бедная старуха, совершенно потерявшись от всех этих переходов. – Вот вы теперь, ваше высокопревосходительство, принимаете меня так, как никто никогда меня не принимал, в то время, как я и не надеялась вас увидеть. Мало этого, я не только готова просить покровительства у графини Дю Барри – я, урожденная Беарн! – я даже готова ради ее удовольствия стать рассыльной ее мерзкого негритоса, которого я не удостоила бы и пинком в зад, если бы встретила его на улице. А теперь оказывается, что я даже не могу быть допущена к этому маленькому монстру… Господин де Монеу опять стал потирать подбородок; казалось, он что-то обдумывает. В эту минуту появился лакей и доложил: – Господин виконт Жан Дю Барри! Канцлер в изумлении всплеснул руками, а графиня как подкошенная рухнула в кресло в полном оцепенении. – Попробуйте после этого сказать, сударыня, что судьба к вам неблагосклонна! – вскричал канцлер. – Ах, графиня, графиня! Напротив, Бог – за вас. Повернувшись к лакею и не давая бедной старухе опомниться от изумления, он приказал: – Просите! Лакей вышел и спустя мгновение вернулся вместе с уже знакомым нам Жаном Дю Барри; виконт держал руку на перевязи. После официальных приветствий растерянная графиня попыталась подняться с тем, чтобы удалиться. Канцлер едва заметно кивнул ей в знак того, что аудиенция окончена. – Прошу прощения, монсеньер, – заговорил виконт, – простите, графиня, я вам помешал. Не уходите, графиня, прошу вас, если его высокопревосходительство ничего не имеет против. Я займу его всего на несколько минут. Графиня не заставила себя упрашивать и вновь опустилась в кресло; сердце ее забилось от радостного нетерпения. – Я вам не помешаю? – прошептала графиня. – Да что вы! Мне необходимо сказать несколько слов его высокопревосходительству. Я отниму не больше десяти минут его драгоценного времени. Мне нужно только подать жалобу. – Какую жалобу? – спросил канцлер. – Меня чуть не убили, ваше высокопревосходительство. Вы, надеюсь, понимаете, что я не могу этого так ocia-вить. Нас поносят, высмеивают, смешивают с грязью – это еще можно снести. Но когда нам пытаются перерезать глотку – черта с два я стану это терпеть! – Объясните, сударь, что произошло, – обратился к нему канцлер, изобразив на лице ужас. – Сию минуту! Однако я помешал ее сиятельству… – Позвольте представить: графиня де Беарн, – проговорил канцлер. Дю Барри отступил на шаг и поклонился, графиня сделала реверанс; оба стали рассыпаться и любезностях, словно были на дворцовой церемонии. – Говорите, господин виконт, я подожду, – сказала она. – Ваше сиятельство! Мне не хотелось бы показаться неучтивым. – Говорите, сударь, говорите: мне спешить некуда, мой вопрос – денежный, а у вас – дело чести, значит, вам и начинать. – Пожалуй, я воспользуюсь вашим любезным предложением. И он стал излагать свое дело канцлеру, который важно его выслушал. – Вам потребуются свидетели, – сказал г-н де Монеу после минутного молчания. – Ах! В этом весь вы – неподкупный судия, для которого не существует ничего, кроме правды… – заметил Дю Барри. – Отлично! Свидетели будут… – Ваше высокопревосходительство! – вмешалась графиня. – Один свидетель уже есть. – Кто это? – в один голос воскликнули виконт и г-н де Монеу. – Я, – отвечала графиня. – Вы? – удивленно переспросил канцлер. – Да. Это произошло в деревне Ла Шоссе, не так ли? – Да, графиня. – На почтовой станции, верно? – Да, да. – Ну, так я готова быть вашим свидетелем. Дело в том, что я там проезжала через два часа после того, как было совершено нападение. – Неужели это правда, графиня? – спросил канцлер. – Ах, как вы меня обрадовали! – сказал виконт. – Это событие наделало столько шуму, – продолжала графиня, – что все жители только о кем и говорили. – Берегитесь! – воскликнул виконт. – Берегитесь, потому что если вы возьметесь помогать мне в этом деле, то вполне вероятно, что Шуазели найдут способ заставить вас раскаяться. – Это будет для них тем проще, – заметил канцлер, – что у ее сиятельства в настоящее время процесс, который вряд ли можно надеяться выиграть. – Ваше высокопревосходительство! – вскричала старая графиня, поднося руку ко лбу. – Я чувствую, что попала из огня да в полымя! – Положитесь на господина виконта, – шепнул ей канцлер, – он готов протянуть вам руку помощи.. – Но только одну руку, – кокетливо проговорил Дю Барри. – Однако мне известно, кто мог бы предложить вам обе руки, щедрые и длинные, и кто, к тому же, готов это сделать. – Ах, господин виконт, – вскричала почтенная дама, – неужели вы не шутите? – Я говорю совершенно серьезно! Услуга за услугу, графиня: я принимаю вашу, а вы – мою. Уговорились? – Вы спрашиваете, могу ли я принять от вас услугу!.. О, за что мне такое счастье!.. – Прекрасно! Я сейчас еду к сестре, прошу вас пожаловать в мою карету. – Как же я поеду: без повода и так неожиданно? Я не смею… – У вас есть повод, графиня, – сказал канцлер, вложив в руку графине указ о назначении Замора. – Господин канцлер! – вскричала графиня. – Вы – мой ангел-хранитель. Господин виконт! Вы – цвет французской нации! – К вашим услугам, – проговорил виконт, пропуская вперед графиню, выпорхнувшую из кабинета, словно птичка. – Благодарю вас от имени сестры, – едва слышно проговорил Жан Дю Барри, обернувшись к г-ну де Монеу. – Благодарю вас, кузен. Ну как, неплохо я справился со своей ролью, а? – Превосходно! – отвечал Монеу. – Прошу там рассказать, как я сыграл свою. Должен вас предупредить, что старуха непроста. В эту минуту графиня обернулась. Оба собеседника склонили головы в прощальном поклоне. У подъезда ждала великолепная королевская карета с лакеями на запятках. Чванная графиня уселась, Жан взмахом руки приказал трогать, и карета покатилась.   * * *   После того, как король вышел от графини Дю Барри, она некоторое время с угрюмым видом принимала придворных и наконец осталась наедине с Шон. Затем к ним присоединился ее брат, но только после того, как врач осмотрел его рану – она оказалась неопасной. После семейного совета графиня, вместо того чтобы отправиться в Люсьенн, как ома обещала королю, уехала в Париж. У графини был на улице Валуа небольшой особнячок, служивший пристанищем членам ее клана, постоянно сновавшим туда-сюда, как того требовали неотложные дела или частые развлечения. Приехав домой, графиня взяла книгу и стала ждать. А в это время виконт раскидывал сети. Пока фаворитка ехала через весь Париж, она не могла удержаться от того, чтобы время от времени не выглянуть из окна кареты. Это одна из повадок хорошеньких женщин – показываться на глаза, потому что они, вероятно, чувствуют, как приятно ими любоваться. Итак, графиня время от времени показывалась в окне кареты, и скоро слух о ее прибытии разнесся по всему Парижу. От двух до шести часов пополудни она уже успела принять человек двадцать Для бедняжки графини эти визиты были подарком судьбы, потому что она умерла бы со скуки, останься она хоть ненадолго в одиночестве. Благодаря этому развлечению она провела время, злословя, отдавая приказания и кокетничая. Часы на главной башне показывали половину восьмого, когда виконт проезжал мимо церкви св. Евстафии, направляясь вместе с графиней де Беарн к своей сестре. Сидя в карете, графиня выразила сомнение: прилично ли ей будет появиться у Дю Барри. Виконт покровительственно и вместе с тем с достоинством отвечал, что знакомство с графиней Дю Барри – редкая удача, сулящая графине де Беарн неисчислимые блага. Графиня де Беарн без устали превозносила обходительность и приветливость вице-канцлера. Лошади бежали резво, и около восьми карета подкатила к особняку графини. – Разрешите мне, графиня, предупредить графиню Дю Барри о радости, которая ее ожидает, – обратился виконт к старой даме, останавливаясь в приемной. – Ах, мне так неловко ее беспокоить! Жан подошел к Замору, поджидавшему виконта у окна, и едва слышно отдал ему приказание. – Какой очаровательный негритенок! – воскликнула графиня. – Это лакей графини Дю Барри? – Да, это один из ее любимцев, – отвечал виконт. – Какая прелесть! В ту же минуту двери распахнулись, и лакей пригласил графиню де Беарн в просторную гостиную, где Дю Барри обыкновенно принимала посетителей. Пока старуха пожирала завистливыми глазами гостиную, обставленную с изысканной роскошью, Жан Дю Барри поспешил к сестре. – Это она? – спросила графиня. – Она самая. – Она ни о чем не догадывается? – Нет. – А что Монеу? – С ним все обстоит благополучно. Пока все складывается успешно, моя дорогая. – Нам не следует предоставлять ее самой себе, а то как бы она не почуяла недоброе! – Вы правы: она производит впечатление хитрой бестии. Где Шон? – Вы же знаете: в Версале. – Главное, чтобы она сюда и носу не показывала. – Я ее об этом предупредила. – Хорошо. Вам пора, ваше сиятельство! Графиня Дю Барри распахнула дверь будуара и вышла в гостиную. Обе дамы, будучи прекрасными актрисами, раскланялись по всем правилам этикета того времени, обе изо всех сил старались произвести самое выгодное впечатление. Первой заговорила графиня Дю Барри: – Я уже поблагодарила брата за удовольствие, которое он мне доставил, пригласив вас ко мне. Теперь я хотела бы и вам выразить признательность за оказанную мне честь. – А я не нахожу слов, чтобы высказать свое восхищение вашим радушным приемом, – отвечала очарованная старуха. – Графиня! Это мой долг по отношению к столь знатной даме, – склонившись в почтительном реверансе, продолжала Дю Барри, – я буду рада, если смогу чем-либо быть вам полезной. После реверансов графиня Дю Барри указала де Беарн на кресло, а сама села напротив.  Глава 31. НАЗНАЧЕНИЕ ЗАМОРА   – Я вас слушаю, – обратилась фаворитка к графине – Позвольте мне вмешаться, сестра, – заговорил Жан, продолжавший стоять, – должен предупредить вас, что графиня и не думала являться к вам как просительница. Дело в том, что господин канцлер прислал ее к вам с поручением Де Беарн бросила на Жана благодарный взгляд и протянула графине приказ за подписью вице-канцлера, в котором говорилось, что Люсьенн отныне становится королевским замком, а Замор назначается его дворецким. – Так я ваша должница! – воскликнула графиня, заглянув в бумагу. – Почту за счастье, если, в свою очередь, смогу оказать вам услугу… – Это нетрудно, графиня! – вскричала старуха с непосредственностью, которая привела в восторг обоих заговорщиков. – Что же я могу для вас сделать? – Раз уж вы говорите, графиня, что мое имя вам известно… – Ну еще бы, урожденная Беарн! – Так вы, должно быть, слышали о готовящемся процессе, который может пустить меня по миру. – У вас, кажется, тяжба с Салюсами? – Увы, да, графиня. – Я слыхала об этом деле, – подтвердила графиня. – Его величество разговаривал о нем вчера вечером с моим кузеном, господином де Монеу. – Сам король говорил о моем деле? – вскричала старуха. – Да, сударыня. – Что же именно он сказал? – Увы, мне очень жаль, графиня! – воскликнула Дю Барри, покачав головой. – Он сказал, что мое дело проигрышное, не так ли? – упавшим голосом спросила старая сутяга. – Откровенно говоря, боюсь, что да. – Его величество так и сказал? – Его величество прямо этого не высказал – король осторожен и деликатен. Его величество дал понять, что считает эти земли принадлежащими Салюсам. – Боже, Боже! Если бы его величество знал все обстоятельства этого дела, если бы он знал, что дело должно быть прекращено за выплатой долгового обязательства!.. Да, оно выплачено: в счет уплаты долга было внесено двести тысяч франков. Правда, у меня нет расписок, но я имею моральное право… Если бы я могла сама защищать свое дело в парламенте, я представила бы косвенные доказательства… – Косвенные доказательства? – переспросила графиня, ни слова не понимавшая из того, о чем говорила де Беарн, однако слушавшая ее с самым серьезным видом. – Да, графиня, косвенные доказательства. – Косвенные доказательства принимаются судом во внимание, – заметил Жан. – Вы знаете это наверное, господин виконт? – вскричала старуха. – Да, – с важным видом отвечал виконт. – Ну что ж, с помощью косвенных доказательств я убедила бы суд, что долговое обязательство на двести тысяч ливров – а на сегодня эта сумма с учетом процентов составляет миллион – было погашено. Обязательство да тируется тысяча четырехсотым годом и было предъявлено к оплате Ги Гастону Четвертому, графу де Беарн, а к четыреста семнадцатому году вся сумма была полностью выплачена. Сохранилось написанное им собственноручно завещание, в котором говорится: «На смертном одре клянусь, что никому ничего не должен и готов предстать перед лицом Божиим…» – Ну и что же? – спросила графиня. – Как что? Вы понимаете, что если он никому ничего не должен, значит, он расплатился и с Салюсами. В противном случае он сказал бы: «Я остаюсь должен двести тысяч ливров» вместо «Я никому ничего не должен». – Несомненно, он так бы и сказал, – согласился Жан. – А у вас нет других доказательств? – Кроме честного слова Гастона Четвертого – нет, графиня. Однако следует помнить, что его называли Гастоном Безупречным! – А у ваших противников имеется на руках долговое обязательство? – Да, именно это обстоятельство сбивает следствие. Ей следовало бы сказать, что это обстоятельство проясняет дело. Но у де Беарн был свой взгляд на вещи. – Итак, сударыня, вы убеждены, что ничего не должны Салюсам? – спросил Жан. – Да, господин виконт, – с жаром отвечала де Беарн, – я убеждена в своей правоте. – Знаете, что я вам скажу, Жан, – убежденно заговорила Дю Барри, обратившись к своему брату, – это косвенное доказательство, о котором говорит графиня де Беарн, совершенно меняет дело. – Да, да, – согласился Жан. – И не в пользу моих противников, – подхватила старая сутяга. – Выражения, в которых составлено завещание Гастона Четвертого, вполне недвусмысленны: «Я никому ничего не должен». – Это не только очевидно, но и вполне логично, – заметил Жан. – Он расплатился со всеми долгами, следовательно, никому ничего не должен. – Итак, он никому ничего не должен, – повторила Дю Барри. – Ах, почему мой судья – не вы! – вскричала старая графиня. – В былые времена в подобных случаях не стали бы прибегать к помощи трибуналов, а Божий суд мгновенно разрешил бы это дело. Для меня, например, правота графини де Беарн настолько очевидна, что в случае, если бы суд захотел узнать мое мнение, клянусь, я встал бы на вашу сторону, – Благодарю вас! – Я поступил бы так же, как мой предок, Дю Барри-Моор, имевший честь принять сторону королевской семьи – Стюартов, когда она боролась против юной и очаровательной Эдит де Скарборо. Дю Барри взял своего противника за горло и вырвал у него признание в том, что тот солгал. К несчастью, – продолжал виконт со вздохом сожаления, – сейчас другое время: отстаивая свои права, дворянин вынужден обращаться за помощью к крючкотворам, неспособным понять такие ясные слова: «Я никому ничего не должен». – Послушайте, брат! Эти слова были написаны триста лет тому назад, – перебила его сестра, – необходимо принять во внимание то, что суд называет, если не ошибаюсь, сроком давности. – Это не имеет значения, – возразил Жан, – я убежден, что если бы его величество слышал доводы графини де Беарн, которые она нам только что привела… – Мне удалось бы его убедить, не так ли? Я в этом совершенно уверена! – Я тоже. – Да, но что предпринять, чтобы он меня выслушал? – Для этого достаточно было бы, чтобы вы как-нибудь заехали ко мне в Люсьенн – его величество довольно часто оказывает мне честь своими посещениями… – Вы правы, дорогая графиня, но ведь это дело случая. – Виконт! – с очаровательной улыбкой заметила его сестра. – Вы ведь знаете, что я верю в случай. И у меня нет оснований в этом раскаиваться. – Однако по воле случая может статься, что и неделю, и две, и три ваше сиятельство не увидит его величества. – Да, вы правы. – Вот видите! А дело графини де Беарн слушается в понедельник или во вторник. – Во вторник. – А сегодня пятница. – Ну, в таком случае, – с притворным отчаянием воскликнула Дю Барри, – не стоит на это рассчитывать. – Что же делать? – проговорил виконт; казалось, он глубоко задумался. – Ах, черт побери! – Может, мне попросить аудиенции в Версале? – робко спросила де Беарн. – Вы ее не получите. – Даже с вашей помощью, графиня? – Моя помощь здесь ни при чем. Его величество терпеть не может заниматься делами; кроме того, сейчас он всецело поглощен одним. – Вероятно, вы имеете в виду парламентский заговор? – спросила де Беарн. – Нет, король озабочен моим представлением ко двору. – Ах, да!.. – проговорила старая сутяга. – Вы, должно быть, слышали, что несмотря на сопротивление господина де Шуазеля, вопреки интригам господина де Праслена и госпожи де Граммон, король решил, что я должна быть представлена. – Нет, графиня, я об этом не слыхала, – отвечала старуха. – Да, это дело уже решенное, – подтвердил Жан. – А когда состоится ваше представление? – В самое ближайшее время, – сказала графиня. – Видите ли, король хочет, чтобы представление состоялось до прибытия ее высочества, – прибавил Жан, – чтобы моя сестра могла принять участие в празднованиях в Компьене. – А, теперь я понимаю! Так ваше сиятельство рассчитывает на то, что будете представлены? – робко спросила старая графиня. – О, Господи, ну разумеется! Баронесса д'Алони.. Вы знакомы с баронессой д'Алони? – Нет, увы, теперь я уж никого не знаю я лет двадцать не была при дворе. – Ах, вот что!.. Баронесса д'Алони будет поручительницей. За это король осыпает милостями дорогую баронессу: ее супруг получил звание камергера, сын переведен в гвардию и в ближайшее время станет лейтенантом, поместье стало графством, городские акции обменены на боны королевской казны, а в день представления она получит двадцать тысяч экю наличными. Вот почему она тоже нас торопит. – Ах, теперь мне все понятно! – заметила де Беарн с любезной улыбкой. – Я было подумал… – заговорил Жан. – О чем? – спросила Дю Барри. – Какая досада! – подскочив в кресле, продолжал он. – Как жаль, что я не встретил графиню де Беарн у нашего кузена вице-канцлера хотя бы на неделю раньше! – Почему? – Да потому, что в то время мы еще не были связаны словом с баронессой д'Алони. – Дорогой мой! – заметила графиня Дю Барри. – Вы говорите загадками, я вас не понимаю. – Не понимаете? – Нет. – Могу поспорить, что графиня де Беарн меня понимает. – Простите, но… – Еще неделю назад у вас, графиня, не было поручительницы, не так ли? – Вы правы. – Так вот, графиня де Беарн… Может быть, мне не следует продолжать? – Отчего же нет? Говорите! – Графиня де Беарн могла бы стать вашей поручительницей, и милости, которыми король осыпает госпожу д'Алони, достались бы графине де Беарн. Старуха вытаращила глаза. – Увы… – пролепетала она. – Ах, если бы вы только знали, – продолжал Жан, – как король был бы вам признателен за эту услугу! И вам не пришлось бы ни о чем его просить – он сам предупреждал бы ваши желания. Как только ему сообщили, что баронесса д'Алони вызвалась быть поручительницей Жанны, он воскликнул: «В добрый час! Я устал от всех этих мерзавок, которые, кажется, важничают больше, чем я сам. Расскажите мне об этой даме, графиня: нет ли у нее каких-нибудь тяжб, недоимок, долгов?..» Старая графиня потеряла дар речи. – «Правда, меня огорчает одно обстоятельство…» – прибавил король. – Какое? – Одно-единственное. «Я бы желал, – сказал король, – чтобы поручительница графини Дю Барри носила громкое имя». При этих словах его величество бросил взгляд на портрет Карла Первого кисти Ван-Дейка. – Понимаю, – сказала старая сутяга, – его величество имел в виду, что Дю Барри были связаны со Стюартами, о чем вы уже упомянули. – Совершенно верно. – Должна признаться, – заметила г-жа де Беарн с непередаваемым выражением, – что имя Д'Алони мне ничего не говорит, я даже никогда его не слышала. – Однако это довольно известное имя, – вмешалась графиня Дю Барри, – представители этого семейства отличились на королевской службе. – Ах, Боже мой! – вскричал Жан, подскочив в кресле. – Что с вами? – поинтересовалась Дю Барри, изо всех сил сдерживая смех при виде кривляний своего деверя. – Вы не укололись? – заботливо спросила старая сутяга. – Нет, – отвечал Жан, осторожно усаживаясь на место. -Просто мне пришла в голову одна мысль… – Ну и мысль! – со смехом воскликнула графиня. – Она вас едва не свалила с ног. – Хорошая, должно быть, мысль! – заметила графиня де Беарн. – Превосходная! – Так поделитесь ею с нами! – У нее, правда, есть недостаток. – Какой же? – Она неисполнима. – Ничего, продолжайте. – По правде говоря, я боюсь, что вызову чьи-нибудь сожаления. – Ничего, виконт, говорите. – Я подумал, что если вы передадите госпоже д'Алони замечание короля, которое он сделал, глядя на портрет Карла Первого… – Это было бы невежливо. – Да, верно. – Не будем больше об этом говорить. Старая графиня горестно вздохнула. – Как жаль! – продолжал виконт, словно говоря сам с собою. – У графини де Беарн громкое имя, она – женщина умная. Вот если бы она вызвалась стать поручительницей вместо госпожи д'Алони! Она бы выиграла свою тяжбу, господин де Беарн-младший получил бы чин лейтенанта, а так Как графиня вынуждена много путешествовать из-за своего процесса, в возмещение дорожных издержек она еще получила бы кругленькую сумму. Да, не всем в жизни выпадает такая удача. – Увы, нет! Увы… – вымолвила подавленная графиня де Беарн, не ожидавшая такого удара. Надо признать, что любой человек в ее положении сказал бы то же самое; кто угодно почувствовал бы себя раздавленным, окажись он на ее месте! – Видите, брат, – произнесла графиня Дю Барри с выражением глубокого сострадания, – как вы огорчили графиню де Беарн. Довольно и того, что я ничего не смогу Для нее попросить у короля, по крайней мере раньше, чем буду представлена ко двору. – Ах, если бы можно было перенести мой процесс! – Да, всего на неделю, – прибавила Дю Барри. – Да, хотя бы на неделю, – повторила де Беарн, – а через неделю уже состоялось бы ваше представление… – Да, но ведь через неделю король будет в Компьене на празднованиях по случаю прибытия ее высочества! – Да, верно, верно, – подтвердил Жан, – впрочем… – Что? – Кажется, у меня появилась еще одна мысль. – Какая, сударь, какая? – вскричала старуха. – Мне кажется.., да.., нет.., да, да, да! Графиня Де Беарн с озабоченным видом следила за Жаном. – Вы сказали «да», господин виконт, – проговорила она. – Мне кажется, я нашел выход. – Говорите скорее! – Вот послушайте. – Мы ждем с нетерпением. – О вашем представлении, графиня, еще не было объявлено, не так ли? Никто ведь не знает, что вы нашли поручительницу? – Совершенно верно: король хочет, чтобы это событие оказалось для всех полной неожиданностью. – Ну, тогда, пожалуй, выход действительно найден. – Неужели правда, господин виконт? – спросила г-жа де Беарн. – Да, выход найден, – повторил Жан. Дамы слушали его, затаив дыхание и не сводя с него глаз. Жан придвинулся к ним вместе с креслом. – Графиня де Беарн не знала, как и другие, о предстоящем представлении и о том, что вы уже нашли поручительницу, не правда ли? – Откуда же я могла об этом узнать? Если бы вы мне этого не сказали… – Допустим, что вы нас не видели и по-прежнему ничего не знаете. Попросите у короля аудиенцию. – Ее сиятельство уверяет, что король меня не примет. – Попросите у короля аудиенцию и изъявите готовность быть поручительницей графини. Все должно выглядеть так, будто вы не знаете, что поручительница уже есть. Итак, вы попросите аудиенции и выразите желание быть поручительницей моей сестры. Его величество будет тронут вашим предложением, исходящим от дамы столь знатной, как вы. Его величество вас примет, поблагодарит, спросит, чем может быть вам полезен. Вы упомянете о процессе, изложите косвенные доказательства. Его величество все пойме г, и вы выиграете процесс, который сейчас вам представляется безнадежным. Дю Барри не сводила горящего взора со старой графини. Та, вероятно, почуяла западню. – Да что вы! – с живостью воскликнула она. – Чтобы меня, несчастную, стал слушать король?! – Я думаю, что при сложившихся обстоятельствах вам достаточно будет проявить благожелательность, – заметил Жан. – Если речь идет только о доброжелательстве… – с сомнением в голосе прошептала старая графиня. – Это неплохая мысль, – с улыбкой заметила г-жа Дю Барри. – Впрочем, вполне вероятно, что даже ради благополучного исхода своего процесса графиня не пожелает участвовать в обмане? – В обмане? – переспросил Жан. – А кто об этом узнает, позвольте вас спросить? – Графиня права, – заметила старуха в надежде вывернуться с помощью уловки, – я предпочла бы оказать графине настоящую услугу, чтобы заручиться ее дружбой. – Да, да, конечно, – сказала графиня Дю Барри в высшей степени любезно, однако с оттенком легкой иронии, что не укрылось от внимания де Беарн. – Ну что же, в таком случае есть еще один способ выйти из этого нелегкого положения. – Еще один способ? – Да. – Способ оказать настоящую услугу? – Ах, виконт! – воскликнула г-жа Дю Барри. – Будьте осторожны: вы становитесь поэтом. Даже у Бомарше не было такого богатого воображения, как у вас. Старая графиня с беспокойством ждала, что скажет Жан. – Шутки в сторону! – проговорил он. – Сестричка! Вы ведь связаны с госпожой д'Алони нежной дружбой, не правда ли? – Ну еще бы! И вам это хорошо известно. – А она обиделась бы, если бы ей почему-либо не пришлось быть вашей поручительницей? – Думаю, что да. – Разумеется, речь не идет о том, чтобы вы без околичностей передали ей слова короля, то есть что она недостаточно знатного рода для подобного поручения. Вы же умница, вы найдете, что ей сказать. – А дальше? – Она уступит графине де Беарн честь оказать вам эту услугу, а заодно и возможность разбогатеть. Старуха перепугалась. Началось открытое наступление. Увильнуть от ответа не было возможности. Впрочем, она все-таки сделала попытку отговориться. – Мне не хотелось бы причинять этой даме неприятность, – заметила она, – между порядочными людьми так не делается. Дю Барри сделала нетерпеливое движение, брат жестом успокоил ее. – Прошу вас принять во внимание, графиня, что я ничего вам не предлагаю. У вас на руках тяжба – это со всеми может случиться; вы желаете ее выиграть – это вполне понятно. Она представляется безнадежной – это вас огорчает; вы встречаете меня, я проникаюсь к вам симпатией, проявляю участие в вашем деле, никак меня не касающемся. Я ищу способ повернуть дело к лучшему, тогда как оно на три четверти проиграно… Простите, я был неправ, не будем больше об этом говорить. Жан поднялся. – Сударь! – в тоске вскричала старуха; сердце ей подсказывало, что если до сих пор графиня Дю Барри и виконт были равнодушны к ее тяжбе, то с этой минуты они готовы были стать ее врагами. – Напротив: я вам очень признательна за вашу доброту, я просто в восхищении от ваших предложений! – Надеюсь, вы понимаете, – продолжал Жан с наигранным равнодушием, – что моей сестре все равно, кто будет ее поручительницей: госпожа д'Алони, госпожа де Поластрон или графиня де Беарн! – Я в этом не сомневаюсь. – Должен признаться, что мне просто было жаль, что милости короля достанутся какой-нибудь злюке, которая из корыстных соображений будет вынуждена отступить перед нашим могуществом, поняв, что нас невозможно одолеть. – Да, вероятно, так могло бы случиться, – согласилась де Беарн. – Вас мы ни о чем не просили, мы с вами почти незнакомы, и вы готовы предложить свои услуги от чистого сердца. Вот почему мне представляется, что вы более других достойны воспользоваться всеми преимуществами этого положения. Старая сутяга, вероятно, нашла бы, что возразить против благожелательности, которую виконт любезно ей приписал, но Дю Барри не дала ей времени на размышление. – Дело в том, – сказала она, – что этот ваш поступок обрадовал бы короля и король исполнил бы любое желание того, кто ему предложил бы свои услуги. – Как? Вы говорите, что король исполнил бы любое мое желание? – Вернее, он предупреждал бы эти желания; то есть вы услышали бы, как он говорит вице-канцлеру: «Я хочу, чтобы графине де Беарн ни в чем не было отказа, вы меня поняли, господин де Монеу?» Впрочем, мне кажется, графине де Беарн не нравится такой способ действий? Ну что? – Да – с поклоном прибавил виконт. – Надеюсь, ваше сиятельство не рассердится на меня за то, что я хотел быть ей полезным? – Я тронута до глубины Души, сударь! – вскричала старуха. – Не стоит благодарности, – любезно отвечал виконт. – Но. – продолжала старая графиня – Вы что-то хотели сказать? – Но я не думаю, чтобы госпожа д'Алони так просто уступила мне свое право, – заметила старая сутяга. – Мы возвращаемся к тому, о чем говорили в самом начале, главное, чтобы графиня де Беарн предложила свои услуги, и в признательности его величества она может быть уверена независимо ни от чего. – Однако предположим, что госпожа д'Алони согласится уступить, – продолжала старая графиня, предполагая худшее; она стремилась к тому, чтобы ей все было ясно до мельчайших подробностей, – нельзя же подставлять ножку благородной даме! – Король бесконечно добр ко мне, – заявила фаворитка – А какая неприятность ожидает Салюсов! – вскричал Дю Барри. – Я бы этого не вынес, окажись я на их месте. – Если бы я вам предложила свои услуги, графиня, – продолжала старуха со все возраставшей решимостью, подогреваемой личными интересами, и в то же время словно не замечая комедии, которую затеяли Дю Барри. – Я не совсем понимаю, как бы я могла выиграть тяжбу; ведь сегодня все предрекают мне поражение, как же завтра я могу надеяться на удачу? – Королю стоит только захотеть, и все будет сделано! – отвечал виконт, торопясь рассеять это новое сомнение. – А вы знаете, виконт, графиня права, – заметила фаворитка, – и я с ней согласна. – Что вы сказали? – вытаращив глаза, спросил виконт. – Я говорю, что для дамы, носящей такое имя, как у графини, было бы достаточно, чтобы процесс шел так, как ему должно идти. Правда, ничто не может ни противостоять волеизъявлению короля, ни остановить его щедрость… А что если бы король, не желая вмешиваться в ход судебного разбирательства – приняв во внимание, что в настоящую минуту его отношения с Парламентом осложнены, – предложил бы вам, графиня, компенсацию? – Приличную сумму! – поспешил прибавить виконт. – Да, сестричка, по-моему, вы правы. – Увы! – жалостливо проговорила старая любительница процессов. – Как можно возместить убытки от процесса, в результате которого я потеряю двести тысяч ливров? – Прежде всего, – отвечала Дю Барри, – вы можете рассчитывать на истинно королевский дар, например, в сто тысяч ливров. Каково? Заговорщики окинули жадными взглядами свою жертву. – У меня есть сын, – проговорила она. – Прекрасно! Вот еще один слуга, преданный королю и отечеству! – Так вы полагаете, графиня, что можно что-нибудь сделать для моего сына? – Я могу за это поручиться, – вмешался Жан, – самое меньшее, на что он может рассчитывать, – это на чин лейтенанта королевской охраны. – Может быть, у вас есть другие родственники? – спросила фаворитка. – У меня есть племянник. – Ну что же, придумаем что-нибудь и для племянника, – пообещал виконт. – Мы поручим вам это дело, виконт, ведь вы только что доказали, что преисполнены благих намерений, – со смехом проговорила фаворитка. – Если бы король все это сделал для вас, графиня, – спросил виконт, следуя наставлению Горация и решительно устремляясь к развязке, – то как вы полагаете: достаточно ли этого было бы для вас? – Я полагаю, что это было бы более, чем щедро, и я от всего сердца благодарю графиню, ведь я же уверена, что именно ей я обязана этой милостью. – Таким образом, наш разговор для вас не шутка? – спросила фаворитка. – Нет, графиня, я отношусь к нему как нельзя более серьезно, – отвечала старуха, побледнев от волнения. – Вы позволите мне поговорить о вас с его величеством? – Сделайте одолжение! – со вздохом отвечала старая сутяга. – Я буду говорить с королем не позднее сегодняшнего вечера, – поднимаясь, объявила фаворитка. – А теперь, графиня, позвольте мне надеяться, что мы с вами друзья. – Благодарю вас, графиня, для меня это большая честь, – отвечала старуха, приседая, – я до сих пор не могу поверить, что это не сон. – Итак, подведем итоги, – предложил Жан, любивший в денежных вопросах точность, – сто тысяч ливров в возмещение дорожных расходов, судебных издержек, вознаграждения адвокатов и так далее… – Да, сударь. – Чин лейтенанта для молодого графа… – Это послужило бы началом прекрасной карьеры! – И что-нибудь для племянника. – Да, какую-нибудь безделицу. – Мы что-нибудь придумаем, я обещал. Уж это мое дело. – Когда я буду иметь честь вновь увидеть ваше сиятельство? – обратилась старая графиня к Дю Барри. – Завтра утром моя карета будет ждать у ваших дверей. Я приглашаю вас к себе в Люсьенн, где вы увидитесь с королем. Завтра в десять утра я выполню свое обещание. Его величество будет обо всем предупрежден, и вам не придется ждать. – Позвольте вас проводить, – предложил Жан, подавая графине де Беарн руку, – Не беспокойтесь, сударь, – отвечала старая дама, – оставайтесь здесь, прошу вас. Жан продолжал настаивать: – Позвольте проводить вас хотя бы до лестницы. – Ну, если это доставит вам удовольствие… Она оперлась на руку виконта. – Замор! – позвала графиня. В дверях появился негритенок. – Пошли кого-нибудь посветить ее сиятельству до подъезда и прикажи подать карету моего брата. Замор бросился исполнять поручение. – Вы слишком добры ко мне, – проговорила де Беарн. Дамы раскланялись. На лестнице виконт Жан распрощался с г-жой де Беарн и вернулся к сестре, а старая сутяга стала важно спускаться по ступенькам парадной лестницы. Замор открывал процессию, за ним шагали два лакея с факелами, следом за ними выступала де Беарн, а позади всех третий лакей нес ее коротковатый шлейф. Брат и сестра провожали взглядами из окна гостиной Дорогую поручительницу, которую они так старательно искали и с таким трудом нашли. В ту самую минуту, как де Беарн спустилась с крыльца, во двор въехала почтовая карета и в окне показалась молодая женщина. – А, госпожа Шон! – вскричал Замор, растянув в широкой улыбке свои толстые губы. – Добрый вечер, госпожа Шон! Графиня де Беарн подняла ногу да так и застыла: во вновь прибывшей даме она узнала мнимую дочь Флажо. Дю Барри поспешно отворил окно и стал делать сестре знаки, но она его не замечала. – Не у вас ли этот дурачок Жильбер? – обратилась Шон к одному из лакеев, не замечая графиню де Беарн. – Нет, сударыня, – отвечал лакей, – его никто не видел. Подняв глаза, она наконец заметила, что Жан подает ей знаки. Она проследила взглядом за его рукой и увидала графиню де Беарн. Шон сейчас же ее узнала, вскрикнула, нагнула голову и быстрым шагом направилась к дому. Старуха притворилась, что ничего не заметила, села в карету и приказала кучеру трогать.  Глава 32. КОРОЛЬ СКУЧАЕТ   Как король и обещал, он уехал в Марли, однако около трех часов пополудни он приказал отвезти его в Люсьенн. Должно быть, он предполагал, что, получив его записку, графиня Дю Барри поспешит покинуть Версаль и будет его ждать в своем очаровательном замке, куда король уже несколько раз наведывался, не оставаясь там, впрочем, на ночь под тем предлогом, что Люсьенн не является королевским дворцом. Велико же было его удивление, когда, прибыв в Люсьенн, он застал там одного Замора, так мало похожего на дворецкого. Негритенок развлекался тем, что гонялся за страусом в надежде вырвать у него перо, а страус отбивался, пытаясь его клюнуть. Между обоими любимцами графини шла борьба, напоминавшая соперничество фаворитов короля: г-на де Шуазеля и г-жи Дю Барри. Король расположился в малой гостиной и отпустил свиту. Обыкновенно о» не задавал вопросов ни придворным, ни лакеям, несмотря на то что был самым любопытным человеком в своем королевстве. Однако Замор не был даже прислугой, он представлял собой нечто среднее между обезьянкой и попугаем. Поэтому король решил расспросить Замора. – Ее сиятельство в саду? – Нет, сударь, – отвечал Замор. В замке Люсьенн вместо обращения «ваше величество» было принято слово «сударь»: то была одна из прихотей Дю Барри. – Так она отправилась кормить карпов? На горе недавно было вырыто озеро: его наполнили водой из акведука и завезли из Версаля самых крупных карпов. – Нет, сударь, – сказал замор. – Где же она? – В Париже, сударь. – То есть как в Париже?.. Графиня не приезжала в Люсьенн? – Нет, сударь, она прислала Замора. – Зачем? – Чтобы встретить короля. – Ага! – вскричал король. – Тебе доверяют меня встречать? Прелестно! Я – в обществе Замора. Вот спасибо, графиня, большое спасибо! Раздосадованный король поднялся. – Нет, нет, – возразил негритенок, – король не будет в обществе Замора. – Почему? – Потому что Замор уезжает. – Куда? – В Париж. – Так я остаюсь в одиночестве? Еще лучше! А зачем ты едешь в Париж? – Я должен найти хозяйку и передать ей, что король прибыл в Люсьенн. – Графиня поручила тебе сказать мне это? – Да, сударь. – А она не сказала, чем мне заняться в ожидании ее приезда? – Она сказала, что ты можешь поспать. «Должно быть, она скоро будет здесь, – подумал король. – Вероятно, приготовила какой-нибудь сюрприз». Он сказал Замору: – Скорее отправляйся и привези сюда графиню… Как, кстати, ты собираешься ехать? – Верхом на большом белом коне под красным чепраком. – Сколько же времени понадобится большому белому коню, чтобы довезти тебя до Парижа? – Не знаю, – отвечал негритенок, – конь скачет быстро, быстро, быстро. Замор любит быструю езду. – Будем считать, что мне повезло, раз Замор любит быструю езду. Он пошел к окну посмотреть, как поедет Замор. Огромный лакей подсадил негритенка на исполинского коня, и он поскакал галопом с бесстрашием, свойственным только детям. Оставшись в одиночестве, король спросил лакея, что нового в Люсьенн. – Здесь сейчас господин Буше расписывает большой кабинет ее сиятельства. – А, Буше! Так он здесь! – с удовлетворением воскликнул король. – Где он, ты говоришь? – Во флигеле, в кабинете. Ваше величество желает, чтобы я проводил его к господину Буше? – Нет, нет, – отвечал король, – я, пожалуй, пойду взгляну на карпов. Дай мне нож. – Нож, сир? – Да, и большой хлебец. Лакей вернулся, неся блюдо японского фарфора, на котором лежал большой хлебец, а в него был воткнут длинный острый нож. Король знаком приказал лакею следовать за ним и направился к пруду. Его величество любил семейную традицию – кормить карпов – и свято ее соблюдал. Людовик XV уселся на скамейку из пористой платины; отсюда открывался чудесный вид. Он окинул взором озеро, окаймленное лугом: на том берегу меж двух холмов затерялась деревушка. Один из холмов, густо поросший мхом, тот, что поднимался на западе, круто вздымался ввысь. Соломенные крыши домишек, живописно разбросанных по склону холма, были похожи на детские игрушки, которые уложены в коробку, устланную листьями папоротника. Вдали виднелись скалистые вершины горы Сен-Жермен с крутыми подъемами и заросшими густым лесом террасами, а еще дальше синели холмы Саннуа и Кормей, тянувшиеся к розовато-серым небесам, словно медным куполом накрывавшими местность. Небо хмурилось, нежная луговая зелень потемнела. Неподвижная тяжелая водная гладь временами колыхалась, когда из сине-зеленых глубин поднималась, подобно серебристой молнии, огромная рыба, чтобы схватить водомерку, переставлявшую свои длинные ноги по зеркальной поверхности пруда. По воде разбегались круги, и водная гладь становилась муаровой. К самому берегу бесшумно подплывали не пуганные ни человеком, ни зверем рыбы, чтобы полакомиться клевером, душистые головки которого клонились к воде; можно было даже заглянуть в большие неподвижные глаза рыб, бессмысленно таращившиеся на серых ящерок и резвившихся в тростнике лягушек. Король от нечего делать несколько раз обвел взглядом открывавшийся перед ним вид, не упустив ни одной подробности, пересчитал дома деревни, которые мог разглядеть. Потом взял хлебец со стоявшей рядом с ним тарелки и стал резать его на крупные ломти. Карпы услыхали хруст разрезаемой корки. Они уже привыкли к этому звуку, означавшему приближение обеда, и близко подплыли к его величеству в надежде получить от него привычную еду. Они точно так же поспешили бы и к лакею, однако король вообразил, что рыбы таким образом выражают ему свою преданность. Он бросал один за другим куски хлеба, куски сначала исчезали в воде, а потом всплывали на поверхность; карпы жадно набрасывались на набухший в воде хлеб, стремительно разрывали его на мелкие кусочки, и он в одно мгновение исчезал из виду. Было и в самом деле довольно забавно наблюдать за тем, как невидимые рыбы гоняли по поверхности корку, вырывая ее Друг у друга до тех пор, пока она не попадала в чью-нибудь пасть. Король около получаса терпеливо крошил хлеб, довольный хорошим аппетитом карпов. Наконец ему наскучило это занятие, и он вспомнил о г-не Буше, второй достопримечательности замка: разумеется, это было не столь захватывающее развлечение, как карпы, но за городом выбор небогат, и привередничать не было возможности. Людовик XV направился к флигелю. Буше был предупрежден. Продолжая рисовать, вернее, притворяясь, что поглощен своим занятием, он следил взглядом за его величеством. Живописец видел, как король направился к флигелю; он обрадовался, поправил манишку и вскарабкался на лестницу, так как ему посоветовали сделать вид, будто он понятия не имеет о прибытии короля в Люсьенн. Он услыхал, как скрипнул паркет под ногой государя, и принялся старательно выписывать пухлого амура, крадущего розу у молодой пастушки, затянутой в корсет из голубого атласа, в соломенной шляпе. Рука живописца дрожала, сердце колотилось. Людовик XV остановился на пороге. – А, господин Буше, как у вас сильно пахнет скипидаром! – заметил он и пошел дальше. Бедный Буше не мог ожидать, что король ничего не смыслит в живописи; он приготовился совсем к другим комплиментам, поэтому едва не свалился с лестницы. Он медленно спустился и вышел со слезами на глазах, даже не очистив палитры и не промыв кистей, чего с ним обычно никогда не случалось. Его величество вынул часы. Они показывали семь. Людовик XV возвратился в комнаты: подразнил обезьянку, поиграл с попугаем, достал из горки одну за другой все стоявшие там китайские безделушки. Сумерки сгустились. Его величество не любил темноты: внесли свечи. Впрочем, он не любил и одиночества. – Лошадей через четверть часа! – приказал король. – Даю ей ровно столько и ни минуты больше! Людовик XV прилег на софу, стоявшую против камина, выжидая, когда четверть часа, или девятьсот секунд, истекут. Когда маятник часов в виде голубого слона под розовой попоной качнулся в четырехсотый раз, король уснул. Когда, через четверть часа, лакей пришел доложить, что лошади поданы, и увидал, что король спит, он, разумеется, не стал его беспокоить. Пробудившись, его величество оказался лицом к лицу с графиней Дю Барри, которая не сводила с него глаз. Замор стоял в дверях в ожидании приказаний. – А, вот и вы, графиня, – присев, проговорил король. – Да, сир, я уже давно здесь, – отвечала графиня. – Что значит «давно»? – Почти целый час. А ваше величество все спит! – Знаете, графиня, вас не было, я очень скучал… И потом, я так плохо провел эту ночь!.. Послушайте, а я уже собирался уезжать! – Да, я видела вашу карету, ваше величество. Король бросил взгляд на часы. – О! Уже половина одиннадцатого! Так я проспал почти три часа. – Ну и прекрасно, сир! Попробуйте теперь сказать, что в Люсьенн плохо спится! – Напротив! А кто это там торчит в дверях? – вскричал король, заметив наконец Замора. – Перед вами дворецкий замка Льюсенн, сир. – Нет, пока еще не дворецкий! – со смехом возразил король. – С какой стати этот чудак напялил на себя мундир? Ведь он еще не назначен. Он полагается на мое слово? – Сир! Ваше слово, конечно, священно, и мы имеем все основания на него полагаться. Но у Замора есть нечто большее, чем ваше слово, вернее – менее важное, он получил приказ о своем назначении, сир. – Как? – Мне прислал его вице-канцлер: вот, взгляните. Теперь для вступления в должность ему осталась лишь одна формальность: примажете ему принести клятву, и пусть он нас охраняет. – Подойдите, господин дворецкий, – проговорил король. Замор приблизился, па нем был мундир с шитым стоячим воротником и эполетами капитана, короткие штаны и шелковые чулки, а на боку висела шпага. Он шел, чеканя шаг, зажав под мышкой огромную шпагу с тремя перьями. – Да сможет ли он произнести клятву? – с сомнением в голосе проговорил король. – А вы испытайте его, сир. – Подойдите ближе, – сказал король, с любопытством глядя на черного человечка. – На колени! – приказала графиня. – Дайте клятву, – проговорил Людовик XV. Негритенок прижал одну руку к груди, другой коснулся короля и произнес: – Клянусь в верности хозяину в хозяйке, клянусь не щадя живота защищать дворец, охрана которого мне доверена, обещаю съесть его целиком до последней байки варенья, прежде чем сдам его неприятелю в случае, если буду атакован. Короля рассмешила не столько клятва Замора, сколько его серьезный вид, с каким он ее произносил. – Я принимаю вашу клятву, – отвечал он с подобавшим случаю важным видом, – и вручаю вам, господин дворецкий, высочайшее право – право казнить или миловать всех и вся в этом дворце. – Благодарю вас, государь! – поднимаясь с колен, отвечал Замор. – А теперь ступай на кухню и покажись там в своем великолепном наряде, а нас оставь в покое. Иди? Замор вышел. Пока за ним затворялась одна дверь, в другую вошла Шон. – А! Это вы, милая Шон! Здравствуйте! Король привлек ее к себе, усадил на колени и расцеловал. – Ну, дорогая Шон, – продолжал он, – хоть ты скажешь мне правду! – Должна вас предупредить, сир, – отвечала Шон, – что вы вделали неудачный выбор. Чтобы я сказала правду! Мне довелось бы говорить ее первый раз в жизни! Уж если вы хотите звать правду, обратитесь к Жанне: она не умеет лгать! – Это верно, графиня? – Сир! Шон чересчур хорошего мнения обо мне. Ее пример оказался заразительным, и с сегодняшнего дня я решилась стать лживой, как и подобает настоящей графине: ведь правду никто не любит! – Ах так? – воскликнул король. – Мне показалось, что Шон от меня что-то скрывает. – Клянусь вам, ничего. – Неужели она не скрывает намерения увидеться с каким-нибудь юным герцогом, маркизом или виконтом? – Не думаю, – сказала графиня. – А что на это скажет Шон? – Мы так не думаем, сир. – Надо бы выслушать полицейский рапорт. – Рапорт господина де Сартина или мой? – Господина де Сартина. – Сколько вы готовы ему заплатить? – Если он мне сообщит что-нибудь любопытное, я не стану торговаться. – Тогда вам лучше довериться моим сыщикам и принять мой рапорт. Я вам готова услужить.., по-королевски. – Вы готовы себя продать? – А почему бы нет, если цена подходящая? – Ну что же, пусть будет так. Послушаем ваш рапорт. Но предупреждаю: не лгите. – Государь! Вы меня оскорбляете. – Я хотел сказать: не отвлекайтесь. – Хорошо! Сир! Готовьте кошелек: вот мой рапорт. – Я готов, – отвечал король, зазвенев золотыми в кармане. – Итак, графиню Дю Барри видели сегодня в Париже около двух часов пополудни. – Дальше, дальше, это мне известно – На улице Валуа. – А что ж тут такого? – Около шести к ней прибыл Замор – В этом тоже нет ничего невозможного. А что делала графиня Дю Барри на улице Валуа? – Она приехала к себе домой. – Это понятно. Но зачем она туда приехала? – Она должна была там встретиться со своей поручительницей. – С крестной матерью? – переспросил король с недовольным выражением, которое ему не удалось скрыть. – Разве графиня Дю Барри собирается креститься? – Да, сир, в большой купели, зовущейся Версалем. – Клянусь честью, она не права: язычество так ей к лицу! – Ничего не поделаешь, сир! Вы же знаете поговорку: «Запретный плод сладок»! – Так запретный плод – это крестная мать, которую вы во что бы то ни стало желаете найти? – Мы ее нашли, сир. Король вздрогнул и пожал плечами. – Мне очень нравится, что вы пожимаете плечами, сир. Это доказывает, что вы, ваше величество, были бы в отчаянии, если бы оказались свидетелем поражения всяких там Граммон, Гемене и прочих придворных ханжей. – Вы так думаете? – Ну конечно! Вы со всеми с ними в сговоре! – Я – в сговоре?.. Графиня! Запомните раз навсегда: король может вступать в сговор только с королями. – Это верно. Но дело в том, что все ваши короли дружны с господином де Шуазелем. – Однако вернемся к крестной матери. – С удовольствием, сир. – Так вам удалось состряпать поручительницу? – Я нашла ее в готовом виде, да еще какую! Это некая графиня де Беарн из семьи царствовавших принцев, ни больше, ни меньше! Надеюсь, она достойна свойственницы союзников Стюартов? – Графиня де Беарн? – удивленно переспросил король. – Я знаю только одну Беарн, она живет где-то около Верчена. – Это она и есть, она срочно прибыла в Париж. – Она готова протянуть вам руку? – Обе! – Когда же? – Завтра в одиннадцать утра она будет иметь честь получить у меня тайную аудиенцию; в это же время, если вопрос не кажется вам нескромным, она будет просить короля назначить день, и вы его назначите как можно раньше, не так ли, государь? Король рассмеялся, но как-то не очень искренно. – Разумеется, разумеется, – отвечал он, целуя графине ручку. Вдруг он вскричал: – Завтра в одиннадцать часов? – Ну да, за завтраком. – Это невозможно, дорогая. – Почему невозможно? – Я не буду здесь завтракать – я должен немедленно вас покинуть. – Что случилось? – спросила Дю Барри, почувствовав, как у нее похолодело сердце. – Почему вы хотите ехать? – Я обязательно должен быть в Марли, дорогая графиня, у меня назначена встреча с Сартином: нас ждут неотложные дела. – Как угодно, сир. Но вы по крайней мере поужинаете с нами, я надеюсь? – Да, поужинаю. Может быть… Да, я голоден, я буду ужинать. – Прикажи подавать на стол, Шон, – обратилась графиня к сестре, подавая ей условный знак, о котором, вероятно, они заранее условились. Шон вышла. Король перехватил поданный графиней знак в зеркале и хотя не понял его значения, но почуял западню. – Да нет, – сказал он, – нет, не могу даже поужинать… Я должен ехать сию же минуту. Мне надо подписывать бумаги, ведь сегодня суббота! – Как вам будет угодно. Я прикажу подавать лошадей. – Да, дорогая! – Шон! Возвратилась Шон. – Лошадей его величества! – приказала графиня. – Слушаюсь, – с улыбкой отвечала Шон. Она снова вышла. В следующее мгновение в приемной послышался ее голос: – Лошадей его величества!  Глава 33. КОРОЛЬ РАЗВЛЕКАЕТСЯ   Король был доволен тем, что проявил силу воли и наказал графиню за то, что она заставила его ждать, и в то же время избавил себя от неприятностей, связанных с ее представлением. Он направился к выходу. В эту минуту возвратилась Шон. – Где мои слуги? – В передней никого нет, ваше величество. Король подошел к двери. – Слуги короля! – крикнул он. Никто не отвечал: можно было подумать, что все во дворце замерло, даже эхо не ответило ему. – Трудно поверить, – возвращаясь в гостиную, проговорил король, – что я – внук короля, сказавшего когда-то: «Мне чуть было не пришлось ждать!» Он подошел к окну и распахнул его. Площадка перед дворцом была так же безлюдна, как и передняя: ни лошадей, ни курьеров, ни охраны. Взгляд тонул в ночной мгле, все было спокойно и величаво; в неверном лунном свете колыхались вдали верхушки деревьев парка Шату да переливались мириадами звездочек воды Сены, извивавшейся подобно гигантской ленивой змее и видимой на протяжении приблизительно пяти миль, то есть от Буживаля до Мезон. Невидимый соловей выводил в ночи свою чарующую песнь, какую можно услышать только в мае, как будто его радостные трели могли звучать лишь посреди достойной для них природы в недолгие весенние дни. Людовик XV не был ни мечтателем, ни поэтом, ему было не понять всей этой гармонии, он был материалист до мозга костей. – Графиня! – с досадой проговорил он. – Прикажите прекратить это безобразие, умоляю вас! Какого черта! Пора положить конец этой дурацкой комедии! – Сир! – отвечала графиня, надувая очаровательные губки, что почти всегда действовало на короля безотказно, – здесь распоряжаюсь не я. – Ну уж, во всяком случае, и не я! – воскликнул Людовик XV. – Вы только посмотрите, как мне здесь повинуются!.. – Да, сир, вас слушаются не больше, чем меня. – Так кто же здесь командует? Может быть, вы, Шон? – Я сама повинуюсь с большим трудом, сир, а уж распоряжаться другими мне еще тяжелее, – отвечала она с другого конца гостиной, сидя в кресле рядом с графиней. – Так кто же здесь хозяин? – Разумеется, господин дворецкий, сир. – Господин Замор? – Да. – Верно. Позовите кого-нибудь. Графиня с очаровательной непринужденностью протянула руку к шелковому шнуру с жемчужной кисточкой на конце и позвонила. Лакей, наученный, по всей видимости, заранее, ожидал в передней. Он явился на звонок. – Где дворецкий? – спросил король. – Совершает обход. – Обход? – переспросил король. – Да, и с ним четверо офицеров, – отвечал лакей. – В точности, как господин де Мальборо! – воскликнула графиня. Король не смог удержать улыбки. – Да, странно, – проговорил он. – Впрочем, что вам мешает запрячь моих лошадей? – Сир! Господин дворецкий приказал запереть конюшни, опасаясь, как бы туда не забрался злоумышленник. – Где мои курьеры? – На кухне, сир. – Что они там делают? – Спят. – То есть как – спят? – Согласно приказанию. – Чьему приказанию? – Приказанию дворецкого. – А что двери? – спросил король. – Какие двери, сир? – Двери замка. – Заперты, сир. – Хорошо, пусть так, но ведь можно сходить за ключами! – Сир! Все ключи висят на поясе дворецкого. – Какой образцовый порядок! – воскликнул король. – Черт побери! Какой порядок! Видя, что король исчерпал вопросы, лакей вышел. Откинувшись в кресле, графиня покусывала белую розу, рядом с которой ее губы казались коралловыми. – Мне жалко вас, ваше величество, – сказала королю графиня, улыбнувшись так томно, как умела она одна, – дайте вашу руку, и отправимся на поиски. Шон, посвети нам! Шон шла впереди, готовясь устранить любые непредвиденные обстоятельства, которые могли возникнуть на ее пути. Стоило им свернуть по коридору, как короля стал Дразнить аромат, способный пробудить аппетит самого тонкого гурмана. – Ах, ах! – останавливаясь, воскликнул король. – Чем здесь пахнет, графиня? – Сир, да ведь это ужин! Я полагала, что король окажет мне честь и поужинает в Люсьенн, вот я и подготовилась. Людовик XV несколько раз вдохнул соблазнительный аромат, размышляя о том, что его желудок уже некоторое время напоминал о себе. Он подумал, что ему понадобится по меньшей мере полчаса на то, чтобы, подняв шум, разбудить курьеров, около четверти часа на то, чтобы оседлали лошадей, десять минут, чтобы доехать до Марли. А в Марли его не ждут, значит, он не найдет там на ужин ничего, кроме дежурной закуски. Он еще раз втянул в себя вкусно пахнувший воздух и, подведя графиню к двери в столовую, остановился На ярко освещенном и великолепно сервированном столе были приготовлены два прибора. – Черт побери! – воскликнул король. – У вас искусный повар, графиня. – Сир! Сегодня как раз день, когда я его решила испытать, бедняга старался изо всех сил, чтобы угодить вашему величеству. Если вам не понравится, он способен перезать себе горло, как несчастный Ватель. – Вы и впрямь так полагаете? – спросил Людовик XV. – Да. Особенно ему удается омлет из фазаньих яиц, на который он очень рассчитывал… – Омлет из фазаньих яиц! Я обожаю это блюдо! – Видите, как не везет моему повару? – Так и быть, графиня, не будем его огорчать, – со смехом сказал король, – надеюсь, пока мы будем ужинать, господин Замор вернется с обхода. – Ах, сир, это блестящая идея! – воскликнула графиня, испытывая удовлетворение оттого, что выиграла первый тур. – Входите, сир, входите. – Кто же нам будет подавать? – спросил король, не видя ни одного лакея. – Сир! Неужели кофе покажется вам менее вкусным, если его налью вам я? – Нет, графиня, я ничего не буду иметь против, даже если вы его и приготовите сами. – Ну так идемте, сир. – Почему только два прибора? – спросил король. – Разве Шон поужинала? – Сир! Кто же мог без приказания вашего величества… – Иди, иди к нам, Шон, дорогая, – проговорил король и сам достал и горки тарелку и прибор, – садись напротив. – О, сир… – пролепетала Шон. – Не притворяйся покорной и смиренной подданной, лицемерка! Садитесь рядом со мной, графиня. Какой у вас прелестный профиль! – Вы только сегодня это заметили, государь? – А как бы я заметил?! Я привык смотреть вам в глаза, графиня. Ваш повар и в самом деле большой мастер. Какой суп из раков! – Так я была права, прогнав его предшественника? – Совершенно правы. – В таком случае, сир, следуйте моему примеру, и вы только выиграете. – Я вас не понимаю. – Я прогнала своего Шуазеля, гоните и вы своего! – Не надо политики, графиня. Дайте мне мадеры. Король протянул стакан. Графиня взялась за графин с узким горлышком и стала наливать королю вина. Пальчики у очаровательного виночерпия от напряжения побелели, а ноготки покраснели. – Лейте не торопясь, графиня, – сказал король. – Чтобы не взболтнуть вино? – Нет, чтобы я успел полюбоваться вашей ручкой. – Ах, ваше величество! – со смехом отвечала графиня. – Вы сегодня делаете открытие за открытием. – Клянусь честью, да! – воскликнул король, приходя постепенно вновь в хорошее расположение духа. – Мне кажется, я готов открыть… – Новый мир? – спросила графиня. – Нет, нет, это было бы слишком честолюбиво, с меня довольно и одного королевства. А я имею в виду остров, маленький клочок земли, живописную гору, дворец, в котором одна моя знакомая будет Армидой, а безобразные чудовища будут охранять вход, когда мне захочется забыться… – Сир! – заговорила графиня, протягивая королю графин с охлажденным шампанским (совсем новое по тем временам изобретение), – вот как раз вода из Леты. – Из реки Леты, графиня? Вы в этом уверены? – Да, сир, его доставил бедный Жан из самой преисподней, откуда он едва выбрался. – Графиня, – произнес король, поднимая свой бокал, – давайте выпьем за его счастливое воскрешение! И не надо политики, прошу вас! – Ну, тогда уж я и не знаю, о чем говорить, сир! Может быть, ваше величество расскажет какую-нибудь историю? – Нет, я вам прочту стихи. – Стихи? – воскликнула Дю Барри. – Да, стихи… Что вас удивляет? – Ваше величество их ненавидит! – Черт возьми, еще бы! Из сотни тысяч стихов девяносто девять тысяч нацарапаны против меня. – А те, что вы собираетесь прочесть, выбраны, вероятно, из оставшихся десяти тысяч? И разве они не могут заставить вас простить остальные девяносто тысяч? – Вы не то имеете в виду, графиня. Те стихи, что я собираюсь вам прочесть, посвящены вам. – Мне? – Вам. – Кто же их автор? – Господин де Вольтер. – И он поручил вашему величеству. – Нет, он посвятил их непосредственно вашему высочеству. – То есть как? Не сопроводив письмом? – Нет, почему же? Есть и прелестное письмо. – А, понимаю: ваше величество потрудились сегодня вместе с начальником почты. – Совершенно верно. – Читайте, сир, читайте стихи господина де Вольтера Людовик XV развернул листок и прочел: Харит благая мать, богиня наслаждений, На кипрские пиры любви и красоты Зачем приводишь ты сомнении мрачных тени? Героя мудрого за что терзаешь ты? Улисс необходим своей отчизне мирной И Агамемнону опорой служит он. Талант политика и ум его обширный Способны победить надменный Илион. Пусть боги власть любви признают высшей властью! Пусть поклоняются все красоте твоей! Сплетая лавр побед и розы сладострастья, Улыбкой светлою нас одари скорей! Без милости твоей покоя нет и счастья Для неспокойного властителя морей. Зачем же смертного, кого боится Троя, Преследует твой гнев? Улиссу страшен плен. Ведь перед красотой нет бога, нет героя, Который бы, смирясь, не преклонил колен. – Знаете, сир, – проговорила графиня, скорее задетая, нежели польщенная поэтическим посланием, – мне кажется, господин де Вольтер хочет с вами помириться. – Напрасный труд, – заметил Людовик XV. – Этот разбойник все разгромит, если возвратится в Париж Пускай отправляется к своему другу – моему кузену Фридриху Второму. С нас довольно и Руссо. А вы возьмите эти стихи, графиня, и подумайте над ними на досуге Графиня взяла листок, свернула его в трубочку и положила рядом со своей тарелкой. Король не спускал с нее глаз. – Сир! – заговорила Шон. – Не хотите ли глоток токайского? – Его прислали из погребов его величества императора Австрии, – сообщила графиня, – можете мне поверить, сир. – Из погребов императора… – проговорил король. – Настоящие винные погреба есть только у меня. – А я получаю вино и от вашего эконома. – Как! Вам удалось его обольстить? – Нет, я приказала… – Прекрасный ответ, графиня. Король сказал глупость – Однако государь… – Государь по крайней мере в одном прав: он любит вас всей душой. – Ах, сир, ну почему вы и в самом деле не хозяин в своем королевстве? – Графиня, не надо политики! – Не желает ли король кофе? – спросила Шон. – С удовольствием. – Его величество будет подогревать кофе сам, как обычно? – спросила графиня. – Да, если хозяйка ничего не будет иметь против. Графиня встала. – Почему вы встали? – Я хочу за вами поухаживать, сир. – Я вижу, что лучшее, что я могу сделать, – это не мешать вам, графиня, – отвечал король, развалившись на стуле после сытного ужина, который привел его в состояние душевного равновесия. Графиня внесла серебряную спиртовку, на которой стоял небольшой кофейник с кипящим кофе. Она поставила перед королем чашку с блюдцем из позолоченного серебра и графинчик богемского стекла. Рядом с блюдцем она положила свернутый в трубочку лист бумаги. С напряженным вниманием, с каким обыкновенно король это проделывал, он отсчитал сахар, отмерил кофе и аккуратно налил спирту так, чтобы он плавал на поверхности. Потом взял бумажную трубочку, подержал ее над свечой, поджег содержимое чашки и бросил бумажный фитиль на спиртовку – там фитиль и догорел. Через пять минут король, как истинный гурман, уже наслаждался кофе. Графиня дождалась, пока он выпьет все до последней капли. – Ах, сир, – вскричала она, – вы подожгли кофе стихами господина де Вольтера! Это принесет несчастье Шуазелям. – Я ошибался, – со смехом отвечал король, – вы не фея, вы – демон. Графиня встала. – Сир! – проговорила она. – Не желает ли ваше величество взглянуть, вернулся ли господин дворецкий? – А! Замор! А зачем? – Чтобы вернуться сегодня в Марли, сир. – Да, верно, – согласился король, делая над собой усилие, чтобы выйти из блаженного состояния, в котором он пребывал, – пойдемте посмотрим, графиня, пойдемте. Графиня Дю Барри подала знак Шон, и та исчезла. Король опять было взялся за расследование, но совсем в другом расположении духа, чем вначале. Философы отмечали, что взгляд человека на мир – мрачный или сквозь розовые очки – зависит почти всецело от его желудка. А у королей точно такой желудок, как у простых смертных, правда, похуже, как правило, чем у подданных, но он совершенно одинаково способен приводить весь организм в состояние блаженства или, напротив, уныния. Вот почему король был после ужина в прекрасном расположении духа. Не прошли они по коридору и десяти шагов, как новый аромат настиг короля. Распахнулась дверь в прелестную спаленку, двери которой были обтянуты белым атласом с рисунком из живых цветов. Комната была таинственно освещена, взгляд привлекал к себе альков, к которому вот уже два часа заманивала короля юная обольстительница. – Сир! Мне кажется, Замор еще не появлялся, – проговорила она. – Мы по-прежнему заключены в замке, нам остается бежать через окно. – При помощи простыней? – спросил король. – Сир! – с очаровательной улыбкой проговорила графиня. – Ну зачем же так? Король со смехом заключил ее в свои объятия, графиня уронила белую розу, и цветок покатился по полу, роняя лепестки.    ЧАСТЬ ВТОРАЯ   Глава 1. ВОЛЬТЕР И РУССО   Мы уже говорили, что спальня замка Люсьенн, как с архитектурной точки зрения, так и по своему убранству, представляла настоящее чудо. Расположенная в восточной части замка, она была так надежно защищена позолоченными ставнями и шелковыми занавесями, что дневной свет проникал в нее лишь когда, подобно королевскому придворному, получал на это и официальное и неофициальное разрешение. Летом скрытые вентиляторы освежали здесь очищенный воздух, будто бы навеянный тысячью вееров. Когда король вышел из голубой спальни, было десять часов. На этот раз королевские экипажи уже с девяти часов стояли наготове у парадного подъезда. Замор, скрестив на груди руки, отдавал, или делал вид, что отдает, распоряжения. Король выглянул из окна и увидел приготовления к отъезду. – Что это значит, графиня? – спросил он. – Разве мы не будем завтракать? Видно, вы собираетесь выпроводить меня голодным. – Господь с вами, сир, – ответила графиня, – но мне казалось, что у вашего величества назначена встреча в Марли с господином де Сартином. – Черт побери! – сказал король. – Я думаю, что можно было бы сказать Сартину, чтобы он приехал ко мне сюда. Это так близко! – Ваше величество окажет мне честь, вспомнив, что не ему первому пришла в голову эта мысль. – К тому же сегодня слишком прекрасное утро для работы. Давайте завтракать. – Сир, вам нужно будет подписать для меня бумаги. – По поводу графини де Беарн? – Совершенно верно. И потом, необходимо назначить день. – Какой день? – И час. – Какой час? – День и час моего представления ко двору. – Ну что ж, – сказал король, – вы действительно заслужили быть представленной ко двору, графиня. Назначьте день сами. – Ближайший, сир. – Значит, у вас все готово? – Да. – Вы научились делать все три реверанса? – Еще бы: я упражняюсь вот уже целый год. – А платьев – Его можно сшить за два дня. – У вас есть крестная? – Через час она будет здесь. – В таком случае, графиня, предлагаю вам договор. – Какой? – Вы больше не будете напоминать мне об этой истории виконта Жана с бароном де Таверне? – Значит, мы приносим в жертву бедного виконта? – Вот именно. – Ну что ж! Не будем больше говорить об этом, сир! День представления? – Послезавтра. – Час? – Десять часов вечера, как обычно. – Обещаете, сир? – Обещаю. – Слово короля? – Слово дворянина. – По рукам, государь! Графиня Дю Барри протянула королю свою изящную ручку – Людовик XV коснулся ее В это утро весь замок почувствовал хорошее расположение духа своего господина: ему пришлось уступить там, где он давно уже и сам решил уступить, но зато выиграть в другом: значит, победа за ним. Он даст сто тысяч ливров Жану – с условием, что тот отправится проигрывать их на воды, в Пиренеи или в Овернь. Это будет выглядеть как ссылка в глазах Шуазеля. Бедняки получили луидоры, карпам досталось печенье, а росписям Буше – комплименты. Хотя король плотно поужинал накануне, завтрак он съел с большим аппетитом. Между тем пробило одиннадцать. Подавая королю, графиня поглядывала на часы, которые, как ей казалось, шли слишком медленно. Король соблаговолил приказать, чтобы графиню де Беарн, когда та приедет, проводили прямо в столовую Кофе уже был подан, выпит, а графиня де Беарн все еще не появлялась. В четверть двенадцатого во дворе раздался стук копыт пущенной в галоп лошади. Дю Барри встала и выглянула в окно. Со взмыленной лошади соскочил курьер Жана Дю Барри. Графиня вздрогнула, но, так как она никоим образом не должна была выказывать волнения, боясь перемен в расположении духа у короля, она отошла от окна и села рядом с королем. Вошла Шон с запиской в руке. Отступать было некуда, нужно было прочесть записку. – Что это у вас, милая Шон? Любовное послание? – спросил король. – Разумеется, сир! – От кого же? – От бедного виконта. – Вы в этом уверены? – Убедитесь сами, сир. Король узнал почерк и, подумав, что в записке может идти речь о приключении в Ла Шоссе, сказал, отводя руку с запиской: – Хорошо, хорошо. Мне этого достаточно. Графиня сидела, как на иголках. – Записка адресована мне? – спросила она – Да, графиня. – Король позволит мне?.. – Конечно, черт побери! А в это время Шон расскажет мне «Ворону и Лисицу». Он притянул к себе Шон, напевая самым фальшивым, по словам Жан-Жака, голосом во всем королевстве: Над милым слугою утратила власть я, Меня покидают веселье и счастье.. Графиня отошла к окну и прочитала: «Не ждите старую злодейку, она говорит, что обожгла вчера вечером ногу и не выходит из комнаты. Можете поблагодарить Шон за ее столь своевременное появление вчера: именно ей мы всем этим обязаны: старая ведьма ее узнала, и весь наш спектакль провалился. Пусть этот маленький оборванец Жильбер, который всему причиной, благодарит Бога за то, что ему удалось сбежать, не то я свернул бы ему шею. Впрочем, пусть не отчаивается: когда я его отыщу, еще не поздно будет сделать это Итак, подводим итоги. Вы должны немедленно выехать в Париж, и там мы начнем все сначала. Жан». – Что-нибудь случилось? – спросил король, заметив внезапную бледность графини. – Ничего, сир. Это известие о здоровье моего шурина. – Надеюсь, наш дорогой виконт поправляется? – Ему лучше, сир, благодарю вас, – ответила графиня. – А вот и карета въезжает во двор. – Это, конечно, карета графини? – Нет, сир, господина де Сартина. – Куда же вы? – спросил король, видя, что Дю Барри направляется к двери. – Я оставляю вас одних и займусь своим туалетом, – ответила Дю Барри. – А как же графиня де Беарн? – Когда она приедет, сир, я буду иметь честь предупредить об этом ваше величество, – сказала графиня, судорожно сжав записку в кармане пеньюара. – Итак, вы покидаете меня, графиня, – сказал, тяжело вздохнув, король. – Сир! Сегодня воскресенье: бумаги, подписи, бумаги… Приблизившись к королю, она подставила ему свои свежие щечки, и на каждой из них он запечатлел звонкий поцелуй, после чего она вышла из комнаты. – К черту подписи! – сказал король – И тех, кому они нужны. Кто только выдумал министров, портфели, бумаги? Едва король договорил, в дверях, противоположных той, через которую вышла графиня, появились и министр, и портфель. Король издал еще один вздох, гораздо более тяжелый, чем предыдущий. – А, вот и вы, Сартин! – произнес он. – Как вы точны! Это было сказано с таким выражением, что трудно было понять, похвала это или упрек. Господин де Сартин открыл портфель и приготовился извлечь из него бумаги. В эту минуту послышалось быстрое шуршание колес на посыпанной песком аллее. – Подождите, Сартин, – проговорил король и подбежал к окну. – Что это, графиня куда-то уезжает? – Да, сир. – Значит, она не ждет приезда графини де Беарн? – Сир! Я могу предположить, что графине наскучило ждать и что она поехала за ней. – Однако, если эта дама должна была приехать сюда утром… – Я почти уверен, что она не приедет, сир. – Как? Вам и это известно, Сартин? – Сир! Чтобы ваше величество были мною довольны, мне необходимо знать почти обо всем. – Так скажите же мне, Сартин, что случилось? – Со старой графиней, сир? – Да. – То же, что и со всеми, сир: у нее некоторые затруднения. – Но в конце концов приедет она или нет? – Гм-гм! Вчера вечером, сир, это было намного более вероятно, чем сегодня утром. – Бедная графиня! – сказал король, не сумев скрыть радостный блеск в глазах. – Ах, сир! Альянс четверых и семейный пакт – просто ничто в сравнении с этой историей представления ко двору. – Бедная графиня! – повторил король, тряхнув головой. – Она никогда не достигнет желаемого. – Боюсь, что нет, сир. Вот разве что ваше величество рассердится. – Она была так уверена в успехе! – Гораздо хуже для нее то, – сказал господин де Сартин, – что, если она не будет представлена ко двору до прибытия ее высочества, этого, возможно, не произойдет никогда. – Вы правы, Сартин, это более чем вероятно. Говорят, что она очень строга, очень набожна, очень добродетельна, моя будущая невестка. Бедная графиня! – Конечно, – продолжал господин де Сартин, – госпожа Дю Барри очень опечалится, если представление не состоится, однако у вашего величества станет меньше забот. – Вы так думаете, Сартин? – Уверен. Будет меньше завистников, клеветников, песенок, льстецов, газетенок. Представление графини Дю Барри ко двору обошлось бы нам в сто тысяч франков на чрезвычайную полицию. – В самом деле? Бедная графиня! Однако ей так этого хочется! – Тогда пусть ваше величество прикажет, и желания графини исполнятся. – Что вы говорите, Сартин! – вскричал король. – Как я могу во все это вмешиваться? Могу ли я подписать приказ о том, чтобы все были благосклонны к графине Дю Барри? Неужели вы, Сартин, умный человек, советуете мне совершить государственный переворот, чтобы удовлетворить каприз графини Дю Барри? – Конечно нет, сир. Мне остается лишь повторить вслед за вашим величеством: бедная графиня! – К тому же, – сказал король, – ее положение не так уж и безнадежно. Ваш мундир позволяет вам все видеть, Сартин. А вдруг графиня де Беарн передумает? А вдруг ее высочество прибудет не так скоро? В Компьене бал будет через четыре дня. За четыре дня можно сделать многое. Ну что, будем мы сегодня заниматься? – Ваше величество, всего три подписи. – Начальник полиции вынул из портфеля первую бумагу. – Ого! – проговорил король. – Приказ о заключении в тюрьму без суда и следствия. – Да, сир. – Кого же? – Взгляните сами, сир. – Господина Руссо. Кто это Руссо, Сартин, и что он сделал? – Он написал «Общественный договор», сир. – Ах вот как! Вы хотите засадить в Бастилию Жан-Жака? – Сир! Он ведет себя вызывающе. – А что же ему еще остается делать? – К тому же я вовсе не собираюсь отправлять его в Бастилию. – Зачем же тогда приказ? – Чтобы иметь оружие против него наготове, сир. – Не то чтобы я ими так уж дорожил, всеми-этими вашими философами, – сказал король. – Ваше величество совершенно правы, – согласился Сартин. – Но, видите ли, будет много крика. Кроме того, как мне кажется, ему ведь разрешено жить в Париже. – Его терпят, сир, но при условии, что он не будет нигде показываться. – А он показывается? – Только это и делает. – В своем армянском одеянии? – О нет, сир, мы приказали ему сменить костюм. – И он повиновался? – Да, но вопил о несправедливом преследовании. – Как же он одевается теперь? – Как все, сир. – Ну, тогда скандал не так уж и велик. – Вы полагаете, сир? Человек, которому запрещено выходить из дома.., угадайте, куда он ходит каждый день? – К маршалу Люксембургскому, к господину Аламберу, к госпоже д'Эпине? – В кафе «Режанс», сир! Он каждый вечер играет там в шахматы, причем только из упрямства, потому что все время проигрывает, и каждый вечер мне нужна целая бригада, чтобы наблюдать за толпой, собирающейся вокруг кафе. – Ну что ж, – сказал король, – парижане еще глупее, чем я думал. Пусть они развлекаются этим, Сартин. У них хотя бы будет меньше времени возмущаться по разным другим поводам. – Конечно, сир. Но если в один прекрасный день ему вздумается произнести речь, как он это сделал в Лондоне? – Ну, тогда, раз налицо будет нарушение порядка, причем публичное нарушение, вам, Сартин, не нужен будет приказ за королевской подписью. Начальник полиции понял, что арест Руссо – мера, ответственности за которую король хотел бы избежать, и больше не стал настаивать. – А теперь, сир, – сказал г-н де Сартин, – речь пойдет о другом философе. – Опять философ? – откликнулся король устало. – Значит, мы никогда с ними не разделаемся? – Увы, сир! Это они не оставляют нас в покое. – О ком же идет речь? – О господине де Вольтере. – А что, этот тоже вернулся во Францию? – Нет, сир. Хотя, наверное, лучше было бы, если бы он был здесь. По крайней мере мы бы за ним присмотрели. – Что он сделал? – На сей раз не он, а его поклонники: речь идет, ни мало, ни много, о том, чтобы воздвигнуть ему памятник. – Конный? – Нет, сир. Хотя я могу поручиться, что этот человек умеет завоевывать города. Людовик пожал плечами. – Сир! Я не видел ему подобных со времен Полиорцета, – продолжал г-н де Сартин. – Ему симпатизируют всюду. Первые люди вашего королевства готовы стать контрабандистами, чтобы ввезти в страну его книги. Совсем недавно я перехватил восемь полных ящиков, два из них были отправлены господину Шуазелю. – Он очень забавен. – Сир! Я хочу обратить ваше внимание: ему оказывают честь, которую обычно оказывают королям, – воздвигают памятник. – Короли никого не просят оказывать им честь. Они сами решают, заслуживают ли они памятника. Кто же получил заказ на это великое произведение? – Скульптор Пигаль. Он отправился в Ферне, чтобы выполнить макет. А пока пожертвования сыплются со всех сторон. Уже собрали шесть тысяч экю. Обратите внимание, сир, что только люди, принадлежащие к миру литературы, имеют право делать пожертвования. Каждый приходит со своим вкладом. Целая процессия. Сам господин Руссо внес два луидора. – Ну, а что же я-то, по-вашему, тут могу поделать? – спросил Людовик XV. – Я не принадлежу к миру литературы, это меня не касается. – Сир! Я рассчитывал иметь честь предложить вашему величеству положить конец всей этой затее. – Остерегитесь, Сартин. Вместо того чтобы подарить ему статую из бронзы, они сделают ее из золота. Оставьте их в покое. Бог мой! В бронзе он будет еще уродливей, чем во плоти. – Значит, ваше величество желает, чтобы все шло своим чередом? – Давайте условимся, Сартин; «желает» – это не совсем то слово. Конечно, я был бы отнюдь не против все это остановить, но что поделать? Это вещь невозможная. Прошло время, когда короли Могли говорить философам, как Господь Океану: «Ты дальше не пойдешь!». Кричать и не достигнуть результата, наносить удары, не поражающие цели, – это значит показать свою беспомощность Отвернемся, Сартин, притворимся, что не видим. Господин Сартин вздохнул. – Сир! – сказал он. – Если мы не наказываем авторов, давайте по крайней мере уничтожим их произведения. Вот список книг, против которых срочно нужно принять меры, потому что одни из них направлены против трона, другие – против церкви, одни олицетворяют бунт, другие – святотатство. Людовик XV взял список и прочитал томным голосом: «Священная зараза, или естественная история предрассудков», «Система природы, или физический и моральный закон мира», «Бог и люди, речь о чудесах Иисуса Христа», «Поучения монаха-капуцина из Рагузы брату Пердуиклозо, отправляющемуся в землю обетованную». Король, не прочитав и четверти списка, отложил бумагу. Его черты, обычно спокойные, обрели не свойственное им выражение грусти и разочарования. В течение нескольких минут он пребывал в задумчивости, погруженный в свои мысли. – Перевернуть целый мир, Сартин, – прошептан он, – пусть это попробуют сделать другие. Сартин смотрел на него с тем выражением понимание, которое Людовик XV так любил на лицах министров, потому что оно избавляло его от необходимости размышлять или действовать. – Покой, не так ли, сир? Покой, – сказал Сартин, – вот чего хочет король? Король утвердительно кивнул головой. – Видит Бог, да! Я у них ничего другого не прошу, у ваших философов, энциклопедистов, богословов, у ваших чудотворцев, поэтов, экономистов, у ваших газетных писак, которые вылезают неизвестно откуда и которые кишат, пишут, каркают, клевещут, высчитывают, проповедуют, кричат. Пусть их венчают лаврами, воздвигают им памятники, строят им храмы, но пусть оставят меня в покое. Сартин поклонился королю и вышел, прошептав: «К счастью, на наших монетах написано: „Боже, спаси короля!“. Оставшись один, Людовик XV взял перо и написал дофину: «Вы просили меня ускорить прибытие Вашей будущей супруги – я готов доставить Вам это удовольствие. Я приказал не останавливаться в Нуайоне, следовательно, во вторник утром она будет в Компьене. Я буду там ровно в десять часов, то есть за четверть часа до ее прибытия». «Таким образом, – подумал он, – я буду избавлен от этой глупой истории с представлением ко двору, которая мучает меня больше, нежели господин де Вольтер, господин Руссо и все философы, прошлые и будущие. Тогда это станет делом графини и дофина с его супругой. Ну что ж! Переложим хоть малую долю печали, ненависти и мести на молодые умы, у которых много сил для борьбы. Пусть дети научатся страдать – это воспитывает молодых». Довольный тем, как ему удалось избежать трудностей, уверенный, что никто не сможет упрекнуть его в том, что он способствовал или препятствовал представлению ко двору, занимавшему умы всего Парижа, король сел в карету и отправился в Марли, где его ждал двор.  Глава 2. КРЕСТНИЦА И КРЕСТНАЯ   Бедная графиня… Оставим за ней эпитет, которым наградил ее король, потому что в этот момент она его, несомненно, заслуживала. Бедная графиня, как мы будем ее называть, мчалась как безумная в своей карете по дороге в Париж. Шон, тоже испуганная предпоследним абзацем письма Жана, скрывала в будуаре замка Люсьенн свою боль и беспокойство, проклиная роковую случайность, заставившую ее подобрать Жильбера на дороге. Подъехав к мосту Атен, переброшенному через впадавшую в реку канаву, окружавшую Париж от Сены до Ля Рокетт, графиня обнаружила ожидавшую ее карету. В карете сидели виконт Жан и прокурор, с которым, как казалось, виконт довольно азартно спорил. Заметив графиню, Жан тотчас покинул прокурора, спрыгнул на землю и подал кучеру своей сестры сигнал остановиться. – Скорее, графиня, скорее! – проговорил он. – Садитесь в мою карету и мчитесь на улицу Сен-Жермен-де-Пре. – Значит, старуха нас обманывает? – спросила графиня Дю Барри, переходя из одной кареты в другую, в то время как то же самое делал прокурор, предупрежденный жестом виконта. – Мне так кажется, графиня, – ответил Жан, – мне так кажется: она возвращает нам долг или, вернее, платит той же монетой. – Но что же все-таки произошло? – В двух словах, следующее: я остался в Париже, потому что никогда никому всецело не доверяю, и, как видите, оказался прав. После девяти вечера я стал бродить вокруг постоялого двора «Поющий петух». Все спокойно: никаких демаршей со стороны графини, никаких визитов, все шло прекрасно. Я подумал: значит, я могу вернуться домой и лечь спать. Итак, я вернулся к себе и заснул. Сегодня на рассвете просыпаюсь, бужу Патрика и приказываю ему занять пост на углу улицы. В девять часов – за час до назначенного времени, заметьте! – подъезжаю в карете. Патрик не заметил ничего тревожного, поэтому я спокойно поднимаюсь по лестнице. У двери меня останавливает служанка и сообщает мне, что графиня не может сегодня выйти из своей комнаты и, возможно, еще целую неделю никого не сможет принять. – «Что значит „не может выйти из комнаты“? – вскричал я – Что с ней случилось? – Она больна. – Больна? Но этого не может быть. Вчера она прекрасно себя чувствовала. – Да Но графиня имеет привычку сама готовить себе шоколад Утром, вскипятив воду, она опрокинула ее с плиты себе на ногу и обожглась. Я прибежала на ее крики. Графиня чуть было не потеряла сознание. Я отнесла ее в постель и сейчас, по-моему, она спит. Я стал таким же белым, как ваши кружева, графиня, я закричал: – Это ложь! – Нет, дорогой господин Дю Барри, – ответил мне голос, такой пронзительный, что, казалось, им можно проткнуть деревянную балку. – Нет, это не ложь, я ужасно страдаю. Я бросился в ту сторону, откуда шел голос, проник через дверь, которая не желала отворяться, и действительно увидел, что старая графиня лежит в постели. – Ах, графиня! – сказал я. Это были единственные слова, которые я смог произнести. Я был взбешен: я с радостью задушил бы ее на месте. – Смотрите! – сказала она, показывая мне на валявшийся на полу металлический сосуд. – Вот виновник всех бед. Я вспрыгнул на кофейник обеими ногами и раздавил его. – Больше в нем никто уже не будет варить шоколад, это я вам обещаю. – Экая досада! – продолжала старуха слабым голосом. – Вашу сестру будет представлять ко двору госпожа д'Алони Ну да ничего не поделаешь – видно, так написано на небесах, как говорят на Востоке. – Ах, Боже мой! – вскричала графиня. – Жан, вы лишаете меня всякой надежды. – А я еще не утратил надежды, но только если вы сами пойдете к ней навстречу: вот почему я вызвал вас сюда. – А что дает вам надежду? – Черт возьми! Вы можете сделать то, чего не могу я. Вы женщина и можете заставить графиню снять повязку в вашем присутствии. Когда же обман откроется, вы скажете графине де Беарн, что ее сын не будет землевладельцем, что она никогда не получит ни копейки из наследства Салюсов. Кроме того, сцена заклятия Камиллы будет в вашем исполнении гораздо более правдоподобной, нежели сцена гнева Ореста – в моем. – Он шутит! – вскричала графиня. – Чуть-чуть, поверьте мне! – Где она остановилась, наша сивилла? – Вы прекрасно знаете: в «Поющем петухе», на улице Сен-Жермен-де-Пре. Большой черный дом с огромным петухом, нарисованным на листе железа Когда железо скрипит, петух поет. – Это будет ужасная сцена! – Я тоже так думаю. Но, по моему мнению, надо рискнуть. Вы мне позволите сопровождать вас? – Ни в коем случае, вы все испортите. – Вот что сказал мне наш прокурор, с которым я советовался: можете принять это к сведению. Избить кого-то у него в доме – за это штраф и тюрьма. Избить же его на улице… – За это ничего не будет, – подхватила графиня. – Вы это знаете лучше, чем кто-либо. На лице Жана появилась кривая усмешка. – Долги, которые платятся с опозданием, возвращаются с процентами, – сказал он. – Если я когда-нибудь вновь встречусь с этим человеком… – Давайте говорить только об интересующей меня женщине, виконт. – Я больше ничего не могу вам рассказать о ней: поезжайте! Жан отступил, уступая дорогу карете. – Где вы будете меня ждать? – На постоялом дворе. Я закажу бутылку испанского вина и, если вам понадобится поддержка, сразу же буду рядом с вами. – Гони, кучер! – вскричала графиня. – Улица Сен-Жермен-де-Пре, «Поющий петух»! – повторил виконт. Карета, помчалась к Елисейским полям. Через четверть часа она остановилась на улице Аббасьяль у рынка Сент-Маргерит. Здесь графиня Дю Барри вышла из кареты. Она боялась, что шум подъезжающего экипажа предупредит хитрую старуху, которая, конечно, настороже и, выглянув из-за занавески, сумеет избежать встречи. Поэтому, в сопровождении одного лишь лакея, графиня быстро прошла по улице Аббасьяль, состоявшей всего только из трех домов, с постоялым двором посредине. Она скорее ворвалась, нежели вошла в растворенные ворота постоялого двора. Никто не видел, как она вошла, но внизу у лестницы она встретила хозяйку. – Где комната графини де Беарн? – спросила она. – Госпожа де Беарн больна и никого не принимает. – Я знаю, что она больна. Я приехала, чтобы узнать о ее здоровье. Легкая как птичка, она в один миг взлетела вверх по лестнице. – К вам ломятся силой! – закричала хозяйка. – Кто же это? – спросила старая сутяга из глубины своей комнаты. – Я, – ответила графиня, внезапно появляясь на пороге с выражением лица, соответствовавшим обстановке: вежливой улыбкой и гримасой сочувствия. – Это вы, ваше сиятельство! – вскрикнула, побледнев от страха, любительница процессов. – Да, дорогая, я здесь, чтобы выразить вам участие в вашей беде, о которой мне только что сообщили. Расскажите, пожалуйста, как это случилось. – Я не смею, графиня, даже предложить вам сесть в такой трущобе. – – Я знаю, что в Турени у вас целый замок, и постоялый двор я прощаю. Графиня села. Де Беарн поняла, что она пришла надолго. – Вам, кажется, очень больно? – спросила Дю Барри. – Адская боль. – Болит правая нога? Ах, Боже мой, но как же так случилось, что вы обожгли ногу? – Очень просто: я держала кофейник, ручка выскользнула у меня из рук, кипящая вода выплеснулась, и почти целый стакан вылился мне на ногу. – Это ужасно! Старуха вздохнула. – О да, – подтвердила она, – ужасно. Но что поделаешь! Беда не приходит одна. – Вы знаете, что король ждал вас утром? – Вы вдвое увеличиваете мое отчаяние, сударыня. – Его величество недоволен, графиня, тем, что вы так и не появились. – Мои страдания служат мне оправданием, и я рассчитываю представить его величеству мои самые нижайшие извинения. – Я говорю вам об этом вовсе не для того, чтобы хоть в малой мере вас огорчить, – сказала Дю Барри, видя, насколько изворотлива старуха, – я хотела лишь, чтобы вы поняли, как приятен был бы его величеству этот ваш шаг и как бы он был вам признателен за него. – Вы видите, в каком я положении, графиня. – Да, да, конечно. А хотите, я вам кое-что скажу? – Конечно. Это большая честь для меня. – Дело в том, что, по всей вероятности, ваше несчастье – следствие большого волнения. – Не стану отрицать, – ответила любительница процессов, поклонившись, – я была очень взволнована честью, которую вы мне оказали, так радушно приняв меня у себя. – Я думаю, что дело не только в этом. – Что же еще? Нет, насколько я знаю, больше ничего не произошло. – Да нет же, вспомните, может быть, какая-нибудь неожиданная встреча… – Неожиданная встреча… – Да, когда вы от меня выходили. – Я никого не встретила, я была в карете вашего брата. – А перед тем, как сели в карету? Любительница судов притворилась, будто пытается вспомнить. – Когда вы спускались по ступенькам крыльца. Любительница судов изобразила на своем лице еще большее внимание. – Да, – сказала графиня Дю Барри с улыбкой, в которой сквозило нетерпение, – некто входил во двор, когда вы выходили из дома. – К сожалению, графиня, не припомню. – Это была женщина… Ну что? Теперь вспомнили? – У меня такое плохое зрение, что хотя вы всего в двух шагах от меня, я ничего не различаю. Так что судите сами… «Н-да, крепкий орешек, – подумала графиня, – не спит хитрить, она все равно выйдет победительницей». – Ну что ж, – продолжала она вслух, – раз вы не видели этой дамы, я скажу вам, кто она. – Дама, которая вошла, когда я выходила? – Она самая. Это моя невестка, мадмуазель Дю Барри. – Ах вот как! Прекрасно, графиня, прекрасно. Но раз я ее никогда не видела… – Нет, видели. – Я ее видела? – Да, и даже разговаривали с ней. – С мадмуазель Дю Барри? – Да, с мадмуазель Дю Барри, Только тогда она назвалась мадмуазель Флажо. – А! – воскликнула старая любительница процессов с язвительностью, которую она не смогла скрыть. – Та мнимая мадмуазель Флажо, которая приехала ко мне и из-за которой я предприняла эту поездку, – ваша родственница? – Да, графиня. – Кто же ее ко мне послал? – Я. – Чтобы подшутить надо мной? – Нет, чтобы оказать вам услугу, в то время как вы окажете услугу мне. Старуха нахмурила густые седые брови. – Я думаю, – сказала она, – что этот визит будет не очень полезен… – Разве господин де Монеу плохо вас принял? – Пустые обещания господина Монеу… – Мне кажется, я имела честь предложить вам нечто более ощутимое, чем пустые обещания. – Графиня, человек предполагает, а Бог располагает. – Поговорим серьезно, – сказала Дю Барри. – Я вас слушаю. – Вы обожгли ногу? – Как видите. – Сильно? – Ужасно. – Не могли бы вы, несмотря на эту рану, вне всякого сомнения чрезвычайно болезненную, не могли бы вы сделать усилие, потерпеть боль до замка Люсьенн и продержаться стоя одну секунду в моем кабинете перед его величеством? – Это невозможно, графиня. При одной только мысли о том, чтобы подняться, мне становится плохо. – Но значит, вы действительно очень сильно обожгли ногу? – Да, ужасно. – А кто делает вам перевязку, кто осматривает вас, кто вас лечит? – Как любая женщина, под началом которой был целый дом, я знаю прекрасные средства от ожогов. Я накладываю бальзам, составленный по моему рецепту. – Не будет ли нескромностью попросить вас показать мне это чудодейственное средство? – Пузырек там, на столе. «Лицемерка! – подумала Дю Барри. – Она даже об этом подумала в своем притворстве: решительно, она очень хитра. Посмотрим, каков будет конец». – Графиня, – тихо сказала Дю Барри, – у меня тоже есть удивительное масло, которое помогает при подобного рода несчастьях. Но применение его в значительной степени зависит от того, насколько сильный у вас ожог. – То есть?. – Бывает простое покраснение, волдырь, рана. Я, конечно, не врач, но каждый из нас хоть раз в жизни обжигался – У меня рана, графиня. – Боже мой! Как же, должно быть, вы мучаетесь! Хотите, я приложу к ране мое целебное масло? – Конечно, графиня. Вы его принесли? – Нет, но я его пришлю. – Очень вам признательна. – Мне только нужно убедиться в том, что ожог действительно серьезный. Старуха стала отнекиваться. – Ах нет, графиня, – сказала она. – Я не хочу, чтобы вашим глазам открылось подобное зрелище. «Так, – подумала Дю Барри, – вот и попалась». – Не бойтесь, – проговорила она, – меня не пугает вид ран. – Графиня! Я хорошо знаю правила приличия… – Там, где речь идет о помощи ближнему, забудем о приличиях. Внезапно, она протянула руку к покоившейся на кресле ноге графини. Старуха от страха громко вскрикнула, хотя Дю Барри едва прикоснулась к ней. «Хорошо сыграно!» – прошептала графиня, наблюдавшая за каждой гримасой боли на исказившемся лице де Беарн. – Я умираю, – сказала старуха. – Ах, как вы меня напугали! Побледнев, с потухшими глазами, она откинулась, как будто теряя сознание. – Вы позволите? – настаивала фаворитка. – Да, – согласилась старуха упавшим голосом. Графиня Дю Барри не стала терять ни секунды: она вынула первую булавку из бинтов, которые закрывали ногу, затем быстро развернула ткань. К ее огромному удивлению, старуха не сопротивлялась. «Она ждет, пока я доберусь до компресса, тогда она начнет кричать и стонать. Но я увижу ногу, даже если мне придется задушить эту старую притворщицу», – сказала себе фаворитка. Она продолжала снимать повязку. Де Беарн стонала, но ничему не противилась. Компресс был снят и перед глазами Дю Барри предстала настоящая рана. Это не было притворством, и здесь кончалась дипломатия де Беарн. Мертвенно-бледная и кровоточащая, обожженная нога выглядела достаточно красноречиво. Беарн смогла заметить и узнать Шон, но тогда в своем притворстве она поднималась до высоты Порции и Муция Сцеволы. Дю Барри застыла в безмолвном восхищении. Придя в себя, старуха наслаждалась своей полной победой; ее хищный взгляд не отпускал графиню, стоявшую перед ней на коленях. Графиня Дю Барри с деликатной заботой женщины, рука которой так облегчает страдания раненых, вновь наложила компресс, устроила на подушку ногу больной и, усевшись рядом с ней, сказала: – Ну что ж, графиня, вы еще сильнее, чем я предполагала. Я прошу у вас прощения за то, что с самого начала не приступила к интересующему меня вопросу так, как это нужно было, имея дело с женщиной вашего нрава. Скажите, каковы ваши условия? Глаза старухи блеснули, но это была лишь молния, которая мгновенно погасла. – Выразите яснее ваше желание, – сказала она, – и я скажу, могу ли я чем-либо быть вам полезной. – Я хочу, – ответила графиня, – чтобы вы представили меня ко двору в Версале, даже если это будет стоить мне часа тех ужасных страданий, которые вы испытали сегодня утром Де Беарн выслушала, не моргнув глазом. – И это все? – Все. Теперь ваша очередь. – Я хочу, – сказала де Беарн с твердостью, убедительно показывавшей, что договор заключался на равных правах, – я хочу иметь гарантию, что выиграю двести тысяч ливров – Но если вы выиграете, вы получите, как мне казалось, четыреста тысяч ливров. – Нет, потому что я считаю своими те двести тысяч, которые оспаривают у меня Салюсы. Остальные двести тысяч будут как бы дополнением к той чести, которую вы оказали мне своим знакомством. – Эти двести тысяч ливров будут вашими. Что еще? – У меня есть сын, которого я нежно люблю. В нашем доме всегда умели носить шпагу, но, рожденные, чтобы командовать, мы, как вы понимаете, могли быть лишь посредственными солдатами. Мой сын должен командовать ротой. Обещайте, что в следующем году ему будет пожалован чин полковника. – Кто будет оплачивать расходы на полк? – Король. Вы понимаете, что, если я истрачу на это двести тысяч ливров моего выигрыша, завтра я стану такой же бедной, как сегодня. – Итак, в целом это составляет шестьсот тысяч ливров. – Четыреста тысяч, и это в том случае, если полк стоит двести тысяч, а это означало бы оценить его слишком дорого. – Хорошо. Ваши требования будут удовлетворены. – Я должна еще просить короля возместить мне убытки за виноградник в Турени – за четыре добрых ар-пана, которые инженеры короля отобрали у меня одиннадцать лет назад для строительства канала. – Вам за них заплатили. – Да, но, по словам эксперта, я могла бы получить вдвое больше того, что за него дали. – Хорошо. Вам заплатят за него еще столько же. Все? – Извините. Я совсем не так богата, как вы, должно быть, себе представляете. Я должна Флажо что-то около девяти тысяч ливров. – Девять тысяч ливров? – Это необходимо. Флажо – прекрасный советчик. – Охотно верю, – сказала графиня. – Я заплачу эти девять тысяч ливров из своего кармана. Я надеюсь, вы согласитесь, что я очень покладиста? – Вы неподражаемы, но, как мне кажется, я тоже доказала вам свою уступчивость. – Если бы вы знали, как я жалею, что вы так обожглись! – с улыбкой сказала Дю Барри. – А я не жалею, – возразила любительница процессов, – потому что, несмотря на эго несчастье, надеюсь, моя преданность придаст мне сил, чтобы быть вам полезной, как если бы ничего не случилось. – Подведем итоги, – сказала Дю Барри. – Подождите. – Вы что-нибудь забыли? – Да, сущую безделицу. – Я вас слушаю. – Я совсем не ожидала, что мне придется предстать перед нашим великим королем. Увы! Версаль и его красоты уже давно стали мне чужды. В итоге у меня нет платья. – Я это предусмотрела. Вчера, после вашего ухода, уже начали шить платье для представления, и я была достаточно осмотрительна, заказав его не у своей портнихи, чтобы не загружать ее работой. Завтра в полдень оно будет готово. – У меня нет брильянтов. – Господа Бемер и Басанж завтра представят вам по моему письму гарнитур стоимостью в двести тысяч ливров, который послезавтра они купят у вас за те же двести тысяч ливров. Таким образом, вам будет выплачено вознаграждение. – Прекрасно; мне больше нечего желать. – Очень рада. – А патент полковника для моего сына? – Его величество вручит вам его сам. – А обязательство по оплате расходов на полк? – В патенте это будет указано. – Отлично. Теперь остался только вопрос о винограднике. – Во сколько вы оцениваете эти четыре арпана? – Шесть тысяч ливров за арпан. Это были прекрасные земли. – Я выпишу вам вексель на двенадцать тысяч ливров, которые с теми двенадцатые, что вы уже получили, как раз составят двадцать четыре тысячи. – Вот письменный прибор, – сказала графиня, указывая на названный ею предмет. – Я буду иметь честь передать его вам. – Мне? – Да. – Зачем? – Чтобы вы соблаговолили написать его величеству небольшое письмо, которое я буду иметь честь продиктовать вам. Вы – мне, я – вам. – Справедливо, – сказала де Беарн. – Соблаговолите взять перо. Старуха придвинула стол к креслу, приготовила бумагу, взяла перо и застыла в ожидании. Дю Барри продиктовала: «Сир! Радость, которую я испытываю, узнав, что сделанное мною предложение быть крестной моего дорогого друга графини Дю Барри при ее представлении ко двору…» Старуха вытянула губы и стряхнула перо. – У вас плохое перо, – сказала фаворитка короля, – нужно его заменить. – Не нужно, оно приспособится. – Вы думаете? – Да. Дю Барри продолжала: «…дает мне смелость просить Ваше Величество отнестись ко мне благосклонно, когда завтра, буде на то Ваше соизволение, я предстану перед Вами в Версале. Смею надеяться, сир, что Ваше Величество окажет мне честь, приняв меня благосклонно, как представительницу дома, все мужчины которого проливали кровь на службе у принцев Вашего высочайшего рода». – Теперь подпишите, пожалуйста. Графиня подписала: «Анастазия-Евгения-Родольф, графиня де Беарн» Старуха писала твердой рукой; буквы, величиной с полдюйма, ложились на бумагу, усыпая ее вполне небрежно-аристократическим количеством орфографических ошибок. Старуха, держа в одной руке только что написанное ею письмо, другой протянула чернильницу, бумагу и перо графине Дю Барри, которая выписала мелким прямым и неразборчивым почерком вексель на двадцать одну тысячу двенадцать ливров – чтобы компенсировать потерю виноградников, и девять тысяч – чтобы заплатить гонорар Флажо. Затем она написала записку Бемеру и Бассанжу, королевским ювелирам, с просьбой вручить подателю письма гарнитур из брильянтов и изумрудов, названный «Луиза», так как он принадлежал принцессе, приходившейся дофину теткой, которая продала его с целью выручить деньги на благотворительность. Покончив с этим, крестная и крестница обменялись бумагами. – Теперь, дорогая графиня, – сказала Дю Барри, – докажите мне свое хорошее ко мне отношение. – С удовольствием. – Я уверена, что вы согласитесь переехать в мой дом. Троншен вылечит вас меньше чем за три дня. Поедемте со мной, вы испробуете также мое превосходное масло. – Поезжайте, графиня, – сказала осторожная старуха, – мне еще нужно закончить здесь некоторые дела, прежде чем я присоединюсь к вам. – Вы отказываете мне? – Напротив, я согласна, но не могу ехать теперь. В аббатстве пробило час. Дайте мне время до трех часов; ровно в пять я буду в замке Люсьенн. – Вы позволите моему брату в три часа заехать за вами в своей карете? – Конечно. – Ну, а теперь отдыхайте. – Не бойтесь. Я дворянка, я дала вам слово и, даже если это будет стоить мне жизни, буду с вами завтра в Версале. – До свидания, дорогая крестная! – До свидания, очаровательная крестница! На сем они расстались: старуха – по-прежнему лежа на подушках и держа рук) на бумагах, а Дю Барри – еще более легкокрылая, чем до прихода сюда, но с сердцем, слегка сжавшимся оттого, что не смогла взять верх над старой любительницей процессов – она, которая ради собственного удовольствия бивала короля Франции! Проходя мимо большого зала, она заметила Жана, который для того, очевидно, чтобы никто не усмотрел чего-либо подозрительного в его столь долгом здесь пребывании, только что начал наступление на вторую бутылку вина. Увидев невестку, он вскочил со стула и подбежал к ней. – Ну что? – спросил он. – Вот что сказал маршал Саксонский его величеству, показывая на поле битвы при Фонтенуа: «Сир! Пусть это зрелище скажет вам, какой ценой и какими страданиями достается победа». – Значит, мы победили? – спросил Жан. – Еще одно удачное выражение. Но оно дошло к нам из античных времен: «Еще одна такая победа, и мы проиграем». – У нас есть поручительница? – Да, но она обойдется нам почти в миллион. – Ого! – произнес Дю Барри со страшной гримасой. – Черт возьми, выбора у меня не было! – Но это возмутительно! – Ничего не поделаешь. Не вздумайте возмущаться, потому что, если случится, что вы будете недостаточно почтительны, мы можем вообще ничего не получить или же это будет стоить нам вдвое дороже – Ну и ну! Вот так женщина! – Это римлянка. – Это гречанка – Не важно! Гречанка или римлянка – будьте готовы в три часа забрать ее отсюда и привезти ко мне в Люсьенн. Я буду спокойна только, когда посажу ее под замок. – Я не двинусь отсюда ни на шаг, – сказал Жан – А мне надо поспешить все приготовить, – сказала графиня и, бросившись к карете, крикнула: – В Люсьенн! Завтра я скажу. «В Марли!» – Какая разница? – сказал Жан, следя глазами за удалявшейся каретой. – Так или иначе, мы дорого обходимся Франции. Это лестно для Дю Барри.  Глава 3. ПЯТЫЙ ЗАГОВОР МАРШАЛА РИШЕЛЬЕ   Король, как обычно, вернулся ко двору в Марли. Меньший раб этикета, нежели Людовик XIV, который во время придворных церемоний искал повода для проявления своей королевской власти, Людовик XV в каждом кружке придворных искал новостей, до которых был охоч, и особенно разнообразия лиц – это развлечение он предпочитал всем остальным, тем паче если эти лица были приветливыми. Вечером того дня, когда состоялась только что описанная нами встреча, и через два часа после того, как де Беарн, согласно своему обещанию, которое на сей раз она сдержала, расположилась в кабинете графини Дю Барри, король играл в карты в голубом салоне. Слева от него сидела герцогиня Айенская, справа – де Гемене. Король, казалось, был чем-то озабочен, из-за чего и проиграл восемьсот луидоров. Проигрыш заставил его вернуться к занятиям более серьезным – будучи достойным потомком Генриха IV, Людовик XV предпочитал выигрывать. В девять часов король отошел от карточного стола к окну для беседы с сыном экс-канцлера Малерба. От противоположного окна за их беседой с беспокойством наблюдал господин де Монеу, разговаривавший с Шуазелем. Как только король отошел, у камина образовался кружок. Вернувшись с прогулки по саду, принцессы Аделаида, Софья и Виктория устроились здесь со своими фрейлинами и придворными. Так как вокруг короля – вне всякого сомнения занятого делами, ибо серьезность де Малерба была общеизвестна, – собрались офицеры, сухопутные и морские, высокородные дворяне, вельможи и высшие чиновники, застывшие в почтительном ожидании, кружок у камина был вполне удовлетворен. Прелюдией к более оживленной беседе служили колкости, представлявшие лишь разведку перед боем. Основную часть женщин, входящих в эту группу, представляли, кроме трех дочерей короля, графиня де Граммон, де Гемене, де Шуазель, де Мирпуа и де Поластрон. В то мгновение, когда мы остановили взгляд на этой группе, принцесса Аделаида рассказывала историю про одного епископа, которого пришлось заключить в исправительное заведение прихода. История, от пересказа которой мы воздержимся, была достаточно скандальная, особенно в устах принцессы королевского рода, но эпоха, которую мы пытаемся описать, отнюдь не была, как известно, осенена знаком богини Весты. – Вот так раз! – сказала принцесса Виктория. – А ведь всего месяц назад этот епископ сидел здесь, с нами. – У его величества можно было бы встретиться кое с кем и похуже, – сказала де Граммон, – если бы сюда наконец получили доступ те, кто, ни разу не побывав здесь, так жаждет сюда попасть. При первых словах герцогини и особенно по тону, каким эти слова были произнесены, все поняли, о ком она говорила и в каком направлении пойдет беседа. – К счастью, хотеть и мочь – не одно и то же, не правда ли, герцогиня? – спросил, вмешиваясь в беседу, невысокий мужчина семидесяти четырех лет, который с виду казался пятидесятилетним – так он был статен, такой молодой у него был голос, такая изящная походка, такие живые глаза, такая белая кожа и такие красивые руки. – А, вот и господин де Ришелье, который первым бросается на приступ, как при осаде Маона, и который одержит победу и в нашей беседе! – сказала герцогиня. – Опять пытаетесь гренадерствовать, дорогой герцог? – Пытаюсь? Ах, герцогиня, вы меня обижаете, скажите: я все такой же гренадер. – Так что же, разве я что-нибудь не так сказала, герцог? – Когда? – Только что. – А о чем, собственно, вы говорили? – О том, что двери короля не открывают силой. – Как и занавески алькова. Я всегда с вами согласен, графиня, всегда согласен. Намек герцога заставил некоторых дам закрыть лица веерами и имел успех, хотя хулители былых времен и поговаривали, что остроумие герцога устарело. Герцогиня де Граммон заметно покраснела, потому что эпиграмма была направлена главным образом против нее. – Итак, – сказала она, – если герцог говорит нам подобные вещи, я не буду продолжать свою историю, но предупреждаю вас: вы много потеряете, если только не попросите маршала рассказать вам что-нибудь еще. – Как я могу осмелиться прервать вас в тот момент, когда вы, возможно, собираетесь позлословить о ком-нибудь из моих знакомых! – воскликнул герцог. – Боже упаси! Я напряг весь оставшийся у меня слух. Кружок вокруг герцогини стал еще теснее Герцогиня де Граммон бросила взгляд в сторону окна, чтобы убедиться, что король все еще там. Король по-прежнему стоял на том же месте, но, продолжая беседу с де Малербом, он не упускал из виду образовавшуюся группу, и его взгляд встретился со взглядом герцогини де Граммон. Герцогиня почувствовала, что храбрости у нее поубавилось из-за того выражения, которое, как ей показалось, она заметила в глазах короля, но, начав, она не захотела остановиться на полпути. – Знайте же, – продолжала герцогиня де Граммон, обращаясь главным образом к трем принцессам, – что некая дама – имя ведь ничего не значит, правда? – пожелала недавно увидеть всех нас – нас. Божьих избранниц, во всей нашей славе, лучи которой заставляют ее умирать от ревности. – Где она хотела нас увидеть? – В Версале, в Марли, в Фонтенбло. – Так, так, так. – Бедное создание из всех наших больших собраний видела лишь обед короля, на который разрешено поглазеть зевакам: им позволено из-за ограды смотреть, как кушает его величество вместе с приглашенными, причем не останавливаясь, а проходя мимо, повинуясь движению жезла дежурного распорядителя. Герцог де Ришелье шумно втянул понюшку табаку из табакерки севрского фарфора. – Но чтобы видеть нас в Версале, в Марли, в Фонтенбло, нужно быть представленной ко двору, – сказал герцог. – Дама, о которой идет речь, как раз и домогается представления ко двору. – Держу пари, что ее ходатайство удовлетворено, – сказал герцог. – Король так добр! – К сожалению, чтобы быть представленной ко двору, недостаточно разрешения короля, нужен также кто-то, кто мог бы вас представить. – Да, нечто вроде крестной, – сказала де Гемене и стала напевать: И лишь подруга Блеза – вот бедняжка! – Лежит в постели, захворавши тяжко… – Дайте же герцогине самой закончить начатую ей историю! – остановил ее герцог. – Ну что ж, продолжайте, герцогиня, – сказала принцесса Виктория. – Вы нас так заинтриговали, а теперь не хотите договаривать. – Что вы! Напротив, я непременно хочу рассказать историю до конца. Когда у вас нет крестной, ее нужно отыскать. «Ищите и обрящете», – сказано в Евангелии Искали так хорошо, что в конце концов нашли Но какую крестную, Бог мой! Провинциальную кумушку, наивную и бесхитростную Ее чуть ли не силой вытащили из ее захолустья, исподволь подготовили, приласкали, принарядили. – Прямо мурашки по телу, – сказала де Гемене – И вдруг, когда провинциалочка уже почти готова, разнеженная и принаряженная, она сваливается с лестницы… – И что же?.. – спросил герцог де Ришелье. – Она сломала ногу. – «Ха-ха-ха-ха-ха-ха!» – пропела герцогиня, добавляя еще две строчки к двустишию г-жи де Мирпуа. – Значит, представление ко двору… – Можете забыть о нем, дорогая моя. – Вот что значит судьба! – сказал маршал, воздев руки к небу. – Извините, – сказала принцесса Виктория, – но мне очень жаль бедную провинциалку. – Что вы, ваше высочество! – возразила графиня. – Вам следовало бы ее поздравить: из двух зол она выбрала меньшее. Герцогиня осеклась на полуслове, заметив обращенный на нее взгляд короля. – А о ком вы говорили, герцогиня? – возобновил разговор маршал, притворяясь, что никак не может догадаться, кто эта дама, о которой шел разговор. – Ну.., имя мне не называли. – Как жаль! – сказал маршал – Однако я догадалась, догадайтесь и вы. – Если бы все присутствующие дамы были смелыми и верными принципам чести старинного французского дворянства, – с горечью сказала де Гемене, – они отправились бы с визитом к провинциалке, которой пришла в голову столь блестящая идея – сломать себе ногу. – Ах, Боже мой! Конечно, это прекрасная мысль, – сказал герцог де Ришелье, – но нужно знать, как зовут эту прелестную даму, которая избавила нас от такой великой опасности. Ведь нам больше ничего не угрожает, не правда ли, дорогая графиня? – Опасность миновала, ручаюсь вам: дама в постели с перевязанной ногой и не может сделать ни шага. – А что если эта особа найдет себе другую поручительницу? – спросила де Гемене. – Она ведь очень предприимчива. – Не беспокойтесь, поручительницу отыскать не так-то просто. – Еще бы, черт ее подери! – сказал маршал, грызя одну из тех чудесных конфеток, которым, как поговаривали, он был обязан своей вечной молодостью. Король взмахнул рукой. Все замолчали. Голос короля, внятный и столь знакомый каждому, прозвучал в салоне: – Прощайте, дамы и господа! Все поднялись с мест, и в галерее началось оживление. Король сделал несколько шагов к двери, затем, повернувшись в ту минуту, когда выходил из зала, произнес: – Кстати, завтра в Версале состоится представление ко двору. Его слова прозвучали среди присутствующих как удар грома. Король обвел взглядом группу дам – они побледнели и переглянулись. Король вышел, не прибавив ни слова. Но как только он удалился в сопровождении свиты и многочисленных придворных, состоявших у него на службе, среди принцесс и прочих присутствующих, оставшихся в зале после его ухода, поднялась буря. – Представление ко двору! – помертвев, пролепетала герцогиня де Граммон. – Что хотел сказать его величество? – Герцогиня, – спросил маршал с такой ядовитой улыбкой, которую не могли простить ему даже лучшие друзья, – это, случайно, не то представление, о котором вы говорили? Дамы кусали губы от досады. – Нет! Это невозможно! – глухим голосом проговорила герцогиня де Граммон. – А вы знаете, герцогиня, сейчас так хорошо лечат переломы! Господин де Шуазель приблизился к своей сестре и сжал ей руку предупреждающим жестом, но герцогиня была слишком задета, чтобы обращать внимание на предупреждения. – Это оскорбительно! – вскричала она. – Да, это оскорбление! – повторила за ней де Гемене. Господин де Шуазель, убедившись в своем бессилии, отошел. – Ваши высочества! – продолжала герцогиня, обращаясь к трем дочерям короля. – Мы можем надеяться только на вас. Вы, первые дамы королевства, неужели вы потерпите, чтобы всем нам было навязано – в единственном неприступном убежище благопристойных дам – такое общество, которое унизило бы даже наших горничных? Принцессы, не отвечая, грустно опустили головы. – Ваши высочества! Ради Бога! – повторила герцогиня. – Король – повелитель, только он может принимать решения, – сказала, вздохнув, принцесса Аделаида. – Хорошо сказано, – поддержал ее герцог Ришелье. – Но тогда будет скомпрометирован весь французский двор! – вскричала герцогиня. – Ах, господа, как мало вы заботитесь о чести ваших фамилий! – Сударыни! – сказал г-н де Шуазель, пытаясь обратить все в шутку. – Раз все это становится похожим на заговор, вы ничего не будете иметь против, если я удалюсь? И, уходя, уведу с собой господина Сартина. – Вы с нами, герцог? – продолжал г-н де Шуазель, обращаясь к Ришелье. – Пожалуй, нет, – ответил маршал. – Я остаюсь: я обожаю заговоры. Господин де Шуазель скрылся, уводя г-на де Сартина, Те немногие мужчины, которые еще оставались в зале, последовали их примеру. Вокруг принцесс остались лишь герцогиня де Граммон де Гемене, герцогиня Айенская, г-жа де Мирпуа, г-жа ж Поластрон и еще десять дам, с особым жаром участвовавших в споре, вызванном пресловутым представлением ко двору. Герцог де Ришелье был среди присутствовавших единственным мужчиной. Дамы смотрели на него с беспокойством, как если бы он был троянцем в стане греков. – Я представляю свою дочь, графиню д'Эгмон, – сказал он им. – Не обращайте на меня внимания. – Сударыни! – сказала герцогиня де Граммон. – Есть способ выразить протест против бесчестья, которому нас хотят подвергнуть, и я воспользуюсь этим способом. – Что же это за способ? – спросили в один голос все дамы. – Нам сказали, – продолжала герцогиня де Граммон, – что король – властелин. – А я ответил на это: хорошо сказано, – подтвердил герцог. – Король – повелитель в своем доме, это правда. Но зато у себя дома властвуем мы сами. А кто может помешать мне сказать сегодня кучеру: «В Шантеру», вместо того чтобы приказать ему: «В Версаль»? – Все это так, – сказал герцог де Ришелье, – но чего вы добьетесь своим протестом? – Кое-кого это заставит задуматься, – вскричала г-жа де Гемене, – если вашему примеру, герцогиня, последуют многие! – А почему бы нам всем не последовать примеру герцогини? – спросила г-жа де Мирпуа. – Ваши высочества! – сказала герцогиня, вновь обращаясь к дочерям короля. – Вы, дочери Франции, должны показать пример двору! – А король не рассердится на нас? – спросила принцесса Софья. – Разумеется, нет! Как вашим высочествам может это прийти в голову! Король, наделенный тонкими чувствами, неизменным тактом, будет, напротив, признателен вам. Верьте мне – он никого не неволит. – Даже напротив, – подхватил герцог Ришелье, намекая во второй или третий раз на вторжение, которое, как поговаривали, совершила герцогиня де Граммон в спальню короля, – это его неволят, его пытаются взять силою. При этих словах в рядах дам произошло движение, которое походило на то, что происходит в роте гренадеров, когда разрывается бомба. Наконец все пришли в себя. – Правда, король ничего не сказал, когда мы закрыли для графини свою дверь, – сказала принцесса Виктория, осмелевшая и разгоряченная кипением страстей в собрании, – но может статься, что по столь торжественному поводу… – Ну какие тут могут быть сомнения, – продолжала настаивать герцогиня де Граммон. – Конечно, все могло бы случиться, если бы отсутствовали только вы одни, ваши высочества. Но когда король увидит, что никого из нас нет. – Никого! – вскричали дамы. – Да, никого! – повторил старый маршал. – Значит, вы тоже участвуете в заговоре? – спросила принцесса Аделаида. – Ну конечно, именно поэтому я прошу дать мне слово. – Говорите, герцог, говорите! – воскликнула герцогиня де Граммон. – Нужно действовать по порядку, – сказал герцог. – Совсем недостаточно крикнуть: «Мы все, все!» Та, что громче всех «Я это сделаю», когда наступит время, поступит совсем иначе. Как я только что имел честь заявить вам, я принимаю участие в заговоре, поэтому я опасаюсь, что останусь в одиночестве, как это уже случалось со мной неоднократно, когда я участвовал в заговорах при покойном короле или в период Регентства. – Право же, герцог, – насмешливо проговорила герцогиня де Граммон, – вы, кажется, забыли, где находитесь. В стране амазонок вы претендуете на роль вождя. – Поверьте, что у меня есть некоторое право на пост, который вы у меня оспариваете, – возразил герцог. – Вы ненавидите Дю Барри – ну, вот я и назвал имя, но ведь никто этого не слышал, не правда ли? – вы ненавидите Дю Барри сильнее, чем я, но я компрометирую себя в гораздо большей степени, нежели вы. – Вы скомпрометированы, герцог? – удивилась г-жа де Мирпуа. – Скомпрометирован, и очень сильно. Вот уже целую неделю я не был в Версале, так что вчера графиня даже послала за мной в мой Ганноверский особняк, чтобы справиться, не болен ли я. И вы знаете, что ответил Рафте? Что я настолько хорошо себя чувствую, что даже не ночевал дома. Впрочем, я отказываюсь от своих прав, у меня нет никаких амбиций, я уступаю вам место вождя и готов помочь вам занять его. Вы все это начали, вы зачинщица, вы посеяли дух возмущения в умах, вам и жезл командующего. – Но только после их высочеств, – почтительно произнесла герцогиня. – Оставьте нам пассивную роль, – сказала принцесса Аделаида. – Мы поедем навестить нашу сестру Луизу в Сен-Дени; она задержит нас у себя, и мы не вернемся ночевать в Версаль. И никто ничего не сможет сказать. – Ну конечно! Что тут можно сказать! – отозвался герцог. – Или действительно нужно иметь извращенный ум. – Я займусь уборкой сена в Шантеру, – сказала графиня. – Браво! – вскричал герцог. – В добрый час. Вот прекрасный предлог! – А у меня, – сказала де Гемене, – заболел ребенок, и я никуда не выезжаю, потому что ухаживаю за ним. – А я сегодня вечером что-то чувствую себя усталой, – подхватила г-жа де Поластрон. – И если Троншен не пустит мне кровь, завтра я могу опасно заболеть. – Ну а я, – сказала величественно г-жа де Мирпуа, – не поеду в Версаль потому, что не хочу, вот моя причина: свобода выбора. – Прекрасно, превосходно! – сказал Ришелье, – но нужно поклясться. – Как? Нужно поклясться? – Конечно, в заговорах всегда клянутся: начиная с заговора Катилины до заговора Селламара, в котором я имел честь принимать участие, всегда давали клятву. Правда, это ничего не меняло, но традицию нужно соблюдать. Итак, давайте поклянемся! Это придаст заговору торжественность, вы сами в том убедитесь. Он протянул руку и, окруженный группой дам, торжественно произнес: «Клянусь!» Все присутствующие повторили за ним клятву, за исключением принцесс, которые незаметно исчезли. – Ну, вот и все, – сказал герцог. – Заговорщики произнесли клятву, и больше ничего делать не надо. – Как же она будет разгневана, когда окажется в пустом зале! – вскричала де Гемене. – Гм! Король, конечно, отправит нас в ссылку, – заметил Ришелье. – Да что вы, герцог! – отозвалась де Гемене. – Что же будет со двором, если нас сошлют? Разве при дворе не ожидают прибытия его величества короля Дании? Кого же ему представят? Разве не готовятся к приезду ее высочества? Кому ее будут показывать? – Кроме того, весь двор сослать нельзя, всегда кого-нибудь выбирают… – Я прекрасно знаю, что всегда кого-нибудь выбирают, более того: мне везет, всегда выбирают именно меня. Уже выбирали четыре раза, ведь это мой пятый заговор, сударыни. – Ну что вы, герцог! – сказала де Граммон. – Не огорчайтесь, на этот раз в жертву принесут меня. – Или господина Шуазеля, – добавил маршал, – берегитесь, герцогиня! – Господин де Шуазель, как и я, вынесет немилость, но не потерпит оскорбления. – Сошлют не вас, герцог, не вас, герцогиня, и не господина де Шуазеля, – сказала де Мирпуа, – сошлют меня. Король не простит мне, что я была менее любезна с графиней, чем с маркизой. – Это правда, – сказал герцог, – вас всегда называли фавориткой фаворитки. Бедная госпожа де Мирпуа! Нас сошлют вместе! – Нас всех отправят в ссылку, – сказала, поднимаясь, г-жа де Гемене, – потому что, надеюсь, ни одна из нас не изменит своего решения. – И данной клятве, – добавил герцог. – Кроме того, – сказала де Граммон, – на всякий случай я приму меры… – Меры?.. – переспросил герцог. – Да. Ведь чтобы быть завтра вечером в Версале, ей необходимы три вещи. – Какие же? – Парикмахер, платье, карета. – Да, конечно, вы правы. – И что же? – А то, что она не приедет в Версаль к десяти часам. Король потеряет терпение, отпустит двор, и представление ко двору этой дамы будет отложено Бог знает на какой срок из-за церемоний по поводу приезда ее высочества. Взрыв аплодисментов и возгласы «браво» приветствовали этот новый эпизод заговора. Но, аплодируя больше других, герцог де Ришелье и г-жа де Мирпуа обменялись взглядами. Старые придворные поняли, что им обоим пришла в голову одна и та же мысль. В одиннадцать часов вечера все заговорщики мчались в своих экипажах по дороге в Версаль или в Сен-Жермен, залитой изумительным лунным светом. Только герцог де Ришелье взял лошадь своего курьера и, в то время как его карета с задернутыми шторами на виду у всех следовала по дороге в Версаль, сам он во весь опор верхом скакал в Париж по проселочной дороге.  Глава 4. НИ ЦИРЮЛЬНИКА, НИ ПЛАТЬЯ, НИ КАРЕТЫ   Было бы дурным тоном со стороны графини Дю Барри, если бы она отправилась на церемонию представления ко двору в парадную залу версальского дворца прямо из своих покоев. К тому же Версаль был неподходящ для столь торжественного дня. И, что самое главное, это не было в обычаях того времени. Избранники выезжали с большой пышностью либо из своего особняка в Версале, либо из своего дома в Париже. Графиня Дю Барри выбрала второй путь. Уже в одиннадцать часов утра она прибыла на улицу Валуа в сопровождении графини де Беарн, которую она постоянно держала во власти своей улыбки или же под замком; к ране графини беспрестанно прикладывали все возможные снадобья, какими только располагала медицина и химия. Накануне Жан Дю Барри, Шон и Доре принялись за дело. Те, кто не видел их в действии, с трудом могут представить себе, насколько велика власть золота и мощь человеческого разума. Одна из них заручилась услугами парикмахера, другая подгоняла портних. Жан заказывал карету, а также взял на себя труд приглядывать за швеями и доставить к сроку парикмахера. Графиня, выбиравшая цветы, кружева и брильянты, была завалена футлярами и каждый час получала с курьером вести из Версаля о том, что был отдан приказ зажечь огни в салоне королевы; никаких изменений не ожидалось. Часа в четыре вернулся бледный, возбужденный, но радостный Жан Дю Барри. – Ну как дела? – спросила графиня. – Все будет готово к сроку. – А парикмахер? – Я встретился у него с Доре. Мы обо всем условились. Я сунул ему в руку чек на пятьдесят луидоров. Он ужинает здесь ровно в шесть часов. С этой стороны мы можем быть спокойны. – Как платье? – Платье будет изумительное. Шон наблюдает за работой. Двадцать шесть мастериц пришивают жемчужины, ленты и отделку. И так, полотно за полотном, будет выполнена эта чудесная работа, которую любой другой, кроме нас, получил бы только через неделю. – Что значит полотно за полотном? – Это значит, сестричка, что всего расшивают тринадцать полотен. По две мастерицы на каждое полотно: одна берется справа, другая – слева; они украшают его аппликациями и камнями. Соберут же эти полотна вместе в последнюю минуту. Работы осталось часа на два. В шесть вечера у нас будет платье. – Вы уверены, Жан? – Вчера мы с моим инженером подсчитали количество стежков. На каждое полотно приходится десять тысяч стежков, пять тысяч – на мастерицу. По такой плотной ткани женщина не может сделать более одного стежка в пять секунд. Итак, двенадцать стежков в минуту, семьсот двадцать в час, семь тысяч двести за десять часов. Я оставляю две тысячи двести на отдых и неправильные швы. У нас остается еще добрых четыре часа. – А что с каретой? – Вы знаете, что за карету отвечал я. Лак сохнет в большом сарае, который для этой цели натоплен до пятидесяти градусов. Это очаровательный экипаж с двумя расположенными друг против друга сиденьями, в сравнении с которыми – я вам ручаюсь – посланные навстречу ее высочеству кареты – просто ничто. В придачу к гербу, на всех четырех створках, и боевому кличу Дю Барри «Надежные, вперед!» на двух боковых створках я велел нарисовать с одной стороны воркующих голубков, а с другой – сердце, пронзенное стрелой. И – всюду луки, колчаны и факелы. У Франсиана народ стоит в очереди, чтобы взглянуть на карету. Ровно в восемь она будет здесь. В это мгновение вошли Шон и Доре. Они подтвердили слова Жана. – Благодарю вас, мои славные помощники, – сказала графиня. – Сестричка! – сказал Жан Дю Барри. – У вас усталые глаза. Поспите часок, вы почувствуете себя лучше. – Поспать? Ну конечно, я отлично высплюсь ночью, но многим будет не до сна. В то время как у графини в доме велись приготовления, слух о представлении ко двору распространился по всему городу. Каким бы праздным и каким бы безразличным ни казался парижский люд – он самый большой охотник до сплетен. Никто лучше не знал придворных и их интриги, чем зеваки восемнадцатого века – те самые, которых не допускали ни на один дворцовый праздник; они могли только видеть ночью непонятные гербы на каретах да таинственные ливреи лакеев. Нередко случалось, что какого-нибудь высокородного дворянина знал весь Париж. Это было неудивительно: на спектаклях и прогулках двор играл главную роль. Герцог де Ришелье на своем итальянском табурете или графиня Дю Барри в своем не уступавшем королевскому экипаже позировали перед публикой так же, как в наше время известный актер или любимая актриса. Знакомые лица вызывают большой интерес. Весь Париж знал графиню Дю Барри, любившую показываться в театре, на прогулке, в магазинах, как и всякая богатая, молодая, красивая женщина. Париж знал ее по портретам, карикатурам, наконец узнавал ее благодаря Замору. История с представлением ко двору занимала Париж в такой же степени, как и королевский двор. В этот день опять было сборище на площади Пале-Рояль, но – мы просим прощения у философов – вовсе не для того, чтобы взглянуть на играющего в шахматы Руссо в кафе «Режанс», а чтобы увидеть фаворитку короля в роскошной карете и изысканном платье, вызывавших много толков. Острота Жана Дю Барри «Мы дорого стоим Франции» имела под собой достаточное основание; вполне естественно, что представляемая Парижем Франция хотела насладиться спектаклем, за который так недешево платила. Графиня Дю Барри отлично знала свой народ – французский народ был ей гораздо ближе, чем Марии Лещинской. Она знала, что он любит блеск и алчность. Она следила за тем, чтобы спектакль соответствовал расходам. Вместо того чтобы лечь спать, как посоветовал ей деверь, она с пяти до шести часов принимала молочную ванну, потом, в шесть часов, доверилась рукам горничных в ожидании прихода парикмахера. Не стоит блистать эрудицией, описывая эпоху, столь хорошо изученную в наши дни, что ее почти можно назвать современностью. Большинство наших читателей знают ее не хуже нас. Но будет уместным объяснить здесь, и именно сейчас, каких усилий, времени и искусства должна была стоить прическа графини Дю Барри. Представьте себе огромное сооружение, предтечу зубчатых башен, что выстраивались на головах придворных дам в царствование молодого Людовика XVI. Все в ту эпоху должно было стать предзнаменованием. Легкомысленная мода словно отражала общественные потрясения, заставлявшие землю уходить из-под ног у тех, кто был или казался великим; мода словно постановила, что у представителей аристократии остается слишком мало времени, чтобы пользоваться своими привилегиями, потому эти привилегии выражались в прическе; еще более мрачное, но не менее верное предзнаменование: мода будто говорила, что так как их головам недолго оставаться на плечах, то головы должно всячески украшать и поднимать как можно выше над головами простолюдинов. Чтобы заплести прекрасные волосы в косы, поднять их на шелковой подушке, обвить вокруг каркаса из китового уса, усеять их драгоценными камнями, жемчугом, цветами, напудрить их до той снежной белизны, которая придавала блеск глазам и свежесть лицу; чтобы гармонично сочетать тон лица с перламутром, рубинами, опалами, брильянтами, цветами всех форм и оттенков, нужно быть не только великим художником, но и терпеливым человеком. Потому-то единственные из всех ремесленников – цирюльники носили шпаги, как, впрочем, и скульпторы. Вот чем объясняется также сумма в пятьдесят луидоров, которую Жан Дю Барри вручил придворному цирюльнику, и страх, что великий Любен – придворный цирюльник в эту пору звался Любен – будет менее точен или менее ловок, чем от него ожидали. Это опасение вскоре подтвердилось: пробило шесть, затем половина седьмого, без четверти семь – цирюльник не появлялся. Лишь одна мысль позволяла замиравшим сердцам присутствовавших питать крохотную надежду: такой важный человек, как Любен, естественно, должен заставлять себя ждать. Но вот пробило семь. Виконт, обеспокоенный тем, что приготовленный для цирюльника ужин остынет, а сам кудесник будет недоволен, послал к нему старика лакея: кушать, мол, подано. Лакей вернулся через четверть часа. Только тот, кто сам пережил подобное ожидание, знает, сколько секунд в четверти часа. Лакей разговаривал с г-жой Любен; она уверяла, что Любен незадолго до этого вышел и что если он еще не дошел до особняка, то наверняка скоро прибудет. – Хорошо, – сказал Дю Барри, – у него, по-видимому, какие-то трудности с экипажем. Подождем! – Еще есть время, – отозвалась графиня. – Я могу причесываться наполовину одетой. Представление ко двору назначено ровно на десять. В нашем распоряжении еще три часа, а дорога в Версаль занимает только час. А пока, Шон, покажи мне платье, это меня развлечет. Так где же Шон? Шон! Мое платье! – Платье еще не принесли, – ответила Доре, – а ваша сестра отправилась за ним десять минут назад. – Ага! – сказал Дю Барри. – Я слышу стук колес. Это, конечно, привезли нашу карету. Виконт ошибался: это вернулась Шон в карете, запряженной парой взмыленных лошадей. – Платье! – вскричала графиня, когда Шон еще была в прихожей. – Где мое платье? – Разве его еще нет? – спросила растерянная Шон. – Нет. – Ну, значит, вот-вот привезут, – ответила она, успокаиваясь, – портниха, к которой я поднималась, незадолго до моего приезда отправилась сюда в фиакре с двумя мастерицами, чтобы доставить и примерить платье. – Конечно, – согласился Жан, – она живет на улице Бак, а фиакр едет медленнее, чем наши лошади. – Да-да, вне всякого сомнения, – подтвердила Шон, тем не менее она была заметно обеспокоена. – Виконт! – предложила Дю Барри – А не послать ли нам за каретой? Чтобы хоть ее не ждать. – Вы правы, Жанна. Дю Барри распахнул дверь. – Пошлите к Франсиану за каретой, – приказал он, – и захватите свежих лошадей, чтобы сразу же их запрячь. Кучер отправился за каретой. Еще не стих шум шагов кучера и стук копыт лошадей, направлявшихся к улице Сент-Оноре, как появился Замор с письмом в руках. – Письмо для маркиза Дю Барри, – объявил он – Кто его принес? – Какой-то мужчина. – Что значит «какой-то мужчина»? Что за мужчина? – Верховой. – А почему он вручил его тебе? – Потому что Замор стоял у входа. – Да читайте же, графиня, проще прочесть, чем задавать вопросы. – Вы правы, виконт. – Только бы в этом письме не было ничего неприятного! – прошептал виконт. – Ну что вы, это какое-нибудь прошение его величеству! – Записка не сложена в форме прошения. – Право же, виконт, если вам суждено умереть, то только от страха, – ответила графиня с улыбкой. Она сломала печать. Прочитав первые строчки, она громко вскрикнула и почти без чувств упала в кресло. – Ни парикмахера, ни платья, ни кареты! – прошептала она. Шон бросилась к графине, Жан кинулся к письму. Оно было написано прямым и мелким почерком: по всей видимости, это была женская рука. «Сударыня! - говорилось в письме. – Берегитесь: вечером у Вас не будет ни парикмахера, ни платья, ни кареты. Надеюсь, что эта записка прибудет к Вам вовремя. Не претендуя на Вашу благодарность, я не буду называть своего имени. Отгадайте, кто я, если хотите узнать своего искреннего друга». – Ну вот и последний удар! – в смятении вскричал Дю Барри. – Черт побери! Мне надо срочно кого-нибудь убить! Не будет парикмахера! Клянусь своей смертью, я вспорю живот этому жулику Любену! Часы бьют половину восьмого, а его все нет. Ах, проклятье! Проклятье! И Дю Барри, хотя и не его представляли ко двору в этот вечер, выместил гнев на своих волосах, которые он растрепал самым непристойным образом. – Платье! Бог мой, платье! – простонала Шон. – Парикмахера еще можно было бы найти! – Да? Ну что ж, попробуйте! Какого парикмахера вы найдете? Прощелыгу? Гром и молния! Тысяча чертей! Графиня ничего не говорила, но так вздыхала, что растрогала бы даже Шуазелей, если бы те могли ее услышать. – Давайте успокоимся! – сказала Шон. – Поищем парикмахера, съездим еще раз к портнихе, чтобы выяснить, что же случилось с платьем. – Нет ни парикмахера, ни платья, ни кареты, – упавшим голосом прошептала графиня. – Да, кареты все еще нет! – вскричал Жан. – Она то-, же не едет, хотя должна была бы уже быть здесь. Это заговор, графиня! Неужели Сартин не арестует виновных? Неужели Монеу не приговорит их к повешению? Неужели сообщников не сожгут на Гревской площади? Я хочу колесовать парикмахера, пытать щипцами портниху, содрать живьем кожу с каретника! Между тем графиня пришла в себя, но лишь для того, чтобы еще острее почувствовать ужас своего положения. – Все пропало, – прошептала она. – Люди, перекупившие Любена, достаточно богаты, чтобы удалить из Парижа всех хороших парикмахеров. Остались только ослы, которые испортят мне волосы… А мое платье! Мое бедное платье!.. А моя новенькая карета, при виде которой все должны были лопнуть от зависти!.. Дю Барри ничего не отвечал. Он делал страшные глаза и бегал по комнате, натыкаясь на мебель. Он разносил в щепки все, что попадалось ему под ноги. А если щепки казались ему слишком большими, он разламывал и их. В самый разгар отчаяния, распространившегося из будуара в приемную, из приемной во Двор, в то время как лакеи, одуревшие от двадцати разных и противоречивых указаний, сновали туда-сюда, натыкаясь друг на друга, молодой человек в сюртуке цвета зеленого яблока и шелковой куртке, в сиреневых штанах и белых шелковых чулках вышел из кабриолета, вошел в никем не охраняемые ворота, на цыпочках прошел двор, перескакивая с булыжника на булыжник, поднялся по лестнице и постучал в дверь туалетной комнаты. Жан в это время топтал ногами столик с севрским фарфором, который он зацепил фалдой фрака, уклоняясь от большой японской вазы, сбитой ударом кулака. В дверь трижды робко, едва слышно постучали. Настала полная тишина. Напряжение было так велико, что никто не осмеливался спросить, кто стучит. – Простите, – послышался незнакомый голос, – я хотел бы поговорить с ее сиятельством. – Сударь! Так в дом не входят! – крикнул привратник, кинувшийся за чужаком. – Минутку, минутку! – сказал Дю Барри. – Хуже того, что уже произошло, ничего случиться не может. Чего вы хотите от графини? Жан распахнул дверь рукой, достаточно сильной, чтобы отворить двери Газы. Незнакомец, отскочив, избежал удара и, присев в третьей позиции, сказал: – Господин! Я хотел бы предложить свои услуги ее сиятельству Дю Барри, которая сегодня, как я слышал, должна присутствовать на торжественной церемонии. – Что же это за услуги, сударь? – Услуги моей профессии. – А какова ваша профессия? – Я цирюльник. Незнакомец еще раз поклонился. – Ax! – вскричал Жан, бросаясь молодому человеку на шею. – Вы – цирюльник! Входите, друг мой, входите! – Проходите же, сударь, проходите, – приговаривала Шон, ухватившись за испуганного молодого человека. – Цирюльник! – воскликнула Дю Барри, вздымая руки к небу. – Цирюльник! Но это же ангел с неба! Вас прислал Любен, сударь? – Меня никто не посылал. Я прочитал в газете, что ее сиятельство должны представить ко двору сегодня вечером, и сказал себе: «А что, если совершенно случайно у ее сиятельства нет цирюльника? Это маловероятно, но возможно». Вот я и пришел. – Как вас зовут? – спросила, поостыв, графиня. – Леонар, сударыня. – Леонар? Вы не очень известны. – Пока нет. Но если графиня согласится принять мои услуги, завтра я стану знаменитым. – Гм-гм, – прокашлялся Жан, – причесывать ведь можно по-разному. – Если ее сиятельство мне не доверяет, – сказал цирюльник, – то я уйду. – У нас совсем не осталось времени на пробы, – сказала Шон. – А зачем пробовать? – вскричал молодой человек в порыве восторга и, обойдя Дю Барри со всех сторон, прибавил: – Я знаю, что ее сиятельство должна привлекать своей прической все взоры. С той минуты, как я увидел ее сиятельство, я придумал прическу, которая – я уверен – произведет наилучшее впечатление. Тут молодой человек уверенно взмахнул рукой, и это поколебало сомнения графини и возродило надежду в сердцах Шон и Жана. – Ив самом деле! – сказала графиня, восхищенная свободой молодого человека, который стоял, подбоченившись, и принимал всякие другие позы не хуже великого Любена. – Но прежде мне надо взглянуть на платье ее сиятельства, чтобы подобрать украшения. – О! Мое платье! – вскричала Дю Барри, возвращенная к ужасной действительности. – Мое бедное платье! Жан хлопнул себя по лбу. – Ив самом деле, – сказал он. – Представьте себе, сударь, чудовищную ловушку… Его украли! Платье, портниху, все! Шон, бедная Шон! Устав рвать на себе волосы, Дю Барри разрыдался. – А что если еще раз съездить к ней, Шон? – предложила графиня. – Зачем? – спросила Шон. – Ведь она поехала сюда. – Увы! – прошептала графиня, откинувшись в кресле. – Увы! Зачем мне парикмахер, если у меня нет платья! В это мгновение зазвонил дверной колокольчик. Испугавшись, как бы не вошел еще кто-нибудь, привратник затворил все двери и запер их на задвижки и замки. – Звонят, – сказала Дю Барри. Шон бросилась к окну. – Коробка! – вскричала она. – Коробка, – повторила графиня. – Для нас? – Да… Нет… Да! Отдали привратнику. – Бегите, Жан, скорее же, ради Бога! Жан кинулся по лестнице и, опередив всех лакеев, вырвал коробку из рук швейцара. Шон следила за ним в окно. Он сорвал крышку с коробки, сунул в нее руку и испустил радостный вопль. В коробке было восхитительное платье из китайского атласа с набивными цветами и целый набор чрезвычайно дорогих кружев. – Платье! Платье! – закричала Шон, хлопая в ладоши. – Платье! – повторила Дю Барри, уже готовая обрадоваться после того, как чуть было не поддалась отчаянию. – Кто вручил тебе это, плут? – спросил Жан у привратника. – Какая-то женщина, сударь. – Что за женщина? – Понятия не имею. – Где она сейчас? – Она просунула коробку в дверь и крикнула мне: «Для ее сиятельства!», потом вскочила в кабриолет и умчалась. – Хорошо! – сказал Жан. – Вот платье – это главное. – Поднимайтесь, Жан! – крикнула Шон. – Моя сестра почти без чувств от нетерпения. – Держите, – сказал Жан, – смотрите, разглядывайте, восхищайтесь! Вот что посылает нам Небо. – Но платье мне не подойдет, оно не может мне подойти, его шили не для меня. Боже мой! Боже мой, какое несчастье! Ведь оно такое красивое!.. Шон быстро сняла мерки. – Та же длина, – сказала она. – Тот же размер в талии. – Изумительная ткань, – сказала Дю Барри. – Невероятно! – отозвалась Шон. – Поразительно! – воскликнула графиня. – Напротив, – сказал Жан. – Это доказывает, что если у вас есть заклятые враги, то есть и преданные друзья. – Это не мог быть друг, – ответила Шон. – Как он узнал, что против нас замышляется? Это, наверно, какой-нибудь кудесник, колдун. – Да хоть сам сатана! – вскричала Дю Барри. – Мне все равно, пусть только он мне поможет одолеть Граммонов. Едва ли он превзойдет сатану, как эти люди. – А теперь, – заговорил Жан, – я полагаю… – Что вы полагаете? – Что вы можете доверить свою голову этому господину. – Что придает вам такую уверенность? – Дьявольщина! Его прислал все тот же друг, который доставил вам платье. – Меня? – спросил Леонар с наивным удивлением. – Полно, полно! – сказал Жан. – Вся эта история с газетой – выдумка. Разве не так, мой дорогой? – Чистая правда, господин виконт! – Ну же, признайтесь! – сказала графиня. – Сударыня! Вот эта газета, у меня в кармане: я сохранил ее для папильоток. Молодой человек достал из кармана куртки газету с объявлением о предстоящем представлении ко двору. – Ну что ж, за работу! – сказала Шон. – Слышите? Пробило восемь! – Времени у нас вполне достаточно, – отозвался парикмахер, – ее сиятельство доедет за час. – Да, если бы у нас была карета, – ответила графиня. – Черт возьми! И в самом деле, – проворчал Жан. – Каналья Франсиан до сих пор не вернулся. – Разве нас не подвели? – сказала графиня. – Ни парикмахера, ни платья, ни кареты. – Неужели… – прошептала в ужасе Шон, – неужели он нас тоже подведет? – Нет, – сказал Жан, – вот он. – А карета? – спросила графиня. – Должно быть, оставил у ворот. Привратник сейчас отворит, уже отворяет… Что это с каретником? Почти в тот же миг Франсиан с потерянным видом вбежал в гостиную. – Ах, господин виконт! – вскричал он. – Карета ее сиятельства направлялась сюда, но на углу улицы Траверсьер ее остановили четверо мужчин, сбросили на землю и избили моего лучшего ученика, который ею управлял, и, пустив лошадей в галоп, исчезли на повороте в улицу Сен-Нисез. – Ну? Что я вам говорил? – спросил, улыбаясь, Дю Барри, не вставая с кресла, в котором сидел, когда вошел каретник. – Что я вам говорил? – Это же настоящий разбой! – вскричала Шон. – Сделай что-нибудь, брат! – А что прикажете делать? И зачем? – Надо раздобыть карету. Здесь у нас только загнанные лошади и грязные экипажи. Жанна не может ехать в Версаль в такой развалине. – Тот, кто усмиряет бешеные волны, кто посылает пищу птицам, кто прислал нам такого парикмахера, как господин Леонар, и такое платье, не оставит нас без кареты, – сказал Дю Барри. – Смотрите! Вон подъезжает карета, – сказала Шон. – И останавливается, – добавил Дю Барри. – Да, но она не въезжает во двор, – заметила графиня. – В самом деле, не въезжает, – сказал Жан. Бросившись к окну, он распахнул его и крикнул: «Бегите же, черт возьми, бегите, а то опять опоздаете! Скорей, скорей! Может быть, мы наконец узнаем, кто наш благодетель». Лакеи, посыльные, дядьки бросились наружу, но было поздно: отделанная изнутри белым атласом карета, запряженная парой изумительных гнедых коней, уже стояла у самых ворот, но не было ни кучера, ни лакеев, был только рассыльный, державший лошадей под уздцы. Рассыльный сказал, что получил шесть ливров от того, кто привел лошадей и скрылся в направлении Фонтанного двора. Кто осматривал дверцы кареты, обнаружил, что чья-то торопливая рука нарисовала розу вместо недостающего герба. Все эти события, предотвратившие катастрофу, заняли меньше часа. Жан ввел карету во двор, запер за собой ворота и взял ключ. Затем поднялся в туалетную комнату, где парикмахер готовился представить графине первые доказательства своей ловкости. – Сударь! – вскричал он, схватив Леонара за руку – Если вы не назовете нам имя нашего ангела-хранителя, если вы не укажете его, чтобы мы вечно выражали ему нашу благодарность, я клянусь… – Осторожно, господин виконт! – прервал его невозмутимый молодой человек. – Ваше сиятельство так сжали мне руку, что я не смогу причесывать графиню, а ведь нужно торопиться. Слышите, часы бьют половину девятого. – Отпустите его, Жан, отпустите! – крикнула графиня. Жан рухнул в кресло. – Чудеса! – сказала Шон. – Настоящее волшебство! Платье идеально подходит по меркам. Может быть, перед на дюйм длиннее, чем нужно, вот и все. Через десять минут этот недостаток будет устранен. – А что карета? В ней можно ехать? – спросила графиня. – Безупречна… Я заглянул внутрь, – ответил Жан. – Она отделана белым атласом и надушена розовым маслом. – Тогда все прекрасно! – вскричала Дю Барри, хлопая в ладоши. – Начинайте, господин Леонар. Если вы преуспеете, ваше будущее обеспечено. Леонар не заставил себя ждать. Он завладел волосами графини Дю Барри, и первое же движение гребня показало, что он незаурядный мастер. Быстрота, вкус, точность, чувство гармонии – все это он проявил в осуществлении своей столь важной задачи. Через три четверти часа Дю Барри вышла из его рук прекраснее Афродиты, потому что на ней было больше одежды, и вместе с тем она была не менее обворожительна. Леонар нанес последний штрих, завершавший великолепное сооружение, проверил его прочность, попросил воды для рук и робко поблагодарил Шон, которая на радостях прислуживала ему как монарху. Парикмахер собрался уходить. – Сударь! – сказал Дю Барри. – Знайте, что я так же постоянен в своих привязанностях, как и в ненависти. Надеюсь, теперь вы соблаговолите сказать мне, кто вы такой. – Вы уже знаете, сударь: я начинающий молодой парикмахер, а зовут меня Леонар. – Начинающий? Клянусь честью, вы настоящий мастер, сударь! – Вы будете моим парикмахером, господин Леонар, – сказала графиня, любуясь собой в маленьком ручном зеркале. – За каждую парадную прическу я буду платить вам пятьдесят луидоров. Шон! Отсчитай господину для первого раза сто луидоров, пятьдесят из них – во славу Божию. – Я же говорил, сударыня, что вы сделаете мне имя. – Но вы будете причесывать только меня. – В таком случае оставьте себе сто луидоров, сударыня, я хочу быть свободным. Именно моей свободе я обязан тем, что имел честь причесывать вас сегодня. Свобода – главное богатство человека. – Парикмахер-философ! – вскричала Дю Барри, вздымая руки к небу. – Куда мы идем, Бог мой, куда мы идем? Ну что же, дорогой господин Леонар, я не хочу ссориться с вами, берите свои сто луидоров и можете сохранять тайну и свободу. – В карету, графиня, в карету! Эти слова были обращены к де Беарн; она вошла в комнату, прямая, увешанная, словно икона, драгоценностями. Старуху только что извлекли из ее комнаты, чтобы воспользоваться ее услугами. – Ну-ка, возьмите графиню вчетвером и осторожно снесите вниз по ступенькам, – обратился Жан к слугам. – Если она издаст хоть один стон, я велю вас высечь. Пока Жан наблюдал за выполнением его нелегкого и важного поручения, а Шон помогала ему как верная помощница, графиня Дю Барри поискала глазами Леонара. Леонар исчез. – Как же он вышел? – прошептала графиня Дю Барри, еще не совсем пришедшая в себя после всех этих следовавших одно за другим волнений, только что испытанных ею. – Как вышел? Через пол или через потолок – ведь именно так исчезают все добрые духи. А теперь, графиня, смотрите, как бы ваша прическа не превратилась в паштет из дроздов, ваше платье в паутину, как бы вам не приехать в Версаль в тыкве, запряженной двумя толстыми крысами. С этим последним напутствием виконт Жан занял место в карете, где уже сидели графиня де Беарн и ее счастливая крестница.  Глава 5. ПРЕДСТАВЛЕНИЕ КО ДВОРУ   Как все великое, Версаль был и всегда будет прекрасен. Даже если его обрушившиеся камни порастут мхом, если его свинцовые, мраморные и бронзовые статуи развалятся на дне высохших бассейнов, если широкие аллеи подстриженных деревьев вознесут к небесам взлохмаченные кроны, все равно навсегда сохранится, пусть и в руинах, величественное, великолепное для поэта зрелище. Переведя взор с преходящей роскоши, поэт устремит его в вечную даль… Особенно великолепен бывал Версаль в период своей славы. Безоружный народ, сдерживаемый бравыми солдатами, волнами накатывал на его позолоченные решетки. Кареты, обитые бархатом, шелком и атласом, украшенные пышными гербами, катились по звонкой мостовой, увлекаемые резвыми лошадьми; в окна, освещенные, будто окна волшебного замка, было видно общество, сверкавшее брильянтами, рубинами, сапфирами. И лишь один человек взмахом руки мог заставить всех этих людей склониться перед ним, как клонит ветер золотые колосья вперемешку с белоснежными маргаритками, пурпурными маками и лазурными васильками. Да, прекрасен был Версаль, особенно когда из всех его ворот скакали курьеры во все державы, когда короли, принцы, дворяне, офицеры, ученые всего цивилизованного мира ступали по его роскошным коврам и драгоценным мозаикам. Но особенно хорош был он, когда готовился к парадной церемонии, когда благодаря роскошной мебели из хранилищ и праздничному освещению он становился еще волшебное. На самые холодные умы Версаль воздействовал своими чудесами, которые только может породить человеческое воображение и мощь. Такова была церемония приема посла. Такая же церемония ожидала, в случае представления ко двору, и обычных дворян. Создатель правил этикета Людовик XIV, воздвигавший между людьми непреодолимые барьеры, желал, чтобы посвящение в красоты его королевской жизни внушало избранным такое почтение, чтобы они на всю жизнь сохранили отношение к королевскому дворцу как к храму, в который они были допущены ради того, чтобы обожать коронованного бога, находясь в более или менее непосредственной близости к алтарю. Итак, Версаль, уже, несомненно, с признаками вырождения, но все еще сверкавший, отворил все двери, зажег все факелы, обнажил все свое великолепие для церемонии представления ко двору госпожи Дю Барри. Народ – любопытный, голодный, нищий, но – странное дело! – забывший о своей нищете и голоде при виде такой роскоши, – заполонил всю площадь Арм, всю Авеню де Пари. Замок сиял огнями всех своих окон, а его жирандоли издалека походили на звезды, плававшие в золотой пыли. Король вышел из своих апартаментов ровно в десять. Он был одет наряднее, чем обычно: на нем было больше кружев; одни только пуговицы на его подвязках и туфлях стоили миллион. Г-н де Сартин сообщил ему накануне о заговоре, устроенном завистливыми придворными дамами, на лицо его легла тень озабоченности, он боялся, что увидит в галерее одних лишь придворных-мужчин. Но он мгновенно успокоился, когда в предназначенном для церемонии представления салоне королевы увидел в облаке кружев и пудры, сверкавшем неисчислимыми брильянтами, сначала трех своих дочерей, затем г-жу де Мирпуа, которая так расшумелась накануне, и, наконец, всех непосед, которые поклялись остаться дома и все были здесь в первых рядах. Герцог де Ришелье переходил, как генерал, от одной к другой и говорил: – А! Попались, коварная! Или же: – Я так и знал, что вы не выдержите! Или: – А что я вам говорил обо всех этих заговорах? – А вы-то сами, герцог? – спрашивали дамы. – Я представлял свою дочь, графиню д'Эгмон. Посмотрите, Септимании здесь нет – она одна из сдержавших слово, вместе с графиней де Граммон и госпожой де Гемене. Поэтому я совершенно уверен, что завтра отправлюсь в ссылку в пятый раз или в Бастилию – в четвертый. Решительно я больше не участвую в заговорах! Появился король. Наступила полная тишина; стало слышно, как часы пробили десять; настал торжественный миг. Его величество был окружен многочисленными придворными. Рядом с ним стояли человек пятьдесят дворян, которые отнюдь не давали клятвы присутствовать на представлении графини ко двору и, возможно, именно по этой причине все были здесь. Король прежде всего заметил, что в этой блестящей ассамблее не хватало г-жи де Граммон, г-жи де Гемене и г-жи д'Эгмон. Он подошел к де Шуазелю, который старался казаться совершенно спокойным, но, несмотря на все усилия, сумел изобразить на своем лице лишь деланное безразличие. – Я не вижу герцогини де Граммон, – сказал король. – Сир! – отвечал г-н де Шуазель. – Моя сестра нездорова и поручила мне передать вашему величеству уверения в нижайшем почтении. – Что ж, дело ее, – сказал король и повернулся к де Шуазелю спиной. Отвернувшись, он оказался лицом к лицу с графом де Гемене. – А где же графиня де Гемене? – спросил король. – Разве вы не привезли ее, граф? – Нет, сир. Графиня больна. Когда я за ней заехал, она была в постели. – Что ж, так, так, так, – сказал король. – А! Вот и маршал! Здравствуйте, герцог! – Сир!.. – приветствовал его старый придворный, склоняясь с гибкостью молодого человека. – Вы, как я вижу, здоровы, – сказал король так громко, что его услышали Шуазель и де Гемене. – Каждый раз, сир, – отвечал герцог де Ришелье, – когда для меня речь идет о счастье видеть ваше величество, я чувствую себя прекрасно. – Но почему, – спросил король, оглядываясь вокруг, – я не вижу здесь вашу дочь, госпожу д'Эгмон? Герцог, заметив, что его слушают, с печальным видом ответил: – Увы, сир, моя бедная дочь чувствует себя несчастной оттого, что не может иметь честь засвидетельствовать вашему величеству свое нижайшее почтение, тем более – в этот вечер, но она нездорова, сир, очень нездорова. – Ах, вот как? Ну что ж, дело ее, – сказал король. – Нездорова? Госпожа д'Эгмон, обладающая самым крепким здоровьем во всей Франции? Ну что ж, ну что ж! И король отошел от де Ришелье, как отошел перед этим от де Шуазеля и де Гемене. Затем он обошел весь салон, осыпав комплиментами г-жу де Мирпуа, – та была чрезвычайно этим довольна. – Вот цена измены, – сказал маршал ей на ухо, – завтра на вас посыпаются почести, тогда как мы… Я дрожу при одной мысли о том, что нас ждет… Герцог издал глубокий вздох. – Но, как мне кажется, и вы в значительной степени предали де Шуазелей, раз находитесь здесь Вы же поклялись… – За свою дочь, сударыня, за свою бедную Септиманию! И вот она в немилости из-за того, что слишком верна слову… – Своего отца… – добавила г-жа де Мирпуа. Герцог сделал вид, что не расслышал этих слов, – они могли быть восприняты как эпиграмма. – Не кажется ли вам, что король обеспокоен? – спросил он. – На то есть причины. – Какие? – Уже четверть одиннадцатого. – Да, правда, а графини все еще нет. Я вам скажу одну вещь. – Говорите. – У меня есть опасение. – Какое? – Я опасаюсь, не приключилась ли какая-нибудь неприятность с нашей бедной графиней. Вы-то должны быть осведомлены. – Почему именно я? – Да потому, что вы принимали в этом заговоре самое непосредственное участие. – В таком случае, – доверительно ответила г-жа де Мирпуа, – признаюсь вам, герцог: у меня тоже есть серьезные опасения. Наша приятельница герцогиня – беспощадный противник, наносящий удар даже при отступлении, как парфеняне, а ведь она отступила. Посмотрите, как взволнован де Шуазель, несмотря на желание казаться спокойным. Глядите: ему не сидится на месте, он не сводит взгляда с короля. Ну так что же, они что-нибудь задумали? Признайтесь. – Я ничего не знаю, герцог, но согласна с вами. – Чего они пытаются добиться? – Опоздания, дорогой герцог. Вы же знаете, как говорят: важно выиграть время. Завтра может случиться непредвиденное событие, которое заставит отложить это представление ко двору на неопределенный срок. Возможно, ее высочество приедет в Компьень завтра, а не через четыре дня. Может быть, хотели просто протянуть время до завтра? – Вы знаете, ваша сказочка очень похожа на правду. Ведь графини все еще нет, черт побери! – А король уже теряет терпение, взглянете! – Он уже в третий раз подходит к окну. Король действительно страдает. – Дальше будет еще хуже. – То есть как? – Послушайте. Сейчас двадцать минут одиннадцатого. – Верно. – Теперь я могу вам сказать все. – Ну так говорите же! Госпожа де Мирпуа огляделась, затем прошептала: – Так вот, она не приедет. – Боже мой, сударыня, но ведь это будет ужасный скандал! – Можно будет возбудить процесс, герцог, судебный процесс.., потому что во всей этой истории – а уж я-то знаю наверное – есть и похищение, и насилие, и даже, если хотите, оскорбление его величества. Шуазели все поставили на карту в этой игре. – Очень неосмотрительно с их стороны. – Ничего не поделаешь! Страсть ослепляет. – Вот в чем преимущество людей бесстрастных, как мы с вами: мы на все смотрим неизмеримо трезвее. – Смотрите, король опять подошел к окну. В самом деле, Людовик XV, хмурый, обеспокоенный, раздраженный, подошел к окну и, опершись рукой на резную задвижку, прижался лбом к прохладному стеклу. В это время по залу пробежал, как шелест листьев перед грозой, шепоток разговоров между придворными. Все переводили взгляд с настенных часов на короля и обратно. Часы пробили половину одиннадцатого. Их чистый звук, казалось, прозвенел сталью; ритмические колебания мало-помалу затихли в просторном зале. Господин де Монеу приблизился к королю. – Прекрасная погода, сир, – проговорил он робко. – Да-да, великолепная. Вы что-нибудь во всем этом понимаете, Монеу? – В чем, сир? – В этой задержке. Бедная графиня! – Должно быть, она нездорова, сир, – сказал канцлер – Я могу понять нездоровье госпожи де Граммон, госпожи де Гемене, могу понять, что госпожа д'Эгмон тоже нездорова. Но чтобы занемогла графиня – этого я не допускаю. – Сир! От волнения можно заболеть, а радость графини была так велика! – Ну, теперь все кончено, – сказал Людовик XV, – теперь она уже не приедет. Хотя король произнес эти последние слова вполголоса, тишина в зале была такая, что их услышали почти все присутствующие. Но никто не успел ответить ему даже мысленно, как послышался шум подъезжавшей кареты. Все головы повернулись к входу, все вопросительно переглянулись. Король отошел от окна и стал посреди салона, откуда можно было видеть всю галерею. – Боюсь, что нас ждет неприятная новость, – прошептала г-жа де Мирпуа на ухо генералу, старавшемуся скрыть хитрую улыбку. Вдруг лицо короля озарилось радостью, глаза заблестели. – Ее сиятельство графиня Дю Барри! – прокричал привратник главному распорядителю. – Ее сиятельство графиня де Беарн! При этих именах все сердца дрогнули, но от чувств самых противоположных. Толпа придворных, влекомых непреодолимым любопытством, подалась к королю. Так случилось, что ближе всего к королю оказалась г-жа де Мирпуа. – О, как она хороша! Как хороша! – воскликнула г-жа де Мирпуа и соединила руки как бы молясь, готовая преклониться, точно перед иконой. Король обернулся и одарил ее улыбкой. – Это не женщина, это фея! – сказал герцог де Ришелье. Король улыбнулся старому придворному. Действительно, никогда еще графиня не была так хороша. Никогда выражение ее лица не было столь нежным, никогда ей не удавалось лучше разыграть волнение, взгляд не был столь скромен, фигура благороднее, походка изящней. Ей удалось вызвать непоказное восхищение присутствующих, а ведь все это происходило – напомним – в салоне королевы, который был салоном представлений ко Двору. Обворожительно прекрасная, одетая богато, но не вызывающе и, что особенно важно, восхитительно причесанная, графиня выступала рука об руку с де Беарн, которая не хромала и не морщилась, несмотря на страшные муки, но высохшие румяна крупинка за крупинкой осыпались с ее лица: жизнь уходила с него, каждая жилка болезненно вздрагивала в ней при малейшем движении больной ноги. Все взгляды были прикованы к этой странной паре. Старая дама была декольтирована, как во времена своей молодости. Со своей высокой прической, глубоко посаженными глазами, блестевшими, как у орлана, в великолепном туалете, двигаясь, как скелет, она казалась воплощением прошлого, поддерживавшего под руку настоящее.   * * *   Это надменное и холодное достоинство, рядом с изысканной и полной неги грацией, вызвало восхищение и удивление большинства присутствующих. Королю показалось – так велик был контраст, – что де Беарн привела к нему его любовницу более юной, более свежей, лучезарнее улыбающейся, чем когда-либо. Вот почему в то мгновение, когда, согласно этикету, графиня преклонила колено, чтобы поцеловать руку короля, Людовик XV схватил ее за руку и заставил ее подняться одной лишь фразой, которая стала ей вознаграждением за все, выстраданное в течение последних двух недель. – Вы у моих ног, графиня? – сказал король. – Это я должен был бы и хотел бы пасть к вашим ногам. Затем король раскрыл объятия, согласно предусмотренному церемониалу, но, вместо того чтобы сделать вид, что целует, на сей раз действительно поцеловал графиню. – У вас очень красивая крестница, сударыня, – сказал он де Беарн. – Но у нее зато – благородная крестная, которую я очень рад вновь увидеть при дворе. Почтенная дама поклонилась. – Поприветствуйте моих дочерей, графиня, – чуть слышно сказал король графине Дю Барри, – и покажите им, что вы умеете делать реверансы. Надеюсь, их ответным реверансом вы будете удовлетворены. Обе дамы продвигались в свободном пространстве, которое возникало вокруг них по мере того, как они шли; казалось, присутствовавшие готовы были испепелить их взглядами. Видя, что графиня Дю Барри направляется к ним, все три дочери короля подскочили, как на пружинах, и застыли в ожидании. Людовик XV не сводил с них глаз. Его взгляд, прикованный к принцессам, призывал их к проявлению изысканной вежливости. Слегка взволнованные принцессы ответили реверансом на приветствие графини Дю Барри, склонившейся перед ними гораздо ниже, чем того требовал этикет, что было признано свидетельством отменного вкуса, и это так растрогало принцесс, что они расцеловали ее, как перед тем король, причем с сердечностью, которой король, казалось, был восхищен. С этого мгновения успех графини превратился в триумф, и наиболее медлительным или наименее ловким придворным пришлось ждать целый час, прежде чем им удалось принести поздравления королеве бала. Графиня принимала поздравления без высокомерия, без гнева, без упреков. Казалось, она забыла об изменах. В этой великодушной приветливости не было ничего наигранного: ее сердце переполняла радость, в нем не оставалось места для других чувств. Герцог де Ришелье недаром стал победителем при Маоне: он умел маневрировать. Пока другие придворные оставались на своих местах и ожидали окончания церемонии представления, чтобы воспеть хвалу или очернить идола, маршал занял позицию за креслом графини. Подобно предводителю кавалерии, находящемуся в засаде в доброй сотне туаз в долине и ожидающему разворачивающуюся цепь противника, герцог поджидал графиню Дю Барри, чтобы в нужный момент оказаться рядом с ней, не затерявшись в толпе. Г-жа де Мирпуа, зная об удачливости своего Друга в военных действиях, подражала этому маневру и незаметно подвинула табурет к креслу графини. Придворные разбились на группы, и среди них завязались разговоры: они перемывали косточки графине Дю Барри. Графиня, ободренная любовью короля, благосклонным приемом, оказанным ей принцессами, и поддержкой своей крестной, смотрела уже менее робким взглядом на придворных, окружавших короля. Уверенная в своем положении, она искала глазами врага среди женщин. Что-то заслонило от ее взгляда залу. – А, герцог! – сказала она. – Мне стоило прийти сюда хотя бы ради того, чтобы наконец увидеть вас. – В чем дело, графиня? – Вот уже целую неделю вас не видно ни в Версале, ни в Париже, ни в замке Люсьенн. – Я ждал удовольствия видеть вас здесь сегодня, – отвечал старый придворный. – Может быть, вы это предвидели? – Я был в этом уверен. – Неужели? Что же вы за человек, герцог! Знать и не предупредить меня, вашего друга, а ведь я пребывала в полном неведении. – Как же так, сударыня? Вы не знали, что должны были сюда прибыть? – Нет. Я была почти как Эзоп, когда судья остановил его на улице. «Куда вы идете?» – спросил судья у Эзопа. – «Не знаю», – ответил Эзоп. – «Ах, так? Тогда отправляйтесь прямехонько в тюрьму». – «Вот видите, я действительно не знал, куда шел». Так и я, герцог: надеялась, что поеду в Версаль, но не была в этом уверена. Вот почему вы оказали бы мне услугу, если бы за мной заехали… Но.., теперь вы приедете, не правда ли? – Графиня, – сказал Ришелье, нимало не смущенный ее насмешками, – я не понимаю, почему вы не были уверены, что приедете сюда. – Я вам объясню: потому что меня окружали ловушки. Она пристально посмотрела на герцога: он невозмутимо выдержал ее взгляд. – Ловушки? Ах, Боже мой, что вы говорите, графиня! – Сначала у меня похитили парикмахера. – Парикмахера? – Да. – Что же вы меня об этом не известили? Я послал бы вам – но тише, прошу вас! – я послал бы вам жемчужину, сокровище, которое открыла госпожа д'Эгмон. Он гораздо лучше всех изготовителей париков, всех королевских париков, всех королевских парикмахеров – это малыш Леонар. – Леонар! – вскричала графиня Дю Барри. – Да. Скромный молодой человек, который причесывает Септиманию и которого она прячет от чужих глаз, как Гарпагон свою мошну. Впрочем, вам не на что жаловаться, графиня, вы прекрасно причесаны, восхитительно красивы, и, странно, рисунок этой башни походит на набросок, который госпожа д'Эгмон попросила сделать Буше и которым она рассчитывала воспользоваться сама, если бы не заболела. Бедная Септимания! Графиня вздрогнула и посмотрела на герцога еще пристальнее, но герцог по-прежнему был непроницаем и улыбался. – Извините, графиня, я вас прервал, вы говорили о ловушках?… Да. После того как у меня украли парикмахера, похитили также и мое платье, совершенно очаровательное. – О! Это ужасно! Но вы вполне могли бы обойтись без того платья, так как вы сегодня одеты изумительно. Это китайский атлас, не так ли? С цветами-аппликациями? Так вот, если бы вы в трудную минуту обратились ко мне – а именно так вам следует поступать в дальнейшем, – я послал бы вам платье, которое моя дочь заказала для своего представления ко двору и которое было так похоже на ваше, что я мог бы поклясться, что это то же самое. Дю Барри схватила герцога за руки; она начала понимать, кто был тот волшебник, который вызволил ее из затруднения. – Знаете ли вы, герцог, в какой карете я приехала сюда? – спросила она. – Нет, скорей всего, в вашей собственной. – Герцог, у меня похитили карету, как похитили платье и парикмахера. – Значит, вас обложили со всех сторон. Так в какой же карете вы приехали? – Опишите мне сначала карету госпожи д'Эгмон. – Ну что ж. Готовясь к этому вечеру, она, как мне кажется, заказала карету, отделанную белым атласом. Но не хватило времени, чтобы изобразить ее герб на дверцах кареты. – В самом деле? Не правда ли: розу нарисовать гораздо проще, чем герб? Ведь у вас, Ришелье, как и у д'Эгмонов, такие сложные гербы! Герцог, вы чудный человек. Она протянула ему надушенные ручки, и герцог припал к ним. Покрывая руки графини Дю Барри поцелуями, герцог вдруг почувствовал, как она вздрогнула. – Что случилось? – спросил он, оглядываясь вокруг. – Герцог… – с потерянным видом пролепетала графиня. – Что, графиня? – Кто этот человек вон там, рядом с госпожой де Гемене? – Офицер в мундире прусской армии? – Да. – Темноглазый брюнет с выразительным лицом? Графиня! Это один из старших офицеров, которого прусский король прислал сюда, – без сомнения, чтобы приветствовать вас в день вашего представления. – Не шутите, герцог. Этот человек уже приезжал во Соранцию около четырех лет назад. Я его знаю, но не смогла его разыскать, хотя искала всюду. – Вы ошибаетесь, графиня, это граф Феникс, иностранец, приехавший вчера или позавчера. – Вы видите, как он глядит на меня, герцог? – Все присутствующие любуются вами, графиня, вы так прекрасны! – Он кланяется мне, видите? Кланяется! – Все будут приветствовать вас, если еще не сделали этого, графиня. Но до крайности взволнованная графиня не слушала галантного герцога и, не сводя взгляда с человека, который привлек ее внимание, как бы против воли оставила своего собеседника и сделала несколько шагов по направлению к незнакомцу. Король, не терявший ее из виду, заметил это движение. Он решил, что графиня ищет его общества. Он долго соблюдал приличия, держась от нее на расстоянии, а теперь подошел, чтобы поздравить ее. Но волнение, охватившее графиню, было слишком сильно, чтобы она могла думать о чем-то другом… – Сир! Кто этот прусский офицер, стоящий спиной к госпоже де Гемене? – спросила она. – Тот, что смотрит сейчас на нас? – Да. – Крупный, большеголовый мужчина в мундире с воротником, шитым золотом? – Да-да. – Это посланец моего прусского кузена.., философ, как и тот. Я послал за ним сегодня: хотел, чтобы прусская философия, направив сюда своего представителя, ознаменовала своим присутствием триумф третьей по счету королевской шлюхи. – А как его зовут, сир? – Постойте… – король задумался… – А! Вспомнил, Граф Феникс. – Это он, – прошептала графиня Дю Барри. – Я совершенно уверена, что это он. Король немного помедлил, ожидая, что графиня задаст ему еще какой-нибудь вопрос. Удостоверившись, что она хранит молчание, он громко объявил: – Сударыни! Завтра ее высочество прибывает в Компьень. Мы встретим ее королевское высочество ровно в полдень. Все представленные ко двору дамы будут принимать участие в путешествии, за исключением тех, кто чувствует себя нездоровым: поездка будет утомительной, и ее высочество не пожелает стать причиной ухудшения их самочувствия. Король произнес эти слова, с неудовольствием глядя га де Шуазеля, Гемене, герцога де Ришелье. Вокруг короля все испуганно смолкли. Смысл его слов был ясен: это немилость. – Сир! – произнесла Дю Барри. – Я прошу вас смилостивиться над госпожой д'Эгмон. – А почему, скажите, пожалуйста? – Потому что она – дочь герцога де Ришелье, а герцог – один из самых верных моих друзей. – Ришелье? – У меня есть тому доказательства, сир. – Я исполню ваше пожелание, графиня, – сказал король. Маршал пристально следил за графиней и если не услышал, то догадался, о чем только что шла речь. Король подошел к нему и спросил: – Надеюсь, герцог, графиня д'Эгмон завтра будет чувствовать себя лучше? – Конечно, сир. Она выздоровеет уже вечером, если этого пожелает ваше величество. Ришелье поклонился королю, выражая одновременно почтение и благодарность. Король наклонился к графине и что-то прошептал ей на ухо. – Сир! – сказала графиня, склонившись в реверансе и очаровательно улыбаясь. – Я ваша почтительнейшая подданная. Король попрощался с присутствующими и удалился в свои покои. Как только король переступил порог залы, взгляд графини, еще более испуганный, чем раньше, вновь обратился к тому необычному человеку, что так живо заинтересовал ее. Этот человек, как и прочие, склонился перед выходившим королем, но, даже кланяясь, сохранил на лице странное выражение высокомерия и угрозы. Сразу же после ухода Людовика XV, пробираясь между группами придворных, он приблизился к графине и остановился в двух шагах от нее. Движимая непреодолимым любопытством, графиня тоже шагнула ему навстречу. Поклонившись, незнакомец сказал ей так тихо, что никто не расслышал: – Вы узнаете меня, графиня? – Да, вы тот самый пророк с площади Людовика XV. Незнакомец обратил на нее свой ясный взор, в котором читалась уверенность: – И что же, разве я обманул вас, когда предсказал, что вы станете королевой Франции? – Нет. Ваше предсказание сбылось. Или почти сбылось, Но и я готова сдержать слово. Чего бы вы хотел!.? – Здесь не место для таких разговоров, графиня. Кроме того, для меня еще не наступило время обращаться к вам с просьбами. – Когда бы вы ни обратились ко мне, я всегда готова исполнить вашу просьбу. – Могу я рассчитывать, что вы примете меня в любое время, в любом месте, в любой час? – Обещаю. – Благодарю. – А как вы представитесь? Как граф Феникс? – Нет, как Джузеппе Бальзамо. – Джузеппе Бальзамо… – повторила графиня, в то время как таинственный незнакомец затерялся среди придворных, – Джузеппе Бальзамо… Ну что ж, я не забуду это имя.  Глава 6. КОМПЬЕНЬ   Наутро Компьень проснулся опьяненный и преображенный: вернее сказать, Компьень вовсе не засыпал. Еще накануне в городе расположился авангард войск его величества. Пока офицеры знакомились с местностью, распорядители вместе с интендантом готовили город к великой чести, выпавшей на его долю. Триумфальные арки из зелени, целые аллеи роз и сирени, надписи на латинском, французском и немецком языках в стихах и прозе – вот чем до самого вечера занимались пикардийские городские власти. По традиции, идущей с незапамятных времен, девушки были одеты в белое, городские советники – в черное, монахи-францисканцы были в серых рясах, священники – в нарядных облачениях; солдаты и офицеры гарнизона в новых мундирах были построены и готовы выступить, как только объявят о прибытии принцессы. Выехавший накануне дофин прибыл в Компьень инкогнито часов около одиннадцати вечера в сопровождении обоих братьев. Рано утром он сел на коня, как простой смертный, и в сопровождении пятнадцатилетнего графа Прованского и тринадцатилетнего графа д'Артуа поскакал галопом в направлении Рибекура навстречу ее высочеству. Эта учтивость пришла в голову не юному принцу, а его наставнику, г-ну ла Вогийону. Его призвал к себе накануне Людовик XV и дал ему указание объяснить дофину обязанности, налагаемые на него событиями, которые должны были произойти в течение ближайших суток. Чтобы поддержать честь монархии, де ла Вогийон предложил герцогу Беррийскому последовать примеру королей его рода: Генриха IV, Людовика XIII, Людовика XIV, Людовика XV, – каждому из них хотелось увидеть свою будущую супругу еще до церемонии, в меньшей степени готовую во время путешествия выдержать придирчивый осмотр. Они проехали около четырех миль за полчаса. Перед отъездом дофин был серьезен, а его братья веселились. В половине девятого они уже возвращались в город: дофин был все так же серьезен, граф Прованский был почти угрюм, только граф д'Артуа был еще более весел, чем утром. Дело в том, что герцог Беррийский был обеспокоен, граф Прованский изнывал от ревности, а граф д'Артуа был восхищен. Причина была одна: они убедились, что принцесса очень красива. Серьезный, завистливый и беззаботный – вот как можно было определить трех принцев. Это отражалось на их лицах. Часы на ратуше в Компьене пробили десять, когда наблюдатель заметил на колокольне деревни Клев белое знамя, которое должны были водрузить, как только покажется карета ее высочества. Наблюдатель тотчас ударил в сигнальный колокол, в ответ на его звон на Дворцовой площади грянул пушечный выстрел. Король, как будто только и ждал этого сигнала, въехал в Компьень в запряженной восьмеркой лошадей карете в сопровождении эскорта. Вслед за ним в город въезжали бесчисленные кареты придворных. Офицеры охраны и драгуны ехали впереди. Придворные разрывались между желанием видеть короля и желанием ехать навстречу ее высочеству, между созерцанием блеска и великолепия и корыстолюбивыми соображениями. Вереница карет, запряженных четверкой лошадей, растянулась почти на милю. В них ехали четыреста дам и столько же кавалеров – цвет французского дворянства. Доезжачие, гайдуки, рассыльные и пажи окружали эти кареты. Верховые офицеры из охраны короля составляли целое войско, блиставшее в пыли, поднятой каретами, бархатом, золотом, перьями и шелками. В Компьене сделали недолгую остановку, после чего выехали из города, пустив лошадей шагом, чтобы приблизиться к условленному месту, отмеченному на дороге крестом и находившемуся недалеко от деревни Магни. Знатная молодежь окружала дофина, дворяне старшего поколения сопровождали короля. К условленной границе неторопливо подъезжала принцесса. И вот обе свиты соединились. Тотчас кареты опустели. С обеих сторон из карет вышла толпа придворных; в одной карете оставался король, в другой – принцесса. Дверца кареты ее высочества отворилась, и молодая эрц-герцогиня легко ступила на землю. Принцесса направилась к карете короля. Заметив будущую невестку, Людовик XV приказал отворить дверцу кареты и поспешил выйти. Принцесса так удачно рассчитала время своего приближения, что в то мгновение, когда король коснулся ногой земли, она опустилась перед ним на колени. Король нагнулся, поднял принцессу и нежно поцеловал ее, посмотрев на нее так, что она залилась краской. – Его высочество, – представил король, показывая Марии-Антуанетте на герцога Беррийского, стоявшего за ней. Ее высочество грациозно присела в реверансе. Дофин, тоже покраснев, в ответ поклонился. После представления дофина наступил черед обоих его братьев, затем – всех трех дочерей короля. Ее высочество говорила что-нибудь приятное каждому из принцев и принцес… Графиня Дю Барри с беспокойством ждала, стоя за принцессами. Представят ли ее? Не забудут о ней? После представления принцессы Софьи, младшей дочери короля, произошла заминка, заставившая всех затаить дыхание. Король, казалось, колебался, а принцесса словно ожидала какого-то нового события, о котором она была заранее предупреждена. Король поискал глазами вокруг себя и, увидев неподалеку графиню Дю Барри, взял ее за руку. Все тотчас расступились. Король остался в кругу, центром которого была принцесса. – Графиня Дю Барри, – представил он, – мой добрый Друг. Ее высочество побледнела, однако на ее бескровных губах появилась любезная улыбка. – Вашему величеству можно позавидовать: такой очаровательный друг! Я нисколько не удивлена тем, что она может внушать нежнейшую привязанность. Все переглянулись, более чем удивленные – ошеломленные. Было ясно, что принцесса следует указаниям, полученным ею при австрийском дворе, и, возможно, повторяет слова, подсказанные ей самой Марией-Терезией. Господин де Шуазель решил, что его присутствие необходимо. Он сделал шаг вперед, надеясь, что его тоже представят ее высочеству. Король кивнул головой, ударили барабаны, запели трубы, раздался пушечный выстрел. Король подал руку принцессе, чтобы проводить ее до кареты. Опершись на его руку, она прошествовала мимо де Шуазеля. Заметила она его или нет – сказать было невозможно, однако ни кивком головы, ни взмахом руки она его не приветствовала. В то мгновение, когда принцесса поднялась в карету короля, торжественный шум был заглушен звоном городских колоколов. Графиня Дю Барри села в карету, сияя от счастья. Затем минут десять король садился в карету и отдавал приказание ехать в Компьень. В это время все разговоры, которые до того велись сдержанно – из уважения или из-за волнения, – слились в гул. Дю Барри подошел к карете сестры. Увидев его улыбку, она приготовилась услышать поздравления. – Знаете, Жанна, – сказал он, указывая пальцем на одну из карет свиты ее высочества, – кто этот молодой человек? – Нет, – ответила графиня. – Вам известно, что сказала ее высочество, когда король представил меня ей? – Речь совсем о другом. Этот молодой человек – Филипп де Таверне. – Тот, что нанес вам удар шпагой? – Вот именно. А знаете ли вы, кто это восхитительное создание, с которым он беседует? – Эта девушка, такая бледная и величественная? – Да, та, на которую сейчас смотрит король и имя которой он, по всей вероятности, спрашивает у ее высочества. – Кто же она? – Его сестра. – Вот как? – спросила Дю Барри. – Послушайте, Жанна, я не знаю, почему, но мне кажется, что вам так же нужно опасаться сестры, как мне – брата. – Вы с ума сошли. – Напротив, я исполнен мудрости. Во всяком случае, о юноше я позабочусь. – А я погляжу за девушкой. – Тише! – сказал Жан. – Вот идет наш друг герцог де Ришелье. В самом деле, к ним, сокрушенно покачивая головою, подходил герцог. – Что с вами, дорогой герцог? – спросила графиня, улыбаясь самой очаровательной из своих улыбок. – Вы чем-то недовольны. – Графиня! – сказал герцог. – Не кажется ли вам, что все мы слишком серьезны, я бы даже сказал, почти печальны для столь радостного события? Когда-то, помнится мне, мы уже встречали такую же любезную, такую же прекрасную принцессу: это была матушка нашего дофина. Все мы тогда были гораздо веселей. Может быть, потому, что были моложе? – Нет, – раздался за спиной герцога голос, – просто, дорогой маршал, королевство было не таким старым. Всех, кто услышал эти слова, будто обдало холодом. Герцог обернулся и увидел пожилого дворянина с элегантными манерами; тот с печальной улыбкой положил ему руку на плечо. – Черт возьми! – вскричал герцог. – Да это же барон де Таверне! – Графиня, – продолжал он, – позвольте представить вам одного из моих самых давних друзей, к которому я прошу вас быть снисходительной: барон де Таверне-Мезон-Руж. – Это их отец! – сказали в один голос Жан и графиня, склоняясь в поклоне. – По каретам, господа, по каретам! – прокричал в это мгновение майор королевских войск, командовавший эскортом. Оба пожилых дворянина раскланялись с графиней и виконтом и направились вместе к карете, радуясь встрече после долгой разлуки. – Ну что ж, – сказал виконт, – хотите, я скажу вам одну вещь, дорогая моя? Отец мне нравится ничуть не больше, чем его детки. – Какая жалость, – отозвалась графиня, – что сбежал этот дикарь Жильбер! Уж он-то рассказал бы нам все, недаром же он воспитывался в их доме. – Подумаешь! – сказал Жан. – Теперь, когда нам больше нечего делать, мы его отыщем. Они замолчали; карета тронулась с места. На следующий день после проведенной в Компьене ночи оба двора, закат одного века и заря другого, перемешавшись, отправились по дороге в Париж – разверстую пропасть, которая всех их должна была поглотить.  Глава 7. БЛАГОДЕТЕЛЬНИЦА И ЕЕ ПОДОПЕЧНЫЙ   Пора вернуться к Жильберу, о бегстве которого мы узнали из возгласа, неосторожно вырвавшегося у его благодетельницы, г-жи Шон. С тех пор как в деревушке Ла Шоссе во время событий, предшествовавших дуэли Филиппа де Таверне с виконтом Дю Барри, он узнал имя своей благодетельницы, восхищение ею нашего философа заметно поубавилось. Часто в Таверне, в то время как, спрятавшись среди кустов или в грабовой аллее, он горящими глазами следил за гулявшей со своим отцом Андре, он слышал категоричные высказывания барона о графине Дю Барри. Неслучайная ненависть старого Таверне, пороки и воззрения которого нам известны, нашла отклик в сердце Жильбера. Андре никоим образом не оспаривала того дурного, что говорил барон о Дю Барри: во Франции ее презирали. И наконец, что окончательно заставило Жильбера принять сторону барона, – это неоднократно повторенная фраза Николь: «Ах, если бы я была графиней Дю Барри!» В продолжение всего путешествия Шон была очень занята, причем вещами слишком серьезными, чтобы обращать внимание на перемены в расположении духа Жильбера, вызванные тем, что он узнал, кто были его спутники. Она приехала в Версаль с одной заботой: как можно выгодней для виконта представить удар шпагой, полученный им от Филиппа и который не мог служить его чести. Едва въехав в столицу если не Франции, то, по крайней мере, французской монархии, Жильбер забыл о своих мрачных мыслях и не мог скрыть своего восхищения. Версаль, величественный и холодный, с его громадными деревьями, большинство которых уже начали засыхать и гибнуть от старости, внушил Жильберу то чувство благоговейной печали, которому не в состоянии противиться ни один даже трезвый ум при виде великих сооружений, плодов человеческого упорства или созданных мощью природы. Против этого непривычного для Жильбера впечатления напрасно восставало его врожденное высокомерие – в первые минуты от удивления и восхищения он стал молчаливым и податливым. Ощущение своей нищеты и ничтожества подавило его. Он находил, что слишком бедно одет по сравнению со всеми этими господами, увешанными золотом и аксельбантами, слишком мал в сравнении со швейцарцами королевской гвардии; ступал он неловко, когда ему пришлось идти через галереи по мозаичному паркету и выскобленным и навощенным мраморным полам. Он почувствовал, что помощь его благодетельницы была ему необходима: лишь она могла сделать из него нечто. Он придвинулся к ней, чтобы стража видела, что они вместе. Но именно эту потребность в помощи Шон по зрелом размышлении он не смог ей простить. Мы уже знаем – об этом мы говорили в первой части настоящей книги, – что графиня Дю Барри жила в Версале в прекрасных покоях, которые до нее занимала г-жа Аделаида. Золото, мрамор, духи, ковры, кружева сначала опьянили Жильбера – натуру чувственную, выработавшую в себе философский взгляд на вещи. И лишь много позднее, увлеченный вначале зрелищем стольких чудес, поразивших его воображение, он заметил наконец, что находится в маленькой мансарде, обитой саржей, что ему подали бульон, остатки жаркого из баранины и плошку крема на десерт и что лакей, подавая еду, сказал по-хозяйски: «Не выходите отсюда» – и оставил его одного. Однако последний штрих на этой картине – самый прекрасный, надо признать, – еще держал Жильбера во власти очарования. Его поселили под крышей, как мы уже говорили, но из окна своей мансарды ему были видны мраморные статуи парка, водоемы, покрытые зеленоватой ряской, которой их затянули забвение и заброшенность, а по-над кронами деревьев, подобно океанским волнам, пестрели долины и голубели вдали ближние горы. Жильбер подумал о том, что, не будучи ни придворным, ни лакеем, не происходя от благородных родителей, не стремясь никому угождать, он поселился в Версале, в королевском дворце, наравне с высокородными первыми дворянами Франции. Пока Жильбер заканчивал ужин, очень хороший по сравнению с теми, к каким он привык, и любовался видом, открывавшимся из мансарды, Шон, как вы помните, отправилась в апартаменты своей сестры. Она шепнула ей на ухо, что поручение относительно графини де Беарн выполнено, и громко сообщила о несчастье, приключившемся с ее братом на постоялом дворе в Ла Шоссе. Злоключение, несмотря на весь шум, сопровождавший его вначале, как мы видели, мало-помалу отошло на задний план и затерялось в пропасти, где должны были затеряться многие значительно более важные события, – пропасти королевского безразличия. Жильбер погрузился в мечтательное состояние, которое было свойственно ему, когда он находился перед лицом событий, превосходивших его ум или его волю. Ему сообщили, что мадмуазель Шон просит его спуститься вниз. Он взял шляпу, почистил ее, бросил взгляд на свой потертый костюм и сравнил его с новой ливреей лакея и, напомнив себе о том, что это была ливрея, тем не менее спустился, красный от стыда при мысли о том, что резко отличается своим видом от людей, с которыми находился в одном помещении, и от предметов, которые попадались ему на глаза. Шон спускалась во двор одновременно с Жильбером. С той только разницей, что она сходила по парадной лестнице, а он – по боковой. Внизу ждала карета. Она представляла собой нечто вроде низкого четырехколесного экипажа, похожего на историческую маленькую карету, в которой великий король одновременно вывозил на прогулку г-жу де Монтеспан, г-жу де Фонтанж, а часто и королеву. Шон села в экипаж и устроилась на переднем сиденье с большим ларцом и маленькой собачкой. Два других места предназначались Жильберу и эконому Гранжу. Жильбер поспешил занять место позади Шон, чтобы утвердить свое достоинство. Эконом, не чинясь, даже не обратив на это внимания, уселся за ларцом и собачкой. Мадмуазель Шон, настоящая обитательница Версаля, с радостью покидала Версаль и отправлялась вдохнуть воздух лесов и лугов; едва они выехали из города, как к ней вернулась общительность. Она обернулась к Жильберу и спросила: – Ну как вам понравился Версаль, господин философ? – Очень, сударыня. А мы уезжаем? – Да, мы едем домой. – Вы хотите сказать, что вы едете домой, – смягчившись, сказал Жильбер. – Да, именно это я и хотела сказать. Я покажу вое сестре: постарайтесь ей понравиться, этого добиваются сейчас самые высокородные дворяне Франции. Кстати, господин Гранж, закажите этому юноше одежду. Жильбер залился краской до ушей. – Какую, сударыня? – спросил эконом. – Обычную ливрею? Жильбер подскочил на сиденье. – Ливрею! – вскричал он, окинув эконома свирепым взглядом. – Нет-нет… Вы закажете… Я вам после скажу, что. У меня есть идея, которой я хочу поделиться с сестрой. Проследите только, чтобы этот костюм был готов одновременно с костюмом Замора. – Слушаюсь, сударыня. – Вы знаете Замора? – спросила Шон у совершенно обескураженного этим разговором Жильбера. – Нет, не имел этой чести, – ответил он. – Он станет вашим товарищем, скоро он будет назначен дворецким замка Люсьенн. Подружитесь с ним: несмотря на свой цвет, Замор – славный малый. Жильбер хотел было спросить, какого же цвета Замор, но вспомнил прочитанную ему Шон по поводу его любопытства нотацию и, боясь нового нагоняя, удержался от вопроса. – Постараюсь, – ответил он с полной достоинства улыбкой. Приехали в Люсьенн. Философ все увидел своими глазами: недавно обсаженную деревьями дорогу, тенистые склоны, высокий акведук, который походил на римский водопровод, каштановые густолиственные рощи и, наконец, изумительный вид, открывавшийся на леса и долины по обоим берегам Сены, убегающей по направлению к Мезону. «Так вот он где, – сказал себе Жильбер. – Домишко, как говаривал барон де Таверне, обходится Франции в кругленькую сумму». Ласковые собаки, суетившиеся слуги, сбежавшиеся поприветствовать Шон, прервали возвышенные размышления Жильбера. – Сестра уже приехала? – Нет еще, сударыня, но ее ждут. – Кто же? – Господин канцлер, господин начальник полиции, герцог д'Эгийон. – Хорошо. Поскорее отворите китайский кабинет. Я хочу первой увидеть сестру. Предупредите ее, что я уже здесь, слышите? А! Сильвия! – обратилась Шон к горничной, завладевшей ларцом и собачкой. – Отдайте ларец и Мизанпуфа господину Гранжу и проводите моего юного философа к Замору. Сильвия осмотрелась по сторонам, как будто пыталась определить, о какой зверушке идет речь. Взгляды Сильвии и ее хозяйки остановились на Жильбере. Шон знаком подтвердила, что речь идет именно об этом молодом человеке. – Следуйте за мной, – сказала Сильвия. С нарастающим изумлением Жильбер последовал за ней, а легкая, как птичка, Шон исчезла в одной из боковых дверей флигеля. Если бы не повелительный тон, каким говорила с ней Шон, Жильбер принял бы Сильвию скорее за знатную даму, чем за горничную. В самом деле, ее одежда была больше похожа на одежду Андре, чем на одежду Николь. Сильвия взяла Жильбера за руку и мило ему улыбнулась, так как слова мадмуазель Шон свидетельствовали если не о ее расположении к нему, то, во всяком случае, о мимолетной симпатии. Это была – мы говорим о Сильвии – высокая, красивая синеглазая девушка с почти незаметными веснушками и прекрасными белокурыми волосами. Ее свежий тонко очерченный рот, белые зубы, округлые руки вызвали у Жильбера прилив свойственной ему чувственности, напомнившей ему о медовом месяце, о котором говорила ему Николь. Женщины всегда замечают подобные вещи, мадмуазель Сильвия тоже заметила и улыбнулась. – Как вас зовут, сударь? – спросила она. – Жильбер, мадмуазель, – довольно мягко ответил молодой человек. – Ну что ж, господин Жильбер, пойдемте знакомиться с благородным Замором. – Дворецким замка Люсьенн? – Да. Жильбер одернул рукава, смахнул пыль с сюртука и вытер руки платком. Он был смущен тем, что должен был предстать перед столь важным лицом, но вспомнил фразу: «Замор – славный малый», и это его приободрило. Он уже стал другом графини, другом виконта. Сейчас он подружится с дворецким королевской резиденции. «Разве не клевета все, что рассказывают о дворе? – подумал он. – Здесь так легко найти себе друзей! По-моему, это люди приветливые и добрые». Сильвия отворила дверь в приемную, больше напоминавшую будуар. Ее стены были покрыты перламутром, инкрустированным позолоченной медью. Это было похоже на атриум Лукулла, с тою лишь разницей, что у древних римлян инкрустации были из чистого золота. Здесь, в огромном кресле, зарывшись в подушки, возлежал, положив ногу на ногу и грызя шоколадные пастилки, благородный Замор, уже знакомый нам, но не Жильберу. Впечатление, которое произвел будущий дворецкий замка Люсьенн на философа, довольно забавным образом отразилось на его лице. – О Боже! – воскликнул он, с волнением разглядывая странную фигуру, – он в первый раз видел негра. – Что это такое? Замор даже не поднял головы и продолжал жевать конфеты, от удовольствия поблескивая белками глаз. – Это? – отозвалась Сильвия. – Это господин Замор. – Вот этот? – переспросил пораженный Жильбер. – Ну конечно! – ответила Сильвия, которая не могла не рассмеяться, глядя на эту сцену. – Дворецкий! – продолжал Жильбер. – Эта образина – дворецкий замка Люсьенн. Не может быть, мадмуазель, вы просто смеетесь надо мной. При этих словах Замор выпрямился и показал белые зубы. – Моя дворецкий, – сказал он. – Моя не образина. Жильбер перевел с Замора на Сильвию сначала беспокойный, а затем негодующий взгляд, когда он увидел, как молодая женщина расхохоталась, несмотря на все усилия сдержаться. Замор, серьезный и невозмутимый, как индийский божок, засунул свою черную лапку в атласный мешочек и вновь захрустел конфетами. В эту минуту распахнулась дверь, и вошли Гранж и портной. – Вот, – сказал он, – человек, для которого шьется костюм. Снимите мерки, как я вам это объяснил. Жильбер машинально вытягивал руки и подставлял плечи, а Сильвия и Гранж беседовали в глубине комнаты. Сильвия закатывалась смехом в ответ на каждое слово эконома. – Ах! Это будет очаровательно! – сказала Сильвия. – А у него будет остроконечный колпак, как у Сганареля? Не дожидаясь ответа Гранжа, Жильбер оттолкнул портного и наотрез отказался продолжать снятие мерок. Он не знал, кто такой Сганарель, но его имя и в особенности смех Сильвии подсказывали ему, что это, должно быть, смешной персонаж. – Ну и ладно, – сказал эконом, – не невольте его. Вам ведь и этого довольно, не так ли? – Разумеется, – ответил портной, – к тому же в платье такого рода ширина – не беда. Я сошью его просторным. На сем Сильвия, эконом и портной удалились, оставив Жильбера наедине с негритенком, который по-прежнему грыз конфеты и вращал глазами. Сколько загадок для бедного провинциала! Сколько страхов, сколько волнений, особенно для философа, который видел или которому казалось, что его достоинству грозит в Люсьенн еще большая опасность, чем в Таверне! Однако он попытался заговорить с Замором: ему пришла в голову мысль, что это, возможно, индийский принц, о которых он читал в романах Кребийона-младшего. Но индийский принц не ответил и отправился любоваться перед каждым из зеркал своим роскошным костюмом, как это делает жених, облачившись в свадебный наряд. Затем, устроившись верхом на стуле с колесиками и оттолкнувшись от пола ногами, он несколько раз объехал приемную с ловкостью, свидетельствовавшей о том, что это упражнение изучено им основательно. Вдруг раздался звонок. Замор вскочил со стула и через одну из выходивших в коридор дверей бросился туда, откуда позвонили. Быстрота, с которой Замор повиновался звонку, окончательно убедила Жильбера, что Замор вовсе не принц. У Жильбера возникла мысль выйти через ту же дверь, что и Замор. Но, дойдя до конца приемной, выходившей в салон, он увидел столько синих и красных шнуров, охраняемых такими развязными, наглыми, шумными лакеями, что почувствовал, как холодок пробежал по его спине, а на лбу выступила испарина. Он вернулся в приемную. Так прошел час. Замор не возвращался. Сильвии тоже не было. Жильбер страстно желал, чтобы появилось хоть какое-нибудь живое существо, пусть даже этот ужасный портной – орудие неизвестной ему мистификации, жертвой которой он должен был стать. Через час вновь отворилась дверь, через которую он вошел, появился лакей и сказал ему: – Следуйте за мной.  Глава 8. ЛЕКАРЬ ПОНЕВОЛЕ   Жильбера неприятно задело то, что он вынужден подчиняться лакею, однако речь шла, очевидно, о переменах в его положении, и ему показалось, что любое изменение будет для него к лучшему. Вот почему он поспешил за лакеем. Освободившись наконец от переговоров и сообщив невестке о поручении, выполненном ею у графини де Беарк, Шон со всеми удобствами расположилась позавтракать в изящном утреннем домашнем платье у окна, в которое были видны верхушки акации и каштанов ближнего парка. Она ела с аппетитом, Жильбер отметил, что в этом не было ничего удивительного, так как ей подали рагу из фазана и галантин с трюфелями. Философ Жильбер! Когда его ввели в комнату, где находилась Шон, он поискал глазами на столике предназначенный для него прибор: он ожидал, что его пригласят позавтракать. Однако Шон даже не предложила ему сесть. Она только взглянула на него, а затем, выпив рюмку вина цвета топаза, спросила: – Ну так что же, дорогой доктор, как ваши дела с Замором? – Как мои дела? – переспросил Жильбер. – Ну да! Я надеюсь, вы подружились? – Как можно познакомиться или подружиться с какой-то зверушкой, которая и разговаривать-то не умеет, а когда к ней обращаются, только и делает, что вращает глазами и показывает зубы. – Вы меня пугаете, – ответила Шон, продолжая есть; ничто в выражении ее лица не подтверждало этих слов. – Вы, значит, неспособны к дружбе? – Дружба предполагает равенство, сударыня. – Какие красивые слова! – отозвалась Шон. – Так вы не считаете себя равным Замору? – Точнее будет сказать, – ответил Жильбер, – что я не считаю его равным себе. – Да он и впрямь очарователен! – ни к кому не обращаясь, сказала Шон. Затем, обернувшись к Жильберу и заметив его надутый вид, добавила: – Значит, милый доктор, вы говорите, что не так легко отдаете свое сердце? – Совершенно верно, сударыня. – А я ошибалась, полагая, что принадлежу к числу ваших добрых друзей. – Я к вам очень расположен, – чопорно ответил Жильбер. – Благодарю вас. Вы меня просто осчастливили. И как же долго, мой прекрасный гордец, нужно добиваться вашего расположения? – Достаточно долго, сударыня. Есть люди, которые – что бы они ни делали – не добьются его никогда. – Ага! Теперь я понимаю, почему, прожив восемнадцать лет в доме барона де Таверне, вы неожиданно покинули его: семейство Таверне не сумело завоевать вашего расположения. Разве не так? Жильбер покраснел. – Что же вы не отвечаете? – настаивала Шон. – Я могу ответить вам только одно: дружбу и доверие нужно заслужить. – Черт побери! В таком случае мне кажется, что владельцы Таверне не удостоились ни вашей дружбы, ни вашего доверия. – Отнюдь не все. – А что же сделали те, кто имел несчастье не понравиться вам? – Я не собираюсь жаловаться, – гордо ответил Жильбер. – Ну же, ну! – промолвила Шон. – Я вижу, что я тоже не достойна доверия господина Жильбера. И, однако же, я полна желания заслужить его, но не знаю, как этого добиться. Жильбер обиженно поджал губы. – Итак, семейство Таверне не смогло вам угодить, – добавила Шон с любопытством, не ускользнувшим от Жильбера. – Расскажите мне все-таки, чем вы занимались у них в доме? Жильбер оказался в некотором затруднении, так как и сам не знал, что, собственно, он делал в Таверне. – Я был, сударыня… – пробормотал он. – Я был.., доверенным лицом. Услышав эти слова, произнесенные с характерной для Жильбера философической меланхоличностью, Шон расхохоталась так, что даже откинулась на стуле. – Вы мне не верите? – нахмурившись, спросил Жильбер. – Боже упаси! Знаете ли вы, друг мой, что вы совершенно невыносимы: вам ничего нельзя сказать. Я спросила, что за люди эти Таверне. И совсем не для того, чтобы досадить вам, а, наоборот, чтобы быть вам полезной и отомстить за вас. – Я вовсе не думаю о мщении. А если понадобится – отомщу за себя сам. – Вот и хорошо. Так как у нас есть, в чем упрекнуть членов семьи Таверне, вы тоже на них сердиты, – возможно, даже за многое, – мы, таким образом, становимся союзниками. – Ошибаетесь, сударыня. Моя месть не имеет с вашей ничего общего, потому что вы говорите о всех Таверне, я же допускаю различные оттенки чувств, которые испытываю по отношению к ним. – А господина Филиппа де Таверне, например, вы относите к темной или к светлой гамме оттенков? – Я ничего не имею против господина Филиппа. Он никогда не делал мне ничего хорошего, но и ничего плохого. Не могу сказать, чтобы я его любил или ненавидел: он мне совершенно безразличен. – Значит, вы не станете выступать свидетелем против Филиппа де Таверне перед королем или господином де Шуазелем? – Свидетелем по какому поводу? – По поводу его дуэли с моим братом. – Если меня вызовут свидетелем, я скажу все, что знаю. – А что вы знаете? – Правду. – Что вы называете правдой? Это ведь очень гибкое слово. – Только не для того, кто умеет отличать добро от зла, справедливость от несправедливости. – Понимаю: добро – это господин Филипп де Таверне, а зло – это виконт Дю Барри. – Да, во всяком случае для меня, для моей совести. – Вот кого я подобрала на дороге! – сказала Шон с раздражением. – Вот кто обязан мне жизнью! Вот какова его благодарность! – Вернее будет сказать, что я не обязан вам смертью. – Это одно и то же. – Напротив, это совершенно разные вещи. – Неужели? – Я не обязан вам жизнью. Вы помешали своим лошадям отнять ее у меня, вот и все. И к тому же не вы, а кучер. Шон пристально посмотрела на юного логика, который говорил, не выбирая выражений. – Я могла бы ожидать, – отозвалась она с мягкой улыбкой и нежным голосом, – большей галантности от спутника, который во время путешествия столь ловко отыскивал мою руку среди подушек и мою щиколотку на своем колене. Неожиданная нежность Шон и простота ее обращения произвели на Жильбера такое сильное впечатление, что он тут же забыл и про Замора, и про портного, и про завтрак, на который его забыли пригласить. – Ну вот, вы снова милый, – сказала Шон, беря Жильбера да подбородок, – вы будете свидетельствовать против Филиппа де Таверне, не правда ли? – Ну уж нет, – ответил Жильбер, – никогда! – Отчего же, упрямец вы эдакий? – Оттого, что виконт Жан был неправ. – В чем же он был неправ, скажите на милость? – Он оскорбил ее высочество, а господин Филипп де Таверне – напротив… – Ну? –..Был прав, защищая ее честь. – Как видно, мы держим сторону принцессы? – Нет, я на стороне справедливости. – Вы сумасшедший, Жильбер, замолчите! Пусть никто в этом замке не услышит, что вы говорите. – Тогда избавьте меня от необходимости отвечать, когда задаете вопрос. – Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Жильбер поклонился в знак согласия. – Итак, малыш, что вы предполагаете делать здесь, если не желаете стать нам приятным? – спросила молодая женщина, тон которой стал довольно жестким. – Разве можно становиться приятным, нарушая клятву? – Господи, да где вы берете все эти красивые слова? – Каждый человек вправе оставаться верным своей совести. – Когда вы служите хозяину, он берет всю ответственность на себя. – У меня нет хозяина, – простонал Жильбер. – Если вы и дальше будете продолжать в том же духе, дурачок, – сказала Шон, поднимаясь с ленивой грацией, – у вас никогда не будет и хозяйки. А теперь я повторяю свой вопрос: что вы собираетесь у нас делать? – Мне казалось, что можно не быть приятным, когда можешь быть полезным. – Вы ошибались: нам и так попадаются только полезные люди, мы от них устали. – В таком случае я уйду. – Уйдете? – Конечно! Я ведь не просил, чтобы меня привозили сюда, ведь так? Значит, я свободен. – Свободен! – вскричала Шон: непривычное для нее сопротивление начинало раздражать. – Ну уж нет! Лицо Жильбера приняло выражение твердости. – Спокойно, спокойно! – сказала молодая женщина, увидев по нахмуренным бровям собеседника, что он не так легко откажется от своей свободы. – Предлагаю мир! Вы хороши собой, полны добродетели и тем самым будете очень забавны – хотя бы в силу противоположности со всем тем, что нас окружает. Но умоляю: оставьте при себе свою любовь к истине. – Разумеется, ее я сохраню. – Да, но мы по-разному это понимаем. Я прошу оставьте ее при себе, не провозглашайте культа истины в коридорах Трианона или в передних Версаля. – Гм, – откликнулся Жильбер. – Никаких «гм». Вы еще недостаточно образованны, мой юный философ, женщина еще может вас чему-нибудь научить. Первая аксиома: молчание – это еще не ложь. Запомните хорошенько! – А если мне зададут вопрос? – Кто же? Вы с ума сошли, Друг мой. Боже! Да кто, кроме меня, думает о вас на этом свете? Вы еще не прошли никакой школы, как мне кажется, господин философ. Порода, которую вы представляете, пока еще редкость. Нужно проехать немало дорог и исходить немало лесов, чтобы найти подобного вам. Вы останетесь со мной, и не пройдет и нескольких дней, как вы станете безупречным придворным. – Сомневаюсь, – уверенно ответил Жильбер. Шон пожала плечами. Жильбер улыбнулся. – Давайте на этом остановимся, – снова заговорила Шон, – К тому же вам надо понравиться только троим. – И кто же эти трое? – Король, моя сестра и я. – Что для этого нужно сделать? – Вы видели Замора? – спросила молодая женщина, уклоняясь от прямого ответа. – Этого негра? – Да, негра. – Что может у меня быть с ним общего? – Постарайтесь, чтобы вам так же повезло, мой дружочек. У этого негра уже две тысячи ливров ренты на королевском счету. Он скоро будет назначен дворецким замка Люсьенн, и тот, кто смеялся над его толстыми губами и цветом его кожи, станет перед ним лебезить, называть его «сударь» и даже «монсеньер». – Только не я, сударыня. – Неужели? – отозвалась Шон. – А мне казалось, что один из первых заветов философии гласит, что все люди равны? – Именно поэтому я и не назову Замора монсеньером. Шон была побеждена своим собственным оружием. Теперь была ее очередь прикусить язычок. – Значит, вы не честолюбивы, – заметила она. – Почему? – с загоревшимися глазами спросил Жильбер. – Напротив. – Вашей мечтой было, если не ошибаюсь, стать врачом? – Я полагаю, что оказывать помощь себе подобным – прекраснейшее в мире занятие. – Ну так ваша мечта осуществится. – Каким образом? – Вы будете врачом, и к тому же королевским врачом. – Я? – вскричал Жильбер. – У меня нет понятия об элементарных вещах в области медицинского искусства… Вы смеетесь, сударыня. – А вы думаете. Замор знает, что такое опускная решетка, машикули, контрэскарп? Нет, не знает, и это его не заботит. Это не мешает ему стать дворецким замка Люсьенн, со всеми привилегиями, связанными с этим титулом. – Ах, да, да, я понимаю, – сказал Жильбер с горечью. – У вас только один шут, вам этого недостаточно. Королю скучно. Ему нужны два шута. – Ну вот, – воскликнула Шон, – опять у него кислая мина! Вы так станете уродливым, мой друг. Приберегите все эти гримасы до того времени, когда у вас на голове будет парик, а на парике – остроконечный колпак – тогда это будет уже не уродливо, а смешно. Жильбер нахмурил брови. – Вы вполне можете согласиться на роль королевского врача, когда господин герцог де Трем умоляет о титуле обезьянки мою сестру. Жильбер ничего не ответил. Шон применила к нему пословицу: молчание – знак согласия. – Чтобы доказать вам, что вы уже в фаворе, – сказала Шон, – вы не будете есть со слугами. – Благодарю вас, сударыня, – ответил Жильбер. – Я уже распорядилась. – А где же я буду есть? – Вы разделите трапезу Замора. – Я? – Вы. Если хотите есть, идите ужинать вместе с ним. – Я не голоден, – грубо ответил Жильбер. – Очень хорошо, – спокойно отозвалась Шон, – сейчас вы не голодны, но к вечеру проголодаетесь. Жильбер отрицательно покачал головой. – А если не вечером, так завтра или послезавтра. Вы покоритесь, господин бунтарь, а если будете причинять нам слишком много хлопот, так у нас есть человек, который сечет непослушных пажей. Жильбер вздрогнул и побледнел. – Итак, отправляйтесь к Замору, – строго сказала Шон, – хуже вам от этого не будет. Кухня хорошая, но остерегайтесь быть неблагодарным, потому что иначе вас научат благодарности. Жильбер опустил голову. Так он делал всякий раз, когда вместо того чтобы говорить, принимал решение действовать. Лакей, который привел Жильбера, дожидался, пока молодой человек выйдет. Он проводил Жильбера в небольшую столовую, рядом с уже знакомой приемной. Замор сидел за столом. Жильбер сел рядом с ним, но есть заставить его не смогли. Пробило три часа. Графиня Дю Барри отправилась в Париж. Шон, которая должна была присоединиться к ней позже, дала указание проучить своего медвежонка: принести ему сладостей, если он будет вести себя хорошо, и запугать, посадить на час в карцер, если он будет продолжать бунтовать. В четыре часа в комнату Жильбера принесли полный костюм лекаря поневоле: остроконечную шляпу-колпак, парик, черный сюртук, плащ того же цвета. К сему добавили воротничок, указку и толстую книгу. Лакей, который принес вещи, одну за другой показал их Жильберу. Жильбер не проявил никакого желания сопротивляться. Гранж вошел вслед за лакеем и показал Жильберу, как надевать некоторые части костюма. Жильбер внимательно выслушал все объяснения Гранжа. – Мне кажется, – заметил он, – что раньше доктора носили письменный прибор и свиток бумаги. – А ведь он прав, – сказал Гранж, – найдите ему длинное перо, которое он прикрепит к поясу. – С чернильницей и бумагой! – закричал Жильбер. – Я непременно хочу, чтобы костюм был полным. Лакей кинулся выполнять полученные приказания. Кроме того, ему было поручено сообщить Шон об удивительной покорности Жильбера. Шон была так довольна, что дала посланцу кошелек с восемью экю, чтобы повесить на пояс этому примерному лекарю. – Благодарю, – сказал Жильбер, когда все это ему принесли. – Теперь оставьте меня одного, чтобы я мог одеться. – Поторопитесь, чтобы мадмуазель могла увидеть вас до отъезда в Париж, – сказал ему Гранж. – Полчаса, – сказал Жильбер, – мне нужно всего полчаса. – Хоть три четверти, если нужно, сударь, – ответил эконом, закрывая дверь комнаты Жильбера так тщательно, будто это была сокровищница. Жильбер на цыпочках подошел к двери и прислушался. Убедившись, что шум шагов стих, он проскользнул к окну, выходившему на террасу. Терраса была расположена восемнадцатью локтями ниже. Эти террасы, посыпанные мелким песком, были обсажены большими деревьями, листва которых затеняла балконы. Жильбер разодрал свой длинный плащ на три части, связал их, положил на стол шляпу, рядом со шляпой кошелек и написал: «Сударыня! Первое из достояний человека есть свобода. Самая святая обязанность человека – сохранить ее. Вы принуждаете меня, я же себя освобождаю. Жильбер». Он сложил письмо и адресовал его Шон. Затем привязал двенадцать локтей саржи к решетке окна, между ее прутьями проскользнул, как ящерица, спрыгнул на террасу с риском для жизни, потому что веревки не хватило и, еще оглушенный прыжком, добежал до деревьев, скользнул в крону, как белка, ухватился за ветки, спрыгнул на землю и со всех ног кинулся к лесу Виль-д'Авре. Когда через полчаса за ним пришли, он уже был недосягаем для погони.  Глава 9. СТАРИК   Жильбер решил не идти по дороге, так как боялся погони. Он шел лесом и, наконец, очутившись в роще, остановился передохнуть. Он прошел около полутора миль за три четверти часа. Беглец огляделся: он был совершенно один. Безлюдье его успокоило. Он крадучись приблизился к дороге, которая, по его расчетам, вела в Париж. Заметив выезжавшие из деревни Рокенкур кареты с кучерами в оранжевых ливреях, он так испугался, что отказался от соблазна продвигаться по большой дороге и опять кинулся в лес. «Останемся в тени каштанов, – сказал себе Жильбер. – Если меня где-нибудь и будут искать, то прежде всего на большаке. А к вечеру, переходя от дерева к дереву, от перекрестка к перекрестку, я доберусь до Парижа. Говорят, Париж большой. А я невелик, меня там не найдут». Эта мысль понравилась ему еще и потому, что погода была великолепная, леса тенисты, а земля покрыта ковром из мхов. Солнце еще припекало, но уже начало заходить за возвышенности Марли, высушив траву и вызвав шедшие от земли нежные весенние запахи, аромат цветов и свежей зелени. Был тот час дня, когда с неба опускается глубокая тишина, предшествующая сумеркам, час, когда цветы, закрывая лепестки, прячут в чашечке уснувшее насекомое. Золотистые жужжащие мухи возвращаются в гущу дубов, служащую им убежищем; птицы беззвучно пролетают в листве, слышен лишь шорох их крыльев; единственная песня, которую еще можно услышать, – это ритмичное посвистывание дрозда и робкий щебет малиновки. Жильбер знал лес, ему знакомы были его тишина и его звуки. Потому-то не раздумывая более, не поддаваясь детским страхам, он смело отправился в путь среди вересковых зарослей по красным прошлогодним листьям. Вместо беспокойства Жильбер испытывал теперь огромную радость. Он пил долгими глотками чистый и свежий воздух, он чувствовал, что и на этот раз он, как настоящий стоик, вышел победителем из всех ловушек, подстерегающих человека с его слабостями. И разве имело какое-либо значение то, что у него не было ни хлеба, ни денег, ни ночлега? Ведь он был свободен и мог всецело располагать собой. Он растянулся у подножия гигантского каштана, на мягкой подстилке между двумя толстыми корнями, поросшими мхом, и, глядя на улыбавшееся ему небо, заснул. Разбудило его пение птиц. Едва светало. Приподнявшись на затекшем на жестком корне локте, Жильбер увидел, что в голубоватом рассвете открывается тройная развилка; там и сям, по влажным от росы тропкам пробегают ушастые быстрые кролики, а любопытная лань, перебиравшая стройными ногами со стальными копытцами, остановилась посреди аллеи, чтобы разглядеть это странное неизвестное существо, лежавшее под деревом и внушавшее ей желание как можно быстрее убежать прочь. Поднявшись на ноги, Жильбер почувствовал, что голоден. Читатель помнит, что накануне он не пожелал ужинать с Замором, и потому у него не было во рту ни крошки после того завтрака, которым его накормили в Версале, в маленькой мансарде под крышей. Очутившись под сводами леса, отважный путник, прошедший через леса Лотарингии и Шампани, почувствовал себя как в парках Таверне или в зарослях Пьерфита, пробудившись на заре после ночи, проведенной в засаде ради Андре. Но тогда он находил рядом пойманную им куропатку или подстреленного фазана, а сейчас около него лежала только шляпа, изрядно пострадавшая в пути и окончательно испорченная утренней росой. Так, значит, это был не сон, как он подумал, едва проснувшись? Версаль и Люсьенн были явью, начиная с его триумфального въезда в Версаль и кончая побегом из Люсьенн? Затем чувство голода окончательно вернуло его к действительности, голода, все усиливавшегося и все более острого. Машинально он поискал вокруг себя сочную ежевику, дикие сливы, хрусткие корешки родных лесов, вкус которых, хотя и более терпкий, чем вкус репы, был тем не менее приятен лесорубам, которые по утрам с топорами и пилами в руках отправляются на вырубки. Но время для этих растений было неподходящее. Жильбер увидел вокруг одни только ясени, вязы, каштаны и вечные дубы, которые так любят песчаную почву. «Ну же, ну, – сказал себе Жильбер, – пойду прямо в Париж. Я от него милях в трех-четырех, самое большее – в пяти. Это дело двух часов ходьбы. И разве уж так важны двухчасовые муки, когда есть уверенность, что вскоре они прекратятся? В Париже хлеба хватает на всех. Увидев честного, работящего молодого человека, любой встречный ремесленник не откажет мне в куске хлеба за работу. В Париже я заработаю себе на еду на сутки вперед. Чего же мне еще надо? Ничего при условии, что каждый следующий день позволит мне стать выше, величественнее и приблизит меня.., к цели, которой я хочу достичь». Жильбер ускорил шаг, он хотел выйти на большую дорогу, но утратил способность ориентироваться. В Таверне и во всех окрестных лесах он легко различал восток и запад, любой лучик солнца осведомлял его о времени и направлении. Ночью любая звезда, хотя он и не знал ее под именем Венеры, Сатурна или Люцифера, была для него путеводной. Но в этом новом для него мире он так же мало знал вещи, как и людей, и надо было отыскать среди тех и других свой путь, отыскать случай, но на ощупь. «К счастью, я видел дорожные столбы с указателями дорог», – сказал себе Жильбер. И он отправился к развилке, на которой заметил эти столбы-указатели. Действительно, это была развилка трех дорог: одна из них вела в Маре-Жон, другая – в Шам-д'Алуэт, третья – в Тру-Сале. Жильбер был теперь дальше от цели, чем раньше: ему пришлось шагать три часа, все еще не выходя из леса, и двигаться от Рон-дю-Руа к перекрестку Прэнс. Пот струился по его лицу, двадцать раз он снимал сюртук и куртку, чтобы залезть на высоченный каштан, но, взобравшись на его вершину, он видел Версаль – то справа, то слева: Версаль, к которому его постоянно приводила злая судьба. В ярости, не смея идти по дороге, так как он был уверен, что весь Люсьенн кинулся ему вдогонку, Жильбер пробирался сквозь чащу и в конце концов прошел Вирофле, затем Шавиль, потом Севр. В замке Медон пробило половину шестого, когда он добрался до монастыря капуцинов, расположенного между фабричным зданием и Бельвю. Оттуда, вскарабкавшись на крест с риском сломать его и, как Сивен, быть приговоренным Парламентом к колесованию, он увидел Сену, предместье Парижа и дымки крайних домов. Но вдоль Сены через предместье проходила большая версальская дорога, от которой Жильберу надо было держаться подальше. На мгновение Жильбер забыл об усталости и голоде. Он видел вдали скопление домов, тонувших в утренней дымке; он решил, что это Париж, побежал в ту сторону и остановился, лишь когда у него перехватило дыхание. Он находился в самом центре медонского леса, между Флери и Плесси-Пике. «Ну что ж, – сказал он, оглядываясь вокруг, – отбросим ложный стыд. Я непременно встречу поднявшегося спозаранку одного из тех, кто отправляется на работу с большим куском хлеба под мышкой. Я скажу ему: „Все люди братья и, значит, должны помогать друг другу. У вас хлеба достаточно не только для того, чтобы позавтракать, но и на весь день, и не на одного. А я умираю с голоду“. И тогда он отдаст мне половину своего хлеба», Голод заставлял Жильбера философствовать больше, чем обычно, и он продолжал свои размышления. «В самом деле, – размышлял он, – разве не все у людей на земле общее? Бог, вечный источник всего сущего, разве дал одним воздух, который оплодотворяет землю, или землю, которая оплодотворяет плоды? Нет, но некоторые захватили ее. Однако в глазах Всевышнего, как и в глазах философа, ни у кого ничего нет: тот, кто чем-то владеет, имеет это лишь потому, что Бог дал это в его временное распоряжение». Жильбер со свойственной ему рассудительностью собрал воедино смутные и еще не определившиеся мысли, которые в ту эпоху витали в воздухе, пролетая над головами, как облака, влекомые ветром в одну сторону, чтобы собраться в грозовую тучу. «Кто-то, – продолжал Жильбер, – силой завладел тем, что принадлежит всем. Ну что ж. У них можно силой отобрать то, что они не хотят разделить со всеми. Если мой брат, у которого слишком много хлеба для него одного, откажется дать мне кусок, тогда.., я возьму его силой, следуя закону природы, источнику здравого смысла и справедливости, потому что он вырастает из естественной потребности. Конечно, не в том случае, если мой брат скажет мне: «Та часть, которую ты просишь, – это часть моей жены, и детей» или же: «Я сильнее тебя и не отдам тебе свой хлеб». Жильбер, предаваясь размышлениям голодного волка, вышел на лужайку, посреди которой находилось болотце с рыжей водой, поросшее тростником и кувшинками. На травянистом склоне, спускавшемся к самой воде, исполосованной во всех направлениях длинноногими водомерками, синели, как россыпь бирюзы, многочисленные незабудки. В глубине полукругом высилась изгородь из больших осин и ольхи, заполнявшей своей густой листвой промежутки, оставленные природой между серебристыми стволами высоких деревьев. Шесть аллей выходили на этот своего рода перекресток. Две из них, казалось, уходили к самому солнцу, которое золотило верхушки дальних деревьев, тогда как четыре других, расходившихся, как лучи звезды, пропадали в синей лесной дали. Этот зеленый зал казался более прохладным и более цветущим, чем любое другое место в лесу. Жильбер вошел в него по одной из темных аллей. Первое, что он заметил, когда, окинув взглядом далекий горизонт, перевел свой взгляд на то, что окружало его, это был – в сумраках глубокого рва – ствол упавшего дерева, на котором сидел человек в седом парике с мягкими и тонкими чертами лица, одетый в сюртук из толстого рыжего драпа, штаны такого же цвета, жилет из серого пике в полоску; его серые хлопчатобумажные чулки обтягивали нервную ногу довольно красивой формы; туфли на пуговицах, местами пыльные, были омыты спереди утренней росой. Рядом с человеком на поваленном дереве стояла выкрашенная в зеленый цвет коробка с откинутой крышкой, полная только что собранных растений. Меж ног его лежал посох из падуба, закругленный конец которого блестел в тени; он заканчивался маленькой тяпкой в два дюйма шириной и три длиной. Жильбер мельком окинул все эти подробности, но что он заметил в первую очередь, так это кусок хлеба, от которого старик отламывал кусочки, чтобы съесть их, поделившись с зябликами и зеленушками, которые издалека поглядывали на желанную добычу. Они кидались на нее, едва старик протягивал им крошки, и с веселым щебетом улетали, шумя крыльями, в глубину леса. Время от времени старик, следивший за ними добрым и одновременно живым взглядом, запускал руку в узелок из клетчатого цветного носового платка, вынимал вишню и заедал ею хлеб. «Ну вот мне и представился случай», – сказал себе Жильбер, раздвигая ветки и делая несколько шагов по направлению к отшельнику, который наконец прервал свои размышления. Заметив добрый и спокойный взгляд этого человека, Жильбер остановился и снял шляпу. Увидав, что он уже не один, старик бросил быстрый взгляд на его костюм и длинный сюртук. Жильбер застегнул костюм и запахнул сюртук.  Глава 10. БОТАНИК   Жильбер набрался храбрости и подошел совсем близко. Однако, едва раскрыв рот, он сейчас же его закрыл, не проронив ни звука. Он колебался: ему вдруг почудилось, что он просит милостыню, а вовсе не требует того, что принадлежит ему по праву. Старик заметил его робость; казалось, это обстоятельство его приободрило. – Вы хотите мне что-то сказать, друг мой? – с улыбкой спросил он, положив хлеб под дерево. – Да, сударь, – отвечал Жильбер. – Что вам угодно? – Я вижу, что вы бросаете хлеб птицам, а разве не сказано было, что их кормит Бог? – Конечно, он их кормит, юноша, – проговорил незнакомец, – но рука человека – одно из орудий Божьего промысла. Если вы меня в этом упрекаете, то напрасно, потому что ни в глухом лесу, ни на шумной улице не пропадет хлеб, который мы разбрасываем. Здесь его подберут птицы, а там поднимут бедняки. – Что ж, сударь, – отвечал Жильбер в сильном волнении от ласкового и проникновенного голоса старика, – хоть мы сейчас с вами в лесу, я знаю одного человека, который готов оспаривать ваш хлеб у птиц. – Не вы ли это, мой друг? – вскричал старик. – Уж не голодны ли вы? – Очень голоден, сударь, клянусь вам, и если вы позволите… Старик схватился за хлеб с выражением искреннего сострадания. Потом замер и пристально посмотрел на Жильбера. Жильбер и в самом деле не очень походил на нищего, стоило лишь повнимательнее к нему приглядеться. Он был одет чисто, хотя его одежда в некоторых местах была выпачкана землей. На нем было свежее белье, потому что накануне в Версале он достал из своего узелка рубашку и переоделся, но рубашка эта была теперь помята и влажна. Было совершенно очевидно, что молодой человек ночевал в лесу. Особенно удивительны были его белые изящные руки, выдававшие в нем мечтателя, а вовсе не человека, привыкшего к тяжелой работе. Жильбер был достаточно сообразителен, чтобы заметить недоверие и колебание незнакомца; он поспешил опередить догадки старика, которые, как он понимал, были бы не в его пользу. – Человек испытывает голод, сударь, если не ел двенадцать часов, – сказал он, – а у меня уже целые сутки во рту не было ни крошки. Взволнованное выражение его лица, дрожавший голос, бледность – все подтверждало правдивость его слов. У старика уже не было сомнений, вернее – опасений. Он протянул хлеб вместе с носовым платком, в который были завернуты вишни. – Благодарю вас, сударь, – проговорил Жильбер, вежливо отказываясь от ягод, – с меня довольно и хлеба. Он разломил краюху надвое, половину оставил себе, другую отдал старику. Потом сел на траву в нескольких шагах от старика, разглядывавшего его со все возраставшим интересом. Трапеза его была недолгой. Хлеба было мало, а у Жильбера был прекрасный аппетит. Старик не стал беспокоить его расспросами, он украдкой наблюдал за ним, делая вид, что занят лежавшими в коробке травами и цветами, тянувшими головки к жестяной крышке, словно в надежде глотнуть свежего воздуху. Однако видя, что Жильбер направляется к луже, старик закричал: – Не пейте этой воды, юноша! Она заражена остатками прошлогодней травы, а на поверхности плавает лягушачья икра. Возьмите лучше ягод, они освежат не хуже воды. Берите, не стесняйтесь. Я вижу, вы сотрапезник не навязчивый. – Вы правы, сударь, навязчивость мне совсем не свойственна, я больше всего на свете боюсь быть навязчивым. Это я недавно доказал в Версале. – А-а, так вы из Версаля держите путь? – взглянув на Жильбера, спросил незнакомец. – Да, сударь, – отвечал молодой человек. – Богатый город. Надо быть или очень бедным, или чересчур гордым, чтобы умирать там с голоду. – Я как раз и беден, и горд, сударь. – Вы поссорились с хозяином? – неуверенно спросил незнакомец, вопросительно поглядывая на Жильбера и продолжая перебирать травы в коробке. – У меня нет хозяина, сударь. – Друг мой, так может говорить только честолюбец, – заметил незнакомец, надевая шляпу. – Я сказал правду. – Это не может быть правдой, потому что здесь, на земле, у каждого есть хозяин, и только гордец может сказать: «У меня нет хозяина». – Неужели? – Ну конечно, Боже мой! И старые, и молодые, все, какими бы мы ни были, себе не принадлежим. Одними управляют люди, другими – воззрения, а самые строгие хозяева – не всегда те, что отдают приказания, обижают грубым словом или наказывают плетью. – Пусть так, – проговорил Жильбер, – в таком случае мною руководят воззрения – это я готов признать. Воззрения – вот единственная сила, которую не стыдясь может признать разум. – А каковы ваши воззрения? По-моему, вы еще очень молоды, друг мой, и глубоких воззрений у вас быть не может. – Сударь! Я знаю, что люди – братья, что при рождении на каждого человека возлагаются обязанности по отношению к братьям. Я знаю, что Господь вложил в меня некую ценность, хотя бы и самую малую, а так как я готов признать ценность других, я вправе требовать от них того же. Пока я не совершил бесчестных или несправедливых поступков, я имею право рассчитывать на уважение моей личности. – Ах, ах! – воскликнул незнакомец. – Вы где-нибудь учились? – К сожалению, нет, сударь. Я прочел только «Рассуждения о начале и основаниях неравенства» и «Общественный договор». Из этих книг я и почерпнул все свои знания и даже, может быть, все свои мечты. При этих словах в глазах незнакомца вспыхнул огонек, он сделал порывистое движение и едва не сломал стебелек бессмертника с блестевшими на солнце листиками, который никак не желал укладываться в тесную коробку. – Так какие же у вас воззрения? – Вероятно, они не совпадут с вашими, – отвечав молодой человек, – это воззрения Жан-Жака Руссо. – Хорошо ли вы их поняли? – спросил незнакомец с видимым недоверием, которое должно было задеть самолюбие Жильбера. – Так ведь я, как мне кажется, понимаю свой родной язык, особенно когда на нем выражаются так же ясно и поэтично, как Жан-Жак Руссо… – Да, видно, не очень, – с улыбкой заметил старик, – потому что если то, о чем я вас сейчас спрашиваю, не поэтично, то уж, во всяком случае, вполне ясно. Я хотел спросить, помогли ли вам ваши занятия философией лучше понять политическую экономию… Незнакомец смущенно замолчал. – Политическую экономию Руссо? – переспросил молодой человек. – Да ведь я, сударь, изучал философию не в коллеже, я своему чутью обязан тем, что открыл для себя среди прочитанных книг самую замечательную и полезную: «Общественный договор». – Бесплодный предмет для молодого человека, пустое созерцание для двадцатилетнего мечтателя, горький и мало соблазнительный цветок для юного воображения, – слегка опечалившись, проговорил незнакомец. – В несчастье человек мужает до срока, сударь, – возразил Жильбер, – а если дать волю мечтательности, то она может довести до беды. Незнакомец удивленно раскрыл глаза, которые все это время были полуприкрыты в задумчивости, свойственной старику в минуты покоя, сообщавшего его лицу некоторую привлекательность. – Кого вы имеете в виду? – краснея, спросил он. – Никого, сударь, – отвечал Жильбер. – Не может быть. – Да нет же, уверяю вас. – Мне показалось, что вы досконально изучили женевского философа и имеете в виду его жизнь. – Я его не знаю, – простодушно отвечал Жильбер. – Не знаете? – вздохнул незнакомец. – Невелика потеря, молодой человек, это весьма жалкое создание. – Что вы говорите! Жан-Жак Руссо – жалкое создание? Значит, нет больше справедливости ни на земле, ни на небе. Жалкое создание! И это человек, посвятивший жизнь счастью других людей!.. – Ну, я вижу, вы и в самом деле его не знаете! Впрочем, давайте лучше поговорим о вас, если ничего не имеете против. – Я охотнее предпочел бы уяснить себе предмет, о котором мы только что говорили. Кроме того, я – ничто, сударь, что же я могу вам сообщить? – Ну да, и потом, вы меня совсем не знаете и боитесь быть откровенны с незнакомым человеком. – Сударь! Чего мне бояться кого бы то ни было и кто может сделать меня более несчастным, чем я есть? Вспомните, каким я предстал перед вами: одинокий, бедный, голодный. – Куда же вы направлялись? – В Париж. Вы парижанин, сударь? – Да.., то есть нет. – Да или нет? – с улыбкой спросил Жильбер. – Я не люблю лгать. Я не раз имел случай убедиться, что надо подумать прежде, чем ответить. Я парижанин, если под парижанином подразумевается человек, давно проживающий в Париже и ведущий городской образ жизни. Но родился я в другом городе. А почему вы об этом спросили? – Мой вопрос связан с тем, о чем мы только что говорили. Я имел в виду то, что, если вы живете в Париже, вы, должно быть, видели Руссо. – Я и впрямь видел его несколько раз. – Его, наверное, провожают взглядами, когда он проходит мимо? Он вызывает восхищение, прохожие показывают на него друг Другу пальцем, как на благодетеля человечества, не так ли? – Ничего похожего. За ним бегут дети и, подученные родителями, кидают ему вдогонку камни. – О Господи! – в недоумении вскричал Жильбер. – Но он по крайней мере богат? – Ему случается утром, как и вам, задавать себе вопрос: «Что я буду сегодня есть?» – Как бы ни был он беден, но, вероятно, он человек известный, могущественный, уважаемый? – Засыпая вечером, он не уверен, что не проснется в Бастилии. – Как же он должен в таком случае ненавидеть людей! – Он их ни любит, ни ненавидит, они ему надоели, – вот и все. – Не испытывать ненависти к людям, которые дурно с нами обходятся! – вскричал Жильбер. – Мне это непонятно. – Руссо всегда был свободен, сударь. Руссо всегда был достаточно силен, чтобы надеяться только на себя. А ведь именно сила и свобода делают человека мягким и добрым. Напротив, зависимость и слабость его озлобляют. – Вот потому-то я и стремлюсь оставаться свободным! – с гордостью заметил Жильбер. – Я чутьем угадывал то, что вы сейчас подтвердили. – Человек может быть свободен и в тюрьме, молодой человек, – отвечал незнакомец. – Окажись Руссо завтра за решеткой, что рано или поздно с ним случится, он и там писал и мыслил бы так же свободно, как в горах Швейцарии. Я-то всегда полагал, что свобода состоит не в том, чтобы делать то, что хочется; она заключается в том, что никакая сила не может заставить человека поступать против своей воли. – Скажите, сударь, эти слова принадлежат Руссо? – Да, – отвечал незнакомец. – Они взяты из «Общественного договора»? – Нет, это из его новой книги под названием «Прогулки одинокого мечтателя». – Сударь! Мне кажется, у нас с вами есть нечто общее. – Что именно? – Мы оба любим Руссо и восхищаемся его книгами. – Говорите о себе, молодой человек: вы как раз, в том возрасте, когда люди легко обманываются. – Можно заблуждаться в чем-то, но не в ком-то. – Впоследствии вы сами убедитесь, что чаще всего ошибаются именно в людях. Может быть, Руссо отчасти ближе к истине, чем другие. Но уж поверьте мне: и у него есть недостатки, да еще какие!.. Жильбер недоверчиво покачал головой. Однако, несмотря на это, незнакомец смотрел на него по-прежнему благожелательно. – Вернемся к тому, с чего начали, – проговорил он, – я сказал, что вы оставили в Версале своего хозяина. – А я вам на это ответил, – немного мягче произнес Жильбер, – что у меня хозяина нет. Я мог бы прибавить, что, пожелай я поступить на службу, у меня был бы могущественный хозяин: я отверг одно предложение, которому многие могли бы позавидовать. – Вы получили предложение? – Да, я должен был развлекать богатых бездельников. Но я подумал, что, пока я молод, могу учиться и чего-нибудь в жизни достичь, я не должен терять драгоценного времени, тем более – унижать свое достоинство. – Это похвально, – важно заметил незнакомец, – но если вы собираетесь добиться в жизни успеха, надо иметь ясное представление о своем будущем, не так ли? – Сударь! Я мечтаю стать врачом. – Прекрасное и благородное занятие. Однако у врача два пути: либо истинная наука и, значит, скромное, а подчас нищенское существование, либо наглое шарлатанство, а с ним – богатство и почести. Если вы любите истину, юноша, становитесь врачом; если предпочитаете блеск – постарайтесь прослыть врачом. – Сударь! Чтобы учиться, нужно много денег, не так ли? – Конечно, деньги нужны, но не так уж много. – А вот Жан-Жак Руссо, – продолжал Жильбер, – все знает, а ведь это ничего ему не стоило! – Ничего не стоило? – с печальной улыбкой переспросил старик. – И вы говорите так о самом дорогом, что Господь дал человеку: о душевной чистоте, о здоровье, о сне – вот во что обошлось женевскому философу то малое, чему он научился! – И вы называете это «малым»! – воскликнул задетый за живое Жильбер. – Ну конечно! Да вы расспросите о нем и послушайте, что вам скажут. – Прежде всего он – великий музыкант. – Это потому, что Людовик XV с чувством пропел: «Над милым слугою утратила власть я…». Однако это вовсе не значит, что «Сельский мечтатель» – хорошая опера. – Он – известный ботаник. Достаточно прочесть его письма, из которых я, по правде говоря, достал всего несколько страниц. Но вы-то должны об этом знать, раз занимаетесь сбором трав. – Иногда бывает, что человек считает себя ботаником, а на самом деле он лишь… – Договаривайте, сударь. – А на самом деле он лишь травник, да и то… – А вы сами кто, травник или ботаник? – Конечно, травник, и притом из самых скромных и несведущих, если принять во внимание, как много на земле растений и цветов… – Но Руссо знает латинский язык, не так ли? – Очень плохо. – Однако я сам прочел в газете, что он перевел древнеримского писателя Тацита. – Это случилось потому, что в своей гордыне – к сожалению, любого человека временами обуревает это чувство – он хотел заниматься всем сразу. Он сам написал в предисловии к своей первой книге, единственном, кстати говоря, переводе, что плохо понимает латинский язык и что Тацит, по его мнению, – сильный противник, который очень скоро его утомил. Да нет, юноша, вопреки вашему восхищению, я должен заметить, что совершенных людей не существует. Почти всегда – уж вы мне поверьте – глубину приносят в жертву широте взглядов. Даже небольшая речка разливается во время ливня и становится большим озером. А попробуйте спустить на воду лодку, и вы очень скоро сядете на мель. – По вашему мнению, Руссо – человек поверхностный? – Да, несомненно. Может быть, широтой взглядов он и превосходит других людей, но и только, – отвечал незнакомец. – Многие люди были бы счастливы достичь его широты. – Вы имеете в виду меня? – спросил незнакомец с добродушием, которое совершенно обезоружило Жильбера. – Боже сохрани! – воскликнул он. – Мне так приятное вами беседовать, что у меня и в мыслях не было вас обидеть. – А что приятного я вам сказал? Я не думаю, чтобы вы стали мне льстить в благодарность за кусок хлеба и горсть вишен? – Вы правы. Я никому не стал бы льстить за все золото мира. Но должен вам сказать, что вы – первый, кто говорит со мной, как с равным, не сердясь, как говорят с юношей, а не с ребенком. Хотя мы и не сошлись во взглядах на Руссо, в доброжелательности ваших суждений есть нечто возвышенное, и это меня к вам привлекает. Когда я с вами говорю, мне кажется, что я попал в роскошную гостиную и ставни в этой комнате закрыты. Но, несмотря на темноту, я угадываю изысканную обстановку. Только от вас зависит приотворить ставень и пролить свет на наш разговор. Но тогда, боюсь, у меня просто разбежались бы глаза. – Да вы и сами выражаетесь с такой изысканностью, в которой можно усмотреть лучшее образование, чем то, в котором вы признаетесь. – Знаете, сударь, я и сам удивлен: я впервые употребляю подобные выражения, и среди них есть такие, о значении которых я только догадываюсь, потому что слышал их один раз. Я мог встречать их в книгах, но не понимал. – Вы много читали? – Слишком много. Кое-что собираюсь перечитать. Старик удивленно взглянул на Жильбера. – Да, – продолжал Жильбер, – я читал все, что попадало под руку, – и плохое, и хорошее, я глотал все подряд. Эх, если бы моим чтением кто-нибудь руководил, если бы этот человек сказал мне, что я должен забыть, а что мне нужно запомнить!.. Впрочем, извините, сударь, я увлекся. Если ваша беседа мне дорога, это совсем не значит, что вам так же приятно меня слушать. Я вам, вероятно, помешал. Жильбер двинулся было прочь, страстно желая, чтобы старик его удержал. Казалось, серые глаза старика видели его насквозь. – Вы мне не мешаете, тем более что моя коробка почти полна, осталось собрать только кое-какие виды мха. И еще мне говорили, что здесь встречаются прекрасные папоротники. – Погодите, – проговорил Жильбер, – мне кажется, я видел совсем недавно то, что вы ищете.., да, на скале. – Далеко отсюда? – Да нет, шагах в пятидесяти. – А почему вы знаете, что те растения, которые вы видели, и есть папоротники? – Я вырос среди лесов, сударь. И потом, дочь господина, в доме которого я воспитывался, тоже занималась ботаникой. У нее был гербарий, и она собственноручно надписывала каждое растение. Я подолгу разглядывал эти растения вместе с их названиями. Так вот, я видел мох, который мне когда-то был известен как камнеломка, а в ее гербарии было указано, что это мох-костенец. – Вы интересуетесь ботаникой? – Знаете, сударь, когда я слышал от Николь – это камеристка мадмуазель Андре, – что ее хозяйка не может отыскать какое-нибудь растение в окрестностях Таверне, я просил Николь разузнать, как оно выглядит. Часто даже не зная, от кого исходит эта просьба, мадмуазель Андре двумя-тремя штрихами набрасывала интересовавшее ее растение. Николь забирала рисунок и передавала его мне. Я бегал по полям, по лугам, по лесам до тех пор, пока не находил нужного растения. Потом я выкапывал его лопатой, а ночью высаживал во дворе на лужайке. Когда утром мадмуазель Андре выходила на прогулку, она радостно вскрикивала: «Ах, Боже мой! Как странно: я его всюду искала, а оно растет совсем рядом!» Старик с любопытством взглянул на Жильбера. Если бы смущенный юноша не опустил глаза, занятый своими мыслями, он заметил бы в его взгляде нежность. – Продолжайте изучать ботанику, молодой человек, – сказал старик, – ботаника – кратчайший путь к медицине. Бог ничего всуе не создавал, уж вы мне поверьте. Каждому растению рано или поздно будет посвящено описание в научном труде. Научитесь вначале распознавать простые растения, потом познакомитесь с их свойствами. – Скажите, в Париже есть школы? – Да, и среди них – даже бесплатные, школа хирургов, например, – одно из величайших благодеяний властей предержащих. – Я могу посещать занятия в этой школе? – Нет ничего проще. Видя ваше рвение, родители, я полагаю, согласятся с вашим выбором и смогут вас прокормить? – У меня нет родителей. Но можете быть покойны: я найду работу и сумею прокормиться. – Конечно, конечно. А так как вы знакомы с трудами Руссо, вы должны были заметить, что любому человеку, будь он хоть потомственный принц, необходимо научиться какому-нибудь ремеслу. – Я не читал «Эмиля», а мне кажется, что именно там можно найти этот совет, не так ли? – Да. – Но я слыхал, как барон де Таверне издевался над этим изречением и выражал сожаление, что не сделал из своего сына столяра. – Кем же стал его сын? – Офицером, – отвечал Жильбер. Старик усмехнулся. – Да, все они таковы, благородные! Вместо того чтобы обучить детей ремеслу, которое помогло бы им в жизни, они сами посылают их на смерть. Вот придет революция, после революции их ждет изгнание, за границей они будут вынуждены либо просить милостыню, либо, что еще хуже, продаваться вместе со шпагой. Впрочем, вы ведь не благородного происхождения и умеете что-нибудь делать, как я полагаю? – Сударь! Как я вам уже сказал, я ничего не знаю и не умею. Кстати, я должен признаться, что испытываю непреодолимый ужас перед любой грубой работой, которая требует резких движений. – Ах, так? – удивленно воскликнул старик. – Вы, стало быть, лентяй? – Да нет, не лентяй! Вместо того чтобы заставлять меня работать руками, дайте мне книги, тихий кабинет, и вы увидите, что я днем и ночью буду отдаваться работе, которую избрал. Незнакомец бросил взгляд на изнеженные белые руки молодого человека. – Такое предрасположение – не что иное, как чутье. Подобного рода отвращение приводит порой к прекрасным результатам. Однако надобно иметь опытного руководителя. Вы говорите, что не учились в коллеже, – продолжал он, – ну а школу-то, по крайней мере, окончили? Жильбер отрицательно покачал головой. – Читать и писать умеете? – Перед смертью мать успела научить меня читать. Бедная матушка! Я был болезненным ребенком, и она частенько говаривала: «Хорошего работника из него не выйдет. Пускай станет священником или ученым». Когда мне надоедало следить за ее объяснениями, она повторяла: «Учись читать, Жильбер, и тебе не придется колоть дрова, ходить за плугом, тесать камни». Вот так я и научился грамоте. К несчастью, матушка скоро умерла. – Кто же учил вас писать? – Сам научился. – Сами? – Да. Для этого я оттачивал палочку и просеивал песок, чтобы удобнее было на нем чертить. Два года я писал печатными буквами, довольно ловко копируя их из книги, и не подозревал о том, что существуют и другие буквы. И вот однажды, года три назад, мадмуазель Андре уехала в монастырь. Несколько дней от нее не было никаких известий, потом почтальон попросил меня передать барону ее письмо. Вот когда я увидал, что помимо печатных существуют другие буквы! Барон де Таверне сломал печать и бросил конверт. Я его подобрал и унес к себе. Когда почтальон опять у нас появился, я попросил его прочесть адрес. Надпись на конверте гласила: «Господину барону де Таверне-Мезон-Руж, в его имение через Пьерфит». Я сравнил каждую букву этой надписи с соответствующей печатной буквой и увидал, что за исключением трех все буквы алфавита фигурировали в этих двух строках. Потом я срисовал буквы, начертанные рукой мадмуазель Андре. Неделю спустя я уже переписывал этот адрес в десятитысячный раз и так научился писать. Теперь я пишу сносно, можно сказать – хорошо. Итак, сударь, вы видите, что мои надежды сбылись, потому что я умею писать, потому что прочел все, что попадало мне под руку, потому что я старался осмыслить прочитанное. Так отчего же я не смогу найти человека, которому будет нужно мое перо, слепца, которому понадобятся мои глаза, или какого-нибудь немого, которому будет необходим мой язык? – Да ведь в таком случае у вас появится хозяин, вы же этого не хотите. Секретарь или чтец – это слуги второго сорта и ничего больше. – Вы правы, – бледнея, прошептал Жильбер, – ну так что же!.. Я должен добиться своего! Я готов мостить улицы Парижа, разносить воду, если понадобится, но добьюсь своего! Я скорее умру, чем оставлю свою мечту. – Мне кажется, у вас в самом деле есть сила воли и мужество, – заметил незнакомец. – Вы так добры ко мне, – проговорил Жильбер. – А чем вы занимаетесь? Судя по одежде, вы – бухгалтер. На устах старика заиграла ласковая, грустная улыбка. – У меня, конечно, есть ремесло, – отвечал он, – каждый человек должен уметь что-нибудь делать, но оно нечего общего не имеет с бухгалтерией. И потом, зачем бухгалтеру собирать травы? – Так ваша работа – собирать травы? – Почти так. – Вы, стало быть, бедны? – Да. – Именно бедные готовы отдать то, что у них есть, потому что бедность делает их мудрыми, а хороший совет – дороже денег. Можно мне попросить у вас совета? – Возможно, я сделаю для вас больше. Жильбер улыбнулся. – Я так и думал, – проговорил он. – Как вы считаете, сколько денег вам понадобится, чтобы прожить? – Очень немного. – Вы, вероятно, совсем не знаете Парижа. – Я впервые увидал его вчера с высоты замка Люсьенн. – Вы, верно, не знаете, что в большом городе жизнь дороже? – Насколько приблизительно? – Ну, например, то, что в провинции стоит один су, в Париже вам обойдется в три раза дороже. – Ах так? – воскликнул Жильбер. – Ну тогда… Если бы у меня была крыша над головой, угол, где я мог бы от дохнуть после работы, то на жизнь мне хватило бы около шести су в день. – Прекрасно, мой друг! – вскричал незнакомец. – Как я люблю ближних! Идемте в Париж вместе, и я найду вам дело, которое вас прокормит, и в то же время вы сможете остаться независимым. – Ах, сударь! – только и смог вымолвить Жильбер, опьянев от счастья. Овладев собой, он прибавил: – Надеюсь, вы понимаете, сударь, что я должен в самом деле работать и не приму от вас милостыни. – Конечно. О, на этот счет можете быть совершенно спокойны, дитя мое – я не так богат, чтобы подавать милостыню, да еще первому встречному. – Вот и прекрасно, – сказал Жильбер, которому эта мизантропическая шутка пришлась по душе, а вовсе не обидела, как можно было бы ожидать, – такие речи мне очень нравятся! Я принимаю ваше предложение и благодарю вас от всей души. – Так мы уговорились? Мы пойдем в Париж вместе? – Да, сударь, если вам угодно. – Разумеется, раз я предлагаю. – Каковы будут мои обязанности? – Никаких, кроме одной: хорошо работать. Вы сами будете следить за тем, сколько времени вам нужно работать. Вы имеете право быть молодым, счастливым, свободным; вы даже будете иметь право на безделье, если, конечно, заработаете отдых, – прибавил незнакомец, пытаясь скрыть улыбку. Подняв глаза к небу, он со вздохом воскликнул: – О молодость! О сила! О свобода! В его тонких чистых чертах промелькнула невыразимая грусть. Он поднялся, оперевшись на палку. – А теперь, – повеселев, заговорил он, – раз у вас есть рабств, не угодно ли будет вам помочь мне еще раз наполнить мою коробку? У меня при себе есть немного оберточной бумаги, вот мы и завернем в нее первый урожай. Да, вот еще что не хотите ли вы есть? У меня остался хлеб. – Прибережем его на вечер, сударь. – Тогда доешьте вишни, а то они будут нам мешать. – На таких условиях я согласен. Позвольте мне понести вашу коробку: вам будет удобнее идти, а я привык ходить быстро и от вас не отстану. – По-моему, вы приносите мне удачу: мне кажется, я вижу вон там vicris hieracioides, я его безуспешно искал с самого утра. А вот у вас под ногами – осторожно, не раздавите! – cerastium aquaticum. He надо, не рвите! Вы ничего пока не смыслите в травах, мой юный друг! Одна из них еще слишком влажна, другая должна немного подрасти. Мы с вами вернемся сюда к трем часам за vicris hieracioides, a cerastium заберем через недельку. Кстати, я должен его показать одному моему знакомому ученому, у которого надеюсь получить для вас протекцию. А теперь проводите меня на то место, о котором вы мне недавно рассказывали и где вы видели хорошие папоротники. Жильбер пошел вперед, старик последовал за ним, и скоро оба скрылись в лесной чаще.  Глава 11. ГОСПОДИН ЖАК   Жильбер был очень обрадован, что счастливый случай не оставил его и на сей раз и помог ему, как обычно, в трудную минуту. Он шагал впереди, время от времени оглядываясь на странного незнакомца; этому удивительному человеку удалось всего несколькими словами и обнадежить и в то же время приручить юношу. Жильбер привел его на то место, где и в самом деле росли превосходные папоротники. Старик выбрал то, что ему было нужно для коллекции, и они отправились на поиски новых растений. Жильбер разбирался в ботанике лучше, чем предполагал. Будучи рожден среди лесов, он знал все растения, ведь это были его друзья. Правда, они были ему знакомы под другими именами. Он их показывал, а его спутник давал им правильное название. Повторяя за ним, Жильбер коверкал греческие или латинские слова. Незнакомец растолковывал ему значение каждого слова, и Жильбер запоминал не только название растения, но и значение греческих и латинских слов, которыми Плиний, Линней или Жюсье окрестили то или иное растение. Время от времени Жильбер восклицал: – Как жаль, сударь, что я не могу зарабатывать шесть су вот так, занимаясь с вами ботаникой весь день напролет! Клянусь вам, я не позволил бы себе ни минуты отдыха, да мне не нужно было бы и денег: я обошелся бы куском хлеба – таким, каким вы угостили меня утром. Я сейчас напился из ручья воды, она показалась мне такой же вкусной, как в Таверне. А ночью под деревом я спал лучше, чем под крышей Версальского дворца. Незнакомец в ответ улыбнулся. – Друг мой! – сказал он. – Придет зима, трава засохнет, ручей замерзнет, ледяной ветер будет гулять среди голых ветвей вместо легкого ветерка, который сейчас едва колышет листву. Вам будет нужна крыша над головой, теплая одежда, очаг, а из шести су в день вы ничего не сможете выкроить на то, чтобы снять комнату, запастись дровами и купить одежду. Жильбер горестно вздыхал, собирал растения и снова и снова задавал вопросы. Весь день бродили они по лесам в окрестностях Ольней, Плес-си-Пике и Кламар-су-Медон. Жильбер, в силу своего характера, скоро сблизился с незнакомцем. Старик пытался его расспрашивать, однако подозрительный, осторожный и боязливый Жильбер больше помалкивал. В Шатийоне незнакомец купил хлеба и молока и разделил их со спутником; затем они отправились в Париж, торопясь дойти засветло, чтобы Жильбер смог посмотреть город. От одной мысли о Париже сердце молодого человека отчаянно билось; он не пытался скрыть волнения, когда с холма Ванв он увидал купола Сент-Женевьевы, Дома Инвалидов, Собора Парижской Богоматери и необъятное море домов, волнами разбегавшихся от центра города и словно пытавшихся затопить Монмартр, Бельвиль и Мелинмонтан. – Вот он, Париж! – прошептал он. – Да, Париж, нагромождение камней, бездна страдания, – заметил старик, – в этом городе каждый камень полит слезами и пропитан кровью. Жильбер умерил свой пыл. Впрочем, его радостное возбуждение вскоре само собой угасло. Они вошли в Париж через ворота д'Анфер и сразу угодили на грязную, зловонную окраину. Больных не успевали на носилках переносить в госпиталь. Полуголые дети играли в грязи вместе с собаками, коровами и свиньями. Жильбер нахмурился. – Вы все это находите отвратительным, не так ли? – спросил старик. – Скоро вы еще не то увидите! Свинья и корова – это достаток, здесь дети – в радость. Ну, подумаешь, грязь – ее вы увидите всюду! Жильбер был рад познакомиться и с таким Парижем; он видел его глазами своего спутника и принимал здешнюю жизнь такой, какой ее представлял ему старик. А тот вначале был красноречив и все разглагольствовал. Но мало-помалу, по мере того как они приближались к центру города, он становился все молчаливее. Он выглядел таким озабоченным, что Жильбер не осмеливался спросить его, что за сад раскинулся по другую сторону решетки, вдоль которой они шагали, и как называется мост, по которому они проходили… Так он в тот раз и не узнал, что это были Люксембургский сад и Новый мост. Жильбер заметил, что задумчивость незнакомца переросла в беспокойство. Он позволил себе спросить: – Нам еще долго идти, сударь? – Нет, мы почти пришли, – мрачно отвечал старик. Они прошли вдоль великолепного особняка де Суассон; его парадный подъезд и окна выходили на улицу дю Фур, а прекрасные сады тянулись до улиц Гренель и Де-Су. Спутники вышли к церкви – она показалась юноше необыкновенно красивой. Жильбер на мгновение замер от восторга и воскликнул: – До чего красиво! – Это церковь святой Евстафии, – пояснил старик. Подняв глаза, он вскричал: – Восемь часов! О Господи! Идемте скорее, молодой человек, скорее, прошу вас! Незнакомец ускорил шаг, Жильбер едва за ним поспевал. – Я, кстати, забыл вас предупредить, что я женат, – сообщил старик после некоторого молчания, начинавшего не на шутку беспокоить Жильбера. – Вот как? – Да, и моя жена, как истинная парижанка, станет бранить нас за опоздание. Должен также предупредить, что она крайне недоверчива к незнакомым людям. – Я готов удалиться, сударь, если вам угодно, – предложил Жильбер, обескураженный словами незнакомца. – Да нет, друг мой, раз я вас к себе пригласил, следуйте за мной. – Я готов, сударь. – Сюда пожалуйте, теперь направо, вот сюда.., вот мы и пришли. Жильбер поднял голову и при свете последних лучей заходящего солнца прочел на углу площади над лавкой бакалейщика слова: «Улица Пластриер». Незнакомец еще ускорил шаг. Чем ближе он подходил к дому, тем его все более охватывало лихорадочное возбуждение. Боясь потерять его из виду, Жильбер поминутно натыкался то на прохожего, то на лоток разносчика, то на дышло кареты или оглоблю телеги. Казалось, его проводник совершенно о нем забыл: он торопливо шагал своей дорогой, находясь во власти все более беспокоившей его мысли. Наконец он остановился перед дверью с зарешеченным верхом. Рядом с дверью висел шнурок. Старик дернул за него, дверь распахнулась. Он обернулся и, увидев, что Жильбер замер в нерешительности, проговорил: – Входите поскорее. Дверь захлопнулась. Пройдя несколько шагов во мраке, Жильбер споткнулся о нижнюю ступеньку крутой темной лестницы. Старик в знакомой обстановке успел тем временем подняться на десяток ступеней. Жильбер нагнал его и пошел следом. Они поднялись на площадку – здесь было две двери. На пороге одной из них лежала вытертая циновка. Незнакомец подергал за привязанную к шнурку ручку, и в комнате раздался пронзительный звон. Стало слышно, как кто-то в стоптанных башмаках прошаркал к порогу, дверь распахнулась. На пороге стояла женщина, ей было на вид немного за пятьдесят. Незнакомец и женщина заговорили разом. Старик робко спрашивал: – Мы не очень поздно, дорогая Тереза? А женщина ворчала: – Из-за вас приходится так поздно ужинать, Жак! – Ничего, ничего, это поправимо, – ласково отвечал незнакомец, затворяя дверь и забирая у Жильбера жестяную коробку. – Как! У вас теперь рассыльный? – вскричала старуха, – Этого только недоставало! Вы что, уже не способны сами носить свою дурацкую траву? Рассыльный у господина Жака! Вы только поглядите! Господин Жак – знатный сеньор! – Ну, ну, успокойся, Тереза, – отвечал тот, к кому она так грубо обращалась и кого называла Жаком; он стал бережно раскладывать свои травы на камине. – Заплатите ему поскорее и выставьте за дверь – нам ни к чему шпионы. Жильбер смертельно побледнел и порывисто шагнул к двери. Жак его удержал. – Этот господин не рассыльный, – довольно твердо проговорил он, – и уж тем более не шпион. Он мой гость. Старуха всплеснула руками. – Гость? – вскрикнула она. – Этого нам только не хватало! – Послушайте, Тереза, – продолжал незнакомец по-прежнему ласково, однако в его голосе уже зазвенели металлические нотки, – зажгите свечу. Я умаялся, и мы оба умираем от жажды. Старуха громко вздохнула и затихла. Она чиркнула огнивом, поднеся его к коробке с трутом; посыпались искры, и огонь занялся. Пока длился весь этот разговор, сопровождаемый вздохами и наступившим затем молчанием., притихший Жильбер не шевелясь стоял у двери, словно пригвожденный, и уже искренне жалел о том, что переступил порог этого дома. Жак обратил внимание на муки молодого человека. – Входите, господин Жильбер, прошу вас! – проговорил он. Желая повнимательнее разглядеть того, к кому ее муж столь вежливо обращался, старуха повернулась к Жильберу угрюмым пожелтевшим лицом. На ее лице играли отблески разгоравшейся свечи, вставленной в медный подсвечник. У нее было морщинистое, в красных прожилках лицо, в некоторых местах на нем словно проступала желчь. Ее глаза можно было скорее назвать подвижными, нежели живыми; у нее были заурядные черты лица, губы кривились в притворной улыбке, противоречившей ее голосу, а главное – тому, как она встретила мужа и Жильбера. Молодой человек с первого взгляда почувствовал к ней неприязнь. А старухе не по вкусу пришлось бледное утонченное лицо Жильбера, так же как его подозрительное, напряженное молчание. – Еще бы не умаяться, еще бы не умереть от жажды, господа хорошие! – сказала она. – Ну как же! Провести целый день в лесной тени – ах, как это утомительно! Время от времени наклониться и сорвать цветок – ох, какая тяжелая работа! Этот господин, верно, тоже занимается сбором трав? Подходящее ремесло для тех, кто ничего не умеет делать! – Этот господин, – отвечал Жак все более строгим тоном, – добрый и верный товарищ, оказавший мне честь тем, что сопровождал меня весь день. Я уверен, что дорогая Тереза отнесется к нему, как к другу. – У нас еды только на двоих, – проворчала Тереза, – я на гостей не рассчитывала. – Мне много не надо, ему – тоже, – отвечал Жак. – Знаю я вашу скромность! Предупреждаю, что в доме мало хлеба для двух скромников, а я не собираюсь бежать за ним вниз. Кстати, булочная уже закрыта. – Ну что же, в таком случае я сам схожу за хлебом, – насупившись, проговорил Жак. – Отопри мне дверь, Тереза. – Но… – Я приказываю! – Ладно, ладно, – проворчала старуха, уступая категорическому тону Жака, причиной которого было ее упрямство – ведь я здесь для того, чтобы потакать любой вашей прихоти… Ладно уж, нам хватит и того, что есть. Давайте ужинать. – Садитесь рядом со мной, – сказал Жак Жильберу, подводя его к небольшому столику, накрытому в соседней комнате. На столе рядом с двумя приборами лежали сложенные салфетки, перевязанные одна – красной, другая – белой ленточкой, указывавшие место каждого из хозяев квартиры. Четырехугольная комнатка была тесновата, стены были оклеены бледно-голубыми обоями с белым рисунком. На стенах висели две огромные географические карты. Вся обстановка состояла из шести стульев вишневого дерева с плетеными сиденьями, упомянутого уже стола да комода со старыми чулками. Жильбер сел. Старуха поставила перед ним тарелку и принесла истертый прибор, потом поставила перед ним начищенный до блеска оловянный кубок. – Так вы не пойдете за хлебом? – обратился Жак к жене. – Незачем, – проворчала она, всем своим видом показывая, что не простила Жаку одержанной им над ней победы, – я обнаружила в буфете еще полбулки. Всего у нас, стало быть, полтора фунта или около того – этого должно хватить. И она подала суп. Сначала старуха налила Жаку, потом Жильберу, остатки стала есть сама прямо из супницы. Все трое ели с большим аппетитом. Оробевший Жильбер старался есть как можно медленнее; он понимал, что стал невольной причиной всех этих семейных дрязг. Однако, как ни старался, он первым опорожнил тарелку. Старуха бросила на него возмущенный взгляд. – Кто сегодня заходил? – спросил Жак, отвлекая внимание Терезы. – Да все, кому не лень, как обычно. Вы обещали госпоже де Буффлер четыре тетради стихов, госпоже д'Эскар – две арии, а госпоже де Пентьевр – квартет с аккомпанементом. Одни явились собственной персоной, другие прислали прислугу. Да куда там! Господин Жак собирал травы, а так как нельзя и отдыхать и в то же время работать, то дамам пришлось уйти ни с чем. Жак не проронил ни слова, к величайшему удивлению Жильбера, ожидавшего, что старик рассердится. Но так как на сей раз обидные слова касались одного старика, он и глазом не моргнул, выслушивая их. За супом последовал малюсенький кусочек вареной говядины; он был подан на небольшой фарфоровой тарелке, исцарапанной ножами Жак положил Жильберу крохотный кусочек, будучи под неусыпным оком Терезы, потом взял себе почти такую же порцию и передал блюдо хозяйке. Она взялась за хлеб и протянула кусок Жильберу. Кусок был такой тоненький, что Жак покраснел от стыда. Он дождался, пока Тереза отрежет хлеба ему, потом себе, а затем забрал у нее булку и сказал: – Отрежьте себе хлеба сами, мои юный друг, и ешьте досыта, прошу вас. Хлеб жалко давать тому, кто его не бережет. Затем было подано блюдо зеленых бобов в масле. – Взгляните, какая у нас зеленая фасоль, – проговорил Жак, – это из наших запасов, и нам она кажется очень вкусной. Он передал блюдо Жильберу. – Благодарю вас, сударь, за прекрасный ужин, – отвечал тот, – я сыт. – Господин иного мнения о моей фасоли, – с кислой миной заметила Тереза, – он, вероятно, предпочитает свежую фасоль, да нам это не по карману. – Что вы, сударыня. Ваша фасоль изумительна, и я бы с удовольствием ее отведал, но я всегда ем только одно блюдо. – А воду вы пьете? – спросил Жак, протягивая ему бутылку. – Всегда, сударь. Себе Жак налил немного неразбавленного вина. – А теперь, женушка, – сказал он, ставя бутылку на прежнее место, – прошу вас приготовить молодому человеку постель, он очень устал. Тереза выронила вилку и с испугом уставилась на мужа. – Приготовить постель? Да вы с ума сошли! Вы хотите оставить его на ночь? Может, вы собираетесь уложить его в своей постели? Да нет, он просто потерял голову… Вы, должно быть, решили открыть пансион? В таком случае на меня можете не рассчитывать. Поищите себе кухарку и служанку. С меня довольно вас одного, я не собираюсь убирать за другими. – Тереза! – строго и внушительно сказал Жак. – Выслушайте меня, дорогая: это всего на одну ночь, молодой человек в первый раз в Париже, я его сюда привел. Я не хочу, чтобы он ночевал на постоялом дворе, даже если мне придется уступить ему свою постель. Старик уже второй раз пытался действовать наперекор жене. Он замолчал и стал ждать, что она скажет. Пока он говорил, Тереза не сводила с него внимательных глаз, следя за каждым мускулом его лица. Кажется, она поняла, что бороться бесполезно, и резко переменила тактику. Ей не удалось одолеть Жильбера – тогда она решила сделать вид, что принимает его сторону. Да ведь на самом деле союзники чаще всего и предают! – Раз вы привели этого юношу в дом, – сказала она, – стало быть, вы хорошо его знаете, и тогда ему лучше остаться у нас. Я постелю ему в вашем кабинете, рядом с бумагами. – Нет, нет, – с живостью возразил Жак, – кабинет не место для ночлега: можно нечаянно поджечь бумаги. – Подумаешь, несчастье! – пробормотала Тереза. Она громко спросила: – Тогда, может, в прихожей, рядом с буфетом? – Тоже не годится, – Ну, я вижу, что, несмотря на наше желание ему помочь, это невозможно, потому что остаются только наши с вами спальни. – Мне кажется, Тереза, что вы плохо ищете. – Я? – Ну конечно! Разве у нас нет мансарды? – Вы имеете в виду чердак? – Да нет, какой же это чердак? Скорее верхняя комната, вполне подходящая, с видом на восхитительные сады, а в Париже это не часто встретишь. – Да мне все равно, сударь, – заметил Жильбер, – я за счастье почту переночевать и на чердаке, клянусь вам. – Это невозможно, – возразила Тереза, – я там сушу белье. – Молодой человек ничего не тронет, – проговорил старик. – Друг мой, будьте осторожны и проследите, чтобы ничего не случилось с бельем нашей хозяюшки, не так ли? – Можете быть покойны, сударь. Жак поднялся и подошел к Терезе. – Видите ли, дорогая, я не хотел бы потерять этого юношу. Париж – опасный город, а здесь мы за ним присмотрим. – Вы решили заняться его воспитанием? Так ваш ученик будет платить за пансион? – Нет, но я вам ручаюсь, что он ничего не будет вам стоить. Начиная с завтрашнего дня, он будет питаться отдельно. А что касается ночлега, то, так как мы почти не пользуемся мансардой, позволим ему пожить там даром. – Как все бездельники скоро находят общий язык! – пожимая плечами, пробормотала Тереза. – Сударь! – сказал Жильбер, более хозяина уставший от этой борьбы, в которой приходилось отвоевывать пядь за пядью. Его унижало такое гостеприимство. – Я не привык никого стеснять и, уж конечно, не стану мешать и вам, ведь вы были так добры ко мне! Позвольте мне удалиться. Когда мы с вами шли по мосту, я заметил по ту сторону деревья, а под ними – скамейки. Уверяю вас, что я прекрасно высплюсь на одной из них. – Ну да, – проговорил Жак, – не хватало только, чтобы вас, словно бродягу, забрал патруль! – Вот хорошо бы!.. – едва слышно пробормотала Тереза, прибиравшая со стола. – Пойдемте, пойдемте, молодой человек, – пригласил его Жак, – насколько я помню, наверху есть прекрасный соломенный тюфяк. Это в любом случае лучше, чем скамейка. А раз вы готовы были расположиться на скамье… – Сударь, я всю жизнь спал только на соломе! – подхватил Жильбер. – Знаете, я задыхаюсь под шерстяным одеялом, – солгал он. Жак улыбнулся. – Да, солома и впрямь освежает, – согласился он, – возьмите со стола свечной огарок и следуйте за мной. Тереза даже не взглянула в сторону Жака. Она вздохнула, потому что поняла, что проиграла. Жильбер поднялся с серьезным видом и последовал за своим благодетелем. Проходя через переднюю, Жильбер обратил внимание на кувшин с водой. – Сударь! В Париже вода дорогая? – Нет, друг мой, но даже если бы она стоила дорого, вода и хлеб – это две вещи, в которых человек никогда не должен отказывать просящему. – В Таверне вода ничего не стоила, а ведь чистота – привилегия бедняка. – Берите, берите, мой друг, – проговорил Жак, указывая Жильберу на большой фарфоровый кувшин. И он двинулся вперед, удивляясь тому, что открывал в этом юном существе стойкость простолюдина и в то же время повадки аристократа.  Глава 12. МАНСАРДА ГОСПОДИНА ЖАКА   Лестница, узкая и крутая в конце коридора, в том месте, где Жильбер споткнулся о первую ступеньку, становилась еще уже, еще круче уходила вверх после третьего этажа, где была квартира Жака. Старик и находившийся под его покровительством юноша с большим трудом поднялись наверх. На этот раз Тереза оказалась права: это был обычный чердак, разделенный перегородками на четыре части, из которых три были нежилыми. Крыша под острым углом уходила вверх. Посреди ската было прорезано слуховое оконце. Оно было не застеклено и пропускало свет и воздух. Света было маловато, а вот воздуха – в избытке, особенно в зимнюю стужу. К счастью, лето было не за горами, однако и теперь на чердаке гулял ветер; он едва не задул свечу, которую нес Жильбер. Соломенный матрац, о котором с гордостью говорил Жак, в самом деле валялся на полу и был, казалось, главной здешней утварью. Стопки старых бумаг, пожелтевших по краям, возвышались над сваленными в кучу книгами, до которых уже успели добраться крысы. Поперек чердака были натянуты две веревки; на одной из них едва не повис Жильбер. На веревках были развешаны бумажные мешки с бобовыми стручками, гремевшие на ночном ветру, здесь же раскачивались высушенные приправы, висело тряпье. – Непривлекательное зрелище, – заметил Жак, – но, когда человек спит, ему все равно, находится он в роскошном дворце или в жалкой лачуге. Желаю вам такого сна, какой бывает только в вашем возрасте, мой юный друг, и ничто не помешает вам завтра поверить в то, что вы провели ночь в Лувре. Но прошу вас быть очень осторожным с огнем. – Хорошо, сударь, – отвечал Жильбер, ошеломленный всем, что увидел и услышал. Улыбнувшись, Жак вышел, потом вернулся. – Мы с вами побеседуем завтра, – проговорил он. – Я надеюсь, вы ничего не будете иметь против того, чтобы поработать, не так ли? – Вы знаете, сударь, что работа – самое горячее мое желание, – сказал Жильбер. – Вот и прекрасно. Жак шагнул к двери. – Но я имею в виду благородное занятие, – педантично заметил Жильбер. – А я других занятий и не признаю, мой юный друг. Итак, до завтра! – Благодарю вас, сударь, покойной ночи! – отвечал Жильбер. Жак вышел из комнаты, запер дверь, и Жильбер остался на чердаке один. Оказавшись в Париже, Жильбер поначалу был очарован, потом ошеломлен, а теперь он спрашивал себя, в самом ли деле он в Париже, если в этом городе существуют такие комнаты. Он подумал, что, в сущности говоря, г-н Жак подавал ему милостыню. Еще в Таверне он познал, что такое жить из милости, поэтому теперь он не только не удивлялся, но испытывал признательность. Он обошел со свечой в руках чердачную комнату, приняв все меры предосторожности, о которых его предупреждал Жак. Он заглянул во все уголки, не обращая никакого внимания на тряпки Терезы, не желая даже брать ее старое платье, которым он мог бы укрыться. Он наткнулся на стопку отпечатанных листков, до крайности его заинтересовавших. Однако они оказались связанными, и он к ним не прикоснулся. Вытянув шею, он перевел горящий взор со связанных стопок бумаги на мешки с фасолью. Мешки были сделаны из листков белой бумаги, скрепленных между собой булавками. Жильбер дернул головой и нечаянно задел веревку: один мешок упал на пол. Побледнев от страха так, будто он взламывал сейф, молодой человек бросился собирать рассыпавшуюся по полу фасоль и запихивать ее в мешок. Поглощенный своим занятием, он машинально взглянул на листок, пробежал глазами несколько строк; напечатанные на листке слова привлекли его внимание. Он вытряхнул, фасоль и, сев на циновку, стал читать: слова не только выражали его мысли – они отвечали его характеру и, казалось, были написаны не столько для него, сколько им самим. Вот что он прочел: «Впрочем, белошвейки, горничные, молоденькие продавщицы совсем меня не привлекали. Мне были нужны барышни. У каждого человека могут быть свои фантазии, вот это и была моя фантазия. Тут я никак не могу согласиться с Горацием. Меня влечет вовсе не тщеславие обладания знатной и богатой девушкой, а лучший цвет лица, более красивая форма рук, более изящное украшение, утонченность и опрятность во всем облике, более тонкий вкус в манере одеваться и выражать свои мысли, более изящное и лучше сидящее на ней платье, меньший размер туфельки, ленты, кружева, более искусная прическа. Я готов отдать предпочтение менее хорошенькой, но имеющей все перечисленные достоинства девушке. Я сам понимаю, как я смешон, но сердце мое помимо воли отдает это предпочтение». Жильбер вздрогнул, на лбу у него выступила испарина. Невозможно было лучше выразить его мысль, точнее определить движения его души, тоньше изучить его вкус. Кроме того, Андре была далеко не «менее хорошенькой, но имеющей все перечисленные достоинства». Андре не только обладала всеми достоинствами, но была еще и самой красивой. Жильбер с жадностью продолжал читать. Вслед за приведенными строчками следовало описание прелестного приключения молодого человека и двух девушек, а также стремительной погони, сопровождаемой кокетливыми вскрикиваниями, которые делают женщин еще более соблазнительными, потому что выдают женскую слабость; далее шло описание того, как молодой человек скакал, примостившись на крупе лошади позади одной из этих девушек, рассказывалось о еще более восхитительном ночном возвращении. Жильбер читал со все возраставшим интересом; он разъединил листки, из которых состоял мешок, и с бьющимся сердцем прочел все, что на них было напечатано; он взглянул на номер страницы и стал искать среди других листков продолжения. Нумерация нарушалась, однако он обнаружил на веревке еще мешков восемь, составленных из следовавших по порядку листков. Он вытащил иголки, высыпал фасоль на пол, сложил страницы по порядку и стал читать. На сей раз это было что-то другое. Эти страницы рассказывали о любви бедного, безвестного юноши и знатной дамы. Знатная дама снизошла до него, вернее, он поднялся до нее, и она приняла его, словно он был ей ровня, она сделала его своим любовником, посвящала во все свои сердечные тайны; мечты юности столь мимолетны, что по прошествии многих лет они нам представляются вспыхнувшим метеоритом, впрочем, по весне их так много бывает на звездном небосклоне!.. Имя юноши нигде не упоминалось. У знатной дамы было нежное и приятное для слуха имя: госпожа де Варен. Жильбер за счастье почел бы провести за чтением всю ночь, удовольствие было еще больше от сознания, что у него в распоряжении целая гора мешков, которые он собирался опорожнять один за другим, как вдруг раздался легкий треск: плававшая в медной чашке свеча потонула в расплавленном воске, зловонный чад распространился по всему чердаку, пламя угасло. Жильбер оказался в полной темноте. Все произошло так стремительно, что не было никакой возможности исправить положение. Чтение Жильбера было прервано на середине, и он чуть было не разрыдался от ярости. Он выронил стопку страниц на фасоль, которую он перед тем сгреб в кучу возле постели. Он улегся на циновке и, несмотря на досаду, вскоре крепко уснул. Молодой человек спал так, как спится только в восемнадцать лет; он не слышал скрипа висячего замка, на который Жак запер накануне дверь чердака. Солнце давно поднялось. Открыв глаза, Жильбер увидал хозяина дома, бесшумно входившего в комнату Он сейчас же опустил глаза на рассыпанную фасоль и раздерганные по листику бумажные мешки. Жак проследил за его взглядом. Жильбер почувствовал, как краска стыда заливает ему щеки, и растерянно пробормотал: – Здравствуйте, сударь! – Здравствуйте, друг мой, – отвечал Жак. – Хорошо ли вам спалось? – Спасибо, сударь. – Вы, случаем, не сомнамбула? Жильбер не знал, что такое сомнамбула, однако понял, что Жак ждет объяснений по поводу высыпанной из мешков фасоли. – Да, сударь, я понимаю, почему вы меня об этом спрашиваете, – пролепетал он, – да, я совершил преступление и признаю свою вину, но я считаю, что это поправимо. – Разумеется. А почему ваша свеча догорела? – Я долго не спал. – Почему? – подозрительно спросил Жак. – Я читал. Жак еще более подозрительным взглядом окинул захламленный чердак. – Меня так заинтересовал вот этот первый листок, на который я взглянул совершенно случайно… – отвечал Жильбер, кивнув на раздерганный по листику мешок, – ведь вы, сударь, так много знаете, вы, должно быть, можете сказать, из какой это книги? Жак бросил небрежный взгляд на страницы и пробормотал: – Понятия не имею. – Это, разумеется, роман, и какой!.. – Думаете, роман? – Да потому что там рассказывается о любви, как в настоящих романах, с той лишь разницей, что язык этой книги гораздо лучше. – Однако я вижу внизу на этой странице слово «Исповедь». Мне кажется… – Что? – Что это, возможно, невыдуманная история. – Да нет, что вы! Человек не мог бы так рассказать о самом себе. Его признания слишком откровенны, его суждения чересчур беспристрастны. – А мне кажется, что вы ошибаетесь, – с живостью возразил старик, – автор, напротив, хотел представить миру человека таким, каким его создал Бог. – Так вы знаете, кто автор этой книги? – Ее написал Жан-Жак Руссо. – Руссо? – с восхищением воскликнул молодой человек. – Да. Здесь несколько разрозненных страниц из его последней книги. – Стало быть, этот бедный, неизвестный, необразованный молодой человек, почти попрошайничавший на больших дорогах, которые он исходил пешком, и есть Руссо? Тот самый, что стал впоследствии автором «Эмиля» и «Общественного договора»? – Да, он самый. Впрочем, нет, – с непередаваемым выражением грусти проговорил старик, – нет, это не тот Руссо: автор «Общественного договора» и «Эмиля» – это человек, разочаровавшийся в мире, в жизни, в славе, даже отчасти в Боге. Другой же Руссо.., тот, что пишет о госпоже де Варен, – юноша, вступающий в жизнь тем путем, каким приходит на землю утренняя заря, это ребенок со своими радостями и надеждами. Между двумя этими Руссо – пропасть, им никогда не суждено соединиться… Их разделяют три десятилетия несчастий!.. Старик сокрушенно покачал головой, опустил руки и глубоко задумался. Жильбер казался растерянным. – Так значит, приключение с мадмуазель Галлей и мадмуазель Граффенрид – не выдумка? И он на самом деле так пылко любил госпожу де Варен? Значит, это правда, что обладание любимой женщиной опечалило его, вместо того чтобы осчастливить, как он того ожидал? Разве все это не восхитительный обман? – спросил молодой человек. – Мой юный друг! – отвечал старик, – Руссо никогда не лгал. Вспомните его девиз «Vitam impendere vero». – Я его встречал, но так как я не знаю латыни, то не смог его понять. – Это значит: «Отдать жизнь за правду». – Неужели возможно, – продолжал Жильбер, – чтобы человека, начавшего с того, с чего начинал Руссо, полюбила прекрасная дама, знатная дама? О Господи! Да это дает надежду, которая может свести с ума тех, кто, будучи выходцами из таких же низов, как Руссо, посмели поднять голову! – Вы, вероятно, влюблены и видите совпадение между своим положением и положением Руссо? Жильбер покраснел, но не ответил на вопрос. – Далеко не все женщины похожи на госпожу де Варен, – проговорил он, – среди них встречаются и гордячки, и недотроги – любить их было бы чистым безумием. – Тем не менее, молодой человек. – отвечал старик, – подобные случаи не раз выпадали на долю Руссо. – О да! – вскричал Жильбер. – На то он и Руссо! Конечно, если бы в моей душе тлела хотя бы искорка пламени, бушевавшего в его сердце и воспламенившего его гений… – Так что же? – Тогда я бы себе сказал, что нет такой женщины, даже самой знатной, которая могла бы со мной сравниться, а пока я – ничто, пока у меня нет уверенности в будущем, пока я смотрю на окружающих снизу вверх и у меня разбегаются глаза. Ах, как бы я хотел поговорить с Руссо! – Зачем? – Я бы у него спросил, сумел ли бы он подняться до госпожи де Варен, если бы она сама не снизошла до него? Я бы его спросил: «Что, если бы вам отказали в обладании, так вас опечалившем? Не стали бы вы его тогда добиваться, пусть даже…» Молодой человек замолчал. – Пусть даже?.. – подхватил старик. – Пусть даже ради этого вам пришлось бы пойти на преступление? Жак вздрогнул. – Должно быть, жена проснулась, – сказал он, обрывая разговор, – пойдемте-ка вниз. Кстати, начинать работать никогда не рано. Идемте, молодой человек, идемте. – Вы правы, – отвечал Жильбер, – простите, сударь, я увлекся. Но, знаете, бывают такие разговоры, от которых я словно пьянею; некоторые книги приводят меня в восторженное состояние, а подчас меня посещают мысли, от которых я готов сойти с ума. – Так вы влюблены, – заметил старик. Жильбер ничего не ответил. Он принялся сгребать фасоль во вновь сколотые из страниц мешки. Жак не стал ему мешать. – У вас не очень-то роскошная комната, – проговорил старик, – зато здесь есть самое для вас необходимое. А если бы вы к тому же поднялись пораньше, то имели бы возможность подышать утренней свежестью, что немаловажно для столичного жителя, весь день напролет вдыхающего смрадные запахи большого города. Здесь недалеко бульвар Жюссьен, там сейчас цветут тополя и альпийский ракитник. Стоит только бедному пленнику ощутить утром их аромат, и ему на целый день хватит этой радости, не так ли? – Я понимаю, – сказал Жильбер, – но я так ко всему привык, что просто не обращаю внимания. – Скажите лучше, что вы не так давно пришли в город, чтобы успеть соскучиться по деревне. Вы готовы? Тогда идемте работать. Указав Жильберу на дверь, Жак пошел следом и запер за собой дверь на замок. На этот раз Жак проводил своего спутника прямехонько в ту самую комнату, которую Тереза накануне называла кабинетом. Бабочки под стеклом, гербарии и минералы в темных деревянных рамках, книжный шкаф орехового дерева, узкий длинный стол под зеленым сукном, где в идеальном порядке были разложены рукописи, четыре кресла-стула с продавленными сиденьями, обтянутыми черной ворсистой тканью, – вот и вся обстановка. В кабинете царил безупречный порядок, все сверкало чистотой, но было неуютно: в этот пасмурный день слабый дневной свет едва просачивался сквозь двойные шторы, и мрачное, холодное это жилище казалось лишенным не только роскоши, но простого достатка. Лишь небольшой клавесин розового дерева на прямых ножках да скромные каминные часы с выгравированной на них надписью «Мастер Дольт из Арсенала» говорили о том, что это подобие могилы обитаемо: струны клавесина отзывались металлическим позвякиванием на грохот проезжавших по улице карет, а маятник часов нарушал тишину серебристым постукиванием. Жильбер почтительно вошел в описанный нами кабинет; обстановка показалась ему пышной, потому что почти не отличалась от той, к которой он привык в замке Таверне; особенно большое впечатление произвел на него натертый паркет. – Садитесь, – пригласил его Жак, указав на второй небольшой столик у окна, – сейчас я скажу, чем вам надлежит заняться. Жильбер послушно сел. – Вы знаете, что это такое? – спросил старик. Он положил перед Жильбером разлинованный листок. – Конечно, – отвечал тот, – это нотная бумага. – Так вот, когда я сам чисто заполнял такой листок нотами, то есть, если я вписывал в него столько нотных знаков, сколько здесь может поместиться, я получал десять су. Эту сумму я сам себе назначил. Как вы полагаете, можете вы научиться переписывать ноты? – Думаю, что смогу, сударь. – Неужели вся эта мазня из черных кружочков, нанизанных на одинарные, двойные и тройные палочки, не сливается у вас в глазах? – Вы правы, сударь, с первого взгляда я почти ничего в этом не понял. Но я буду стараться и научусь различать ноты Вот это, например, «фа». – Где? – Да вот, на самой верхней линейке. – А эта, между двумя нижними линейками, как называется? – Тоже «фа». – А вот эта, над той, что на второй линейке? – «Соль». – Так вы, стало быть, умеете читать ноты? – Да нет, я знаю названия нот, но не понимаю, что это значит. – А вы знаете, в чем заключается разница между целыми, половинками, четвертями, восьмыми, шестнадцатыми долями? – О да, это я понимаю! – А вам знакомы эти вот обозначения? – Да Это – «пауза». – А это что за значок? – Диез. – А это? – Бемоль. – Прекрасно! Ну что же, если вы не разбираетесь в музыке так же, как недавно – в ботанике, – проговорил Жак, в глазах которого загорелся огонек свойственного ему недоверия, – и так же, как несколько минут тому назад – в человеческих отношениях.. – Ох, сударь! – покраснев, взмолился Жильбер. – Не смейтесь надо мной. – Что вы, дитя мое, вы меня удивляете! Музыка – это такой род искусства, который может быть доступен только после знакомства с другими науками, а вы мне говорили, что не получили никакого образования, что ничего не знаете – Это правда, сударь. – Да ведь не сами же вы придумали, что этот черный кружочек на верхней линейке называется «фа»! – Сударь! – опустив голову, тихо заговорил Жильбер – В доме, где я воспитывался, жила одна.., одна юная особа; она играла на клавесине. – Та, что занималась ботаникой? – спросил Жак. – Она самая, сударь, и играла она превосходно! – Неужели? – Да, а я обожаю музыку. – Все это еще не основание для того, чтобы выучить ноты. – Сударь! Руссо писал, что нельзя считать человека совершенным, если он пользуется результатом, не стремясь познать причины. – Верно. Однако там же сказано, – заметил Жак, – что от человека, приобретающего знание, ускользают радость, наивность, чутье. – Это не имеет значения, – возразил Жильбер, – если процесс познания доставляет человеку такую же радость. Жак удивленно взглянул на молодого человека. – Вы не только ботаник и музыкант, вы еще и логик! – К сожалению, сударь, я – ни то, ни другое и ни третье. Да, я могу отличить одну ноту от другой, я понимаю условные обозначения, но и только! – Вы, вероятно, можете напеть ноты? – Что вы! Нет, не умею. – Ну, это неважно. Попробуйте переписать эти ноты. Вот вам нотная бумага, но помните: вы должны ее беречь, она очень дорого стоит. Лучше бы вам сначала взять лист обычной бумаги: разлинуйте его и попробуйте на нем. – Хорошо, сударь, я сделаю так, как вы мне советуете. Позвольте, однако, заметить, что я не собираюсь посвящать этому занятию всю оставшуюся жизнь. Чем переписывать ноты, которых я не понимаю, лучше уж стать частным поверенным. – Молодой человек, вы думаете о том, что говорите? – Я? – Да, вы. Разве частный поверенный может трудиться по ночам, зарабатывая на жизнь? – Нет, конечно. – Так вот послушайте, что я вам скажу: работая ночью, человек при желании может за два-три часа переписать пять-шесть таких страниц. Когда он научится работать так, чтобы ноты выходили округлыми, а черточки – ровными, а также сможет читать ноты, это ускорит работу. Шесть страниц стоят три франка, на эти деньги можно прожить, не так ли? Вы не станете это отрицать, ведь вы готовы были довольствоваться всего шестью су. Итак, поработав ночью часа два, днем человек может посещать занятия в школе хирургов, институте медицины или ботаники. – Ах, сударь, теперь я понимаю, – вскричал Жильбер, – и от всего сердца вас благодарю! И он набросился на лист бумаги, который протянул ему старик.  Глава 13. НАСТОЯЩЕЕ ИМЯ ГОСПОДИНА ЖАКА   Жильбер горячо взялся за работу, и вскоре лист бумаги был испещрен значками, которые он старательно выводил. Старик некоторое время за ним наблюдал, а затем уселся за другим столом и принялся исправлять уже отпечатанные страницы, точь-в-точь такие же, в которых хранилась на чердаке фасоль. Так прошло три часа, часы пробили девять, и в кабинет быстрыми шагами вошла Тереза. Жак поднял голову. – Скорее идите в комнату, – сказала хозяйка. – Вас ждет принц. Боже мой! Когда же этим визитам настанет конец? Лишь бы он не вздумал остаться с нами завтракать, как в прошлый раз герцог де Шартр! – А кто пожаловал сегодня? – Его высочество принц де Конти. Услыхав это имя, Жильбер вывел на нотоносцах такую «соль», что, будь это в наши дни, Бридуазон назвал бы се скорее кля-а-а-ксой, нежели нотой. – Принц! Его высочество! – прошептал он. Жак с улыбкой последовал за Терезой, и, когда они вышли, она притворила дверь. Жильбер огляделся и увидал, что остался в комнате один. Он почувствовал сильное волнение. – Где же я нахожусь? – вскричал он. – Принцы, высочества в доме у господина Жака! Герцог де Шартр, принц де Конти в гостях у переписчика! Он подошел к двери и прислушался. Сердце его сильно билось. Очевидно, Жак и принц уже обменялись приветствиями, теперь говорил принц. – Я бы хотел пригласить вас с собой, – сказал он. – Зачем, ваше высочество? – спрашивал Жак. – Я представлю вас ее высочеству. Для философии наступает новая эра, дорогой мой философ. – Очень вам благодарен за доброе намерение, ваше высочество, но я не смогу вас сопровождать. – Однако я помню, как шесть лет назад вы сопровождали госпожу де Помпадур в Фонтенбло, не так ли? – Я был на шесть лет моложе; сегодня я прикован к креслу недугами. – А также мизантропией. – А когда ожидается приезд ее высочества? Должен признаться, ваше высочество, что свет – не такая уж любопытная штука, чтобы стоило из-за него утруждать себя. – Ну что же, я готов освободить вас от встречи ее высочества в Сен-Дени и большой церемонии, я отвезу вас прямо в Ла-Мюэтт, где послезавтра остановится ее высочество. – Так ее высочество прибывает послезавтра в Сен-Дени? – Да, со свитой. Знаете, две мили – сущие пустяки и не должны вас утомить. Говорят, ее высочество прекрасно музицирует, она училась у Глюка. Жильбер не стал дальше слушать. Как только он услыхал слова: «Послезавтра ее высочество прибывает со свитой в Сен-Дени», он подумал, что через два дня его будут разделять с Андре всего две мили. При этой мысли глаза его ничего уж больше не видели, словно их покрыла огненная пелена. Из двух охвативших его чувств одно возобладало над другим: любовь взяла верх над любопытством. Была минута, когда Жильберу показалось, что в небольшом кабинете недостаточно воздуху и он не может вздохнуть полной грудью. Он подбежал к окну и хотел его распахнуть: окно оказалось запертым изнутри на замок с тою, вероятно, целью, чтобы из дома напротив невозможно было разглядеть, что делается в кабинете господина Жака. Он рухнул на стул. – Не могу я дольше подслушивать под дверью, – сказал он себе, – не хочу я проникать в тайны этого мещанина, моего благодетеля, этого переписчика, которого принц называет своим другом и хочет представить будущей королеве Франции, наследнице императоров, с которой мадмуазель Андре разговаривала чуть ли не стоя на коленях. Может быть, если я буду подслушивать, мне удастся разузнать что-нибудь о мадмуазель Андре? Нет, нет, я не лакей. Только Ла Бри мог подслушивать под дверью. И он решительно отошел от двери, к которой было приблизился; руки его дрожали, пелена застилала глаза. Ему необходимо было отвлечься, а переписывание нот не являлось для него увлекательным умственным занятием. Он схватился за книгу, лежавшую на столе Жака. «Исповедь», – прочел он с радостным удивлением, – та самая «Исповедь», из которой я с таким интересом прочел сто страниц! «Издание сопровождено портретом автора», – продолжал он читать. – Я никогда не видел портрета Руссо! – воскликнул он. – Поглядим, поглядим! Сгорая от любопытства, он перевернул лист папиросной бумаги, предохранявшей гравюру, взглянул на портрет и вскрикнул. В эту минуту дверь распахнулась: вернулся Жак. Жильбер посмотрел на Жака, затем перевел взгляд на портрет, который он держал в вытянутых руках: молодой человек задрожал всем телом, выронил книгу и пролепетал: – Так я у Жан-Жака Руссо! – Посмотрим, как вы переписали ноты, дитя мое, – с улыбкой проговорил Жан-Жак, в душе обрадованный этой непредвиденной овацией значительно больше, чем многочисленными триумфами за всю свою жизнь. Пройдя мимо дрожавшего Жильбера, он приблизился к столу и взглянул на его работу. – Форма нот недурна, – сказал он, – но вы не соблюдаете полей, и потом в некоторых местах вы пропустили знак «легато». В этом такте вы не обозначили паузу; черта, разделяющая такты, должна быть вертикальной. Целую долю лучше рисовать в два приема, полукругами, пусть даже они не всегда точно совпадают; вы изображаете ее просто кружком, отчего она выглядит неизящной, а хвостик примыкает неплотно… Да, друг мой, вы и в самом деле у Жан-Жака Руссо. – Простите меня, сударь, за все глупости, какие я успел наговорить! – сложив руки, вскричал Жильбер, готовый пасть ниц. – Неужели достаточно было прийти сюда принцу, – пожимая плечами, проговорил Руссо, – чтобы вы признали несчастного, гонимого женевского философа? Бедный ребенок! Счастливое дитя, не знающее гонений! – Да, сударь, я счастлив, но счастлив тем, что вижу вас, что могу с вами познакомиться, побыть рядом. – Спасибо, дитя мое, спасибо. Впрочем, за работу! Вы попробовали свои силы; теперь возьмите это рондо и постарайтесь переписать его на настоящей нотной бумаге; оно небольшое и не очень трудное. Главное аккуратность. Да, но как вы догадались… Преисполненный гордости, Жильбер поднял «Исповедь» и указал Жан-Жаку на портрет. – А-а, понимаю, тот самый портрет, приговоренный к сожжению вместе с «Эмилем»! Впрочем, любой огонь проливает свет независимо от того, исходит он от солнца или от аутодафе. – Ах, сударь, если бы вы знали, что я всегда мечтал только об одном: жить с вами под одной крышей! Если бы вы знали, что мое честолюбие не идет дальше этого желания. – Вы не будете жить при мне, друг мой, – возразил Жан-Жак, – потому что я не держу учеников. Что касается гостей, то, как вы могли заметить, я не слишком богат, чтобы их принимать, а уж тем более – оставлять их на ночлег. Жильбер вздрогнул, Жан-Жак взял его за руку. – Не отчаивайтесь, – сказал он молодому человеку, – с тех пор, как я вас встретил, я за вами наблюдаю, дитя мое; в вас немало дурного, но много и хорошего; старайтесь волей подавлять инстинкты, избегайте гордыни – это больное место любого философа, а в ожидании лучших времен переписывайте ноты! – О, Господи! – пробормотал Жильбер. – Я совершенно растерян от того, что со мной произошло. – Ничего особенного с вами и не произошло, все вполне закономерно, дитя мое. Правда, чувствительную душу и проницательный ум способны взволновать самые, казалось бы, обыкновенные вещи. Я не знаю, откуда вы сбежали, и не прошу вас посвящать меня в свою тайну. Вы бежали через лес; в лесу вы встречаете человека, собирающего травы; у этого человека есть хлеб, которого нет у вас; он разделил его с вами; вам некуда идти, и человек этот предлагает вам ночлег; зовут его Руссо, вот и вся история. Послушайте, что он вам говорит: – Основное правило философии гласит: «Человек, стремись к тому, чтобы ни от кого не зависеть». Так вот, друг мой, когда вы перепишете это рондо, вы заработаете себе сегодня на хлеб. Принимайтесь-ка за работу! – Сударь, спасибо за вашу доброту! – Что касается жилья, то оно вам ничего не будет стоить. Но уговор: не читать по ночам или, по крайней мере, сами покупайте себе свечи. А то Тереза станет браниться. Не хотите ли теперь поесть? – О, нет, что вы, сударь! – взволнованно проговорил Жильбер. – От вчерашнего ужина осталось немного еды, ее хватит, чтобы позавтракать. Не стесняйтесь, это будет последняя совместная трапеза, не считая возможных приглашений в будущем, если мы останемся добрыми друзьями. Жильбер попытался было возразить, однако Руссо остановил его кивком головы. – На улице Платриер есть небольшая столовая для рабочих, где вы сможете дешево питаться; я вас представлю хозяину. А пока идемте завтракать. Жильбер молча последовал за Руссо. Первый раз в жизни Жильбер был покорен; справедливости ради следует отметить, что сделал это человек необыкновенный. Однако молодой человек не смог есть. Он встал из-за стола и вернулся к работе. Он не лукавил: его желудок слишком сильно сжался от полученного Жильбером потрясения и не мог принимать пищу. За целый день он ни разу не поднял глаз от работы и к восьми часам вечера, испортив три листа, преуспел: ему удалось вполне разборчиво и довольно аккуратно переписать рондо, занявшее четыре страницы. – Я не хочу вас хвалить, – сказал Руссо, – это еще плохо, но разобрать можно; вы заработали десять су, прошу вас. Жильбер с поклоном принял деньги. – В буфете остался хлеб, господин Жильбер, – сообщила Тереза: скромность, кротость и усердие молодого человека произвели на нее благоприятное впечатление. – Благодарю вас, сударыня, – отвечал Жильбер, – поверьте, я не забуду вашей доброты. – Вот, возьмите, – сказала Тереза, протягивая ему хлеб. Жильбер хотел отказаться, но, взглянув на Жан-Жака, понял, что его отказ может обидеть хозяина: Руссо уже хмурил брови, нависшие над проницательными глазами, и поджимал тонкие губы. – Я возьму, – сказал молодой человек. Он пошел в свою комнатушку, зажав в кулаке серебряную монету в десять су и четыре монеты достоинством в одно су каждая, только что полученные от Жан-Жака. – Ну наконец-то! – воскликнул он, войдя в свою мансарду. – Теперь я сам себе хозяин, то есть пока еще нет, потому что этот хлеб мне подали из милости. Несмотря на голод, он положил хлеб на подоконник и не притронулся к нему. Он подумал, что скорее забудет о голоде, если заснет. Он задул свечу и растянулся на циновке. На следующий день – Жильбер плохо спал – он поднялся до свету. Жильбер вспомнил слова Руссо о садах, на которые выходило его окно. Он выглянул в слуховое оконце и в самом деле увидал красивый парк; за деревьями был виден особняк, к которому этот сад примыкал. Двери особняка выходили на улицу Жюссьен. В одном из уголков сада среди невысоких деревьев и цветов стоял небольшой павильон с закрытыми ставнями. Жильбер подумал было, что ставни прикрыты в столь ранний час потому, что обитатели домика еще не проснулись. Однако вскоре он догадался по тому, как упирались в окна ветви молодых деревьев, что в доме никто не жил по меньшей мере с зимы. Он залюбовался прекрасными тополями, скрывавшими от его взоров главное здание. Несколько раз голод заставлял Жильбера взглянуть на кусок хлеба, отрезанный ему накануне Терезой. Однако он не терял самообладания и, пожирая его глазами, так к нему и не прикоснулся. Благодаря заботам Жан-Жака Жильбер, поднявшись на чердак, нашел все необходимое для своего скромного туалета. К тому времени, когда часы пробили пять, он успел умыться, причесаться и почистить платье. Он забрал хлеб и сошел вниз. На этот раз Руссо за ним не заходил. То ли из подозрительности, то ли для того, чтобы лучше изучить привычки гостя, он решил накануне не запирать дверь. Руссо услыхал, как он спускается, и стал за ним следить. Он увидал, как Жильбер вышел, зажав хлеб под мышкой. К нему подошел нищий, Жильбер протянул ему хлеб, а сам вошел в только что открывшуюся булочную и купил кусок хлеба. «Сейчас зайдет в трактир, – подумал Руссо, – и от его десяти су ничего не останется». Руссо ошибался. Жильбер на ходу съел половину хлеба и остановился на углу улицы у фонтана. Напившись воды, он доел хлеб, потом выпил еще воды, прополоскал рот, вымыл руки и вернулся в дом. «Могу поклясться, – сказал себе Руссо, – мне повезло больше, чем Диогену; кажется, я нашел человека». Услыхав шаги Жильбера на лестнице, он поспешил отворить ему дверь. Весь день Жильбер работал, не разгибая спины. Он вкладывал в однообразное переписывание весь свой пыл, напрягал свой проницательный ум, поражал упорством и усидчивостью. Он старался угадать то, чего не понимал. Подчиняясь его железной воле, рука выводила значки твердо и без ошибок. Вот почему к вечеру у него были готовы семь страниц, переписанных если и не очень изящно, то уж, во всяком случае, безупречно. Руссо отнесся к его работе придирчиво и в то же время философски. Как ценитель, он сделал замечания по поводу формы нот, слишком тонких штрихов, чересчур удаленных пауз и точек, однако он не мог не признать, что по сравнению с тем, что было накануне, успехи очевидны, и вручил Жильберу двадцать пять су. Как философ, он восхитился человеческой силой воли, способной в три погибели согнуть и заставить работать двенадцать часов подряд восемнадцатилетнего юношу, подвижного и темпераментного. Руссо с самого начала угадал страсть, пылавшую в сердце молодого человека. Однако он не знал, что явилось причиной этой страсти: честолюбие или любовь. Жильбер взвесил на руке полученные деньги: одна монета была достоинством в двадцать четыре су, другая – в один су. Один су он опустил в карман куртки, где, вероятно, лежали заработанные им накануне деньги. Монету в двадцать четыре су он с видимым удовлетворением зажал в правой руке. – Сударь! Вы мой хозяин, потому что у вас я получил работу, вы также предоставили мне даровой ночлег. Вот почему я подумал, что вы могли бы неверно истолковать мой поступок, если бы я не предупредил вас о своих намерениях. – Что вы задумали? – спросил Руссо. – Разве вы не намерены завтра продолжать работу? – Сударь! На завтра я, с вашего позволения, хотел бы отпроситься. – Зачем? – спросил Руссо. – Чтобы бездельничать? – Мне бы хотелось побывать в Сен-Дени. – В Сен-Дени? – Да, завтра туда прибывает ее высочество. – А-а, вы правы! Завтра и в самом деле в Сен-Дени празднества по случаю приезда ее высочества. – Да, завтра, – подтвердил Жильбер. – А я не думал, что вы – любитель поглазеть, мой юный друг, – заметил Руссо, – а поначалу мне показалось, что вы презираете почести, которыми осыпают власти предержащие. – Сударь… – Берите пример с меня, вы ведь утверждали, что я для вас – пример для подражания! Вчера ко мне заходил принц крови и умолял, чтобы я вместе с ним явился ко двору. Вы, бедное дитя, мечтаете стоя на цыпочках хотя бы мельком увидеть поверх плеча гвардейца проезжающую карету короля, перед которой все замирают, как перед святыней. Я же был бы представлен их высочествам, принцессы дарили бы меня улыбками. Но нет: я, безвестная личность, отверг приглашение великих мира сего. Жильбер в знак согласия кивнул. – А почему я отказался? – продолжал разгоряченный Руссо. – Потому что человек не может быть двуличным; потому что если он собственноручно написал, что королевская власть – не более чем заблуждение, он не может идти к королю с протянутой рукой выпрашивать милости; потому что если мне известно, что любой праздник лишает готовый восстать народ последних средств к существованию, я своим отсутствием выражаю протест против всех этих празднеств. – Сударь! – проговорил Жильбер. – Можете мне поверить, что я отлично понимаю вашу возвышенную философию. – Разумеется, однако вы ее не исповедуете. – Сударь, – воскликнул Жильбер, – я не философ! – Скажите хотя бы, что вы собираетесь делать в Сен-Дени. – Я не болтлив. Эти слова поразили Руссо: он понял, что за этим упрямством кроется какая-то тайна. Он взглянул на Жильбера с восхищением, которое ему внушал нрав молодого человека. – Ну что же, – проговорил он, – значит, у вас есть на то свои причины; это мне по душе. – Да, сударь, у меня есть причина. Клянусь, она ничего общего не имеет с любопытством и с желанием поглазеть. – Тем лучше.., впрочем, может, и хуже, потому что в ваших проницательных глазах я не нахожу ни наивности, ни спокойствия, свойственных юности. – Я уже говорил вам, сударь, – с грустью заметил Жильбер, – что я был несчастлив, а в несчастье скоро стареешь. Так мы уговорились? Вы меня завтра отпускаете? – Да, я вас отпускаю, друг мой. – Благодарю вас, сударь. – Знайте, что в то время, как вы будете любоваться церемонией, я займусь составлением гербария и буду наслаждаться великолепием природы. – Сударь, – сказал Жильбер, – неужели вы не оставили бы все гербарии мира в тот день, когда собирались на свидание с мадмуазель Галлей, после того как бросили ей на грудь букет цветущей вишни? – Вот это прекрасно! – воскликнул Руссо. – Теперь я вижу, что вы молоды! Отправляйтесь в Сен-Дени, дитя мое. Радостный Жильбер вышел, притворив за собой дверь. – Это не честолюбие, – пробормотал Руссо, – это любовь!  Глава 14. ПОДРУГА КОЛДУНА   Пока Жильбер грыз на чердаке хлеб, макая его в холодную воду, и полной грудью вдыхал воздух окрестных садов, у ворот монастыря кармелиток в Сен-Дени спешилась изящная всадница, закутанная в длинный плащ. Она галопом промчалась на великолепном арабском скакуне по дороге, ведущей в Сен-Дени. Дорога была пока пустынна, но на следующий день она должна была заполниться толпой народа. Спешившись, женщина робко постучала пальцем по решетке в воротах. Она держала коня за уздечку, он пританцовывал и нетерпеливо рыл копытом землю. Незнакомку окружили любопытные. Их привлекло странное выражение ее лица, а также настойчивость, с какой она стучала в дверь. – Что вам угодно, сударыня? – спросил один из них. – Вы же видите, сударь, – отвечала незнакомка с сильным итальянским акцентом, – я хочу войти. – Вы не туда обратились. Эти ворота открываются только раз в день для раздачи милостыни, а этот час уже миновал. – Что же я должна сделать, чтобы переговорить с настоятельницей? – спросила стучавшая в ворота дама. – Нужно постучать в небольшую дверь в конце этой стены или позвонить у главного входа. Подошел еще один любопытный. – А вы знаете, сударыня, – сообщил он, – что настоятельницей недавно стала ее высочество Луиза Французская? – Знаю, спасибо. – Чертовски хороший конь! – вскричал королевский драгун, разглядывая лошадь незнакомки. – Знаете, если этот конь нестарый, ему цена пятьсот луидоров – это так же верно, как то, что мой жеребец стоит сто пистолей. Его слова произвели на толпу сильное впечатление. В эту минуту каноник, который в отличие от драгуна заинтересовался не конем, а всадницей, протолкался к ней сквозь толпу и, зная секрет замка, стал отпирать дверь. – Входите, сударыня, – сказал он, – и коня своего за собой ведите. Дама желала как можно скорее избавиться от жадного внимания собравшихся вокруг нее людей, их взгляды были ей, казалось, невыносимы, поэтому она поспешила скрыться за дверью вместе с конем. Незнакомка осталась одна на широком дворе. Она потянула коня за уздечку; он резко тряхнул попоной и столь мощно стукнул копытом оземь, что привратница, ненадолго отлучившаяся из своей кельи рядом с входом, бросилась на монастырский двор. – Что вам угодно, сударыня? – закричала она. – Как вы сюда проникли? – Каноник сжалился надо мной и отворил мне дверь, – отвечала она, – я бы хотела, если можно, переговорить с настоятельницей. – Настоятельница сегодня не принимает. – А я думала, что настоятельницы монастырей обязаны принимать своих мирских сестер, приходящих к ним за помощью, в любое время дня и ночи. – Обыкновенно это так и бывает, однако ее высочество прибыла к нам третьего дня, она только что вступила в должность, а, кроме того, сегодня вечером она собирает капитул. – Сестра! Сестра! Я приехала издалека, – продолжала умолять незнакомка, – я еду из Рима, я проехала шестьдесят миль верхом, я в отчаянии. – Что вы от меня хотите? Я не могу нарушать приказания настоятельницы. – Сестра! Я должна сообщить вашей настоятельнице нечто весьма важное. – Приходите завтра. – Это невозможно… Я всего на один день приехала в Париж, и этот день уже… Кстати, я не могу переночевать в трактире. – Почему? – У меня нет денег. Привратница в изумлении оглядела увешанную драгоценностями даму, имевшую в своем распоряжении великолепного коня. А дама утверждала, что ей нечем заплатить за ночлег. – Не обращайте внимания ни на мои слова, ни на платье, – взмолилась молодая женщина, – это не совсем то, что я хотела сказать; разумеется, мне в любом трактире поверили бы в долг. Нет, нет, я к вам пришла не за тем, чтобы проситься на ночлег, я ищу убежища! – Сударыня! В Сен-Дени наш монастырь – не единственный, и во всех монастырях есть настоятельницы. – Да, да, знаю, но мне не хотелось бы обращаться к рядовой настоятельнице, сестра. – Вам не следует упорствовать. Ее высочество Луиза Французская не занимается больше мирскими делами. – Это не имеет значения! Передайте ей, что я хочу с ней поговорить. – Я же вам сказала, что у нее капитул. – А после капитула? – Он только что начался. – Тогда я пойду в церковь и помолюсь в ожидании ее высочества. – Я очень сожалею, сударыня… – Что такое? – Не надо ее ждать. – Мне не следует ее ждать? – Нет. – Значит, я ошибалась! Значит, я не в Божьей обители! – вскричала незнакомка, и в ее взгляде и голосе почувствовалась такая сила, что монахиня не осмелилась более ей противоречить: – Раз вы так настаиваете, я попытаюсь… – Скажите ее высочеству, – заговорила незнакомка, – что я еду из Рима, что, не считая двух недолгих остановок в Майенсе и Страсбурге, я задерживалась в пути лишь для сна, а последние четверо суток я позволяла себе отдыхать ровно столько, чтобы удержаться в седле и, разумеется, конь тоже должен был перевести дух, перед тем как нести меня дальше. – Я все передам, сестра. Монахиня удалилась. Спустя минуту появилась послушница. За ней следовала привратница. – Ну что? – обратилась к ним незнакомка, торопясь услышать ответ. – Ее высочество просила вам передать, сударыня, – отвечала послушница, – что вечером она не сможет вас принять, но, независимо от этого, монастырь окажет вам гостеприимство, раз вы так ищете убежища. Итак, можете войти, сестра. Вы совершили долгий путь и очень утомлены, как вы говорите, можете лечь в постель. – А мой конь? – О нем есть кому позаботиться, не волнуйтесь, сестра. – Он кроток, как агнец. Его зовут Джерид, он отзывается на это имя. Я настоятельно прошу о нем позаботиться – это чудесное животное. – За ним будут ухаживать, как ухаживают за лошадьми его величества. – Благодарю. – А теперь проводите госпожу в ее комнату, – приказала послушница привратнице. – Нет, не надо в комнату, проводите меня в церковь. Я не хочу спать, мне надо молиться. – Часовня открыта, сестра, – сказала монахиня, указывая пальцем на небольшую боковую дверь в церкви. – Мне можно будет увидеться с настоятельницей? – спросила незнакомка. – Только завтра. – Утром? – Нет, утром нельзя, – отвечала монахиня. – Потому что утром состоится большой прием, – добавила другая. – Кто же может быть принят раньше меня? Неужели на свете есть кто-то несчастнее меня? – Нам оказывает большую честь будущая супруга дофина. Ее высочество остановится у нас на два часа. Это огромная честь для нашего монастыря и большое торжество для наших бедных сестер. Вы понимаете, что… – Увы! – Настоятельница приказала сделать все возможное, чтобы достойно встретить высоких гостей. – Скажите: я могу надеяться, что буду здесь в безопасности, ожидая приема вашей уважаемой настоятельницы? – спросила незнакомка, оглядываясь с заметной дрожью. – Да, конечно, сестра. Наш монастырь мог бы укрыть даже преступников, не говоря уже о… – Беглецах, – закончила незнакомка. – Ну хорошо, значит, сюда никто не может войти, не так ли? – Без разрешения? Нет, никто. – А если он добьется разрешения? Боже мой. Боже мой… – пролепетала незнакомка, – ведь Он всесильный, Он и сам иногда приходит в ужас от своего могущества! – Кто он? – спросила монахиня. – Никто, никто. – Бедняжка сошла с ума, – пробормотала монахиня. – В церковь, в церковь! – воскликнула незнакомка, словно подтверждая мнение, которое о ней начинало складываться. – Идемте, сестра, я вас провожу. – За мной гонятся, понимаете? Скорее, скорее в церковь! – Можете мне поверить, что в Сен-Дени крепкие стены, – сочувственно улыбаясь, заметила послушница, – вы устали, поверьте мне, идите к себе, ложитесь в постель, на плитах часовни ноги у вас совсем разболятся. – Нет, нет, я хочу помолиться, я попрошу Бога удалить от меня моих преследователей! – вскричала молодая женщина, скрываясь за дверью, на которую ей указала монахиня. Дверь захлопнулась. С любопытством, свойственным всем монашкам, послушница зашла в церковь через главный вход, тихонько пробралась внутрь и увидала лежавшую перед алтарем незнакомку; она молилась и рыдала, уткнувшись лицом в пол.  Глава 15. ПАРИЖСКИЕ ОБЫВАТЕЛИ   Капитул и в самом деле был созван, о чем говорили незнакомке монахини: надо было обсудить пышный прием наследницы цезарей. Итак, ее высочество Луиза приступала к исполнению своих обязанностей в Сен-Дени. Монастырское имущество было в некотором упадке; бывшая настоятельница, уступая свой пост, увезла с собой большую часть принадлежавших ей кружев, а вместе с ними ковчежцы и дароносицы, которые обыкновенно приносили с собой в общину настоятельницы, представительницы лучших фамилий; они посвящали себя служению Всевышнему, не теряя при этом связи с миром. Узнав, что принцесса остановится в Сен-Дени, ее высочество Луиза послала нарочного в Версаль; ночью в монастырь прибыла повозка с коврами, кружевами, церковным облачением. Все это обошлось ее высочеству в шестьсот тысяч ливров. Когда новость о щедрости, с которой королевский двор готовился к предстоящему торжеству, облетела город, любопытство парижан вспыхнуло с удвоенной силой. Как говаривал Мерсье, кучка парижских ротозеев может позабавить, но когда любопытство охватывает весь город, огромная толпа зевак заставляет задуматься, а порой и вызвать слезы. Маршрут ее высочества был обнародован, поэтому с самого рассвета парижане сначала десятками, потом сотня за сотней, тысяча за тысячей стали выходить из своих берлог. Французские гвардейцы, швейцарцы, расквартированные в Сен-Дени, разобрали оружие и образовали цепь, чтобы сдерживать прибывавшие, словно во время прилива, толпы народа. Люди образовывающие водовороты вокруг соборных папертей, взбирались на статуи, украшавшие порталы. Отовсюду высовывались головы, дети облепили дверные навесы, мужчины и женщины выглядывали из окон. Тысячи любопытных, прибывших слишком поздно или предпочитавших, подобно Жильберу, скорее сохранить свободу, чем сберегать или отвоевывать место в толпе, напоминали проворных муравьев: они карабкались по стволам и рассаживались на ветвях деревьев, стеной поднимавшихся вдоль дороги от Сен-Дени до Ла Мюэтт, по которой должна была проехать принцесса. Начиная с Компьеня, роскошных дворцовых экипажей и ливрей заметно поубавилось. Оттуда короля сопровождали только самые знатные сеньоры, ехавшие вдвое, а то и втрое скорее против обыкновения благодаря почтовым станциям, появившимся на дороге по приказу короля. Мелкопоместные дворяне остались в Компьене или возвратились в Париж на почтовых, чтобы дать передохнуть лошадям. Однако, не успев как следует прийти в себя, и хозяева, и слуги вновь отправлялись за город, спеша в Сен-Дени поглазеть на толпу и еще раз увидеть ее высочество. Помимо дворцовых карет, было еще около тысячи экипажей членов Парламента, крупных финансистов, откупщиков, модных дам, актеров Оперы. Были еще наемные экипажи и тяжелые почтовые кареты, в которые по мере приближения к Сен-Дени набивалось до двадцати пяти человек; они задыхались в еле тянувшихся экипажах и прибывали к месту назначения позже, чем если бы шли пешком. Итак, читатель теперь без труда может себе представить огромное войско, направлявшееся к Сен-Дени утром, когда газеты и афиши возвестили о прибытии ее высочества; все эти люди толпились как раз напротив монастыря кармелиток, а когда к нему стало невозможно протолкаться, народ качал выстраиваться вдоль дороги, по которой должна была проследовать принцесса со свитой. Теперь представьте себе, как в этой толпе, способной привести в ужас ко всему привычного парижанина, должен был себя чувствовать Жильбер – маленький, одинокий, нерешительный, не знавший местности; кроме того, он был до такой степени горд, что не желал спрашивать дорогу: с тех пор, как он оказался в Париже, он стремился сходить за парижанина, хотя до сих пор ему не приходилось видеть одновременно больше сотни человек. Вначале ему попадались редкие прохожие, при приближении к Ла Шапель их стало больше; когда же он пришел в Сен-Дени, люди стали появляться словно из-под земли, их теперь было так много, как колосков в бескрайнем поле. Жильберу давно уж ничего не было видно, он потерялся в толпе; он брел сам не зная куда, уносимый толпой; впрочем, пора было оглядеться. Дети карабкались по деревьям. Он не осмелился снять сюртук и последовать их примеру, хотя страстно этого желал; он подошел к дереву. Наконец кому-то из несчастных, ничего не видевших, подобно Жильберу, дальше своего носа, пришла в голову удачная мысль спросить тех, кто сидел наверху. Один из них сообщил, что между монастырем и цепью гвардейцев много свободного места. Набравшись храбрости, Жильбер решился спросить, далеко ли кареты. Кареты еще не появлялись, но на дороге, примерно в четверти мили от Сен-Дени, появилось облако пыли. Больше Жильберу ничего было не нужно знать; кареты еще т прибыли – оставалось лишь узнать, с какой именно стороны они подъедут. Если в парижской толпе кто-то идет молча, ни с кем не заводя разговора, это либо англичанин, либо глухонемой. Жильбер бросился было назад в надежде вырваться из этого скопища людей. И тут он обнаружил на обочине дороги семейство буржуа, расположившееся позавтракать. Там была дочь – высокая, белокурая, голубоглазая, скромная и тихая. Мать была дородная, низкорослая, любопытная, белозубая дама со свежим цветом лица. Отец семейства утопал в не по росту большом буракановом сюртуке, который доставался из сундука только по воскресеньям. Облачившись в него на сей раз ради торжественного случая, хозяин был им занят больше, чем женой и дочерью, уверенный в том, что уж они-то как-нибудь выйдут из положения. Была там еще тетка – высокая, худая, сухая и сварливая. И, наконец, была еще служанка, все время хохотавшая. Она-то и принесла в огромной корзине полный завтрак. Несмотря на оттягивавшую ей руку корзину, ядреная девка продолжала смеяться и петь, поощряемая хозяином. Время от времени он сменял ее и нес корзину сам. Служанка была словно членом семьи; напрашивалось сравнение между нею и домашним псом: хозяева могли иногда ее побить, но выгнать – никогда. Жильбер краем глаза наблюдал за доселе необычной для него сценой. Проведя всю жизнь в замке Таверне, он хорошо знал, что такое сеньор и что такое прислуга, но совершенно не был знаком с сословием буржуа. Он отметил, что в повседневной жизни эти люди руководствуются философией, в которой не нашлось места Платону и Сократу, зато они in extenso следовали примеру Бианта. Люди эти принесли с собой столько, сколько смогли унести, и теперь всласть этим пользовались. Глава семейства разрезал аппетитный кусок запеченной телятины – излюбленное блюдо парижских обывателей Присутствовавшие пожирали глазами покрытое золотистой корочкой мясо с морковью, луком и кусочками сала на глиняном блюде, на которое накануне положила его заботливая хозяйка. Потом служанка отнесла блюдо к булочнику, чтобы он пристроил его в печи рядом с двадцатью другими такими же блюдами; все они должны были вместе с булочками зажариться и подрумяниться на жарком огне. Жильбер выбрал местечко под соседним вязом, стряхнул грязь с травы клетчатым носовым платком, снял шляпу, расстелил платок на траве и сел. Он не обращал никакого внимания на соседей; естественно, это их заинтересовало и привлекло к нему их внимание. – До чего аккуратный юноша! – проговорила мать. Девушка покраснела. Она краснела каждый раз, когда оказывалась рядом с молодыми людьми, а родителей это заставляло млеть от удовольствия. Итак, мать проговорила: «До чего аккуратный юноша». Обыкновенно парижские обыватели в первую очередь замечают недостатки или начинают с обсуждения душевных качеств. Отец обернулся. – И недурен собой, – заметил он. Девушка покраснела еще больше. – Выглядит уставшим, хотя шел с пустыми руками. – Лентяй! – проворчала тетка. – Сударь! – обратилась к Жильберу мать семейства без всякого смущения, что свойственно только парижанам. – Вы не знаете, далеко ли еще королевские кареты? Жильбер обернулся и, поняв, что вопрос обращен к нему, встал и отвесил поклон. – Какой вежливый молодой человек! – заметила хозяйка. Щеки девушки пылали огнем. – Не знаю, сударыня, – отвечал Жильбер, – я слыхал, что в четверти мили отсюда показалось облако пыли. – Подойдите, сударь, – пригласил его глава семейства, – можете выбирать, что вашей душе угодно… Он указал на аппетитный завтрак, разложенный на траве. Жильбер подошел. Он ничего не ел с самого утра. Запах еды показался ему соблазнительным, но он нащупал в кармане деньги и, подумав, что трети этой суммы хватило бы ему, чтобы заказать столь же вкусный завтрак, не захотел ничего брать у людей, которых он видел впервые в жизни. – Спасибо, сударь, – отвечал он, – большое спасибо, я позавтракал. – Ну, я вижу, вы скромный человек, – проговорила мать семейства, – а знаете, сударь, ведь вы отсюда ничего не увидите! – Так ведь и вы, стало быть, тоже ничего не увидите? – с улыбкой заметил Жильбер. – О, мы – другое дело, – отвечала она, – у нас племянник – сержант французской гвардии. Девушка из пурпурной превратилась в лиловую. – Нынче утрем он стоит в отепления перед «Голубым павлином». – Простите за нескромность, а где находится «Голубой павлин»? – спросил Жильбер. – Как раз напротив монастыря кармелиток, – продолжала женщина, – он обещал нас разместить за своим звеном; у нас там будет скамейка, и мы увидим, как будут выходить из карет. Теперь наступила очередь Жильбера покраснеть: он не решился сесть с этими славными людьми за стол, но умирал от желания пойти вместе с ними. Однако его философия, вернее, гордыня, от которой предостерегал его Руссо, шепнула ему: «Это женщинам пристало искать помощи, а ведь я мужчина! У меня есть руки и плечи!» – Кто там не устроится, – продолжала мать семейства, будто угадав мысли Жильбера и отвечая на них, – тот не увидит ничего, кроме пустых карет, а на них и так можно когда угодно наглядеться, для этого не стоило приходить в Сен-Дени. – Сударыня! – заметил Жильбер. – Мне кажется, что не только вам могла прийти в голову эта мысль. – Да, но не у всех есть племянник-гвардеец, который мог бы их пропустить. – Да, вы правы, – согласился Жильбер. При этих словах лицо его выразило сильнейшее разочарование, не укрывшееся от проницательных парижан. – Но сударь может отправиться с нами, если ему будет угодно, – заметил хозяин, без труда угадывавший все желания своей женушки. – Сударь! Я бы не хотел быть вам в тягость, – отвечал Жильбер. – Да что вы, напротив, – возразила женщина. – Вы нам поможете туда добраться: у нас на всех только один мужчина, а будет два! Этот довод показался Жильберу самым убедительным. Мысль, что он окажется полезен и тем самым отплатит за оказанную ему помощь, успокаивала его совесть и заранее освобождала ее от угрызений. Он согласился. – Поглядим, кому он предложит руку, – пробормотала тетка. Вероятно, само небо посылало Жильберу это спасение. Ну в самом деле, как бы он преодолел такое препятствие, как тридцать тысяч человек, значительно более заслуженных, чем он, выше его званием, богатством, могуществом, а главное – умевших занять удобное место во время празднеств, в которых каждый человек принимает то участие, какое он может себе позволить! Если бы наш философ, вместо того чтобы предаваться мечтам, побольше наблюдал, он мог бы извлечь из этого зрелища прекрасный урок для изучения общества. Карета, запряженная четверкой лошадей, летела сквозь толпу со скоростью пушечного ядра, и зрители едва успевали расступиться, давая дорогу скороходу в шляпе с плюмажем, в пестром кафтане и с толстой палкой в руках; иногда впереди него бежали два огромных пса. Карета, запряженная парой, проезжала на круглую площадку, примыкавшую к монастырю, где и занимала отведенное ей место, но только после того, как гвардейцу охраны сообщалось на ухо что-то вроде пароля. Всадники, возвышавшиеся над толпой, передвигались шагом и достигали своей цели медленно, после неисчислимых ударов, толчков, снося ропот недовольства. И, наконец, смятый, сдавленный со всех сторон, измученный пешеход, подобный морской волне, подхваченной такими же волнами, поднимался на цыпочки, выталкиваемый наверх окружавшими его людьми; он метался, словно Антей, в поисках единой общей матери, имя которой – земля; он искал путь в толпе, пытаясь из нее выбраться; он находил выход и тянул за собой семейство, состоявшее почти всегда из целого роя женщин, которых парижанин – и только он – ухитряется и осмеливается водить за собой всегда и везде, умеет без бахвальства заставить уважать их всех. А над всем этим, вернее, над всеми остальными – отребье, бородач с драным колпаком на голове, обнаженными руками, в подвязанных веревкой штанах; он неутомимо и грубо прокладывает себе дорогу локтями, плечами, пинками, хрипло смеется и проходит сквозь толпу пеших так же легко, как Гулливер через поле Лилипутии. Не будучи ни знатным сеньором в экипаже, запряженном четверкой, ни членом Парламента в карете, ни верховым офицером, ни парижанином, ни простолюдином, Жильбер неизбежно был бы раздавлен, растерзан, раздроблен в толпе. Оказавшись под покровительством буржуа, он почувствовал себя сильным. Он решительно шагнул к хозяйке и предложил ей руку. – Наглец! – прошипела тетка. Они отправились в путь; глава семейства шел между своей сестрой и дочерью; позади всех, повесив на руку корзину, шагала служанка. – Господа, прошу вас, – говорила хозяйка, громко смеясь, – господа, ради Бога!.. Господа, будьте добры… И перед ней расступались, ее пропускали вперед, а вместе с ней и Жильбера; по образовавшемуся за ними проходу следовали другие. Шаг за шагом, пядь за пядью они отвоевали пятьсот туаз, отделявших их от того места, где они завтракали, и пробрались к монастырю. Они подошли к цепи грозных французских гвардейцев, на которых честное семейство возлагало все свои надежды. Лицо девушки мало-помалу обрело свой естественный оттенок. Прибыв на место, глава семейства взобрался Жильберу на плечи и в двадцати шагах заметил крутившего ус племянника жены. Он стал так неистово размахивать шляпой, что племянник в конце концов его увидел, подошел ближе, потом попросил товарищей подвинуться, и они расступились. В эту щель сейчас же проникли Жильбер и хозяйка, за ними – муж, сестра и дочь, а потом и служанка, вопившая истошным голосом и оглядывавшаяся, свирепо вращая глазами; однако хозяева даже не подумали спросить, почему она кричит. Как только они перешли дорогу, Жильбер понял, что они прибыли. Он поблагодарил главу семейства, тот в ответ поблагодарил молодого человека. Хозяйка попыталась его удержать, тетушка послала его ко всем чертям, и они расстались, чтобы никогда больше не встретиться. В том месте, где стоял Жильбер, находились только избранные; он без особого труда пробрался к кряжистому тополю, взобрался на камень, ухватился за нижнюю ветку и стал ждать. Спустя полчаса после того, как он устроился, послышалась барабанная дробь, раздался пушечный выстрел и загудел большой соборный колокол.  Глава 16. КОРОЛЕВСКИЕ КАРЕТЫ   Отдаленные крики становились все явственнее, все громче, заставив Жильбера насторожиться и напрячь все силы; его охватила дрожь. Отовсюду доносились крики: «Да здравствует король!» Это еще было в обычае того времени. Множество лошадей в пурпуре и золоте с громким ржанием промчалось по мостовой: это были мушкетеры, офицеры охраны и швейцарская кавалерия. Следом за ними катилась великолепная массивная карета. Жильбер заметил голубую орденскую ленту, величественную голову в шляпе. Его поразил холодный проницательный взгляд короля, перед которым склонялись обнаженные головы. Очарованный, оцепеневший, захмелевший, затрепетавший Жильбер позабыл снять шляпу. Мощный удар вывел его из восторженного состояния; шляпа покатилась по земле. Он отлетел в сторону, подобрал шляпу, поднял голову и узнал племянника буржуа, смотревшего на него с насмешливой улыбкой, характерной для военных. – Вы что же, не желаете обнажать голову перед королем? – спросил он. Жильбер побледнел, взглянул на вывалянную в пыли шляпу и ответил: – Я впервые вижу короля, сударь, поэтому забыл его поприветствовать. Но я не знал, что… – Ах, вы не знали? – нахмурившись, процедил солдафон. Жильбер испугался, что его сейчас прогонят и он не увидит Андре; любовь, клокотавшая в его сердце, победила гордыню. – Простите, – сказал он, – я из деревни. – Ты, видать, приехал в Париж учиться, паренек? – Да, сударь, – отвечал Жильбер, едва сдерживая злобу. – Ну, раз ты здесь учишься, – продолжал сержант, схватив за руку Жильбера, готового надеть шляпу, – запомни вот еще что: ее высочество надо приветствовать так же, как короля, наследных принцев – как ее высочество; таким же образом ты должен приветствовать все кареты, на которых увидишь цветки лилии. Знаешь, что такое лилия, или тебе показать? – Не надо, сударь, – отвечал Жильбер, – я знаю. – Слава Богу! – проворчал сержант. Королевские кареты проехали. Остальные экипажи потянулись за ними цепочкой. Жильбер жадно следил за ними обезумевшими глазами. Подъезжая к воротам монастыря, кареты останавливались одна за другой, свитские выходили из экипажей, это занимало некоторое время и влекло за собой остановки в движении по всей дороге. Во время одной из таких остановок Жильбер почувствовал, как в сердце его словно вспыхнул пожар. Он был ослеплен, взгляд его затуманился, его охватила столь сильная дрожь, что он был вынужден уцепиться за ветку, чтобы не свалиться. Прямо против него, в каких-нибудь десяти шагах, в карете с королевскими лилиями, которые так настоятельно советовал ему приветствовать сержант, Жильбер увидал восхитительное безмятежное лицо Андре, одетой в белое, словно ангел или призрак. Он еле слышно вскрикнул, потом овладел разом охватившими его чувствами; он повелел своему сердцу перестать биться, а взгляду – подняться к солнцу. Молодой человек обладал такой мощной силой воли, что ему это удалось. Андре захотелось узнать, почему остановились кареты, и она выглянула из окна. Бросив вокруг себя взгляд своих прекрасных небесно-голубых глаз, она заметила Жильбера и узнала его. Жильбер полагал, что, увидав его, Андре удивится, повернется к сидящему с ней рядом отцу и сообщит ему эту новость. Он не ошибся: Андре удивилась, повернулась к отцу и обратила на Жильбера внимание барона де Таверне, украшенного красной орденской лентой и величественно развалившегося в королевской карете. – Жильбер? – вскричал барон, подскочив от этой новости, – Жильбер здесь? А кто же заботится о Маоне? Жильбер прекрасно все слышал. Он подчеркнуто вежливо поклонился Андре и ее отцу. Для этого ему пришлось собрать все свои силы. – Так это правда! – закричал барон, разглядев в толпе нашего философа. – Вот этот шалопай собственной персоной! Мысль, что Жильбер мог оказаться в Париже, казалась барону столь странной, что он вначале не хотел верить глазам своей дочери, да и теперь ему тяжело было в это поверить. Жильбер пристально следил за выражением лица Андре. После мимолетного удивления на нем не отражалось ничего, кроме безмятежного спокойствия. Высунувшись из кареты, барон поманил Жильбера пальцем. Жильбер хотел к нему подойти, но его остановил сержант. – Вы же видите, что меня зовут, – проговорил молодой человек. – Кто? – Вот из этой кареты. Сержант проследил взглядом за пальцем Жильбера и остановил его на карете барона де Таверне. – Вы позволите, сержант? Мне бы хотелось сказать этому юноше два слова. – Хоть четыре, сударь, – отвечал сержант, – у вас есть время: сейчас на паперти читают торжественную речь – это не меньше, чем на полчаса. Проходите, молодой человек. – Иди сюда, бездельник! – обратился барон к Жильберу, старавшемуся идти обычным шагом. – Скажи, какому случаю ты обязан тем, что оказался в Париже, вместо того чтобы охранять Таверне? Жильбер еще раз поклонился Андре и барону. – Меня привел сюда не случай, – отвечал он, – это, ваше сиятельство, проявление моей воли. – То есть, как – твоей воли, негодяй? Да разве у тебя может быть воля? – Отчего же нет? Каждый свободный человек вправе ее иметь. – Каждый свободный человек! Вот как? Так ты считаешь себя свободным, бездельник? – Разумеется, потому что я не связан никакими обязательствами. – Клянусь честью, это ничтожество вздумало шутить! – вскричал барон де Таверне, озадаченный самоуверенным тоном Жильбера. – Как? Ты в Париже? Как же ты сюда добрался, хотел бы я знать? И на какие деньги, скажи на милость? – Пешком, – коротко отвечал Жильбер. – Пешком? – переспросила Андре с оттенком жалости. – Зачем же ты явился в Париж, я тебя спрашиваю? – закричал барон. – Сначала – учиться, потом – разбогатеть. – Учиться? – Ну да. – И разбогатеть? А пока что ты делаешь? Попрошайничаешь? – Чтобы я попрошайничал!.. – высокомерно вымолвил Жильбер. – Значит, воруешь? – Сударь, – твердо заговорил Жильбер с выражением отчаянной гордости, заставившей мадмуазель Андре бросить внимательный взгляд на странного молодого человека, – разве я у вас когда-нибудь что-нибудь украл? – Что же ты здесь можешь делать, дармоед? – То же, что один гениальный человек, которому я стремлюсь подражать изо всех сил, – отвечал Жильбер, – я переписываю ноты. Андре повернула голову. – Переписываете ноты? – переспросила она. – Да, мадмуазель. – Так вы, стало быть, знаете нотную грамоту? – высокомерно спросила она с таким видом, будто хотела сказать: «Вы лжете». – Я знаю ноты, и этого довольно, чтобы быть переписчиком, – отвечал Жильбер. – Где же ты этому выучился, негодяй? – Да, где? – с улыбкой спросила Андре. – Господин барон, я очень люблю музыку. Мадмуазель проводила ежедневно за клавесином около двух часов, а я тайком слушал ее игру. – Бездельник! – Поначалу я запоминал мелодии, а так как они были записаны в руководстве, я мало-помалу, с большим трудом выучился их читать по этому руководству. – По моему учебнику? – воскликнула в высшей степени оскорбленная Андре. – Как вы смели к нему прикасаться? – Нет, мадмуазель, я никогда бы себе этого не позволил, – отвечал Жильбер, – он оставался открытым на клавесине то на одной странице, то на другой. Я его не трогал. Я учился читать ноты, только и всего. Не мог же я глазами испачкать страницы! – Вот вы увидите, – прибавил барон, – сейчас этот мерзавец нам объявит, что играет на фортепиано не хуже Гайдна. – Возможно, я и научился бы играть, – проговорил Жильбер, – если бы осмелился прикоснуться к клавишам. Андре не удержалась и еще раз внимательно взглянула на Жильбера; его лицо было оживлено под влиянием чувства, которое невозможно было постичь умом; его можно было бы, вероятно, назвать страстным фанатизмом мученика. Однако барон не обладал столь же спокойным и ясным умом, как его дочь. Он почувствовал, как в нем поднимается злоба при мысли, что юноша прав и что было бесчеловечно оставлять его в Таверне в обществе Маона. Трудно бывает простить подчиненному нашу ошибку, в которой ему удалось нас убедить. Вот почему барон все более горячился по мере того, как его дочь смягчалась. – Ах, разбойник! – вскричал он. – Ты сбежал и бродяжничаешь, а когда у тебя требуют объяснений, ты несешь околесицу вроде той, что мы сейчас слышали. Ну так я не желаю, чтобы по моей вине на пути короля попадались жулики и бродяги… Андре попыталась жестом успокоить отца; она почувствовала, что ложь его унижает. –..Я тебя сдам господину де Сартину, отдохнешь в Бисетре, жалкий болтун! Жильбер отступил, надвинул шляпу и, побледнев от гнева, воскликнул: – Да будет вам известно, господин барон, что с тех пор, как я в Париже, я нашел таких покровителей, которые вашего господина де Сартина дальше передней не пустят! – Ах, вот что! – закричал барон. – Если тебе и удастся избежать Бисетра, то уж от кнута ты не уйдешь! Андре! Андре! Зовите брата, он где-то здесь, неподалеку. Андре наклонилась к Жильберу и приказала: – Бегите, господин Жильбер! – Филипп! Филипп! – крикнул старик. – Бегите! – повторила Андре Жильберу, молча и неподвижно стоявшему на прежнем месте, находясь в состоянии восторженного созерцания На зов барона явился всадник. Он подъехал к дверце кареты. Это был Филипп де Таверне в форме капитана. Он весь сиял от счастья. – Смотрите, Жильбер! – добродушно проговорил он, узнавая молодого человека. – Жильбер здесь! Здравствуй, Жильбер!.. Зачем вы меня звали, отец? – Здравствуйте, господин Филипп, – отвечал молодой человек. – Зачем я тебя звал? – побледнев от гнева, вскипел барон. – Возьми ножны от шпаги и гони этого негодяя! – Что он натворил? – спросил Филипп, со все возраставшим удивлением переводя взгляд с разгневанного барона на пугающе безучастного Жильбера. – Что он.., что он… – кипел барон. – Бей его, как собаку, Филипп! Таверне обернулся к сестре. – Что он сделал, Андре? Скажите, он вас оскорбил? – Я? – вскричал Жильбер. – Нет, Филипп, он ничего не сделал, – отвечала Андре, – отец заблуждается. Господин Жильбер больше не состоит у нас на службе, он имеет полное право находиться там, где пожелает. Отец не хочет этого понять, он его увидел здесь и рассердился. – И это все? – спросил Филипп. – Да, брат, и я не понимаю, чего ради господин де Таверне пришел в ярость по такому ничтожному поводу, да еще когда предмет его ярости не заслуживает даже взгляда. Посмотрите, Филипп, скоро ли мы тронемся? Барон умолк, покоренный истинно королевским спокойствием дочери. Жильбер опустил голову, раздавленный ее презрением. Он почувствовал, как в его сердце вспыхнула ненависть. Он предпочел бы, чтобы Филипп проткнул его шпагой, да пусть бы он до крови исхлестал его кнутом!.. Он едва не потерял сознание. К счастью, в это время закончилось чтение приветственной речи, и кареты вновь двинулись в путь. Карета барона стала медленно удаляться, за ней последовали другие. Андре исчезала, словно во сне. Жильбер остался один, он был готов заплакать, он едва не взвыл от невозможности – так он, по крайней мере, думал – выдержать всю тяжесть своего горя. Чья-то рука опустилась ему на плечо. Он обернулся и увидал Филиппа; тот спешился, передал коня солдату и с улыбкой подошел к Жильберу. – Что же все-таки произошло, Жильбер, и зачем ты в Париже? Искренняя сердечность Филиппа тронула молодого человека. – Эх, сударь, – не удержавшись от вздоха, проговорил юноша, – что бы я стал делать в Таверне, спрошу я вас? Я бы умер там от отчаяния, невежества и голода! Филипп вздрогнул. Его, как и Андре, поразила мысль о том, насколько мучительно должно было показаться молодому человеку одиночество, на которое его обрекали, оставив в Таверне. – И ты, бедняга, надеешься преуспеть в Париже, не имея ни денег, ни покровителя, ни средств к существованию? – Да, сударь, я полагаю, что, если человек хочет работать, он вряд ли умрет с голоду, особенно там, где другие ничего не желают делать. Такой ответ бросил Филиппа в дрожь. Ведь он привык видеть в Жильбере ничтожество. – Ты хоть не голодаешь? – Я зарабатываю на хлеб, господин Филипп. А что еще нужно тому, кто всегда упрекал себя только в одном: что он ест хлеб, который не заработал? – Надеюсь, ты не имел в виду тот хлеб, что получал в Таверне, дитя мое? Твои родители прекрасно служили в замке, да и ты старался быть полезен. – Я лишь выполнял свой долг, сударь. – Послушай, Жильбер, – продолжал молодой человек, – ты знаешь, что я всегда хорошо к тебе относился, может быть, лучше, чем другие; прав я был или нет, покажет будущее. Твоя дикость представлялась мне деликатностью, твою резкость я принимал за гордость. – Ах, господин шевалье!.. – вздохнул Жильбер. – Я желаю тебе добра, Жильбер. – Благодарю вас, сударь. – Я был так же беден, как и ты, по-своему несчастен;; вот почему, вероятно, я тебя понял. Настал день, когда мне улыбнулась судьба. Так позволь мне помочь тебе, Жильбер, в ожидании, пока и тебе повезет. – Спасибо, сударь, спасибо. – Что ты собираешься делать? Ведь ты слишком горд, чтобы пойти к кому бы то ни было в услужение. Презрительно улыбнувшись, Жильбер покачал головой. – Я хочу учиться, – сказал он. – Чтобы учиться, нужно иметь учителей, а чтобы им платить, нужны деньги. – Я их зарабатываю, сударь. – Зарабатываешь!.. – с улыбкой воскликнул Филипп. – Ну, и сколько же ты зарабатываешь? – Двадцать пять су в день, а если захочу, могу заработать тридцать и даже сорок. – Да этого едва должно хватать на пропитание. Жильбер улыбнулся. – Я, должно быть, не так предлагаю тебе свои услуги, – проговорил Филипп. – Мне – ваши услуги, господин Филипп? – Ну конечно! Неужели тебе будет стыдно их принять? Жильбер промолчал. – Люди должны помогать друг другу, – продолжал Мезон-Руж, – разве мы не братья? Жильбер поднял голову и внимательно посмотрел на благородного молодого человека. – Тебя удивляют мои слова? – спросил Филипп. – Нет, сударь, – отвечал Жильбер, – это язык философии; вот только я не привык их слышать из уст людей вашего сословия. – Ты прав. Впрочем, это скорее язык нашего поколения. Сам дофин исповедует это учение. Не заносись передо мной, – прибавил Филипп, – возьми у меня в долг, потом отдашь. Кто знает, может, когда-нибудь ты станешь так же знаменит, как Кольбер или Вобан! – Или Троншен, – прибавил Жильбер. – Пусть так. Вот мой кошелек, давай разделим все пополам. – Благодарю вас, сударь, – отвечал неукротимый юноша, растроганный и восхищенный откровенностью Филиппа, но не желая в этом признаться, – спасибо, мне ничего не нужно, и.., я вам признателен даже больше, чем если бы принял вашу помощь, уверяю вас. Поклонившись ошеломленному Филиппу, он поспешно шагнул в толпу и скоро в ней скрылся. Молодой капитан подождал, словно не желая верить тому, что увидел и услышал. Однако видя, что Жильбер не возвращается, сел на коня и ускакал.  Глава 17. БЕСНОВАТАЯ   Оглушительный грохот карет, громкий звон колоколов, барабанная дробь, пышность – отблеск навсегда потерянного для ее высочества Луизы мирского величия – лишь едва коснулись ее души и угасли, разбившись, подобно волне, о стены ее кельи. Король предпринял безуспешную попытку уговорить ее вернуться в мир и как отец, и как король, сначала с улыбкой, потом обратившись с просьбами, более похожими на приказания; все было напрасно, и он уехал. Будущую супругу дофина с первого взгляда поразило истинное величие Души Луизы – ее будущей тетки. Как только принцесса удалилась в окружении придворных вместе с королем, настоятельница монастыря кармелиток приказала снять ковры, вынести цветы, убрать кружева. Изо всей еще бурлившей общины одна она не дрогнула, когда тяжелые двери монастыря, едва распахнувшись, с грохотом захлопнулись, обрекая монахинь на одиночество. Ее высочество вызвала монахиню, ведавшую казной. – Получали ли, как обычно, нищие милостыню последние два дня? – Да, ваше высочество. – Посещались ли по обыкновению больные? – Да, ваше высочество. – Накормили ли солдат, прежде чем отпустить? – Они получили хлеб и вино, которые вы велели для них приготовить. – Значит, все идет своим чередом? – Да, ваше высочество. Принцесса Луиза подошла к окну подышать свежим воздухом, поднимавшимся из благоухавшего сада, окружавшего флигель; воздух стал уже влажен перед наступлением ночи. Монахиня замерла в почтительном ожидании, пока августейшая настоятельница отдаст распоряжение или отпустит ее. Одному Богу было известно, о чем в ту минуту размышляла бедная затворница – королевская дочь. Принцесса Луиза поглаживала розы на длинных стеблях, доходивших до самого ее окна, и проводила рукой по цветам жасмина, зеленым ковром увившего монастырский двор. Внезапно мощный удар копытом сотряс дверь конюшни. Настоятельница вздрогнула. – Кто из придворных остался в Сен-Дени? – спросила принцесса Луиза. – Его высокопреосвященство кардинал де Роан. – Это его лошади? – Нет, ваше высочество, его лошади в аббатстве, где он собирается провести ночь. – Так что же это за шум? – Это, ваше высочество, бушует конь незнакомки. – Какой незнакомки? – тщетно пытаясь вспомнить, спросила принцесса Луиза. – Итальянки, прибывшей вчера вечером с просьбой принять ее, ваше высочество. – Да, верно. Где она? – В своей комнате или в церкви. – Что она делала все это время? – Со вчерашнего дня ничего не ест, кроме хлеба, молилась ночь напролет. – Великая грешница, должно быть, – насупившись, проговорила настоятельница. – Этого я не знаю, ваше высочество, она ни с кем не говорила. – Какова она собой? – Очень красивая, нежная и вместе с тем гордая. – Где она была утром во время церемонии? – В своей комнате. Я видела, как она стояла у окна, прячась за занавески, и с озабоченным видом всех разглядывала, словно в каждом входящем ожидала увидеть врага. – Она – из того мира, в котором я жила, где правила… Пусть войдет. Монахиня сделала шаг по направлению к двери. – Да, вот что: известно ли, как ее зовут? – спросила принцесса. – Лоренца Фелициани. – Мне ничего не говорит это имя, – задумчиво проговорила принцесса Луиза, – впрочем, это не имеет значения: пусть войдет. Настоятельница опустилась в старинное дубовое кресло; оно было изготовлено при Генрихе II и прослужило девяти предыдущим настоятельницам кармелиток. Оно олицетворяло собой грозный трибунал, перед ним трепетали жалкие новички, которым никак не удавалось сделать выбор между духовным, вечным и мирским, преходящим. Монахиня возвратилась, ведя незнакомку под длинной вуалью. Принцесса унаследовала от предков проницательный взгляд; она устремила его на Лоренцу Фелициани, как только та вошла в кабинет; однако она почувствовала в молодой женщине такое смирение, столько благодарности, такую возвышенную красоту, она прочла такую невинность в ее огромных черных глазах, омытых недавними слезами, что первоначальная враждебность принцессы обратилась в дружелюбие и доброжелательность. – Подойдите, сударыня, – сказала принцесса, – я вас слушаю, говорите. Объятая дрожью, молодая женщина сделала шаг и хотела было опуститься на колено. Принцесса ее подняла. – Вас зовут Лоренца Фелициани, не так ли? – спросила она. – Да, ваше высочество. – Вы желаете доверить мне какую-то тайну? – Я сгораю от желания это сделать! – Отчего же вы не обратились к исповеднику? В моей власти лишь утешить вас; священник утешает и дает прощение. Принцесса Луиза нерешительно произнесла эти слова. – Мне нужно лишь утешение, ваше высочество, – отвечала Лоренца, – кроме того, я только женщине могла бы сообщить то, о чем хочу вам рассказать. – Так вы собираетесь мне сказать что-то необычное? – Да, это и в самом деле необычно. Прошу вас выслушать меня терпеливо, ваше высочество; только с вами я могу говорить, повторяю, потому что вы всемогущи, а меня может защитить только Божья десница. – Защитить вас? Так вас преследуют? На вас нападают? – О да, ваше высочество, да, меня преследуют! – с непередаваемым выражением ужаса вскричала незнакомка. – Тогда, сударыня, подумайте вот о чем, – продолжала принцесса, – этот дом – монастырь, а не крепость; все, что может волновать людей, сюда проникает лишь затем, чтобы здесь угаснуть; люди не могут обрести здесь то, что служит им оружием против других; здесь не чинят суд и расправу, не воздействуют силой: это Божья обитель. – Именно ее-то мне и нужно! – проговорила Лоренца. – Да, я ищу Божью обитель, потому что только в ней я могу жить спокойно! – Но Бог не допускает мести; как мы могли бы отомстить вашему обидчику? Обратитесь к властям. – Власти бессильны, ваше высочество, против того, кого я так боюсь. – Кто же он? – спросила настоятельница с тайным ужасом, овладевшим ею помимо ее воли. Лоренца приблизилась к принцессе, охваченная неведомым ей дотоле возбуждением. – Вы, спрашиваете, кто он, ваше высочество? – пролепетала она. – Я уверена, что он один из демонов, восставших на людей, которого Сатана, их владыка, наделил нечеловеческой силой. – Что вы говорите! – воскликнула принцесса, взглянув на женщину и желая убедиться, что она не сумасшедшая. – А я.., я… О, я несчастная! – вскричала Лоренца, ломая руки, прекрасные, как у античной статуи. – Я оказалась на пути у этого человека! Я.., я… – Договаривайте. Лоренца еще ближе придвинулась к принцессе и продолжала едва слышно, страшась того, о чем собиралась поведать. – Я.., я.., бесноватая! – пробормотала она. – Бесноватая?! – вскричала принцесса. – Да что вы, сударыня, в своем ли вы уме? Скажите, вы не… – Сумасшедшая, не так ли? Это вы хотели сказать? Нет, я не сумасшедшая; впрочем, я могла бы сойти с ума, если бы вы меня оставили. – Бесноватая… – повторила принцесса. – Да.., увы! – Однако позвольте вам заметить, что я нахожу в вас много общего с другими созданиями, не обойденными милостями Всевышнего: вы богаты, хороши собой, вы здраво рассуждаете, на вашем лице нет следов ужасной и таинственной болезни, именуемой одержимостью. – Ваше высочество! Вся моя жизнь, все мои приключения покрыты страшной тайной, которую мне хотелось бы скрыть даже от самой себя! – Так объяснитесь! Неужели я – первая, кому вы рассказываете о своем несчастье? А ваши родители? Друзья? – Родители! – вскричала молодая женщина, до боли стиснув руки. – Бедные мои родители! Увижусь ли я с ними когда-нибудь? Друзья! – с горечью продолжала она. – Увы, ваше высочество, у меня нет друзей! – Рассказывайте все по порядку, дитя мое, – предложила принцесса Луиза, пытаясь разобраться в словах незнакомки. – Кто ваши родители и почему вы их покинули? – Ваше высочество! Я – римлянка. Я жила в Риме с родителями. Мой отец – знатного рода, но, как все римские патриции, беден. У меня есть мать и брат. Мне говорили, что, если во французской аристократической семье есть сын и дочь, приданым дочери могут пожертвовать ради того, чтобы купить сыну шпагу. У нас дочерью жертвуют, чтобы сделать сына священником. Вот почему я не получила никакого образования: надо было выучить брата; он учится, чтобы стать кардиналом, как наивно полагала моя мать. – Что же дальше? – Вот почему, ваше высочество, мои родители пошли на все жертвы, которые только были в их власти, чтобы помочь брату, а меня решили отдать в монастырь кармелиток в Субиако. – А что вы на это им говорили? – Ничего, ваше высочество. С ранней юности передо мной вставало это будущее, как необходимость. У меня не было ни власти, ни желания что-либо изменить. Меня и не спрашивали, кстати сказать; мне приказывали – я повиновалась. – Однако… – Ваше высочество! В Риме девочки могут иметь свои желания, но они бессильны что-либо сделать. Мы любим мир, не зная его, так же как проклятые любят рай Господень! Впрочем, я видела немало примеров, которые могли бы убедить меня, что я была обречена на гибель, если бы вздумала сопротивляться, но я об этом и не помышляла. Все мои подруги, имевшие, как и я, брата, заплатили собой за славу семьи. Мне, в сущности, не на что было жаловаться: от меня не требовали ничего, что выходило бы за рамки общепринятого. Лишь моя мать приласкала меня нежнее, чем обыкновенно, когда настал день нашей разлуки. Итак, наступил тот день, когда меня должны были отдать в послушницы. К тому времени отец собрал пятьсот римских экю – взнос для поступления в монастырь, – и мы отправились в Субиако. От Рима до Субиако около девяти миль. Но горные дороги почти непроходимы: за пять часов мы проехали едва ли треть пути. Впрочем, несмотря на дорожные тяготы, путешествие мне очень нравилось. Я улыбалась, словно последней своей радости. Всю дорогу я неслышно прощалась с деревьями, кустами, камнями, даже с прошлогодней травой. Как знать, будет ли в монастыре трава, найду ли я там камни, кусты и деревья? И вдруг мои мечтания были прерваны. Когда мы проезжали среди обрушившихся скал, поросших невысокими деревьями, карета внезапно остановилась. До меня донесся крик матери, отец схватился за пистолеты. Я спустилась с небес на землю: на нас напали разбойники! – Бедное дитя! – воскликнула принцесса, захваченная рассказом молодой женщины. – Не знаю, как вам объяснить, ваше высочество… Я не очень испугалась, потому что эти люди остановили нас, чтобы отобрать деньги, а деньги предназначались для взноса при поступлении в монастырь. Если бы их не стало, мое поступление в обитель было бы отложено на то время, пока отец не собрал бы этой суммы еще раз. А я знала, какого труда и сколько времени стоило ему собрать их. Однако, поделив добычу, разбойники нас не отпустили, они набросились на меня. Когда я увидела, как пытается защищать меня отец, когда я увидела слезы умолявшей их матери, я поняла, что мне угрожает неведомое мне несчастье. Я стала умолять о пощаде из вполне естественного чувства, охватывающего нас и заставляющего звать на помощь. Я прекрасно понимала, что зову напрасно, что никто не услышит меня в этом глухом месте. Не обращая внимания на мои вопли, слезы моей матери, усилия моего отца, разбойники связали мне за спиной руки. Меня жгли их отвратительные взгляды, я поняла их намерения, потому что от ужаса прозрела. Вынув из кармана кости, они стали бросать их на расстеленный на земле носовой платок. Больше всего меня напугало то, что в их гнусной игре не было ставки. Пока кости переходили из рук в руки, я поняла, что они разыгрывают меня, и содрогнулась. Один из них торжествующе взревел, другие стали браниться, скрежеща зубами. Тот, что выиграл, поднялся, бросился ко мне, схватил меня и прижался губами к моим губам. Если бы меня жгли каленым железом, я не смогла бы закричать отчаяннее, чем тогда. – Смерть, лучше смерть, Господи, дай мне умереть! – закричала я. Моя мать каталась по земле, отец упал без памяти. Я надеялась только на то, что один из проигравших в приступе бешенства пырнет меня ножом: все они сжимали в руках ножи. Я ждала удара, как избавления, я надеялась и умоляла о нем. Неожиданно на тропинке появился всадник. Он что-то шепнул часовому, тот пропустил его, обменявшись с ним условным знаком. Это был человек среднего роста, приятной наружности, У него был решительный взгляд; он невозмутимо продвигался вперед тем же неторопливым шагом. Поравнявшись со мной, он остановился. Схватив меня, разбойник пытался увлечь меня за собой, однако он обернулся по первому же сигналу этого господина: тот свистнул в рукоятку хлыста. Разбойник меня выпустил, и я упала наземь. – Пойди сюда, – проговорил незнакомец. Разбойник колебался. Незнакомец, согнув под углом руку, приставил два раздвинутых пальца к его груди. Разбойник приблизился к незнакомцу, словно этот знак был приказом всемогущего повелителя. Незнакомец наклонился к его уху и тихо произнес: – Мак. Он не сказал больше ни слова, я в этом уверена, ведь я следила за ним, как следят взглядом за готовым вонзиться ножом; я слушала так, будто от этого зависели моя жизнь или смерть. – Бенак, – ответил бандит. Он взревел, словно укрощенный лев, подошел ко мне, развязал мне руки, потом освободил мою мать и отца. – Так как вы уже успели поделить добычу, пусть каждый из вас подойдет к этому камню и положит деньги. И чтобы ни один из пятисот экю не пропал! Тем временем я пришла в себя в объятиях родителей. – А теперь ступайте! – приказал незнакомец разбойникам. Бандиты повиновались и все до единого скрылись в лесу. – Лоренца Фелициани! – окинув меня своим нечеловеческим взглядом, обратился ко мне незнакомец. – Можешь продолжать путь, ты свободна. Отец и мать поблагодарили незнакомца, который знал меня, но которого не знали мы. Родители уселись в карету, я последовала за ними, но будто против воли: неведомая непреодолимая сила словно влекла меня к моему спасителю. Он неподвижно стоял на прежнем месте, точно продолжая нас защищать. Я смотрела на него до тех пор, пока не потеряла его из виду, но и после этого я еще некоторое время ощущала стеснение в груди. Спустя два часа мы были в Субиако. – Кто же был этот необыкновенный человек? – спросила принцесса Луиза, взволнованная безыскусным рассказом. – Соблаговолите выслушать, что было дальше, ваше высочество, – отвечала Лоренца, – увы, это еще не все. – Я вас слушаю, – проговорила принцесса Луиза. Молодая женщина продолжала: – Мы прибыли в Субиако через два часа после этого происшествия. Всю дорогу мы обсуждали странного спасителя, явившегося столь неожиданно, таинственно, словно это был Божий посланник. Отец, более, чем я, догадливый, предположил, что он – глава шайки, орудовавшей в окрестностях Рима небольшими группами. Эти группы иногда выходят из подчинения, тогда верховный руководитель приезжает с проверкой и, будучи наделен полной властью, вознаграждает, наказывает и делит добычу. Несмотря на то, что я не могла соперничать с отцом в опыте, я подчинялась своему внутреннему голосу, я находилась под влиянием чувства признательности, я не верила, не могла поверить, что этот человек – разбойник. В своих молитвах я каждый вечер просила Божью матерь помиловать моего неизвестного спасителя. В тот же день я поступила в монастырь. Деньги были нам возвращены разбойниками, поэтому ничто ж могло этому помешать. Я была печальнее обыкновенного и вместе с тем смиренна, как никогда. Будучи итальянкой, да еще суеверной, я верила в то, что Бог пожелал принять меня чистой, что он хотел завладеть всем моим существом, что я должна остаться незапятнанной, вот почему Господь отвел от меня разбойников, порожденных, вне всякого сомнения, дьяволом; ведь это он стремился запятнать венец невинности, предназначенный Богу. Вот почему я со всем пылом устремилась навстречу уговорам моих наставников и родителей. Я под диктовку написала просьбу на имя папы римского о сокращении испытательного срока. Прошение составил мой отец в таких выражениях, словно я страстно желала как можно скорее стать послушницей. Его святейшество усмотрел в прошении горячее стремление к одиночеству души, пресытившейся мирской жизнью. Он удовлетворил просьбу, и послушание, которое обычно длилось год, а то и два, было для меня сокращено, в знак особой милости, до одного месяца. Мне объявили эту новость. Ома не причинила мне ни боли, ни радости Можно было подумать, что я уже умерла для мира, что осталась одна оболочка. Две недели меня держали взаперти, опасаясь, что тяга к мирской жизни возьмет верх. На рассвете пятнадцатого дня я получила приказание спуститься в часовню с другими сестрами. В Италии монастырские часовни могут посещаться всеми желающими, это народные церкви. Папа римский, наверное, полагает, что священник не должен отнимать Бога у верующих, в каком бы месте ни происходила служба. Я взошла на хоры и села на скамью. Между зелеными занавесками, которые скрывали – вернее, создавали видимость, что скрывают – решетку часть храма. Через это своеобразное окно в мир я заметила человека, одиноко возвышавшегося над простертой ниц толпой. Он смотрел на меня, вернее сказать, пожирал меня глазами. В эту минуту меня охватило странное чувство неловкости, Мною однажды испытанное; какая-то сверхчеловеческая сила словно выманивала меня из моей оболочки, как когда-то мой брат притягивал магнитом иголки сквозь лист бумаги, дощечку и даже через металлическую пластинку. Да, я была побеждена, порабощена, я не могла сопротивляться этой притягательной силе. Я к нему наклонилась, молитвенно сложив руки, а губы повторили, что подсказывало сердце: – Спасибо, спасибо! Сестры с удивлением на меня взглянули; они не поняли ни моего движения, ни моих слов; они проследили за тем, куда тянулись мои руки, куда смотрели мои глаза, куда был направлен мой зов. Они привстали со своих скамеек, заглядывая внутрь церкви. Содрогаясь, я тоже бросила туда взгляд. Незнакомец исчез. Они стали меня расспрашивать, я только краснела, бледнела и заикалась. – С этой минуты, ваше высочество, – в отчаянии вскричала Лоренца, – я нахожусь во власти этого беса! – А я ничего сверхъестественного в этом не усматриваю, сестра, – с улыбкой возразила принцесса, – успокойтесь и продолжайте. – Да, это оттого, что вы не можете почувствовать, что я тогда испытывала. – Что же вы испытывали? – Полную власть беса надо мной: он овладел моим сердцем, душой, моим рассудком. – Боюсь, сестра, что этот бес – не что иное, как любовь! – сказала принцесса Луиза. – О, я не страдала бы так от любви; любовь не угнетала бы меня; любовь не заставила бы меня дрожать всем телом, как дерево во время бури; любовь не допустила бы дурной мысли, которая меня тогда посетила. – Что это за дурная мысль, дитя мое? – Мне следовало во всем признаться исповеднику, не так ли, ваше высочество? – Разумеется. – Так вот, вселившийся в меня бес шепнул мне, что я, напротив, должна соблюдать тайну. Вероятно, поступая в монастырь, монахини оставляют в миру воспоминания о любви, многие из них поминают какое-нибудь имя, взывая к Господу. Исповедник должен привыкнуть к подобным признаниям. Так вот я, будучи такой благочестивой, скромной, невинной, не обменявшись ни единым словом ни с кем из мужчин, не считая брата, до той злополучной поездки в Субиако, переглянувшись с незнакомцем всего два раза, я вообразила, ваше высочество, что меня заподозрят в одной из интриг, какие бывали до пострига у наших сестер с их оплакиваемыми возлюбленными. – Это и в самом деле дурная мысль, – согласилась ее высочество Луиза, – но это еще довольно невинный бес, если внушает подобные мысли женщине, в которую он вселился. Продолжайте. – На следующий день меня вызвали в приемную. Я спустилась и увидала одну из своих соседок с виа Фраттина в Риме – молодую женщину, соскучившуюся без меня, потому что мы имели обыкновение болтать и петь по вечерам. За ней, возле самой двери, стоял человек, закутанный в плащ. Я подумала, что это ее слуга. Он даже не повернулся ко мне, однако все мое существо обратилось к нему. Он ничего не говорил, но я догадалась, кто он. Это опять был мой спаситель. То же смущение овладело моим сердцем. Я почувствовала, что всецело нахожусь во власти этого человека. Если бы не разделявшая нас решетка, я, вне всякого сомнения, оказалась бы с ним рядом. Тень от его плаща излучала странный свет, ослеплявший меня. В его неприступном молчании одна я слышала звучание мелодичного голоса. Я собрала все свои силы и спросила у соседки с виа Фраттина, кто этот господин, что ее сопровождает. Она его не знала. Она должна была прийти ко мне вместе с мужем, но он в последний момент явился домой в сопровождении этого человека и сказал ей: – Я не могу поехать с тобой в Субиако, тебя проводит мой друг. А ей ничего другого и не нужно было, так горячо она желала со мной повидаться; вот так она и прибыла в сопровождении незнакомца. Моя соседка была набожная женщина; увидав в углу приемной Божью матерь, считавшуюся чудотворной, она не захотела уходить, не помолившись ей; она подошла к ней и опустилась на колени. В это время незнакомец бесшумно вошел в приемную, медленно ко мне приблизился, распахнул плащ и уставил на меня глаза, напоминавшие два горящих луча. Я ожидала, что он заговорит. Грудь моя бурно вздымалась, подобно морской волне, в ожидании его слов. Однако он лишь простер руки над моей головой, вплотную прижавшись к разделявшей нас решетке. Я сейчас же впала в неведомое мне дотоле восторженное состояние. Он мне улыбнулся. Я ответила ему улыбкой, веки мои в изнеможении опустились, я почувствовала, что я раздавлена. Убедившись в своей власти надо мной, он исчез. По мере того, как он удалялся, я приходила в чувство. Однако я еще продолжала находиться во власти этого странного наваждения, когда моя соседка с виа Фраттина закончила молитву, поднялась с колен, попрощалась со мной и вышла. Когда я вечером стала раздеваться, я нашла у себя под апостольником записку. В ней было всего три строчки: «В Риме обыкновенно предают казни человека, полюбившего монахиню. Захотите ли вы смерти человека, которому обязаны жизнью?» С того дня, ваше высочество, я себе более не принадлежала. Я обманула Господа и скрыла от него, что думаю об этом человеке больше, чем о самом Спасителе. Испугавшись своих слов, Лоренца замолчала, вопросительно заглядывая в умное и ласковое лицо принцессы. – Все это совсем не одержимость, – твердо проговорила ее высочество Луиза Французская, – повторяю вам, что это пагубная страсть, а я вам уже говорила, что к нам должно приходить лишь тогда, когда вы сожалеете о своих мирских делах. – Сожалею ли я, ваше высочество?.. – вскричала Лоренца. – Да ведь вы же видите мои слезы, вы знаете, как я молюсь, я на коленях умоляю помочь мне освободиться из-под дьявольской власти этого человека! И вы еще спрашиваете, сожалею ли я!.. Я испытываю больше, чем сожаление, я мучаюсь угрызениями совести! – Однако до этого времени… – начала принцесса Луиза. – Подождите, подождите конца истории, – попросила Лоренца, – и не судите меня слишком строго, умоляю вас, ваше высочество! – Быть снисходительной и доброй – вот моя обязанность. Я призвана утешать в страдании. – Благодарю, благодарю вас, вы н в самом деле ангел-утешитель, которого я так искала! Итак, мы спускались в часовню трижды в неделю; незнакомец не пропускал ни одной из этих служб. Я пыталась уклоняться, я говорила, что нездорова; я приняла решение не ходить в часовню. До чего же слаб человек! Когда наступало время молитвы, я спускалась вопреки своей воле, словно подчиняясь чужой непреодолимой власти. Если его еще не было, я некоторое время была спокойна и благостна, но по мере того, как он приближался, я начинала испытывать беспокойство. Я могла бы сказать: вот он в сотне шагов от меня, вот он взошел на паперть, сейчас он уже в церкви – для этого мне не нужно было его видеть. Как только он останавливался на обычном месте, мои глаза отрывались от молитвенника и устремлялись на него, какую бы горячую молитву я в этот миг ни произносила. Сколько бы времени ни продолжалась служба, я уже не могла ни читать, ни молиться. Мои мысли, моя воля, моя душа – все зависело от моего взгляда, все уходило во взгляд, а глаза я уже не могла отвести от этого человека, который – я это чувствовала – уводил меня от Бога. Вначале я не могла без страха взглянуть на него; потом мне самой этого хотелось; наконец я мысленно стала всюду следовать за ним. Часто я видела его, как это бывает во сне, идущим по ночной улице или проходящим под моим окном. Сестры заметили странное состояние, в котором я пребывала; они предупредили настоятельницу – та дала знать моей матери. За три дня до моего пострига ко мне в келью вошли три самых близких мне человека: отец, мать и брат. Они сказали, что приехали в последний раз меня обнять, но я-то видела, что цель их приезда – другая: оставшись со мной наедине, моя мать стала меня расспрашивать. Теперь нетрудно понять, что уже тогда я находилась во власти беса: вместо того, чтобы все ей рассказать, я упрямо все отрицала. В день пострига меня обуревали противоречивые чувства; то я страстно желала приближения той минуты, когда я буду всецело принадлежать только Богу, то страшилась ее. Я чувствовала, что, если бес попытается мною овладеть, это должно произойти в самую торжественную минуту. – А тот странный человек больше вам не писал с тех пор, как вы нашли первое письмо в своем апостольнике? – спросила принцесса. – Никогда, ваше высочество. – Вы ни разу с ним не говорили? – Нет, только мысленно. – И не писали ему? – О, никогда! – Продолжайте. Вы рассказывали о том дне, когда должны были постричься в монахини. – В тот день, как я уже сказала вашему высочеству, должны были закончиться мои мучения. Ведь я оставалась в душе христианкой, и для меня было неслыханной пыткой – несмотря на то, что она смягчалась под влиянием какого-то странного необъяснимого чувства – находиться во власти навязчивой мысли, постоянно видеть перед собой существо, возникавшее неожиданно, словно в насмешку, как раз в то мгновение, когда я изо всех сил пыталась с ним бороться; существо это упрямо, но пока безуспешно стремилось меня одолеть. Бывали минуты, когда я изо всех сил молила Бога, чтобы священный миг поскорее наступил. «Когда я буду принадлежать Господу, – говорила я себе, – Он сумеет меня защитить, так же как отвел от меня разбойников». Я забывала, что во время нападения разбойников Бог защищал меня с помощью этого человека. Наступило наконец время церемонии. Я спустилась в церковь, бледная, взволнованная, но менее беспокойная, чем обыкновенно. Отец, мать, брат, соседка с виа Фраттина, навещавшая меня незадолго до того, другие друзья нашей семьи собрались в церкви; туда же сошлись жители ближайших деревень, куда дошел слух о том, что я красива; говорят, что красивая жертва более угодна Богу. Служба началась. Я от всей души молила о том, чтобы она поскорее кончилась, потому что его не было в церкви, а я чувствовала, что, когда его нет, я способна сделать свободный выбор. Священник обратился ко мне, указывая на Христа, которому я собиралась себя посвятить, я уже тянула руки к тому единственному Спасителю, который есть у человека, как вдруг уже привычная дрожь охватила все мое существо, и я поняла, что он уже близко; я почувствовала стеснение в груди, я уже знала, что он на паперти; я против воли отвела глаза от алтаря, несмотря на все мои усилия остаться верной Христу, и устремила взгляд в противоположную сторону. Мой преследователь стоял у кафедры и как никогда пристально на меня смотрел. С этой минуты я всецело ему принадлежала: для меня больше не существовали ни служба, ни церемония, ни молитвы. Мне задавали требуемые обрядом вопросы – я не отвечала. Я помню, что кто-то потянул меня за руку: она болталась, как неживая. Мне показали ножницы, зловеще блеснувшие в луче солнца: я не дрогнула. Спустя мгновение я почувствовала, как холодный металл коснулся моей шеи; я услыхала, как сталь заскрежетала у меня в волосах. Тут силы оставили меня; мне показалось, что моя душа покинула тело и полетела к нему; я навзничь упала на каменные плиты, но не так, как теряют сознание, а словно объятая сном. Сначала я слышала ропот, а потом стала глухой, немой, бесчувственной. Церемония была прервана. Принцесса сочувственно сложила руки. – В этом страшном событии нетрудно усмотреть вмешательство врага Господа и всех людей, не правда ли? – вскричала Лоренца. – Будьте осторожны, бедная женщина. Мне кажется, вы склонны приписывать чуду то, что в действительности не что иное, как человеческая слабость, – проговорила принцесса с оттенком сострадания, – увидав этого человека» вы потеряли сознание, только и всего. Продолжайте. – Ваше высочество! Не говорите так! – вскричала Лоренца. Прошу вас по крайней мере выслушать все до конца, прежде чем выносить решение. Вы говорите, в этом нет ничего необычного? – спросила она. – Но тогда бы я пришла в себя, не правда ли? Через десять, пятнадцать минут, через час, наконец, после обморока! Я бы нашла поддержку у сестер, я бы воспрянула духом, не так ли? – Разумеется, – согласилась принцесса Луиза, – верно, так все и произошло? – Ваше высочество! – заговорила Лоренца глухо и скороговоркой. – Когда я пришла в чувство, была ночь. Резкие, порывистые движения, сотрясавшие все мое тело, окончательно привели меня в чувство. Спустя несколько минут я почувствовала утомление. Я подняла голову в надежде увидеть свод часовни или занавески в своей келье… Я увидала скалы, деревья, облака. Я почувствовала на своем лице чье-то дыхание и подумала, что около меня хлопочет сестра-сиделка; я хотела ее поблагодарить… Ваше высочество! Моя голова покоилась на груди мужчины, и этим мужчиной оказался мой преследователь. Я осмотрела и ощупала себя, желая убедиться в том, жива я или брежу. Из моей груди вырвался крик: я была вся в белом, а на голове был венец из белых роз, как у невесты или покойницы. Принцесса вскрикнула, Лоренца уронила голову на руки. – На следующий день, – продолжала, рыдая, Лоренца, – я узнала, что была среда. Значит, я трое суток пробыла без сознания и не знаю, что за это время со мной произошло.  Глава 18. ГРАФ ФЕНИКС   Наступило глубокое молчание. Одна из женщин предавалась мучительным размышлениям, другая была потрясена рассказом, что вполне понятно. Принцесса Луиза первой нарушила молчание. – А вы ничего не предпринимали для того, чтобы облегчить ему похищение? – Ничего, ваше высочество. – И не знаете, как вышли из монастыря? – Не знаю. – Да ведь монастырь запирается, охраняется, на окнах решетки, стены почти неприступны, привратница не выпускает ключи из рук. В Италии эти правила соблюдаются еще строже, чем во Франции. – Что я могу вам ответить, ваше высочество, если с той минуты я тщетно пытаюсь пробудить свои воспоминания? Я теряюсь в догадках. – Но вы упрекали его в похищении? – Конечно. – Что он вам сказал в свое оправдание? – Что любит меня. – Что вы ответили? – Что я его боюсь. – Так вы его не любили? – О нет, что вы! – Вы в этом были уверены? – Ваше высочество! Я испытывала к этому господину странное чувство. Как только он оказывался рядом, я переставала быть самой собой, становилась его вторым «я»; чего хочет он, того хочу и я; он приказывает – я исполняю; моя душа обессилела, мой разум лишился воли: этот человек одним взглядом способен меня усмирить, заворожить. То он словно вкладывает в меня мысли, которые никогда не приходили мне в голову; то будто извлекает на свет то, что до тех пор было глубоко скрыто от меня самой и о чем я даже не догадывалась. Вы сами видите, ваше высочество, что здесь не обошлось без колдовства. – Это, во всяком случае, странно, если речь не идет о чем-то сверхъестественном, – согласилась принцесса. – Но как же вы после всего случившегося жили с этим господином? – Он был ко мне очень нежен, искренне привязался… – Может быть, это испорченный человек? – Я так не думаю; в его манере выражаться много благородства. – Признайтесь, что вы его любите. – Нет, нет, ваше высочество, – с болезненной решимостью отвечала молодая женщина, – нет, я его не люблю. – Но тогда вы должны были бежать, обратиться к властям, связаться с родителями. – Ваше высочество, он так за мною следил, что я не могла убежать. – Отчего же вы не написали? – По дороге мы всегда останавливались в домах, которые, вероятно, ему принадлежали, там все повиновались только ему. Я не раз просила подать мне бумагу, перо и чернила, однако те, к кому я обращалась с этой просьбой, были им предуведомлены: никто ни разу так мне и не ответил. – А как вы путешествовали? – Сначала в почтовой карете. А в Милане мы пересели в карету, напоминавшую скорее дом на колесах. В ней мы и продолжали путь. – Неужели он никогда не оставлял вас одну? – Случалось, он подходил ко мне и приказывал: «Спите!» Я засыпала, а просыпалась, только когда он снова был рядом. Принцесса Луиза недоверчиво покачала головой. – Вам самой, очевидно, не очень хотелось бежать, – проговорила она, – иначе вам бы это удалось. – Мне кажется, вы не совсем правы, ваше высочество… Впрочем, возможно, я находилась под действием гипноза! – Вы были зачарованы словами любви, ласками? – Он редко говорил со мной о любви, ваше высочество; я не помню других ласк, кроме поцелуя в лоб перед сном и утром. – Странно, в самом деле, странно! – пробормотала принцесса. Она подозрительно взглянула на Лоренцу и приказала: – Скажите еще раз, что не любите его! – Повторяю, что я его не люблю, ваше высочество. – Еще раз скажите, что вас не связывают никакие земные узы… – Клянусь, ваше высочество, и что, если он потребует вас вернуть, у него не будет на это никакого права. – Никакого! – Как же вам все-таки удалось сюда прийти? – продолжала принцесса. – Я что-то никак не могу это понять. – Ваше высочество, я воспользовалась тем, что в пути нас застигла страшная буря недалеко от города, который называется, если не ошибаюсь, Нанси. Он оставил свое обычное место рядом со мной и поднялся в другое отделение огромной кареты, чтобы побеседовать с находившимся там стариком. Я прыгнула на лошадь и была такова. – А кто вам посоветовал отправиться во Францию? Почему вы не вернулись в Италию? – Я подумала, что не могу вернуться в Рим, потому что там могли бы подумать, что я вступила с этим господином в сговор. Родители отвернулись бы от меня. Вот почему я решила бежать в Париж и жить тайно, где могла бы заработать небольшой капитал, где могла бы скрыться от всех взглядов, особенно от его. Когда я примчалась в Париж, весь город был взволнован новостью о вашем уходе в монастырь кармелиток, ваше высочество; все превозносили вашу набожность, вашу заботу о несчастных, ваше сострадание к скорбящим. Для меня это было словно озарение, ваше высочество: я была совершенно убеждена, что только вы с вашим великодушием соблаговолите меня принять, только вы с вашим могуществом можете меня защитить. – Вы все время взываете к моему могуществу, дитя мое. Он что же, очень силен? – Да! – Так кто же он? Я из деликатности до сих пор вас об этом не спрашивала, однако если мне предстоит вас защищать, то надо же знать, от кого. – Ваше высочество, в этом я не могу вам помочь. Я не знаю, кто он и что он. Мне только известно, что король не мог бы внушить большего уважения; перед Богом так не преклоняются, как превозносят этого человека те, кому он открывает свое имя. – Его имя! Как его зовут? – Ваше высочество! Я слышала, как его называли совершенно разными именами. Два из них сохранились у меня в памяти. Одним его называл старик, о котором я вам уже говорила, он был нашим попутчиком от самого Милана до той минуты, как я их покинула; другим именем он называл себя сам. – Как называл его старик? – Ашарат!.. Нехристианское имя, не правда ли, ваше высочество? – А как он сам себя величал? – Джузеппе Бальзамо. – Ну и что же он собой представляет? – Он.., знает весь мир, способен все угадать, он – современник всех времен, он жил во все века, он говорит… О, Боже мой! Простите ему богохульство! Он говорит об Александре, Цезаре, Карле Великом так, будто был с ними знаком, хотя мне кажется, что все они давно умерли. А еще он рассказывает о Каиафе, Пилате, Иисусе Христе так, словно присутствовал при его распятии. – Это какой-нибудь шарлатан, – заметила принцесса. – Ваше высочество, я, возможно, не очень хорошо себе представляю, что означает во Франции слово, которое вы только что произнесли, но я знаю, что это человек опасный, он просто ужасен, ему все покоряется, падает перед ним ниц, рушится. Его считают беззащитным, а он оказывается вооружен; думают, что он одинок, а он заставляет людей появляться словно из-под земли. И все это – не применяя насилия: словом, жестом.., улыбкой. – Ну хорошо, – проговорила принцесса, – кто бы он ни был, уверяю вас, дитя мое, вы будете от него защищены. – Вами, ваше высочество? – Да, мною. Я буду защищать вас до тех пор, пока вы сами не пожелаете отказаться от моего покровительства. Но не думайте больше и, главное, не пытайтесь заставить меня поверить в сверхъестественные видения, порожденные вашим больным рассудком. Во всяком случае, стены Сен-Дени надежно охранят вас от дьявольской силы, а также от еще более страшной силы, поверьте мне, – от человеческой власти. А теперь скажите, что вы намерены делать. – Эти драгоценности принадлежат мне, ваше высочество. Я рассчитываю уплатить ими взнос для поступления в какой-нибудь монастырь, если возможно – в ваш. Лоренца выложила на стол дорогие браслеты, бесценные кольца, великолепный брильянт и восхитительные серьги. Все это стоило около двадцати тысяч экю. – Это ваши драгоценности? – спросила принцесса. – Мои, ваше высочество; он подарил их мне, я отдаю их Богу. У меня есть только одно пожелание… – Какое же? Говорите! – Я хочу, чтобы ему вернули арабского скакуна по кличке Джерид, который помог мне спастись, если он его потребует. – Но вы-то сами ни за что не хотите к нему возвращаться, не так ли? – Я ему не принадлежу. – Да, верно, вы это уже говорили. Итак, сударыня, вы по-прежнему желаете поступить в Сен-Дени и продолжить то, что начали в Субиако и что было прервано при странных обстоятельствах, о которых вы мне поведали? – Это самое большое мое желание, ваше высочество, я на коленях умоляю вас мне помочь. – Можете быть спокойны, дитя мое, – сказала принцесса, – с сегодняшнего дня вы будете жить среди нас, а когда докажете, что стремитесь заслужить эту милость, когда примерным поведением – я на это рассчитываю – вы ее заслужите, вы будете принадлежать всемогущему Богу, и я вам обещаю, что никто не увезет вас из Сен-Дени, пока ваша настоятельница – с вами. Лоренца бросилась в ноги заступнице, рассыпаясь в самых нежных, самых искренних словах благодарности. Вдруг она вскочила на одно колено, прислушалась, побледнела, затрепетала. – Господи! – вскричала она. – Боже мой! Боже мой! – Что такое? – спросила принцесса Луиза. – Я трепещу! Видите? Это он! Он идет сюда! – Кто? – Он, он! Тот, кто поклялся меня погубить! – Тот человек? – Да, он! Посмотрите, как у меня дрожат руки. – Верно!.. – Это удар в самое сердце! – вскричала она. – Он близко, совсем близко! – Вы ошибаетесь. – Нет! Нет, ваше высочество! Держите меня, он притягивает меня к себе, смотрите!.. Держите меня! Держите меня! Принцесса схватила молодую женщину за руку. – Опомнитесь, бедное дитя! – сказала она. – Даже если это он, клянусь Богом, вы здесь в безопасности. – Он уже близко, он совсем рядом! – в ужасе вскричала Лоренца; она чувствовала себя раздавленной, глаза ее смотрели в одну точку, она протягивала руки к двери. – Безумие! Это безумие! – проговорила принцесса. – Разве к Луизе Французской можно так просто войти? Этот господин должен по меньшей мере иметь на руках приказ короля. – Ваше высочество, я не знаю, как он вошел! – откинувшись, вскричала Лоренца. – Но я знаю, я просто уверена, что он поднимается по лестнице.., он в десяти шагах отсюда.., вот он! Дверь распахнулась. Принцесса отпрянула, приходя в ужас от странного совпадения. На пороге появилась монахиня. – Кто там? – спросила принцесса. – Что вам угодно? – Ваше высочество! В монастырь прибыл один дворянин, – отвечала монахиня, – он желает переговорить с вашим высочеством. – Как его зовут? – Его сиятельство Феникс. – Это он? – спросила принцесса у Лоренцы. – Знакомо вам это имя? – Имя мне незнакомо, но это он, ваше высочество, это он! – Что ему угодно? – спросила принцесса монахиню. – Он прибыл с поручением к королю Франции от его величества короля Пруссии и хотел бы, как он говорит, просить у вашего высочества аудиенции. Принцесса Луиза на мгновение задумалась. Повернувшись к Лоренце, она приказала: – Ступайте в кабинет. Лоренца повиновалась. – А вы, сестра, – продолжала принцесса, – пригласите этого дворянина. Сестра поклонилась и вышла. Убедившись, что дверь кабинета надежно заперта, принцесса снова села в кресло и не без волнения стала ожидать дальнейших событий. Почти тотчас монахиня вернулась в сопровождении господина, уже виденного нами во время церемонии представления ко двору; он был представлен королю как граф Феникс. На нем был прежний костюм прусского офицера: военный парик и сюртук строгого покроя с черным стоячим воротником. Войдя в комнату, он опустил черные большие глаза, выразив этим почтение, которым он, как простой дворянин, был обязан принцессе крови. Однако он тотчас поднял глаза, словно опасаясь слишком унизить свое достоинство. – Ваше высочество! Я благодарен вам за оказанную милость. Впрочем, я был в ней уверен, будучи наслышан о том, что ваше высочество великодушно поддерживает всех страждущих. – Да, сударь, я действительно стараюсь это делать, – с достоинством вымолвила принцесса, надеясь поскорее поставить на место того, кто вздумал просить ее защиты после того, как злоупотребил своей властью. Граф поклонился с таким видом, будто не понял двойного смысла слов принцессы. – Чем же я могу вам помочь? – продолжала принцесса Луиза по-прежнему насмешливым тоном. – Всем, ваше высочество. – Я вас слушаю. – Я не стал бы тревожить ваше высочество в вашем уединении, не имея на то важных причин. Насколько мне известно, вы, ваше высочество, предоставили приют одному лицу, чрезвычайно меня интересующему. – О ком вы говорите, сударь? – О Лоренце Фелициани. – А кем она вам приходится? Она ваша свойственница? Родственница? Сестра? – Жена. – Жена? – возвысив голос, переспросила принцесса Луиза, надеясь быть услышанной в кабинете. – Лоренца Фелициани – графиня Феникс? – Да, ваше высочество, Лоренца Фелициани – графиня Феникс, – невозмутимо отвечал граф. – Но в монастыре кармелиток нет графини Феникс, сударь, – сухо возразила принцесса. Казалось, графа это ничуть не смутило, и он продолжал: – Может быть вы, ваше высочество, недостаточно убеждены в том, что Лоренца Фелициани и графиня Феникс – одно лицо? – Да, вы угадали, – сказала принцесса, – я в этом т совсем убеждена. – Вашему высочеству достаточно приказать, чтобы сюда привели Лоренцу Фелициани, и у вас не останется никаких сомнений. Я прошу у вашего высочества прощения за подобную настойчивость, но я всей душой привязан к этой молодой особе, да и она, я полагаю, сожалеет о разлуке со мной. – Вы так думаете? – Да, ваше высочество, я в этом совершенно уверен, сколь бы ни были малы мои достоинства. «Лоренца была права, – подумала принцесса, – это и в самом деле опасный человек». Граф держался спокойно и не выходил из рамок дворцового этикета. «Попробуем его обмануть», – решила принцесса Луиза. – Сударь! – сказала она, – я не могу выдать вам эту женщину, ее здесь нет. Я понимаю настойчивость, с какой вы ее разыскиваете, если действительно любите ее, как вы говорите. Однако если вы в самом деле хотите ее вернуть, вам следует искать ее в другом месте, поверьте мне. Входя в комнату, граф окинул беглым взглядом всю комнату принцессы Луизы, его глаза на одно-единственное мгновение задержались на столике в темном углу, но этого времени оказалось достаточно, чтобы он разглядел на нем сверкавшие драгоценности, которые оставила там Лоренца, предложив их в качестве взноса в монастырь кармелиток. Граф Феникс узнал драгоценности. – Если бы вы, ваше высочество, пожелали припомнить, – продолжал настаивать граф, – да простится мне моя назойливость, что Лоренца Фелициани была совсем недавно в этой комнате и оставила вон на том столе драгоценности… Переговорив с вашим высочеством, она удалилась… Граф Феникс перехватил взгляд принцессы, брошенный в сторону кабинета. –..и скрылась в кабинете, – закончил он. Принцесса покраснела, граф продолжал: – Итак, я жду согласия вашего высочества, прикажите ей выйти к нам. Она немедленно вам подчинится, у меня нет в этом ни малейших сомнений. Принцесса вспомнила, что Лоренца заперлась изнутри, и, значит, ничто не могло заставить ее выйти помимо ее воли. – Да, но что она должна будет сделать, если войдет сюда? – спросила принцесса, не скрывая досады оттого, что была вынуждена лгать человеку, от которого ничто не могло укрыться. – Ничего, ваше высочество; она лишь подтвердит вашему высочеству, что, будучи моей супругой, желает последовать за мной. Эти слова окончательно убедили принцессу в своей правоте, потому что она не забыла, как горячо Лоренца восставала именно против этого. – Ваша супруга! – вскричала она. – Вы в этом уверены? Было очевидно, что принцесса возмущена. – У меня такое ощущение, будто ваше высочество мне не верит, – вежливо заметил граф, – однако что невероятного в том, что граф Феникс женился на Лоренце Фелициани и, женившись, просит вернуть ему супругу? – Опять супруга! – нетерпеливо вскричала принцесса Луиза. – И вы смеете утверждать, что Лоренца Фелициани – ваша супруга? – Да, ваше высочество, – вполне естественным тоном отвечал граф, – я осмеливаюсь это утверждать, потому что это правда. – Итак, вы женаты? – Женат. – На Лоренце? – На Лоренце. – Вы сочетались законным браком? – Разумеется, ваше высочество, и если вы настаиваете на обратном, что не может меня не оскорблять –..то что вы собираетесь сделать? – Я готов представить вашему высочеству составленное по всем правилам свидетельство о бракосочетании, скрепленное подписью обвенчавшего нас священника. Принцесса дрогнула; ее уверенность разбивалась о его спокойствие. Граф раскрыл портфель и достал сложенный вчетверо листок. – Вот доказательство правдивости моих заявлений, ваше высочество, и прав на эту женщину; подпись – подлинная… Не желает ли ваше высочество прочесть свидетельство и сверить подпись? – Подпись? – пробормотала принцесса с сомнением еще более оскорбительным, нежели ее гнев. – А если эта подпись?.. – Бумагу подписал кюре церкви Иоанна Крестителя в Страсбурге, хорошо известный его высочеству Людовику, кардиналу де Роану, и если бы его высокопреосвященство был здесь… – Господин кардинал – здесь! – вскричала принцесса, не спуская с графа горящего взора. – Его высокопреосвященство не уезжал из Сен-Дени, он сейчас у соборных каноников. Нет ничего проще, как сейчас же проверить подпись, что вы нам и предлагаете. – Для меня это большое счастье, ваше высочество, – отвечал граф, равнодушно убирая свидетельство в портфель, – надеюсь, после этой проверки рассеются все несправедливые подозрения вашего высочества. – Да, подобная неосмотрительность меня и в самом деле возмутила бы, – заметила принцесса, тряхнув колокольчиком. – Сестра! Сестра! Монахиня, которая несколько минут назад ввела графа Феникса, явилась на зов. – Прикажите отправить верхового курьера с запиской к его высокопреосвященству кардиналу де Роану, – сказала принцесса, – он сейчас на соборном капитуле, пусть незамедлительно прибудет сюда, я его деду. Произнося эти слова, принцесса поспешно написала несколько слов и вручила записку монахине. Она ей шепнула: – Прикажите поставить в коридоре двух стрелков охраны и чтобы никто не смел выходить без приказа. Ступайте! Граф наблюдал за тем, как принцесса готовилась бороться с ним до конца; пока принцесса писала записку, решившись, вероятно, оспаривать у него победу, он подошел к кабинету и, пристально глядя на дверь, протянул руки и стал взмахивать ими не то чтобы нервно, а скорее размеренно; при этом он едва слышно что-то говорил. Обернувшись, принцесса застала его за этим занятием. – Что вы делаете, сударь? – спросила она. – Ваше высочество! – отвечал он. – Я приглашаю Лоренцу Фелициани предстать перед вами, чтобы подтвердить, что я не обманщик, не фальсификатор. Это не противоречило бы другим доказательствам, которых потребует ваше высочество. – Сударь! – Лоренца Фелициани! – повелительно вскричал граф, подчиняя себе даже принцессу, лишая ее воли своим тоном. – Лоренца Фелициани! Выйдите из кабинета! Дверь по-прежнему оставалась заперта. – Идите сюда, я приказываю! – повторил граф. В замке заскрежетал ключ; принцесса с невыразимым ужасом смотрела, как молодая женщина выходит из кабинета, не спуская глаз с графа и не выражая ни гнева, ни ненависти. – Что вы делаете, дитя мое, что вы делаете? – вскричала принцесса Луиза. – Зачем вы вышли к тому, кого избегаете? Здесь вы были в безопасности, я же вам говорила!.. – В моем доме ей тоже ничто не угрожает, ваше высочество, – заметил граф. Потрясенная принцесса всплеснула руками и упала в кресло. – Лоренца! Меня обвиняют в том, что я совершил по от ношению к вам насилие, – проговорил граф нежным голосом, в котором, однако, звучали повелительные нотки, – скажите, принуждал ли я вас к чему бы то ни было? – Никогда, – отвечала молодая женщина ясно и недвусмысленно, однако словно находясь в оцепенении. – Что же в таком случае означает вся эта история с похищением, которую вы мне только что рассказывали? – вскричала принцесса Луиза. Лоренца молчала. Она смотрела на графа так, будто ее жизнь и каждое слово, являвшееся выражением этой жизни, зависели от него. – Ее высочество желает, вероятно, знать, каким образом вы вышли из монастыря, Лоренца. Расскажите обо всем, что произошло с той минуты, как вы потеряли сознание в церкви, и до того момента, как очнулись в почтовой карете. Лоренца молчала. – Расскажите во всех подробностях, – продолжал граф, – я приказываю. Лоренца вздрогнула. – Я ничего не помню, – пролепетала она. – Напрягите память, и вы все вспомните. – А-а.., да, да, я в самом деле припоминаю, – проговорила Лоренца без всякого выражения. – Рассказывайте! – Я потеряла сознание в ту минуту, как моих волос коснулись ножницы; меня унесли в келью и уложили в постель. Мать просидела возле меня до самого вечера. Я не приходила в сознание, было решено послать за сельским доктором. Он пощупал пульс, подержал у моих губ зеркало и, убедившись, что в моих жилах не стучит кровь и я бездыханна, объявил, что я мертва. – Откуда вам все это известно? – спросила принцесса. – Ее высочество желает знать, откуда вы это узнали, – повторил граф. – Это и странно! – проговорила Лоренца. – Я все видела и слышала. Просто я не могла ни открыть глаза, ни заговорить, ни пошевелиться; я словно впала в летаргический сон. – Троншен мне рассказывал о людях, засыпающих летаргическим сном, – заметила принцесса, – их хоронят заживо. – Продолжайте, Лоренца. – Мать была в отчаянии и не могла поверить в мою смерть. Она объявила, что хочет провести около меня еще одну ночь и следующий день. Как она сказала, так и сделала. Однако истекли и эти тридцать шесть часов, а я не пошевелилась, не вздохнула. Трижды приходил священник, пытаясь убедить мою мать в том, что, задерживая мое тело на земле, она восстает против воли Божьей – ведь моя душа уже отлетела на небо. Он не сомневался, что душа моя – у Бога, потому что я умерла в ту самую минуту, как произносила слова, скреплявшие мой вечный союз с Господом. Мать сумела настоять на том, чтобы ей позволили провести возле меня ночь с понедельника на вторник. Но я и во вторник оставалась в том же бесчувственном состоянии. Признав себя побежденной, моя мать отступила. Монахини возмущались таким кощунством. В часовне, где меня по обычаю должны были оставить на сутки, зажглись свечи. Как только мать покинула келью, явились монахини, которые должны были меня одевать. Так как я не успела произнести обет, меня решено было одеть в белое; на голову мне возложили венок из белых роз, сложили мне на груди руки и крикнули: – Гроб! В келью внесли гроб. Меня охватила дрожь: повторяю, сквозь опущенные веки я видела все происходившее так, словно глаза мои были широко раскрыты. Меня подняли и опустили в гроб. Потом гроб отнесли в часовню с накрытым лицом по обычаю нашей страны и поставили его в клире. Вокруг меня зажгли свечи и поставили в ногах кропильницу. Весь день крестьяне Субиако приходили в часовню, молились за меня и кропили меня святой водой. Настал вечер. Посещения прекратились. Все двери часовни были заперты изнутри, кроме небольшой боковой двери. Подле меня осталась только сестра-сиделка. Мне не давала покоя ужасная мысль: на следующий день должны были состояться похороны; я понимала, что буду заживо погребена, если только какая-нибудь неведомая сила не придет мне на помощь. Я считала минуты, я слышала, как часы пробили девять, десять, потом одиннадцать. Каждый удар эхом отдавался в моем сердце: до меня словно доносился звон колоколов на моих собственных похоронах! Это было ужасно! Ужасно! Одному Богу известно, как я пыталась стряхнуть этот леденящий сон, разорвать оковы, удерживавшие меня в гробу. Должно быть, Господь увидал мои муки и сжалился надо мной. Часы пробили полночь. Мне показалось, что с первым ударом часов все мое тело содрогнулось: я почувствовала приближение Ашаратл. Сердце мое забилось; я увидала его на пороге часовни. – Разве вы испугались? – спросил граф Феникс. – Нет, нет! Я испытывала счастье, радость, сильное возбуждение! Я поняла, что он пришел, чтобы вырвать меня из лап смерти, так меня страшившей! Он неторопливо подошел к гробу, некоторое время рассматривал меня с грустной улыбкой, потом приказал: – Встань и иди! Оковы, удерживавшие мое тело, спали; повинуясь его властному голосу, я поднялась и спустила ногу из гроба. – Ты счастлива, что жива? – спросил он меня. – Да! – Тогда следуй за мной! Для сиделки были не в диковинку обязанности, которые она должна была исполнять у гроба: она уже стольких сестер проводила в последний путь! Она спала, сидя на стуле. Я прошла мимо нее незамеченной и последовала за тем, кто уже дважды спас меня от смерти. Мы вышли во двор. Я вновь увидела звездное небо, на что уж и не надеялась. Я вдыхала свежий воздух, которым не дано наслаждаться мертвецам, но который так радует живых! – Теперь, прежде чем покинуть монастырь, вы должны сделать выбор между Богом и мною. Хотите ли вы стать монахиней? Или желаете последовать за мной? – Я готова следовать за вами. – Что ж, идемте! – проговорил он. Мы подошли к воротам. Дверь оказалась заперта. – Где ключи? – спросил он. – В кармане у привратницы. – А где ее платье? – На стуле возле постели. – Войдите к ней бесшумно, возьмите ключи, выберите тот, что от этой двери, и принесите сюда. Я повиновалась. Дверь в будку привратницы была не заперта изнутри. Я вошла. Подошла к стулу. Пошарила в карманах, нашла ключи, выбрала в связке ключ от ворот и принесла его. Спустя несколько минут мы были на улице. Я взяла его за руку, и мы побежали на окраину Субиако. В ста шагах от последнего дома нас ожидала карета. Мы сели, и лошади понеслись галопом. – Над вами не совершали насилия? Вам ничем не угрожали? Вы добровольно последовали за этим господином? Лоренца молчала. – Ее высочество вас спрашивает. Лоренца, не принудил ли я вас следовать за мной, не угрожал ли я вам. – Нет. – Почему же вы за ним последовали? – Скажите, почему вы за мной последовали! – Потому что я вас любила, – проговорила Лоренца. Торжествующе улыбаясь, граф Феникс обернулся к принцессе.  Глава 19. ЕГО ВЫСОКОПРЕОСВЯЩЕНСТВО КАРДИНАЛ ДЕ РОАН   Все происходившее на глазах принцессы было столь необычно, что она, сильная духом и нежная душой, спрашивала себя, уже не волшебник ли, в самом деле, перед ней, умеющий подчинять своей воле сердца и умы. Однако граф Феникс не собирался на этом останавливаться. – Это еще не все, ваше высочество, – заметил он, – вы слышали из уст Лоренцы лишь часть нашей истории. У вас могут остаться сомнения, если вы не услышите окончания из того же источника. Он обернулся к молодой женщине. – Вы помните, Лоренца, продолжение нашего путешествия? Помните, как мы были в Милане, на Большом озере, в Оберланде, в Риччи, на берегах красавца Рейна, этого северного Тибра? – Да, – отвечала молодая женщина тем же тусклым голосом, – да, Лоренца видела все это. – Вы были вынуждены следовать за этим господином, не так ли, дитя мое? Вы находились под влиянием неотвратимой, непонятной силы? – спросила принцесса. – Отчего вы так думаете, ваше высочество? Вы только что слышали то, что доказывает обратное. Кстати оказать, если вам требуется более убедительное доказательство, материальное, так сказать, свидетельство, – вот собственноручное письмо Лоренцы. Я был вынужден вопреки своему желанию оставить ее одну в Майенсе. Она без меня скучала, хотела меня видеть и, пока меня не было, написала мне записку. Вы можете ее прочитать, ваше высочество. Граф достал из портфеля письмо и подал его принцессе. Она прочла: «Вернись, Ашарат. Все мне немило, когда тебя нет рядом. Боже мой, когда же настанет день, когда я буду вечно твоей? Лоренца». Принцесса поднялась с пылавшим от гнева лицом и подошла к Лоренце с запиской в руке. Лоренца словно ее не замечала. Казалось, она видела и слышала только графа. – Я понимаю, – с живостью заговорил тот, словно решившись до конца служить переводчиком молодой женщины, – ваше высочество сомневается и желает знать, действительно ли это ее записка. Ну что ж! Вы, ваше высочество, сами можете в этом убедиться. Лоренца, отвечайте: кто написал эту записку? Он взял письмо, вложил его в руку жены и прижал ее к своему сердцу. – Написала письмо Лоренца, – проговорила она. – А Лоренце известно, о чем это письмо? – Конечно. – Тогда скажите принцессе, что в этом письме, чтобы она не думала, что я ее обманываю, когда говорю, что вы меня любите. Скажите же ей, я вам приказываю! Казалось, Лоренца сделала над собой усилие. Потом, не разворачивая письма и не поднося его к глазам, прочла: «Вернись, Ашарат. Все мне немило, когда тебя нет рядом. Боже мой, когда же настанет тот день, когда я буду вечно твоей? Лоренца». – Невероятно! – проговорила принцесса. – Я вам не верю, потому что во всем этом есть нечто необъяснимое, сверхъестественное. – Вот это письмо и убедило меня окончательно в том, что необходимо ускорить наше бракосочетание, – продолжал граф Феникс, не обращая внимания на слова принцессы. – Я любил Лоренцу так же сильно, как она меня. Наше положение было двусмысленным. Кстати, в этом полном приключений и случайностей образе жизни, какой я веду, могло произойти несчастье; я мог неожиданно умереть и хотел бы, чтобы в случае моей смерти все мое состояние принадлежало Лоренце. Вот почему, прибыв в Страсбург, мы обвенчались. – Обвенчались? – Да. – Это невозможно! – Отчего же, ваше высочество? – с улыбкой сказал граф. – Позвольте вас спросить, что невозможного в том, что граф Феникс женился на Лоренце Фелициани? – Она мне сама сказала, что не является вашей супругой. Не отвечая принцессе, граф повернулся к Лоренце. – Вы помните, когда мы обвенчались? – спросил он ее. – Да, – отвечала она, – третьего мая. – Где? – В Страсбурге. – В какой церкви? – В городском соборе, у Иоанна Крестителя. – Был ли наш союз заключен против вашей воли? – Нет, я была очень счастлива. – Видишь ли, Лоренца, – продолжал граф, – ее высочество полагает, что тебя принудили к этому. Ей сказали, что ты меня ненавидишь. При этих словах граф взял Лоренцу за руку. Молодая женщина затрепетала от счастья. – Я тебя ненавижу?! Нет, я тебя люблю! Ты такой добрый, такой щедрый, такой могущественный! – Скажи, Лоренца, с тех пор как я стал твоим мужем, злоупотреблял ли я когда-нибудь супружескими правами? – Нет, ты относишься ко мне, как к дочери, я твоя чистая и безупречная подруга. Граф обернулся к принцессе, словно желая ей сказать: «Вы слышали?» Принцесса в ужасе отступила к изваянию Иисуса, из слоновой кости, стоявшему у стены, задрапированной черным бархатом. – Это все, что вы желали узнать, ваше высочество? – проговорил граф, выпуская руку Лоренцы. – Сударь! Сударь! – вскрикнула принцесса. – Не приближайтесь ни ко мне, ни к ней! В эту минуту послышался шум подъехавшей кареты, остановившейся у дверей аббатства. – А-а, вот и кардинал! – воскликнула принцесса. – Теперь мы, наконец, узнаем, как ко всему этому относиться. Граф Феникс поклонился, шепнул Лоренце несколько слов и спокойно стал ждать с видом человека, который умеет управлять событиями. Спустя мгновение дверь распахнулась, и принцессе объявили о прибытии его высокопреосвященства кардинала де Роана. Успокоенная появлением третьего лица, принцесса вновь опустилась в кресло и проговорила: – Просите! Вошел кардинал. Поклонившись принцессе, он с удивлением заметил Бальзамо и вскричал: – А-а, это вы, сударь! – Вы знакомы с этим господином? – не скрывая удивления, спросила принцесса. – Да, – отвечал кардинал. – В таком случае, – вскричала она, – скажите нам, кто он такой. – Нет ничего проще, – заметил кардинал, – этот господин – колдун. – Колдун? – пролепетала принцесса. – Прошу прощения, ваше высочество, – вмешался граф, – я надеюсь, высокопреосвященство все нам объяснит в свое время ко всеобщему удовольствию. – Уж не предсказывал ли этот господин судьбу вашему высочеству? – спросил кардинал де Роан. – Я вижу, вы очень взволнованы. – Свидетельство о браке! Сию же минуту! – вскричала принцесса. Кардинал с удивлением взглянул на нее, не понимая, что могло означать это восклицание. – Прошу вас, – проговорил граф, протягивая документ кардиналу. – Что это? – спросил тот. – Я хочу знать, – сказала принцесса, – подлинная ли это подпись и действительно ли это свидетельство. Кардинал прочел представленную принцессой бумагу. – Свидетельство составлено по всей форме и подписано господином Реми, кюре храма Иоанна Крестителя. А почему это интересует ваше высочество? – У меня есть на то причины. Так вы говорите, что подпись?.. – Подлинная. Но я не поручусь, что она не была получена путем вымогательства. – Путем вымогательства? – вскричала принцесса. – Это вполне вероятно. – И согласие Лоренцы – тоже, не так ли? – насмешливо спросил граф, пристально глядя на принцессу. – А как можно было бы вынудить кюре подписать эту бумагу, господин кардинал? Вам это известно? – Во власти этого господина много разных способов, колдовских, например. – Колдовских? Кардинал, вам ли?.. – Ведь он – колдун. Я это уже сказал вашему высочеству и могу повторить. – Ваше высокопреосвященство изволит шутить! – Да нет же, а в доказательство я хотел бы в вашем присутствии объясниться с этим господином самым серьезным образом. – Я собирался сам просить вас об этом, – вмешался граф. – Прекрасно! Не забудьте, однако, что вопросы буду задавать я, – возвысил голос кардинал. – А я прошу вас помнить, что отвечу на все ваши вопросы в присутствии ее высочества, раз вы так этого хотите. Но вам этого очень скоро не захочется, я в этом уверен. Кардинал улыбнулся. – Роль колдуна в наши дни – непростая роль, – заметил он. – Я видел вас за работой: вы имели огромный успех. Но предупреждаю вас, что не у всех такое терпение, а главное такое великодушие, как у ее высочества. – У ее высочества? – вскричала Луиза. – Да, – отвечал граф, – я имел честь быть представленным ее высочеству. – Как же вы были удостоены такой чести? Говорите, говорите! – Все произошло хуже, чем мне бы этого хотелось, потому что я не испытываю личной неприязни к людям, особенно – к дамам. – Что сделал этот господин моей августейшей племяннице? – спросила принцесса Луиза. – Ваше высочество! Я имел несчастье сказать правду, которую она хотела от меня услышать. – Хороша правда! Такая правда, что она упала в обморок! – Моя ли в том вина, – продолжал граф властным голосом, которому, должно быть, случалось подчинять себе слушателей, – моя ли в том вина, если правда оказалась столь страшной, что произвела такое действие? Разве я искал встречи с ее высочеством? Разве я просил ей меня представить? Нет, напротив, я пытался этого избежать. Меня привели к ней почти силой. Она меня допрашивала. – Что же это была за страшная правда, которую вы ей сообщили? – спросила принцесса. – Ваше высочество! Я приподнял завесу, скрывавшую будущее, – отвечал граф. – Будущее? – переспросила принцесса. – Да, ваше высочество, то будущее, которое вашему высочеству кажется столь угрожающим, что вы пытаетесь от него скрыться в монастыре, одолеть свой страх перед ним в алтаре молитвами и слезами. – Сударь! – Моя ли вина в том, ваше высочество, если будущее, которое вы предчувствуете, будучи святой, было открыто мне как пророку, а ее высочество, напуганная этим будущим, угрожающим ей лично, упала в обморок после того, как я ей открыл его? – Слышите, что он говорит? – проговорил кардинал. – Увы!.. – молвила принцесса. – Ее правление обречено, – вскричал граф, – как безнадежное и самое несчастливое для монархии. – Сударь! – А вот ваши молитвы, должно быть, достигли цели, но вы не увидите ничего из того, чему суждено произойти, потому что к тому времени уже будете в руках Господа. Молитесь, ваше высочество! Молитесь! Подпав под влияние его пророческого голоса, каким он говорил о ее опасениях, принцесса упала на колени перед распятием и принялась горячо молиться. Повернувшись к кардиналу, граф увлек его к окну. – Поговорим с глазу на глаз, господин кардинал. Что вам от меня угодно? Кардинал пошел за графом. Итак, действующие лица расположились следующим образом: Принцесса горячо молилась перед распятием; Лоренца молча и неподвижно, с открытыми, но словно невидящими глазами, стояла посреди комнаты. Мужчины стояли у окна: граф опирался на оконную задвижку, кардинал был наполовину скрыт шторами. – Так что же вам угодно? – повторил граф. – Я вас слушаю. – Я хочу знать, кто вы такой. – Вам это известно. – Мне? – Разумеется. Не вы ли говорили, что я – колдун? – Превосходно! Но там вас называли Джузеппе Бальзамо, здесь – графом Фениксом. – Что же это доказывает? Что я сменил имя, только и всего. – Да, но знаете ли вы, что подобные изменения, да еще со стороны такого человека, как вы, должны весьма заинтересовать господина де Сартина? Граф улыбнулся. – Это несерьезный аргумент для того, кто носит славное имя Роанов! Неужели ваше высокопреосвященство собирается делать голословные заявления? Verba et voces. Никакого другого обвинения мне предъявить вы не желаете? – Шутить изволите? – спросил кардинал. – Таков уж мой нрав! – В таком случае я позволю себе одно удовольствие. – Какое же? – Я заставлю вас снизить тон. – Попробуйте. – Я в этом уверен, стоит мне только начать ухаживать за будущей наследной принцессой. – Это было бы небесполезно, принимая во внимание отношения, в которых вы с ней сейчас находитесь, – равнодушно заметил Бальзамо. – А если я прикажу вас арестовать, господин предсказатель судеб? Что вы на это скажете? – Я бы сказал, что вы совершаете большую ошибку, ваше высокопреосвященство. – Вот как? – с уничтожающим презрением воскликнул кардинал. – По отношению к кому? – К самому себе, господин кардинал. – Ну так я отдам это приказание: вот когда мы узнаем, кто такой в действительности Джузеппе Бальзамо, граф Феникс, – знатный отпрыск генеалогического древа, ни одного семечка с которого я не видал ни на одном из геральдических полей Европы. – Неужели вам обо мне ничего не сообщил ваш друг господин де Бретель? – спросил Бальзамо. – Господин де Бретель не является моим другом. – То есть он перестал им быть. Однако когда-то он был одним из самых близких ваших друзей. Ведь именно ему вы написали одно письмо… – Какое письмо? – спросил кардинал, приблизившись к Бальзамо. – Ближе, господин кардинал, еще ближе. Я не хотел бы громко говорить, дабы не опорочить вас. Кардинал вплотную приблизился к Бальзамо. – О каком письме вы говорите? – прошептал он. – Вы хорошо знаете, о каком. – И все-таки скажите! – Я имею в виду письмо, которое вы отправили из Вены в Париж с целью помешать женитьбе дофина. Прелат не смог скрыть своего ужаса. – А это письмо?.. – пролепетал он. – Я знаю его назубок. – Так господин де Бретель меня предал? – Почему вы так решили? – Потому что, когда вопрос о женитьбе дофина был решен, я попросил его вернуть мне письмо. – А он вам сказал?.. –..что сжег его. – Он не посмел вам признаться в том, что письмо потеряно. – Потеряно? – Да. Одним словом, если письмо потеряно, то, как вы понимаете, оно могло и найтись. – То есть письмо, которое я написал господину де Бретелю… – Да. – То самое, о котором он сказал, что сжег его?.. – Да. – И которое он потерял?.. – Я его нашел. Господи, да случайно, конечно, проходя через мраморный двор в Версале! – И вы не вернули его господину де Бретелю? – От этого я воздержался. – Почему? – Будучи колдуном, я знал, что ваше высокопреосвященство, которому я желаю только добра, смертельно меня ненавидит. Вы понимаете: если безоружный человек, идя через лес, ожидает нападения и находит на опушке заряженный пистолет… – То что же? –..то этот человек – просто дурак, если выпустит пистолет из рук. У кардинала помутилось в глазах, он схватился за подоконник. Граф жадно следил за его замешательством. – Пусть так, – проговорил кардинал. – Однако не ждите, что принц, урожденный Роан, спасует перед угрозами шарлатана. Это письмо было потеряно – вы его нашли. Пусть оно попадет в руки к принцессе. Пусть моя политическая деятельность будет окончена. Но я и после этого останусь королевским верноподданным и надежным посланником. Я скажу, что это правда, то есть что я считал этот альянс пагубным для интересов моей страны, пусть моя страна меня защищает или наказывает. – А если найдется человек, – заметил граф, – который станет утверждать, что посланник – молодой, красивый, галантный, ни в чем не сомневающийся, с его именем и титулом – говорил все это отнюдь не потому, что считал альянс с австрийской эрцгерцогиней пагубным для интересов Франции, а потому, что, благосклонно принятый ее высочеством Марией-Антуанеттой, честолюбивый посланник оказался настолько тщеславен, что увидел в этой благосклонности нечто большее, чем простую любезность? Что тогда ответит верноподданный, что на это скажет надежный посланник? – Он станет это отрицать, потому что нет никаких Доказательств существования того, о чем вы говорите. – Вот в этом вы ошибаетесь; охлаждение к вам будущей наследной принцессы очевидно. Кардинал колебался. – Послушайте, ваше высокопреосвященство, – продолжал граф, – поверьте, что вместо того, чтобы ссориться, что уже произошло бы, если бы я не был осмотрительнее вас, давайте останемся добрыми друзьями. – Добрыми друзьями? – А почему бы нет? Добрые друзья – это те, кто готов оказать нам услугу. – Разве я когда-нибудь просил вас об этом? – Это ваша ошибка, потому что за те два дня, что вы уже в Париже… – Я? – Да, вы. Господи, ну зачем вы пытаетесь от меня это скрывать? Ведь я колдун. Вы оставили принцессу в Суассоне, примчались на почтовых в Париж через Виллер-Котре и Даммартен, то есть кратчайшим путем, и поспешили к своим добрым парижским друзьям за услугами, в которых они вам отказали. После этого в полном отчаянии вы отправились на почтовых в Компьень. Кардинал был подавлен. – Какого рода услуги я мог бы ожидать от вас, – спросил он. – если бы к вам обратился? – Те услуги, которые можно получить от человека, умеющего делать золото. – Какое отношение это может иметь ко мне? – Черт побери! Когда человек должен срочно уплатить пятьсот тысяч франков в сорок восемь часов… Я точно назвал сумму? – Да, точно. – И вы спрашиваете, зачем вам друг, который умеет делать золото? Это все-таки имеет значение, если пятьсот тысяч франков, которые вы ни у кого не смогли взять в долг, можно взять у него. – Где именно? – спросил кардинал. – Улица Сен-Клод, в Маре. – Как я узнаю дом? – На двери молоток в виде головы грифона. – Когда можно явиться? – Послезавтра, ваше высокопреосвященство, в шесть часов пополудни, пожалуйте, а потом… – Потом? – В любое время, когда вам заблагорассудится. Смотрите, мы вовремя обо всем уговорились: принцесса закончила молитву. Кардинал был побежден, он не пытался более сопротивляться и подошел к принцессе. – Ваше высочество! – обратился он к ней. – Я вынужден признать, что его сиятельство Феникс оказался совершенно прав: представленное им свидетельство подлинное, кроме того, меня полностью удовлетворили его объяснения. Граф поклонился. – Каковы будут приказания вашего высочества? – спросил он. – Я еще раз хочу поговорить с этой дамой. Граф в другой раз поклонился в знак согласия. – По своей ли воле вы покидаете Сен-Дени, куда пришли, чтобы попросить у меня убежища? – Ее высочество спрашивает, – с живостью подхватил Бальзаме, – по своей ли воле вы покидаете монастырь Сен-Дени, куда пришли просить убежища? Отвечайте, Лоренца! – Да, – проговорила молодая женщина, – такова моя воля. – Для того, чтобы последовать за своим супругом, графом Фениксом? – Для того, чтобы последовать за мной? – повторил граф. – Да, – отвечала молодая женщина. – В таком случае, – сказала принцесса, – я вас не задерживаю, потому что это было бы насилие над чувствами. Однако во всем этом есть нечто из ряда вон выходящее. Пусть наказание Господне обрушится на того, кто в угоду своей выгоде или личным интересам нарушил бы гармонию природы. Идите, граф; идите, Лоренца, я вас более не задерживаю… Не забудьте свои драгоценности. – Пусть они останутся для нищих, ваше высочество, – отвечал граф Феникс, – розданная вашими руками милостыня вдвойне будет угодна Богу. Я прошу лишь вернуть мне моего коня Джерида. – Вы возьмете его, выйдя отсюда. Можете идти. Граф поклонился принцессе и предложил руку Лоренце. Она оперлась на его руку и вышла, не проронив ни слова. – Ах, господин кардинал! – заметила принцесса, грустно качая головой. – В воздухе, которым мы дышим, витает нечто непонятное и роковое.  Глава 20. ВОЗВРАЩЕНИЕ ИЗ СЕН-ДЕНИ   Оставив Филиппа, Жильбер, как мы уже говорили, вновь смешался с толпой. Однако на этот раз сердце его не прыгало от радостного ожидания; когда он очутился в бурном людском потоке, он почувствовал, что уязвлен до глубины души: даже ласковые слова и любезные предложения Филиппа не смягчили его страданий. Андре и не подозревала, что обошлась с Жильбером жестоко. Беззаботная красавица не могла допустить мысль о том, что между ней и сыном ее кормилицы может существовать какая бы то ни было связь, что она может причинить ему боль или обрадовать его. Она была выше всего земного, она могла омрачить или осветить своей радостью тех, кто стоял ниже ее, в зависимости от того, улыбалась она в эту минуту или печалилась. На этот раз тень ее презрения парализовала Жильбера; так как она лишь следовала велению своего сердца, она и сама не знала, что была чересчур высокомерна. А Жильбер, подобно безоружному воину, был сражен наповал ее презрительными взглядами и высокомерными речами; ему еще недоставало рассудительности не поддаваться отчаянию, оказавшись в плачевном состоянии. Вот почему с той самой минуты, как он вновь смешался с толпой, его больше не интересовали ни лошади, ни люди. Собравшись с силами, он бросился, как раненый кабан, наперерез толпе и, рискуя потеряться или быть раздавленным, проторил себе путь. Когда наиболее плотно забитые народом места остались позади, молодой человек вздохнул свободнее, оглядевшись, он вдруг заметил, что существуют на свете и зелень, и одиночество, и река… Он побежал куда глаза глядят и оказался на берегу Сены почти напротив острова Сен-Дени. Он был в полном изнеможении, но то была не физическая усталость, а утомление от душевных мук. Он покатился по траве и, обхватив голову руками, взревел, словно звериный язык передавал его боль лучше, чем человеческий плач и причитания. Неясная мечта, до сих пор бросавшая смутный луч надежды на его безумные желания, в которых он и сам себе не осмеливался признаться, угасла. На сколь высокую ступень общественной лестницы ни поднялся бы Жильбер благодаря своей одаренности, занятиям наукой и образованию, он навсегда останется для Андре Жильбером, то есть такой вещью или таким существом, – по ее выражению, – на которое отец ее имел глупость рассердиться и которое не стоило даже ее взгляда. Он-то думал, что, увидев его в Париже, узнав о его решении стать знаменитым, – это должно было ее сразить на месте – Андре с одобрением встретит его усилия. И вот теперь made animo изменило великодушному молодому человеку; наградой за вынесенные им тяготы и достойную всяческого уважения решимость стало пренебрежительное равнодушие, с каким Андре всегда относилась к Жильберу в Таверне. Более того, она рассердилась, узнав, что он посмел заглянуть в ее сольфеджио. Если бы он хоть пальцем дотронулся до ее учебника, его, без сомнения, оставалось бы после этого бросить в печку. Для слабых духом людей разочарование, обманутая надежда – не что иное, как удар, под которым любовь сгибается, чтобы потом подняться окрепшей. Они не скрывают своих страданий, жалуются, рыдают; они бездействуют, словно агнцы при виде ножа. Кроме того, любовь этих мучеников часто растет в страданиях, которые, казалось бы, должны были бы ее убить. Они убеждают себя в том, что их кротость будет вознаграждена, и стремятся к этому вознаграждению, не обращая внимания на трудности дороги; они полагают, что если путь окажется слишком тернист, они достигнут цели позже, но непременно получат свое. Не то – сильные духом, волевые натуры, властные сердца. Они испытывают раздражение при виде своей крови, их воодушевление при этом так возрастает, что они скорее напоминают кипящего от ненависти человека, чем влюбленного. В том не их вина, любовь и ненависть столь тесно переплетаются в их сердце, что они и сами не чувствуют между ними разницы. Знал ли Жильбер, любит он или ненавидит Андре, катаясь по земле от боли? Нет, он страдал – и только. Но он был не способен набраться терпения и ждать. Он превозмог упадок духа, решившись чем-нибудь заняться. «Она меня не любит, – подумал он, – это верно. Но ведь и я был не прав, надеясь на ее любовь. Все, на что я мог рассчитывать, – это скоропреходящий интерес к несчастному, у которого хватает сил бороться со своим несчастьем. Что понял ее брат, то оказалось не доступным ее пониманию. Он мне сказал: „Как знать? Может быть, тебе суждено стать Кольбером или Вобаном!“ И если бы я стал тем или другим, он воздал бы мне должное и готов был бы отдать за меня сестру в награду за добытую мной славу, как отдал бы мне ее, будь я потомственным аристократом, если бы со дня своего рождения я был ему ровней. Но что я для нее!.. Да, я чувствую, что.., стань я хоть Кольбером или даже Вобаном, для нее я навсегда останусь презренным Жильбером: то, что есть во мне и что вызывает ее презрение, невозможно ни стереть, ни позолотить, ни скрыть – мое низкое происхождение. Если даже предположить, что я когда-нибудь добьюсь своего, я все равно не смогу занять в ее глазах положение, которое могло бы мне принадлежать по праву рождения. Что за глупость! Так потерять голову!.. О женщина, женщина! Какое несовершенство! Остерегайтесь прелестных глаз, высокого лба, лукавой улыбки, величавой осанки. Вот, к примеру, мадмуазель де Таверне, женщина красивая, достойная править миром… Ошибаетесь: это чопорная провинциалка, опутанная аристократическими предрассудками. Пустоголовые красавцы, имеющие возможность учиться, но не желающие ничего знать – вот кто ей ровня! Вот кто ее интересует… А Жильбер для нее – пес, даже хуже, чем пес: о Маоне она хоть позаботилась, а о Жильбере даже не спросила! Так она не знает, что я не менее силен, чем все они; стоит мне одеться в такое же платье, и я стану так же привлекателен; но я имею нечто большее, чем они: несгибаемую волю! И если только я захочу…» Страшная улыбка заиграла на устах Жильбера, не дав ему закончить мысль. Нахмурившись, он медленно склонил голову на грудь. Что происходило в эту минуту в его темной душе? Какая ужасная мысль заставила склониться его бледное чело, рано пожелтевшее от бессонных ночей и изборожденное преждевременными морщинами? Кто знает! Должно быть, моряк, спускавшийся по реке на пароме, напевая песенку Генриха IV, да веселая прачка, возвращавшаяся из Сен-Дени с праздника и опасливо обошедшая Жильбера стороной, приняли за вора юного бездельника, растянувшегося на траве среди жердей с бельем. Около получаса Жильбер оставался погруженным в глубокие размышления, затем решительно поднялся, спустился к Сене, напился воды, огляделся и заметил слева от себя удалявшиеся толпы людей, покидавших Сен-Дени. Среди людского моря выделялись впереди медленно двигавшиеся кареты, сдавленные толпой; они ехали по дороге на Сент-Уан. Ее высочество выразила пожелание, чтобы ее прибытие было отпраздновано в тесном семейном кругу И вот теперь эта самая семья пользовалась своими привилегиями: она так близко оказалась к толпе, что многие парижане взбирались на запятки и без труда цеплялись за тяжелые антресоли карет. Жильбер скоро узнал карету Андре: конь Филиппа гарцевал, вернее, приплясывал возле ее дверцы. – Вот и прекрасно, – сказал Жильбер, – должен же я знать, куда она направляется, а чтобы узнать, я должен последовать за ней. И Жильбер устремился за каретой. Ее высочество должна была ужинать в Ла Мюэтт в обществе короля, дофина, графа де Прованс, графа д'Артуа. Король до такой степени забыл о приличиях, что в Сен-Дени подал ее высочеству список своих приближенных и карандаш и предложил ей вычеркнуть имена тех, кого она не желала видеть за ужином. Дойдя до стоявшего в списке последним имени г-жи Дю Барри, ее высочество почувствовала, как у нее побелели и задрожали губы. Однако, памятуя о наставлениях императрицы-матери, она призвала на помощь все свои силы, с очаровательной улыбкой возвратила список королю и сказала, что будет счастлива познакомиться с ближайшим окружением короля. Жильбер этого не знал и только в Ла Мюэтт увидал экипаж Дю Барри и Замора, сидевшего верхом на огромном коне белой масти. К счастью, было уже темно. Жильбер бросился в заросли, лег в траву ничком и стал ждать. Усадив невестку за один стол с любовницей, король пребывал в веселом расположении духа, особенно когда убедился, что ее высочество принимает Дю Барри еще лучше, чем в Компьене. Нахмуренный и озабоченный дофин сослался на невыносимую головную боль и ушел прежде, чем все сели за стол. Ужин продолжался до одиннадцати часов. Свитские, среди которых была и гордая Андре, ужинали во флигеле под звуки музыки, о чем позаботился король. Так как флигели не могли вместить всю свиту, для пятидесяти человек столы были накрыты прямо на траве, за этими столами прислуживали пятьдесят лакеев в королевских ливреях. Лежа в кустарнике, Жильбер ничего не упускал из виду. Он достал из кармана кусок хлеба, купленного в Клиши-ла-Гаренн, и тоже поужинал, следя глазами за отъезжавшими каретами. После ужина ее высочество вышла на балкон, извинившись перед гостями. Король последовал за ней. Дю Барри с тактом, поразившим даже ее недругов, осталась в глубине залы, так, чтобы ее не было видно с улицы Придворные подходили по одному к балкону, чтобы поприветствовать короля и принцессу, она успела запомнить многих из тех, кто ее сопровождал, король представлял ей тех, с кем она еще не была знакома. Время от времени с губ ее слетало ласковое слово или удачная шутка, приводившие в восторг тех, к кому они были обращены. Жильбер издалека наблюдал за этой сценой и говорил себе: «У меня больше достоинства, чем у этих господ, – за все золото мира я не стал бы делать того, что делают они». Настала очередь де Таверне и его семейства. Жильбер приподнялся на одно колено. – Господин Филипп, – обратилась принцесса, – я разрешаю вам проводить отца и сестру в Париж. Жильбер слышал ее слова. Это и неудивительно: все происходило среди ночной тишины в присутствии замерших в почтительном молчании зрителей. Принцесса продолжала: – Господин де Таверне! Я не могу вас пока разместить. Поезжайте вместе с мадмуазель в Париж и ждите там до тех пор, пока я не устроюсь в Версале. Мадмуазель, не забывайте обо мне. Барон с детьми отошел. После них к балкону подходили другие придворные, с ними принцесса говорила так же ласково, но Жильбера это уже не интересовало. Он выскользнул из кустов и побежал за бароном, пробираясь между двух сотен галдевших лакеев, сновавших за хозяевами, полсотни кучеров, перекликавшихся с лакеями, и десятков экипажей, с оглушительным грохотом катившихся по мостовой. Так как у барона де Таверне была дворцовая карета, она ожидала неподалеку. Барон поднялся в нее вместе с дочерью и сыном и дверца захлопнулась. – Друг мой, – обратился Филипп к лакею, закрывавшему дверцу, – садитесь рядом с кучером. – С какой стати? – спросил барон. – Бедный малый с самого утра на ногах и, должно быть, очень устал, – отвечал Филипп. Барон в ответ пробормотал несколько слов, которые Жильбер не расслышал. Лакей сел рядом с кучером Жильбер подошел ближе. В ту минуту, как карета должна была тронуться, кто-то заметил, что развязалась одна из постромок. Кучер слез с облучка, и карета еще некоторое время простояла на месте. – Уже поздно, – заметил барон. – Как я устала! – прошептала Андре. – Удастся ли нам найти ночлег? – Надеюсь, да, – ответил Филипп, – я послал из Суассона в Париж Ла Бри и Николь с письмом к одному из моих друзей. Я поручил ему снять небольшой павильон, где в прошлом году жили его мать и сестра. Жилище далеко не роскошное, но достаточно удобное. Постарайтесь оттуда не выходить, вам придется лишь немного потерпеть. – Клянусь честью, – воскликнул барон, – это должно быть в любом случае лучше Таверне. – К сожалению, это так, отец, – с грустной улыбкой проговорил Филипп. – Есть ли там деревья? – спросила Андре. – Да, и очень красивые. Правда, вам не придется долго ими любоваться, потому что сразу же после женитьбы дофина вы будете представлены, Андре. – Это, должно быть, сон: давайте как можно дольше не просыпаться! Филипп, ты дал кучеру адрес? Жильбер с беспокойством прислушался. – Да, отец, – отвечал Филипп. Напрасно Жильбер рассчитывал услышать адрес. «Ничего, – подумал он, – я последую за ними. До Парижа отсюда всего одна миля». Тем временем постромка была закреплена, кучер влез на облучок, и карета покатилась. Королевские лошади бегут резво, когда их не сдерживает узда. Бедный Жильбер вспомнил дорогу на Ла Шоссе, свой обморок, свое бессилие. Он рванулся вперед и ухватился за пустовавшую подножку. Усталый Жильбер вцепился в нее, подтянулся, сел и поехал. Но почти в ту же минуту ему пришла в голову мысль, что он едет на запятках кареты Андре, словно ее лакей. – Ну нет! – прошептал несгибаемый юноша. – Никто не сможет сказать, что я не сражался до последней минуты; ноги мои устали, но в руках еще есть сила! Схватившись обеими руками за подножку, на которую он до сих пор опирался ногами, он спустил ноги, и карета поволокла его за собой. Не обращая внимания на толчки и тряску, он продолжал ехать в этом неудобном положении, только бы не идти на сделку с совестью. – Я узнаю ее адрес, – пробормотал он, – я узнаю его. Пусть меня ждет еще одна бессонная ночь! Ничего, завтра я отдохну, переписывая ноты. У меня есть еще немного денег, и потом, если станет невмоготу, я смогу поспать часа Два. Тут он подумал, что Париж – большой, а он плохо знает город и, вероятно, не сможет отыскать дорогу после того, как барон с детьми приедет в дом, приготовленный Филиппом. К счастью, время приближалось к полночи, а в половине четвертого начинало светать. Занятый этими мыслями, Жильбер заметил, что карета переезжает площадь, посреди которой возвышалась конная статуя. – Должно быть, это площадь Виктории, – в радостном удивлении вымолвил он. Карета свернула, в окошке кареты показалась голова Андре. Филипп пояснил: – Это статуя покойного короля. Мы почти приехали. Карета покатилась под уклон. Жильбер едва не угодил под колеса. – Вот мы и прибыли, – объявил Филипп. Жильбер вскочил, бросился на другую сторону улицы и притаился за каменной тумбой. Филипп первым вышел из кареты, позвонил и, повернувшись, принял Андре в свои объятия. Барон вышел последним. – Ну что, эти бездельники собираются нам открывать или нет? – проворчал он. В ту же минуту послышались голоса Ла Бри и Николь, и ворота распахнулись. Трое путешественников скрылись в темном дворе, и за ними захлопнулись ворота. Карета уехала. Лакеи должны были доставить ее в королевские конюшни. Дом, в котором скрылись путешественники, был ничем не примечателен. Но когда карета проезжала мимо Жильбера, она осветила дом, стоявший на противоположной стороне, и он успел прочитать: «Отель д'Арменонвиль». Ему оставалось выяснить, что это за площадь. Он дошел до конца улицы, по которой уехала карета, и к своему величайшему удивлению узнал фонтан, в котором обыкновенно брал воду. Он сделал несколько шагов в обратном направлении по другой стороне улицы и узнал булочную, где покупал хлеб. Он не хотел верить своим глазам и дошел до угла. В неясном свете фонаря он прочел на белокаменной стене два слова, которые видел третьего дня, возвращаясь с Руссо из Медонского леса: «Улица Платриер». Таким образом, Андре оказалась от него всего в сотне шагов, еще ближе, чем в замке Таверне, где он жил в крохотной зарешеченной комнатушке под лестницей. Он подошел к своей двери в надежде, что никто не убрал внутрь обрывок веревки, к которому была привязана внутренняя щеколда. Жильберу опять повезло. На двери болталось несколько шнурков. Он потянул их все разом: дверь поддалась. Молодой человек ощупью отыскал лестницу, бесшумно поднялся по ней и нащупал замок на двери своей комнаты, ключ от которой ему из любезности оставил Руссо. Спустя несколько минут усталость взяла верх над тревогой, и Жильбер заснул в предвкушении завтрашнего дня.  Глава 21. ПАВИЛЬОН   Так как Жильбер накануне вернулся очень поздно, быстро лег и забылся тяжелым сном, он забыл набросить на окно тряпку, скрывавшую его от лучей восходящего солнца. В пять часов утра солнечный луч упал ему на лицо и разбудил его. Он поднялся, беспокоясь, что проспал. Жильбер, выросший среди природы, прекрасно умел определять время по солнцу. Он поспешил к окну, чтобы взглянуть на свои часы. Бледные лучи едва коснулись верхушек высоких деревьев, и Жильбер успокоился: он думал, что проспал, а оказалось, что он поднялся слишком рано. Стоя возле окна, Жильбер занялся туалетом, размышляя о недавних событиях. Он с наслаждением подставлял пылавший лоб свежему утреннему ветерку. Юноша вспомнил, что Андре остановилась на соседней улице неподалеку от отеля д'Арменонвиль. Он стал гадать, в каком из домов она сейчас находится. Вид тенистых деревьев под его окном напомнил ему о словах девушки, сказанных накануне. – Есть ли там деревья? – спросила она у Филиппа. «Вот если бы она выбрала павильон в саду, в котором никто не живет!» – подумалось Жильберу. Эти размышления заставили молодого человека обратить внимание на павильон. По странному совпадению с его мыслями его взгляд привлекли с той стороны необычные шум и движение. Одно из окон павильона, которое, казалось, давно никто не отворял, теперь безуспешно пытались распахнуть изнутри то ли неловкие, то ли слабые руки. Сверху рама поддавалась, но снизу, по-видимому, отсырела и не желала отставать от подоконника. Окно сопротивлялось, отказываясь распахнуться. Наконец более мощный толчок заставил скрипнуть дубовую раму, и обе створки растворились. В окне показалась девушка, покрасневшая от недавних усилий; она отряхнула пыльные руки. Жильбер, удивленно вскрикнув, отпрянул. Девушка, с еще припухшими со сна глазами, потягивавшаяся перед раскрытым окном, была Николь. У него не осталось сомнений. Накануне Филипп объявил отцу и сестре, что Ла Бри и Николь готовят дом. Значит, этот павильон и был тем домом. Сад при доме на улице Кок-Эрон, в котором скрылись путешественники, выходил на улицу Платриер. Движение Жильбера было таким резким, что если бы Николь не была погружена в праздное созерцание – истинное наслаждение в момент пробуждения, – она бы наверняка заметила нашего философа в ту минуту, как он отскочил от окна. Жильбер отпрянул тем живее, что ему совсем не хотелось, чтобы Николь увидала его стоящим возле слухового окна под самой крышей. Если бы он жил в первом этаже, а через открытое окно за его спиной виднелись бы дорогие ковры и роскошная мебель, Жильбер не так бы испугался, что его увидят. Но мансарда пятого этажа свидетельствовала о том, что он находится пока на самых нижних ступенях общественной лестницы, – вот почему он постарался остаться незамеченным. Кстати сказать, в этом мире большое преимущество всегда заключается в том, чтобы наблюдать, оставаясь невидимым. Кроме того, если бы Андре узнала, что он здесь, не оказалось ли бы этого достаточно, чтобы Андре переехала или отказалась от прогулок в саду? Гордость Жильбера поднимала его в собственных глазах!.. Какое дело было Андре до Жильбера, и разве Андре пошевелилась бы ради того, чтобы быть ближе или дальше от Жильбера? Не принадлежала ли она к той породе женщин, которые не стесняются предстать после купания перед лакеем или крестьянином, потому что не считают их за людей? Однако Николь к таким женщинам не относилась, и ее следовало избегать. Вот в чем заключалась главная причина, по которой Жильбер отпрянул от окна. Однако, отскочив, Жильбер опять решил выглянуть. Он осторожно приблизился к окну и бросил робкий взгляд вниз. Другое окно, расположенное в первом этаже как раз под окном Николь, только что распахнулось, и в нем появился кто-то в белом: это была Андре в утреннем пеньюаре. Она пыталась отыскать под стулом туфельку, оброненную со сна ее очаровательной ножкой. Напрасно Жильбер пытался пробудить свою ненависть', вместо того, чтобы дать волю охватившей его любви: каждый раз, как он видел Андре, он испытывал те же чувства; он был вынужден прислониться к стене; сердце его яростно забилось, готовое выпрыгнуть из груди, а в жилах закипала кровь. Но мало-помалу он пришел в себя и мог размышлять спокойно. Главное заключалось в том, как мы уже сказали; чтобы иметь возможность наблюдать, оставаясь незамеченным. Он схватил одно из платьев Терезы, прикрепил его булавками к веревке, тянувшейся через все окно, и мог из-за этой занавески следить за Андре, не опасаясь быть увиденным ею. Андре, точно так же, как перед этим Николь, раскинула прекрасные белоснежные руки, отчего ее пеньюар на мгновение распахнулся на груди; потом она свесилась на подоконник и стала с удовольствием рассматривать окрестные сады. Ее лицо выразило удовлетворение; не привыкшая улыбаться людям, она щедро одаривала улыбкой деревья. Со всех сторон она была окружена тенистыми деревьями и густой зеленью. Андре окинула взглядом дома, окружавшие сад, и дом, где жил Жильбер, не задержал ее внимания. С того места, где находилась Андре, можно было разглядеть лишь мансарды, так же, впрочем, как и девушку можно было увидеть только с верхних этажей. Итак, дом не заинтересовал ее. Разве юную гордячку могли интересовать люди, жившие наверху? Проведенный осмотр убедил Андре в том, что она одна, что ее никто не видит и что в ее тихое убежище не заглянет насмешливый парижский ротозей или шутник, которых так боятся дамы из провинции. Широко распахнув окно, чтобы утренний воздух беспрепятственно мог добраться до самых отдаленных уголков комнаты, Андре подошла к камину, позвонила и стала одеваться, вернее, сначала раздеваться в полумраке комнаты. Явилась Николь. Она развязала ремни несессера шагреневой кожи времен королевы Анны, достала костяной гребень и распустила волосы Андре. В одно мгновение длинные пряди и густые завитки рассыпались по плечам девушки. Жильбер подавил вздох. До чего хороши были волосы Андре, напудренные согласно моде и этикету тех лет! Но в тысячу раз прекраснее была сама Андре, которой небрежность туалета сообщала очарование, недоступное парадной вычурности, когда губы плотно сжаты, пальцы горят, как в лихорадке, а глаза, устремленные в одну точку, теряют присущий им блеск. Причесываясь, Андре ненароком подняла голову и остановила взгляд на мансарде Жильбера. – Смотри, смотри, – пробормотал Жильбер, – все равно ничего не заметишь, зато я вижу все. Жильбер ошибался: Андре все-таки различила развевавшееся на ветру платье, намотавшееся подобно тюрбану вокруг головы молодого человека. Она указала пальцем Николь на странный предмет. Николь прервала свое занятие и, махнув расческой в сторону слухового окна, казалось, спрашивала у хозяйки, правильно ли она ее поняла. Эти жесты так поглотили внимание Жильбера, что он забылся и не заметил нового зрителя этой сцены. Вдруг он почувствовал, как кто-то грубо срывает с его головы платье Терезы; при виде Руссо он потерялся. – Какого черта вы здесь делаете, милейший? – нахмурившись, вскричал философ, не скрывая гнева и подозрительно разглядывая платье своей жены. Жильбер изо всех сил пытался отвлечь внимание Руссо от окна. – Ничего не делаю, сударь, – отвечал он, – решительно ничего. – Ничего… Зачем же вы прятались под этим платьем? – Солнце сильно припекает… – Это окно выходит на западную сторону, сейчас утро… Так, говорите, припекает? Ну, молодой человек, нежные, должно быть, у вас глаза! Жильбер что-то пролепетал, но, почувствовав, что заврался, спрятал лицо в ладонях. – Вы лжете и боитесь, – заметил Руссо, – значит, вы поступили дурно. Жильбера окончательно потрясла логика старика, а тот решительно направился к окну. Жильбер, трепетавший совсем недавно при мысли, что может быть замечен в окне, сделал естественное и вполне понятное движение, бросившись к окну в надежде опередить Руссо. – Ага! – проговорил старик тоном, от которого кровь застыла в жилах Жильбера. – В павильоне теперь кто-то живет… Жильбер не проронил ни слова. – Какие-то темные личности… – продолжал философ, – они знают мой дом, потому что показывают на него друг другу пальцем. Жильбер понял, что слишком близко подошел к окну, и отступил. Это движение не ускользнуло от Руссо. Ом понял, что Жильбер боится быть замеченным. – Ну нет! – воскликнул он, схватив юношу за руку. – Нет, дружище! В этом есть что-то подозрительное! На вашу мансарду обращают внимание? Извольте-ка встать вот здесь! И он подвел оглушенного юношу к окну, словно желая выставить его напоказ. – Нет, сударь! Нет! Пощадите! – кричал Жильбер, пытаясь вырваться. Ему не составило бы труда отделаться от старика, потому что он был силен и ловок. Но тогда Жильберу пришлось бы оказать сопротивление тому, на кого он готов был молиться! Из уважения к старику он был вынужден сдерживаться. – Вы знаете этих женщин, – проговорил Руссо, – и они тоже вас знают, не так ли? – Нет, нет, нет, сударь! – Если вы незнакомы, почему же вы не желаете показаться им на глаза? – Господин Руссо, вам случается в жизни иметь тайны, не правда ли? Так вот прошу вас пощадить меня, это моя тайна. – А! Предатель! – вскричал Руссо. – Знаю я эти ваши тайны! Тебя подослали Гримм или Гольбах! Это они научили тебя, как втереться ко мне в доверие. Ты пробрался в мой дом, а теперь продаешь меня! Ах, какой же я болван! Любитель природы! Думал помочь ближнему, а привел в дом шпиона!.. – Шпиона? – негодующе вскричал Жильбер. – Ну, когда ты меня продашь, Иуда? – воскликнул Руссо, завернувшись в платье Терезы, которое он машинально все это время держал в руках, он полагал, что выглядит величественно в своем страдании, а на самом деле, к сожалению, был смешон. – Сударь, вы на меня наговариваете! – оскорбился Жильбер. – Ах ты, змей! – взорвался Руссо. – Я на тебя наговариваю?! Да ведь я застал тебя в тот момент, как ты подавал знаки моим врагам! Как знать, может быть, ты им таким способом пересказываешь содержание моей последней книги! – Сударь, если бы я проник к вам для этого, я бы скорее переписал рукописи, что лежат на вашем столе, чем передавать знаками их содержание! Это было справедливо, и Руссо почувствовал, что зарвался и сказал одну из тех глупостей, которые ему случалось высказывать под влиянием навязчивой идеи. Он распалился. – Сударь! – заговорил он. – Мне жаль вас, но и меня можно понять: жизнь научила меня быть строгим. Я пережил много разочарований. Все меня предавали, отрекались от меня, продавали меня, мучили… Как вы знаете, я один из тех печально известных людей, кого власти предержащие поставили вне общества. В таких условиях позволительно быть недоверчивым. Так вот вы мне подозрительны и должны покинуть мой дом. Жильбер не ожидал такого финала. Чтобы его выгнали! Он сжал кулаки, и в глазах его вспыхнул огонек, заставивший Руссо вздрогнуть. Но огонек этот тотчас погас. Жильбер подумал, что если он уйдет, он лишится тихого счастья ежеминутно видеть Андре, вдобавок потеряет дружбу Руссо: для него это было огромным несчастьем и в то же время большим позором. Он позабыл свою необузданную гордыню и умоляюще сложил руки. – Сударь, – вымолвил он, – выслушайте меня, дайте мне хоть слово молвить! – Я буду беспощаден! – продолжал греметь Руссо. – Благодаря людской несправедливости я стал свирепее дикого зверя! Раз вы подаете знаки моим врагам, ступайте к ним, я вас не задерживаю. Примкните к ним, я ничего не имею против, только покиньте мой дом! – Сударь, эти девушки вам не враги: это мадмуазель Андре и Николь. – Что еще за мадмуазель Андре? – спросил Руссо; ему показалось знакомо это имя, потому что он раза три слышал его от Жильбера. – Ну, говорите! – Мадмуазель Андре, сударь, – дочь барона де Таверне. Простите, что я сообщаю вам такие подробности, но вы сами меня к этому вынуждаете: это та, которую я люблю больше, чем вы любили мадмуазель Галлей, госпожу де Варен и кого бы то ни было еще; это та, за которой я последовал пешком, без копейки денег, не имея ни куска хлеба, пока не упал посреди дороги без сил, едва не умерев от страданий; это та, которую я встречал вчера в Сен-Дени, за которой бежал до Ла Мюэтт, а потом незаметно следовал от Ла Мюэтт до соседней с вашей улицы; это та, которую я случайно увидал сегодня утром в павильоне; наконец, это та, ради которой я готов стать Тюренном, Ришелье или Руссо. Руссо был знатоком человеческого сердца, он знал его возможности. Он понимал, что даже самый блестящий актер не мог бы говорить, как Жильбер, в его голосе звенела неподдельная слеза; актер не мог бы передать порывистые движения, которыми Жильбер сопровождал свои слова. – Так эта молодая дама – мадмуазель Андре? – переспросил он. – Да, господин Руссо. – И вы ее знаете? – Я сын ее кормилицы. – Вы, стало быть, лгали, утверждая, что незнакомы с ней? Если вы не предатель, то, значит, лгун. – Сударь, – вскричал Жильбер, – не рвите мне сердце! По правде говоря, мне было бы легче, если бы вы убили меня на этом самом месте. – Э, все это болтовня в стиле Дидро и Мармонтеля! Вы лгун, сударь. – Ну да, да, да! – вскричал Жильбер. – Я лгун, сударь. Но тем хуже для вас, если вы не способны понять такую ложь. Лгун! Лгун!.. Я ухожу, прощайте! Я ухожу в отчаянии, и пусть это будет на вашей совести. Руссо в задумчивости потер подбородок, разглядывая молодого человека, так поразительно напоминавшего его самого. «Либо это великодушный юноша, либо большой мошенник, – подумал он, – но, в конце концов, если против меня что-то замышляется, я смогу держать в руках нити интриги». Жильбер направился к двери и, взявшись за ручку, ждал последнего слова, которое должно было прогнать его или удержать. – Довольно об этом, дитя мое, – обратился к нему Руссо. – Если вы влюблены так, как утверждаете, – тем хуже для вас! Впрочем, время не ждет. Вы уже потеряли вчерашний день, сегодня нам обоим нужно переписать тридцать страниц. Торопитесь, Жильбер, пошевеливайтесь! Жильбер схватил руку философа и прижался к ней губами, чего не сделал бы ни с чьей другой рукой, будь на месте Руссо хоть сам король. Прежде чем отправиться за взволнованным юношей, ожидавшим его возле двери, Руссо еще раз подошел к окну и выглянул. В эту минуту Андре сбросила пеньюар и взяла из рук Николь платье. Она увидала бледное лицо, неподвижную фигуру, отшатнулась в глубь комнаты и приказала Николь запереть окно. Николь повиновалась. – А-а, моя седая голова ее напугала, – проговорил Руссо, – юное лицо так ее не отпугивало! О прекрасная молодость! – со вздохом прибавил он: O gioventu pj-imavera del eta! O primavera gioventu del annol Повесив платье Терезы на гвоздь, он стал медленно спускаться по лестнице вслед за юношей. В эту минуту он был, наверное, готов отдать за молодость Жильбера свою известность, соперничавшую со славой Вольтера и так же, как она, вызывавшую восхищение всего мира.  Глава 22. ОСОБНЯК НА УЛИЦЕ СЕН-КЛОД   Улица Сен-Клод, где граф Феникс назначил свидание кардиналу де Роану, почти не изменилась с той поры; можно было бы, наверное, найти в наши дни развалины того дома, который мы попытаемся описать. Улица Сен-Клод приводила, как и сегодня, на улицу Сен-Луи и бульвар, пересекала улицу Сен-Луи и проходила между монастырем Святого Причастия и особняком Вуазен, а в наши дни на их месте расположены церковь и бакалейный магазин. Как и теперь, в те времена улица довольно круто спускалась к бульвару. На ней было пятнадцать домов, семь фонарей, а также два тупика. Тот, что находился по левую руку, упирался в особняк Вуазен. Другой, расположенный с правой стороны, к северу, заканчивался решеткой огромного монастырского сада. Этот второй тупик, находившийся под сенью высоких монастырских деревьев, с левой стороны замыкался одной из стен большого серого особняка, выходившего фасадом на улицу Сен-Клод. Эта стена напоминала лицо циклопа, потому что смотрела единственным глазом или, если угодно, имела одно-единственное окно, да и то заделанное решеткой и пугавшее своей темнотой. Окно это никогда не отворялось и было затянуто паутиной. Прямо под ним находилась дверь, обитая гвоздями с широкими шляпками, не столько свидетельствовавшая о том, что через нее входили в дом, сколько указывавшая на то, что через нее можно было войти. В тупике никто не жил, если не считать сапожника в деревянной будке да штопальщицы на двухколесной повозке; оба они укрывались в тени монастырской акации, которая с девяти часов утра посылала спасительную прохладу на пыльную мостовую. Вечером штопальщица возвращалась домой, сапожник вешал замок на дверь своего дворца, и улочка становилась совершенно безжизненной, не считая мрачного и угрюмого окна, о котором мы уже говорили. Помимо описанной нами двери в особняке существовал парадный вход с улицы Сен-Клод. Он представлял собой ворота, украшенные лепниной в стиле Людовика XIII; на воротах висел молоток в виде головы грифона, о котором граф Феникс упомянул в разговоре с кардиналом де Роаном. Окна особняка выходили на бульвар и с раннего утра были открыты солнцу. Париж тех лет, в особенности – этот квартал, был небезопасен. Вот почему никого не удивляли ни зарешеченные окна, ни ощетинившиеся железными артишоками стены. Мы говорим об этом потому, что второй этаж особняка напоминал крепость. От врагов, разбойников, влюбленных железные балконы были защищены тысячами острых шипов; со стороны бульвара дом был окружен глубоким рвом; чтобы пробраться в эту крепость со стороны улицы, понадобились бы лестницы в тридцать футов длиной. Стена достигала в высоту тридцати двух футов и скрывала, вернее, заживо погребала все, что находилось во дворе. Особняк этот, вид которого в наши дни заставил бы любого прохожего замереть от удивления, беспокойства или любопытства, в 1770 году не казался необычным. Он, напротив, соответствовал облику всего квартала, и если благочестивые жители улицы Сен-Луи, а также не менее благочестивые жители улицы Сен-Клод старались держаться от особняка подальше, то вовсе не из-за самого дома – с то время о нем не говорили ни хорошего, ни плохого, – а из-за пустынного бульвара, проходившего от городских ворот Сен-Луи и пользовавшегося дурной славой, а также из-за моста, перекинувшего обе арки над сточной канавой и напоминавшего каждому знакомому с историей парижанину непреодолимые колонны Кадеса. Бульвар и в самом деле с этой стороны вел к Бастилии. На протяжении четверти мили здесь едва ли можно было насчитать с десяток домов; городские власти, к тому же, не считали необходимым провести в этой дыре освещение: вот почему, за исключением восьми часов в летние дни и четырех часов зимой, все остальное время здесь царили разбой и грабеж. Впрочем, именно этой дорогой промчалась карета около часа спустя после разговора в Сен-Дени. Двери кареты украшал герб графа Феникса. Граф скакал впереди экипажа верхом на Джериде; конь несся с развевавшимся по ветру хвостом, поднимая густую пыль с нагретой солнцем мостовой. В карете за опущенными занавесками лежала на подушках задремавшая Лоренца. Ворота как по волшебству распахнулись на стук колес, и карета исчезла во дворе описанного нами дома. Ворота захлопнулись. Впрочем, в такой таинственности не было особой нужды: ни единая душа не видела, как граф Феникс вернулся домой; никто не мог бы ему помешать, даже если бы он увез из Сен-Дени монастырскую казну в коробах своей кареты. Теперь необходимо в нескольких словах познакомить читателя с внутренним убранством особняка, так как нам придется еще не раз здесь побывать. Начнем со двора, о котором мы уже упоминали. Сквозь булыжник пыталась пробиться жизнелюбивая, словно неиссякаемый источник, трава, упорно раздвигавшая тяжелые камни. По правую руку находились конюшни, с левой стороны были видны каретные сараи, а в глубине двора к парадной двери вел подъезд, по обеим сторонам которого можно было насчитать по дюжине ступеней. В нижнем этаже особняка находились, насколько можно было заметить, просторная приемная, столовая, поражавшая расставленной в горках изысканной серебряной утварью, и гостиная, которая, по-видимому, была меблирована незадолго до прибытия новых хозяев. Между гостиной и приемной была лестница, ведущая во второй этаж, где находились три хозяйские комнаты. Однако наметанный глаз мог бы заметить, что комнаты были слишком малы сравнительно с общей площадью этажа. Это обстоятельство свидетельствовало о том, что, помимо доступных глазу апартаментов, существовали, очевидно, еще и потайные комнаты, о которых знал только хозяин. Приемную украшала статуя бога Гарпократа, прижимавшего к губам палец, словно призывая к молчанию, символом которого он являлся. Рядом со статуей открывалась небольшая дверь, не заметная благодаря лепным украшениям. За дверью узкая лестница поднималась во второй этаж и приводила в небольшую комнату, куда свет проникал через два зарешеченных окна, выходивших во внутренний дворик. Дворик этот был замкнут со всех сторон и скрывал от чужих глаз потайные комнаты. Хозяином комнаты, в которую вела потайная лестница из приемной, был, по всей видимости, мужчина. Пол и диваны в ней были устланы роскошными шкурами льва, тигра и пантеры, привезенными из Африки и Индии; казалось, глаза их сверкают, словно живые, а пасти разинуты в злобном оскале. Стены были обтянуты кордосской кожей с крупным пропорциональным рисунком; на стенах было развешано всевозможное оружие, начиная от томагавка Харона до малайского ножа, от шпаги крестоносца до арабского кангиара, от инкрустированной слоновой костью аркебузы XVI века до ружья с золотой насечкой XVIII века. Тщетными оказались бы поиски другого входа, кроме того, что вел с лестницы; возможно, другие двери и существовали, но они были надежно скрыты от глаз. Слуга-немец лет тридцати – единственный, кого в эти дни можно было заметить рыскавшим по просторному дому – запер ворота на засов и распахнул дверцу кареты, в то время как невозмутимый кучер распрягал лошадей. Лакей вынес из экипажа спящую Лоренцу и на руках отнес ее в приемную. Здесь он опустил ее на покрытый красным ковром стол и заботливо укутал ей ноги белым плащом, в который она была завернута. Затем он вышел, чтобы зажечь от каретного фонаря семирожковый подсвечник, и вернулся в комнаты. Но за то короткое время, пока он отсутствовал, Лоренца исчезла. Дело в том, что вслед за лакеем в приемную вошел граф Феникс. Он поднял Лоренцу на руки и вынес через потайную дверь, затем поднялся по лестнице в оружейную, тщательно заперев за собой обе двери. Оказавшись в комнате, он нажал ногой кнопку в углу камина с высоким колпаком. Сейчас же чугунная каминная доска, превращенная в дверь, бесшумно отворилась; шагнув в дверной проем, граф исчез, прикрыв ногой таинственную дверь. По другую сторону камина он обнаружил еще одну лестницу; поднявшись на полтора десятка ступеней, устланных утрехтским бархатом, он оказался на пороге комнаты, стены которой были обтянуты атласом с вышитыми цветами, казавшимися живыми благодаря ярким краскам и тонкой работе. Комната была обставлена изящной золоченой мебелью. Два больших черепаховых шкафа, инкрустированных медью, клавесин и туалетный столик розового дерева, прелестная пестрая кровать, севрский фарфор составляли неотъемлемую часть меблировки. Стулья, кресла, диваны, симметрично расставленные на площади в тридцать квадратных футов, довершали убранство апартаментов, состоявших всего-навсего из туалетной комнаты и будуара, примыкавшего к описанной комнате. Два окна, завешанные плотными шторами, должны были освещать комнату, если бы не поздний час. В будуаре и туалетной комнате окон не было. Лампы, заправленные душистым маслом, освещали их днем и ночью; невидимые руки поднимали и опускали их через отверстия в потолке. В комнате царила полная тишина, сюда не доносилось ни шума, ни единого вздоха. Можно было подумать, что она находится в ста милях от города. Только золото мерцало со всех сторон, дорогие картины улыбались со стен, богемский хрусталь переливался разноцветными гранями и искрился яркими огнями. Когда граф опустил Лоренцу на диван, ему показался недостаточно ярким свет, падавший из будуара; он высек огонь из серебряной коробочки, поразившей в свое время воображение Жильбера, и зажег стоявшие на камине розовые свечи, вставленные в два канделябра. Он вернулся к Лоренце и, опустившись коленом на гору подушек, лежавших на полу возле дивана, произнес: – Лоренца! Молодая женщина откликнулась на его зов: она приподнялась на локте, хотя глаза ее по-прежнему были закрыты. Она ничего не отвечала. – Лоренца, – повторил он, – спите ли вы своим обычным сном или находитесь под действием гипноза? – Под действием гипноза, – отвечала Лоренца. – Если я стану вас спрашивать, вы сможете мне отвечать? – Думаю, что да. – Хорошо. После минутного молчания граф Феникс продолжал: – Посмотрите, что происходит в комнате принцессы Луизы, откуда мы приехали около часа назад. – Я смотрю в ту сторону. – Что-нибудь видите? – Да. – Кардинал де Роан еще там? – Его я не вижу. – Что делает принцесса? – Молится перед сном. – Посмотрите в коридорах и на монастырском дворе, не видите ли вы его высокопреосвященства? – Нет. – Взгляните, не стоит ли его карета за воротами? – Нет. – Проследите за ним вдоль дороги, по которой мы только что проследовали. – Слежу. – Вы видите на дороге экипажи? – Да, очень много. – Не видно ли в одном из них кардинала? – Нет. – А ближе к Парижу? – Я приближаюсь… – Еще! – Да… – Еще! – Вот он! – Где? – У городских ворот. – Он остановился? – Останавливается. Выездной лакей спрыгивает с подножки. – Он ему что-нибудь говорит? – Собирается заговорить. – Послушайте, Лоренца: мне важно знать, что кардинал ему сказал. – Вы не приказали мне вовремя слушать. Подождите… Лакей разговаривает с кучером. – Что он ему говорит? – Улица Сен-Клод в Маре, со стороны бульвара. – Отлично, Лоренца! Благодарю вас. Граф написал несколько слов на листе бумаги, обернул его вокруг небольшой медной пластинки, чтобы, очевидно, придать ей вес, дернул за шнурок звонка, потом нажал кнопку, под которой приотворилось окошко, опустил записку, после чего окошко захлопнулось. Таким способом граф связывался с Фрицем, когда уединялся во внутренних комнатах. Затем он вернулся к Лоренце. – Благодарю вас, – повторил он. – Значит, ты мною доволен? – спросила молодая женщина. – Да, дорогая Лоренца. – Тогда я жду вознаграждения. Бальзамо улыбнулся и коснулся губами уст Лоренцы, отчего все ее тело охватила сладострастная дрожь. – Джузеппе! Джузеппе! – прошептала она, горестно вздохнув. – Джузеппе! Я так тебя люблю!  Глава 23. ДВОЙНАЯ ЖИЗНЬ – СОН   Бальзамо живо отступил назад, руки Лоренцы объяли пустоту и, скрестившись, легли на грудь. – Лоренца, – заговорил Бальзамо, – не хочешь ли ты поговорить со своим другом? – Да – отвечала она. – Ты почаще говори со мной: я так люблю твой голос! – Лоренца, ты мне частенько говорила, что была бы счастлива, если бы могла жить со мной вдвоем, вдали от света. – Да, это было бы счастье! – Так вот я исполнил твое желание, Лоренца. В этой комнате никто не будет нас преследовать, никто нас здесь не достанет. Мы одни, совсем одни. – Вот и прекрасно! – Скажи, по вкусу ли тебе пришлась эта комната? – Прикажи мне увидеть ее! – Смотри! – Какая прелестная комната! – воскликнула она. – Так она тебе нравится? – нежно спросил граф. – Да! Вот мои любимые цветы: ванильные гелиотропы, пурпурные розы, китайский жасмин. Благодарю тебя, мой заботливый Джузеппе. Ты такой добрый! – Я делаю все, чтобы тебе нравиться, Лоренца. – Это в сто раз больше, чем я того заслуживаю. – Так ты согласна? – Да. – Признаешь, что была не права? – Да, конечно! Но ты меня прощаешь, правда? – Я прощу тебя, если ты мне объяснишь эту странность, с которой я воюю с тех пор, как тебя узнал. – Знаешь, Бальзамо, во мне словно живут две разные Лоренцы: одна тебя любит, другая – ненавидит; я будто веду двойную жизнь: то я чувствую себя на седьмом небе от счастья, то испытываю адские муки. – Иными словами, одна жизнь проходит словно во сне, другая – наяву, не так ли? – Да. – И ты любишь меня, когда спишь, и ненавидишь, пробуждаясь? – Да. – Отчего так происходит? – Не знаю. – Ты должна это знать. – Нет. – Ну, поищи хорошенько, загляни себе в душу, спроси свое сердце. – Да, да… Теперь понимаю! – Говори же! – Когда Лоренца бодрствует, она – римлянка, благочестивая дочь Италии. Она полагает, что знание – это преступление, а любовь – великий грех. Вот почему она боится ученого Бальзамо, страшится прекрасного Джузеппе. Ее исповедник сказал ей, что если она будет тебя любить, она погубит свою душу, вот почему она готова убежать от тебя хоть на край света. – А когда Лоренца спит? – Совсем другое дело! Она больше не благочестивая римлянка, она – женщина. Она читает мысли Бальзамо, она проникает в его сердце; она видит, что он – гений, стремящийся к возвышенной цели; вот когда она понимает, что сама она – ничто в сравнении с ним. Она хотела бы всю жизнь быть с ним рядом, чтобы в будущем хоть кто-нибудь ненароком вспомнил имя Лоренцы, говоря о великом… Калиостро! – Так мне суждено прославиться под этим именем? – Да, да! – Дорогая Лоренца! Тебе нравится твое новое жилище? – Оно роскошнее предыдущих, но меня радует другое. – Что же? – Что ты обещаешь жить рядом со мной. – Стало быть, когда ты спишь, ты знаешь, как страстно я тебя люблю? Молодая женщина подтянула к груди колени; на губах ее заиграла бледная улыбка. – Да, я вижу, – проговорила она, – хотя.., хотя, – со вздохом сказала она, – есть нечто такое, что ты любишь больше, чем Лоренцу. – О чем ты говоришь? – вздрогнув, спросил Бальзамо. – О твоей мечте. – Что это за мечта? – Твое честолюбие. – Скажи лучше: слава! – О Господи! Сердце ее не выдержало, и тихие слезы покатились из-под опущенных ресниц. – Что ты там увидела? – спросил Бальзамо, потрясенный ее ясновидением, которое временами пугало его самого. – Я вижу блуждающих в темноте призраков; некоторые из них держат в руках свои головы, увенчанные коронами; а ты.., ты стоишь в самом центре, словно генерал на поле боя. Ты словно наделен безграничной властью: ты повелеваешь, и все тебе покоряются. – Разве ты мною не гордишься? – радостно воскликнул Бальзамо. – О, твоя доброта не позволяет тебе стать великим!.. Кстати, я ищу себя в окружающей тебя толпе, но не вижу. Меня уже нет… Меня уже не будет, – с грустью прошептала она. – Где же ты будешь? – Я умру. Бальзаме содрогнулся. – Ты умрешь, Лоренца? – вскричал он. – Да нет же, мы будем вместе и будем любить друг друга! – Ты меня не любишь. – Да что ты! – Недостаточно сильно! – воскликнула она, обхватив голову Джузеппе. – Недостаточно сильно, – повторила она, прижавшись пылавшими губами к его лбу и осыпая его поцелуями. – В чем же ты меня упрекаешь? – Ты слишком холоден. Вот и сейчас ты отступаешь. Ты что, боишься, что я обожгу тебя поцелуями? Почему ты избегаешь моих губ? Верни мне былой покой, монастырь в Субиако, ночное одиночество моей кельи. Верни мне поцелуи, которые ты мне посылал на крыльях загадочного ветра; я видела, как они прилетали ко мне, подобно золотокрылым сильфам, и душа моя ликовала. – Лоренца! Лоренца! – Не ускользай от меня, Бальзаме, не ускользай, молю тебя! Дай я пожму твою руку, поцелую твои глаза: ведь я жена тебе! – Да, да, Лоренца, любимая! Да, ты моя жена! – Зачем же я живу на свете, если ты страдаешь? У тебя есть нетронутый одинокий цветок, его аромат взывает к тебе, а ты его отталкиваешь! Я чувствую, что ничего для тебя не значу. – Ты для меня все, Лоренца! В тебе моя сила, моя власть, мой гений, без тебя я был бы ни на что не способен. Перестань пылать ко мне безумной страстью, не дающей по ночам покоя женщинам твоей страны. Люби меня так же, как люблю тебя я. – Но это не любовь, нет! – Это, по крайней мере, все, что я у тебя прошу, потому что ты даешь мне все, чего я хочу. Для счастья мне довольно обладания твоей душой. – Счастье? – презрительно воскликнула Лоренца. – Это ты называешь счастьем? – Да, потому что для меня счастье – быть великим. Лоренца протяжно вздохнула. – Ах, если бы ты знала, милая Лоренца, что значит читать в людских сердцах, побеждать их, зная все их слабости! – Да, я знаю, что только за этим я вам нужна! – Не только! Твоими глазами я читаю в книге будущего. То, чего я не мог бы узнать и в двадцать лет ценой неимоверного труда и лишений, я узнаю от тебя, невинная голубка. Ты освещаешь мне подстерегающие меня на каждом шагу ловушки, расставленные моими врагами; ты сообщаешь остроту моему разуму, от которого зависят и жизнь, и состояние, и свобода. Когда ты отворачиваешься от окружающего мира, закрывая свои прекрасные глаза, ты проникаешь внутренним нечеловеческим взором в тайные глубины бытия! Ты охраняешь мой покой. Ты делаешь меня свободным, богатым, всесильным! – А взамен ты делаешь меня несчастной! – вскричала Лоренца, сгорая от любви. Она с жадностью набросилась на Бальзамо и заключила его в объятия; поддавшись ее чувству, он почти не сопротивлялся. – Лоренца! Лоренца! Сжалься надо мной, – прошептал он, пытаясь освободиться. – Я тебе жена, а не дочь! Люби меня, как супруг, а не так, как любил меня отец. – Лоренца! – пробормотал Бальзамо, затрепетав от желания. – Умоляю, не требуй от меня другой любви, кроме той, какую я могу тебе дать. – Но это не любовь! – вскричала молодая женщина, в отчаянии воздев руки. – Нет, это не любовь! – Да нет же, я люблю тебя.., но непорочно и чисто, как любят святую. Молодая женщина отшатнулась так резко, что ее длинные черные волосы рассыпались по плечам. Она почти угрожающе подняла белоснежную нервную руку. – Что это значит? – отрывисто спросила она. – Зачем ты заставил меня покинуть родину, забыть имя, отречься от семьи, даже от Бога? Ведь ты молишься другому богу. Зачем ты завладел мною настолько, что сделал из меня рабыню, лишил мое существование смысла, обескровил? Слышишь? – в отчаянии продолжала она. – Зачем ты все это сделал? Чтобы называть меня святой Лоренцой? Бальзамо в ответ вздохнул, подавленный безграничным страданием молодой женщины. – Увы, в этом твоя вина, вернее, вина Господа. Зачем он создал тебя ангелом с непогрешимым взглядом, который должен мне помочь подчинить вселенную? Почему ты умеешь читать в сердцах людей сквозь материальную оболочку, словно книгу через стекло? Да потому, что ты – ангел чистоты, Лоренца! Ты – прозрачный алмаз, ничто не омрачает твоего разума; и вот, видя такое незапятнанное, чистое, лучезарное существо, подобное Деве Марии, Господь желает, чтобы оно сошло на землю по моему зову во имя спасения созданных им людей; ты – его Святой Дух, витающий обыкновенно над простыми смертными, не находя среди них места, где можно было бы преклонить голову. Пока ты святая – ты зрячая, Лоренца! Став женщиной, ты потеряешь свой дар. – Тебе не нужна моя любовь, – вскричала Лоренца, яростно ударив в ладоши, отчего они покраснели, – тебе дороже твои недостижимые мечты, твои химеры? Ты обрекаешь меня на монашеское целомудрие, искушая своим присутствием, чем неизбежно обрекаешь меня на страдания? Ах, Джузеппе, Джузеппе, ты совершаешь преступление, вот что я тебе скажу! – Не кощунствуй, Лоренца! – воскликнул Бальзамо. – Я страдаю не меньше тебя. Ну, загляни в мое сердце. Я приказываю! Попробуй сказать, что я тебя не люблю. – Зачем же ты борешься с собой? – Я хочу вместе с тобой взойти на трон мирового господства! – Сможет ли твое честолюбие дать тебе то, что готова подарить моя любовь? – прошептала молодая женщина. Бальзамо в растерянности уронил голову Лоренце на грудь. – Да, да! – вскричала она. – Вот теперь я вижу, что ты меня любишь больше, чем свое честолюбие, больше, чем власть, больше, чем мечту. Наконец-то ты любишь меня так же, как я тебя! Бальзамо попытался развеять пелену, застилавшую ему разум. Но его усилие оказалось тщетным. – Если ты так меня любишь, пощади меня! Лоренца его не слушала. Она обвила его шею руками, словно стальными оковами. – Я люблю тебя так, как ты хочешь, – проговорила она, – как сестра или как жена, как святая или как женщина, по поцелуй меня, ну хоть разочек! Бальзамо был покорен, побежден ее страстной любовью. Не имея сил сражаться, он прижался к Лоренце, как железо, притянутое магнитом; взор его горел, грудь яростно вздымалась, голова запрокинулась. Губы его искали губ молодой женщины. Вдруг разум вернулся к нему. Он взмахнул руками, словно прогоняя дурман. – Лоренца! – воскликнул он. – Проснитесь, я приказываю! В тот же миг оковы, которые он никак не мог разорвать, спали; обнимавшие его руки опустились; жаркая улыбка, блуждавшая на пересохших от возбуждения устах Лоренцы, угасла, словно жизнь, истекавшая с последним вздохом; глаза ее раскрылись, она с силой взмахнула руками и устало рухнула на софу, вновь смежив веки. Бальзамо сел в трех шагах от нее и глубоко вздохнул. – Прощай, мечта! – прошептал он. – Прощай, счастье!  Глава 24. ДВОЙНАЯ ЖИЗНЬ – ЯВЬ   Едва приблизившись, Лоренца быстро огляделась по сторонам. Она внимательно изучила каждую мелочь, доставляющую обыкновенно радость любой женщине, однако лицо Лоренцы оставалось строгим. Как только ее глаза остановились на Бальзамо, она болезненно содрогнулась. Сидя в нескольких шагах от Лоренцы, Бальзамо не сводил с нее глаз. – Это опять вы? – отпрянув, спросила она. Ее лицо выразило ужас; губы ее побелели, а на лбу и висках появилась испарина. Бальзамо не отвечал. – Где я? – спросила она. – Вы сами знаете, откуда вы прибыли, – отвечал Бальзамо, – это естественным образом должно навести вас на мысль о том, где вы находитесь. – Да, вы правы, я припоминаю. Я помню, как вы меня преследовали, как вырвали меня из рук моей заступницы перед Богом. – Вы сами знаете, что даже всемогущая принцесса не смогла бы вас защитить. – Да, вы ее околдовали! – сложив руки, вскричала Лоренца. – Боже, Боже! Спаси меня от этого дьявола! – Что же во мне дьявольского? – пожав плечами, проговорил Бальзамо. – Прошу вас избавиться раз навсегда от завезенных из Рима нелепых предрассудков, которые тянутся за вами с тех самых пор, как вы вышли из монастыря. – Ах, монастырь… Кто мне вернет мой монастырь? – разразившись рыданиями, вскричала Лоренца. – Нашли, о чем жалеть! – проговорил Бальзамо. Лоренца бросилась к окну, раздвинула занавески, подняла оконную задвижку и схватилась за один из прутьев железной решетки, увитой цветами, благодаря чему решетка была не столь заметна, что, однако, не лишало ее надежности. – Там была тюрьма, и здесь – тоже тюрьма, – сказала Лоренца, – однако я бы предпочла ту, что ведет на небо, чем эту, ведущую в ад. Она в ярости ударила кулачками по решетке. – Если бы вы были благоразумны, Лоренца, на вашем окне были бы только цветы. – Разве я не была благоразумна, когда вы заперли меня в тюрьме на колесах вместе с чудовищем, которого вы называли Альтотасом? Однако вы не упускали меня из виду, я была вашей пленницей; перед уходом вы подчиняли себе мой разум! Где тот страшный старик, что заставлял меня трепетать от ужаса? Где-нибудь совсем рядом? Стоит нам обоим замолчать, и мы услышим из-под земли его голос! – Вы распаляете свое воображение, как ребенок, – заметил Бальзамо. – Альтотас – мой учитель, друг, второй отец, он совершенно безвредный старик; он ни разу вас не видел, никогда к вам не подходил, а если бы видел или подошел, не обратил бы на вас внимания, потому что слишком увлечен своим делом. – Своим делом… – пробормотала Лоренца. – Чем же он занят? – Он ищет секрет вечной молодости, а это уже шесть тысячелетий занимает умы всего человечества. – А чем занимаетесь вы? – Я? Меня занимает вопрос человеческого совершенства. – Все это от лукавого! – воскликнула Лоренца, воздев руки к небу. – Ну вот, опять у вас начинается припадок, – проговорил, поднимаясь, Бальзамо. – Припадок? – Да. Вы не знаете очень важного. Ваша жизнь словно разделена надвое: то вы бываете нежной, доброй, рассудительной; то становитесь безумной. – И под этим надуманным предлогом вы меня заперли? – Увы, это совершенно необходимо. – Я согласна на жестокость, на варварство, но не надо лицемерия. Когда вы рвете мне сердце на части, не притворяйтесь, что жалеете меня. – Да разве это пытка – жить в роскошной комнате? – без тени недовольства спросил Бальзамо и приветливо улыбнулся. – Решетки! Решетки со всех сторон! Я здесь задыхаюсь! – Эти решетки – в ваших интересах, слышите, Лоренца? – Он меня поджаривает на медленном огне и говорит, что обо мне заботится! Бальзамо подошел к молодой женщине и собирался было взять ее за руку: она отскочила, словно при виде змеи. – Не прикасайтесь ко мне! – вскричала она. – Вы что же, ненавидите меня, Лоренца? – Спросите у жертвы, любит ли она своего палача! – Лоренца! Лоренца! Я не хочу быть вашим палачом, вот почему вынужден несколько ограничить вашу свободу. Если бы вы имели возможность свободно передвигаться, кто знает, что вы могли бы натворить в припадке безумия? – Что бы я сделала? Лишь бы мне освободиться, и вы увидите, на что я способна! – Лоренца! Вы дурно обращаетесь с супругом, которого выбрали перед Богом. – Чтобы я вас выбрала? Никогда! – Однако вы мне жена… – Это происки сатаны. – Бедняжка! – нежно глядя на нее, прошептал Бальзамо. – Я – римлянка, – пробормотала Лоренца, – придет день, и я за себя отомщу! Бальзамо грустно покачал головой. – Вы хотите меня напугать, Лоренца? – с улыбкой спросил он. – Вовсе нет! Как я говорю, так и сделаю! – Вы же христианка, как вы можете так говорить? – воскликнул Бальзамо властно. – Ваша религия учит платить добром за зло. Если вы утверждаете, что исповедуете эту религию, разве не лицемерием было бы поступить наоборот? Казалось, Лоренцу поразили его слова. – Разоблачить перед обществом некроманта, колдуна… Это не месть, это мой долг! – Если вы собираетесь разоблачить меня как некроманта и колдуна, значит, вы думаете, что я веду себя вызывающе по отношению к Богу. Но если это так, то почему же Бог не дает себе труда наказать меня? Ведь стоило бы Ему пальцем шевельнуть, и от меня бы ничего не осталось. Почему же Он возлагает столь трудное дело на людей, таких же слабых, как я, и так же способных ошибиться? – Он мог забыть… Он милостив… – пробормотала молодая женщина, – он ждет, что вы сами исправитесь. Бальзамо улыбнулся. – Ну да, а пока Он вам советует предать своего друга, благодетеля, супруга. – Супруга? Благодаренье Богу, никогда ваша рука не прикасалась к моей, чтобы я не покраснела или не вздрогнула. – Вы сами знаете, что я великодушно избавлял вас от этого. – Да, вы и впрямь сдержанны, это единственная награда за мои мучения. Если бы мне еще пришлось терпеть вашу любовь… – Непостижимая загадка природы! – пробормотал Бальзамо, словно отвечая своим мыслям и не обращая внимания на слова Лоренцы. – Итак, я желаю знать, по какому праву вы лишаете меня свободы. – А почему вы, добровольно вручив мне свою свободу, хотите отобрать ее? Почему вы избегаете того, кто вас охраняет? Зачем собираетесь искать защиты у чужой вам принцессы от того, кто вас любит? Почему постоянно угрожаете тому, кто никогда вам не угрожал, открыть не принадлежащие вам тайны, о смысле которых вы не имеете понятия? – Если пленник твердо решил освободиться, он в конце концов станет свободным, – не отвечая на вопросы Бальзамо, проговорила Лоренца, – ваши решетки меня не остановят, как не удержала ваша тюрьма на колесах. – К счастью для вас, решетки надежны, Лоренца, – с угрожающим спокойствием заметил Бальзаме. – Бог пошлет мне бурю, как тогда, в Лотарингии, и гром небесный их разобьет! – Поверьте, что для вас лучше было бы просить Бога не делать этого; воздержитесь от романтических бредней, Лоренца! Я вам это говорю, как друг, послушайтесь меня. В голосе Бальзамо зазвенели гневные нотки, в глазах вспыхнул недобрый огонек, его белые сильные руки зловеще сжимались при каждом слове, которое он выговаривал медленно, почти торжественно. Оглушенная Лоренца слушала его вопреки своему желанию. – Вот что, дитя мое, – продолжал Бальзамо таким же тоном, – я постарался, чтобы эта тюрьма была достойна принять даже королеву: будь вы королевой, у вас и тогда ни в чем не было бы недостатка. Довольно безумных речей! Живите здесь так, как если бы оставались в своей келье. Смиритесь с моим присутствием; любите меня, как друга, как брата. Мне случается сильно огорчаться – мне бы хотелось вам довериться; порой я испытываю ужасные разочарования – меня утешила бы ваша улыбка. По мере того как вы будете добрее, внимательнее, терпеливее, решетки будут становиться все тоньше. Кто знает, может быть, через год, через полгода вы будете так же свободны, как я, и сами не захотите меня покинуть. – Нет! Нет! – вскричала Лоренца, не понимая, как такая пугающая решимость Бальзамо уживается со столь нежным голосом. – Нет, не хочу больше слышать ни обещаний, ни лжи: вы меня похитили, вероломно похитили, но я принадлежу себе и только себе; так отдайте меня по крайней мере Господу, если не желаете вернуть мне свободу. До сих пор я сносила ваш деспотизм, потому что помню, что вы вырвали меня из рук готовых меня обесчестить разбойников. Но моя признательность постепенно тает. Еще несколько дней этой возмутительной неволи, и я перестану считать себя вам обязанной; тогда берегитесь, я, пожалуй, поверю, что у вас с теми разбойниками какие-то таинственные отношения. – Так вы готовы увидеть во мне главаря банды? – насмешливо спросил Бальзамо. – Я в этом не уверена, но, во всяком случае, заметила кое-какие знаки, словечки… – Заметили?.. – вскричал, бледнея, Бальзамо. – Да, да! – сказала Лоренца. – Заметила, я их теперь знаю. – Никогда о них не говорите! Ни единая душа не должна их знать! Спрячьте их поглубже в памяти, и пусть они там навсегда угаснут! – Ну зачем же! – воскликнула Лоренца, испытывая воодушевление, какое охватывает в минуты гнева, оттого что найдено, наконец, уязвимое место противника. – Я бережно сохраню в памяти все эти слова, тихо повторяя их, пока буду в одиночестве, а при первом же удобном случае произнесу громко; кстати, я о них уже говорила. – Кому? – спросил Бальзамо. – Ее высочеству. – Вот что, Лоренца, прошу вас внимательно меня выслушать, – проговорил Бальзамо, до боли сжимая кулаки, пытаясь побороть возбуждение и сдержать гнев, – если вы их и сказали, то больше вам не придется их произнести; вы не скажете их больше потому, что я запру все двери, потому что я прикажу заточить острия решеток; если понадобится, я возведу стены вокруг этого дома высотой с Вавилонскую башню. – Я вам уже сказала, Бальзамо, – вскричала Лоренца, – что из любой тюрьмы можно рано или поздно выйти, тем более, если любовь к свободе усиливается от ненависти к тирану! – Прекрасно, попробуйте выйти отсюда, Лоренца. Однако вот что я вам скажу: вы сможете попытаться дважды. На первый раз я вас накажу так жестоко, что вы выплачете все свои слезы. В другой раз я ударю вас так безжалостно, что вы потеряете всю свою кровь до последней капли. – Боже мой! Боже! Он меня убьет! – простонала молодая женщина, доведенная до последней степени бессильной злобы, она каталась по полу, рвала на себе волосы. Бальзамо смотрел на нее со смешанным чувством гнева и жалости. Наконец жалость одержала верх. – Лоренца! Придите в себя, успокойтесь. Придет день, когда вы будете вознаграждены за все страдания или за то, что считали страданием. – Тюрьма! Тюрьма! – кричала Лоренца, не слушая Бальзамо. – Ну потерпите! – Он меня ударит! – Это только испытательный срок… – Я схожу с ума! – Вы поправитесь… – Немедленно отправьте меня в больницу для умалишенных! Посадите меня в настоящую тюрьму! – Зачем? Ведь вы же предупредили меня о своих намерениях. – Тогда – смерть! Смерть! Сейчас же! Вскочив со стремительностью и гибкостью дикой кошки, Лоренца бросилась к стене, собираясь разбить себе голову. Бальзамо протянул руку, произнес одно-единственное слово, и она замерла на полпути; закачалась и, засыпая, упала в объятия Бальзамо. Казалось, волшебник подчинил себе ее тело, но тщетно пытался одолеть силу ее духа; он поднял Лоренцу на руки и отнес ее на кровать; он прильнул к ее устам, потом задернул полог кровати и занавески на окнах и вышел. Лоренца погрузилась в сладкий благодатный сон, окутавший ее, словно мать самовольное дитя, которое много страдало и плакало.  Глава 25. ВИЗИТ   Лоренца не ошиблась. Миновав городские ворота Сен-Дени и проехав через весь пригород, карета повернула за угол последнего дома и выехала на бульвар. Как и говорила ясновидящая, в этой карете сидел его высокопреосвященство Людовик де Роан, архиепископ Страсбургский. Нетерпение подгоняло его, заставляя раньше назначенного времени отправиться с визитом к колдуну в его пещеру. Кучер, привыкший к бесчисленным любовным похождениям красавца-прелата, не страшился темноты, рытвин я подстерегавших на некоторых мрачных улицах опасностей; он не дрогнул, когда освещенные и людные бульвары Сен-Дени и Сен-Мартена остались позади и пришлось свернуть на пустынный и темный бульвар Бастилии. Карета остановилась на углу улицы Сен-Клод, и хозяин приказал остановиться в укромном месте под деревьями в двух десятках шагов от особняка. Де Роан, одетый в партикулярное платье, бесшумно подошел к особняку и трижды ударил в дверь, которую он без труда узнал благодаря описанию графа Феникса. Во дворе раздались шаги Фрица, и дверь распахнулась. – Здесь проживает его сиятельство Феникс? – спросил кардинал. – Да, ваше высокопреосвященство. – Он дома? – Да, ваше высокопреосвященство. – Доложите. – Его высокопреосвященство кардинал де Роан? Кардинал был обескуражен. Он оглядел себя, потом стал озираться по сторонам, пытаясь понять, что могло выдать его звание. Ведь он был один и на нем не было рясы. – Откуда вам известно мое имя? – спросил он. – Хозяин только что мне сказал, что ожидает ваше высокопреосвященство. – Да, завтра или послезавтра. – Нет, ваше высокопреосвященство, он ожидал вас сегодня вечером. – Хозяин сказал, что ждет меня сегодня? – Да, ваше высокопреосвященство. – Ну так доложите обо мне, – приказал кардинал, сунув в руку Фрицу двойной луидор. – Извольте следовать за мной, – сказал Фриц. Кардинал в знак согласия кивнул головой. Фриц быстрыми шагами пошел к двери в приемную, освещенную огромным двенадцатисвечовым бронзовым канделябром. Изумленный кардинал, погруженный в задумчивость, шел за ним, – Милейший! – обратился он к лакею, останавливаясь перед дверью. – Тут, несомненно, какая-то ошибка. В этом случае мне не хотелось бы беспокоить графа. Не может быть, чтобы он меня ждал сегодня, он не знает, что я должен приехать. – Вы в самом деле его высокопреосвященство де Роан, архиепископ Страсбургский? – спросил Фриц. – Да, милейший. – Значит, его сиятельство вас ожидает. Фриц зажег одну за другой свечи еще двух канделябров, поклонился и вышел. Кардинала охватило сильнейшее волнение. Он стал разглядывать мебель гостиной и дорогие картины. Несколько минут спустя дверь распахнулась, на пороге стоял граф. – Добрый вечер, ваше высокопреосвященство! – сказал он. – Мне сказали, что вы меня ожидаете! – вскричал кардинал, не отвечая на приветствие. – Вы ждали меня сегодня? Это невероятно! – Прошу меня простить, но я действительно вас ждал, – отвечал граф. – Может быть, ваше высокопреосвященство сомневается в том, что я говорю, потому что я оказываю вам недостойный прием. Но я всего несколько дней в Париже и еще не успел устроиться. Извините меня, ваше высокопреосвященство! – Так вы меня ждали! Кто же вас предупредил? – Вы сами, ваше высокопреосвященство. – То есть, как? – Вы приказали кучеру остановиться у ворот Сен-Дени, не так ли? – Да. – Вы подозвали выездного лакея, и он подошел к дверце, чтобы выслушать приказания вашего высокопреосвященства? – Да. – Не вы ли сказали ему: «Улица Сен-Клод в Маре, через Сен-Дени и бульвар», а он повторил это кучеру? – Да. Так вы, значит, меня видели и слышали? – Я вас видел, ваше высокопреосвященство, и слышал. – Вы были там? – Нет, ваше высокопреосвященство, меня там не было. – Где же вы находились? – Здесь. – Вы видели и слышали меня отсюда? – Да, ваше высокопреосвященство. – Ни за что не поверю! – Ваше высокопреосвященство забывает, что я – колдун. – Да, верно, я и забыл… Как же мне называть вас? Бароном Бальзамо или графом Фениксом? – В моем доме, ваше высокопреосвященство, у меня нет имени: меня зовут ХОЗЯИН. – Да, это всеобъемлющее звание. Итак, хозяин, вы меня ждали? – Я вас ждал. – Вы уже развели огонь в своей лаборатории? – Он никогда не угасает, ваше высокопреосвященство. – Вы позволите мне туда войти? – Почту за честь проводить туда ваше высокопреосвященство. – Я пойду за вами, но при одном условии… – При каком? – Обещайте, что я не буду вступать в связь с дьяволом. Я испытываю ужас перед его величеством Люцифером. – Ваше высокопреосвященство!… – Да, обыкновенно на роль сатаны приглашают отставного французского гвардейца или подгулявшего учителя фехтования, а чтобы игра произвела впечатление, они нещадно избивают зрителей кнутом и щелкают их по носам, когда гаснут свечи. – Ваше высокопреосвященство! – с улыбкой заговорил Бальзамо. – Мои черти не забывают, что имеют дело с высочествами; они всегда помнят слова принца де Конде, пообещавшего одному из них в случае, если он не будет вести себя смирно, хорошенько его взгреть, да так, что свет ему покажется не мил. – Ну что ж, – проговорил кардинал, – это меня радует. Идемте в лабораторию. – Не угодно ли вашему высокопреосвященству следовать за мной?  Глава 26. ЗОЛОТО   Кардинал де Роан и Бальзамо поднялись по узкой лестнице, которая вела так же, как и парадная, в комнаты второго этажа. Наверху Бальзамо отыскал под сводами дверь и отпер ее. Глазам кардинала открылся мрачный коридор, кардинал решительно пошел вперед. Бальзамо запер дверь. Грохот, с каким захлопнулась дверь, заставил кардинала оглянуться с некоторым волнением. – Мы пришли, ваше высокопреосвященство, – проговорил Бальзамо. – Зайдемте вот в эту дверь, но прошу вас не обращать внимания на скрип и грохот, эта дверь – железная. Скрип первой двери заставил кардинала содрогнуться, поэтому он обрадовался, что его вовремя предупредили: металлический скрежет петель и замка мог бы напугать и менее чувствительную натуру. Он спустился на три ступеньки и вошел. Огромный кабинет с голыми балками на потолке, большая лампа под абажуром, бесчисленное количество книг, много химического и физического оборудования – вот какое впечатление производила эта новая комната. Скоро кардинал почувствовал, что ему стало трудно дышать. – Что это значит? – спросил он. – Я задыхаюсь, хозяин, я весь в испарине. Что это за шум? – В этом-то все и дело, ваше высокопреосвященство, как сказал Шекспир, – молвил Бальзамо, отодвигая гигантский асбестовый занавес, скрывавший огромную каменную печь; в середине печи поблескивали два отверстия, похожие на горящие в потемках глаза хищного зверя. Комната, где находилась печь, была вдвое больше первой, но кардинал не обратил на нее внимания из-за занавеса. – Сильное впечатление производит это зрелище! – воскликнул кардинал. – Это и есть печь, ваше высокопреосвященство. – Да, да, но вы процитировали Шекспира, а я приведу слова Мольера: есть печи и печи. У этой – вид вполне сатанинский, и потом, мне не нравится запах. Что в ней варится? – То, о чем вы меня просили, ваше высокопреосвященство. – Неужели? – Да, ваше высокопреосвященство. Для меня большая честь, что вы пожелали познакомиться с моим детищем. Я должен был взяться за работу только завтра вечером, но, узнав о том, что ваше высокопреосвященство изменили намерение и уже направляетесь на улицу Сен-Клод, я развел в печи огонь и приготовил смесь. И вот огонь пылает, а через несколько минут вы увидите золото. Позвольте, я распахну форточку и впущу свежего воздуху. – Вы хотите сказать, что вот эти тигели… – Да, из них через десять минут потечет чистейшее золото, не хуже венецианских цехинов или тосканских флоринов. – А можно на него взглянуть? – Разумеется, только придется принять необходимые меры предосторожности. – Какие же? – Наденьте асбестовую маску со стеклянными отверстиями для глаз: огонь такой жаркий, что может опалить лицо. – Дьявольщина! Придется поостеречься, я дорожу глазами и не отдал бы их даже за обещанные вами сто тысяч экю. – Я так и думал, ваше высокопреосвященство; у вас красивые и добрые глаза. Комплимент пришелся по вкусу кардиналу: он пристально следил за производимым им впечатлением. – Ага! Так вы говорите, мы сейчас увидим золото? – спросил он, прилаживая на лицо маску. – Надеюсь, что да, ваше высокопреосвященство. – На сто тысяч экю? – Да, ваше высокопреосвященство, и даже, может быть, немного больше, потому что смеси я приготовил в изобилии. – Вы – щедрый колдун, – проронил кардинал, и сердце его радостно забилось. – Однако моя щедрость – ничто в сравнении с вашей, ваше высокопреосвященство, раз вы говорите мне такие слова. А теперь, ваше высокопреосвященство, будьте любезны немного отойти, я открываю заслонку тигеля. Бальзамо накинул короткую асбестовую рубашку, сильной рукой подхватил железные щипцы, и приподнял накалившуюся докрасна крышку; под ней оказались четыре одинаковых тигеля: в одном из них бурлила ярко-красная смесь, три другие были наполнены светлым веществом с пурпурным отблеском. – Это золото, – проговорил прелат вполголоса, словно боясь громко произнесенным словом нарушить совершавшееся на его глазах таинство. – Да, ваше высокопреосвященство, вы правы. Эти четыре тигеля расположены на разном расстоянии от огня: в одних золото должно вариться двенадцать часов, в других – одиннадцать. Смесь – я раскрою вам этот секрет, как другу и соратнику, – нужно переливать в слитки, как только она закипит. Как видите, в первом тигеле смесь посветлела: пора переливать. Соизвольте отодвинуться, ваше высокопреосвященство. Кардинал повиновался, словно солдат приказу командира. Бальзамо оставил щипцы, раскалившиеся от соприкосновения с пламеневшими тигелями, затем подкатил к печи наковальню с восемью железными формами одинакового размера. – А это что, дорогой колдун? – спросил кардинал. – Это, ваше высокопреосвященство, формы, в которые я буду заливать ваше золото. – Ага! – удовлетворенно произнес кардинал. Он продолжал следить за Бальзамо с удвоенным вниманием. Бальзамо разостлал на полу кусок белого льняного полотна, встал между наковальней и печью, раскрыл огромную книгу и произнес заклинание, держа в руке волшебную палочку. Потом взялся за небывалых размеров Щипцы, способные ухватить тигель. – Золото выйдет отменное, высшего качества, ваше высокопреосвященство, – заметил он. – Вы что же, собираетесь опрокинуть этот раскаленный котел? –..который весит не меньше пятидесяти фунтов! Да, ваше высокопреосвященство. Далеко не каждый литейщик может похвастаться такими мускулами и такой, как у меня, сноровкой. Не бойтесь! – А если тигель лопнет?.. – Однажды это со мной уже случилось, ваше высокопреосвященство. Было это в тысяча триста девяносто девятом году. Я проводил опыт вместе с Никола Фламелем у него дома на улице Экривен, неподалеку от часовни Сен-Жак-ла-Бушри. Бедняга Фламель едва не лишился зрения, а я потерял сто восемьдесят унций металла более ценного, чем золото. – Что вы рассказываете, дорогой хозяин? – Сущую правду. – Вы этим занимались в тысяча триста девяносто девятом году? – Да, ваше высокопреосвященство. – С Никола Фламелем? – С ним! А за пятьдесят лет до того мы открыли этот секрет вместе с Пьером Лебоном в городе Пола. Пьер тогда неплотно прикрыл тигель, испарения повредили мне правый глаз, и я не видел им почти двенадцать лет. – Пьер Лебон, вы сказали? – Да, автор знаменитого труда «Margarita pretiosa». Вы, должно быть, знакомы с этой книгой. – Да, она датирована тысяча триста тридцатым годом. – Совершенно верно, ваше высокопреосвященство! – И вы утверждаете, что были знакомы с Пьером Лебоном и Фламелем? – Я был учеником одного и учителем другого. Пока испуганный кардинал соображал, сам ли дьявол перед ним или один из его приспешников, Бальзаме погрузил в пекло щипцы с длинными рукоятками. Он уверенно и проворно зажал тигель на четыре дюйма от края, немного приподнял, проверяя, хорошо ли он за него взялся, и вытянул чудовищный сосуд из пылавшей печи. Рукоятки щипцов в тот же миг раскалились докрасна. Кардинал увидел, как в глиняные формы потекли светлые ручейки, похожие на серебристые молнии, рассекающие грозовую серную тучу. Края тигеля стали темно-коричневыми, в то время как коническое дно было еще серебристо-розовым на фоне темной печи. Жидкий металл, подернувшийся сиреневато-золотистой пленкой, с шипением покатился по желобу тигеля, и пылающая струя достигла, наконец, темной формы. Через отверстие в форме показалось бурлившее, пенившееся золотое море. – А теперь – другую, – проговорил Бальзамо, подходя ко второй форме. Она была наполнена с той же силой и ловкостью. Пот катился с Бальзамо градом, кардинал в темноте осенял себя крестным знамением. Это и в самом деле было ужасное и в то же время величественное зрелище. В багровых отблесках пламени Бальзамо походил на одного из тех грешников, которых Микеланджело и Данте изображают на дне кипящего котла. А потом он испытывал страх перед неизвестностью. Бальзамо не успел передохнуть между двумя операциями, времени было в обрез. – Будут небольшие потери, – проговорил он, заполнив вторую форму, – я на сотую долю минуты передержал смесь на огне. – Сотая доля минуты! – воскликнул кардинал, не скрывая удивления. – Для герметически закрытого сосуда это неслыханно много, ваше высокопреосвященство, – хладнокровно заметил Бальзамо, – а пока уже два тигеля опустели, и перед вами – две формы, полные чистого золота: здесь сто фунтов. Ухватив своими чудодейственными клещами первую форму, он опустил ее в воду; вода долго бурлила и шипела. Наконец Бальзамо раскрыл форму и достал безупречный золотой слиток в форме сахарной головки, немного сплющенной с обоих концов. – Нам еще около часа дожидаться, пока два других тигеля будут готовы, – сказал Бальзамо. – Не желает ли ваше высокопреосвященство отдохнуть или подышать свежим воздухом? – Неужели это золото? – спросил кардинал, не слыша предложения хозяина. Бальзамо улыбнулся. Кардинал оставался верен себе. – Вы в этом сомневаетесь, ваше высокопреосвященство? – Знаете, наука столько раз ошибалась… – Вы не прямо выразили свою мысль, – заметил Бальзамо. – Вы думаете, что я вас обманываю, и обманываю сознательно. Ваше высокопреосвященство! Я был бы о себе невысокого мнения, если бы так поступал, потому что мое тщеславие не выходило бы за пределы моего кабинета. Неужели вы думаете, что я стал бы все это проделывать только ради того, чтобы насладиться вашим изумлением, которое улетучилось бы, обратись вы к первому попавшемуся ювелиру?! Мне бы хотелось, ваше высокопреосвященство, чтобы вы оказывали мне больше доверия. Поверьте, что если бы я хотел вас обмануть, я сделал бы это более ловким способом и из высших побуждений. Кроме того, известно ли вашему высокопреосвященству, как проверить золото? – Разумеется: существует пробный камень. – Насколько мне известно, вы, ваше высокопреосвященство, имели случай сами попытаться получить золото – испанские унции, которые были пущены в обращение, были сделаны из самого что ни на есть чистого золота… Правда, среди них потом оказалось немало.., фальшивых монет? – Да, мне в самом деле приходилось работать с золотом. – В таком случае, ваше высокопреосвященство, вот вам камень и кислота. – Не надо, вы меня убедили. – Ваше высокопреосвященство, доставьте мне удовольствие, убедитесь в том, что эти слитки не только из золота, но и без примесей. Казалось, кардиналу неудобно было проявлять недоверие, однако было очевидно, что он еще сомневается. Бальзамо потер камнем о слитки и показал его гостю. – Двадцать восемь карат, – сказал он, – сейчас я разолью два других тигля. Десять минут спустя двести фунтов золота в четырех слитках были разложены на полу на полотне, мгновенно нагревшемся от соприкосновения с золотом. – Вы, ваше высокопреосвященство приехали в карете, не правда ли? Я, по крайней мере, видел, как вы ехали в карете. – Да. – Ваше высокопреосвященство! Прикажите кучеру подъехать к воротам, и мой лакей отнесет слитки в вашу карету. – Сто тысяч экю! – пробормотал кардинал, снимая маску, словно своими глазами желая убедиться, что у его ног лежало золото. – И вы сможете, ваше высокопреосвященство, сказать, откуда это золото, не так ли? Ведь вы видели, как оно было получено. – Да, я могу это засвидетельствовать. – Нет, что вы! – с живостью возразил Бальзамо. – Во Франции ученые не в чести, не надо ничего свидетельствовать, ваше высокопреосвященство. Вот если бы я занимался теорией вместо того, чтобы делать золото, я бы не стал возражать. – Чем же я, в таком случае, могу быть вам полезен? – спросил кардинал, с трудом приподнимая в хрупких руках пятидесятифунтовый слиток. Бальзамо пристально на него взглянул и рассмеялся ему в лицо. – Что забавного вы нашли в моих словах? – спросил кардинал. – Если не ошибаюсь, ваше высокопреосвященство предлагает мне свои услуги? – Разумеется. – Не уместнее было бы мне предложить вам свои? Кардинал нахмурился. – Я чувствую себя обязанным, сударь, – сказал он, – и спешу это признать. Однако если вы считаете мою признательность неуместной, я не приму от вас услугу: в Париже, слава Богу, довольно ростовщиков, у которых я могу либо под залог, либо под расписку раздобыть сто тысяч экю в три дня: одно мое епископское кольцо стоит сорок тысяч ливров. Прелат вытянул белую, словно у женщины, руку: на безымянном пальце сверкал брильянт величиной с лесной орех. – Ваше высокопреосвященство! – с поклоном отвечал Бальзамо. – Как вы могли хоть на миг заподозрить меня в намерении вас оскорбить? – и, словно разговаривая с самим собой, прибавил: – Странно, что правда оказывает такое действие на высочества. – Что вы хотите этим сказать? – Ваше высокопреосвященство предлагает мне свои услуги; я спрашиваю вас: ваше высокопреосвященство, какого рода услуги вы готовы мне предложить? – Прежде всего, мой авторитет при дворе. – Ах, ваше высокопреосвященство! Вы и сами знаете, как доверие к вам пошатнулось. Я бы скорее предпочел услуги господина де Шуазеля, несмотря на то что ему осталось не более двух недель быть министром. Если уж говорить о кредитах, ваше высокопреосвященство, давайте остановимся на моем. Вот прекрасное золото! Как только вашему высокопреосвященству понадобятся деньги, дайте мне знать накануне или в то же утро, и я приготовлю вам золота столько, сколько ваша душа пожелает. А когда у тебя есть золото – можешь все, не так ли, ваше высокопреосвященство? – Нет, не все, – прошептал кардинал, превращаясь из покровителя в просителя и не пытаясь этому сопротивляться. – Ах, да, я совсем забыл, что его высокопреосвященство жаждет не золота, а кое-чего такого, что дороже всех земных благ; однако это уже зависит не от науки, это подвластно только колдовству. Ваше высокопреосвященство! Скажите только одно слово, и алхимик готов уступить место колдуну. – Благодарю вас, сударь, мне ничего больше не нужно, я ничего более не хочу, – с грустью вымолвил кардинал. Бальзамо приблизился к нему: – Ваше высокопреосвященство! Молодой, пылкий, красивый, богатый принц, носящий имя Роан, не должен так отвечать колдуну! – Отчего же? – Да потому что колдун читает в его сердце и знает правду. – Я ничего более не желаю, сударь, – почти испуганно повторил кардинал. – Я полагал, напротив, что желания вашего высоко» преосвященства таковы, что вы не осмеливаетесь в них признаться даже себе, сознавая, что это может себе позволить только король. – Сударь, – вздрогнув, проговорив кардинал, – вы, как мне кажется, намекаете на слова, оброненные вами у ее высочества. – Да, готов это признать, ваше высочество. – Сударь, вы ошибались тогда и ошибаетесь теперь. – Не забывайте, ваше высокопреосвященство, что я вижу так же ясно, что творится сию минуту в вашей душе, как то, что ваша карета выезжала из монастыря кармелиток в Сен-Дени, миновала городские ворота, сверну на бульвар и остановилась под деревьями в пятидесяти шагах от моего дома. – Прошу вас объясниться. – Ваше высокопреосвященство! Принцы вашего дома имеют обыкновение влюбляться сильно и рискованно. Вы не станете этого отрицать, таков уж закон! – Я не понимаю, что вы хотите этим сказать, граф, – пролепетал кардинал. – Напротив, вы прекрасно меня понимаете. Я мог бы попробовать затронуть многие струны вашей души, но зачем попусту тратить время? Я коснулся именно той, что звучит громче других, я в этом уверен. Кардинал недоверчиво поднял голову и встретился глазами с ясным и уверенным взглядом Бальзамо. Бальзамо улыбался с выражением такого превосходства, что кардинал опустил глаза. – Вы правы, ваше высокопреосвященство, вы совершенно правы, не смотрите на меня, потому что тогда я слишком ясно вижу, что происходит у вас в душе. Ваше сердце подобно зеркалу, хранящему изображение предмета, который в нем отразился. – Молчите, граф Феникс, молчите, – проговорил кардинал. – Да, вы правы, надо молчать, потому что еще не пришло время признания в такой любви. – Вы говорите, еще рано? – Да. – Так у этой любви есть будущее? – Отчего же нет? – А не могли бы вы мне сказать, не безрассудна ли она? Ведь я именно так полагал и теперь полагаю. И так мне будет казаться до тех пор, пока мне не представится случай убедиться в противном. – Вы слишком многого от меня требуете, ваше высокопреосвященство. Я ничего не могу вам сказать, не имея связи с лицом, внушающим вам эту любовь. По крайней мере у меня в руках должна быть какая-нибудь имеющая к ней отношение вещь. – Что, например? – Ну, скажем, прядь ее прекрасных золотистых волос, совсем маленькая. – Какой вы проницательный человек! Да, вы были правы: вы читаете в сердце так, как я читал бы книгу. – Увы, именно это я уже слышал от вашего бедного двоюродного прадедушки, шевалье Людовика де Роана, когда пришел с ним проститься в Бастилию за несколько минут до того, как он мужественно взошел на эшафот. – Он вам сказал, что вы проницательный человек? – Да, и что я читаю в сердцах, потому что я предупреждал его, что шевалье де Прео его предаст. Он не захотел мне поверить, а шевалье де Прео в самом деле предал его. – Какая же связь между мною и моим предком? – невольно побледнев, спросил кардинал. – Я напомнил вам о нем только затем, чтобы призвать вас к осторожности, ваше высокопреосвященство, когда вы будете добывать из-под короны нужные вам волосы. – Не имеет значения, где их придется взять, они у вас будут, сударь. – Ну и отлично! А теперь – вот ваше золото, ваше высокопреосвященство. Надеюсь, вы больше не сомневаетесь в том, что это золото? – Дайте мне перо и бумагу. – Зачем, ваше высокопреосвященство? – Я напишу вам расписку на сто тысяч экю, которые вы любезно согласились мне одолжить. – Ах, вот вы о чем, ваше высокопреосвященство? Мне – расписку? А зачем? – Мне частенько случается брать в долг, дорогой граф, – ответил кардинал, – но даров я не принимаю. – Как вам будет угодно, ваше высокопреосвященство. Кардинал взял со стола перо и написал расписку крупным неразборчивым почерком, от которого в наши дни служанка простого ризничего пришла бы в ужас. – Все верно? – спросил он, протягивая Бальзамо бумажку. – Превосходно! – отвечал граф и опустил расписку в карман, даже не взглянув на нее. – Вы не хотите прочесть? – С меня довольно слова вашего высокопреосвященства: слово Роана дороже любой расписки. – Дорогой граф Феникс! – произнес кардинал с полупоклоном, что весьма много значило для принца столь высокого звания, – вы – благородный человек, и если уж вы не хотите быть моим должником, позвольте вам сказать, что мне приятно чувствовать себя вам обязанным. Бальзамо в ответ поклонился и позвонил в колокольчик. Явился Фриц. Граф сказал ему несколько слов по-немецки. Фриц нагнулся, сгреб в охапку переложенные паклей восемь золотых слитков и поднял их с такой легкостью, как если бы ребенку довелось подобрать восемь апельсинов: удерживать их в руках ему было неловко, но ничуть не тяжело. – Да этот парень – настоящий Геркулес! – заметил кардинал. – Да, он очень сильный, ваше высокопреосвященство, – отвечал Бальзамо, – но справедливости ради стоит сказать, что с того дня, как он поступил ко мне на службу, я даю ему по три капли эликсира, составленного моим ученым другом доктором Альтотасом. И вот результаты дают себя знать: через год он сможет поднять одной рукой восемьсот унций. – Непостижимо! – пробормотал кардинал. – Как бы мне хотелось обо всем этом как-нибудь побеседовать с вами! – С удовольствием, ваше высокопреосвященство! – со смехом отвечал Бальзамо. – Однако не забудьте, что, разговаривая со мной, вы тем самым добровольно возьмете на себя обязательство самолично погасить пламя костра, ежели вдруг членам Парламента вздумается поджарить меня на Гревской площади. Проводив знатного посетителя до самых ворот, он почтительно с ним простился. – Где же ваш лакей? Что-то я его не вижу, – заметил кардинал. – Он понес золото к вам в карету, ваше высокопреосвященство. – Так он знает, где она? – Под четвертым деревом справа от поворота на бульвар. Я сказал ему об этом по-немецки. Кардинал простер руки к небу и пропал в темноте. Бальзамо дождался Фрица и поднялся к себе, заперев все двери.  Глава 27. ЭЛИКСИР ЖИЗНИ   Оставшись в одиночестве, Бальзамо подошел к двери Лоренцы и прислушался. Она дышала ровно и легко. Он приотворил окошко в двери и некоторое время задумчиво и нежно на нее смотрел. Потом захлопнул оконце, прошел через комнату, отделявшую апартаменты Лоренцы от лаборатории, и поспешил к печи. Он отворил огромный желоб, выводящий жар через трубу, и впустил воду из резервуара, расположенного на террасе. Затем бережно уложил в черный сафьяновый портфель расписку кардинала. – Слова Роана довольно только для меня, – прошептал он, – однако там должны знать, на что я употребляю золото братства. Едва он произнес эти слова, как три коротких удара в потолке заставили его поднять голову. – А-а, меня зовет Альтотас, – проговорил он. Он проветрил лабораторию, разложил все по местам, закрыв печь крышкой. Стук повторился. – Он нервничает: это добрый знак. Бальзамо взял в руки длинный железный стержень и тоже постучал. Он снял со стены железное кольцо и потянул за него: с потолка свесилась на пружине лестница до самого пола лаборатории. Бальзамо встал на нее и с помощью другой пружины стал медленно подниматься, словно бог на сцене Оперы. Вскоре ученик очутился в комнате учителя. Новое жилище ученого старика имело около девяти футов в высоту и шестнадцать – в ширину. Оно освещалось сверху и напоминало колодец, потому что было герметично закупорено с четырех сторон. Как мог заметить читатель, эта комната была настоящим дворцом сравнительно с прежним фургоном. Старик восседал в своем кресле на колесах за мраморным столом, окованном железом и заваленном всякой всячиной: разнообразными травами, пробирками, инструментами, книгами, приборами и листами бумаги, испещренными кабалистическими знаками. Он был настолько озабочен, что не обратил на Бальзамо внимания. Свет лампы, свисавшей из центрального витража, отражался от его гладкой, без единого волоса, головы. Он рассматривал на свет пробирку белого стекла и был похож на хозяйку, которая сама ходит на рынок и проверяет на свету купленные яйца. Некоторое время Бальзамо молча за ним наблюдал, потом спросил: – Что новенького? – Подойди сюда, Ашарат! Я так рад, так счастлив: я нашел, нашел… – Что? – Да то, что искал, черт побери! – Золото? – Ну да, золото!.. Скажешь тоже! – Алмаз? – Прекрати свои дурацкие шутки! Золото, алмаз… Подумаешь, невидаль… Чего ради я стал бы ликовать, если бы дело было только в этом? – Так вы нашли эликсир? – спросил Бальзамо. – Да, друг мой, я нашел эликсир, иными словами: открыл секрет вечной молодости, а это жизнь! Жизнь! Да что я говорю: вечная жизнь! – А-а, так вы еще не оставили этой мечты? – спросил опечаленный Бальзамо, он относился к этим поискам, как к безумной затее. Не слушая его, Альтотас продолжал любовно рассматривать пробирку. – Наконец-то соотношение найдено: эликсир Аристе – двадцать граммов, ртутный бальзам – пятнадцать граммов; окись золота – пятнадцать граммов; масло ливанского кедра – двадцать пять граммов. – Если не ошибаюсь, предыдущий вариант содержал почти такое же количество эликсира Аристе? – Да, но недоставало главного ингредиента, однако он должен связать другие, без него все остальные компоненты – ничто. – И вы знаете, что это? – Я нашел его. – И можете его добыть? – Еще бы! – Что же это за компонент? – К тому, что уже есть в этой пробирке, необходимо прибавить три последние капли детской крови. – – Да где же вы возьмете ребенка? – в ужасе воскликнул Бальзамо. – Его должен добыть ты! – Я? – Да, ты. – Вы с ума сошли, учитель! – Что тут такого?.. – невозмутимо спросил старик и сладострастно, с наслаждением, слизнул каплю жидкости, просочившейся сквозь неплотно притертую пробку. – Вам нужен ребенок, чтобы взять у него три последние капли крови… – Да. – Так ведь для этого его пришлось бы убить? – Разумеется, придется его убить, и чем красивее он будет, тем лучше. – Это невозможно, – пожав плечами заметил Бальзамо, – здесь не принято брать детей, чтобы их убивать. – С наивной жестокостью! Что же с ними делают? костью воскликнул старик. – Их воспитывают, черт побери! – Ах, так? Мир, стало быть, изменился. Три года назад нам предложили бы столько детей, сколько мы пожелали бы, за четыре щепотки пороху или полбутылки спирту. – В Конго, учитель? – Ну да, когда мы были в Конго. Мне безразлично, какого цвета кожа будет у этого ребенка. Я вспоминаю, что нам предлагали очень миленьких детишек, кудрявеньких, игривых. – Все это прелестно, – проговорил Бальзамо, – но мы, к сожалению, не в Конго, дорогой учитель. – Не в Конго? – переспросил. – А где же мы? – В Париже. – В Париже… Если мы отправимся из Марселя, мы будем в Конго через полтора месяца. – Это так, конечно, но я должен быть во Франции. – Почему? – У меня здесь дело. – У тебя во Франции дело? – Да, и очень серьезное. Старик мрачно рассмеялся. – Дело! У него во Франции дело! Да, да, да, правда, я и забыл! Ты должен создать ложи… – Да, учитель. – Ты плетешь заговоры… – Да, учитель. – Дела, одним словом, как ты это называешь! Насмешливый старик вновь натянуто улыбнулся. Бальзамо молчал, собираясь с силами в ожидании бури, которую он уже предчувствовал. – Ну и как же обстоят дела? – спросил старик, с трудом повернувшись в кресле и устремив на ученика большие серые глаза. Бальзамо почувствовал, как его словно пронзил яркий луч. – Вы спрашиваете, что я успел сделать? – повторил он. – Да. – Я бросил первый камень и замутил воду. – Ну и что за болото ты расшевелил? Отвечай! – Отличное болото: философы. – А-а, ну да, ну да! Ты запустишь в ход свои утопии, свои затаенные мечты – все эти бредни. А дураки будут спорить, есть ли Бог, или Его нет, вместо того, чтобы попытаться самим, как я, стать богами. С кем же из философов тебе удалось вступить в связь? – У меня в руках величайший поэт и безбожник эпохи, Со дня на день он должен возвратиться во Францию, откуда был почти изгнан. Он приедет, чтобы вступить в масонскую ложу; я основал ее на улице По-де-Фер, в доме, принадлежавшем когда-то иезуитам. – Его имя?.. – Вольтер. – Не знаю такого. Ну, кто еще? – На днях я должен сговориться с очень известным мыслителем, автором «Общественного договора». – Как его зовут? – Руссо. – Понятия не имею. – Вы только и знаете, что Альфонса Десятого, Раймонда Люлля, Пьера Толедского и Альберта Великого. – Да, потому что эти люди жили настоящей жизнью, только они посвятили себя серьезному изучению проблемы бытия. – Жить можно по-разному, учитель. – Я знаю только один способ: существовать. Но давай вернемся к твоим философам. Повтори: как их зовут? – Вольтер, Руссо. – Я запомню их имена. И ты берешься утверждать, что благодаря двум этим господам… – Я смогу завладеть настоящим и взорвать будущее. – В этой стране, стало быть, много идиотов, раз их можно увлечь идеей? – Напротив, здесь много умных людей, раз на них оказывают большее влияние идеи, а не действия. Ну, и потом, у меня есть помощник гораздо более могущественный, чем все философы мира. – Кто это? – Усталость… Уже около шестнадцати веков во Франции господствует монархия, и французы от нее устали. – Поэтому они свергнут монархию? – Да. – Ты в это веришь? – Разумеется. – И ты их подталкиваешь, подталкиваешь?.. – Изо всех сил. – Глупец! – Что? – Какой тебе будет прок от свержения монархии? – Мне – никакого, но наступит всеобщее счастье. – Я сегодня в хорошем расположении духа и готов потерять время на то, чтобы тебя послушать. Так объясни же мне, во-первых, как ты собираешься достичь счастья, а, во-вторых, что такое счастье. – Как я достигну счастья? – Да, счастья для всех или свержения монархии, что для тебя равносильно всеобщему благоденствию. – Существующий кабинет министров – последний оплот монархии. В него входят умные, предприимчивые, отважные люди, способные еще лет двадцать поддерживать дряхлый и шаткий трон. Так вот они и помогут мне опрокинуть его. – Кто? Твои философы? – Да нет, философы, напротив, помогают ему удержаться. – То есть, как? Философы солидарны с кабинетом министров, поддерживающим монархию? Ну и дураки же эти философы! – Дело в том, что сам министр – философ. – Теперь понимаю: философы правят с помощью этого министра. Значит, я ошибся: они не дураки, а эгоисты. – Я не собираюсь спорить о том, кто они, – проговорил Бальзамо, теряя терпение, – это мне неизвестно; я только знаю, что если теперешний кабинет министров будет свергнут, все станут выражать негодование по поводу кабинета, который придет ему на смену. Ведь против него выступят, во-первых, философы; во-вторых, Парламент: философы выразят недовольство, Парламент возмутится: кабинет министров начнет преследовать философов и разгонит Парламент. Тогда и верхи и низы объединятся в сильную оппозицию – напористую, стойкую, способную все смести на своем пути, она каждую минуту может подорвать самые основы монархии. На месте Парламента будет суд, назначенный королем. Членов суда обвинят – и справедливо – во взяточничестве, в несправедливости. Народ взбунтуется, и королевская власть лицом к лицу столкнется с людьми образованными в лице философов, с буржуазией, чьи интересы выражает Парламент, и с народом. А народ – это рычаг, который пытался найти Архимед; этим рычагом можно поднять весь мир. – После того, как ты приподнимешь мир, наступит день, когда он снова упадет! – Да, но, падая, королевская власть разобьется. – А когда она разобьется, – я буду пользоваться твоими ложными образами и говорить твоим восторженным языком, – итак, когда рассыплется монархия, что восстанет из руин? – Свобода. – Так французы станут свободными? – Это рано или поздно произойдет. – И все будут свободны? – Все. – Во Франции, стало быть, появится тридцать миллионов свободных людей? – Да. – И ты веришь, что среди этих тридцати миллионов не найдется хоть один человек, у которого будет больше мозгов, чем у других? И вот в одно прекрасное утро он отберет свободу у своих двадцати девяти миллионов девятисот девяноста девяти сограждан, чтобы иметь самому чуточку больше свободы. Помнишь, у нас в Медине была собака? Она всю еду пожирала одна. – Да. Но в один прекрасный день собаки собрались и придушили ее. – Так то собаки! Люди слова бы не сказали! – Вы ставите человеческий ум ниже собачьего, учитель? – Да ведь тому есть подтверждения! – Какие же? – Кажется, у древних был Октавиан Август, а у современников – Оливер Кромвель, которые с жадностью пожирали один – римский, другой – английский пирог. А те, у кого они его вырвали, не только ничего не предприняли, но и никак не выразили своего возмущения. – Даже если предположить, что появится такой человек, не надо забывать, что он смертей, он рано или поздно умрет, а перед смертью он совершит добро, даже по отношению к тем, кого притеснял, потому что изменит природу аристократии. Будучи вынужден на что-нибудь опираться, он выберет то, что сильнее всего: народ. Унизительное уравнение он заменит возвышающим равенством. У равенства нет точных границ, его уровень зависит от высоты того, кто это равенство устанавливает. Вот почему, возвысив народ, этот человек установит такой принцип, который до него не был известен. Революция сделает французов свободными; протекторат второго Октавиана Августа или Оливера Кромвеля сделает их равными. Альтотас подскочил в кресле. – До чего глуп этот человек! – вскричал он. – Отдать двадцать лет своей жизни воспитанию ребенка; пытаться научить его всему, что знаешь сам, и все ради того, чтобы в тридцать лет этот самый ребенок вам сказал: «Люди будут равными»!.. – Ну разумеется, они будут равны, равны перед законом. – А перед смертью, глупец? Перед смертью – законом законов, когда один умирает на третий день, а Другой – столетним стариком? Равны! Люди равны, не победив смерти! О, дурачина, дважды дурачина! Альтотас откинулся и громко рассмеялся. Бальзамо, нахмурившись, сидел с опущенной головой. Альтотас взглянул на него с состраданием. – По-твоему, я – ровня работяге, который ест черствый хлеб, или младенцу, сосущему грудь кормилицы, или тупому старику, попивающему молочко и оплакивающему потерянное зрение? Несчастный ты софист! Подумай хотя бы вот о чем: люди станут равны, когда будут бессмертны, потому что тогда они превратятся в богов, а равны могут быть только боги. – Бессмертны! – прошептал Бальзамо. – Какая химера! – Химера? – воскликнул Альтотас. – Да такая же химера, как дым, как флюид. Химера – все, что находится в состоянии поиска, все, что еще не открыто, но будет найдено. Отряхни вместе со мной вековой слой пыли, обнажи один за другим культурные слои каждой цивилизации! Что ты читаешь в этих человеческих слоях, среди обломков королевств, нагромождений веков, которые современное исследование разрезает, как пирог? То, что во все времена люди искомое мною называли по-разному. Когда они это искали? Во времена Гомера, когда люди жили по двести лет; в эпоху патриархата, когда жизнь длилась восемь веков. Они этого так и не нашли, потому что если бы это произошло, мир был бы обновленным, свежим, невинным и розовым, как утренняя заря. А вместо этого – страдания, смрад, мерзость. Что это – приятно, красиво, привлекательно? – Вы говорите, что никому еще не удавалось найти эликсир жизни, – отвечал Бальзамо старику, речь которого была прервана сухим покашливанием. – Так вот я вам скажу, что никто его и не найдет. Спросите у Бога. – Дурачок! Если никто не раскрыл какую-то тайну, значит, никто никогда ее не откроет? В таком случае в мире не было бы открытий! А ты думаешь, открытия – это нечто новое, что изобретает человечество? Нет, это хорошо забытое старое! А почему то, что однажды было открыто, забывается? Да потому, что у изобретателя слишком короткий век, чтобы он успел сделать из своего открытия все заключающиеся в нем выводы. Раз двадцать человечество было на пороге открытия секрета вечной молодости. Неужели ты полагаешь, что Стикс – выдумка Гомера? Неужели ты думаешь, что почти бессмертный Ахиллес со своей уязвимой пятой – это сказка? Нет. Ахиллес был учеником Хирона, так же как ты – мой ученик. Хирон означает в переводе лучший или худший. Хирона принято изображать в виде кентавра, потому что его наука наделила его силой и легкостью коня. Так вот он тоже почти нашел эликсир бессмертия. Ему, может быть, так же как мне, не хватало трех капель крови, в которой ты мне отказываешь. Эти три недостающие капли крови сделали Ахиллеса уязвимым. Смерть нашла лазейку и просочилась в нее. Да, повторяю: Хирон, человек разносторонний, лучший и, в то же время, худший, – не кто иной, как второй Альтотас, которому такой же вот Ашарат помешал завершить труд, способный осчастливить все человечество, вырвав его из-под божеского проклятия. Ну, что ты на это скажешь? – Я скажу, что у меня – мое дело, у вас – ваше, – отвечал Бальзаме, уверенность которого заметно поколебали слова старика. – Давайте завершим их на свой страх и риск. Я не стану вам помогать в преступлении. – В преступлении? – Да еще в каком! Это такое преступление, которое способно вызвать негодование целого народа. Оно приведет на виселицу, от которой ваша наука еще не спасла ни хороших, ни дурных людей. Альтотас пристукнул иссохшими руками по мраморному столу. – Да не будь ты человеколюбивым идиотом! Это худшая порода идиотов, существующих в мире. Иди сюда, давай побеседуем о законе, грубом и абсурдном законе, написанном скотами вроде тебя, которого возмущает капля крови, пролитая для дела, но привлекают потоки крови во время казни на площади, у городских валов или на поле, зовущемся полем брани. Твой закон – глупый и эгоистичный, он жертвует человеком будущего ради человека настоящего. Его девиз: «Да здравствует сегодняшний день, пусть погибнет день завтрашний!» Что ж, давай поговорим об этом законе, если хочешь. – Говорите все, что хотите, я вас слушаю, – все более мрачнея, сказал Бальзамо. – У тебя есть карандаш или перо? Мы произведем небольшой подсчет. – Я считаю без пера и карандаша. Говорите, что хотите сказать, говорите! – Рассмотрим твой проект. Если не ошибаюсь, ты собираешься опрокинуть кабинет министров, разогнать Парламент, оставить одних судей, привести их к банкротства; потом ты подстрекаешь к бунту, разжигаешь революцию, свергаешь монархию, позволяешь протекторату возвыситься и низвергаешь тирана. Революция даст тебе свобод), протекторат – равенство. А когда французы станут свободными и равноправными, твое дело будет завершено. Верно? – Да. Вы полагаете, что это неисполнимо? – Я не верю в невозможность чего бы то ни было. Как видишь, я создаю тебе все условия. – Ну и что же? – Вот, послушай! Прежде всего Франция – не Англия, где уже было то, что ты собираешься сделать, плагиатор ты этакий! Франция – не изолированная страна, где можно свергнуть кабинет министров, разогнать Парламент, учредить новый суд, вызвать его банкротство, пробудить недовольство, разжечь революцию, свергнуть монархию, возвысить протекторат, привести к краху протектора и сделать все это так, чтобы другие государства не вмешивались. Франция связана с Европой, как печень с человеческими внутренностями. Она пустила корни во всех европейских государствах; попробуй вырвать печень у огромного механизма, который называется европейским континентом: еще двадцать, тридцать, а то и сорок лет все его огромное тело будет биться в судорогах. Однако я назвав минимальный срок, разве двадцать лет слишком много? Отвечай, мудрый философ! – Это срок небольшой, – отвечал Бальзамо, – даже недостаточный. – Ну, а по-моему, этого вполне довольно. Двадцать лет войны, борьбы ожесточенной, непрекращающейся, не на живот, а на смерть; я допускаю двести тысяч убитыми в год, и это не преувеличение, принимая во внимание, что война развернется одновременно в Германии, Италии, Испании, как знать? По двести тысяч человек на протяжении двадцати лет – это четыре миллиона человек, предположив, что у каждого из них – семнадцать фунтов крови – так уж заведено в природе – можно умножить.., семнадцать на четыре, это будет.., шестьдесят восемь миллионов фунтов: вот сколько крови придется пролить ради осуществления твоей мечты. Я же просил у тебя всего три капли. Теперь скажи, кто из нас сумасшедший, дикарь, Каннибал? – Хорошо, учитель, я вам отвечу: три капли – сущая безделица, если бы вы были совершенно уверены в успехе. – Ну, а ты? Ты уведен, готовясь пролить шестьдесят восемь миллионов фунтов? Скажи! Встань и, положа руку на сердце, обещай: «Учитель, я ручаюсь, что ценой трупов я добьюсь счастья для всего человечества!» – Учитель! – проговорил Бальзамо, избегая ответа на его вопрос. – Ради всего святого, попросите что-нибудь. Я другое! – Но ты не отвечаешь! Ты не отвечаешь! – торжествуя, воскликнул Альтотас. – Вы преувеличиваете возможности вашего эликсира, учитель: все это невозможно. – Ты вздумал давать мне советы? Опровергать? Уличать во лжи? – спросил Альтотас, с тихой злобой вращая серыми глазами под седыми бровями. – Нет, учитель, я просто размышляю; ведь я живу в тесном соприкосновении с внешним миром, споря с людьми, борясь со знатью. Я не сижу, как вы, в четырех стенах, безразличный ко всему происходящему вокруг, ко всему, что борется или утверждает себя, занимаясь чистой абстракцией. Я же, зная о трудностях, констатирую их, только и всего. – Если бы захотел, ты мог бы одолеть эти трудности гораздо скорее. – Скажите лучше, если бы я в это верил. – Стало быть, ты не веришь? – Нет, – отвечал Бальзамо. – Ты меня искушаешь! – вскричал Альтотас. – Нет, я сомневаюсь. – Ну хорошо, скажи, ты веришь в смерть? – Я верю в то, что есть. А ведь смерть существует! Альтотас пожал плечами. – Итак, смерть существует, – проговорил он, – ведь этого ты не отрицаешь? – Это вещь бесспорная! – Да, это вещь бесконечная, непобедимая, правда? – прибавил старик с улыбкой, заставившей ученика содрогнуться. – Да, учитель, непобедимая, а главное, бесконечная. – А когда ты видишь труп, у тебя на лбу появляется испарина, сердце преисполняется жалостью? – Испарины у меня не бывает, потому что я привык к людским несчастьям; я не испытываю жалости, потому что не дорого ценю жизнь. Однако при виде трупа я говорю себе: «Смерть! Смерть! Ты так же всесильна, как Бог! Ты правишь миром, и никто не может тебя победить!» Альтотас выслушал Бальзамо, не перебивая и выдавая нетерпение лишь тем, что вертел в пальцах скальпель; когда его ученик завершил свою скорбно-торжественную речь, старик с улыбкой огляделся; его проницательный взгляд, способный, казалось, разгадать любую тайну природы, остановился на дрожавшей в углу комнаты черной собачонке, лежавшей на тощей соломенной подстилке; это была последняя из трех собак, которых Бальзамо приказал принести по просьбе старика для опытов. – Возьми этого пса, – сказал Альтотас Бальзамо, – и положи на стол. Бальзамо послушно положил собаку на мраморный стол. Пес, казалось, предчувствовал скорый конец и, ощутив на себе руку исследователя, задрожал, стал вырываться и взвыл, как только коснулся холодного мрамора. – Раз ты веришь в смерть, стало быть, веришь и в жизнь? – спросил Альтотас. – Несомненно! – Вот пес, представляющийся мне вполне живым, а ты что скажешь? – Конечно, живой, раз он воет, отбивается и боится. – До чего же отвратительны эти черные собаки! Постарайся в следующий раз раздобыть белых. – Хорошо. – Итак, мы говорили, что этот пес – живой. Ну-ка, полай, малыш, – прибавил старик, мрачно расхохотавшись, – полай, чтобы сеньор Ашарат убедился в том, что ты – живой. Он тронул пальцем какой-то мускул, и собака громко залаяла, вернее, жалобно взвизгнула. – Прекрасно! Подвинь стеклянный колпак… Вот так! Давай сюда собаку… Ну вот, готово!.. Я, кстати, забыл спросить, в какую смерть ты веришь больше всего. – Не понимаю, о чем вы говорите, учитель: смерть есть смерть. – Справедливо! Ты прав, я придерживаюсь такого же мнения! Ну, раз смерть есть смерть, выкачивай воздух. Бальзамо повернул колесико, и через клапан с пронзительным свистом стал выходить воздух из-под колпака с собакой. Песик сначала забеспокоился, потом стал искать, принюхиваться, поднял голову, задышал шумно и учащенно, наконец свалился от удушья, вздохнул в последний раз и издох. – Вот пес, издохший от апоплексии, – проговорил Альтотас. – Прекрасная смерть, не причиняющая долгих страданий! – Да. – Пес точно умер? – Конечно! – Мне кажется, ты в этом не очень убежден, Ашарат? – Да нет, вполне! – Ты знаком с моими возможностями, ведь так? Ты полагаешь, что я нашел способ вливания воздуха. Это целая проблема! Она заключается в том, чтобы заставить жизнь циркулировать вместе с воздухом… – Я ничего не предполагаю. Я думаю, что собака мертва, только и всего. – Неважно. Для пущей убедительности мы убьем ее дважды. Подними колпак, Ашарат. Старик приподнял стеклянное приспособление; пес не двинулся; веки его были опущены, сердце остановилось. – Возьми скальпель и, не трогая гортани, перережь позвоночник. – Я это сделаю только ради вас. – А также ради бедняги пса, в случае, если он еще жив, – отвечал Альтотас с упрямой улыбкой, свойственной старикам. Бальзамо взмахнул острым лезвием, и удар пришелся на позвоночник в двух дюймах от мозжечка, оставив огромную кровавую рану. Пес, – вернее, его трупик, – по-прежнему был неподвижен. – Да, клянусь честью, он и в самом деле был мертв, – заметил Альтотас, – не бьется ни единая жилка, ни один мускул не дрогнет, ни одна клеточка не восстает против этого второго убийства. Он мертв, не правда ли, окончательно мертв? – Я готов признать это столько раз, сколько вам будет угодно, – с ноткой нетерпения в голосе сказал Бальзамо. – Сейчас животное недвижимо, холодно. Ничто не может устоять перед смертью, так ты сказал? Ничто не может вернуть жизнь или хотя бы видимость жизни бедному псу? – Кроме Бога. – Да, однако Бог не может быть столь непоследовательным! Когда Бог убивает, он имеет для этого основания или извлекает выгоду, коль скоро Он олицетворяет высшую справедливость. Мне говорил об этом один убийца; не помню его имени. И это сильно сказано! Природа заинтересована в смерти. – Итак, перед нами мертвый пес, и природа заинтересована в его смерти. Альтотас проницательно взглянул на Бальзамо. Вместо ответа тот поклонился, чувствуя усталость оттого, что так долго слушал вздор старика. – Что бы ты сказал, – продолжал Альтотас, – если бы пес открыл глаз и посмотрел на тебя? – Я был бы очень удивлен, учитель, – с улыбкой отвечал Бальзамо. – Удивлен? Прекрасно! Он мрачно рассмеялся и подтянул поближе к собаке аппарат из металлических пластинок, переложенных ватными тампонами. Тампоны были частично погружены в кислый раствор, два конца или, иными словами, полюса виднелись по краям сосуда. – Какой глаз тебе больше нравится, Ашарат? – спросил старик. – Правый. Старик приложил разнополюсные концы, между которыми был клочок шелковой ткани, к шейному мускулу собаки. В то же мгновение собака открыла глаз и пристально посмотрела на Бальзамо. Он в ужасе отпрянул. – Теперь давай перейдем к морде, ничего не имеешь против? Охваченный сильнейшим волнением, Бальзамо не ответил. Альтотас тронул другой мускул: глаз закрылся, зато раскрылась пасть и показались острые белые клыки; красные десны подрагивали, как в жизни. Бальзамо испугался. – Невероятно! – воскликнул он. – Вот как мало значит смерть! – воскликнул торжествующий Альтотас, заметив растерянность своего ученика. – А все потому, что я, ничтожный старик, находящийся на пороге смерти, сумел заставить ее уйти со своего пути. Вдруг он нервно и пронзительно рассмеялся. – Будь осторожен, Ашарат! – продолжал он. – Вот лежит мертвый пес, который недавно чуть тебя не укусил, сейчас он на тебя бросится, осторожно! Пес с перерезанной шеей, разинутой пастью и подрагивающим глазом вдруг поднялся на все четыре лапы и закачался, страшно мотая головой. Бальзамо почувствовал, как волосы у него на голове зашевелились; пот катился с него градом. Он стал отступать, пока не уперся спиной в дверь, подумывая, не сбежать ли ему. – Ну, ну, я не хочу, чтобы ты умер от страха во время наших занятий наукой. – проговорил Альтотас, отталкивая труп вместе с прибором, – довольно опытов! Как только поступление тока прекратилось, собака упала и снова стала вялой и неподвижной. – Что это – смерть, Ашарат? Думал ли ты, что она может преподнести такой сюрприз? Отвечай! – Странно, очень странно… – ответил Бальзамо, подходя ближе. – Теперь ты видишь, что можно достигнуть того, о чем я говорил, дитя мое: первый шаг уже сделан. Зачем продлевать жизнь, когда можно отменить смерть? – Это еще неизвестно, – возразил Бальзамо, – возвращенная вами жизнь искусственна. – Если у нас будет время, мы отыщем и секрет жизни реальной. Разве ты не встречал у римских поэтов рассказов о том, что Кассид умел возвращать жизнь мертвецам? – Да, но то – у поэтов. – Они сами называли поэмы vates , друг мой, не забывай об этом. – Тогда скажите мне… – Опять возражение? – Да. Если бы ваш эликсир жизни был готов и вы дали бы его псу, он жил бы вечно? – Разумеется! – А если бы он попал в руки к такому экспериментатору, как вы, и тот его прирезал бы? – Прекрасно! – вскричал старик, радостно хлопнув в ладоши. – Я ожидал этого вопроса! – Ну, раз ожидали, ответьте. – Нет ничего проще. – Может ли эликсир помешать крыше упасть на голову, пуле – пробить человека, лошади – растоптать всадника? Альтотас вызывающе смотрел на Бальзамо, словно вызывал на бой, в котором надеялся одолеть. – Нет, нет и нет, – продолжал старик, – ты совершенно прав, дорогой Ашарат. Ни крыши, ни пули, ни удара копытом невозможно избежать, пока есть дома, ружья и лошади. – Но вы можете оживлять мертвецов… – На короткое время – да. Навсегда – нет. Для этого нужно было бы прежде всего узнать, в каком месте находится душа, а это может занять слишком много времени. Однако я не дам душе выскользнуть через полученную телом рану. – Как это? – Я ее закрою. – Даже если повреждена артерия? – Ну да! – Хотел бы я на это посмотреть! – Смотри! – проговорил старик. Раньше, чем Бальзамо успел ему помешать, старик проткнул себе вену на левой руке ланцетом. В теле старика оставалось так мало крови и так медленно она текла в жилах, что не сразу выступила по краям раны. Но как только кровь появилась, она хлынула рекой. – Боже милостивый! – ахнул Бальзамо. – Что такое? – спросил Альтотас. – Вы серьезно ранены. – Ты, как Фома-неверующий, хочешь все пощупать, вот я и даю тебе возможность увидеть собственными глазами и потрогать собственными руками. Он протянул руку и взял небольшую склянку, потом капнул из нее на рану. – Смотри! – сказал он. Под действием чудотворной жидкости кровь свернулась, ткань срослась, скрыв вену, рана затянулась настолько, что животворная влага, зовущаяся кровью, не смогла через нее просочиться. На этот раз Бальзамо смотрел на старика с изумлением. – Вот что я еще открыл! Что ты на это скажешь, Ашарат! – Вы – величайший из людей, учитель! – Если я и не окончательно победил смерть, то по крайней мере нанес ей удар, от которого трудно оправиться, правда? Видишь ли, сын мой, у человека хрупкие кости, они иногда ломаются: я собираюсь сделать их прочными, как сталь. Если кровь начинает вытекать из человеческого тела, она уносит с собой и жизнь: я не позволю, чтобы кровь покидала тело. Плоть – мягкая и непрочная: я сделаю ее такой же неуязвимой, как у средневековых паладинов, об нее тупились острия мечей и лезвия топоров. Для этого нужно только одно: чтобы такой человек, как Альтотас, жил триста лет. Так дай же мне то, о чем я тебя прошу, и я буду жить целое тысячелетие. Дорогой мой Ашарат, это от тебя зависит. Верни мне молодость, верни силу моим мышцам, верни свежесть мысли, и ты увидишь, что я не боюсь ни шпаги, ни пули, ни рушащейся стены, ни дикого животного. В дни моей четвертой молодости, Ашарат, то есть прежде, чем я доживу четвертый свой век, я обновлю лик земли и – клянусь тебе! – создам для себя и для обновленного человечества мир по своему вкусу: без крыш, без шпаг, без мушкетных пуль, без лягающихся лошадей. Тогда люди поймут, что гораздо лучше жить, помогая ближним и любя друг друга, чем убивать себе подобных. – Все это верно или по крайней мере возможно, учитель. – Так принеси мне ребенка! – Позвольте мне еще подумать и поразмыслите сами. Альтотас бросил на ученика высокомерный презрительный взгляд. – Хорошо, иди, у меня еще будет время тебя убедить. Кстати сказать, человеческая кровь – не настолько ценный ингредиент, что его нельзя было бы заменить каким-нибудь другим веществом. Иди! Я буду искать и найду. Ты мне не нужен. Ступай! Бальзамо спустился по лестнице. Он был молчалив, неподвижен и подавлен от сознания гениальности этого человека, заставлявшего поверить в невозможное.  Глава 28.СВЕДЕНИЯ   В эту долгую и богатую событиями ночь читатель имел возможность, словно мифологический бог, восседающий на облаке, проследовать из Сен-Дени в Ла Мюэт, оттуда – на улицу Кок-Эрон, потом – на улицу Платриер, а с улицы Платриер – на улицу Сен-Клод. Графиня дю Барри решила в течение этой ночи убедить короля в необходимости проведения новой политики, отвечающей ее интересам. Особенно она настаивала на опасности, подстерегавшей их в том случае, если Шуазелю удастся добиться расположения будущей супруги дофина. Пожав плечами, король ответил, что ее высочество еще ребенок, а де Шуазель опытный министр, значит, опасаться нечего, потому что одна не умеет работать, а другой не способен развлекаться. Довольный удачным словцом, он положил объяснениям конец. Но графине Дю Барри было не до смеха: ей показалось, что король увлекся другой красавицей. Людовик XV был кокетлив. Он обожал заставлять своих любовниц сходить с ума от ревности, но следил, правда, за тем, чтобы ревность не вызывала ссор и затянувшихся размолвок. Графиня Дю Барри была ревнива из самолюбия и от страха. Ей большого труда стоило завоевать занимаемое положение, оно было слишком высоко и слишком далеко отстояло от отправной точки, чтобы она могла позволить себе, подобно г-же де Помпадур, терпеть при короле других любовниц, даже находить их для него, когда его величество скучал, что бывало с ним весьма часто. Итак, будучи ревнивой, графиня Дю Барри хотела досконально изучить причины несговорчивости короля. Король произнес памятные слова, ни одному из которых сам он не верил: – Я забочусь о счастье своей невестки и не уверен в том, что дофин способен ее осчастливить. – Отчего же нет? – Мне показалось, что в Компьене, Сен-Дени и Ла Мюэт его высочество Людовик слишком пристально рассматривал чужих жен и очень мало внимания уделял своей. – По правде говоря, если бы я этого не услышала от вас, я бы никогда не поверила: ее высочество хороша собой. – Чересчур худа. – Она такая юная! – А вы поглядите на мадмуазель де Таверне; ведь она одного возраста с эрцгерцогиней. – Ну и что же? – Она необыкновенно хороша. В глазах графини мелькнул огонек, предупредивший короля о допущенной им оплошности. – А вы сами, дорогая графиня, – с живостью продолжал король, – в шестнадцать лет наверняка были пухленькой, как пастушки нашего приятеля Буше. Эта маленькая лесть немного поправила положение, но удар был слишком сильный. Графиня Дю Барри перешла в наступление. – Значит, мадмуазель де Таверне очень красива? – жеманничая, спросила она. – Понятия не имею! – сказал Людовик XV. – Как? Вы ее расхваливаете и не знаете, красива она или нет? – Я знаю, что она не тощая, только и всего. – Значит, вы видели ее обнаженной? – Ах, дорогая графиня, вы толкаете меня в западню! Вам известно, что я ее видел сверху, и меня поразили.., формы, к черту мелочи! А у ее высочества я, кроме костей, ничего не заметил, только и всего. – У мадмуазель де Таверне вы заметили формы, как вы говорите, потому что у ее высочества – красота изысканная, а у мадмуазель де Таверне – вульгарная. – В таком случае скажите, Жаипэ, разве у вас не изысканная красота? – Ага! Комплимент, – едва слышно прошептала графиня, – только предназначен он не мне! – И громко продолжала: – Я буду очень довольна, если ее высочество выберет себе привлекательных фрейлин. Как ужасно, когда при дворе одни старухи! – Мне ли об этом говорить, дорогая? Я еще вчера толковал об этом дофину, но ему это безразлично. Вот образцовый муж! – А не начать ли ей с мадмуазель де Таверне? – Думаю, что так и будет, – отвечал Людовик XV. – Откуда вам это известно? – От кого-то я слышал. – Она нищая. – Да, зато знатная. Эти Таверне-Мезон-Руж – из хорошей семьи и верные слуги. – Кто их поддерживает? – Этого я не знаю. Но я тоже убежден, что они нищие. – Очевидно, не Шуазель, потому что тогда у них ни в чем не было бы нужды. – Графиня! Давайте не говорить о политике, умоляю вас! – Если я заметила, что Шуазели вас разоряют, – это называется говорить о политике? – Разумеется, – отвечал король и встал со своего места. Час спустя его величество вернулся в Большой Трианон в прекрасном расположении духа оттого, что пробудил ревность, и повторяя вполголоса, как вероятно, повторял бы Ришелье в тридцать лет: – По правде говоря, ревнивые женщины – это довольно скучно! Как только король удалился, Дю Барри встала и прошла в будуар, где ее ждала Шон, сгоравшая от нетерпения узнать новости. – Ну, в эти дни у тебя большая победа, – заметила она, – третьего дня – представление ко двору, ужин с ее высочеством… – Верно. Да мне-то что? – То есть как что? Ты знаешь, что в эту минуту сто карет спешат по дороге в Люсьенн в погоне за твоей улыбкой? – Мне жаль этих людей. – Почему же? – Потому что они зря теряют время: ни кареты, ни люди не увидят утром моей улыбки. – Не надвигается ли буря? – Да, черт побери! Прикажите скорее подавать шоколад! Шон позвонила. Явился Замор. – Шоколад! – приказала графиня. Замор неторопливо повернулся и медленно, с важным видом пошел отмерять шаги. – Этот дурак хочет меня уморить! – закричала графиня. – Сто ударов кнутом, если сию минуту не побежит! – Я – не бежать! Я – дворецкий! – важно вымолвил Замор. – А-а, ты – дворецкий! – прошипела графиня, схватившись за хлыст с рукояткой из золоченого серебра, предназначенный для дрессировки спаниеля. – Дворецкий? Ну, погоди! Я тебе сейчас покажу дворецкого! Он бросился бежать, натыкаясь на стены и истошно вопя. – До чего вы сегодня жестоки, Жанна! – заметила Шон. – Я имею на это право. – Разумеется! Однако я должна вас остановить, дорогая. – Почему? – Боюсь попасться вам под горячую руку. В дверь будуара три раза постучали. – Кто там стучит? – нетерпеливо спросила графиня. – Хорошенький его ожидает прием! – прошептала Шон. – Пусть я буду плохо принят! – проговорил Жан, широко распахнув дверь. – А что произошло бы, если бы вы были плохо приняты? Это ведь вполне возможно. – Если это произойдет, я больше к вам не приду, – отвечал Жан. – Ну и что Же? – Вы сами потеряли бы больше, чем я, если бы плохо меня приняли. – Наглец! – Ну вот! Я уже и наглец, только потому, что не льщу вам. Что с ней сегодня, Шон? – Не говори, Жан! Она просто неприступна. А вот и шоколад. – Так не будем к ней подходить. Здравствуй, шоколад! – проговорил Жан, принимая поднос. – Как поживаешь, шоколад? Он поставил поднос в углу на маленький столик, тут он и уселся. – Иди, Шон, – пригласил он, – а слишком гордые останутся без шоколада. – Вы просто восхитительны! – вымолвила графиня, увидев, что Шон подала Жану знак, что он может завтракать один. – Вы делаете вид, что очень чувствительны, а сами даже не замечаете, как я страдаю. – Да что с тобой? – подходя к ней, спросила Шон. – Ни один из вас даже не подумал о том, что меня беспокоит! – вскричала она. – Так вас что-то беспокоит? Скажите! Жан не двинулся. Он намазывал себе тартинки. – У тебя кончились деньги? – спросила Шон. – Что ты! Скорее они у короля кончатся! – Тогда одолжи мне тысячу луидоров, – попросил Жан, – мне они очень нужны. – Вы сейчас получите тысячу щелчков по своему мясистому красному носу. – Так король решил оставить при себе этого отвратительного Шуазеля? – спросила Шон. – Что же в этом удивительного? Такие, как он, несменяемы. – Может, король влюбился в ее высочество? – А-а, наконец-то вы подходите к самой сути! Поздравляю вас! Однако взгляните на этого грубияна: он лопает шоколад и пальцем не желает шевельнуть, чтобы мне помочь. Да нет, они оба хотят, чтобы я умерла от огорчения. Не обращая ни малейшего внимания на разразившуюся за его спиной бурю, Жан разрезал вторую булочку, намазал ее маслом и налил себе вторую чашку шоколада. – Что вы говорите! Король влюбился? – воскликнула Шон. Графиня Дю Барри кивнула головой, словно хотела сказать: «Вы угадали». – В ее высочество? – спросила Шон, всплеснув руками. – Ну, тем лучше; не будет кровосмешения. Да и вам спокойнее: лучше он будет влюблен в нее, чем в кого-нибудь еще. – А если он влюблен не в нее, а в кого-нибудь еще? – Господи! Что ты говоришь? – побледнев, воскликнула Шон. – Вот видишь, теперь и тебе стало нехорошо. Этого только недоставало! – Однако, если все обстоит именно так, мы погибли! – пробормотала Шон. – Вот отчего ты страдаешь, Жанна! В кого же он влюблен? – Это ты у своего братца спроси. Он уже фиолетовый от шоколада, как бы не умер прямо здесь. Он-то тебе скажет, он наверняка знает или, по крайней мере, догадывается. Жан поднял голову. – У меня что-то хотят узнать? – спросил он. – Да, господин Торопыга, да, господин Главный помощник, у вас спрашивают имя лица, интересующего короля, – ответила Жанна. Жан плотно сжал губы и процедил всего три слова: – Мадмуазель де Таверне. – Мадмуазель де Таверне! – закричала Шон. – Ох, пощадите! – Он об этом знает, палач! – завопила графиня, откинувшись в кресле и воздев руки к небу. – Он знает и спокойно ест! – О! – воскликнула Шон, очевидно переходя в лагерь сестры. – По правде говоря, – кричала графиня, – я не понимаю, почему я до сих пор не выцарапала его огромные отвратительные, заспанные глаза. Бездельник! Смотрите, дорогая, он поднимается! – Вы ошибаетесь, – возразил Жан, – я сегодня еще не ложился. – Что же вы, в таком случае, делали, бабник? – Я, черт возьми, бегал всю ночь и утро, – с возмущением ответил Жан. – Да что говорить… Кто будет служить мне лучше, чем служат сейчас? Кто мне скажет, что сталось с этой девицей, где она? – Где она? – переспросил Жан. – Да. – В Париже, черт побери! – В Париже?.. Где именно? – Улица Кок-Эрон. – Кто вам сказал? – Ее кучер, я дождался его в конюшнях и допросил. – Что он ответил? – Он только что отвез все семейство Таверне в особнячок на улице Кок-Эрон; дом стоит в саду, примыкающему к особняку д'Арменонвиль. – Ах, Жан! – воскликнула графиня. – Это заставляет меня помириться с вами, друг мой! Однако нам необходимо знать все мелочи. Как она живет, с кем встречается? Чем занимается? Получает ли корреспонденцию? Вот что важно узнать! – Ну что ж, узнаем! – Каким образом? – Каким образом?.. Я уже кое-что нашел, теперь ваша очередь. – Улица Кок-Эрон? – с живостью переспросила Шон – Улица Кок-Эрон, – равнодушно повторил Жан. – Должно быть, на улице Кок-Эрон сдаются комнаты. – Превосходная мысль! – воскликнула графиня – Надо поскорее отправиться на улицу Кок-Эрон, Жан, и снять Дом. Мы там посадим своего человека, он будет следить за тем, кто к ней входит, кто выходит, что там замышляется. В карету, живей, живей! Едем на улицу Кок-Эрон! – Пустое! На улице Кок-Эрон дома не сдаются. – Почем вы знаете? – Навел справки, черт побери! Правда, там есть… – Где – там! Говорите! – На улице Платриер. – Что за улица Платриер? – Вы спрашиваете, при чем тут улица Платриер? – Да. – Эта улица выходит задами на сады улицы Кок-Эрон. – Пошевеливайтесь! – приказала графиня. – Надо снять квартиру на улице Платриер. – Уже снял, – проговорил Жан. – До чего же вы восхитительны! – воскликнула графиня. – Поцелуй меня, Жан! Жан вытер губы, чмокнул графиню Дю Барри в щечки и церемонно поклонился в знак признательности за оказанную ему честь. – Это большая удача! – заметил Жан. – Вас не узнают? – Какой черт может меня узнать на улице Платриер? – А что вы сняли? – Крошечную квартиру в покосившемся домишке. – Должно быть, у вас спрашивали, для кого вы снимаете квартиру. – Разумеется. – Что же вы ответили? – Я сказал, что квартира предназначена для молодой вдовы. Ведь ты – вдова, Шон? – Вот это я понимаю! – воскликнула Шон. – Ну и прекрасно! – проговорила графиня. – Она поселится в квартире и будет за всем следить. Не будем терять времени! – Я отправляюсь сию минуту, – сказала Шон. – Прикажите подать лошадей! – Лошадей! – крикнула Дю Барри и так яростно тряхнула колокольчиком, что могла бы разбудить весь дворец Спящей Красавицы. Жан и графиня знали, как им действовать по отношению к Андре. Едва появившись в столице, она привлекла к себе внимание короля, следовательно, Андре была опасна. – Эта девица, – заметила графиня, пока запрягали лошадей, – не была бы истинной провинциалкой, если бы перед отъездом в Париж не прихватила из своей голубятни какого-нибудь воздыхателя. Постараемся его отыскать и скорее за свадебку! Ничто так не охладит пыл его величества, как свадьба влюбленных провинциалов. – Напротив! – возразил Жан. – Этого-то как раз нам я следует остерегаться. Его величество благочестив – вы же знаете его лучше, чем кто бы то ни было. Молодая замужняя дама для него – лакомый кусочек, а вот девица, у которой есть любовник, вызовет недовольство его величества. Карета подана, – прибавил он. Пожав Жану руку и поцеловав сестру, Шон поспешила к выходу. – Почему бы вам не отвезти ее, Жан? – спросила графиня. – Нет, я отправлюсь следом, – ответил Жан. – Жди меня на улице Платриер, Шон. Я буду первым, кого ты примешь в своей новой квартире. Когда Шон удалилась, Жан вновь уселся за стол и выпил третью чашку шоколада. Шон сперва заехала домой и переоделась, постаравшись принять вид мещанки. Она осталась собой довольна. Закутав в жалкий плащ черного шелка свои аристократические плечи, она приказала подать носилки и полчаса спустя уже поднималась в сопровождении мадмуазель Сильви по крутой лестнице на пятый этаж. Здесь была расположена снятая виконтом квартира. Дойдя до площадки третьего этажа, Т Ион обернулась: она почувствовала, что кто-то за ними следит. Это была старуха-владелица, которая жила во втором этаже. Услыхав шум, она вышла и начала с большим интересом рассматривать двух молоденьких хорошеньких женщин, вошедших к ней в дом. Насупившись, она подняла голову и встретилась глазами с обеими смеющимися женщинами. – Эй, сударыни, эй! Вы зачем сюда пришли? – Мой брат снял здесь для нас квартиру, сударыня, – проговорила Шон, пытаясь изобразить безутешную вдову. – Неужели вы его не видели? Быть может, мы ошиблись адресом? – Нет, нет, это в пятом этаже, – воскликнула старуха-хозяйка, – ах, бедняжка, такая молоденькая, – и уже вдова! – Увы! – вздохнула Шон, поднимая глаза к небу. – Вам будет хорошо на улице Платриер, здесь очень мило. Сюда не доносится городской шум: окна вашей комнаты выходят в сад. – Эго то, о чем я мечтала, сударыня. – Впрочем, из коридора можно видеть и улицу, когда проходят траурные процессии или проезжает бродячий цирк. – Для меня это будет большим утешением, сударыня, – вздохнула Шон и начала подниматься. Старуха провожала ее взглядом до пятого этажа. Когда Шон заперла за собой дверь, она проговорила: – У нее вид порядочной женщины. Едва захлопнув дверь, Шон бросилась к выходившим в сад окнам. Жан не ошибся: почти точно под окном снятой квартиры находился указанный кучером павильон. Скоро в этом не осталось никаких сомнений: у окна села девушка с вышиванием в руках. Это была Андре.  Глава 29. КВАРТИРА НА УЛИЦЕ ПЛАТРИЕР   Шон едва успела разглядеть девушку, как вдруг виконт Жан, перескакивавший через четыре ступени подобно прокурорскому клерку, возник на пороге квартиры пресловутой вдовы. – Ну что? – спросил он. – Это ты, Жан? Ты меня напугал. – Что скажешь? – Отсюда все прекрасно видно, жаль только, что ничего не услышу. – Ну, ты слишком многого требуешь. Кстати, еще одна новость. – Какая? – Чудесная! – Да что ты? – Просто восхитительная! – Ты меня просто убиваешь своими восклицаниями! – Философ… – Ну что еще? Какой философ? – Напрасно говорится: «Умный всегда ко всему готов». Хоть я и умен, а к этому не был готов. – Интересно, ты когда-нибудь договоришь до конца? Может, вас смущает эта девушка? В таком случае пройдите, пожалуйста, в комнату, мадмуазель Сильви! – Да нет, не надо, прелестное дитя ничуть не помешает, напротив! Оставайся, Сильви, оставайся. Виконт провел пальцем по подбородку хорошенькой служанки: она уже хмурила брови при мысли, что сейчас скажут нечто такое, чего она не услышит. – Хорошо, пусть остается. Говорите же! – Да я ничего другого не делаю с тех пор, как я у вас. – Но так ничего и не сказали… Тогда молчите и не мешайте мне смотреть, так будет лучше. – Не будем ссориться. Итак, я проходил, как я уже сказал, мимо фонтана. – Вот как раз об этом-то вы и слова не сказали. – Ну вот, вы меня перебиваете. – Прохожу я мимо фонтана… Я там хотел купить какую-нибудь старую мебель для этой ужасной квартиры… Вдруг – чувствую, что кто-то обрызгал мне чулки. – Подумаешь, как интересно!.. – Погодите, не торопитесь, дорогая. Смотрю и вижу… Угадайте, кого?.. Голову даю на отсечение, что не догадаетесь! – Продолжайте. – Я вижу, как молодой человек заткнул куском хлеба кран фонтана, вот отчего во все стороны полетели брызги. – Ах, как интересно! – пожав плечами, промолвила Шон. – Потерпите. Я громко выругался, почувствовав, что меня обрызгали. Человек оборачивается, и я вижу… – Кого?.. – Моего философа, то есть, вернее, нашего. – Кого, Жильбера? – Его самого: с непокрытой головой, в куртке нараспашку, в стоптанных туфлях, одним словом – в милом неглиже! – Жильбер!.. Что он сказал? – Я его узнаю – он меня узнает, я приближаюсь – он отступает, я протягиваю руки – он бросается со всех ног и бежит, как заяц, между каретами, разносчиками воды… – И вы потеряли его из виду? – Еще бы, черт побери! Вы что же, думаете, что я должен был бежать за ним? – Вы правы. Ах, Боже мой! Конечно, не должны, я понимаю, но теперь мы его потеряли. – Подумаешь, какое несчастье! – обронила Сильви. – Еще бы! – проговорил Жан. – Я его должник: за мной хорошая порка. Если бы мне удалось ухватиться за его мятый воротник, ему не пришлось бы долго ждать, клянусь честью! Но он угадал мои добрые намерения и дал стрекача. Ничего, главное – он в Париже. Когда с начальником полиции состоишь в неплохих отношениях, всегда можно найти то, что ищешь. – Он нам необходим. – Когда он будет у нас в руках, мы заставим его поголодать. – Только на этот раз придется ему выбрать местечко понадежнее! – вмешалась Сильви. – Ну да, а Сильви будет носить ему в это надежное местечко хлеб и воду. Правда, мадмуазель Сильви? – заметил виконт. – Дорогой брат, довольно шуток, – проговорила Шон, – мальчишка стал свидетелем ссоры из-за почтовых лошадей. Если у него будут основания на вас обидеться, он станет опасен. – Я дал себе слово, пока поднимался к тебе по лестнице, что сегодня же отправлюсь к де Сартину и расскажу о своей находке. А де Сартин мне ответит, что человек с непокрытой головой, без чулок, в ботинках без шнурков, да еще макающий хлеб в фонтан, должен проживать неподалеку от того места, где его видели в таком неряшливом виде, после чего он займется его поисками. – Что он может здесь делать без копейки денег? – На посылках, должно быть. – Он? Этот необузданный философ? Да что вы! – Должно быть, отыскал какую-нибудь родственницу, старую богомолку, и она его подкармливает корками, слишком черствыми для ее мопса, – предположила Сильви. – Довольно, довольно, сложите белье в этот старый шкаф, Сильви. А вас, дорогой брат, я прошу заняться наблюдениями. Они подошли к окну с большими предосторожностями. Андре оставила вышивание, небрежно положила ноги на кресло, потом протянула руку за книгой, лежавшей неподалеку на стуле; она раскрыла книгу и стала читать нечто весьма увлекательное, как показалось зрителям, потому что она сидела не шелохнувшись. – С каким увлечением она читает! – заметила Шон. – Что же это за книга? – Вот что прежде всего необходимо! – отвечал виконт, достав из кармана зрительную трубу; он разложил ее, укрепил в углу подоконника и навел на Андре. Шон с нетерпением за ним следила. – Ну как, она в самом деле хороша собой? – спросила она виконта. – Восхитительна! Изумительная девушка! Какие руки! А пальчики! До чего хороши глаза! Губы могли бы совратить святого Антония. Ножки, ах, божественные ножки! До чего хороша щиколотка в шелковом чулке. – Ну что ж, влюбитесь в нее, вам сейчас только этого недоставало! – со смехом воскликнула Шон. – А почему бы и не влюбиться?.. Мы бы неплохо все разыграли, особенно если бы она хоть немножко меня полюбила. Это несколько успокоило бы нашу бедную графиню. – Дайте мне трубу и перестаньте молоть вздор… Да, она действительно хороша, не может быть, чтобы у нее не было любовника… Да она не читает, взгляните!.. Она вот-вот выронит книгу… Ну вот, книжка выскальзывает.., падает… Видите, я была права, Жан: она не читает, она мечтает. – Или спит. – С открытыми глазами? До чего красивые глаза, черт возьми! – Во всяком случае, – заметил Жан, – если у нее есть любовник, мы его отсюда увидим. – Да, если он придет днем. А если ночью?.. – Дьявольщина! Об этом я и не подумал, а ведь надо было побеспокоиться об этом в первую очередь… Это доказывает, до какой степени я наивен. – Да, наивен, как прокурор. – Хорошо, что вы меня предупредили, я что-нибудь придумаю. – Отличная труба! – похвалила Шон. – Я могла бы прочесть книгу. – Прочтите и скажите мне название. Я попробую отгадать что-нибудь по книге. Шон с любопытством направилась к окну, но еще быстрее отскочила. – Ну, что там еще? – спросил виконт. Шон схватила его за руку. – Посмотрите осторожно, брат, – сказала она, – взгляните, кто выглядывает вон из того слухового окна слева. Смотрите, чтобы вас не заметили! – Хо, хо, это мой любитель сухарей, да простит меня Бог! – глухо проговорил Дю Барри. – Он сейчас свалится. – Нет, он держится за водосточную трубу. – А куда он смотрит так пристально? Уж не пьян ли он? – Кого-то подстерегает. Виконт хлопнул себя по лбу. – Я понял! – вскричал он. – Что понял? – Он высматривает нашу мадмуазель, черт побери! – Мадмуазель де Таверне? – Да! Вот он, любовник из ее голубятни! Она едет в Париж – он бежит за ней. Она поселилась на улице Кок-Эрон – он сбегает от нас на улицу Платриер. Он смотрит на нее, а она мечтает. – Могу поклясться, что это похоже на правду, – проговорила Шон. – Взгляните, как он смотрит, как пристально, как горят у него глаза: он влюблен так, что потерял голову. – Сестрица! – сказал Жан. – Мы можем больше не высматривать птичку, влюбленный юнец сделает это за нас. – Для себя – да. – Нет, для нас. А теперь позвольте вас покинуть: пойду к дорогому Сартину. Черт побери! Какая удача! Будьте осторожны, Шон: философ не должен вас видеть. Вы знаете, как легко его спугнуть.  Глава 30. ПЛАН КАМПАНИИ   Де Сартин возвратился домой в три часа ночи. Он очень устал и в то же время был вполне удовлетворен вечером, который он сумел устроить для короля и графини Дю Барри. Воодушевление народа было в немалой степени подогрето прибытием ее высочества Марии-Антуанетты, вот почему в честь его величества тоже раздавались приветственные крики «Да здравствует король!». Однако справедливости ради следует отметить, что восторженности народа поубавилось со времен знаменитой болезни короля в Меце, когда вся Франция была в церкви или в местах паломничества, молясь за здравие юного Людовика XV, которого называли в то время Людовиком XV Возлюбленным. А графиня Дю Барри, которую оскорбляли на улице, выкрикивая словечки особого сорта, была вопреки своим ожиданиям радостно встречена самыми разными слоями зрителей, ловко расставленных в первых рядах. Король был очень доволен и чуть заметно улыбнулся де Сартину; начальник полиции был уверен, что его ожидает щедрое вознаграждение. Он подумал, что заслужил право не вставать с постели до обеда, чего с ним давно уже не случалось. Поднявшись, он решил воспользоваться нежданным свободным днем, который он сам себе позволил, для того чтобы примерить две дюжины новых париков, принимая доклады о ночных происшествиях. Когда он мерил шестой парик и выслушал треть доклада, ему доложили о виконте Жане Дю Барри. «Отлично! – подумал де Сартин, – вот и вознаграждение! Впрочем, кто знает? Женщины такие капризные!» – Просите господина виконта в гостиную! Уставший за утро Жан сел в кресло. Начальник полиции не замедлил явиться вслед за ним. Он убедился, что встреча не обещает ничего неприятного. Жан и в самом деле казался приветливым. Мужчины пожали друг другу руки. – Дорогой виконт! Что привело вас в столь ранний час? – спросил де Сартин. – Прежде всего мне бы хотелось выразить вам свое восхищение тем, как вы устроили вчерашний праздник, – отвечал Жан, привыкший начинать с лести, когда он разговаривал с нужными ему людьми. – Благодарю вас. Это официальное мнение? – Что касается замка Люсьенн – да! – Мне большего не нужно. Разве не там встает солнце? – А иногда там же и садится. И Дю Барри грубо расхохотался, что, однако, придало его лицу выражение добродушия, в чем он особенно нуждался. – Помимо высказанного вам одобрения, я хотел бы попросить вас оказать мне услугу. – Хоть две, если это выполнимо. – Да, вы сами мне теперь же это и скажете. Если в Париже что-нибудь потерять, есть ли надежда отыскать эту вещь? – Да, если она ничего не стоит или, наоборот, стоит очень дорого. – То, что ищу я, стоит недорого, – отрицательно покачав головой, отвечал Жан. – Что же вы ищете? – Я пытаюсь отыскать восемнадцатилетнего юношу. Де Сартин потянулся за бумагой, взял карандаш и записал. – Восемнадцать лет… Как его зовут? – Жильбер. – Чем он занимается? – По возможности ничем. – Откуда прибыл? – Из Лотарингии. – Где проживал? – Он был на службе у Таверне. – Они привезли его с собой? – Нет, моя сестра Шон подобрала его на дороге, когда он умирал с голоду. Она посадила его к себе в карету и привезла в Люсьенн, а там… – Что же произошло? – Боюсь, что этот дурак злоупотребил гостеприимством. – Что-нибудь украл? – Я этого не утверждаю. – Ну так… – Я хочу сказать, что он сбежал при странных обстоятельствах. – И теперь вы хотите его изловить? – Да. – Имеете ли вы хоть какое-то представление, где он может находиться? – Я встретил его сегодня у фонтана на углу улицы Платриер и подумал, что он проживает где-нибудь неподалеку. Я даже мог бы показать дом. – Ну что же! Если вы знаете дом, нет ничего проще, чем арестовать его в этом доме. Что вы собираетесь с ним сделать после ареста? Посадить его в Шарентон, в Бисетр? – Нет, не совсем то. – Господи! Да делайте с ним, что пожелаете! Не стесняйтесь. – Мальчишка нравился моей сестре, она хотела бы оставить его при себе, он забавен. Вот если бы можно было доставить его к ней, это было бы прелестно! – Мы попытаемся это сделать. Вы не узнавали на улице Платриер, у кого он живет? – Нет! Понимаете, я боялся, что он меня заметит и смутится. Когда он меня увидел возле фонтана, он задал такого стрекача, словно, сам сатана его подгонял! Если бы он узнал, что я догадываюсь о его убежище, он, возможно, съехал бы. – Справедливо! Улица Платриер, говорите? В конце, в середине, в начале улицы? – Ближе к середине. – Будьте покойны, я пошлю туда ловкого человека. – Дорогой Сартин! Каким бы ловким ни был ваш человек, он ведь рассказывает хоть немножко о своих делах, не правда ли? – Нет, у нас никто ничего не рассказывает. – Мальчишка – большой хитрец. – А-а, понимаю… Простите, что сразу об этом не подумал. Вы хотите, чтобы я сам?.. Вы правы.., это лучше… Там возможны трудности, о которых вы даже не догадываетесь! Жан был убежден, что начальник полиции набивает себе цену, но не стал его разубеждать: – Вот именно из-за этих трудностей я и прошу вас лично этим заняться. Де Сартин позвонил в колокольчик. Явился лакей. – Прикажите запрягать лошадей, – сказал он. – У меня карета, – заметил Жан. – Благодарю вас, я предпочитаю свою: она без гербов, это нечто среднее между фиакром и экипажем. Ее каждый месяц перекрашивают, поэтому ее очень трудно узнать. Пока запрягают лошадей, позвольте мне примерить новые парики. – Пожалуйста, – сказал Жан. Де Сартин позвал своего мастера по изготовлению париков. Это был настоящий артист. Он принес хозяину большую коллекцию париков. Среди них были парики самых различных цветов, размеров и формы: парики «судейского крючка», адвоката, откупщика, кавалера. Де Сартину случалось иногда менять костюм три-четыре раза на день, и он в особенности дорожил тем, чтобы все этому костюму соответствовало. Когда начальник полиции перемерил две дюжины париков, лакей доложил, что карета подана. – Вы узнаете дом? – спросил Жана де Сартин. – Еще бы, черт возьми! Я его отсюда вижу. – Вы успели разглядеть дверь? – Это – первое, о чем я подумал. – Ну и что же это за дверь? – К ней ведет аллея. – Ага! Аллея, выходящая ближе к середине улицы, так? – Да, а дверь – с секретом. – Ах, черт возьми, с секретом? Вы знаете, на каком этаже живет ваш беглец? – В мансарде. Да вы скоро увидите, вон уже и фонтан. – Кучер! Пошел шагом! – приказал де Сартин. Кучер придержал лошадей, де Сартин поднял стекла. – Вот этот грязный дом! – указал Жан. – А-а, это как раз то, чего я боялся! – всплеснув руками, вскричал де Сартин. – То есть как? Разве вы чего-нибудь боитесь? – Увы, да! – Чего именно? – Вам не повезло. – Почему, скажите пожалуйста? – Дело в том, что грязный дом, где живет ваш беглец, принадлежит господину Руссо из Женевы. – Писателю Руссо? – Да. – Что это меняет? – То есть как что меняет? Сразу видно, что вы не начальник полиции и не привыкли иметь дело с философами. – Жильбер – у Руссо? Маловероятно… – Вы же сами сказали, что ваш молодой человек – философ! – Да. – Ну вот: рыбак рыбака видит издалека. – Хорошо, предположим, что он у Руссо. – Предположим. – Что из этого следует? – Что вам его ни за что не взять, черт побери! – Почему? – Потому что Руссо – страшный человек. – Отчего же он не в Бастилии? – Я предложил это сделать третьего дня королю, но он не осмелился. – Как не осмелился? – Он хотел возложить ответственность за его арест на меня, а я, клянусь, ничуть не храбрее короля! – Неужели? – Можете мне поверить. Приходится все хорошенько взвешивать, прежде чем подставить свой зад этим собакам-философам. А вы говорите – похищение из дома Руссо! Нет, дорогой мой, это невозможно! – Признаюсь откровенно, дорогой Сартин, я не совсем понимаю причину вашей робости. Разве король – уже не король, а вы не начальник его полиции? – Нет, вы все просто очаровательны! Когда вы говорите: «Разве король – уже не король?», вы полагаете, что этим все сказано. Так вот послушайте, дорогой виконт. Я бы скорее похитил вас у графини Дю Барри, чем вытаскивать Жильбера из логова Руссо. – Что вы говорите! Благодарю за откровенность! – Клянусь, шуму было бы гораздо меньше! Вы даже не представляете себе, до чего чувствительная кожа у всех этих писак. Они вопят по поводу малейшей царапины, словно их колесуют. – Не так страшен черт, как его малюют. И потом, уверены ли вы в том, что подобрал нашего беглеца Руссо? Неужели ему принадлежат все пять этажей и он один живет в этом доме? – Руссо гол, как сокол, у него не может быть дома в Париже; кроме него в этой лачуге, возможно, проживает десятка два жильцов. Однако вам стоит взять за правило следующее: всякий раз, как вы ожидаете несчастья, приготовьтесь к тому, что оно случится. Если же ждете удачи, то не настраивайтесь на веселый лад. В девяноста девяти случаях вас подстерегает неудача, и только в одном это будет счастье. Признаться, я подозревал, что с нами может случится: я прихватил записи. – Какие записи? – Они касаются Руссо. Можете мне поверить, что любой его шаг известен. – Неужели? Он в самом деле опасен? – Нет, из-за него могут быть неприятности: этот сумасшедший способен в любую минуту сломать себе руку или ногу, а обвинят в этом нас. – Да пусть хоть шею себе свернет! – Боже сохрани! – Позвольте вам заметить, что я не понимаю, о чем вы говорите. – Народ время от времени бросает в женевского философа камни, но оставляет это право за собой. Если же мы позволим себе бросить в него хотя бы маленький камешек, народ обратит свои удары на нас. – Прошу прощения, я не могу уловить все эти тонкости. – Мы должны принять все меры предосторожности. Мы можем рассчитывать только на то, что у Руссо мальчишки нет. Сейчас мы это выясним. Спрячьтесь поглубже в карете. Жан повиновался, Де Сартин приказал кучеру прогуляться по улице. Он раскрыл портфель и достал оттуда бумаги. – Посмотрим, находится ли ваш юнец у Руссо. Когда он должен был сюда прибыть? – Шестнадцатого. – «Семнадцатого: видели, как г-н Руссо в шесть часов утра собирает травы в Медонском лесу. Он был один». – Один? – Далее. «В два часа пополудни он продолжал собирать травы, но уже вместе с молодым человеком». – Ага! – воскликнул Жан. – Да, с молодым человеком, – повторил де Сартин, – слышите? – Это он, тысяча чертей! Это он. – Ну? Что вы на это скажете? «Молодой человек застенчив». – Верно! – «Он с жадностью ест». – Все так. – «Оба чудака срывают растения и укладывают их в цинковую коробку». – Дьявольщина! – вскричал Дю Барри. – Это еще не все. Слушайте дальше: «Вечером он привел молодого человека к себе, в полночь молодой человек еще не выходил от него». – Прекрасно! – «Восемнадцатого: молодой человек не выходил из дому и по всей видимости поселился у господина Руссо». – Я не теряю надежды… – Ну, в таком случае, вы – оптимист! Впрочем, поделитесь со мной вашими соображениями. – Вполне вероятно, что в этом доме у него есть какие-нибудь родственники – Сейчас вы будете удовлетворены, вернее – разочарованы. Тише, кучер возвращается! Де Сартин вышел из кареты. Не пройдя и десяти шагов, он встретился с одетым в серое, подозрительного вида, господином. Увидав прославленного начальника полиции, он снял шляпу и опять надел ее с таким видом, будто не придавал своему приветствию особого значения, хотя глаза его засветились уважением и преданностью. Де Сартин подал знак, человек приблизился. Начальник полиции шепнул ему на ухо приказание, и тот исчез за дверью Руссо. Начальник полиции опять сел в карету. Несколько минут спустя человек в сером подошел к карете. – Я отвернусь, чтобы меня не было видно, – предупредил Дю Барри. Де Сартин улыбнулся, выслушал доклад агента и отпустил его. – Ну что? – спросил Дю Барри. – Как я и подозревал, нам не повезло. Ваш Жильбер живет у Руссо. Уверяю вас, что лучше было бы оставить ваши намерения. – Чтобы я от этого отказался!.. – Да. Неужели вам хочется, чтобы ради пустой фантазии против нас восстали все парижские философы? – Боже мой, что скажет Жанна? – Так она очень дорожит этим Жильбером? – спросил де Сартин. – Да! – В таком случае вам остается действовать лаской, умаслите Руссо, и вам не придется красть молодого человека, он отдаст вам Жильбера по доброй воле. – Могу поклясться, что легче было бы приручить медведя. – Это, может быть, легче, чем вам представляется. Не будем терять надежды. Он любит привлекательные лица, графиня – первая красавица, да и мадмуазель Шон недурна собой. Как вы думаете, графиня готова была бы ради своей фантазии пойти на небольшую жертву? – И не на одну! – Согласится ли она влюбиться в Руссо? – Если это необходимо… – Это будет полезно. Однако, чтобы их познакомить, понадобится посредник. Не знаете ли вы кого-нибудь из поклонников Руссо? – Принц де Конти. – Плохо! Он не доверяет принцам. Надо бы какого-нибудь обыкновенного человека: ученого, поэта. – Мы не поддерживаем отношений с этими людьми – Мне кажется, я встречал у графини господина де Жюсье. – Ботаника? – Да. – Вы правы. Он действительно приезжает в Трианон, и графиня позволяет ему опустошать клумбы. – Вот и прекрасно! Жюсье – один из моих друзей. – Можно считать, что все улажено? – Почти так. – Жильбер, стало быть, попадет ко мне? Де Сартин на мгновение задумался. – Думаю, что да, – сказал он, – и это произойдет без всякого насилия, без единого крика. Руссо отдаст вам его со связанными руками и ногами. – Вы так полагаете? – Я в этом уверен. – Что для этого нужно? – Самую малость. У вас есть свободное местечко недалеко от Медона или Марли? – Да, места там сколько угодно. Я знаю с десяток тихих уголков между замком Люсьенн и Буживалем. – Прикажите там устроить.., как бы это назвать?.. Мышеловку для философов. – Господи Боже мой! Как же это устроить? – Я пришлю вам проект, не беспокойтесь. А теперь уедем, на нас смотрят… Кучер, поезжай домой!  Глава 31. ПРОИСШЕСТВИЕ С ДЕ ЛА ВОГИЙОНОМ, НАСТАВНИКОМ КОРОЛЕВСКИХ ОТПРЫСКОВ, В ДЕНЬ ЖЕНИТЬБЫ ЕГО ВЫСОЧЕСТВА ДОФИНА   Великие исторические события для романиста – то же, что огромные горы для путешественника. Он на них смотрит, подходит к ним то с одной, то с другой стороны, почтительно раскланивается, проходя мимо, но не может на них взобраться. Вот и мы посмотрим, походим вокруг, поклонимся при виде торжественной свадебной церемонии в Версале. Французский церемониал – единственная хроника, которой в этом случае следует доверяться. А наша история, словно скромная спутница, отправится окольным путем, давая дорогу великой истории Франции, и не станет описывать ни величия Версаля времен Людовика XV, ни костюмов придворных тех лет, ни парадных ливреи, ни папских украшений, она попытается найти еще что-нибудь, не менее любопытное. И вот церемония завершается в ярких лучах майского солнца, прославленные гости тихо расходятся, обсуждая чудесное зрелище, на котором они только что присутствовали. А мы вернемся к знакомым событиям и действующим лицам, имеющим с точки зрения истории некоторое значение. Король, утомленный церемонией и, в особенности, праздничным ужином – долгим, проходившим в строгом соответствии с уже знакомым ему церемониалом свадебного ужина его высочества дофина, сына Людовика XIV, – его величество удалился к себе в девять часов и отпустил всех, кроме де ла Вогийона, наставника королевских отпрысков. Герцог, большой друг иезуитов, надеявшийся на их водворение благодаря своим отношениям с графиней Дю Барри, считал свою задачу по воспитанию отчасти выполненной из-за женитьбы его высочества герцога де Берри. Впрочем, впереди у наставника королевских отпрысков была не менее трудная задача: ему надлежало завершить воспитание графа де Прованс и графа д'Артуа; одному из них было в те времена пятнадцать, другому – тринадцать лет. Его высочество граф де Прованс был человек скрытный и замкнутый; его высочество граф д'Артуа – легкомысленный и своевольный. Ну, а дофин, помимо всех своих качеств, благодаря которым он прекрасно учился, был еще и дофином, то есть первым после короля лицом во Франции. Вот почему де ла Вогийон много терял, уступая свое влияние на него женщине. Когда король попросил его задержаться, де ла Вогийон решил, что его величество понимает, какая это потеря, и хочет утешить его вознаграждением. Ведь когда воспитание закончено, наставника обыкновенно стараются отблагодарить. Это заставило и без того чувствительного герцога де ла Вогийона расчувствоваться окончательно. Он и так подносил платок к глазам во время ужина, показывая, как он сожалеет о потере ученика. После десерта он всхлипнул. Впрочем, оставшись один, он скоро успокоился. Когда же его вызвал к себе король, он снова достал из кармана платок и выдавил слезу. – Подойдите, мой бедный ла Вогийон, – обратился к нему король, поудобнее устраиваясь в кресле. – Подойдите, я хочу с вами поговорить. – Я к услугам вашего величества, – молвил герцог. – Садитесь вот сюда, дорогой мой, вы, должно быть, устали. – Мне садиться, сир? – Да, вот сюда, без церемоний. Людовик XV указал герцогу на стул, стоявший таким образом, что лицо наставника было ярко освещено, тогда как король оставался в тени. – Ну что же, дорогой герцог, вот воспитание и завершено. – Да, сир. Вогийон вздохнул. – И прекрасное воспитание! – продолжал Людовик XV. – Ваше величество слишком добры ко мне. – Оно делает вам честь, герцог. – Благодарю вас, ваше величество. – Его высочество дофин – один из самых просвещенных принцев Европы, если не ошибаюсь? – Надеюсь, сир. – Он хороший историк? – Очень хороший. – Прекрасный географ? – Сир! Его высочество дофин способен составить карту получше инженера. – Он прекрасно точит детали на станке? – Сир, это не моя заслуга, я его этому не учил. – Неважно, он умеет с ним обращаться? – Да, он этим владеет в совершенстве. – А часовое дело? Какая ловкость рук! – Просто чудо, сир. – Вот уже полгода все мои часы бегут одни за другими, как четыре колеса одной кареты, и одно другое не догоняет. А ведь он один за ними следит. – Это – знание механики, сир, и я опять должен признаться, что я здесь ни при чем. – Да, а математика, а навигация? – Вот тут вы правы, сир, к этим наукам я всегда старался пробудить интерес его высочества дофина. – Да, и он в этом очень силен. Я третьего дня слышал, как он разговаривал с де Лаперузом о перлинях, вантах и бригантинах. – Это все морские термины… Да, сир. – Он обо всем этом говорит, как Жан Барт. – Да, он действительно тут очень силен. – Всем этим он обязан вам… – Я не заслуживаю похвал вашего величества… Я полагаю, что мои заслуги не столь велики… Его высочество дофин сумел извлечь пользу из моих уроков. – Надеюсь, герцог, что его высочество в самом деле станет добрым королем, прекрасным правителем, хорошим отцом семейства… Кстати, герцог, – повторил король, – будет ли он хорошим отцом семейства? – Сир! Его высочество преисполнен разнообразных достоинств! – наивно воскликнул де ла Вогийон. – Вы меня не поняли, герцог, – сказал Людовик XV. – Я спрашиваю, может ли он стать хорошим отцом семейства. – Сир! Признаюсь, я не понимаю вашего вопроса. Что вы хотите этим сказать? – Я хочу сказать.., хочу сказать… Вы ведь должны знать Библию, не так ли, герцог? – Разумеется, я ее читал, сир. – Ну так вы знаете патриархов, правда? – Конечно! – Будет ли он настоящим мужем? Де ла Вогийон взглянул на короля так, словно тот говорил по-китайски. Он повертел в руках шляпу и вымолвил: – Сир! Великому королю подвластно все, чего только он сам пожелает. – Простите, герцог, – настаивав на своем король, – я вижу, что мы друг друга не понимаем. – Сир! Я изо всех сил пытаюсь понять. – Хорошо, – решил король, – я буду выражаться яснее. Вы знаете дофина, как свое дитя, не правда ли? – Разумеется, сир. – Вы знаете его вкусы? – Да. – Его страсти? – О, что касается страстей, сир, это совсем другое дело: если бы они и были, я бы решительно их искоренил. Но мне, к счастью, не пришлось этим заниматься: его высочество не страдает этим недостатком. – Вы сказали – к счастью? – А разве это не счастье, сир? – Стало быть, у него их нет? – Страстей? Нет, сир. – Ни одной? – Ни единой, за это я ручаюсь. – Этого-то я и боялся. Дофин будет отличным королем, прекрасным правителем, но никогда не станет хорошим мужем. – Сир! Вы никогда не приказывали мне пробудить интерес его высочества к этой стороне жизни. – И это было моей ошибкой. Мне следовало подумать о том, что настанет день, когда он женится. Однако, несмотря на то, что он не подвержен страстям, вы не ставите на нем крест? – То есть как? – Я хотел спросить вот о чем. Как вам кажется, есть ли надежда, что когда-нибудь они у него появятся? – Сир, мне страшно! – Отчего же? – Признаться, сир, для меня этот разговор – пытка! – жалобно простонал бедный герцог. – Господин де ла Вогийон! – воскликнул король, начинавший терять терпение. – Я вас ясно спрашиваю, будет ли его высочество хорошим супругом. Я оставляю в стороне вопрос о том, станет ли он настоящим отцом семейства. – Вот именно на этот вопрос я не могу точно ответить вашему величеству. – То есть почему же вы не можете ответить? – Я и сам этого не знаю. – Не знаете?! – вскричал Людовик XV в таком изумлении, что парик де ла Вогийона зашевелился у него на голове. – Сир, его высочество герцог де Берри жил в доме вашего величества невинным ребенком, интересующимся науками. – Ах, герцог, ребенок уже не учится, он женится! – Сир, я был наставником его высочества… – Вот именно, герцог! Вы должны были научить его всему, о чем ему следует знать. Пожав плечами, король откинулся в кресле. – Так я и думал, – со вздохом прибавил он. – Боже мой, сир!.. – Вы знаете историю Франции, не так ли, герцог де ла Вогийон? – Сир, я всегда так думал и буду так думать, если только ваше величество не прикажет мне поверить в обратное. – В таком случае, вы должны знать, что со мной произошло накануне женитьбы. – Нет, сир, этого я не знаю. – Ах, Боже мой, так вам ничего не известно? – Не угодно ли будет вашему величеству рассказать мне об этом? – Слушайте, и пусть это послужит вам уроком для воспитания двух других моих внуков, герцог. – Я вас слушаю, сир. – Я был воспитан в доме моего деда так же, как вы воспитали дофина. Мой наставник, господин де Виллеруа, был славный человек, очень славный, как вы, герцог. Эх, если бы он почаще позволял мне оставаться в обществе моего дяди-регента! Так нет же! Невинные занятия, как вы говорите, помешали мне заняться изучением невинности! Однако я женился, а когда король женится, герцог, это – важное событие для всего мира. – Да, сир, я начинаю понимать. – Ну и прекрасно! Итак, я продолжаю. Кардинал прощупал почву относительно того, что я смыслю в патриархате. Ничего! Я был добродетелен до такой степени, что появились опасения, как бы Франция не перешла в женские руки. К счастью, кардинал обратился за советом к Ришелье Он был в этом вопросе большой мастер. Ему пришла в голову блестящая мысль. Существовала некая мадмуазель Лемор или Лемур, точно не помню, рисовавшая восхитительные картины. Ей заказали целую серию сцен.., ну.., вы понимаете… – Нет, сир. – Как бы выразиться? Пасторали. – В стиле Теньера? – Лучше: в стиле примитивистов. – Примитивистов? – Натуралистов… Мне кажется, я нашел удачное слово. Теперь понимаете? – Как? – краснея, вскричал герцог де ла Вогийон. – Вашему величеству осмелились показать… – А кто говорит, что мне их показывали, герцог? – Чтобы ваше величество могло их увидеть… – Надо было, чтобы я их увидел, вот и все. – И что же? – Да ничего особенного: я их увидел. – И?.. – Ну и так как человек по своей натуре любит подражать.., я все это и повторил! – Да, сир, прекрасно придумано, великолепно, хотя это и опасно для юноши. Король взглянул на де ла Вогийона с улыбкой, которую можно было бы назвать циничной, если бы она не появилась на устах одного из самых умных монархов. – Оставим на сегодня опасения, – сказал он, – и вернемся к тому, что мы должны сделать. – Что же? – А вы не знаете? – Нет, сир, и я буду счастлив, если ваше величество сообщит мне об этом. – Пожалуйста! Вы отыщете его высочество дофина, получающего последние поздравления от кавалеров, в то время, как ее высочество выслушивает поздравления дам… – Да, сир. – Вы возьмете подсвечник и отведете его высочество в сторону. – Да, сир. – Вы сообщите своему ученику, – король подчеркнул два последних слова, – что его комната находится в конце нового коридора. – Ни у кого нет ключа, сир… – Потому что я его приберегал, герцог. Я предвидел то, что сегодня случится. Вот ключ. Де ла Вогийон принял его дрожащей рукой. – А вам я хочу сказать, герцог, – продолжал король, – что в этой галерее я приказал развесить два десятка полотен. – Да, сир. – Вы поцелуете своего ученика, отопрете дверь коридора, вручите ему подсвечник, пожелаете спокойной ночи и скажете, что он должен через двадцать минут дойти до своей комнаты: по минуте на каждую картину. – Понимаю, сир. – Ну и прекрасно. Спокойной ночи, господин де ла Вогийон! – Прошу ваше величество простить меня. – Не знаю, не знаю: хорошеньких бы дел вы без меня натворили в моем семействе! Дверь за наставником затворилась. Король взялся за особый звонок. Явился Лебель. – Кофе! – приказал король. – Кстати, Лебель… – Да, сир? – После того, как принесете кофе, идите следом за господином де ла Вогийоном: он отправился к его высочеству дофину. – Слушаю, сир. – Погодите, я еще не сказал вам, зачем вы пойдете. – Вы правы, сир. Но я так торопился исполнить приказание вашего величества… – Прекрасно! Вы пойдете за господином де ла Вогийоном. – Да, сир. – Он так смущен, так опечален, что я опасаюсь, что он расплачется, увидев его высочество. – Что я должен сделать, если это произойдет? – Ничего. Вы скажете мне об этом, вот и все. Лебель подал королю кофе, тот медленно, смакуя, отпил глоток Лакей, известный в истории, вышел. Спустя четверть часа он опять явился. – Ну что, Лебель? – спросил король. – Сир! Герцог де ла Вогийон проводил его высочество до коридора, держа его под руку. – Что дальше? – Было непохоже, что он готов заплакать, скорее напротив его маленькие глазки приняли игривое выражение. – Хорошо. А потом? – Он вынул из кармана ключ, протянул его высочеству, тот отпер дверь и ступил в коридор. – Что было дальше? – Герцог вложил подсвечник его высочеству в руку и сказал тихо, однако так, что я сумел разобрать: «Ваше высочество! Супружеское ложе находится в конце галереи, от которой я только что вручил вам ключ. Король желает, чтобы вы были в комнате через двадцать минут». – «Почему через двадцать минут? – спросил принц. – Мне довольно двадцати секунд». «Ваше высочество! – отвечал де ла Вогийон – На этом кончается моя власть. Мне нечему больше вас научить, однако позволю себе дать вам последний совет хорошенько рассмотрите обе стены галереи, и я обещаю вашему высочеству, что ему не придется скучать эти двадцать минут». – Недурно. – После этого, сир, де ла Вогийон отвесил низкий поклон, по-прежнему выразительно поглядывая на его высочество, казалось, он и сам был бы не прочь заглянуть в коридор. Затем он удалился. – Ну, а его высочество вошел, я полагаю? – Да, сир. Взгляните: видите свет в галерее? Он там ходит уже около четверти часа. – Ну вот, огонек исчезает, – проговорил король после того, как несколько минут смотрел в окно. – Мне в свое время тоже дали двадцать минут, но я помню, что через пять минут я уже был у жены. Неужели о его высочестве скажут то же, что говорили об отпрыске Расина: «Ничтожный сын великого отца!»?  Глава 32. БРАЧНАЯ НОЧЬ ЕГО ВЫСОЧЕСТВА ДОФИНА   Дофин отворил дверь комнаты ее высочества, вернее, ее передней. Облачившись в длинный белый пеньюар, эрцгерцогиня ожидала в золоченой кровати, едва осевшей под ее хрупким и нежным тельцем. Если бы можно было прочесть ее расположение духа по лицу, то сквозь легкую дымку скрывавшей ее лицо печали стало бы ясно, что вместо кроткого ожидания супруга девушка испытывает ужас: как все нервные натуры, она предчувствовала надвигавшуюся угрозу и боялась своих предчувствии гораздо больше, чем если бы ей пришлось встретиться с настоящей опасностью. У постели сидела г-жа де Ноай. Другие дамы находились в глубине комнаты, готовые удалиться по первому знаку фрейлины. Согласно требованиям этикета, фрейлина невозмутимо ожидала прихода его высочества дофина. Но на этот раз всем требованиям этикета и церемониала суждено было подчиниться неблагоприятным обстоятельствам. Оказалось, что придворные, которые должны были ввести его высочество дофина в комнату невесты, не знали, что его высочество по распоряжению короля Людовика XV пойдет новым коридором, поэтому они ожидали в другой приемной. Передняя, куда только что вошел дофин, была пуста. Дверь, ведущая в спальню, была приотворена, и его высочество мог видеть и слышать все, что там происходило. Он подождал, взглянул украдкой через щель и пугливо прислушался. Послышался чистый, мелодичный, но немного дрожавший от волнения голос ее высочества: – Откуда войдет его высочество? – Через эту дверь, сударыня, – отвечала герцогиня де Ноай. Она показала дверь, противоположную той, за которой стоял дофин. – Что за шум доносится из окна? – продолжала принцесса. – Можно подумать, что это гудит море. – Это гул бесчисленных зрителей, они вышли прогуляться при свете иллюминации и ждут праздничного фейерверка. – Иллюминация? – грустно улыбнувшись, переспросила принцесса, – Она будет нелишней сегодня: вечернее небо мрачно, вы видели, герцогиня? Дофин потерял терпение, легонько толкнул дверь, просунул голову и спросил, можно ли ему войти. Герцогиня вскрикнула, потому что не сразу узнала принца. Ее высочество, находившаяся под впечатлением испытанных одно за другим сильных волнений, впала в то нервическое состояние, когда все может напугать; она вцепилась герцогине в руку. – Это я, сударыня, – проговорил дофин, – не бойтесь. – А почему через эту дверь? – спросила герцогиня де Ноай. – А потому, – отвечал король Людовик XV в свою очередь цинично просовывая голову в приотворенную дверь, – потому, что герцог де ла Вогийон, как истинный иезуит, прекрасно знает латынь, математику и географию, но ничего не смыслит кое в чем другом. При виде столь внезапно прибывшего короля ее высочество выскользнула из постели и поднялась, завернувшись в огромный пеньюар, скрывавший ее с головы до ног так же надежно, как стела древней римлянки. – Вот теперь хорошо видно, как она худа, – прошептал Людовик XV. – Чертов Шуазель! Надо же было среди всех эрцгерцогинь выбрать именно эту! – Ваше величество! – заговорила герцогиня де Ноай. – Прошу обратить внимание на то, что я строго соблюдала этикет, а вот его высочество… – Я принимаю вину за нарушение на себя, – отвечал Людовик XV, – и это справедливо, потому что совершил его я. Однако, принимая во внимание важность обстоятельств, дорогая герцогиня, я надеюсь испросить у вас прощение. – Я не понимаю, что желает этим сказать ваше величество. – Мы выйдем отсюда вместе, и я обо всем вам расскажу. А детям пора ложиться в постель. Принцесса отступила на шаг от кровати и еще крепче, чем в первый раз, схватила герцогиню за руку. – Умоляю вас! – прошептала она. – Я умру со стыда. – Сир, – обратилась герцогиня к королю, – ее высочество умоляет вас разрешить ей лечь, как простой смертной. – Дьявольщина! И это говорите вы, госпожа любительница этикета? – Сир, я знаю, что это противоречит законам церемониала французского двора, однако взгляните на эрцгерцогиню… Мария-Антуанетта, бледная, оцепеневшая, едва держалась на ногах, опираясь рукой на спинку кресла. Она напоминала статую, олицетворяющую Ужас, лишь легкое постукивание зубов да струившийся по ее лицу холодный пот свидетельствовали о том, что она еще жива. – Я не хотел бы идти наперекор желаниям ее высочества, – отвечал Людовик XV. – Принцу тоже не по душе церемониал, который обожал Людовик Четырнадцатый. Давайте выйдем, герцогиня. Кстати, в дверях есть замочные скважины, это будет еще забавнее. Дофин услышал последние слова своего деда и покраснел. Принцесса тоже их слышала, но ничего не поняла. Король Людовик XV поцеловал невестку и вышел, уводя за собой герцогиню де Ноай. Он весело смеялся, но тем, кто не веселился вместе с ним, было очень тяжело слышать его смех. Другие придворные вышли через вторую дверь. Молодые люди остались одни. Наступило молчание. Юный принц подошел к Марии-Антуанетте: сердце его сильно билось, он почувствовал, как кровь застучала у него в груди, в висках, в руках. Это заговорили молодость и любовь. Но он вспомнил, что, стоя за дверью, дед цинично заглядывает даже в семейное ложе; принц оцепенел, потому что был от природы робок и неловок. – Вам плохо? – глядя на эрцгерцогиню спросил он. – Вы очень бледны и, кажется, дрожите. – Я не стану от вас скрывать, что испытываю странное возбуждение, – отвечала она. – Должно быть надвигается буря: гроза обыкновенно оказывает на меня ужасное действие! – Вы, наверное, думаете, что разразится ураган, – с улыбкой сказал дофин. – Я в этом уверена, совершенно уверена: я вся дрожу, взгляните! Принцесса и в самом деле дрожала будто под действием электричества. В эту минуту, словно для того, чтобы подтвердить ее предчувствия, яростный порыв ветра, предвещавший бурю, такой мощный, что способен был всколыхнуть море и снести горы, вызвал во дворце суету, тревогу, беготню. Ветер срывал с ветвей листья, с деревьев – ветви; с пьедесталов падали статуи; бесконечно долгий ропот ста тысяч зрителей пробежал по садам, в галереях и коридорах дворца стоял вой – все это слилось в мрачную гармонию, никогда дотоле не поражавшую человеческий слух. Вой сменился ужасающим грохотом: то разлетались на мелкие осколки стекла и со звоном сыпались на мрамор лестниц и на карнизы. Из оконной задвижки порыв ветра вырвал неплотно притворенный ставень, и он стал хлопать по стене подобно гигантскому крылу ночной птицы. Повсюду, где окна были отворены, во дворце погасли свечи и комнаты потонули во мраке. Дофин пошел было к окну, чтобы закрыть ставень, но принцесса его удержала. – Умоляю вас, – заговорила она, – не раскрывайте окно: если свечи погаснут, я умру от страха! Дофин остановился. Он успел отдернуть занавеску, и через окно стали видны темные вершины деревьев в парке, раскачивавшихся и с треском ломавшихся, словно рука невидимого великана встряхивала их стволы в кромешной темноте. Все праздничные огни погасли. На небе можно было различить накатывавшие одно на Другое и словно клубившиеся огромные черные облака. Побледневший дофин продолжал стоять у окна, держась за задвижку. Принцесса рухнула на стул и глубоко вздохнула. – Вы, должно быть, очень испугались? – спросил дофин. – Да! Впрочем, я чувствую себя спокойнее, когда вы рядом. Ах, какая буря! Какая буря! Все огни погасли. – Да, – согласился Людовик, – это зюйд-зюйд-вест – ветер, приносящий самые сильные ураганы. Если он не стихнет, не знаю уж, как будет производиться фейерверк… – Для кого же стали бы его устраивать? В такую погоду ни единая душа не останется в парке. – Вы не знаете французов! Они ждут фейерверка! Сегодняшний обещает быть восхитительным. Я знаком с проектом. Ну вот, видите, я не ошибся, вот и первые ракеты! И действительно, в небо устремились предупредительные ракеты, напоминавшие длинных огненных змей. Однако в ту же минуту буря словно приняла этот залп за вызов: яркая молния расколола небосвод и прорезалась между красными огнями ракет, словно пытаясь затмить их своим голубоватым свечением. – Это неуважение к Богу, когда человек пытается с ним бороться! – воскликнула принцесса. Вслед за предупредительными ракетами почти тотчас же должен был начаться фейерверк: инженер чувствовал, что следовало поторопиться; он поднес огонь к первым ракетам, раздался оглушительный радостный крик. Но между землею и небом и в самом деле, по-видимому, начиналась война, вероятно, права была эрцгерцогиня, когда говорила, что человек проявляет неуважение к Богу: разгневанная буря заглушила своим рокотанием радостные крики людей, с неба хлынули бесчисленные потоки и обрушились на землю. Порывистый ветер погасил праздничное освещение, дождь залил огни фейерверка. – Ах, какая жалость! – воскликнул дофин. – Фейерверк погас. – Мне кажется, все во Франции гаснет с тех пор, как я сюда приехала, – с грустью заметила Мария-Антуанетта. – Что вы говорите? – Вы видели Версаль? – Разумеется. Вам не нравится Версаль? – Почему же нет? Версаль понравился бы мне, если бы сегодня он был таким, каким его оставил ваш прославленный предок Людовик Четырнадцатый. А в каком состоянии нашла его я? Повсюду мрак и запустение. Да, буря прекрасно сочетается с празднествами в мою честь! До какой степени вовремя разразился ураган, скрыв нищету дворца! А как хорошо, что спустилась ночь, окутывая поросшие травой аллеи, тинистых тритонов, высохшие бассейны и изуродованные статуи! Да, да, дуй, южный ветер; вой, буря; наплывайте, тучи! Скройте от всех странный прием, который Франция оказывает наследнице цезарей в тот самый день, когда она отдает свою руку будущему королю! Смущенный дофин не знал, что ответить на упреки, а, главное, на ее мрачное возбуждение, так не свойственное его нраву. Дофин протяжно вздохнул. – Я вас огорчаю, – заметила Мария-Антуанетта, – однако не думайте, что во мне говорит гордыня. Нет, нет! Она здесь ни при чем. Уж лучше бы я не видела веселого, тенистого, цветущего Трианона, где, к сожалению, гроза безжалостно гнет к земле деревья и возмущает водную гладь. Меня бы вполне удовлетворило это прелестное гнездышко! А развалины меня угнетают, они вызывают у меня отвращение, а тут еще этот страшный ураган! Новый, еще более яростный порыв ветра потряс дворец. Принцесса в ужасе вскочила. – О Боже! Скажите, что я в безопасности! Скажите! Я умираю от страха! – Никакой опасности нет, успокойтесь. Версаль весь состоит из галерей и террас, он невысок и не может привлечь молнию. Если молнии суждено ударить над дворцом, удар скорее всего придется на часовню, потому что у нее островерхая крыша, или на малый дворец с его кровлей разной высоты. Вам, вероятно, известно, что электрический заряд притягивают высокие предметы, а плоские тела, напротив, отталкивают. – Нет! – вскрикнула Мария-Антуанетта. – Не знаю! Не знаю! Людовик взял эрцгерцогиню за трепещущую ледяную руку. В тот же миг тусклая вспышка залила комнату мертвенно-бледным синеватым светом; Мария-Антуанетта закричала и оттолкнула дофина. – Да что с вами? – спросил он. – Вы показались мне при вспышке бледным, осунувшимся, окровавленным. Я приняла вас за привидение. – Это отблеск серной вспышки, – проговорил принц, – и я могу вам объяснить… Раздался ужасающий удар грома; его раскаты с нарастающим ревом достигли высшей точки, а затем постепенно затихли вдали. Удар грома положил конец научному объяснению, которое молодой человек хладнокровно давал своей юной супруге. – Ну, ну, не волнуйтесь, прошу вас, – снова заговорил он после минутного молчания. – Давайте оставим эти страхи простому люду: физическое движение является одним из условий развития природы. Не стоит удивляться ему больше, чем спокойствию. Они одно другое сменяют: спокойствие бывает нарушено движением, движение вновь сменяется спокойствием. В конце концов это всего лишь гроза, а гроза – одно из наиболее естественных явлений природы, очень часто случающееся. Вот почему я не могу понять, что вас так пугает. – Если бы гроза случилась в другое время, я бы, может быть, так не испугалась. Но в день нашей свадьбы?! Не кажется ли это вам одним из зловещих предзнаменований, преследующих меня с той минуты, как я оказалась во Франции? – Что вы говорите?! – вскричал дофин, невольно охваченный суеверным ужасом. – Какие предзнаменования? – Да, да! Ужасные! Кровавые! – Расскажите мне о них, меня считают стойким и хладнокровным. А вдруг мне удастся развеять ваши страхи? – Я провела первую ночь в Страсбурге: меня ввели в большую залу, зажгли факелы, и они осветили прямо передо мной обагренную кровью стену. Однако у меня хватило мужества подойти ближе и внимательнее рассмотреть то, что там было изображено. Стены залы были обтянуты гобеленом, представлявшим сцену избиения Невинных. Лица изображенных людей выражали отчаяние, в горящих глазах застыл смертельный ужас, то там, то здесь сверкали топоры и шпаги; слезы струились рекой, я будто слышала крики матерей; последние стоны рвались с этой пророческой стены; чем больше я ее разглядывала, тем больше она казалась мне живой. Объятая ужасом, я так и не заснула… Скажите, разве это не зловещее предзнаменование? – Возможно, так могло показаться эллинке, но не принцессе наших дней. – Наше время чревато несчастьями, – говаривала моя мать, – как небо, разгорающееся у нас над головами, переполнено серой, огнем и скорбью. Вот почему мне так страшно, вот почему в любом предзнаменовании мне чудится предостережение. – Никакая опасность не угрожает трону, на который мы поднимаемся; царствующие особы словно живут в другом, заоблачном мире. Молния дремлет у наших ног, а если она и опускается на землю, то только с нашего ведома. – К сожалению, мне предсказывали совсем иное! – Что же вам предсказывали? – Нечто ужасное, отвратительное! – Вам так сказали? – Нет, скорее, показали. – Показали? – Да, я видела, сама видела! И это видение отпечаталось в моем сердце. Оно так глубоко запало, что не проходит дня без того, чтобы я о нем не подумала, а подумав – не содрогнулась; каждую ночь оно вновь и вновь встает у меня перед глазами. – А вы не могли бы описать то, что видели? Или с вас взяли слово молчать? – Нет, с меня не брали никакого слова. – Тогда скажите! – Слушайте! Это невозможно описать: огромная машина, приподнятая над землей, словно эшафот, и к этому эшафоту будто приставлены две лестницы, а между ними – огромный нож, или лезвие, или гигантский топор. Я все это видела и, странное дело, в то же время я видела под ножом свою голову. Нож скользнул и отделил мою голову от тела; голова упала и покатилась по земле. Вот что я видела! – Чистейшая галлюцинация, – заключил дофин. – Я знаю все орудия пыток и почти все механизмы умерщвления; такого, что вам привиделся, просто не существует. Успокойтесь, прошу вас! – Увы, я не могу отогнать эту ужасную мысль, хотя стараюсь изо всех сил! – Все будет хорошо, – сказал дофин, приблизившись к жене, – с этой минуты возле вас преданный друг и надежный защитник. – Увы! – повторила Мария-Антуанетта, закрывая глаза и опускаясь в кресло. Дофин подошел еще ближе, и она почувствовала на своей щеке его дыхание. В этот момент дверь, в которую вошел дофин, тихонько приотворилась, и Людовик XV с неистощимым любопытством заглянул в просторную комнату, едва освещаемую двухрожковым подсвечником золоченого серебра. Старый король раскрыл было рот, желая подбодрить внука, как вдруг оглушительный треск разорвал тишину дворца; вслед за ним сверкнула молния, хотя до этого она сверкала перед громовыми раскатами. В ту же секунду столб белого пламени с зеленоватыми искрами промчался мимо окна, после чего все стекла разом лопнули, а находившаяся на балконе статуя рассыпалась в пыль. С тем же оглушительным треском смерч поднялся в воздух и мгновенно исчез из виду. В комнату ворвался ветер и погасил обе свечи. Испуганный, дрожащий, ослепленный дофин попятился, пока не уперся в стену и так и остался стоять. Принцесса почти без сознания опустилась на скамеечку Для молитвы и оцепенела. Задрожавший Людовик XV решил, что земля уходит У него из-под ног; в сопровождении Лебеля он поспешил вернуться в свои апартаменты. А тем временем народ, напоминавший огромную стаю испуганных птиц, разбегался по дорогам, через леса и сады, подгоняемый градом; град обрушился на цветы в садах, па деревья, прибил рожь и пшеницу, повредил шифер на крышах и украшавшую здания изящную лепнину – это еще усилило всеобщее уныние. Спрятав лицо в ладонях, принцесса молилась и плакала. Дофин хмуро и безучастно смотрел на дождевые потоки, заливавшие комнату через разбитые стекла, а на паркете в голубоватых разводах отражались непрерывно следовавшие одна за другой несколько часов подряд вспышки молний. Но вот настало утро, и ночному хаосу пришел конец. Первые лучи солнца пробились сквозь толщу свинцовых туч и открыли взгляду последствия ночного урагана. Версаль невозможно было узнать. Земля была затоплена водой точно так же, как деревья пострадали от огня. Всюду лежали в грязи деревья с изломанными ветвями, с обожженными молнией стволами в тех местах, где она пыталась, словно огненная змея, обвить дерево своими пылавшими кольцами. Напуганный грозой Людовик XV так и не смог заснуть; на заре не покидавший его Лебель помог ему одеться, и король возвратился через ту же галерею, где в неясном свете занимавшейся зари стыдливо возникали уже знакомые нам картины среди цветов, хрусталя и горящих канделябров. Уже в третий раз за последние сутки король толкнул дверь комнаты, где находилось брачное ложе, и содрогнулся, увидав на скамеечке будущую королеву Франции, лежавшую на спине, бледную, с запавшими веками, как у св. Мадлены Рубенса: сон избавил ее от мук, первые солнечные лучи озаряли белое платье, словно подчеркивая ее непорочность. В глубине комнаты на прислоненном к стене стуле почивал дофин Франции, вытянув в луже ноги в шелковых чулках; он был столь же бледен, как и его супруга, на лбу его тоже блестела испарина – следствие пережитого ужаса. Брачная постель оставалась в том виде, в каком король застал ее накануне. Людовик XV нахмурился: неведомая ему доселе боль железным обручем сжала его голову. Только вакханалия могла бы в тот момент порадовать его, но он ее не увидел. Он покачал головой, вздохнул и вернулся в свои апартаменты, еще более мрачный и напуганный, чем во время ночной грозы.  Глава 33. АНДРЕ ДЕ ТАВЕРНЕ   30 мая, то есть на третий день после той ужасной ночи, ночи, полной, по словам Марии-Антуанетты, предзнаменований и предостережений, дошла очередь и до Парижа отпраздновать женитьбу своего будущего короля. Вот почему все парижане устремились в этот день к площади Людовика XV, где должен был состояться праздничный фейерверк, сопровождавший, как правило, всякое большое торжество; парижане – большие любители поглазеть и не могут без этого обойтись. Место было выбрано прекрасно. Шестьсот тысяч зрителей могли спокойно перемещаться на площади. Вокруг конной статуи Людовика XV опоры конструкции были расположены кольцеобразно, чтобы фейерверк был виден всем зрителям с площади; с этой же целью вся конструкция возвышалась над землей на двенадцать футов. Согласно обычаю, парижане прибывали группами и долго выбирали лучшие места, не занятые теми, кто пришел раньше. Дети взбирались на деревья, мужчины карабкались на каменные тумбы, женщины располагались у поручней, на краю канав и около подмостков, построенных на скорую руку бродячими актерами, которых полным-полно бывает на любом парижском празднике: богатое воображение позволяет им менять тему хоть каждый день. К семи часам вечера вместе с первыми любопытными прибыло несколько групп лучников. Французские гвардейцы на сей раз не принимали участия в охране порядка: городские власти сочли невозможным выделить для этой цели тысячи экю, которую потребовал командир полка его светлость герцог де Бирон. Гвардейцы вызывали у населения ужас и, в то же время, пользовались его любовью, вот почему каждого офицера и солдата полка можно было принять то за Цезаря, то за Мандрена. Французские гвардейцы вызывали ужас на поле боя, были неумолимы при несении службы, а в мирное время в часы досуга вели себя как разбойники. Когда же они переодевались в штатское, они становились неприступными мужественными красавцами; их превращение нравилось женщинам и внушало почтение мужчинам. Но будучи свободными от службы и затерявшись в толпе, они становились грозой тех, у кого накануне вызывали восхищение, и отчаянно преследовали тех самых господ, которых на следующий день им предстояло охранять. Итак, городские власти питали глубоко укоренившуюся ненависть к этим ночным гулякам и завсегдатаям притонов, и это явилось одной из причин того, чтобы не давать тысячи экю французским гвардейцам. Власти послали на площадь городских лучников под тем благовидным предлогом, что в семейном празднике, подобном тому, который готовился теперь, должно хватить обычного семейного сторожа. Так французские гвардейцы оказались свободны от службы и смешались с группами зевак, о которых мы упоминали; они вели себя настолько же непристойно, насколько в другое время были бы строги; чувствуя себя в этот вечер простыми горожанами, они учиняли в толпе беспорядки, которые, будь они на службе, подавили бы ударом приклада, ногой, локтем или даже прибегли бы к аресту, если бы их командир Цезарь Бирон имел право называть их в тот вечер солдатами. Крики женщин, недовольное ворчание мещан, жалобы торговцев, которым они отказывались платить за пирожки и пряники, – все это создавало суматоху, словно предварявшую настоящий беспорядок, совершенно неизбежный, когда шестьсот тысяч зевак соберутся на этой площади, и тогда к восьми часам вечера на площади Людовика XV словно оживет огромное полотно Теньера, только с французскими действующими лицами. После того, как парижские мальчишки, самые занятые и, в то же время, самые ленивые во всем мире, устроились на своих обычных местах, а мещане и простой люд разместились по своему вкусу, стали прибывать в каретах знать и финансовые тузы. Для них не было предусмотрено накануне никакого маршрута; они без всякого приказания выезжали с улицы Мадлен или Сент-Оноре, подвозя к недавно выстроенным особнякам тех, кто получил приглашение занять место у окна или на балконе градоначальника, откуда был бы прекрасно виден фейерверк. Те, у кого не было приглашений, оставляли кареты на углу площади и продолжали продвигаться пешком благодаря лакеям, расчищавшим путь в уже довольно плотной толпе; впрочем, толпа всегда готова расступиться перед тем, кто умеет завоевать ее сердце. Было любопытно смотреть на то, с какой ловкостью жадные до зрелища парижане умеют в потемках пробираться вперед, пользуясь в своих интересах даже неровностями дороги. Очень широкая, но еще не законченная к тому времени Королевская улица была перерезана в нескольких местах глубокими канавами, по краям которых была насыпана вырытая земля. На каждой из этих возвышенностей располагалась небольшая группа зрителей, словно поднявшийся чуть выше других морской вал среди бесконечного людского моря. Время от времени этот вал, подталкиваемый другими волнами, скатывался вниз под оглушительный хохот еще не очень плотной толпы, так что в этих падениях не было пока никакой опасности, потому что упавшие могли подняться. К половине девятого все взгляды, бродившие до этого времени по сторонам, устремились в одном направлении и остановились на конструкции, сооруженной специально для фейерверка. Тогда локти, не перестававшие отбиваться от соседей, как следует взялись за охрану своего места от новых посягательств. Фейерверк, подготовленный Руджиери, должен был по замыслу автора соперничать, – а из-за недавней грозы это было несложно, – с версальским фейерверком, который устроил инженер Тор. Парижане знали, что в Версале щедрость короля, пожаловавшего на фейерверк пятьдесят тысяч ливров, ни к чему не привела: первые же ракеты были залиты дождем. Так как вечером 30 мая погода стояла прекрасная, жители Парижа заранее радовались своей победе над соседями – версальцами. Кстати сказать, Париж больше доверял давно известному Руджиери, чем недавней популярности Тора. Ну и, наконец, проект Руджиери был менее прихотливым по исполнению и не столь туманным по задумке, как план его собрата по роду занятий. Он отчетливо обнаруживал намерения пиротехника: аллегория – королева тех времен – сочеталась с изысканнейшей архитектоникой; сама конструкция символизировала древний храм Гименея, который для французов столь же дорог, как и храм Славы; его поддерживала гигантская колоннада, он был окружен парапетом, а на углах парапета дельфины с раскрытыми ртами ждали только сигнала, готовые в любой момент изрыгнуть огненные реки. Против каждого дельфина величаво поднималась декоративная ваза; каждая из четырех ваз символизировала Луару, Рону, Сену и Рейн – реку, которую французы упрямо считают своей вопреки всему свету, а если верить современным немецким песням, то вопреки даже самому Рейну, – все четыре реки были готовы излить вместо воды огонь – голубой, белый, зеленый и розовый – в тот самый миг, как вспыхнет колоннада. Другие участки фейерверка должны были воспламениться одновременно со всем этим великолепием и изображать огромные цветочные горшки на террасе дворца Гименея. А на крыше дворца возвышалась светящаяся пирамида, венчавшаяся глобусом; предполагалось, что, вспыхнув, глобус брызнет снопом разноцветных ракет. Однако самой главной была заключительная часть фейерверка, ведь именно по ней парижане судят обо всем празднике; Руджиери решил произвести последний залп со стороны реки, из-за статуи; предполагалось, что взоры собравшихся будут привлечены благодаря тому, что залп будет произведен с высоты трех-четырех туаз. Город был занят обсуждением всех этих подробностей. Вот уже две недели парижане с восхищением взирали на Руджиери и его подручных, сновавших среди скупо освещенных строительных лесов и останавливавшихся лишь затем, чтобы привязать фитиль или закрепить запал. Когда на террасу всей этой пирамиды были вынесены фонари, что означало приближение той минуты, когда начнется фейерверк, в толпе произошло движение: стоявшие впереди отшатнулись, и людское море всколыхнулось, волны прокатились до самых окраин площади. Экипажи все прибывали, загораживая собою въезд на площадь. Лошади упирались мордами в спины стоявших позади зрителей, а те начинали волноваться из-за опасного соседства. Вскоре за каретами собралась все увеличивавшаяся толпа зевак; если бы кареты захотели покинуть площадь, им это не удалось бы: они оказались со всех сторон окружены плотной и шумной толпой. Французские гвардейцы, мастеровые, лакеи облепили со всех сторон экипажи, словно скалы во время кораблекрушения. Огни бульваров издалека бросали красноватый свет на головы тысяч собравшихся людей, среди которых то здесь, то там поблескивал штык городского лучника; впрочем, они были так же редки, как колоски на скошенном поле. Вдоль только что выстроенных особняков – ныне Крийон и Гардмебль – кареты приглашенных стояли в три ряда, тесно прижатые друг к другу; с одной стороны тройная вереница карет протянулась от бульвара к Тюильри, с другой – к Елисейским Полям. Вдоль карет блуждали, словно привидения по берегу Стикса, те из приглашенных, кому не удалось подъехать к площади; оглушенные, боясь ступить, в особенности разодетые в атлас женщины, на пыльную мостовую, гости натыкались на простолюдинов, смеявшихся над их изнеженностью, и пытались пробраться между колесами экипажей и лошадьми, продирались к назначенному месту подобно кораблям, стремящимся поскорее достичь гавани во время шторма. Одна из карет прибыла к девяти часам, то есть всего за несколько минут до начала фейерверка, и попыталась пробиться поближе к двери градоначальника. Однако это уже было не только рискованно, но просто невозможно. Экипажи начали образовывать четвертый ряд, измученные лошади вначале разгорячились, а потом и вовсе взбесились: при малейшем раздражении они били копытами то вправо, то влево, но крики пострадавших оставались пока не замеченными в гомоне толпы За рессоры этой кареты, прокладывавшей себе путь сквозь толпу, держался молодой человек, отгонявший на ходу всех, кто пытался ухватиться рядом с ним за пружину и воспользоваться образовавшимся за каретой проходом Едва карета остановилась, молодой человек отскочил, не выпуская, однако, спасительной рессоры, за которую он продолжал держаться одной рукой Через распахнутую дверцу он мог слышать оживленный разговор хозяев экипажа. Из кареты высунулась одетая в белое женщина, ее голова была украшена живыми цветами. В ту же минуту раздался крик – Андре! Провинциалка вы этакая! Не высовывайтесь, черт побери! Не то вас приласкает первый попавшийся мужлан! Разве вы не видите, что наша карета застряла в толпе, словно посреди реки? Мы в воде, дорогая, и в грязной воде: будьте осторожны. Девушка скрылась в карете. – Но отсюда ничего не видно, – проговорила она, – если бы можно было развернуть лошадей, то мы бы увидели все через окно не хуже, чем из окна дома градоначальника. – Поворачивай, кучер! – крикнул барон. – Невозможно, господин барон, – отвечал кучер, – не то я раздавлю с десяток людей. – Да черт с ними, дави! – Что вы говорите! – воскликнула Андре. – Отец!.. – попытался остановить барона Филипп. – Что это там за барон, который собирается давить простых людей? – угрожающе прокричали сразу несколько голосов – Ну, я, дьявол вас разорви! – пробормотал Таверне, высунувшись из кареты и показав красную орденскую ленту на перевязи. В те времена орденские ленты еще были в почете, возмущение постепенно стихло. – Погодите, отец, я выйду и взгляну, нет ли возможности ехать дальше, – предложил Филипп. – Будьте осторожны, брат: слышите, как ржут лошади? – Можно даже сказать, что они ревут, – сказал барон. – Давайте выйдем; прикажите расступиться, Филипп, пусть нас пропустят вперед. – Да вы не знаете теперешних парижан, отец, – возразил Филипп, – так командовать можно было раньше, а нынче ваши приказания скорее всего ни к чему не приведут. Не станете же вы унижать свое достоинство? – Но когда эти олухи узнают, что я… – Отец, – с улыбкой перебил его Филипп, – даже если бы вы были дофином, боюсь, что и в этом случае никто ради вас не пошевелился бы, особенно теперь: фейерверк вот-вот начнется. – Мы так ничего и не увидим! – с раздражением заметила Андре. – Это ваша вина, черт возьми! – проговорил барон. – Вы два часа одевались. – Филипп! Нельзя ли мне опереться на вашу руку и встать в толпе? – спросила Андре. – Да, да, мамзель! – разом прокричали в ответ несколько мужских голосов, так приглянулась этим людям Андре, – идите к нам, вы худенькая, мы подвинемся. – Хотите пойти, Андре? – спросил Филипп. – Очень хочу, – отвечала она, и легко спрыгнула на землю, не коснувшись подножки. – Идите, – проговорил барон, – а мне наплевать на фейерверки, я останусь здесь. – Хорошо, оставайтесь, – согласился Филипп, – мы будем неподалеку. Когда толпу ничто не раздражает, она почтительно расступается перед царицей мира – красотой. Народ пропустил Андре и ее брата вперед, а горожанин, занимавший со своим семейством каменную скамью, заставил жену и дочь подвинуться и уступить место Андре. Филипп устроился у нее в ногах, а она положила руку ему на плечо. Жильбер последовал за ними, остановившись в четырех шагах от Андре и не сводя с нее глаз. – Вам удобно, Андре? – спросил Филипп. – Прекрасно, – отвечала девушка. – Вот что значит быть красивой, – с улыбкой заметил виконт. – Да, да, она красивая, очень красивая! – прошептал Жильбер. Андре услыхала его слова, но подумала, что их произнес кто-нибудь из простолюдинов, и обратила на них внимание не более, чем обратил бы индийский божок на поклонение жалкого парии.  Глава 34. ФЕЙЕРВЕРК   Едва Андре и ее брат устроились на скамейке, как в воздух взвились первые ракеты, и над толпой пронесся оглушительный крик; с этой минуты все, как один, не сводили глаз с площади. Начало фейерверка было великолепным и достойным великого Руджиери. Украшения храма Гименея постепенно загорались, и вскоре весь его фасад пылал. Послышались рукоплескания, и вскоре они переросли в неистовые крики «браво», когда лицо дофина и вазы с цветами брызнули разноцветными огнями. Андре была потрясена при виде этого зрелища, не имевшего себе равных во всем мире, она и не пыталась скрыть свое удивление среди семисоттысячной толпы ревевших от восторга людей. А всего в трех шагах от нее, спрятавшись за широкоплечим грузчиком, поднимавшим над головой своего сынишку, Жильбер смотрел на Андре и только на нее, не обращая внимания на фейерверк. Жильбер видел Андре в профиль; при каждом очередном залпе ее прекрасное лицо освещалось, молодого человека охватывала дрожь: ему казалось, что всеобщее восхищение вызывает обожаемая им девушка, божественное создание, которому он поклонялся. Андре никогда раньше не видела ни Парижа, ни толпы, ни больших праздников: ее оглушало разнообразие впечатлений. Неожиданно вспыхнул яркий огонь и стал приближаться со стороны реки. Это была с треском рвавшаяся бомба, Андре продолжала любоваться ее разноцветными искрами. – Взгляните, Филипп, как красиво! – проговорила она. Молодой человек встревожился. – Боже мой! – вскричал он. – Эта ракета неправильно летит: она, должно быть, отклонилась от курса: вместо того, чтобы описать параболу, она несется почти горизонтально. Едва Филипп выразил беспокойство, как толпа зашевелилась. Вдруг столб огня вырвался со стороны бастиона, где были сосредоточены ракеты для заключительного залпа и резерв пиротехнических средств. Невообразимый грохот сотряс всю площадь, огонь будто изрыгнул разрывную картечь и привел в полное замешательство близко расположенных зевак: они почувствовали, как жаркое пламя опаляет их лица. – Заключительный залп! Так скоро?! – кричали далеко стоявшие зрители. – Слишком рано! – Как, это все? – повторила за ними Андре. – Слишком рано! – Нет, – возразил Филипп, – нет, это не заключительный залп! Это несчастье, и через минуту вся эта пока спокойная толпа придет в страшное волнение, словно бушующее море. Идемте, Андре, пойдемте в карету, скорее! – Давайте еще немножко посмотрим, Филипп. Как красиво! – Андре, не стоит терять ни минуты, идите за мной. Это несчастье, которое я и предсказывал… Сорвавшаяся ракета угодила в бастион и подожгла его. Там уже началась давка. Слышите крики? Это кричат не от радости, а от горя. Скорее, скорее в карету!.. Господа, господа, позвольте пройти! Обхватив рукой сестру за талию, Филипп потащил ее к карете, где ждал их обеспокоенный отец, понявший по доносившимся крикам, что им грозит опасность. Он еще не знал, что произошло, и выглянул из кареты, ища глазами детей. Однако было уже слишком поздно, предсказание Филиппа сбывалось. Заключительный залп, состоявший из пятнадцати тысяч ракет, воспламенился и разорвался, пронзая любопытных огненными стрелами, какие мечут на арене в быков, вызывая их на бой. Поначалу удивленные, зрители пришли затем в ужас и отхлынули в едином порыве; под напором стотысячной толпы другие сто тысяч, задыхаясь, тоже отступили, нажимая на тех, кто стоял сзади. Теперь полыхал весь остов, кричали дети; женщины, задыхаясь, поднимали руки; лучники раздавали удары налево и направо, полагая, что так можно заставить крикунов замолчать и восстановить порядок силой. Все это привело к тому, что, как и предполагал Филипп, поднявшаяся волна, подобно смерчу, обрушилась на угол площади, где находились молодые люди. Филипп не успел добраться до кареты барона, как он рассчитывал: его подхватил людской поток, силу которого невозможно описать: сила эта удесятерялась из-за страха и боли, в сотни раз увеличивалась из-за всеобщего безумия. В ту минуту, когда Филипп потащил за собой Андре, Жильбер отдался на волю подхватившего их потока, однако шагов через двадцать другой поток заставил его свернуть налево на улицу Мадлен; Жильбер взвыл от бессилия, боясь разлуки с Андре. Повиснув на руке Филиппа, Андре оказалась в мечущейся толпе, пытавшейся избежать встречи с каретой, запряженной парой обезумевших лошадей. Филипп увидел надвигавшуюся опасность казалось, лошадиные глаза мечут огненные стрелы, из ноздрей вылетала пена. Он нечеловеческим усилием попытался свернуть с их пути. Но все оказалось тщетно, он увидел, как за его спиной расступилась толпа, и почувствовал возле себя горячее дыхание обезумевших коней. Они взвились на дыбы подобно мраморным коням у входа в Тюильри с пытающимся их обуздать рабом. Филипп выпустил руку Андре и оттолкнул ее как можно дальше от опасного прохода, а сам повис на удилах ближайшей к нему лошади. Конь вновь поднялся на дыбы. Андре видела, как брат рухнул наземь и исчез. Протянув руки, она закричала; ее оттолкнули, повернули, в следующее мгновение она уже была одна; она шаталась; ее, словно перышко, подхватило потоком; она больше не могла сопротивляться. Оглушительные крики, еще более пугающие, чем во время сражения; громкое конское ржание; страшный грохот колес, переезжавших трупы; догоравшие синеватые огни; зловещий блеск сабель в руках обезумевших солдат, а над всем этим кровавым хаосом – бронзовая статуя в багровых отблесках, словно возглавлявшая резню. Этого было более, чем достаточно, чтобы помутить разум Андре и лишить ее последних сил. Впрочем, и Титан оказался бы бессильным в подобном сражении, в битве одного против всех, да еще против смерти. Андре пронзительно закричала. В это время солдат стал прокладывать себе путь в толпе шпагой. Сталь сверкнула у нее над головой. Она сложила на груди руки подобно терпящему бедствие, над которым смыкается последняя волна, крикнула: «Господи Боже мой!» – и упала. Как только человек падает в толпе, он сейчас же оказывается мертвым. Впрочем, ее необыкновенный, нечеловеческий крик услышали. Жильбер узнал ее голос и, несмотря на то, что он оказался в этот миг далеко от нее, он изо всех сил бросился на помощь Андре и скоро был около нее. Нырнув в волну, поглотившую Андре, он вновь поднялся, прыгнул на угрожавшую девушке шпагу и, вцепившись солдату в глотку, опрокинул его; возле солдата лежала девушка в белом; он схватил ее и легко поднял. Когда он прижал ее к себе, столь прекрасную и, возможно, уже бездыханную, лицо его засветилось гордостью: он – он! – оказался на высоте, он был самым сильным и отважным! Он бросился в людские волны, поток подхватил его вместе с ношей; он шел, вернее плыл несколько минут. Вдруг движение прекратилось, словно волна разбилась о какое-то препятствие. Ноги Жильбера коснулись земли. Только тогда он ощутил вес Андре, поднял голову, пытаясь понять, что послужило причиной остановки, и увидел, что находится в трех шагах от особняка Гардмебль: каменная глыба остановила людскую массу. В минуту вынужденной остановки он успел разглядеть Андре, уснувшую крепким сном, походившим на смерть: сердце ее не билось, глаза были закрыты, в лице появился мертвенный оттенок, как у увядающей розы. Жильбер решил, что она мертва. Он закричал, прижался губами сначала к ее платью, потом к руке и, осмелев, стал осыпать поцелуями ее холодное лицо и прикрытые веками глаза. Краска бросилась ему в лицо, он зарыдал, потом завыл, изо всех сил пытаясь вдохнуть свою душу в бездыханную грудь Андре, и дивясь тому, что его поцелуи, способные, казалось, оживить мрамор, оказались бессильными перед смертью. Вдруг Жильбер почувствовал, что сердце ее затрепетало под его рукой. – Она жива! – вскричал он, глядя на разбегавшиеся темные и окровавленные фигуры и слыша проклятия, ругань, стоны умиравших. – Она жива! Я спас ее! Прислонившись спиной к стене и устремив взгляд на мост, несчастный юноша не посмотрел направо; там стояли кареты, долгое время сдерживаемые толпой. И вот теперь, почувствовав, что капор ослабел, они двинулись наконец вперед. И коней, и кучеров словно охватило безумие: кареты, увлекаемые пущенными вскачь лошадьми, понеслись на несчастных, двадцать тысяч человек было искалечено и раздавлено. Люди инстинктивно жались к стенам, где их и настигала смерть. Эта масса увлекала за собой или давила всех, кто, достигнув особняка Гардмебль, уже считал себя в безопасности. Новый град ударов и мертвых тел обрушился на Жильбера. Он оказался около решетки и приник к ней. Стена затрещала под натиском толпы. Задыхаясь, Жильбер почувствовал, что готов прекратить сопротивление; однако ему удалось, собрав все силы, в последнем порыве обхватить Андре руками, прижавшись головой к ее груд». Можно было подумать, что он собирается зад) шить ту, которую он взялся защищать. – Прощай! Прощай! – прошептал он, скорее кусая, нежели целуя ее платье. – Прощай! Он поднял глаза, вымаливая последний взгляд. Его глазам представилось странное зрелище. Какой-то человек взобрался на каменную тумбу и уцепился правой рукой за вделанное в стену кольцо. Левой рукой он будто пытался остановить бегущих. Глядя на бушевавшее у его ног море, он то бросал в толпу слово, то взмахивал рукой. И вот, благодаря его речам и движениям из толпы стали выделяться отдельные люди; они останавливались, преодолевали сопротивление и приближались к этому человеку. Собравшись вокруг него, люди словно узнавали друг в друге братьев; они помогали другим вырваться из потока, поднимали их, поддерживали, увлекали за собой. И вот уже из них образовалось ядро, которое, подобно пилону моста, рассекало толпу и противостояло массе бегущих. С каждой минутой все новые борцы словно выходили из-под земли, подчиняясь его необычным словам, повторявшимся движениям, и смыкались плотными рядами вокруг необычного человека. Жильбер приподнялся в последнем порыве: он чувствовал, что в этом человеке его спасение, потому что от него исходили спокойствие и сила. Последний отблеск угасавшего пламени осветил лицо этого человека. Жильбер вскрикнул от удивления. – Пусть я умру, пусть я умру, – прошептал он, – только бы она была жива! Этот человек способе» ее спасти. В порыве самоотречения он поднял девушку над головой. – Господин барон де Бальзаме! – прокричал он. – Спасите мадмуазель Андре де Таверне! Бальзаме услыхал его голос, напоминавший библейский глас, доносившийся из самых глубин толпы. Он увидал над всепоглощающими волнами белую массу. Его свита расчистила ему дорогу, и он выхватил Андре аз слабеющих рук Жильбера, поднял ее и, подталкиваемый движениями едва сдерживаемой толпы, унес, не успев даже оглянуться. Жильбер пытался что-то сказать, желая, вероятно, вымолить защиту у этого странного человека для Андре, а может быть, в для себя самого. Но ему хватило сил только на то, чтобы прижаться губами к руке девушка и оторвать клочок платья этой новой Эвридики, которую вырывала из его рук сама преисподняя. После этого поцелуя, после этого прощания молодому человеку оставалась лишь умереть. Он и не пытался дольше сопротивляться. Он закрыл глаза и, умирая, вал на груду мертвых тел.  Глава 35. ПОЛЕ МЕРТВЫХ   После сильной бури всегда наступает тишина, пугающая и, в то же время, целительная. Было около двух часов ночи, над Парижем проносились огромные белые облака, бледная луна освещала неровности этого зловещего места, ямы, куда падали и где находили смерть разбегавшие люди. На склонах, в оврагах, в неверном свете луны, время от времени скрывавшейся за клочковатыми облаками, смягчавшими ее свет, то здесь, то там показывались мертвые тела в рваной одежде, застывшие, бледные, тянувшие руки в страхе или в молитве. Посреди площади от обломков остова поднимался желтый смрадный дым, и это делало площадь Людовика XV похожей на поле боя. По залитой кровью унылой площади сновали таинственные тени; они останавливались, оглядывались, наклонялись и бежали прочь: это были мародеры, слетевшиеся, подобно воронам, на добычу; они не умели красть у живых, зато, предупрежденные собратьями, пришли обкрадывать мертвецов. Они неохотно разбегались, спугнутые припозднившимися солдатами, угрожающе поблескивавшими штыками. Впрочем, среди длинных верениц мертвецов воры и патруль были не единственными живыми существами Были там еще люди с фонарями в руках, их можно было принять за любопытных. Увы, то были родственники и друзья, обеспокоенные отсутствием своих братьев, друзей, любовниц. Они все прибывали из отдаленных кварталов, потому что страшная новость, уже облетев Париж, привела весь город в уныние, и встревоженные люди бросились на поиски близких. Это было, пожалуй, еще более ужасное зрелище, чем катастрофа. О впечатлениях от поисков можно было прочесть на бледных лицах тех, кто разыскивал близких: от отчаяния тех, кто находил покойника, до томительного сомнения тех, кто никого не нашел и вопросительно поглядывал в сторону реки, спокойно несшей свои трепещущие воды. Поговаривали, будто по приказу парижского прево в реку уже успели свалить немало трупов, дабы скрыть огромное число погибших по его вине людей. Пресытившись бесплодным созерцанием, побродив по мелководью, они расходились в тоске от одного вида темной воды; они уходили с фонарями в руках, обследуя соседние с площадью улицы, куда, по слухам, многие раненые уползали за помощью или в надежде оказаться подальше от места их страданий. Если они находили среди трупов любимого человека, потерянного друга, крики сменялись душераздирающими рыданиями. Время от времени на площади раздавался звон – это падал и разбивался фонарь: живой очертя голову бросался на мертвого, чтобы слиться с ним в последнем поцелуе. На огромном этом кладбище слышались и другие звуки. Раненые с переломанными при падении руками и ногами, с пронзенной шпагой или раздавленной в толпе грудью, предсмертно хрипели или жалобно стонали; к ним подбегали те, кто надеялся найти знакомого и, не узнав его, удалялись. Впрочем, на площади со стороны сада собирались самоотверженные люди для оказания помощи пострадавшим. Молодой хирург – по крайней мере, его можно было принять за хирурга благодаря обилию инструментов в его руках – просил подносить к нему раненых мужчин и женщин; он перевязывал их и в то же время произносил слова, выражавшие скорее ненависть к тому, что послужило причиной, нежели сострадание к тому, что сталось с израненным. У него было два помощника, крепких разносчика, подносивших ему окровавленные тела; он не переставая кричал им: – Сначала давайте бедняков! Их легко узнать: почти всегда больше ран, ну и, разумеется, они беднее одеты! Наконец при этих словах, повторявшихся после каждой перевязки пронзительным голосом, какой-то бледный молодой человек с фонарем в руке, ходивший среди мертвецов, в другой раз поднял голову. Глубокая рана, проходившая через все его лицо, сочилась кровью, одна его рука была просунута между полами застегнутого сюртука, лицо его, все в поту, выражало глубокое волнение. Услыхав приказание врача, он поднял голову и с грустью взглянул на свои раны, на которые, казалось, хирург смотрел с наслаждением, – Сударь! – воскликнул молодой человек. – Почему вы приказали выбирать среди раненых бедняков? – Да потому что никто о них не позаботится, если я о них не подумаю, – подняв голову, отвечал врач, – а за богатыми всегда найдется кому ухаживать! Опустите фонарь и взгляните вниз: вы увидите, что на сотню бедняков приходится один богатый или знатный. А при этой катастрофе, от которой, к счастью, наконец-то сам Господь устал, знатные и богатые уплатили налог, какой они обыкновенно платят всегда: одну тысячную. Молодой человек поднес фонарь к своему кровоточащему лицу. – Я, стало быть, тот самый единственный затерявшийся в толпе дворянин, – проговорил он без всякого раздражения, – лошадь угодила копытом мне в голову, и я сломал левую руку, упав в канаву. Вы говорите, о богатых и знатных заботятся? Но вы же видите, что я даже не перевязан. – У вас есть дом, домашний доктор… Возвращайтесь к себе, раз можете идти. – Я не прошу у вас помощи, сударь. Я ищу сестру, красивую шестнадцатилетнюю девушку. Она, очевидно, уже мертва, хотя и не простого происхождения. На ней было белое платье и колье с крестиком на шее. Несмотря на то, что у нее есть и дом, и доктор, сжальтесь надо мною и ответьте: не видели ли вы, сударь, ту, которую я ищу? – Сударь! Я руководствуюсь соображениями высшего порядка, – отвечал молодой хирург с горячностью, доказывавшей, что он давно вынашивал эти мысли, – я отдаю себя служению людям. Когда я прохожу мимо умирающего аристократа, спеша облегчить страдания человека из народа, я подчиняюсь истинному закону человечности, которую считаю своей богиней. Все случившиеся сегодня несчастья происходят от вас; причиной им – ваши излишества, ваша самонадеянность, ну, вот вам и последствия! Нет, сударь, я не видел вашей сестры. После этого сердитого замечания хирург опять занялся своим делом. Ему только что поднесли бедную женщину, которой карета раздробила обе ноги. – Взгляните, – крикнул он Филиппу вдогонку, – разве бедные приезжают на народные гуляния в каретах, разве они ломают ноги богачам? Филипп принадлежал к молодому поколению знати, которое дало миру Лафайета и Ламета; он и сам не раз высказывал те же мысли, которые теперь, в устах молодого хирурга, привели его в ужас: претворенные в жизнь, они пали на него, как возмездие. Отойдя от хирурга с истерзанным сердцем, он продолжал томительные поиски. Скоро его охватило такое отчаяние, что, не выдержав, он с рыданиями в голосе крикнул: – Андре! Андре! В это время мимо него торопливо шагал пожилой человек в сером драповом сюртуке и теплых чулках, опираясь правой рукой на трость, а в левой зажав нечто вроде фонаря, который он смастерил из подсвечника, обернув его масляной бумагой. Услыхав стон Филиппа, человек понял, отчего он страдает. – Бедный юноша! – прошептал он. Казалось, он пришел с той же целью. Он пошел дальше. Но, вдруг, словно упрекнув себя за то, что прошел мимо, не пытаясь утешить, он проговорил: – Сударь! Простите, что я добавлю к вашему еще и свое страдание, но те, кто пострадал от одного и того же удара, должны поддерживать друг друга, чтобы не упасть. Кстати… Вы можете мне помочь. Я вижу, вы давно ищете, ваша свеча почти догорела, вы, стало быть, знаете, где больше всего пострадавших. – Да, сударь, знаю, – Я тоже ищу,. – Тогда вам надо прежде всего пойти к большой канаве, там около пятидесяти трупов. – Пятьдесят! Боже правый! Столько жертв во время праздника! – Да, столько жертв, сударь! Я просмотрел уже около тысячи лиц, но так и не нашел сестру. – Сестру? – Да, она была вот в этой стороне. Я потерял ее недалеко от скамейки. Я нашел то место, но от скамейки не осталось и следа. Я собираюсь возобновить поиски со стороны бастиона. – А в каком направлении двигалась толпа, сударь? – В сторону новых особняков, к улице Магдалины. – Значит, это должно быть здесь? – Несомненно. Я и искал вначале с этой стороны, но тут был страшный водоворот. Кроме того, толпа неслась сюда, однако потерявшаяся девушка, не понимающая, куда идет, может двинуться в любую сторону. – Сударь! Маловероятно, чтобы она смогла двигаться против течения; я пойду искать на улицах; пойдемте со мной; может быть, вдвоем нам удастся найти. – А кого вы ищете? Сына? – робко спросил Филипп. – Нет, сударь, он – что-то вроде моего приемного сына. – Вы отпустили его одного? – Да это уже юноша: ему около девятнадцати лет. Он отвечает за свои поступки, он захотел пойти, я не мог ему помешать. Впрочем, кто мог себе представить, что произойдет!.. Ваша свеча гаснет. – Да, сударь. – Пойдемте со мной, я посвечу. – Благодарю вас, вы очень добры, но мне не хотелось бы вам мешать. – Не беспокойтесь, я должен искать для собственного спокойствия. Бедное дитя! Он возвращался обыкновенно вовремя, – продолжал старик, идя вдоль по улице, – а сегодня вечером меня будто что-то толкнуло. Я ждал его, было уже одиннадцать часов, жена узнала от соседки о несчастье. Я подождал еще часа два, надеясь, что он вернется. Однако, видя, что его все нет, я под) мал, что с моей стороны нечестно лечь в постель, не имея от него новостей. – Мы идем к тем домам? – спросил молодой человек. – Да, вы ведь сами сказали, что толпа должна была двигаться в ту сторону. Бедняжка несомненно побежал туда! Наивный провинциал, не знающий не только обычаев, но и парижских улиц… Может быть, он впервые оказался на площади Людовика Пятнадцатого. – Моя сестра – тоже из провинции, сударь. – Отвратительное зрелище! – пробормотал старик, отворачиваясь от сваленных в кучу трупов. – А ведь именно здесь следовало бы искать, – заметил юноша, решительно поднося фонарь к нагроможденным одно на другое телам. – Я не могу без содрогания на это смотреть. Я – обыкновенный человек, и разложение приводит меня в ужас. – Мне этот ужас знаком, однако нынче вечером я научился его преодолевать. Смотрите, вот какой-то юноша, ему можно дать от шестнадцати до восемнадцати лет; должно быть, его задавили: я не вижу раны. Не его ли вы разыскиваете? Старик сделал над собой усилие и подошел ближе. – Нет, сударь, – ответил он, – мой моложе, черноволосый, бледнолицый. – Да они все бледны сегодня вечером, – возразил Филипп. – Смотрите, мы подошли к Гардмебль, – заметил старик, – вот следы борьбы: кровь на стенах, обрывки одежды на железных прутьях, на пиках решеток. Откровенно говоря, я просто не знаю, куда идти. – Сюда, сюда, разумеется, – пробормотал Филипп. – Сколько страдания! – Боже мой! – Что такое? – Обрывок белого платья под трупами. Моя сестра была в белом платье. Дайте мне ваш фонарь, сударь, умоляю! Филипп и вправду заметил и схватил клочок белой материи. Он бросил его, чтобы единственной здоровой рукой взяться за фонарь. – Это обрывок женского платья, зажатый в руке молодого человека, – вскричал он, – белого платья, похожего на то, в каком была Андре. Андре! Андре! Молодой человек заплакал навзрыд. Старик подошел ближе. – Это он! – всплеснув руками, воскликнул он. Восклицание привлекло внимание молодого человека. – Жильбер?.. – крикнул Филипп. – Вы знаете Жильбера, сударь? – Так вы искали Жильбера? Эти два восклицания прозвучали одновременно. Старик схватил руку Жильбера: она была ледяной. Филипп расстегнул ему жилет, распахнул рубашку и прижал руку к его сердцу. – Бедный Жильбер! – проговорил он. – Мой дорогой мальчик! – вздохнул старик. – Он дышит! Жив!.. Жив, говорят вам! – закричал Филипп. – Вы так думаете? – Я в этом уверен, у него есть пульс. – Верно! – сказал старик. – На помощь! Помогите! Там есть хирург. – Давайте спасать его сами, сударь. Я недавно просив помощи, но врач мне отказал. – Он должен помочь моему мальчику! – в отчаянии воскликнул старик. – Он должен! Помогите мне, сударь, помогите мне донести туда Жильбера. – У меня только одна рука, – отвечал Филипп, – но вы можете на нее рассчитывать, сударь. – А я хоть и стар, но соберу все свои силы. Пойдемте! Старик схватил Жильбера за плечи, молодой человек зажал правой рукой его ноги, и они двинулись по направлению к группе людей, возглавляемых хирургом. – На помощь! На помощь! – закричал старик. – Сначала простые люди! – отвечал хирург, верный своему идеалу и уверенный в том, что, отвечая таким образом, он вызывает восхищенный шепот среди окружавших его людей. – Я и несу простолюдина, – горячо подхватил старик, поддаваясь чувству всеобщего восхищения. – Тогда после женщин, – продолжал хирург, – мужчины сильнее женщин и легче переносят боль. – Простое кровопускание, сударь, – проговорил старик, – кровопускания будет довольно. – А-а, это опять вы! – пропел хирург, заметив Филиппа и не видя старика. Филипп промолчал. Старик решил, что эти слова обращены к нему. – Я не господин, – ответил он, – я из народа; меня зовут Жан-Жак Руссо. Врач удивленно вскрикнул и жестом приказал окружающим подвинуться. – Пропустите! Уступите место певцу природы! Дайте место освободителю человечества! Место гражданину Женевы! – Благодарю вас, – сказал старик, – спасибо! – С вами случилось несчастье? – спросил молодой хирург. – Нет, не со мной, а вот с этим несчастным ребенком, взгляните! – Так вы тоже!.. – вскричал врач. – Вы, как и я, помогаете человечеству! Взволнованный неожиданным триумфом, Руссо в ответ бормотал нечто нечленораздельное. Филипп совершенно потерялся, оказавшись лицом к лицу с вызывавшим его восхищение философом, и отошел в сторону. Старику помогли положить Жильбера на стол. Жильбер по-прежнему был без сознания. Руссо бросил взгляд на того, к чьей помощи он взывал. Это был юноша примерно одних лет с Жильбером, но ни одна черта не напоминала о его молодости. Желтая кожа на лице сморщилась, как у старика, дряблые веки нависли над немигающими глазами, губы были обкусаны, словно в приступе эпилепсии. Рукава были по локоть закатаны, руки забрызганы кровью, всюду вокруг него лежали груды человеческих конечностей. Он скорее напоминал палача за любимой работой, чем врача, исполнявшего скорбный, но святой долг. Однако имя Руссо произвело на него столь сильное действие, что он на минуту отказался от своей обычной грубости: он осторожно вспорол Жильберу рукав, затянул руку жгутом и кольнул вену. Кровь сначала вытекала по капле, а через несколько секунд молодая горячая струя ударила из вены. – Можно считать, что он спасен, – сказал хирург, – но потребуется тщательный уход, ему сильно помяли грудь. – Мне остается лишь поблагодарить вас, сударь, – проговорил Руссо, – и выразить восхищение не только тем, что вы отдаете предпочтение бедным, но и преданности, с какой вы им служите. Но не забывайте, что все люди – братья, – Даже благородные, даже аристократы, даже богачи? – спросил хирург, сверкнув проницательными глазами из-под тяжелых век. – Даже благородные, даже аристократы, даже богачи, когда они страдают, – отвечал Руссо. – Прошу прощения, сударь, – проговорил хирург, – я родился в Бодри, недалеко от Ньюкастля; я, как и вы – швейцарец, и поэтому отчасти демократ. – Соотечественник! – воскликнул Руссо. – Швейцарец! Как вас зовут, сударь, как вас зовут? – У меня скромнее имя, сударь, имя человека, посвятившего жизнь науке и надеющегося в будущем отдать ее ради счастья всего человечества. Меня зовут Жан-Поль Марат. – Благодарю вас, господин Марат, – отвечал Руссо. – Однако разъясняя народу его права, не возбуждайте в нем чувство мести. Если когда-нибудь он начнет мстить, вы сами, возможно, ужаснетесь репрессиям. На губах Марата заиграла страшная улыбка. – Вот бы дожить до этого дня! – вскричал он. – Если мне посчастливится увидеть этот день… Руссо ужаснулся тому, с каким выражением были произнесены эти слова, подобно путешественнику, приходящему в ужас от первых раскатов еще далекой грозы. Он обхватил Жильбера руками и попытался поднять. – Два добровольца в помощь господину Руссо, два человека из народа! – выкрикнул хирург. – Мы! Мы! – раздались голоса. Руссо оставалось только выбрать. Он указал на двух плечистых помощников, и те подхватили Жильбера на руки. Проходя мимо Филиппа, Руссо проговорил: – Держите мой фонарь, сударь, мне он больше не нужен. Берите! – Благодарю вас, сударь, благодарю! – отвечал Филипп. Он схватился за фонарь. Руссо двинулся на улицу Платриер, а молодой человек возобновил поиски. – Бедный юноша! – прошептал Руссо, оглянувшись и видя, как он удаляется по забитой людьми улице. Он продолжал свой путь, вздрагивая время от времени, когда до него доносился пронзительный голос хирурга: – Несите людей из народа! Только простых людей! Пусть пропадают благородные, богачи и аристократы!  Глава 36. ВОЗВРАЩЕНИЕ   В то время, как несчастья следовали одно за другим, барон де Таверне чудом избежал опасности. Не имея возможности оказать физическое сопротивление этой всепожирающей силе, сметавшей все на своем пути, он, тем не менее, не терял спокойствия и ловко удерживался в самом центре толпы, катившейся к улице Магдалины. Много людей было смято на парапетах площади, раздавлено на углу Гардмебль. Толпа эта оставляла за собой кровавый след, но, несмотря на большие потери, вынесла тех, кто находился в центре, в безопасное место. Сейчас же народ с радостными криками рассыпался по бульвару. Барон де Таверне оказался вместе с окружавшими его людьми в безопасности. В то, что мы сейчас сообщим, было бы трудно поверить, если бы мы уже давно не описали характер барона, ничего не скрывая. Во все это ужасное путешествие барон де Таверне – Да простит ему Господь – думал только о себе. Мало того, что он был далеко не хрупкого сложения, барон был еще и человеком действия, а в трудную минуту такие люди руководствуются обыкновенно поговоркой Цезаря: Age quod agis. Не будем утверждать, что барон де Таверне был эгоист; предположим, что он был человек рассеянный Впрочем, как только он оказался на бульваре, как только он почувствовал себя свободнее, как только он понял, что избежал смерти и возвращается к жизни, как только обрел уверенность в себе, барон удовлетворенно крякнул. Но сразу вслед за тем он закричал. Это был крик отчаяния. – Дочь моя! Дочь моя! Он застыл, уронив руки; глаза его смотрели в одну точку и ничего не выражали, он словно перебирал в памяти все подробности разлуки с дочерью – Бедный! – прошептали сочувствующие женские голоса. Вокруг барона образовался кружок из людей, готовых его пожалеть и, в особенности, повыспросить. Однако такие разговоры были не в обычае барона де Таверне. Ему было неловко перед окружавшими его сочувствовавшими людьми. Сделав над собой усилие, он разорвал этот круг и – к чести барона – зашагал по направлению к площади. Впрочем, те несколько шагов, которые он успел сделать, были следствием неосознанного чувства родительской любви, а она не исчезает навсегда из человеческого сердца. Но здравый смысл в тот же миг пришел на помощь барону и остановил его. Давайте проследим, если угодно читателю, за ходом его мыслей. Прежде всего он подумал, что на площадь Людовика XV пробраться невозможно. Там были заторы, убийства; с площади одна за другой катились людские волны, и было бы так же нелепо пытаться идти им наперекор, как пловцу пытаться плыть вверх по Рейну Ну и, кроме того, раз уж десница Господня спасла его в толпе, как он может противиться Божьей воле и снова подвергать себя опасности, разыскивая женщину среди ста тысяч других? Потом у него появилась надежда, напоминающая золотой луч, скрашивающий безнадежность самой мрачной ночи. Разве Андре не была рядом с Филиппом, разве не держалась она за его руку, разве он не должен был бы защищать ее, как мужчина и как брат? Ничего странного не было в том, что его, слабого, немощного старика, увлекла за собой толпа, но Филипп – страстная натура, он вынослив, живуч; у Филиппа – стальные мышцы; Филипп отвечает за сестру; нельзя себе представить, чтобы его могла подчинить себе кучка людей: Филипп, конечно, боролся и победил. Как всякий эгоист, барон приписывал Филиппу те качества, которых эгоист обыкновенно лишает себя, но ищет в других: не быть сильным, щедрым, отважным – для эгоиста в этом и заключается эгоизм; человек, обладающий этими качествами, для него – соперник, противник, враг, ведь он лишает его преимуществ, которые эгоист считает себя вправе не признавать. Барон де Таверне убедил себя в том, что Филипп наверняка должен был спасти сестру, что он потерял какое-то время на то, чтобы потом отыскать отца и тоже его спасти. Но теперь, вероятно – и даже несомненно, – он уже отправился на улицу Кок-Эрон вместе с сестрой, утомленной всей этой суматохой Он повернул назад и, спустившись по улице Капуцинов, вышел на площадь Конкет или Людовика Великого, ныне – площадь Виктории. Однако, еще не дойдя до особняка, он увидел разговаривавшую с кумушками Николь. Она крикнула с порога: – А где господин Филипп и мадмуазель Андре? Что с ними? Всему Парижу было уже известно о случившейся беде от тех, кому удалось спастись; новость обрастала слухами. – Ах, Боже мой! – вскричал барон. – Так они, значит, еще не возвращались, Николь? – Нет, сударь, нет, их не видно. – Должно быть, они пошли в обход, – предположил барон; его все сильнее охватывала дрожь по мере того, как рушились его предположения. Барон остался ждать на улице с причитавшей Николь и простершим к небу руки Ла Бри. – Вон господин Филипп! – закричала Николь в неописуемом ужасе, потому что Филипп был один. Это и в самом деле был Филипп, он запыхался, на лице его было написано отчаяние. – Сестра здесь? – издалека крикнул он, заметив собравшихся на пороге людей. – Боже мой! – заикаясь, проговорил бледный барон. – Андре! Андре! – продолжал кричать молодой человек, подбегая к дому. – Где Андре? – Мы ее не видали, ее здесь нет, господин Филипп. Господи, помилуй! Милая барышня! Николь зарыдала. – Как ты мог вернуться? – вскричал барон с несправедливой злобой. Вместо ответа Филипп подошел ближе, показал на окровавленное лицо и перебитую и болтавшуюся, словно неживая, руку. – Ах, Андре, – вздохнул старик, – бедняжечка моя! Он опустился на каменную скамейку рядом с дверью. – Я найду ее живую или мертвую! – с мрачным видом проговорил Филипп. Он бросился бежать обратно, словно в лихорадке. На бегу он поддерживал правой рукой левую через прореху в куртке. Если бы эта ненужная рука помешала ему вернуться в толпу и у него был бы топор, он отрубил бы ее. Тут-то он встретил на площади Руссо, нашел Жильбера, увидел мрачного, залитого кровью хирурга, более похожего на сатану, возглавлявшего убийство, чем благодетеля, облегчавшего страдания. Филипп почти всю ночь бродил по площади Людовика XV. Он никак не мог отойти от стен Гардмебль, где был найден Жильбер, поднося к глазам зажатый в кулаке клочок белого муслина. Когда небо начало светлеть на востоке, изможденный Филипп был готов рухнуть среди трупов, не таких бледных, как он, испытывая странное головокружение. Он вдруг подумал, как в свое время его отец, что Андре уже вернулась или что ее доставили домой: Филипп поспешил на улицу Кок-Эрон. Он издали заметил у дверей тех, кого оставил, уходя на поиски Андре. Он понял, что Андре не появлялась, и остановился. Барон его заметил. – Ну, что там? – закричал он Филиппу. – Как! Сестра еще не вернулась? – спросил Филипп. – Увы!.. – в один голос вскричали барон, Николь и Ла Бри. – Неужели ничего? Никаких новостей? Никаких сведений? Никакой надежды? – Ничего! Филипп рухнул на каменную скамейку у двери, барон завыл. В это самое мгновение в конце улицы появился фиакр. Он неторопливо подъехал и остановился против особняка. Через окно в дверце можно было заметить женщину, уронившую голову на плечо и находившуюся словно в забытьи. При виде ее Филипп очнулся и рванулся к экипажу. Дверца фиакра распахнулась, и оттуда вышел какой-то человек, неся Андре на руках. – Мертвая! Мертвая! Вот нам ее и принесли! – вскричал Филипп, падая на колени. – Мертвая! – пролепетал барон. – Сударь! Неужто она и вправду мертва? – Я другого мнения, господа, – спокойно отвечал державший Андре человек. – Надеюсь, что мадмуазель де Таверне всего-навсего лишилась чувств. – Колдун! Это колдун! – воскликнул барон. – Господин барон де Бальзамо! – прошептал Филипп. – Он самый, господин барон, и я весьма рад, что мне удалось узнать мадмуазель де Таверне в этой ужасной давке. – Где именно, сударь? – спросил Филипп. – Около особняка Гардмебль. – Совершенно верно, – заметил Филипп. Неожиданно выражение радости сменилось на его лице мрачной подозрительностью: – А почему вы привезли ее так поздно, барон? – Сударь! Вам нетрудно будет помять мое затруднительное положение, – не удивившись вопросу, отвечал он. – Я не знал адреса вашей сестры и приказал своим людям доставить ее к маркизе де Савиньи, одной из моих приятельниц, она живет недалеко от королевских конюшен. А этот славный малый – вот он, перед вами, – это он помог мне поддерживать мадмуазель… Подойдите, Контуа. Бальзамо махнул рукой, и из фиакра вышел лакей в королевской ливрее. – Этот славный малый служит в королевских конюшнях, он узнал мадмуазель, потому что отвозил вас однажды из Ла Мюэт в ваш особняк. Мадмуазель обязана этой счастливой встречей своей необычайной красоте. Я приказал посадить ее в фиакр рядом со мной и вот теперь имею честь вам доставить со всем моим почтением мадмуазель де Таверне менее пострадавшей, чем вы ожидали. Он почтительно передал девушку на руки барону и Николь. Барон впервые ощутил на глазах слезы и, подивившись своей чувствительности, не стал их скрывать. Филипп подал здоровую руку Бальзамо. – Сударь! – обратился барон к Бальзамо. – Вы знаете мой адрес, знаете, как меня зовут. Прошу вас пройти в дом, где бы я мог поблагодарить вас за оказанную нам услугу. – Я лишь исполнил долг, сударь, – отвечал Бальзамо. – И потом, вы в свое время оказали мне гостеприимство. Поклонившись, он пошел прочь, не отвечая на приглашение барона зайти в дом. Обернувшись, он прибавил: – Прошу прощения, я забыл оставить вам точный адрес маркизы де Савиньи; она живет в своем особняке на улице Сент-Оноре, рядом с Фейан. Я вам сообщаю это на тот случай, если мадмуазель де Таверне сочтет своим долгом нанести ей визит. В его объяснениях, во всех этих подробностях, в нагромождении доказательств Филипп, да и барон чувствовали любезность, глубоко их тронувшую. – Сударь, – заметил барон, – моя дочь обязана вам жизнью. – Я знаю это, сударь, я счастлив и горд этой мыслью, – сказал Бальзамо. На этот раз Бальзамо в сопровождении Контуа, отказавшегося от вознаграждения Филиппа, сел в фиакр и уехал. Почти в ту же секунду Андре открыла глаза, будто приходя в себя с отъездом Бальзамо. Некоторое время она не могла говорить, ничего не слышала и поводила вокруг испуганными глазами. – Боже мой! Боже мой! – прошептал Филипп. – Неужто Господь вернул нам ее только наполовину? Уж не сошла ли она с ума? Казалось, Андре поняла его слова и покачала головой. Однако она по-прежнему не произносила ни слова и будто находилась во власти сильнейшего возбуждения. Она стояла возле скамейки и указывала рукой в ту сторону, где исчез Бальзамо. – Довольно! Этому должен когда-нибудь наступить конец. Помоги сестре войти в дом, Филипп. Молодой человек подхватил Андре здоровой рукой. Другой рукой девушка оперлась на Николь. Андре двигалась, словно во сне. Так они вошли в дом и добрались до своего павильона. Только здесь к ней вернулся дар речи. – Филипп!.. Отец! – проговорила она. – Она нас узнает, она нас узнает! – вскричал Филипп. – Конечно, узнаю! Господи! Что же это было? Андре закрыла глаза, но на сей раз не потому, что потеряла сознание, а засыпая спокойным сном. Николь, оставшись наедине с Андре, раздела ее и уложила в постель. Вернувшись к себе, Филипп увидел врача: предупредительный Ла Бри сбегал за ним, как только нашлась Андре. Доктор осмотрел руку Филиппа. Перелома не было, рука была только вывихнута. Доктор сильно надавил на руку и вернул плечо в первоначальное положение. Беспокоясь за сестру, Филипп пригласил врача к постели Андре. Доктор пощупал у девушки пульс, послушал ее и улыбнулся. – Ваша сестра спит спокойно и безмятежно, как ребенок, – сказал он. – Пусть она спит, шевалье, ей ничего больше не нужно. А барон, едва убедившись в том, что его дети живы, заснул крепким сном.  Глава 37. ГОСПОДИН ДЕ ЖЮСЬЕ   Давайте еще раз перенесемся в дом на улице Платриер, куда де Сартин посылал своего агента. Мы увидим там утром 31 мая Жильбера, лежащего на матрасе в комнате Терезы, а вокруг него – Терезу, Руссо и их многочисленных соседей, с ужасом наблюдающих за тем, каковы могут быть последствия большого праздника, от которого еще не оправился Париж. Бледный, окровавленный Жильбер открыл глаза. Едва придя в себя, он приподнялся и попытался оглядеться, полагая, что все еще находится на площади Людовика XV. Тревога сменилась на его лице радостью. Затем грусть опять затмила радость. – Вам больно. Друг мой? – спросил Руссо, ласково взяв его за руку. – Кому я обязан спасением? – проговорил Жильбер. – Кто вспомнил обо мне, одиноком страннике в этом мире? – Вас спасло то, что вы были еще живы. О вас вспомнил Тот, кто думает о всех нас. – Все-таки это неосторожно – разгуливать в такой толпе, – проворчала Тереза. – Да, да, неосторожно, – хором стали поддакивать соседки. – Как можно быть неосторожным там, где не ожидаешь опасности? А как можно предвидеть опасность, отправляясь поглазеть на фейерверк? Если в этом случае угрожает опасность, это не значит, что человек неосторожен, это говорит о том, что он несчастен. Вот мы рассуждаем об этом, а разве мы не поступили бы так же? Жильбер огляделся и, заметив, что он лежит в комнате Руссо, хотел было заговорить. Но в эту минуту кровь пошла у него горлом и носом, и он потерял сознание. Руссо был предупрежден хирургом с площади Людовика XV, поэтому нисколько не растерялся. Он ожидал такого исхода, и сейчас уложил больного на голый матрас без простыней. – А теперь можете уложить бедного мальчика в постель, – сказал он Терезе. – Куда же это? – Да сюда, на мою кровать. Жильбер все слышал; крайняя слабость мешала ему немедля ответить, однако он сделал над собою усилие и, открыв глаза, проговорил: – Нет, нет! Наверху! – Вы хотите вернуться в свою комнату? – Да, да, пожалуйста. Он ответил скорее взглядом, нежели губами. На его желание повлияло воспоминание более сильное, нежели его страдание, способное, казалось, победить даже его разум. Руссо, будучи натурой весьма чувствительной, вероятно, понял его. – Хорошо, дитя мое, мы перенесем вас наверх. Он не хочет нас стеснять, – сказал он Терезе; Тереза от души одобряла такое решение. Итак, было решено, что Жильбер сию минуту будет перенесен на чердак, раз он этого требует. После обеда Руссо пришел навестить своего ученика и провел возле него время, которое он убивал обыкновенно, перебирая любимые растения; молодому человеку стало немного лучше, и он тихим, тусклым голосом рассказывал о подробностях катастрофы. Он не сказал, почему пошел смотреть фейерверк; он говорил, что на площадь Людовика XV его привело любопытство. Руссо не мог заподозрить его в скрытности, ведь он не был колдуном. Вот почему он не выразил Жильберу удивления и довольствовался его ответами. Он посоветовал ему только не вставать с постели. Не стал он ему рассказывать и о найденном в его руке клочке материи, за который ухватился Филипп. Однако этот разговор обоим собеседникам казался интересным и правдивым, они увлеклись им настолько, что не слыхали шагов Терезы на лестнице – Жак! – окликнула она мужа. – Жак! – Ну, что там такое? – Наверное, теперь и ко мне пришел какой-нибудь принц, – слабо улыбаясь, прошептал Жильбер. – Жак! – опять закричала Тереза, продолжая подниматься по лестнице. – Что тебе от меня нужно? Тереза появилась на пороге. – Внизу ждет господин де Жюсье, – сообщила она. – Он узнал, что вас видели ночью на площади, и пришел спросить, не ранены ли вы. – Милый Жюсье! – воскликнул Руссо. – Превосходный человек, как, впрочем, и все, кто по доброй воле или по необходимости близок к природе – источнику всего доброго! Сохраняйте спокойствие, не двигайтесь, Жильбер, я сейчас вернусь. – Благодарю, – проговорил молодой человек. Руссо вышел. Однако едва он покинул чердак, как Жильбер, собравшись с силами, приподнялся и пополз к слуховому оконцу, откуда было видно окно Андре. Молодому человеку, совершенно обессиленному и ничего не соображавшему, было довольно трудно взобраться на табурет и приподнять решетку окна, а потом опереться на гребень крыши Однако Жильберу это удалось проделать, но, оказавшись в этом положении, он почувствовал, что свет померк у него в глазах, руки задрожали, кровь подступила к горлу, и он рухнул на пол. В эту минуту дверь чердака опять распахнулась, и вошел Жан-Жак, пропуская вперед г-на де Жюсье и рассыпаясь в любезностях. – Будьте осторожны, дорогой мой! Здесь нагнитесь… Еще шаг вот сюда, – говорил Руссо. – Да, черт возьми, мы не во дворце. – Благодарю вас, у меня отличное зрение и крепкие ноги, – отвечал ботаник. – А вас пришли навестить, Жильбер, – проговорил Руссо, поворачиваясь к постели. – Господи! Где же он? Он поднялся, несчастный! Обратив внимание на раскрытую раму, Руссо стал по-отечески журить молодого человека. Жильбер с трудом поднялся и едва слышно пролепетал: – Мне нужно было побольше воздуху… Ругать его было совершенно невозможно, его лицо исказилось от боли. – Здесь в самом деле ужасно жарко, – вмешался де Жюсье. – Ну, молодой человек, давайте послушаем пульс, я тоже врач. – Да еще лучше многих других, – прибавил Руссо, – он лечит не только тело, но и душу. – Это такая честь для меня… – слабым голосом проговорил Жильбер, пытаясь укрыться от его глаз в жалкой постели. – Господин де Жюсье настоял на том, чтобы вас осмотреть, – сообщил Руссо, – и я принял его любезное предложение. Ну, дорогой доктор, что вы скажете о его груди? Опытный анатом ощупал кости, внимательно исследовал грудную клетку. – Внутренних повреждений нет, – сказал он. – Кто же вас так стиснул в объятиях? – Смерть, – отвечал Жильбер. Руссо удивленно взглянул на молодого человека. – Да, дитя мое, вы изрядно помяты. Тонизирующие средства, свежий воздух, покой – и все пройдет. – Только не покой… Этого я не могу себе позволить, – глядя на Руссо, проговорил Жильбер. – Что он хочет этим сказать? – спросил де Жюсье. – Жильбер – настоящий труженик, дорогой мой, – отвечал Руссо. – Понимаю. Но в ближайшие дни работать нельзя. – Я должен работать каждый день, потому что нужно на что-то жить, – заметил Жильбер. – Вы не будете много есть, а лекарство обойдется вам недорого. – Как бы дешево это ни стоило, я не приму милостыню, – возразил Жильбер. – Вы – сумасшедший, – проговорил Руссо, – это уж чересчур! Я вам говорю, что вы будете вести себя так, как скажет этот господин, потому что он будет вашим доктором вопреки вашему желанию. Поверите ли, – продолжал он, обращаясь к де Жюсье, – он умолял меня не приглашать врача! – Почему? – Да потому, что мне это стоило бы денег, а он слишком горд. – Как бы ни был горд человек, он не может сделать больше того, что в его силах… – возразил де Жюсье, с большим любопытством разглядывая выразительное лицо Жильбера с тонкими чертами. – Неужели вы считаете себя способным работать? Ведь вы даже не смогли добраться до этого оконца! – Вы правы, – прошептал Жильбер, – я слаб, да, я знаю. – Вот и отдохните, в особенности – душой. Вы в гостях у человека, с которым считается весь мир, кроме его гостя. Руссо был доволен столь изысканной вежливостью важного сеньора и пожал ему руку. – Кроме того, вас окружат родительской заботой король и принцы, – прибавил де Жюсье. – Меня? – вскричал Жильбер. – Вас, как жертву этого праздничного вечера. Узнав о случившемся, его высочество дофин отложил поездку в Марли. Он остается в Трианоне, чтобы быть ближе к пострадавшим и помогать им. – В самом деле? – спросил Руссо. – Да, дорогой господин философ, сейчас только и разговоров, что о письме дофина де Сартину. – Мне ничего об этом не известно. – О, это наивно и прелестно! Дофин получает ежемесячно две тысячи экю. Утром деньги все не несут… Принц нервно расхаживал и несколько раз справлялся о казначее. Как только тот принес деньги, принц послал их в Париж де Сартину, сопроводив прелестной запиской. Она была мне сейчас же передана. – Вы видели сегодня де Сартина? – спросил Руссо с оттенком беспокойства, вернее – недоверия. – Да, я только что от него, – отвечал де Жюсье с некоторым смущением. – Мне нужно было взять у него семена… Так вот, принцесса, – торопливо прибавил он, – остается в Версале ухаживать за больными и ранеными. – За больными и ранеными? – Да, ведь не один господин Жильбер пострадал. На сей раз народ лишь частично заплатил за удовольствие: говорят, что среди раненых много знати. Жильбер слушал с неизъяснимым беспокойством; ему казалось, что имя Андре вот-вот сорвется с губ прославленного натуралиста. Де Жюсье поднялся. – Осмотр окончен? – спросил Руссо. – Да, отныне вашему больному доктор не нужен. Свежий воздух, умеренный физический труд… Прогулки в лесу. Кстати.., я совсем забыл… – Что именно? – В это воскресенье я собираюсь заниматься ботаникой в лесу Марли. Не хотите ли пойти со мной, прославленный собрат? – Скажите лучше – ваш недостойный почитатель, – поправил Руссо. – Вот прекрасный повод прогуляться для нашего раненого… Берите его с собой. – Так далеко? – Это в двух шагах отсюда. Кстати, я отправлюсь в Буживаль в своей карете: я возьму вас с собой… Мы поднимемся по дороге Принцессы в Люсьенн, оттуда поедем в Марли. Мы будем делать частые остановки; наш раненый будет нести за нами складные стулья… Мы с вами будем собирать травы, а он подышит воздухом. – Вы так любезны, дорогой друг! – воскликнул Руссо. – Ах, оставьте! У меня тут свой интерес. Я знаю, что у вас готов большой труд, посвященный мхам, а я в этом направлении двигаюсь на ощупь: вы будете моим проводником. – С удовольствием! – отвечал Руссо, пытаясь скрыть удовлетворение. – Там нас будет ждать в тени завтрак среди прелестных цветов… – прибавил ботаник. – Ну как, условились? – В воскресенье нас ожидает чудесная прогулка. Условились… Мне словно пятнадцать лет: я предвкушаю ожидающее меня удовольствие, – отвечал Руссо, радуясь, как ребенок. – А вы, дружок, с сегодняшнего дня попробуйте понемножку вставать. Жильбер пролепетал слова благодарности, но де Жюсье его не слыхал: ботаники оставили Жильбера одного, и он погрузился в свои размышления, но преимущественно в область страхов.  Глава 38. ЖИЗНЬ ВОЗВРАЩАЕТСЯ   Руссо полагал, что совершенно успокоил своего больного. Тереза рассказывала всем соседкам, что, но мнению знаменитого доктора, г-на де Жюсье, Жильбер вне опасности. На самом же деле, в то врем», когда все успокоились, Жильбер подвергался жесточайшей опасности, которой он избежал лишь благодаря своему упрямству и мечтательности. Руссо не мог быть настолько доверчив, чтобы не таить в глубине души прочно укоренившейся подозрительности, основанной на каком-нибудь философском рассуждении. Зная, что Жильбер влюблен, и застав его с поличным в то время, как он нарушал предписания врача, он рассудил, что Жильбер способен повторить ошибки, если предоставить ему свободу. По-отечески заботясь о молодом человеке, Руссо хорошенько запер чердачную дверь на замок, предоставив ему возможность in petto лазать в окошко, но не позволяя выходить из комнаты. Нельзя себе представить, до какой степени эта опека разгневала Жильбера. Она заставила его задуматься о будущем. На некоторых людей противоречие оказывает плодотворное влияние. Все мысли Жильбера отныне занимала Андре. Он мечтал о счастье видеть ее, наблюдать хотя бы издали за ее выздоровлением. Однако Андре не появлялась у окна павильона. Одна лишь Николь показывалась время от времени с горячим питьем на фаянсовом подносе, да барон де Таверне шагал взад и вперед по садику, сердито сопя, будто пытался прийти в себя, – вот и все, что мог видеть Жильбер, жадно вглядываясь в окна и пытаясь проникнуть сквозь толстые стены. Впрочем, эти подробности немного его успокаивали, потому что свидетельствовали о болезни, но не о смерти. «Там, за этой дверью или за этим ставнем, – говорил он себе, – дышит, страдает та, которую я страстно люблю, боготворю, та, при виде которой я начинаю дрожать, задыхаться; та, от которой зависит моя жизнь». С этими мыслями Жильбер так высовывался из окошка, что любопытная Николь каждую минуту готова была поверить в то, что он собирается выброситься. Жильбер наметанным глазом прикидывал толщину перегородок, паркета и фундамента павильона и выстраивал в голове точный его план: там должна быть комната барона де Таверне, вон там – кладовая и кухня, в той стороне – комната Филиппа, здесь – спальня Николь и, наконец, комната Андре, святая святых, перед дверью которой он готов был отдать жизнь за право провести там на коленях один-единственный день. Эта священная комната в представлении Жильбера была большой комнатой первого этажа, задуманной первоначально как приемная. По мнению Жильбера, из этой комнаты в спальню Николь должна была выходить застекленная дверь. – Счастливы те, кто ходит в саду, куда выходят окна из моей комнаты и с лестницы! Счастливы те, кто равнодушно топчет землю недалеко от павильона! Должно быть, по ночам оттуда слышны стоны и жалобы Андре. От мечты до ее исполнения – далеко! Однако люди с богатым воображением умеют сокращать это расстояние. Даже в невозможном они усматривают действительное, они умеют перебрасывать мосты через реки, приставлять лестницы к горам. В первое время Жильбер предавался мечтаниям. Потом он пришел к мысли, что вызывающие у него зависть счастливцы – не более, чем простые смертные, которые топчут землю такими же, как у него, ногами и у которых руки умеют открывать двери. Он представил себе, как он был бы счастлив проскользнуть украдкой к этому запретному дому и подслушать под окнами, о чем говорят в комнатах. Жильберу мало было мечтать, он должен был немедленно перейти к исполнению задуманного. Кстати сказать, к нему быстро возвращались силы. Молодость плодотворна и щедра. Три дня спустя Жильбер вследствие возбуждения чувствовал себя как никогда сильным. Он прикинул, что раз Руссо его запер, то одна из самых больших трудностей устранена необходимость входить к мадмуазель Таверне через дверь. И действительно, дверь выходила на улицу Кок-Эрон; Жильбер, запертый на улице Платриер, не мог попасть ни на одну из улиц; если бы ему удалось выбраться, ему не пришлось бы отворять двери. Оставались окна. Оконце его чердака находилось на высоте пятидесяти футов от земли. Не будучи пьяным или сумасшедшим, вряд ли кто-нибудь отважился бы спуститься по этой отвесной стене. «До чего же, все-таки, хорошее изобретение – дверь, – повторял он про себя, кусая кулаки, – а философ Руссо взял да и запер ее!» Может, вырвать замок? Это нетрудно. Но уж тогда нет никакой надежды вернуться в гостеприимный дом. Из замка Люсьенн – сбежал, с улицы Платриер – сбежал, из замка Таверне – сбежал. Если все время убегать, то это значит – не сметь смотреть людям в глаза из боязни услышать упрек в неблагодарности или легкомыслии. «Нет, господин Руссо ни о чем не узнает». Скорчившись у окошка. Жильбер продолжал: «Ноги и руки – естественные инструменты свободного человека. С их помощью я зацеплюсь за черепицу и, держась за водосточный желоб – довольно узкий, правда, зато прямой и, следовательно, самый короткий путь между двумя точками, – я доберусь, если мне суждено добраться, до соседнего оконца. А это – окно на лестницу. Если не доберусь, я упаду в сад – это наделает шуму, из павильона прибегут люди, меня подымут, узнают; это будет красивая, благородная, поэтичная смерть; я вызову к себе жалость – превосходно! Если я доберусь – а я на это рассчитываю, – я пролезу через окно на лестницу, спущусь босиком до второго этажа, откуда окно тоже выходит в сад; до земли от окна – пятнадцать футов. Я спрыгну… Увы!.. У меня нет ни прежней силы, ни ловкости! Правда, я смогу держаться за балку… Да, но она вся источена червями и рассыплется; я покачусь кубарем – и где тогда моя благородная и поэтичная смерть? Я буду весь вывалян в известке, оборван, – стыдно! – я буду похож на мелкого воришку. Об этом даже страшно подумать! Барон де Таверне прикажет привратнику вытолкать меня в шею или Ла Бри надерет мне уши. Нет, у меня здесь – двадцать бечевок, из них можно связать веревку; как говорит господин Руссо: из соломинок складывается сноп. Я позаимствую у госпожи Терезы бечевки всего на одну ночь, я свяжу их узлами и, добравшись до окна второго этажа, привяжу веревку к балкончику или даже за сточный желоб и спущусь в сад». Осмотрев желоб, он отвязал бечевки, измерил их, прикинул на глаз высоту и почувствовал себя сильным и решительным. Он свил из бечевок крепкую веревку, попробовал свои силы, подвесив ее за чердачную балку, и обрадовался, убедившись в том, что на губах выступило совсем немного крови: он решился на ночную вылазку. Желая обмануть г-на Жака и Терезу, он притворился больным и не вставал с постели до двух часов, то есть, до того времени, когда Руссо имел обыкновение после обеда отправляться до самого вечера на прогулку. Жильбер объявил, что хочет спать и не собирается вставать до утра. Руссо предупредил, что будет ужинать в городе; он был рад, что у Жильбера такие благие намерения. На том они и расстались. Едва Руссо вышел, Жильбер опять отвязал бечевки и на сей раз свил их на совесть. Он еще раз ощупал желоб и черепицу и стал дожидаться наступления темноты.  Глава 39. ПОЛЕТ   Итак, Жильбер был готов к путешествию во вражеский сад: так он мысленно называл дом Таверне. Из своего окошка он внимательно изучал местность, подобно опытному стратегу, собиравшемуся дать бой. Неожиданно в доселе молчаливом, тихом доме разыгралась сцена, привлекшая внимание нашего философа. Через садовую ограду перелетел камешек и ударил в стену дома. Жильбер уже знал, что без причины не бывает следствия. Так как следствие он видел, то стал искать причину. Впрочем, хотя Жильбер и высовывался, он так и не разглядел человека, который бросил с улицы камень. Он догадался, что происходящее связано с недавними событиями. Он увидал, как осторожно приотворился один из ставней первого этажа и показалась голова Николь. При виде Николь Жильбер нырнул в свою мансарду, ни на секунду, однако, не теряя из виду проворную служанку. Окинув внимательным взглядом все окна, а окна павильона – особенно пристально, Николь вышла из своего убежища и побежала в сад к шпалере, где были развешаны на солнце кружева. Камень, откатившись, оказался у нее на дороге по пути к шпалере; Жильбер, как и Николь, не сводил с него глаз. Жильбер увидал, как она подбила ногой камень, очень интересовавший ее в эту минуту, потом еще раз стукнула по нему, катя его перед собой, пока он не очутился возле клумбы под шпалерой. Николь подняла руки, отцепляя кружева, и уронила одно из них, а потом стала медленно поднимать и в то же время схватила камень. Жильбер еще ни о чем не догадывался. Однако, видя, с какой старательностью Николь очищает камень, словно гурман – орех, и снимает с него кожуру в виде бумаги, в которую он был завернут, он, наконец, понял действительную степень важности брошенного камня. Николь и в самом деле подняла записку – ни больше, ни меньше, – в которую был завернут камень. Плутовка проворно ее развернула, с живым интересом прочитала, опустила в карман, и кружева перестали ее интересовать – они высохли. Жильбер покачал головой и, будучи невысокого мнения о женщинах вообще, сказал себе, что Николь оказалась на самом деле порочной особой, а он, Жильбер, рассудил здраво и совершил нравственный поступок, порвав так смело и решительно с девицей, получающей через стену записки. Жильбер, только что открыв причину и сделав правильный вывод, осудил следствие, причиной которого, возможно, был он сам. Николь вернулась в дом, потом опять вышла, держа руку в кармане. Она достала ключ; Жильбер видел, как он блеснул у нее в руке. Потом она проворно сунула ключ под садовую калитку, расположенную в другом конце стены, выходившей на улицу параллельно главному входу. – Отлично! – проговорил Жильбер. – Я понимаю: в записке назначено свидание. Николь не теряет времени даром. У Николь, стало быть, новый любовник? Жильбер нахмурился; он испытывал разочарование человека, полагавшего, что разлука с ним будет невосполнимой потерей в сердце оставленной им женщины, но он видит, к вящему своему удивлению, что свято место пусто не бывает. «Вот кто может нарушить все мои планы, – продолжал рассуждать Жильбер, пытаясь найти причину своего дурного расположения духа. – Неважно, я не сержусь, что нашелся счастливец, занявший мое место в сердце мадмуазель Николь». Жильбер умел рассуждать здраво. Он сейчас же сообразил, что, став свидетелем этой сцены, о чем никто пока не знает, он получил преимущество перед Николь; он мог бы им при случае воспользоваться, потому что знал тайну Николь во всех подробностях, и она не могла бы их отрицать. В то же время она лишь догадывалась о его секрете, и ни одна подробность не могла бы обратить ее подозрения в уверенность. Жильбер дал себе слово воспользоваться при случае своим преимуществом. Наконец наступила долгожданная ночь. Жильбер боялся теперь только одного: неожиданного прихода Руссо. Он опасался, что Руссо увидит его на крыше, на лестнице или просто окажется на пустом чердаке. В этом случае гнев женевского философа будет ужасен. Жильбер решил отвести от себя удары при помощи записки Он оставил ее на столике, адресовав философу. Записка была составлена в следующих выражениях: «Дорогой и прославленный покровитель! Не думайте обо мне плохо. Несмотря на ваши советы и даже приказания, я все-таки позволил себе выйти. Я должен скоро вернуться, если только со мной не приключится чего-нибудь вроде того, что произошло недавно. Но если бы даже мне грозило нечто подобное или даже хуже, я должен выйти на два часа». «Не знаю, что я скажу, когда вернусь, – думал Жильбер, – но по крайней мере господин Руссо не будет волноваться и сердиться». Ночь стояла темная. Было душно, как обычно бывает в первые жаркие весенние дни. Небо было облачным, и в половине девятого даже тренированный глаз ничего не мог бы различить в глубине темной пропасти, в которую заглядывал Жильбер. Внезапно юноша заметил, что ему стало трудно дышать, голова и грудь – в испарине, а это означало слабость и вялость. Осторожность шептала ему, что в таком состоянии не стоит пускаться в рискованное предприятие, требовавшее от него собрать все силы не только для успеха предприятия, но и просто для безопасности. Однако Жильбер не послушался внутреннего голоса. В нем еще громче говорила сила воли; молодой человек по своему обыкновению ее велениям и последовал. Жильбер намотал веревку вокруг шеи и с сильно бьющимся сердцем стал выбираться из окошка, изо всех сил уцепившись за наличник. Потом ступил на желоб и осторожно двинулся вправо к окну на лестнице. Его отделяло от окна Жильбера расстояние примерно в два туаза. Итак, он переступал по желобу шириной не более восьми дюймов, который, хотя и поддерживался железными скобами, едва держался и оседал под тяжестью шагов. Руками Жильбер держался за черепицу, но это помогало ему лишь удерживать равновесие; в случае, если бы он сорвался, черепица не смогла бы ему помочь, потому что пальцам не за что было ухватиться. Вот в каком положении оказался Жильбер во время своего перехода по воздуху, занявшего две минуты, вернее, длившегося целую вечность. Но Жильбер поборол страх, сила воли его была столь мощной, что он не пугался высоты. Он слышал однажды, как эквилибристу советовали смотреть не под ноги, а на десять шагов впереди себя, и если и думать о пропасти, то представляя себя орлом, то есть убеждая себя, что ее всегда можно перелететь. Кроме того, у Жильбера уже была практика: он пробирался по ночам к Николь, той самой Николь, которая обнаглела теперь до такой степени, что пользуется ключами и дверьми вместо крыш и труб. Молодой человек вот так же переправлялся когда-то через мельничные шлюзы в Таверне и меж чердачных балок старого сарая. Он достиг цели без малейшего трепета и проскользнул на лестницу. И замер. С нижних этажей доносились голоса Терезы и ее соседок, разглагольствовавших о гениальности г-на Руссо, о достоинствах его книг и благозвучии его музыки. Соседки прочитали «Новую Элоизу» и сознались, что считают эту книжку непристойной. В ответ на критику г-жа Тереза заметила, что они не понимают философского смысла этого прекрасного романа. Соседкам нечего было возразить: не признаваться же в собственной неосведомленности! Эта беседа на высокие темы велась между этажами, и пыл спора был не столь горяч, как жар печей, на которых готовился аппетитный ужин. Жильбер слышал доводы споривших и, в то же время, вдыхал запах жарившегося мяса. Его имя, прозвучавшее в шуме голосов, заставило его испуганно вздрогнуть. – После ужина, – говорила Тереза, – схожу в мансарду посмотреть, не нужно ли чего дорогому мальчику. Слова «дорогой мальчик» не могли доставить ему большого удовольствия: он испугался ее обещания навестить его. Впрочем, он сейчас же вспомнил, что когда Тереза ужинала в одиночестве, она любила подолгу беседовать с бутылочкой; жаркое казалось таким вкусным! А «после ужина» могло означать.., часов десять. Теперь же было, самое большее, без четверти девять. Кстати, после ужина мысли Терезы, по всей вероятности, примут совсем другой оборот и она станет думать о чем угодно, только не о «дорогом мальчике». Однако, к большому сожалению Кильбера, время шло, а он бездействовал. Вдруг чье-то жаркое стало подгорать… Раздался предупреждающий крик встревоженной хозяйки, и все разговоры мигом прекратились. Все разбежались к своим кастрюлям. Жильбер воспользовался тем, что хозяйки занялись, наконец, ужином, и беззвучно проскользнул вниз по лестнице. Во втором этаже он быстро отыскал желоб, за который он привязал веревку, и стал не спеша спускаться. Он висел как раз между желобом и землей, как вдруг услыхал под собой в саду торопливые шаги. Он успел вскарабкаться назад, цепляясь за узлы на веревке, и стал высматривать, кто этот злополучный человек, помешавший ему спуститься. Это был мужчина. Он шагал со стороны садовой калитки, и Жильбер не сомневался, что это тот самый счастливчик, которого поджидала Николь. Он обратил все свое внимание на помешавшего ему незнакомца. По походке и характерному профилю под треугольной шляпой, а также по тому, как треуголка была лихо надвинута на ухо, Жильбер узнал славного Босира, того самого французского гвардейца, с которым Николь познакомилась перед отъездом из Таверне. Босир тоже настороженно прислушивался. Почти в ту же минуту Жильбер увидел, как Николь отворила дверь павильона, бросилась в сад, оставив дверь незапертой, и легко, словно трясогузка, метнулась к оранжерее, куда уже направился Босир Это было, по всей вероятности, не первое их свидание, потому что ни он, ни она ни секунды не колебались в выборе места встречи. «Вот теперь я могу спокойно спуститься, – подумал Жильбер, – если Николь в этот час принимает любовника, значит, она уверена, что ей ничто не помешает. Андре, стало быть, одна! Господи, она одна!..» В самом деле, стояла полная тишина, и не видно было ничего, кроме слабого света в первом этаже. Жильбер благополучно опустился на землю, но не захотел идти через сад напрямик. Он пошел вдоль забора, подошел к окружавшим дом деревьям, бросился сквозь их чащу бегом, пригибаясь к земле, и, оставаясь незамеченным, подбежал к незапертой двери. Вся стена была увита плющом, свешивавшимся над дверью, поэтому его трудно было заметить. Он притаился и заглянул в первую комнату. Это была просторная прихожая, как он и предполагал, совершенно в этот час безлюдная. Из этой комнаты во внутренние покои вели две комнаты: одна была заперта, другая – нет. Жильбер догадался, что незапертая дверь ведет в комнату Николь. Он крадучись вошел в дом, вытянув руки перед собой, чтобы не натолкнуться на что-нибудь в темноте, потому что в прихожей не было ни одного огонька. Впрочем, в конце коридора была видна застекленная дверь с занавесками, сквозь которые просачивался слабый свет. Муслиновые занавески колыхались от ветра. Идя по коридору, Жильбер различил слабый голос, доносившийся из освещенной комнаты. Это был голос Андре. Сердце Жильбера затрепетало. Андре вторил другой голос – голос Филиппа. Молодой человек заботливо справлялся о здоровье сестры. Жильбер с опаской подошел к двери и встал за одной из полуколонн, украшенных бюстом, которыми принято было в те времена украшать двустворчатые двери. Оказавшись в безопасности, он стал слушать и смотреть. Сердце его то прыгало от радости, то сжималось от страха. Он все видел и слышал.  Том 2     ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ   Глава 1.БРАТ И СЕСТРА   Итак, Жильбер все слышал и видел. Андре полулежала в кресле, лицом к застекленной двери, другими словами, лицом к Жильберу. Дверь была приотворена. На столике, заваленном книгами, – единственное развлечение хворавшей красавицы, – стояла небольшая лампа под абажуром, освещавшая лишь нижнюю часть лица мадмуазель де Таверне. Время от времени она откидывала голову на подушку, и тогда свет заливал ее лоб, белизну которого еще больше подчеркивали кружева. Филипп сидел к Жильберу спиной, примостившись на подножке кресла; рука его по-прежнему была на перевязи, и он не мог ею пошевелить. Андре в первый раз поднялась после злополучного фейерверка, а Филипп впервые вышел из своей комнаты. Молодые люди еще не виделись со времени той ужасной ночи; им только сообщали, что они чувствуют себя лучше. Они встретились всего несколько минут назад и говорили свободно, так как были уверены в том, что они одни. Если бы кто-нибудь вздумал зайти в дом, они были бы предупреждены об этом звонком колокольчика, висевшего на двери, не запертой камеристкой. Они не знали об этом последнем обстоятельстве и потому рассчитывали на колокольчик. Как мы уже сказали, Жильбер все прекрасно видел и слышал: через приотворенную дверь он не упускал из разговора ни единого слова. – Значит, тебе теперь легче дышится, сестричка? – спросил Филипп в ту самую минуту, как Жильбер устраивался за колыхавшейся от ветра занавеской на двери туалетной комнаты. – Да, гораздо легче. Правда, грудь еще побаливает. – Ну, а силы к тебе вернулись? – До этого еще далеко; впрочем, сегодня я уже смогла подойти к окну. До чего хорош свежий воздух! А цветы! Миге кажется, пока человека окружают цветы и свежий воздух, он не может умереть. – Но ты еще чувствуешь слабость? – Да, ведь меня так сильно сдавили! Я пока передвигаюсь с трудом, – улыбаясь и покачивая головой, продолжала девушка, – и держусь за мебель и за стены. Ноги подкашиваются, мне кажется, я вот-вот упаду. – Ничего, Андре, свежий воздух и цветы поднимут тебя на ноги. Через неделю ты сможешь отправиться с визитом к ее высочеству, – мне говорили, что она часто справляется о твоем здоровье – Надеюсь, Филипп; ее высочество в самом деле очень добра ко мне. Андре откинулась в кресле, положив руку на грудь, и прикрыла глаза. Жильбер сделал было шаг вперед, протянув к ней руки. – Что, больно, сестренка? – взяв ее за руку, спросил Филипп. – Да, какая-то тяжесть в груди.., иногда кровь начинает стучать в висках, а то еще свет меркнет в глазах, и сердце словно останавливается. – Это неудивительно, – задумчиво проговорил Филипп, – ты пережила такой ужас! Ты просто чудом уцелела. – Именно чудом, ты это хорошо сказал, дорогой брат. – Кстати, о твоем чудесном спасении, – продолжал Филипп, придвигаясь к сестре и словно подчеркивая этим важность своего вопроса, – ты ведь знаешь, что я еще не успел поговорить с тобой о случившемся несчастье? Андре покраснела. Казалось, она испытывает некоторую неловкость. Филипп не заметил или сделал вид, что не замечает ее смущения. – Я думала, что когда я вернулась, ты мог узнать все подробности. Отец мне сказал, что рассказ его вполне удовлетворил. – Разумеется, дорогая Андре. Этот господин был чрезвычайно деликатен – так мне, по крайней мере, показалось. Однако некоторые подробности его рассказа показались мне не то чтобы подозрительными, а... как бы это выразиться... неясными! – Что ты хочешь этим сказать, брат? – простодушно спросила Андре. – То, что сказал. – Скажи, пожалуйста, яснее. – Есть одно обстоятельство, – продолжал Филипп, – на которое я сперва не обратил внимания, а теперь оно представляется мне весьма странным. – Что это за обстоятельство? – спросила Андре. – Я не совсем понял, как ты была спасена. Расскажи мне, Андре. Казалось, девушка сделала над собой усилие. – Ох, Филипп, я почти ничего не помню, ведь мне было так страшно! – Ничего, дорогая, расскажи, что помнишь. – О Господи! Ты же знаешь, брат, что мы потеряли друг друга шагах в двадцати от Гардмебль. Я видела, как толпа потащила тебя к Тюильри, а меня к Королевской улице. Еще мгновение – и ты исчез из виду. Я пыталась к тебе пробиться, протягивала к тебе руки, кричала: «Филипп! Филипп!», как вдруг меня словно подхватил ураган и понес к решеткам. Я чувствовала, что людской поток, в котором я оказалась, несется на стену, что он вот-вот об нее разобьется. До меня доносились крики тех, кого прижали к решеткам. Я поняла, что сейчас наступит моя очередь, и я тоже буду раздавлена, растоптана. Я считала оставшиеся секунды. Я была полумертва, я почти потеряла рассудок, и вдруг, подняв руки и глаза к небу, увидела человека со сверкавшими глазами, словно возвышавшегося над толпой, и люди ему повиновались. – И человек этот был барон Джузеппе Бальзамо, не так ли? – Да, тот самый, которого я видела в Таверне; тот, который еще там поразил меня, тот, который будто заключает в себе нечто сверхъестественное. Этот человек подчинил себе мой взгляд, заворожил меня своим голосом, заставил трепетать все мое существо, едва коснувшись пальцем моего плеча. – Продолжай, Андре, продолжай, – мрачно проговорил Филипп. – Мне показалось, что человек этот парит над толпой, словно человеческие несчастья не могут его коснуться. Я прочла в его глазах желание спасти, я поняла, что он может это сделать. В эту минуту со мной произошло нечто необъяснимое Несмотря на то, что я вся была разбитая, обессиленная, почти мертвая, я почувствовала, как неведомая, неодолимая сила поднимает меня навстречу этому человеку. Мне казалось, будто чьи-то руки напряглись, выталкивая меня прочь из людского месива, откуда неслись предсмертные стоны, эти руки возвращали мне воздух, жизнь. Понимаешь, Филипп, – продолжала Андре в сильном возбуждении. – я уверена, что меня притягивал взгляд этого человека. Я добралась до его руки и была спасена – Увы, она видела его, – прошептал Жильбер, – а меня, умиравшего у ее ног, даже не заметила. Он вытер со лба пот. – Значит, все произошло именно так? – спросил Филипп. – Да, до той самой минуты, как я почувствовала себя вне опасности, все так и происходило. То ли вся моя жизнь сосредоточилась в этом моем последнем усилии, то ли испытываемый мною в ту минуту ужас оказался выше моих сил, но я потеряла сознание. – В котором часу ты потеряла сознание, как ты думаешь? – Минут через десять после того, как потеряла тебя из виду. – Значит, было около двенадцати часов ночи, – продолжал Филипп. – Как же в таком случае вышло, что ты вернулась домой в три часа? Прости мне этот допрос, дорогая Андре, он может показаться нелепым, но для меня он имеет большое значение. – Спасибо, Филипп, – сказала Андре, пожимая брату руку – спасибо! Еще три дня назад я не смогла бы ответить, но сегодня, – это может показаться странным, – я отчетливее вижу все внутренним взором; у меня такое ощущение, будто чья-то чужая воля повелевает мне вспомнить, и я припоминаю. – Дорогая Андре! Я сгораю от нетерпения. Этот человек поднял тебя на руки? – На руки? – покраснев, пролепетала Андре. – Не помню… Помню только, что он вытащил меня из толпы. Однако прикосновение его руки подействовало на меня так же, как в Таверне. Едва он до меня дотронулся, как я вновь упала без чувств, вернее, словно уснула, потому что обмороку предшествуют болезненные ощущения, а я в тот раз просто заснула благодатным сном. – По правде говоря, Андре, все, что ты говоришь, представляется мне до такой степени странным, что если бы не ты, а кто-нибудь другой мне это рассказал, я бы ему не поверил. Ну хорошо, договаривай, – закончил он невольно дрогнувшим голосом. В это время Жильбер жадно ловил каждое слово Андре, он-то знал, что пока все до единого слова было правдой. – Я пришла в себя, – продолжала девушка, – и увидела, что нахожусь в изысканной гостиной. Камеристка вместе с хозяйкой сидели рядом со мной и, казалось, ничуть не были встревожены, потому что, едва раскрыв глаза, я увидела, что меня окружают улыбающиеся лица. – Ты не помнишь, в котором это было часу? – Часы пробили половину первого. – Ага! Прекрасно! – с облегчением проговорил молодой человек. – Что же было дальше, Андре? – Я поблагодарила женщин за хлопоты. Зная, что ты беспокоишься, я попросила немедленно отправить меня домой. Они отвечали, что барон опять пошел на место катастрофы за ранеными; он должен был скоро вернуться вместе с каретой и отвезти меня к тебе. Было около двух часов, когда я услыхала шум подъезжавшей кареты; меня охватила дрожь, какую я уже испытывала при приближении этого человека. Я упала без чувств на софу. Дверь распахнулась, и, несмотря на обморок, я почувствовала, что пришел мой спаситель. Я опять потеряла сознание. Должно быть, меня снесли вниз, уложили в фиакр и привезли домой. Вот все, что я помню. Филипп высчитал время и понял, что сестру привезли с улицы Экюри-дю-Лувр прямо на улицу Кок-Эрон, так же как раньше она была доставлена с площади Людовика XV на улицу Экюри-дю-Лувр. С нежностью взяв ее за руку, он радостно произнес: – Благодарю тебя, сестричка, благодарю! Все расчеты совпадают с моими. Я пойду к маркизе де Савиньи и поблагодарю ее. Позволь задать тебе один второстепенный вопрос. – Пожалуйста. – Постарайся вспомнить, не видела ли ты в толпе знакомое лицо? – Я? Нет. – Жильбера? – Да, в самом деле, – проговорила Андре, напрягая память. – Да, в тот момент, когда нас с тобой разъединили, он был от меня в нескольких шагах. – Она меня видела, – прошептал Жильбер. – Дело в том, Андре, что когда я искал тебя, я нашел бедного парня. – Среди мертвых? – спросила Андре с оттенком любопытства, которое существа высшего порядка проявляют к низшим. – Нет, он был только ранен; его спасли, и я надеюсь, что он поправится. – Прекрасно, – заметила Андре. – А что с ним было? – У него была раздавлена грудь. – Да, да, об твою, Андре, – прошептал Жильбер. – Однако во всем этом есть нечто странное, вот почему я говорю об этом мальчике. Я нашел в его напрягшейся от боли руке клочок твоего платья. – Это действительно странно. – Ты его не видела в последнюю минуту? – В последнюю минуту, Филипп, я видела столько страшных лиц, искаженных ужасом и страданием, столько эгоизма, любви, жалости, алчности, цинизма, что мне кажется, будто я целый год прожила в аду; среди всех этих лиц, промелькнувших перед моими глазами, я, вполне возможно, видела и Жильбера, но совсем этого не помню. – Откуда же в его руке взялся клочок от твоего платья? Ведь он – от твоего платья, дорогая Андре, я выяснил это у Николь… – И ты ей сказал, откуда у тебя этот клочок? – спросила Андре: ей вспомнилось объяснение с камеристкой по поводу Жильбера в Таверне. – Да нет! Итак, этот клочок был у него в руке. Как ты это можешь объяснить? – Боже мой, нет ничего проще, – спокойно проговорила Андре в то время, как у Жильбера сильно билось сердце. – Если он был рядом со мной в ту самую минуту, как меня стала приподнимать, если можно так выразиться, сила взгляда того господина, мальчик, вероятно, уцепился за меня, чтобы вместе со мной воспользоваться помощью подобно тому, как утопающий хватается за пловца. – Как низко истолкована моя преданность! – презрительно прошептал Жильбер в ответ на высказанное девушкой соображение. – Как дурно думают о нас, простых людях, эти благородные! Господин Руссо прав: мы лучше их, наше сердце благороднее, а рука – крепче. Только он хотел прислушаться к разговору Андре с братом, как вдруг услыхал позади себя шаги. – Господи! В передней кто-то есть! – прошептал он. Он услыхал, что кто-то идет по коридору, и ринулся в туалетную комнату, задернув за собой портьеру. – А что, дурочка-Николь здесь? – заговорил барон де Таверне; задев Жильбера фалдами сюртука, он вошел в комнату дочери. – Она, наверное, в саду, – отвечала Андре со спокойствием, свидетельствовавшим о том, что она не подозревала о присутствии постороннего. – Добрый вечер, отец! Филипп почтительно поднялся, барон махнул ему рукой в знак того, что тот может оставаться на прежнем месте, и, подвинув кресло, сел рядом с детьми. – Ах, детки, от улицы Кок-Эрон далеко до Версаля, особенно если ехать туда не в прекрасной дворцовой карете, а в таратайке, запряженной одной-единственной лошадью! Однако я в конце концов увиделся с ее высочеством. – Так вы приехали из Версаля, отец? – Да, принцесса любезно пригласила меня к себе, как только узнала, что произошло с моей дочерью. – Андре чувствует себя гораздо лучше, отец, – заметил Филипп. – Мне это известно, и я об этом сообщил ее высочеству. Принцесса обещала мне, что, как только твоя сестра окончательно поправится, ее высочество призовет ее к себе в малый Трианон; она выбрала его своей резиденцией и теперь устраивает там все по своему усмотрению. – Я буду жить при дворе? – робко спросила Андре. – Это нельзя назвать двором, дочь моя: ее высочество не любит светскую жизнь; дофин тоже терпеть не может блеск и шум. В Трианоне вас ожидает жизнь в тесном семейном кругу. Правда, судя по тому, что мне известно о характере ее высочества, маленькие семейные советы похожи на заседания Парламента или Генеральных штатов. У принцессы твердый характер, а дофин – выдающийся мыслитель, как я слышал. – Это будет все тот же двор, сестра, – грустно заметил Филипп. «Двор! – повторил про себя Жильбер, закипая от бессильной злобы. – Двор – это недостижимая для меня вершина, это бездна, в которую я не могу пасть! Не будет больше Андре! Она для меня потеряна, потеряна!» – У нас нет состояния, чтобы жить при дворе, – обратилась Андре к отцу, – и мы не получили должного воспитания. Что я, бедная девушка, стала бы делать среди всех этих блистательных дам? Я видела их только однажды и была ослеплена их великолепием. Правда, мне показалось, что они глуповаты, но до чего хороши собой! Увы, брат, мы слишком темные, чтобы жить среди всего этого блеска!.. Барон насупился. – Опять эти глупости! – воскликнул он. – Не понимаю, что у моих детей за привычка: принижать все, что исходит от меня или меня касается! Темные! Да вы просто с ума сошли, мадмуазель! Как это урожденная Таверне-Мезон-Руж может быть темной? Кто же тогда будет блистать, если не вы, скажите на милость? Состояние… Ах, черт побери, да знаю я, что такое – состояние при дворе! Оно истаивает в лучах короны и под теми же лучами вновь расцветает – в этом состоит великий круговорот жизни. Я разорился, ну что же – я снова стану богатым, только и всего. Разве у короля нет больше денег, чтобы раздавать их своим верным слугам? Или вы думаете, что я покраснею, если моему сыну дадут полк или когда вам предложат приданое, Андре? Ну, а если мне вернут удел, или я найду контракт на ренту под салфеткой за ужином в тесном кругу? Нет, нет, только у глупцов могут быть предубеждения. А у меня их нет… Кстати, это принадлежит мне, я просто возвращаю свое добро: пусть совесть вас не мучает. Остается обсудить последний вопрос: ваше воспитание, о чем вы только что говорили. Запомните, мадмуазель: ни одна девица при дворе не воспитывалась так, как вы. Более того, помимо воспитания, получаемого знатными девушками, вы знакомы с жизнью простого сословия и людей, принадлежащих к финансовому миру. Вы прекрасно музицируете. Вы рисуете пейзажи с барашками и коровками, которые одобрил бы сам Бергхейм. Так вот, ее высочество без ума от барашков, от коровок и от Бергхейма. Вы хороши собой, и король не преминет это заметить. Вы – прекрасная собеседница, а это важно для графа д'Артуа или его высочества де Прованса. Итак, к вам не только будут относиться благосклонно.., вас будут обожать. Да, да, – проговорил барон, потирая руки и так странно засмеявшись, что Филипп взглянул на отца, не веря, что так может смеяться человек. – Да, именно так: вас будут обожать! Андре опустила глаза, Филипп взял ее за руку. – Господин барон прав, – произнес он, – в тебе есть все, о чем он сказал, Андре. Ты более, чем кто бы то ни было, достойна Версаля. – Но ведь я буду с вами разлучена!.. – возразила Андре. – Ни в коем случае! – поспешил ответить барон – Версаль – большой, дорогая. – Да, зато Трианон – маленький, – продолжала упорствовать Андре; она была несговорчивой, когда ей пытались перечить. – Как бы там ни было, в Трианоне всегда найдется комната для барона де Таверне; для такого человека, как я, найдется место, – прибавил он скромно, что означало: «Такой человек, как я, сумеет найти себе место». Андре не была уверена в том, что отцу в самом деле удастся устроиться поблизости от нее. Она обернулась к Филиппу. – Сестренка, – заговорил тот, – ты не будешь состоять при дворе в полном смысле этого слова. Вместо того, чтобы поместить тебя в монастырь, заплатив вступительный взнос, ее высочество пожелала выделить тебя и теперь станет держать при себе, пользуясь твоими услугами. В наши дни этикет не так строг, как во времена Людовика Четырнадцатого. Обязанности распределяются иначе, а зачастую и смешаны. Ты можешь быть при ее высочестве чтицей или компаньонкой; она сможет рисовать вместе с тобой, она будет держать тебя всегда при себе. Возможно, мы не будем видеться, это вполне вероятно. Ты будешь пользоваться ее благосклонностью и потому многим будешь внушать зависть. Вот чего тебе следует опасаться, ведь правда? – Да, Филипп. – Ну и прекрасно! – воскликнул барон. – Однако не стоит огорчаться из-за такой ерунды, как один-два завистника… Поскорее поправляйся, Андре, и я буду иметь честь сопровождать тебя в Трианон. Таково приказание ее высочества. – Хорошо, отец. – Кстати, – продолжал барон, – ты при деньгах, Филипп? – Если они вам нужны, – отвечал молодой человек, – то у меня их не так много, чтобы предложить вам. Если же вы намерены предложить денег мне, то, напротив, я мог бы вам ответить, что у меня их пока достаточно. – Да ты и вправду философ, – насмешливо заметил барон. – Ну, а ты, Андре, – тоже философ? Ты тоже ни о чем не просишь, или тебе все-таки что-нибудь нужно? – Мне не хотелось бы вас беспокоить, отец… – Да ведь мы не в Таверне. Король вручил мне пятьсот луидоров, в счет будущих расходов, как сказал его величество. Подумай о туалетах, Андре. – Благодарю вас, отец, – обрадовалась девушка. – Ах, ах, что за крайности! – воскликнул барон. – Только что ей ничего было не нужно, а сейчас она разорила бы самого китайского императора! Ничего, Андре, проси. Красивые платья тебе к лицу. Нежно поцеловав дочь, барон отворил дверь в свою комнату. – Ах, эта чертовка Николь! – проворчал он. – Опять ее нет! Кто мне посветит? – Хотите, я позвоню, отец? – Нет, у меня есть Ла Бри; уснул, наверное, в кресле. Спокойной ночи, детки! Филипп тоже поднялся. – Ты тоже иди, брат, – сказала Андре, – я очень устала. Я впервые после несчастья так много говорю. Спокойной ночи, дорогой Филипп. Она протянула молодому человеку руку, он по-братски приложился к ней, вложив в поцелуй нечто вроде уважения, всегда испытываемого им к сестре, и вышел в коридор, задев портьеру, за которой прятался Жильбер. – Не позвать ли Николь? – крикнул он на прощанье. – Нет, нет, – отвечала Андре, – я разденусь сама, покойной ночи, Филипп!  Глава 2. ТО, ЧТО ПРЕДВИДЕЛ ЖИЛЬБЕР   Оставшись в одиночестве, Андре поднялась с кресла, и Жильбера охватила дрожь. Андре стоя вынимала из волос белыми, словно вылепленными из гипса, руками одну за другой шпильки, а легкий батистовый пеньюар струился по плечам, открывая ее нежную, грациозно изогнувшуюся шею, трепетавшую грудь, небрежно поднятые над головой руки подчеркивали изгиб талии. Стоя на коленях, Жильбер задыхался, он был опьянен зрелищем, он чувствовал, как яростно колотится у него в груди сердце и стучит в висках кровь. В жилах его пылал огонь, глаза заволокло кровавым туманом, в ушах стоял гул, он испытывал сильнейшее возбуждение. Он был близок к тому, чтобы потерять голову, безумие толкало его на отчаянный шаг. Он готов был броситься в комнату Андре с криком: – Да, ты хороша, ах, как ты хороша! Но перестань кичиться своей красотой, ведь ты ею обязана мне, потому что я спас тебе жизнь! Поясок у Андре никак не развязывался. Она в сердцах топнула ногой, опустилась на постель, будто небольшое препятствие ее обессилило, и, наполовину раздетая, потянулась к шнурку звонка и нетерпеливо дернула. Звонок привел Жильбера в чувство. Николь оставила дверь незапертой, чтобы услышать звонок. Сейчас Николь вернется. Прощай, мечта, прощай, счастье! Останется лишь воспоминание. Ты вечно будешь жить в моем воображении, ты навсегда останешься в моем сердце. Жильбер хотел было выскочить из павильона, но барон, входя к дочери, притворил двери в коридор. Не подозревавшему об этом Жильберу пришлось потратить некоторое время на то, чтобы их отворить. В ту минуту, как он входил в комнату Николь, камеристка приближалась к дому. Он услышал, как скрипели по песку ее шаги. Он едва успел отступить в темный угол, пропуская девушку. Заперев дверь, она прошла через переднюю и легкой пташкой порхнула в коридор. Жильбер попытался выйти. Но когда Николь вбежала в дом с криком: «Я здесь, я здесь, мадмуазель! Я запираю дверь!» – она в самом деле заперла ее на два оборота и впопыхах сунула ключ в карман. Жильбер сделал безуспешную попытку отворить дверь. Он бросился к окнам. Окна были зарешечены. Внимательно все осмотрев, Жильбер понял, что не может выйти. Молодой человек забился в угол, твердо решив, что заставит Николь отпереть дверь. А Николь придумала для своего отсутствия благовидный предлог. Она сказала, что ходила закрывать рамы оранжереи, опасаясь, как бы ночной воздух не повредил цветам. Она помогла Андре раздеться и уложила ее в постель. Голос Николь подрагивал, движения рук были порывисты, она была необыкновенно услужлива. Все это свидетельствовало о ее волнении. Впрочем, Андре витала в облаках и редко взглядывала на землю, а если и удостаивала ее взгляда, то простые смертные проплывали мимо нее, словно неживые. Итак, она ничего не замечала. Жильбер горел нетерпением с тех пор, как ему было отрезано отступление. Теперь он стремился только к свободе. Андре отпустила Николь, обменявшись с ней всего несколькими словами; Николь разговаривала с нежностью, на какую только была способна, подобно субретке, мучимой угрызениями совести. Она подоткнула хозяйке одеяло, поправила абажур у лампы, размешала сахар в серебряном кубке с остывшим питьем на белоснежной салфетке, нежнейшим голоском пожелала хозяйке приятного сна и на цыпочках вышла из комнаты. Выходя, она прикрыла за собой застекленную дверь. Напевая, чтобы все поверили в ее спокойствие, она прошла к себе в комнату и направилась к двери в сад. Жильбер понял намерение Николь и подумал было, не стоило ли, вместо того, чтобы показываться ей на глаза, прошмыгнуть неожиданно, воспользовавшись моментом, пока дверь будет приотворена, и удрать. Но тогда его увидят, хотя и не узнают. Его примут за вора, Николь станет звать на помощь, он не успеет добежать до своей веревки, а если и успеет, его заметят в воздухе. Разразится скандал, и большой, раз Таверне так дурно могут думать о бедном Жильбере. Правда, он выдаст Николь, и ее прогонят. Впрочем, зачем? В таком случае Жильбер причинил бы зло без всякой для себя пользы, из чувства мести. Жильбер был не настолько малодушен, чтобы испытывать удовлетворение от мести. Месть без выгоды выглядела, по его мнению, дурно: это была глупость. Когда Николь поравнялась с входной дверью, где ее поджидал Жильбер, он внезапно шагнул из темного угла ей навстречу, и падавший через окно свет луны осветил его фигуру. Николь чуть было не вскрикнула, но она приняла Жильбера за другого и, справившись с волнением, проговорила: – А-а, это вы… Как вы неосторожны! – Да, это я, – едва слышно отвечал Жильбер. – Только не поднимайте шума. На сей раз Николь узнала собеседника. – Жильбер! – воскликнула она. – Боже мой! – Я вас просил не кричать, – холодно вымолвил молодой человек. – Что вы здесь делаете, сударь? – грубо спросила его Николь. – Вы неосторожно назвали меня по имени, а сейчас поступаете еще более неосторожно, причем для себя самой, – проговорил Жильбер с прежним спокойствием. – Да, я и в самом деле могла бы не спрашивать, что вы здесь делаете. – Что же я, по-вашему, здесь делаю? – Вы пришли поглазеть на мадмуазель Андре. – На мадмуазель Андре? – не теряя присутствия духа, переспросил Жильбер. – Вы в нее влюблены, да она-то, к счастью, вас не любит. – Неужели? – Ох, берегитесь, господин Жильбер! – с угрозой в голосе продолжала Николь. – Я должен беречься? – Да. – Что же мне угрожает? – Берегитесь, как бы я вас не выдала. – Ты, Николь? – Да, я! И вас выгонят отсюда в шею. – Только попробуй! – с улыбкой возразил Жильбер. – Ты мне угрожаешь? – Угрожаю. – Что же будет, если я скажу мадмуазель, господину Филиппу и господину барону, что встретила вас здесь? – А будет то, как ты говоришь, что выгонят не меня – меня и так, слава Богу уже выгнали! – на меня будут делать облаву, как на дикого зверя. А вот кого отсюда выгонят, так это Николь. – То есть, как – Николь? – Ну, разумеется – Николь, ту самую Николь, которой бросают камешки через стену. – Берегитесь, господин Жильбер, – угрожающе проговорила Николь, – на площади Людовика Пятнадцатого у вас в руках нашли клочок от платья мадмуазель. – Вы в этом уверены? – Господин Филипп говорил об этом со своим отцом. Он еще ни о чем не подозревает, но если ему помочь, он, может быть, кое о чем догадается. – Кто же ему поможет? – Я, конечно. – Будьте осторожны, Николь, ведь барон может также узнать, что под видом того, что вы развешиваете кружева, на самом деле вы подбираете камешки, которые вам бросают через стену. – Неправда! – вскрикнула Николь. Потом она передумала и решила не запираться. – А что особенного в том, что я получаю записки? Это не так страшно, как пробраться сюда в то время, как мадмуазель раздевается… Что вы на это скажете, господин Жильбер? – Скажу, мадмуазель Николь, что нехорошо такой благоразумной девушке, как вы, просовывать ключи под садовые калитки. Николь всю передернуло. – Скажу, – продолжал Жильбер, – что, будучи хорошо знакомым и барону де Таверне, и господину Филиппу, и мадмуазель Андре, я совершил ошибку, пробравшись к ней, потому что очень беспокоился о здоровье бывших хозяев, особенно о мадмуазель Андре, которую я пытался спасти на площади, старался так, что у меня в руке остался, как вы сами подтвердили, клочок ее платья. Скажу, что если я совершил эту вполне простительную ошибку, пробравшись сюда, то вы поступили непростительно, введя постороннего в дом своих хозяев и бегая на свидания с этим посторонним в оранжерею, где провели с ним около часу. – Жильбер! Жильбер! – Вот что такое добродетель – добродетель мадмуазель Николь, я хотел сказать. Ах, вам не нравится, что я оказался в вашей комнате, мадмуазель Николь? А вы в это время… – Господин Жильбер! – Так скажите теперь своей хозяйке, что я в нее влюблен, а я скажу, что пришел не к ней, а к вам, и она мне поверит, потому что вы имели глупость сказать ей об этом сами еще в Таверне. – Жильбер, дружочек!.. – И вас прогонят, Николь. Вместо того, чтобы отправиться вместе со своей хозяйкой в Трианон ко двору ее высочества, вместо того, чтобы кокетничать с богатыми и знатными сеньорами, что вы непременно стали бы делать, останься вы в доме, – вместо этого вам придется убраться вместе со своим любовником, господином де Босиром, гвардейцем, солдафоном. Ах, какое падение! Далеко же вас завело ваше честолюбие, мадмуазель Николь! Николь – любовница французского гвардейца! Жильбер расхохотался и пропел: Я в гвардии французской Любовника нашла! – Сжальтесь, господин Жильбер, – пролепетала Николь, – не смотрите на меня так! Какие у вас недобрые глаза, они так и горят в темноте! Пожалуйста, перестаньте смеяться, я боюсь вашего смеха. – Тогда отоприте мне дверь, Николь, – приказал Жильбер, – и ни слова больше! Николь отворила дверь. Ее охватила сильная нервная дрожь: плечи ее ходили ходуном, а голова тряслась, будто у старухи. Жильбер был совершенно спокоен; он вышел первым и, видя, что девушка идет за ним следом, обратился к ней: – Нет! Вы знаете способ провести сюда людей, а у меня – свой способ отсюда выйти. Ступайте в оранжерею к достолюбезному господину де Босиру – он, должно быть, заждался. Оставайтесь там на десять минут дольше, чем рассчитывали. Я вам дарю их в обмен на ваше молчание. – Десять минут? Почему десять? – спросила затрепетавшая Николь. – Да потому, что за это время я успею исчезнуть. Ступайте, мадмуазель Николь, и, подобно жене -Лота, историю которой я вам рассказывал в Таверне в те времена, когда вы назначали мне свидания в стогу сена, не оборачивайтесь. Иначе с вами случится нечто худшее, чем если бы вы обратились в соляной столб. Ступайте, сладострастница, ступайте. Больше мне нечего прибавить. Покорная, напуганная, подавленная самоуверенностью Жильбера, от которого теперь зависело все ее будущее, Николь с опущенной головой подошла к оранжерее, где ее дожидался встревоженный гвардеец Босир. А Жильбер с прежними предосторожностями подошел к стене; оставаясь незамеченным, он взялся за веревку и, отталкиваясь от увитой диким виноградом решетчатой загородки, добрался до желоба второго этажа, а потом ловко вскарабкался на мансарду. Судьба пожелала, чтобы он никого не встретил на своем пути: соседки уже легли, а Тереза была еще за столом. Жильбер был так возбужден одержанной над Николь победой, что ни разу не оступился, передвигаясь по желобу. В эту минуту он готов был пройти по лезвию бритвы длиной в целую милю. Ведь целью его пути была Андре. Итак, он добрался до чердака, запер окно и разорвал записку, к которой так никто и не притронулся. Он с удовольствием растянулся на кровати Спустя полчаса послышался голос Терезы: она спрашивала через дверь, как он себя чувствует. Жильбер поблагодарил ее, позевывая и тем самым давая понять, что его клонит ко сну. Он страстно желал вновь остаться в одиночестве, в темноте и тишине; ему хотелось помечтать вволю, насладиться воспоминаниями; он всем своим существом словно заново переживал события этого незабываемого дня. Однако вскоре на глаза его опустилась пелена, и исчезли все: и барон, и Филипп, и Николь, и Босир; перед глазами у него осталась лишь Андре – полуобнаженная, с приподнятыми над головой руками, вытаскивавшая шпильки из своих прекрасных волос.  Глава 3. БОТАНИКИ   События, о которых мы только что рассказали, произошли в пятницу вечером; через два дня в лесу Люсьенн должна была состояться прогулка, к которой, как к празднику, готовился Руссо. Жильбер ко всему был равнодушен с тех пор, как узнал о предстоящем отъезде Андре в Трианон. Он целый день не отходил от окошка. Окно Андре оставалось отворено, раза два девушка подходила к нему, еще слабая и бледная, подышать воздухом. Когда Жильбер видел ее, ему казалось, что он ничего не просил бы у Бога, знай он, что Андре суждено жить в этом павильоне вечно, а у него была бы только эта мансарда, откуда он мог бы дважды в день, как теперь, мельком видеть девушку. Наконец настало желанное воскресенье. Руссо приготовился к нему еще накануне: его туфли сверкали; серый сюртук, теплый и в то же время легкий, был извлечен из шкафа к большому огорчению Терезы, полагавшей, что для подобного занятия было бы вполне довольно полотняной блузы. Ничего ей не отвечая, Руссо делал так, как считал нужным. Он тщательно осмотрел не только свою одежду, но и костюм Жильбера, прибавив к нему целые чулки и подарив молодому человеку новые туфли. Гербарий также был приведен в порядок. Руссо не забыл о том, что особое внимание заслуживала его коллекция мхов. Руссо, словно ребенок, не мог усидеть на месте от нетерпения: он раз двадцать подбегал к окну посмотреть, не едет ли карета де Жюсье. Наконец он увидел лакированный экипаж, запряженный лошадьми в богатой сбруе; огромный напомаженный кучер остановился перед дверью. Руссо бросился к Терезе: – Вот и он! Вот и он! Потом он обратился к Жильберу: – Скорее, Жильбер, скорее! Нас ждет карета. – Раз вы так любите разъезжать в карете, – ядовито заметила Тереза, – отчего же вы не заработаете на нее, как господин де Вольтер? – Ну, ну! – проворчал Руссо. – Конечно! Вы любите повторять, что так же талантливы, как и он. – Я этого никогда не говорил, слышите? – крикнул Руссо, разозлившись на жену. – Я говорю, что… Ничего я не говорю! Радость его в ту же минуту исчезла, как бывало всякий раз, когда он слышал имя своего врага. К счастью, в эту минуту вошел де Жюсье. Он был напомажен, напудрен, свеж, словно сама весна. На нем был восхитительный костюм толстого индийского атласа в рубчик цвета льна, куртка из светло-лиловой тафты, белоснежные шелковые чулки, а золотые сверкавшие пряжки довершали его нелепый наряд. Когда он вошел к Руссо, комната наполнилась таким благоуханием, что Тереза вдыхала воздух, не скрывая восхищения. – До чего вы нарядны! – проговорил Руссо, предостерегающе взглянув на Терезу и сравнивая свой скромный туалет с элегантным костюмом ботаника де Жюсье и его огромным экипажем. – Да нет, просто я боюсь жары, – отвечал разряженный ботаник. – А как же роса в лесу? И что будет с вашими чулками, если мы будем собирать травы в болоте?.. – Ну что вы, зачем? Мы выберем другое место. – А как же болотные мхи? Мы, стало быть, не сможем ими сегодня заняться? – Не будем об этом думать, дорогой собрат. – Можно подумать, что вы собрались на бал или к дамам. – Отчего не оказать почтение и не надеть шелковые чулки ради дамы по имени Природа? – несколько смутившись, отвечал де Жюсье. – Ведь это любовница, которая стоит того, чтобы ради нее понести убытки, не так ли? Руссо не стал спорить. Как только де Жюсье упомянул о природе, Руссо сейчас же согласился, что оказать ей слишком много чести просто невозможно. А Жильбер, несмотря на свой стоицизм, смотрел на де Жюсье не без зависти. С тех пор как он увидел так много элегантных юношей, врожденное превосходство которых еще более подчеркивал их туалет, он понял преимущество элегантности. Он говорил себе, что атлас, батист, кружева только усилили бы очарование его молодости. Если бы вместо своего теперешнего костюма он надел бы такой, как у де Жюсье, Андре, вне всякого сомнения, обратила бы на него внимание. Пара отличных датских лошадей бежала рысью. Спустя час после отъезда ботаники уже спускались к Буживалю и поворачивали налево на дорогу Шатенье. Эта прогулка в наши дни была бы просто восхитительна; в те времена она была по крайней мере так же хороша, потому что часть склона, открывшаяся взору наших путешественников, была засажена лесом еще при Людовике XIV и оставалась предметом неусыпных забот государя с тех пор, как он полюбил бывать в Марли. Каштаны фантастических очертаний, шероховатой корой и огромными ветвями, напоминали то змею, кольцами обвившую ствол, то опрокинутого мясником на стол быка, из пасти которого текла теплая кровь. Яблони стояли будто в белой пене. Огромные кусты орешника были желтовато-зелеными, но скоро листья их должны были стать зеленовато-голубыми. Местность безлюдна, живописный косогор уходит под тенистые деревья и вновь показывается под матовой голубизной неба. Мощная, но в то же время привлекательная и меланхоличная природа привела Руссо в состояние неизъяснимого восхищения. А Жильбер был спокоен, но строг. Вся его жизнь заключалась в одной-единственной фразе: «Андре переезжает из садового павильона в Трианон». На вершине склона, по которому ботаники поднимались пешком, возвышались стены замка Люсьенн. Вид замка, из которого он сбежал, изменил течение мыслей Жильбера. Он вернулся к более приятным воспоминаниям, в которых не было места страхам. Ведь он шагал сзади, а впереди него шли два его покровителя, и поэтому он чувствовал себя вполне уверенно. Он смотрел на Люсьенн, как потерпевший крушение разглядывает с берега песчаную отмель, на которой разбилось его судно. Руссо шел с небольшой лопатой в руке. Он начал поглядывать под ноги, де Жюсье – тоже. Правда, первый искал растения, а второй берег чулки от росы. – Восхитительный lepopodium! – сказал Руссо. – Очаровательный, – согласился де Жюсье, – однако давайте пойдем дальше, хорошо? – А вот lyrimachia fenella! Ее вполне можно было бы взять. Взгляните! – Берите, если вам так нравится. – Вот как! Мы разве не за этим пришли сюда? – Вы правы… Однако я полагаю, что вон там, на плоскогорье, мы найдем еще лучше. – Как вам будет угодно… Идемте. – Который теперь час? – спросил де Жюсье. – Я так торопился, что забыл часы. Руссо достал из жилетного кармана большие серебряные часы. – Девять, – ответил он. – Не отдохнуть ли нам немного? Вы ничего не имеете против? – спросил де Жюсье. – Вы не привыкли много ходить! Вот что значит собирать травы в изящных туфлях и шелковых чулках. – Я, знаете ли, проголодался. – Ну что ж, давайте позавтракаем… Деревня всего в четверти мили отсюда. – Да нет, что вы! – Почему же нет? Или у вас есть чем позавтракать в карете? – Взгляните вон туда, в лесную чащу, – предложил де Жюсье, указывая рукой вдаль. Руссо приподнялся на цыпочки и приставил козырьком руку к глазам. – Ничего не вижу, – обронил он. – Как, неужто вы не видите крышу небольшого деревенского домика? На крыше флюгер, а соломенные стены выкрашены в белый и красный цвет, наподобие шале. – Да, теперь вижу: небольшой новый домик. – Ну да, вроде беседки. – Так что же? – А то, что нас там ожидает обещанный мною скромный завтрак. – Ну хорошо, – сдался Руссо. – Вы хотите есть, Жильбер? Жильбер оставался безразличен во время их спора. Машинально сорвав цветок вереска, он отвечал: – Как вам будет угодно, сударь. – В таком случае идемте, – подхватил де Жюсье, – Кстати, нам ничто не мешает собирать по пути растения. – Ваш племянник, – заметил Руссо, – охотнее, чем вы, занимается ботаникой. Я собирал вместе с ним растения в лесах Монморанси. Мы были вдвоем. Он быстро отыскивает то, что нужно; правильно собирает, отлично объясняет. – Послушайте: он молод, ему еще нужно составить себе имя. – Разве у него не то же имя, что у вас, уже вполне известное? Ах, дорогой собрат, вы собираете растения, как любитель! – Не будем ссориться, дорогой философ. Взгляните, какой прекрасный plantago nonanthos. Разве у вас есть такие в вашем Монморанси? – Нет! – воскликнул Руссо. – Я тщетно искал его, доверившись Турнефору… Да, в самом деле, великолепный экземпляр. – Какой очаровательный павильон! – заметил Жильбер, переходя из арьергарда в авангард. – Жильбер проголодался, – заметил де Жюсье. – Ах, сударь, прошу меня извинить! Я с удовольствием подожду, пока вы закончите. – Тем более, что заниматься ботаникой после еды вредно для пищеварения. И потом, глаз теряет остроту, наклоняться – лень. Давайте еще немного поработаем, – предложил Руссо. – А как называется этот павильон? – «Мышеловка», – отвечал де Жюсье, вспомнив словечко, которое придумал де Сартин. – Странное название! – Знаете, за городом в голову приходят разные фантазии… – А кому принадлежат эти земли, эти чудесные тенистые леса? – Точно не знаю. – Должны же вы знать владельца, если собираетесь здесь завтракать? – настораживаясь, заметил Руссо; в душе у него зашевелились сомнения. – Это неважно… Вернее, я здесь знаком со всеми; сторожа здешних охотничьих угодий сто раз меня видели и отлично знают, что доставят своим хозяевам удовольствие, если почтительно со мной поздороваются и предложат мне заячье рагу или сальми из бекаса Люди всех здешних владений позволяют мне распоряжаться всем, как дома. Я не знаю в точности, принадлежит ли этот павильон госпоже де Мирпуа или госпоже д'Эгмон, или… Господи, да почем я знаю… Главное, дорогой философ, – я уверен, что вы со мной согласитесь, – мы найдем хлеб, фрукты и пирожки. Своим добродушным тоном де Жюсье согнал тень с лица Руссо Философ отряхнул ноги, потер руки, а де Жюсье первым ступил на поросшую мхом тропинку, извивавшуюся между каштанами и ведущую к уединенному сельскому домику. За ним следовал Руссо, продолжая шарить глазами в траве. Жильбер вернулся на прежнее место и замыкал шествие, мечтая об Андре и размышляя о том, как можно было бы ее увидеть, когда она будет в Трианоне.  Глава 4. МЫШЕЛОВКА ДЛЯ ФИЛОСОФОВ   На вершине холма, куда не без труда взобрались три ботаника, стоял домик из неотесанного узловатого дерева с островерхой крышей; окна были увиты плющом и ломоносом, согласно английской моде, подражающей природе, или, вернее, придумывающей свою собственную природу, что сообщает некоторое своеобразие английским домикам и окружающим их садам. Именно английские садовники вывели голубые розы: их тщеславие находит удовлетворение, вступая в противоречие с общепринятыми понятиями. Придет день, и они получат черные лилии. Павильон был довольно просторный: в нем поместились стол и шесть стульев. Кирпичный пол был покрыт циновкой. Стены были выложены мозаикой из речных камешков и редчайших ракушек: песчаные берега Буживаля и Пор-Марли не могут порадовать ваших глаз ни морским ежом, ни такими ракушками, как на острове Сен-Жак, ни перламутрово-розовыми раковинами, встречающимися в Арфлере, Дьеппе или, если верить тому, что рассказывают, – в Сент-Адресе. Лепной потолок был украшен сосновыми шишками и масками, изображавшими отвратительных фавнов и диких зверей; они будто свешивались над головами посетителей. Сквозь витражи, в зависимости от того, через какое стекло вы смотрели: фиолетовое, красное или голубое, можно было увидеть равнины или леса Везине, то окрашенные в холодные тона, словно перед грозой, то будто сверкавшие в горячих лучах августовского солнца, то холодные и поблекшие, словно застывшие в декабрьском холоде. Оставалось только выбрать стекло по душе и любоваться видом. Это зрелище привлекло к себе внимание Жильбера, и он попеременно заглядывал то в один ромб, то в другой, любуясь прекрасным видом, открывавшимся взгляду с высоты холма Люсьенн, который рассекает Сена. Господин де Жюсье заинтересовался не менее любопытным зрелищем: великолепно сервированным столом из неструганого дерева, стоявшим посреди павильона. Изысканные сливки из Марли, прекрасные абрикосы и сливы из Люсьенн; сосиски из Нантера на фарфоровом блюде, сосиски горячие, несмотря на то, что не видно было ни одного услужающего, который мог бы их принести; клубника в очаровательной корзинке, переложенная виноградными листьями, так и просившаяся в рот; рядом со сверкавшим свежестью маслом – огромный хлеб деревенской выпечки, там же – золотистый хлеб из крупчатки, столь желанный для горожан с их пресыщенным вкусом, – все это заставило Руссо вскрикнуть от восхищения. Гурманом философ был неискушенным; у него был прекрасный аппетит и весьма скромный вкус. – Какое безумие! – обратился он к де Жюсье. – Хлеб и фрукты – вот все, что нам было нужно. Следовало бы съесть хлеб, заедая его сливами, прямо на ходу, как делают настоящие ботаники и неутомимые исследователи, ни на минуту не переставая шарить в траве и лазать по буеракам. Помните, Жильбер, мой завтрак в Плеси-Пике, да и ваш тоже? – Да, сударь: хлеб и вишни показались мне тогда восхитительными. – Совершенно верно. – Да, так завтракают истинные любители природы. – Дорогой учитель! – вмешался де Жюсье. – Вы напрасно упрекаете меня в расточительстве; это более чем скромно – Вы недооцениваете свое угощение, сеньор Лукулл! – вскричал философ. – Мое? Нет, это не мое! – возразил Жюсье. – У кого же мы в гостях в таком случае? – спросил Руссо, улыбка которого свидетельствовала о хорошем расположении духа; однако чувствовалось, что он скован. – Может быть, мы попали к домовым? – Скорее уж к добрым феям, – проговорил де Жюсье, поднимаясь и смущенно поглядывая на дверь. – Ах, к феям? – весело вскричал Руссо. – Да благослови их Небо за такое гостеприимство! Я голоден. Поедим, Жильбер! Он отрезал себе порядочный ломоть хлеба и передал хлеб и нож ученику. Откусив хлеба, Руссо взял две сливы. Жильбер колебался. – Ну, ну! Феи могут обидеться, – сказал Руссо, – подумают, что вы считаете их щедрость недостаточной. – Или недостойной вас, господа, – зазвучал серебристый голосок с порога павильона: там стояли, держась под руку, две свеженькие хорошенькие женщины. Не переставая улыбаться, они подавали знаки де Жюсье, чтобы он умерил свой пыл. Руссо обернулся, держа в правой руке обгрызанную хлебную корку, а в левой – надкусанную сливу. Он увидел обеих богинь – так, по крайней мере, ему показалось, до того они были молоды и красивы; он увидел их и остолбенел, потом поклонился и замер. – Ваше сиятельство! – воскликнул де Жюсье. – Вы – здесь! Какой приятный сюрприз! – Здравствуйте, дорогой ботаник! – любезно отвечала одна из дам с поистине королевской непринужденностью. – Позвольте вам представить господина Руссо, – проговорил Жюсье, беря философа за руку, в которой он держал хлеб. Жильбер увидел и узнал обеих дам. Он широко раскрыл глаза и, смертельно побледнев, стал поглядывать на окно павильона, соображая, как бы удрать. – Здравствуйте, юный философ! – обратилась другая дама к растерянному Жильберу и легонько ударила его по щеке тремя розовыми пальчиками. Руссо все видел и слышал. Он едва не задохнулся от злости: его ученик знал обеих богинь, и они его тоже знали. Жильбер был близок к обмороку. – Вы не узнаете ее сиятельство? – спросил Жюсье, обратившись к Руссо. – Нет, – оторопев, отвечал Руссо, – мы встречаемся впервые, как мне кажется. – Графиня Дю Барри, – представил Жюсье. Руссо подскочил, словно ступил на раскаленное железо. – Графиня Дю Барри! – вскричал он. – Она самая, сударь, – как нельзя более любезно отвечала молодая женщина, – я очень рада, что принимаю у себя и вижу одного из самых прославленных мыслителей наших дней. – Графиня Дю Барри! – повторил Руссо, не замечая, что его удивление становилось оскорбительным… – Так это она! И павильон, вне всякого сомнения, принадлежит ей? Так вот кто меня угощает? – Вы угадали, дорогой философ, это она и ее сестра, – продолжал Жюсье, почувствовав себя неловко, так как предвидел бурю. – И ее сестра знакома с Жильбером? – Теснейшим образом, сударь! – вмешалась мадмуазель Шон с дерзостью, не считавшейся ни с расположением духа королей, ни с причудами философов. Жильбер искал глазами нору пошире, куда можно было бы спрятаться, – так грозно заблистал взгляд Руссо. – Теснейшим образом?.. – повторил старик. – Жильбер теснейшим образом знаком с сударыней, а я ничего об этом не знал? Меня, стало быть, предали, надо мной посмеялись? Шон и ее сестра насмешливо переглянулись. Де Жюсье разорвал кружевную салфетку, стоившую не меньше пятидесяти луидоров. Жильбер умоляюще сложил руки, то ли прося Шон замолчать, то ли заклиная Руссо разговаривать с нею повежливее. Но замолчал Руссо, а Шон продолжала говорить. – Да, – сказала она, – мы с Жильбером – старые знакомые. Он был моим гостем, не правда ли, малыш?.. Неужели ты настолько неблагодарен, что позабыл угощения в Люсьенн и в Версале? Эта подробность оказалась последним ударом: Руссо выбросил руки вперед, а затем уронил их. – Ага! Это правда, несчастный? – спросил он, искоса глядя на молодого человека. – Господин Руссо… – начал было Жильбер. – Ну вот, можно подумать, что ты раскаиваешься в том, что был мною обласкан! – продолжала Шон. – Я не зря подозревала тебя в неблагодарности. – Мадмуазель!.. – умоляюще воскликнул Жильбер. – Малыш! – подхватила Дю Барри. – Возвращайся в Люсьенн. Угощения и Замор ждут тебя… И хотя ты ушел оттуда довольно необычно, ты будешь хорошо принят. – Благодарю вас, ваше сиятельство, – сухо возразил Жильбер, – но когда я откуда-нибудь ухожу, это значит, что мне там не нравится. – Зачем же отказываться от такого предложения? – ядовито перебил его Руссо. – Вы вкусили роскоши, дорогой мой Жильбер, возвращайтесь к ней. – Сударь, клянусь вам… – Идите! Идите! Я не люблю тех, кто служит и нашим, и вашим. – Вы меня даже не выслушали, господин Руссо. – Довольно я наслушался. – Да ведь я же сбежал из Люсьенн, где меня держали взаперти! – Это уловка! Я знаю, на что способна человеческая хитрость! – Но ведь я отдал предпочтение вам, я выбрал вас своим хозяином, защитником, покровителем. – Лицемерие! – Однако, господин Руссо, если бы я дорожил богатством, я принял бы предложение этих дам. – Господин Жильбер, меня обманывают часто.., один раз! Но дважды – никогда! Вы – свободны и можете идти на все четыре стороны. – Куда же мне идти? – в отчаянии вскричал Жильбер; он понимал, что навсегда потерял и свое оконце, и соседство с Андре, и всю свою любовь… Его самолюбие страдало оттого, что Руссо мог заподозрить его в предательстве. Он видел, что никто не оценил ни его самоотверженности, ни долгой и успешной борьбы с леностью и свойственными его возрасту желаниями. – Куда? – переспросил Руссо. – Да прежде всего – к ее сиятельству, прекрасной и доброй госпоже. – Боже мой. Боже мой! – вскричал Жильбер, обхватив голову руками. – Не бойтесь! – сказал ему господин де Жюсье; светский человек, он был сильно задет странной выходкой Руссо. – Не бойтесь, о вас позаботятся; вам постараются вернуть то, что вы потеряете. – Вот видите, – язвительно вымолвил Руссо, – перед вами господин де Жюсье, ученый, любитель природы, один из ваших сообщников, – добавил он, скривив губы в улыбке, – он вам обещает помощь и удачу – можете на него рассчитывать, у него большие возможности. Потерявший самообладание Руссо поклонился дамам, вспомнив об Оросмане, потом отвесил поклон подавленному де Жюсье и с трагическим видом покинул павильон. – До чего же грязная скотина этот философ! – спокойно заметила Шон, провожая взглядом Руссо, который спускался, вернее, сбегал вниз по тропинке. – Просите, что хотите, – обратился г-н де Жюсье к Жильберу, по-прежнему прятавшему лицо в ладонях. – Да, просите, господин Жильбер, – повторила графиня, посылая улыбку брошенному ученику. Тот поднял бледное лицо, убрал со лба прибитые слезами и испариной волосы и твердо проговорил: – Раз уж вам так хочется предложить мне место, я бы хотел поступить помощником садовника в Трианон. Шон и графиня переглянулись, Шон слегка наступила шаловливой ножкой на ногу сестре, торжествующе подмигнув; графиня кивнула в знак согласия. – Это возможно, господин де Жюсье? – спросила графиня. – Я бы этого хотела. – Раз вам этого хочется, графиня, – отвечал тот, – можете считать, что ваше желание исполнено. Жильбер поклонился и прижал руку к сердцу; оно было переполнено счастьем, после того как совсем недавно было полно отчаяния.  Глава 5. ПРИТЧА   В том же небольшом кабинете замка Люсьенн, где мм видели Жана Дю Барри выпившим, к большому неудовольствию графини, столько шоколаду, маршал де Ришелье завтракал с графиней Дю Барри. Трепля Замора за волосы, она все свободнее и небрежнее вытягивалась на расшитой цветами атласной софе, а старый придворный лишь восторженно вздыхал при каждой новой позе обольстительницы. – Ах, графиня! – с жеманством старухи восклицал он. – Вы испортите прическу!.. Графиня, вот этот завиток раскручивается… Ах, графиня, ваша туфелька падает!.. – Да не обращайте внимания, милый герцог, – проговорила она, выдрав у Замора ради развлечения целую прядь волос и вытянувшись во весь рост. Она была еще сладострастнее и красивее на своей софе, чем Венера в морской раковине. Равнодушный к ее позам. Замор взвыл от боли. Графиня успокоила его, взяла со стола горсть конфет и всыпала их ему в карман. Замор надул губы, вывернул карман и высыпал конфеты на пол. – Дурачина! – проговорила графиня, вытягивая изящную ножку и касаясь ее кончиком замысловатых штанов негритенка. – Помилуйте! – вскричал старый маршал. – Клянусь честью, вы его убьете. – Я сегодня могу убить любого, кто мне попадет под руку, – призналась графиня, – сегодня я буду беспощадной. – Вот как? Значит, я вас раздражаю? – спросил герцог. – Нет, что вы, напротив! Вы – мой старый друг, я вас обожаю. Но, по правде говоря, я сошла с ума, вот в чем дело. – Так вас, должно быть, заразили этой болезнью те, кого свели с ума вы сами? – Берегитесь! Мне надоели ваши любезности, потому что они неискренни. – Графиня, графиня! Я начинаю думать, что вы не с ума сошли, а просто неблагодарны. – Нет, я – не сумасшедшая, не неблагодарная, я… – Кто же вы? – Я разгневана, господин герцог! – В самом деле… – Вас это удивляет? – Нисколько, графиня. Клянусь честью, есть от чего разгневаться! – Вот именно это меня в вас и возмущает. – Неужели есть что-то такое, что может вас во мне возмутить, графиня? – Да. – Что же это? Я уже довольно стар, однако я готов приложить любые усилия для того, чтобы вам понравиться. – Да вы просто не знаете, о чем идет речь, маршал. – Ошибаетесь, мне это известно. – Вы знаете, что меня раздражает? – Разумеется: Замор разбил китайский фонтан. Едва уловимая улыбка промелькнула на губах молодой женщины, однако Замор, почувствовав себя виноватым, униженно склонил голову, словно небо затянуло тучей, полной пощечин и щелчков. – Да, – со вздохом проговорила графиня, – да, герцог, вы угадали: причина именно эта, вы действительно тонкий политик. – Мне всегда это говорили, графиня, – скромно отвечал де Ришелье. – А я и так это вижу, герцог. Вы сразу определили причину, отчего я не в духе: это восхитительно! – Ну и прекрасно. Однако это еще не все. – Неужели? – Да, я догадываюсь, что есть еще кое-что… – Вы так думаете? – Да. – А о чем вы догадываетесь? – Мне кажется, вы ждали вчера вечером его величество. – Где? – Здесь. – Что же дальше? – Его величество не пришел. Графиня покраснела и приподнялась на локте. – Ax, ax! – прошептала она. – А ведь я приехал из Парижа, – продолжал герцог. – Ну и что же? – А то, что я мог ничего не знать о том, что произошло в Версале, черт побери! Однако… – Герцог, милый герцог, вы сегодня чересчур сдержанны. Какого черта! Раз уж начали – договаривайте. Или не надо было начинать. – Вольно вам говорить, графиня! Дайте мне хотя бы передохнуть. Так на чем я остановился? – Вы остановились на… «однако». – Да, верно. Однако я не только знаю, что его величество не пришел, но и догадываюсь, почему не пришел. – Герцог! Я всегда думала, что вы колдун. Мне недоставало лишь доказательства. – Сейчас я вам представлю и доказательство. Графиня, уделявшая беседе значительно больше внимания, чем ей хотелось это показать, оставила в покое голову Замора, волосы которого она перебирала своими белыми изящными пальчиками. – Представьте, герцог, представьте, – сказала она. – В присутствии господина дворецкого? – спросил герцог. – Ступайте. Замор, – приказала графиня негритенку. Обезумев от радости, он одним прыжком выскочил из будуара в приемную. – Прекрасно! – прошептал Ришелье. – Должен ли я все вам говорить, графиня? – Чем вам помешала эта обезьяна – Замор, герцог? – Сказать по правде, меня кто угодно смущает. – Кто угодно – это я понимаю, но разве Замор – кто угодно? – Замор – не слепой, не глухой, не немой. Значит, он тоже – «кто угодно». «Кто угодно» для меня – тот, у кого такие же, как у меня, глаза, уши, язык; значит, он может увидеть то, что я делаю, услышать или повторить то, что я говорю; одним словом, этот «кто-то» может меня выдать. Итак, изложив свою теорию, я продолжаю. – Да, герцог, продолжайте, доставьте мне удовольствие. – Не думаю, что это будет удовольствием, графиня. Впрочем, неважно, я должен продолжать. Итак, король посетил вчера Трианон. – Малый или Большой? – Малый. Ее высочество держала его под руку. – Вот как? – Ее высочество очаровательна, как вам известно… – Увы! – Она так с ним носилась, называла «папочкой», что его величество не устоял – ведь у него такой мягкий характер! За прогулкой последовал ужин, за ужином – невинные игры. Одним словом… – Одним словом, – бледная от нетерпения, подхватила Дю Барри, – король не поехал в Люсьенн, не так ли? Вы это хотели сказать? – Да, черт возьми. – Это просто объясняется: его величество нашел там все, что любит. – Отнюдь нет, и вы сами далеки от того, чтобы поверить хоть одному своему слову. Он нашел там всего-навсего то, что ему нравится. – Это еще хуже, герцог. Судите сами: поужинал, побеседовал, поиграл – вот и все, что ему нужно. С кем же он играл? – С де Шуазелем. Графиня сделала нетерпеливое движение. – Может быть, не стоит больше об этом говорить, графиня? – предложил Ришелье. – Напротив, продолжайте. – Вы столь же отважны, сколь умны, графиня. Давайте возьмем быка за рога, как говорят испанцы. – Госпожа де Шуазель не простила бы вам этой пословицы, герцог. – Пословица к ней не относится. Я хотел сказать, графиня, что де Шуазель, раз уж я вынужден о нем говорить, играл в карты, да так удачно, так ловко… – Что выиграл? – Нет, он проиграл, а его величество выиграл тысячу луидоров в пикет. А в этой игре его величество крайне самолюбив, притом что играет он из рук вон плохо. – Ох, этот Шуазель! – прошептала Дю Барри. – Госпожа де Граммон тоже была там? – Нет, графиня, она готовится к отъезду. – Герцогиня уезжает? – Да, она делает глупость, мне кажется. – Какую? – Когда ее не преследуют, она дуется; когда ее не прогоняют, она уезжает сама. – Куда? – В провинцию. – Она собирается строить козни. – Ах, черт побери! Чем же ей еще заниматься? Итак, собираясь уезжать, она, естественно, пожелала проститься с ее высочеством, которая, понятно, нежно ее любит. Вот как она оказалась в Трианоне. – В Большом? – Разумеется, ведь Малый еще не готов. – Окружая себя всеми этими Шуазелями, ее высочество недвусмысленно дает понять, чью сторону она принимает. – Нет, графиня, не надо преувеличивать. Итак, герцогиня завтра уезжает. – Король развлекался там, где не было меня! – воскликнула графиня с возмущением и в то же время со страхом. – Ах, Боже мой! Да, в это трудно поверить, однако это так, графиня. Что же из этого следует? – Что вы прекрасно обо всем осведомлены, герцог. – И все? – Нет. – Ну так продолжайте! – Я из этого заключаю, что по доброй воле или силой необходимо вырвать короля из когтей этих Шуазелей, или! мы погибли! – Увы! – Простите, – продолжала графиня, – я говорю «мы», однако не волнуйтесь, герцог, это относится к членам семьи. – И к друзьям, графиня. Позвольте на этом основании тоже принять в этом деле участие. Таким образом… – Таким образом, вы себя причисляете к моим друзьям? – Мне казалось, что я говорил вам об этом, графиня. – Этого недостаточно. – Я полагал, что доказал это. – Вот это уже лучше. Так вы мне поможете? – Я готов сделать все, что в моей власти, графиня, однако… – Что? – Не стану от вас скрывать, что дело это весьма трудное. – Их что же, нельзя вырвать, этих Шуазелей? – Во всяком случае, они неискоренимы. – Вы полагаете? – Да. – Стало быть, что бы ни говорил славный Лафонтен, против этого дуба бессильны и ветер, и буря. – Этот министр – большой талант! – Ага! Вы заговорили, как энциклопедисты. – Разве я уже не член Академии? – О, вы в такой малой степени академик… – Вы правы. Академик – мой секретарь, а не я. Однако я по-прежнему настаиваю на своем. – Что Шуазель – талантливый политик? – Совершенно верно. – В чем же состоит его талант? – А вот в чем, графиня: он сумел так представить дела в Парламенте и отношения с Англией, что король не может больше без него обойтись. – Да ведь он настраивает Парламент против его величества! – Ну конечно! В том-то и состоит ловкость! – Он же толкает англичан к войне! – Вот именно, потому что мир был бы для него губителен. – Это не талант, герцог. – Что же это, графиня? – Это государственная измена. – Когда государственная измена имеет успех, графиня, это талант, как мне кажется, и немалый. – Ну, раз так, герцог, я знаю еще кое-кого, кто не менее ловок, чем де Шуазель. – Неужели? – По части парламентов, по крайней мере. – Это – главный вопрос. – Да, потому что это лицо причастно к возмущению Парламента. – Вы меня заинтриговали, графиня. – Вы не знаете, о ком я говорю, герцог? – Нет, признаться… – А ведь он – член вашей семьи. – Неужели у меня в семье есть талантливый человек? Вы изволите говорить о моем дяде – кардинале, графиня? – Нет, я говорю о вашем племяннике, герцоге д'Эгийоне. – Ах, герцог д'Эгийон! Да, верно, это он дал ход делу ла Шалоте. По правде сказать, он очень милый мальчик. Он в этом деле славно потрудился. Клянусь честью, графиня, вот тот человек, которым умной женщине следовало бы дорожить. – Видите ли, герцог, – отвечала графиня, – я даже незнакома с вашим.., племянником. – Неужели вы его не знаете? – Нет, я его никогда не видела. – Бедный малый! Ну да, действительно, с тех пор, как вы пришли к власти, он неотлучно жил в Англии. Пусть поостережется, когда увидит вас, он отвык от солнца. – Как среди всех этих мантий оказался человек его ума и его происхождения? – Он взялся их взбудоражить за неимением лучшего. Понимаете ли, графиня, каждый старается получить удовольствие, где только можно, а в Англии удовольствий немного. До чего же он предприимчивый человек! Какой это был бы слуга королю, буде на то желание его величества! Уж при нем с дерзостью Парламента было бы покончено. Он – истинный Ришелье, графиня. Так позвольте мне… – Что? – Позвольте мне представить его вам тотчас по прибытии. – Он разве должен скоро быть в Париже? – Ах, графиня, кто может это знать? Возможно, он еще лет пять пробудет в своей Англии, как говорит шельма Вольтер! Может, он в дороге? А что, если он в двухстах милях отсюда? Может быть, он уже у городских ворот! Маршал пристально изучал по лицу молодой женщины, какое действие на нее производят его слова. Она на мгновение задумалась и продолжала: – Давайте вернемся к тому, на чем мы остановились. – Как вам будет угодно, графиня. – А на чем мы остановились? – На том, что его величеству было очень хорошо в Трианоне в обществе де Шуазеля. – Да, и мы говорили о том, как бы от этого Шуазеля избавиться. – То есть об этом говорили вы, графиня. – Как! – воскликнула фаворитка. – Я так хочу, чтобы он ушел со своего поста, что рискую умереть, если этого не произойдет, а вы.., неужели вы мне в этом хоть немного не поможете, дорогой герцог? – Ото! – проговорил Ришелье, важничая. – Вот что политики называют предложением. – Принимайте мои слова, как вам будет угодно, называйте их, как хотите, но отвечайте решительно. – Ах, какое недостойное наречие в устах такой милой и приятной женщины! – По-вашему, это ответ, герцог? – Не совсем. Я назвал бы это подготовкой к ответу. – Вы готовы? – Подождите же! – Вы колеблетесь, герцог? – Нисколько. – Так я вас слушаю. – Как вы относитесь к притчам? – Должна сказать, что они устарели. – Ну и что же? Солнце тоже старо, а мы ничего лучше не придумали. – Ну, пусть будет притча. Только чтобы все было прозрачно! – Как хрусталь! – Ну, говорите. – Вы готовы меня слушать, прекрасная дама? – Я вас слушаю. – Представьте, графиня.., вы знаете, в притчах принято взывать к воображению. – О Господи, до чего же вы утомительны, герцог! – Вы не верите ни одному своему слову, графиня, потому что слушаете меня с особым вниманием. – Пусть так, я была не права. – Итак, представьте, что вы гуляете в прекрасном саду Люсьенн и видите восхитительную сливу, одну из тех ренклодов, которые вы так любите, потому что они своим пурпурно-алым цветом напоминают вас. – Продолжайте, господин льстец. – Вы видите, как я уже сказал, одну из таких слив на самом верху дерева. Что вы будете делать, графиня? – Я стану трясти дерево, черт побери! – А если это бесполезно? Дерево толстое, неискоренимое, как вы изволили выразиться. И вот скоро вы замечаете, что оно даже не пошатнулось, а вы уже поцарапали об его кору свои прелестные ручки. Тогда вы повертываете голову так восхитительно, как умеете лишь вы да цветы, и восклицаете: «Боже мой! Как бы мне хотелось, чтобы эта слива упала на землю!» И при этом вы чувствуете такую досаду!.. – Это очень натурально, герцог. – Не стану с вами спорить. – Продолжайте, дорогой герцог, мне безумно интересна ваша притча. – И вот, обернувшись, вы замечаете своего друга герцога де Ришелье, в задумчивости гуляющего в саду. – О чем же он думает? – Что за вопрос, черт возьми! О вас! Вы к нему обращаетесь своим восхитительным нежным голоском: «Ах, герцог! Герцог!» – Превосходно! – «Вы – мужчина. Вы – сильный. Вы брали Маон. Встряхните это чертово дерево, чтобы упала проклятая слива» Все верно, графиня, а? – Совершенно верно, герцог. Я говорила об этом едва слышно, а вы – во весь голос. Так что вы ответили? – Я ответил… – Да. – Я ответил так: «Как вы решительны! Ничего не скажешь! Но посмотрите, какое толстое дерево, какие шероховатые ветви; я тоже дорожу своими руками, хоть и старше вас лет на пятьдесят. – А-а, прекрасно, прекрасно! – проговорила графиня. – Понимаю… – Тогда продолжайте притчу: что вы отвечаете? – Я вам говорю. – Своим нежным голоском? – Разумеется. – Говорите, говорите. – Я вам говорю: «Милый маршал! Взгляните на это дерево иначе. До сих пор вы были к нему равнодушны, потому что эта слива предназначалась не вам. А пусть и у вас будет такое же точно желание, дорогой маршал: давайте вместе страстно захотим ее съесть. Если вы как следует потрясете дерево, если слива упадет, то… – То что же? – Мы съедим ее вместе. – Браво! – воскликнул герцог, захлопав в ладоши. – Все верно? – Клянусь честью, графиня, вы прекрасно сумели закончить притчу… Взяли меня за рога! Как говаривал мой славный батюшка, отлично состряпано! – Так вы согласны потрясти дерево? – Обеими руками и изо всех сил, графиня. – А слива в самом деле была ренклодом? – В этом я не совсем уверен, графиня. – Что же это? – Мне представляется, что на вершине этого дерева скорее висел портфель. – Значит, мы возьмем этот портфель на двоих. – Нет, этот портфель достанется мне одному. Не завидуйте мне, графиня; вместе с ним с этого дерева падает так много интересных вещей, что у вас будет богатейший выбор. – Ну что же, маршал, мы обо всем уговорились? – Мне достанется место де Шуазеля? – Да, если на то будет воля его величества. – А разве король не хочет всего того, чего желаете вы? – Вы сами видите, что нет, потому что он не желает отставки своего Шуазеля. – Я надеюсь, что король захочет вспомнить о своем старом товарище. – По оружию? – Да, о товарище по оружию. Самая большая опасность далеко не всегда подстерегает нас на войне, графиня. – Вы ничего не хотите попросить у меня для герцога д'Эгийона? – Признаться, нет! Этот чудак сумеет попросить об этом самолично. – Вы, кстати, тоже будете там. А теперь моя очередь. – Ваша очередь – для чего? – Просить. – Отлично! – Что получу я? – Что пожелаете. – Я хочу получить все. – Разумно. – И получу? – Что за вопрос! Однако будете ли вы удовлетворены? Только ли об этом вы станете просить? – Об этом и еще кое о чем. – Говорите. – Вы знаете барона де Таверне? – Нас связывает сорокалетняя дружба. – У него есть сын? – И дочь. – Совершенно верно. – И что же? – Все – Как – все? – «Кое-что», которое я у вас прошу… Я об этом попрошу вас в свое время. – Превосходно! – Мы уговорились, герцог. – Да, графиня. – Подписано? – Гораздо лучше: мы поклялись друг другу. – Ну так повалите это дерево. – У меня есть для этого средства. – Какие? – Мой племянник. – Кто еще? – Иезуиты. – Ах, ах! – Я на всякий случай и план приготовил, так, небольшой. – Можно с ним ознакомиться? – Увы, графиня,.. – Да, да, вы правы. – Вы ведь знаете, что тайна… – Залог успеха! Я заканчиваю вашу мысль. – Вы восхитительны! – Однако я тоже хочу попробовать потрясти дерево. – Очень хорошо! Потрясите, графиня, это не помешает. – И у меня есть средство. –..которое вы считаете прекрасным! – Я за него ручаюсь. – Что это за средство? – Скоро увидите, герцог, вернее… – Что? – Нет, вы не увидите. Столь изящно эти слова мог выговорить только такой прелестный ротик. Потерявшая было голову графиня вдруг словно опомнилась; она торопливо оправила атласные волны юбки, которые в целях дипломатии вздыбились, словно бушующее море. Герцог был отчасти моряком и привык к капризам океана. Он от души рассмеялся, расцеловал графине ручки и угадал со свойственной ему проницательностью, что аудиенция окончена. – Когда вы начнете валить дерево, герцог? – спросила графиня. – Завтра. А вы когда приметесь его трясти? В эту минуту со двора донесся шум подъехавшей кареты, и почти тотчас же раздались крики «Да здравствует король!» – А я, – отвечала графиня, выглядывая в окно, – я начну сию минуту! – Браво! – Идите по черной лестнице, герцог, и ждите во дворе. Через час получите мой ответ.  Глава 6. КРАЙНЕЕ СРЕДСТВО ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА ЛЮДОВИКА XV   Король Людовик XV не был до такой степени благодушным, чтобы с ним можно было каждый день говорить о политике. В самом деле, политика ему надоедала. В дурные минуты он отделывался с помощью веского довода, на который нечего было ответить: «Да вся эта машинка будет крутиться, пока я жив!» Когда обстоятельства благоприятствовали, окружающие старались ими воспользоваться. Однако монарх, как правило, наверстывал то, что терял в минуты хорошего расположения. Графиня Дю Барри так хорошо знала короля, что, подобно рыбакам, изучившим море, никогда не пускалась в плавание, если ей не благоприятствовала погода. Однако в то время, когда король приехал навестить ее в Люсьенн, он был в прекраснейшем расположении духа. Король был накануне не прав, он знал наверное, что его будут бранить. Значит, в этот день он был хорошей добычей. Но как бы доверчива ни была дичь, на которую идет охота, у нее все-таки есть некоторый инстинкт самосохранения, и охотнику следует это иметь в виду. Впрочем, инстинкт ничего не значит, если охотник опытный! Вот как взялась за дело графиня, имея в виду королевскую дичь, которую она собиралась заманить в свои сети. Она была, как мы, кажется, уже говорили, в весьма смелом дезабилье вроде тех, в какие Буше одевает своих пастушек. Вот только она была ненарумянена: король Людовик XV терпеть этого не мог. Как только лакей доложил о его величестве, графиня набросилась на румяна и стала с остервенением натирать ими щеки. Король еще из приемной увидал, чем занималась графиня. – Ах, злодейка! – воскликнул он, входя. – Она красится! – А-а, здравствуйте, сир, – проговорила графиня, не отрывая от зеркала глаз и не прерывая своего занятия, даже после того, как король поцеловал ее в шейку. – Значит, вы меня не ждали, графиня? – спросил король. – Почему, сир? – Ну, раз вы так пачкаете свое личико!.. – Напротив, сир, я была уверена в том, что дня не пройдет, как я буду иметь честь увидеть ваше величество. – Как странно вы это говорите, графиня! – Вы находите? – Да. Вы серьезны, как господин Руссо, когда слушает свою музыку. – Вы правы, сир, я в самом деле должна сообщить вашему величеству нечто весьма серьезное. – Я вижу, к чему вы клоните, графиня. – Неужели? – Да, сейчас начнутся упреки. – Я – упрекать вас? Да что вы, сир!.. И за что, скажите на милость? – За то, что я не пришел вчера вечером. – Сир! Справедливости ради согласитесь, что у меня нет намерения отбирать ваше величество. – Жанетта, ты сердишься. – Нисколько, сир, меня рассердили. – Послушайте, графиня: уверяю вас, что я не переставал о вас думать. – Да что вы? – И вчерашний вечер показался мне вечностью. – Вот как? Да ведь я, сир, по-моему, ни о чем вас не спрашивала. Ваше величество проводит свои вечера там, где ему нравится, это никого не касается. – Я был в своей семье, графиня, в семье. – Сир, я об этом даже не узнавала. – Почему? – Что значит почему? Согласитесь, что с моей стороны это было бы непристойно. – Так вы, значит, не сердитесь на меня за это? – вскричал король. – На что же вы сердитесь? Отвечайте мне по чести. – Я на вас не сержусь, сир. – Однако вы сказали, что вас кто-то рассердил?.. – Да, меня рассердили, сир, это правда. – Чем же? – Тем, что я стала чем-то вроде крайнего средства. – Вы – «крайнее средство»? Что вы говорите? – Да, да, я! Графиня Дю Барри! Милая Жанна, очаровательная Жанночка, соблазнительная Жаннетточка, как говорит ваше величество. Я – крайнее средство. – В чем же это выражается? – А в том, что мой король, мой любовник бывает у меня тогда, когда госпожа де Шуазель и госпожа де Граммон им пресытились. – Ох, графиня!.. – Клянусь честью, хотя бы я от этого проиграла, но я скажу откровенно, что у меня на сердце. Рассказывают, что госпожа де Граммон частенько вас подстерегала у входа в спальню. А я поступлю иначе, нежели благородная герцогиня. Я стану поджидать на выходе, и как только первый же Шуазель или первая Граммон попадется мне в руки… Пусть поберегутся! – Графиня! Графиня! – Что же вы от меня хотите! Я дурно воспитана. Я – любовница Блеза, прекрасная бурбонка, как вы знаете. – Графиня! Шуазели сумеют за себя отомстить. – Ну и что же? Лишь бы они мстили так же, как я. – Вас поднимут на смех. – Вы правы. – Ах! – У меня есть одно чудесное средство, и я хочу к нему прибегнуть. – Что вы задумали?.. – с беспокойством спросил король. – Я просто-напросто удалюсь. Король пожал плечами. – Вы мне не верите, сир? – Признаюсь откровенно, нет. – Вы просто не даете себе труда поразмыслить. Вы путаете меня с другими. – То есть, как? – Ну конечно! Госпожа де Шатору хотела быть для вас богиней. Госпожа де Помпадур мечтала быть королевой. Другие хотели стать богатыми, могущественными, пытались унижать придворных дам, пользуясь вашей благосклонностью. Я не страдаю ни одним из этих недостатков. – Вы правы – А достоинств много. – Вы и тут правы. – Вы говорите не то, что думаете. – Ах, графиня! Я более, чем кто бы то ни было, знаю, чего вы стоите. – Пусть так. Послушайте: то, что я скажу, не должно поколебать вашего убеждения. – Говорите. – Прежде всего, я богата; мне никто не нужен. – Вы хотите, чтобы я об этом пожалел, графиня. – И потом, я не так спесива, как эти дамы, у меня нет таких желаний, исполнение которых тешило бы мое самолюбие. Я всегда хотела одного: любить своего поклонника, будь то мимикетер, будь то король. С той минуты, как я перестаю его любить, я ничем больше не дорожу. – Будем надеяться, что вы еще хоть немножко мною дорожите, графиня. – Я не договорила, сир. – Продолжайте, графиня. – Я хочу еще сказать вашему величеству, что я хороша собой, молода, я еще лет десять буду привлекательной; я буду не только счастливейшей женщиной, но и наиболее почитаемой с того самого дня, когда я перестану быть любовницей вашего величества. Вы улыбаетесь, сир. Я сержусь еще и потому, что вы не хотите поразмыслить над тем, что я вам говорю. Дорогой король! Когда вам и вашему народу надоедали другие ваши фаворитки и вы их прогоняли, народ вас за это превозносил, а впавшей в немилость гнушался, как в стародавние времена. Так вот, я не буду дожидаться отставки. Я уйду сама, и все об этом узнают. Я пожертвую сто тысяч ливров бедным, проведу неделю в покаянии в одном из монастырей, и не пройдет и месяца, как мое изображение украсит все церкви наравне с кающейся Магдалиной. – Вы это серьезно, графиня? – спросил король. – Взгляните на меня, сир, и решите сами, серьезно я говорю или нет. – Неужели вы способны на такой мелкий поступок, Жанна? Сознаете ли вы, что тем самым вы ставите меня перед выбором? – Нет, сир. Если бы я ставила вас перед выбором, я сказала бы вам: «Выбирайте между тем-то и тем-то». – А вы? – А я вам говорю: «Прощайте, сир» – вот и все. На сей раз король побледнел от гнева. – Вы забываетесь, графиня! Берегитесь… – Чего, сир? – Я вас отправлю в Бастилию. – Меня? – Да, вас. А в Бастилии вы соскучитесь еще скорее, чем в монастыре. – Ах, сир, – умоляюще сложив руки, пропела графиня, – неужели вы мне доставите удовольствие… – Какое удовольствие? – Отправить меня в Бастилию. – Что вы сказали? – Это будет слишком большая честь для меня. – То есть как? – Ну да: я втайне честолюбива и мечтаю стать столь же известной, как господин де ла Шалоте или господин де Вольтер. Для этого мне как раз не хватает Бастилии. Немножко Бастилии – и я буду счастливейшей из женщин. Это будет для меня удобным случаем написать мемуары о себе, о ваших министрах, о ваших дочерях, о вас самом и рассказать грядущим поколениям о всех добродетелях Людовика Возлюбленного. Напишите указ о заточении без суда и следствия, сир. Вот вам перо и чернила. Она подвинула к королю письменный прибор, стоявший на круглом столике. Оскорбленный король на минуту задумался, потом поднялся. – Ну хорошо. Прощайте, графиня! – проговорил он. – Лошадей! – закричала графиня. – Прощайте, сир! Король шагнул к двери. – Шон! – позвала графиня. Явилась Шон. – Мои вещи, дорожных лакеев и почтовую карету, – приказала она. – Живей! Живей! – Почтовую карету? – переспросила потрясенная Шон. – Что случилось, Боже мой? – Случилось то, дорогая, что если мы немедленно не уедем, его величество отправит нас в Бастилию Мы не должны терять ни минуты. Поторапливайся, Шон, поторапливайся. Ее упрек поразил Людовика XV в самое сердце. Он вернулся к графине и взял ее за руку. – Простите мне, графиня, мою резкость, – проговорил он. – Откровенно говоря, сир, я удивляюсь, почему вы не пригрозили мне сразу виселицей. – Графиня!.. – Ну конечно! Ведь воров приговаривают к повешению. – И что же? – Разве я не краду место у госпожи де Граммон? – Графиня! – Ах, черт побери! Вот в чем мое преступление, сир! – Послушайте, графиня, будьте благоразумны: вы привели меня в отчаяние. – А теперь? Король протянул ей свои руки. – Мы оба были не правы. Давайте теперь простим Друг друга. – Вы в самом деле хотите помириться, сир? – Клянусь честью. – Ступай, Шон. – Будут ли какие-нибудь приказания? – спросила молодая женщина у сестры. – Почему же нет? Мои приказания остаются в силе. – Графиня… – Пусть ждут новых распоряжений. – Хорошо. Шон вышла. – Так вы меня еще любите? – обратилась графиня к королю. – Больше всего на свете. – Подумайте хорошенько о том, что вы говорите, сир. Король в самом деле задумался, но ему некуда было отступать. Кстати, ему было интересно посмотреть, как далеко могут зайти требования победителя. – Я вас слушаю, – сказал он. – Одну минуту. Обращаю ваше внимание на то, сир, что я готова была уехать и ни о чем не просила. – Я обратил на это внимание. – Но раз я остаюсь, я кое о чем попрошу. – О чем же? Остается только узнать. – Да вы и так отлично знаете! – Отставки господина де Шуазеля? – Совершенно верно. – Это невозможно, графиня. – Лошадей! – Вот упрямая! – Подпишите приказ о заточении меня в Бастилию или указ об отставке министра. – Может быть, стоит поискать золотую середину? – спросил король. – Спасибо за ваше великодушие, сир. Кажется, я все-таки уеду. – Графиня! Вы – настоящая женщина! – К счастью, да. – И вы говорите о политике, как женщина, строптивая и разгневанная. У меня нет оснований давать отставку де Шуазелю. – Я понимаю: он – кумир вашего Парламента, он же и поддерживает его членов, когда они восстают против вас. – Нужен же в конце концов повод! – Повод нужен слабому человеку. – Графиня! Де Шуазель – честный человек, а честные люди – редкость. – Этот честный человек продает вас англичанам, которые отнимают у вас последнее золото. – Вы преувеличиваете, графиня. – Совсем немного. – О Господи! – вскричал раздосадованный Людовик XV. – До чего же я глупа! – воскликнула графиня. – Какое мне дело до Парламента, до Шуазелей, до его кабинета министров! Какое мне дело до короля – ведь я его крайнее средство! – Опять вы за свое! – Как всегда, сир! – Графиня! Я прошу у вас два часа на размышление. – Десять минут, сир. Я ухожу в свою комнату, просуньте записку с ответом под дверь: вот бумага, вот чернила. Если через десять минут ответа не будет или если ответ меня не удовлетворит, – прощайте, сир! Забудьте обо мне. Я уеду. В противном случае… – В противном случае?.. – Поверните задвижку, и дверь откроется. Людовик XV из приличия поцеловал графине ручку. Уходя, она вызывающе улыбнулась королю. Король не противился ее уходу, и графиня заперлась в соседней комнате. Спустя пять минут аккуратно сложенный лист бумаги показался между шелковым шнуром, которым была обшита дверь, и шерстяным ковром. Графиня с жадностью прочла записку, торопливо написала несколько слов де Ришелье, ожидавшему во дворике под навесом и рисковавшему обратить на себя внимание, томясь столь долгим ожиданием. Маршал развернул бумагу, прочел и, несмотря на почтенный возраст, бегом бросился в большой двор к своей карете. – Кучер, в Версаль! – приказал он. – Гони во весь опор! Вот что было сказано в записке, брошенной через окошко де Ришелье: «Я потрясла дерево: портфель упал».  Глава 7. КОРОЛЬ ЛЮДОВИК XV И ЕГО МИНИСТР ЗАНИМАЮТСЯ ДЕЛОМ   На следующий день Версаль был в большем волнении. Люди подавали друг другу таинственные знаки, выразительно пожимали руки или же, напротив, скрестив руки на груди, поднимали глаза к небу, что свидетельствовало об их скорби или удивлении. Де Ришелье в окружении многочисленных сторонников находился в приемной короля в Трианоне. Было около десяти часов. Разодетый граф Жан Дю Барри беседовал со старым маршалом, и говорил он весело, если судить по его цветущему виду. Около одиннадцати король торопливо прошел в свой кабинет, ни с кем не заговорив. В пять минут двенадцатого де Шуазель вышел из кареты и прошел через галерею, зажав под мышкой портфель. Это вызвало большое движение: придворные отворачивались, делая вид, что оживленно беседуют, только бы не пришлось здороваться с министром. Герцог не обратил внимания на этот маневр. Он прошел в кабинет, где король листал досье, попивая шоколад. – Здравствуйте, герцог, – дружелюбно проговорил король. – Как вы себя чувствуете? – Сир! Господин де Шуазель чувствует себя хорошо, а вот министр тяжело болен. Он явился просить ваше величество, не дожидаясь, пока вы сами об этом заговорите, принять его отставку. Я благодарю ваше величество за то, что вы позволили мне самому сказать об этом. Я весьма признателен за эту последнюю милость. – Какая отставка, герцог? Что это значит? – Сир! Ваше величество подписали вчера поданный госпожой Дю Барри приказ о моем смещении. Эта новость облетела весь Париж и весь Версаль. Зло восторжествовало. Однако я решил не оставлять службу у вашего величества, не получив на то приказа и дозволения. Я был назначен официально и могу считать себя смещенным только на основании официального документа. – Как, герцог? – со смехом вскричал король: строгая и достойная манера держаться де Шуазеля пугала его – Как вы, умнейший человек, формалист, этому поверили? – Сир, да ведь вы подписали… – с удивлением начал было министр. – Что? – Письмо, которое находится у графини Дю Барри. – Ах, герцог, неужели вам никогда не приходилось добиваться мира? Счастливый вы человек!.. Впрочем, госпожа де Шуазель – образцовая супруга. Герцог нахмурился: сравнение было оскорбительным. – Ваше величество обладает достаточно твердым и хорошим характером, чтобы не впутывать в государственные дела то, что вы изволите называть семейными делами. – Шуазель, я должен вам об этом рассказать: это ужасно забавно. Знаете ли вы, что там вас очень боятся? – – Это означает, что меня ненавидят, сир. – Если угодно, да. Так вот эта сумасбродная графиня поставила меня перед выбором: отправить ее в Бастилию или поблагодарить вас за ваши услуги. – Так что же, сир? – Признайтесь, герцог, что было бы обидно пропустить зрелище, которое Версаль представлял собою сегодня утром. Я еще со вчерашнего дня забавляюсь, наблюдая за тем, как по дорогам мчатся гонцы, как вытягиваются лица… Третья королевская шлюха со вчерашнего дня – королева Франции. Это презабавно! – Но каков конец, сир? – Конец, дорогой мой герцог, будет все тот же, – отвечал Людовик XV, снова становясь серьезным. – Вы меня знаете: я делаю вид, что сдаюсь, но никогда не уступаю. Пусть женщины делят медовый пряник, который я им время от времени подбрасываю, что когда-то проделывали с Цербером. А мы будем жить спокойно, дружно, всегда вместе. И раз уж мы взялись выяснять отношения, прошу вас иметь в виду: какие бы слухи ни ходили, какое бы письмо я ни написал.., непременно приезжайте в Версаль… Пока я говорю с вами так, как теперь, герцог, мы будем добрыми друзьями. Король протянул министру руку, тот поклонился, не выказывая ни признательности, ни обиды. – А теперь примемся за дело, если ничего не имеете против, дорогой герцог. – Я к услугам вашего величества, – сказал Шуазель, раскрывая портфель. – Для начала – несколько слов о фейерверке. – Это было большое бедствие, сир. – По чьей вине? – По вине судьи Биньона. – Много было крику? – Да, много. – Так надо было, может быть, отстранить от должности Биньона. – Одного из членов Парламента едва не раздавили в толпе, поэтому Парламент принял это дело близко к сердцу. Однако генеральный адвокат Сегье произнес блистательную речь и доказал, что причина этого несчастья – роковое стечение обстоятельств. Ему долго аплодировали, и теперь дело улажено. – Тем лучше! Перейдем к Парламенту, герцог… Вот в чем нас упрекают!.. – Меня, сир, упрекают в том, что я поддержал д'Эгийона, а не де ла Шалоте, но кто меня упрекает? Те самые люди, которые радостно распространили слухи о письме вашего величества. Вы только подумайте, сир: д'Эгийон превысил свои полномочия в Англии; иезуиты действительно были изгнаны; де ла Шалоте был прав; ваше величество сами открыто признали невиновность генерального прокурора. Нельзя так просто опровергать слова короля! В присутствии его министра – куда ни шло, но только не всенародно! – А пока Парламент считает себя сильным… – Он в самом деле силен. Еще бы! Членов Парламента бранят, сажают в тюрьму, оскорбляют, объявляют невиновными – еще бы им не быть сильными! Я не обвинял д'Эгийона в том, что он начал дело ла Шалоте, но я никогда не прощу ему того, что он оказался не прав. – Герцог! Герцог! Зло восторжествовало. Давайте подумаем, как облегчить положение… Как обуздать этик наглецов?.. – Как только прекратятся интриги канцлера, как только д'Эгийон лишится поддержки, волнение Парламента уляжется само собой. – Но ведь это означало бы, что я уступил, герцог! – Разве вас, ваше величество, представляет д'Эгийон.., а не я? Довод был убедительный, и король это понял. – Вам известно, – сказал он, – что я не люблю вызывать неудовольствие у своих слуг, даже если они допустили оплошность… Однако оставим это дело, хотя оно меня и огорчает: время покажет, кто был прав… Поговорим теперь о внешней политике… Говорят, я собираюсь воевать? – Сир, если бы вам и пришлось воевать, это была бы война справедливая и необходимая. – С англичанами… Дьявольщина! – Уж не боится ли ваше величество англичан? – На море… – Будьте покойны, ваше величество: герцог де Праслен, мой кузен и ваш морской министр, вам подтвердит, что располагает шестидесятые четырьмя кораблями, не считая тех, которые строятся на верфях, и строительных материалов еще на дюжину, их можно построить за год… Наконец, пятьдесят фрегатов первого класса, что весьма внушительно для войны на море. А для сухопутной войны мы подготовлены еще лучше, у нас есть Фонтенуа. – Очень хорошо. Но чего ради я должен воевать с англичанами, дорогой герцог? Правительство аббата Дюбуа было гораздо менее удачным, нежели ваше, однако ему всегда удавалось избегать войны с Англией. – Еще бы, сир! Аббат Дюбуа получал от англичан шесть тысяч ливров в месяц. – Герцог!.. – У меня есть тому доказательство, сир. – Пусть так. Однако в чем вы видите причину войны? – Англия хочет захватить всю Индию: я был вынужден отдать вашим офицерам самые строгие, самые жесткие приказания. Первая же стычка там повлечет за собой протест Англии. Я твердо убежден, что мы его не примем. Необходимо заставить уважать правительство вашего величества силой, как когда-то его уважали благодаря подкупу. – Не будем горячиться. Кто знает, что там будет, в этой Индии? Это так далеко! Герцог с досады стал кусать себе губы. – Есть еще более вероятный casus belli для нас, сир, – заметил он. – Что еще? – Испанцы претендуют на право владения Малуинскими и Фолклендскими островами… Порт Эгмон незаконно был захвачен англичанами, и испанцы выгнали их; отсюда – ярость Англии: она предупреждает испанцев, что готова пойти на крайние меры, если ее требования не будут удовлетворены. – Ну, раз испанцы не правы, дайте им возможность объясниться. – Сир, а семейный пакт? Зачем вы настаивали на подписании этого пакта? Ведь он тесно связывает всех европейских Бурбонов и объединяет их против Англии. Король опустил голову. – Не беспокойтесь, сир, – продолжал Шуазель, – у вас великолепная армия, внушительные морские силы, у вас есть деньги, наконец. Я сумею добыть денег так, чтобы не возмущать народ. Если нам придется воевать, война принесет славу вашему величеству, и я предполагаю такое расширение территории, для которого найдется и повод, и объяснение. – Знаете, герцог, сначала надо навести порядок внутри страны, а уж потом воевать со всем светом. – Но внутри страны все спокойно, сир, – возразил герцог, делая вид, что не понимает короля. – Нет, нет, вы сами понимаете, что это не так. Вы меня любите и хорошо мне служите. Есть и другие люди, уверяющие меня в своей любви, однако ведут себя совсем иначе, нежели вы. Надо привести всех к согласию. Видите ли, дорогой герцог, я хочу жить счастливо и спокойно. – Не от меня зависит, чтобы ваше счастье было полным, сир. – Прекрасно сказано. В таком случае приглашаю вас со мною сегодня отобедать. – В Версале, сир? – Нет, в замке Люсьенн. – От души сожалею, сир, но моя семья очень обеспокоена распространенной вчера новостью. Все думают, что я впал у вашего величества в немилость. Я не могу заставить их долго страдать в неведении. – А разве те, о ком я вам рассказываю, не страдают, герцог? Вспомните, как мы дружно жили, когда с нами была бедная маркиза. Герцог наклонил голову, глаза его подернулись слезой, и он не смог подавить вздох. – Маркиза де Помпадур радела о славе вашего величества, – произнес он. – Она хорошо разбиралась в политике. Должен признаться, что ее гений отвечал моему характеру. Нам частенько случалось бок о бок заниматься делами, которые она затевала. Да, мы прекрасно ладили. – Но ведь она вмешивалась в политику, герцог, весь мир упрекал ее в этом. – Это верно. – А нынешняя, напротив, безропотна, как агнец. Она не подписала еще ни одного приказа о заключении в тюрьму без суда и следствия, она сносит даже насмешки памфлетистов и рифмоплетов. Ее упрекают в чужих грехах. Ах, герцог, все это делается для того, чтобы нарушить согласие! Приезжайте в Люсьенн и заключите мир… – Сир, соблаговолите передать ее сиятельству Дю Барри, что я считаю ее очаровательной женщиной, вполне достойной любви короля, но… – Опять «но», герцог… – Но, – продолжал де Шуазель, – я совершенно убежден, что если ваше величество необходимы Франция, то сегодня хороший министр больше нужен вашему величеству, нежели очаровательная любовница. – Не будем больше об этом говорить и останемся добрыми друзьями. Попросите госпожу де Граммон, чтобы она ничего больше не замышляла против графини; женщины могут нас поссорить. – У госпожи де Граммон, сир, слишком большое желание понравиться вашему величеству. Вот в чем ее ошибка. – Мне не нравится, что она старается навредить графине, герцог. – Госпожа де Граммон уезжает, сир, и ее больше не увидят: одним врагом станет меньше. – Я не считаю ее врагом, вы зашли слишком далеко. Впрочем, у меня голова идет кругом, герцог, мы сегодня с вами поработали, словно Людовик XIV с Кольбером; это был «большой век», как говорят философы. Кстати, герцог, вы – философ? – Я – слуга вашего величества, – возразил де Шуазель. – Вы меня восхищаете, вы – бесценный человек! Дайте вашу руку, я так устал! Герцог поспешно предложил руку его величеству. Он сообразил, что сейчас двери широко распахнутся и весь двор, собравшийся в галерее, увидит герцога во всем блеске. Он столько пережил накануне, что теперь не прочь был доставить неприятность своим врагам. Лакей распахнул дверь и доложил о короле в галерее. Продолжая беседовать с де Шуазелем, по-прежнему ему улыбаясь и опираясь на его руку, Людовик XV прошел сквозь толпу придворных, не желая замечать, как побледнел Жан Дю Барри и как покраснел де Ришелье. Зато де Шуазель сразу заметил эту игру оттенков. Не поворачивая головы, он, сверкая глазами, важно прошел мимо придворных; те, что утром старались от него удалиться, теперь пытались оказаться как можно ближе к нему. – Подождите меня здесь, герцог, я приглашаю вас в Трианон. Помните обо всем, что я вам сказал. – Я храню это в своей душе, – отвечал министр, отлично понимая, что этой тонкой фразой он пронзит сердца всех своих врагов. Король вернулся к себе. Де Ришелье нарушил строй и, подойдя к министру, взял его руку в свои худые руки и сказал: – Я давно знаю одного Шуазеля, живучего, как кошка. – Благодарю, – ответил герцог, знавший, как к этому отнестись. – Но что это был за нелепый слух?.. – продолжал маршал. – Этот слух развеселил короля, – заметил Шуазель. – Рассказывали о каком-то письме… – Это была мистификация со стороны короля, – отвечал министр, взглянув в сторону едва сдерживавшегося Жана. – Чудесно! Чудесно! – повторил маршал, повернувшись к графу, как только герцог де Шуазель скрылся и не мог больше его видеть. Спускаясь по лестнице, король позвал герцога, и тот быстро его нагнал. – Эге! С нами сшутили шутку, – проговорил маршал, обращаясь к Жану. – Куда они направляются? – В Малый Трианон, чтобы там над нами посмеяться. – Тысяча чертей! – пробормотал Жан. – Ах, простите, господин маршал. – Теперь моя очередь, – сказал тот. – Посмотрим, не окажется ли мое средство более действенным, чем средство графини.  Глава 8. МАЛЫЙ ТРИАНОН   Когда Людовик XIV построил Версаль и признал все неудобства больших пространств, когда он увидел набитые гвардейцами необъятные приемные, полные придворными передние, коридоры и антресоли, кишащие лакеями, пажами и сотрапезниками, он сказал себе, что Версаль получился именно таким, каким он хотел его видеть; Мансар, Лебрен и Ленотр создавали его как храм для бога, а не дом для человека Тогда великий король, бывавший изредка и человеком, приказал выстроить Трианон, где он мог бы передохнуть вдали от чужих глаз. Однако Ахиллесов меч, утомивший и самого Ахилла, оказался не по силам его наследнику-пигмею. Трианон – уменьшенный Версаль – Людовику XV показался чересчур помпезным, и он поручил архитектору Габриэлю возвести Малый Трианон, павильон площадью в шестьдесят квадратных футов. Слева от дворца построили невзрачное прямоугольное здание для прислуги и сотрапезников. Оно насчитывало около десяти хозяйских комнат, и там же могло разместиться до пятидесяти услужающих. Давайте познакомимся с малым дворцом в общих чертах. В нем два этажа. Первый этаж защищен выложенным камнем рвом, отделяющим его от горного массива. Все окна зарешечены, как, впрочем, и окна второго этажа. Если смотреть со стороны Трианона, эти окна освещали длинный, похожий на монастырский, коридор. Восемь или девять дверей, прорубленные из коридора, вели в комнаты; все они состояли из передней с двумя кабинетами, расположенными один – с правой, другой – с левой стороны, и низкой комнаты или даже двух, выходящих окнами во внутренний дворик здания. Под домом – кухни; на чердаке – комнаты для прислуги. Вот и весь Малый Трианон. Прибавьте часовню дворца в двадцать туаз высотой; мы не станем ее описывать, потому что нам она не понадобится. В этом дворце может разместиться только одна семья, как сказали бы в наши дни. Вот что представляет собой топография местности: из замка через большие окна можно увидеть парк и лес, слева – службы с зарешеченными окнами, окнами коридоров или кухонь, скрытых в густой заросли. Из Большого Трианона, резиденции Людовика XV, в малый дворец можно было пройти через огород, соединявший обе резиденции благодаря деревянному мосту. Огород был засажен по плану Ла Кинтини. Именно через этот огород Людовик XV и повел де Шуазеля в Малый Трианон после описанного нами тяжелого заседания. Он хотел ему показать новые усовершенствования, предпринятые королем в связи с переездом в Малый Трианон дофина с супругой. Де Шуазель всем восхищался, все оценивал с проницательностью ловкого придворного. Он терпеливо выслушивал короля, а король говорил о том, что Малый Трианон день ото дня становится все красивее, в нем все приятнее становится жить. Министр приговаривал, что для его величества это – семейное гнездышко. – Супруга дофина еще диковата, – говорил король, – как, впрочем, все молодые немки; она хорошо говорит по-французски, но опасается, что легкий акцент выдает в ней австриячку. В Трианоне она будет слышать только Друзей, а говорить будет только, когда пожелает. – Из этого следует, что она будет говорить хорошо. Я), же отметил, что ее высочество обладает превосходными качествами и ей не в чем совершенствоваться. Дорогой путешественники повстречали на одной из лужаек дофина, он определял высоту солнца. Де Шуазель низко Поклонился. Так как дофин ничего ему не сказал, он тоже промолчал. Король произнес намеренно громко, так, чтобы его услышал внук: – Людовик – ученый, но он не прав, что так усердно занимается науками, его супруга будет от этого страдать. – Ничуть! – нежным голоском возразила молодая женщина, выходя из кустарника. Король увидел, как к нему направилась принцесса, на ходу беседуя с каким-то господином, у которого обе руки были заняты бумагами, циркулями и карандашами. – Сир, это господин Мик, мой архитектор, – представила принцесса своего спутника. – А-а, вы тоже страдаете этой болезнью, сударыня? – заметил король. – Сир, эта болезнь – наследственная. – Вы собираетесь что-нибудь строить? – Я хочу обставить этот огромный парк, где все скучают. – Хо-хо! Дитя мое, вы слишком громко говорите, вас может услышать дофин. – Тут мы с ним единодушны, батюшка, – возразила принцесса. – Вы вместе скучаете? – Нет, мы пытаемся найти развлечения. – И поэтому ваше высочество собирается заняться строительством? – спросил де Шуазель. – Я хочу превратить парк в сад, ваша светлость. – Бедный Ленотр! – проговорил король. – Ленотр был великим человеком для ее – его времени, Что же касается моих вкусов… – А что вы любите, сударыня? – Природу. – Как все философы. – Или как англичане. – Не говорите этого при Шуазеле, иначе он объявит вам войну. Он направит против вас шестьдесят четыре корабля и сорок фрегатов своего кузена де Праслена. – Я закажу план естественного сада господину Роберу, – сообщила дофина, – это очень подходящий человек для подобного рода поручений. – Что вы называете естественным садом? – спросил король. – Я думал, что деревья, цветы и даже фрукты – вот как эти, я подобрал их по пути сюда – все это вещи более чем естественные. – Сир, если вы будете здесь гулять сто лет, вы увидите все те же неизменные прямые аллеи, горные массивы, строго поднимающиеся под углом в сорок пять градусов, как говорит его высочество, бассейны, газоны, посаженные в шахматном порядке деревья или террасы. – Ну и что же, это некрасиво? – Это неестественно. – Полюбуйтесь на эту девочку, обожающую природу! – проговорил король скорее добродушно, нежели весело. – Посмотрим, что вы сделаете из моего Трианона. – Тут будут реки, каскады, мосты, гроты, скалы, леса, лощины, домики, горы, прерии. – Это все для кукол, наверное? – спросил король. – Нет, сир, для королей – таких, какими нам суждено стать, – возразила принцесса, не замечая выступившей на щеках короля краски, как не заметила она и того, что сама себе предсказывала страшное будущее. – Итак, вы собираетесь перевернуть все вверх дном,. Однако что же вы будете строить? – Я сохраню все, что было прежде. – Хорошо еще, что вы не собираетесь населить эти леса и реки индейцами, эскимосами и гренландцами. Они вели бы здесь естественный образ жизни, и господин Руссо называл бы их детьми природы… Сделайте это, дочь моя, и вас станут обожать энциклопедисты. – Сир, мои слуги замерзли бы в этом помещении. – Где же вы их поселите, если собираетесь все разломать? Ведь не во дворце же: там едва хватит места вам двоим. – Я оставлю службы в нынешнем виде. Принцесса указала на окна описанного нами коридора. – Кого я там вижу? – спросил король, загораживаясь рукой от солнца. – Какая-то женщина, сир, – отвечал де Шуазель. – Эту девушку я принимаю к себе на службу, – пояснила принцесса. – Мадмуазель де Таверне, – заметил Шуазель, пристально взглянув на окно. – А-а, так у вас здесь живут Таверне? – Только мадмуазель де Таверне, сир. – Очаровательная девушка. Чем она занимается? – Она моя чтица. – Прекрасно! – воскликнул король, не сводя глаз с зарешеченного окна, у которого с невинным видом стояла мадмуазель де Таверне, не подозревая о том, что на нее смотрят. Она была еще бледна после болезни. – До чего бледненькая! – заметил де Шуазель. – Ее чуть было не задавили тридцать первого мая, ваша светлость. – Неужели? Бедная девочка! – проговорил король. – Биньон заслужил ее неудовольствие. – Она вам нравится? – с живостью спросил де Шуазель. – Да, ваша светлость. – Ну вот, она уходит, – заметил король. – Должно быть, она узнала ваше величество: она очень застенчива. – Давно она у вас? – Со вчерашнего дня, сир; переезжая, я пригласила ее к себе. – Печальное жилище для хорошенькой девушки, – продолжал Людовик XV. – Этот чертов Габриель не подумал о том, что деревья вырастут и скроют дом от служб: теперь ничего нельзя разобрать. – Да нет, сир, уверяю вас, что дом вполне подходит для жилья. – Этого не может быть, – возразил Людовик XV. – Не желает ли ваше величество сам в этом убедиться? – предложила принцесса, ревниво следившая за тем, чтобы ее дому отдавали должное. – Хорошо. Вы пойдете, Шуазель? – Сир, сейчас два часа. В половине третьего у меня совет в Парламенте. Я едва успею вернуться в Версаль… – Ну хорошо, идите, герцог, идите и хорошенько тряхните этих англичан. Принцесса! Покажите мне комнаты, прошу вас! Я обожаю интерьеры! – Прошу вас сопровождать нас, господин Мик, – обратилась принцесса к архитектору, – у вас будет случай услышать мнение его величества, который так хорошо во всем разбирается. Король пошел вперед, принцесса последовала за ним. Они поднялись на невысокую паперть часовни, оставив в стороне проход во двор. По левую руку у них осталась дверь в часовню, с другой стороны прямая строгая лестница вела в коридор дворца. – Кто здесь проживает? – спросил Людовик XV. – Пока никто, сир. – Взгляните: в первой двери – ключ. – Да, вы правы: мадмуазель де Таверне перевозит сегодня вещи и переезжает. – Сюда? – спросил король, указав на дверь. – Да, сир. – Так она у себя? В таком случае, не пойдем. – Сир, она только что вышла, я видела ее под навесом, во внутреннем дворике. – Тогда покажите мне ее жилище. – Как вам будет угодно, – отвечала принцесса. Проведя короля через переднюю и два кабинета, она ввела его в комнату. В комнате уже было расставлено кое-что из мебели, книги, клавесин. Внимание короля привлек огромный букет великолепных цветов, который мадмуазель де Таверне успела поставить в японскую вазу. – Какие красивые цветы! – заметил король. – А вы собираетесь изменить сад… Кто же снабжает ваших людей такими цветами? Почему бы не оставить их для вас? – Да, в самом деле, прекрасный букет! – Садовник благоволит к мадмуазель де Таверне… Кто у вас садовник? – Не знаю, сир. Этими вопросами ведает господин де Жюсье. Король обвел комнату любопытным взглядом, выглянул наружу, во двор, и вышел. Его величество отправился через парк в Большой Трианон. Около входа его ждали лошади: после обеда он собирался отправиться в карете на охоту и пробыть там с трех до шести часов вечера. Дофин по-прежнему измерял высоту солнца.  Глава 9. ЗАГОВОР ВОЗОБНОВЛЯЕТСЯ   Пока его величество прогуливался в саду Трианона в ожидании охоты, а заодно и, не теряя времени даром, старался успокоить де Шуазеля, Люсьенн превратился в место сбора испуганных заговорщиков, слетавшихся к графине Дю Барри подобно птицам, учуявшим порох охотника. Обменявшись продолжительными взглядами, в которых сквозило нескрываемое раздражение, Жан и маршал де Ришелье вспорхнули первыми. За ними последовали рядовые фавориты, привлеченные немилостью, в которую едва не впали Шуазели; однако, напуганные возвращенной ему королевской милостью и лишенные поддержки министра, они все же возвращались в Люсьенн, чтобы посмотреть, довольно ли еще крепко дерево и можно ли за него уцепиться, как раньше. Утомленная своими дипломатическими ухищрениями и лаврами обманчивого триумфа, графиня Дю Барри отдыхала после обеда. Вдруг раздался страшный грохот, и во двор, словно ураган, влетела карета Ришелье. – Хозяйка Дю Барри спит, – невозмутимо проговорил Замор. Жан с такой силой отшвырнул его ногой, что дворецкий в расшитом костюме покатился по ковру. Замор пронзительно, закричал. Прибежала Шон. – Как вам не стыдно обижать мальчика, грубиян! – воскликнула она. – Я и вас вышвырну вон, если вы немедленно не разбудите графиню! – пригрозил он. Но графиню не нужно было будить: услыхав крик Замора и громовые раскаты голоса Жана, она почувствовала неладное и, накинув пеньюар, бросилась в приемную. – Что случилось? – спросила она, с ужасом глядя на то, как Жан развалился на софе, чтобы прийти в себя от раздражения, а маршал даже не притронулся к ее руке. – Дело в том.., в том., черт подери! Дело в том, что Шуазель остался на своем месте. – Как?! – Да, и сидит на нем тверже, чем когда бы то ни было, тысяча чертей! – Что вы хотите этим сказать? – Граф Дю Барри прав, – подтвердил Ришелье, – герцог де Шуазель силен, как никогда! Графиня выхватила спрятанную на груди записку короля. – А это что? – с улыбкой спросила она. – Вы хорошо прочитали, графиня? – спросил маршал. – Но.., я умею читать, – отвечала графиня. – В этом я не сомневаюсь, однако позвольте мне тоже взглянуть… – Ну разумеется! Читайте! Герцог взял бумагу, развернул ее и медленно прочел: «Завтра я поблагодарю де Шуазеля за его услуги. Можете в этом не сомневаться. Людовик». – Ведь все ясно, не правда ли? – спросила графиня. – Яснее быть не может, – поморщившись, отвечал маршал. – Ну так что же? – спросил Жан. – Да ничего особенного: победа ожидает нас завтра, ничто еще не потеряно. – Как завтра? Но король написал это вчера. Значит «завтра» – это сегодня. – Прошу прощения, сударыня, – заметил герцог, – так как письмо не датировано, «завтра» навсегда останется днем, следующим за тем, в который вы пожелаете увидеть свержение де Шуазеля. На улице Гранж-Бательер, в ста шагах от моего дома, есть кабаре, а на нем – вывеска, на которой красными буквами написано: «У нас будут отпускать в кредит завтра». «Завтра» – значит «никогда». – Король над нами посмеялся! – воскликнул разгневанный Жан. – Этого не может быть, – прошептала ошеломленная графиня, – не может быть: такое мошенничество недостойно… – Ах, графиня, его величество – любитель пошутить! – сказал Ришелье. – Герцог мне за это заплатит, – продолжала графиня в приступе ярости. – Не стоит за это сердиться на короля, графиня, не следует обвинять его величество в подлоге или в надувательстве, нет, король исполнил, что обещал. – Что за чепуха! – обронил Жан, удивленно пожав плечами. – Что обещал? – вскричала графиня. – Поблагодарить Шуазеля? – Вот именно, графиня. Я сам слышал, как его величество благодарил герцога за услуги. Знаете, ведь это можно понять по-разному: в дипломатии каждый понимает так, как ему нравится. Вы поняли так, а король – иначе. Таким образом, даже «завтра» уже не вызывает споров; по-вашему, именно сегодня король должен был выполнить свое обещание: он его выполнил. Я сам слышал, как он благодарил де Шуазеля. – Герцог! Мне кажется, сейчас не время шутить. – Уж не думаете ли вы, графиня, что я шучу? Спросите у графа Жана. – Нет, черт возьми, нам не до смеха! Нынче утром король обнял Шуазеля, приласкал, угостил его, а сию минуту они вдвоем гуляют под ручку по Трианону. – Под ручку! – повторила Шон, проскользнув в кабинет и воздев руки к небу, подобно новоявленной отчаявшейся Ниобее. – Да, меня провели! – проговорила графиня. – Однако мы еще посмотрим… Шон, прикажи расседлать лошадей: я не еду на охоту. – Прекрасно! – воскликнул Жан. – Одну минуту! – остановил его Ришелье. – Не надо поспешных решений, не надо капризов… Ах, простите, графиня; я, кажется, позволил себе давать вам советы. Прошу прощения. – Продолжайте, герцог, не стесняйтесь. Мне кажется, я потеряла голову. Вот что получается: я не хочу заниматься политикой, а когда наконец решаюсь вмешаться, получаю удар по самолюбию. Так что вы говорите? – Я говорю, что сейчас не время капризничать. Послушайте, графиня: положение трудное. Если король дорожит Шуазелями, если на него оказывает влияние супруга дофина, если он так резко рвет отношения, значит… – Что «значит»? – Значит, надо стать еще любезнее, графиня. Я знаю, что это невозможно, однако невозможное становится в нашем положении необходимостью: так сделайте невозможное! Графиня задумалась. – Потому что иначе, – продолжал герцог, – король может усвоить немецкие нравы! – Как бы он не стал добродетельным! – в ужасе вскричал Жан. – Кто знает, графиня? – вымолвил Ришелье. – Новое всегда так притягательно! – Ну, в это я не верю! – возразила графиня, отказываясь понимать герцога. – Случались на свете вещи и более невероятные, графиня; недаром существует выражение: волк в овечьей шкуре… Одним словом, не надо капризничать. – Не следовало бы, – поддакнул Жан. – Но я задыхаюсь от гнева! – Еще бы, черт побери! Задыхайтесь, графиня, но так, чтобы король, а вместе с ним и господин де Шуазель ничего не заметили. Задыхайтесь, когда вы с нами, но дышите, когда вас видят они! – И мне следует ехать на охоту? – Это было бы весьма кстати! – А вы, герцог? – Если бы мне пришлось бежать за охотой на четвереньках, я бы и то за ней последовал. – Тогда в моей карете! – вскричала графиня, чтобы посмотреть, какое выражение лица будет у ее союзника. – Графиня, – отвечал герцог с жеманством, скрывавшим его досаду, – эта честь для меня столь велика, что… – Что вы отказываетесь, не так ли? – Боже сохрани! – Будьте осторожны: вы бросаете на себя тень. – Мне бы этого не хотелось. – Он сознался. Он имеет смелость в этом сознаться! – вскричала Дю Барри. – Графиня! Графиня! Де Шуазель никогда мне этого не простит! – А вы уже в хороших отношениях с де Шуазелем? – Графиня! Графиня! Разрыв поссорил бы меня с супругой дофина. – Вы предпочитаете, чтобы мы вели войну порознь и не деля трофеев? Еще есть время. Вы не запятнаны, и вы еще можете выйти из заговора. – Вы меня не знаете, графиня, – отвечал герцог, целуя ей ручку. – Вы заметили, чтобы я колебался в день вашего представления ко двору, когда нужно было найти платье, парикмахера, карету? Вот так же и сегодня я не стану колебаться. Я смелее, чем вы думаете, графиня. – Ну, значит, мы уговорились. Мы вместе отправимся на охоту, и под этим предлогом мне не придется ни с кем встречаться, никого выслушивать, ни с кем разговаривать. – Даже с королем? – Напротив, я хочу с ним пококетничать и довести его этим до отчаяния. – Браво! Вот прекрасная война! – А вы, Жан, что делаете? Да покажитесь же из-за подушек, вы погребаете себя живым, друг мой! – Что я делаю? Вам хочется это знать? – Ну да, может, нам это пригодится. – Я размышляю… – О чем? – Я думаю, что в этот час все куплетисты города и окрестностей высмеивают нас на все лады; что «Нувель а ла Мен» нас разрезают, словно пирог; что «Газетье кирассе» знает наше самое больное место; что «Журналь дез Обсерватер» видит нас насквозь; что, наконец, завтра мы окажемся в таком плачевном состоянии, что даже Шуазель нас пожалеет. – Что вы предлагаете? – Я собираюсь в Париж, хочу купить немного корпии и побольше целебной мази, чтобы было что наложить на наши раны. Дайте мне денег, сестричка. – Сколько? – спросила графиня. – Самую малость: две-три сотни. – Видите, герцог, – проговорила графиня, обратившись к Ришелье, – я уже оплачиваю военные расходы. – Это только начало кампании, графиня: что посеете сегодня, то пожнете завтра. Пожав плечами, графиня встала, подошла к шкафу, отворила его, достала оттуда пачку банковских билетов и, не считая, передала их Жану. Он, также не считая, с тяжелым вздохом засунул их в карман. Потом он встал, потянулся так, что кости затрещали, словно он падал от усталости, и прошелся по комнате. – Вы-то будете развлекаться на охоте, – с упреком в голосе произнес он, указывая на герцога и графиню, – а я должен скакать в Париж. Они будут любоваться нарядными кавалерами и дамами, а мне придется смотреть на отвратительных писак. Решительно, я приживальщик. – Обратите внимание, герцог, – проговорила графиня, – что он не будет мною заниматься. Половину моих денег он отдаст какой-нибудь потаскушке, а другую проиграет в кабаке. Вот что он сделает! И он еще стонет, несчастный! Послушайте, Жан, ступайте вон, вы мне надоели. Жан опустошил три бонбоньерки, ссыпав их содержимое в карманы, стащил с этажерки китайскую статуэтку с брильянтиками вместо глаз и величественной поступью вышел, подгоняемый раздраженными криками графини. – Загляденье! – заметил Ришелье тоном, каким обыкновенно льстец говорит о страшилище, которому про себя желает, чтобы тот свернул себе шею. – Он дорого вам обходится… Не правда ли, графиня? – Как вы верно заметили, герцог, он окружил меня своей заботой, и она ему приносит три-четыре сотни тысяч ливров в год. Зазвонили часы. – Половина первого, графиня, – сказал герцог. – К счастью, вы почти готовы. Покажитесь на минутку своим придворным – они уж, верно, подумали, что наступило затмение, и пойдемте в карету. Вы знаете, как будет проходить охота? – Мы с его величеством обсудили это вчера: он отправится в лес Марли, а меня захватит по пути. – Я уверен, что король ничего не изменит в распорядке. – Теперь расскажите о своем плане, герцог. Настала ваша очередь. – Вчера я написал своему племяннику, который, кстати сказать, должен быть уже в дороге, если верить моим предчувствиям. – Вы говорите о д'Эгийоне? – Да. Я был бы удивлен, если бы узнал, что завтра мое письмо не встретит его в пути. Думаю, что завтра или, самое позднее, послезавтра, он будет здесь. – Вы на него рассчитываете? – Да, графиня, у него светлая голова. – Зато мы больны! Король, может быть, и уступил было у него панический страх перед необходимостью заниматься делами. – До такой степени, что… – До такой степени, что я трепещу при мысли, что он никогда не согласится принести в жертву де Шуазеля. – Могу ли я быть с вами откровенным, графиня? – Разумеется. – Знаете, я тоже в это не верю. Король способен хоть сто раз повторить вчерашнюю шутку, ведь его величество так остроумен! Вам же, графиня, не стоит рисковать любовью и слишком упрямиться. – Над этим стоит подумать. – Вы сами видите, графиня, что де Шуазель будет сидеть на своем месте вечно. Чтобы его сдвинуть, должно произойти по меньшей мере чудо. – Да, именно чудо, – повторила Жанна. – К несчастью, люди разучились творить чудеса, – отвечал герцог. – А я знаю такого человека, который еще способен на чудо, – возразила Дю Барри. – Вы знаете человека, который умеет творить чудеса, графиня? – Да, могу поклясться! – Вы никогда мне об этом не говорили. – Я вспомнила о нем сию минуту, герцог. – Вы полагаете, что он может нас выручить? – Я его считаю способным на все. – Ого! А что он такого сделал? Расскажите, графиня, приведите пример. – Герцог! – обратилась к нему графиня Дю Барри, приблизившись и невольно понизив голос. – Этот человек десять лет тому назад повстречался мне на площади Людовика Пятнадцатого и сказал, что мне суждено стать королевой Франции. – Да, это действительно необычно. Этот человек мог бы мне предсказать, умру ли я премьер-министром. – Вот видите! – Я ничуть не сомневаюсь. Как его зовут? – Его имя ничего вам не скажет. – Где он сейчас? – Этого я не знаю. – Он не дал вам своего адреса? – Нет, он сам должен был явиться за вознаграждением. – Что вы ему обещали? – Все, чего он потребует. – И он не пришел? – Нет. – Графиня! Это – большее чудо, чем даже его предсказание. Решительно, нам нужен этот человек. – Да, но что нам делать? – Его имя, графиня, имя! – У него их два. – Начнем по Порядку: первое? – Граф Феникс. – Тот самый господин, которого вы мне показали в день вашего представления? – Совершенно верно. – Этот пруссак? – Да. – Что-то мне не верится! У всех известных мне колдунов имена оканчивались на «и» или «о». – Какое совпадение, герцог! Другое его имя оканчивается так, как вам хочется. – Как же его зовут? – Джузеппе Бальзамо. – Неужели у вас нет никакого средства его разыскать? – Я подумаю, герцог. Мне кажется, среди моих знакомых есть такие, кто его знает. – Отлично! Однако следует поторопиться, графиня. Уже без четверти час. – Я готова. Карету! Спустя десять минут графиня Дю Барри и герцог де Ришелье уехали на охоту.  Глава 10. ОХОТА НА КОЛДУНА   Длинная вереница карет тянулась по всей аллее в лесу Марли, где король собирался поохотиться. Это была, что называется, послеобеденная охота. Людовик XV в последние годы жизни не охотился больше с ружьем, не занимался псовой охотой. Он довольствовался зрелищем. Те из наших читателей, кому доводилось читать Плутарха, помнят, быть может, повара Марка Антония, который каждый час насаживал кабана на вертел, чтобы из пяти-шести поджаривавшихся кабанов хотя бы один был любую минуту готов к тому времени, когда Марк Антоний сядет за стол. Конечно, Марк Антоний управлял Малой Азией, и у него было великое множество дел: он вершил суд, а так как сицилийцы – большие мошенники – подтверждением тому являются слова Ювеналия, – Марк Антоний действительно был очень занят. И у него всегда были наготове пять-шесть жарких на вертеле на случай, если его обязанности судьи позволят ему съесть кусочек. У Людовика XV был в точности такой же обычай. Для послеобеденной охоты ему отлавливали накануне две-три лани и выпускали их с промежутком в час; одну из них король мог подстрелить в зависимости от расположения духа либо в самом начале охоты, либо позже. В этот день его величество объявил, что будет охотиться до четырех часов. Итак, была выбрана лань, выпущенная в полдень: она должна была за это время успеть прибыть к месту охоты. Графиня Дю Барри дала себе слово так же преданно следовать за королем, как сам король обещал следовать за ланью. Однако человек предполагает, а Бог располагает. Непредвиденное стечение обстоятельств изменило хитроумный план графини Дю Барри. Случай оказался для нее почти столь же капризным противником, как она сама. Итак, графиня догоняла короля, беседуя о политике с герцогом де Ришелье, а король догонял лань. Герцог и графиня раскланивались с встречавшимися по дороге знакомыми. Вдруг они заметили шагах в пятидесяти от дороги, под восхитительным навесом из листвы, разбитую вдребезги коляску, опрокинутую колесами кверху; два вороных коня в это время мирно пощипывали один – кору бука, другой – мох, росший у него под копытами. Лошади графини Дю Барри – великолепная упряжка, подарок короля – оставили далеко позади все другие экипажи и первыми подъехали к разбитой коляске. – Смотрите, какое несчастье! – спокойно обронила графиня. – Да, в самом деле, – согласился герцог де Ришелье с тою же невозмутимостью: при дворе сентиментальность была не в чести, – да, коляска разбита вдребезги. – Уж не мертвый ли вон там, в траве? – продолжала графиня. – Взгляните, герцог. – Не думаю: там что-то шевелится. – Мужчина или женщина? – Я плохо вижу. – Смотрите: нам кланяются! – Ну, значит, живой! Ришелье на всякий случай приподнял треуголку. – Графиня! – пробормотал он. – Мне кажется, я узнаю… – Я тоже. – Это его высокопреосвященство принц Людовик. – Да, кардинал де Роан. – Какого черта он здесь делает? – спросил герцог. – Давайте посмотрим, – отвечала графиня. – Шампань, к разбитой карете, живо! Кучер графини свернул с дороги и поехал среди высоких деревьев. – Могу поклясться, что это действительно кардинал, – подтвердил Ришелье. В самом деле, это был его высокопреосвященство; он разлегся в траве, ожидая, когда покажется кто-нибудь из знакомых. Увидев, что графиня Дю Барри к нему приближается, он поднялся на ноги. – Мое почтение, графиня! – проговорил он. – Как, это вы, кардинал? – Я самый. – Пешком? – Нет, сидя. – Вы не ранены? – Ничуть. – А каким образом вы оказались в таком положении? – Не спрашивайте, графиня. Ах, эта скотина, мой кучер! И я еще вывез этого бездельника из Англии!.. Я приказал ему ехать напрямик через лес, чтобы нагнать охоту, а он так круто повернул, что вывалил меня и разбил мою лучшую карету. – Не стоит горевать, господин кардинал, – молвила графиня, – французский кучер разбил бы вам голову или, по крайней мере, переломал бы ребра. – Возможно, вы правы. – Ну так утешьтесь поскорее! – Я рассуждаю философски, графиня. Вот только я буду вынужден ждать, а это смерти подобно. – Зачем же ждать, принц? Роан будет ждать? – Придется! – Нет, я скорее сама выйду из кареты, нежели оставлю вас здесь. – Признаться, мне неловко, графиня. – Садитесь, принц, садитесь. – Благодарю вас, графиня. Я подожду Субиза, он участвует в охоте и непременно должен здесь проехать с минуты на минуту. – А если он поехал другой дорогой? – Это не имеет значения. – Ваше высокопреосвященство, прошу вас! – Нет, благодарю. – Да почему? – Мне не хочется вас стеснять. – Кардинал! Если вы откажетесь сесть в карету, я прикажу выездному лакею нести за мной шлейф и побегу по лесу, подобно дриаде. Кардинал улыбнулся и подумал, что, если он станет упорствовать, это может быть дурно истолковано графиней. Он решился сесть в ее карету. Герцог уступил место на заднем сиденье и перешел на переднее. Кардинал упорствовал, но герцог был непреклонен. Вскоре лошади графини наверстали упущенное время. – Прошу прощения, – обратилась графиня к кардинала, – вы, ваше высокопреосвященство, значит, примирились с охотой? – Что вы хотите этим сказать? – Дело в том, что я впервые вижу, чтобы вы принимали участие в этой забаве. – Да нет, графиня! Я прибыл в Версаль, чтобы засвидетельствовать свое почтение его величеству, а мне доложили, что он на охоте. Мне необходимо было переговорить с ним об одном неотложном деле. Я бросился ему вдогонку, однако из-за этого проклятого кучера я не только лишился аудиенции у короля, но и опоздаю на свидание в городе. – Видите, графиня, – со смехом заметил герцог, – господин кардинал откровенно вам признается.., у господина кардинала свидание… – И повторяю: я на него опаздываю, – проговорил кардинал. – Разве Роан, принц, кардинал, может куда-нибудь не успеть? – спросила графиня. – Да, если только не произойдет чудо! Герцог и графиня переглянулись: это слово напомнило им о недавнем разговоре. – Знаете, принц, раз уж вы заговорили о чудесах, я вам признаюсь откровенно: я очень рада встретить его высокопреосвященство и спросить, верит ли он в это. – Во что, графиня? – В чудеса, черт подери! – воскликнул герцог. – Священное писание учит нас в них верить, графиня, – отвечал кардинал, постаравшись принять благочестивый вид. – Я не говорю о древних чудесах, – продолжала наступление графиня. – Какие же чудеса вы имеете в виду? – Современные. – Таковые встречаются значительно реже, – молвил кардинал, – однако… – Однако? – Могу поклясться, я видел нечто такое, что может быть названо если и не чудесным, то по крайней мере невероятным. – Вы что-нибудь подобное видели, принц? – Клянусь честью, да. – Но вам хорошо известно, сударыня, – со смехом проговорил Ришелье, – что его высокопреосвященство, как говорят, связан с духами, и, вероятно, это не так уж далеко от истины. – К сожалению, нет, хотя нам это было бы на руку, – заметила графиня. – А что вы видели, принц? – Я поклялся молчать. – Ого! Это уже серьезно. – Да, графиня. – Однако, поклявшись сохранять в тайне колдовство, вы, может быть, не обещали молчать о самом колдуне? – Нет. – Ну что же, принц, надобно вам сказать, что мы с герцогом намеревались заняться чарами одного колдуна. – Неужели? – Честное слово! – Тогда берите моего колдуна. – Мне только этого и надо. – Он к вашим услугам, графиня – И к моим, принц? – И к вашим, герцог. – Как его зовут? – Граф Феникс. Графиня Дю Барри и герцог переглянулись и побледнели. – Как это странно! – в один голос воскликнули они. – Вы его знаете? – спросил принц. – Нет. А вы его считаете колдуном? – Более чем колдуном. – Вы с ним говорили? – Разумеется. – И как вы его нашли?.. – Он великолепен. – По какому же поводу вы к нему обращались? – Но… Кардинал колебался. – Я просил его мне погадать. – Он верно угадал? – Он сообщил мне то, о чем никто не может знать. – Нет ли у него другого имени, кроме графа Феникса? – Отчего же нет? Я слышал, как его называли… – Говорите же, ваше высокопреосвященство! – в нетерпении воскликнула графиня. – Джузеппе Бальзамо. Графиня сложила руки и взглянула на Ришелье. Тот почесал кончик носа и бросил взгляд на графиню. – А что, дьявол в самом деле черный? – неожиданно спросила графиня. – Дьявол, графиня? Я его не видел. – Зачем вы у него об этом спрашиваете, графиня? – вскричал Ришелье. – Ничего себе, хорошенькая компания для кардинала! – А вам гадают, не показывая сатану? – спросила графиня. – Ну разумеется! – отвечал кардинал. – Сатану показывают простолюдинам; когда имеют дело с нами, обходятся и без него. – Что бы вы ни говорили, принц, – продолжала графиня Дю Барри, – во всем этом есть какая-то чертовщина! – Ну еще бы! Я тоже так думаю! – Зеленые огоньки, не так ли? Привидения, адский котел, из которого отвратительно несет горелым? – Ничуть не бывало! У моего колдуна прекрасные манеры. Это галантный кавалер, и он оказывает прекрасный прием. – Не желаете ли заказать у этого колдуна свой гороскоп, графиня? – спросил Ришелье. – Признаться, я сгораю от нетерпения! – Ну так закажите, графиня! – А где это все происходит? – спросила графиня Дю Барри в надежде, что кардинал даст ей необходимые сведения. – В очаровательной комнате, весьма кокетливо меблированной. Графине большого труда стоило скрыть свое нетерпение. – Прекрасно! А дом? – Дом вполне благопристойного вида, хотя и несколько странной архитектуры. Графиня постукивала ножкой от досады, что ее не понимают. Ришелье пришел ей на помощь. – Разве вы не видите, ваше высокопреосвященство, – заговорил он, – что графиня вне себя оттого, что до сих пор не знает, где живет ваш колдун? – Где он живет, вы спрашиваете? – Да. – А-а, прекрасно! – отвечал кардинал. – Однако… Погодите-ка.., нет.., да.., нет… Это в Маре, почти на углу бульвара и улицы Сен-Франсуа, Сен-Анастаз.., нет. В общем, имя какого-то святого. – Да, но какого? Вы-то всех их должны знать!.. – Нет, я, напротив, знаю их очень плохо, – признался кардинал. – Впрочем, погодите: мой бестолковый лакей должен это знать. – Ну конечно! – воскликнул герцог. – Мы его посадили на запятках. Остановите, Шампань, стойте! Герцог подергал за веревочку, привязанную к мизинцу кучера. Кучер резко осадил нервных коней. – Олив! – обратился кардинал к лакею. – Ты здесь, бездельник? – Здесь, ваше высокопреосвященство. – Ты не помнишь, где я был недавно в Маре поздно вечером? Лакей отлично слышал весь разговор, но сделал вид, что не понимает, о чем идет речь. – В Маре?.. – переспросил он, словно пытаясь припомнить. – Ну да, рядом с бульваром. – А когда это было, ваше высокопреосвященство? – В тот день, когда я возвращался из Сен-Дени. – Из Сен-Дени? – повторил Олив, набивая себе цену и вместе с тем стараясь, чтобы все выглядело естественно. – Ну да, из Сен-Дени. Карета меня ждала на бульваре, если не ошибаюсь. – Припоминаю, ваше высокопреосвященство, припоминаю. Еще какой-то человек бросил мне в карету очень тяжелый мешок. Вот теперь вспомнил. – Может быть, это все так и было, – заметил кардинал, – но кто тебя спрашивает об этом, скотина? – А что угодно знать вашему высокопреосвященству? – Название улицы. – Сен-Клод, ваше высокопреосвященство. – Клод! Верно! – вскричал кардинал. – Я же говорил, что какой-то святой! – Улица Сен-Клод! – повторила графиня, бросив на Ришелье такой выразительный взгляд, что маршал, опасаясь по обыкновению, как бы кто не разгадал его тайны, особенно когда дело касалось заговора, прервал графиню, обратившись к ней со словами: – Смотрите, графиня: король! – Где? – Вон там. – Король! Король! – закричала графиня. – Левее, Шампань, сворачивай налево, чтобы его величество нас не заметил. – Почему, графиня? – спросил озадаченный кардинал. – Я полагал, напротив, что вы меня везете к его величеству. – Да, правда, вы же хотите видеть короля!.. – Я за этим и приехал, графиня. – Ну хорошо, вас отвезут к королю. – А вас? – А мы останемся здесь. – Но, графиня… – Не стесняйтесь, принц, умоляю вас: у каждого могут быть свои дела. Король сейчас вон там, в каштановой роще. У вас есть дело к королю – ну и чудесно. Шампань! Шампань резко осадил коней. – Шампань! Дайте нам выйти и отвезите его высокопреосвященство к королю. – Как! Я поеду один, графиня? – Вы же просили у короля аудиенции, господин кардинал! – Да, просил. – Так у вас будет возможность поговорить с ним с глазу на глаз. – Вы чересчур добры ко мне. Прелат галантно склонился к ручке графини Дю Барри. – Куда же вы сами решили удалиться, графиня? – спросил он. – Да вот сюда, под дуб. – Король будет вас разыскивать. – Тем лучше. – Он будет обеспокоен тем, что вас нет. – Я буду только рада, если он помучается. – Вы восхитительны, графиня. – Именно это и говорит мне король, когда я его мучаю. Шампань! После того, как вы отвезете его высокопреосвященство, возвращайтесь галопом. – Слушаюсь, ваше сиятельство. – Прощайте, герцог, – проговорил кардинал. – До свидания, ваше высокопреосвященство, – отозвался герцог. Лакей откинул подножку кареты. Герцог сошел вместе с графиней, соскочившей так легко, словно она сбежала из монастыря, а его высокопреосвященство покатил в карете к пригорку, где стоял его величество Людовик Благочестивый и подслеповатыми глазами высматривал злодейку-графиню, которую видели все, только не он. Графиня Дю Барри не стала терять времени даром. Она взяла герцога за руку и потащила за собой в кусты. – Знаете, – сказала она, – сам Господь послал нам драгоценного кардинала! – Чтобы Самому хоть на минутку от него отдохнуть, насколько я понимаю, – отвечал герцог. – Нет, чтобы направить нас по следу того человека. – Так мы к нему поедем? – Конечно! Вот только… – Что такое, графиня? – Признаться, я побаиваюсь. – Кого? – Да колдуна! Я ужасная трусиха. – А, черт! – А вы верите в колдунов? – Не могу сказать, что не верю, графиня. – Помните мою историю с предсказанием? – Это весьма убедительно. Да я и сам… – начал было старый маршал, покрутив ухо – Что вы сами?.. – Я сам знавал одного колдуна… – Да что вы? – Однажды он оказал мне огромную услугу. – Какую, герцог? – Он меня вернул к жизни. – Вернул к жизни! Вас? – Ну разумеется! Ведь я был мертв, мне пришел конец. – Расскажите, как было дело, герцог. – Тогда давайте спрячемся. – Герцог, вы ужасный трусишка! – Да нет, всего-навсего осторожен. – Вот здесь будет хорошо? – Думаю, что да. – Ну, рассказывайте скорее свою историю! – Слушайте. Дело было в Вене, в те времена, когда я был там послом. Однажды ночью, под фонарем, я получил удар шпагой. Шпага принадлежала обманутому мужу. В общем, дело нечистое. Я упал. Меня подняли, я был мертв. – Как мертвы? – Могу поклясться, что было именно так или почти так. Мимо идет колдун и спрашивает, кто этот человек, которого несут хоронить. Ему говорят, кто я. Он приказывает остановить носилки, выливает мне на рану три капли сам не знаю чего, еще три капли на губы: кровь останавливается, дыхание возвращается, глаза раскрываются – и я здоров. – Это чудо, которое было угодно самому Богу, герцог. – Боюсь, что, напротив, – это дело рук дьявола. – Похоже, что так, маршал. Господь не стал бы спасать такого повесу, как вы: так вам и надо. Ваш колдун жив? – В этом я сомневаюсь, если только он не знает секрета вечной молодости. – Как и вы, маршал? – Так вы верите в эти сказки? – Я всему верю. Он был очень стар? – Как Мафусаил. – Как его звали? – У него было красивое греческое имя: Альтотас. – Какое страшное имя, маршал. – Разве? – Герцог! Вон возвращается карета. – Превосходно! – Мы все обсудили? – Все! – Мы едем в Париж? – В Париж. – На улицу Сен-Клод? – Если угодно… Но ведь король ждет!.. – Это могло бы послужить лишним поводом для того, чтобы я уехала, если бы, паче чаяния, у меня не хватило решимости. Он меня помучил, теперь его черед взбеситься! – Но он подумает, что вас украли или потеряли. – Тем более что меня видели с вами, маршал. – Послушайте, графиня, я тоже должен сознаться, что боюсь. – Чего? – Я боюсь, что вы об этом расскажете кому-нибудь и надо мной будут смеяться. – В таком случае смеяться будут над нами обоими, потому что я еду с вами. – Вы меня убедили, графиня. Кстати, если вы меня выдадите, я скажу, что… – Что вы скажете? – Я скажу, что мы ездили с вами вдвоем. – Вам не поверят, герцог. – Хе-хе, если бы не было его величества… – Шампань! Шампань! Сюда, в кусты, так, чтобы нас не видели. Жермен, дверцу! Вот так, А теперь – в Париж, улица Сен-Клод в Маре. Гони во весь опор!  Глава 11. КУРЬЕР   Было шесть часов вечера. В одной из комнат на улице Сен-Клод, уже знакомой нашим читателям, возле пробудившейся Лоренцы сидел Бальзамо и пытался силой убеждения вразумить ее, так как она не поддавалась ни на какие его уговоры. Однако молодая женщина смотрела на него искоса, как Дидона на готового уйти Энея, не переставала его упрекать и поднимала руки лишь для того, чтобы его оттолкнуть. Она жаловалась на то, что была пленницей, рабыней, что не могла больше свободно дышать, не видела солнца. Она завидовала судьбе простых людей, она хотела бы стать вольной пташкой, цветком. Она называла Бальзамо тираном. Потом она переходила от упреков к ненависти. Она рвала в клочья дорогие ткани, которые дарил ей супруг в надежде порадовать ее в вынужденном одиночестве. Бальзамо обращался с ней ласково и смотрел на нее с нескрываемой любовью. Было очевидно, что это слабое, измученное существо занимает огромное место в его сердце, а может быть, и во всей его жизни. – Лоренца! – говорил он ей. – Девочка моя милая, почему вы смотрите на меня как на врага? Зачем сопротивляетесь? Почему вы не хотите быть мне доброй и верной подругой? Ведь я так вас люблю! У вас было бы все, что угодно, вы были бы свободны и нежились бы в лучах солнца вместе с цветами, о которых недавно говорили, вы распростерли бы крылышки не хуже тех птиц, которым вы завидовали. Мы всюду ходили бы вдвоем, и вы увидели бы не только желанное солнце, но и людей в лучах славы, побывали бы на ассамблеях светских дам этой страны, вы были бы счастливы, и, благодаря вам, я тоже был бы счастлив. Почему вы не хотите такой жизни, Лоренца? Вы такая красивая, богатая, вам могли бы позавидовать многие женщины! – Потому что вы мне отвратительны! – отвечала гордая девушка. Бальзамо бросил на Лоренцу гневный и в то же время сочувственный взгляд. – Тогда живите той жизнью, на какую вы сами себя обрекаете, – проговорил он. – Раз вы такая гордая, не жалуйтесь на свою судьбу. – Я и не стала бы жаловаться, если бы вы оставили меня в покое. Я не жаловалась бы, если бы вы сами не вынуждали меня говорить. Не показывайтесь мне на глаза или, когда приходите в мою темницу, ничего мне не говорите, и я буду похожа на бедных южных пташек, которых держат в клетках: они погибают, но не поют. Бальзамо сделал над собой усилие. – Ну-ну, Лоренца, успокойтесь, постарайтесь смириться, постарайтесь хоть раз прочесть в моем сердце, переполненном любовью к вам. А может быть, вы хотите, чтобы я прислал вам книги? – Нет. – Отчего же? Книги вас развлекли бы. – Я бы хотела, чтобы меня охватила такая тоска, от которой я бы умерла. Бальзамо улыбнулся, вернее, попытался улыбнуться. – Вы не в своем уме, – сказал он, – вам отлично известно, что вы не умрете, пока я здесь, чтобы за вами ухаживать, чтобы вылечить вас, если вы заболеете. – Вам не вылечить меня в тот день, когда вы найдете меня на решетке моего окна, повесившейся вот на этом шарфе… Бальзамо вздрогнул. –..или в тот день, – в отчаянии продолжала она, – когда я сумею раскрыть нож и вонзить его себе в сердце. Бальзамо побледнел. Холодок пробежал у него по спине. Он взглянул на Лоренцу и угрожающе произнес: – Нет, Лоренца, вы правы, в этот день я вас не вылечу, я верну вас к жизни. Лоренца в ужасе вскрикнула: она знала, что возможности Бальзамо не знают границ, и поверила в его угрозу. Бальзамо победил. Ее вновь охватило отчаяние, причину которого она не могла предугадать. Она дрожала при мысли, что попала в заколдованный круг, из которого нет выхода. В эту минуту над самым ухом Бальзамо прозвенел условный сигнал Фрица. Послышалось три коротких звонка. – Курьер, – сказал Бальзамо. Потом раздался еще один звонок. – И срочный! – прибавил он. – А-а, вот вы меня и покидаете, – проговорила Лоренца. Он взял холодную руку молодой женщины. – В последний раз вас прошу, – обратился он к ней, – давайте жить в согласии, в дружбе, Лоренца. Раз нас связала судьба, давайте сделаем судьбу союзницей, а не палачом. Лоренца не отвечала. Ее неподвижный мрачный взгляд, казалось, пытался заглянуть в бездну и уцепиться за вечно ускользавшую желанную мысль, которую ему, возможно, так и не суждено настичь; так бывает с людьми, долгое время лишенными света и страстно к нему стремящимися: солнце их ослепляет. Бальзамо поцеловал ее безжизненную руку. Затем он шагнул к камину. В тот же миг Лоренца вышла из состояния оцепенения и пристально стала за ним следить. – Да, – пробормотал он, – ты хочешь знать, как я выйду, чтобы однажды выйти вслед за мною и убежать, как ты мне пригрозила. Вот почему ты встрепенулась, вот почему ты не спускаешь с меня глаз. Проведя рукой по лицу, словно вынуждая себя поступить против воли, он протянул ту же руку по направлению к молодой женщине и, глядя на нее в упор и в то же время почти коснувшись ее груди, приказал; – Усните! Едва он это произнес, как Лоренца уронила голову, словно свернувшийся цветок. Покачнувшись, ее голова склонилась на диванную подушку. Ее почти матовой белизны руки скользнули по шелку платья и безжизненно повисли. Бальзамо подошел к ней и, залюбовавшись, прижался губами к ее лбу. Сейчас же лицо Лоренцы так и засветилось, словно ее коснулось дыхание, слетевшее с губ самой Любви, и развеяло собравшиеся было на ее челе тучи. Губы дрогнули и приоткрылись, глаза подернулись сладострастной слезой, она вздохнула, словно ангел, только что родившийся и в ту же минуту влюбившийся в человеческое дитя. Не в силах оторваться, Бальзамо разглядывал ее некоторое время. Однако вновь прозвенел звонок; он бросился к камину, нажал на пружину и исчез за цветами. Фриц ожидал его в гостиной вместе с человеком в костюме гонца и обутым в сапоги на толстой подошве с длинными шпорами. Простоватое лицо человека выдавало в нем простолюдина, лишь в глазах мелькал священный огонь, заложенный в него высшим существом. Левой рукой он опирался на короткий узловатый кнут, а правой подавал Бальзамо знаки, которые тот понял и ответил тоже знаками, коснувшись лба указательным пальцем. Курьер поднял руку к груди и нарисовал в воздухе еще один знак, который не привлек бы внимания непосвященного: можно было подумать, что человек просто застегивает пуговицу. Хозяин показал перстень, который он носил на пальце. Перед этим грозным символом курьер преклонил колени. – Откуда ты? – спросил Бальзамо. – Из Руана, учитель. – Что ты там делаешь? – Я курьер на службе у госпожи де Граммон. – Как ты к ней попал? – Такова была воля великого Копта. – Какой ты получил приказ, поступая на службу? – Ничего не скрывать от учителя. – Куда ты направляешься? – В Версаль. – Что ты несешь? – Письмо. – Кому? – Министру. – Давай. Курьер протянул Бальзамо письмо, достав его из кожаного мешка за спиной. – Мне следует ждать? – спросил он. – Да. – Я жду. – Фриц! Появился немец. – Спрячь Себастьена в буфетной. – Слушаюсь, хозяин. – Он знает мое имя! – прошептал посвященный в суеверном ужасе. – Он знает все, – отвечал Фриц, увлекая его за собой. Бальзамо остался один. Он взглянул на нетронутую четкую печать, к которой, казалось, умоляющий взгляд курьера просил отнестись как можно бережнее. Он медленно, задумчиво поднялся в комнату Лоренцы и отворил дверь. Лоренца по-прежнему спала, утомленная ожиданием и потерявшая терпение от бездеятельности. Он взял ее за руку – рука судорожно сжалась. Он приложил к ее сердцу принесенное курьером письмо, остававшееся нераспечатанным. – Вы что-нибудь видите? – спросил он. – Да, – отвечала Лоренца. – Что я держу в руке? – Письмо. – Вы можете его прочесть? – Могу. – Читайте! Глаза Лоренцы были закрыты, грудь вздымалась. Она слово в слово пересказала содержание письма, а Бальзамо записывал за ней под диктовку: «Дорогой брат! Как я и предполагала, мое изгнание хоть на что-нибудь да пригодится. Нынче утром я была у президента Руана. Он – наш, но очень робок. Я поторопила его от Вашего имени. Он, наконец, решился и прибудет через неделю с указаниями от своей партии в Версаль. Я немедленно выезжаю в Ренн, чтобы поторопить Карадекса и ла Шалоте: они, кажется, совсем засыпают. Наш агент Кодбек был в Руане. Я его видела. Англия не собирается останавливаться на полпути. Она готовит официальный протест Версальскому кабинету. X.., меня спрашивал, надо ли его заявлять. Я дала согласие. Вы скоро получите новые памфлеты Тевпо, Моранда и Делиля против Дю Барри. Это настоящие бомбы, способные взорвать город. Сюда дошел неприятный слух о намечавшейся немилости. Вы ничего мне об этом не написали, поэтому я только посмеялась. Все же развейте мои сомнения и ответьте мне с тем же курьером. Ваше послание найдет меня уже в Кайене, где я должна встретиться кое с кем из наших. Прощайте, целую Вас. Герцогиня де Граммон». Лоренца замолчала. – Вы ничего больше не видите? – спросил Бальзамо. – Ничего. – Постскриптума нет? – Нет. Лицо Бальзамо разглаживалось по мере того, как она читала. Он взял у Лоренцы письмо герцогини. – Любопытная бумажка! – воскликнул он. – Они дорого за нее заплатят. Как можно писать подобные вещи! – продолжал он. – Да, именно женщины всегда губят высокопоставленных мужчин. Этого Шуазеля не могла бы опрокинуть целая армия врагов, да пусть бы хоть целый свет против него интриговал. И вот нежный вздох женщины его погубил. Да, все мы погибнем из-за женского предательства или женской слабости. Если только у нас есть сердце, и в этом сердце – чувствительная струна, мы погибли! Бальзамо с невыразимой нежностью посмотрел на Лоренцу, так и затрепетавшую под его взглядом. – Правда ли то, о чем я думаю? – спросил он. – Нет, нет, неправда! – горячо возразила она. – Ты же видишь, как я тебя люблю. Моя любовь так сильна, что она не способна погубить, губят только безмозглые и бессердечные женщины. Бальзамо не мог устоять, и обольстительница обвила его руками. В то же мгновение Фриц дважды дал два звонка. – Два визита, – молвил Бальзамо. Фриц завершил свое сообщение громким звонком. Высвободившись из объятий Лоренцы, Бальзамо вышел из комнаты, а молодая женщина снова заснула. По дороге в гостиную он встретился с ожидавшим его приказаний курьером. – Что я должен сделать с письмом? – Передать тому, кому оно предназначено. – Это все? – Все. Курьер взглянул на конверт и печать и, убедившись в том, что они целы, выразил удовлетворение и скрылся в темноте. – Как жаль, что нельзя сохранить этот замечательный автограф, – воскликнул Бальзамо, – а главное, жалко, что нет надежного человека, с которым можно было бы передать его королю. Явился Фриц. – Кто там? – спросил Бальзамо. – Женщина и мужчина. – Они здесь раньше бывали? – Нет. – Ты их знаешь? – Нет. – Женщина молодая? – Молодая и красивая. – А мужчина? – Лет шестидесяти пяти. – Где они? – В гостиной. Бальзамо вошел в гостиную.  Глава 12. ВЫЗЫВАНИЕ ДУХА   Графиня закутала лицо в накидку. Она успела заехать в свой особняк и переоделась мещанкой. Она приехала в фиакре в сопровождении робевшего маршала, одетого в серое и напоминавшего старшего лакея из хорошего дома. – Вы меня узнаете, граф? – спросила Дю Барри. – Узнаю, графиня. Ришелье держался в стороне. – Прошу вас садиться, графиня, и вас, сударь. – Это мой управляющий, – предупредила графиня. – Вы ошибаетесь, ваше сиятельство, – возразил Бальзамо с поклоном, – это герцог де Ришелье. Я сразу его узнал, а он проявил бы неблагодарность, если бы не пожелал узнать меня. – Что вы хотите этим сказать? – спросил герцог, совершенно сбитый с толку, как сказал бы Таллерман де Рео. – Господин герцог! Люди бывают обязаны некоторой признательностью тем, кто спас им жизнь, как мне кажется. – Ха-ха! Вы слышите, герцог? – со смехом воскликнула графиня. – Что? Вы спасли мне жизнь, граф? – с удивлением спросил Ришелье. – Да, ваше высокопреосвященство, это произошло в Вене в тысяча семьсот двадцать пятом году, когда вы были послом. – В тысяча семьсот двадцать пятом году! Да вас тогда еще и на свете не было, сударь мой! Бальзамо улыбнулся. – Ошибаетесь, господин герцог, – возразил он, – я увидел вас тогда умиравшего, вернее, мертвого, на носилках; вы получили удар шпагой в грудь навылет. Доказательством тому служит то, что я вылил на вашу рану три капли своего эликсира… Вот сюда, на то место, где вы комкаете алансонские кружева, слишком роскошные для управляющего. – Но вам на вид не больше тридцати пяти лет, господин граф, – перебил его маршал. – Ну что, герцог! – расхохоталась графиня. – Верите вы теперь, что перед вами – колдун? – Я потрясен, графиня, Да, но почему же в таком случае, – снова обратился он к Бальзамо, – вас зовут… – Мы, колдуны, как вам должно быть известно, господин герцог, меняем имя в каждом поколении… В тысяча семьсот двадцать пятом году были в моде имена на ус, ос и ас. Вот почему неудивительно, если бы мне в ту пору вздумалось переменить свое имя на греческое или латинское… Итак, я к вашим услугам, ваше сиятельство, а также и к вашим, господин герцог. – Граф, мы с маршалом пришли к вам посоветоваться. – Это для меня большая честь, графиня, в особенности если эта мысль пришла вам в голову непроизвольно. – Именно так, граф. Ваше предсказание не выходит у меня из головы, вот только я начинаю сомневаться, суждено ли ему сбыться. – Никогда не сомневайтесь в том, что говорит вам наука. – Хо-хо! Наша корона находится под большим сомнением, граф… – вмешался Ришелье. – Речь идет уже не о ране, которую можно вылечить тремя каплями эликсира… –..а о министре, которого можно опрокинуть тремя словами… – закончил Бальзамо. – Ну что, я угадал? Признайтесь! – Совершенно верно! – затрепетав, воскликнула графиня. – Герцог, что вы на это скажете? – Пусть вас не удивляет такая малость, графиня, – продолжал Бальзамо, читая беспокойство на лицах графини Дю Барри и герцога Ришелье. Да и было чему удивляться! – Я готов превозносить вас до небес, – заговорил маршал, если вы нам поможете найти средство. – От болезни, которая вас гложет? – Да, нас изводит Шуазель. – И вы желали бы от него вылечиться? – Да, великий маг, вот именно! – Господин граф! Вы не можете оставить нас в затруднительном положении: это дело вашей чести. – Я с радостью готов вам услужить, графиня. Однако мне хотелось бы сначала узнать, не было ли у герцога до прихода сюда определенной цели? – Признаюсь, была, граф. Могу поклясться, что мне весьма приятно иметь дело с колдуном, которого можно называть графом: не приходится менять привычки. Бальзаме улыбнулся. – Итак, прошу вас быть откровенным, – прибавил он. – Сказать по чести, я другого и не желаю, – отвечал герцог. – Вы ведь собирались спросить у меня совета, не так ли? – Совершенно верно. – Ах, притворщик! А мне он ничего об этом не говорил. – Я мог говорить об этом только с господином графом, да и то шепотом, – отвечал маршал. – Почему, герцог? – Да вы бы покраснели, графиня, до корней волос! – Скажите, маршал, ради любопытства! Я нарумянена, и никто ничего не заметит. – Я вот о чем подумал, графиня… Берегитесь: я пускаюсь во все тяжкие! – Вперед, герцог, я с вами! – Да вы меня, верно, побьете, когда узнаете, что у меня в голове. – Не у вас в обычае быть битым, герцог, – заметил Бальзамо, обратившись к старому маршалу; тот так и засветился от удовольствия! – Ну так вот, – продолжал герцог, – не в обиду будь сказано ее сиятельству, его величество.., как бы это выразить?.. – Да что же он тянет! – вскричала графиня. – Так вы настаиваете?.. – Да. – Непременно? – Да, тысячу раз да! – Ну, рискну.., печально это сознавать, господин граф, однако его величество трудно стало расшевелить. Это не я придумал, графиня, это словцо госпожи де Ментенон. – В этом нет ничего для меня оскорбительного, герцог, – молвила графиня Дю Барри. – Тем лучше, я буду говорить свободнее. Так вот, было бы очень хорошо, если бы господин граф, владеющий секретом бесценного эликсира… –..изобрел такой эликсир, который вернул бы королю способность расшевелиться. – Совершенно верно. – Господин герцог! Это – детский лепет, это азбука нашей профессии. Первый же шарлатан сможет вам предложить приворотное зелье. – Заслуга которого будет приписана добродетели графини? – продолжил герцог. – Герцог! – оборвала его графиня. – Я же говорил, что вы рассердитесь. Впрочем, вы сами этого хотели. – Господин герцог, вы были правы, – заметил Бальзамо, – ее сиятельство в самом деле покраснела. Но ведь то, о чем мы говорим, не может никого задеть, ведь речь не идет о любви. Должен заметить, что вы освободите Францию от де Шуазеля не с помощью приворотного зелья. Посудите сами: даже если король будет любить графиню в десять раз сильнее, чем теперь, – а это невозможно, – де Шуазель все равно сохранит свое влияние и будет владеть его разумом так же, как графиня владеет сердцем короля. – Вы правы, – согласился маршал. – Но это была наша единственная надежда. – Вы в этом уверены? – Попробуйте, черт побери, придумать что-нибудь еще! – Я полагаю, что это совсем несложно. – Несложно! Вы слышите, графиня? Ох уж мне эти колдуны! Им не знакомо сомнение! – В чем же тут сомневаться, если надо лишь представить королю доказательства в том, что де Шуазель его предает?.. С точки зрения короля, разумеется, потому что де Шуазель и не думает его предавать, делая свое дело. – А что он делает? – Вы знаете это не хуже меня, графиня: он поддерживает недовольство Парламента против королевской власти. – Это понятно, но надо же знать, каким образом. – При помощи агентов, которым он обещает безнаказанность. – Кто эти агенты? Вот что желательно было бы знать. – Вы полагаете, к примеру, что госпожа де Граммон уехала с другой целью, нежели поддержать горячие головы и подавить сомневающихся? – Несомненно, что именно за этим она и поехала! – вскричала графиня. – Да, но король видит в ее отъезде простое изгнание. – Вы правы. – Как ему доказать, что в этом отъезде следует усматривать не только то, о чем вам дают понять? – Необходимо обвинить графиню. – Если бы достаточно было бы только обвинить, граф!.. – заметил маршал. – К сожалению, надо еще представить доказательства, – прибавила графиня. – Если бы у вас были такие доказательства – несомненные доказательства! – уверены ли вы в том, что де Шуазель останется министром? – Разумеется, нет! – вскричала графиня. – Следовательно, дело только в том, чтобы уличить де Шуазеля в предательстве, – продолжал Бальзамо, – да так, чтобы в глазах короля это было предательство очевидное и не вызывающее сомнений. Маршал откинулся в кресле и расхохотался. – Он просто очарователен! – вскричал герцог. – Он ни в чем не сомневается! Захватить де Шуазеля с поличным и уличить в предательстве!.. Вот и все! Безделица! Бальзамо был невозмутим, он терпеливо ждал, когда у маршала пройдет приступ веселья. – А теперь, – продолжал Бальзамо, – поговорим серьезно и подведем итоги. – Пожалуй! – Разве де Шуазеля не подозревают в поддержке Парламента? – Это ясно, но где доказательства? – Разве не известно, что де Шуазель приберегает войну с Англией, чтобы сохранять за собой роль незаменимого человека? – Такое мнение существует, но как доказать?.. – Ну и, наконец, разве де Шуазель не открытый враг вашего сиятельства, разве он не делает все возможное, чтобы свергнуть вас с обещанного мною трона? – Да, вы правы, – согласилась графиня, – однако надо еще это доказать… Вот если бы я могла это сделать! – А что для этого нужно? Самую малость! Маршал подул на ногти. – Ну да, малость, – насмешливо сказал он. – Секретное письмо, например, – продолжал Бальзамо. – Всего-то! Такой пустяк… – Письмо госпожи Граммон, не правда ли, господин маршал? – проговорил граф. – Колдун, мой добрый колдун, найдите же такое письмо-! – вскричала графиня Дю Барри. – Вот уже пять лет я пытаюсь его найти, трачу на это сто тысяч ливров в год и все – безуспешно. – Надо было обратиться ко мне, – отвечал Бальзамо. – Как? – удивилась графиня. – Ну конечно! Если бы вы обратились ко мне… – Так что же? – Я бы вас выручил. – Вы? – Да, я. – Граф! Неужели я опоздала? Граф улыбнулся. – Вы не можете опоздать. – Дорогой граф… – сжав руки, проговорила Дю Барри. – Так вы желаете получить письмо? – Да. – Госпожи де Граммон?.. – Если это возможно. –..которое скомпрометировало бы де Шуазеля по трем перечисленным мною пунктам? – Я готова за него отдать.., глаз. – Ну что вы, графиня! Это слишком дорогая цена. Тем более что это письмо… – Это письмо?.. – Я готов отдать вам его даром. Бальзамо достал из кармана сложенный вчетверо листок. – Что это? – спросила графиня, пожирая бумагу глазами. – Да, что это? – повторил герцог. – Письмо, о котором вы просили. Среди гробовой тишины граф прочел двум очарованным слушателям уже известное читателям письмо. По мере того как он читал, графиня все шире раскрывала глаза и уже едва владела собой. – Это клевета, черт побери! Будьте осмотрительны! – прошептал Ришелье, когда Бальзамо дочитал письмо. – Это, господин герцог, точная копия письма герцогини де Граммон; отправленный нынче утром из Руана курьер везет его сейчас герцогу де Шуазелю в Версаль. – Неужели это правда, господин Бальзамо? – воскликнул герцог. – Я всегда говорю только правду, господин маршал. – Неужели герцогиня могла написать подобное письмо? – Да, господин маршал. – Как она могла так неосторожно поступить? – Я согласен, что это невероятно, но, тем не менее, письмо было написано. Старый герцог взглянул на графиню: она была не в силах вымолвить ни слова. – Ну что же, – заговорила она наконец, – мне, как и герцогу, трудно в это поверить. Простите меня, граф! Но чтобы госпожа де Граммон, умная женщина, так скомпрометировала себя, равно как и своего брата, таким откровенным письмом… Кстати… Чтобы поверить в существование подобного письма, нужно его прочесть. – Кроме того, – поспешно прибавил маршал, – если господин граф держал бы это письмо в руках, он должен был бы его спрятать: ведь это бесценное сокровище. Бальзаме медленно покачал головой. – Это нужно тем, кто распечатывает письма, чтобы узнать их содержание.., а вовсе не тем, кто, как я, читает сквозь конверт… Бог с вами!.. Да и потом, какой мне интерес в том, чтобы погубить де Шуазеля и госпожу де Граммон? Вы пришли просить моего совета.., по-дружески, я полагаю? Я вам отвечаю тем же. Вы пожелали, чтобы я оказал вам услугу – я вам ее оказываю. Надеюсь, вы не собираетесь предложить мне за совет деньги, словно отгадчику с набережной Феррай? – Ну что вы, граф! – проговорила Дю Барри. – Так вот я вам даю совет, но мне показалось, вы меня не поняли. Вы сказали мне, что намерены свергнуть господина де Шуазеля и что вы ищете для этого способ. Я вам его предлагаю, вы одобряете; я даю его вам прямо в руки, а вы не верите! – Но.., но.., граф, послушайте… – Я вам говорю, что письмо существует, потому что у меня его копия. – Да, но кто вам об этом сказал, господин граф? – вскричал Ришелье. – Вопрос непростой! Кто мне сказал? Вы сразу хотите узнать столько, сколько я, труженик, ученый, посвященный, проживший три тысячи семьсот лет. – Вы хотите испортить прекрасное впечатление, которое у меня о вас сложилось, граф, – разочарованно произнес Ришелье. – Я не вас прошу мне верить, господин герцог, и это вовсе не я к вам пришел во время королевской охоты. – Он прав, герцог, – заметила графиня. – Господин де Бальзамо, умоляю вас, не надо терять терпение! – У кого есть время, тот никогда не теряет терпения, графиня. – Будьте добры… Присовокупите эту милость к тем, что вы мне уже оказали, и скажите, как вам удается раскрывать подобные тайны. – Нет ничего легче, графиня, – медленно отвечал Бальзамо, словно подыскивая слова для ответа. – эти тайны сообщил мне голос. – Голос! – одновременно вскричали герцог и графиня. – Все это вам сказал голос? – Он сообщает мне все, о чем бы я ни пожелал узнать. – И голос вам сказал, что госпожа де Граммон написала брату? – Уверяю вас, графиня, что это именно так. – Непостижимо! – Вы мне не верите. – Признаться, нет, граф, – вмешался герцог. – Как можно верить подобным вещам? – А вы поверили бы мне, если б я вам сказал, что сейчас делает курьер, у которого в руках письмо к де Шуазелю? – Еще бы! – воскликнула графиня. – А я поверил бы в том случае, если услышал бы голос… – признался герцог. – Но господа некроманты, или волшебники, обладают даром видеть и слышать чудеса в одиночестве. Бальзамо взглянул на де Ришелье с особенным выражением, заставившим графиню вздрогнуть, а у себялюбивого скептика, как называли герцога де Ришелье, пробежал холодок в затылке и заныло сердце. – Да, – продолжал Бальзамо после продолжительного молчания, – только я умею видеть и слышать сверхъестественное. Однако, когда я имею дело с людьми вашего ранга, вашего ума, герцог, вашей красоты, графиня, я раскрываю мои сокровища и готов ими поделиться… Итак, вы бы хотели услышать таинственный голос? – Да, – ответил герцог, сжав кулаки, чтобы унять дрожь. – Да, – трепеща, отвечала графиня. – Ваше сиятельство! Ваша светлость! Сейчас вы его услышите. Какой язык вы предпочитаете? – Французский, если можно, – попросила графиня. – Я не знаю никакого другого языка, и потом, чужая речь слишком бы меня напугала. – А вы, господин герцог? – Как и графиня.., французский. Я бы хотел иметь возможность повторить потом то, что скажет сатана, и посмотреть, хорошо ли он воспитан и умеет ли грамотно изъясняться на языке моего друга Вольтера. Наклонив голову, Бальзамо пошел к двери, выходившей в малую гостиную, из которой дверь, как помнит читатель, вела на лестницу. – Позвольте мне вас запереть, чтобы по возможности не слишком подвергать вас риску, – предупредил он. Графиня побледнела, подвинулась к герцогу и взяла его за руку. Бальзамо вплотную подошел к двери, ведущей на лестницу, поднял голову и звучным голосом произнес по-арабски слова, которые мы переводим на наш язык: – Друг мой!.. Вы меня слышите?.. Если слышите, дерните дважды за шнур звонка. Бальзамо стал ждать, поглядывая на герцога и графиню; они внимательно смотрели и слушали, но не понимали слов графа. Звонок прозвенел громко и отчетливо, затем повторился. Графиня подскочила на софе, герцог вытер платком пот со лба. – Раз вы меня слышите, – продолжал Бальзамо на том же языке, – приказываю вам нажать кнопку, вделанную в правый глаз мраморного льва на камине, и дверь откроется. Выйдите в эту дверь, потом пройдите через мою комнату, спуститесь по лестнице и пройдите в комнату рядом с той, из которой я говорю. Легкий, едва различимый шум, похожий на вздох, дал понять Бальзамо, что его приказания поняты и выполнены. – Что это за язык? – спросил Ришелье с деланным спокойствием. – Язык кабалистики? – Да, господин герцог, это язык для беседы с духами. – Но вы сказали, что мы все поймем. – То, что скажет голос, – да, но не то, что буду говорить я. – А дьявол уже здесь? – Кто вам говорил о дьяволе, господин герцог? – Но, по-моему, мы его и вызываем? – Вызвать можно все, что представляет собой явление высшего порядка, сверхъестественное существо. – А это явление высшего порядка, сверхъестественное существо?.. Бальзамо протянул руку к гобелену, скрывавшему дверь в соседнюю комнату. – Оно непосредственно связано со мной, ваша светлость. – Мне страшно, – прошептала графиня, – а вам, герцог? – Признаюсь вам, графиня, что я предпочел бы сейчас быть в Маоне или Филипсбурге. – Графиня и вы, господин герцог! Извольте слушать, раз вы хотели услышать, – строго проговорил Бальзамо. Он повернулся к двери.  Глава 13. ГОЛОС   Наступила торжественная тишина. Потом Бальзамо спросил по-французски: – Где вы? – Я здесь, – отвечал чистый и звонкий голос. Пройдя сквозь обивку и портьеры, он отдался присутствовавшим металлическим звоном и мало напоминал человеческий голос. – Дьявольщина! Это становится интересным! – проговорил герцог. – И все это без факелов, без магии, без бенгальских огней! – До чего страшно! – пробормотала графиня. – Слушайте внимательно мои вопросы, – продолжал Бальзамо. – Я слушаю всем своим существом. – Прежде всего скажите мне, сколько человек сейчас со мной в комнате? – Два. – Кто они? – Мужчина и женщина. – Прочтите в моих мыслях имя мужчины. – Герцог де Ришелье. – А женщина? – Графиня Дю Барри. – Поразительно! – прошептал герцог. – Признаться, я никогда ничего подобного не слышала, – дрогнувшим голосом сказала взволнованная графиня. – Хорошо, – молвил Бальзамо. – Теперь прочтите первую фразу письма, которое я держу в руках. Голос повиновался. Графиня и герцог переглянулись с удивлением, граничившим с восхищением. – Что сталось с письмом, которое я написал под вашу диктовку? – Оно летит. – В какую сторону? – На запад. – Далеко отсюда? – Да, далеко, очень далеко. – Кто его везет? – Человек в зеленой куртке, кожаном колпаке, в огромных сапогах. – Он идет пешком или едет верхом? – Едет верхом. – Какой у него конь? – Пегий. – Где он сейчас? Наступила тишина. – Смотрите! – приказал Бальзамо. – На большой дороге, обсаженной деревьями. – Что это за дорога? – Не знаю. Все дороги похожи одна на другую, – Неужели вам ничто не подсказывает, что это за дорога? Нет ни указательного столба, ни надписи, ничего? – Погодите, погодите: ему навстречу едет карета.., вот они поравнялись.., она едет в мою сторону… – Что это за карета? – Тяжелый экипаж, в нем аббаты и военные. – Дилижанс, – шепнул Ришелье. – На экипаже нет никакой надписи? – спросил Бальзамо. – Есть, – отвечал голос. – Прочтите. – На карете написано «Версаль» желтыми полустертыми буквами. – Оставьте экипаж и следуйте за курьером. – Я его больше не вижу. – Почему? – Дорога поворачивает. – Сворачивайте и догоняйте его. – Он скачет во всю прыть.., смотрит на часы. – Что у него впереди? – Длинная улица, великолепные дома, большой город. – Следуйте за ним. – Следую. – Что там? – Курьер изо всех сил погоняет коня, конь весь в мыле. Копыта так стучат по мостовой, что прохожие оборачиваются… Курьер свернул на улицу, которая уходит вниз. Он сворачивает направо. Конь замедляет бег. Всадник остановился у двери огромного особняка. – Здесь надо за ним следить особенно внимательно, слышите? Послышался вздох. – Вы устали. Я понимаю, – сказал Бальзамо. – Да, я в изнеможении. – Пусть усталость исчезнет, я приказываю. – Ах! – Ну как? – Благодарю вас. – Вы по-прежнему чувствуете усталость? – Нет. – Видите курьера? – Погодите… Да-да, он поднимается по большой мраморной лестнице. Впереди него идет лакей в расшитой золотом голубой ливрее. Он проходит через просторные сверкающие золотом гостиные. Подходит к освещенному кабинету. Лакей распахивает дверь, удаляется. – Что вы видите? – Курьер кланяется. – Кому? – Погодите… Он кланяется человеку, сидящему за письменным столом спиной к двери. – Как он одет? – На нем парадный костюм, словно он собрался на бал – У него есть награды? – Да, большая голубая лента на перевязи. – Какое у него лицо? – Лица не видно. Ага! – Что? – Он оборачивается. – Каков он собой? – Живой взгляд, неправильные черты лица, прекрасные зубы. – Сколько ему лет? – За пятьдесят. – Герцог! – шепнула графиня маршалу. – Это герцог! Маршал кивнул головой, словно желая сказать: «Да, это он… Однако давайте послушаем!» – Дальше! – приказал Бальзамо. – Курьер передает господину с голубой лентой… – Вы можете называть его герцогом: это герцог. – Курьер передает герцогу письмо, – послушно nonpd-вился голос, – он достал его из кожаного мешка, висящего у него за спиной. Герцог распечатывает и внимательно читает. – Дальше? – Берет перо, лист бумаги и пишет. – Пишет! – прошептал Ришелье. – Черт бы его побрал! Если бы можно было узнать, что он пишет! Это было бы просто великолепно! – Скажите мне, что он пишет, – приказал Бальзамо. – Не могу. – Потому что вы слишком далеко. Войдите в кабинет. Вошли? – Да. – Наклонитесь над его плечом. – Готово. – Можете прочесть? – Почерк отвратительный: мелкий и неразборчивый. – Читайте, я приказываю. Графиня и Ришелье затаили дыхание. – Читайте! – повелительно повторил Бальзамо. – «Сестра», – неуверенно произнес голос. – Это ответ, – одновременно прошептали Ришелье и графиня. – «Сестра, – продолжал голос, – не волнуйтесь: кризис действительно имел место, это правда; он был тяжел, это тоже правда. Однако он миновал. Я с нетерпением ожидаю завтрашнего дня, потому что завтра я намерен перейти в наступление, и у меня есть все основания надеяться на успех: и в деле руанского парламента, и в деле милорда X…, и в скандале. Завтра, после того, как я позанимаюсь с королем, я прибавлю постскриптум и отправлю вам письмо с тем же курьером». Протянув левую руку, Бальзамо словно с трудом вытягивал из «голоса» каждое слово, а правой торопливо набрасывал то же, что в Версале де Шуазель писал в своем кабинете – Это все? – спросил Бальзамо. – Все. – Что сейчас делает герцог? – Складывает вдвое листок, на котором только что писал, еще раз складывает, кладет его в небольшой красный бумажник: он достал его из левого кармана камзола. – Слышите? – обратился Бальзамо к оцепеневшей графине. – Что дальше? – спросил он Лоренцу. – Отпускает курьера. – Что он ему говорит? – Я слышала только последние слова. – А именно? – «В час у решетки Трианона». Курьер кланяется и выходит. – Ну да, – заметил Ришелье, – он назначает курьеру встречу после занятий, как он выражается в своем письме. Бальзамо жестом призвал к тишине. – Что делает теперь герцог? – спросил он. – Встает из-за стола, держит в руке полученное письмо. Подходит к кровати, опускает руку между кроватью и стеной, открывает тайник. Бросает туда письмо и затворяет железный сундучок. – О! Это и впрямь чудеса! – в один голос воскликнули бледные от волнения герцог и графиня. – Вы узнали все, что хотели, графиня? – спросил Бальзамо. – Граф! – проговорила испуганная графиня Дю Барри, подходя ближе. – Вы оказали мне услугу, за которую я готова отдать десять лет жизни, да и этого было бы мало. Просите у меня всего, чего ни пожелаете. – Вы знаете, графиня, что мы уже в расчете. – Говорите, говорите, чего бы вы хотели! – Время еще не пришло. – Когда оно придет, то, пожелай вы хоть миллион… Бальзамо улыбнулся. – Ах, графиня! – вскричал маршал, – уместнее был бы вам просить у графа миллион. Когда человек знает то, что знает граф, в особенности то, что он видит, это все равно, как если бы он открывал золото и алмазы глубоко в земле. Вот что такое читать мысли в человеческом сердце. – Тогда, граф, я беспомощно развожу руками и безропотно преклоняюсь перед вами. – Нет, графиня, придет день, когда вы сможете меня отблагодарить. Я предоставлю вам эту возможность. – Граф! – обратился маршал к Бальзамо. – Я покорен, побежден, раздавлен. Я верую! – Как поверил Фома неверующий, не так ли, господин герцог? Это называется не поверить, а увидеть. – Называйте, как вам угодно, но я искренне раскаиваюсь, и если мне отныне будут что-нибудь говорить о колдунах, я найду, что ответить. Бальзамо улыбнулся. – А теперь, графиня, – обратился он к Дю Варри, – позвольте мне одну вещь. – Пожалуйста. – Мой разум устал. Позвольте мне освободить его магическим заклинанием. – Разумеется! – Лоренца! – заговорил Бальзамо по-арабски. – Спасибо! Я люблю тебя. Возвращайся к себе в комнату тем же самым путем, каким пришла сюда, и жди меня. Иди, моя любимая! – Я очень устала, – ответил по-итальянски голос, еще более нежный, чем во время сеанса. – Приходи поскорее, Ашарат. – Сейчас приду. Те же легкие шаги стали удаляться. Убедившись в том, что Лоренца ушла к себе, Бальзамо низко и в то же время не теряя достоинства поклонился. Растерянные гости пошли к фиакру, поглощенные потоком охвативших их беспорядочных мыслей. Они скорее напоминали пьяных, чем людей, находящихся в своем уме.  Глава 14. НЕМИЛОСТЬ   На следующий день большие версальские часы пробили одиннадцать. Людовик XV вышел из своих апартаментов, прошел через галерею и позвал громко и строго: – Господин де ла Врийер! Король был бледен и, очевидно, взволнован; чем больше он пытался скрыть свою озабоченность, тем более это было заметно по его смущенному взгляду и несвойственному для его лица напряженному выражению. Среди придворных мгновенно наступила гробовая тишина. В толпе выделялись герцог де Ришелье и виконт Жан Дю Барри: оба они были спокойны и на вид равнодушны, словно ни о чем не догадывались. Герцог де ла Врийер приблизился к королю и взял у него из рук указ. – Герцог де Шуазель в Версале? – спросил король. – Со вчерашнего дня, сир. Он возвратился из Парижа в два часа пополудни. – Он в своем особняке или в замке? – В замке, сир. – Хорошо, – проговорил король. – Доставьте ему этот указ, герцог. Дрожь пробежала по рядам присутствовавших; они склонились, перешептываясь, в почтительном поклоне, подобно колоскам под грозовым ветром. Король насупился, будто желал нагнать на придворных страху и тем усилить впечатление от этого зрелища. Он с величественным видом возвратился в кабинет в сопровождении капитана гвардейцев и командира рейтаров. Все взгляды устремились вслед за де ла Врийером; он и сам был обеспокоен предстоявшим ему делом и медленно пошел через двор, направляясь в апартаменты де Шуазеля. В ту же минуту старого маршала окружили и заговорили кто угрожающе, кто – с опаской. Он делал вид, что удивлен не меньше других, однако его жеманная улыбка никого не обманула. Как только де ла Врийер вернулся, его обступили придворные. – Ну что? – спросили у него. – Указ об изгнании. – Неужели? – Иначе его понять нельзя. – Так вы его читали? – Да. – И что же? – Судите сами. Герцог де ла Врийер слово в слово повторил указ, который он запомнил благодаря безупречной памяти, свойственной придворным: «Кузен! Неудовольствие, причиняемое мне Вашими услугами, вынуждает меня выслать Вас в Шантелу, даю Вам на сборы двадцать четыре часа. Я охотно послал бы Вас подальше, если бы не особенное уважение, которое я питаю к госпоже де Шуазель, чье здоровье очень меня беспокоит. Берегитесь, как бы Ваше поведение не вынудило меня принять более строгие меры». По окружавшей де ла Врийера толпе пробежал ропот. – И что же вам ответил Шуазель? – совершенно спокойно спросил Ришелье. – Он мне сказал: «Дорогой герцог! Могу себе представить, с каким удовольствием вы мне доставили это письмо». – Сказано не без яду, мой бедный герцог! – заметил Жан. – Что вы хотите, господин виконт! Не каждый день на нас обрушиваются такие неприятности, так что некоторая слабость простительна. – Вы не знаете, что он намерен предпринять? – спросил Ришелье. – По всей вероятности, он подчинится. – Хм! – с сомнением произнес маршал. – Смотрите-ка: герцог! – вскричал Жан, стоя на посту у окна. – Он направляется сюда! – воскликнул де ла Врийер. – Я же вам сказал! – заметил Ришелье. – Идет через двор, – сообщил Жан. – Один? – Один, с портфелем под мышкой. – О Господи! Неужели повторится вчерашняя сцена? – прошептал Ришелье. – Не говорите мне об этом, я в ужасе, – промолвил Жан. Не успел он договорить, как де Шуазель с гордо поднятой головой и уверенным взглядом появился в конце галереи. Спокойным и ясным взором он обвел своих врагов и тех, кто собирался от него отречься в случае немилости. Никто не мог ожидать такого смелого шага после всего случившегося, вот почему никто не решился оказать ему сопротивление. – Вы уверены, что все поняли, герцог? – спросил Жан. – Еще бы, черт подери! – И он еще приходит, получив приказ, о котором вы нам рассказывали?! – Ничего не понимаю, клянусь честью! – Король прикажет бросить его в Бастилию! – Будет ужасный скандал! – Мне его жаль. – Он входит к королю. Неслыханно! Не обращая внимания на сопротивление ошеломленного лакея, герцог действительно вошел в кабинет короля. При виде герцога король удивленно вскрикнул. Герцог держал в руке королевский указ об изгнании. Он с улыбкой обратил на него внимание короля. – Сир! Ваше величество не зря предупреждали меня вчера: я получил новое письмо. – Да, – отвечал король. – Так как ваше величество любезно предупредили меня о том, что я не должен относиться серьезно к письму, не подкрепленному личным словом короля, я пришел просить объяснений. – Объяснение будет недолгим, герцог, – отвечал король. – Сегодня письмо – настоящее. – Настоящее? – повторил герцог. – Столь оскорбительное письмо для такого преданного слуги?! – Преданный слуга не заставляет своего господина играть смешную роль. – Сир! – высокомерно начал министр. – Я рожден достаточно близко от трона, чтобы понимать его величие. – Я вас больше не задерживаю, – отрезал король. – Вчера вечером в своем кабинете в Версале вы принимали курьера госпожи де Граммон. – Да, сир. – Он передал вам письмо. – Разве брат и сестра не имеют права переписываться? – Не перебивайте, прошу вас. Я знаю содержание этого письма. – Сир… – Вот оно… Я взял на себя труд переписать его собственноручно. Король протянул герцогу точную копию полученного им письма. – Сир!.. – Не пытайтесь отрицать, герцог: вы спрятали письмо в железный ларец, стоящий в вашей спальне между стеною и кроватью. Герцог смертельно побледнел. – Это не все, – безжалостно продолжал король. – Вы написали ответ госпоже де Граммон. Я знаю, о чем это письмо. Оно лежит в вашем бумажнике и ожидает лишь постскриптума, который вы должны приписать после разговора со мной. Как видите, я неплохо осведомлен! Герцог вытер холодный пот со лба, молча поклонился, не проронив ни единого слова, и, пошатываясь, вышел их кабинета, словно громом пораженный. Если бы не повеявший на него свежий воздух, он бы упал. Оказавшись в галерее, он взял себя в руки и прошел с высоко поднятой головой сквозь строй придворных. Вернувшись в свои апартаменты, он принялся жечь многочисленные бумаги. Спустя четверть часа он покидал замок в своей карете. Немилость, в которую впал де Шуазель, всколыхнул» всю Францию. Парламент, на самом деле поддерживаемый терпимостью министра, объявил во всеуслышание, что государство лишилось самой надежной опоры. Знать держалась за него, как за своего представителя. Духовенство чувствовало себя при нем в безопасности, потому что его чувство собственного достоинства, зачастую граничившее с гордыней, не позволяло ему в его министерских занятиях поступать против совести. Многочисленные и уже довольно сильные энциклопедисты, или философы – люди просвещенные, образованные, любители поспорить, – возмутились, увидев, что правление вырвано из рук министра, который курил фимиам Вольтеру, финансировал «Энциклопедию», сохранял и развивал традиции г-жи де Помпадур – меценатки и почитательницы «Меркурия» и философии. У народа было еще больше оснований для недовольства. Народ жаловался, не вдаваясь в подробности, но, по обыкновению, касаясь грубой правды, словно живой раны. Де Шуазель, по общему мнению, был плохим министром и плохим гражданином, зато он был образцом добродетели, нравственности и патриотизма. Когда умиравший в деревне народ слышал о расточительности его величества, о разорительных капризах графини Дю Барри; когда к народу обращались с предупреждением вроде «Человека с сорока грошами» или советом наподобие «Общественного договора»; когда народу намекали в «Скандальных новостях» или «Странных мыслях верноподданного», – народ ужасался при мысли, что попадет в нечистые руки фаворитки, «достойной меньшего уважения, нежели жена угольщика», как сказал Бово, а также в руки фаворитов самой фаворитки; народ устал от страданий и не мог себе представить, что будущее окажется еще более мрачным, чем прошедшее. То, что у народа были свои антипатии, совсем не означало, что у него были и какие-нибудь ярко выраженные симпатии. Он боялся знати точно так же, как ненавидел духовенство. Его не касалось изгнание де Шуазеля, однако он видел недовольство высших светских кругов, церкви, Парламента, и этот шум, сливавшийся с его собственным ропотом, превращался в оглушительный грохот, опьянявший народные массы. В конце концов это чувство переросло в сожаление о министре, а имя де Шуазеля приобрело огромную популярность. Весь Париж, в полном смысле этого слова, провожал до городских ворот изгнанника, отправлявшегося в Шантелу. Народ стоял стеной вдоль дороги, по которой катились кареты; члены Парламента и придворные, которых не успел принять герцог, ожидали в экипажах, стоявших вдоль людского коридора, чтобы проститься с ним, когда он будет проезжать мимо Больше всего народу скопилось у ворот Анфер, откуда брала свое начало дорога на Турень. Сюда стекались огромные массы пеших, всадников, экипажей, и движение на несколько часов было приостановлено. Когда герцогу удалось, наконец, выехать за ворота, за ним последовало более сотни карет, олицетворявшие ореол его славы. Продолжали раздаваться приветственные крики и выражения сочувствия. Герцог был умен, отлично разбирался в создавшемся положении, и ему было понятно, что этими почестями он был обязан не уважению к себе, а скорее страху перед неизвестными, которые должны были подняться из руин и занять его место. На дороге показалась мчавшаяся на рысях почтовая карета. Если бы не нечеловеческое усилие кучера, белые от пыли взмыленные кони непременно налетели бы на упряжку де Шуазеля. Де Шуазель выглянул из кареты. В ту же минуту в окне мчавшегося навстречу экипажа также показался человек. Д'Эгийон почтительно поклонился свергнутому министру, чье наследство он спешил захватить. Де Шуазель откинулся на подушки: в одно мгновение радость изгнания была отравлена. Однако вслед за тем последовало и вознаграждение: украшенная королевским гербом карета, запряженная восьмеркой лошадей, появилась на Севрской дороге в том месте, где она проходит через Сен-Клу. То ли из-за того, что главная дорога была забита народом, то ли по другой причине, эта карета тоже оказалась на пути следования экипажа де Шуазеля. Сзади сидела принцесса вместе со своей фрейлиной, г-жой де Ноай. На переднем сидении ехала мадмуазель Андре де Таверне. Покраснев от удовольствия, радостный де Шуазель высунулся из кареты и почтительно поклонился. – Прощайте, ваше высочество! – проговорил он прерывающимся голосом. – До свидания, господин де Шуазель! – отвечала принцесса, улыбаясь надменно и пренебрежительно в строгом соответствии с этикетом. – Да здравствует господин де Шуазель! – прокричал радостный голос. Мадмуазель Андре живо обернулась при звуке этого голоса. – Дорогу! Дорогу! – взревели шталмейстеры ее высочества, вынуждая бледного и жадного до зрелища Жильбера отойти к обочине дороги. Да, это и в самом деле был наш герой; это он в приливе философского энтузиазма прокричал: «Да здравствует господин де Шуазель!»  Глава 15. ГЕРЦОГ Д'ЭГИЙОН   Если в Париже и на дороге в Шантелу можно было увидеть лишь постные мины да воспаленные глаза, Люсьенн встречал посетителей сиявшими лицами и очаровательными улыбками. На сей раз в Люсьенн царила не простая смертная, хотя и самая красивая и обожаемая из всех смертных, как говорили придворные и поэты: теперь Францией управляло настоящее божество. Вечером дорога в замок Люсьенн была запружена теми самыми экипажами, которые утром устремлялись вслед за каретой отправлявшегося в изгнание министра. Кроме того, прибыли все до единого сторонники министра финансов, замешанные в подкупе и поклонявшиеся фаворитке, что составляло весьма внушительный кортеж. Однако у графини Дю Барри была своя полиция. Жан знал от одного барона имена тех, кто сказал последнее «прости» угасавшим Шуазелям. Он сообщал эти имена графине, и их владельцы безжалостно изгонялись. Зато воздавалось должное тем, кто не побоялся поступить вопреки общественному мнению: графиня дарила их покровительственной улыбкой, они могли вволю полюбоваться своим божеством. После толкотни начались приемы. Ришелье – герой Дня, герой тайны и в особенности скромный – наблюдал за круговоротом посетителей и просителей, заняв последнее место в будуаре графини, Как только ни выражалась всеобщая радость: во взаимных поздравлениях, в рукопожатиях, в придушенных смешках, в приплясывании – можно было подумать, что все это стало привычным языком обитателей Люсьенн. – Нельзя не признать, – проговорила графиня, – что граф де Бальзаме, или Феникс, как вы, маршал, его называете, – истинный герой наших дней. Какая жалость, что обычай велит сжигать колдунов! – Да, графиня, да, это великий человек, – согласился Ришелье. – И очень красивый. Я бы хотела доставить ему удовольствие. – Вы заставляете меня ревновать, – со смехом ответил Ришелье, втайне мечтая как можно скорее перевести разговор на серьезную тему. – Из графа Феникса вышел бы удивительный министр внутренних дел. – Я об этом уже думала, – сказала графиня, – но это невозможно. – Отчего же, графиня? – Потому что он будет несовместим со своими сослуживцами. – То есть почему же? – Он все будет знать, видеть все их игры… Ришелье покраснел так, что это стало заметно, несмотря на румяна. – Графиня! Если бы я был его сослуживцем, – заговорил он, – мне бы хотелось, чтобы он видел мою игру и постоянно раскрывал бы вам мои карты: вы имели бы случай убедиться в том, что я – ваш верный раб и преданный слуга короля. – Вы – умнейший человек, дорогой герцог, – заметила графиня. – Однако давайте немного поговорим о будущем министерстве… Я полагаю, вы уже предупредили своего племянника?.. – Д'Эгийона? Он прибыл, графиня, при таком стечении обстоятельств, которые римский авгур счел бы благоприятнейшими: при въезде в город он нос к носу столкнулся с уезжавшим господином де Шуазелем. – Это и в самом деле счастливое предзнаменование, – согласилась графиня. – Он, значит, скоро будет здесь? – Графиня! Я рассудил, что если все увидят д'Эгийона в Люсьенн, в такую минуту, как сейчас, это может вызвать всякого рода толки. Я просил его оставаться в предместье до тех пор, пока я не вызову его к вам. – Ну так вызывайте, маршал, и немедля, потому что мы одни или почти одни. – Я это сделаю с тем большим удовольствием, графиня, что мы обо всем условились, не правда ли? – Совершенно верно, герцог. Вы предпочитаете.., повоевать в министерстве финансов? Или, может быть, хотите взять морское? – Я предпочитаю просто воевать, графиня. Вот где я мог бы оказаться полезнее всего. – Вы правы. Вот о чем я и буду говорить с королем. Нет ли у вас каких-нибудь антипатий? – К кому?. – К тем из ваших сослуживцев, кого может предложить вам его величество. – Я – человек того круга, с которым легче всего найти общий язык, графиня. Однако позвольте мне все-таки пригласить племянника, раз вам угодно сделать милость принять его. Ришелье подошел к окну; двор был еще виден в наступавших сумерках. Он подал знак одному из выездных лакеев, который, казалось, только этого и ждал, чтобы броситься выполнять приказание. Во дворце начали зажигать свечи. Спустя несколько минут после отъезда лакея на главный двор въехала карета. Графиня с живостью взглянула в сторону окна. Ришелье перехватил ее взгляд и решил, что это доброе предзнаменование для д'Эгийона, а значит, и для него самого. «Она оценила дядю, – сказал он себе, – и теперь хочет удостовериться, что собой представляет племянник. Мы здесь будем как дома!» Пока он тешил себя иллюзиями, за дверью послышался легкий шум, и доверенный лакей доложил о приходе герцога д'Эгийона. Это был очень красивый господин с прекрасными манерами. Он был одет по последней моде и выглядел весьма элегантно. Пора его первой молодости миновала. Впрочем, он относился к той породе мужчин, у которых взгляд и сила воли остаются молодыми до глубокой старости. Государственные заботы не оставили на его лице ни единой морщины, они лишь углубили естественную складку, характерную для политических деятелей и поэтов: в ней словно находят прибежище великие мысли. Он ровно и высоко держал свою изящную голову; выражение грусти на его лице словно говорило о том, что он догадывается о ненависти десяти миллионов человек, готовой обрушиться на эту самую голову; впрочем, он будто желал доказать, что эта тяжесть ему вполне по силам. У Д'Эгийона были красивые руки – они казались белыми и изящными даже в соседстве с морем кружев. В те времена ценились красивые ноги; ноги герцога были образцом элегантности и притом самой что ни на есть аристократической формы. В нем угадывались нежность поэта и знатное происхождение, гибкость и мягкость мушкетера. Для графини он втройне олицетворял идеал: в нем одном она находила сразу три типа мужчин, которые чувственная красавица инстинктивно должна была любить. Благодаря удивительной странности, а вернее было бы сказать, стечению обстоятельств, подстроенному продуманной тактикой д'Эгийона, эти два героя, пользовавшиеся общественной ненавистью, еще не виделись с глазу на глаз в блеске всех своих преимуществ. Вот уже три года, как д'Эгийон делал вид, что очень занят либо в Англии, либо у себя в кабинете. Он не баловал двор своим присутствием, справедливо полагая, что должен произойти переворот, благоприятный для него или неблагоприятный. Он полагал, что в первом случае удобнее выдвинуть неизвестного человека; во втором случае ему следовало бесследно исчезнуть, чтобы легче было потом выбраться из пропасти и вновь появиться на политической арене. Но одно соображение, романтического свойства, было выше всех его расчетов. Это соображение было наилучшим для достижения его цели. Прежде чем г-жа Дю Барри стала графиней, лобызавшей каждую ночь корону Франции, она была когда-то хорошенькой улыбчивой девушкой, прелестным созданием В те времена она была любима, и это было счастьем, на которое она больше и не рассчитывала с тех пор, как ее начали бояться. Среди многочисленных богатых, могущественных и красивых молодых людей, ухаживавших тогда за Жанной Вобернье; среди всех поэтов, в каждую строку вставлявших слова «Ланж» и «ангел», герцог д'Эгийон фигурировал когда-то в первых рядах Однако то ли Ланж была еще не столь доступной, вопреки утверждениям клеветников, то ли наконец – к чести одного и другой – внезапная любовь короля разъединила готовые договориться сердца, – так или иначе, герцог д'Эгийон оставил при себе акростихи, букеты и духи, а мадмуазель Ланж заперла свою дверь на улице Пти-Шан. Герцог удалился в Англию, подавив горькое чувство, а Ланж посылала свои вздохи в сторону Версаля барону де Гонес, то есть королю Франции. Вот почему внезапное исчезновение д'Эгийона сперва не очень занимало г-жу Дю Барри: она боялась прошлого. Однако, видя, что бывший поклонник примолк, г-жа Дю Барри почувствовала, что она заинтригована, потом – что она очарована и, имея теперь возможность верно оценивать людей, пришла к выводу, что д'Эгийон – человек умный и настоящий мужчина. Это было немало для графини, не очень высоко ценившей людей, однако это было еще не все. Должен был наступить такой момент, когда она сочла бы д'Эгийона великодушным человеком. Надобно заметить, что бедняжка Ланж имела основания бояться прошлого. Один мушкетер, бывший счастливый любовник, как сам он говорил о себе, вошел к ней однажды прямо в покои в Версале и потребовал, чтобы она вернула ему свою благосклонность. Слова эти, очень скоро заглушенные благодаря высоте ее нового положения, нашли, однако, отклик во дворце целомудренной г-жи де Ментенон. Читатели видели, что в разговоре с графиней Дю Барри маршал ни словом не обмолвился о том, что ему известно о былых отношениях его племянника с мадмуазель Ланж. Такое умолчание со стороны столь ловкого человека, как старый герцог, умевшего говорить на самые щекотливые темы, потрясло и обеспокоило графиню. Вот почему она с нетерпением ожидала д'Эгийона: она хотела знать, во-первых, как к этому следует относиться и, во-вторых, скромен маршал или несведущ. Вошел герцог. Любезно-почтительный и достаточно уверенный в себе, он сумел отвесить поклон, предназначавшийся не то чтобы королеве, но и не простой придворной даме, и этой мелочи оказалось достаточно, чтобы мгновенно покорить графиню, да так, что она могла теперь в нем видеть только совершенство. Затем д'Эгийон взял дядю за руку. Тот приблизился к графине и проговорил нежнейшим голосом: – Имею честь вам представить герцога д'Эгийона, графиня, не как моего племянника, а как одного из ваших самых покорных слуг. Графиня посмотрела на герцога, как женщина, то есть таким взглядом, от которого ничто не может укрыться. Она увидела лишь две склонившиеся в почтительном поклоне головы, а затем обратившиеся к ней их спокойные ясные лица. – Я знаю, что вы любите герцога, маршал, – сказала графиня Дю Барри. – Вы – мой друг. Мне хотелось бы просить герцога из уважения к своему дядюшке подражать ему во всем. – Именно так я и решил вести себя, графиня, – снова, поклонившись, отвечал д'Эгийон. – Вы много претерпели в Англии? – спросила графиня. – Да, графиня, и пока моим мучениям нет конца, – отвечал д'Эгийон, – Я думаю иначе. Вот, кстати, господин де Ришелье сможет вам помочь. Д'Эгийон с видимым удивлением взглянул на Ришелье. – А-а, я вижу, что маршал еще не успел с вами побеседовать? Да это и понятно: вы только что вернулись их путешествия. Так вам, должно быть, о многом нужно переговорить. Я вас оставлю, маршал. Герцог! Чувствуйте себя здесь как дома. И графиня вышла, Однако у нее созрел план. Она не пошла далеко. За будуаром находился просторный кабинет, где король, приезжая в Люсьенн, любил посидеть среди китайских безделушек. Он любил этот кабинет за то, что оттуда было слышно все, о чем говорили в соседней комнате. Графиня Дю Барри была уверена в том, что услышит весь разговор маршала с племянником. Из разговора она собиралась составить о д'Эгийоне окончательное мнение. Однако маршал был далеко не глуп, он знал почти все секреты королевских или министерских резиденций. Подслушивать, о чем говорят другие, было одним из его излюбленных занятий; говорить, когда кто-нибудь подслушивает, было одной из его уловок. Ободренный приемом, оказанным графиней д'Эгийону, он решил воспользоваться удачей и представить фаворитке, пользуясь ее предполагаемым отсутствием, весь план тайного счастья и большого могущества, подкрепленного интригами, то есть двойную приманку, против которой хорошенькая женщина, в особенности придворная дама, почти никогда не способна устоять. Он пригласил герцога присесть и сказал ему: – Как видите, герцог, я неплохо здесь принят. – Да, господин герцог, вижу. – Мне посчастливилось заслужить милость этой очаровательной дамы; ее почитают здесь за королеву, да она ею в действительности и является. Д'Эгийон кивнул. – Я скажу вам сейчас то, – продолжал Ришелье, – что не смог бы сообщить вот так, прямо посреди улицы: графиня Дю Барри обещала мне портфель министра. – Вы это вполне заслужили. – Не знаю, заслужил ли, однако так случилось – с некоторым запозданием, правда. Одним словом, можно считать, что я устроен, и теперь хочу заняться вами, д'Эгийон. – Благодарю вас, господин герцог! Вы близки мне не только по крови – у меня не раз была возможность в этом убедиться. – Чего бы вы желали, д'Эгийон? – Совершенно ничего, лишь бы меня не лишили титула герцога и пэра, как того требуют господа члены Парламента. – Пользуетесь ли вы чьей-нибудь поддержкой? – Я? Нет, что вы! – Так вы погибли бы, если бы не представился сегодняшний случай? – Совершенно верно. – Я вижу, вы относитесь ко всему философски. Какого черта я держу себя с тобой строго, мой бедный д'Эгийон, и разговариваю с тобой уже как министр, вместо того чтобы побеседовать по-родственному! – Дядюшка! Я вам так признателен за вашу доброту! – Раз я заставил тебя вернуться, да еще так поспешно, то ты можешь из этого заключить, какую роль тебе суждено сыграть здесь… Кстати, задумывался ли ты когда-нибудь над тем, какова была роль де Шуазеля во все десять лет его правления? – Да, разумеется. Он был на своем месте. – На своем месте! Позволь-ка! На своем месте, когда он вместе с госпожой де Помпадур управлял королем и выгонял иезуитов! Однако он неважно выглядел, когда, поссорившись, как дурак, с графиней Дю Барри, – а она стоит тысячи Помпадур, – он повел себя так, что был выставлен в двадцать четыре часа… Что же ты молчишь? – Я слушаю, господин герцог, и пытаюсь понять, куда вы клоните. – Скажи, тебе нравится место Шуазеля? – Разумеется. – Так вот, мой дорогой, думаю, что я мог бы сыграть эту роль. Д'Эгийон резко повернулся к дядюшке. – Вы говорите серьезно? – спросил он. – Ну да, а почему же нет? – Вы станете любовником графини Дю Барри? – Ах, черт побери! Как ты скор! Впрочем, я вижу, что ты меня понял. Да, Шуазелю очень повезло: управлял и королем, и его любовницей; говорят, он любил госпожу де Помпадур… А, действительно, почему бы нет?.. Но я не могу быть возлюбленным – твоя холодная улыбка говорит мне об этом. Ты смотришь молодыми глазами на мой изборожденный морщинами лоб, на мои кривые ноги и мои иссохшие руки, когда-то такие красивые!.. Вместо того, чтобы говорить: «Я сыграю роль Шуазеля», мне следовало бы сказать: «Мы ее сыграем». – Дядюшка! – Нет, она не может меня полюбить, я знаю. Однако я об этом говорю тебе.., смело, потому что она об этом не узнает… Я любил бы эту женщину больше всего на свете.., но… Д'Эгийон нахмурился. – Но у меня есть великолепный план, – продолжал маршал, – раз эта роль мне не по силам, я разделю ее пополам. – Ага! – воскликнул д'Эгийон. – Кто-нибудь из моих приближенных, – сказал Ришелье, – будет любовником графини Дю Барри. Черт подери! Прекрасное занятие! Ведь она – само совершенство. Ришелье возвысил голос. – Ты понимаешь, что Фронзак не подходит: это несчастный выродок, дурак, мошенник, проходимец… Ну что, герцог, может быть, ты?.. – Я? – вскричал д'Эгийон. – Вы с ума сошли, дядюшка! – Сошел с ума? Как? И ты не бросаешься в ноги тому, кто дает тебе такой совет! Как! Ты не таешь от счастья, не благодаришь? Разве ты не влюбился сразу же, как только увидел, как она тебя принимает? Ну, видно, со времен Альчибиада был только один истинный Ришелье в нашем роду, а больше не будет!.. – воскликнул герцог. – Да, я вижу, что прав. – Дядюшка! – воскликнул герцог в волнении; если оно было наигранным, то сыграно было с блеском; однако он мог действительно удивиться, потому что предложение маршала было весьма недвусмысленное. – Представляю себе, какую выгоду вы могли бы извлечь из того положения, о котором вы мне говорите. Вы стали бы таким же влиятельным лицом, как де Шуазель, а я был бы любовником, подкрепляющим ваше влияние. Да, план достоин умнейшего человека Франции, однако вы упустили одну вещь. – Что именно? – беспокойно вскричал Ришелье. – Неужели ты не мог бы полюбить графиню Дю Барри? В этом заминка?.. Дурак! Трижды дурак! Ротозей! Неужели я угадал? – Нет! Не угадали, дядюшка! – воскликнул д'Эгийон, словно уверенный, что ни одно слово не будет пропущено. – Я почти не знаком с графиней Дю Барри, однако она кажется мне красивейшей, очаровательнейшей женщиной. Напротив, я без памяти влюбился бы в графиню Дю Барри. Дело совсем не в этом. – В чем же дело? – А вот в чем, господин герцог: графиня Дю Барри никогда меня не полюбит, а между тем первым условием подобного альянса должна быть любовь. Как можно, чтобы, живя среди блестящих придворных, самых разных молодых красавцев, прекрасная графиня выбрала именно того, кто этого совсем не заслуживает, того, кто уже немолод и обременен заботами, того, кто скрывается от всех, потому что чувствует, что скоро исчезнет? Дядюшка! Если бы я знал графиню Дю Барри в дни своей молодости и красоты, когда женщины любили во мне все, что обыкновенно любят в молодом человеке, она могла бы сохранить обо мне воспоминание. Этого уже много. Но ведь нет ничего: ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Дядюшка! Надо отказаться от этой химеры. Зачем только вы пронзили мне сердце, нарисовав радужную картину неисполнимого счастья? Пока эта тирада произносилась с пылом, которому позавидовал бы Моле, а Лекен счел бы достойной изучения, Ришелье кусал себе губы, приговаривая едва слышно: – Неужели этот бездельник догадался, что графиня нас подслушивает? Дьявольщина! До чего ловок! Ну и мастер! С ним надо быть поосторожнее. Ришелье был прав. Графиня подслушивала, и каждое слово д'Эгийона западало ей в душу. Она наслаждалась его робким признанием, изысканной деликатностью того, кто даже в доверительном разговоре не выдал тайны прошлой связи из опасения бросить тень на, быть может, еще любимую женщину. – Итак, отказываешься? – спросил Ришелье. – От этого – да, дядюшка: к моему величайшему сожалению, это представляется мне совершенно невозможным. – Надо же хотя бы попытаться!.. – Но как? – Ты принадлежишь к нашему кругу… Ты будешь каждый день видеться с графиней: постарайся ей понравиться, тысяча чертей! – Будучи в этом заинтересованным? Нет, нет!.. Да если бы я имел несчастье ей понравиться, а сам думал бы о другом, я убежал бы со стыда на край света. Ришелье поскреб подбородок. «Дело в шляпе, – подумал он, – или д'Эгийон – Дурак». Вдруг со двора донесся стук колес, и несколько голосов прокричали: «Король!» – Черт побери! – вскричал Ришелье. – Король не должен меня здесь видеть, я убегаю! – А я? – спросил герцог. – Ты – другое дело, пусть он тебя увидит. Оставайся… Оставайся… И, ради Бога, не бросай начатого. Ришелье поспешил к черной лестнице, бросив герцогу: – До завтра!  Глава 16. ДОЛЯ КОРОЛЯ   Оставшись один, герцог д'Эгийон почувствовал было себя неловко. Он прекрасно понял все, что хотел сказать ему дядюшка, отлично понял, что графиня Дю Барри подслушивала, несомненно понял, что умному человеку следовало в этом случае стать возлюбленным и в одиночку разыграть партию, для которой старый герцог пытался подыскать партнера. Приход короля весьма удачно положил конец объяснению, которое было неизбежно, несмотря на пуританскую сдержанность д'Эгийона. Маршала невозможно было долго водить за нос, он был не из тех, кто позволил бы собеседнику выставлять напоказ свои достоинства в ущерб интересам герцога. Когда д'Эгийон остался один, он успел хорошенько обо всем подумать. А король в самом деле был уже близко. Его пажи уже распахнули двери приемной, а Замор бросился к монарху, выпрашивая конфет с трогательной фамильярностью, которая, правда, в минуты мрачного расположения духа его величества стоила ему щелчков по носу или трепки, очень неприятной для негритенка. Король уселся в китайском кабинете, и д'Эгийон смог убедиться в том, что графиня Дю Барри не упустила ни единого слова из его разговора с дядюшкой: теперь сам д'Эгийон прекрасно все слышал и таким образом оказался свидетелем встречи короля с графиней. Его величество казался очень утомленным, подобно человеку, поднявшему непосильную тяжесть. Атлас был, верно, не так изможден после трудового дня, когда ему приходилось поддерживать на плечах небо целых двенадцать часов. Любовница поблагодарила, похвалила, приласкала Людовика XV; она расспросила его об откликах на ссылку де Шуазеля, и это ее развлекло. Графиня Дю Барри решила рискнуть. Настало подходящее время для того, чтобы заняться политикой; кстати, она чувствовала в себе довольно отваги, чтобы перевернуть одну из четырех частей света. – Сир, вы разрушили – это хорошо, – заговорила она, – вы сломали – это великолепно; но ведь теперь надо заново строить. – Уже готово, – небрежно отвечал король. – Вы составили кабинет министров? – Да. – Вот так просто, не успев передохнуть? – Неужели вы думаете, что я ничего не понимаю?.. Ах, женщина! Вы же сами мне недавно говорили, что, прежде чем выгнать прежнего повара, вы присмотрели нового, не так ли? – Повторите, что вы уже сформировали кабинет. Король приподнялся с огромной софы, где он полулежал, пользуясь в качестве подушки главным образом плечиком красавицы-графини. – Судя по тому, как вы взволнованы, Жаннетта, – обратился он к ней, – можно подумать, что вы знаете мой кабинет министров настолько, чтобы его осудить, и что вы можете предложить мне другой. – Вы недалеки от истины, сир, – отвечала она. – В самом деле?.. У вас есть кабинет? – Да ведь у вас же он есть! – возразила она. – Я – другое Дело, графиня. Сто моя обязанность. Ну и кто же ваши кандидаты? – Сначала назовите своих. – С удовольствием – чтобы подать вам пример. – Начнем с морского министерства, где распоряжался милейший де Праслен. – Опять вы за свое, графиня: этот милейший человек никогда не видал моря. – Неужели? – Клянусь честью! Великолепно придумано! Я буду очень популярен, стану повелителем морей, и, само собой разумеется, мое изображение появится на монетах. – А кого вы предлагаете, сир? Ну кого? – Держу пари, вы ни за что не угадаете. – Чтобы я угадала имя способного сделать вас популярным? Признаться, нет… – Член парламента, дорогая… Первый председатель парламента Безансона. – Де Буан? – Он самый… Ах, черт возьми, как хорошо вы разбираетесь!.. И вы знакомы с такими людьми? – Приходится: вы мне рассказываете целыми днями о Парламенте. Однако этот господин не знает даже, что такое «весло», – Тем лучше. Де Праслен очень хорошо знал свое хозяйство и очень дорого мне обходился со своими верфями. – Ну а кто возглавит министерство финансов, сир? – Финансы – совсем Другое дело, для них я подобрал сведущего человека. – Финансиста? – Нет.., военного. Финансисты слишком долго сидят у меня на шее. – Господи помилуй, кто же тогда будет в военном министерстве? – Успокойтесь. Туда я поставлю финансиста. Тере. Он – дока по части счетов и найдет ошибки во всех бумагах де Шуазеля. Признаюсь вам, что я решил поставить во главе военного министерства человека безупречного, чистоплотного, как они говорят, – нарочно, чтобы польстить философам. – Ну, ну, кто же это? Вольтер? – Почти угадали: шевалье де Мюи… Это настоящий Катон. – О Боже! Я в ужасе! – Дело уже сделано… Я вызвал человека, его назначение подписано, он меня поблагодарил, и мне пришла в голову мысль – уж не знаю, плохая или хорошая, судите сами, графиня, – пригласить его вечером в Люсьенн, чтобы побеседовать за ужином. – Какой ужас! – Да, графиня, именно так мне и ответил дю Мюи. – Он вам так сказал? – В других выражениях, графиня. В общем, он мне сказал, что его самое горячее желание – служить королю, однако совершенно невозможно служить графине Дю Барри. – До чего хорош этот ваш философ! – Вы понимаете, графиня, что я протянул руку.., чтобы отобрать приказ о назначении; я разорвал его на мелкие клочки со спокойной улыбкой, и шевалье удалился. Людовик Четырнадцатый сгноил бы этого мерзавца в одной из отвратительных ям Бастилии. А меня, Людовика Пятнадцатого, Парламент держит в ежовых рукавицах, вместо того чтобы я сам заставлял его трепетать. Вот так! – Все равно, сир, вы просто прелесть, – проговорила графиня, осыпая поцелуями своего августейшего любовника. – Далеко не все с вами согласятся. Тере просто омерзителен. – А кто не омерзителен?.. Кто у нас в министерстве иностранных дел? – Славный Бертен, вы его знаете? – Нет. – Ну, значит, не знаете. – Мне представляется, что среди всех, кого вы назвали, нет ни одного хорошего министра. – Пусть так. Кого же вы предлагаете? – Я назову одного. – Вы молчите. Боитесь? – Маршала. – Какого маршала? – поморщившись, спросил король. – Герцога де Ришелье. – Старика? Эту мокрую курицу? – Как же так? Завоеватель Маона – и вдруг мокрая курица! – Старый развратник… – Сир, вы же вместе с ним воевали. – Распутник, не пропускающий ни одной юбки. – Ну что вы! С некоторых пор он за женщинами больше не бегает. – Не говорите о Ришелье, он мне противен до последней степени; этот победитель Маона водил меня по всем парижским притонам… Про нас слагали куплеты. Нет, только не Ришелье! Одно его имя выводит меня из себя! – Вы что же, ненавидите их? – Кого? – Семейство Ришелье. – Они мне омерзительны. – Все? – Все. Один герцог и де Фронзак чего стоят! Его уже раз десять можно было колесовать. – С удовольствием вам отдаю его. Но ведь есть и еще кое-кто из семейства Ришелье. – Да, д'Эгийон. – Совершенно верно. Можете себе представить, как при этих словах племянник насторожился в будуаре. – Мне следовало бы ненавидеть его больше других, потому что из-за него слишком много крику во Франции. Но я не могу избавиться от слабости, которую я к нему питаю: он дерзок – вот за что я его люблю. – Он умен! – воскликнула графиня. – Да, это отважный человек, страстно защищающий королевскую власть. Настоящий пэр! – Да, да, вы тысячу раз правы! Сделайте что-нибудь для него. Скрестив руки на груди, король посмотрел на Дю Барри. – Как вы можете, графиня, предлагать мне герцога именно тогда, когда вся Франция требует от меня изгнать и разжаловать его? Графиня Дю Барри тоже скрестила руки. – Вы только что назвали Ришелье мокрой курицей, – промолвила она, – так вот это прозвище прекрасно подходит вам. – Графиня… – Вы прекрасно выглядели, когда выслали де Шуазеля. – Да, это было нелегко. – Вы это сделали – прекрасно! А теперь отступаете перед трудностями. – Я? – Разумеется! Что означает изгнание герцога? – Я дал под зад Парламенту. – Почему же вы не хотите ударить дважды? Какого черта! Сделали один шаг – делайте и другой! Парламент хотел оставить Шуазеля – вышлите Шуазеля! Он хочет выслать д'Эгийона – оставьте его! – Я и не собираюсь его высылать. – А вы не просто оставьте его, а обласкайте, да так, чтобы это было заметно. – Вы хотите, чтобы я доверил министерство этому скандалисту? – Я хочу, чтобы вы вознаградили того, кто защищал вас в ущерб своему достоинству и своему состоянию. – Скажите лучше: своей жизни, потому что его непременно захватят в ближайшие дни за компанию с вашим другом Монеу. – Вот бы порадовались ваши защитники, если бы слышали вас сейчас! – Да они мне платят тем же, графиня. – Вы несправедливы: факты говорят за себя. – Вот как? Почему же д'Эгийон вызывает такую ненависть? – Ненависть? Не знаю. Я видела его сегодня и впервые с ним говорила. – Ну, это другое дело. Значит, существует предубеждение, а я готов уважать любые предубеждения, потому что у меня их не было никогда. – Дайте что-нибудь Ришелье ради д'Эгийона, раз не желаете ничего давать д'Эгийону. – Ришелье? Нет, нет и нет, никогда и ничего! – Тогда дайте господину д'Эгийону, раз ничего не даете Ришелье. – Что? Доверить ему портфель министра? Теперь это невозможно. – Понимаю… Но ведь можно позднее… Поверьте, что он изворотлив, это человек действия. В лице Тере, д'Эгийона и Монеу у вас будет трехглавый Цербер; подумайте также о том, что кабинет министров, предложенный вами, просто смехотворен и долго не продержится. – Ошибаетесь, графиня, месяца три он выстоит. – Через три месяца я вам припомню ваше обещание. – Хо-хо, графиня! – Так и условимся. А теперь подумаем о сегодняшнем дне. – Да у меня ничего нет. – У вас есть рейтары. Д'Эгийон – офицер, в полном смысле слова – военный. Дайте ему рейтаров. – Хорошо, пусть берет. – Благодарю! – в радостном порыве воскликнула графиня. – Благодарю вас! Д'Эгийон услышал, как она чмокнула Людовика в щеку. – А теперь угостите меня ужином, графиня. – Не могу, – отвечала она, – здесь ничего нет; вы меня совсем уморили своими разговорами о политике… Все мои слуги произносят речи, устраивают фейерверки, на кухне некому работать. – В таком случае поедемте в Марли, я забираю вас с собой. – Это невозможно: у меня голова раскалывается. – Что, мигрень? – Ужасная! – Тогда вам следует прилечь, графиня. – Так я и сделаю, сир. – Ну, прощайте! – До свидания! – Я похож на де Шуазеля: вы меня высылаете. – Я вас провожаю до самой двери с почестями, с ласками, – игриво молвила графиня, легонько подталкивая короля к двери, и в конце концов выставила его за дверь, громко смеясь и оборачиваясь на каждой ступеньке. Графиня держала в руке подсвечник, освещая лестницу сверху. – Знаете что, графиня… – заговорил король, поднимаясь на одну ступеньку. – Что, сир? – Лишь бы бедный маршал из-за этого не умер. – Из-за чего? – Из-за того, что ему так и не достанется портфель. – Какой вы злюка! – отвечала графиня, провожая короля последним взрывом хохота. Его величество удалился в прекрасном расположении Духа, оттого что пошутил над герцогом, которого он в самом деле терпеть не мог. Когда графиня Дю Барри вернулась в будуар, она увидала, что д'Эгийон стоит на коленях у двери, молитвенно сложив руки и устремив на нее страстный взгляд. Она покраснела. – Я провалилась, – проговорила она, – наш бедный маршал… – Я все знаю, – отвечал он, – здесь все слышно… Благодарю вас, графиня, благодарю! – Мне кажется, я была обязана сделать это для вас, – нежно улыбаясь, заметила она. – Встаньте, герцог, не то я решу, что вы не только умны, но и памятливы. – Возможно, вы правы, графиня. Как вам сказал дядюшка, я ваш покорный слуга. – А также и короля. Завтра вам следует предстать перед его величеством. Встаньте, прошу вас! Она протянула ему руку, он благоговейно припал к ней губами. Вероятно, графиню охватило сильное волнение, так как она не прибавила больше ни слова. Д'Эгийон тоже молчал – он был смущен не меньше графини. Наконец Дю Барри подняла голову. – Бедный маршал! – повторила она. – Надо дать ему знать о поражении. Д'Эгийон воспринял ее слова, как желание его выпроводить, и поклонился. – Графиня, – проговорил он, – я готов к нему съездить. – Что вы, герцог! Всякую дурную новость следует сообщать как можно позже. Чем ехать к маршалу, лучше оставайтесь у меня отужинать. На герцога пахнуло молодостью, в сердце его вновь вспыхнула любовь, кровь заиграла в жилах. – Вы – не женщина, – молвил он, – вы… –..ангел? – страстно прошептала ему на ухо графиня и увлекла за собой к столу. В этот вечер д'Эгийон чувствовал себя, должно быть, вполне счастливым: он отобрал министерский портфель у дядюшки и съел за ужином то, что причиталось королю.  Глава 17. В ПРИЕМНОЙ ГЕРЦОГА ДЕ РИШЕЛЬЕ   Как у всех придворных, у де Ришелье был один особняк в Версале, другой – в Париже, дом в Марли, еще один – в Люсьенн – словом, был угол везде, где мог жить или останавливаться король. Приумножая свои владения, Людовик XV вынуждал всех особ знатного происхождения, вхожих к королю, быть богачами, чтобы иметь возможность жить вместе с королем на широкую ногу и исполнять все его прихоти. Итак, во время высылки де Шуаэеля и де Праслена де Ришелье проживал в своем версальском особняке; он приказал отвезти себя туда, возвращаясь накануне из Люсьенн после представления своего племянника графине Дю Барри. Ришелье видели вместе с графиней в лесу Марли; его видели в Версале после того, как министр впал в немилость; было известно о его тайной и продолжительной аудиенции в Люсьенн. Этого оказалось довольно для того, чтобы весь двор благодаря болтливости Жана Дю Барри счел необходимым засвидетельствовать свое почтение де Ришелье. Старый маршал тоже собирался насладиться дифирамбами, лестью и ласками, которые каждый заинтересованный безрассудно рассыпал перед идолом дня. Де Ришелье не ожидал, разумеется, удара, который готовила ему судьба. Однако он поднялся утром описываемого нами дня с твердым намерением заткнуть нос, чтобы не вдыхать аромата от воскурений, совсем как Улисс, заткнувший уши воском, чтобы не слышать пения сирен. Окончательное решение должно было стать ему известно только на следующий день: король сам собирался огласить назначение нового кабинета министров. Велико же было удивление маршала, когда он проснулся, вернее, был разбужен оглушительным стуком карет и узнал от камердинера, что весь двор вокруг особняка запружен каретами, так же как приемные и гостиные – их владельцами. – Хо-хо! – воскликнул он. – Кажется, из-за меня много шуму. – Еще очень рано, господин маршал, – проговорил камердинер, видя, с какой поспешностью герцог пытается снять ночной колпак. – Отныне для меня не существует слова «рано» или «поздно», запомните это! – возразил он. – Слушаюсь, ваша светлость. – Что сказали посетителям? – Что ваша светлость еще не вставали – И все? – Все. – Как глупо! Надо было прибавить, что я засиделся накануне допоздна или.. Где Рафте? – Господин Рафте спит, – отвечал камердинер. – Как спит? Пусть его разбудят, черт побери! – Ну-ну! – воскликнул бодрый улыбающийся старик, появляясь на пороге. – Вот и Рафте! Зачем он понадобился? При этих словах всю важность герцога как рукой сняло. – А-а, я же говорил, что ты не спишь! – Ну а если бы я и спал, что в атом было бы удивительного? Ведь только что рассвело. – Дорогой Рафте, ты же видишь, что я-то не сплю! – Вы – другое дело, вы – министр, вы… Как же тут уснуть? – Ты, кажется, решил поворчать, – заметил маршал, кривляясь перед зеркалом. – Ты что, недоволен? – Я? Чему же тут радоваться? Вы переутомитесь я заболеете. Государством придется управлять мне, а в ртом нет ничего занятного, ваша светлость. – Как ты постарел, Рафте! – Я ровно на четыре года моложе вас, ваша светлость. Да, я стар. Маршал нетерпеливо топнул ногой. – Ты прошел через приемную? – спросил он. – Да. – Кто там? – Весь свет. – О чем говорят? – Рассказывают друг другу о том, что они собираются у вас попросить. – Это естественно. А ты слышал, что говорят о моем назначении? – Мне бы не хотелось вам это говорить. – О, Господи! Неужели критикуют? – Да, даже те, которым вы нужны. Как же это воспримут те, кто может понадобиться вам? – Скажешь тоже, Рафте! – воскликнул старый маршал, неестественно рассмеявшись. – Кажется, ты мне льстишь… – Послушайте, ваша светлость! – обратился к нему Рафте. – За каким дьяволом вы впряглись в тележку, которая называется министерством? Вам что, надоело быть счастливым и жить спокойно? – Дорогой мой, я в жизни попробовал всего, кроме этого. – Тысяча чертей! Вы никогда не пробовали мышьяка. Отчего бы вам не подмешать его себе в шоколад из любопытства? – Ты просто лентяй, Рафте. Ты понимаешь, что, как у секретаря, у тебя прибавится работы, и ты уже готов увильнуть… Кстати, ты сам об этом уже сказал. Маршал одевался тщательно. – Подай мундир и воинские награды, – приказал он камердинеру. – Можно подумать, что мы собираемся воевать? – проговорил Рафте. – Да, черт возьми, похоже на то. – Вот как? Однако я не видал подписанного королем назначения, – продолжал Рафте. – Странно! – Назначение сейчас доставят, вне всякого сомнения. – Значит, «вне всякого сомнения» теперь официальный термин. – С годами ты становишься все несноснее, Рафте! Ты – формалист и пурист. Если бы я это знал, я не стал бы поручать тебе подготовить мою торжественную речь в Академии – именно она сделала тебя педантом. – Послушайте, ваша светлость: раз уж мы теперь – правительство, будем же последовательны… Ведь это нелепо… – Что нелепо? – Граф де ла Водре, которого я только что встретил на улице, сообщил мне, что насчет министерства еще ничего неизвестно. Ришелье усмехнулся. – Де ла Водре прав, – проговорил он. – Так ты, значит, уже выходил? – Еще бы, черт подери! Это было необходимо. Я проснулся от дикого грохота карет, приказал подавать одеваться, захватил военные награды и прошелся по городу. – Ага! Я представляю Рафте повод для развлечений? – Что вы, ваша светлость. Боже сохрани! Дело в том, что… – В чем же? – Во время прогулки я кое-кого встретил. – Кого? – Секретаря аббата Тере. – И что же? – Он мне сказал, что военным министром назначен его начальник. – Ого! – воскликнул в ответ Ришелье с неизменной улыбкой. – Что вы из этого заключили, ваша светлость? – Только то, что раз господин Тере будет военным министром, значит, я им не буду. А если он не будет премьер-министром, то им, возможно, стану я. Рафте сделал все, что мог. Это был человек отважный, неутомимый, честолюбивый, такой же умный, как его начальник, но гораздо более дальновидный, ибо он был простого происхождения и находился в подчинении – два больных места, благодаря которым за сорок лет он отточил свою хитрость, развил силу воли, натренировал ум. Видя, что начальник уверен в успехе, Рафте решил, что ему тоже нечего бояться. – Поторопитесь, ваша светлость, – сказал он, – не заставляйте себя слишком долго ждать, это было бы дурно истолковано. – Я готов, однако мне бы все-таки хотелось знать, кто там. – Вот список. Он подал длинный список – Ришелье с удовлетворением увидал имена первых людей королевства. – Уж не становлюсь ли я знаменитостью? А, Рафте? – Мы живем во времена чудес, – отвечал тот. – Смотрите: Таверне! – с удивлением произнес маршал, продолжая просматривать список. – Он-то зачем сюда явился? – Не знаю, господин маршал. Ну, вам пора! Секретарь почти силой вынудил хозяина выйти в большую гостиную. Ришелье должен был быть доволен: оказанный ему прием мог бы удовлетворить принца крови. Однако утонченная вежливость и вкрадчивая ловкость придворных не подходили к случаю, который приберег для Ришелье тяжелое испытание. Из приличия и из уважения все собравшиеся остерегались произносить в присутствии Ришелье слово «министерство». Самые ловкие осмелились робко поздравить его, другие знали, что надо лишь слегка намекнуть и что Ришелье почти ничего не ответит. Для всех этот ранний визит был обычной поздравительной церемонией. В те времена едва уловимые полутона нередко бывали понятны всем. Некоторые придворные осмелились в разговоре выразить пожелание или надежду. Один хотел, как он выражался, чтобы правительство было ближе к Версалю. Ему было приятно побеседовать об этом с человеком, пользующимся столь неограниченным влиянием, как де Ришелье. Другой утверждал, что уже трижды был обойден вниманием де Шуазеля и не продвигался по службе. Он рассчитывал на обязательность де Ришелье, который должен был освежить память короля. И вот теперь ничто не помешает проявлению доброй воли его величества. Таким образом, множество просьб, более или менее настойчивых, но искусно завуалированных, были высказаны на ушко обласканному маршалу. Мало-помалу толпа растаяла. Все хотели, как они говорили, дать господину маршалу возможность «заняться его важными делами». Только один человек остался в гостиной. Он не стал подходить вместе с другими, ничего не просил, даже не представился. Когда гостиная опустела, он с улыбкой приблизился К герцогу. – А-а, господин де Таверне! – проговорил маршал. – Очень рад, очень рад! – Я тебя ждал, герцог, чтобы поздравить, искренне поздравить. – Неужели? С чем же? – спросил Ришелье, которого сдержанность посетителей словно заставила быть скрытным и хранить таинственный вид. – Я тебя поздравляю с новым званием, герцог. – Тише! Тише! – прошептал маршал. – Не будем об этом говорить… Еще ничего не известно, это только слухи. – Однако, мой дорогой маршал, не один я так думаю, ежели в твоих приемных полным-полно народу. – Я, право, сам не знаю, почему. – Зато я знаю. – Так в чем же дело? – В одном моем слове. – В каком слове? – Вчера в Трианоне я имел честь беседовать с королем. Его величество расспрашивал меня о моих детках, а в конце разговора сказал: «Кажется, вы знакомы с господином де Ришелье? Можете его поздравить». – Да? Его величество вам так сказал? – переспросил Ришелье, не в силах скрыть гордость, будто эти слова были королевской грамотой, которую с замиранием сердца ждал Рафте. – Вот как я обо всем догадался, – продолжал Таверне, – и это было нетрудно при виде того, что к тебе торопится весь Версаль; я же поспешил, чтобы, выполняя волю короля, поздравить тебя и, подчиняясь своему чувству, напомнить о нашей старой дружбе. Герцог почувствовал раздражение: это ошибка природы, от которой не застрахованы даже лучшие умы. Герцог увидал в бароне де Таверне лишь одного из просителей низшего ранга, бедных людей, обойденных милостями, каких не стоило даже продвигать, бесполезно было водить с ними знакомство; их обыкновенно упрекают за то, что они напомнили о себе спустя лет двадцать лишь для того, чтобы погреться в лучах чужой славы. – Я понимаю, что это значит, – проговорил маршал довольно жестко, – я должен исполнить какую-нибудь просьбу. – Ну что же, ты сам напросился, герцог. – Ax! – вздохнул Ришелье, садясь или, вернее, опускаясь на софу. – Как я тебе говорил, у меня двое детей, – продолжал Таверне, подыскивая слова и внимательно следя за маршалом: он заметил холодность своего великого друга и постарался нащупать пути для сближения. – У меня есть дочь, я ее горячо люблю, она – образец добродетели и красоты. Дочь пристроена у ее высочества, пожелавшей проявить к ней особую милость. О ней, о моей красавице Андре, я и не говорю, герцог. Ей уготовано прекрасное будущее, ее ожидает счастье. Ты видел мою дочь? Неужели я ее тебе еще не представил? И ты ничего о ней не слыхал? – Уф-ф… Не знаю, право, – небрежно бросил Ришелье. – Может быть, и слыхал… – Ну, неважно, – продолжал Таверне, – моя дочь устроена. Я, как видишь, тоже ни в чем не испытываю нужды: король назначил мне пенсион, на него вполне можно прожить. Признаться, я не отказался бы при случае от какого-нибудь доходного места, чтобы отстроить Мезон-Руж и поселиться там на старости лет; впрочем, с твоим влиянием, с влиянием моей дочери… – Эге! – пробормотал Ришелье; до сих пор он пропускал слова Таверне мимо ушей, наслаждаясь своим величием, и лишь слова «влияние моей дочери» заставили его встрепенуться. – Эге! Твоя дочь… Так это та самая юная красавица, внушающая опасение добрейшей графине? Это тот самый скорпион, что пригрелся под крылышком ее высочества, чтобы однажды укусить кое-кого из Люсьенн?.. Ну, я не буду неблагодарным другом. А что касается признательности, то дорогая графиня, сделавшая меня министром, увидит, умею ли я быть признательным. Затем он громко прибавил: – Продолжайте! – Клянусь честью, я сказал почти все, – проговорил Таверне, посмеиваясь про себя над тщеславным маршалом и желая одного: добиться своего. – Все мои мысли теперь – только о моем Филиппе: он носит славное имя, но ему не суждено прославиться, если никто ему не поможет. Филипп – храбрый, рассудительный малый, может быть, чересчур рассудительный. Но это – следствие его стесненного положения: как ты знаешь, если водить лошадь на коротком поводке, она ходит с опущенной головой. «Мне-то что за дело?» – думал маршал, не скрывая скуки и нетерпения. – Мне нужен человек, – безжалостно продолжал Таверне, – занимающий столь же высокое, как ты, положение, который бы помог Филиппу получить роту… Прибыв в Страсбург, ее высочество удостоила его звания капитана. Это хорошо, но ему не хватает всего каких-нибудь ста тысяч ливров, чтобы возглавить роту в хорошем привилегированном кавалерийском полку… Помогите мне в этом, мой знаменитый друг! – Ваш сын – тот самый молодой человек, который оказал услугу ее высочеству? – спросил Ришелье. – Огромную услугу! – вскричал Таверне. – Это он отбил последнюю упряжку ее высочества, которую собирался захватить Дю Барри. «Ой-ой! – воскликнул про себя Ришелье. – Да, это он… Самый страшный враг графини… Как удачно подвернулся Таверне! Вместо чина получит ссылку…» – Вы ничего мне не ответите, герцог? – спросил Таверне, задетый за живое упрямством продолжавшего молчать маршала. – Это невозможно, дорогой господин Таверне, – проговорил в ответ маршал, поднимаясь и тем давая понять, что аудиенция окончена. – Невозможно? Такая малость невозможна? И это говорит мне старый друг? – А что же тут такого?.. Разве дружба, о которой вы говорите, – достаточная причина для того, чтобы стремиться.., одному – к несправедливости, другому – к злоупотреблению дружбой? Пока я был ничто, вы меня двадцать лет не видали, но вот я – министр, и вы – тут как тут! – Господин де Ришелье, сейчас несправедливы вы. – Нет, мой дорогой, я не хочу, чтобы вы таскались по приемным. Значит, я и есть настоящий друг… – Так у вас есть причина, чтобы мне отказать? – У меня?! – вскричал Ришелье, крайне обеспокоенный подозрением, которое могло зародиться у Таверне. – У меня?! Причина?.. – Да, ведь у меня есть враги… Герцог мог бы сказать все, что он думал, но тогда он признался бы барону, что так бережно обращается с графиней из благодарности, что он стал министром по капризу фаворитки. А уж в этом-то маршал не мог сознаться ни за что на свете. Вот почему в ответ он поспешил сказать следующее: – Нет у вас никаких врагов, дорогой друг, а вот у меня они есть. Немедленно без всякой очередности начать раздавать звания и милости – значит подставить себя под удар и вызвать толки о том, что я действую не лучше Шуазеля. Дорогой мой! Я бы хотел оставить после себя Добрую память. Я уже двадцать лет вынашиваю реформы, усовершенствования, и скоро они явятся перед взором всего мира! Фавор губителен для Франции: я буду жаловать по заслугам. Труды наших философов несут свет, который достиг и моих глаз; рассеялись потемки прошлых лет, настала счастливая пора для государства… Я готов рассмотреть вопрос о продвижении вашего сына точно так же, как я сделал бы это для первого попавшегося гражданина; я принесу в жертву свои пристрастия, и эта жертва, несомненно, будет болезненной, но она будет принесена во имя трехсот тысяч других… Ежели ваш сын, господин Филипп де Таверне, покажется мне достойным этой милости, он ее получит, и не потому, что его отец – мой друг, не потому, что носит имя своего отца, а потому, что этого заслужит сам. Вот каков мой план действий. – Другими словами, ваша философия, – прошипел старый барон, который от злости кусал ногти и досадовал на то, что этот разговор стоил ему такого унижения и малодушия. – Пусть так. Философия – подходящее слово. –..которое освобождает от многого, не так ли, господин маршал? – Вы плохой придворный, – холодно улыбаясь, заметил Ришелье. – Люди моего звания могут быть только придворными короля! – Мой секретарь, господин Рафте, принимает в день по тысяче человек вашего звания у меня в приемной, – сказал Ришелье, – они приезжают из черт знает какой провинциальной глуши, где привыкают к невежливости по отношению к своим так называемым друзьям, да еще проповедуют согласие. – О, я прекрасно понимаю, что потомок Мезон-Ружей, прославившихся еще во времена крестовых походов, иначе понимает согласие, нежели Виньрот, ведущий свой род от деревенского скрипача! У маршала было больше здравого смысла, чем у Таверне. Он мог бы приказать выбросить его из окна, но он только пожал плечами и сказал: –Вы слишком отстали, господин крестовый рыцарь: о вас упоминается в клеветнической памятной записке Парламента в тысяча семьсот двадцатом году, но вы не читали ответной записки герцогов и пэров. Пройдите в мою библиотеку, уважаемый, – Рафте даст вам ее почитать. В то время как он выпроваживал своего противника с этими ловко найденными словами, дверь распахнулась и в комнату с шумом вошел какой-то господин. – Где дорогой герцог? – спросил он. Этот сияющий господин с расширенными от удовлетворения глазами и разведенными в благожелательном порыве руками был не кто иной, как Жан Дю Барри. При виде нового лица Таверне от удивления и досады отступил. Жан заметил его движение, узнал барона и повернулся к нему спиной. – Мне кажется, теперь я понимаю и потому удаляюсь. Я оставляю господина министра в прекрасном обществе, – спокойно проговорил барон и с величественным видом вышел.  Глава 18. РАЗОЧАРОВАНИЕ   Жан был так взбешен выходкой барона, что сделал было два шага вслед за ним, потом пожал плечами и возвратился к маршалу. – И вы таких у себя принимаете? – Что вы, дорогой мой, вы ошибаетесь. Напротив, я таких гоню прочь. – А вы знаете, что это за господин? – Знаю! – Да нет, вы, должно быть, недостаточно хорошо с ним знакомы. – Это Таверне. – Этот господин хочет подложить свою дочь в постель к королю… – Да что вы!.. – Этот господин хочет нас выжить и готов ради этого на все… Да! Но Жан – здесь, Жан все видит. – Вы полагаете, что он собирается… – Это не сразу заметишь, не правда ли? Партия дофина, дорогой мой… У них есть свой убийца… – Ба! – У них есть молодой человек, выдрессированный для того, чтобы хватать людей за пятки, тот самый бретер, что готов проткнуть плечо шпагой Жану… Бедный Жан! – Вам? Так это ваш личный враг, дорогой виконт? – спросил Ришелье, изобразив удивление. – Да, это мой противник в истории с почтовыми лошадьми, вам небезызвестной. – Любопытно! Я этого не знал, но отказал ему в просьбе. Вот только я не просто выпроводил бы его, а выгнал, если бы мог предполагать… Впрочем, будьте покойны, виконт: теперь этот бретер у меня в руках, и скоро у него будет возможность в этом убедиться. – Да, вы можете отбить ему охоту нападать на большой дороге… О, я, кажется, еще не поздравил вас… – Вероятно, виконт, это уже решено. – Да, это вопрос решенный. Позвольте мне обнять вас! – Благодарю вас от всего сердца. – Клянусь честью, это было непросто, но все это – пустое, когда победа у вас в руках. Вы довольны, не правда ли? – Если позволите, я буду с вами откровенен. Да, доволен, так как полагаю, что смогу быть полезен. – Можете в этом не сомневаться. Это мощный удар, кое-кто еще взвоет. – Разве меня не любят в народе? – Вас?.. У вас есть и сторонники, и противники. А вот его просто ненавидят. – Его?.. – удивленно переспросил Ришелье. – Кого – его?.. – Понятно – кого! – перебил его Жан. – Парламент встанет на дыбы, нас ожидает встряска не хуже той, что была при Людовике Четырнадцатом; ведь они оплеваны, герцог, попросту оплеваны! – Прошу вас мне объяснить… – Само собой разумеется, что члены Парламента ненавидят того, кому они обязаны своими мучениями. – Так вы полагаете, что… – Я в этом совершенно уверен, как и вся Франция. Но это все равно, герцог. Вы прекрасно поступили, выдвинув его не мешкая. – Кого?.. О ком вы говорите, виконт? Я как на иголках, я не понимаю ни слова из того, о чем вы говорите. – Я говорю о д'Эгийоне, о вашем племяннике. – А при чем здесь он? – Как при чем? Вы хорошо сделали, что выдвинули его. – А-а, ну да! Ну да! Вы хотите сказать, что он мне поможет? – Он поможет всем нам… Вам известно, что он в прекрасных отношениях с Жаннеттой? – Неужели? – Да, в превосходных. Они уже побеседовали и сумели договориться, могу поклясться! – Вам это точно известно? – Да об этом нетрудно догадаться. Жаннетта – большая любительница поспать. – Ха! – И она не встает раньше девяти, десяти или одиннадцати часов. – Ну так что же?.. – Так вот сегодня, в шесть часов утра, самое позднее, я увидал, как из Люсьенн выезжает карета д'Эгийона. – В шесть часов? – с улыбкой воскликнул Ришелье. – Да. – Сегодня утром? – Сегодня утром. Судите сами: раз она поднялась так рано чтобы дать аудиенцию вашему дорогому племяннику, значит, она от него без ума. – Да, да, – согласился Ришелье, потирая руки, – в шесть часов! Браво, д'Эгийон! – Должно быть, аудиенция началась часов в пять… Ночью! Это просто невероятно!.. – Невероятно!.. – повторил маршал. – Да, это в самом деле невероятно, дорогой мой Жан. – И вот теперь вы будете втроем, как Орест, Пилад и еще один Пилад. В ту минуту, когда маршал удовлетворенно потирал руки, в гостиную вошел д'Эгийон. Племянник поклонился дядюшке с выражением соболезнования; этого оказалось довольно, чтобы Ришелье понял если не все, то почти все. Он побледнел так, словно получил смертельную рану: он подумал, что при дворе не бывает ни друзей, ни родственников, каждый думает только о себе. «Какой же я был дурак!» – подумал он. – Ну что, д'Эгийон? – произнес он, подавив тяжелый вздох. – Ну что, господин маршал? – Это тяжелый удар для Парламента, – повторил Ришелье слова Жана. Д'Эгийон покраснел. – Вы же знаете? – спросил он. – Господин виконт обо всем мне рассказал, – отвечал Ришелье, – даже о вашем визите в Люсьенн сегодня на рассвете. Ваше назначение – большой успех для моей семьи. – Поверьте, господин маршал, я очень сожалею, что так вышло. – Что за чушь он несет? – с удивлением сказал Жан, скрестив на груди руки. – Мы друг друга понимаем, – перебил его Ришелье, – мы прекрасно друг друга понимаем. – Ну и отлично А вот я совсем вас не понимаю… Какие-то сожаления… А, ну да!.. Это потому, что он не сразу будет назначен министром. Да, да.., очень хорошо. – Так он будет временно исполнять обязанности премьер-министра? – спросил маршал, почувствовав, как в его сердце зашевелилась надежда – вечный спутник честолюбца и любовника. – Да, я буду временно исполнять обязанности премьер-министра, господин маршал. – А пока ему и так неплохо заплатили… – вскричал Жан. – Самое блестящее назначение в Версале! – Да? – уронил Ришелье, снова почувствовав боль. – Есть назначение? – Очевидно, господин Дю Барри несколько преувеличивает, – возразил д'Эгийон. – Какое же назначение? – Командование королевскими рейтарами. Ришелье почувствовал, как бледность вновь залила его морщинистые щеки. – О да! – проговорил он с непередаваемой улыб кой. – Это и правда безделица для такого очаровательного господина. Что вы хотите, герцог! Самая красивая девка на свете может дать только то, что у нее есть, будь она любовницей короля. Наступил черед д'Эгийона побледнеть. Жан в это время рассматривал прекрасные полотна кисти Мурильо. Ришелье похлопал племянника по плечу. – Хорошо еще, что вам пообещали продвижение в будущем, – сказал он. – Примите мои поздравления, герцог… Самые искренние поздравления… Ваша ловкость в переговорах не уступает вашей удачливости… Прощайте, у меня дела. Прошу не обойти меня своими милостями, дорогой премьер-министр. Д'Эгийон произнес в ответ: – Вы – это я, господин маршал, а я – это вы. Поклонившись дядюшке, он вышел, не теряя врожденного чувства собственного достоинства и тем самым избавляясь от труднейших объяснений, когда-либо выпадавших ему за всю его жизнь. – Вот что хорошо, восхитительно в д'Эгийоне, так это его наивность, – поспешил заговорить Ришелье после его ухода; Жан не знал, как отнестись к обмену любезностями между племянником и дядюшкой. – Он – умный и добрый, – продолжал маршал, – он знает двор и честен, как девушка. – И кроме того, он вас любит. – Как агнец. – Да, – согласился Жан, – скорее ваш сын – д'Эгийон, а не де Фронзак. – Могу поклясться, что вы правы… Да, виконт.., да. Ришелье нервно расхаживал вокруг кресла, словно подыскивая и не находя нужных выражений. – Ну, графиня, – бормотал он, – вы мне за это еще заплатите! – Маршал! Мы сможем олицетворять вчетвером знаменитый античный пучок. Знаете, тот, который никто но мог переломить? – лукаво проговорил Жан. – Вчетвером? Дорогой господин виконт, как вы это себе представляете? – Моя сестра – это мощь, д'Эгийон – влиятельность, ты – разум, а я – наблюдательность. – Отлично! Отлично! – И тогда пусть попробуют одолеть мою сестру. Плевать я хотел на всех и на вся! – Черт побери! – проговорил Ришелье; голова у него горела. – Пусть попробуют противопоставить соперниц! – вскричал Жан, упоенный своими замыслами. – О! – воскликнул Ришелье, ударив себя по лбу. – Что такое, дорогой маршал? Что с вами? – Ничего. Просто считаю вашу идею объединения восхитительной. – Правда? – И я всемерно готов ее поддержать. – Браво! – Скажите: Таверне живет в Трианоне вместе с дочерью? – Нет, он проживает в Париже. – Девчонка очень красива, дорогой виконт. – Будь она так же красива, как Клеопатра или как.., моя сестра, я ее больше не боюсь.., раз мы заодно. – Так, говорите, Таверне живет в Париже на улице Сент-Оноре? – Я не говорил, что на улице Сент-Оноре, он проживает на улице Кок-Эрон. Уж не появилась ли у вас мысль, как избавиться от Таверне? – Пожалуй, да, виконт; мне кажется, у меня возникла одна идея. – Вы – бесподобный человек. Я вас покидаю и исчезаю: мне хочется узнать, что говорят в городе. – Прощайте, виконт… Кстати, вы мне не сказали, кто вошел в новый кабинет министров. – Да так, перелетные пташки: Тере, Бертен.., не знаю, право, кто еще… Одним словом, монетный двор временного министра д'Эгийона. «Который, вполне вероятно, будет им вечно», – подумал маршал, посылая Жану одну из самых любезных улыбок, подобную прощальному поцелую. Жан удалился. Вошел Рафте. Он все слышал и знал, как к этому отнестись; все его опасения оправдались. Он ни слова не сказал, потому что слишком хорошо знал маршала. Рафте не стал звать камердинера: он сам его раздел и проводил до постели. Старый маршал лег, дрожа, как в лихорадке; он принял таблетку по настоянию секретаря. Рафте задернул шторы и вышел. Приемная уже была полна озабоченными, насторожившимися лакеями. Рафте взял за руку первого подвернувшегося ему камердинера. – Хорошенько следи за господином маршалом, – сказал он, – ему плохо. Утром у него произошла большая неприятность: он оказал неповиновение королю… – Оказал неповиновение королю? – в испуге переспросил камердинер. – Да. Его величество прислал его светлости портфель министра; маршал узнал, что все это произошло благодаря вмешательству Дю Барри и отказался! Это превосходно, и парижане должны были бы соорудить в его честь триумфальную арку. Однако потрясение было столь сильным, что наш хозяин занемог. Так смотри же за ним! Рафте знал заранее, как быстро эти слова облетят весь город, и потому спокойно удалился к себе в кабинет. Спустя четверть часа Версаль уже знал о благородном поступке и истинном патриотизме маршала. А тот спал глубоким сном, не подозревая об авторитете, который ему создал секретарь.  Глава 19. В ТЕСНОМ КРУГУ ЕГО ВЫСОЧЕСТВА ДОФИНА   В тот же день мадмуазель де Таверне, выйдя из своей комнаты в три часа пополудни, отправилась к ее высочеству, имевшей обыкновение почитать перед обедом. Первый чтец ее высочества, аббат, не исполнял больше своих обязанностей. Он посвящал себя высокой политике после того, как проявил незаурядные способности в дипломатических интригах. Итак, мадмуазель де Таверне вышла из комнаты. Как все, кто проживал в Трианоне, она испытывала трудности весьма поспешного переезда. Она еще ничего не успела устроить: не подобрала прислугу, не расставила свою скромную мебель; временно ей помогала одеваться одна из камеристок герцогини де Ноай, той самой непреклонной фрейлины, которую ее высочество звала г-жой Этикет. Андре была в голубом шелковом платье с удлиненной талией и присборенной юбкой, словно подчеркивающей ее осиную талию. На платье был спереди разрез Когда полы разреза распахивались, под ними становились видны три гофрированные складки расшитого муслина; короткие рукава также были расшиты муслиновыми фестончиками и приподняты в плечах. Они гармонировали с расшитой косынкой в стиле «пейзан», целомудренно скрывавшей грудь девушки. Мадмуазель Андре собрала на затылке свои прекрасные волосы, попросту перехватив их голубой лентой в тон платью; волосы падали ей на щеки и шею, рассыпались по плечам длинными густыми завитками и украшали ее лучше перьев, эгретов и кружев, бывших тогда в моде; у девушки было гордое и, вместе с тем, скромное выражение лица; ее щек Никогда не касались румяна. Андре натягивала на ходу белые шелковые митенки на тонкие пальцы с закругленными ноготками, такие красивые, что им равных не было во всем мире. А на садовой дорожке оставались следы от ее туфелек нежно-голубого цвета на высоких каблучках. Когда она пришла в павильон Трианона, ей сообщили, что ее высочество отправилась на прогулку в сопровождении архитектора и главного садовника. С верхнего этажа доносился шум станка, на котором дофин вытачивал замок для любимого сундука. В поисках ее высочества Андре прошла через сад, где, несмотря на раннюю осень, тщательно укрывавшиеся на ночь цветы тянули побледневшие головки, чтобы погреться в мимолетных лучах еще более бледного солнца. Уже близились сумерки, потому что в это время года вечереет в шесть часов, и садовники накрывали стеклянными колпаками самые нежные растения на каждой грядке. Поворачивая на аллею, обсаженную ровно подстриженными деревьями и окаймленную бенгальскими розами, которая заканчивалась прелестным газоном, Андре обратила внимание на одного из садовников; увидав ее, он оставил лопату и поклонился с вежливостью и изысканностью, не свойственными простому люду. Она вгляделась и узнала в нем Жильбера. Несмотря на грубую работу, его руки оставались по-прежнему достаточно белыми для того, чтобы привести в отчаяние барона Де Таверне. Андре невольно покраснела. Присутствие Жильбера показалось ей странной прихотью судьбы. Жильбер еще раз поклонился. Андре кивнула в ответ и продолжала свой путь. Однако она была существом слишком искренним и отчаянно смелым, чтобы противиться движению души и оставить без ответа вопрос, вызвавший ее беспокойство. Она вернулась, и Жильбер, успевший побледнеть и с ужасом следивший за тем, как она уходит, внезапно ожил и порывисто шагнул к ней навстречу. – Вы здесь, господин Жильбер? – холодно спросила Андре. – Да, мадмуазель. – Какими судьбами? – Мадмуазель! Должен же я на что-то жить, и жить честно. – Понимаете ли вы, как вам повезло? – Да, мадмуазель, очень хорошо понимаю, – отвечал Жильбер. – Неужели? – Я хочу сказать, мадмуазель, что вы совершенно правы: я и в самом деле очень счастлив. – Кто вас сюда устроил? – Господин де Жюсье, мой покровитель. – Да? – с удивлением спросила Андре. – Так вы знакомы с господином де Жюсье? – Он был другом моего первого покровителя и учителя, господина Руссо. – Желаю вам удачи, господин Жильбер! – проговорила Андре, собираясь уйти. – Вы чувствуете себя лучше, мадмуазель? – спросил Жильбер, и голос его так задрожал, что можно было догадаться, что вопрос исходил из самого сердца и передавал каждое движение его души. – Лучше? Что это значит? – холодно переспросила Андре. – Я… Несчастный случай?.. – А-а, да, да… Благодарю вас, господин Жильбер, я чувствую себя лучше, это была сущая безделица. – Да ведь вы едва не погибли, – в сильнейшем волнении возразил Жильбер, – опасность была слишком велика! Андре подумала, что пора положить конец разговору с простым садовником прямо посреди королевского парка. – До свидания, господин Жильбер, – обронила она. – Не желает ли мадмуазель розу? – с дрожью в голосе, весь в поту, пролепетал Жильбер. – Сударь! Вы мне предлагаете то, что вам не принадлежит, – отрезала Андре. Потрясенный Жильбер ничего не ответил. Он опустил голову. Андре продолжала на него смотреть, радуясь тому, что ей удалось показать свое превосходство. Жильбер вырвал самый красивый розовый куст и принялся обрывать цветы с хладнокровием и достоинством, понравившимися девушке. Она была очень добра, в ней было сильно развито чувство справедливости, и она не могла не заметить, что безнаказанно обидела человека ниже себя только за то, что он проявил почтительность. Но, как все гордые люди, чувствующие, что они не правы, она поспешила удалиться, не прибавив ни слова, когда, быть может, извинение или слова примирения готовы были сорваться с ее губ. Жильбер тоже не произнес ни единого слова. Он швырнул розы наземь и взялся за лопату. Однако в его характере гордость переплеталась с хитростью. Он наклонился, собираясь продолжать работу, и вместе с тем хотел посмотреть на удалявшуюся Андре. Перед тем как свернуть на другую аллею, она не удержалась и обернулась. Она была женщина. Жильбера порадовала ее слабость. Он сказал себе, что в новой борьбе только что одержал победу. «Я сильнее ее, – подумал он, – и я буду над ней властвовать. Она гордится своей красотой, своим именем, растущим состоянием, ей вскружила голову моя любовь, о которой она, возможно, догадывается – от этого она становится еще желаннее для бедного садовника, который не может без дрожи на нее взглянуть. О, эта дрожь, этот озноб недостойны мужчины! Придет день, и она заплатит за все подлости, на какие я иду ради нее! Ну, а сегодня я и так довольно поработал, – прибавил он, – и победил неприятеля… Я должен был бы оказаться слабее, потому что ее люблю, а я в десять раз сильнее». Он еще раз в приливе счастья повторил про себя эти слова. Откинув со лба красивые черные волосы, с силой воткнув лопату в землю, он словно лось, бросился через заросли кипарисов и тисов, легким ветерком пронесся между прикрытыми колпаками растениями, не задев ни одного из них, несмотря на стремительный бег, и замер на крайней точке описанной им диагонали с целью опередить Андре, шедшую по круговой дорожке. Оттуда он в самом деле увидал, как задумчиво она идет. По виду ее можно было угадать, что она чувствует себя униженной. Она опустила прекрасные глаза долу, ее правая рука безжизненно висела вдоль развевавшегося платья. Спрятавшись в зарослях грабового питомника, он услыхал, как она раза два вздохнула, словно разговаривая сама с собой. Она прошла так близко от скрывавших Жильбера деревьев, что, протяни он руку, он мог бы коснуться Андре. Он уже был готов сделать это, охваченный безумной лихорадкой, от которой голова его шла кругом. Однако, нахмурив брови, он волевым движением, напоминавшим скорее ненависть, прижал судорожно сжатую руку к груди. «Опять слабость!» – сказал он себе и еле слышно прибавил: – До чего же она хороша! Возможно, Жильбер еще долго любовался бы Андре, потому что аллея была длинная, а Андре шла медленно. Однако на эту аллею выходили другие дорожки, откуда могла явиться какая-нибудь досадная помеха. Судьба на этот раз была немилостива к Жильберу: досадная помеха в самом деле представилась в лице господина, вышедшего на аллею с ближайшей к Андре боковой дорожки, иными словами – почти напротив зеленой рощицы, где прятался Жильбер. Этот не вовремя явившийся господин шагал уверенно, мерными шагами; зажав шляпу под мышкой, он высоко держал голову, а левую руку опустил на эфес шпаги. На нем был бархатный костюм, сверху – накидка, подбитая соболем. Он шел, чеканя шаг, у него были красивые породистые ноги с высоким подъемом. Продолжая идти вперед, господин заметил Андре. Должно быть, ее внешность привлекла его внимание: он ускорил шаг, сошел с дорожки и пошел наискосок через рощу, чтобы оказаться как можно скорее на пути у Андре. Разглядев этого господина, Жильбер невольно вскрикнул и, подобно вспугнутому дрозду, бросился бежать. Маневр господина удался. Он, несомненно, имел в подобных делах большой опыт. Не прошло и нескольких минут, как он оказался впереди Андре, хотя еще совсем недавно шел за ней на довольно значительном расстоянии. Услыхав его шаги, Андре сначала отошла в сторону, давая ему дорогу, и только потом на него взглянула. Господин тоже на нее смотрел, и не просто, а во все глаза; он даже остановился, желая получше ее разглядеть, потом еще раз обернулся. – Мадмуазель! – любезно заговорил он. – Куда вы так торопитесь, скажите на милость? При звуке его голоса Андре подняла голову и шагах в тридцати позади него заметила неторопливо шагавших двух офицеров охраны. Она обратила внимание на голубую ленту, выглядывавшую из-под собольей накидки этого господина и, испугавшись неожиданной встречи и любезного обращения, прервавшего ее мысли, заметно побледнела. – Король! – прошептала она, низко поклонившись. – Мадмуазель!.. – приближаясь, произнес в ответ Людовик XV. – У меня плохое зрение, и я вынужден просить вас назвать свое имя. – Мадмуазель де Таверне, – едва слышно прошептала девушка в сильном смущении. – А-а, да, да! Как хорошо, должно быть, погулять в Трианоне, мадмуазель! – продолжал король. – Я иду к ее высочеству, она меня ждет, – сказала Андре, приходя в еще большее волнение. – Я вас к ней отведу, мадмуазель, – молвил Людовик XV. – Я по-соседски собирался навестить свою дочь. Позвольте предложить вам руку, раз нам по пути. Андре почувствовала, как ее глаза заволокло пеленой, затем пелена опустилась на сердце. В самом деле, а, л бедной девушки было огромной честью опереться на руку самого короля, это было нечаянной радостью, столь невероятной милостью, которой мог бы позавидовать любой придворный; Андре была как во сне. Она склонилась в глубоком реверансе и с таким благоговением взглянула на короля, что он был вынужден еще раз поклониться. Обыкновенно, когда дело касалось церемониала и вежливости, Людовик XV вспоминал о Людовике XIV. Традиции хороших манер восходили еще ко временам Генриха IV. Итак, он предложил руку Андре, она коснулась горячими пальчиками перчатки короля, и они вдвоем отправились к павильону, где, как доложили королю, он должен был найти ее высочество в обществе архитектора и главного садовника. Читатель может быть совершенно уверен, что Людовик XV, не любивший пеших прогулок, выбрал на сей раз самую длинную дорогу, ведя Андре в Малый Трианон. Оба офицера, сопровождавшие на некотором расстоянии его величество, заметили ошибку короля и очень огорчились, так как были легко одеты, а на улице становилось свежо. Король и мадмуазель де Таверне пришли поздно и не застали ее высочество там, где надеялись ее найти. Мария-Антуанетта незадолго перед их приходом ушла, не желая заставлять ждать дофина, любившего ужинать между шестью и семью часами. Ее высочество пришла ровно в шесть. До крайности пунктуальный дофин уже стоял на пороге столовой, собираясь войти, как только появится метрдотель. Ее высочество сбросила накидку на руки одной из камеристок, подошла к дофину и, весело подхватив его под руку, увлекла в столовую. Стол был накрыт для двух прославленных амфитрионов. Каждый из них сидел посредине, оставляя свободным почетное место во главе стола. Принимая во внимание то обстоятельство, что король любил появляться неожиданно, это место не занимали с некоторых пор даже тогда, когда было много гостей. На этом почетном краю стола прибор короля занимал значительное место; метрдотель, не рассчитывавший на появление именитого гостя, подавал с этой стороны. За стулом дофина, на достаточном от него расстоянии для того, чтобы могли проходить лакеи, герцогиня де Ноай держалась прямо, хотя и изобразила на своем лице любезность по случаю ужина. Рядом с герцогиней де Ноай находились другие дамы, которым их положение при дворе вменяло в обязанность или в виде особой милости разрешалось присутствовать на ужине их высочеств. Три раза в неделю герцогиня де Ноай ужинала за одним столом с их высочествами. Однако в те дни, когда она не ужинала, она ни в коем случае не упускала возможности просто присутствовать на ужине. Кстати, это был способ протеста против исключения четырех дней из семи. Напротив герцогини де Ноай, прозванной ее высочеством «госпожой Этикет», на таком же возвышении находился герцог де Ришелье. Он тоже очень строго придерживался правил приличия, вот только его этикет оставался невидимым для глаз, потому что был надежно спрятан под изысканной элегантностью, а иногда и под самым утонченным зубоскальством. В результате этого противостояния главного камергера и первой фрейлины ее высочества разговор, постоянно обрываемый первой фрейлиной ее высочества герцогиней де Ноай, неизменно возобновлялся главным камергером герцогом де Ришелье. Маршал много путешествовал, побывал при всех королевских дворах Европы, отовсюду перенимал тон, соответствовавший его темпераменту, знал все анекдоты и потому, обладая редкостным тактом и будучи знатоком правил приличия, безошибочно определял, какие из них можно рассказать за столом юных инфантов, а какие – в тесном кругу у графини Дю Барри. В этот вечер он заметил, что ее высочество ест с большим аппетитом, да и дофин ей не уступает. Он предположил, что они вряд ли будут способны поддержать беседу и что ему придется заставить герцогиню де Ноай пройти через часовое чистилище. Он заговорил о философии и театре: это были две темы, ненавистные почтенной герцогине. Он пересказал последние каламбуры фернейского философа, как с некоторых пор называли автора «Генриады». Увидев, что герцогиня изнемогает, он стал во всех подробностях рассказывать, с каким трудом ему удалось заставить хорошо играть актрис королевского театра, что входило в обязанности главного камергера. Ее высочество интересовалась искусствами, особенно театром, самолично подбирала костюм Клитемнестры для мадмуазель Ранкур, поэтому она слушала Ришелье не просто благосклонно, но с большим удовольствием. Бедная фрейлина вопреки этикету стала ерзать на своем возвышении, громко сморкалась и осуждающе качала головой, не замечая облаков пудры, окутывавших ее голову при каждом движении, подобно снежному облаку, обволакивающему вершину Монблана при каждом порыве ветра. Но развлекать только ее высочество было недостаточно, надо было еще понравиться дофину. Ришелье оставил в покое театр, к которому наследник французской короны никогда не выказывал особого пристрастия, и заговорил о философии. Он с такою же горячностью стал поддерживать англичан, с какой Руссо говорил об Эдуарде Бомстоне. А герцогиня де Ноай ненавидела англичан так же яростно, как и философов. Свежая мысль была для нее утомительной, усталость проникла во все поры ее существа. Г-жа Де Ноай чувствовала, что создана консерватором, она готова была выть от новых мыслей, как воют собаки при виде людей в масках. Ришелье, ведя эту игру, убивал двух зайцев: он мучил г-жу Этикет, что доставляло видимое удовольствие ее высочеству, и то тут, то там вставлял добродетельные афоризмы или подсказывал математические аксиомы его высочеству, любителю точных формулировок. Итак, он ловко исполнял обязанности придворного и в то же время старательно искал глазами того, кого он рассчитывал встретить, но до сих пор не находил. Вдруг снизу раздался крик, отдавшийся под сводами дворца, а затем повторенный другими голосами сначала на лестнице, затем перед дверью в столовую. – Король! При этом магическом слове г-жу де Ноай подбросило, словно стальной пружиной; Ришелье, напротив, неторопливо поднялся; дофин поспешно вытер губы и встал, устремив взгляд на дверь. Ее высочество направилась к лестнице, чтобы как можно раньше встретить короля и оказать ему гостеприимство.  Глава 20. ВОЛОСЫ КОРОЛЕВЫ   Король поднимался по лестнице, не выпуская руку мадмуазель де Таверне. Дойдя до площадки, он стал с ней столь галантно и так долго раскланиваться, что Ришелье успел заметить поклоны, восхитился их изяществом и спросил себя, какая счастливица их удостоилась. В неведении он находился недолго. Людовик XV взял за руку ее высочество, она все видела и, разумеется, узнала Андре. – Дочь моя, – сказал он принцессе, – я без церемоний зашел к вам поужинать. Я прошел через весь парк, по дороге встретил мадмуазель де Таверне и попросил меня проводить. – Мадмуазель де Таверне! – прошептал Ришелье, растерявшись от неожиданности. – Клянусь честью, мне повезло! – Я не только не стану бранить мадмуазель за опоздание, – любезно отвечала ее высочество, – я хочу поблагодарить ее за то, что она привела к нам ваше величество. Красная, как вишня, Андре молча поклонилась. «Дьявольщина! Да она в самом деле хороша собой, – сказал себе Ришелье, – старый дурак Таверне не преувеличивал». Король уже сидел за столом, успев поздороваться с дофином. Обладая, как и его предшественник, завидным аппетитом, монарх отдал должное тому, как проворно метрдотель подавал ему блюда. Король сидел спиной к двери и, казалось, что-то или, вернее, кого-то искал. Мадмуазель де Таверне не пользовалась привилегиями, так как положение Андре при ее высочестве еще не было определено, поэтому в столовую она не вошла. Низко присев в реверансе в ответ на поклон короля, она прошла в комнату ее высочества – та несколько раз просила ее почитать перед сном. Ее высочество поняла, что взгляд короля ищет ее прекрасную чтицу. – Господин де Куани! – обратилась она к молодому офицеру охраны, стоявшему за спиной у короля. – Пригласите, пожалуйста, мадмуазель де Таверне. С позволения госпожи де Ноай мы сегодня отступим от этикета. Де Куани вышел и спустя минуту ввел Андре, оглушенную сыпавшимися на нее милостями и трепетавшую от волнения. – Садитесь здесь, мадмуазель, – сказала ее высочество, – рядом с герцогиней. Андре робко поднялась на возвышение; она была так смущена, что села на расстоянии фута от фрейлины. Герцогиня бросила на нее такой испепеляющий взгляд, что бедное дитя будто прикоснулось к Лейденской банке; девушка отлетела по меньшей мере фута на четыре. Людовик XV с улыбкой за ней наблюдал. «Вот это я понимаю! – воскликнул про себя де Ришелье. – Пожалуй, мне не придется вмешиваться: все идет своим чередом». Король обернулся и заметил маршала, готового выдержать его взгляд. – Здравствуйте, герцог! – вымолвил Людовик XV. – Дружно ли вы живете с герцогиней де Ноай? – Сир! – отвечал маршал. – Герцогиня всегда оказывает мне честь, обращаясь со мной, как с ветреником. – Разве вы тоже ездили по дороге на Шателу? – Я, сир? Клянусь вам, нет. Я осыпан милостями вашего величества. Король не ожидал такого ответа, он собирался позубоскалить, но герцог его опередил. – Что же я сделал, герцог? – Сир! Ваше величество поручили командование рейтарами герцогу д'Эгийону, моему родственнику. – Да, вы правы, герцог. – А для такого шага нужны смелость и ловкость вашего величества, ведь это почти государственный переворот. Ужин подходил к концу. Король выждал минуту и поднялся из-за стола. Разговор становился для него щекотливым, однако Ришелье решил не выпускать добычу из рук. Когда король заговорил с герцогиней де Ноай, принцессой и мадмуазель де Таверне, Ришелье ловко сумел вмешаться, а потом и вовсе овладел разговором и направил его в нужное русло. – Знает ли ваше величество, что успехи придают смелости? – Вы хотите сказать, что чувствуете себя смелым, герцог? – Да, я хотел бы просить ваше величество о новой милости после той, какую вы соблаговолили мне оказать. У одного из моих добрых друзей, старого слуги вашего величества, сын служит в гвардии. Молодой человек обладает большими достоинствами, но беден. Он получил из рук августейшей принцессы чин капитана, но у него нет роты. – Принцесса – моя дочь? – спросил король, обратившись к ее высочеству. – Да, сир, – отвечал Ришелье, – а отца этого молодого человека зовут барон де Таверне. – Отец?.. – невольно вырвалось у Андре. – Филипп?! Так вы, господин герцог, просите роту для Филиппа? Устыдившись того, что нарушила этикет, Андре отступила, покраснев и умоляюще сложив руки. Король, обернувшись, залюбовался стыдливым румянцем красивой девушки; потом он подошел к Ришелье с благожелательным взглядом, по которому придворный мог судить, насколько его просьба приятна и уместна. – В самом деле, этот молодой человек очарователен, – подхватила ее высочество, – и я обещала его осчастливить. Однако до чего несчастны принцы крови! Когда Бог наделяет их благими намерениями, Он лишает их памяти или разума. Ведь я должна была подумать о том, что молодой человек беден, что недостаточно дать ему эполеты и что надо еще прибавить роту! – Как вы, ваше высочество, могли об этом знать? – Я знала! – с живостью возразила ее высочество, и Андре вспомнила нищенский убогий родной дом, в котором она, однако, была так счастлива. – Да, я знала, но думала, что все сделала, добившись чина для Филиппа де Таверне. Ведь его зовут Филипп? – Да, ваше высочество. Король обвел взглядом окружавшие его благородные открытые лица. Он остановился на Ришелье – его лицо светилось великодушием под влиянием его августейшей соседки. – Ах, герцог! Я рискую поссориться с Люсьенн, – вполголоса сказал он ему. С живостью обернувшись к Андре, король проговорил: – Скажите, что это доставит вам удовольствие, мадмуазель! – Сир, я вас умоляю об этом! – воскликнула Андре, складывая руки. – Согласен! – отвечал Людовик XV. – Выберите роту получше этому бедному юноше, герцог, а я обеспечу ее, если это необходимо. Доброе дело порадовало всех присутствовавших; Андре удостоила короля божественной улыбкой, Ришелье получил благодарность из ее прелестных уст, от которых, будь он моложе, герцог потребовал бы большего: ведь он был не только честолюбив, но и жаден. Стали прибывать один за другим посетители, среди них – кардинал де Роан; он упорно ухаживал за ее высочеством с того времени, как она поселилась в Трианоне. Однако король во весь вечер ласково разговаривал только с Ришелье. Он даже попросил герцога проводить его, распрощавшись с ее высочеством и отправившись в свой Трианон. Старый маршал последовал за королем, трепеща от радости. Когда его величество пошел в сопровождении герцога и двух офицеров по темным аллеям, ведущим к его дворцу, ее высочество отпустила Андре. – Вам, должно быть, хочется написать в Париж и сообщить приятную новость, – сказала принцесса. – Вы можете идти, мадмуазель. Вслед за лакеем, шедшим впереди с фонарем в руках, девушка преодолела пространство в сто футов, отделявшее Трианон от служб. А за ней от куста к кусту перебегала чья-то тень, следившая за каждым движением девушки горящим взором. Это был Жильбер. Когда Андре подошла к крыльцу и стала подниматься по каменным ступенькам, лакей возвратился в переднюю Трианона. Жильбер тоже проскользнул в вестибюль, прошел оттуда н» конюший двор и по крутой узкой лестнице вскарабкался в свою мансарду, выходившую окнами на окна спальни Андре. Он услышал, что Андре позвала камеристку герцогини де Ноай, жившую неподалеку. Когда служанка вошла к Андре, шторы упали на окно подобно непроницаемой пелене между страстными желаниями юноши и предметом, занимавшим все его мысли. Во дворце остался только кардинал де Роан, с удвоенным рвением любезничавший с ее высочеством; принцесса была с ним холодна. В конце концов прелат испугался, что его поведение может быть дурно истолковано, тем более что дофин удалился. Он откланялся с выражениями глубокого почтения. Когда он садился в карету, к нему подошла одна из камеристок ее высочества и вслед за ним почти втиснулась в карету. – Вот! – прошептала она. Она вложила ему в руку небольшой гладкий листок; его прикосновение заставило кардинала вздрогнуть. – Вот! – с живостью отвечал он, вложив в руку женщины тяжелый кошелек, который, даже будь он пустым, представлял бы собою солидное вознаграждение. Не теряя времени, кардинал приказал кучеру гнать в Париж и спросить новых указаний у городских ворот. Дорогой он в темноте ощупал и поцеловал, подобно опьяненному любовью юноше, то, что было завернуто в бумагу. Когда карета была у городских ворот, он приказал: – Улица Сен-Клод! Вскоре он уже шагал по таинственному двору и входил в малую гостиную, где ожидал Фриц, вышколенный лакей барона де Бальзаме Хозяин не появлялся четверть часа. Наконец он вошел в гостиную и объяснил задержку поздним временем; он полагал, что время визитов истекло. Было в самом деле около одиннадцати вечера. – Вы правы, господин барон, – проговорил кардинал, – прошу прощения за беспокойство. Но, помните, однажды вы мне сказали, что можно было бы узнать одну тайну?.. – Для этого мне были нужны волосы того лица, о котором мы в тот день говорили, – перебил Бальзамо, успевший заметить бумажку в руках наивного прелата. – Совершенно верно, господин барон. – Вы принесли мне эти волосы, ваше высокопреосвященство? Прекрасно! – Вот они. Могу ли я получить их назад после опыта? – Да, если не придется прибегнуть к огню… В этом случае… – Разумеется, разумеется! – согласился кардинал. – Да я себе еще достану. Могу ли я узнать разгадку? – Сегодня? – Я нетерпелив, как вам известно. – Я должен сначала попробовать, ваше высокопреосвященство. Бальзамо взял волосы и поспешил к Лоренце. «Итак, сейчас я узнаю секрет этой монархии, – рассуждал он сам с собою дорогой, – сейчас мне откроется Божья воля, скрытая от простых смертных». Прежде чем отворить таинственную дверь, он через стену усыпил Лоренцу. Молодая женщина встретила его нежным поцелуем. Бальзамо с трудом вырвался из ее объятий. Трудно было сказать, что было мучительнее для бедного барона: упреки прекрасной итальянки во время ее пробуждений или ее ласки, когда она засыпала. Наконец ему удалось разъединить кольцом обвившие его шею прекрасные руки молодой женщины. – Лоренца, дорогая моя! – обратился он к ней, вкладывая ей в руку бумажку. – Скажи мне: чьи это волосы? Лоренца прижала их к груди, потом ко лбу. Несмотря на то, что глаза ее оставались раскрыты, она видела во время сна внутренним взором. – О! Эти волосы тайком сострижены с головы, принадлежащей именитой особе! – сообщила она. – Правда? А эта особа счастлива? Ответь! – Она могла бы быть счастлива. – Смотри внимательно, Лоренца. – Да, она могла бы быть счастлива, ее жизнь еще ничем не омрачена. – Однако она замужем… – О! – только и могла ответить Лоренца с нежной улыбкой. – Ну что? Что хочет сказать моя Лоренца? – Она замужем, дорогой Бальзамо, – повторила молодая женщина, – однако… – Однако?.. – Однако… Лоренца опять улыбнулась. – Я тоже замужем, – прибавила она. – Разумеется. – Однако… Бальзамо с удивлением взглянул на Лоренцу; несмотря на сон, лицо молодой женщины залила краска смущения. – Однако?.. – повторил Бальзамо. – Договаривай! Она вновь обвила руками шею возлюбленного и, спрятав лицо у него на груди, прошептала: – Однако я еще девственница. – И эта женщина, эта принцесса, эта королева, – вскричал Бальзамо, – будучи замужем, тоже? – Она женщина, эта принцесса, эта королева, – повторила Лоренца, – так же чиста и девственна, как я; даже еще чище и девственнее, потому что она не любит так, как я. – Это судьба! – пробормотал Бальзамо. – Благодарю тебя, Лоренца, это все, что я хотел узнать. Он поцеловал ее, бережно спрятал волосы в карман, потом отстриг у Лоренцы небольшую прядь черных волос, сжег их над свечкой, а пепел собрал на бумажку, в которую были завернуты волосы ее высочества. Он спустился вниз, на ходу приказав молодой женщине пробудиться. Теряя терпение, взволнованный прелат ожидал его в гостиной. – Ну как, граф? – с сомнением спросил он. – Все хорошо, ваше высокопреосвященство. – Что оракул? – Оракул сказал, что вы можете надеяться. – Он так сказал? – восторженно воскликнул принц. – Вы можете судить, как вам заблагорассудится, ваше высокопреосвященство: оракул сказал, что эта женщина не любит своего супруга. – О! – вне себя от счастья воскликнул де Роан. – А волосы мне пришлось сжечь, добиваясь истины. Вот пепел, я аккуратно собрал его для вас, словно каждая частица стоит целого миллиона, и с удовольствием возвращаю. – Благодарю вас, сударь, благодарю, – я ваш вечный должник. – Не будем об этом говорить, ваше высокопреосвященство. Позвольте дать вам один совет, – продолжал Бальзамо. – Не подмешивайте этот пепел себе в вино, как делают некоторые влюбленные. Это очень опасный опыт: ваша любовь может стать неизлечимой, а возлюбленная к вам охладеет. – Да, я от этого воздержусь, – в страхе проговорил прелат. – Прощайте, господин граф, прощайте! Спустя двадцать минут карета его высокопреосвященства налетела на углу улицы Пти-Шан на экипаж де Ришелье, едва не опрокинув его в одну из глубоких ям, вырытых для постройки дома. Оба господина узнали друг друга. – А-а, это вы, принц! – с улыбкой прокричал Ришелье. – А-а, герцог! – отвечал Людовик де Роан, прижав к губам палец. И кареты разъехались в разные стороны.  Глава 21. ГЕРЦОГ ДЕ РИШЕЛЬЕ ОТДАЕТ ДОЛЖНОЕ НИКОЛЬ   Де Ришелье направлялся в небольшой особняк барона де Таверне на улице Кок-Эрон. Благодаря нашей возможности, подобно хромому бесу, легко проникать в запертые дома, мы раньше де Ришелье узнаем, что в этот час барон сидел перед камином, уперев ноги на подставку для дров, под которой догорали головни. Он читал Николь наставления, время от времени беря ее за подбородок, несмотря на недовольное и пренебрежительное выражение ее лица. То ли Николь привыкла к ласкам без наставлений, то ли предпочитала наставление без ласки. Бог ее знает!. Хозяин и служанка вели серьезный разговор. Они выясняли, почему в определенные вечерние часы Николь не сразу являлась на звонок, почему ее постоянно задерживали какие-нибудь дела то в саду, то в оранжерее и почему во всех остальных местах, кроме этих двух – сада и оранжереи, – она плохо исполняла свои обязанности. Николь кокетливо извивалась всем телом и со сладострастием в голосе говорила: – Что ж поделаешь?.. Я здесь скучаю: мне обещали, что я отправлюсь в Трианон вместе с мадмуазель!.. Де Таверне милостиво потрепал по щечке и подбородку Николь, чтобы, очевидно, немного ее развлечь. Николь, уклоняясь от утешений барона, оплакивала свою горькую долю. – Ведь я же говорю правду! – хныкала она. – Я заперта в этих чертовых четырех стенах, не вижу общества, я просто задыхаюсь! А мне обещали развлечения и будущее! – Что ты имеешь в виду? – спросил барона – Трианон! – воскликнула Николь. – В Трианоне меня окружала бы роскошь. Я бы хотела людей посмотреть и себя показать! – Ого! Ну и малышка Николь! – заметил барон. – Да, господин барон, ведь я женщина, и не хуже других. – Черт побери! Хорошо сказано! – глухо молвил барон. – Она живет, волнуется. Эх, если бы я был молод и богат!.. Он не удержался и бросил восхищенный и завистливый взгляд на девушку, в которой было столько молодости, задора и красоты. Выйдя из задумчивости, Николь нетерпеливо проговорила: – Ложитесь, сударь, и я тоже пойду лягу. – Еще одно слово, Николь! Внезапно звонок у входной двери заставил вздрогнуть Таверне, а Николь так и подскочила. – Кто к нам может прийти в половине двенадцатого? Поди взгляни, дорогая. Николь отворила дверь, узнала имя посетителя и оставила входную дверь приоткрытой. Через эту щель выскользнул на улицу человек и пробежал двор, довольно громко топая, что привлекло внимание позвонившего маршала. Николь прошла впереди Ришелье со свечой в руках; она вся сияла. – Так, так, так! – с улыбкой проговорил маршал, следуя за ней в гостиную. – Этот старый плут Таверне говорил мне только о своей дочери. Маршал был из тех, кому довольно было взглянуть однажды, чтобы увидеть все, что нужно. Промелькнувшая тень человека навела его на мысль о Николь, а Николь заставила задуматься о тени. По радостному лицу девушки он догадался, зачем приходил этот человек, а когда он рассмотрел лукавые глаза, белые зубки и тонкую талию субретки, у него не осталось больше сомнений ни в ее характере, ни в ее вкусах. Войдя в гостиную, Николь с замиранием сердца объявила: – Герцог де Ришелье! Этому имени суждено было произвести в тот вечер сенсацию. Оно так подействовало на барона, что он поднялся с кресла и пошел к двери, не веря своим ушам. Однако, не дойдя до двери, он заметил в сумерках коридора де Ришелье. – Герцог!.. – пролепетал он. – Да, дорогой друг, герцог собственной персоной, – любезно отвечал Ришелье. – Это вас удивляет, особенно после оказанного вам недавно приема. Однако в этом нет ничего необычайного. А теперь прошу вашу руку! – Господин герцог! Вы слишком добры ко мне. – Ты с ума сошел, мой дорогой! – проговорил старый маршал, протягивая Николь трость и шляпу и поудобнее усаживаясь в кресле. – Ты погряз в предрассудках, ты городишь вздор… Ты не узнаешь своих, насколько я понимаю. – Однако, герцог, мне кажется, что оказанный мне тобою третьего дня прием был настолько многозначителен, что трудно было бы ошибиться, – отвечал взволнованный Таверне. – Послушай, мой старый добрый друг, третьего дня ты вел себя, как школьник, а я – как педант, – возразил Ришелье. – Мы друг друга не поняли. Тебе хотелось говорить – я хотел освободить тебя от этого труда. Ты был готов сказать глупость – я мог ответить тебе тем же. Забудем все, что было третьего дня. Знаешь, зачем я к тебе приехал? – Разумеется, нет. – Я привез тебе роту, о которой ты меня просил, король дает ее твоему сыну. Какого черта! Должен же ты улавливать тонкости; третьего дня я был почти министром: просить было бы с моей стороны неудобно; сегодня я отказался от портфеля и опять стал прежним Ришелье: было бы нелепо, ежели б я не попросил за тебя. И вот я попросил, получил и принес! – Герцог! Неужели это правда?.. Такая доброта с твоей стороны?.. –..вполне естественна, потому что это долг друга… То, в чем отказал бы министр, Ришелье добывает и дает. – Ах, герцог, как ты меня порадовал! Так ты по-прежнему мой верный друг? – Что за вопрос! – Но король!.. Неужели король согласился оказать мне такую милость?.. – Король сам не знает, что делает; впрочем, возможно, я ошибаюсь, и он, напротив, прекрасно это знает. – Что ты хочешь этим сказать? – Я хочу сказать, что у его величества, может быть, есть свои причины доставить неудовольствие графине Дю Барри. Возможно, именно этому ты обязан оказанной тебе милостью еще более, нежели моему влиянию. – Ты полагаешь? – Я в этом совершенно уверен. Ты ведь, должно быть, таешь, что я отказался от портфеля из-за этой дурочки. – Так говорят, однако… – Однако ты в это не веришь, скажи откровенно! – Да, должен признаться… – Это означает, что ты полагал, что у меня нет совести. – Это означает, что я считал тебя человеком без предрассудков. – Дорогой мой! Я старею и люблю хорошеньких женщин, только когда они принадлежат мне… И потом, у меня есть кое-какие соображения… Впрочем, вернемся к твоему сыну. Очаровательный мальчик! – Он в очень скверных отношениях с Дю Барри, которого я встретил у тебя, когда так неловко явился с визитом. – Мне это известно, поэтому-то я и не министр. – Ну вот еще! – Можешь не сомневаться, друг мой! – Ты отказался от портфеля, чтобы доставить удовольствие моему сыну? – Если я тебе скажу правду, ты не поверишь; он тут ни при чем. Я отказался потому, что требования семейки Дю Барри начинались с изгнания твоего сына, и не известно еще, какими бы нелепостями они могли закончиться. – Так ты поссорился с этими ничтожествами? – И да, и нет: они меня боятся, я их презираю, – они это заслужили. – Это благородно, но неосторожно. – Почему ты так думаешь? – Графиня в фаворе. – Скажите, пожалуйста!.. – презрительно уронил Ришелье. –Как ты можешь так говорить! – Я говорю как человек, чувствующий шаткость положения Дю Барри и готовый, если понадобится, подложить мину в подходящее место, чтобы разнести все в клочья. – Если я правильно понял, ты оказываешь услугу моему сыну, чтобы уколоть семейство Дю Барри. – В большой степени – ради этого, твоя проницательность тебя не подвела; твой сын служит мне гранатой, я хочу поджечь с его помощью… А кстати, барон, нет ли у тебя еще дочери? – Есть… – Молодая? – Ей шестнадцать лет. – Хороша собой? – Как Венера. – Она живет в Трианоне? – Так ты с ней знаком? – Я провел с ней вечер и целый час проговорил о ней с королем. – С королем? – вскричал Таверне; щеки его пылали. – С королем. – Король говорил о моей дочери, о мадмуазель Андре де Таверне? – Он с нее глаз не сводит, дорогой мой. – Неужели? – Тебе это не по душе? – Мне?.. Ну что ты!.. Напротив! Король оказывает мне честь, глядя на мою дочь.., но… – Но что? – Дело в том, что король… –..распущен? Ты это хотел сказать? – Боже меня сохрани дурно отзываться о его величестве; он имеет право быть таким, каким ему хочется быть. – В таком случае что означает твое удивление? Неужели ты мог вообразить, что король не будет влюбленными глазами смотреть на твою дочь? Ведь мадмуазель Анд-ре – само совершенство! Таверне ничего не ответил. Он пожал плечами и глубоко задумался. Ришелье следил за ним испытующим взглядом. – Что же! Я догадываюсь, о чем ты думаешь, – продолжал старый маршал, подвигая свое кресло поближе к барону. – Ты думаешь, что король привык к дурному обществу.., что он якшается со всяким сбродом, как выражаются у Поршеронов, и, следовательно, не станет заглядываться на благородную девицу, полную целомудренной чистоты и невинной любви, что он не заметит это сокровище, полное грации и очарования… Ведь он способен только на непристойные разговоры, пошлые подмигивания да ухаживания за гризетками. – Решительно, ты великий человек, герцог. – Почему? – Потому что ты все верно угадал, – молвил Таверне. – Однако признайтесь, барон, – продолжал Ришелье, – давно пора нашему властелину перестать заставлять нас, знатных господ, пэров и друзей короля Франции, целовать плоскую и грязную руку куртизанки низкого происхождения. Пора было бы вернуть нам наше достоинство. Ведь он начал с Шатору, урожденной маркизы старинного рода; потом ее сменила Помпадур, дочь и жена откупщика; после нее он опустился до Дю Барри, прозванной попросту Жаннеткой; как бы ей на смену не явилась кухарка Мариторна или пастушка Гатон. Это унизительно для нас, барон. Наши каски украшены короной, а мы склоняем головы перед этими дурами. – Совершенно верно! – прошептал Таверне. – Теперь мне понятно, что при дворе нет достойных людей из-за новых порядков. – Раз нет королевы, нет и женщин. Раз нет женщин, нет и придворных. Король содержит гризетку, и на троне теперь восседает простой народ в лице мадмуазель Жанны Вобернье, парижской белошвейки. – Да, правда, и… – Видишь ли, барон, – перебил его маршал, – если бы сейчас нашлась умная женщина, желавшая править Францией, для нее нашлась бы прекрасная роль… – Понятное дело! – с замиранием сердца проговорил Таверне. – К сожалению, место занято. – Прекрасная роль нашлась бы для женщины, – продолжал маршал, – у которой не было бы таких пороков, как у этих шлюх, однако она должна была бы обладать ловкостью, быть расчетливой и осмотрительной. Она могла бы так высоко взлететь, что о ней продолжали бы говорить даже тогда, когда монархия перестанет существовать. Ты не знаешь, барон, твоя дочь достаточна умна? – Она очень умна, у нее много здравого смысла. – Она так хороша собой! – Ты правда так думаешь? – Да, она обладает сладострастным очарованием, которое так нравится мужчинам. Вместе с тем она до такой степени добра и целомудренна, что внушает уважение даже женщинам… Такое сокровище надо беречь, дружище! – Ты говоришь об этом с таким жаром… – Я? Да я от нее без ума и хоть завтра женился бы на ней, не будь у меня за плечами семидесяти четырех лет. Однако хорошо ли она там устроена? Окружена ли она роскошью, как того заслуживает прекрасный цветок?.. Подумай об этом, барон. Сегодня вечером она одна возвращалась к себе, не имея ни камеристки, ни охраны, только в сопровождении лакея ее высочества, освещавшего ей фонарем дорогу: она была похожа на прислугу. – Что же ты хочешь, герцог! Ведь ты знаешь, что я небогат. – Богат ты или нет, дорогой мой, у твоей дочери должна быть по крайней мере камеристка. Таверне вздохнул. – Я это и сам знаю, – согласился он, – камеристка ей нужна, вернее, была бы нужна. – Ну и что же? Неужели у тебя нет ни одной? Барон не отвечал. – А эта миленькая девчонка? – продолжал Ришелье. – Она тут недавно вертелась… Хорошенькая, изящная, клянусь честью. – Да, но… – Что, барон? – Ее-то я как раз и не могу послать в Трианон. – Почему же? Мне, напротив, кажется, что она отлично подойдет; она будет прекрасной субреткой. – Ты, верно, не видел ее лица, герцог? – Я-то? Именно на него я и смотрел. – Раз ты ее видел, ты должен был заметить странное сходство!.. – С кем? – С… Угадай, попробуй!.. Полите сюда, Николь. Николь явилась на зов. Как истинная служанка, она подслушивала под дверью. Герцог взял ее за руки и притянул к себе, зажав между ног ее колени, однако бесцеремонный взгляд большого вельможи и распутника нисколько ее не смутил, она ни на секунду не потеряла самообладания. – Да, – сказал он, – да, она в самом деле похожа, это верно. – Ты знаешь, на кого, и, значит, понимаешь, что нельзя рисковать благополучием нашей семьи из-за такого нелепого стечения обстоятельств. Разве приятно будет самой прославленной даме в Европе убедиться в том, что она похожа на мадмуазель Николь-Дырявый-Чулок? – Да точно ли этот Дырявый-Чулок похож на самую прославленную даму? – ядовито заговорила Николь, освобождаясь из рук герцога, чтобы возразить барону де Таверне. – Неужели у прославленной дамы такие же округлые плечики, живой взгляд, полненькие ножки и пухлые ручки, как у Дырявого-Чулка? В любом случае, господин барон, – в гневе закончила она, – я не могу поверить, что вы меня до такой степени низко цените. Николь раскраснелась от гнева, и это ее очень красило. Герцог снова схватил ее за руки, опять зажал ее колени меж ног и посмотрел на нее ласково и многообещающе. – Барон! – заговорил он. – Николь, разумеется, нет равных при дворе – так я, во всяком случае, думаю. Ну а что касается прославленной дамы, с которой, признаюсь, у нее есть обманчивое сходство, тут мы свое самолюбие спрячем… У вас светлые волосы восхитительного оттенка, мадмуазель Николь. У вас царственные очертания бровей и носа. Ну что же, достаточно вам будет провести перед зеркалом четверть часа, и от недостатков, какие находит господин барон, не останется и следа. Николь, дитя мое, хотите отправиться в Трианон? – О! – вскричала Николь; вся ее мечта выплеснулась в этом восклицании. – Итак, вы поедете в Трианон, дорогая, и составите там свое счастье, не омрачая счастья других. Барон! Еще одно слово. – Пожалуйста, дорогой герцог! – Иди, прелестное дитя, оставь нас на минутку, – проговорил Ришелье. Николь вышла. Герцог приблизился к барону. – Я потому так тороплю вас с посылкой камеристки для вашей дочери, – сказал он, – что это доставит удовольствие королю. Его величество не любит бедность, – напротив, ему приятно будет увидеть хорошенькое личико. Я так все это понимаю. – Пусть Николь едет в Трианон, раз ты думаешь, что это может доставить королю удовольствие, – отвечал барон, загадочно улыбаясь. – Ну, раз ты мне позволяешь, я беру ее с собой: она доедет в моей карете. – Однако ее сходство с ее высочеством… Надо бы что-нибудь придумать, герцог. – Я уже придумал. Это сходство исчезнет под руками Рафте в четверть часа. За это я тебе ручаюсь… Напиши записочку дочери, барон, объясни ей важность, которую ты придаешь тому, чтобы при ней была камеристка и чтобы ее звали Николь. – Ты полагаешь, что ее непременно должны звать Николь? – Да, я так думаю. – И что другая Николь… –..не сможет ее заменить на этом месте – почетном, как мне представляется. – Я сию минуту напишу. Барон написал письмо и вручил его Ришелье. – А указания, герцог? – Я дам их Николь. Она сообразительна? Барон улыбнулся. – Ну так ты мне ее доверяешь?.. – спросил Ришелье. – Еще бы! Это твое дело, герцог. Ты у меня ее попросил, я ее тебе вручаю. Делай с ней, что пожелаешь. – Мадмуазель, следуйте за мной, – поднимаясь, проговорил герцог, – и поскорее. Николь не заставила повторять это дважды. Не спросив согласия барона, она в пять минут собрала свои пожитки в небольшой узелок и, легко ступая, точно на крыльях, устремилась к карете, вспорхнула на облучок и уселась рядом с кучером его светлости. Ришелье попрощался с другом, еще раз выслушав слова благодарности за услугу, оказанную им Филиппу де Таверне. И ни слова об Андре: говорить о ней было излишне.  Глава 22. МЕТАМОРФОЗЫ   Николь никогда еще не была так счастлива. Для нее уехать из Таверне в Париж было даже не так важно, как из Парижа – в Трианон. Она была так любезна с кучером де Ришелье, что на следующее же утро о новой камеристке только и было разговору во всех каретных сараях и мало-мальски аристократических передних Версаля и Парижа. Когда карета прибыла в особняк Гановер, де Ришелье взял служанку за руку и повел во второй этаж, где ожидал Рафте, аккуратно отвечавший от имени маршала на корреспонденцию. Из всех занятий маршала война играла важнейшую роль, и Рафте стал, по крайней мере по части теории, таким знатоком военного искусства, что, живи Полиб и шевалье де Фолар в наши дни, они были бы счастливы получить одну из его памяток о фортификациях или маневрах: из-под пера Рафте каждую неделю выходили все новые и новые памятки. Рафте был занят составлением плана кампании против англичан в Средиземном море, когда вошел маршал и сказал: – Рафте, взгляни-ка на эту девочку! Рафте посмотрел на Николь. – Очень мила, ваша светлость, – проговорил он, многозначительно подмигнув. – Да, но ее сходство?.. Рафте, я имею в виду ее сходство! – Э-э, верно. Ах, черт возьми! – Ты заметил? – Невероятно! Вот что ее погубит или, напротив, составит счастье. – Сначала погубит, но мы наведем в этом деле порядок. Как видите, Рафте, у нее белокурые волосы. Да ведь это совсем нетрудно, правда? – Нужно только перекрасить их в черный цвет, ваша светлость, – подхватил Рафте, взявший в привычку заканчивать мысли своего хозяина, а часто и думать за него. – Ступай в мою туалетную комнату, малышка, – приказал маршал. – Этот господин очень ловок, он сейчас сделает из тебя самую красивую и неузнаваемую субретку Франции. В самом деле, десять минут спустя при помощи черной жидкости, которой каждую неделю пользовался маршал, подкрашивая седые волосы, – это кокетство, какое герцог позволял себе, как он утверждал, еще довольно часто, отправляясь в салон к одной своей знакомой, – Рафте выкрасил прекрасные пепельные волосы Николь в черный цвет. Затем он провел по ее густым светлым бровям булавочной головкой, которую перед тем подержал над пламенем свечи. Благодаря этому он придал ее жизнерадостному лицу фантастическое выражение, ее живым и светлым глазам сообщил страстный, а временами – мрачный взгляд. Можно было подумать, что Николь – фея, вышедшая по приказу повелителя из волшебной бутылки, где до сих пор находилась по воле чародея. – А теперь, красавица, – проговорил Ришелье, протянув зеркало пораженной Николь, – взгляните, как вы очаровательны, а самое главное, как мало вы похожи на прежнюю Николь. Вам нечего больше опасаться гибели, теперь вы будете иметь успех. – Ваша светлость! – воскликнула девушка. – А для этого нам осталось только условиться. Николь покраснела и опустила глаза; плутовка ожидала, без сомнения, речей, на которые де Ришелье был такой мастер. Герцог понял и, чтобы покончить с недоразумением, обратился к Николь: – Сядьте вот в это кресло, милое дитя, рядом с господином Рафте. Слушайте меня внимательно… Господин Рафте нам не помешает, не беспокойтесь. Напротив, он выскажет нам свое мнение. Вы расположены меня слушать? – Да, ваша светлость, – пролепетала устыженная Николь, введенная в заблуждение своим тщеславием. Беседа де Ришелье с Рафте и Николь длилась добрый час. Потом он отослал девушку спать к служанкам особняка. Рафте вернулся к военной памятке, а де Ришелье лег в постель, просмотрев прежде письма, предупреждавшие его о происках провинциальных парламентов против д'Эгийона и шайки Дю Барри. На следующее утро одна из его карет без гербов отвезла Николь в Трианон и, оставив ее с маленьким узелком возле решетки, укатила. Высоко подняв голову, с надеждой во взоре, Николь спросила дорогу и подошла к двери служебного помещения. Было шесть часов утра. Андре уже встала и оделась. Она писала отцу о происшедшем накануне счастливом событии, о чем барона де Таверне уже известил, как мы говорили, де Ришелье. Должно быть, наши читатели не забыли о каменном крыльце, ведущем со стороны сада в часовню Малого Трианона. С паперти часовни лестница ведет направо во второй этаж, то есть в комнаты находившихся на службе дам, в те самые комнаты, окруженные, словно аллеей, Длинным освещенным коридором со стороны сада. Комната Андре в этом коридоре была первой налево. Она была довольно просторна, хорошо освещалась благодаря окну, выходившему на большой конюший двор; комнату отделяла от коридора маленькая передняя, из которой влево и вправо уходили две туалетные комнаты. Комната эта, слишком скромная, если принять во внимание образ жизни особ, находившихся на службе при блестящем дворе, была очаровательной, очень удобной Для жилья кельей, веселым убежищем и местом отдохновения от дворцовой суеты. Здесь могла укрыться честолюбивая душа, переживая выпавшие на ее долю в этот день оскорбления или разочарования. Здесь также могла отдохнуть в тишине и одиночестве, укрывшись от великих мира сего, возвышенная и печальная душа. В самом деле, здесь не существовало ни превосходства положения, ни обязанностей, ни замечаний – стоило лишь переступить порог и подняться по лестнице часовни. Тишина, как в монастыре, и такое же освобождение плоти, как в тюрьме. Кто был рабом во дворце, тот становился хозяином в помещении служб. Андре, с ее нежной и гордой Душой, умела находить радость во всех этих мелочах. И не потому, что ей необходимо было искать утешения для раненого честолюбия или отдохновения для ненасытной фантазии; просто Андре чувствовала себя свободнее в четырех стенах своей комнаты, нежели в дорогих гостиных Трианона, по которым она проходила робко, а иногда и со страхом. Здесь, в своем углу, где она чувствовала себя, как дома, девушка без всякого смущения вспоминала великих мира сего, ослеплявших ее на протяжении целого дня. Находясь в окружении цветов, сидя за клавесином или погрузившись в немецкие книги – верные спутники тех, кто пропускает прочитанное через сердце, Андре не боялась, что судьба пошлет ей огорчение или отнимет радость. «Здесь у меня есть почти все, что нужно перед смертью, – думала она по вечерам, когда возвращалась, исполнив все свои обязанности, и, надев пеньюар в широкую складку, отдыхала душой и телом. – Может быть, мне суждено когда-нибудь разбогатеть, но беднее, чем теперь, я не стану, потому что со мной навсегда останутся цветы, музыка и хорошая книга, которая поддержит в одиночестве. Андре добилась позволения завтракать у себя в комнате, когда ей заблагорассудится. Она очень дорожила этой милостью, потому что могла теперь оставаться у себя до полудня, если ее высочество не вызывала ее для чтения или для участия в утренней прогулке. В хорошую погоду она по утрам шла с книгой в лес, раскинувшийся от Трианона до Версаля. Проведя два часа на свежем воздухе в размышлениях и мечтах, она возвращалась к завтраку, не встретив порой ни одной души, ни господина, ни слуги. Если было слишком жарко и солнце припекало даже сквозь густую листву, Андре всегда могла укрыться в прохладе своей комнаты, которую можно было быстро проветрить, открыв и окно, и выходившую в коридор дверь. Небольшая софа под ситцевым покрывалом, четыре одинаковых стула, девичья кровать под круглым пологом с занавесками из той же ткани, что и обивка на мебели, две китайские вазы на камине, квадратный стол на медных ножках – вот что составляло мир, в котором были заключены все надежды Андре, все ее желания. Итак, мы сказали, что девушка сидела у себя в комнате и писала письмо отцу, когда робкий стук в дверь коридора привлек ее внимание. Она подняла голову и, увидев, что дверь отворяется, тихонько вскрикнула от удивления, когда в дверях показалось улыбающееся лицо Николь.  Глава 23. КАК РАДОСТЬ ОДНИХ ЛЮДЕЙ МОЖЕТ ПРИВЕСТИ В ОТЧАЯНИЕ ДРУГИХ   – Здравствуйте, мадмуазель! Это я! – присев в реверансе, весело вымолвила Николь; зная нрав хозяйки, она, должно быть, испытывала некоторое беспокойство. – Как вы здесь оказались? – спросила Андре, откладывая перо и готовясь к серьезному разговору. – Мадмуазель совсем обо мне забыла, а я вот приехала! – Если я о вас и забыла, мадмуазель, это означает лишь то, что у меня были для этого причины. Кто вам позволил явиться? – Господин барон, разумеется, мадмуазель! – отвечала Николь, недовольно сдвинув красивые черные брови, которыми она была обязана щедрости Рафте. – Вы нужны моему отцу в Париже, мне же, напротив, нет в вас здесь ни малейшей надобности… Можете возвращаться, дитя мое. – Ах, неужели мадмуазель совсем меня не любит? А я-то думала, что доставлю вам удовольствие!.. Стоит ли после этого любить, если вас ждет такая награда!.. – глубокомысленно заметила Николь. Она изо всех сил выдавила из своих красивых глазок слезу. В ее упреке было достаточно искренности и чувствительности, и это пробудило в Андре сочувствие. – Дитя мое, – заговорила она, – здесь есть кому прислужить мне, я же не могу позволить себе навязывать ее высочеству лишний рот. – Как будто этот рот такой уж большой! – с очаровательной улыбкой возразила Николь. – Это неважно, Николь. Твое присутствие здесь невозможно. – Из-за сходства? – спросила девушка. – Разве вы ничего не замечаете, мадмуазель? – Да, мне кажется, ты действительно изменилась. – Еще бы! Добрый господин, тот самый, что помог господину Филиппу получить звание, приехал к нам вчера вечером и, увидав, что господин барон расстроен тем, что оставил вас здесь без камеристки, сказал, что нет ничего проще, как превратить меня из блондинки в брюнетку. Он взял меня с собой, перекрасил меня, как видите, и вот я здесь. Андре улыбнулась. – Должно быть, ты очень меня любишь, если любой ценой хочешь попасть в Трианон, где я почти пленница, – молвила она. Николь окинула комнату беглым и вместе с тем проницательным взглядом. – Невеселая комнатка, – заметила она. – Но ведь вы не все время проводите здесь? – Нет, – ответила Андре – А ты? – Что я? – Тебе не бывать в гостиной рядом с ее высочеством; у тебя не будет ни игр, ни прогулок, ни общества, ты всегда будешь здесь, ты рискуешь умереть от скуки. – Да ведь есть же окошко, – возразила Николь, – из него я смогу увидеть хоть бы краешек белого света; или, например, через приоткрытую дверь… А если мне можно увидеть что-то, то и меня кто-нибудь сможет заметить. Вот и все, что мне нужно, не беспокойтесь обо мне. – Повторяю, Николь: я не могу тебя оставить без позволения. – Какого позволения? – От батюшки. – Это ваше последнее слово? – Да, это мое последнее слово. Николь вынула из горжетки письмо барона де Таверне. – Раз мои мольбы и моя преданность на вас не действуют, посмотрим, что вы скажете, ознакомившись с родительским наставлением. Андре прочла письмо: «Я знаю сам, и это стали замечать посторонние, дорогая Андре, что Вы живете в Трианоне не так, как того настоятельно требует занимаемое Вами положение. Вам следовало бы иметь двух камеристок и выездного лакея, а мне – тысчонок двадцать ливров годового дохода. Но я довольствуюсь только одной тысячей. Поступайте, как я, и возьмите Николь: она одна заменит всю необходимую Вам прислугу. Николь – ловкая, умная и преданная. Она скоро усвоит тон и манеры дворца. Вам придется не подгонять, а усмирять ее. Оставьте ее при себе и не думайте, что это – жертва с моей стороны. Если эта мысль взбредет Вам в голову, вспомните, что Его Величество был так добр, что при виде Вас подумал обо всем нашем семействе. Однако он обратил внимание на то – это передал мне по секрету один мой добрый друг, – что Вы слишком скромно и, главное, небрежно одеты. Подумайте об этом, это очень важно. Любящий Вас отец». Это письмо привело Андре в замешательство. Неужто до наступления ожидаемого процветания ее так и будет преследовать по пятам бедность? Она-то не считает ее недостатком, а вот все прочие так и будут относиться к Андре, как к прокаженной. Она была готова сломать перо, разорвать начатое письмо и ответить барону какой-нибудь полной философского беспристрастия убедительной тирадой, под которой Филипп подписался бы обеими руками. Однако, едва она представила себе, как насмешливо улыбнется барон, когда прочтет этот шедевр, вся ее решимость улетучилась. Она ограничилась тем, что ответила на письмо барона пересказом трианонских светских новостей, а в конце приписала: «Дорогой отец! Только что приехала Николь, и я оставляю ее, подчиняясь Вашей воле. Но то, что Вы о ней написали, привело меня в отчаяние. Разве я не буду выглядеть среди пышных придворных еще нелепее, чем тогда, когда я была одна, если возьму себе в камеристки деревенскую простушку? И Николь будет неприятно видеть мое унижение. Она будет мною недовольна, потому что лакеи гордятся богатством или, напротив, стыдятся бедности своих господ. Что касается замечания Его Величества, дорогой отец, позвольте Вам заметить, что король слишком умен, чтобы сердиться на меня за невозможность быть богатой дамой. Кроме того, Его Величество слишком добр, чтобы не замечать или осуждать мою бедность, вместо того чтобы, не вызывая толков, положить этой бедности конец, чего вполне заслуживают Ваше имя и оказанные Вами в прошлом услуги». Вот что написала в ответ юная особа, и надо признать, что ее простодушие, ее благородная гордость были выше лукавства и развращенности ее искусителей. Андре не стала больше спорить с отцом из-за Николь. Возликовавшая Николь немедленно приготовила себе небольшую постель в правой туалетной комнате, выходившей в переднюю, и стала совсем незаметной, воздушной, нежной, чтобы никоим образом не стеснить хозяйку своим присутствием в столь тесном жилище. Казалось, она хотела быть похожей на лепесток розы, который персидские мудрецы уронили на поверхность наполненного водой бокала, чтобы доказать, что можно еще кое-что в него добавить так, чтобы содержимое не перелилось через край. Андре ушла в Трианон около часа. Никогда еще она не была так скоро и так изящно одета. Николь превзошла себя: услужливость, внимание, готовность – она показала все, на что была способна. Когда мадмуазель де Таверне ушла, Николь почувствовала себя хозяйкой и произвела тщательный осмотр. Ничто от нее не ускользнуло, она просмотрела все, начиная от писем до последней мелочи туалета; она обследовала все – от камина до потайного уголка туалетной комнаты. Затем она выглянула в окно. Внизу, на большом дворе, конюхи чистили и скребли великолепных лошадей ее высочества. Конюхи – фи! Николь отвернулась, Справа был ряд окон на одном уровне с окном Андре. В них показались камеристки и полотеры. Николь презрительно отвела от них взгляд. Напротив нее в просторной зале учителя музыки репетировали с хористами и музыкантами, готовясь к мессе Людовика Святого. Николь, вытирая пыль, напевала так громко, что отвлекала регента, и певчие фальшивили немилосердно. Однако такое времяпрепровождение не могло долго занимать честолюбивую мадмуазель Николь; после того, как из-за нее учителя перессорились с учениками, перевравшими все ноты, девчонка перешла к осмотру верхнего этажа. Все окна здесь были заперты; кстати сказать, все это были мансарды. Николь снова принялась вытирать пыль. Спустя мгновение одно из окон верхнего этажа отворилось, хотя было совершенно непонятно, каким образом, потому что никто не появлялся. Но ведь кто-то должен был его отворить! Этот кто-то увидал Николь и не стал На нее смотреть? Что за наглец? Так, вероятно, думала Николь. Чтобы не упустить случая и изучить лицо этого наглеца – а Николь старалась изучать все, – она, занимаясь своими делами, при малейшей возможности возвращалась к окну и глядела на мансарду, иными словами, в этот раскрытый глаз, оказавший ей неуважение тем, что за неимением зрачка не желал на нее смотреть. Однажды ей почудилось, что кто-то спрятался, когда она подходила… Это было невероятно, и она в это не поверила. В другой раз она в этом почти уверилась, потому что успела увидать спину беглеца, захваченного врасплох чересчур скорым ее возвращением, которого он не ожидал. Николь решила пойти на хитрость: она спряталась за занавеской, оставив окно широко распахнутым, чтобы не вызывать подозрений. Ей пришлось ждать довольно долго. Наконец показались темные волосы, потом с опаской высунулись руки, поддерживавшие осторожно свесившееся тело; наконец стало отчетливо видно лицо; Николь едва не упала навзничь, разорвав занавеску. Это был Жильбер, смотревший в ее сторону с высоты мансарды. Увидав, что занавеска затрепетала, Жильбер разгадал хитрость Николь и более не появлялся. Вскоре и окно мансарды захлопнулось. Не оставалось никаких сомнений, что Жильбер видел Николь; он был поражен. Он хотел убедиться, что в Трианоне появился его злейший враг, и, когда понял, что о»-самого узнали, бежал в смущении и гневе. Так, по крайней мере, объяснила себе эту сцену Николь и была совершенно права: именно так и следовало ее объяснить. Жильбер предпочел бы увидеть дьявола, нежели встретить здесь Николь. Он представлял себе разные ужасы, связанные с появлением этой надзирательницы. У него Давно был против нее зуб за то, что она знала его тайную вылазку в сад на улице Кок-Эрон. Жильбер скрылся в смущении, но не только в смущении, но и в гневе, кусая от бешенства кулаки. «Какое теперь значение имеет мое дурацкое открытие, которым я так гордился!.. – говорил он себе. – Ну и что из того, что у Николь был там любовник. Зло свершилось, и теперь ее не выгонят. Зато если она расскажет, что я делал на улице Кок-Эрон, меня могут лишить места в Трианоне… Теперь не Николь у меня в руках, а я у нее… Проклятье!» Самолюбие Жильбера подогревало злобу, кровь клокотала в нем с неслыханной силой. Ему показалось, что с появлением Николь, с появлением ее злобной улыбки улетучились все прекрасные мечты, которые Жильбер лелеял в своей мансарде, посылая каждый день вместе с горячей любовью, вместе с цветами молитву в комнату Андре. До сих пор голова Жильбера была занята совсем другими мыслями. А может, он нарочно старался не думать о Николь, чтобы не испытывать ужаса, который она ему внушала? Вот чего мы не сможем сказать. Зато мы можем утверждать, что видеть Николь ему было очень неприятно. Он предощущал, что рано или поздно между ним и Николь вспыхнет война. Но он вел себя осторожно и дипломатично, он не хотел, чтобы война началась раньше, чем он будет в состоянии вести ее мужественно и успешно. И он решил затаиться до тех пор, пока не представится случай снова выйти на свет или пока Николь, по слабости или из необходимости, не рискнет на новом месте на поступок, который приведет ее к потере всех ее преимуществ. Вот почему, неусыпно и по-прежнему осторожно следя за Андре, Жильбер продолжал быть в курсе происходящего в первой по коридору комнате, но так, что Николь ни разу не встретила его в саду. К несчастью для Николь, она не была святой. Веди она себя безупречно, в ее прошлом все же оставался камень преткновения, о который она должна была споткнуться. Это и произошло неделю спустя Выслеживая ее по вечерам и по ночам, Жильбер в конце концов заметил через решетку плюмаж, показавшийся ему знакомым. Этот плюмаж неизменно развлекал Николь, потому что принадлежал Босиру, переехавшему вслед за двором из Парижа в Трианон. Николь долгое время была беспощадной; она заставляла Босира дрожать от холода или жариться на солнце, и это ее целомудрие приводило Жильбера в отчаяние. Но настал вечер, когда Босир достиг такого совершенства в языке жестов, что сумел убедить Николь; она воспользовалась минутой, когда Андре обедала в павильоне вместе с герцогиней де Ноай, и последовала за Босиром, помогавшим своему другу, смотрителю конюшни, дрессировать ирландскую лошадку. Со двора они прошли в сад, а из сада – на тенистую аллею, ведущую в Версаль. Жильбер отправился вслед за влюбленной парой, испытывая жестокую радость идущего по следу тигра. Он сосчитал все их шаги, вздохи, наизусть запомнил долетевшие до него слова; можно себе представить его удовлетворение, если на следующий день он бесстрашно показался напевая, в окне своей мансарды, не опасаясь, что его увидит Николь, а, напротив, словно ища ее взгляда. Николь штопала расшитую шелковую митенку своей хозяйки; при звуке песни она подняла голову и увидала Жильбера. Она посмотрела на него с презрительным выражением, от которого портится расположение духа, от которого издалека веет чем-то враждебным… Жильбер выдержал ее взгляд и ее мину с такой странной улыбкой, столько вызова было в его поведении и его пении, что Николь опустила глаза и покраснела. «Она поняла, – подумал Жильбер, – это все, что мне было нужно». С тех пор он начал вести прежний образ жизни, зато теперь трепетала Николь. Она дошла до того, что стала искать встречи с Жильбером, чтобы успокоить сердце, встревоженное насмешливыми взглядами юного садовника. Жильбер заметил, что она его ищет. Он не мог ошибиться, слыша под окном сухое покашливание в те минуты, когда Николь наверное знала, что он находится в своей мансарде, или угадывая в коридоре шаги девушки, предполагавшей, что он собирается выйти, или, напротив, подняться к себе. Некоторое время он торжествовал, приписывая победу силе своей воли и рассчитанности ударов. Николь так старательно его выслеживала, что один раз даже видела, как он поднимается по лестнице к себе в мансарду; она окликнула его, но он не ответил. Девушка пошла еще дальше в своем любопытстве или в своих опасениях; в один прекрасный вечер она сняла туфельки на каблучках, которые ей подарила Андре, и, дрожа от страха, устремилась к пристройке, в глубине которой виднелась дверь Жильбера. Было еще довольно светло, и Жильбер, заслышав шаги Николь, мог отчетливо разглядеть ее в щель между досками. Она толкнулась в дверь, хорошо зная, что он у себя. Жильбер не отвечал. Для него это было опасным искушением. Он мог вволю унижать ту, которая таким образом хотела испросить прощение. Он был одинок, горяч; каждую ночь, когда он приникал глазом к двери, с жадностью пожирая взглядом чарующую красоту этой сладострастницы, его охватывала дрожь при воспоминании о Таверне. Раздразнив свое сластолюбие, он уже поднял руку, чтобы отодвинуть засов, на который он со свойственными ему предусмотрительностью и подозрительностью запер дверь, не желая быть захваченным врасплох. «Нет! – сказал он себе. – У нее есть какой-то расчет. Она пришла ко мне по необходимости или имея какой-нибудь интерес. Она рассчитывает извлечь из этого выгоду. Кто знает, что суждено потерять мне?» Поразмыслив, он опустил руку. Постучав несколько раз в дверь, Николь удалилась. Итак, Жильбер сохранил все свои преимущества. Тогда Николь умножила уловки, чтобы не лишиться окончательно своих завоеваний. И, наконец, ее ответная хитрость привела к тому, что воюющие стороны встретились однажды под вечер около часовни. – Добрый вечер, господин Жильбер! Так вы здесь? – А-а, здравствуйте, мадмуазель Николь! Вы – в Трианоне? – Как видите: я служу камеристкой у мадмуазель. – А я – помощник садовника Засим Николь присела в изящном реверансе; Жильбер галантно поклонился, и они расстались. Жильбер сделал вид, что поднимается к себе. Николь вышла из дому. Жильбер бесшумно спустился и пошел за Николь, полагая, что она направляется на свидание к Босиру. В тенистой аллее ее действительно ожидал мужчина. Николь подошла к нему. Было уже слишком темно, и Жильбер не мог разглядеть его лицо, однако отсутствие плюмажа так его заинтриговало, что он не пошел вслед за Николь обратно к дому, а последовал за мужчиной до самой решетки Трианона. Это был не Босир, а господин в годах, по виду – знатный сеньор; несмотря на солидный возраст, у него была довольно быстрая походка. Жильбер подошел совсем близко и, забыв осторожность, прошел почти перед его носом; он узнал де Ришелье. «Вот чертовка! – подумал он. – После гвардейца – маршал Франции! Мадмуазель Николь продвинулась по службе!»  Глава 24. ПАРЛАМЕНТ   Пока мелкие интрижки зрели и развертывались под тополями и среди цветов Трианона, оживляя существование букашек в этом тесном мирке, в городе начиналась настоящая буря, нависшая над дворцом Фемиды, как образно выражался Жан Дю Барри в письме сестре. Французский Парламент, представлявший вырождавшуюся оппозицию, вздохнул свободнее, когда к власти пришел капризный Людовик XV. Однако с тех пор, как пал покровитель Парламента де Шуазель, члены Парламента почувствовали надвигавшуюся опасность и приготовились предотвратить ее самым решительным образом. Всякое большое потрясение начинается с малого, так же как великие сражения начинаются с отдельных выстрелов. С той поры, как де ла Шалоте взялся за д'Эгийона, возглавив борьбу третьего сословия с феодалами, общественное мнение приняло его сторону. Английский и французский Парламенты забрасывали короля протестами, однако то были протесты второстепенные, мелкие. Благодаря вмешательству графини Дю Барри король, назначив д'Эгийона командиром рейтаров, в борьбе с третьим сословием поддержал феодалов. Жан Дю Барри дал этому шагу точное определение: это была увесистая пощечина любящим и преданным советникам, заседавшим в Парламенте. Как будет принята эта пощечина? Вот какой вопрос обсуждался и при дворе, и в городе с раннего утра до позднего вечера. Члены Парламента – ловкие господа: где другие испытывают затруднение, там они чувствуют себя свободно. Они начали с того, что уговорились между собой, как им следует относиться к полученному оскорблению и какие оно может иметь последствия. Единодушно решив, что они принимают вызов, они ответили на него следующим решением: «Палата Парламента обсудит поведение бывшего наместника в Англии и сообщит свое мнение». Однако король отразил удар, предписав пэрам и принцам отправиться во дворец Правосудия для участия в обсуждениях, в том числе касавшихся д'Эгийона; те беспрекословно подчинились. Тогда Парламент, решивший обойтись без постороннего вмешательства, объявил о своем решении, которое заключалось в том, что против герцога д'Эгийона выдвигаются серьезные обвинения, что он подозревается в совершении преступлений, могущих запятнать его честь, а потому этот пэр временно отстраняется от должности до тех пор, пока на заседании пэров не будет внесено решение по всей форме и в полном соответствии с законом и королевским указом, «не требующим никаких поправок», и с д'Эгийона не будут сняты все обвинения и подозрения, порочащие его имя. Однако такой приговор ничего не значил, будучи провозглашен в тесном кругу и записан на бумаге: необходимо было его обнародовать, сделать достоянием гласности. Нужен был скандал, который во Франции способна была вызвать песенка, куплет приобретал власть над событиями и людьми. Необходимо было сделать обвинение достоянием всемогущего куплета. Парижу только и надо было скандала. Враждебно настроенный по отношению к двору, равно как и к Парламенту, Париж находился в постоянном возбуждении и ожидал лишь повода для смеха, чтобы отдохнуть от слез, повод для которых ему неустанно подавался вот уже лет сто. Итак, приговор был вынесен. Парламент назначил уполномоченных, лично отвечавших за его распространение. Этот приговор был отпечатан в десяти тысячах экземпляров, разошедшихся в мгновенье ока. Так как надлежало уведомить главное заинтересованное лицо о том, что с ним сделала палата, те же уполномоченные отправились к д'Эгийону в его особняк, куда он только что прибыл для неотложного свидания Ему необходимо было откровенно объясниться со своим дядюшкой. Благодаря Рафте весь Версаль одновременно узнал о благородном сопротивлении старого герцога королевскому приказу о портфеле де Шуазеля Вслед за Версалем эта новость облетела Париж, а потом и всю Францию. Таким образом, де Ришелье с некоторых пор приобрел известность и с высоты своего нового положения показывал язык графине Дю Барри и своему дорогому племяннику. У д'Эгийона, и так не пользовавшегося популярностью положение было неблагоприятное. Хотя маршала и ненавидели в народе, он вызывал трепет, будучи живым воплощением знатного рода, что особенно почиталось при Людовике XV. Маршал отличался непостоянством; едва избрав партию, он сейчас же изменял ей без зазрения совести, как только этого требовали обстоятельства или просто ради забавы. Ришелье был ярым противником кон серватизма. А его враждебность оборачивалась для врагов тем, что он сам называл внезапным нападением. Со времени встречи д'Эгийона с графиней Дю Барри у него появилось два больных места. Догадываясь, что Ришелье скрывает озлобление и жажду мести за внешним спокойствием, он совершил то, что следовало бы предпринять лишь в том случае, если бы буря уже разразилась: уверенный в том, что потери будут меньше, если смело взяться за дело, он решил нанести удар. Итак, он стал всюду искать встречи со своим дядюшкой для важного разговора. Однако это оказалось невозможным с тех пор, как маршал пронюхал о его намерении. Начались бесконечные хождения: стоило маршалу завидеть своего племянника, он издалека посылал ему улыбку и тотчас окружал себя такими людьми, в присутствии которых совершенно немыслимо было говорить. Так он избегал своего врага, словно прячась от него в неприступной крепости. Д'Эгийон пошел ва-банк. Он отправился к дядюшке в его версальский особняк. Однако у небольшого окошка, выходившего во двор, дежурил Рафте. Он узнал лакеев герцога и предупредил хозяина. Герцог дошел до спальни маршала, нашел там Рафте, и тот под большим секретом сообщил племяннику, что дядюшка не ночевал дома. Д'Эгийон прикусил губу и ретировался. Вернувшись к себе, он написал маршалу письмо с просьбой его принять. Маршал не мог оставить письмо без ответа. Не мог он также в случае ответа отказать в аудиенции. А если он согласится принять д'Эгийона, то как уйти от объяснения? Д'Эгийон напоминал вежливого, любезного бретера, скрывающего дурные намерения под изысканной вежливостью, с поклонами выводящего врага в чистое поле и там безжалостно перерезающего ему горло. Маршал был не настолько самовлюблен, чтобы обольщаться на его счет, он знал силу своего племянника. Столкнувшись с ним лицом к лицу, этот противник способен был вырвать у него либо прощение, либо уступку. Однако Ришелье никогда ничего не прощал, а уступки врагу – чудовищная политическая ошибка. Вот почему, получив письмо д'Эгийона, он сделал вид, что на несколько дней уехал из Парижа. Рафте, у которого он спросил совета, сказал ему следующее: – Мы поставили себе целью разорить господина д'Эгийона. Наши друзья в Парламенте этим занимаются. Если господину д'Эгийону, который об этом подозревает, удастся напасть на вас раньше, чем разразится скандал, он вырвет у вас обещание помочь ему в случае несчастья, потому что вы не настолько злопамятны, чтобы пройти с высоко поднятой головой мимо погибающего родственника. Если же вы ему откажете, господин д'Эгийон уйдет, назвав вас своим врагом, и припишет вам все злодеяния. Он почувствует облегчение, как бывает всякий раз, когда найдена причина болезни, даже если болезнь неизлечима. – Совершенно верно! – согласился Ришелье. – Однако я не могу скрываться вечно. Сколько еще ждать скандала? – Шесть дней, ваша светлость. – Это точно? Рафте вынул из кармана письмо от советника Парламента. Оно состояло всего из двух строк: «Принято решение о вынесении приговора. Это произойдет в четверг, крайний срок, назначенный обществом». – В таком случае нет ничего проще, – заметил маршал. – Отошли герцогу назад его письмо, сопроводив его запиской: «Ваша светлость! Сообщаю Вам о том, что господин маршал уехал в ххх. Доктор господина маршала настоятельно советовал ему сменить обстановку. Он находит, что господин маршал очень утомлен. Если, судя по тому, что я имел честь услышать от Вас третьего дня. Вы желаете переговорить с господином маршалом, я могу Вас заверить, что в четверг вечером Его светлость, вернувшись из ххх, будет ночевать в своем парижском особняке. Вы сможете его там застать». – А теперь, – прибавил маршал, – спрячь меня где-нибудь до четверга. Рафте в точности исполнил все указания. Записка была написана, укромное место найдено Но только изнывающий от скуки де Ришелье однажды вечером отправился в Трианон поговорить с Николь. Он ничем не рисковал или полагал, что ничем не рискует, так как знал, что д'Эгийон находится в замке Люсьенн. Таким образом, если бы даже д'Эгийон и заподозрил неладное, он все равно не мог бы предотвратить угрожавший ему удар, потому что не мог скрестить с противником шпаги. Встреча в четверг была ему вполне по душе. В этот день он покинул Версаль в надежде наконец встретиться и сразиться с неуловимым противником. Как мы уже говорили, в этот день Парламент вынес свой приговор. В городе постепенно начиналось брожение, так хорошо знакомое любому парижанину, безошибочно определяющему высоту волны. На карету д'Эгийона, следовавшую по парижским улицам не обратили внимания, потому что он из осторожности путешествовал в экипаже без гербов, запряженном парой, словно ехал на свидание. Он видел то здесь, то там обеспокоенных людей, показывавших друг Другу лист бумаги; они читали его, отчаянно размахивая руками, собирались группками, подобно муравьям, сползавшимся на оброненный кусок сахару. Впрочем, это было время безобидных волнений: народ точно так же собирался, обсуждал цены на хлеб, статью в «Газет де Оланд», четверостишие Вольтера или песенку против Дю Барри или г-на де Монеу. Д'Эгийон направился прямо к Ришелье, где застал только Рафте. – Господин маршал ожидается с минуты на минуту, – сообщил он, – вероятно, задерживается из-за перемены лошадей у городской заставы. Д'Эгийон решил подождать маршала, выразив неудовольствие Рафте, потому что принял его извинение как новое свое поражение. Еще большее неудовольствие вызвал у него ответ Рафте. Секретарь сообщил, что маршал будет в отчаянии, когда вернется и узнает, что д'Эгийона заставили ждать. Кроме того, должно быть, он не станет ночевать в Париже,. – как было условленно первоначально; несомненно, он вернется из деревни не один и лишь заедет в парижский особняк за новостями. Поэтому герцогу д'Эгийону лучше было бы вернуться к себе, куда маршал непременно заглянет по дороге. – Послушайте, Рафте! – обратился к нему д'Эгийон, выслушавший путаные объяснения Рафте с мрачным видом. – Вы – совесть моего дядюшки. Ответьте мне, как честный человек. Меня обманули, ведь правда? Господин маршал не желает меня видеть? Не перебивайте меня Рафте! У вас часто находился для меня хороший совет, и я был для вас тем, чем могу еще быть в будущем: добрым другом. Следует ли мне возвратиться в Версаль? – Ваша светлость! Клянусь честью, вы сможете меньше чем через час принять у себя господина маршала. – Но тогда мне лучше подождать его здесь, раз он все-таки приедет. – Я имел честь доложить вам, что он, возможно, прибудет не один. – Понимаю.., и полагаюсь на ваше слово, Рафте. С этими словами герцог вышел с задумчивым видом, однако не теряя достоинства и любезного выражения, чего нельзя сказать о маршале, появившемся из-за двери кабинета после отъезда племянника. Улыбавшийся маршал напоминал злого демона из тех, какими Кало искушал в своей книге св. Антония. – Он ни о чем не догадывается, Рафте? – спросил он. – Ни о чем, ваша светлость. – Который теперь час? – Время не имеет значения, ваша светлость. Надо ждать, пока прибудет прокуроришка из Шатле. Уполномоченные находятся пока в типографии. Не успел Рафте договорить, как лакей ввел через потайную дверь грязного человечка, некрасивого, черного, одного из тех писак, к которым Дю Барри испытывал сильнейшую неприязнь. Рафте подтолкнул маршала к кабинету, а сам с улыбкой пошел навстречу этому господину. – А-а, это вы, мэтр Флажо! – проговорил он. – Очень рад вас видеть. – Ваш покорный слуга, господин де Рафте! Ну что ж, дело сделано! – Все отпечатано? – Пять тысяч уже готово. Первые экземпляры ходят по рукам, другие сохнут. – Какое несчастье! Дорогой господин Флажо! Какое отчаяние постигнет семейство господина маршала! Избегая ответа, потому что ему не хотелось лгать, Флажо достал из кармана большую серебряную табакерку и не торопясь взял щепотку испанского табаку. – Что же дальше? – продолжал Рафте. – Остались формальности, дорогой господин де Рафте. Когда господа уполномоченные будут уверены, что достаточное количество экземпляров отпечатано и распространено, они сядут в ожидающую их у дверей типографии карету и отправятся для объявления приговора к герцогу д'Эгийону, который, к счастью, – ах, простите, к несчастью, господин Рафте! – находится сейчас в своем парижском особняке, где они смогут с ним переговорить Рафте сделал резкое движение, достал со шкафа огромный мешок с бумагами по судопроизводству и передал его Флажо: – Вот бумаги, о которых я вам говорил. Господин маршал всецело вам доверяет и поручает вам это дело, обещающее вам выгоду Благодарю вас за услуги в прискорбном столкновении господина д'Эгийона с всемогущим парижским Парламентом. Благодарю за ваши мудрые советы. И он легко, но с некоторой торопливостью подтолкнул к двери в приемную Флажо, довольного только что полученным пухлым досье. Затем Рафте тотчас освободил маршала из заточения. – А теперь, ваша светлость, садитесь в карету! Вам не стоит терять времени, если вы желаете стать свидетелем представления. Постарайтесь, чтобы ваши лошади опередили лошадей господ уполномоченных.  Глава 25. ГЛАВА, ИЗ КОТОРОЙ ЯВСТВУЕТ, ЧТО ПУТЬ К КАБИНЕТУ МИНИСТРОВ ОТНЮДЬ НЕ УСЫПАН РОЗАМИ   Лошади де Ришелье опередили лошадей господ уполномоченных: маршал первым въехал во двор особняка д'Эгийона. Герцог уже не ждал дядюшку и собирался уехать в Люсьенн, чтобы сообщить графине Дю Барри, что враг сбросил маску. Когда швейцар объявил о прибывшем маршале, в его оцепеневшей душе проснулась надежда. Герцог бросился навстречу дядюшке и взял его за руки с выражением нежности, равной пережитому им волнению. Маршал поддался состоянию духа герцога: картина была трогательной. Однако чувствовалось, что д'Эгийон спешил с объяснениями, в то время как маршал изо всех сил их оттягивал, то рассматривая картину, то любуясь бронзовой статуэткой или гобеленом, жалуясь при этом на смертельную усталость. Герцог отрезал дядюшке пути к отступлению, приперев его к креслу, как де Вилар запер принца Евгения в Маршьенах, и пошел в атаку. – Дядюшка! – сказал он. – Неужели вы, умнейший человек Франции, могли подумать обо мне так дурно и поверили, что я способен на эгоистический поступок? Отступать было некуда. Ришелье был вынужден высказаться. – О чем ты говоришь? – возразил он. – И с чего ты взял, что я думаю о тебе хорошо или дурно, дорогой мой? – Дядюшка, вы на меня сердитесь. – Я? Да за что? – К чему эти уловки, господин маршал? Вы избегаете меня, когда вы так мне нужны! Вот и все. – Клянусь вам, я ничего не понимаю. – Сейчас я вам все объясню. Король не пожелал назначить вас министром, и, раз я согласился принять на себя командование рейтарами, вы предполагаете, что я вас покинул, предал. Дорогая графиня питает к вам нежные чувства… Ришелье насторожился, но не только оттого, что услышал от племянника. – Так ты говоришь, что дорогая графиня питает ко мне нежные чувства? – повторил он – Я могу это доказать. – Я не спорю, дорогой мой… Я и взял тебя тогда с собой, чтобы помочь выдвинуться. Ты моложе и, стало быть, сильнее; ты преуспеваешь – я терплю неудачу; это в порядке вещей, и, могу поклясться, я не понимаю, почему тебя мучают угрызения совести; если ты действовал в моих интересах, ты сто раз это уже доказал; если ты действовал против, что ж.., я отвечу тебе тем же… Так нужны ли нам объяснения? – Дядюшка! По правде говоря… – Ты просто младенец, герцог. У тебя прекрасное положение: пэр Франции, герцог, командующий королевскими рейтарами, через полтора месяца будешь министром, ты должен быть выше всяких мелочей; победителей не судят, дорогой мой. Вообрази.., я очень люблю притчи.., вообрази, что мы с тобой – два мула из басни… Однако что там за шум? – Вам показалось, дядюшка. Продолжайте! – Да нет же, я слышу, что во двор въехала карета. – Дядюшка, не прерывайтесь, прошу вас! Ваш рассказ меня чрезвычайно интересует, я тоже люблю притчи. – Так вот, дорогой мой, я хотел тебе сказать, что пока ты процветаешь, никто не посмеет ни в чем тебя упрекнуть; тебе не нужно опасаться завистников. Однако стоит тебе оступиться, споткнуться, и… Ах, черт возьми, вот тут-то и берегись нападения волка! Стой! А ведь я был прав, в твоей приемной – шум, тебе, вероятно, привезли портфель… Графиня, должно быть, славно для тебя потрудилась в алькове Вошел лакей. – Господа уполномоченные Парламентом! – в беспокойстве объявил он. – Вот тебе раз! – воскликнул Ришелье. – Что здесь нужно уполномоченным Парламента? – спросил герцог, ничуть не ободренный улыбкой дядюшки. – Именем короля! – звонко выговорил незнакомый голос в тишине приемной. – Ого! – вскричал Ришелье. Бледный д'Эгийон пошел навстречу двум уполномоченным, за ними показались два невозмутимых швейцара, а за ними на некотором расстоянии – целая толпа перепуганных лакеев. – Что вам угодно? – спросил взволнованный герцог. – Мы имеем честь говорить с герцогом д'Эгийоном? – спросил один из уполномоченных. – Да, господа, я – герцог д'Эгийон. В ту же секунду уполномоченный с низким поклоном достал из-за перевязи составленную по всей форме бумагу и прочел громко и отчетливо. Это был обстоятельный приговор, подробный, полный, в нем выдвигались обвинения против герцога д'Эгийона и выражались подозрения в преступлениях, затрагивавших его честь; герцог временно лишался звания пэра королевства и отстранялся от должности. Герцог слушал приговор, как громом пораженный. Он стоял не шевелясь, подобно статуе, застывшей на пьедестале, и даже не протянул руки, чтобы взять у уполномоченного Парламента копию приговора. Бумагу взял маршал. Он выслушал приговор также стоя, однако выглядел бодро и был оживлен. Прочтя документ, он поклонился господам уполномоченным. Они уже давно ушли, а герцог по-прежнему находился в оцепенении. – Тяжелый удар! – проговорил Ришелье. – Ты больше не пэр Франции – это унизительно. Герцог повернулся к дяде с таким видом, словно только сейчас к нему вернулась жизнь вместе со способностью мыслить. – Ты этого не ожидал? – спросил Ришелье. – А вы, дядюшка? – спросил д'Эгийон. – Как я мог предвидеть, что Парламент нанесет такой страшный удар любимцу короля и фаворитке?.. Эти господа рискуют головой. Герцог сел, прижав руку к пылавшей щеке. – Только вот если Парламент лишает тебя звания пэра в ответ на назначение командующим рейтарами, – продолжал старый маршал, вонзая кинжал в открытую рану, – то он приговорит тебя к заключению и сожжению на костре в тот день, когда ты будешь назначен премьер-министром. Эти господа тебя ненавидят, д'Эгийон, остерегайся их. Герцог героически перенес эту отвратительную насмешку; несчастье его возвышало, оно очищало душу. Ришелье принял его стойкость за бесчувственность, даже за тупость; он подумал, что его уколы слишком слабы. – Не будучи пэром, – проговорил он, – ты перестанешь быть бельмом на глазу у этих «судейских крючков»… Уйди на несколько лет в неизвестность. Кстати, видишь ли, неизвестность, твое спасение, придет к тебе так, что ты и не заметишь; будучи отстранен от должности пэра, ты почувствуешь, что тебе труднее стать министром, это выбьет тебя из седла. Впрочем, если ты хочешь бороться, Друг мой, что ж, у тебя в распоряжении графиня Дю Барри; она питает к тебе нежные чувства, а это надежная опора. Д'Эгийон встал. Он даже не удостоил маршала злобного взгляда в ответ на те страдания, которые старик только что заставил его вынести. – Вы правы, дядюшка, – спокойно отвечал он, – и в последнем вашем совете чувствуется мудрость. Графиня Дю Барри, к которой вы любезно советуете мне обратиться и которой вы сказали обо мне столько хорошего и так горячо, что любой в Люсьенн может это подтвердить, графиня Дю Барри меня защитит. Слава Богу, она меня любит, она смелая, имеет влияние на его величество. Благодарю вас, дядюшка, за совет, я укроюсь там, как в спасительном порту во время бури. Лошадей! Бургиньон, в Люсьенн! На губах маршала застыла улыбка. Д'Эгийон почтительно поклонился дядюшке и вышел из гостиной, оставив маршала сильно заинтригованным, больше того – смущенным тем озлоблением, с которым он вцепился в благородную и живую плоть. Старый маршал почувствовал некоторое утешение, видя безумную радость парижан, когда вечером они читали на улице десять тысяч экземпляров приговора, вырывая его друг у Друга из рук. Однако он не мог сдержать вздох, когда Рафте спросил у него отчета о вечере. Он рассказал ему все, ничего не утаив. – Значит, удар отражен? – спросил секретарь. – И да, и нет, Рафте; рана оказалась несмертельной; но у нас есть в Трианоне кое-что получше, и я упрекаю себя за то, что не посвятил себя этому целиком. Мы гнались за двумя зайцами, Рафте… Это безумие… – Почему же, если поймать лучшего? – возразил Рафте. – Ах, дорогой мой, вспомни, что лучший – всегда тот, который убежал, а ради того, чего у нас нет, мы готовы пожертвовать другим, то есть тем, что держишь в руках. Рафте пожал плечами, он был недалек от истины. – Вы полагаете, – спросил он, – что д'Эгийон выйдет из этого положения? – А ты полагаешь, что король из него выйдет, болван? – О! Король всюду отыщет лазейку, но речь идет не о короле, насколько я понимаю. – Где пройдет король, там пролезет и графиня Дю Барри: ведь она держится поблизости от короля… А где пролезет Дю Барри, там и д'Эгийон просочится… Да ты ничего не смыслишь в политике, Рафте! – А вот мэтр Флажо другого мнения, ваша светлость. – Ну, хорошо! И что же говорит мэтр Флажо? Да и что он сам за птица? – Он – прокурор, ваша светлость. – Что же дальше? – А то, что господин Флажо утверждает, что король не выпутается. – Ого! Что может помешать льву? – Мышь, ваша светлость!.. – А мышь – это мэтр Флажо? – Он так говорит. – И ты ему веришь? – Я всегда готов поверить прокурору, который обещает напакостить. – Посмотрим, что сможет сделать мэтр Флажо. – Посмотрим, ваша светлость. – Иди ужинать, а я пойду лягу… Я совершенно потрясен оттого, что мой племянник – больше не пэр Франции и не станет министром. Дядя я ему или нет, Рафте? Герцог де Ришелье повздыхал, а потом рассмеялся. – У вас есть все, чтобы стать министром, – заметил Рафте.  Глава 26. ГЕРЦОГ Д'ЭГИЙОН ОТЫГРЫВАЕТСЯ   На следующий день после того, как Париж и Версаль были потрясены новостью об ужасном приговоре Парламента, когда все только и ждали, что же последует за приговором, де Ришелье отправился в Версаль и продолжал там вести привычный образ жизни. Рафте вошел к нему с письмом в руке. Секретарь обнюхивал и взвешивал на руке конверт с беспокойством, которое немедленно передалось хозяину. – Что там еще, Рафте? – спросил маршал. – Что-то малоприятное, как мне представляется, ваша светлость, и заключено оно вот здесь, внутри. – Почему ты так думаешь? – Потому что это письмо от герцога д'Эгийона. – Ага! От племянника? – спросил герцог. – Да, господин маршал. Выйдя из кабинета короля, где заседал совет, лакей подошел ко мне и передал это письмо. И вот я так и этак верчу его уже минут десять и никак не могу отделаться от мысли, что в нем какая-то дурная новость. Герцог протянул руку. – Дай сюда! – приказал он. – Я храбрый! – Должен вас предупредить, – остановил его Рафте, – что, передавая мне эту бумагу, лакей хохотал до упаду. – Дьявольщина! Вот это действительно настораживает… Все равно давай! – сказал маршал. – Он еще прибавил: «Герцог д'Эгийон советует, чтобы господин маршал прочел это послание незамедлительно». – Вот беда! Не заставляй меня думать, что ты приносишь несчастье! – вскричал старый маршал, Твердой рукой сломав печать. Он прочел письмо. – Эге!.. Вы изменились в лице, – проговорил Рафте, заложив руки за спину и наблюдая за герцогом. – Неужели это возможно? – пробормотал Ришелье, продолжая читать. – Кажется, это серьезно? – А ты доволен? – Разумеется, я вижу, что не ошибся. Маршал перечитал письмо. – Король добр, – заметил он. – Он назначил д'Эгийона министром? – Еще лучше! – Ого! Так что же? – Прочти и скажи свое мнение. Рафте стал читать письмо. Оно было написано рукой герцога Д'Эгийона и содержало в себе следующее: «Дорогой дядюшка! Ваш добрый совет принес свои плоды: я рассказал о своих неприятностях дорогому другу нашего дома, графине Дю Барри, а она поделилась ими с Его Величеством. Король возмутился насилием господ членов Парламента надо мной, человеком, честно исполнявшим свой долг. Сегодня же на Совете Его Величество отменил приговор Парламента и предписал мне продолжать исполнение обязанности пэра Франции. Дорогой дядюшка! Зная, какое удовольствие Вам доставит эта новость, посылаю Вам снятую секретарем копию решения Его Величества, принятого на сегодняшнем Совете. Вы узнаете о нем раньше, чем кто бы то ни было. Примите уверения в моем искреннем уважении, дорогой дядюшка; надеюсь, что Вы не оставите меня и в будущем, оказывая милости и подавая мудрые советы. Подпись: герцог д'Эгийон». – Он, помимо всего прочего, еще и смеется надо мной! – вскричал Ришелье. – Клянусь честью, вы правы, ваша светлость. – Король! Сам король влез в это осиное гнездо! – А вы еще вчера не хотели в это поверить. – Я не говорил, что он туда не полезет, господин Рафте, я сказал, что он выпутается… И вот, как видишь, он выпутался. – Да, Парламент проиграл. – И я вместе с ним. – Сейчас – да. – И не только сейчас! Я еще вчера это предчувствовал, а ты меня утешал, как будто никаких неприятностей вообще не могло произойти. – Ваша светлость, как мне представляется, вы слишком рано отчаиваетесь. – Господин Рафте, вы глупец! Я проиграл и заплачу за это. Вы, может быть, не понимаете, как мне неприятно быть посмешищем в замке Люсьенн. В эту самую минуту герцог смеется надо мной в объятиях графини Дю Барри. Мадмуазель Шон и Жан Дю Барри тоже зубоскалят. Негритенок лопает конфеты и поплевывает на меня. Черт побери! Я человек добрый, но все это приводит меня в бешенство! – В бешенство, ваша светлость? – Да, именно в бешенство! – В таком случае, не надо было делать того, что вы сделали, – глубокомысленно заметил Рафте. – Вы меня на это толкнули, господин секретарь. – Я? – Вы. – А мне-то что за дело, будет герцог д'Эгийон пэром Франции или не будет? Я вас спрашиваю, ваша светлость? Мне как будто не за что обижаться на вашего племянника. – Господин Рафте! Вы наглец! – Я уже сорок девять лет от вас это слышу, вашу светлость.. – И еще услышите. – Только не сорок девять лет, вот что меня утешает. – Вот как вы отстаиваете мои интересы, Рафте! – Мелкие ваши интересы не отстаиваю, господин герцог… Как бы вы ни были умны, вам иногда случается делать глупости, которые я не простил бы даже такому болвану, как я. – Объяснитесь, господин Рафте, и если я пойму, что не прав, то признаю. – Вчера вам захотелось отомстить, ведь правда? Вы пожелали увидеть унижение вашего племянника. Вы захотели в некотором смысле сами вынести ему приговор Парламента и насладиться зрелищем агонизирующей жертвы, как сказал бы де Кребийон-младший. Ну что же, господин маршал, такие зрелища, такие удовольствия дорого стоят… Вы богаты, так платите, господин маршал, платите! – Что бы вы предприняли на моем месте, господин мыслитель? Ну? – Ничего… Я стал бы ждать, не подавая признаков жизни. -Но вам не терпелось настроить Парламент против графини Дю Барри с той самой минуты, как Дю Барри предпочла вам более молодого д'Эгийона. Вместо ответа маршал проворчал что-то себе под нос. – И Парламент сделал то, что вы ему подсказали. Подготовив приговор, вы предложили свои услуги ничего не подозревавшему племяннику. – Все это прекрасно, и я готов согласиться, что был неправ. Однако вы должны были меня предупредить… – Чтобы я помешал сделать зло?.. Вы меня принимаете за кого-то другого, господин маршал. Вы каждому встречному повторяете, что создали меня по своему образу и подобию, что вы меня выдрессировали; вы хотите, чтобы я не приходил в восторг от того, что кто-то делает глупость или что с кем-то случается несчастье?.. – Так несчастье должно случиться, господин колдун? – Несомненно. – Какое? – Вы заупрямитесь, а герцогу д'Эгийону тем временем удастся помирить Парламент с графиней Дю Барри. В этот день он станет министром, а вы отправитесь в изгнание.., или в Бастилию. От возмущения маршал просыпал на ковер все содержимое своей табакерки. – В Бастилию? – переспросил он, пожав плечами. – Разве мы живем при Людовике Четырнадцатом, а не при Людовике Пятнадцатом? – Нет! Однако графиня дю Барри вдвоем с герцогом д'Эгийоном стоят госпожи де Ментенон. Берегитесь! Я не знаю сегодня ни одной принцессы крови, которая бы стала приносить вам в тюрьму конфеты и гусиную печенку.. – Вот так предсказания! – заметил маршал после долгого молчания. – Вы читаете в книге будущего, ну а что в настоящем? – Господин маршал слишком мудр, чтобы ему советовать. – Скажи-ка, господин шут, уж не собираешься ли и ты надо мною посмеяться?.. – Осторожно, господин маршал, не забывайте о возрасте; нельзя так называть человека, которому перевалило за сорок, а мне ведь уже шестьдесят семь лет. – Ну, это пустяки… Помоги мне выйти из этого положения и.., скорее, скорее!.. – Помочь советом? – Чем хочешь. – Еще не время. – Ты все шутишь? – Боже сохрани!.. Если бы я хотел пошутить, я выбрал бы для этого другое время. К несчастью, теперь не до шуток. – Что означает это поражение? Оно подоспело не вовремя? – Да, ваша светлость, не вовремя. Если весть об отмене приговора дошла до Парижа, я не отвечаю за… Может быть, послать курьера к президенту д'Алигру? – Чтобы над нами посмеялись еще раньше?.. – При чем здесь самолюбие, господин маршал? Тут бы и святой потерял голову… Послушайте! Позвольте мне закончить мой план высадки войск в Англии, а сами постарайтесь выкарабкаться из этой интриги с портфелем, потому что половина Дела уже сделана. Маршал знал, что временами Рафте бывал не в духе. Он знал, что, когда его секретарь впадал в меланхолию, лучше было его не раздражать. – Ну, не сердись на меня, – сказал он. – Если я чего-нибудь не понимаю, объясни мне. – Ваша светлость желает, чтобы я набросал приблизительный план поведения? – Вот именно, раз ты утверждаешь, что я не умею себя вести. – Ну что ж, пусть будет так! Слушайте! – Слушаю. – Вы должны послать господину д'Алигру, – ворчливо начал Рафте, – письмо герцога д'Эгийона, присовокупив копию решения об отмене приговора, принятого на королевском Совете. Дождитесь, пока Парламент соберется для обсуждения и примет решение – это произойдет очень скоро. Тогда садитесь в карету и поезжайте с визитом к вашему прокурору, мэтру Флажо. – Как? – вскричал Ришелье; это имя заставило его подпрыгнуть, как и накануне. – Опять господин Флажо! Какое мэтру Флажо до всего этого дело и какого черта я поеду к мэтру Флажо? – Как я имел честь сообщить вашей светлости, мэтр Флажо – ваш прокурор. – Ну и что же? – Раз он ваш прокурор, у него ваши бумаги.., касающиеся каких-нибудь процессов… И вы поедете для того, чтобы поинтересоваться, как идут ваши дела. – Завтра? – Да, ваша светлость, завтра. – Но это же ваше дело, господин Рафте. – Вовсе нет, вовсе нет… Так было, когда мэтр Флажо был простым переписчиком. Тогда я мог разговаривать с ним как с равным. Но с завтрашнего дня мэтр Флажо становится Аттилой, угрозой для королей, ни больше ни меньше; с таким всемогущим господином по плечу беседовать только герцогу и пэру, маршалу Франции. – Ты это все серьезно или опять ломаешь комедию? – Завтра вы сами увидите, насколько это серьезно, ваша светлость. – Ты мне растолкуй, что со мной будет у твоего мэтра Флажо. – Мне бы этого не хотелось… Ведь вы завтра станете мне доказывать, что все угадали заранее… Спокойной ночи, господин маршал! Запомните следующее: сейчас же послать курьера к господину д'Алигру, а завтра поезжайте к мэтру Флажо. Ах да, адрес… Впрочем, кучер знает, в течение этой недели он возил меня туда не раз.  Глава 27. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЧИТАТЕЛЬ ВСТРЕТИТСЯ С ОДНОЙ ИЗ СВОИХ СТАРЫХ ЗНАКОМЫХ, СЧИТАВШЕЙСЯ ПОТЕРЯННОЙ, И, ВОЗМОЖНО, НЕ ПОЖАЛЕЕТ ОБ ЭТОМ   Читатель нас, без сомнения, спросит, почему Флажо, собирающийся сыграть столь величественную роль, был нами назван прокурором, а не адвокатом. И читатель был бы прав; мы сейчас ответим на этот вопрос. Парламент с недавнего времени был распущен на каникулы, и у адвокатов было так мало работы, что не стоило о ней и говорить. Предвидя наступление времени, когда защищать и во все будет некого, Флажо переговорил с прокурором Гильду; тот уступил ему и контору, и клиентуру за двадцать пять тысяч ливров, выплаченных единовременно. Вот как Флажо оказался прокурором. Если нас спросят, где он взял двадцать пять тысяч ливров, мы можем ответить, что он женился на мадмуазель Маргарите и эта сумма досталась ей в приданое. Это произошло в конце тысяча семьсот семидесятого года, то есть за три месяца до изгнания де Шуазеля. Флажо уже давно выказал себя ярым сторонником оппозиции. Став прокурором, он оказался еще неистовее и благодаря этой горячности приобрел некоторую известность. Эта известность вкупе с опубликованием зажигательной статьи о столкновении герцога д'Эгийона с г-ном де ла Шалоте привлекла к нему внимание Рафте, которому было необходимо быть в курсе парламентских событий. Однако, несмотря на новое звание и возросшую известность, Флажо остался жить на улице Пти-Лион-Сен-Совер. Было бы слишком жестоко не дать мадмуазель Маргарите порадоваться тому, что прежние соседки называют ее г-жой Флажо, и не дать ей насладиться почтительностью клерков Гильду, перешедших на службу к новому прокурору. Нетрудно догадаться, как страдал де Ришелье, проезжая через зловонный в этой части Париж, добираясь до вонючей дыры, которую парижская служба путей сообщения нарекла улицей. Перед дверью Флажо карета де Ришелье столкнулась с другой каретой. Маршал заметил в экипаже высокую прическу, и так как, несмотря на семидесятипятилетний возраст, он оставался галантным кавалером, то поспешил ступить ногой в грязь, чтобы предложить руку даме, выходившей без чьей-либо помощи из кареты. Однако в этот день маршалу не везло: на подножку ступила сухая бугорчатая нога старухи. Морщинистое лицо, темно-коричневое из-за толстого слоя румян, окончательно убедило его в том, что это даже не пожилая дама, а дряхлая старуха. Впрочем, отступать было некуда; маршал сделал движение, и движение было замечено. Де Ришелье и сам был немолод. Однако сутяга – а какая еще женщина могла бы прибыть в карете на эту улицу, если не сутяга? – в отличие от герцога, не колеблясь и с улыбкой, от которой становилось жутко, оперлась на руку Ришелье. «Где-то я уже видел это лицо», – подумал герцог, а вслух прибавил: – Сударыня тоже желает подняться к мэтру Флажо? – Да, герцог, – отвечала старуха. – Я имею честь быть вам знакомым, сударыня? – вскричал неприятно удивленный герцог и остановился в начале грязного подъезда. – Кто же не знает господина маршала, герцога де Ришелье? – ответила старуха. – Для этого нужно было бы забыть, что я женщина. «Неужели эта мартышка считает себя женщиной?» – подумал победитель Маона и склонился в изящнейшем поклоне. – Осмелюсь задать вопрос, с кем имею честь говорить? – Графиня Де Беарн, к вашим услугам, – отвечала старуха, приседая в реверансе на грязной дощатой мостовой в трех вершках от откинутой крышки погреба, в котором, как злорадно надеялся про себя маршал, старуха должна была вот-вот исчезнуть после третьего приседания. – Очень приятно, сударыня, я в восторге, – проговорил он, – благодарю судьбу за счастливый случай. – Так у вас тоже процессы, графиня? – Ах, герцог, у меня всего один процесс, но какой! Не может быть, чтобы вы о нем не слыхали! – Разумеется, разумеется, этот большой процесс… Вы правы, простите. Ах, черт, забыл только, с кем вы судитесь… – С Салюсами. – Да, да, с Салюсами, графиня. Об этом процессе еще сочинили куплет… – Куплет?.. – раздраженно спросила старуха. – Какой еще куплет? – Осторожно, графиня, не упадите, – проговорил герцог, с огорчением отметив, что старуха так и не свалилась в яму. – Держитесь за перила, вернее, за веревку. Старуха первой стала подниматься по ступенькам. Герцог последовал за ней. – Да, довольно смешной куплет, – продолжал он. – Смешной куплет о моем процессе?.. – Бог мой, вы сами можете оценить!.. Да вы, может быть, его знаете?.. – Ничего я не знаю. – Поется на мотив «Прекрасной Бурбонки»: Мадам! Я в затрудненье ныне, Любезность оказав, графиня, Вы помогли бы мне вполне. – Вы понимаете, что это говорит графиня Дю Барри. – Как это нагло с ее стороны!.. – Что вы хотите! Эти куплетисты… Для них нет ничего святого. Боже, до чего засалена веревка! А вы на это отвечаете: Стара я и упряма стала, От долгой тяжбы я устала, Кто выиграть помог бы мне? – Это ужасно! – вскричала графиня. – Нельзя так оскорблять благородную женщину! – Прошу прощения, графиня, если я спел фальшиво: я задыхаюсь на лестнице… Ну, вот мы и пришли. Позвольте, я подергаю за ручку двери. Старуха с ворчанием пропустила герцога вперед. Маршал позвонил. Хотя г-жа Флажо стала прокуроршей, в ее обязанности по-прежнему входило отворять дверь и готовить еду. Она впустила посетителей и проводила их в кабинет Флажо. Сутяги обнаружили здесь разгневанного хозяина, изощрявшегося с пером в зубах, диктуя ужасный обличительный текст своему первому клерку. – Боже мой! Мэтр Флажо! Что же это творится? – вскричала графиня. Прокурор обернулся на ее голос. – А-а, графиня! Ваш покорный слуга! Стул графине де Беарн! Этот господин с вами, графиня?.. Э-э, герцог де Ришелье, если не ошибаюсь? У меня?.. Еще стул, Бернаде, давай сюда еще один стул – Мэтр Флажо! – заговорила графиня. – Прошу вас сказать, в каком состоянии мой процесс?! – Ах, графиня! Я как раз только что занимался вами. – Прекрасно, мэтр Флажо, прекрасно! – Думаю, графиня, что он наделает много шуму, я на это надеюсь. – Хм! Будьте осторожны… – Что вы, графиня, теперь нечего опасаться. – Если вы занимаетесь моим делом, то можете сначала дать аудиенцию господину герцогу. – Господин герцог, простите меня, – молвил Флажо, – однако вы слишком галантны, чтобы не понять… – Понимаю, мэтр Флажо, понимаю. – Теперь я весь к вашим услугам. – Будьте покойны, я у вас много времени не отниму: вы знаете, что меня к вам привело. – Бумаги, которые передал мне третьего дня господин Рафте. – Да, некоторые документы, касающиеся моего процесса с.., моего процесса о… А черт! Должны же вы знать, какой процесс я имею в виду, мэтр Флажо. – Ваш процесс о землях в Шапна. – Не спорю. Могу ли я надеяться с вашей помощью на успех? Это было бы весьма любезно с вашей стороны. – Господин герцог! Это дело отложено на неопределенный срок. – Почему же? – Дело будет слушаться не раньше, чем через год, самое раннее. – На каком основании, скажите на милость? – Обстоятельства, господин герцог, обстоятельства… Вы знаете об отмене приговора его величеством?.. – Думаю, что знаю… О каком именно вы говорите? Его величество часто отменяет приговоры. – Я имею в виду тот указ, который отменяет наш приговор. – Прекрасно! Ну и что же? – А то, господин герцог, что мы в ответ готовы сжечь все корабли. – Сжечь все корабли, дорогой мой? Вы сожжете корабли Парламента? Вот это не совсем ясно; я и не знал, что у Парламента есть корабли. – Может быть, первая палата отказывается регистрировать? – спросила графиня де Беарн; процесс герцога де Ришелье не мог отвлечь ее от тяжбы, какую вела она. – Это еще что! – И вторая тоже? – Это бы ничего… Обе палаты приняли решение ничего больше не рассматривать, прежде чем король не уберет герцога д'Эгийона. – Ба! – всплеснув руками, вскричал маршал. – Больше не рассматривать.., чего? – в волнении спросила графиня. – Да.., процессы, графиня! – И мой процесс будет отложен? – вскричала графиня де Беарн в ужасе, который она даже не пыталась скрыть. – И ваш, и процесс господина герцога – тоже. – Но это беззаконие! Это неповиновение его величеству! – Сударыня! – с пафосом отвечал прокурор. – Король забылся… Мы тоже готовы забыть о приличиях. – Господин Флажо, вы доиграетесь до того, что вас засадят в Бастилию, это говорю вам я! – Я отправлюсь туда с пением, сударыня, и, уж если я туда пойду, все мои собратья последуют за мной с пальмовыми ветвями в руках. – Он взбесился! – проговорила графиня, обратившись к Ришелье. – Мы, все До одного, готовы сражаться до конца! – продолжал прокурор. – Ого! – обронил маршал. – Это становится интересно. – Сударь! Да ведь вы сами только что мне сказали, что занимаетесь мною, – снова заговорила графиня де Беарн. – Я так сказал, и это правда… Вас, сударыня, я привожу в качестве первого примера в своем выступлении. Вот абзац, имеющий к вам отношение. Он вырвал из рук клерка начатую обличительную речь, нацепил на нос очки и с выражением прочитал: «Потеряв состояние, заложив имение, наплевав на обязательства.., его величество поймет, как они должны страдать… Итак, докладчик имел в своем распоряжении важное дело, от которого зависит имущество одного из старейших домов королевства; его стараниями, благодаря его предприимчивости, таланту, да позволено будет ему так сказать, это дело шло прекрасно, и право знатной и могущественной дамы Анжелики-Шарлотты-Вероники графини де Беарн, было бы признано, объявлено, как вдруг небольшая размолвка.., погубив…» – На этом месте я остановился, сударыня, – сообщил прокурор, выпятив грудь колесом, – я надеюсь, что портрет получится великолепный. – Господин Флажо, – заговорила графиня де Беарн, – сорок лет назад я впервые обратилась к вашему отцу – нотариусу, достойному человеку; после его смерти я передала свои дела в ваши руки; на моих делах вы заработали около двенадцати тысяч ливров; возможно, вы заработали бы еще больше… – Записывайте, все записывайте, – с живостью приказал Флажо клерку, – это будет свидетельство, доказательство: мы внесем его в речь. – Так вот я забираю у вас свои бумаги, – перебила его графиня, – с этой минуты вы утратили мое доверие. Растерявшись от внезапной немилости, словно громом пораженный, Флажо застыл в недоумении. Оправившись от удара, он почувствовал себя мучеником, пострадавшим за веру. – Пусть так! Бернаде, верните бумаги графине и отметьте, что докладчик предпочел совесть состоянию. – Прошу прощения, графиня, – шепнул маршал на ухо графине де Беарн, – однако вы поступаете необдуманно, как мне представляется. – О чем я не подумала, господин герцог? – Вы забираете свои бумаги у этого храброго бунтовщика, но что вы собираетесь с ними делать? – Отнесу их другому прокурору, другому адвокату! – вскричала графиня. Флажо поднял глаза к небу с мрачной улыбкой самоотречения и стоического смирения. – Но ведь раз принято решение, – шепотом продолжал маршал, – что палаты не будут больше проводить судебных заседаний, дорогая графиня, следовательно, никакой другой прокурор не станет вами заниматься, кроме мэтра Флажо… – Это что же, заговор? – Неужели вы, черт побери, считаете мэтра Флажо таким глупцом, чтобы он протестовал в одиночку, риску, я потерять свою контору? Должно быть, собратья поддерживают его? – Что же намереваетесь делать вы? – Я заявляю, что мэтр Флажо – честный прокурор, и мои бумаги будут у него в целости и сохранности… Я оставляю их у него и продолжаю, разумеется, платить, как если бы он и дальше занимался моим делом. – Вы по праву считаетесь умным человеком и либералом, господин маршал! – воскликнул Флажо. – Я буду распространять это суждение, господин герцог! – Вы слишком добры ко мне, дорогой прокурор! – с поклоном отвечал Ришелье. – Бернаде! – крикнул вдохновленный прокурор своему клерку. – Включите похвалу господина маршала де Ришелье в заключительную часть! – Нет, нет, не стоит, мэтр Флажо! Я вас умоляю… – с живостью возразил маршал. – Ах, черт побери, что вы там собираетесь делать? Я предпочитаю тайну в том, что принято называть делом… Не огорчайте меня, мэтр Флажо. Я буду отрицать, опровергать: видите ли, я очень скромен… Ну, графиня, что вы на это скажете? – Я скажу так: мой процесс будет слушаться… Мне нужно судебное разбирательство, и оно состоится! – А я вам скажу: чтобы ваш процесс состоялся, королю придется послать швейцарцев, рейтаров и двадцать пушек в зал заседаний, – с воинственным видом отвечал Флажо, и это привело старуху в полное отчаяние. – Вы, значит, не верите, что его величество на это способен? – шепнул Ришелье, обращаясь к Флажо. – Это невозможно, господин маршал! Это просто неслыханно! Это означало бы, что во Франции нет больше справедливости, как уже нет хлеба. – Вы полагаете? – Вы сами в этом убедитесь. – Однако король разгневается, – Мы готовы на все! – Даже на изгнание? – На смерть, господин маршал! Оттого, что на нас мантия, мы не стали трусливее! Флажо ударил себя кулаком в грудь. – Теперь я уверен, – сказал Ришелье своей спутнице, – что кабинету министров не поздоровится! – О да! – после некоторого молчания заметила графиня. – И это весьма для меня прискорбно, потому что я никогда не вмешиваюсь в происходящее, а теперь вот оказываюсь втянутой в этот конфликт. – Я совершенно убежден, – отвечал маршал, – что есть одно лицо, которое может вам помочь в этом деле, человек могущественный… Но захочет ли он? – Надеюсь, не будет с моей стороны слишком нескромным полюбопытствовать, господин герцог, кто это могущественное лицо? – Ваша крестница, – отвечал герцог. – Графиня Дю Барри? – Она самая. – А ведь, пожалуй, вы правы… Вы подали мне прекрасную мысль! Герцог прикусил губу. – Так вы поедете в Люсьенн? – спросил он. – Без малейшего колебания. – Однако графине Дю Барри не осилить оппозиции Парламента. – Я скажу ей, что хочу, чтобы мое дело было рассмотрено в суде. Она ни в чем не сможет мне отказать после того, что я для нее сделала. Она скажет королю, что ей этого хочется. Его величество поговорит с канцлером, а у канцлера – большие возможности, господин герцог… Мэтр Флажо, будьте любезны, хорошенько изучите мое дело. Оно будет слушаться раньше, чем вы предполагаете, это говорю вам я! Мэтр Флажо недоверчиво покачал головой, однако графиня была непоколебима. Выйдя из задумчивости, герцог проговорил: – Раз вы отправляетесь в Люсьенн, графиня, передайте, пожалуйста, от меня нижайший поклон. – С большим удовольствием, герцог. – Мы с вами – друзья по несчастью: ваш процесс приостановлен, мой – тоже. Когда вы будете просить за себя, то вы тем самым ускорите рассмотрение и моего дела.. Кроме того, вы можете засвидетельствовать там мое неудовольствие, которое нам причиняют эти упрямцы в Парламенте. Прибавьте к этому, пожалуйста, что именно я посоветовал вам прибегнуть к помощи божественной хозяйки Люсьенн. – Не премину, герцог. Прощайте, господа! – Имею честь предложить вам свою руку и проводить вас до кареты. Еще раз прощайте, мэтр Флажо, не буду вам мешать заниматься делами… Маршал проводил графиню до кареты. «Рафте прав, – подумал он, – такие, как Флажо, способны произвести революцию. Слава Богу, я подкреплен с обеих сторон. Я придворный и в то же время член Парламента. Графиня Дю Барри попытается вмешаться в политику и падет одна. Если она устоит, я ей подложу мину в лице мадмуазель де Таверне. Да, этот чертов Рафте в самом деле мой ученик. Я его поставлю во главе кабинета, когда стану премьер-министром».  Глава 28. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ВСЕ СТАНОВИТСЯ ЕЩЕ БОЛЕЕ ЗАПУТАННЫМ   Графиня де Беарн воспользовалась советом Ришелье. Спустя два с половиной часа после того, как она рассталась с герцогом, она уже сидела в приемной Люсьенн в обществе Замора. Она некоторое время не показывалась у графини Дю Барри, и потому ее присутствие вызвало некоторое любопытство в будуаре графини, услыхавшей имя графини де Беарн. Д'Эгийон тоже не терял времени даром. Он замышлял вместе с фавориткой заговор, когда Шон вошла с просьбой принять графиню де Беарн. Герцог собрался было удалиться, но графиня его удержала. – Я бы хотела, чтобы вы остались, – сказала она. – В том случае, если старая скупердяйка станет клянчить деньги, вы окажетесь полезны: в вашем присутствии она попросит меньше. Герцог остался. Графиня де Беарн с подобающим случаю выражением лица села напротив Дю Барри в предложенное ей кресло. Когда они обменялись приветственными фразами, Дю Барри спросила: – Могу ли я узнать, какому счастливому случаю я обязана вашим посещением, сударыня? – Ах, графиня! – воскликнула старая сутяга. – Меня привело к вам огромное несчастье! – Что случилось? – У меня есть новость, которая очень опечалит его величество – Говорите скорее! – Парламент… – Ага! – проворчал д'Эгийон. – Господин герцог д'Эгийон! – поспешила представить графиня своего гостя посетительнице во избежание недоразумения. Однако старая графиня была такой же хитрой, как все придворные, вместе взятые. Она могла допустить оплошность только умышленно, когда недоразумение было ей на руку. – Я наслышана обо всех гнусностях этих судейских крючков и об их неуважении к заслугам и знатному происхождению, – сказала она. Ее комплимент герцогу достиг цели: герцог низко поклонился старой сутяге, она поднялась и тоже поклонилась. – Однако речь идет не только о герцоге, затронута вся нация: Парламент отказывается заседать. – Неужели? – вскричала Дю Барри, откидываясь на софу. – Так во Франции не будет больше правосудия?.. И что же дальше? Какие это повлечет за собой последствия? Герцог улыбнулся. Однако вместо того, чтобы свести все к шутке, графиня де Беарн еще пуще нахмурила и без того суровое лицо. – Это огромное бедствие, – молвила она. – Вы так думаете? – спросила фаворитка. – Сразу видно, графиня, что у вас нет процесса. – Гм! – обронил д'Эгийон, желая привлечь внимание графини Дю Барри; она, наконец, поняла, куда клонит сутяга. – Увы, графиня, – спохватилась она, – вы правы: вы мне напомнили, что у меня нет процесса, но у вас-то он есть, и очень серьезный! – Да, графиня!.. И любая отсрочка для меня разорительна. – Бедная графиня! – Необходимо, чтобы король принял решение! – Его величество давно готов выслать господ советников. – Да, но тогда дело будет отложено на неопределенный срок! – Вы знаете какой-нибудь другой способ? Не предложите ли вы что-нибудь еще? Старая сутяга вся ушла в чепец, словно Цезарь, умирающий под своей тогой. – Есть одно средство, – заговорил д'Эгийон, – однако то величество вряд ли на него согласится. – Какое средство? – озабоченно спросила старая графиня. – Обыкновенное оружие французского монарха, когда он чувствует притеснение: занять Королевское кресло в Парламенте. Он говорит: «Я так хочу!», в то время как противники думают: «Я этого не хочу!» – Превосходная мысль! – в восторге вскричала Дю Барри. – Однако не стоит ее разглашать, – тонко заметил д'Эгийон с жестом, понятным графине де Беарн. – Сударыня! – подхватила графиня де Беарн. – Вы имеете такое влияние на его величество! Добейтесь того, чтобы он сказал: «Я хочу, чтобы состоялся процесс графини де Беарн». Кстати, как вы знаете, это мне уже давно было обещано. Д'Эгийон прикусил губу, поклонился графине Дю Барри и вышел из будуара: он услыхал, как во двор въехала карета короля. – А вот и король! – проговорила Дю Барри, вставая и давая этим понять, что аудиенция окончена. – Позвольте мне пасть его величеству в ноги! – Чтобы попросить его занять «Королевское кресло»? Я ничего не имею против, – с живостью ответила графиня Дю Барри. – Оставайтесь здесь, раз вам этого так хочется. Едва графиня де Беарн успела поправить чепец, как вошел король. – А-а, у вас гости, графиня?.. – Графиня де Беарн, сир. – Сир, прошу у вас правосудия! – вскричала старая дама, приседая в низком реверансе. – Ой-ой-ой! – воскликнул Людовик XV с едва различимой насмешкой, понятной только тем, кто его знал. – Вас кто-нибудь оскорбил, графиня? – Сир, я прошу правосудия! – Против кого? – Против Парламента. – Вот оно что! – проговорил король, хлопнув в ладоши. – Вы жалуетесь на мой Парламент? Доставьте мне удовольствие, образумьте их. У меня тоже есть основание быть им недовольным, и я тоже прошу у вас правосудия! – прибавил он, передразнивая реверанс старой графини. – Сир, ведь вы же, наконец, король, вы – хозяин. – Король – да; хозяин – не всегда. – Сир, проявите волю. – Это как раз то, что я делаю каждый вечер. На следующее утро они тоже проявляют свою волю. А так как наши желания диаметрально противоположны, мы напоминаем Землю и Луну, которые летают вечно одна за другой, никогда не встречаясь. – Сир, у вас довольно мощный голос, чтобы заглушить этих крикунов. – Вот тут вы ошибаетесь. Это ведь не я адвокат, а они. Если я говорю «да», они отвечают «нет». Найти общий язык совершенно невозможно… Вот если бы, когда я говорю «да», вы нашли средство помешать им сказать «нет», я заключил бы с вами союз. – Сир, я знаю такое средство. – Немедленно дайте мне его. – Ну что же, сир, извольте: вам следует занять Королевское кресло. – Час от часу не легче! Королевское кресло! – отвечал король. – Как вы могли до этого додуматься? Да это почти революция! – У вас будет возможность сказать этим бунтовщикам прямо в лицо, что вы – хозяин. Вы знаете, сир, что когда король проявляет таким образом свою волю, то он один имеет право говорить, никто ему не отвечает. Вы им скажете: «Я хочу!», и они склонят головы… – Идея великолепная! – воскликнула графиня Дю Барри. – Да, великолепная, – согласился Людовик XV, – но она не подходит. – До чего же красиво, – с жаром продолжала Дю Барри, – кортеж, знать, пэры, все офицеры короля, за ними – огромная толпа народу, и потом – само Королевское кресло с пятью подушками, расшитыми золотыми лилиями… Пышная была бы церемония! – Вы полагаете? – не очень уверенно спросил король. – И роскошный королевский наряд: горностаевая мантия, брильянтовый венец, золотой скипетр, – в общем, весь блеск, который так идет к царственному и красивому лицу. Ах, до чего вы были бы великолепны, сир! – воскликнула графиня Дю Барри. – Со времени вашего детства, сир, – прибавила графиня де Беарн, – в каждом сердце хранится воспоминание о вашей необыкновенной красоте. Кроме того, – продолжала она, – это был бы удобный случай для господина канцлера проявить хитрость и сдержанное красноречие, чтобы эти людишки были раздавлены правдой, достоинством, авторитетом. – Я должен дождаться преступления со стороны Парламента, – сказал Людовик XV, – а уж тогда посмотрим. – Чего еще ждать, сир? Что может быть ужаснее того, что сделано? – Что же сделано? Рассказывайте. – А вы не знаете? – Парламент слегка подразнил герцога д'Эгийона, это не смертельно… Хотя дорогой герцог – один из моих друзей, – прибавил король, взглянув на графиню Дю Барри. – Итак, Парламент подразнил герцога – я положил конец их злобным выпадам, отменив приговор вчера или третьего дня, не помню точно. Вот мы и квиты. – А знаете, сир, – живо проговорила Дю Барри, – графиня только что нам сообщила, что нынче утром эти господа в черных мантиях дождались удобного случая. – Что такое? – нахмурившись, спросил король. – Расскажите, графиня! Король позволяет, – сказала фаворитка. – Сир! Господа советники решили больше не проводить судебных заседаний Парламента до тех пор, пока вы, ваше величество, не признаете их правыми. – Неужели? – молвил король. – А вы не ошибаетесь, графиня? Ведь это было бы неповиновение, а мой Парламент не осмелится восстать, я надеюсь… – Сир, уверяю вас, что… – Полно, графиня, это, верно, слухи. – Выслушайте меня, ваше величество. – Говорите, графиня. – Так вот, мой прокурор вернул мне сегодня мое дело… Он больше не защищает, потому что теперь никто больше не судит. – Уверяю вас, что это только слухи. Они пытаются меня запугать. При этих словах король взволнованно заходил по комнате. – Сир! Может быть, ваше величество скорее поверит герцогу де Ришелье? Так вот, в моем присутствии герцогу де Ришелье вернули, как и мне, все бумаги, и герцог удалился в ярости. – Кто-то скребется в дверь, – заметил король, желая переменить тему. – Это Замор, сир. Вошел Замор. – Хозяйка! Письмо! – Вы позволите, сир? – спросила графиня. – О Господи! – вдруг вскрикнула она. – Что такое? – Это от господина канцлера, сир. Зная, что ваше величество собирался ко мне с визитом, господин де Монеу просит меня испросить для него аудиенцию. – Что там могло случиться? – Просите господина канцлера! – приказала Дю Барри. Графиня де Беарн встала и хотела откланяться. – Вы не мешаете, графиня, – сказал ей король. – Здравствуйте, господин де Монеу! Что нового? – Сир! – с поклоном отвечал канцлер. – Парламент вам раньше мешал: теперь нет больше Парламента. – Как так? Они, что же, все умерли? Наелись мышьяку? – Боже сохрани!.. Нет, сир, они здравствуют. Но они больше не желает заседать и подали в отставку. Я только что их принимал. – Советников? – Нет, сир, отставки. – Я же вам говорила, сир, что это серьезно, – вполголоса заметила графиня. – Очень серьезно! – в нетерпении отвечал король. – Ну и что же вы сделали, господин канцлер? – Я пришел за указаниями вашего величества. – Давайте всех их вышлем. Монеу. – Сир, в изгнании они тоже не станут проводить судебные заседания. – Давайте прикажем им заседать!.. Неужели не существует более ни предписаний, ни королевских указов?.. – Сир, на этот раз вам придется проявить свою власть. – Да, вы правы. – Мужайтесь! – шепнула де Беарн графине Дю Барри. – И поступить, как хозяин, после того, как вы слишком часто вели себя, как отец! – вскричала графиня. – Канцлер! – медленно проговорил король. – Я знаю только одно средство. Оно сильное, но действенное. Я собираюсь занять Королевское кресло в Парламенте. Надо хоть раз как следует напугать этих господ. – Сир! – вскрикнул канцлер. – Прекрасно сказано! Либо они подчинятся, либо пойдут на разрыв! – Графиня! – обратился король к старой сутяге. – Если ваше дело еще и не слушалось, то, как видите, в том не моя вина. – Сир! Вы – величайший в мире король! – Да! Да!.. – эхом отозвались графиня, Шон и канцлер. – Однако мир так не думает, – пробормотал король.  Глава 29. «КОРОЛЕВСКОЕ КРЕСЛО»   Итак, состоялось знаменитое «Королевское кресло» с соответствующим случаю церемониалом, которого требовали, с одной стороны, тщеславие короля, с другой – интриги, подталкивавшие государя к государственному перевороту. Королевский дворец был оцеплен войсками. Огромное количество лучников в коротких юбочках, солдат охраны и полицейских агентов должны были защищать господина канцлера. А он, словно генерал в день решающего сражения, должен был явиться для участия в этом предприятии. Господин канцлер был непопулярен. Он сам это знал, и если тщеславие мешало ему понять губительность для него этого шага, то люди, лучше осведомленные о сложившемся общественном мнении, могли бы без всякого преувеличения предсказать ему позор или, по крайней мере, шиканье. Такой же прием был оказан и герцогу д'Эгийону, которого инстинктивно отвергала толпа отчасти после парламентских дебатов. Король притворялся спокойным. Однако он был встревожен. Но видно было, как ему нравится его великолепный королевский наряд; он полагал, что ничто не может так защитить, как величие. Он мог бы прибавить: «И любовь подданных». Но эти слова ему часто повторяли в Меце во время его болезни, и он решил, что если скажет так, то его обвинят в плагиате. Для ее высочества это зрелище было внове, и она в глубине души, может быть, желала его увидеть. Однако, когда наступило утро, она с грустным видом отправилась на церемонию и не меняла во все ее продолжение выражения лица, и это способствовало тому, что о ней сложилось благоприятное мнение. Графиня Дю Барри была отважная дама. Она верила в свою судьбу, потому что была молода и хороша собой. И потом, разве о ней не все уже было сказано? Что нового можно было прибавить? Казалось, она сияла, освещенная отблеском величия своего возлюбленного – короля. Герцог д'Эгийон отважно вышагивал среди шедших впереди короля пэров. Его благородное, выразительное лицо не выдавало ни малейшего огорчения или неудовольствия. В то же время он и не задирал нос, чувствуя себя победителем. При виде того, как он шел, никто не догадался бы о том, какую битву затеяли из-за него король и Парламент. В толпе на него показывали друг другу пальцем; члены Парламента бросали на него испепеляющие взгляды – и только! Большая зала Дворца была набита битком, собралось более трех тысяч человек. А вокруг Дворца толпа, сдерживаемая хлыстами судебных исполнителей и палками лучников, глухо гудела; не было слышно ни отдельных голосов, ни выкриков, однако по звуку можно было догадаться, что собралась огромная масса народу. В большой зале установилась тишина; когда стихли шаги, каждый занял свое место, и величавый монарх мрачно повелел канцлеру начинать. Члены Парламента знали заранее, что Королевское кресло не обещает им ничего хорошего. Они понимали, зачем их созвали. Они справедливо полагали, что король собирается объявить им свою волю; однако они знали, что король кроток, чтобы не сказать – труслив, и если им и суждено было испугаться, то лишь последствий церемонии, а не самого заседания. Канцлер взял слово. Он был большой говорун. Начало его речи было многословным, и любители выразительного стиля нашли его многообещающим. Однако сама речь превратилась постепенно в столь сильный разнос, что вызвала у знатных господ улыбку, а члены Парламента почувствовали себя не в своей тарелке Устами канцлера король приказывал немедленно прекратить всякие отношения с Англией, от которой он устал. Он приказывал Парламенту помириться с герцогом д'Эгийоном, услуги которого были ему приятны. За это он обещал, что жизнь потечет, как в счастливые времена золотого века, когда текли ручейки, нашептывая краткие и миролюбивые выступления из пяти пунктов; когда на деревьях росли папки с делами о пределах досягаемости господ адвокатов или прокуроров, имевших право их срывать, так как плоды принадлежали им. Эти сладкие речи не примирили Парламент с де Монеу, так же как не заставили помириться и с герцогом д'Эгийоном. Впрочем, речь была произнесена, и на нее нельзя было ответить. Члены Парламента к вящей досаде короля приняли все как один – что само по себе придает силы – спокойный и безразличный вид, не понравившийся его величеству и занимавшим трибуны аристократам. Ее высочество побледнела от ярости. Она впервые явилась свидетельницей неповиновения толпы. Она собиралась хладнокровно прикинуть его возможности. Отправляясь на церемонию «Королевского креслам, она намеревалась хотя бы внешне проявить несогласие с решением, которое должно было приниматься или быть официально объявлено. Однако мало-помалу она почувствовала себя втянутой в борьбу, причем была на стороне равных ей по крови и по положению. По мере того как канцлер вгрызался в парламентскую плоть, юная гордячка все сильнее возмущалась тем, что его зубы недостаточно остры. Ей казалось, что она могла бы найти такие слова, которые заставили бы дрогнуть сборище, как стадо быков под палкой погонщика. Короче говоря, она нашла, что канцлер слишком слаб, а члены Парламента – очень сильны. Людовик XV был великолепным физиономистом, как все эгоисты, если только они не были лентяями. Он огляделся, желая увидеть, как встречена его воля, выраженная, как ему казалось, достаточно красноречиво. Побелевшие закушенные губы ее высочества сказали ему о том, что творится в ее душе. Он перевел взгляд на графиню Дю Барри, уверенный в том, что увидит нечто противоположное, но вместо победоносной улыбки он заметил лишь страстное желание привлечь к себе взгляд короля, словно для того, чтобы узнать, что он думает. Ничто так не смущает слабые умы, как мысль о том, что их опередят ум и воля другого человека. Если они замечают на себе решительные взгляды, они заключают, что сами они действовали недостаточно смело и теперь будут выглядеть или уже выглядят смешными; что с них потребуют больше того, что они сделали. Тогда они бросаются в другую крайность; робость переходит в раж, неожиданный взрыв дает выход опасениям, оказавшимся сильнее их прежних страхов. Королю не было нужды прибавлять ни одного слова к выступлению канцлера – кстати, это противоречило бы этикету. Однако его словно одолел бес болтливости: он махнул рукой, показывая, что желает говорить. На сей раз присутствующие оцепенели. Головы всех членов Парламента повернулись, словно по команде, к Королевскому креслу. Аристократы, пэры, офицеры – все взволновались. Было не исключено, что после стольких хороших слов его величество Людовик Благочестивый возьмет да и скажет ненужную грубость, а их благоговение перед его величеством не позволяло им прервать короля. Кое-кто заметил, что герцог де Ришелье, делавший вид, что держится на приличном расстоянии от племянника, неожиданно приблизился к нему, словно притянутый взглядом и таинственным совпадением мыслей. Однако его взгляд, уже готовый выразить возмущение, встретился с взглядом графини Дю Барри. Ришелье, как никто, обладал бесценным даром перевоплощения: он перешел от насмешливого тона к восхищению и выбрал прекрасную графиню точкой пересечения между этими крайностями. Итак, он послал на ходу приветственную и любезную улыбку графине Дю Барри; однако она была не так глупа, тем более что старый маршал, пытавшийся поддакивать и членам Парламента, и аристократам, вынужден был очень скоро снова продолжить свой маневр, дабы никто не заметил, что он представляет собой на самом деле. Сколько возможностей в капле воды! Это целый океан для наблюдательного человека! Как много веков спрессовано в одной секунде! Неописуемая вечность! Все, о чем мы рассказываем, произошло за то короткое время, пока его величество Людовик XV, собираясь заговорить, раскрывал рот. – Вы слышали от канцлера, – решительно начал он, – какова моя воля. Подумайте же о том, как ее исполнить, потому что я не собираюсь менять свои намерения! Не успел Людовик XV закончить, как раздался оглушительный грохот. Все собрание было буквально потрясено. Члены Парламента затрепетали от ужаса, немедленно передавшегося толпе со скоростью искры. Такой же трепет охватил и сторонников короля. Удивление и восхищение были написаны на всех лицах, отдались в каждом сердце. Ее высочество, сама того не желая, благодарно взглянула на короля своими прекрасными глазами. Взвинченная графиня Дю Барри вскочила и захлопала в ладоши, нисколько не боясь того, что ее забросают при выходе камнями или что на следующий день она получит сотню куплетов, один отвратительнее другого. С этой минуты Людовик XV наслаждался своим триумфом. Члены Парламента покорно склонили головы, не сдавая, однако, своих позиций. Король привстал с расшитых лилиями подушек. Сейчас же вслед за ним поднялись капитан гвардейцев, командующий свитскими офицерами и все дворяне. С улицы послышалась барабанная дробь, заиграли трубы. Король гордо прошел через залу сквозь строй склоненных голов. Почти неуловимый на слух гул толпы при появлении короля обратился в завывание, оно волной прокатилось от первых рядов до последних; толпу едва сдерживали солдаты и лучники. Герцог д'Эгийон шел по-прежнему впереди короля, не выказывая своего торжества. Подойдя к двери, ведущей на улицу, канцлер ужаснулся при виде людского моря, волнение которого он почувствовал на расстоянии. Он приказал лучникам: – Сомкнитесь вокруг меня! Низко кланяясь герцогу д'Эгийону, маршал де Ришелье сказал племяннику: – Обратите внимание, герцог, на эти склоненные головы: примет день, и они чертовски высоко поднимутся. Вот тогда надо будет поберечься! Графиня Дю Барри проходила в эту минуту вместе со своим братом, г-жой де Мирпуа и некоторыми придворными дамами. Она услыхала предостережение старого маршала и, не столько желая возразить ему, сколько стремясь блеснуть своим остроумием, заметила: – Да что вы, маршал! По-моему, бояться нечего! Вы же слышали, что сказал его величество? Если не ошибаюсь, он объявил, что ничего не собирается менять? – Слова его величества в самом деле производят сильное впечатление, графиня, – с улыбкой отвечал старый маршал. – Однако эти несносные члены Парламента не видели, к счастью для вас, что, когда король говорил, что ничего не собирается менять, он смотрел на вас! Он заключил этот мадригал одним из тех неподражаемых реверансов, какие в наши дни не умеют делать даже на сцене. Графиня Дю Барри была прежде всего женщина, а никак не политик. Она увидела лишь комплимент там, где д'Эгийон почуял эпиграмму и вместе с тем угрозу. Вот почему она ответила улыбкой, тогда как ее союзник закусил губу и побледнел. Он понял, что маршал его не простил. Последствия церемонии «Королевского кресла» не замедлили сказаться. Они были благоприятны для короля. Но, как часто случается, сильное потрясение ошеломляет. Зато после него кровь скорее течет в жилах, она словно очищается. Так, во всяком случае, думали люди, собравшиеся небольшой группкой на углу набережной О'Флер и улицы Барийри, наблюдая за отъездом короля и его пышного кортежа. Группа состояла из трех человек… Случай соединил их на этом углу, откуда они, как казалось, с любопытством смотрели на толпу. Не будучи знакомы между собой, они, однако, обменялись несколькими словами и стали держаться вместе. Еще раньше, чем кончилось заседание Парламента, они уже сделали заключение. – Ну что же, страсти разгорелись! – заговорил один из них, старик со сверкавшими глазами и добрым, благородным лицом. – «Королевское кресло» – великая вещь! – Да! – с горькой улыбкой подхватил молодой человек. – Да, если бы слова подтверждались делами… – Сударь, кажется, я вас знаю… – проговорил старик, повернувшись к юноше. – Где я мог вас видеть? – Ночью тридцать первого мая. Вы не ошиблись, господин Руссо. – А-а, вы тот самый молодой хирург, мой соотечественник, господин Марат? – Да, сударь, к вашим услугам. Они обменялись поклонами. Третий еще не проронил ни слова. Это был приятный молодой человек. Во все время церемонии он не сводил взгляда с толпы, внимательно наблюдая за борьбой ее страстей. Юный хирург ушел первым. Он отважно ринулся в самою гущу людей, не столь благодарных, как Руссо, и уже позабывших, с какой самоотверженностью он спасал пострадавших во время давки. Но он надеялся, что придет день, и его имя всплывет в памяти народной. Другой молодой человек подождал, пока он уйдет, и обратился к Руссо: – А вы не ухолите, сударь? – Я слишком стар, чтобы рисковать жизнью в такой давке. – В таком случае, – понизив голос, продолжал незнакомец, – до встречи на улице Платриер сегодня вечером, господин Руссо… Непременно приходите! Философ вздрогнул так, словно перед ним встал призрак. Бледный от природы, он еще сильнее побледнел и стал похож на мертвеца. Пока он собирался с духом, чтобы ответить незнакомцу, тот исчез.  Глава 30. О ВПЕЧАТЛЕНИИ, ПРОИЗВЕДЕННОМ СЛОВАМИ НЕЗНАКОМЦА НА ЖАН-ЖАКА РУССО   Услыхав необычные слова, произнесенные незнакомым господином, несчастный Руссо задрожал и пошел сквозь толпу, позабыв о том, что он стар и что боялся давки; наконец он вырвался на свободу. Он дошел до моста Нотр-Дам и, погруженный в задумчивость, прошел черва Гревский квартал, выбрав самый короткий путь к дому. «Оказывается, что тайна, которую каждый посвященный хранит с риском для жизни, доступна первому встречному, – рассуждал он. – Вот что происходит с тайными обществами, когда они становятся массовыми… Какой-то человек меня знает, он понимает, что я скоро буду его товарищем, а возможно, и сообщником. Нет, такой порядок вещей абсурден и невыносим». Эти мысли заставили Руссо зашагать быстрее, хотя обыкновенно он передвигался с большой осторожностью, особенно с тех пор, как его постигло несчастье на улице Менилмонтан. «Таким образом, – продолжал философ, – пожелав поближе познакомиться с будущим вырождением человечества, о котором якобы известно так называемым „ясновидцам“, я едва не сделал глупости, поверив в то, что дельные мысли к нам могут прийти из Германии, страны любителей пива и туманов; я опорочил бы свое имя, связавшись с дураками или интриганами, а они прикрывали бы им свои глупости. Нет, не бывать этому! Нет, словно при вспышке молнии мне открылась бездна, и я не собираюсь туда бросаться за здорово живешь!» Отдыхая, Руссо остановился на минуту посреди улицы, опираясь на палку. «А красивая была химера! – продолжал философ. – Свобода в лоне рабства; будущее, завоеванное без потрясений и без всякого шума; сеть организации, таинственным образом распространяющаяся в то время, пока тираны всего мира дремлют… Это было чересчур красиво; с моей стороны было глупо в это поверить… Не нужно ни опасений, ни подозрений, ни сомнений: все это недостойно свободомыслящего и независимого человека». Он пошел дальше и вдруг заметил ищеек де Сартина, шаривших всюду глазами. Они так напугали свободомыслящего и независимого человека, что он отскочил в тень от столба, мимо которого в эту минуту он проходил. От этих столбов уже недалеко было и до улицы Платриер. Руссо скорым шагом прошел это расстояние, поднялся по лестнице, задыхаясь, словно загнанная лань, и упал на стул в своей комнате, не в силах отвечать на расспросы Терезы. Немного погодя он объяснил ей причину своего волнения: он бежал, было жарко, его поразила новость: король разгневался на церемонии «Королевского кресла»; народ потрясен произошедшими событиями. Тереза в ответ проворчала, что все это не убедительная причина для того, чтобы опаздывать к обеду, и что мужчине не пристало шарахаться от малейшего шума, подобно мокрой курице. Руссо не нашелся, что ответить на последнее замечание: он много раз говорил о том же – правда, в других выражениях, Тереза прибавила, что философы, вообще люди с богатым воображением, все одним миром мазаны… В своих книгах они только и делают, что трубят в фанфары и утверждают, что ничего не боятся, что им плевать и на Бога, и на людей. Однако стоит тявкнуть собачонке, как они кричат: «На помощь!», а раз чихнув, готовы завопить: «Ах, Боже мой, я умираю!» Это была одна из излюбленных тем Терезы, она давала волю своему красноречию, на которое робкий от природы Руссо не находил, что ответить. И потому под звуки ее пронзительного голоса Руссо вынашивал свою мысль, представлявшую не меньшую ценность, чем мысли Терезы, несмотря на обидные слова, которыми награждала его жена. «Счастье состоит из запахов и звуков, – думал он, – а запах и звук – вещи условные… Кто сказал, что лук пахнет хуже розы, а павлин поет хуже соловья?» Установив эту аксиому, которую можно было принять за чистейший парадокс, он сел за стол и стал обедать. После обеда Руссо против обыкновения не пошел к клавесину. Он двадцать раз прошелся по комнате и раз сто выглянул в окно, изучая улицу Платриер. У Терезы начался один из приступов ревности, которые обычно возникают из духа противоречия у людей задиристых, то есть наименее подверженных ревности. Добро бы еще, если бы он подчеркивал свои хорошие качества! Неприятно было то, что он выставлял напоказ свой недостаток! Тереза испытывала глубокое отвращение к внешности своего мужа, к его телосложению, уму и привычкам; Тереза считала, что он стар, болен и некрасив, не боялась, что у нее уведут мужа; она не могла даже предположить, что какая-нибудь женщина способна взглянуть на него иначе, чем она сама. Однако самая сладкая мука для женщины – ревность. Вот почему Тереза позволяла себе порой это удовольствие. Видя, что Руссо так часто в задумчивости подходит к окну, что ему не сидится на месте, она проговорила: – Теперь я понимаю ваше беспокойство… Должно быть, вы недавно кое с кем расстались?.. Руссо посмотрел на нее с испугом, что явилось для нее лишним доказательством ее правоты. –..кое с кем, кого вы хотели бы еще раз увидеть, – продолжала она. – Вы так думаете? – сказал Руссо. – Похоже, мы стали бегать на свидания? – На свидания? – переспросил Руссо, до которого наконец дошло, что она его ревнует. – Вы с ума сошли, Тереза! – Я прекрасно понимаю, что это было бы безумием, – сказала она. – Впрочем, вы на все способны. Бегайте, бегайте! С вашей физиономией цвета папье-маше, с вашей аритмией, дурацким покашливанием ступайте, завоевывайте сердца! Самый лучший способ, чтобы прославиться! – Тереза! Вы сами прекрасно знаете, что ничего нет! – с раздражением заметил Руссо. – Дайте мне спокойно подумать! – Вы – распутник! – с самым серьезным видом выпалила Тереза. Руссо покраснел так, словно это была правда или он услышал комплимент. Тогда Тереза сочла себя вправе разгневаться, перевернуть все вверх дном, хлопнуть дверью, испытывая терпение Руссо, – так ребенок, играющий металлическим колечком, кладет его в коробочку и гремит им изо всех сил. Руссо укрылся в кабинете. Крики Терезы расстроили его мысли. Он решил, что, вне всякого сомнения, было бы не совсем безопасно не пойти на таинственную церемонию, о которой ему говорил незнакомец на углу набережной. «Если уж они преследуют предателей, то наверняка это распространяется на колеблющихся и безразличных, – подумал он. – Я давно заметил, что большая опасность – ничто, как и серьезная угроза, потому что в подобных случаях дело редко доходит до приведения угрозы в исполнение. Но вот когда речь идет о мелкой мести, ударах исподтишка, мистификации и других мелочах, тут надо держать ухо востро. В один прекрасный день братья-масоны отплатят мне за мое презрение, натянув веревку у меня на лестнице, я сломаю ногу и растеряю последние десять зубов.., или, пожалуй, уронят мне на голову камень, когда я буду проходить мимо какой-нибудь стройки… А еще лучше, если у них в братстве найдется какой-нибудь памфлетист, живущий у меня под боком, может быть, на одной со мной лестнице, и лазающий ко мне через окно. В этом нет ничего невозможного, раз собрания проходят на улице Платриер… Ну вот, этот бездельник напишет обо мне всякие глупости, осмеет меня на весь Париж… Ведь у меня всюду враги!» Спустя мгновение Руссо думал уже о другом. «Ну что же! – говорил он себе. – Где моя смелость? Где моя честь? Разве я испугался наедине с самим собой? Неужели, взглянув в зеркало, я увидел бы только труса и негодяя? Нет, это не так… Пускай хоть весь свет против меня сговорится, пусть потолок этого погреба обрушится на мою голову, я все равно туда пойду… Кстати, все красивые рассуждения порождают страх. С того времени, как, встретившись с незнакомцем, я вернулся домой, я все время топчусь на одном месте из трусости. Я сомневаюсь во всех и в себе самом! Это нелогично… Я себя знаю, меня нельзя обвинить в восторженности: если я увидал в будущей ассоциации что-то необычайное, значит, оно в ней есть. Кто осмелится мне сказать, что я не окажусь тем, кто восстановит род человеческий? Меня так долго искали, таинственные посланцы безгранично могущественной организации прибыли для выяснения того, можно ли доверять моим книгам. Так вот, я готов отступить, когда речь идет о том, чтобы, следуя моим советам, перейти от слов к делу и от изложенной мною теории к практике!» Руссо все более оживлялся. «Чего еще и желать! Время идет… Народы перестают быть забитыми, они идут друг за другом в темноте на ощупь; они образуют огромную пирамиду, которую будущие столетия увенчают бюстом Руссо, женевского гражданина. Стремясь жить так, чтобы слова его не расходились с делом, он рисковал свободой, жизнью, то есть оставался верен своему девизу: „Vitam impendere vero“. Увлекшись, Руссо сел за клавесин и окончательно забылся, извлекая из инструмента громкие, шумные, воинственные звуки. Стемнело. Терезе надоело мучить своего пленника, и она заснула, сидя на стуле. Руссо с сильно бьющимся сердцем надел новый сюртук, словно собирался на любовное свидание. Он некоторое время наблюдал в зеркале за игрой своих черных глаз и нашел, что они у него живые и выразительные. Он остался доволен собой. Он взял трость и, стараясь не разбудить Терезу, улизнул. Спустившись по лестнице и открыв потайной замок входной двери, Руссо выглянул наружу, желая убедиться в том, что вокруг все тихо. Не видно было ни одной кареты; на улице, по обыкновению, было много гуляющих; одни из них глазели на прохожих, как это принято и в наши дни; другие останавливались у окон лавчонок, разглядывая в лорнет хорошеньких продавщиц за прилавком. В таком водовороте новый человек вряд ли привлек бы к себе внимание. Руссо торопливо шагнул на улицу; путь ему предстоял недолгий. У двери, которую указали Руссо, стоял уличный музыкант. Пронзительные звуки скрипки, к которым так чувствителен каждый истинный парижанин, разносились на всю улицу, эхо отвечало издалека последними тактами куплета, пропетого скрипкой или музыкантом. Трудно было вообразить что-либо более неблагоприятное для уличного движения, чем пробка, образовавшаяся из-за скопления слушателей. Прохожие вынуждены были обходить собравшихся либо слева, либо справа; те, кто сворачивал налево, шли потом по улице, те же, кто обходил толпу справа, следовали затем вдоль указанного дома. Руссо обратил внимание, что некоторые прохожие словно терялись по дороге, будто попадали в ловушку. Он понял, что эти люди подходили к дому с тою же целью, что и он, и решился последовать их примеру: это было нетрудно. Подойдя к кучке собравшихся, будто он тоже хотел послушать, он стал поджидать первого попавшегося господина, чтобы понаблюдать, как он будет проходить к дому. У него, разумеется, было более оснований для опасения, потому что он рисковал более других; он все не раз взвесил, прежде чем решил, что представился благоприятный случай Впрочем, ему не пришлось долго ждать. Ехавший по улице кабриолет рассек кружок слушателей надвое, прижав их к стенам домов. Ему оставалось сделать последний шаг… Наш философ убедился в том, что глаза любопытных заняты кабриолетом; он воспользовался тем, что все отвернулись от дома, и исчез в глубине подъезда. Через несколько секунд он заметил лампу, под ней мирно сидел какой-то человек, по виду – отдыхавший после трудового дня лавочник, который читал или притворялся, что читает газету. Услыхав шаги Руссо, человек поднял голову и выразительным жестом прижал палец к груди, освещенной лампой, Руссо ответил на условный знак, прижав палец к губам. Человек быстро встал и толкнул находившуюся справа от него и невидимую в деревянной каркасной стенке дверь, которую он до этого закрывал спиной. Он указал Руссо на крутую лестницу, уходившую под землю. Руссо вошел, дверь бесшумно и быстро за ним затворилась. Опираясь на трость, Руссо стал спускаться. Ему не понравилось, что члены тайного общества заставляют его в качестве первого испытания спускаться с риском свернуть себе шею и переломать ноги. Впрочем, лестница скоро кончилась. Руссо насчитал семнадцать ступенек, после этого его лицо опахнул горячий воздух. Эта влажная духота была следствием того, что в погребе собралось довольно много народу. Руссо увидал на стенах белые и красные гобелены, изображавшие разного рода рабочие инструменты, скорее символические, чем настоящие. Со сводчатого потолка спускалась одна-единственная лампа, отбрасывавшая зловещие отблески на честные лица собравшихся, сидевших на деревянных скамьях и мирно между собою беседовавших. На полу не было ни паркета, ни ковра. Он был покрыт толстой тростниковой циновкой, заглушавшей шум шагов. Появление Руссо не вызвало никакой сенсации. Казалось, никто не заметил, как он вошел. Еще пять минут назад Руссо страстно желал такого приема. Однако теперь он был взбешен невниманием. Найдя свободное место на одной из задних скамеек, он сел там как мог скромнее, позади всех. Он насчитал тридцать три человека. Стол, находившийся на некотором возвышении, ожидал председателя.  Глава 31. ЛОЖА НА УЛИЦЕ ПЛАТРИЕР   Руссо обратил внимание на то, что присутствовавшие разговаривали несмело и сдержанно. Многие вообще не разжимали рта. И только три или четыре пары обменивались словами. Те, кто не разговаривал, пытались даже спрятать лица, и это им вполне удавалось благодаря тени, которую отбрасывало возвышение для стола председателя; председателя ожидали с нетерпением. В тени этого возвышения укрылись самые робкие. Зато двум-трем членам организации не терпелось познакомиться с товарищами. Они ходили взад и вперед, разговаривали; то один, то другой поминутно исчезал за дверью, скрытой за черным занавесом, на котором были изображены языки пламени. Вскоре раздался звонок. Какой-то человек поднялся со скамьи, где он сидел вместе с другими каменщиками, и занял место за столом. Он сделал несколько знаков руками и пальцами, все присутствовавшие повторили их вслед за ним; он прибавил последний знак, наиболее из всех выразительный, и объявил заседание открытым. Господин этот был совершенно незнаком Руссо; за его внешностью богатого ремесленника скрывался немалы? ум и такое красноречие, которому позавидовал бы любой оратор. Его речь была ясной и краткой. Он объявил, что члены ложи собрались для того, чтобы принять в свои ряды нового брата. – Пусть вас не удивляет, – сказал он, – что мы пригласили вас в такое место, где не могут быть проведены обычные испытания. Верховные члены общества пришли к выводу, что в этом случае испытания излишни. Брат, которого мы сегодня принимаем, представляет собой светоч современной философии. Это мудрец, который будет нам предан по убеждению, а не из страха. На того, кто постиг все тайны природы и премудрости человеческого сердца, невозможно произвести впечатление теми же приемами, какими можно запугать простого смертного, готового служить нам руками, волей, деньгами. А чтобы добиться сотрудничества с этим выдающимся человеком благородного и деятельного характера, нам будет довольно его обещания, простого его согласия. На этом оратор закончил свою речь и огляделся, желая убедиться в произведенном впечатлении. На Руссо его слова произвели магическое действие: женевский философ знал все приготовительные таинства масонского братства; он взирал на них с отвращением, вполне объяснимым у просвещенных людей; все эти ненужные и потому бессмысленные уступки, каких высшие чины ложи требовали от новых членов, чтобы вызвать у них страх, когда всем известно, что бояться нечего, представлялись ему верхом ребячества и пустого суеверия. Но что еще важнее, скромный философ был противником всего демонстративного, показного. Ему было бы нестерпимо участвовать в представлении перед незнакомыми людьми, которые к тому же мистифицировали бы его с самыми добрыми намерениями. Вот почему, видя, что его собираются освободить от испытаний, он почувствовал нечто большее, чем простое удовлетворение. Он знал, что все члены были равны перед строгими законами масонского братства. И потому исключение, которое для него готовы были сделать, он воспринял как огромную победу. Он уже собрался в нескольких словах поблагодарить красноречивого и любезного председателя, как вдруг из зала послышался чей-то голос. – Раз уж вам вздумалось обходиться, словно с принцем, с таким же человеком, как мы все, – едко и с дрожью в голосе проговорил этот господин, – то по крайней мере, раз уж вы освобождаете его от физических испытаний, как будто они уже перестали быть одним из наших символов поиска свободы духа через страдание плоти, мы надеемся, что вы не собираетесь пожаловать драгоценное звание незнакомцу прежде, чем мы зададим ему вопросы согласно обычаю, чтобы выяснить, какую веру он исповедует. Руссо обернулся, желая увидеть лицо воинственного господина, так чувствительно задевшего самолюбие торжествовавшего старика Он очень удивился, узнав молодого хирурга, которого он утром встретил на набережной О'Флер. Искренность да еще, может быть, презрение к «драгоценному званию» помешали ему ответить. – Вы слышали? – спросил председатель, обращаясь к Руссо. – Да! – отвечал философ, вздрогнув от собственного голоса, непривычно прозвучавшего под сводами мрачного погреба. – И я еще более удивился этому требованию, когда увидал, от кого оно исходит. Как! Человек, который по роду занятий обязан бороться с тем, что называется физическим страданием, и помогать братьям, которые являются не только каменщиками, но и обыкновенными людьми, – этот человек проповедует пользу физических страданий!.. Он выбрал весьма необычный путь, чтобы привести человека к счастью, а больного – к выздоровлению. – Речь здесь не идет о каком-либо определенном лице, – живо возразил молодой человек. – Новый член общества не знает меня, как я не знаю его. Мои слова не лишены логики, и я смею утверждать, что уважаемому председателю следовало бы действовать невзирая на лица. Я не признаю в этом господине философа, – продолжал он, указав на Руссо, – пусть и он забудет о том, что я врач. И так нам придется, возможно, прожить всю жизнь, ни единым взглядом, ни единым жестом не выдав нашего знакомства, более близкого, впрочем, благодаря узам братства, чем обычная дружба. Еще раз повторяю: если вы сочли своим долгом освободить нового члена от испытании, то сейчас самое время задать ему по крайней мере вопросы. Руссо не проронил ни слова. Председатель понял по его лицу, что ему неприятен этот спор и что он сожалеет, что ввязался в это дело. – Брат! – властно проговорил он, обратившись к молодому человеку. – Не угодно ли вам помолчать, когда говорит верховный член, и не позволять себе обсуждать его действия: они суверенны. – Я имею право сделать запрос, – вежливо возразил молодой человек. – Сделать запрос – да, но не выступать с осуждением. Брат, вступающий в общество, слишком известен для того, чтобы мы привносили в наши масонские отношения смешную и ненужную таинственность. Всем присутствующим здесь братьям известно его имя, и оно является гарантией. Однако, так как он сам, в чем я совершенно уверен, любит равенство, я прошу его ответить на вопрос, который я задаю только ради формы: что вы ищете в братстве? Руссо сделал два шага вперед и, отделившись от толпы, обвел собрание задумчивым и грустным взглядом. – Я ищу в нем то, – заговорил он, – чего не нахожу: истину, а не софизмы. Зачем вам направлять на меня кинжалы, которые не могут заколоть; зачем предлагать мне яд, если на самом деле это чистая вода; зачем бросать меня в люк, если внизу расстелен матрац? Я знаю, на что способны люди. Я знаю предел своих физических возможностей Если вы их превысите, вам незачем будет выбирать меня своим братом. Будучи мертвым, я ни на что вам не пригожусь; следовательно, вы не хотите меня убивать, еще менее – ранить. Никто в целом свете не заставит меня поверить в необходимость такого посвящения, во время которого необходимо было бы сломать мне руку или ногу. Я больше вас всех изведал боль; я изучил тело и нащупал душу. Если я согласился прийти к вам, когда меня об этом попросили, – он подчеркнул это слово, – то только потому, что подумал, что смогу быть полезен. Таким образом, я отдаю и ничего не получаю взамен. Прежде чем вы сможете меня защитить; прежде чем вы своими силами сможете вернуть мне свободу, если я окажусь в тюрьме; дать мне хлеба, когда меня станут морить голодом; утешить меня, если меня огорчат; прежде чем, повторяю, вы станете действительной силой, – брат, которого вы сегодня принимаете в свои ряды, если будет угодно этому господину, – прибавил он, взглянув на Марата, – этот брат уже отдаст дань природе, потому что прогресс – вещь непростая, потому что свет доходит медленно, а из того места, куда он упадет, никто из вас не сумеет его извлечь… – Вы ошибаетесь, прославленный брат! – проникновенно произнес тихий голос, привлекший внимание Руссо. – Братство, в которое вы любезно согласились вступить, гораздо могущественнее, чем вы полагаете. Оно держит в своих руках будущее всего мира. А будущее, как вам известно, это надежда, это наука; будущее – это Бог, отдающий, как и обещал, свет людям. А Бог не может солгать. Удивленный этой возвышенной речью, Руссо взглянул на собравшихся и узнал еще одного молодого человека, того самого, что назначил ему утром встречу. Он был в черном, элегантном костюме. Он стоял, прислонившись к боковой стенке эстрады, но и его лицо в неясном свете лампы казалось прекрасным, благородным и выразительным. – Наука – это бездна! – воскликнул Руссо. – И вы еще будете говорить мне о науке! Утешения, будущее, обещания! Другой мне рассказывает о материи, выносливости и насилии. Кому я должен верить? Этак, пожалуй, собрание превратится в стаю голодных волков, готовых растерзать копошащихся над нами людишек! Волки и овцы! Слушайте мою исповедь, раз вы не читали моих книг. – Ваши книги! – вскричал Марат. – Они представляют собой нечто возвышенное, согласен! Но это утопии Вы полезны так же, как Пифагор, Солон и софист Цицерон. Вы учите добру, но добру искусственному, несуществующему, неприемлемому. Вы уподобляетесь тому, кто пытается накормить голодную толпу радужными мыльными пузырями. – Видели ли вы когда-нибудь, – насупившись, возразил Руссо, – чтобы большие потрясения в природе происходили без предварительной подготовки? Наблюдали ли вы за рождением человека, события обыкновенного и вместе с тем возвышенного? Обращали ли вы внимание на то, как он девять месяцев готовится к жизни в материнской утробе? А вы хотите, чтобы я обновил мир только действиями?.. Это не будет означать обновления, сударь; это явилось бы революцией. – Так вы, стало быть, против независимости? – яростно набросился на него юный хирург. – Вы – против свободы? – Напротив, – отвечал Руссо, – независимость это идол, которому я поклоняюсь, а свобода – моя богиня. Разница в том, что я желаю свободы нежной, радостной, которая согревает и оживляет. Я хочу такого равенства, которое сближает людей в дружбе, а не из страха. Я стремлюсь к тому, чтобы каждая частица общественного организма была образованна и воспитанна, как механик стремится к гармонии, а резчик по дереву – к сходству, то есть к безупречному подбору, исключительной сочетаемости каждой детали его работы. Я повторю то, о чем уже писал: я призываю к прогрессу, согласию, самоотверженности. На губах Марата блуждала презрительная улыбка. – Да! Молочные реки и кисельные берега! – подхватил он. – Елисейские поля Виргилия, поэтические мечты, которые философия надеется превратить в реальность. Руссо не стал возражать. Он почувствовал, как нелегко ему отстаивать свою умеренность, ему, которого вся Европа считала яростным новатором. Чтобы успокоиться, наивный и робкий философ вопросительно взглянул на защищавшего его недавно господина и, получив его молчаливое одобрение, тоже молча сел. Председательствовавший поднялся с места. – Вы все слышали? – спросил он, обратившись к собранию. – Да! – было ему ответом. – Считаете ли вы этого господина достойным вступления в братство? Верно ли он понимает свои обязанности? – Да, – отвечали собравшиеся, однако, довольно сдержанно, что свидетельствовало о том, что до единодушия далеко. – Принесите клятву! – обратился председатель к Руссо. – Мне было бы неприятно думать, – высокомерно отвечал философ, – что я не понравился кому-либо из членов общества, и я должен еще раз повторить то, о чем только что говорил и в чем совершенно убежден. Если бы я был оратором, я сумел бы развить свою мысль так, чтобы она захватила всех. Однако мой язык меня не слушается и искажает мою мысль, когда я прошу его немедленно ее передать. Я хотел бы сказать, что делаю гораздо больше и для мира, и для всех вас, находясь вне этого общества, чем если бы я старательно исполнял все ваши обычаи. Так позвольте мне остаться за моим занятием, с моими слабостями, в одиночестве. Как я уже сказал, я одной ногой в могиле: огорчения, болезни, нищета толкают меня туда. Вам не задержать это великое действо природы. Оставьте меня, я создан не для того, чтобы шагать в одном строю с другими людьми, я их ненавижу и избегаю. Впрочем, я служу им, потому что я сам – человек, и, отдавая им свои силы, я верю в то, что они становятся лучше. Теперь вы знакомы с моей мыслью, мне нечего прибавить. – Так вы отказываетесь принести клятву? – в некотором волнении спросил Марат. – Решительно отказываюсь. Я не желаю быть членом общества. Я вижу слишком много доказательств тому, что я буду бесполезен. – Брат! – миролюбиво заговорил незнакомец. – Позвольте мне называть вас так, потому что мы в самом деле братья. Итак, брат, не поддавайтесь минутной досаде вполне естественной. Принесите в жертву свою законною гордость. Сделайте ради нас то, что вам неприятно. Ваши советы, ваши мысли, само ваше присутствие несет свет! Не бросайте нас во мрак. – Вы ошибаетесь, – возразил Руссо, – я ничего вас не лишаю, я всегда давал только то, что и всему миру, любому своему читателю, любому газетчику; если вам нужны имя и сущность Руссо… – Нужны! – вежливо подхватило несколько голосов. – Тогда возьмите собрание моих сочинений, разложите книги на столе председателя и, когда вы перейдете к обсуждению какого-нибудь вопроса и настанет моя очередь высказать свое мнение, раскройте мою книгу: вы найдете там мое мнение, мое суждение. Руссо шагнул к выходу. – Одну минутку! – остановил его хирург. – Свобода выбора одинакова для всех: и для прославленного философа, и для всех остальных. Однако было бы неверно допускать в наше святилище любого профана, который, не будучи связан никаким условием, даже устным, мог бы выдать наши тайны. Руссо взглянул на него и снисходительно улыбнулся. – Вы требуете, чтобы я поклялся молчать? – спросил он. – Вы сами об этом сказали. – Извольте. – Будьте любезны прочитать клятву, уважаемый брат, – проговорил Марат. «Уважаемый брат» прочел клятву: «Клянусь перед лицом всемогущего Бога, Создателя всего сущего, в присутствии верховных членов и уважаемого собрания, никогда не предавать ни устно, ни письменно, ни намеком ничего из того, что мне было открыто, а в случае неосторожности я готов осудить себя сам и буду наказан по законам великого Создателя, всех вышестоящих членов и буду достоин ненависти моих отцов». Руссо протянул было руку, как вдруг незнакомец, слушавший и следивший за спором с важностью, которую никто не пытался у него оспаривать, хотя он ничем не выделялся из толпы, подошел к председателю и шепнул ему на ухо несколько слов. – Вы правы, – согласился почтенный председатель и прибавил: – Вы обыкновенный человек, а не брат, вы – уважаемый человек, случайно оказавшийся среди нас. И потому мы отрекаемся от наших прав и просим лишь дать честное слово забыть обо всем, что между нами произошло. – Клянусь честью, что забуду все, как утренний сон! – в волнении отвечал Руссо. С этими словами он вышел, а за ним и многие члены ложи.  Глава 33. ОТЧЕТ   После того как вышли братья второго и третьего ранга, в ложе остались семь братьев, семь верховных членов. Они узнали друг друга благодаря условному знаку, доказывавшему, что они посвящены в тайны верховной ложи. Прежде всего они позаботились о том, чтобы двери были заперты. Затем главный обнаружил себя, показав братьям перстень с выгравированными на нем таинственными буквами: L. P. D. Этот верховный член должен был передать волю ордена. Он был связан с шестью другими верховными членами, проживавшими в Швейцарии, России, Америке, Швеции, Испании и Италии. Он приносил самые важные известия, которые получал от своих собратьев для передачи в ложу посвященных, занимавшую либо более высокое, либо более низкое, чем он, положение. Мы узнали в этом верховном члене Бальзамо. Наиболее важным сообщением было письмо, в котором содержалась угроза. Оно пришло из Швеции от Сведенборга. «Следите за югом, братья! – говорилось в нем. – Под обжигающим солнцем пригрелся предатель. Этот предатель вас погубит. Следите за Парижем, братья! Предатель находится там. В его руках – тайны ордена, им движет ненависть. Предательство носится в воздухе, я слышу его едва уловимый шепот. Мне было открыто, что месть будет ужасной, но она, возможно, придет слишком поздно. А пока – берегитесь, братья! Будьте осторожны! Иногда бывает довольно одного предателя, пусть недостаточно сведущего, чтобы разрушить все наши тщательно подготовленные планы». Братья удивленно переглянулись, не проронив ни слова. Слова сурового ясновидца, его предвидение, подтверждаемое многочисленными примерами, еще более омрачили членов комитета, предводимого Бальзамо. Он тоже доверял ясновидению Сведенборга. По прочтении письма у него появилось болезненное ощущение того, что грядет нечто очень страшное. – Братья! – провозгласил он. – Вдохновенный пророк ошибается редко. Будьте же бдительны, как он вас к тому призывает. Вы не хуже меня знаете, что вот-вот начнется борьба. Давайте же постараемся, чтобы нас не одолели враги, которых мы способны без труда устранить. Не забывайте, что они располагают целым штатом наемных шпионов. Это мощная армия в мире, где люди думают лишь о земном благополучии. Братья, будем же остерегаться подкупленных предателей! – Эти опасения кажутся мне ребяческими, – раздался чей-то голос. – У нас с каждым днем прибывают силы, у нас гениальные вожди и длинные руки! Бальзамо поклонился, благодаря льстеца за похвалу. – Да, это так! Однако, как сказал наш прославленный вождь, предательство просачивается отовсюду, – возразил брат, оказавшийся не кем иным, как хирургом Маратом, выдвинутым, несмотря на молодость, в верховную ложу, благодаря чему он заседал теперь впервые в консультативном комитете. – Вспомните, братья, что чем больше приманка, тем больше и добыча. Если де Сартин за кошелек золотых монет может купить признания одного из наших неизвестных братьев, то министр, за миллион или посулив высокий чин, может купить одного из наших верховных членов. Вот почему у нас принято, чтобы братья низшей ложи ничего не знали. Самое большее, что ему известно, это несколько имен товарищей, и эти имена ничего собой не представляют. Наш орден прекрасно организован, но он предельно аристократичен; нижние чины ничего не знают, ничего не могут; их собирают, чтобы сообщить или услышать от них ничего не значащие сведения. Впрочем, они тратят деньги и время для укрепления нашего здания. Задумайтесь над тем, что этот маневр приносит нам лишь камень и раствор, но сможете ли вы без камня и раствора построить дом? Итак, этот маневр приносит скудные плоды, однако я склонен рассматривать их наравне с планом архитектора, который создает и оживляет все творение. А еще я считаю архитектора и каменщика равными друг другу потому, что с философской точки зрения, архитектор – человек, такой же человек, как и все, лишь бы он нес в себе отпущенные ему страдание и фатальность, как другие люди, и даже в большей степени, чем Другие. Он более подвержен опасности, что на него упадет камень или под ним рухнут леса. – Я позволю себе вас прервать, брат, – вмешался Бальзамо. – Вы отклонились от занимающей нас темы. Ваш недостаток, брат, заключается в излишнем усердии и в стремлении к обобщениям. Сегодня мы не обсуждаем, хороша или плоха наша организация. Нам необходимо укрепить свои ряды, сплотиться внутри нашего общества. Если бы я собирался с вами дискутировать, я ответил бы вам следующим образом: нет, орудие производства не может быть приравнено к гению создателя. Нет, рабочий не может рассматриваться наравне с архитектором; нет, мозг и рука не равны друг другу. – Допустим, что де Сартин схватит одного из наших братьев низшего ранга, – вскричал Марат, – разве он не сгноит его в Бастилии точно так же, как вас и меня? – Согласен. Однако в первом случае ущерб будет лишь для индивида, а не для ордена, а вот если в тюрьму попадет верховный член, движение остановится: если нет генерала, армия проигрывает сражение. Так радейте же, братья, о спасении верховных членов! – Да, но пусть и они о нас заботятся! – Это их долг. – И пусть за свои ошибки они расплачиваются вдвойне. – Еще раз вынужден повторить, что вы удаляетесь от установлений ордена. Разве вам неизвестно, что клятва, объединяющая всех членов нашего братства, едина и предусматривает для всех одинаковое наказание? – Верховные члены всегда найдут возможность его избежать. – Сами они придерживаются Другого мнения, брат. Послушайте конец письма нашего пророка Сведенборга, одного из наших верховных членов. Вот что он прибавляет: «Зло придет от одного из верховных членов, от очень высокого чина ордена, если же и не от него лично, его вина от этого будет не меньшей; помните, что огонь и вода могут быть заодно: один дает свет, другая – разоблачения. Будьте бдительны, братья! Следите за всем и вся, следите!» – Тогда давайте повторим связывающую нас клятву, – продолжал Марат, ухватившись в речи Бальзамо и письме Сведенборга за то, из чего он рассчитывал извлечь выгоду, – давайте пообещаем сдержать ее во всей строгости, кем бы ни оказался предавший или послуживший причиной предательства. Бальзамо некоторое время собирался с мыслями, затем поднялся с места и произнес священные слова, однажды уже виденные нашими читателями. Он говорил медленно, торжественно и угрожающе. «Во имя распятого Бога-сына клянусь порвать плотские связи, соединяющие Меня с отцом, матерью, братьями, сестрами, супругой, родственниками, друзьями, любовницей, королями, командирами, благодетелями и каким бы то ни было существом, которому я обещал преданность, послушание, признательность или услуги. Клянусь открыть верховному члену, которого я признаю согласно статусу ордена, то, что я видел, совершил, взял, прочел или о чем слышал, узнал или догадался, а также узнавать и выведывать то, что не сразу откроется моему взору. Клянусь отдавать должное яду, мечу и огню, как средствам очищения земного шара смертью или одурманиванием врагов истины и свободы. Клянусь хранить тайну. Я готов умереть, пораженный громом и молнией, в тот день, когда заслужу наказание, и я встречу без стонов удар ножа, который настигнет меня в любом уголке земного шара, где бы я ни находился». Семь человек, составлявших мрачное собрание, слово в слово повторили клятву, поднявшись и обнажив головы. Когда клятва была произнесена, снова заговорил Бальзамо: – Мы заручились клятвой. Давайте же не отвлекаться от предмета нашей беседы. –Я должен представить комитету отчет об основных событиях года. Мое управление делами Франции будет представлять некоторый интерес для ваших просвещенных и пытливых умов. Итак, я начинаю. Франция расположена в центре Европы? как сердце в живом организме. Она живет сама и дарит жизнь. Стоит ей взволноваться, как весь организм чувствует недомогание. Я приехал во Францию и подошел к Парижу, как доктор подходит к больному сердцу: я выслушал, ощупал, провел наблюдения. Когда год назад я к нему только приблизился, монархия недомогала; сегодня пороки ее убивают. Мне следовало ускорить действие этих губительных оргий, а для этого я им способствовал. У меня на пути было одно препятствие в лице человека. Это был не просто первый, но и самый могущественный человек в государстве после короля. Он был наделен некоторыми из тех качеств, что нравятся другим людям. Правда, он был чрезмерно честолюбив, однако он умело вплетал честолюбие в свои дела. Он знал, как смягчить порабощение народа, заставив его поверить, а иногда и воочию убедиться в том, что народ – часть государства; расспрашивая его временами о его нуждах, он поднимал знамя, вокруг которого массы всегда оживляются: это дух нации. Он ненавидел англичан, всегдашних врагов Франции. Он ненавидел фаворитку, всегдашнего врага трудящихся. И вот если бы этому человеку суждено было когда-нибудь стать узурпатором, если бы он стал одним из нас, если бы он следовал нашим путем, действовал в наших интересах, я берег бы его, он нашел бы у меня всяческую поддержку, я ничего бы для него не пожалел. Потому что, вместо того чтобы подправлять прогнивший трон, он опрокинул бы его вместе с нами в назначенный день. Но он принадлежал к классу аристократов, у него в крови было почитание власти, на которую он и не претендовал, монархии, на которую он не осмеливался замахнуться; он бережно относился к королевской власти, хотя и презирал короля; он делал еще больше: он служил щитом этой самой власти, на которую были направлены наши удары. Парламент и народ были преисполнены уважения к этой живой преграде против захвата королевской власти и оказывали умеренное сопротивление, уверенные в том, что им будет обеспечена мощная поддержка, когда придет их час. Я понял, как сложились обстоятельства. Я подготовил падение де Шуазеля. Это сложное дело, за которое все десять лет брались многочисленные заинтересованные лица, питавшие ненависть к министру, я начал и завершил всего за несколько месяцев при помощи таких средств, о которых не стоит рассказывать. При помощи одной тайны, являющейся моим оружием, тем более мощным, что оно останется навсегда скрыто от всех глаз, я опрокинул, прогнал де Шуазеля, прицепив к нему длинный шлейф сожалений, разочарований, жалоб и озлоблений. И вот теперь мой труд приносит плоды: вся Франция требует вернуть Шуазеля и встанет на его защиту, как сироты обращаются к небу, когда Бог прибирает их родителя. Парламент пользуется своим единственным правом: бездеятельностью. И вот уже он прекратил свою деятельность. В хорошо налаженном организме, каким должно быть первоклассное государство, остановка одного из основных органов смертельна. Парламент выполняет в общественном организме роль желудка: как только он перестает работать, народ – потроха государства – тоже не работает, а следовательно, и не платит. Таким образом, становится ощутимой недостача золота, выполняющего функцию крови в этом организме. Они захотят воевать, разумеется. Однако кто станет воевать против народа? Уж во всяком случае, не армия, дочь народа, питающаяся хлебом землепашца и пьющая вино виноградаря. Остаются военная свита короля, привилегированные части, охрана, швейцарцы, мушкетеры – всего пять-шесть тысяч человек! Что может сделать эта горстка пигмеев, когда народ поднимется, подобно великану? – Так пусть поднимается, пусть! – закричали сразу несколько голосов. – Да, да! За дело! – крикнул Марат. – Молодой человек, я не давал вам слова, – холодно остановил его Бальзамо. – Такое возмущение масс, – продолжал он, – такое восстание слабых, почувствовавших свою силу в единстве и сплоченности против одинокого гиганта, могло бы быть вызвано сейчас только незрелыми умами! И оно было бы Достигнуто без особых усилий, что меня особенно пугает. Однако я все хорошо обдумал, изучил, взвесил. Я спустился в народные глубины и проникся сущностью народа, его выносливостью, грубостью, я увидел его так близко, что сам стал народом. Итак, сегодня я могу сказать, что знаю его. И я не ошибусь в его оценке. Он силен, но несведущ; его легко возмутить, но он незлопамятен; одним словом, он еще не созрел для такого восстания, каким я его себе мыслю и хотел бы видеть. Ему не хватает знаний, которые помогли бы ему правильно оценить события. Ему не хватает памятливости, чтобы запомнить свой собственный опыт. Он похож на дерзких юношей, какие мне встречались в Германии на народных гуляньях: они отважно взбирались на самую верхушку корабельной мачты, к которой боцман приказывал привязать окорок или серебряный кубок. Разгоряченные желанием, они бросались к мачте и необыкновенно проворно взбирались вверх. Однако, когда они почти достигали цели, когда оставалось лишь протянуть руку и схватить приз, силы их оставляли и они падали под свист толпы. В первый раз это случалось с ними так, как я только что описал; в другой раз они сберегали силы и следили за дыханием; однако, затрачивая больше времени на подъем, они падали из-за медлительности, как в первый раз – из-за поспешности. Наконец, в третий раз они находили золотую середину и благополучно взбирались наверх. Вот план, который я обдумываю. Попытки, бесконечные попытки приближают нас к цели вплоть до того дня, когда неизбежная удача позволит нам ее достичь. Бальзамо замолчал и оглядел нетерпеливых слушателей, кипевших неопытной молодостью. – Говорите, брат, – разрешил он Марату, волновавшемуся более других – Я буду краток, – начал Марат. – Попытки только утомляют народ, если и вовсе не расхолаживают. Попытки – это в духе теории господина Руссо, гражданина Женевы, великого поэта, но гения робкого, гражданина бесполезного, которого Платон изгнал бы из республики! Ждать! Опять ждать! Со времен освобождения коммун и восстания парижан в четырнадцатом веке вы ждете уже семь столетий! Пересчитайте, сколько поколений умерло в ожидании, и попробуйте после этого произнести это роковое слово: «Ждать!» Господин Руссо говорит нам об оппозиции, как это делалось в пору золотого века, как об этом говорил в беседе с маркизами или перед королем Мольер в своих комедиях, Буало в своих сатирах, Лафонтен в своих баснях. Жалкая и немощная оппозиция, ни на йоту не приблизившая счастья человечества. Все это сказочки для маленьких детей. Рабле тоже занимался политикой в вашем понимании, однако такая политика вызывает только смех и ничего более. Видели ли вы за последние триста лет, чтобы хоть одно злоупотребление властей было исправлено? Довольно с нас поэтов! Довольно теоретиков! Труд, действие – вот что нам необходимо! Мы уже три столетия пытаемся лечить Францию – настала пора вмешаться хирургии со скальпелем в руках. Общество заражено гангреной, остановим же ее железом! Ждать может только тот, кто, встав из-за стола, ложится на пуховую перину, с которой рабы сдувают лепестки роз, потому что полный желудок сообщает мозгу нежные пары, веселящие и радующие его. А вот голод, нищета, отчаяние отнюдь его не насыщают; стихи, сентенции, фаблио не приносят облегчения. Нищие громко кричат от голода. Только глухой может не слышать этих стонов. Пусть будет проклят тот, кто не отвечает на них. Восстание, даже если оно будет подавлено, прояснит умы больше, чем целое тысячелетие наставлений, больше, чем три столетия примеров; восстание покажет в истинном свете королей, если и не опрокинет их вовсе. А этого уже много, этого уже довольно! Послышался одобрительный шепот. – Где наши враги? – продолжал Марат. – У нас над головой они охраняют вход во дворцы, занимают ступеньки вокруг трона. На атом троне – палладиум, который они охраняют с еще большим усердием и страхом, чем троянцы. Ведь этот самый палладиум делает их всемогущими, богатыми, заносчивыми – вот что такое для них королевская власть. К королю можно подобраться только через трупы тех, кто его охраняет, как можно захватить генерала, разбив батальон его охраны. Если верить истории, много батальонов было разбито, много генералов взято в плен со времен Дария вплоть до короля Жана, начиная от Регула и до Дюгесклена. Разобьем гвардию – и мы доберемся до идола. Разгромим сначала часовых – и мы одолеем командира. Первая атака – на придворных, на благородных, на аристократов! Последняя – на короля! Сочтите всех привилегированных: наберется едва ли двести тысяч. Пройдитесь с острым мечом в руках по прекрасному саду под названием «Франция» и срубите эти двести тысяч голов, как поступил Тарквиний на маковом поле в Лации, – и делу конец. После этого две силы предстанут одна против другой: народ и король. Король – не более, чем символ – попытается бороться с народом, этим колоссом. Вот тогда вы увидите, на чьей стороне будет победа. Когда карлики нападают на великана, они начинают с пьедестала. Когда дровосеки хотят срубить дуб, они рубят под корень. Дровосеки! Дровосеки! Возьмемся за топор, начнем с корней, и придет час, когда древний дуб окажется на земле. – И раздавит вас, как пигмеев, в своем падении, несчастные! – громовым голосом вскричал Бальзамо. – Вы обрушиваетесь на поэтов, а сами говорите еще более, поэтично, более образно, чем они! Брат, брат! – продолжал он, обращаясь к Марату. – Вы заимствовали эти слова, я в этом уверен, из какого-нибудь романа, который вы пописываете в своей мансарде. Марат покраснел. – Знаете ли вы, что такое революция? – продолжал Бальзамо. – Я видел сотни две и могу вам о них рассказать. Я видел революции в Древнем Египте, Ассирии, Греции, Риме, Византийской империи. Я был свидетелем средневековых революций, когда одни люди бросались на других. Восток шел стеной на Запад, а Запад – на Восток, люди резали друг друга, не умея договориться. Со времен восстаний под предводительством королей-пастухов и до наших дней произошла, может быть, сотня революций. Вы жаловались, что живете в рабстве. Значит, революции ни к чему не приводят. А почему? Потому, что те, кто производил революцию, страдали одним и тем же недугом: нетерпением. Разве Бог, направляющий революции смертных, торопится? «Срубите, срубите дуб!» – кричите вы, вместо того чтобы сообразить, что дуб падает всего одну секунду и покрывает собою расстояние, какое лошадь, пущенная вскачь, может покрыть в тридцать секунд. Значит, те, кто будет рубить дуб, не смогут избежать его стремительного падения и будут погребены под его необъятной кроной. Вы этого хотите? Ну так от меня вам этого не добиться. Я, подобно Богу, могу прожить Двадцать, тридцать, сорок человеческих жизней. Я, как Бог, вечен. И так же, как он, терпелив. Я несу свою судьбу, а вместе с ней – вашу И всего человечества, в своих руках. Никто не заставит меня разжать руки, полные потрясающих истин. Ведь это было бы подобно громовому раскату. Молния так же надежно спрятана в моей руке, как в Божьей деснице. Господа! Господа! Давайте оставим эти высоты и спустимся на землю. Господа! Скажу вам просто и убежденно: еще не время! Стоящий у власти король еще почитаем в народе; в его величии есть нечто такое, что способно погасить вспышки вашего гнева. Тот, что сейчас у власти, – настоящий король и умрет королем. Его происхождение написано у него на лбу, его можно определить по жесту, по звуку голоса. Этот всегда останется королем. Если мы его свалим, произойдет то, что уже было с Карлом Первым: палачи первые падут перед ним ниц, а придворные, виновные в его несчастье, вроде лорда Капела, станут лобызать топор, отсекший голову их господину. Как все вы, господа, знаете, Англия поторопилась. Король Карл Первый умер на эшафоте, это верно. Однако Карл Второй, его сын, умер на троне. Подождите, подождите, господа! Сейчас время играет нам на руку. Вы хотите растоптать лилии. Это наш общий девиз: «Lilia pedibus destrue». Но нужно сделать это так, чтобы не осталось ни единого корешка, позволившего Людовику Святому надеяться на то, что его цветок распустится еще раз. Вы хотите уничтожить королевскую власть? Чтобы королевской власти более не существовало, необходимо прежде всего навсегда ослабить ее престиж и ее основы. Вы хотите уничтожить королевскую власть? Дождитесь, пока королевская власть станет не более, чем саном, должностью, подождите, пока обязанности короля будут исполняться не в храме, а в лавке. Таким образом королевская власть лишится своего священного смысла, то есть король перестанет быть законным преемником и наместником Бога на земле, и власть его будет утрачена навсегда. Слушайте! Слушайте! Этот непобедимый, непреодолимый барьер между нами, ничтожествами, и существами почти божественными… Народ никогда не осмеливался преступить ту грань, которая зовется наследственным правом на престол. Эти слова сияли, словно маяк в ночи, и до сего дня оберегали королевскую власть от кораблекрушения. И вот теперь этим словам суждено угаснуть под влиянием роковой тайны. Принцесса, привезенная во Францию для продолжения королевского рода; принцесса, год назад ставшая супругой наследника французского престола… Подойдите ближе, господа, петому что я бы не хотел, чтобы мои слова слышали за пределы вашего круга. – Так что же? – беспокойно переспросили шесть верховных членов. – Так вот, господа: ее высочество – пока девственница! Зловещий ропот, способный напугать сразу всех королей – столько в нем было злобной радости и мстительного торжества, вырвался, словно отравленная стрела, из тесного круга сомкнутых шести голов, а над ними словно парил Бальзамо, наклонившись с высокой эстрады. – При таком положении вещей, – продолжал Бальзамо, – представляются возможными два пути, оба одинаково благоприятные для достижения нашей цели. Первая гипотеза заключается в том, что ее высочество останемся бездетной. В этом случае род угаснет, и будущее не обещает нашим друзьям ни боев, ни трудностей, ни сомнений. Светлое будущее наступит само собой, благодаря тому, что этому роду предопределено вымирание, как уже случалось во Франции всякий раз, когда три короля сменяли один другого. Так было с сыновьями Филиппа Красивого: Людовик Сварливый, Филипп Долговязый и Карл Четвертый, умершие бездетными после того, как поочередно сидели на королевском троне. Так случилось и с тремя сыновьями Генриха Второго: Франциском Вторым, Карлом Девятым и Генрихом Третьим, скончавшимися бездетными после того, как каждый из них побывал у власти. Подобно им, его высочество дофин, граф де Прованс и граф д'Артуа один за другим будут править страной и все трое умрут бездетными, как их предки: таков закон судьбы. А затем, как после Карла Четвертого, последнего из рода Капетингов, пришел Филипп Четвертый Валуа, родственник по боковой линии предыдущих королей, после того, как Генриха Третьего, последнего из рода Валуа, сменил Генрих Четвертый Бурбон, побочный родственник предыдущего рода; после графа д'Артуа, записанного в книге судьбы как последний из королей старейшего рода, придет, быть может, какой-нибудь Кромвель или Вильгельм Оранский, чужак либо по крови, либо по праву наследования. Вот что нам дает первая гипотеза. Вторая заключается в том, что у ее высочества будут дети. Вот прекрасная ловушка для наших врагов, куда они попадутся, будучи уверенными в том, что загнали в нее нас с вами. Если ее высочество не останется бездетной, если она станет матерью, ах, как все при дворе возрадуются и будут считать, что королевская власть во Франции укрепилась! У нас тоже будут причины для радости: мы будем располагать тайной столь страшной, что никакой престиж, никакая власть, никакие? усилия не умалят известных лишь нам преступлений и не спасут от несчастий, грозящих будущей королеве из-за ее плодовитости. Мы без труда докажем, что наследник, которого она подарит трону, – незаконный, а ее плодовитость мы объявим результатом супружеской неверности. Рядом с этим ненастоящим счастьем, словно посланным Небом, бездетность покажется ее высочеству великой милостью Божьей. Вот почему я воздерживаюсь, господа. Вот почему я выжидаю, братья! Вот почему, наконец, я считаю бесполезным разжигать сегодня страсти в народе: я смогу употребить их с пользой, когда настанет час. Теперь, господа, вы знаете, что было сделано за этот год. Вы видите, как мы продвинулись. Можете быть уверены, что мы победим благодаря гению и отваге тех, кто будет глазами и мозгом; благодаря настойчивости и трудолюбию тех, кто будет руками; благодаря вере и преданности тех, кто будет сердцем нашего братства. Вы должны проникнуться необходимостью слепого повиновения. Помните, что ваш руководитель тоже подчинится законам ордена в тот лень, когда это потребуется. На этом, господа, на этом, возлюбленные братья, я и закрыл бы заседание, если бы мне не надо было еще совершить одно благое дело и указать на зло. Сегодня нас посетил великий писатель. Он был бы уже в наших рядах, если бы неуместное усердие одного из наших братьев не испугало его робкое сердце. Писатель был совершенно прав, когда говорил о нашем собрании, и я рассматриваю как огромное несчастье тот факт, что чужак одержал верх над большинством братьев, плохо знающих наши правила и не имеющих понятия о нашей конечной цели. Руссо, победивший своими софизмами истины нашего братства, представляет собою фундаментальный порок, который я выжег бы каленым железом, если бы у меня не оставалась надежда излечить его при помощи убеждения. У одного из наших братьев болезненно развито самолюбие. Оно привело к тому, что мы потерпели поражение в этой дискуссии. Надеюсь, что это более не повторится, в противном случае мне придется прибегнуть к дисциплинарным взысканиям. Теперь, господа, призываю вас к тому, чтобы вы распространяли нашу веру добром и убеждением. Действуйте внушением, не навязывайте истину, не насаждайте ее против воли, огнем и мечом, как инквизиторы или палачи. Не забывайте, что мы станем великими, только когда сумеем стать добрыми, и нас признают добрыми лишь в том случае, если мы станем лучше тех, кто нас окружает. Помните еще, что для нас доброта – ничто без науки, искусства и веры; Бог отметил нас особой печатью для того, чтобы мы руководили людьми и правили государством! Господа! Заседание закрывается. С этими словами Бальзамо надел шляпу и завернулся в плащ. Присутствующие в полном молчании расходились по одному, дабы не вызвать подозрений.  Глава 33. ТЕЛО И ДУША   Рядом с учителем остался только Марат, хирург. Он почтительно и робко подошел к грозному оратору, власть которого не знала границ. – Учитель! Неужто я и в самом Деле допустил ошибку? – спросил он. – И немалую, – отвечал Бальзамо. – Но что еще хуже – вы не верите в то, что в самом деле виноваты. – Да, признаюсь, вы правы. Я не только не думаю, что допустил ошибку, – я верю в то, что говорил правильно. – Гордыня! Гордыня! – прошептал Бальзамо. – Гордыня – демон разрушения! Люди сумеют победить лихорадку в крови больного, одолеют чуму в воде и воздухе, но они позволяют гордыне пустить столь глубокие корни в их сердца, что потом никак не могут вырвать ее оттуда. – Учитель! До чего же вы невысокого обо мне мнения! Неужели я в самом деле так ничтожен, что ничем не выделяюсь среди себе подобных? Неужто я так мало почерпнул из своего труда, что неспособен сказать свое слово, чтобы не быть сейчас же уличенным в невежестве? Или я уже не страстный приверженец и сила моего убеждения вызывает сомнение? Да если бы у меня кроме этого ничего больше не было, я жил бы ради счастья народа. – Добро еще борется в вас со злом, – заметил Бальзамо. – И мне кажется, что придет тот день, когда зло возьмет верх. Я попытаюсь избавить вас от недостатков. Если мне суждено в этом преуспеть, если гордыня еще не подавила в вас другие чувства, я мог бы сделать это в течение одного часа. – Часа? – переспросил Марат. – Да. Угодно вам подарить мне этот час? – Разумеется. – Где я могу вас увидеть? – Учитель! Это я должен к вам прийти туда, где вы изволите назначить встречу своему покорному слуге. – Ну хорошо, – сказал Бальзамо, – я приду к вам. – Прошу вас обратить внимание на то, что вы сами этого пожелали, учитель. Я живу в мансарде на улице Корделье. В мансарде, слышите? – повторил Марат, выставляя напоказ свою бедность, хвастаясь своей нищетой, что отнюдь не ускользнуло от внимания Бальзаме, – тогда как вы… – Тогда как я?.. – Тогда как вы, как рассказывают, живете во дворце. Тот пожал плечами, как сделал бы великан, наблюдая сверху за тем, как сердится карлик. – Хорошо, – отвечал он, – я приду к вам в мансарду. – Когда вас ждать? – Завтра. – В котором часу? – Поутру. – Я с рассветом пойду в анатомический театр, а оттуда – в больницу. – Это именно то, что мне нужно. Я попросил бы вас проводить меня туда, если бы вы не предложили этого сами. – Приходите пораньше. Я мало сплю, – сказал Марат. – А я вообще не сплю, – сказал Бальзамо. – Ну так до утра! – Я буду вас ждать. На том они и расстались, потому что подошли к двери, ведущей на улицу, столь же темную и безлюдную теперь, сколь оживленной и шумной была она в ту минуту, как они входили в дом Бальзамо пошел налево и скоро исчез из виду. Марат последовал его примеру, только свернул направо и зашагал на длинных худых ногах. Бальзамо был точен: на следующий день в шесть утра он уже стоял перед дверью на лестничной площадке; эта дверь являлась центром коридора, в который выходили шесть дверей. Это был последний этаж одного из старых домов на улице Корделье. Было заметно, что Марат готовился к тому, чтобы как можно достойнее принять именитого гостя. Куцая ореховая кровать, комод с деревянным верхом засверкали чистотой под шерстяной тряпкой прислуги, которая изо всех сил чистила эту рухлядь. Марат старательно ей помогал, поливая из голубого фаянсового горшка бледные звездочки цветов – единственное украшение мансарды. Он зажимал под мышкой полотняную тряпку; это свидетельствовало о том, что он взялся за цветы только после того, как помог протереть мебель. Ключ торчал в двери, и Бальзамо вошел без стука. Он застал Марата за этим занятием. При виде учителя Марат покраснел значительно сильнее, чем следовало бы истинному стоику. – Как видите, я – человек хозяйственный, – проговорил он, незаметно швырнув предательскую тряпку за занавеску, – я помогаю этой славной женщине. Я выбрал, может быть, занятие не то чтобы совсем плебейское, но и не совсем достойное знатного господина. – Это – занятие, достойное бедного молодого человека, любящего чистоту, и только, – холодно проговорил Бальзамо. – Вы готовы? Как вам известно, мне время дорого. – Сию минуту, я только надену сюртук… Гриветта, сюртук!.. Это моя консьержка, мой камердинер, моя кухарка, моя экономка и обходится мне всего в один экю в месяц. – Я ценю экономию, – отвечал Бальзамо. – Это богатство бедняков и мудрость богатых. – Шляпу! Трость! – приказал Марат. – Протяните руку, – вмешался Бальзамо. – Вот ваша шляпа, трость, которая лежит рядом со шляпой, тоже, без сомнения, ваша. – Простите, я так смущен. – Вы готовы? – Да. Часы, Гриветта! Гриветта окинула взглядом комнату, но ничего не ответила. – Вам не нужны часы, чтобы отправиться в анатомический театр и в больницу. Часы, возможно, пришлось бы долго искать, и это нас задержит. – Но я очень дорожу своими часами. Это отличные часы, я купил их благодаря строжайшей экономии. – В ваше отсутствие Гриветта их поищет, – с улыбкой заметил Бальзамо, – и если она будет искать хорошо, то к вашему возвращению часы найдутся. – Ну конечно! – отвечала Гриветта. – Конечно, найдутся, если господин не оставил их где-нибудь. Здесь ничего не может потеряться. – Вот видите! – проговорил Бальзамо. – Идемте, идемте! Марат не посмел настаивать и с ворчанием последовал за Бальзамо. Когда они были у двери, Бальзамо спросил: – Куда мы пойдем сначала? – В анатомический театр, если вы ничего не имеете против. Я там присмотрел одного человека, который должен был умереть сегодня ночью от менингита. Мне нужно изучить его мозг, и я не хотел бы, чтобы мои товарищи меня опередили. – Ну так идемте в анатомический театр, господин Марат. – Тем более, что это в двух шагах отсюда. Он примыкает к больнице, и нам придется только войти да выйти. Вы даже можете подождать меня у двери. – Напротив, мне хотелось бы зайти вместе с вами: вы мне скажете свое мнение о., больном. – Когда он еще был жив? – Нет, с тех пор, как стал мертвецом. – Берегитесь! – с улыбкой воскликнул Марат. – Я смогу взять над вами верх, потому что досконально изучил эту сторону своей профессии и, как говорят, стал искусным анатомом. – Гордыня! Гордыня! Опять гордыня! – прошептал Бальзамо. – Что вы сказали? – спросил Марат. – Я сказал, что это мы еще увидим, – отвечал Бальзамо. – Давайте войдем! Марат первым вошел в тесный подъезд анатомического театра, расположенного в самом конце улицы Отфей. Бальзамо без колебаний последовал за ним. Они пришли в длинный и узкий зал. На мраморном столе лежали два трупа, один – женщины, другой – мужчины. Женщина умерла молодой. Мужчина был старый и лысый. Грубый саван покрывал их тела, оставляя наполовину открытыми их лица. Оба лежали бок о бок на холодном столе. Скорее всего, они никогда не встречались в этом мире, и вот теперь их вечные души были, должно быть, очень удивлены, видя такое тесное соседство их земных оболочек. Марат приподнял и отшвырнул грубое одеяние, укрывавшее обоих несчастных: смерть уравняла их скальпелем хирурга. Трупы были обнажены. – Вид смерти вас не отталкивает? – спросил Марат с присущим ему высокомерием. – Он меня огорчает, – отвечал Бальзамо. – Это с непривычки, – заметил Марат. – Я вижу это представление каждый день и потому не испытываю ни огорчения, ни отвращения. Мы, практики, живем, как видите, среди мертвецов, и они никоим образом не отвлекают нас от наших привычных занятий. – Это довольно печальная привилегия вашей профессии – И потом, – прибавил Марат, – чего ради я стал бы огорчаться или испытывать отвращение? Ведь у меня есть разум, а кроме того, я уже привык… – Поясните свою мысль, – попросил Бальзамо, – я не совсем вас понимаю. Начните с разума. – Как вам будет угодно. Почему я должен бояться? С какой стати мне испытывать страх при виде неподвижного тела, точно такой же статуи из плоти, как если бы она была из мрамора или гранита? – А в мертвом теле действительно ничего нет? – Ничего, совершенно ничего. – Вы так думаете? – Уверен! – А в живом теле? – А живое обладает движением! – с видом превосходства проговорил Марат. – Вы ничего не говорите о душе, сударь… – Я никогда ее не видал, копаясь в человеческом теле со скальпелем в руках. – Это оттого, что вы копались только в мертвых телах. – Вы не правы, я много оперировал и живых. – И вы никогда не обнаруживали в них ничего такого, что отличало бы их от мертвых? – Я находил боль. Может быть, под душой вы подразумеваете физическое страдание? – Так вы, стало быть, не верите? – Во что? – В душу. – Верю, однако я называю это движением! – Прелестно! Итак, вы верите в существование души – это все, о чем я вас спрашивал. Мне нравится, что вы в это верите. – Минуточку, учитель! Кажется, мы не поняли друг друга. Не будем преувеличивать, – ядовито улыбаясь, молвил Марат. – Мы, практики, до некоторой степени материалисты. – Как холодны эти тела! – задумчиво проговорил Бальзамо. – А эта женщина была очень хороша собой. – Да! – В таком прекрасном теле была, несомненно, прекрасная душа. – Вот в этом была ошибка того, кто ее создал. Прекрасные ножны и никудышный клинок! Это тело, учитель, принадлежало мерзавке, которая, не успев выйти из Сен-Лазар, скончалась от воспаления мозга в Отель-Дье. Ее жизнеописание пространное и очень скандальное. Если вы называете душой движение, которое руководило этим существом, вы оскорбили бы наши души, уподобляя их ее душе. – Ее душу следовало бы вылечить, – возразил Бальзамо, – она погибла потому, что рядом не оказалось единственно необходимого врача: врачевателя души. – Учитель! Это только ваша теория. Врачи существуют для того, чтобы лечить тело, – горько усмехнувшись, сказал Марат. – У вас, учитель, едва не сорвалось сейчас с губ одно слово, которое Мольер часто вставлял в свои комедии. Это оно заставило вас улыбнуться. – Нет, – возразил Бальзамо, – вы ошибаетесь и не можете знать, чему я улыбаюсь. Итак, мы пришли к выводу, что в мертвых телах ничего нет? – Да, и они ничего не чувствуют, – проговорил Марат, приподняв голову молодой женщины и отпустив ее так, что она со стуком ударилась о мрамор; тело при этом не только не двинулось, но и не дрогнуло. – Прекрасно! – воскликнул Бальзамо. – Теперь пойдемте в больницу. – Одну минуту, учитель. Если позволите, я сначала отрежу ей голову. У меня большое желание в ней покопаться: в ней гнездилась ужасно любопытная болезнь. – Я вас не совсем понимаю, – молвил Бальзамо. Марат раскрыл сумку с инструментами, вынул скальпель и взял в углу огромный деревянный молоток, забрызганный кровью. Опытной рукой он сделал круговой надрез, рассекая кожу и мышцы шеи. Добравшись до кости, он вставил скальпель между двумя позвонками и резко и энергично ударил по нему деревянным молотком. Голова покатилась по столу, со стола на пол. Марат подхватил ее влажными руками. Бальзамо отвернулся, не желая доставлять радость победителю. – Придет день, – заговорил Марат, полагавший, что нащупал слабое место учителя, – когда какой-нибудь филантроп займется изучением смерти, как другие занимаются жизнью. Он изобретет машину, которая отделяла бы одним махом голову от тела и производила бы мгновенное уничтожение, что недоступно никакому другому орудию смерти; колесование, четвертование и повешение – это пытки, достойные варваров, а не цивилизованных людей. Просвещенная нация вроде французской должна наказывать, но не мстить; общество, которое колесует, вешает или четвертует, мстит преступнику мучением, прежде чем наказать его смертью, а это, как мне кажется, в корне неверно. – Я с вами согласен. А как вы представляете себе этот инструмент? – Я полагаю, что это должна быть машина, столь же холодная и бесстрастная, как сам закон. Человек, в чьи обязанности входит наказание, начинает волноваться при виде себе подобного и порой промахивается, как было с Шале и герцогом де Монмаутом. Этого не может случиться с машиной, которая состояла бы, например, из двух дубовых лап, взмахивающих огромным тесаком. – А вы думаете, что если тесак молниеносно скользнет между основанием затылка и трапециевидными мышцами, то смерть будет мгновенной, а страдание – недолгим? – Смерть будет мгновенной, это бесспорно, потому что железо разом отсечет нервы, сообщающие телу движение. Страдание будет недолгим, потому что железо отделит мозг, в котором собраны все чувства, от сердца, в котором бьется жизнь. – Смерть через обезглавливание уже существует в Германии, – заметил Бальзамо. – Да, но там голову отсекают шпагой, а я уже сказал вам, что человеческая рука может дрогнуть. – Подобная машина есть в Италии. Ее приводит в движение дубовый корпус, она называется mannaya. – Ну и что же? – Я видел, как преступники, обезглавленные палачом, поднимались на ноги, уходили, покачиваясь, и падали в десяти шагах от места казни. Мне случалось поднимать головы, скатывавшиеся к подножию mannaya, точно так же, как бы держите за волосы голову, скатившуюся с мраморного стола; стоило шепнуть этой голове имя, данное ей при крещении, как глаза приоткрывались и поворачивались в орбитах, желая увидеть того, кто ее окликнул с земли в тот момент, когда она переходила в мир иной. – Это всего-навсего движение нервов. – Разве нервы – не органы чувств? Я полагаю, что вместо того, чтобы изобретать машину, убивающую ради наказания, человеку следовало бы найти способ наказания без умерщвления. Поверьте, что общество, которому удалось бы найти такой способ, стало бы лучшим и самым просвещенным на земле. – Опять утопия! Все время какие-нибудь утопии! – проворчал Марат. – На этот раз вы скорее всего правы, – согласился Бальзамо. – Время покажет… Впрочем, вы, кажется, говорили о больнице… Идемте же! – Пожалуй. Марат завернул голову женщины в носовой платок, аккуратно связав все четыре уголка. – Теперь я по крайней мере уверен, – проговорил, выходя, Марат, – что моим товарищам достанется только то, что будет не нужно мне. Они отправились в Отель-Дье. Мыслитель и практик шагали рядом. – Вы очень хладнокровно и ловко отрезали эту голову, – сказал Бальзаме. – Когда вы меньше волнуетесь: имея дело с живыми или с мертвыми? Что более вас трогает: страдание или неподвижность? Кого вам больше жаль: живое тело или покойника? – Слабость была бы недостатком, таким же, как для палача, позволяющего себе жалеть жертву. Человеку делают зло, если плохо отрезают ему ногу, точно так же, если плохо отрезают ему голову. Хороший хирург должен оперировать руками, а не сердцем, хотя он сердцем прекрасно понимает, что минутное страдание принесет целые годы жизни и здоровья. В этом – красота нашей профессии, учитель! – Да. Однако я надеюсь, что у живых вы встречаете душу? – Да, если вы согласитесь со мной, что душа – это движение или чувствительность. Да, разумеется, я встречаю душу, и она мне мешает, потому что убивает больше больных, чем мой скальпель. Они подошли к Отель-Дье и поднялись на порог больницы для хронических больных. Марат пошел вперед, не расставаясь со своей жуткой ношей. Бальзаме вошел вслед за ним в операционный зал, где собрались главный хирург и его ученики. Санитары только что внесли молодого человека, сбитого на прошлой неделе тяжелой каретой, раздробившей ему ногу колесом. Первая проведенная в спешке операция на сведенной от боли ноге оказалась недостаточной. Болезнь стремительно развивалась, стала необходима неотложная ампутация. Несчастный извивался от боли и следил с застывшим в глазах ужасом, способным разжалобить тигров, за бандой хищников, выжидавших той минуты, когда начнутся его мучения, его агония, может быть, только ради того, чтобы изучать чудесное явление, называемое жизнью, за которым скрывается другое, еще менее познаваемое явление, зовущееся смертью. Казалось, он просил у каждого из хирургов, учеников, санитаров утешения, улыбки, ласкового слова, однако встречал только безразличие и холодность. Остатки мужества и гордости повелевали ему молчать. Он приберегал последние силы для крика, который очень скоро должна была вырвать из его груди боль. Однако, когда он почувствовал на плече тяжелую руку снисходительного сторожа, когда он увидал, как руки санитаров стискивают его подобно змеям Лаокоона, когда он услыхал голос хирурга, обратившегося к нему со словом: «Мужайтесь!», несчастный осмелился нарушить молчание и жалобно спросил: – Мне будет очень больно? – Да нет, успокойтесь! – ответил ему Марат с кривой усмешкой на устах, успокоившей больного, но показавшейся Бальзамо издевательской. Марат увидел, что Бальзамо его раскусил; он подошел к нему и тихо сказал: – Это страшная операция. Кость вся в трещинах и ужасно чувствительна. Он умрет не от болезни, а от боли: вот чего ему будет стоить его душа, этому живому! – Зачем же вы его оперируете? Отчего не дать ему спокойно умереть? – Потому что долг хирурга – сделать все возможное для спасения, даже когда выздоровление представляется ему невозможным. – Так вы говорите, он будет мучиться? – Его ждут ужасные мучения. – Из-за того, что есть душа? – Да, и она очень жалеет его тело. – Тогда почему вы не оперируете душу? Спокойствие души было бы, несомненно, гарантией выздоровления тела. – Это как раз то, что я сейчас сделал… – проговорил Марат в то время, как больного продолжали связывать. – Вы приготовили его душу? – Да. – Каким образом? – Как это принято, словами. Я воззвал к душе, к разуму, к чувственности, к тому, что заставляло греческого философа говорить: «Страдание! Ты не есть зло!» – теми словами, которые подходят к случаю. Я ему сказал: «Вам не будет больно». Теперь душе остается лишь не страдать, это уж ее дело. Вот средство, которое употребляется по сию пору. Что же касается души – все ложь! Какого черта эта душа будет делать в теле? Когда я не так давно отрезал вот эту голову, тело ничего мне не сказало. Однако операция была серьезная. Но что вы хотите? Движение прекратилось, чувствительность угасла, душа отлетела, как говорите вы, спириты. Вот почему голова, которую я отрезал, ничего не сказала. Вот почему тело, которого я лишал головы, мне не помешало. А вот тело, в котором еще живет душа, будет минуту спустя кричать истошным голосом. Хорошенько заткните уши, учитель! Ведь вы так чувствительны к этой связи душ и тел, а она сейчас разобьет вашу теорию! И это будет продолжаться вплоть до дня, когда ваша теория не догадается отделить тело от души. – Вы полагаете, что такое разделение никогда не станет возможным? – Попытайтесь это сделать, – предложил Марат, – вот прекрасный случай. – Вы правы, да, случай действительно удобный, я попробую. – Попробуете? – Да. – Каким образом? – Я не хочу, чтобы этот молодой человек страдал, мне жаль его. – Вы – прославленный вождь, – проговорил Марат, – но вы все-таки не Бог-отец, не Бог-сын и не сможете избавить этого парня от страданий. – А если он не будет мучиться, то можно будет надеяться на выздоровление, как вы думаете? – Выздоровление стало бы более вероятным, но с полной уверенностью утверждать это нельзя. Бальзамо бросил на Марата торжествующий взгляд и, встав перед молодым больным, он встретился глазами с испуганным и встревоженным взглядом больного. – Усните! – приказал он не столько губами, сколько взглядом, вложив в это слово всю силу своего желания. В эту минуту главный хирург начал ощупывать больное бедро и показывать ученикам, как далеко зашла болезнь. Молодой человек, приподнявшийся было на своем ложе и задрожавший в руках санитаров, подчинился приказанию Бальзамо: его голова повисла, глаза закрылись. – Ему плохо, – сказал Марат. – Нет. – Разве вы не видите, что он потерял сознание? – Нет, он спит. – Как спит? – Да, спит. Все обернулись и посмотрели на странного доктора, которого они приняли за сумасшедшего. Недоверчивая улыбка заиграла на губах Марата. – Скажите, во время обморока люди имеют обыкновение разговаривать? – спросил Бальзамо. – Нет. – В таком случае спросите его о чем-нибудь, и он вам ответит. – Молодой человек! – крикнул Марат. – Незачем кричать так громко, – сказал Бальзамо, – говорите как обычно. – Расскажите о том, что с вами. – Мне приказали спать, и я сплю, – отвечал больной. Его голос был совершенно спокоен и не похож на тот, который все слышали несколько минут назад, Присутствующие переглянулись. – А теперь развяжите его, – попросил Бальзамо. – Это невозможно, – возразил главный хирург. – Одно-единственное движение, и операция будет сорвана. – Он не будет двигаться. – Кто мне это может обещать? – Я и он. Да спросите его сами! – Можно вас развязать, друг мой? – Можно. – Вы обещаете не шевелиться? – Обещаю, если вы мне это прикажете. – Приказываю. – Признаться, вы говорите так уверенно, что мне очень хочется попробовать. – Попробуйте и ничего не бойтесь. – Развяжите его, – приказал хирург. Санитары повиновались. Бальзамо перешел к изголовью больного. – Теперь не двигайтесь, пока я не прикажу. Статуя в могиле не могла бы лежать неподвижнее, нежели больной, застывший после этого приказания. – Можете оперировать, – предложил Бальзамо, – больной готов. Хирург взялся за скальпель, но в решительную минуту заколебался. – Режьте, сударь, режьте, говорят вам! – проговорил Бальзаме голосом вдохновенного пророка. Поддавшись, как Марат, как больной, как все бывшие в операционной, его силе, хирург поднес сталь к плоти. Плоть захрустела, однако у больного не вырвалось ни единого вздоха, он не шевельнулся. – Откуда вы родом? – спросил Бальзамо. – Я – бретонец, – с улыбкой отвечал больной, – Вы любите родину? – Да, у нас так красиво! Хирург в это время делал круговые надрезы, с помощью которых при ампутациях обнажают кость. – Давно вы покинули родину? – продолжал Бальзамо. – Десяти лет. Покончив с надрезами, хирург взялся за пилу. – Друг мой, – сказал Бальзамо, – спойте мне песню, которую поют по вечерам солевары Баца, возвращаясь после работы. Я помню только первую строчку: От пены влажный берег мой морской… Пила врезалась в кость. Однако больной с улыбкой выслушал просьбу Бальзамо и запел медленно, с воодушевлением, как влюбленный или поэт: От пены влажный берег мой морской И синева озер с их гладью тихой, Очаг мой дымный, дом родимый мой И поле с медоносною гречихой, Отец мой старый, верная жена, Мои столь дорогие сердцу дети, Клен, под которым мать погребена, И у двора развешанные сети, - Привет вам! Наступает день и час, Когда, вернувшись, вас увижу вновь я. Окончены труды. Ждет праздник нас, Чтобы разлуку возместить любовью. Нога упала на кровать, а больной еще продолжал петь.  Глава 34. ДУША И ТЕЛО   Все с удивлением смотрели на больного, а доктор не скрывал восхищения. Многие подумали, что и доктор, и больной просто сошли с ума. Марат сказал об этом на ухо Бальзамо. – Ужас заставил малого потерять голову, – прошептал Марат, – вот почему он не чувствует боли. – Я так не думаю, – возразил Бальзамо, – и я далек от мысли, что он потерял сознание. В этом я просто уверен, и ежели я его спрошу, то он нам скажет, должен ли он умереть. Если же ему суждено жить, он ответит, сколько времени займет выздоровление. Марат был близок к тому, чтобы разделить общее мнение, то есть поверить в то, что Бальзамо безумен так же, как и больной. В это время хирург торопливо ушивал артерии, из которых так и хлестала кровь. Бальзамо вынул из кармана флакон, смочил корпию содержавшейся в нем жидкостью и попросил приложить корпию к ране. Тот повиновался не без некоторого любопытства. Это был один из известнейших докторов того времени, человек, по-настоящему влюбленный в науку, не отвергавший никаких средств, лишь бы облегчить больному страдания. Он приложил тампон к артерии: кровь вспенилась и начала вытекать из раны по капле. С этой минуты хирургу стало значительно легче шить артерию. На этот раз Бальзамо покорил всех, каждый расспрашивал его, где он изучал медицину и к какой школе принадлежит. – Я – немецкий врач школы Гетшинга, – отвечал он – я сделал открытие, которому вы являетесь свидетелями. Впрочем, мне бы хотелось, дорогие собратья, чтобы это открытие оставалось в тайне, потому что я очень боюсь костра, а парижский Парламент не откажется еще раз собраться ради удовольствия приговорить колдуна к костру. Главный хирург задумался. Марат напряженно думал. Он первый вышел из этого состояния. – Вы недавно утверждали, что если вы станете расспрашивать этого человека о результатах операции, то он уверенно вам ответит, словно этот результат не является пока тайной. – Я утверждаю это по-прежнему, – сказал Бальзамо. – Ну что ж, посмотрим! – Как зовут этого несчастного? – Гавард, – ответил Марат. Бальзамо повернулся к больному, на губах которого еще дрожали последние ноты жалобного припева. – Ну, дружок, что вы можете сказать о состоянии бедняги Гаварда? – спросил у него Бальзамо. – Вы спрашиваете, что предвещает его состояние? – переспросил больной. – Подождите, я должен вернуться из Бретани, где только что был, к нему в Отель-Дье. – Да, да, войдите в больницу, взгляните на него и скажите мне про него всю правду. – Он болен, очень болен: ему отрезали ногу. – Неужели? – переспросил Бальзамо. – Да. – Операция прошла успешно? – Превосходно! Однако… Лицо больного омрачилось. – Однако?.. – подхватил Бальзамо. – Однако ему предстоит ужасное испытание, – продолжал больной, – у него будет сильный жар. – Когда он наступит? – Сегодня в семь вечера. Присутствовавшие переглянулись. – Ну и что же этот жар? – Больной почувствует себя еще хуже. Но он переживет первый приступ горячки. – Вы в этом уверены? – Да! – Ну, а после этого приступа он будет вне опасности? – Нет, – со вздохом отвечал тот. – Горячка возобновится? – Да, и еще более страшная. Бедный Гавард! – продолжал он. – Ведь у него жена и дети! На глазах у него показались слезы. – Так его жене суждено стать вдовой, а дети останутся сиротами? – Погодите, погодите! Он благоговейно сложил руки. – Нет, нет, – продолжал он. Лицо его все так и засветилось. – Нет, его жена и дети горячо молились, и Господь сжалился над ним. – Так он поправится? – Да. – Слышите, господа? – повторил Бальзамо. – Он поправится. – Спросите у него, через сколько дней, – попросил Марат. – Через сколько дней? – Да, вы сказали, что он сам укажет фазы и окончание выздоровления. – Я с удовольствием его об этом расспрошу. – Ну так спрашивайте! – Когда Гавард поправится, как вы думаете? – спросил Бальзамо. – Выздоровеет он нескоро. Погодите… Месяц, полтора, два. Он поступил сюда пять дней назад, а выйдет через два с половиной месяца. – Он будет здоров? – Да. – Но он не сможет работать, – вмешался Марат, – и, значит, некому будет кормить его жену и детей. – Господь добр и позаботится о них. – Как же Господь поможет? – спросил Марат. – Раз уж я сегодня узнал столько необыкновенного, мне бы хотелось услышать и об этом. – Господь послал к нему одного доброго человека. Он пожалел Гаварда и сказал про себя: «Я хочу, чтобы у бедного Гаварда ни в чем не было недостатка». Присутствовавшие при этой сцене переглянулись, Бальзамо улыбнулся. – Да, мы и в самом деле являемся свидетелями странных явлений, – проговорил главный хирург, пощупав пульс больного, послушав сердце и потрогав лоб. – Этот человек бредит. – Выдумаете? – спросил Бальзамо. Властно взглянув на больного, Бальзамо приказал: – Проснитесь, Гавард! Молодой человек с трудом открыл глаза и с изумлением оглядел присутствовавших, которые уже не смотрели на него так грозно. – Так меня еще не оперировали? – с ужасом спросил он. – Мне сейчас будет больно? Бальзамо поспешил заговорить. Он боялся, как бы больной не разволновался. Однако напрасно он торопился. Никто не собирался его перебивать: удивление присутствовавших было слишком велико. – Друг мой, – сказал Бальзамо, – успокойтесь. Господин главный хирург по всем правилам прооперировал вашу ногу. Мне показалось, что вы слабонервный человек: вы потеряли сознание при первом же прикосновении скальпеля. – Ну и хорошо, – весело отвечал бретонец, – я ничего не почувствовал. Я, наоборот, отдохнул и окреп во сне. Какое счастье, что мне не отрежут ногу! В ту же минуту несчастный опустил глаза и увидел, что его кровать залита кровью, а нога искалечена. Он закричал и на сей раз в самом деле потерял сознание. – Попробуйте теперь расспросить его, – холодно проговорил Бальзамо, обратившись к Марату, – и посмотрите, ответит ли он вам. Затем он отвел главного хирурга в сторону, и, пока санитары переносили несчастного молодого мужчину в кровать, Бальзамо спросил: – Вы слышали, о чем рассказывал ваш бедный больной? – Да, он сказал, что поправится. – Он сказал еще и другое: Бог сжалится над ним и пошлет пропитание его жене и детям. – Так что же? – Он сказал правду. Вот только я хотел бы просить вас быть посредником между вашим больным и Богом. Вот вам брильянт стоимостью около двадцати тысяч ливров. Когда вы убедитесь, что ваш больной здоров, продайте этот камень и передайте ему деньги. А пока, так как душа – как совершенно справедливо утверждал ваш ученик господин Марат – имеет большое влияние на тело, скажите Гаварду, когда он придет в себя, что его будущее и будущее его детей обеспечено. – А если он не поправится? – спросил хирург, не решаясь взять перстень, который ему предлагал Бальзамо – Он поправится! – Я должен дать вам расписку. – Да что вы! – Я только с этим условием возьму у вас эту драгоценность. – Поступайте, как вам будет угодно. – Скажите, пожалуйста, как вас зовут. – Граф Феникс. Хирург прошел в соседнюю комнату, а растерянный, подавленный Марат направился к Бальзамо. Через пять минут хирург возвратился с листком бумаги в руках и вручил его Бальзамо. Расписка была составлена в следующих выражениях: «Я получил от его сиятельства графа Феникса брильянт, который, по его утверждению, стоит двадцать тысяч ливров, и обязуюсь передать его господину по имени Гавард в день его выписки из Отель-Дье. Доктор медицины Гильотен. 15 сентября 1771 года.» Бальзамо поклонился доктору, взял расписку и вышел вместе с Маратом. – Вы забыли вашу голову, – заметил Бальзамо, которого развеселила растерянность молодого студента. – Вы правы, – сказал тот и подобрал свой страшный узелок. Выйдя на улицу, оба зашагали молча и быстро. Придя на улицу Корделье, они поднялись по крутой лестнице, ведущей в мансарду. Марат остановился перед комнаткой консьержки, если, конечно, дыра, в которой она проживала, заслуживала того, чтобы называться комнатой, Марат не забыл о пропаже часов; он остановился и позвал Гриветту. Мальчик лет восьми, худой, тщедушный, слабый, крикнул: – А мама ушла! Она велела передать вам письмо, когда вы вернетесь. – Нет, дружок, – отвечал Марат, – скажи ей, чтобы она сама мне его принесла. – Хорошо, сударь. Марат и Бальзамо пришли в комнату молодого человека. – Я вижу, что учитель владеет большими тайнами, – проговорил Марат, указав Бальзамо на стул, а сам уселся на табурете. – Я просто-напросто раньше других был допущен в святая святых природы. – Наука лишний раз доказывает всемогущество человека! Как я горжусь тем, что я – человек! – воскликнул Марат. – Да, верно; вам следовало бы прибавить: «…и врач». – И еще я горжусь вами, учитель, – продолжал Марат. – А ведь я только жалкий врачеватель душ, – заметил Бальзамо. – Не будем об этом говорить! Ведь вы остановили кровь вполне материальным способом. – А я полагал, что истинная поэзия моего лечения заключается в том, что я не дал больному страдать. Правда, вы меня уверяли, что он сумасшедший. – Несомненно, в какой-то момент у него наступило помрачение ума. – А что вы называете помрачением ума? Ведь это не более чем отвлечение души, не так ли? – Или рассудка, – сказал Марат. – Оставим эту тему. Слово «душа» очень хорошо выражает то, что я имею в виду. Если именуемая этим вещь найдена, то неважно, как вы ее назовете. – Вот здесь мы расходимся. Вы утверждаете, что обнаружили вещь и только подбираете ей название; я же придерживаюсь того мнения, что вы еще не нашли ни этой вещи, ни верного для нее наименования. – Мы еще к этому вернемся. Итак, вы говорили, что безумие – это временное помрачение ума? – Совершенно справедливо. – Невольное помрачение? – Да… Я видел одного сумасшедшего в Бисетре, он бросался на железные решетки с криком: «Повар! Фазаны прекрасные, только неправильно приготовлены». – Допускаете ли вы, что безумие проходит, как облако, застлавшее на время разум, а потом рассеивается, и снова наступает просветление? – Этого почти никогда не случается. – Но вы же сами видели нашего больного в здравом уме после его безумного бреда во сне. – Да, я видел, но, стало быть, не понял того, что видел. Это какой-то небывалый случай, одна из тех странностей, которые древние евреи называли чудесами. – Нет, – возразил Бальзамо. – Это чистейшей воды отделение души, полное разъединение материи и духа: материи – неподвижного, состоящего из мельчайших частиц вещества, и души – искры Божьей, заключенной на время в тусклый фонарь в виде человеческого тела; искра эта – дочь Небес – после гибели тела возвращается на Небо. – Так вы ненадолго вынули у Гаварда душу из тела? – Да, я ей приказал покинуть недостойное место, в котором она находилась; я извлек ее из бездны страданий, в которой ее удерживала боль. Я отправил ее в свободное странствие. Что оставалось хирургу? Не что иное, как инертная масса, вещество, глина. То есть то, что сделали вы своим скальпелем, отрезая у мертвой женщины вот эту голову, которая у вас в руках. – От чьего имени вы распоряжались этой душой? – От имени Того, Кто одним своим дыханием сотворил все души: души миров, души людей… – Вы, стало быть, отрицаете свободный выбор? – спросил Марат. – Я? – переспросил Бальзаме. – Что же я в таком случае делаю вот сейчас, сию минуту? С одной стороны, я вам демонстрирую свободный выбор, с другой – отвлечение, отделение души. Представьте себе умирающего в муках. Пусть у него выносливая душа, он соглашается на операцию, просит о ней, но очень страдает. Вот вам свободный выбор. Теперь представим, что прохожу мимо этого умирающего я, божий избранник, пророк, апостол, и, сжалившись над этим человеком, мне подобным существом, вынимаю данной мне Господом силой душу из его страдающего тела. И душа с высоты взирает на беспомощное, неподвижное, бесчувственное тело. Разве вы не слышали, как Гавард, рассказывая о себе, восклицал: «Бедный Гавард!» Он не говорил «я». Душа больше не принадлежала его телу и была на полпути к небесным высотам. – Если вам верить, человек – ничто, – проговорил Марат, – и я уже не могу сказать тиранам: «Вы имеете власть над моим телом, но бессильны что-либо сделать с моей душой»? – А-а, вот вы и перешли от истины к софизму! Я вам говорил, что в этом ваш недостаток. Бог вдыхает в человека душу на время, это так. Но верно и то, что, пока душа владеет его телом, они тесно связаны, оказывают друг на друга влияние, и даже материя порой имеет превосходство над духом. Бог повелел, чтобы тело было королем, а душа – королевой. Но душа нищего столь же чиста, как и душа короля. Вот учение, которое следует исповедовать вам, апостолу равенства. Докажите равенство двух душ, потому что ведь вы можете найти доказательства этому равенству во всем, что только есть святого на земле: в писаниях святых отцов и в традициях, в науке и в вере. Что вам в равенстве двух материальных оболочек? Совсем не давно этот бедный раненый, этот необразованный молодой мужчина из народа рассказал вам о своей болезни такие вещи, о которых никто из врачей даже не посмел заикнуться. А почему? Потому что его душа, вырвавшись на время из пут державшего ее тела, воспарила над землей и увидала сверху скрытую от нас тайну, Марат вертел на столе мертвую голову, ища и не находя, что ответить. – Да, – прошептал он наконец, – да, во всем этом есть нечто сверхъестественное. – Напротив, все это очень естественно. Перестаньте называть сверхъестественным то, что относится к душе. Все это естественно. Вот известно или нет – это другой вопрос. – Не известно нам, учитель. Однако для вас в области души, должно быть, нет тайн. Лошадь, никогда не виданная перуанцами, была хорошо известна приручившим ее испанцам. – С моей стороны было бы слишком самонадеянным заявить: «Я знаю». Я буду скромнее и скажу: «Я верю». – Во что же вы верите? – Я верю в то, что первый и самый важный земной закон – это развитие. Я верю, что Бог все создавал во благо. Но так как жизнь в этом мире протекает непредсказуемо, то и развитие происходит медленно, Наша земля если верить Писанию, насчитывала шестьдесят веков, когда наконец появился печатный станок, чтобы, подобно огромному маяку, отразить прошлое и осветить будущее. С появлением печатного станка исчезли безвестность и забвение: печатный станок – это память человечества. Ну что же, Гуттенберг изобрел печатный станок, а я нашел веру. – Вы, может быть, скоро научитесь читать в сердце? – насмешливо спросил Марат. – А почему бы нет? – Так вы, пожалуй, станете прорубать в человеческой груди окошко, в которое мечтали заглянуть древние! – В этом нет нужды: я отделю душу от тела; душа – чистое, незапятнанное творение Божие, – расскажет мне обо всех гнусностях своей земной оболочки, которую сама Душа обречена оживлять. – Таким образом, вы собираетесь узнавать материальные тайны? – А почему бы нет? – И вы можете мне сказать, кто украл у меня часы? – Вы принижаете роль науки до уровня быта. Впрочем, это не имеет значения. Величие Господне находит выражение и в песчинке и в горе, и в жучке и в слоне… Да, я вам скажу, кто украл ваши часы. В это время кто-то робко постучал в дверь. Это была консьержка Марата. Она вернулась домой и, повинуясь переданному ей приказанию хирурга, принесла письмо.  Глава 35. КОНСЬЕРЖКА МАРАТА   Дверь распахнулась, пропуская Гриветту. Мы не успели даже бегло описать эту женщину, потому что ее лицо было из тех, которые художник отодвигает на задний план, не имея в них надобности. А теперь эта дама выходит в нашей живой картине на передний план, желая занять свое место в обширной панораме, которую мы взялись развернуть перед глазами наших читателей. Если бы наш дар соответствовал нашему желанию, мы включили бы в нашу панораму всех: от нищего до короля, от Калибана до Ариеля, от Ариеля до Господа Бога. Итак, мы попытаемся набросать портрет Гриветты, которая словно выступает из тени и приближается к нам. Это была высокая худая женщина лет тридцати трех; лицо ее пожелтело, вокруг глаз появились черные круги. Она была крайне истощена, что случается с горожанками, живущими в нищете и духоте. Бог сотворил ее красивой, и она расцвела бы на свежем воздухе, под ясным небом, на ласковой земле. Но люди сами превращают свою жизнь в пытку: утомляют ноги преодолением бесконечных препятствий, мучают желудок голодом или пищей, почти столь же губительной, как отсутствие всякой еды. Консьержка Марата была бы очаровательной женщиной, если бы она с пятнадцати лет не жила в тесной и темной лачуге, если бы огонь ее природных инстинктов, подогреваемый обжигающим жаром печки или остужаемый ледяным холодом, горел бы всегда ровно У нее были длинные худые руки в мелких порезах от постоянного шитья; их разъедала мыльная вода прачечной, огонь в кухне опалил и огрубил ее пальцы. И только форма ее рук была такова, что их можно было бы назвать королевскими, если бы вместо веника они держали скипетр. Это лишний раз доказывает, что жалкое человеческое тело словно несет на себе отпечаток наших занятий. В этой женщине разум превосходил материю и, следовательно, был более способен к сопротивлению, неусыпно следя за происходившими вокруг событиями. Если можно уподобить его лампе, он освещал материю и можно было иногда заметить, как в бессмысленных и бесцветных г навах вдруг появлялся проблеск ума, она снова становилась красивой и молодой, глаза светились любовью. Бальзаме долго разглядывал эту женщину, вернее, это странное создание; она с первого взгляда поразила его воображение и вызвала любопытство. Консьержка вошла с письмом в руке и притворно-ласковым голосом, каким говорят старухи – а женщины в нищете становятся старухами в тридцать лет, – проговорила: – Господин Марат, вот письмо, о котором вы говорили. – Мне не письмо было нужно, я хотел видеть вас, – возразил Марат. – Я к вашим услугам, господин Марат, вот она я. Гриветта присела в реверансе. – Что вам угодно? – Мне угодно знать, как поживают мои часы, – сказал Марат, – вам это должно быть известно. – Да нет, что вы, я не знаю, что с ними. Вчера я их видела, они висели на гвозде. – Ошибаетесь: вчера они были в моем жилетном кармане, а в шесть вечера, перед тем, как выйти – а я собирался в людное место и боялся, как бы у меня их не украли, – я положил их под канделябр. – Если вы их положили под канделябр, они там, верно, и лежат. И консьержка с притворным добродушием, не подозревая, что ее притворство бросается в глаза, подошла к камину и выбрала из двух украшавших его канделябров именно тот, под которым Марат спрятал накануне свои часы. – Да, это тот самый канделябр, – проговорил молодой человек, – а где часы? – Их и впрямь нету. Может, вы их еще куда-нибудь положили, господин Марат? – Да я же вам говорю, что… – Поищите получше! – Я уже искал, – со злостью отвечал Марат. – Ну так вы их потеряли. – Я вам уже сказал, что вчера я сам положил их под этот канделябр. – Стало быть, кто-то сюда входил, – предположила Гриветта, – у вас бывает столько малознакомых людей! – Отговорки! Все это отговорки! – вскричал Марат, все более раздражаясь. – Вам отлично известно, что со вчерашнего дня сюда никто не входил. Нет, нет, у моих часов выросли ножки, точно так же как у серебряного набалдашника с трости, известной вам серебряной ложечки и перочинного ножика с шестью лезвиями! Меня постоянно обкрадывают, Гриветта! Я долго терпел, но больше не намерен сносить эти безобразия, предупреждаю вас! – Сударь! Уж не меня ли вам вздумалось обвинить? – Вы обязаны беречь мои вещи. – Ключ не только у меня. – Вы – консьержка. – Вы платите мне один экю в месяц, а хотите, чтобы я служила вам за десятерых. – Мне безразлично, как вы мне служите, я хочу, чтобы у меня не пропадали вещи. – Сударь! Я – честная женщина! – Я сдам эту честную женщину комиссару полиции, если через час мои часы не найдутся. – Комиссару полиции? – Да. – Комиссару полиции сдать такую честную женщину, как я? – Честная, честная!.. – Против которой вам нечего сказать, слышите? – Ну, довольно, Гриветта! – Когда вы уходили, я предполагала, что вы можете меня заподозрить. – Я вас подозреваю с тех пор, как исчез набалдашник с моей трости. – Я вам вот что скажу, господин Марат… – Что? – Пока вас не было, я обратилась… – К кому? – К соседям. – По какому поводу? – А по тому поводу, что вы меня подозреваете. – Да я же вам еще ничего не успел сказать. – Я предчувствовала. – Ну и что же соседи? Любопытно будет послушать, что вам сказали соседи. – Они сказали, что если вам взбредет в голову меня заподозрить да еще поделиться с кем-нибудь своими подозрениями, то придется идти до конца. – То есть?.. – То есть доказать, что часы были похищены. – Они похищены, раз лежали вон там, а теперь их нет. – Да, но надо доказать, что их взяла именно я. Вы должны представить доказательства, вам никто не поверит на слово, господин Марат, вы ничем не лучше нас, господин Марат. Бальзамо с присущей ему невозмутимостью наблюдал за этой сценой. Он заметил, что, хотя Марат оставался при своем мнении, он сбавил тон. – И если вы не признаете меня невиновной, если не возместите убытков за оскорбление, – продолжала консьержка, – то я сама пойду к комиссару полиции, как мне посоветовал наш хозяин. Марат закусил губу. Он знал, что это серьезная угроза. Владелец дома был разбогатевшим торговцем. Он занимал квартиру в четвертом этаже; скандальная хроника квартала утверждала, что лет десять тому назад он покровительствовал консьержке, которая была тогда кухаркой у его жены. И вот Марат, посещавший заседания тайного общества; Марат, ведший беспорядочный образ жизни; Марат, скрытный молодой человек; Марат, вызывавший некоторое подозрение у полиции, вдруг потерял интерес к этому делу, которое могло дойти до самого де Сартина, а тот очень любил почитать бумаги молодых людей, подобных Марату, и отправить творцов изящной словесности в какое-нибудь тихое место вроде Венсенна, Бастилии, Шарантона или Бисетра. Итак, Марат снизил тон. Однако по мере того, как он успокаивался, консьержка все больше распалялась. Из обвиняемой она превратилась в обвинителя. Дело кончилось тем, что нервная, истеричная женщина разгорелась, как костер на ветру. Угрозы, оскорбления, крики, слезы – все пошло в ход: началась настоящая буря. Бальзамо решил, что пришло время вмешаться. Он шагнул к женщине, угрожающе размахивавшей руками посреди комнаты, и, бросив на нее испепеляющий взгляд, приставил ей к груди два пальца и произнес не столько губами, сколько мысленно, собрав во взгляде всю свою волю, одно-единственное слово, которое Марату не удалось разобрать. Гриветта сейчас же умолкла, покачнулась и, теряя равновесие, попятилась с расширенными от ужаса глазами, словно раздавленная силой воли незнакомца. Не проронив ни слова, она рухнула на кровать. Глаза ее закрылись, потом открылись, однако на сей раз зрачков не было видно. Язык дергался, тело не двигалось, только руки дрожали, словно в лихорадке. – Ого! – вскричал Марат. – Как у раненого в госпитале! – Да. – Так она спит? – Тише! – приказал Бальзаме. – Сударь! Наступает конец вашему неверию, вашим сомнениям. Поднимите письмо, которое принесла вам эта женщина: она уронила его, когда падала. Марат поднял. – Что мне с ним делать? – спросил он. – Погодите. Бальзамо взял письмо из рук Марата. – Вы знаете, от кого это письмо? – спросил он у спящей женщины. – Нет, сударь, – отвечала она. Бальзамо поднес к ней запечатанное письмо. – Прочтите его господину Марату. Он желает знать, что в нем. – Она не умеет читать, – вмешался Марат. – Но вы-то умеете? – Конечно. – Так читайте его про себя, а она тоже будет читать по мере того, как слова будут отпечатываться в вашем мозгу. Марат распечатал письмо и начал его читать, а Гриветта, подчиняясь всемогущей воле Бальзамо, поднялась с кровати и с дрожью в голосе стала повторять содержание письма вслух по мере того, как Марат пробегал его глазами. Вот что в нем было сказано: «Дорогой Гиппократ! Абель только что закончил свой первый портрет. Он продал его за пятьдесят франков. Мы собираемся проесть их сегодня в кабачке на улице Апостола Иакова. Ты к нам придешь? Разумеется, часть этих денег мы пропьем. Твой друг Л. Давид». Она слово в слово повторила то, что там было написано. Марат уронил листок. – Как видите, у Гриветты тоже есть душа, и эта душа бодрствует, пока Гриветта спит. – Странная у нее душа, – заметил Марат, – душа, которая умеет читать, в то время как тело не умеет. – Это оттого, что душа умеет все, она отражает любую мысль. Попробуйте заставить Гриветту прочитать это письмо, когда она проснется, то есть когда тело заключит душу в свою темную оболочку, – вот вы увидите, что будет. Марат ничего не мог возразить. Вся его материалистическая философия в нем восставала, однако он не находил ответа. – А теперь, – продолжал Бальзамо, – перейдем к тому, что больше всего вас интересует, то есть займемся поисками часов. – Гриветта! Кто взял у господина Марата часы? – спросил Бальзамо. Спящая женщина замахала руками. – Не знаю! – молвила она. – Нет, знаете, – продолжал настаивать Бальзамо, – и сейчас скажете. Потом он спросил еще более властным тоном: – Кто взял часы господина Марата? Отвечайте! – Гриветта не брала у господина Марата часы. Почему господин Марат думает, что их украла Гриветта? – Если не она их украла, скажите, кто это сделал. – Я не знаю. – Как видно, сознание – неприступная крепость, – заметил Марат. – Это, по-видимому, последнее, в чем вы сомневаетесь, – молвил Бальзамо, – значит, скоро мне удастся окончательно вас переубедить. Он сказал консьержке: – Говорите, кто это сделал, я приказываю! – Ну, ну, не надо требовать невозможного, – с усмешкой сказал Марат. – Вы слышите? Я так хочу! – продолжал Бальзамо, обращаясь к Гриветте. Не имея сил сопротивляться его мощной воле, несчастная женщина стала, словно безумная, кусать себе руки, потом забилась, будто в эпилепсии; ее рот искривился, в глазах застыл ужас и вместе с тем слабость; она откинулась назад; все ее тело напряглось, как от страшной боли, и он? рухнула на постель. – Нет, нет! – крикнула она. – Лучше умереть! – Ну что же, ты умрешь, если это будет нужно, но прежде ты все скажешь! – проговорил разгневанный Бальзамо; глаза его метали молнии. – Твоего молчания и твоего упрямства и так довольно, чтобы понять, кто виноват. Однако для недоверчивого человека нужно более неопровержимое доказательство. Говори, я так хочу! Кто украл часы? Отчаяние спящей достигло своего предела. Она из последних сил противостояла воле Бальзамо. Из ее груди рвались нечленораздельные крики, на губах выступила кровавая пена – У нее будет эпилептический припадок. – предупредил Марат. – Не бойтесь, это в ней говорит демон лжи, он никак не хочет выходить. Повернувшись к женщине, он выбросил руку вперед, подчиняя ее своей воле. – Говорите! – приказал он. – Говорите! Кто взял часы? – Гриветта, – едва слышно пролепетала спящая – Когда она их взяла? – Вчера вечером. – Где они были? – Под канделябром. – Что она с ними сделала? – Отнесла на улицу Апостола Иакова. – Куда именно? – В дом номер двадцать девять. – Этаж? – Шестой. – Кому? – Ученику сапожника. – Как его зовут? – Симон. – Кто он? Спящая умолкла. – Кто этот человек? – повторил Бальзамо. Опять молчание. Бальзамо протянул в ее сторону руку. Раздавленная страшной силой, она только смогла прошептать: – Ее любовник. Марат удивленно вскрикнул. – Тише! – приказал Бальзамо. – Не мешайте сознанию говорить. Затем он продолжал, обращаясь к взмокшей от пота женщине: – Кто посоветовал Гриветте украсть часы? – Никто. Она случайно приподняла канделябр, увидала часы, и ее соблазнил демон. – Ей нужны были деньги? – Нет, она не продала часы. – Она их отдала даром? – Да – Симону? Спящая сделала над собою усилие. – Симону. Она закрыла лицо руками и разрыдалась. Бальзамо взглянул на Марата. Разинув рот и широко раскрыв от изумления глаза, тот наблюдал за жутким зрелищем. – Итак, – сказал Бальзамо, – вы видите борьбу души и тела. Вы обратили внимание на то, что сознание было словно взято силой в крепости, которую оно само считало неприступной? Ну и, наконец, вы должны были понять, что Творец ни о чем не забыл в этом мире. Так не отвергайте сознание, не отрицайте наличие души, не закрывайте глаза на неизвестное, молодой человек. И в особенности не отвергайте веру и высшую власть. Раз вы честолюбивы – учитесь, господин Марат; поменьше говорите, побольше думайте и не позволяйте себе больше легкомысленно осуждать тех, кто стоит над вами. Прощайте! Мои слова открывают перед вами широкое поле деятельности. Хорошенько изучите все это поле, оно заключает в себе истинные сокровища. Прощайте, я счастлив, по-настоящему счастлив тем, что вы можете победить в себе демона неверия, как я одолел демонов обмана и лжи в этой женщине. С этими словами он вышел, заставив молодого человека покраснеть от стыда. Марат не успел даже попрощаться. Однако, придя в себя, он обратил внимание на то, что Гриветта все еще спит. Ее сон взволновал его. Он предпочел, чтобы на его кровати лежал труп, пусть даже де Сартин по-своему истолковал бы ее смерть. Видя, что Гриветта лежит совершенно безучастно, закатив глаза и время от времени вздрагивая, Марат испугался. Еще более он испугался, когда этот живой труп поднялся, взял его за руку и сказал: – Пойдемте со мной, господин Марат. – Куда? – На улицу Апостола Иакова. – Зачем? – Пойдемте, пойдемте! Он мне приказывает отвести вас туда Марат поднялся со стула. Гриветта, словно во сне, отворила дверь и, едва касаясь ступеней, спустилась по лестнице. Марат последовал за ней, боясь, как бы она не свалилась и не убилась. Сойдя, она переступила порог, перешла через дорогу и привела молодого человека в тот самый дом, где находился упомянутый чердак. Она постучала в дверь. Марату казалось, что все должны слышать, как сильно бьется его сердце. Дверь распахнулась. Марат узнал того самого мастерового лет тридцати, которого он иногда встречал у своей консьержки. Увидав Гриветту в сопровождении Марата, он отступил. Гриветта пошла прямо к кровати и, засунув руку под тощую подушку, вынула оттуда часы и протянула Марату. Бледный от ужаса, башмачник Симон не мог вымолвить ни слова; он испуганно следил глазами за малейшим движением женщины, полагая, что она сошла с ума. Вынув часы Марата, она с глубоким вздохом прошептала: – Он приказывает мне проснуться! В ту же секунду тело ее обмякло, в глазах засветилась жизнь. Едва придя в себя и увидав, что она стоит перед Маратом и сжимает в руке часы, неопровержимое доказательство ее преступления, она упала без чувств на пол. «Неужели сознание в самом деле существует?» – выходя из комнаты с сомнением в душе, подумал Марат.  Глава 36. ЧЕЛОВЕК И ЕГО ДЕЯНИЯ   Пока Марат с пользой для себя проводил время и философствовал о сознании и двойной жизни, другой философ на улице Платриер был занят тем, что пытался до мельчайших подробностей восстановить проведенный на кануне в ложе вечер, и спрашивал себя, не стал ли он причиной больших бед. Опустив безвольные руки на стол и склонив тяжелую голову к левому плечу, Руссо размышлял Перед ним лежали раскрытыми его политические и философские труды: «Эмиль» и «Общественный договор». Время от времени, когда того требовала его мысль, он склонялся и листал книги, которые он и так знал назубок – О Господи! – воскликнул он, читая главу из «Эмиля» о свободе совести. – Вот подстрекательские слова! Какая философия, Боже правый! Являлся ли когда-нибудь миру поджигатель вроде меня? – Да что там! – продолжал он, воздев руки. – Именно я высказался против трона, алтаря и общества… Я не удивлюсь, если какая-нибудь темная сила уже воспользовалась моими софизмами и заблудилась в полях, которые я засеивал семенами риторики. Я стал нарушителем общественного спокойствия… Он поднялся в сильном волнении и трижды обошел комнатку. – Я осудил власти предержащие, которые преследуют писателей. Каким же я был глупцом, варваром! Эти люди тысячу разу были правы! Что я такое? Опасный для государства человек. Я полагал, что мои слова служат просвещению народов, а на самом деле они явились искрой, которая способна поджечь вселенную. Я посеял речи о неравенстве условий, проекты всемирного братства, планы воспитания и вот теперь пожинаю жестоких гордецов, готовых перевернуть общество вверх дном, развязать гражданскую войну с целью уничтожения населения. У них с голь дикие нравы, что они отбросят цивилизацию на десять веков назад… Ах, как я виноват! Он еще раз перечитал страницу из своего «Свойского викария» – Да, вот оно: «Объединимся для того, чтобы заняться поисками счастья»… И это написал я! «Придадим нашей добродетели силу, какую другие люди придают порокам». Это написал тоже я Руссо впал в отчаяние. – Значит, это из-за меня братья собираются вместе, – продолжал он. – Придет день, и полиция накроет один из их погребков. Будет арестован весь их выводок, а ведь эти люди поклялись сожрать друг друга живьем в случае предательства И вот среди них отыщется какой-нибудь наглец, который вытащит из кармана мою книжку и скажет: «Чем вы недовольны? Мы – последователи Руссо, мы занимаемся философией!» – Ах, как это позабавит Вольтера! Уж он-то не шляется по таким гадючникам! Он – настоящий придворный! Мысль, что Вольтер над ним посмеется, разозлила женевского философа – Я – заговорщик!.. – прошептал он. – Нет, я просто впал в детство. Нечего сказать, хорош заговорщик! Вошла Тереза, но он ее даже не заметил. Она принесла обед Она обратила внимание, что он читал отрывок из «Прогулок одинокого мечтателя». – Прекрасно! – воскликнула она, с грохотом опуская поднос с горячим молоком прямо на книгу. – Мой гордец любуется на себя в зеркало! Господин читает собственные книги! Он восхищается собой! Вот так господин Руссо! – Ну, ну, Тереза не шуми, – попросил философ, – оставь меня в покое, мне не до шуток – Да, это великолепно! – насмешливо проговорила она. – Вы в восторге от самого себя! До чего же все-таки писатели тщеславны, как много у них недостатков! Зато нам, бедным женщинам очи их не прощают Стоит мне только взяться за зеркальце, господин начинает меня бранить и обзывает кокеткой. Она продолжала в том же духе, отчего Руссо чувствовал себя несчастнейшим из смертных, словно позабыв о том, как щедро наделила его природа. Он выпил молоко, ни разу не обмакнув в него хлеб. У него был насморк. – Вы что-то обдумываете, – продолжала она. – Не иначе, как собираетесь написать еще какую-нибудь отвратительную книжку… Руссо содрогнулся. – Вы мечтаете, – сказала Тереза, – о своих идеальных дамах и пишете такие книги, которые девицы не осмелятся читать, а то и просто такие ругательства, которые будут сожжены палачом на костре. Мученик затрясся всем телом: Тереза попала в самую точку. – Нет, – возразил он, – я не стану писать ничего такого, что вызвало бы кривотолки… Напротив, я хочу написать такую книгу, которую все честные люди прочли бы с восторгом… – Ох, ох! – воскликнула Тереза, забирая чашку. – Это невозможно! У вас на уме одни непристойности… Третьего дня я слыхала, как вы читали отрывок не знаю чего, где вы говорили о боготворимых вами женщинах… Вы – сатир! Маг! В устах Терезы слово «маг» было одним из самых страшных ругательств. Оно неизменно вызывало у Руссо дрожь. – Ну, ну, дорогая! Вы будете довольны, вот увидите… Я собираюсь написать о том, что я нашел способ обновления мира, не заставляя страдать ни одного человека. Да, да, я обдумываю этот проект. Довольно революций! Боже милостивый! Дорогая Тереза! Не надо революций! – Посмотрим, что у вас получится, – заметила хозяйка. – Слышите? Звонят… Несколько минут спустя Тереза возвратилась в сопровождении красивого молодого человека и попросила его подождать в первой комнате. Зайдя к Руссо, уже делавшему записи карандашом, она сказала: – Спрячьте поскорее все эти гнусности. К вам пришли. – Кто? – Какой-то придворный. – Он не представился? – Еще чего! Разве я впустила бы его, не узнав имени? – Ну так говорите! – Господин де Куани. – Господин де Куани! – вскричал Руссо. – Господин де Куани, придворный его высочества дофина? – Должно быть, он самый. Очаровательный юноша, и такой любезный… – Я сейчас приду, Тереза. Руссо торопливо оглядел себя в зеркале, смахнул пыль с сюртука, вытер домашние туфли, то есть старые ботинки, до крайности изношенные, и вошел в столовую, где его ожидал посетитель. Тот не садился. Он с любопытством рассматривал гербарии, собранные Руссо и развешанные в рамках черного дерева. Услыхав, как отворяется стеклянная дверь, он обернулся и почтительно поклонился. – Я имею честь говорить с господином Руссо? – спросил он. – Да, сударь, – отвечал философ недовольным тоном, сквозь который, однако, можно было угадать его восхищение необыкновенной красотой и небрежной элегантностью собеседника. Де Куани и в самом деле был одним из самых любезных и красивых кавалеров Франции. Ему, как никому другому, подходил костюм той эпохи, подчеркивавший изящество его ног, широких плеч, выпуклой груди, величавую осанку, изумительную посадку головы и белизну точеных рук. Руссо остался доволен осмотром, – он был истинным художником и восхищался красотой всюду, где только мог ее встретить. – Чем могу быть вам полезен? – осведомился Руссо. – Вам, должно быть, доложили, что я – граф де Куани. Позволю себе прибавить, что я приехал к вам по поручению ее высочества. Руссо поклонился, краска залила его лицо. Засунув руки в карманы, Тереза наблюдала из угла столовой за прекрасным посланником величайшей принцессы Франции. – Ее высочество хочет меня видеть… Зачем? – спросил Руссо. – Садитесь же, граф, прошу вас! Руссо сел Де Куани взял плетеный стул и последовал его примеру. – Дело вот в чем: третьего дня его величество прибыл в Трианон и выразил удовольствие по поводу вашей музыки, а она действительно прелестна. Ее высочество, желая во всем угождать его величеству, подумала, что доставит королю удовольствие, поставив на театре, в Трианоне, одну из ваших комических опер… Руссо низко поклонился. – Итак, я приехал с тем, чтобы просить вас от лица ее высочества… – Граф! – перебил его Руссо. – Моего позволения для этого не требуется. Мои пьесы и арии, входящие в эту оперу, принадлежат поставившему ее театру. Следовательно, нужно обратиться к актерам, а уж у них ее высочество не встретит возражений, как и у меня. Актеры будут счастливы играть и петь перед его величеством и всем двором. – Я не совсем за этим к вам прибыл, сударь, – молвил де Куани. – Ее высочество желает приготовить для короля более полный и наименее известный дивертисмент. Она знакома со всеми вашими операми, сударь… Руссо опять поклонился. – Она прекрасно поет все арии. Руссо закусил губу. – Это для меня большая честь, – пролепетал он. – И так как многие придворные дамы прекрасно музицируют и восхитительно поют, а многие кавалеры также занимаются музыкой, и весьма успешно, то выбранная ее высочеством одна из ваших опер будет исполнена придворными, а первыми среди них будут их высочества. Руссо так и подскочил на стуле. – Уверяю вас, граф, – сказал он, – что это для меня неслыханная честь, и я прошу вас передать ее высочеству мою самую сердечную благодарность. – Это еще не все, – улыбаясь, молвил де Куани. – Неужели? – Составленная таким образом труппа будет более известной, чем профессиональная, это верно, но она менее опытна. Ей просто необходимы ваше мнение и ваш совет знатока; надо, чтобы исполнение было достойно августейшего зрителя, который займет королевскую ложу, а также чтобы игра была достойна знаменитого автора. Руссо встал: на этот раз комплимент его по-настоящему тронул; он ответил де Куани изящным поклоном. – Вот почему, – прибавил придворный, – ее высочество и просит вас прибыть в Трианон для проведения генеральной репетиции. – Ее высочество напрасно… Меня в Трианон?.. – пробормотал Руссо. – Почему же нет?.. – как нельзя более естественно спросил де Куани – Ах, граф, у вас прекрасный вкус, вы умны и тактичны, ну так ответьте, положа руку на сердце: философ Руссо, изгнанник Руссо, мизантроп Руссо при дворе нужен только для того, чтобы уморить со смеху всю свору, не так ли? – Я не понимаю, сударь, – холодно отвечал де Куани – почему вы обращаете внимание на насмешки или глупые выходки ваших мучителей, будучи порядочным человеком и известным всей стране писателем. Если вы подвержены этой слабости, господин Руссо, постарайтесь поглубже ее упрятать, – ведь если что и может вызвать смех, так именно эта слабость. А что до шуточек, признайтесь, что надобно быть весьма и весьма осмотрительным, когда дело идет об удовольствии и желаниях такого лица, как ее высочество, законной наследницы французского престола. – Разумеется, – согласился Руссо, – вы правы. – Неужели вас мучит ложный стыд?.. – с улыбкой проговорил де Куани. – Только потому, что вы были строги к королям, а теперь побоитесь проявить по отношению к ним человечность? Ах, господин Руссо, вы преподали урок всему роду человеческому, но ведь вы его не ненавидите, я полагаю?.. Во всяком случае, вы исключите из него дам королевского рода. – Вы очень искусно меня уговариваете, однако подумайте о том, в каком я положении… Я живу вдали от всех.., один.., я так несчастен… Тереза поморщилась. – Скажите, какой несчастный… – пробормотала она. – До чего же у него тяжелый характер! – Что бы я ни делал, на моем лице и в моих манерах всегда будет присутствовать неизгладимая, неприятная черта, она будет бросаться в глаза королю и принцессам, ожидающим видеть лишь радость и веселье. Да и что я скажу?.. И что мне там делать?.. – Можно подумать, что вы сомневаетесь в самом себе. Но неужели автору «Новой Элоизы» и «Исповеди» не найдется, что сказать, и он не сумеет себя держать? – Уверяю вас, граф, что я не могу… – Это слово принцам не понятно. – Вот почему я и останусь дома. – Сударь! Не заставляйте меня, взявшего на себя смелость доставить удовольствие ее высочеству, возвращаться в Версаль пристыженным и побежденным. Это было бы для меня смертельной обидой и привело бы в такое отчаяние, что я немедленно отправился бы в добровольное изгнание. Дорогой господин Руссо! Ну прошу вас, ради меня, глубоко почитающего все ваши произведения, сделать то, что ваше гордое сердце отказывается исполнить для умоляющих его королей. – Граф! Ваша изысканная любезность меня покорила, у вас неотразимое красноречие и такой волнующий голос, что мне трудно устоять… – Я вас убедил? – Нет, я не могу.., нет, решительно нет: мое состояние здоровья не позволяет мне путешествовать. – Путешествовать? Да что вы, господин Руссо, о чем вы говорите? Всего час с четвертью в карете! – Это для вас и ваших ретивых коней. – Да ведь все королевские лошади к вашим услугам, господин Руссо. Ее высочество поручила мне передать вам, что в Трианоне для вас приготовлены комнаты, потому что вас не желают отпускать на ночь глядя в Париж. А его высочество, который, кстати, знает наизусть все ваши книги, сказал в присутствии всего двора, что будет счастлив показывать гостям во дворце комнату, где жил Руссо. Тереза радостно вскрикнула, восхищаясь не славой Руссо, а добротой принца. Философа окончательно сразил этот последний знак внимания, – Видно, придется поехать, – проговорил он, – никогда еще за меня так ловко не брались. – Вас возможно взять только за сердце, сударь, – заметил де Куани, – что же касается ума, то здесь вам нет равных. – Итак, я готов поехать, как того желает ее высочество. – Сударь! Позвольте вам выразить мою личную признательность, и только мою: ее высочество рассердилась бы на меня, если бы я говорил и от ее имени, – ведь она желает поблагодарить вас лично. Кстати, знаете ли, сударь, не мешало бы вам, мужчине, поблагодарить юную и очаровательную даму, которая так к вам благоволит. – Вы правы, граф, – с улыбкой отвечал Руссо, – однако у стариков перед хорошенькими женщинами есть одно преимущество: их надо просить – Господин Руссо! Соблаговолите назначить мне время: я вам пришлю свою карету, вернее, сам приеду за вами и провожу в Трианон. – Ну уж нет, граф, увольте! – сказал Руссо. – Хорошо, я буду в Трианоне, но позвольте мне прийти туда так, как мне заблагорассудится, как мне будет удобно. Можете не беспокоиться. Я приду, вот и все. Скажите мне только, в котором часу я должен быть. – Как, сударь, вы отказываете мне в удовольствии вас представить? Да, вы правы, это была бы слишком большая честь для меня. Такой человек, как вы, не нуждается в представлении. – Граф! Я знаю, что вы провели при дворе времени больше, чем я в каком бы то ни было месте земного шара… Я не отказываюсь от вашего предложения, я не отказываю вам лично, просто у меня есть свои привычки. Я хочу пойти туда так, как если бы я отправился на прогулку. В конце концов.., это мое условие! – Я подчиняюсь, сударь, я не желаю ни в чем вам противоречить. Репетиция начнется вечером в шесть часов. – Прекрасно, без четверти шесть я буду в Трианоне. – Да, но как вы доберетесь? – Это мое дело, вот мой экипаж. Он указал на ноги, еще довольно крепкие, которые он обувал довольно тщательно. – Пять миль! – удрученно молвил де Куани. – Да ведь вы устанете, вечер будет для вас слишком утомителен, имейте это в виду! – Ну, у меня есть своя карета и свои лошади, принадлежащие мне точно так же, как моему соседу, как воздух, солнце и вода, а стоит это всего пятнадцать су. – Боже мой! Таратайка! У меня даже мурашки побежали по спине! – Скамейки, которые представляются вам такими жесткими, для меня – словно барская постель. Мне кажется, что они набиты пухом или лепестками роз. До вечера, граф, до вечера! Почувствовав, что его выпроваживают, де Куани смирился и после бесчисленных комплиментов и предложений своих услуг, наконец, спустился по темной лестнице; Руссо проводил его до площадки, Тереза – до середины лестницы. Де Куани сел в карету, ожидавшую его на улице, и, улыбаясь, возвратился в Версаль. Тереза поднялась и с грохотом захлопнула дверь, – это предвещало Руссо надвигавшуюся бурю.  Глава 37. ПРИГОТОВЛЕНИЯ РУССО   Когда де Куани уехал, Руссо, отвлекшись благодаря его визиту от мрачных мыслей, опустился с тяжелым вздохом в небольшое кресло и устало проговорил: – Ах, какая скука! Как мне надоели люди! Входившая в эту минуту в комнату Тереза подхватила его слова и, встав напротив Руссо, бросила ему: – До чего же вы спесивы! – Я? – удивленно воскликнул Руссо. – Да, вы тщеславны и лицемерны! – Я? – Вы… Да вы без памяти от того, что поедете ко двору, и пытаетесь скрыть свою радость, притворяясь равнодушным. – Вот тебе раз! – пожав плечами, проговорил Руссо, чувствуя унижение оттого, что его без труда разгадали. – Уж не собираетесь ли вы убеждать меня в том, что чувствуете себя несчастным оттого, что король услышит ваши арии, которые вы, бездельник, нацарапали вот тут, на своем спинете? Руссо взглянул на жену, не скрывая раздражения. – Вы просто глупы, – сказал он. – Что за честь для такого человека, как я, предстать перед королем? Чему король обязан тем, что сидит на троне? Капризу природы, из-за которого именно он стал сыном королевы. А вот я удостоен чести развлекать короля и обязан этим своему труду и таланту, развитому благодаря трудолюбию. Тереза была не из тех, кого можно было легко переубедить. – Хотела бы я, чтобы вас услышал де Сартин. Уж для вас нашлись бы одиночка в Бисетре или клетка в Шарентоне. – Это потому, – подхватил Руссо, – что де Сартин – тиран на службе у другого тирана, а человек беззащитен против тиранов, обладая лишь гениальностью; впрочем, если де Сартину вздумалось бы меня преследовать… – То что же? – спросила Тереза. – Да, я знаю, – вздохнул Руссо, – мои враги были бы довольны, да!.. – А почему у вас есть враги? – спросила Тереза. – Да потому, что вы – злой человек и нападаете на целый свет. Вот Вольтер окружен друзьями, дай Бог ему счастья! – Это верно, – отвечал Руссо со смиренной улыбкой. – Еще бы! Ведь Вольтер – дворянин, король Пруссии – его близкий друг; у него есть свои лошади, он богат, у него замок в Ферне… И все это он вполне заслужил… Зато когда его приглашают ко двору, он не заставляет себя упрашивать, он чувствует себя там, как дома. – А вы полагаете, – спросил Руссо, – что я не буду себя там чувствовать свободно? Вы думаете, я не знаю, откуда берется золото, которое тратит двор, и не понимаю, почему хозяину оказывают почести? Эх, милая, вы обо всем судите вкривь и вкось. Подумайте лучше, почему я заставляю себя упрашивать. Поймите, что если я гнушаюсь роскошью придворных, то это оттого, что они ее украли. – Украли? – возмущенно переспросила Тереза. – Да, украли у вас, у меня, у всех. Все золото, которое они носят на себе, должно быть роздано несчастным, умирающим с голоду. Вот почему я, помня обо всем атом, не без отвращения отправляюсь ко двору. – Я не говорю, что народ счастлив, – заметила Тереза, – но, что ни говори, король есть король. – Вот я ему и повинуюсь, так чего ж ему еще? – Да вы повинуетесь, потому что боитесь. Вы говорите, что идете к королю по его приказанию, и при этом считаете себя смелым человеком. Я на это могу ответить, что вы – лицемер и вам самому это нравится. – Ничего я не боюсь, – высокомерно произнес Руссо. – Отлично! Так подите к королю и скажите ему хотя бы часть того, что вы здесь только что наговорили. – Я так и поступлю, если сердце мне подскажет. – Вы? – Да, я. Когда это я отступал? – Да вы не посмеете отобрать у кошки кость, которую она обгладывает, потому что побоитесь, как бы она вас не оцарапала… Что же с вами будет в окружении вооруженных шпагами офицеров охраны?.. Ведь я вас знаю лучше, чем родного сына… Сейчас вы побежите бриться, потом надушитесь и вырядитесь; вы станете красоваться, подмигивая и прищуриваясь, потому что у вас маленькие круглые глазки, и если вы их раскроете, как все, то окружающие их увидят. А постоянно щурясь, вы даете понять, что они у вас огромные, словно блюдца. Потом вы потребуете у меня свои шелковые чулки, наденете сюртук шоколадного цвета со стальными пуговицами, новый парик, кликнете фиакр, и вот уж мой философ поехал очаровывать прелестных дам… А завтра… Ах, завтра вы будете в полном восторге, вы вернетесь влюбленным, вы со вздохами приметесь за свою писанину, роняя слезы в кофе. Ах, до чего же хорошо я вас знаю!.. – Вы ошибаетесь, дорогая, – отвечал Руссо. – Повторяю, что меня вынуждают явиться ко двору. И я туда пойду, потому что боюсь скандала, как любой честный гражданин должен его бояться. Кстати: я не из тех, кто отказывается признать превосходство одного гражданина над другим. Но когда дело доходит до того, чтобы обхаживать короля, чтобы пачкать мой новый сюртук блестками этих господ из «Бычьего Глаза» – нет, ни за что! Я никогда этого не сделаю, и если вы меня застанете за подобным занятием, можете тогда вволю надо мною посмеяться. – Таи что же, вы не будете одеваться? – насмешливо спросила Тереза. – Нет. – Не станете надевать новый парик? – Нет. – И не будете щурить свои маленькие глазки? – Говорят вам, что я собираюсь отправиться туда, как свободный человек, без притворства и без страха. Я пойду ко двору, как пошел бы в театр. И мне безразлично, что подумают обо мне актеры. – Побрейтесь хотя бы, – посоветовала Тереза, – у вас щетина в полфута длиной. – Я вам уже сказал, что ничего не собираюсь менять в своей наружности. Тереза так громко рассмеялась, что Руссо стало не по себе, и он вышел в соседнюю комнату. Хозяйка еще не исчерпала всех своих возможностей и решила продолжать мучения. Она достала из шкафа парадный сюртук Руссо, свежее белье и тщательно вычищенные и натертые яйцом туфли. Она разложила все эти красивые вещи на постели и стульях Руссо. Однако он, казалось, не обратил на них ни малейшего внимания. Тогда Тереза ему сказала: – Ну, вам пора одеваться… Туалет занимает много времени, когда собираешься ко двору… Иначе вы не успеете прийти в Версаль к назначенному часу. – Я вам уже сказал, Тереза, – возразил Руссо, – я полагаю, что и так прекрасно выгляжу. На мне костюм, в котором я ежедневно предстаю перед своими согражданами. Король – не что иное, как гражданин, такой же, как вы или я. – Ну, ну, не упрямьтесь, Жак, – проговорила Тереза, желая его подразнить, – не делайте глупостей… Вот ваша одежда.., ваша бритва готова; я послала предупредить брадобрея, и если вы сегодня раздражены… – Благодарю вас, дорогая, – отвечал Руссо, – я только вычищу свой сюртук щеткой и надену туфли, потому что ходить в шлепанцах не принято. «Неужели у него хватит силы воли?» – удивилась про себя Тереза. И она продолжала дразнить его то из кокетства, то по убеждению, то шутя. Однако Руссо хорошо ее знал. Он видел ловушку и чувствовал, что, стоит ему уступить ей, как он немедленно и беспощадно будет поднят на смех и одурачен. И потому он не захотел уступать и даже не посмотрел на чудесную одежду, которая подчеркивала, как он говорил, его благородное лицо. Тереза была начеку. У нее оставалась теперь только одна надежда: она надеялась, что Руссо, прежде чем выйти, взглянет по своему обыкновению в зеркало, потому что философ был чрезмерно чистоплотен, если только слово «чрезмерно» подходит к чистоплотности. Однако Руссо не терял бдительности; перехватив озабоченный взгляд Терезы, он повернулся к зеркалу спиной. Приближался назначенный час. Философ проговаривал про себя все те неприятные поучения, с которыми мог бы обратиться к королю. Он процитировал несколько отрывков, застегивая пряжки на туфлях, потом сунул шляпу под мышку, взялся за трость и, пользуясь тем, что Тереза в ту минуту не могла его видеть, он одернул сюртук обеими руками, разглаживая складки. Тереза вернулась и протянула ему носовой платок; он засунул его в глубокий карман. Тереза проводила его до лестницы. – Жак, будьте благоразумны, – сказала она, – вы ужасно выглядите и похожи в этом наряде на фальшивомонетчика. – Прощайте, – сказал Руссо. – Вы похожи на мошенника, сударь, – продолжала Тереза, – имейте это в виду! – Будьте осторожны с огнем, – заметил Руссо, – и не трогайте моих бумаг. – Вы выглядите так, словно вы доносчик, уверяю вас, – потеряв последнюю надежду, пробормотала Тереза. Руссо ничего не ответил. Он спускался по лестнице, напевая что-то себе под нос и, пользуясь темнотой, стряхнул рукавом пыль со шляпы, поправил левой рукой дешевые кружева и, таким образом, закончил скорый, но необходимый туалет. Внизу он смело ступил в грязь, покрывавшую улицу Платриер, и на цыпочках дошел до Елисейских полей, где стояли чудесные экипажи, которые мы из чувства справедливости назовем таратайками; еще лет двенадцать назад их можно было встретить по дороге из Парижа в Версаль; они не столько перевозили, сколько избивали вынужденных экономить бедных путешественников.  Глава 38. НА ЗАДВОРКАХ ТРИАНОНА   Подробности путешествия мы опускаем. Скажем только, что Руссо был вынужден ехать в обществе швейцарца, подручного, приказчика, мещанина и аббата. Он прибыл к половине шестого. Весь двор уже собрался в Трианоне. В ожидании короля кое-кто пробовал голос, никому и в голову не приходило говорить об авторе оперы. Некоторым из присутствовавших было известно, что репетицию будет проводить Руссо из Женевы. Однако увидеть Руссо было им интересно не более, чем познакомиться с Рамо, Мармонтелем или каким-нибудь другим любопытным существом, которых придворные принимали иногда у себя в гостиной. Руссо был встречен офицером, которому де Куани приказал дать ему знать немедленно по прибытии философа. Молодой человек поспешил навстречу Руссо со свойственными ему любезностью и предупредительностью. Однако, едва на него взглянув, он очень удивился и, не удержавшись, стал рассматривать его еще внимательнее. Одежда на Руссо запылилась, была помята, лицо его было бледно и покрыто такой щетиной, какая церемониймейстеру Версаля была в диковинку. Руссо почувствовал смущение под взглядом де Куани. Он еще более смутился, когда, подойдя к зрительному залу, увидел множество великолепных костюмов, пышные кружева, брильянты и голубые орденские банты; все это вместе с позолотой зала производило впечатление букета цветов в огромной корзине. Плебей Руссо почувствовал себя не в своей тарелке, едва ступив в зал, самый воздух которого благоухал и действовал на него возбуждающе. Однако надо было идти дальше и попробовать взять дерзостью. Взгляды присутствовавших остановились на нем: он казался темным пятном в этом пышном собрании. Де Куани по-прежнему шел впереди. Он подвел Руссо к оркестру, где его ожидали музыканты. Здесь он почувствовал некоторое облегчение; пока звучала его музыка, он думал о том, что опасность – рядом, что он пропал и что никакие рассуждения не помогут. Вот уже ее высочество вышла на сцену в костюме Колетты; она ждала своего Колена. Де Куани переодевался в своей ложе. Неожиданно появился король в окружении склоненных голов. Людовик XV улыбался и, казалось, был в прекрасном расположении духа. Дофин сел справа от него, а граф де Прованс – слева. Полсотни присутствовавших, представлявших собою приближенных их высочеств, сели, повинуясь жесту. –Отчего же не начинают? – спросил Людовик XV. – Сир! Еще не одеты пастухи и пастушки, мы их ждем, – отвечала принцесса. – Они могли бы играть в обычном платье, – сказал король. – Нет, сир, – возразила принцесса, – мы хотим посмотреть, как будут выглядеть костюмы при свете, чтобы представлять себе, какое они производят впечатление. – Вы правы, – согласился король. – В таком случае, давайте прогуляемся. И Людовик XV встал, чтобы пройтись по коридору и сцене. Он был, кстати сказать, очень обеспокоен отсутствием графини Дю Барри. Когда король покинул ложу, Руссо с грустью стал рассматривать зал, сердце его сжалось при мысли о своем одиночестве. Ведь он рассчитывал на совсем иной прием. Он воображал, что перед ним будут расступаться, что придворные окажутся любопытнее парижан; он боялся, что его засыплют вопросами, станут наперебой представлять друг другу. И вот, никто не обращает на него ни малейшего внимания. Он подумал, что его щетина не так уж страшна, а вот старая одежда действительно должна бросаться в глаза. Он мысленно похвалил себя за то, что не стал пытаться придать себе элегантности – это выглядело бы теперь слишком смешно. Помимо всего прочего, он чувствовал унижение оттого, что его роль была сведена всего-навсего к дирижированию оркестром. Неожиданно к нему подошел офицер и спросил, не он ли господин Руссо. – Да, сударь, – ответил он. – Ее высочество желает с вами поговорить, сударь, – сообщил офицер. Взволнованный Руссо встал. Принцесса ждала его. Она держала в руках арию Колетты и напевала: Меня покидает веселье и счастье… Едва завидев Руссо, она пошла ему навстречу. Философ низко поклонился, утешая себя тем, что приветствует женщину, а не принцессу. А ее высочество заговорила с дикарем-философом так же любезно, как с изысканнейшим европейским аристократом. Она спросила, как ей следует исполнять третий куплет! Со мной расстается Колен… Руссо принялся излагать теорию художественного чтения и речитатива, однако этот ученый разговор был прерван: в сопровождении нескольких придворных подошел король. Он с шумом вошел в артистическую, где философ давал урок ее высочеству. Первое движение, первое же чувство короля при виде неопрятного господина было в точности такое, как у графа де Куани, с той лишь разницей, что граф де Куани знал Руссо, а Людовик XV был с ним незнаком. Он внимательно рассматривал свободолюбивого гражданина, выслушивая комплименты и слова благодарности принцессы. Его властный взгляд, не привыкший опускаться никогда и ни перед кем, произвел на Руссо непередаваемое впечатление: он оробел и почувствовал неуверенность. Принцесса дала королю время вдоволь насмотреться на философа, а затем подошла к Руссо и обратилась к королю: – Ваше величество! Позвольте представить вам нашего автора! – Вашего автора? – спросил король, делая вид, что пытается что-то припомнить. Руссо казалось, что он стоит на раскаленных углях. Испепеляющий взгляд короля, подобный солнечному лучу, падающему сквозь увеличительное стекло, переходил поочередно с длинной щетины на сомнительной свежести жабо, затем на покрытый густым слоем пыли сюртук, на неряшливый парик величайшего писателя его королевства. – Перед вами – господин Жан-Жак Руссо, сир, – проговорила принцесса, – автор прелестной оперы, которую мы собираемся поставить для вашего величества. Король поднял голову. – А-а, господин Руссо… Здравствуйте! – холодно сказал он и снова с осуждением стал разглядывать его костюм. Руссо спрашивал себя, как следует приветствовать короля Франции, не будучи придворным, но и не желая по казаться невежливым, раз уж он оказался в королевской резиденции. В то время, как он раздумывал, король непринужденно беседовал, нимало не заботясь о том, приятны его слова собеседнику или нет. Руссо словно окаменел. Он забыл все фразы, которые собирался бросить в лицо тирану. – Господин Руссо! – обратился к нему король, не переставая разглядывать его сюртук и парик. – Вы написали чудную музыку, благодаря ей я пережил прекрасные минуты. Страшно фальшивя, король запел: Когда б я всем речам внимала Любезных франтов городских, Других возлюбленных немало Легко нашла б я среди них. – Прелестно! – воскликнул король, едва допев куплет Руссо поклонился. – Не знаю, смогу ли я хорошо пропеть, – проговори ла принцесса. Руссо повернулся к ее высочеству, собираясь дать ей несколько советов. Но король опять запел, на сей раз – романс Колена: В лачуге сумрачной моей Я средь забот с утра. Привычен труд мне в смене дней, Как холод и жара. Его величество пел отвратительно. Руссо был польщен памятливостью монарха, но его задело скверное исполнение. Он скорчил рожу и стал похож на обезьяну, грызущую луковицу: одна половина его лица смеялась, другая плакала. Принцесса сохраняла невозмутимый вид, не теряя хладнокровия, как это умеют делать лишь при дворе. Король, нимало не смущаясь, продолжал: Колетта! Знай, любовь моя, Что и средь этих стен С тобою был бы счастлив я, Твой брошенный Колен. Руссо почувствовал, как краска бросилась ему в лицо. – Скажите, господин Руссо, – обратился к нему король, – правду ли говорят, что вы иногда наряжаетесь в армянский костюм? Руссо еще больше покраснел, язык словно застрял у него в горле, и он ни за что на свете не смог бы в тот момент им пошевелить. Не дожидаясь ответа, король запел: Всем тем, кто влюблен, Не понятен закон, И смысл им не виден в запрете… – Вы, кажется, живете на улице Платриер? – осведомился король. Руссо в ответ кивнул, но это отняло у него последние силы… Никогда еще не оказывался он в столь плачевном положении. Король промурлыкал: Ведь это же чистые дети, Ведь это же чистые дети… – Говорят, вы в очень плохих отношениях с Вольтером, господин Руссо? Руссо окончательно потерял голову. Он не мог больше сдерживаться. Но король, вероятно, не собирался его щадить и направился к выходу, продолжая чудовищно фальшиво напевать. Пойдем-ка в рощу танцевать, Подружки, будьте веселее! - Под звуки оркестра, от которых умер бы Аполлон точно так же, как он сам некогда покарал Марсия. Руссо остался в одиночестве. Принцесса покинула его, чтобы в последний раз взглянуть на свой костюм. Спотыкаясь на каждом шагу, Руссо ощупью выбрался в коридор. Он столкнулся с дамой и господином, которые сверкали брильянтами, кружевами и от которых пахло цветами. Они занимали весь коридор, хотя молодой человек держался близко от дамы, нежно пожимая ее ручку. Молодая дама утопала в кружевах, голову ее украшала высокая прическа, она обмахивалась веером и источала благоухания. Вся она так и лучилась. С ней-то и столкнулся Руссо. Юноша, худенький, нежный, очаровательный, комкал голубую орденскую ленту, прикрывавшую жабо из английских кружев. Он громко смеялся, внезапно обрывая взрывы хохота и переходя на шепот, заставлявший смеяться Даму; похоже было, что они прекрасно понимают друг друга. Руссо узнал в прекрасной даме, в этом соблазнительном создании, графиню Дю Барри. Едва увидев ее, он по своему обыкновению сосредоточил на ней все свое внимание, словно не замечая ее спутника. Молодой человек с голубой лентой был не кто иной, как граф д'Артуа, от всей души резвившийся вместе с любовницей своего деда. Заметив темную фигуру Руссо, графиня Дю Барри вскрикнула: – О Боже! – Что такое? – спросил граф д'Артуа, бросив взгляд на философа. Он хотел пропустить свою спутницу вперед. – Господин Руссо! – вскричала Дю Барри. – Руссо из Женевы? – спросил граф д'Артуа тоном школьника на каникулах. – Да, ваше высочество, – отвечала графиня. – Ах, здравствуйте, господин Руссо! – проговорил шалун, видя, что Руссо отчаянно и безуспешно пытается проскочить. – Здравствуйте!.. Так мы сейчас будем слушать вашу музыку? – Ваше высочество! – пролепетал Руссо, рассмотрев голубую ленту. – Да, прелестную музыку! – прибавила графиня. – Она прекрасно отражает дух и стремления автора! Руссо поднял голову и почувствовал, как его словно ослепил взгляд графини. – Ваше высочество… – начал было он недовольным тоном. – Я буду исполнять роль Колена, графиня! – воскликнул граф д'Артуа. – А вас прошу быть Колеттой. – С большим удовольствием, ваше высочество. Однако я не смею, не будучи актрисой, осквернять музыку мастера. Руссо готов был отдать жизнь за то, чтобы взглянуть на нее еще хоть раз. Однако ее голос, ее тон, ее лесть, ее красота рвали его сердце на части. Он решил сбежать. – Господин Руссо! – продолжал принц, преграждая ему путь. – Я хочу, чтобы вы помогли мне сыграть Колена. – А я смею просить у господина Руссо совета, как лучше исполнить роль Колетты, – пролепетала графиня, разыгрывая скромницу, что окончательно сразило философа. Его глаза продолжали вопросительно смотреть на графиню. – Господин Руссо меня ненавидит, – сказала она принцу чарующим голосом. – Да что вы! – вскричал граф д'Артуа. – Кто может ненавидеть вас, графиня? – Вы же сами видите, – отвечала она. – Господин Руссо – благородный человек, сочиняющий прелестные вещицы, не может избегать столь очаровательную женщину, – заметил граф д'Артуа. Руссо громко вздохнул, словно приготовился испустить Дух, и шмыгнул в узкую щель, неосторожно оставленную графом д'Артуа Однако в тот вечер Руссо решительно не везло. Не пройдя и нескольких шагов, он наткнулся на группу людей. На сей раз это были старик и юноша: у юноши грудь была украшена голубой лентой, а его собеседник, на вид лет пятидесяти пяти, был одет в красное и имел строгий вид. Оба они услыхали, как веселится граф д'Артуа и кричит во всю мочь: – Господин Руссо! Господин Руссо! Я расскажу, как вы сбежали от графини, да ведь никто не поверит! – Руссо? – прошептали оба собеседника. – Задержите его, брат! – со смехом продолжал принц. – Держите его, господин де ла Вогийон! Руссо понял, к какому рифу подвела его корабль несчастная звезда. Граф де Прованс и воспитатель королевских детей! Граф де Прованс также преградил Руссо путь. – Здравствуйте, сударь! – отрывисто сказал он. Совершенно потерявшись, Руссо поклонился и пробормотал: – Мне не суждено отсюда выйти!.. – Какая удача, что я встретил вас, сударь! – произнес принц тоном наставника, который искал и, наконец, нашел провинившегося ученика. «Опять нелепые комплименты, – подумал Руссо, – до чего же однообразны великие мира сего!» – Я прочел ваш перевод из Тацита, сударь. «А-а, этот и впрямь ученый, педант», – сказал себе Руссо. – Тацита переводить трудно, не правда ли? – Да, ваше высочество, я ведь написал об этом в небольшом предисловии. – Да, знаю, знаю. Вы там пишете, что лишь отчасти владеете латынью. – Да, ваше высочество. – Зачем же тогда вы взялись переводить Тацита? – Я, ваше высочество, оттачивал стиль. – А знаете, господин Руссо, вы неправильно перевели «imperatoria brevitate» как «торжественное лаконичное выступление».,. Смущенный Руссо изо всех сил напрягал память. – Да, вы именно так это перевели, – проговорил юный принц с самоуверенностью старого ученого, который нашел ошибку у Сомеза. – Это в том месте, где Тацит рассказывает, как Пизон обратился с речью к своим солдатам. – Так что же, ваше высочество? – А то, господин Руссо, что «imperatoria brevitate» означает «с лаконичностью генерала…» или человека, привыкшего командовать. Лаконичность командира.., вот подходящее выражение, не правда ли, господин де ла Вогийон? – Да, ваше высочество, – отвечал воспитатель. Руссо не проронил ни слова. Принц продолжал: – Это ведь полное извращение смысла, господин Руссо… Да я вам еще найду пример! Руссо побледнел. – Вот послушайте, господин Руссо, это в том отрывке, где речь идет о Сецине. Он начинается так: «At in supe-riore Germania…» Вы знаете, что в этом месте идет описание Сецины, и Тацит говорит: «Cito sermone». – Я прекрасно помню это место, ваше высочество. – Вы перевели это следующим образом: «обладающий даром слова»… – Совершенно верно, ваше высочество, я полагал, что… – «Cito sermone» означает «говорящий быстро», то есть легко. – Я и сказал: «обладающий даром слова»… – Тогда в тексте было бы «decoro», или «ornato», или «eleganti sermone». «Cito» – это красочный эпитет, господин Руссо. Тем же приемом Тацит пользуется, описывая, как изменилось поведение Офона. Он пишет: «Delata voluptas! dissimulata luxuria cunctaque, ad imperil de-corem composita». – Я перевел это так: «Оставив для другого времени роскошь и сладострастие, он удивил весь мир, посвятив себя восстановлению славы империи». – Напрасно, господин Руссо, напрасно. Прежде всего, вы расчленили одну фразу на три части, из-за этого вы плохо перевели «dissimula luxuria»… Далее: вы исказили смысл в последней части фразы. Тацит имел в виду не то, что император Офон посвятил себя восстановлению славы империи; он хотел сказать, что, не находя более удовлетворения своим страстям и скрывая привычку к роскоши, Офон подчинял все, употреблял все, жертвовал всем, всем, – понимаете, господин Руссо? – то есть своими страстями и даже пороками, во имя славы империи. Фраза многосмысленная, а ваш перевод не передает это в полной мере. Не правда ли, господин де ла Вогийон? – Да, ваше высочество. Руссо обливался потом и не смел рта раскрыть под столь безжалостным напором, Принц дал ему передохнуть, а затем продолжал: – Вы сильны в философии… Руссо поклонился. – Однако ваш «Эмиль» – опасная книга. – Опасная, ваше высочество? – Да, из-за неимоверного количества неверных мыслей, способных сбить с толку третье сословие. – Ваше высочество! Как только человек становится отцом семейства, он попадает в условия, описанные в моей книге, независимо от того, будь он великим мира сего или последним нищим в королевстве… Быть отцом.., это… – Знаете, господин Руссо, – грубо перебил его принц, – ваша «Исповедь» – довольно забавная книга… Скажите, сколько у вас было детей? Руссо побледнел, зашатался и поднял на юного палача гневный и, в то же время, растерянный взгляд, – это лишь раззадорило графа де Прованс. Не дожидаясь ответа, принц удалился, держа под руку своего наставника и продолжая комментировать произведения господина, которого он только что с такой жестокостью раздавил. Оставшись один, Руссо понемногу пришел в себя, как вдруг услышал первые такты своей увертюры в исполнении оркестра. Он пошел в ту сторону, откуда доносилась музыка, и, добравшись до своего места, рухнул на стул. – Какой же я безумец, глупец, трус! – сказал он. – Мне надо было бы ответить этому жестокому юнцу: «Ваше высочество! Молодой человек не должен мучить бедного старика, это неблагородно!» Он пришел от своего ответа в восторг. В эту минуту запели дуэтом ее высочество и де Куани. Их пение отвлекло философа от мрачных мыслей, однако заставило страдать музыканта; сердечные муки сменились издевательством над его музыкальным слухом.  Глава 39. РЕПЕТИЦИЯ   Как только началась репетиция, всеобщее внимание было захвачено зрелищем, и о Руссо забыли. Теперь он мог оглядеться. Он слушал фальшивое пение господ, переодетых пастухами, и рассматривал дам, кокетничавших, словно пастушки, переодетые в костюмы придворных. Принцесса пела правильно, но была никудышной актрисой. Впрочем, у нее почти не было голоса, и ее едва было слышно. Не желая никого смущать, король скрылся в темной ложе и беседовал с дамами. Дофин был суфлером. Вся опера шла из рук вон плохо. Руссо решил больше не слушать, однако не слышать было нелегко. У него было только одно утешение: среди пастушек он заметил одну, наделенную не только очаровательной внешностью, но и прелестным голоском, выделявшимся из хора. Руссо сосредоточил на ней внимание и стал пристально рассматривать ее поверх своего пюпитра, любуясь красивым лицом и в то же время наслаждаясь ее мелодичным голосом. Перехватив взгляд автора, ее высочество скоро поняла по его улыбке, по блеску его глаз, что он удовлетворен исполнением отдельных сцен и, желая услышать комплимент, – ведь она была женщина! – она склонилась к пюпитру. – Разве это так уж плохо, господин Руссо? – спросила она. Растерявшийся и подавленный Руссо промолчал. – Ну, значит это было нашей ошибкой, – проговорила принцесса, – а господин Руссо не решается нам это сказать. Прошу вас, господин Руссо!.. Руссо не сводил взгляда с очаровательной девушки, которая даже не подозревала, что вызвала его интерес. – А-а, это мадмуазель де Таверне! – сообщила принцесса, проследив глазами за взглядом Руссо. – Она сфальшивила!.. Андре покраснела; она заметила, что на нее устремлены взгляды всех присутствовавших. – Нет, нет! – крикнул Руссо. – Это не она! Мадмуазель поет, как ангел! Графиня Дю Барри метнула в философа гневный взгляд. Барон де Таверне, напротив, почувствовал, как сердце его наполняется счастьем, и послал Руссо одну из самых своих любезных улыбок. – Вы тоже находите, что эта юная особа поет хорошо? – спросила Дю Барри у короля, которого задели за живое слова Руссо. – Я не слышу.., в хоре… – отвечал Людовик XV. – Для этого надо быть музыкантом… В это время Руссо оживился, заставив хор пропеть: К своей подружке возвращается Колен, Отпразднуем прекрасное событье! Обернувшись, он увидел де Жюсье, приветствовавшего его со своего места. Для женевского философа оказалось немалым удовольствием на виду у всех дирижировать придворными, особенно на глазах у того, кто его обидел, дав почувствовать свое превосходство. Он чопорно с ним раскланялся и вновь уставился на Андре: от похвалы она стала еще красивее. Репетиция продолжалась; графиня Дю Барри помрачнела. Она дважды пыталась отвлечь Людовика XV, заинтересовавшегося спектаклем, говоря ему комплименты. А сердцем всего спектакля, как нарочно для ревнивицы, явилась Андре. Впрочем, это нисколько не мешало ее высочеству выслушивать комплименты и пребывать в веселом расположении духа. Герцог де Ришелье порхал вокруг нее с легкостью юноши; ему удалось собрать в глубине театра кружок насмешников, центром которого была сама принцесса – это очень беспокоило сторонников Дю Барри. – Кажется, у мадмуазель де Таверне красивый голос, – громко сказал Ришелье. – Очаровательный! – подхватила ее высочество. – Не будь я эгоисткой, я уступила бы ей роль Колетты. Впрочем, я выбрала эту роль для себя ради развлечения и не отдам никому. – Мадмуазель де Таверне спела бы ее не лучше, чем ваше высочество, – молвил Ришелье, – и… – Мадмуазель – великолепная певица! – перебил его Руссо. – Великолепная! – согласилась ее высочество. – Я должна признаться, что она помогает мне разучивать роль. А как восхитительно она танцует! Вот я совсем не умею танцевать. Нетрудно себе представить, как подействовали эти разговоры на короля, на графиню Дю Барри и на всех любопытных, сплетников, интриганов и завистников. Каждый из присутствовавших наслаждался нанесенным ударом или страдал от боли и сгорал от стыда, получая этот удар. Равнодушных не было, за исключением, пожалуй, самой Андре. Поощряемая Ришелье, ее высочество заставила Андре пропеть романс: Над милым слугою утратила власть я, Со мной расстается Колен. Все видели, как король покачивал головой в такт с выражением удовольствия, отчего все румяна осыпались с лица Дю Барри, подобно влажной штукатурке. Злобный, как женщина, Ришелье испытывал наслаждение от мести. Он подошел к Таверне-старшему, и оба старика превратились в изваяния, олицетворяя собою союз Лицемерия с Развратом. Их оживление возрастало по мере того, как все более хмурилась графиня Дю Барри. Не выдержав, она резким движением поднялась с места, что было против всех правил приличия, потому что король еще не вставал. Подобно муравьям, придворные почуяли бурю и поспешили укрыться вблизи наиболее сильных из них. Таким образом, принцесса оказалась в окружении своих друзей, а графиню Дю Барри атаковали ее приспешники. Постепенно интерес к репетиции у присутствовавших угас, их вниманием овладели другие события. Дело теперь было не в Колетте и не в Колене. Многие думали о том, что графине Дю Барри вскоре придется, вероятно, пропеть: Над милым слугою утратила власть я, Со мной расстается Колен. – Ты только посмотри, – прошептал Ришелье, обращаясь к Таверне, – какой ошеломляющий успех у твоей дочери! И он потащил его за собой в коридор, толкнув застекленную дверь; при этом он сбил с ног какого-то любопытного, заглядывавшего через стекло в зал. – Чертов болван! – проворчал герцог де Ришелье, поправляя рукав, смявшийся от соприкосновения с дверью. На отскочившем от двери любопытном была надета дворцовая ливрея, в руках он держал корзину с цветами. Когда удар дверью отбросил его в коридор, он едва не упал навзничь. Однако ему все-таки чудом удалось удержаться на ногах, а вот корзина перевернулась. – А-а, я знаю этого дурака, – со злостью проговорил Таверне. – Кто же он? – спросил герцог. – Что ты здесь делаешь, шалопай? – спросил Таверне. Жильбер, – а это был он, о чем уже, наверное, догадался читатель, – с гордостью ответил: – Смотрю, как видите. – Вместо того, чтобы работать!.. – проворчал Ришелье. – Моя работа окончена, – спокойно отвечал Жильбер, обращаясь к герцогу и даже не глядя на Таверне. – Знаете, мой Жильбер – прекрасный работник и Прилежный ботаник, – послышался вдруг ласковый голос. Таверне обернулся и увидел де Жюсье. Тот подошел и потрепал Жильбера за щеку. Таверне покраснел от злости и пошел дальше. – Слуги – здесь? – пробормотал он. – Тише! – шепнул ему Ришелье. – Николь тоже здесь… Взгляни. Вот у той двери, наверху… Резвая девчонка! Она тоже не теряет времени даром! Это в самом деле была Николь. Вместе с другими слугами Трианона она с восхищением следила за спектаклем. Казалось, ее широко раскрытые глаза видели больше других. Заметив ее, Жильбер пошел в противоположную сторону. – Идем, идем! – обратился Ришелье к Таверне. – Мне кажется, что король хочет с тобой поговорить.., он ищет кого-то глазами. Друзья направились к королевской ложе. Графиня Дю Барри стоя разговаривала с герцогом д'Эгийоном. Тот следил глазами за каждым движением дядюшки. Оставшись один, Руссо восхищался Андре. Он чувствовал, как в сердце его разгорается любовь. Знатные актеры отправились переодеваться, каждый в свою ложу, где Жильбер расставил свежие цветы. Ришелье пошел к королю, а Таверне, сгорая от нетерпения, остался ждать его в коридоре. Наконец герцог возвратился и прижал палец к губам. Таверне побледнел от радости и пошел навстречу другу. Тот повел его в королевскую ложу. Там они услышали нечто такое, что немногим дано было услышать. Графиня Дю Барри спросила короля: – Ждать ли мне ваше величество сегодня к ужину? Король ответил ей: – Я очень устал, графиня. Прошу меня простить! В ту же минуту явился дофин и, почти наступая графине на ноги и словно не замечая ее, обратился к королю: – Сир! Будем ли мы иметь честь видеть ваше величество за ужином в Трианоне? – Нет, дитя мое. Я сказал графине, что очень устал. Рядом с вами, молодыми, я чувствовал бы себя стариком… Я буду ужинать один. Дофин отвесил поклон и удалился. Графиня Дю Барри низко поклонилась и вышла, задохнувшись от злобы. Король подал знак Ришелье. – Герцог! – сказал он. – Мне нужно поговорить с вами об одном касающемся вас деле. – Сир… – Я был недоволен… Я желаю услышать от вас объяснения. Знаете… Я ужинаю один, составьте мне компанию. Король взглянул на Таверне. – Вы знаете этого дворянина, герцог? – Барона де Таверне? Да, сир. – А-а! Отец очаровательной певицы! – Да, сир. – Послушайте, герцог… Король наклонился и зашептал Ришелье на ухо. Таверне до боли сжал кулаки, чтобы не выдать своего волнения. Ришелье прошел перед Таверне, шепнув на ходу: – Незаметно следуй за мной. – Куда? – Сам увидишь. Герцог вышел. Таверне пропустил его шагов на двадцать вперед и пошел следом. Так они подошли к королевским апартаментам. Герцог вошел в комнату. Таверне остался в приемной.  Глава 40. ЛАРЕЦ   Барону де Таверне не пришлось долго ждать. Ришелье спросил у камердинера его величества, что король оставил на туалетном столике, и вскоре вернулся, держа в руках какой-то предмет, завернутый в шелк. Маршал положил конец беспокойству своего друга, увлекая его за собой в галерею. – Барон! – воскликнул он, убедившись, что их никто не видит. – Мне показалось, что ты иногда сомневался в моей дружбе к тебе? – С тех пор, как мы помирились, – нет! – отвечал Таверне. – Однако же ты сомневался в том, что тебя и твоих детей ждет удача? – Да, в этом я и впрямь сомневался. – Ну и напрасно! Твоя карьера, а также карьера твоих детей устраивается с такой стремительностью, что у тебя, должно быть, кружится голова! – Да что ты? – воскликнул Таверне, начиная догадываться, однако еще боясь верить в свою удачу. – Каким же это образом так скоро устраивается карьера моих детей? – Да ведь Филипп – капитан, а его рота – на содержании у короля. – Верно… И этим я обязан тебе. – Ни в коей мере. А скоро мы, возможно, увидим, как мадмуазель де Таверне станет маркизой. – Что ты! – вскричал Таверне. – Моя дочь?.. – Слушай, Таверне! У короля – хороший вкус. Когда красивая, изящная, добродетельная девица наделена еще и талантами, она не может не очаровать его величество… А мадмуазель де Таверне обладает всеми этими достоинствами. И король увлекся ею. – Герцог! Что ты подразумеваешь под словом «увлекся»? – спросил Таверне, напустив на себя важный вид, способный скорее рассмешить маршала. Ришелье не любил чванства; он сухо ответил другу: – Барон! Я не силен в лингвистике, не говоря уж о том, что очень плохо знаю орфографию. «Увлекся», по-моему, всегда означало «доволен сверх всякой меры», вот так… Если ты сверх всякой меры огорчен тем, что твой король доволен красотой, талантом, достоинствами твоих детей, то так и скажи.., и я передам это его величеству. Ришелье круто повернулся, да так легко, словно сразу помолодел. – Герцог, ты неверно меня понял! – воскликнул барон, хватая его за руку. – Черт подери! До чего ж ты скор! – Зачем же ты говоришь, что недоволен? – Я этого не говорил. – Но ведь ты же требуешь от меня объяснить поступок короля… Дьявольщина! До чего надоели дураки! – Чего ты сердишься, герцог? Ведь я об этом ни единым словом не обмолвился! Разумеется, я доволен. – Да неужели? Кто же тогда будет недоволен? Может, твоя дочь? – Хм, хм… – Дорогой мой! Ты – сам дикарь и воспитал дочь такой же дикаркой. – Дорогой мой! Моя дочь росла самостоятельно. Ты понимаешь, что я себя не особенно утомлял ее воспитанием. С меня довольно было и того, что я сидел в этой дыре – Таверне… Добродетель проросла в ней сама собой. – Я слышал, что люди, живущие в деревне, умеют бороться с сорняками. Одним словом, твоя дочь – недотрога. – Ошибаешься, она – голубив «. Ришелье поморщился. – В таком случае, бедняжке остается только найти хорошего мужа, потому что на карьеру не приходится надеяться, имея такой недостаток. Таверне бросил на герцога беспокойный взгляд. – К счастью для нее, – продолжал тот, – король так ослеплен графиней Дю Барри, что не сможет заинтересоваться другой женщиной. Таверне встревожился не на шутку. – Я думаю, что вы с дочерью можете не беспокоиться. Я дам королю необходимые разъяснения, и король не будет настаивать. – Да на чем, Бог мой? – вскричал Таверне, смертельно побледнев и тряся друга за руку. – На том, чтобы сделать мадмуазель де Таверне небольшой подарок, дорогой барон. – Небольшой подарок!.. Что же это за подарок? – спросил Таверне; глаза у него горели. – Да так, сущая безделица, – небрежно бросил Ришелье, – вот она.., смотри! Он развернул шелк и показал ларец. – Ларец? – Да, мелочь… Колье в несколько тысяч ливров; его величеству понравилось, как ему спели его любимую песенку, и он хотел поблагодарить певицу. Это в порядке вещей. Но раз твоя дочь так пуглива, то не будем больше об этом говорить. – Герцог! Что ты! Ведь это значит оскорбить короля! – Конечно, это было бы оскорблением его величества. Да ведь добродетели свойственно постоянно кого-нибудь или что-нибудь оскорблять! – Знаешь, герцог, – проговорил Таверне, – моя дочь не может быть до такой степени неразумной. – Это ты так говоришь, а не она! – Я отлично знаю, что скажет или сделает моя дочь! – Можно позавидовать китайцам! – заметил Ришелье. – Почему? – Потому что у них в стране много каналов и рек. – Герцог, зачем ты пытаешься переменить разговор? Я в отчаянии! Поговори со мной. – Я с тобой разговариваю, герцог, и не думал менять разговор. – Зачем же тогда говорить про китайцев? Какое отношение их реки имеют к моей дочери? – Очень большое… Как я тебе говорил, китайцам можно позавидовать, потому что они могут утопить слишком добродетельных дочерей, и никто им слова не скажет. – Слушай, герцог, надо же быть справедливым, – возразил Таверне. – Ну представь, что у тебя есть дочь. – Тысяча чертей!.. Да есть у меня дочь… И если кто-нибудь сказал бы мне, что она чересчур добродетельна… Я бы этого не вынес! – А ты бы хотел, чтобы было наоборот? – Я не вмешиваюсь в дела своих детей после того, как им исполнилось восемь лет. – Ты хотя бы выслушай меня! Если бы король поручил мне передать колье твоей дочери, а дочь тебе пожаловалась бы?.. – Друг мой! Не надо сравнивать… Я всю жизнь провел при дворе. Ты же скорее похож на Харона; между нами не может быть ничего общего. Что для тебя – добродетель, то для меня – глупость. Нет большей неловкости, к твоему сведению, чем спрашивать у людей «Что бы вы сделали в таком-то и таком-то случае?» И потом, ты напрасно сравниваешь, дорогой мой. Я не собираюсь передавать твоей дочери колье. – Ты же сам мне сказал… – Я ни словом об этом не обмолвился. Я сказал, что король приказал мне забрать у него ларец для мадмуазель де Таверне, голос которой ему очень понравился. Но я не говорил, что его величество поручил мне передать его девушке. – Тогда уж я не знаю, что и думать! – в отчаянии воскликнул барон. – Я ни слова не понимаю, ты говоришь загадками. Зачем было давать это колье, если оно не для этого предназначено? Зачем было поручать его тебе, чтобы потом передать, кому следует? Ришелье вскрикнул, словно заметив ловушку. – Ну и Харон! – пробормотал он. – Вот скотина так скотина! – О ком это ты? – Да о тебе, мой добрый друг, о тебе, мой верный товарищ… Ты будто с луны свалился, бедный барон. – Ничего не понимаю… – Да, ты ничего не понимаешь. Дорогой мой! Если король хочет сделать подарок женщине и поручает это дело герцогу де Ришелье, значит, подарок окажется достойным, а поручение будет в точности исполнено, запомни это хорошенько… Я не передаю ларцы, дорогой мой; это обязанность господина Лебеля. Ты знаешь Лебеля? – Кому же ты собираешься поручить это дело? – Друг мой! – отвечал Ришелье, хлопнув Таверне по плечу и сопровождая свой жест демонической улыбкой. – Когда я имею дело с таким ангелом чистоты, как мадмуазель де Таверне, я и сам чувствую себя добродетельным; когда я приближаюсь к голубице, как ты ее называешь, ничто во мне не напоминает ворона; когда меня посылают с поручением к благородной девице, я начинаю с разговора с ее отцом… Вот я и говорю с тобой. Таверне, и передаю ларец тебе, с тем чтобы ты сам отдал его дочери… Что ты на это скажешь? Он протянул ларец. – Может быть, ты не захочешь его взять? Он отдернул руку. – Скажи только, что его величество сам поручил мне передать дочери этот подарок, – вскричал Таверне, – и он будет выглядеть совсем иначе, это будет отеческий знак внимания, он словно очистится от скверны!.. – Ты что же, подозреваешь его величество в недобрых намерениях? – строго спросил Ришелье. – Как ты посмел это подумать? – Боже меня сохрани! Однако люди.., то есть, моя дочь… Ришелье пожал плечами. – Так ты берешь или нет? – спросил он. Таверне торопливо протянул руку. – Так ты считаешь себя порядочным человеком? – спросил он Ришелье, ответив ему той же улыбкой, которую послал барону герцог. – Не кажется ли тебе, барон, – отвечал маршал, – что с моей стороны было благородно сделать посредником отца? Ведь отец словно очищает этот поступок от скверны, как ты говоришь, – так вот я выбираю тебя посредником между влюбленным монархом и твоей очаровательной дочерью… Если бы нас взялся рассудить сам Жан-Жак Руссо, который недавно тут рыскал, он сказал бы тебе, что я чище самого Иосифа Праведного. Ришелье произнес эти слова сдержанно, с чувством собственного достоинства. Таверне удержался от замечаний и заставил себя поверить в то, что Ришелье его убедил. Он схватил своего великого друга за руку и с чувством пожал ее. – Благодаря твоей деликатности моя дочь сможет принять этот подарок. – Твоя дочь – источник и первопричина тех милостей, о которых я говорил тебе с самого начала. – Спасибо, дорогой герцог, от всего сердца тебя благодарю! – Еще одно слово… Постарайся скрыть от друзей графини Дю Барри новость об этой милости. Графиня Дю Барри способна бросить короля и сбежать. – Разве король рассердился бы за это на нас? – Не знаю. А вот графиня не была бы нам благодарна. Я бы погиб… Вот почему я прошу тебя никому об атом не говорить. – Не беспокойся. Передай королю благодарность от меня. – И от твоей дочери, разумеется… Но ты нынче в милости, ты и сам можешь поблагодарить короля, дорогой мой. Его величество приглашает тебя сегодня на ужин. – Меня? – Тебя, Таверне. Мы поужинаем в тесном кругу: его величество, ты, я. Поговорим о добродетелях твоей дочери. Прощай, Таверне! Вон идут Дю Барри с д'Эгийоном, они не должны видеть нас вместе. Тут он с юношеской легкостью исчез в конце галереи, оставив Таверне с ларцом в руках; Таверне напоминал немецкого мальчика, который,  Глава 41. УЖИН У КОРОЛЯ ЛЮДОВИКА XV   Маршал нашел его величество в малой гостиной, куда он удалился вместе с несколькими придворными, которые предпочли обойтись без ужина, нежели уступить другим возможность находиться поблизости от повелителя, ловя на себе его рассеянный взгляд. Впрочем, казалось, что в этот вечер Людовику XV было не до них. Он отпустил всех, объявив, что не будет ужинать, или если и будет, то в полном одиночестве. Получив свободу, придворные, из опасения вызвать неудовольствие дофина своим отсутствием во время репетиции, подобно стае голубей вспорхнули и полетели к тому, кто позволял им себя лицезреть; они были готовы объявить, что ради дофина покинули гостиную его величества. Покинутый ими с такой поспешностью, Людовик XV был далек от того, чтобы думать о них. Ничтожество всего этого придворного сброда могло бы при других обстоятельствах вызвать у него усмешку. На этот раз оно не пробудило в монархе никакого чувства, несмотря на то, что он был по природе очень насмешлив и не прощал ни физических, ни моральных недостатков даже лучшим своим друзьям, если предположить, что у Людовика XV были когда-нибудь друзья. Нет, в эту минуту внимание Людовика XV привлекла карета, стоявшая у служб Трианона. Казалось, кучер только и ждал, когда хозяин усядется в золоченый экипаж, чтобы огреть кнутом лошадей. Карета, принадлежавшая графине Дю Барри, была освещена факелами. Сидевший рядом с кучером Замор болтал ногами, словно на качелях. Графиня Дю Барри, подкарауливавшая, по-видимому, в коридоре посланца от короля, появилась, наконец, под руку с д'Эгийоном. Судя по ее торопливой походке, она была вне себя от гнева и разочарования. За внешней решительностью она пыталась скрыть растерянность. Рассеянно комкая в руках шляпу, Жан шел вслед за сестрой. Он не участвовал в спектакле, так как дофин забыл его пригласить. Однако он вместе с лакеями зашел в переднюю и оттуда в задумчивости, словно Ипполит, наблюдал за происходившим, не обращая внимания на то, что жабо выбилось из-под серебристого сюртука в розовый цветочек, и не замечая, что его манжеты обтрепались, и это прекрасно сочеталось с грустным выражением его лица. Жан видел, как побледнела от испуга его сестра, из чего он заключил, что опасность велика. Жан был силен только в рукопашной, зато ничего не понимал в дипломатии, потому что не умел воевать с призраками. Из своего окна король наблюдал за мрачной процессией, спрятавшись за занавеской. Он видел, как все трое исчезли в карете графини. Когда дверь захлопнулась и лакей поднялся на запятки, кучер взмахнул вожжами и лошади рванули с места в галоп. – Ого! – воскликнул король. – Она даже не пытается со мной увидеться и поговорить? Графиня разгневана! И он повторил громче: – Да, графиня разгневана! Ришелье, только что проскользнувший в комнату без доклада, так как король его ждал, услышал эти слова. – Разгневана, сир? – переспросил он. – А чем? Тем, что вашему величеству стало весело? Это дурно со стороны графини. – Герцог! Мне совсем не весело, – возразил король. – Напротив, я устал и хочу отдохнуть. Музыка меня раздражает, а мне пришлось бы, послушайся я графиню, ехать ужинать в Люсьенн, есть и, особенно, пить. А у графини крепкие вина; не знаю уж, из какого винограда их делают, но я после них чувствую себя разбитым. Честное слово, я предпочитаю понежиться здесь. – И вы, ваше величество, тысячу раз правы, – согласился герцог. – Кстати, и графиня развлечется! Неужели я такой уж приятный собеседник? Хоть она так и говорит, я ей не верю. – А вот сейчас вы, ваше величество, неправы, – возразил маршал. – Нет, герцог, нет, это в самом деле так: мне остались считанные дни, и я думаю что говорю. – Сир, графиня понимает, что ей в любом случае не удастся найти лучшее общество, – вот что приводит ее в бешенство. – Признаться, герцог, я не знаю, как вам удается так устроиться, что вокруг вас всегда женщины, будто вам двадцать лет. Ведь именно в этом возрасте выбирает мужчина. А в мои годы, герцог… – Что, сир? – В мои годы можно надеяться не на любовь, а на женскую расчетливость. Маршал рассмеялся. – В таком случае, сир, – проговорил он, – это только лишний довод, и если ваше величество полагает, что графиня развлекается, у нас нет поводов для беспокойства. – Я не говорю, что она развлекается, герцог. Я говорю, что она в конце концов начнет искать развлечений. – Позволю заметить вашему величеству, что такого еще никто никогда не видывал. Король поднялся в сильном волнении. – Кто здесь еще находится? – спросил он. – Вся ваша прислуга, сир. Король на мгновение задумался. – А из ваших-то есть кто-нибудь? – Со мной Рафте. – Прекрасно! – Что ему надлежит сделать, сир? – Герцог! Пусть он узнает, действительно ли графиня Дю Барри поехала в Люсьенн. – Да ведь графиня уехала, если не ошибаюсь. – Так это, во всяком случае, выглядело. – Куда же она могла отправиться, как вы полагаете, ваше величество? – Кто знает? Она может потерять голову от ревности, герцог. – Сир! Скорее уж вам следовало бы… – Что? – Ревновать… – Герцог! – Да, вы правы: это было бы унизительно для всех нас, сир. – Чтобы я ревновал! – воскликнул Людовик XV, натянуто улыбнувшись. – Неужели вы говорите серьезно, герцог? Ришелье и в самом деле не верил в то, что говорил. Надобно признать, что он был весьма недалек от истины, когда думал, напротив, что король желал знать, поехала ли графиня Дю Барри в Люсьенн, только для того, чтобы быть совершенно уверенным, что она не вернется в Трианон. – Итак, сир, решено, – произнес он вслух, – я посылаю Рафте на поиски? – Да, пошлите, герцог. – А чем угодно заняться вашему величеству перед ужином? – Ничем. Мы будем ужинать сейчас же. Вы предупредили известное лицо? – Да, оно в приемной у вашего величества. – Что это лицо ответило? – Просил благодарить. – А дочь? – С ней еще не говорили. – Герцог! Графиня Дю Барри ревнива и может возвратиться. – Ах, сир, это было бы дурным тоном! Я полагаю, что графиня не способна на такую дерзость. – Герцог! В такую минуту она способна на все, в особенности, когда злоба подогревается ревностью. Она вас ненавидит, – не знаю, известно ли вам это. Ришелье поклонился. – Я знаю, что она удостаивает меня этой чести, сир. – Она ненавидит также господина де Таверне. – Если вашему величеству угодно было бы перечислить всех, я уверен, что найдется третье лицо, которое она ненавидит еще сильнее, чем меня и барона. – Кого же? – Мадмуазель Андре. – Ну, по-моему, это вполне естественно, – заметил король. – В таком случае… – Однако не мешало бы, герцог, проследить за тем, чтобы графиня Дю Барри не наделала шуму нынешней ночью. – Да, это нелишне. – А вот и метрдотель! Тише! Отдайте приказания Рафте и идите вслед за мной в столовую – сами знаете, с кем. Людовик XV поднялся и пошел в столовую, а Ришелье вышел в другую дверь. Пять минут спустя он с бароном догнал короля. Король ласково поздоровался с Таверне. Барон был умным человеком – он ответил так, как умеют отвечать иные господа, которых короли и принцы признают ровней и, в то же время, с которыми они могут не церемониться. Все трое сели за стол и начали ужинать. Людовик XV был плохой король, но приятный собеседник. Его общество, когда он этого хотел, было притягательно для любителей выпить, а также для говорунов и сладострастников. И потом, король посвятил много времени изучению приятных сторон жизни. Он ел с аппетитом и следил за тем, чтобы бокалы сотрапезников не пустовали. Он завел речь о музыке. Ришелье подхватил мяч на лету. – Сир! – проговорил он. – Если музыка способна привести к согласию мужчин, как говорит учитель танцев и как полагает, кажется, ваше величество, то можно ли это же сказать и о женщинах? – Герцог! Не будем говорить о женщинах, – сказал король. – Со времен Троянской войны и до наших дней на женщин музыка производит обратное действие. У вас-то с ними особые счеты, и я не думаю, чтобы вам был приятен этот разговор; среди них есть одна дама, не самая безобидная, с которой вы на ножах, – Вы имеете в виду графиню, сир? Разве в том моя вина? – Разумеется. – Вот как? Надеюсь, ваше величество мне объяснит… – Сейчас же и с большим удовольствием, – с насмешкой сказал король. – Я вас слушаю, сир. – Ну как же! Она предлагает вам портфель не знаю уж какого ведомства, а вы отказываетесь, потому что, как вы говорите, она не пользуется большой популярностью! – Я это сказал? – переспросил Ришелье, смутившись от того, что беседа принимает такой оборот. – Ходят слухи, черт побери! – отвечал король, напустив на себя по обыкновению добродушный вид. – Я уж не помню, от кого я это узнал… Из газеты, должно быть. – Ну что ж, сир, – молвил Ришелье, воспользовавшись свободой, которую предоставил своим гостям августейший хозяин, – должен признать, что на этот раз и слухи, и даже газеты не так уж далеки от истины. – Как! – вскричал Людовик XV. – Вы в самом деле отказались от министерства, дорогой герцог? Нетрудно догадаться, что Ришелье оказался в довольно щекотливом положении. Король лучше, чем кто бы то ни было, знал, что он ни от чего не отказывался. Однако Таверне должен был по-прежнему верить в то, что Ришелье сказал ему правду. Герцогу следовало найти такой ответ, чтобы разом избежать мистификации короля и не заслужить упрек во лжи, готовый сорваться с губ барона и мелькавший в его улыбке. – Сир! – заговорил Ришелье. – Не будем обращать внимание на следствие и остановимся на причине. Отказался я или не отказался от портфеля, это государственная тайна, которую вашему величеству не следует разглашать. Главное – это причина, по которой я мог бы отказаться от портфеля. – Герцог! Кажется, эта причина не является государственной тайной? – со смехом воскликнул король. – Нет, сир, в особенности для вашего величества. Ведь вы для меня и моего друга барона де Таверне являетесь сейчас – да простится мне такая смелость! – самым радушным из земных хозяев. Итак, у меня нет секретов от моего короля. Я изливаю перед ним свою душу, потому что не хотел бы, чтобы кто-нибудь имел основание утверждать, что у короля Франции не было слуги, способного сказать ему всю правду. – Что же это за правда? – спросил король, в то время как Таверне, обеспокоенный тем, что Ришелье может сказать лишнее, кусал губы и старательно принимал такое же выражение лица, как у короля. – Сир! В вашем государстве есть две силы, которым должен был бы подчиняться министр: одна сила – это ваша воля; другая – воля ваших самых близких друзей, которых выбирает себе ваше величество. Первая сила неотразима, никто не может и помыслить о том, чтобы оказать ей неповиновение. Вторая еще более священна, потому что заставляет любить тех, кто вам служит. Она называет себя вашей душой; чтобы повиноваться этой силе, министр должен любить фаворита или фаворитку своего короля. Людовик XV рассмеялся. – Герцог! До чего хорошо вы сказали! Однако могу поручиться, что вы не станете об этом трубить на Новом мосту. – О, я отлично понимаю, сир, – отвечал Ришелье, – что после этого философы возьмутся за оружие. Правда, я не думаю, что вашему величеству или мне это чем-либо грозило бы. Главная задача состоит в том, чтобы обе силы королевства были удовлетворены. Так вот, сир, я не побоюсь сказать вашему величеству, хотя бы после этого я впал в немилость, что равносильно для меня смерти: я не мог бы исполнять волю графини Дю Барри. Людовик XV примолк. – Вот какая мысль пришла мне в голову, – продолжал Ришелье, – я недавно окинул взглядом придворных вашего величества и, честно говоря, увидел столько красивых и благородных девиц, столько знатных дам, что, будь я королем Франции, я бы не смог сделать выбор. Людовик XV повернулся к Таверне. Тот, чувствуя, что дело косвенным образом касалось и его, трепетал от страха и надежды; он впился глазами в герцога и всем своим существом готов был помочь красноречию герцога, словно подталкивая к берегу корабль, на котором находилось все его состояние. – Вы придерживаетесь того же мнения, барон? – спросил король. – Сир! Мне кажется, что вот уже несколько минут герцог говорит превосходно! – отвечал Таверне в сильном волнении. – Так вы согласны с тем, что он говорит о благородных красавицах? – Сир! Мне кажется, что при французском дворе и в самом деле есть очень хорошенькие! – Вы того же мнения, барон? – Да, сир. – И вы готовы призвать меня, как и он, к тому, чтобы сделать свой выбор среди придворных красавиц? – Признаться, я совершенно согласен с маршалом; смею также предположить, что и ваше величество придерживается того же мнения. Наступило молчание, в течение которого король благосклонно разглядывал Таверне. – Господа! – проговорил он наконец. – Я, вне всякого сомнения, последовал бы вашему совету, будь мне тридцать лет. И меня нетрудно было бы понять. Однако я считаю, что сейчас я слишком стар для того, чтобы быть чересчур доверчивым. – Доверчивым? Объясните, пожалуйста, что вы хотите этим сказать, сир! – Быть доверчивым, дорогой герцог, означает «верить». Так вот, ничто не заставит меня поверить в некоторые вещи. – В какие? – Ну, например, что меня в моем возрасте можно полюбить. – Ах, сир! – воскликнул Ришелье. – Я до сегодняшнего дня думал, что ваше величество – самый красивый дворянин королевства. А вот теперь я с глубоким прискорбием вынужден признать, что ошибался! – В чем же дело? – со смехом спросил король. – Да в том, что я стар, как Мафусаил, – ведь я родился в девяносто четвертом году. Вспомните, сир: ведь я на шестнадцать лет старше вашего величества. Это была ловкая лесть со стороны герцога. Людовик XV неустанно восхищался этим стариком, который убил свои лучшие годы у него на службе. Имея его перед глазами, он мог надеяться, что доживет до таких же лет. – Пусть так, – согласился Людовик XV, – однако я полагаю, что вы уже не надеетесь, что будете любимы просто так, за красивые глаза. – Если бы я так думал, сир, я сейчас же поссорился бы с двумя дамами, которые пытались меня в этом уверить не далее, как нынче утром – Ну что же, герцог, – проговорил в ответ Людовик XV, – увидим… Увидим, господин де Таверне! Юность омолаживает, это верно… – Да, сир, а вливание благородной крови оказывает особенно благотворное действие, не говоря уж о том, что при перемене такой незаурядный ум, как у вашего величества, может только выиграть. – Однако я вспоминаю, что мой предшественник, когда постарел, почти перестал ухаживать за женщинами. – Да что вы, сир, – возразил Ришелье. – При всем моем уважении к покойному королю, который, как известно вашему величеству, дважды отправлял меня в Бастилию, я, тем не менее, скажу, что между зрелым Людовиком Четырнадцатым и зрелым Людовиком Пятнадцатым не может быть никакого сравнения. Неужели вы, ваше величество, именуемый Людовиком Благочестивым, так свято чтите свой титул старшего сына церкви, что приносите жизнелюбие в жертву аскетизму? – Нет, клянусь вам! – отвечал Людовик XV. – Я могу в этом признаться, пока здесь нет ни моего доктора, ни исповедника. – Знаете, сир, ваш предшественник зачастую удивлял своими приступами религиозного рвения и бесчисленными попытками умерщвления плоти даже госпожу де Ментенон, а ведь она была старше его. Так вот, я еще раз спрашиваю, сир: можно ли сравнивать одного человека с другим, когда речь заходит о ваших величествах? Король в этот вечер был в ударе, а слова Ришелье были для него словно каплями живительной влаги из источника жизни. Ришелье решил, что подходящий момент настал, и толкнул ногой колено Таверне. – Сир! – сказал тот. – Примите, пожалуйста, мою признательность за великолепный подарок, преподнесенный моей дочери. – Не нужно меня за это благодарить, барон, – молвил король. – Мадмуазель де Таверне кажется мне порядочной, воспитанной девицей. Я бы от души желал, чтобы она служила при дворе у одной из моих дочерей. Разумеется, мадмуазель Андре.., так, кажется, ее зовут? – Да, сир, – подтвердил Таверне, польщенный тем, что король помнит имя его дочери. – Прелестное имя! Разумеется, мадмуазель Андре была бы достойна этой чести. Однако все места уже заняты. А в ожидании пока для нее найдется подходящее занятие, барон, прошу вас иметь в виду, что эта девица будет находиться под моим личным покровительством. У нее небогатое приданое, я полагаю? – Увы, сир! – Вот я и займусь ее замужеством. Таверне низко поклонился. – Как это будет любезно с вашей стороны, ваше величество, если вы найдете ей супруга! Должен признаться, что при нашей бедности, то есть почти нищете… – Да, да, на этот счет будьте покойны, – отвечал Людовик XV. – Впрочем, она еще очень молода, как мне кажется, ей спешить некуда. – Тем более, ваше величество, что ваша подопечная страшится замужества. – Смотрите! – воскликнул король, потирая руки и глядя на Ришелье. – Ну что ж, в любом случае можете положиться на меня, господин де Таверне, если у вас будут какие-либо затруднения. С этими словами Людовик XV поднялся и, обращаясь к герцогу, позвал: – Маршал! Герцог приблизился к королю. – Крошка была довольна? – Чем, сир? – Ларцом. – Простите, ваше величество, что я принужден говорить тихо, но отец нас слушает, а ему не следует слышать то, что я вам собираюсь сказать. – Да ну? – Можете мне поверить. – Говорите же! – Сир! Крошка страшится замужества, это правда, однако в одном я совершенно уверен: она не боится вашего величества. Он проговорил это фамильярным тоном; королю понравилась его откровенность. А маршал засеменил вслед за Таверне, который из почтительности удалился в галерею. Друзья вышли в сад. Был прекрасный вечер. Перед ними шагали два лакея, каждый в одной руке нес факел, а другой придерживал цветущие ветви деревьев. Окна Трианона еще светились праздничными огнями, за которыми веселились пятьдесят человек, приглашенных ее высочеством. Музыканты его величества исполняли менуэт. После ужина начались танцы и продолжались до сих пор. Спрятавшись в густых зарослях засыпанной снегом сирени, Жильбер, стоя на коленях, сквозь полупрозрачные занавески следил за игрой теней. Молодой человек не обращал внимания на то, как низко нависло над землею небо: он наслаждался красотою танца. Однако, когда Ришелье и Таверне прошли мимо кустов, в которых пряталась эта ночная птаха, звук их голосов и некоторые слова заставили Жильбера поднять голову и прислушаться. Дело в том, что именно эти слова были для него очень важны. Опершись на руку друга и склонившись к его уху, маршал говорил: – Хорошенько все обдумав и взвесив, барон, я должен признаться, что, по моему мнению, необходимо немедленно отправить твою дочь в монастырь. – Почему? – спросил барон. – Ручаюсь головой, что король без ума от мадмуазель де Таверне, – отвечал маршал. Услыхав эти слова, Жильбер стал белее снежных хлопьев, падавших ему на лицо и плечи.  Глава 42. ПРЕДЧУВСТВИЕ   На следующий день часы в Трианоне пробили двенадцать, когда Николь прокричала не выходившей еще из комнаты Андре: – Мадмуазель! Мадмуазель! Господин Филипп! Крик раздался внизу на лестнице. Удивленная и, вместе с тем, обрадованная Андре запахнула на груди муслиновый пеньюар и бросилась навстречу молодому человеку, спешивавшемуся на дворе Трианона. Он как раз справлялся у слуг, в котором часу он мог бы повидаться с сестрой Андре распахнула входную дверь и оказалась лицом к лицу с Филиппом; услужливая Николь уже сходила за ним во двор и теперь вела его за собой по ступенькам. Девушка бросилась брату на шею, и оба они направились в комнату Андре вместе с Николь. Только тогда Андре заметила, что Филипп выглядел мрачнее, чем обыкновенно, что даже в его улыбке проглядывала грусть; еще она обратила внимание на то, как безупречно на нем сидел элегантный мундир; под мышкой он зажимал походный плащ. – Что случилось, Филипп? – спросила она тотчас же, повинуясь инстинкту, свойственному чувственным натурам, для которых довольно одного взгляда, чтобы заметить неладное. – Дорогая сестра! – отвечал Филипп. – Нынче утром я получил приказ догонять свой полк. – Так ты уезжаешь? – Уезжаю. Андре вскрикнула, и после этого болезненного вскрика ее словно оставили силы и мужество. И хотя в отъезде Филиппа не было ничего неестественного и Андре следовало быть к нему готовой, новость эта настолько ее сразила, что она была вынуждена опереться на руку брата. – Боже мой, неужели тебя так огорчает мой отъезд? – с удивлением заметил Филипп. – Ты ведь знаешь, Андре, что в жизни солдата это случается довольно часто. – Да, да! Разумеется! – прошептала девушка. – А куда ты едешь, брат? – Мой гарнизон сейчас в Реймсе. Меня ждет не такой уж долгий путь, как видишь. Правда, оттуда полк, по всей вероятности, будет переведен в Страсбург. – Как жаль! – воскликнула Андре. – Когда же ты отправляешься? – Приказом мне предписывается отправляться в путь немедленно. – Так ты пришел попрощаться?.. – Да, сестра. – Попрощаться!.. – Ты мне хотела сообщить что-нибудь особенное, Андре? – спросил Филипп, обеспокоенный грустью сестры – грустью, не соразмерной со слишком незначительной причиной – его отъездом. Андре поняла, что его последние слова относились к Николь, следившей за происходящим с нескрываемым удивлением, вызванным душевным состоянием Андре. Действительно, отъезд Филиппа, офицера, отправлявшегося в свой гарнизон, не мог быть катастрофой, вызвавшей столько слез Андре поняла и чувства Филиппа, и удивление Николь. Она накинула на плечи мантильку и направилась к двери. – Иди к решетке парка, Филипп, – сказала она. – Я тебя провожу крытой аллеей Мне в самом деле необходимо кое-что тебе сообщить, брат. Эти слова послужили приказом для Николь. Она скользнула вдоль стены и вернулась в комнату хозяйки, пока та спускалась по лестнице вместе с Филиппом Андре спускалась по той самой лестнице, которая еще и сегодня идет вдоль часовни и через переход выводит в сад. Несмотря на вопросительные, тревожные взгляды Филиппа, Андре долгое время молчала, повиснув на руке брата и склонив голову к нему на плечо. Потом сердце ее не выдержало, она смертельно побледнела, ком подступил у нее к горлу и слезы хлынули из глав. – Сестричка, дорогая моя, милая Андре! – вскричал Филипп. – Во имя Неба заклинаю тебя объяснить мне, что с тобой? – Друг мой! Мой единственный друг! – пролепетала Андре. – Ты оставляешь меня одну в мире, куда я попала совсем недавно, где я чужая, и ты еще спрашиваешь, почему я плачу! Посуди сам, Филипп: моя мать умерла в тот день, как я появилась на свет; страшно в этом признаться, но отца у меня словно и не было. Все свои огорчения, все свои маленькие тайны я поверяла тебе одному. Кто мне улыбался? Кто меня ласкал? Кто меня баюкал, когда я была совсем маленькая? Ты! Кто защищал меня с тех пор, как я выросла? Ты! Кто заставил меня поверить в то, что божьи твари созданы в этом мире не только для страданий? Ты, Филипп, тоже ты. И я никогда и никого не любила с тех пор, как появилась на свет, кроме тебя, и меня никто не любил, кроме тебя. Ах, Филипп, – с грустью продолжала Андре, – ты отворачиваешься, и я знаю, о чем ты сейчас думаешь! Ты говоришь себе, что я молода, красива, что я не права, что не верю в будущее и в любовь. Увы, ты сам видишь, Филипп, что недостаточно быть только красивой и молодой – ведь я никому не нужна. Ты скажешь, что ее высочество ко мне добра. Разумеется, она выше всяких похвал; так мне, по крайней мере, кажется, я считаю ее совершенством. Но, может быть, именно оттого, что я так к ней отношусь, я испытываю к ней уважение, но не любовь. А любовь, Филипп, так мне нужна! Ведь я привыкла загонять внутрь любое чувство, и теперь мое сердце готово разорваться. Мой отец… О, Господи, отец!.. Я не сообщу тебе ничего нового, Филипп: отец не только не является ни моим защитником, ни другом – напротив, когда он смотрит на меня, он внушает мне страх. Да, да, я боюсь его, Филипп, особенно с той минуты, как узнала, что ты едешь. Чего я боюсь? Сама не знаю. Боже мой! Да разве не так же птицы и звери предчувствуют надвигающуюся бурю? Ты скажешь, что это суеверие. А что, если наша бессмертная душа предчувствует несчастье? С некоторых пор дела нашей семьи пошли в гору. Мне это отлично известно, Ты стал капитаном, я – почти член семьи у ее высочества, отец вчера ужинал в тесном кругу у короля. Ты, должно быть, сочтешь меня сумасшедшей, но я все равно скажу тебе, Филипп, что все это пугает меня больше, чем наша нищета и наша безвестность в те времена, когда мы жили в Таверне. – Но там, дорогая сестричка, ты тоже была одна, – с грустью возразил Филипп, – там даже не было меня, чтобы тебя утешить. – Да, но там я была наедине со своими детскими воспоминаниями. Мне казалось, что стены, в которых я родилась, выросла, где умерла моя мать, должны меня защитить, если можно так выразиться. Все мне там было мило. Я была спокойна, когда ты уезжал, и радовалась, когда ты возвращался. Независимо от твоих отъездов и возвращений, мое сердце принадлежало не только тебе, но и нашему дорогому дому, саду, цветам, тому целому, часть которого ты собой являл когда-то. А сегодня ты для меня все, Филипп. Раз ты меня покидаешь, это значит, что я оставлена всеми. – Но ведь сегодня, Андре, у тебя гораздо более могущественные защитники, чем я, – возразил Филипп. – Это верно. – И впереди у тебя – блестящее будущее. – Как знать!.. – Что же тебя пугает? – Не знаю. – Это неблагодарность по отношению к Богу, сестричка. – Да нет, я за все горячо благодарю Небо, молясь утром и вечером. Но мне кажется, что каждый раз, как я опускаюсь на колени. Бог, вместо того, чтобы принять мои молитвы, словно предупреждает меня: «Берегись, берегись!» – Да чего же ты должна беречься? Ответь! Я вместе С тобой готов предположить, что тебе угрожает несчастье. Ты что-нибудь предчувствуешь? Знаешь ли ты, что нужно делать, чтобы его преодолеть или избежать? – Я ничего не знаю, Филипп. Но у меня такое чувство, будто моя жизнь висит на волоске и что меня ничего хорошего не ждет с той минуты, как ты уедешь. Словом, у меня такое ощущение, будто меня во сне вкатили на высокую гору, где, проснувшись, я должна удержаться. И вот я проснулась, вижу пропасть, но я уже лечу в нее, а тебя нет и удержать меня некому. И я вот-вот исчезну в этой пропасти и разобьюсь насмерть. – Дорогая сестричка, моя милая Андре! – заговорил Филипп, невольно волнуясь при виде ужаса, написанного на лице Андре. – Ты преувеличиваешь свое нежное чувство ко мне, я очень тебе благодарен. Да, ты теряешь друга, но ведь ненадолго: я буду недалеко, и ты можешь меня вызвать, как только я тебе понадоблюсь. Все это только химеры, тебе ничто не угрожает. Андре остановилась перед братом. – В таком случае, Филипп, объясни мне, почему ты, мужчина, сильнее меня духом, сейчас такой же грустный, как и я? Как ты это объяснишь, брат? – Объяснить нетрудно, дорогая сестра, – отвечал Филипп, останавливая Андре, которая пошла было снова, как только перестала говорить. – Мы с тобой брат и сестра не только по духу и крови, мы одинаково чувствуем. Кроме того, мы жили в согласии, которое стало мне особенно дорого со времени нашего переезда в Париж. Сейчас я вынужден порвать эту связь с тобой, и этот удар отзывается в моем сердце. Вот отчего я тоскую, но это пройдет. Я, Андре, заглядываю в будущее и не верю в несчастье, если не считать несчастьем нашу разлуку на несколько месяцев, может быть – на год. Но я смирился и говорю не «прощай», а «до свидания». Несмотря на его утешения, Андре зарыдала. – Дорогая сестра! – воскликнул Филипп в отчаянии от того, что не понимает причины ее слез. – Ты не все мне сказала, ты что-то от меня скрываешь. Прошу тебя во имя Неба: скажи мне правду! Он обнял ее за плечи, привлек к себе и заглянул в глаза. – Что ты, Филипп! Нет, нет, клянусь тебе: ты знаешь все, мое сердце у тебя, как на ладони. – Тогда умоляю тебя, Андре: возьми себя в руки и не огорчай меня. – Ты прав, – сказала она, – я просто сошла с ума. Послушай: я никогда не была сильна духом, ты знаешь это лучше, чем кто бы то ни было, Филипп. Я постоянно чего-то пугаюсь, что-то себе придумываю, чем-то недовольна. Но я не должна впутывать в свои бредни горячо любимого брата, если он меня уверяет в обратном и пытается доказать, что мои тревоги напрасны. Ты прав, Филипп: верно, все верно, мне здесь очень хорошо. Прости меня, Филипп. Видишь, я вытираю слезы, я больше не плачу, я улыбаюсь, Филипп. Нет, я не стану говорить «прощай», я тоже скажу тебе «до свидания». Девушка нежно поцеловала брата, пряча от него последнюю слезу, затуманившую ее взор и скатившуюся, словно жемчужинка, на золотой аксельбант молодого офицера. Филипп взглянул на нее с нескрываемой братской нежностью и в то же время с отеческой заботой. – Андре! – молвил он. – Я так тебя люблю! Ничего не бойся. Я уезжаю, но каждую неделю буду посылать тебе с курьером письма. И ты мне пиши почаще. – Хорошо, Филипп. Для меня это будет единственной радостью. А ты предупредил отца? – О чем? – Об отъезде. – Дорогая сестра! Да ведь барон сам принес мне нынче утром приказ министра. Господин де Таверне – не ты, Андре. Он без труда обойдется без меня; мне показалось, что он рад моему отъезду, и он прав: здесь я не продвинусь по службе, а там, напротив, для этого может представиться случай. – Отец счастлив оттого, что ты уезжаешь? – прошептала Андре. – Ты не ошибся, Филипп? – У него есть ты, – проговорил Филипп, избегая ответа на вопрос. – Для него это большое утешение, сестричка. – Ты вправду так думаешь, Филипп? Он меня совсем не видит. – Сестричка! Он поручил мне как раз сегодня передать тебе, что после моего отъезда он приедет в Трианон. Он тебя любит, поверь мне. Вот только любит он по-своему. – Что с тобой Филипп? Что тебя смущает? – Дорогая Андре! Только что звонили часы. Который теперь час? – Три четверти первого. – Так вот, дорогая сестричка, причина моего смущения в том, что я уже час как должен быть в пути, а мы теперь подошли к решетке, где меня ждет мой конь. Итак… Андре спокойно посмотрела на брата и, взяв его за руку, проговорила, пожалуй, чересчур твердым голосом, чтобы скрыть охватившие ее чувства: – Прощай, брат… Филипп в последний раз обнял ее. – До свидания! Помни о своем обещании. – О каком обещании? – Не менее одного письма в неделю. – Можешь не просить. Андре произнесла эти слова из последних сил, бедняжка не могла больше говорить. Филипп еще раз взмахнул рукой и удалился. Андре провожала его глазами, затаив дыхание и удерживая вздох Филипп сел на коня, еще раз простился с ней через решетку и ускакал. Андре неподвижно стояла до тех пор, пока он не скрылся из виду. Потом она повернулась и бросилась бежать, словно раненая лань. Едва добежав до скамейки, она рухнула на нее, как подкошенная. Из груди ее вырвался душераздирающий крик. – Боже мой! Боже! – рыдая, говорила она. – Зачем Ты оставил меня одну? Она спрятала лицо в ладонях, роняя сквозь пальцы крупные слезы, которые она не пыталась больше сдерживать. Вдруг у нее за спиной, в кустарнике, послышался легкий шум. Андре показалось, что это чей-то вздох. Она в испуге обернулась: прямо перед собой она увидела чье-то грустное лицо. Это был Жильбер.  Глава 43. РОМАН ЖИЛЬБЕРА   Как мы уже сказали, это был Жильбер, такой же бледный, печальный и подавленный, как и Андре. При виде мужчины, незнакомца, гордая Андре поспешно вытерла глаза, словно стесняясь своих слез. Она собралась с силами и сдержала рыдания. Жильберу понадобилось больше времени для того, чтобы успокоиться, и его лицо еще сохраняло страдальческое выражение, когда мадмуазель де Таверне подняла глаза. Она узнала его и успела заметить в его глазах грусть. – А-а, это опять вы, господин Жильбер! – проговорила она насмешливым тоном, каким обыкновенно говорила всякий раз, как случай сводил ее с этим молодым человеком. Жильбер ничего не ответил – он был очень взволнован. Страдание, заставлявшее Андре содрогаться всем телом, передалось Жильберу. – Что с вами, господин Жильбер? – продолжала Андре. – Почему вы смотрите на меня так жалостливо? Должно быть, вас что-то огорчает? Что же, скажите на милость? – Вы желаете узнать? – печально спросил Жильбер, улавливая скрытую насмешку, несмотря на ее участливый тон. – Да. – Что ж, извольте: меня огорчает то, что вы страдаете, мадмуазель, – отвечал Жильбер. – А кто вам сказал, что я страдаю? – Я это вижу – Я не страдаю, вы ошибаетесь, – проговорила Анд-ре, еще раз вытерев лицо платком. Жильбер почувствовал, как в его сердце закипает ярость, но он решил подавить ее. – Прощу прощения, мадмуазель, – молвил он, – однако я слышал рыдания. – Так вы подслушивали? Прекрасно!.. – Мадмуазель! Это случайность… – пролепетал Жильбер, чувствуя, что вынужден солгать. – Случайность? Я в отчаянии, господин Жильбер, что случай привел вас ко мне. Но с какой стати рыдания, которые вы слышали, вас огорчили? Отвечайте! – Я не могу видеть, как женщина плачет, – ответил Жильбер тоном, который не понравился Андре. – Уж не вздумалось ли господину Жильберу увидеть во мне женщину? – высокомерно проговорила девушка. – Я никого не прошу проявлять ко мне внимание, тем более – господина Жильбера! – Мадмуазель! – заговорил Жильбер, укоризненно качая головой. – Вы напрасно так резки со мной. Я увидел, что вы грустны, и опечалился. Я услыхал, как после отъезда господина Филиппа вы сказали, что отныне вы одна в целом свете. Нет же, нет, мадмуазель! Потому что есть я, нет ни одного человека, который был бы вам предан больше, чем я! Повторяю: никогда мадмуазель де Таверне не будет одинока, пока в моей голове есть мысли, пока бьется мое сердце, пока я готов протянуть руку помощи. Жильбер был очень хорош в эту минуту; он был благороден и беззаветно предан, хотя и произнес эти слова со всей безыскусственностью, какой требовала от него почтительность. Но, как мы уже говорили, все в молодом человеке раздражало Андре, оскорбляло ее чувства и заставляло ее говорить грубости, словно каждое его почтительное слово было для нее ругательством, все его мольбы – вызовом Она хотела было встать, чтобы резким движением подчеркнуть свое презрение, однако вновь охватившая ее дрожь помешала ей подняться со скамейки. Кроме того, она подумала, что если она встанет, то кто-нибудь может увидеть ее с Жильбером. И она продолжала сидеть; она решила раз навсегда отделаться от надоедливого насекомого. – Мне кажется, я уже говорила вам о том, что вы мне не нравитесь, господин Жильбер; ваш голос меня раздражает, мне противны ваши философские разглагольствования. Зачем же вы упрямо пытаетесь со мной заговаривать? – Мадмуазель! – заговорил Жильбер, побледнев, но сдержавшись. – Разве можно раздражить порядочную женщину, выразив ей свое расположение? Честный человек достоин любого другого человека, а вы обходитесь со мной так жестоко! Ведь я, может быть, заслуживаю вашего расположения более, чем кто-либо иной, и горячо сожалею о том, что вы не замечаете меня. При слове «расположение», повторенном дважды, Андре широко раскрыла глаза и вызывающе посмотрела на Жильбера. – Расположение? – воскликнула она. – Ваше ко мне расположение, господин Жильбер? Оказывается, я ошибалась. Я вас считала наглецом, а вы – еще того хуже, вы – безумец. – Я – ни наглец, ни безумец, – возразил Жильбер с притворным спокойствием, дорого стоившим этому гордецу, что хорошо известно читателю. – Нет, мадмуазель, природа создала меня равным вам, а случай сделал вас моей должницей. – Опять случай? – с насмешкой спросила Андре. – Мне следовало бы сказать: Провидение. Я никогда бы не заговорил об этом с вами, но ваши оскорбления заставляют меня об этом вспомнить. – Я – ваша должница? Вы сказали – ваша должница? Я правильно вас поняла, господин Жильбер? – Мне было бы стыдно, если бы вы оказались неблагодарны, мадмуазель. Бог наградил вас красотой и дал вам в придачу много недостатков, но только не этот! Тут Андре встала. – Прошу прощения, – продолжал Жильбер, – но иногда ваши недостатки так сильно меня раздражают, что я даже забываю о той симпатии, какую я к вам питаю. Андре громко расхохоталась – Жильбера это привело в бешенство. Но, к своему удивлению, Жильбер не взорвался. Он скрестил на груди руки и с враждебностью и упрямством в горящих глазах стал терпеливо ждать, когда прекратится ее наигранный смех. – Мадмуазель! – холодно произнес он. – Соблаговолите ответить на один-единственный вопрос. Вы уважаете своего отца? – Уж не вздумали ли вы меня допрашивать, господин Жильбер? – высокомерно спросила девушка. – Да, вы уважаете отца, – продолжал Жильбер, – и ведь не за его душевные качества, не за его достоинства. Нет, только за то, что он дал вам жизнь. Отца – к несчастью, вам это должно быть знакомо, – уважают только за то, что он отец. Более того: за одно это благое дело – подарить жизнь… – тут Жильбер оживился, испытывая снисходительность и жалость. – За одно это благое дело вы должны любить благодетеля. Так вот, мадмуазель, приняв это за основу, я могу спросить вас: почему же меня вы оскорбляете? Почему вы меня отталкиваете? Почему вы ненавидите меня? Правда, не я подарил вам жизнь, но я вам ее спас! – Вы? – спросила Андре. – Вы спасли мне жизнь? – Вы об этом не думали, – заметил Жильбер, – вернее сказать, вы об этом забыли. Это вполне естественно – ведь с тех пор прошел целый год. Ну что же, мадмуазель, мне надлежит сообщить или напомнить вам об этом. Да, я спас вам жизнь, рискуя собой. – Будьте любезны, по крайней мере, сказать мне, где и когда это было, – сильно побледнев, проговорила Андре. – Это было в тот самый день, мадмуазель, когда сто тысяч человек, давя друг Друга, увертываясь от необузданных лошадей и летавших над толпой сабель, оставили после себя на площади Людовика Пятнадцатого груду мертвых тел и раненых. – А-а, тридцать первого мая!.. – Да, мадмуазель. Андре снова встала, насмешливо улыбаясь. – И вы утверждаете, что в тот день подвергали опасности свою жизнь ради моего спасения, господин Жильбер? – Да, как я уже имел честь сказать вам. – Так вы, значит, барон де Бальзамо? Простите, я не знала. – Нет, я не барон де Бальзамо, – проговорил Жильбер; взор его горел, губы тряслись. – Я – бедное дитя из народа по имени Жильбер, у которого достало глупости вас полюбить, и в этом мое несчастье. Я любил вас как безумный, как одержимый, и поэтому бросился за вами в толпу. Я – тот самый Жильбер, которого разлучила с вами на мгновение толпа, но, услыхав страшный крик, с каким вы упали, Жильбер кинулся вслед за вами и обхватил вас руками раньше, чем двадцать тысяч других рук успели отнять у него последние силы. Жильбер прижался к каменному столбу, где вы должны были быть раздавлены, чтобы своим телом смягчить вам удар. А когда Жильбер заметил в толпе странного господина, который, казалось, повелевал другими людьми, и имя которого вы только что произнесли, Жильбер собрал остатки сил, физических и душевных, и поднял вас на слабеющих руках, чтобы этот господин вас заметил, подобрал, спас. Жильбер уступил вас более удачливому спасителю, а себе оставил лишь клочок вашего платья и прильнул к нему губами – прильнул вовремя, потому что кровь подступила к моему сердцу, к вискам, к затылку. Сплетенные в единый клубок палачи и их жертвы накатили на меня волной и поглотили, а вы в это время, подобно ангелу, возносились к небесам. Жильбер предстал во всей своей красе, то есть диким, наивным, возвышенным как в своей решимости, так и в любви. Несмотря на презрительное к нему отношение, Андре не могла скрыть удивление. Он даже подумал было, что его правдивый рассказ тронул ее сердце. Однако бедный Жильбер не принял во внимание, что она может ему не поверить. Ненавидевшая Жильбера Андре не придала значения ни одному доводу своего презренного поклонника. Она ничего не ответила; она смотрела на Жильбера, и мысли ее путались. Ее холодность привела его в замешательство, и он счел необходимым прибавить: – Я прошу вас не относиться ко мне с ненавистью, потому что это была бы не только несправедливость, но и неблагодарность. Андре гордо подняла голову и безразличным тоном, что было особенно жестоко, спросила: – Господин Жильбер! Как долго вы были учеником господина Руссо? – Три месяца, кажется, – простодушно отвечал Жильбер, – не считая времени, когда я был болен после давки тридцать первого мая. – Вы меня не поняли, – сказала она. – Я не спрашиваю вас, были вы больны или нет.., после давки… Возможно, это прекрасный конец для той истории, которую вы мне поведали… Но меня это не интересует. Я вам хотела сказать, что, проведя у прославленного писателя всего три месяца, вы не теряли времени даром: ученик сочиняет романы ничуть не хуже своего учителя. Жильбер спокойно слушал ее, полагая, что на его взволнованную речь Андре ответит серьезно. Вот почему насмешку Андре он воспринял как кровную обиду. – Роман? – прошептал он, задохнувшись от возмущения. – Вы считаете романом то, что сейчас от меня услышали? – Да, – отвечала Андре, – вот именно, роман. Благодарю вас за то, что мне не пришлось его читать. Я очень сожалею, что не могу за него заплатить; как бы я ни старалась, все было бы напрасно: ваш роман – бесценный. –Вот как вы мне отвечаете! – пролепетал Жильбер; сердце его сжалось, взгляд потух. – Да я даже и не отвечаю, – молвила Андре, оттолкнув его и проходя мимо. С другого конца аллеи ее уже звала Николь. Сквозь листву она не узнала в собеседнике своей хозяйки Жильбера и потому не желала своим внезапным появлением прерывать беседу. Однако, подойдя ближе, она увидела юношу, узнала его и застыла от изумления. Только тогда она пожалела, что не подкралась и не подслушала, о чем может Жильбер говорить с мадмуазель де Таверне. Желая дать почувствовать Жильберу свое презрение к нему, Андре заговорила с Николь подчеркнуто ласково. – Что случилось, дитя мое? – спросила она. – Господин барон де Таверне и господин герцог де Ришелье спрашивали мадмуазель, – ответила Николь. – Где они? – В комнате мадмуазель. – Идите. Андре пошла к дому. Николь последовала за ней и, уходя, бросила на Жильбера насмешливый взгляд. Юноша стоял смертельно бледный, он был похож на сумасшедшего, он был не столько взбешен, сколько одержим. Он погрозил кулаком в направлении аллеи, по которой удалилась его неприятельница, и, скрежеща зубами, пробормотал: – Бессердечная! Бездушное создание! Я спас тебе жизнь, отдал тебе свою любовь, я задушил в себе всякое чувство, способное оскорбить, как мне казалось, твою чистоту, ведь для меня в моем бреду ты представлялась сошедшей с небес святой… Ну, теперь я рассмотрел тебя вблизи: ты самая обыкновенная женщина, ну а я – мужчина… Придет день, и я тебе отомщу, Андре де Таверне! Ты дважды была у меня в руках, и оба раза я тебя пощадил. Андре де Таверне! Берегись! В третий раз пощады не будет! Он пошел через парк напрямик, не разбирая дороги, словно раненый волк, оборачиваясь, скаля хищные зубы, глядя налитыми кровью глазами.  Глава 44. ОТЕЦ И ДОЧЬ   Дойдя до конца аллеи, Андре увидала маршала, прогуливавшегося вместе с ее отцом перед входом в ожидании девушки. Друзья, казалось, были в прекрасном расположении духа; они шли под руку. При дворе еще не было более полного воплощения Ореста и Пилада. Завидев Андре, старики заулыбались и стали наперебой расхваливать друг другу ее красоту: гнев и быстрая ходьба только красили ее. Маршал так поклонился Андре, как если бы перед ним стояла новая госпожа де Помпадур. Эта подробность не ускользнула от Таверне и очень его порадовала. Однако Андре была удивлена его почтительностью и, в то же время, галантностью: ловкий придворный умело сочетал немало разных оттенков в одном поклоне, как Ковьель умел одним турецким словом передать смысл нескольких французских предложений. Андре одинаково церемонно поклонилась барону и маршалу и с очаровательной улыбкой пригласила их подняться к ней в комнату. Маршала восхитила изящная простота – единственное достоинство меблировки и архитектуры скромной комнаты. Благодаря цветам и белым муслиновым занавескам, Андре удалось превратить свою убогую комнату не во дворец, а в храм. Маршал сел в кресло, обитое персидской тканью с крупным рисунком, под большой китайской раковиной, откуда свисали душистые ветки акации и клена вперемежку с ирисами и бенгальскими розами. Таверне опустился в точно такое же кресло. Андре села на складной стульчик и оперлась локтем на клавесин, тоже украшенный цветами, стоявшими в большой вазе саксонского фарфора. – Мадмуазель! – обратился к ней маршал. – Я пришел, чтобы передать вам от его величества восхищение вашим прелестным голосом и вашей музыкальностью, вызвавшими восторг у всех присутствовавших на репетиции. Его величество не стал хвалить вас вслух, опасаясь пробудить у других зависть. Вот почему он и поручил мне выразить вам благодарность за удовольствие, которое вы ему доставили. Зардевшаяся Андре была так хороша, что маршал не мог остановиться и говорил, что приходило ему в голову: – Король утверждал, что ему не приходилось видеть при дворе никого, кто, подобно вам, мадмуазель, сочетает в себе тонкий ум и безупречную красоту. – Вы забыли упомянуть о ее душевных качествах, – прибавил сияющий Таверне, – Андре – лучшая из лучших! Маршалу на минуту показалось, что его друг вот-вот расплачется. В восхищении от подобной родительской чувствительности он воскликнул: – Душа!.. Увы, дорогой мой, вы можете судить о душевных качествах мадмуазель. Будь я двадцатипятилетним юношей, я сложил бы к ее ногам свою жизнь и все свое состояние! Андре еще не научилась отвечать на лесть придворного. У нее из груди вырвался только вздох. – Мадмуазель! – продолжал Ришелье. – Король пожелал выразить свое удовлетворение и просил вас благосклонно принять то, что он поручил вам передать через господина барона. Что я должен передать его величеству от вашего имени? – Ваша светлость! – прошу вас передать его величеству мою признательность, – отвечала Андре, не вкладывая в свои слова ничего, кроме глубокой почтительности, входящей в обязанности любой подданной. – Скажите его величеству, что я счастлива оказанным мне вниманием и что я считаю себя недостойной благосклонности столь могущественного монарха. Ришелье, казалось, понравились слова девушки, которые она произнесла твердо, без малейшего колебания. Он взял ее руку, почтительно поцеловал и, не сводя с нее глаз, проговорил: – Рука королевы, ножка богини.., ум, воля, чистота… Ах, барон, какое сокровище!.. У вас не дочь, а настоящая королева… Засим он раскланялся, оставив Таверне с Андре. Барона распирало от гордости и упования. Если бы кто-нибудь видел, с каким наслаждением этот бывший философ, скептик, насмешник купался в сыпавшихся на него милостях, не желая замечать, в какую он попал трясину, тот мог бы подумать, что Господь лишил Таверне не только сердца, но и разума. Только Таверне мог заметить по поводу этих перемен в себе; – Изменился не я, изменились времена! Итак, он остался сидеть вместе с Андре, чувствуя некоторую неловкость оттого, что девушка внимательно и безмятежно смотрела на него ясными бездонными глазами. – Господин де Ришелье, кажется, сказал, что его величество поручил вам передать доказательство своего удовлетворения. Что же это? – Ага! – воскликнул Таверне. – Она заинтересовалась… Вот бы никогда не поверил… Тем лучше, черт возьми, тем лучше! Он медленно вынул из кармана ларец, который вручил ему накануне маршал – так заботливые отцы достают пакетик с конфетами или игрушку, за которыми ребенок с жадностью следит глазами. – Вот, – проговорил он. – Драгоценности!.. – ахнула Андре.. – Они тебе нравятся? Это был очень дорогой жемчужный гарнитур. Дюжина крупных брильянтов соединяла между собой нитки жемчугов. Брильянтовый фермуар, серьги и брильянтовая нить для волос – все это стоило, по меньшей мере, тридцать тысяч экю. – Боже мой! Отец! – вскрикнула Андре. – Ну как? – Это слишком великолепно… Король, должно быть, ошибся. Мне будет стыдно это надеть. У меня же нет подходящих туалетов для таких дорогих камней! – Ну, ну, ты еще пожалуйся! – насмешливо бросил Таверне. – Отец, вы меня не понимаете… Мне очень жаль, что я не могу носить эти драгоценности, потому что они слишком хороши. – Король, подаривший этот ларец, мадмуазель, достаточно богатый сеньор, чтобы подарить вам и платья. – Но, отец.., эта щедрость короля… – Вы полагаете, что я ее не заслужил? – спросил Таверне. – Простите, отец, вы правы, – согласилась Андре, опустив голову; однако сомнения не оставляли ее. Подумав с минуту, она захлопнула ларец. – Яне стану носить эти брильянты, – заявила она. – Почему? – встревожился Таверне. – Потому, отец, что у вас и у брата нет даже самого необходимого, а от этой роскоши у меня заболели глаза, как только я вспомнила о стесненных обстоятельствах, в которых вы живете. Таверне с улыбкой пожал ей ручку. – Об этом можешь не беспокоиться, дочь моя. Король осчастливил меня еще более, чем тебя. Мы попали в милость, дорогое дитя мое! И было бы непочтительно и неблагодарно появиться перед его величеством без украшения, которое он тебе соблаговолил преподнести. – Хорошо, я повинуюсь, отец. – Да, но ты должна делать это с удовольствием… Кажется, это украшение не очень тебе нравится? – Я ничего не понимаю в брильянтах, отец. – Могу тебе сообщить, что только жемчуг стоит пятьдесят тысяч ливров. Андре сложила руки. – Как странно, что его величество делает мне такие подарки! Что вы на это скажете, отец? – Я вас не понимаю, мадмуазель, – сухо сказал Таверне. – Уверяю вас, отец, что, если я надену эти драгоценности, это вызовет толки. – Почему? – так же сухо спросил Таверне и сурово посмотрел на дочь, опустившую глаза под его холодным взглядом. – Мне неловко. – Мадмуазель! Довольно странно, признайтесь, что вы чувствуете неловкость там, где я ее не вижу. Да здравствуют добродетельные девицы, угадывающие зло, как бы хорошо оно ни было скрыто, когда никто его не замечает! Да здравствует наивная и чистая девушка, способная заставить покраснеть меня, старого гренадера! Андре смутилась и закрыла лицо руками с прелестными перламутровыми ноготками. – Ах, брат! – прошептала она. – Почему ты так далеко? Слышал ли Таверне ее слова? Догадался ли он благодаря уже известной читателю прозорливости? Кто знает? Однако он сейчас же изменил тон и, взяв Андре за обе руки, молвил: – Дитя мое! Разве отец тебе не друг? Нежная улыбка проглянула и заиграла на омрачившемся было личике Андре. – Разве я здесь не для того, чтобы тебя любить, чтобы дать тебе совет? Разве ты не гордишься тем, что помогаешь преуспеть и брату, и мне? – Да, да, разумеется, – согласилась Андре. Барон ласково посмотрел на дочь. – Так вот, – продолжал он, – как справедливо заметил герцог де Ришелье, ты скоро станешь королевой де Таверне… Король тебя отличил… Ее высочество – тоже, – с живостью прибавил он. – В семейном кругу августейших особ ты составишь наше будущее, осчастливив их своим присутствием… Подруга ее высочества, подруга.., короля, какой почет!.. Ты необычайно талантлива и на редкость красива. У тебя чистая душа, ты лишена зависти и честолюбия… Ах, дитя мое, какую роль ты могла бы сыграть! Помнишь девочку, которая усладила последние минуты Карла Шестого? Ее имя было освящено во Франции… Вспомни Агнессу Сорель, восстановившую честь французской короны! Все истинные французы чтят ее память… Андре, ты будешь посохом нашего славного монарха… Он будет тебя лелеять, как родную дочь, и ты станешь править Францией по праву самой красивой, отважной и преданной. Андре широко раскрыла глаза от удивления. Не давая ей опомниться, барон продолжал: – Ты одним своим взглядом прогонишь «века женщин, которые только позорят трон; одно твое присутствие очистит двор. Твоему великодушному влиянию знать всего королевства будет обязана возвращением добрых нравов, хорошего тона, изысканной вежливости. Дочь моя, ты можешь и должна стать путеводной звездой для всего нашего государства и венцом славы для нашей семьи. – А что я должна для этого сделать? – спросила оглушенная Андре. – Андре! Я тебе часто говорил, что в этом мире приходится вынуждать людей к тому, чтобы они были добродетельными, заставлять их любить добродетель. Добродетель хмурая, тоскливая, бубнящая поучения, отталкивает даже тех, кто готов был к ней приблизиться. Пусть твоя добродетель будет не лишена кокетства, даже порока. Это под силу такой умной и сильной девушке, как ты. Будь такой ослепительной, чтобы при дворе только и было разговору, что о тебе. Постарайся, чтобы королю было с тобой так приятно, чтобы он не мог без тебя обходиться. Будь очень скрытной, сдержанной со всеми, кроме короля, и ты очень скоро станешь могущественной. – Я не совсем понимаю, что вы хотите этим сказать, – проговорила Андре. – Разреши мне тобой руководить. Тебе ничего не придется понимать, только исполняй, что я тебе скажу, – это даже лучше для такой послушной и доброй девочки, как ты. Кстати, чтобы претворить в жизнь первый пункт, я должен наполнить твой кошелек. Возьми сто луидоров и приготовь себе туалет, достойный того уровня, на который тебя поднимает король, оказавший нам честь своим вниманием. Таверне дал дочери сто луидоров, поцеловал ей ручку и вышел. Он быстрыми шагами пошел по той аллее, по которой пришел, и не обратил внимания на Николь, стоявшую в роще Амуров; она была увлечена беседой с сеньором, сообщавшим ей что-то на ушко.    ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ   Глава 1. ЧТО БЫЛО НУЖНО АЛЬТОТАСУ, ЧТОБЫ ЗАВЕРШИТЬ ПРИГОТОВЛЕНИЕ ЭЛИКСИРА ЖИЗНИ   На следующий день после этого разговора, около четырех часов пополудни, Бальзамо в своем кабинете на улице Сен-Клод читал письмо, переданное ему Фрицем. Письмо было без подписи: он так и этак вертел его в руках. – Мне знаком этот почерк, – говорил он, – не почерк, а каракули, некрасивый, нетвердый, и много орфографических ошибок. Он стал перечитывать: «Ваше сиятельство! Лицо, обращавшееся к вам просить совета за несколько дней до падения последнего министра, а также много раньше, прибудет к Вам сегодня за новым советом. Позволят ли Ваши разнообразные занятия уделить этому лицу полчаса между четырьмя и пятью часами вечера?» Перечитав письмо во второй или в третий раз, Бальзамо погрузился в размышления. «Не стоит беспокоить Лоренцу из-за такой малости. И потом, разве я не умею угадывать сам? Каракули – верный признак, что писал аристократ; почерк нетвердый – это свидетельствует о преклонных годах писавшего; много орфографических ошибок: автор – придворный. Какой я глупец! Это же герцог де Ришелье. Разумеется, я уделю вам полчаса, ваша светлость, да хоть час, хоть целый день! Возьмите у меня все время и делайте с ним, что пожелаете. Ведь вы для меня, сами того не зная, являетесь одним из моих таинственных агентов, одним из моих домашних демонов. Разве мы с вами заняты не одним и тем же делом? Мы вместе пытаемся расшатать монархию: вы – тем, что хотите стать ее министром, я – тем, что являюсь ее врагом. Я жду вас, ваша светлость! Бальзамо вынул часы, желая убедиться, долго ли еще ему ждать герцога. Как раз в эту минуту под потолком зазвенел звонок. – Что такое? – вздрогнув, проговорил Бальзамо. – Лоренца! Меня зовет Лоренца! Она хочет со мной увидеться. Не случилось ли с ней чего-нибудь? Или, может быть, у нее опять истерический припадок – свидетелем которого мне часто случалось быть, а несколько раз не просто свидетелем, но и жертвой? Еще вчера она была задумчива, смиренна, нежна; вчера она была такой, какой я больше всего ее люблю. Бедная девочка! Ну, пойду. Он застегнул расшитую рубашку, заправил кружевное жабо под шлафрок, взглянул на свое отражение, желая убедиться, что волосы у него не очень взлохмачены, и пошел по направлению к лестнице, позвонив перед тем в колокольчик, точно так, как это сделала Лоренца. Бальзамо по привычке остановился в комнате, отделявшей его от Лоренцы; он скрестил руки на груди, повернулся в ту сторону, где по его предположениям должна была находиться Лоренца, и не знавшим преград усилием воли заставил ее уснуть. Потом он заглянул в едва заметную трещинку в стене, словно сомневался в себе или считал, что необходимо быть особенно осторожным. Лоренца уснула в тот момент, когда лежала на диване или после приказания своего повелителя упала на него, покачнувшись и ища, на что бы опереться. Ни один художник не мог бы придумать для нее позы более поэтичной, чем та, какую она приняла. Страдая и задыхаясь под тяжестью гипноза, Лоренца походила на одну из прекрасных Ариан кисти Ванлоо: грудь ее бурно вздымалась, голова повисла от отчаяния или изнеможения. Бальзамо вошел в комнату и, залюбовавшись, остановился перед ней. Он поспешил ее разбудить: она была слишком соблазнительна. Едва раскрыв глаза, она метнула в него пронзительный взгляд, потом, словно для того, чтобы собраться с мыслями, обеими руками пригладила волосы, сжала губы, приоткрывшиеся было в сладострастном забытьи, и, изо всех сил напрягая память, постаралась припомнить, что с ней произошло Бальзамо с беспокойством наблюдал за ней. Он давным-давно привык к ее внезапным переходам от нежной влюбленности к всплескам ненависти и злобы. Теперешняя ее задумчивость была ему внове; хладнокровие Лоренцы, с каким она его принимала, сдерживая привычные уже вспышки злобы, свидетельствовали о том, что на сей раз его ожидает нечто более серьезное, чем то, что ему доводилось видеть до сих пор Лоренца привстала и, тряхнув головой, подняла на Бальзамо бархатные глаза. – Сядьте, пожалуйста, рядом, – попросила она его. При звуке ее голоса, проникнутого необычайной нежностью, Бальзамо вздрогнул. – Вы хотите, чтобы я сел? – переспросил он. – Вы прекрасно знаете, Лоренца, что у меня только одно желание: умереть у ваших ног. – Сударь! – не меняя тона, продолжала Лоренца. – Я прошу вас сесть, хотя не собираюсь долго с вами говорить. Но мне кажется, что будет лучше, если вы сядете, – Нынче, как, впрочем, и всегда, моя дорогая, я готов исполнить любое ваше желание, – ответил Бальзамо и сел в кресло рядом с Лоренцой, сидевшей на диване. – Сударь! – проговорила она, умоляюще взглянув на Бальзамо. – Я вызвала вас для того, чтобы попросить вас об одной милости. – Лоренца, любимая моя! – воскликнул в восторге Бальзамо. – Просите все, что хотите, все! – Я хочу только одного, но предупреждаю вас: это мое самое сильное желание. – Говорите, Лоренца, говорите! Я готов отдать все мое состояние, я полжизни отдам за то, чтобы вы были счастливы! – Вам это ничего не будет стоить, это займет всего одну минуту вашего времени, – сказала молодая женщина. Обрадованный тем, что разговор протекает так спокойно, Бальзамо, обладавший богатым воображением, попытался представить себе, какие желания могли появиться у Лоренцы и какие он мог бы удовлетворить. «Она у меня сейчас попросит служанку или подругу, – думал он. – Ну что же, это огромная жертва, потому что мне придется подвергнуть риску свою тайну и тайну моих друзей, но я готов на него пойти, потому что бедняжка томится в одиночестве». – Ну говорите же, Лоренца, – проговорил он, глядя на нее с нежной улыбкой. – Сударь! Вы знаете, что я умираю от тоски и одиночества, – молвила она. Бальзамо в знак согласия опустил голову и вздохнул. – Моя молодость пропадает понапрасну, – продолжала Лоренца, – мои дни проходят в слезах, мои ночи – это нескончаемый ужас. Я угасаю в тоске и одиночестве – Вы сами избрали себе такую жизнь, Лоренца, – отвечал Бальзамо, – и не моя вина, что образ жизни, который вас теперь приводит в уныние, вы сами предпочли тому, которому могла бы позавидовать королева. – Пусть так. Но вы видите, что я обращаюсь к вам. – Благодарю вас, Лоренца. – Не вы ли мне неоднократно говорили, что вы – христианин, хотя… – Хотя вы полагаете, что я погубил свою душу, вы это хотите сказать? Я правильно закончил вашу мысль, Лоренца? – Прошу вас выслушать то, что я скажу, и ничего за меня не додумывать. – Продолжайте, пожалуйста. – Вместо того, чтобы вызывать во мне ненависть и доводить меня до отчаяния, окажите мне, раз уж я ни на что не гожусь… Она замолчала и посмотрела на Бальзамо. Но он уже овладел собой и ответил ей холодным взглядом, нахмурив брови. Она затрепетала под его почти угрожающим взглядом. – Окажите мне милость, – продолжала она. – Я не прошу у вас свободы, нет, я знаю, что по Божьей, вернее, по вашей воле, – ведь вы мне кажетесь всемогущим, – я обречена на пожизненное заточение. Позвольте мне хоть изредка видеть человеческие лица, слышать не только ваш голос, позвольте мне выходить, двигаться, чувствовать, что я еще живу. – Я предвидел это ваше желание, Лоренца, – проговорил Бальзамо, беря ее за руку, – и вы знаете, что уже давно я тоже этого хочу. – Правда?! – вскричала Лоренца. – Но вы же пригрозили, что предадите меня, когда я потерял голову от любви… Я позволил вам проникнуть в некоторые свои научные и политические тайны. Вы знаете, что Альтотас нашел философский камень и ищет секрет вечной молодости, – это из области науки. Вы знаете, что я и мои друзья замышляем свержение монархии, – это из области политики. За одну из этих тайн меня могут приговорить к сожжению на костре, как колдуна; за другую меня колесуют как за государственную измену. А вы мне угрожали, Лоренца; вы мне сказали, что любой ценой хотели бы вновь обрести свободу ради того, чтобы прежде всего донести на меня де Сартину. Ведь это же ваши слова? – Что вы от меня хотите!.. Я порой прихожу в отчаяние и тогда.., тогда я теряю разум. – А сейчас вы спокойны? Достаточно ли вы благоразумны в эту минуту, чтобы мы могли поговорить? – Надеюсь, что да. – Если я возвращу вам свободу, о которой вы меня просите, могу ли я надеяться, что вы будете мне преданной и покорной женой, что я найду в вас верную и нежную душу? Вы знаете, что это мое заветное желание, Лоренца. Молодая женщина молчала. – Сможете ли вы меня полюбить? – со вздохом закончил Бальзамо. – Я не хочу обещать вам то, что не могла бы исполнить, – молвила Лоренца. – Ни любовь, ни ненависть от нас не зависят. Я надеюсь, что Господь в награду за ваши добрые дела поможет мне избавиться от ненависти и полюбить вас. – К сожалению, такого обещания недостаточно, Лоренца, чтобы я мог вам довериться. Я хочу от вас услышать клятву верности, священную клятву, нарушение которой было бы святотатством. Это должна быть такая клятва, которая связала бы вас и в этой, и в той жизни, а в случае вашего предательства она должна привести вас к смерти в этом мире и к вечному проклятию – в том. Лоренца не проронила ни звука. – Готовы ли вы принести такую клятву? Лоренца уронила голову и спрятала лицо в ладонях, ее грудь бурно вздымалась от охвативших ее противоречивых чувств. – Поклянитесь мне, Лоренца, так, как я этого от вас прошу, со всей торжественностью, коей будет сопровождаться ваша клятва, и вы свободны. – Чем я должна поклясться? – Поклянитесь, что никогда, ни под каким предлогом, ничто из того, что вы узнали о занятиях Альтотаса, вы никому не откроете. – Клянусь! – Поклянитесь, что вы никогда не разгласите того, что знаете о наших собраниях. – Ив этом клянусь! – И вы готовы принести такую клятву, какую я вам предложу? – Да. И это все? – Нет. Поклянитесь, – и это самое главное, Лоренца, потому что другие клятвы затрагивают меня косвенно, а в этой клятве заключено все мое счастье, – поклянитесь, что никогда не покинете меня. Поклянитесь, и вы свободны. Молодая женщина вздрогнула, почувствовав, как ее» сердце словно пронзил стальной клинок. – Как я должна произнести эту клятву? – Мы вместе отправимся в церковь, Лоренца. Мы вместе причастимся одной просфорой. На этой просфоре вы и поклянетесь никогда не рассказывать ни об Альтотасе, ни о моих товарищах. Вы поклянетесь никогда не разлучаться со мной. Мы разделим просфору пополам и следим ее, поклявшись перед всемогущим Богом: вы – в том, что никогда меня не предадите, я – в том, что составлю ваше счастье. – Нет, – возразила Лоренца, – подобная клятва – кощунство. – Клятва может быть кощунством только тогда, Лоренца, – с грустью заметил Бальзамо, – когда она произносится с намерением нарушить ее. – Я не стану приносить эту клятву, – продолжала упорствовать Лоренца. – Я боюсь погубить свою душу. – Повторяю вам, что вы сгубили бы душу не тогда, когда произносили бы эту клятву, а в том случае, если бы нарушили ее. – Я не буду клясться. – В таком случае наберитесь терпения, Лоренца, – проговорил Бальзамо не со злобой, а с глубоким сожалением. Лоренца помрачнела, словно туча набежала внезапно и нависла над цветущей лужайкой. – Значит, вы мне отказываете? – спросила она. – Нет, Лоренца, это вы отказываете мне. Нервное движение Лоренцы выдало нетерпение, охватившее ее при этих словах. – Послушайте, Лоренца, – обратился к ней Бальзамо, – я кое-что могу для вас сделать, и сделать немало, можете мне поверить. – Говорите, – горько улыбнувшись, проговорила молодая женщина, – Посмотрим, как далеко может зайти щедрость, о которой вы так любите разглагольствовать. – Бог, случай или судьба, – называйте это, как хотите, Лоренца, – связали нас неразрывными узами. Не стоит пытаться разорвать их в этой жизни, это под силу только смерти. – Ну, это я уже слышала, – нетерпеливо проговорила Лоренца. – Так вот через неделю, Лоренца, чего бы мне это ни стоило и как бы ни велик был риск, у вас будет подруга. – Где? – спросила она. – Здесь. – Здесь?! – вскричала она. – За этими решетками, за железными дверьми? Подруга по заточению? Вы ничего не поняли, сударь, я совсем не этого у вас прошу. – Это все, что в моих силах, Лоренца! Молодая женщина сделала еще более нетерпеливое движение. – Дорогая моя! Дорогая моя! – ласково продолжал Бальзамо. – Подумайте хорошенько: из нас двоих вам легче перенести все тяготы этого вынужденного несчастья. – Ошибаетесь, сударь! До сей минуты я страдала только за себя, а не за другого. И я не могу долее выдержать испытание, которому, насколько я понимаю, вы хотели бы меня подвергнуть. Пусть вы поместите рядом со мной такую же жертву, как я. Я буду видеть, как она худеет, бледнеет, чахнет от страданий, как я; я буду слышать, как она стучит, как и я раньше, вот в эту стену, в эту постылую дверь, которую я по сто раз на день разглядываю, пытаясь понять, как она открывается, пропуская вас сюда. А когда эта жертва, моя подруга, обломает, как я, ногти об дерево и мрамор, тщетно пытаясь разбить доски или раздвинуть плиты; когда она, как я, выплачет все глаза; когда она, как я, станет мертвой, и вместо одного перед вами будут два трупа, вы со свойственной вам дьявольской добротой скажете: «Этим двум девочкам весело вместе, они счастливы.» Нет, нет, тысячу раз нет! И она в сердцах топнула ногой. Бальзамо еще раз попытался ее успокоить. – Ну ну, Лоренца, – молвил он, – не волнуйтесь, будьте благоразумны, умоляю вас. – И он еще просит меня не волноваться! Он просит меня образумиться! Палач просит снисхождения у жертвы, которую он мучает! – Да, я прошу вас быть благоразумной и снисходительной, потому что ваши приступы гнева ничего не меняют в нашей общей судьбе, они причиняют боль, только и всего. Примите то, что я вам предлагаю, Лоренца; я дам вам подругу, которая полюбит рабство за то, что оно одарит ее вашей дружбой. Вы напрасно опасаетесь, что увидите грустное, залитое слезами лицо; напротив, ее улыбка, ее веселый нрав развеселят и вас. Милая Лоренца, согласитесь на мое предложение. Могу поклясться, что большего я не могу вам предложить. – Иными словами, вы поселите рядом со мной наемницу и скажете ей, что тут живет одна сумасшедшая, несчастная женщина, безнадежно больная, вы придумаете мне какую-нибудь болезнь. «Заточите себя вместе с этой сумасшедшей, пообещайте, что будете верно ей служить, и я заплачу вам за ваши услуги, как только бедняжка умрет». – Ах, Лоренца, Лоренца! – прошептал Бальзамо. – Нет, все будет не так, я ошиблась, да? – насмешливо продолжала Лоренца. – Я недогадлива, ничего не поделаешь! Я несведуща, я так плохо знаю свет!.. Вы можете сказать этой женщине: «Будьте бдительны: эта сумасшедшая опасна; предупреждайте меня о каждом ее шаге, о всякой мысли; следите за ней днем и ночью». И вы дадите ей столько золота, сколько она пожелает: золото вам достается даром – ведь вы сами его делаете. – Лоренца! Вы заблуждаетесь; во имя Неба, Лоренца, постарайтесь прочесть то, что у меня в сердце. Дать вам подругу значило бы поставить под удар дело всей моей жизни; если бы не ваша ненависть, вы оценили бы мою жертву… Дать вам подругу, как я уже сказал, это значит подвергнуть риску мою безопасность, мою свободу, жизнь. Однако я готов на это, лишь бы вас избавить от огорчений. – Огорчений! – вскричала Лоренца с диким хохотом, заставившим Бальзамо содрогнуться. – И он называет это огорчениями! – Ну хорошо, страдания… Да, вы правы. Лоренца, это невыносимые страдания. Да, Лоренца! Что ж, повторяю: потерпите, придет день, когда кончатся все ваши страдания; придет время, и вы станете свободной; настанет время, когда вы станете счастливой. – Позвольте мне удалиться в монастырь! Я хочу дать обет. – В монастырь? – Я буду молиться, я буду молиться прежде всего за вас, а уж потом за себя. Я буду там заперта, это верно, но ведь у меня будет и сад, и свежий воздух, и простор, и кладбище, где я буду гулять среди могил, подыскивая место и для себя. У меня будут подруги, по-своему несчастливые, у каждой из них своя горькая доля. Позвольте мне удалиться в монастырь, и я дам вам любые клятвы, какие вы только пожелаете. Монастырь, Бальзамо, монастырь! На коленях умоляю вас об этой милости! – Лоренца! Лоренца! Мы не можем разлучиться. Мы навсегда связаны в этой жизни, слышите? Не просите у меня ничего, что выходит за пределы этого дома. Бальзамо произнес эти слова отчетливо и в то же время сдержанно, тоном, не допускавшим возражений; Лоренца больше не настаивала. – Значит, вы этого не хотите? – с убитым видом прошептала она. – Не могу. – Это ваше последнее слово? – Да. – Ну что же, тогда я попрошу вас о другом, – с улыбкой проговорила она. – Милая Лоренца! Улыбнитесь еще, вот так же, и можете просить у меня, что только пожелаете. – Вы готовы исполнить любую мою прихоть, лишь бы я делала все, чего вы от меня требуете, ведь правда? Что ж, пусть так. Я постараюсь быть благоразумной. – Говорите, Лоренца, говорите! – Только что вы мне сказали: «Придет день, Лоренца, и ты не будешь больше страдать, наступит время, и ты станешь свободной и счастливой». – Да, я так сказал и клянусь Небом, что жду этого дня, как и вы, с нетерпением. – Это время может наступить теперь, Бальзамо, – проговорила молодая женщина с ласковой улыбкой, какую ее муж видел у нее на лице только когда она засыпала. – Я устала, знаете, очень устала. Это нетрудно понять: будучи молодой, я уже столько выстрадала! Так вот, друг мой, – ведь вы говорите, что вы мне друг, – выслушайте меня: сделайте так, чтобы этот счастливый день наступил сию минуту. – Я слушаю вас, – молвил Бальзамо, охваченный необычайным волнением. – Я заканчиваю свою речь просьбой, с которой мне следовало бы начать, Ашарат. Молодая женщина вздрогнула. – Говорите, дорогая. – Я не раз замечала во время ваших опытов над несчастными тварями – вы говорили, что эти опыты необходимы для человечества, – я замечала, что вы владеете секретом смерти: то он заключался в капле яда, то во вскрытой вене; и смерть эта была тихой и скорой, а несчастные, ни в чем не повинные животные, обреченные, как и я, на заточение, мгновенно становились после смерти свободными; и это было первым и единственным благодеянием, оказанным бедным тварям с самого их рождения. Так вот… Она остановилась и побледнела. – Что, Лоренца? – спросил Бальзамо. – Сделайте ради меня то, что вы порой делаете в интересах науки с несчастными животными, сделайте это во имя человечности; сделайте это для подруги, благословляющей вас от всей души, для подруги, готовой из признательности целовать вам руки, если вы окажете ей милость, о которой она вас умоляет. Сделайте это, Бальзамо, для меня, на коленях прошу вас об этом, и я обещаю вам, что с последним вздохом я одарю вас такой любовью и радостью, какой вы не увидите от меня за всю мою жизнь. Вы сделали бы это ради меня, и я обещаю вам, что буду искренне радоваться в то мгновенье, когда покину этот мир. Бальзамо, душой вашей матери, кровью нашего Бога, всем, что есть святого в мире живых и в мире мертвых, заклинаю вас: убейте меня! Убейте меня! – Лоренца! – вскричал Бальзамо, притянув к себе вскочившую с этими словами молодую женщину. – Лоренца, ты бредишь! Чтобы я тебя убил!.. Ты – моя любовь! Ты – моя жизнь! Лоренца резким движением высвободилась из объятий Бальзамо и рухнула на колени. – Я не встану, – сказала она, – пока вы не исполните моей просьбы. Умертвите меня тихо, без боли; окажите мне эту милость, ведь вы говорите, что любите меня; усыпите меня, как вы часто делаете, но избавьте меня от пробуждения, от разочарования. – Лоренца, дорогая! – заговорил Бальзамо, – Боже мой, неужели вы не видите, что у меня сердце разрывается? Неужели вы так несчастливы? Встаньте, Лоренца, не надо впадать в отчаяние. Неужто вы так меня ненавидите? – Я ненавижу рабство, пытки, одиночество, а раз вы превращаете меня в рабу, в несчастную и одинокую, значит, я ненавижу и вас. – Но я безумно люблю вас и не могу видеть, как вы умираете. Значит, вы не умрете, Лоренца, и я займусь самым трудным лечением, которое когда-либо мне приходилось проводить: я заставлю вас полюбить жизнь, моя Лоренца! – Нет, нет, это невозможно: вы уже заставили меня пожелать смерти. – Лоренца, сжальтесь надо мной, я вам обещаю, что очень скоро… – Смерть или жизнь! – воскликнула молодая женщина, приходя постепенно во все большее возбуждение от своей ярости. – Сегодня – крайний срок. Согласны ли вы лишить меня жизни, иными словами – дать мне успокоение? – Жизнь, Лоренца, только жизнь. – Тогда свободу! Бальзамо молчал. – В таком случае – смерть, тихая смерть от какого-нибудь зелья, укола иглой, смерть во время сна: покой! покой! покой! – Жизнь и терпение, Лоренца. Лоренца расхохоталась адским хохотом и, отскочив, выхватила из-за пазухи нож с тонким и острым лезвием, словно молния, сверкнувшим у нее в руке. Бальзамо вскрикнул, но было поздно: он не успел отвести ее руку, и нож вонзился в грудь Лоренцы. Бальзамо был ослеплен вспышкой и видом крови. Он закричал и, обхватив Лоренцу руками, на лету поймал нож, готовый опуститься снова. Лоренца резким движением попыталась высвободить нож, и лезвие прошло между пальцев Бальзамо. Из раны хлынула кровь. Вместо того, чтобы продолжать борьбу, Бальзамо протянул окровавленную руку к молодой женщине и властно проговорил: – Усните, Лоренца! Усните! Я приказываю! Но она была так сильно возбуждена, что повиновалась не сразу. – Нет, нет, – прошептала Лоренца, пошатываясь и пытаясь еще раз вонзить нож себе в грудь. – Нет, я не буду спать! – Усните, я вам говорю! – шагнув к ней, повторил Бальзамо. – Спите, я так хочу! На сей раз сила воли Бальзамо оказалась такой мощной, что всякое сопротивление было сломлено. Лоренца вздохнула, выронила нож, зашаталась и рухнула на подушки. Только глаза ее оставались открытыми, однако ее пылавший ненавистью взор постепенно угасал, и скоро глаза закрылись. Напряжение спало, голова склонилась к плечу, как у раненой птицы; нервная дрожь пробежала по всему ее телу. Лоренца заснула. Только тогда Бальзамо смог расстегнуть одежду Лоренцы и осмотреть рану; она показалась ему неопасной. Однако кровь так и хлестала из раны. Бальзамо нажал кнопку, спрятанную в глазу льва; распрямилась пружина, растворилась потайная дверь. Он отвязал противовес, спустилась подъемная дверь Альтотаса: Бальзамо встал на нее и поднялся в лабораторию старика. – А-а, это ты, Ашарат? – спросил тот, продолжая сидеть в кресле. – Ты знаешь, что через неделю мне исполняется сто лет? Ты знаешь, что к этому времени мне нужна кровь младенца или девственницы? Не слушая его, Бальзамо бросился к шкапчику, где хранились магические бальзамы. Он схватил одну из пробирок, содержимое которой ему не раз приходилось испытывать, потом вернулся к подъемному окну, топнул ногой и начал спускаться. Альтотас подкатил вместе с креслом прямо к отверстию в полу и протянул руки, намереваясь вцепиться в одежду Бальзамо, но опоздал. – Ты слышишь, несчастный? – прокричал он ему вдогонку. – Слышишь? Если через неделю у меня не будет младенца или девственницы, чтобы завершить составление эликсира, я умру. Бальзамо обернулся. Глаза старика горели на совершенно неподвижном лице; можно было подумать, что живы одни глаза. – Да, да, – отвечал Бальзамо. – Да, можешь быть спокоен, у тебя будет то, о чем ты просишь. Отпустив пружину, он вернул подъемное окно на прежнее место: оно сейчас же слилось с потолком, представляя собой часть орнамента. Затем он поспешил в комнату Лоренцы, но, едва войдя туда, услышал звонок Фрица. – Герцог де Ришелье, – пробормотал Бальзамо. – Ну ничего, герцог и пэр может и подождать!  Глава 2. ПРИВОРОТНОЕ ЗЕЛЬЕ ГЕРЦОГА ДЕ РИШЕЛЬЕ   В половине пятого герцог де Ришелье покинул особняк на улице Сен-Клод. В свое время читатель узнает, зачем он приходил к Бальзамо. Барон де Таверне ужинал у дочери. Ее высочество в этот день предоставила Андре полную свободу, чтобы она могла принять у себя отца. Герцог де Ришелье вошел в тот момент, когда подавали десерт. Он по-прежнему приносил в семью Таверне только добрые вести: он сообщил своему другу, что утром король во всеуслышание объявил, что хочет дать Филиппу не роту, а полк. Таверне проявил бурную радость, Андре горячо поблагодарила маршала. Беседа потекла так, как ей и следовало после того, что произошло. Ришелье продолжал рассказывать о короле, Андре без умолку говорила о брате, а Таверне – о достоинствах Андре. В разговоре девушка упомянула о том, что она до самого утра свободна от службы у ее высочества, что ее высочество принимает в этот день двух немецких принцев, приходящихся ей родней; желая почувствовать себя хоть на несколько часов свободной и вспомнить те времена, когда она жила при дворе в Вене, Мария-Антуанетта не захотела видеть французских слуг и даже удалила фрейлину. Это так потрясло герцогиню де Ноай, что она побежала жаловаться королю, Барону де Таверне очень нравилась, как он говорил, свобода Андре, с какой она рассказывала о вещах, от которых непосредственно зависели состояние и слава семьи Таверне. Услышав это, Ришелье сказал, что готов удалиться, чтобы не мешать отцу пооткровенничать с дочерью. Мадмуазель де Таверне запротестовала, и Ришелье остался. Ришелье живописал плачевное состояние, в котором оказалась французская знать, вынужденная сносить постыдное иго случайных фаворитов, подпольных владычиц, вместо того, чтобы иметь дело с такими фаворитками, как в былые времена; ведь тогда это были дамы почти столь же знатного происхождения, что и их августейшие любовники; дамы покоряли принцев крови своей красотой и любовью, а подданных – благородным происхождением, умом и верностью интересам страны. Слова Ришелье совпали с тем, о чем вот уже несколько дней говорил Андре барон де Таверне, и это ее удивило. Ришелье перешел к изложению своей теории добродетели, теории возвышенной, языческой и, вместе с тем, истинно французской; мадмуазель де Таверне была вынуждена признать, что она ни в коей мере не добродетельна. Настоящей добродетелью, как понимал ее маршал, обладали г-жа де Шатору, мадмуазель де ла Вольер и мадмуазель де Фосез. От слова к слову, от доказательства к доказательству, мысль Ришелье становилась настолько прозрачной, что Андре вообще перестала ее понимать. Беседа продолжалась в том же духе часов до семи вечера. Когда часы пробили семь, герцог поднялся: ему было пора, по его словам, отправляться ко двору в Версаль. Пройдясь по комнате в поисках шляпы, он наткнулся на Николь: она всегда старалась найти себе какое-нибудь дело поблизости от того места, где находился герцог де Ришелье. – Малышка! – воскликнул он, потрепав ее по плечу. – Проводи-ка меня! Отнесешь цветы, которые герцогиня де Ноай приказала нарвать с клумбы и которые она посылает со мной графине д'Эгмон. Николь поклонилась, как пастушка из комической оперы Руссо. Маршал попрощался с бароном и его дочерью, обменялся с Таверне многозначительным взглядом, молодцевато раскланялся с Андре и вышел. Мы просим позволения у читателя оставить барона и Андре: пусть они обсуждают новую милость, оказанную Филиппу, а мы последуем за маршалом. Мы узнаем, зачем он ездил на улицу Сен-Клод, куда прибыл, как мы помним, в страшную минуту. Кстати, принципы морали, которыми руководствовался барон, были, пожалуй, еще жестче, чем у маршала; они могли бы оскорбить слух человека, обладающего и не такой нежной душой, как у Андре, и, следовательно, способного понять больше, нежели наивная девушка. Итак, Ришелье спустился по лестнице, опираясь на плечо Николь, и, как только они оказались у клумбы, остановился и заглянул ей в лицо со словами: – Ах, вот как, малышка? – сказал он. – Так у нас теперь есть любовник? – У меня, господин маршал?! – воскликнула Николь, сильно покраснев и отступив на шаг. – Может, ты не Николь Леге, а? – Точно так, господин маршал. – Так вот, у Николь Леге есть любовник. – Скажете тоже! – Да, черт побери! Этот бездельник недурно сложен, она его принимала на улице Кок-Эрон, а потом он последовал за ней в окрестности Версаля. – Клянусь вам, ваша светлость… – Он, кажется, гвардеец, а зовут его… Хочешь, малышка, я тебе скажу, как зовут любовника мадмуазель Николь Леге? У Николь оставалась единственная надежда, что маршал не знает имя этого счастливейшего из смертных. – Ну что же, господин маршал, договаривайте, раз уж начали. – Его зовут господин де Босир, и, по правде говоря, он оправдывает свое имя. Николь прижала руки к груди, попытавшись сделать вид, что она пристыжена, но это не произвело на маршала никакого впечатления. – Кажется, мы назначаем в Трианоне свидания, – продолжал он. – Дьявольщина! В королевской резиденции – это не шутки! Да за такие проделки недолго и места лишиться, прелестное дитя, а господин де Сартин отправляет всех уволенных из королевских замков девушек прямо в Сальпетриер. Николь почувствовала некоторое беспокойство. – Ваша светлость! – заговорила она. – Клянусь, что если господин де Босир и похваляется тем, что он – мой любовник, то он просто фат и мерзавец, потому что на самом деле я ни в чем не виновата. – Я не отрицаю того, что он фат и мерзавец, – отвечал Ришелье, – но ведь ты назначала свидания? Да или нет? – Ваша светлость! Свидание – еще не улика. – Назначала ты свидания или не назначала? Отвечай! – Ваша светлость… – Назначала… Прекрасно! Я тебя не осуждаю, милое дитя. Я люблю юных прелестниц, которые не прячут своей красоты, я и сам в молодости умел ценить красоту. Однако, будучи твоим другом и покровителем, я хочу тебя предупредить. – Так меня видели?.. – спросила Николь. – Очевидно, да, раз я об этом знаю. – Ваша светлость, никто меня не видел, – решительно заявила Николь, – потому что это просто невозможно. – Я ничего не знаю наверное, но такие слухи ходят, и это бросает тень на твою хозяйку. А ты понимаешь, что я более близкий друг семейству Таверне, нежели семье Леге, и мой долг – шепнуть барону два слова о том, что происходит. – Ах, ваша светлость! – вскричала Николь, напуганная разговором, принимавшим такой оборот. – Вы меня погубите. Ведь даже если я и невиновна, меня прогонят по одному подозрению! – Что же делать, деточка? Значит, тебя прогонят. Уж не знаю, какой злодей мог найти в этих свиданиях что-то дурное, но, как бы невинны они ни были, о них уже доложили герцогине де Ноай. – Герцогине де Ноай! Боже милостивый! – Да, ты сама видишь, что дело не терпит отлагательств. Николь в отчаянии всплеснула руками. – Это неприятно, я понимаю, – продолжал Ришелье. – Что же ты собираешься делать? – А вы? Ведь вы только что называли себя моим покровителем, и вы это доказали… Неужели вы не можете меня защитить? – спросила Николь с лукавством, присущим скорее опытной женщине. – Конечно, могу, черт побери. – И что же, ваша светлость?.. – Могу, но не хочу! – Как, господин герцог? – Да, ты милая девушка, я знаю, и твои прелестные глазки многое мне говорят, но я уже почти совсем ослеп, бедняжка Николь, и не понимаю языка прелестных глаз. Когда-то я мог бы предложить тебе приют в особняке Гановер, а сегодня к чему мне это? Нам не о чем было бы даже поболтать. – Однако вы уже возили меня в свой особняк, – поморщившись заметила Николь. – Как нелюбезно с твоей стороны, Николь, упрекать меня в том, что я возил тебя в свой особняк! Ведь я это сделал для того, чтобы оказать тебе услугу. Признайся, что без волшебной воды господина Рафте, превратившей тебя в прелестную брюнетку, ты не попала бы в Трианон, В конце концов, стоило ли это затевать только ради того, чтобы тебя прогнали, но, с другой стороны, ты сама виновата: за каким чертом назначаешь свидания господину де Босиру, да еще прямо у входа в конюшни? – Вы даже это знаете? – спросила Николь, решив изменить тактику и всецело положиться на благородство маршала. – Черт побери! Ты же сама видишь, что мне известно, и не только мне, но и герцогине де Ноай. Да у тебя же свидание назначено на сегодняшний вечер… – Это правда, ваша светлость Но даю рам слово, что я не пойду – Разумеется, я же тебя предупредил, зато господин де Босир придет: ведь его никто не предупреждал, и его схватят Естественно, он не захочет, чтобы его повесили, как вора, или наказали палками, как шпиона, он предпочтет сказать правду, тем более, что в этом не так уж неприятно признаться: «Отпустите меня, я – любовник малышки Николь». – Ваша светлость, я дам ему знать. – Дать ему знать ты не сможешь, бедняжечка: через кого, хотел бы я знать, ты его предупредишь? Может, через того, кто тебя выдал? – Да, да, вы правы, – отвечала Николь, разыгрывая отчаяние. – Раскаяние тебе к лицу! – воскликнул Ришелье. Николь спрятала лицо в ладонях, но так, чтобы сквозь пальцы можно было хорошо видеть и не упустить ни одного движения, ни единого взгляда Ришелье. – Ты в самом деле восхитительна, – проговорил герцог, от которого не скрылась ни одна из ее женских хитростей. – Ах, если бы мне сбросить лет пятьдесят! Ну хорошо, черт меня подери! Николь, я хочу тебе помочь! – Ах, ваша светлость, если вы исполните свое обещание моя признательность… – Не нужно мне ничего, Николь. Я готов оказать тебе услугу просто так – Это очень мило с вашей стороны, ваша светлость, я вам так благодарна – Подожди благодарить. Ты же еще ничего не знаешь. Сначала выслушай меня. – Я на все согласна, ваша светлость, лишь бы мадмуазель Андре меня не прогнала. – Так ты, значит, очень хочешь остаться в Трианоне? – Больше всего на свете, ваша светлость. – Вот что, милая девочка; выброси это из головы. – Но ведь никто меня не видел, ваша светлость? – Видел или нет, тебе все равно придется отсюда убираться. – Почему? – Сейчас я все тебе объясню: если тебя видела герцогиня де Ноай, надеяться тебе не на что: даже король тебя не спасет. – Ах, если бы я могла увидеться с королем!.. – Только этого не хватало, детка! И потом, я сам позабочусь о том, чтобы тебя здесь не было. – Вы? – И притом немедленно! – Откровенно говоря, господин маршал, я ничего не понимаю. – Как я сказал, так и будет. – Так вот оно, ваше покровительство? – Если мое покровительство тебе не нравится, еще есть время, скажи только одно слово, Николь… – Что вы, ваша светлость, напротив, оно мне просто необходимо. – Я готов тебе его оказать. – Спасибо. – Вот что я готов для тебя сделать, послушай! – Слушаю, ваша светлость. – Вместо того, чтобы позволить кому-нибудь выгнать тебя и посадить в тюрьму, я сделаю тебя свободной и богатой. – Свободной и богатой? – Да. – А что от меня требуется, чтобы я стала свободной и богатой? Скажите скорее, господин маршал! – От тебя требуется сущая безделица. – Ну а все-таки? – То, что я тебе прикажу. – Это очень трудно? – Что ты! Это и ребенку по силам! – Я, стало быть, должна что-то сделать? – Еще бы! Ты же знаешь закон нашей жизни, Николь: услуга за услугу. – А то, что я должна буду исполнить, нужно мне или вам? Герцог взглянул на Николь. «Ей-богу, маленькая проказница не такая простушка!» – подумал он. – Договаривайте, ваша светлость. – Скорее это нужно тебе, – решительно отвечал маршал. – Так что же я должна для себя сделать, ваша светлость? – спросила Николь. Она уже начала догадываться, что нужна маршалу. Она перестала его бояться. Ее изобретательный ум изо всех сил пытался разгадать загадку, несмотря на все уловки собеседника. – Господин де Босир прибудет в половине восьмого? – Да, господин маршал, это его обычное время. – Сейчас десять минут восьмого. – Верно. – Если я пожелаю, он будет схвачен. – Да, но вы этого не хотите. – Нет. Ты пойдешь к нему и скажешь… – Что я должна ему сказать? – Сначала ответь мне, Николь, любишь ли ты его. – Ну, раз я назначаю ему свидания… – Это еще не доказательство. Может быть, ты хочешь выйти за него замуж: у женщин бывают иногда такие странные причуды! Николь расхохоталась. – Чтобы я вышла за него замуж? Ришелье был поражен. Даже при дворе нечасто случалось встретить женщину, обладающую такой силой воли. – Хорошо. Допустим, ты не собираешься выходить за него замуж. Но ведь ты его любишь? – Положим, что я люблю господина де Босира. А теперь оставим эту тему и перейдем к другой. – Дьявольщина! Что за плутовка! Куда нам торопиться? – А как же? Вы должны понимать, что меня интересует… – Что? – Я хочу знать, что я должна сделать. – Прежде всего уговоримся вот о чем: раз ты его любишь, ты должна с ним сбежать. – Господи! Если уж вы этого так хотите, пожалуй, придется… – Что ты, детка? Да я ничего не хочу! Николь поняла, что поторопилась: она не успела еще ни разнюхать тайны, ни выклянчить у своего хитрого противника денег. Она покорилась, но только затем, чтобы отыграться, когда придет ее время. – Ваша светлость! – сказала она. – Я жду ваших приказаний. – Так вот, ты пойдешь к господину де Босиру и скажешь: «Нас видели вместе, но у меня есть покровитель, он нас спасет: вас – от Сен-Лазар, меня – от Сальпетриер. Давайте убежим!» Николь взглянула на Ришелье. – «Давайте убежим», – повторила она. Ришелье понял ее выразительный взгляд. – Ну, конечно, черт побери, я возьму на себя дорожные расходы. Николь это предложение было по душе. Теперь она со что бы то ни стало решила разузнать все, чтобы понять, за что ей платят. Маршал понял намерение Николь и поспешил сказать все, что он должен был сказать, как обыкновенно торопятся расплатиться с долгами, чтобы поскорее о них позабыть. – Я знаю, о чем ты думаешь, – проговорил он. – О чем? Вам так много известно, господин маршал! Бьюсь об заклад, что вы знаете это лучше меня. – Ты думаешь, что если сбежишь, то твоя хозяйка может случайно тебя хватиться ночью и, не найдя, поднимет тревогу. Одним словом, тебя могут скоро догнать. – Нет, – отвечала Николь, – я думала не об этом. Видите ли, господин маршал, я не вижу причин, по которым я не могла бы здесь остаться. – А если господина де Босира арестуют? – Ну и пусть арестуют. – А если он признается? – Пусть признается – Тогда можешь считать, что ты пропажа, – сказал Ришелье, чувствуя, как в его сердце зашевелилось беспокойство. – Нет, потому что мадмуазель Андре – добрая и в глубине души любит меня. Она попросит обо мне короля, и если даже господина де Босира накажут, то мне-то ничего не будет. Маршал прикусил язык. – А я тебе говорю, Николь, что ты – дурочка, – снова заговорил он. – У мадмуазель Андре не настолько хороши отношения с королем, чтобы она стала о тебе хлопотать, а я прикажу тебя немедленно схватить, если ты не захочешь прислушаться к моим словам. Ты меня поняла, змея? – Да ведь не круглая же я дура, ваша светлость! Я слушаю, а про себя взвешиваю все «за» и «против». – Ну, хорошо. Итак, ты сию минуту пойдешь к господину де Босиру, и вы вместе обдумаете план побега. – Как же я могу сбежать, господин маршал? Ведь вы сами мне сказали, что мадмуазель может проснуться, хватиться меня, позвать, да мало ли что? Сразу я о многом не подумала, но вы сами, ваша светлость, предупредили меня, ведь вы – человек опытный. Ришелье в другой раз прикусил язык, да еще посильнее, чем прежде. – Ну что ж, я и об этом подумал, чертовка. Я придумал, как избежать огласки. – Как же можно помешать госпоже меня позвать? – Надо не дать ей проснуться. – Что вы! За ночь она просыпается раз десять. Это невозможно. – Так она, значит, страдает тем же недугом, что и я? – с невозмутимым видом молвил Ришелье. – Что и вы? – смеясь, переспросила Николь. – Разумеется, ведь я тоже часто просыпаюсь. Впрочем, у меня есть против бессонницы одно средство. Вот и она поступит, как я. А если не она сама, так ты ей поможешь. – Как же это, ваша светлость? – Что пьет твоя хозяйка перед сном? – Что она пьет? – Да, теперь пошла мода предупреждать жажду: одни пьют оранжад или лимонную воду, другие воду с мелиссой, третьи… – Мадмуазель выпивает перед сном только стакан воды, иногда с сахаром или с апельсиновой эссенцией, когда бывает чересчур возбуждена. – Отлично! – воскликнул Ришелье. – Ну точь-в-точь как я! Значит, мое лекарство ей подойдет. – Какое лекарство? – Я добавляю в свое питье одну каплю некой жидкости и сплю всю ночь, не просыпаясь. Николь старалась додуматься, к чему клонил маршал. – Почему ты молчишь? – спросил он. – Мне кажется, что у мадмуазель нет такого лекарства, как у вас. – Я тебе его дам. «Ага!» – подумала Николь, начиная, наконец, догадываться о намерениях маршала. – Ты добавишь две капли своей хозяйке в питье – две капли, слышишь? ни больше, ни меньше, – и она заснет, заснет так, что не будет тебя звать ночью, и у тебя будет довольно времени, чтобы скрыться. – Если это все, что нужно сделать, то это совсем не трудно. – Так ты согласна подмешать эти две капли? – Разумеется. – Можешь мне это пообещать? – Мне кажется, это в моих интересах; а потом я хорошенько запру дверь и… – Нет, нет, – с живостью возразил Ришелье. – Вот этого тебе как раз и не стоит делать. Напротив, ты должна оставить дверь незапертой. – Да ну?! – воскликнула Николь, ликуя в душе. Она, наконец, поняла, и Ришелье это почуял. – Это все? – спросила она. – Все. Теперь можешь идти к своему гвардейцу и сказать ему, чтобы он собирал вещи. – Как жаль, ваша светлость, что мне не придется говорить ему, чтобы он прихватил с собой кошелек! – Ты отлично знаешь, что денежный вопрос берусь разрешить я. – Да, я помню, что вы, ваша светлость, были так добры… – Сколько тебе нужно, Николь? – Для чего? – Для того, чтобы подмешать две капли лекарства в стакан с водой? – За то, чтобы их подмешать, ваша светлость, раз вы уверяете, что это в моих интересах, было бы несправедливо заставлять вас платить. А вот чтобы я оставила незапертой дверь в комнату мадмуазель, ваша светлость… Должна вас предупредить, что это обойдется вам в кругленькую сумму. – Договаривай. Называй цену. – Мне нужно двадцать тысяч франков, ваша светлость. Ришелье вздрогнул. – Николь, ты слишком далеко заходишь, – вздохнул он. – Что же делать, ваша светлость? Я начинаю думать, как и вы, что за мной будет погоня. А с этими деньгами я смогу далеко убежать. – Ступай предупреди господина де Босира, Николь, а потом я отсчитаю тебе твои деньги. – Ваша светлость! Господин де Босир очень недоверчив, вряд ли он поверит мне на слово, если я не представлю ему доказательств. Ришелье достал из кармана пачку банковских билетов. – Вот задаток, – сказал он, – а в этом кошельке – сто двойных луидоров. – Господин герцог желает пересчитать деньги и отдать мне то, что причитается, как только я переговорю с господином де Босиром? – Нет, черт побери! Я сделаю это сию минуту. Ты – бережливая девушка, Николь, это залог твоего будущего счастья. И Ришелье выплатил всю обещанную сумму: частью – банковскими билетами, частью – луидорами и двойными луидорами. – Теперь ты довольна? – Еще бы! – отвечала Николь. – Теперь мне не хватает самого главного, ваша светлость. – Лекарства? – Да. У вашей светлости флакон, разумеется, при себе? – Я всегда ношу его с собой. Николь улыбнулась. – И еще, – продолжала она, – ворота Трианона на ночь запираются, а у меня нет ключа. – Мое звание позволяет мне иметь собственный ключ. – Да ну? – Вот он. – До чего же все удивительно совпало, – заметила Николь, – можно подумать, что это просто вереница чудес! Ну, теперь прощайте, господин герцог. – Почему же? – Очень просто: я больше не увижу вашу светлость, потому что отправлюсь, как только мадмуазель заснет. – Верно, верно. Прощай, Николь. Накинув капюшон и украдкой улыбнувшись, Николь исчезла в надвигавшихся сумерках. «Мне опять повезло, – подумал Ришелье, – но, признаться, мне начинает казаться, что удача считает меня слишком старым и служит мне словно против воли. Эта малявка одержала надо мной верх. Ну, ничего, скоро и я отыграюсь».  Глава 3. БЕГСТВО   Николь была девушка добросовестная: она получила деньги от герцога де Ришелье, получила вперед, значит, надо было платить за доверие и отработать деньги. Она побежала прямиком к решетке и была там без двадцати минут восемь вместо половины восьмого. Привыкший к воинской дисциплине де Босир был точен: он ждал ее ровно десять минут. Прошло почти столько же времени с тех пор, как барон де Таверне оставил дочь. Оставшись одна, Андре задернула занавески. Все это время Жильбер по привычке подглядывал, вернее, пожирал Андре глазами из окна своей мансарды. Вот только трудно было бы с точностью сказать, что выражали его глаза: любовь или ненависть. Когда занавески были задернуты, Жильберу не на что стало смотреть. Он перевел взгляд. Тут он заметил шляпу с пером, принадлежавшую де Босиру, и узнал гвардейца, который прогуливался и от нечего делать негромко насвистывал. Через десять минут, то есть без двадцати минут восемь, появилась Николь. Она перекинулась несколькими словами с де Босиром, – де Босир кивнул головой в знак того, что понял ее, и пошел по направлению к небольшой аллее, ведшей в Малый Трианон. Николь вернулась, порхая подобно птичке. «Ага! – подумал Жильбер. – Господин гвардеец и мадмуазель камеристка хотят о чем-то поговорить или что-то сделать без свидетелей: отлично!» Жильбера не интересовала Николь. Но он испытывал к девушке враждебное чувство и пытался собрать побольше способных повредить ее репутации сведений, которые он мог бы представить в том случае, если бы ей вздумалось на него напасть. Жильбер не сомневался, что военные действия вот-вот начнутся, и, как хороший солдат, готовился к войне. Свидание Николь с мужчиной в Трианоне было мощным оружием, которым не следовало пренебрегать такому умному противнику, как Жильбер, тем более что Николь имела неосторожность почти вложить его Жильберу в руки. Жильберу захотелось услышать подтверждение тому, что он сейчас видел, и перехватить на лету какую-нибудь порочившую Николь фразу, которую он мог бы выставить против девушки, когда придет время сразиться. Он торопливо спустился по лестнице, бросился бегом по коридору через кухни и выскочил в сад через часовню. Оказавшись в саду, Жильбер успокоился: он знал здесь каждый уголок. Он шмыгнул под тополя, потом добежал до рощи, раскинувшейся шагах в двадцати от того места, где он рассчитывал найти Николь. Николь была уже там. Едва Жильбер успел спрятаться за деревьями, как его внимание привлек странный звук: это золотая монета со звоном ударилась о камень. Жильбер ящерицей юркнул к ровной площадке, густо обсаженной кустами сирени, от которой в мае исходил пьянящий запах; ветки сирени раскачивались над головами прогуливавшихся по этой небольшой аллее, отделяющей Большой Трианон от Малого. Когда глаза Жильбера свыклись с темнотой, он увидел, как Николь раскладывает деньги на камне по эту сторону решетки, так, чтобы их не смог достать де Босир; она доставала их из кошелька, полученного от герцога де Ришелье Золотые монеты текли рекой, подпрыгивая и переливаясь, а де Босир с горящим взором и трясущимися руками переводил внимательный взгляд с Николь на монеты, не понимая, откуда она могла их взять. Наконец Николь заговорила: – Вы не раз обещали меня увезти, дорогой господин де Босир… – И жениться на вас! – с воодушевлением воскликнул гвардеец. – Ну, к этому мы еще успеем вернуться, – заметила девушка, – а сейчас главное – убежать. Можно через два часа? – Да хоть через десять минут! – Нет, у меня еще есть кое-какие дела, и на это потребуется два часа. – Через два часа, так через два часа. Я к вашим услугам, дорогая. – Отлично! Возьмите пятьдесят луидоров, – девушка отсчитала пятьдесят монет и передала их через решетку де Босиру; тот, не считая, спрятал их в карман плаща, – и через полтора часа ждите меня здесь с каретой. – Но… – попытался было возразить де Босир. – Если не хотите, будем считать, что ничего не было; верните мне пятьдесят луидоров. – Я не отказываюсь, дорогая Николь, я только беспокоюсь о том, что мы будем делать потом. – За кого вы боитесь? – За вас. – За меня? – Да. Когда мы истратим пятьдесят луидоров, – а мы их рано или поздно истратим – вы станете плакать, жалеть о Трианоне, вы… – Какой вы заботливый, дорогой господин де Босир! Да не бойтесь вы ничего, я не из тех, кого можно сделать несчастной. Пусть вас не мучают угрызения совести. Когда кончатся эти деньги, мы решим, что делать. И она потрясла кошельком, в котором оставалось еще полсотни луидоров. Глаза де Босира так и засветились в темноте. – Ради вас я готов хоть в пекло! – воскликнул он. – Да что вы, кто же вас об этом просит, господин де Босир? Так мы уговорились? Через полтора часа – карета, а через два – уезжаем! – Да! – вскричал Босир, схватив Николь за руку и притянув ее к себе в надежде поцеловать через решетку. – Тише вы! – прошипела Николь. – Вы с ума сошли? – Нет, я люблю вас! – Хм! – обронила Николь. – Вы мне не верите, душа моя? – Почему не верю? Верю, верю. Постарайтесь найти хороших лошадей. – Ну конечно! На том они и расстались. Однако через минуту де Босир в ужасе вернулся. – Эй! Эй! – позвал он. – Что такое? – спросила Николь, успев уже довольно далеко уйти и потому приложив ладонь к губам, чтобы ее не услышали чужие уши. – А как же решетка? – спросил Босир. – Вы сможете перелезть? – Ну и дурак! – прошептала Николь, находясь в эту минуту шагах в десяти от Жильбера. – У меня есть ключ! – громко сказала она. Де Босир, в восхищении чуть слышно вскрикнув, убежал и на сей раз уже не вернулся. Опустив голову, Николь скорым шагом направилась к дому. Когда Жильбер остался один, он задал себе четыре вопроса: «Почему Николь решила убежать с де Босиром, которого она не любит?» «Откуда у Николь так много денег?» «Где Николь взяла ключ от решетки?» «Зачем Николь, вместо того чтобы сбежать немедленно, возвращается к Андре?» Жильбер мог еще понять, откуда у Николь деньги. Но на другие вопросы он не находил ответа. Его врожденное любопытство или благоприобретенная подозрительность – как вам больше нравится – не давали ему покоя. Несмотря на то, что было уже свежо, он решил провести ночь под открытым небом, под влажными от росы деревьями, чтобы дождаться развязки сцены, начало которой он только что видел. Андре проводила отца до самой решетки Большого Трианона. Погруженная в задумчивость, она возвращалась, когда Николь бегом выскочила ей навстречу из аллеи той самой, которая вела к знаменитой решетке, где она только что обо всем уговорилась с де Босиром. Заметив хозяйку, Николь остановилась и, повинуясь молчаливому приказанию Андре, поднялась вслед за ней в комнату. Было около половины девятого вечера. Темнота наступила раньше обычного, потому что огромная черная туча, двигавшаяся с юга на север, заволокла небо над Версалем; стоило поднять глаза к вершинам самых высоких деревьев, как становилось очевидно, что везде, куда проникал взгляд, темная пелена окутала звезды, еще за минуту до чего сверкавшие на лазурном небосводе. Резкий порывистый ветер гнул к земле цветы, и они наклоняли головки, словно выпрашивая у неба дождя или хотя бы росы. Непогода не испугала Андре; девушка была так грустна и задумчива, что не только не ускорила шаг, но, напротив, ступала будто против воли, поднимаясь по лестнице к себе в комнату; она останавливалась у каждого окна, глядя на небо, вид которого соответствовал ее расположению духа, и оттягивала таким образом возвращение в свои скромные апартаменты. Раздосадованная Николь кипела от нетерпения, боясь, как бы ее не задержала какая-нибудь причуда хозяйки; камеристка сердито ворчала себе под нос, посылая хозяйке проклятия, на которые никогда не скупятся слуги, если неосторожные хозяева позволяют себе некоторые вольности в ущерб интересам лакеев. Наконец Андре добралась до своей комнаты, толкнула дверь и рухнула в кресло. Она едва слышно попросила Николь приоткрыть выходившее во двор окно. Николь повиновалась Затем она вернулась к хозяйке с заботливым видом, который плутовка так ловко умела на себя напускать в нужную минуту. – Боюсь, что мадмуазель нынче не совсем здорова, – заметила она. – У мадмуазель красные припухшие глаза, и они как-то неестественно блестят. Мне кажется, вам необходимо отдохнуть. – Ты так думаешь, Николь? – не слушая, пробормотала Андре и в изнеможении вытянула ноги на ковре. Николь поняла это как приказание раздеть хозяйку, и стала развязывать ленты и вынимать цветы из ее прически, напоминавшей огромную башню, которую даже очень ловкие руки не могли бы разобрать скорее, чем за четверть часа. За все это время Андре не проронила ни звука. Предоставленная самой себе, Николь делала свое дело довольно небрежно, но Андре словно не замечала боли – так сильно она была озабочена. Окончив вечерний туалет, Андре отдала распоряжения на следующий день Рано утром надо было отправиться в Версаль за книгами, переданными Филиппом для своей сестры. Кроме того, надо было сходить за настройщиком и пригласить его в Трианон, чтобы он исправил клавесин. Николь спокойно отвечала, что если ее не станут будить среди ночи, то она встанет пораньше, и все поручения будут исполнены прежде, чем мадмуазель успеет проснуться. – Завтра я напишу Филиппу, – продолжала Андре, разговаривая сама с собой, – да, напишу-ка я Филиппу: это меня немного успокоит. – Во всяком случае, – едва слышно прошептала Николь, – не мне придется относить это письмо! Однако девушка была еще не окончательно испорчена – она с грустью подумала, что впервые в жизни собирается покинуть свою изумительную хозяйку, с которой пробудились ее разум и сердце. Мысль об Андре была для нее связана со многими воспоминаниями; вся ее жизнь промелькнула у нее перед глазами, воспоминания детства так и нахлынули на нее. Пока обе Девушки, столь непохожие по характеру и воспитанию, размышляли каждая о своем, время неудержимо шло вперед; немного торопившиеся часы в Трианоне пробили девять. Де Босиру уже пора было явиться на свидание, и у Николь оставалось не более получаса, чтобы присоединиться к своему поклоннику. Она торопливо раздела хозяйку и, не удержавшись, несколько раз вздохнула, однако Андре не обратила на это никакого внимания. Николь помогла ей надеть длинный пеньюар. Андре находилась во власти своих мыслей, она продолжала стоять, не Двигаясь и устремив взгляд в потолок. Николь вынула из-за корсажа флакон, который ей дал герцог де Ришелье, бросила два кусочка сахару в стакан с водой, затем усилием воли, необычайно сильной для такого юного существа, она заставила себя подмешать в стакан две капли жидкости из флакона; вода тотчас стала мутной и приобрела опаловый оттенок, потом она мало-помалу опять стала прозрачной. – Мадмуазель! – заговорила Николь. – Питье готово, платья сложены, лампа зажжена. Вы знаете, что мне завтра нужно рано встать. Можно мне сейчас пойти лечь? – Можно, – рассеянно отвечала Андре. Николь присела в реверансе, в последний раз вздохнула, что опять осталось не замеченным хозяйкой, и прикрыла за собой застекленную дверь, выходившую в крохотную прихожую. Не заходя в свою комнатку, смежную с коридором и освещаемую лампой из прихожей, она легонько выскользнула из апартаментов Андре, неплотно притворив входную дверь: указания Ришелье были в точности выполнены. Чтобы не привлекать внимания соседей, она крадучись спустилась по лестнице в сад, спрыгнула с крыльца и бегом бросилась к решетке, где ее ждал де Босир. Жильбер не оставил своего поста. Ведь он слышал, что Николь обещала вернуться через два часа, – он стал ждать. Однако, когда прошло минут десять после назначенного времени, он испугался, что она вообще не придет. Вдруг он заметил Николь: она бежала так, словно за ней гнались. Она подбежала к решетке и просунула де Босиру сквозь прутья ключ; де Босир отворил ворота; Николь выскочила из ворот, и они со скрежетом затворились Ключ был заброшен в поросшую травой канаву, немного ниже того места, где залег Жильбер; молодой человек услышал глухой стук и запомнил то место, куда упал ключ. Николь и де Босир бросились бежать. Жильбер прислушивался к их удалявшимся шагам и скоро уловил не стук колес, как ожидал, а конский топот; Жильбер представил себе препирательства Николь, мечтавшей укатить в экипаже, словно герцогиня. Вскоре копыта подкованного коня зацокали по мощеной дороге. Жильбер облегченно вздохнул. Жильбер был свободен, Жильбер избавился от Николь – самого страшного своего врага. Андре осталась одна; возможно, убегая, Николь оставила ключ в двери; может быть, Жильберу удастся пробраться к Андре. При этой мысли молодой человек так и затрепетал от охвативших его противоречивых чувств; в нем боролись страх и неуверенность, любопытство и желание. Следуя той же дорогой, по какой только что бежала Николь, только в обратном направлении, он поспешил к службам.  Глава 4. ПРОВИДЕНИЕ   Оставшись в одиночестве, Андре мало-помалу оправилась от охватившего ее смятения, и в то время, когда Николь уезжала, пристроившись на коне позади де Босира, ее хозяйка, стоя на коленях, горячо молилась за Филиппа – единственное существо на всей земле, которое она глубоко и искренне любила. Молитва Андре состояла обыкновенно из не связанных между собою слов; она представляла собою нечто вроде восторженного обращения, в котором девичья душа воспаряла к Богу и сливалась с ним. В этих страстных мольбах Андре забывала о себе, подобно терпящему кораблекрушение, потерявшему надежду и молящемуся уже не за себя, а за жену и детей, которым суждено остаться сиротами. Боль закралась в сердце Андре со времени отъезда ее брата, к ней примешивалось какое-то неясное для самой девушки чувство. Это было похоже на предчувствие скорого несчастья. Ее ощущения напоминали покалывание в заживающей ране. Сильная боль уже прошла, однако воспоминание о ней еще надолго остается и не дает забыть о боли, мучая не меньше, чем еще недавно сама рана. Андре даже не пыталась понять, что с ней происходит. Отдавшись воспоминаниям о Филиппе, она приписывала свое возбуждение тому, что постоянно думала о любимом брате. Наконец она встала, выбрала себе книгу из скромной библиотеки, подвинула свечу поближе к изголовью и легла в постель. Книга, которую она выбрала, вернее, взяла наугад, оказалась словарем по ботанике. Книга эта, как нетрудно догадаться, была не из тех, которые могли бы ее заинтересовать; напротив, она ее скоро утомила. Вскоре пелена, вначале прозрачная, а затем становившаяся все более плотной и мутной, опустилась ей на глаза. Девушка пыталась некоторое время бороться со сном, удерживая упрямо ускользавшую мысль, потом, не в силах продолжать борьбу, наклонила голову, чтобы задуть свечу, и тут взгляд ее упал на стакан с водой, приготовленной Николь. Она протянула руку, взяла стакан, и, зажав в другой руке ложечку, размешала наполовину растаявший сахар. Уже засыпая, она поднесла стакан к губам. Как только губы Андре коснулись воды, рука ее заходила ходуном и Андре почувствовала в голове тяжесть. Андре с ужасом испытала уже знакомое сильнейшее возбуждение, и, в то же время, ее словно сковала чужая воля, которая уже не раз опустошала ее душу и подавляла разум. Едва она успела поставить стакан на тарелку, как почти в ту же секунду из ее приоткрытых губ вырвался вздох, и ей перестали повиноваться голос, зрение, разум. Она, как подкошенная, рухнула на подушку, оказавшись во власти почти смертельного оцепенения. Впрочем, это подобие обморока оказалось минутным и было лишь переходом из одного состояния в другое. Только что она лежала, как мертвая, словно навсегда закрыв прекрасные глаза, и вдруг поднялась, открыла глаза, поражавшие неподвижностью взгляда, и, будто мраморная статуя, выходящая из могилы, спустилась с постели. Сомнений больше быть не могло: Андре спала тем самым волшебным сном, который уже несколько раз словно приостанавливал ее жизнь. Она прошла через всю комнату, распахнула застекленную дверь и вышла в коридор, на негнущихся ногах, словно ожившая статуя. Она не раздумывая стала спускаться по лестнице, машинально переставляя ноги; скоро Андре очутилась на крыльце. В ту минуту, когда Андре занесла ногу над верхней ступенькой крыльца, Жильбер собирался подняться по той же лестнице. Когда Жильбер увидел девушку, двигавшуюся величавой поступью в развевающихся белых одеждах, ему почудилось, что она идет прямо на него. Он попятился и отступил в высокую траву. Он вспомнил, что видел однажды Андре в таком же состоянии, в замке Таверне. Андре прошла мимо Жильбера, задев его платьем, но так и не заметила юношу. Молодой человек был раздавлен, он совершенно потерялся, ноги у него подкосились от страха, он осел. Не зная, чему приписать странное поведение Андре, он провожал ее взглядом. Мысли его путались, кровь стучала в висках, он был близок к помешательству. Он сидел, скорчившись в траве, и продолжал наблюдать за Андре. Это было его привычное занятие с тех самых пор, как в его сердце вспыхнула роковая страсть. Внезапно таинственное появление Андре получило разгадку; девушка не сошла с ума, как он было подумал, – Андре шла на свидание. В эту минуту в небе сверкнула молния. В голубоватом свете вспышки Жильбер увидел мужчину, скрывавшегося в темной тополевой аллее. Жильбер успел заметить, что у него было бледное лицо и что одет он небрежно. Андре шла к этому господину – он протянул руку, словно притягивая ее к себе. В это время другая вспышка вспорола темноту. Жильбер узнал Бальзамо, он увидел, что тот взмок от пота и с ног до головы покрыт пылью. Бальзамо какой-то хитростью проник в Трианон. Словно птаха, завороженная взглядом змеи, Андре двигалась навстречу Бальзамо. В двух шагах от него Андре замерла. Он взял ее за руку. Андре вздрогнула. – Вы видите? – спросил он. – Да, – отвечала Андре. – Однако должна вам заметить, что, вызывая меня таким образом, вы едва меня не погубили. – Простите, простите! – молвил Бальзамо. – Но у меня просто голова идет кругом, я сам не свой, я теряю рассудок, умираю! – Вы в самом деле страдаете, – проговорила Андре, угадывая по его прикосновению, в каком состоянии он находится – Да, да, я страдаю и пришел к вам за утешением. Только вы можете меня спасти. – Спрашивайте меня. – Во второй раз, вы заметили? – Да. – Идите, пожалуйста, ко мне домой. Вы можете это сделать? – Могу, если вы мысленно будете меня направлять. – Идите. – Вот мы входим в Париж, – сказала Андре, – идем по бульвару, спускаемся по темной улице, освещенной одним-единственным фонарем. – Да, да. Входите же! – Мы – в передней. Справа лестница, но вы подводите меня к стене: она отворяется, впереди – ступеньки. – Поднимайтесь! Поднимайтесь! – вскричал Бальзамо. – Мы на верном пути! – Ну, вот мы и в комнате. Повсюду львиные шкуры, оружие. Ого! Каминная доска отворяется! – Давайте пройдем! Где вы сейчас? – В необычной комнате: в ней нет двери, окна зарешечены… Какой здесь беспорядок! – Но в ней ведь никого нет, правда? – Никого. – Вы можете увидеть женщину, которая здесь жила? – Да, если у меня будет какой-нибудь предмет, к которому она прикасалась или который ей принадлежит. – Держите: это ее волосы. Андре взяла волосы и прижала их к себе. – Я ее узнаю, – сказала она. – Я уже видела эту женщину, когда она убегала от вас в Париж. – Верно, верно. Вы можете сказать, что она делала последние два часа и как она сбежала? – Погодите, погодите… Да… Она лежит на софе, у нее полуобнажена грудь, в груди – рана… – Смотрите, Андре, смотрите, не теряйте ее из виду. – Она спала… Теперь проснулась… Озирается, достает носовой платок, взбирается на стул, привязывает платок к решетке на окне… О Господи! – Так она в самом деле жаждет смерти? – Да, она решилась. Но ее пугает такая смерть. Она оставляет платок… Спускается… Ах, бедняжка!.. – Что? – Как она плачет!.. Как она страдает! Ломает руки… Выбирает угол, чтобы разбить себе об него голову. – Боже, Боже! – пробормотал Бальзамо. – Бросается на камин. По обеим сторонам камина Два мраморных льва. Она собирается разбить голову об одного из них. – Дальше? Что дальше? Смотрите, Андре, смотрите! Я вам приказываю! – Останавливается… Бальзамо облегченно вздохнул. – Смотрит… – Куда? – Она заметила кровь в глазу у льва. – Господи Боже! – прошептал Бальзамо. – Да, видит кровь, но не удивляется. Странно: это не ее кровь, а ваша. – Эта кровь – моя? – воскликнул Бальзамо. – Да, ваша, ваша! Вы поранили руку ножом, вернее – кинжалом, и выпачканным в крови пальцем нажали на глаз льва. Я вас вижу. – Вы правы, правы. Но как же она убежала? – Погодите, погодите! Вот она разглядывает кровь, задумалась, потом нажимает пальцем туда же, куда и вы. Ага, львиный глаз поддается, распрямляется пружина. Каминная доска отворяется. – Как я неосторожен! – вскричал Бальзамо. – Какая неосмотрительность! Несчастный! Какой же я глупец! Я сам во всем виноват… А она выходит? Убегает? – Надо простить ее, бедняжку! Она была так несчастна! – Где она? Куда направляется? Идите за ней, Андре, я вам приказываю! – Подождите! Она задерживается в комнате с оружием и шкурами. Один из шкапов не заперт. Шкатулка, которая обыкновенно бывает спрятана в этом шкапчике, теперь лежит на столе Она узнает шкатулку и прихватывает ее с собой. – Что в шкатулке? – Ваши бумаги, я полагаю. – Как она выглядит? – Обтянута синим бархатом, обита серебряными гвоздиками, с серебряными застежками и серебряным же замком. – Да! – проговорил Бальзамо, в сердцах топнув ногой. – Значит, это она взяла шкатулку? – Да, да, она. Она спускается по лестнице, ведущей в переднюю, отворяет дверь, дергает за цепочку, и входная дверь тоже поддается; она выходит на улицу. – В котором часу? – Должно быть, поздно: на улице темно. – Тем лучше: по всей вероятности, она ушла незадолго до моего возвращения, я еще успею ее догнать. Идите, идите за ней, Андре! – Выйдя из Дому, она бежит, как сумасшедшая, выбегает на бульвар… Бежит, бежит, не останавливаясь. – В какую сторону? – В сторону Бастилии. – Вы все еще видите ее? – Да, она будто лишилась рассудка, натыкается на прохожих. Наконец останавливается, пытается узнать, где она… Спрашивает… – Что она говорит? Слушайте, Андре, слушайте. Небом вас заклинаю: не упустите ни единого слова. Вы говорили, что она спрашивает..? – Да, у господина, одетого в черное. – О чем она его спрашивает? – Она спрашивает, где живет начальник полиции. – Так, значит, это была не пустая угроза… Он ей отвечает? – Да, называет адрес. – Что она делает? – Возвращается, идет по другой улочке, проходит через площадь… – Через Королевскую площадь, верно… Вы можете узнать, каковы ее намерения? – Бегите скорее, не медлите! Она собирается на вас донести. Если она вас опередит, если она встретится с господином де Сартином – вы пропали! Бальзамо громко вскрикнул, бросился в кусты, выскочил через небольшую калитку, которую отворила и затворила какая-то тень, и одним махом вскочил на своего коня Джерида, рывшего копытом землю возле калитки. Конь, подстегнутый голосом и шпорами, взвился и полетел стрелой по направлению к Парижу, и был слышен лишь стремительно удалявшийся стук его копыт. Бледная Андре некоторое время стояла, не двигаясь. Бальзамо словно унес с собой ее жизнь: скоро она обессилела и рухнула наземь. В погоне за Лоренцой Бальзамо действительно забыл разбудить Андре.  Глава 5. ОЦЕПЕНЕНИЕ   Андре обессилела не сразу, как мы уже сказали, а постепенно, и мы сейчас попытаемся это описать. Всеми покинутая Андре почувствовала, как сердце ее словно застыло после нервного потрясения, которое ей довелось только что пережить. Она зашаталась и вздрогнула всем телом, как будто у нее начинался эпилептический припадок. Жильбер по-прежнему находился неподалеку; он замер, наклонившись вперед и не сводя с нее глаз. Понятно, что Жильбер, не имевший никакого понятия о гипнотических явлениях, даже представить себе не мог, что Андре спит и что она вышла не по своей воле. Он ничего или почти ничего не расслышал из ее разговора с Бальзамо. Вот уже во второй раз, в Трианоне, как когда-то в Таверне, ему показалось, что Андре словно повинуется приказаниям этого человека, оказывавшего на нее страшное, необъяснимое влияние. Жильбер так объяснил себе происходившее: «У мадмуазель Андре есть любовник, во всяком случае – человек, которого она любит и с которым встречается по ночам». Хотя Андре и Бальзамо разговаривали шепотом, их встреча была похожа на ссору. У Бальзамо был растерянный вид. Он словно обезумел; когда убегал, он был похож на отчаявшегося любовника. Андре, стоявшая молча, неподвижно, напоминала брошенную возлюбленную. В это мгновение Жильбер увидел, что девушка покачнулась, заломила руки; ноги у нее подкосились. Из ее груди рвались глухие, сдавленные, похожие на рыдания звуки; она всем своим существом попыталась сбросить с себя наваждение; во время гипнотического сна она обладала даром провидения, а чего она благодаря провидению достигла – это мы уже видели в предыдущей главе. Магия возобладала над природой: Андре так и не смогла полностью освободиться от гипноза, от которого Бальзамо забыл ее избавить. Ей не удалось разорвать связывавшие ее таинственные путы; вступив с ними в неравный бой, она забилась в конвульсиях, подобно мифическим пифиям, в состоянии экстаза извивавшимся под влиянием жрецов на своих треножниках на виду у народа, толпившегося во дворе храма. Андре потеряла равновесие и с жалобным стоном упала на песок, словно пораженная громом, прорвавшим тишину. Но не успела она коснуться земли, как Жильбер, словно молодой тигр, прыгнул к ней, подхватил ее на руки, и, не чувствуя тяжести, понес в комнату, которую она покинула, повинуясь зову Бальзаме; там все так же горела свеча, освещая смятую постель. Жильбер обнаружил, что все двери были не заперты, как их оставила Андре. Войдя в комнату, он натолкнулся на софу и опустил на нее холодное неподвижное тело. Его охватил жар от прикосновения к безжизненному телу Андре; он дрожал от возбуждения, кровь закипала в жилах. Однако первая мысль, пришедшая ему в голову, была чиста и невинна: он во что бы то ни стало хотел оживить эту прекрасную статую. Он поискал глазами графин, чтобы брызнуть ей водой в лицо и привести ее в чувство. Но в ту самую минуту, когда он протянул дрожащую руку к хрустальному кувшину с узким горлышком, ему почудилось, будто скрипнула половица: он прислушался: кто-то уверенным и в то же время легким шагом поднимался по ведшей в комнату Андре лестнице, сложенной из камня и дерева. Это не могла быть Николь – ведь она убежала с де Босиром; это не был Бальзамо: он ускакал галопом на Джериде. Следовательно, это был кто-то чужой. Если бы Жильбера кто-нибудь увидел в комнате Андре, Жильбер был бы немедленно уволен. Андре была для него столь же недосягаема, как испанская королева для своего подданного: он не мог к ней прикоснуться даже для того, чтобы спасти ей жизнь. Все эти мысли вихрем промчались в его голове раньше, чем незнакомец успел поставить ногу на следующую ступеньку. Шаги становились все ближе, но Жильберу было трудно определить точно, как далеко находится от двери незнакомец, потому что на Дворе разыгралась сильная буря; обладая редким хладнокровием и завидной осторожностью, молодой человек понял, что ему здесь не место, что ему прежде всего необходимо остаться незамеченным. Он поспешно задул свечу, освещавшую комнату Андре, и бросился в кабинет, служивший спальней камеристке. Расположившись у застекленной двери кабинета, он мог видеть, что происходит в комнате Андре и в передней. В передней на маленьком столике с выгнутыми ножками горел ночник. Жильбер хотел было задуть его, как и свечу, но не успел; под ногой незнакомца в коридоре скрипнул пол, и на пороге появился немного запыхавшийся господин; он робко проскользнул в переднюю, прикрыл за собой входную дверь и запер на задвижку. Жильбер в последнее мгновение успел скрыться в комнате Николь, притворив за собой застекленную дверь. Он затаил дыхание, прильнул к стеклу и стал слушать. Гром грохотал, крупные дождевые капли стучали по витражу в комнате Андре и по оконному стеклу в коридоре, рама которого, оставленная незапертой, скрипела в петлях, и время от времени гулявший там ветер хлопал ею. Но смятение в природе и доносившийся с улицы шум, как ни были они ужасны, не имели для Жильбера ровно никакого значения: все его мысли, его жизнь, его душа слились в его взгляде, а взгляд прикован был к этому господину. Господин миновал переднюю, пройдя в двух шагах от Жильбера, и не колеблясь вошел в комнату. Жильбер увидел, как он подобрался к постели Андре, выразил удивление, не обнаружив ее на месте, и почти тотчас же нащупал рукой свечу на столе. Свеча упала; Жильбер услышал, как на мраморном столе разбилась хрустальная розетка подсвечника. Человек позвал приглушенным голосом: – Николь! Николь! «Как – Николь? – подумал про себя Жильбер. – Почему же этот господин, вместо того, чтобы окликнуть Андре, зовет Николь?» Не дождавшись ответа, незнакомец поднял подсвечник и на цыпочках пошел в переднюю, чтобы зажечь свечу от ночника. Жильбер стал напряженно всматриваться в странного ночного посетителя; в эту минуту он мог бы все увидеть хотя бы сквозь стену – так сильно в нем было желание разглядеть лицо этого господина. Вдруг Жильбер вздрогнул и, позабыв о том, что он – в надежном укрытии, отступил на шаг от двери. При свете ночника и свечи Жильбер узнал в господине, державшем в руке подсвечник, самого короля. Он похолодел от ужаса. Ему все стало ясно: бегство Николь, деньги, которыми она делилась с де Босиром, оставленная незапертой дверь, он видел теперь насквозь и Ришелье, и Таверне; он понял всю эту таинственную и отвратительную интригу, центром которой была Андре. Жильбер догадался, почему король звал Николь, пособницу преступления, услужливую, как Иуда, продавшую И предавшую свою хозяйку. Едва он представил себе, зачем король пришел в эту комнату и что сейчас произойдет на его глазах, кровь бросилась Жильберу в лицо и он потерял голову. Он был готов закричать, но безотчетный непреодолимый страх, который он испытывал перед этим человеком, носившим гордое имя короля Франции, лишил Жильбера дара речи. Тем временем Людовик XV со свечой в руках вернулся в комнату. Как только он вошел, он сразу заметил Андре, в пеньюаре из белого муслина, который совсем не скрывал ее, скорее – напротив; она полулежала на софе, откинув голову на спинку и закинув одну ногу на диванную подушку; другая нога безжизненно свисала на пол – туфельку Андре потеряла. Король улыбнулся. В неверном свете его улыбка казалась страшной. Вслед за тем почти такая же страшная улыбка заиграла на губах Андре. Людовик XV прошептал несколько слов, которые Жильбер принял за любовное признание. Поставив подсвечник на стол, он бросил взгляд на охваченное пламенем небо, а затем опустился перед девушкой на колени и поцеловал ей руку. Жильбер вытер со лба пот. Андре не пошевелилась. Почувствовав, как холодна ее рука, король взял ее в свою руку, чтобы согреть, а другой рукой обнял красавицу за талию, склонился к ее уху, чтобы прошептать нежные слова любви, и коснулся щекой лица девушки. Жильбер пошарил в карманах и облегченно вздохнул, нащупав в куртке рукоятку длинного ножа, которым он обрезал ветки в парке. Лицо Андре было таким же холодным, как и рука. Король поднялся, взгляд его упал на босую ногу Андре, белую и маленькую, как у Золушки. Король взял ее в руки и содрогнулся: нога была холодна, как у мраморной статуи. Жильбер пришел в сильное возбуждение при виде красоты девушки; ему казалось, что сластолюбец-король обкрадывает его; он заскрежетал зубами и раскрыл сложенный нож. Но король уже выпустил ногу Андре из рук; сон девушки удивил его: вначале ему казалось, что это – кокетливая стыдливость; он пытался понять, почему так холодны руки и ноги у этого восхитительного создания; он спрашивал себя, почему тело девушки так холодно и неподвижно. Он распахнул пеньюар Андре, обнажив девичью грудь, и пугливо и в то же время плотоядно дотронулся до нее, желая узнать, бьется ли ее сердце. Жильбер высунулся из-за двери, держа нож наготове; его глаза сверкали, зубы были плотно сжаты; если бы король продолжал, Жильбер заколол бы его, а потом покончил бы с собой. Ужасающий удар грома потряс комнату, королю показалось, что дрогнула софа, около которой он стоял на коленях; желто-фиолетовая вспышка осветила лицо Андре, придав ему мертвенный оттенок; Людовик XV пришел в ужас и от ее бледности, и от неподвижности, и от молчания. Он отступил, пробормотав едва слышно: – Да ведь она мертва! При мысли, что он обнимал труп, король задрожал. Он взял свечу в руки, вернулся к Андре и стал разглядывать ее в неверном свете пламени. Он увидел, что губы ее посинели, под глазами – темные круги, волосы разметались, грудь неподвижна; он вскрикнул, выронил подсвечник, зашатался и, покачиваясь, как пьяный, вышел в переднюю, потеряв голову от страха и натыкаясь на стены. С лестницы донеслись его торопливые шаги, потом заскрипел песок в саду, и вскоре ничего не стало слышно, кроме мощных порывов ветра, пригибавшего к земле деревья. Не выпуская из рук ножа, хмурый, притихший Жильбер вышел из своего укрытия. Он замер на пороге комнаты Андре и залюбовался юной красавицей, объятой глубоким сном. Все это время оброненная королем свеча продолжала гореть на полу, освещая изящную ножку неподвижной девушки. Жильбер медленно спрятал нож; на лице его появилось выражение непреклонной решимости; он подошел к двери, в которую вышел король, и прислушался. Он слушал долго. Потом, как и король, он запер дверь на задвижку и задул огонь в ночнике. Так же медленно, сверкая глазами, он вернулся в комнату Андре и раздавил ногой свечу, воск растекся по паркету. Внезапно наступившая темнота скрыла мрачную улыбку, появившуюся на его губах. – Андре! Андре! – зашептал он. – Я предрек, что в третий раз тебе от меня не уйти. Андре! Андре! У страшного романа, который ты мне приписала, должна быть ужасная развязка. Протянув руки, он шагнул к софе, где без чувств лежала Андре, по-прежнему холодная и неподвижная.  Глава 6. ВОЛЯ   Читатели видели, как ускакал Бальзамо. Джерид летел, обгоняя ветер. Бледный от нетерпения и ужаса, всадник пригибался к развевавшейся гриве и приоткрытым ртом ловил воздух, который конь рассекал подобно тому, как корабль рассекает морские волны. По обеим сторонам дороги мелькали, как во сне, дома и деревья, и сейчас же исчезали из виду. Когда на дороге попадались тяжелые поскрипывавшие повозки, запряженные пятеркой лошадей, лошади шарахались при приближении Джерида, мчавшегося со скоростью метеорита, и ничто не могло заставить их поверить в то, что он – одной с ними породы. Так Бальзамо проскакал около мили. Голова его пылала, глаза горели, он шумно дышал; в наше время поэты могли бы его сравнить разве что с паровозом, на всех парах несущимся по рельсам. Конь и всадник в несколько мгновений миновали Версаль, стрелой промелькнув перед глазами редких прохожих. Бальзамо проскакал еще одну милю. Джериду понадобилось меньше четверти часа, чтобы оставить эти две мили позади, но Бальзамо казалось, что прошла целая вечность. Вдруг Бальзамо поразила одна мысль. Он резко натянул поводья. Джерид присел на задние ноги, а передними уперся в песок. И конь и наездник с минуту отдыхали. Бальзамо поднял голову. Он вытер платком катившийся градом пот и, подставив лицо ночному ветру, проговорил: – Какой же ты безумец! Ни бег твоего коня, ни твое самое страстное желание никогда не смогут остановить ни молнии, ни грома. А ведь чтобы отвести нависшее над твоей головой несчастье, необходимы молниеносный удар, мощное потрясение, способные парализовать чужую волю; тебе нужно на расстоянии усыпить рабыню, вышедшую из повиновения. Если ей суждено когда-нибудь ко мне вернуться… Заскрежетав зубами, Бальзамо в отчаянии махнул рукой. – Все напрасно, Бальзамо! Зря ты так торопишься! – вскричал он. – Лоренца уже там: сейчас она все скажет, а, возможно, уже все рассказала. Презренная! Какую пытку мне для тебя придумать? «Ну, ну, – нахмурив брови, продолжал он, глядя в одну точку и взявшись рукой за подбородок. – Что же тогда наука: пустые слова или дела? Может она хоть что-нибудь или не может ничего? Ведь я этого хочу!.. Так попытаемся… Лоренца! Лоренца! Приказываю тебе уснуть! Лоренца, где бы ты сейчас ни находилась, засни! Засни! Я так хочу! Я на это рассчитываю!» – Нет, нет, – в отчаянии прошептал он, – нет, я сам себя обманываю; я сам в это не верю; нет, я не смею в это поверить. Однако воля может все. Ведь я так страстно этого желаю, я хочу этого всем своим существом! Рассекай воздух, моя воля! Обойди все подводные течения враждебных и равнодушных проявлений чужой воли; пройди сквозь стены, подобно пушечному ядру; следуй за ней всюду, куда бы она ни отправилась; ударь ее, убей! Лоренца, Лоренца! Приказываю тебе уснуть! Лоренца, я хочу, чтобы ты замолчала! Он несколько минут настойчиво повторял про себя эти слова, будто помогая им разбежаться и осилить расстояние от Версаля до Парижа; после этого таинственного действа, в котором ему, несомненно, помогал сам Господь, хозяин и повелитель всего сущего, Бальзамо, по-прежнему стиснув зубы и сжав кулаки, подстегнул Джерида, но так, что тот не почувствовал на сей раз ни удара коленом, ни шпоры. Можно было подумать, что Бальзамо хочет сам себя в чем-то убедить. С молчаливого согласия хозяина благородный скакун легко и почти неслышно переступал тонкими породистыми ногами. На первый взгляд могло показаться, что Бальзамо проиграл. Однако он все это время обдумывал создавшееся положение. В ту самую минуту, когда Джерид ступил на Севрскую дорогу, план Бальзамо был готов. Подъехав к решетке парка, он остановился и огляделся. Было похоже, что он кого-то поджидает. И действительно, почти тотчас же от калитки отделился какой-то человек и подошел к нему. – Это ты, Фриц? – спросил Бальзамо. – Да, хозяин. – Тебе удалось что-нибудь узнать? – Да. – Графиня Дю Барри в Париже или в Люсьенн? – В Париже. Бальзамо с нескрываемым торжеством посмотрел на небо. – Как ты сюда добрался? – Верхом на Султане. – Где он? – Во дворе этой харчевни. – Он оседлан? – Да. – Хорошо. Приготовься к отъезду. Фриц пошел отвязывать Султана. Это был славный конь немецкой породы, с прекрасным нравом; правда, такие лошади не очень выносливы, не они преданы хозяину и готовы скакать до тех пор, пока бьется их сердце. Фриц снова подошел к Бальзамо. Тот что-то писал при свете фонаря, в котором приспешники дьявола всю ночь поддерживали огонь для осуществления своих сделок. – Возвращайся в Париж, – сказал он. – Во что бы то ни стало разыщи графиню Дю Барри и передай ей в руки эту записку, – приказал Бальзамо. – Даю тебе полчаса. Потом отправляйся на улицу Сен-Клод и жди там синьору Лоренцу – она непременно должна вернуться. Ты впустишь ее, не говоря ни слова. Иди и помни, что через полчаса твое поручение должно быть выполнено. – Хорошо, – отвечал Фриц, – будет исполнено. С этими словами он пришпорил Султана и ударил его хлыстом. Удивившись такому непривычно грубому обращению, Султан пустился вскачь, жалобно заржав. Мало-помалу придя в себя, Бальзамо поехал в Париж и спустя три четверти часа уже въезжал в город; лицо его разрумянилось, взгляд у него был спокойный, вернее, задумчивый. Разумеется, Бальзамо был быстр: как бы стремительно ни скакал Джерид, он бы все равно опоздал: только воля Бальзамо могла нагнать вырвавшуюся из заточения Лоренцу. Миновав улицу Сен-Клод, молодая женщина выбежала на бульвар и, свернув направо, вскоре увидела стены Бастилии. Просидев все время взаперти, Лоренца так и не узнала Париж. Но больше всего ей хотелось убежать из проклятого особняка, который был для нее тюрьмой. Только потом она подумала об отмщении. Она пустилась бежать через предместье Сен-Антуан, как вдруг ее окликнул молодой человек, который вот уже несколько минут не спускал с нее удивленных глаз. Лоренца, итальянка, жившая когда-то в окрестностях Рима очень замкнуто, не имея представления о тогдашней моде, о костюмах и обычаях своего времени, одевалась скорее как восточная женщина, чем как европейская Дама, то есть одежда ее была свободной и пышной; она мало походила на прелестных куколок с осиными талиями, затянутых в высокий корсаж и трепетавших под тонким шелком или муслином; глядя на них, не верилось, что под платьем скрывается плоть – так велико у них было желание походить на неземное существо. Итак, Лоренца не сохранила, вернее, не позаимствовала из французской моды тех лет ничего, кроме туфелек на каблучке в два дюйма высотой, этой немыслимой обуви, заставлявшей ножку выгибаться, но зато подчеркивавшей изящество щиколотки. Хотя дело происходило в не столь уж отдаленные времена, такие туфли, однако, не Давали возможности тогдашним Аретузам убежать от Алфеев. Алфей, преследовавший нашу Аретузу, без особого труда настиг ее; он успел разглядеть под ее атласными и кружевными юбками божественные ножки, пришел в восторг от свободно рассыпавшихся по плечам волос, от ее глаз, странно сверкавших из-под накидки, в которую она куталась; он решил, что Лоренца – дама, переодетая то ли для маскарада, то ли для любовного свидания, и направлявшаяся, по всей видимости, в какой-нибудь пригородный домик. Он подошел ближе и, сняв шляпу, заговорил, обращаясь к Лоренце: – Боже мой! Сударыня! Вы не сможете далеко уйти в этих туфельках, они только задерживают вас. Могу ли я предложить вам опереться на мою руку, пока нам не попадется карета? Я буду счастлив сопровождать вас. Лоренца быстрым движением повернула голову, окинула взглядом своих черных бездонных глаз незнакомца, обратившегося к ней с предложением, которое многие дамы сочли бы наглостью, и внезапно остановилась. – Да, – ответила она, – я с удовольствием принимаю ваше предложение. Молодой человек галантно подставил руку. – Куда же мы отправимся, сударыня? – спросил он. – К начальнику полиции. Молодой человек вздрогнул. – К господину де Сартину? – спросил он. – Я не знаю, как его зовут. Я хочу говорить с начальником полиции. Молодой человек задумался. Молодая и прекрасная Дама в необычном наряде в восемь часов вечера бегает по парижским улицам со шкатулкой в руках и спрашивает, где живет начальник полиции, хотя его особняк находится в другой стороне. Это показалось ему подозрительным. – Да ведь особняк начальника полиции совсем не здесь! – вскричал он. – Где же он? – В пригороде Сен-Жермен. – А как добраться до пригорода Сен-Жермен? – Это вон в той стороне, – отвечал молодой человек спокойно и по-прежнему вежливо. – Если угодно, первая же карета, которую мы встретим… – Да, да, верно, карета, вы правы. Молодой человек проводил Лоренцу на бульвар и, увидев фиакр, окликнул его. Кучер подъехал. – Куда вас отвезти, сударыня? – спросил он. – К особняку господина де Сартина, – отвечал молодой человек. Из вежливости, а может быть, из любопытства, он распахнул дверцу, поклонился Лоренце и, подав ей руку и усадив ее в карету, долго провожал ее взглядом, словно это было видение. Испытывая глубокое уважение к страшному имени де Сартина, кучер огрел лошадей хлыстом и покатил в указанном направлении. Когда Лоренца проезжала через Королевскую площадь, Андре увидела и услышала ее, находясь под действием гипноза, и рассказала о ней Бальзамо. Через двадцать минут Лоренца была у двери особняка. – Вас подождать? – спросил кучер. – Да, – машинально ответила Лоренца и порхнула под портал величественного особняка.  Глава 7. ОСОБНЯК ДЕ САРТИНА   Очутившись во дворе, Лоренца едва не затерялась в толпе жандармов и солдат. Она обратилась к гвардейцу, стоявшему к ней ближе других, и попросила проводить ее к начальнику полиции. Гвардеец направил ее к дворецкому; увидев, что дама хороша собой, довольно необычно выглядит, богато одета и держит в руках великолепную шкатулку, он понял, что это не простая просительница, и повел ее по огромной лестнице в приемную, куда по вызову этого самого дворецкого первый встречный мог пройти к де Сартину для дачи показаний, с доносом или с жалобой. Само собой разумеется, посетители двух первых категорий принимались значительно охотнее, чем податели жалоб. На все вопросы дворецкого Лоренца отвечала одними и теми же словами: – Вы – господин де Сартин? Дворецкий был очень удивлен тем, как лакея в черном сюртуке со стальной цепочкой она могла принять за начальника полиции, носившего расшитый камзол и пышный парик. Однако никогда ни один лейтенант не обижается, если его называют по ошибке капитаном; кроме того, он понял по ее акценту, что она – иностранка; она смотрела твердо, уверенно и была не похожа на сумасшедшую; он был убежден, что посетительница принесла в шкатулке какие-то важные бумаги, судя по тому, как она сжимала ее под мышкой. Впрочем, де Сартин был человек осторожный и недоверчивый. Ему уже не раз пытались расставить ловушку с приманкой не менее лакомой, чем прекрасная итальянка; вот почему он был теперь окружен надежной охраной. Лоренцу допрашивали со всею подозрительностью сразу шестеро секретарей и лакеев. В результате всех этих вопросов и ответов ей было сказано, что де Сартин еще не возвращался и что ей надо подождать. Молодая женщина замолчала, блуждая взглядом по голым стенам просторной приемной. Наконец зазвонил колокольчик, со двора донесся шум подъехавшей кареты, и другой лакей доложил Лоренце, что господин де Сартин ее ожидает. Лоренца встала и пошла за лакеем, минуя две комнаты, полные подозрительными людьми, одетыми еще более несуразно, чем она; ее ввели в огромный кабинет восьмиугольной формы, освещенный множеством свечей. Господин лет пятидесяти пяти в шлафроке и необыкновенно пышном парике, тщательно завитом и сильно напудренном, сидел, склонившись над бумагами, за высоким столом, верхняя часть которого напоминала шкаф и была отгорожена двумя огромными зеркалами таким образом, что хозяин кабинета, не отрываясь от своего занятия, мог видеть входивших к нему посетителей и успевал изучить их лица раньше, чем те успевали составить о начальнике полиции свое мнение. Внутренняя часть этого подобия стола представляла собою скорее секретер; в глубине его располагались многочисленные ящички с бумагами в алфавитном порядке. Хранившиеся в них бумаги при жизни де Сартина не мог прочесть ни один человек, потому что только он мог отпереть стол, но едва ли кто-нибудь и после его смерти мог бы расшифровать эти бумаги: ключ к шифру хранился в одном из ящиков, еще более тщательно скрытом от чужих глаз. В этом секретере, вернее, в шкафу, под зеркальной верхней частью было двенадцать одинаковых ящиков, запиравшихся при помощи невидимого механизма; секретер был сделан по специальному заказу регента для хранении химических и политических секретов; затем он был подарен его высочеством Дюбуа, а тот оставил его начальнику полиции Домбревалю. От него-то де Сартин и унаследовал и секретер, и его секрет. Впрочем, де Сартин стал пользоваться им только после смерти прежнего владельца, предварительно сменив замки. Об этом столе-секретере ходили разные слухи; поговаривали, что он слишком хорошо хранит тайны, и де Сартин держит там не только парики. Фрондеры, – а их было немало в описываемое нами время, – утверждали, что если бы можно было читать сквозь стены этого огромного стола, в одном из его ящиков непременно обнаружились бы знаменитые договоры, из которых явствовало, что его величество Людовик XV играл на бирже, ставя на зерно при посредничестве своего преданного агента де Сартина. Итак, начальник полиции увидел в расположенных под углом друг к другу зеркалах бледное, строгое лицо Лоренцы, подходившей к нему со шкатулкой в руках. Молодая женщина остановилась посреди кабинета. Ее костюм, лицо, походка поразили начальника полиции. – Кто вы такая? – спросил он, не оборачиваясь, однако продолжая разглядывать ее в зеркале. – Что вам угодно? – Я разговариваю с начальником полиции господином де Сартином? – спросила Лоренца. – Да, – коротко ответил тот. – Кто может это подтвердить? Де Сартин обернулся. – Поверите ли вы в то, что я – именно тот человек, которого вы ищете, если я отправлю вас в тюрьму? Лоренца молчала. Она оглядывалась с непередаваемым чувством собственного достоинства, свойственным женщинам ее страны, в поисках кресла, которое де Сартин словно бы забыл ей предложить. Одного этого взгляда оказалось достаточно – его сиятельство д'Альби де Сартин был хорошо воспитанным человеком. – Садитесь! – сказал он. Лоренца придвинула к себе кресло и села. – Говорите скорее! – приказал де Сартин. – Что вам угодно? – Сударь! – отвечала женщина. – Я пришла просить у вас защиты. Де Сартин окинул ее присущим ему насмешливым взглядом. – Гм! – хмыкнул он. – Сударь! – продолжала Лоренца. – Я была воспитана в приличной семье, но один человек обманным путем женился на мне и вот уже три года притесняет меня и мучает. Глядя в ее благородное лицо, де Сартин почувствовал при звуке ее музыкального голоса волнение. – Откуда вы родом? – спросил он. – Я – римлянка. – Как вас зовут? – Лоренца. – Лоренца.., как дальше? – Лоренца Фелициани. – Мне незнакома эта фамилия. Вы – девица? «Девица», как известно, означало в то время: «порядочная девушка знатного происхождения». В наши дни женщина становится порядочной с той минуты, как выходит замуж; она всеми силами стремится к тому, чтобы ее называли «сударыней». – Я – девица, – отвечала Лоренца. – Ну, и что же дальше? Чего вы просите? – Я прошу рассудить меня с этим человеком; ведь он меня заточил в тюрьму, лишил свободы. – Это меня не касается, – отвечал начальник полиции, – вы – его жена. – Так он, во всяком случае, говорит. – То есть, как это – говорит? – Да! Я этого не помню, бракосочетание совершалось, пока я спала. – Черт побери! Крепкий же у вас сон! – Как вы сказали? – Я сказал, что меня это совершенно не касается; обратитесь к прокурору и судитесь, я не люблю вмешиваться в семейные дела. Тут де Сартин махнул рукой, что означало: «Убирайтесь вон». Лоренца не пошевелилась. – В чем дело? – с удивлением спросил де Сартин. – Это еще не все, – молвила она. – Вы должны были бы понять, что я пришла сюда совсем не для того, чтобы пожаловаться: я за себя отомщу! Вы знаете, откуда я родом; женщины моей страны мстят за себя, а не жалуются! – Это совсем другое дело, – заметил де Сартин. – Но только поскорее, красавица: мне время дорого. – Я вам сказала, что пришла просить у вас защиты. Вы обещаете прийти мне на помощь? – От кого я вас должен защищать? – От человека, которому я собираюсь отомстить. – Значит, это могущественный человек? – Более могущественный, чем король. – Объяснимся, милейшая… Чего ради я должен оказывать вам покровительство, защищая вас от человека, более могущественного, как вы полагаете, чем сам король, и беря на себя тем самым ответственность за преступление, которое вы, может быть, совершите? Если вам надо отомстить за себя этому господину – отомстите! Мне до этого дела нет. Вот если вы при этом совершите преступление, я прикажу вас арестовать. Ну, а уж потом мы решим, как нам поступить. Таков порядок. – Нет, сударь, – возразила Лоренца, – вам не придется меня арестовывать, потому что моя месть может принести немалую пользу и вам, и королю, и Франции, Я мщу за себя тем, что раскрываю секреты этого человека. – Ага! Так у этого человека есть секреты? – невольно заинтересовался де Сартин. – И немалые, сударь. – Какого рода? – Политические. – Говорите. – Ответьте мне прежде: готовы ли вы взять меня под свое покровительство? – Какого покровительства вы желаете? – холодно улыбаясь, спросил судья. – Денег или любви? – Я прошу отправить меня в монастырь, где я могла бы заживо себя похоронить. Я прошу, чтобы этот монастырь стал мне могилой, но такой могилой, которую никто в целом свете не мог бы открыть. – Ну, это не Бог весть какая просьба, – сказал судья. – Монастырь я вам обещаю. Говорите. – Так вы даете мне слово? – Я вам его уже дал. – В таком случае возьмите эту шкатулку, – молвила Лоренца. – В ней заключены такие тайны, которые способны нанести удар безопасности короля и всего королевства. – А вы сами знаете, что это за тайны? – Я знаю только, что они существуют. – И что же, это важные тайны? – Ужасные. – Вы говорите, политические тайны? – Разве вам никогда не приходилось слышать о существовании тайного общества? – А-а! Масонская ложа? – Общество «невидимых»! – Да, но я не верю в его существование. – Стоит вам открыть эту шкатулку, и вы в него поверите. – Ну что же! – с живостью воскликнул де Сартин. – Посмотрим! Он принял шкатулку из рук Лоренцы. Однако, немного подумав, он поставил ее на стол. – Нет, – сказал он, подозрительно посмотрев на нее, – открывайте шкатулку сами. – У меня нет ключа. – Как это у вас нет ключа? Вы мне приносите шкатулку, от которой зависит благополучие целого королевства, и говорите, что забыли ключ! – Разве так уж трудно ее взломать? – Нет, когда знаешь секрет замка. Минуту спустя он продолжал: – У нас здесь есть отмычки от всех замков; сейчас вам принесут связку ключей, – он пристально взглянул на Лоренцу, – и вы будете открывать сами. – Хорошо, – просто отвечала Лоренца. Де Сартин протянул молодой женщине ключики самой разной формы. Она взяла связку в руки. Де Сартин коснулся ее руки: она была холодна, словно выточена из мрамора. – Почему же вы не принесли ключа от шкатулки? – спросил он. – Потому что его хозяин никогда с ним не расстается. – А хозяин шкатулки – тот самый господин, более могущественный, чем сам король, не так ли? – Что он такое – никто не может сказать. Сколько времени он живет на свете – знает только вечность. Что он творит – одному Богу известно. – Его имя? Имя! – На моей памяти имя он менял раз десять. – Назовите то, под которым он вам известен. – Ашарат. – А живет он… – На улице Сен… Вдруг Лоренца вздрогнула, выронила из рук шкатулку и ключи; она попыталась ответить, но рот ее перекосился в конвульсиях; она прижала руки к груди, как будто готовые вырваться оттуда слова ее душили; затем она подняла дрожавшие руки, не имея сил вымолвить ни единого слова, и рухнула на ковер. – Бедняжка! – прошептал де Сартин. – Что это с ней? А она чертовски хороша собой. Да, это мщение смахивает на ревность! Он позвонил и сам стал поднимать молодую женщину; в ее глазах застыло удивление, губы ее были неподвижны; казалось, она уже умерла и не принадлежит больше этому миру. Вошли два лакея. – Отнесите эту юную особу в соседнюю комнату, да поосторожнее! – приказал начальник полиции. – Постарайтесь привести ее в чувство. Но не переусердствуйте! Ступайте. Лакеи послушно унесли Лоренцу.  Глава 8. ШКАТУЛКА   Оставшись один, начальник полиции взял шкатулку и стал вертеть ее в руках с видом человека, умеющего по достоинству оценить подобную находку. Он протянул руку и подобрал связку ключей, оброненных Лоренцой. Он перепробовал их все: ни один не подошел. Он достал из ящика стола несколько похожих связок. В них были ключи самых разных размеров: ключи от столов, от шкатулок… Можно с уверенностью сказать, что де Сартин имел в своем распоряжении целую коллекцию всех существовавших на свете ключей, от самого обыкновенного ключа до микроскопического ключика. Он перепробовал двадцать, пятьдесят, сто ключей, подбирая к шкатулке: ни один даже не вошел в замок. Де Сартин предположил, что замочная скважина имеет только видимость скважины, следовательно, и ключа подобрать невозможно. Тогда он взял из того же ящика небольшие щипцы, молоточек и белоснежной рукой, утопавшей в милинских кружевах, взломал замок, оберегавший содержимое шкатулки от чужих глаз. В ту же минуту вместо ожидаемой им адской машины или отравленных паров, предназначенных для того, чтобы лишить Францию преданнейшего судьи, перед ним появилась связка бумаг. Ему сразу же бросились в глаза несколько слов, начертанных рукой, пытавшейся изменить свой почерк: «Хозяин! Пришло время сменить имя Бальзамо». Вместо подписи стояли только три буквы. – Ага! – воскликнул де Сартин, тряхнув париком. – Если мне не известен почерк, то уж имя-то знакомо. Бальзамо… Поищем на букву «Б». Он выдвинул один из двадцати четырех ящичков, отыскал небольшой журнал, где в алфавитном порядке мелким почерком были записаны с сокращениями сотни четыре имен со значками, в фигурных скобках. – Ого! – пробормотал он. – За этим Бальзамо много всего числится! Он прочел всю страницу, пестревшую отметками о его провинностях. Затем положил журнал на прежнее место и продолжал осмотр шкатулки. Его внимание привлек листочек, испещренный именами и цифрами. Записка показалась ему очень важной: на полях было много пометок карандашом. Де Сартин позвонил. Явился лакей. – Помощника канцелярии, живо! – приказал он. – Проведите его из кабинета через мои апартаменты – так вы сэкономите время. Лакей вышел. Спустя несколько минут служащий с пером в руке, со книгой под мышкой, в нарукавниках из черной саржи появился на пороге кабинета, прижимая к груди толстый журнал. Увидев его в зеркале, де Сартин протянул ему через плечо бумагу. – Расшифруйте это поскорее! – приказал он. – Слушаюсь, ваше сиятельство, – отвечал чиновник. Этот разгадчик шарад был худенький человечек с поджатыми губами; он сосредоточенно хмурил брови; голова его имела яйцевидную форму; у него было бледное лицо, острый подбородок, покатый лоб, выдающиеся скулы, глубоко запавшие глаза, бесцветные, оживавшие лишь в редкие минуты. Де Сартин прозвал его Куницей. – Садитесь, – пригласил де Сартин, видя, что ему мешают записная книжка, свод шифров, блокнот и перо. Куница скромно пристроился на табурете, сведя колени, и стал записывать, листая справочник и сообразуясь со своей памятью; лицо его оставалось совершенно невозмутимым. Пять минут спустя он написал: "Приказываю собрать три тысячи парижских братьев. Приказываю составить три кружка и шесть лож. Приказываю приставить охрану к Великому Копту, подобрать ему четырех хороших лакеев, одного из них – в королевской резиденции. Приказываю предоставить в его распоряжение пятьсот тысяч франков на расходы, связанные со слежкой. Приказываю привлечь в первый парижский кружок весь цвет французской литературы и философии. Приказываю подкупить или захватить хитростью судебное ведомство, а главное – заручиться поддержкой начальника полиции, при помощи взятки, силой или хитростью." Куница остановился на минуту, не потому, что бедняга раздумывал – он был далек от этого, ведь тут пахло преступлением, – а потому что вся страница была исписана, чернила еще не высохли, надо было подождать. Де Сартин нетерпеливо выхватил у него из рук листок. Когда он дошел до последнего параграфа, черты его лица исказил ужас. Увидев в зеркале свое отражение, он еще сильнее побледнел. Он не стал возвращать листок секретарю, а протянул ему другой, чистый лист бумаги. Тот снова принялся писать по мере того, как расшифровывал; он делал это с легкостью, которая могла бы привести шифровальщиков в отчаяние. На сей раз де Сартин стал читать поверх его плеча. Вот что он прочел: «Необходимо отказаться в Париже от имени Бальзамо, потому что оно становится слишком известным, и взять имя графа Фе…» Окончание слова невозможно было разобрать из-за кляксы. В то время как де Сартин подыскивал недостающие буквы, составлявшие последнее слово, с улицы донесся звонок, и вошедший дворецкий доложил: – Его сиятельство граф Феникс! Де Сартин вскрикнул и, рискуя разрушить искусное сооружение в виде парика, схватился обеими руками за голову, а потом поспешил выпроводить своего подчиненного через потайную дверь. Вернувшись к столу, он сел на свое место и приказал дворецкому: – Просите! Спустя несколько секунд де Сартин увидел в зеркале гордый профиль графа, которого он уже видел при дворе в день представления графини Дю Барри. Бальзамо вошел без малейшего колебания. Де Сартин встал, холодно поклонился графу и важно откинулся в кресле, заложив ногу на ногу. С первого же взгляда он понял причину и цель этого визита. Бальзамо тоже сразу заметил раскрытую и наполовину опустевшую шкатулку, стоявшую на столе у де Сартина. Несмотря на то, что взгляд Бальзамо задержался на шкатулке не долее, чем на мгновение, начальник полиции успел его перехватить. – Какому счастливому случаю я обязан удовольствием видеть вас у себя, господин граф? – спросил де Сартин. – Дорогой граф! – как нельзя более любезно проговорил Бальзамо. – Я имел честь быть представленным всем европейским монархам, всем министрам, всем посланникам, однако мне не удалось найти никого, кто мог бы представить меня вам. Вот почему я решил сделать это сам. – Должен признаться, граф, – отвечал начальник полиции, – что вы явились как нельзя более кстати. Мне кажется, что если бы вы не пришли сами, я бы имел честь вас вызвать. – Смотрите! Как удачно сложилось! – воскликнул Бальзамо. Де Сартин поклонился с насмешливой улыбкой. – Я был бы счастлив, граф, если б мог быть вам полезным. Эти слова Бальзамо произнес без тени смущения или беспокойства на улыбавшемся лице. – Вы много путешествовали, граф? – спросил начальник полиции. – Очень много. – Правда? – Может быть, вы желаете получить какую-нибудь географическую справку? Ведь человек ваших способностей не ограничивается одной Францией, его интересы охватывают всю Европу.., да что там: весь мир… – «Географическая» – не совсем подходящее слово, господин граф, – вернее было бы сказать: «справка морального свойства». – Не стесняйтесь, прошу вас. Я весь к вашим услугам. – В таком случае, господин граф, вообразите, что я разыскиваю одного очень опасного человека, да, черт возьми, человека, который разом представляет собою и безбожника… – Ого! –..и заговорщика… – Да ну? –..и фальшивомонетчика! – Что вы говорите? – К тому же он прелюбодей, обманщик, знахарь шарлатан, руководитель тайного общества, словом, чело век, все сведения о котором у меня собраны в моей картотеке, а также вот в этой шкатулке – она перед вами. – Да, понимаю: у вас есть все сведения, но нет этого человека, – сказал Бальзамо. – Нет! – Черт побери! А ведь найти его важнее, как мне кажется. – Несомненно. Впрочем, вы сами сейчас убедитесь в том, как мы близки к его поимке. Пожалуй, Протей был менее изменчив, чем этот человек, а у Юпитера было меньше имен, чем у нашего таинственного путешественника: Ашарат – в Египте, Бальзамо – в Италии, Сомини – на Сардинии, маркиз д'Анна – на Мальте, маркиз Пеллигрини – на Корсике, и наконец, граф… – Граф?.. – повторил Бальзамо. – Это его последнее имя, и я, признаться, не мог его прочесть, но вы ведь мне поможете, не правда ли? Я в этом совершенно уверен, потому что вы непременно должны были встречаться с этим господином во время путешествия в какой-нибудь из тех стран, которые я только что перечислил. – А вы мне помогите, – невозмутимо произнес Бальзамо. – А-а, понимаю: вам угодно ознакомиться с приметами, не правда ли, господин граф? – Да, прошу вас. – Извольте, – молвил де Сартин, в упор глядя на Бальзамо, – это человек вашего возраста, вашего роста, такого же, как у вас, телосложения; то это знатный вельможа, который сорит деньгами, то – шарлатан, пытающийся постигнуть тайны природы, то – член некоего тайного братства, приговаривающего королей к смерти, а самодержавие к свержению. – Ну, это слишком туманно, – заметил Бальзамо. – То есть как – туманно?! – Если бы вы знали, скольких людей, похожих на того, кого вы только что описали, мне приходилось встречать!.. – Неужели? – Уверяю вас! Вам следовало бы внести некоторые уточнения, если вы действительно хотите, чтобы я сам помог. Прежде всего; известно ли вам, где, в какой стране он чаще всего бывает? – Везде! – Ну, а в настоящее время? – В настоящее время он – во Франции. – Чем же он занимается во Франции? – Под его руководством готовится неслыханный доныне заговор – Ну вот, это уже кое-что: если вы знаете, какой заговор он готовит, вы держите в руках нить, на другом конце которой, во всей вероятности, вы и найдете этого человека. – Я придерживаюсь того же мнения, что и вы. – Раз вы так думаете, почему же вы, в таком случае, просите у меня совета? – Я еще раз взвешиваю все «за» и «против». – Относительно чего? – Вот этого. – Чего же? – Должен ли я его арестовать, да или нет? – Да или нет? – Да или нет. – Я не понимаю, почему «нет», господин начальник полиции, раз он замышляет… – Да, но он отчасти защищен, потому что носит громкое имя, титул… – Понимаю. Однако что же это за имя, какой титул? Вам следовало бы сказать мне об этом, чтобы я помог вам в ваших поисках. – Ах, граф, я вам уже сказал, что знаю имя, под которым он скрывается, но… – Но вы не знаете, каким именем он себя называет, бывая в обществе, не так ли? – Вот именно! Если бы не это обстоятельство… – Если бы не это обстоятельство, вы бы его арестовали? – Немедленно. – Знаете, дорогой господин де Сартин, это действительно очень удачно, как вы только что сказали, что я пришел к вам именно сейчас, потому что я окажу вам услугу, о которой вы меня просите. – Вы? – Да. – Вы скажете мне, как его зовут? – Да. – Назовете то самое имя, под которым он представлен в обществе? – Да. – Гак вы с ним знакомы? – Близко. – Что же это за имя? – спросил де Сартин, приготовившись услышать какое-нибудь вымышленное имя. – Граф Феникс. – Как? Имя, которое вы назвали, приказывая о себе доложить? – Да. – Так это ваше имя? – Мое. – Значит, Ашарат, Сомини, маркиз д'Анна, маркиз Пеллигрини, Джузеппе Бальзаме – это все вы? – Ну да, – просто ответил Бальзамо, – я самый. Де Сартин несколько минут не мог прийти в себя от этой вызывающей откровенности. – Я, знаете ли, так и думал, – проговорил он наконец. – Я вас узнал, я знал, что Бальзамо и граф Феникс – одно лицо. – Должен признаться, что вы – великий министр, – заметил Бальзамо. – А вы – очень неосторожный человек, – проговорил в ответ судья, направляясь к колокольчику. – Почему неосторожный? – Потому что я сейчас прикажу вас арестовать. – Неужели? – спросил Бальзамо, преградив де Сартину путь. – Разве можно меня арестовать? – Черт побери! Скажите на милость, неужто вы думаете, что можете мне помешать? – Вы хотите это узнать? – Да. – Дорогой начальник полиции! Я сейчас пущу пулю вам в лоб. Бальзамо выхватил из кармана позолоченный пистолетик, словно вышедший из рук самого Бенвенуто Челлини. Он спокойно навел его де Сартину в лицо – тот побледнел и рухнул в кресло. – Ну вот и отлично! – проговорил Бальзамо, подвинув к себе другое кресло и сев рядом с начальником полиции. – Ну а теперь мы можем побеседовать.  Глава 9. БЕСЕДА   Де Сартин не сразу оправился после такого сильного потрясения. У него было еще перед глазами угрожающее дуло пистолета; ему казалось, что он продолжает ощущать на лбу холодок от прикосновения пистолетного ствола. Наконец он пришел в себя. – У вас передо мной одно преимущество, – заговорил он. – Зная, с кем разговариваю, я не принял тех мер предосторожности, которые принимают, когда имеют дело с обыкновенными злоумышленниками. – Вы напрасно раздражаетесь. Вот уж и сильные выражения готовы сорваться у вас с языка. Неужели вы не замечаете, как вы несправедливы? Ведь я пришел, чтобы оказать вам услугу. Де Сартин сделал нетерпеливое движение. – Да, услугу, – продолжал Бальзамо, – а вы, к сожалению, уже успели составить себе неверное представление о моих намерениях. Вы стали мне рассказывать о заговорщиках в ту самую минуту, как я собирался раскрыть один заговор… Но Бальзамо напрасно пытался заинтриговать де Сартина: в тот момент он не очень прислушивался к словам опасного посетителя; слово «заговор», от которого в другое время начальник полиции подскочил бы на месте, теперь лишь заставило его насторожиться. – Вы понимаете, – ведь вы прекрасно знаете, кто я, – с каким поручением я прибыл во Францию: меня прислал его величество Фридрих; иными словами, я – тайный посланник прусского короля; известно, что все посланники чрезвычайно любопытны; так как я любопытен, мне известны разные события; одно из тех, о которых мне много известно, – это дело о скупке зерна. Несмотря на то, что Бальзамо произнес последние слова чрезвычайно просто, они произвели на начальника полиции большее впечатление, чем другие. Он медленно поднял голову. – Что это за афера с зерном? – спросил он с не меньшим хладнокровием, чем Бальзамо в начале разговора. – Соблаговолите и вы мне теперь пояснить, о чем идет речь. – Охотно, – отвечал Бальзамо. – Дело заключается в следующем… – Я вас слушаю. – Итак, очень ловкие перекупщики убедили его величество короля Франции в том, что ему следует построить хлебные амбары на случай голода. Амбары были выстроены; во время их постройки было решено, что они должны быть вместительными, и для них не пожалели ни камня, ни песчаника. Одним словом, амбары получились огромные. – Что же дальше? – А дальше – надо было их насыпать зерном; ведь пустые амбары никому не нужны.., и их заполнили. – Ну и что же? – спросил де Сартин, не совсем понимая, куда клонит Бальзамо. – Вы сами можете догадаться, что для того, чтобы наполнить зерном большие амбары, нужно очень много хлеба. Это ведь похоже на правду, не так ли? – Вне всякого сомнения. – Я продолжаю. Если изъять из обращения большое количество зерна, это приведет к тому, что народ будет голодать, так как, заметьте, изъятие из обращения любой ценности вызывает нехватку какого-либо продукта. Тысяча мешков зерна в закромах означает нехватку тысячи мешков на местах. Помножьте эту тысячу мешков хотя бы на десять, и вы поймете, как много хлеба не хватает народу. Де Сартин раздраженно закашлялся. Бальзамо умолк и невозмутимо ждал. – Таким образом, – продолжал он, как только начальник полиции откашлялся, – перекупщик, которому принадлежит амбар, обогащается сверх всякой меры. Полагаю, что это понятно, не правда ли? – Разумеется! – отвечал де Сартин. – Но, насколько я понимаю, вы намереваетесь раскрыть мне глаза на заговор, вдохновителем и виновником которого мог бы оказаться сам король. – Вы верно меня поняли, – согласился Бальзамо. – Это – смелый шаг, и мне, признаться, было бы чрезвычайно любопытно узнать, как его величество отнесется к вашему обвинению. Боюсь, что результат будет не совсем тот, какой я себе представлял, перебирая бумаги в шкатулке как раз перед вашим приходом. Будьте осторожны! Бастилия по вас плачет! – Ну вот вы и перестали меня понимать. – То есть почему же? – Господи! До чего же вы дурного обо мне мнения и как вы ко мне несправедливы, если принимаете меня за глупца! Неужели вы воображаете, что я, посланник, то есть очень любопытный человек, стал бы нападать на короля? На это был бы способен только круглый дурак. Дайте же мне договорить до конца. Де Сартин кивнул. – Люди, раскрывшие этот заговор против французского народа… (прошу прощения за то, что отнимаю у вас драгоценные минуты, но вы скоро убедитесь, что это время потеряно не зря) – те, кто раскрыл заговор против французского народа, – это экономисты, очень старательные, щепетильные, пытливо изучавшие эту махинацию, и они заметили, что не один король замешан в этом деле. Очи отлично знают, что король ведет журнал, где скрупулезно записывает цены на зерно на рынках; они знают, что его величество почитает от удовольствия руки, когда повышение цен приносит ему восемь – десять тысяч экю дохода, но они знают и то, что рядом с его величеством находится человек, положение которого облегчает продажу зерна; благодаря его служебным обязанностям, – как вы понимаете, этот человек находится на государственной службе, – он следит за торговыми сделками, за доставкой зерна, за его упаковкой; он же является и посредником короля; словом, экономисты, эти прозорливые люди, как я их называю, не нападают на короля – ведь они далеко не глупые люди; они обвиняют того самого человека, дорогой мой судья, занимающего высокое служебное положение, то есть агента, обделывающего делишки самого короля. Де Сартин тщетно пытался удержать свой парик в равновесии. – Итак, я приближаюсь к развязке, – продолжал Бальзамо. – Точно так же, как вы, имея в своем распоряжении целый штат полицейских, узнали, что я – граф Феникс, я не хуже вас знаю, что вы – господин де Сартин. – Ну и что же? – в смущении пролепетал де Сартин. – Да, я – де Сартин. Нашли чем удивить! – Пора бы вам понять, что господин де Сартин и есть тот самый господин, который ведет учет в журнале, занимается покупкой, упаковкой; именно он втайне от короля, а может быть, и с его ведома, спекулирует на желудках двадцати семи миллионов французов, вопреки своей прямой обязанности досыта их накормить. Вообразите, какой поднимется крик, если эти махинации станут достоянием гласности! Народ вас не любит, а король жесток: как только голодные потребуют вашу голову, его величество, дабы отвести от себя всякое подозрение в соучастии – если и впрямь имело место это соучастие, – или для того, чтобы свершилось правосудие, его величество не преминет приговорить вас к такой же виселице, на которой болтался Ангеран де Мариньи, помните? – Смутно, – сильно побледнев, пробормотал де Сартин. – Должен заметить, что разговаривать о виселице с человеком моего положения – по меньшей мере, дурной тон. – Я говорю с вами об этом потому, дорогой мой, – возразил Бальзамо, – что у меня перед глазами так и стоит бедный Ангеран. Могу поклясться, что это был безупречный нормандский рыцарь, носивший звучное имя, потомок аристократического рода. Он был камергером Франции, капитаном Лувра, интендантом министерства финансов и строительства; он носил имя графа де Лонгвиля, а это графство было, пожалуй, побольше, чем находящееся в вашем владении графство Альби. Так вот, милостивый государь, я видел, как его вешали в сооруженном под его началом Монфоконе. Видит Бог, я не зря повторял ему: «Ангеран, дорогой Ангеран, будьте осторожны! Вы черпаете из казны с широтой, которую вам не простит Карл Валуа». Он меня не послушал, – и погиб. Если бы вы знали, сколько я перевидал префектов полиции, начиная с Понтия Пилата, осудившего Иисуса Христа, и кончая господином Бертеном де Бель-Иль, графом де Бурдей, господином де Брантомом, вашим предшественником, приказавшим поставить в городе фонари и запретившим продавать цветы. Де Сартин встал, тщетно пытаясь скрыть охватившее его волнение. – Ну что же, можете выдвинуть против меня обвинение, если вам так угодно. Однако чего стоит свидетельство человека, который сам на волоске? – Будьте осторожны, милостивый государь! – предостерег его Бальзамо. – Чаще всего хозяином положения оказывается тот, чье положение на первый взгляд весьма шатко. Стоит мне во всех подробностях описать историю со скупленным зерном моему корреспонденту или королю-мыслителю Фридриху, и Фридрих немедленно все расскажет, сопроводив комментарием, господину Вольтеру. Надеюсь, о нем вам известно хотя бы понаслышке. Он сделает из этого забавную сказочку в стиле «Человека с сорока грошами». Тогда господин д'Аламбер, непревзойденный математик, подсчитает, что скрытым вами зерном можно было бы кормить сто миллионов человек на протяжении трех-четырех лет. А Гельвеций установит, что если стоимость зерна выразить в экю достоинством в шесть ливров и сложить эти монеты столбиком, то столбик достал бы до Луны, или, если эту сумму перевести в банковые купюры и уложить их в один ряд, можно было бы добраться до Санкт-Петербурга. Эти расчеты вдохновят господина де Лагарпа на душещипательную драму; Дидро – на встречу с Отцом семейства; Жан-Жака Руссо из Женевы – на толкование этой встречи с комментариями – он больно укусит, стоит ему только взяться за дело; господин Карон де Бомарше напишет воспоминания, а уж ему не приведи Господь наступить на ногу; господин Гримм черкнет записочку; господин Гольбах сочинит ядовитый каламбур, господин де Мармонтель – убийственную для вас нравоучительную басню. А когда обо всем этом заговорят в кафе «Режанс», в Пале-Рояле, у Одино, в королевской труппе, находящейся, как вы знаете, на содержании господина Николе – ах, господин граф д'Альби, думаю, что вас, начальника полиции, ждет еще более печальный конец, нежели бедного Ангерана де Мариньи, о котором вы даже слышать ничего не хотите! Ведь он считал себя невиновным и, уже поднявшись на эшафот, так искренне мне об этом говорил, что я не мог ему не поверить. Забыв всякое приличие, де Сартин сорвал с головы парик и вытер пот со лба. – Хорошо, пусть так, меня это не остановит, – пролепетал он. – Вы вольны делать со мной все, что вам вздумается. У вас – свои доказательства, у меня – свои. Вы остаетесь при своей тайне, а у меня останется эта шкатулка. – Вот в этом вы глубоко заблуждаетесь, и я, признаться, удивлен тем, что такой умный человек может быть до такой степени наивен. Эта шкатулка… – Так что шкатулка? – Она у вас не останется. – Да, это правда! – насмешливо проговорил де Сартин. – Я и забыл, что граф Феникс – дворянин с большой дороги, который с пистолетом в руках грабит порядочных людей. Я совсем забыл про ваш пистолет, потому что вы спрятали его в карман. Прошу прощения, господин посланник. – Да при чем здесь пистолет, господин де Сартин? Не думаете же вы в самом деле, что я стану отнимать у вас эту шкатулку? Ведь не успею я очутиться на лестнице, как вы позвоните в колокольчик и закричите «Караул! Грабят!» Не-е-ет! Когда я говорю, что эта шкатулка у вас не останется, я имею в виду, что вы вернете мне ее добровольно. – Я? – вскричал де Сартин и с такой силой хватил кулаком по вещице, о которой шел спор, что едва не разбил ее. – Да, вы. – Смейтесь, милостивый государь, смейтесь! Но имейте в виду, что вы получите эту шкатулку, только перейдя через мой труп. Да что там мой труп!.. Я сто раз рисковал жизнью, и я готов отдать всего себя до последней капли крови на службе у его величества. Убейте меня – это в вашей власти. Но на выстрел сбегутся те, кто отомстит вам за меня, а я найду в себе силы перед смертью уличить вас во всех ваших преступлениях. Чтобы я отдал вам эту шкатулку? – с горькой усмешкой прибавил де Сартин. – Да если бы даже у меня ее потребовал сатана, я не отдал бы ее ни за что на свете! – Да я не собираюсь призывать на помощь потусторонние силы! С меня довольно будет вмешательства одного лица, которое в эту минуту уже стучится в ваши ворота. Действительно, раздались три громких удара. –..А карета, принадлежащая этому лицу, – продолжал Бальзамо, – въезжает к вам во двор. Прислушайтесь! – Один из ваших друзей, насколько я понимаю, оказывает мне честь своим посещением? – Совершенно верно, это мой друг. – И я отдам ему эту шкатулку? – Да, дорогой господин де Сартин, отдадите. Начальник полиции успел только презрительно пожать плечами, как вдруг распахнулась дверь и запыхавшийся лакей доложил о графине Дю Барри, требовавшей немедленной аудиенции. Господин де Сартин вздрогнул и в изумлении взглянул на Бальзамо; тот сдерживался изо всех сил, чтобы не рассмеяться почтенному судье в лицо. В то же мгновение вслед за лакеем появилась дама, не привыкшая ждать; как всегда благоухая, она стремительно вошла в кабинет, шурша пышными юбками, зацепившимися за дверь; это была очаровательная графиня. – Это вы, графиня? Вы? – пролепетал де Сартин, схватив раскрытую шкатулку и судорожно прижимая ее к груди. – Здравствуйте, Сартин! – весело проговорила графиня и обернулась к Бальзамо: – Здравствуйте, дорогой граф! Она протянула Бальзамо белоснежную руку – тот склонился и прильнул к ней губами в том месте, которого касались обыкновенно губы короля. Воспользовавшись этой минутой, Бальзамо шепнул графине несколько слов, которые не мог разобрать де Сартин. – А вот и моя шкатулка! – воскликнула графиня. – Ваша шкатулка? – пролепетал де Сартин. – Да, моя шкатулка. Вы ее раскрыли? Ну, я вижу, вы не очень-то церемонитесь!.. – Сударыня… – Как хорошо, что эта мысль пришла мне в голову!.. У меня похитили шкатулку, тогда я подумала: «Отправлюсь-ка я к Сартину, он непременно ее найдет». А вы меня опередили, благодарю вас. – И, как видите, господин де Сартин успел даже ее раскрыть. – Да, в самом деле!.. Кто бы мог подумать? Это отвратительно, Сартин. – Графиня! Несмотря на все мое к вам уважение, – возразил начальник полиции, – я боюсь, что вас ввели в заблуждение. – В заблуждение? – подхватил Бальзамо. – Уж не ко мне ли относятся эти слова? – Я знаю то, что знаю, – молвил де Сартин. – А я не знаю ничего, – зашептала Дю Барри, обращаясь к Бальзамо. – Что здесь происходит, дорогой граф, вы потребовали от меня исполнить обещание – я посулила вам исполнение любого вашего желания… А я умею держать данное слово по-мужски: я здесь! Так что же вам от меня угодно? – Графиня, – так же тихо отвечал Бальзамо, – Вы несколько дней тому назад отдали мне на хранение эту шкатулку вместе с ее содержимым. – Разумеется! – проговорила Дю Барри, многозначительно взглянув в глаза графу. – Разумеется? – вскричал де Сартин. – Вы сказали «разумеется», графиня? – Да, и графиня произнесла это во весь голос, дабы вы услышали. – Но в этой шкатулке находится, возможно, с десяток заговоров! – Ах, господин де Сартин, вы прекрасно понимаете, что это слово неуместно. Ну и не надо его повторять! Графиня просит вас вернуть ей шкатулку – верните, и делу конец! – Вы просите отдать вам ее, графиня? – дрожа от гнева, спросил де Сартин. – Да, дорогой мой. – Знайте, по крайней мере, что… Бальзамо взглянул на графиню. – Я ничего не желаю знать, – перебила де Сартииа графиня Дю Барри. – Верните мне шкатулку. Надеюсь, вам понятно, что я не стала бы приезжать из-за пустяков. – Именем Господа Бога, во имя интересов его величества, графиня… Бальзамо нетерпеливо повел плечами. – Шкатулку, сударь! – бросила графиня. – Шкатулку! Да или нет? Хорошенько подумайте, прежде чем сказать «нет». – Как вам будет угодно, графиня, – смиренно отвечал де Сартин. Он протянул графине шкатулку, куда Бальзамо успел сунуть все рассыпавшиеся по столу бумаги. Графиня Дю Барри обернулась к нему с очаровательной улыбкой. – Граф! – проговорила она. – Будьте любезны отнести эту шкатулку ко мне в карету и дайте мне руку: я боюсь одна идти через приемную – там такие отвратительные физиономии!.. Благодарю вас, Сартин. Бальзамо направился было к выходу вместе со своей покровительницей, как вдруг увидел, что де Сартин потянулся к колокольчику. – Ваше сиятельство, – обратился Бальзамо к Дю Барри, останавливая своего врага взглядом, – будьте добры сказать господину де Сартину, который не может мне простить того, что я потребовал у него шкатулку, что вы пришли бы в отчаяние, если бы со мной случилось какое-нибудь несчастье по вине господина начальника полиции, и что вы были бы им недовольны. Графиня улыбнулась Бальзамо. – Дорогой Сартин! Вы слышите, что говорит граф? Это все чистая правда. Граф – мой лучший друг, и я никогда вам не прощу, если вы доставите ему какую-нибудь неприятность. Прощайте, Сартин. Подав руку Бальзамо, уносившему с собой шкатулку, графиня Дю Барри покинула кабинет начальника полиции. Де Сартин смотрел, как они уходят вдвоем, подавив вспышку гнева, которую так надеялся увидеть Бальзамо. – Иди, иди! – прошептал побежденный начальник полиции. – Иди, у тебя в руках шкатулка, а у меня – твоя жена! Давая волю своим чувствам, он изо всех сил стал звонить в колокольчик.  Глава 10. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИН ДЕ САРТИН НАЧИНАЕТ ВЕРИТЬ В ТО, ЧТО БАЛЬЗАМО – КОЛДУН   На нетерпеливый звонок де Сартина поспешил явиться секретарь. – Ну, что эта дама? – Какая дама, ваше сиятельство? – Да та, что упала здесь без чувств и которую я поручил вам. – Она в добром здравии, ваше сиятельство. – Отлично! Приведите ее сюда. – Где я могу ее найти? – Как где? Да в этой самой комнате!.. – Ее там больше нет, ваше сиятельство. – Нет? Где же она? – Не имею чести знать. – Она ушла? – Да. – Одна? – Да. – Но она же едва держалась на ногах! – Точно так, ваше сиятельство, она несколько минут оставалась без чувств. Но пять минут спустя после того, как граф Феникс вошел к вам в кабинет, она пришла в себя после этого странного обморока, из которого ее не могли вывести ни спирт, ни соль Она раскрыла глаза, поднялась и облегченно вздохнула. – Что было дальше? – Потом она направилась к двери. Так как вы, ваше сиятельство, не приказывали ее задержать, она и ушла. – Ушла? – вскричал де Сартин. – Ах ты, болван! Да вы все у меня сдохнете в Бисетре! Немедленно пришли моего лучшего сыщика! Живо, живо! Секретарь бросился исполнять приказание. – Видно, этот подлец – колдун! – пробормотал незадачливый начальник полиции. – Я – начальник полиции его величества, а он – начальник полиции самого сатаны. Читатель, по-видимому, уже догадался о том, чего де Сартин никак не мог взять в толк. Сейчас же после сцены с пистолетом, пока начальник полиции приходил в себя, Бальзамо, воспользовавшись передышкой, огляделся по сторонам, и будучи уверен в том, что где-нибудь непременно увидит Лоренцу, и приказал молодой женщине встать, выйти из комнаты и той же дорогой возвратиться в особняк на улице Сен-Клод. Как только эта воля находила выражение в его мыслях, между Бальзамо и молодой женщиной установилась магнетическая связь. Повинуясь полученному ею мысленному приказанию, Лоренца встала и вышла раньше, чем кто бы то ни было успел ей помешать. Вечером де Сартин слег в постель и приказал пустить себе кровь; потрясение оказалось для него слишком сильно и не могло пройти без последствий. Лекарь объявил, что еще бы четверть часа – и он скончался бы от апоплексического удара. А Бальзамо проводил графиню до кареты и хотел было откланяться; однако она была не из тех женщин, которых можно было оставить так просто, ничего не объяснив; ей хотелось хотя бы в нескольких словах услышать о том, что сейчас произошло на ее глазах. Она пригласила графа войти вслед за ней в карету. Граф повиновался, курьер взял Джерида под уздцы. – Как видите, граф, я верна своему слову, – молвила Дю Барри, – если я кого-нибудь называю своим другом, то говорю это от чистого сердца. Я собиралась отправиться в Люсьенн – туда завтра утром обещал приехать король. Но я получила ваше письмо и ради вас псе бросила. Многих привели бы в ужас все эти слова о заговорах и заговорщиках, которые господин де Сартин бросал нам в лицо. Но прежде чем что-либо предпринять, я смотрела на вас и поступала так, как вы этого хотели. – Дорогая графиня! – отвечал Бальзамо. – Вы с лихвой заплатили мне за ту пустячную услугу, которую я имел честь оказать вам. Но я надеюсь, что могу вам пригодиться в дальнейшем. У вас еще будет случай убедиться в том, что я умею быть признательным. Но только прошу вас не считать меня преступником и заговорщиком, как говорит господин де Сартин. Он получил из рук предателя эту шкатулку, в которой я храню свои маленькие химические секреты, те самые секреты, ваше сиятельство, которыми мне хотелось бы с вами поделиться, чтобы вы сохранили вашу бессмертную, необыкновенную красоту, вашу ослепительную молодость. Ну, а дорогой господин де Сартин, завидев цифры в моих формулах, призвал на помощь целую канцелярию, и служаки, не желая ударить в грязь лицом, по-своему истолковали мои цифры. Мне кажется, что я как-то говорил вам, графиня, что людям моей профессии еще грозят такие же наказания, как в средние века. Только такой светлый и незакоснелый ум, как ваш, может относиться к моим занятиям с благосклонностью. Словом, вы, графиня, вызволили меня из весьма затруднительного положения. Я это признаю, и у вас будет возможность убедиться в моей признательности. – Я хотела бы знать, что с вами было бы, если бы я не пришла вам на помощь. – Чтобы досадить королю Фридриху, которого ненавидит его величество, меня засадили бы в Венсен или в Бастилию. Разумеется, я бы скоро вышел оттуда, потому что умею одним дуновением разрушить каменную стену. Но при этом я потерял бы шкатулку, в которой хранятся, как я уже имел честь сообщить вашему сиятельству, прелюбопытные, бесценные формулы, которые мне по счастливой случайности удалось вырвать из вечного мрака неизвестности. – Ах, граф, вы совершенно меня убедили и очаровали! Так вы обещаете мне приворотное зелье, от которого я помолодею? – Да. – Когда же я его получу? – Нам с вами торопиться некуда. Обратитесь ко мне лет через двадцать, милая графиня. Вы же не хотите, я полагаю, стать сейчас ребенком? – Вы – просто прелесть. Позвольте задать вам еще один вопрос, и я вас отпущу – мне кажется, что вы очень торопитесь. – Слушаю вас, графиня. – Вы мне сказали, что вас кто-то предал. Это мужчина или женщина? – Женщина. – Ага, граф, любовная история! – Увы, да, графиня, да в придачу еще и ревность, доходящая временами до бешенства и приводящая к последствиям, свидетельницей которых вы только что были. Эта женщина не осмелилась нанести мне удар ножом – она знает, что меня нельзя убить И вот она решила сгноите меня в тюрьме или пустить по миру. – Как можно вас разорить? – На это она, во всяком случае, надеялась. – Граф, я сейчас прикажу остановить карету, – со смехом проговорила графиня. – Вы, значит, обязаны своим бессмертием ртути, которая течет в ваших жилах? Именно поэтому вас предают вместо того, чтобы убить? Вы хотите выйти здесь или вам угодно, чтобы я подвезла вас к дому? – Нет, графиня, это было бы чересчур любезно с вашей стороны, не стоит из-за меня беспокоиться. У меня есть Джерид. – А-а, тот самый чудесный конь, который, как говорят, бегает быстрее ветра? – Я вижу, он вам нравится, графиня. – В самом деле, великолепный скакун! – Позвольте предложить вам его в подарок, при условии, что только вы будете на нем ездить. – Нет, нет, благодарю, я не езжу верхом на лошади, а если иногда приходится, то в силу крайней необходимости. Я ценю ваше намерение и буду считать, что получила подарок. Прощайте, граф! Не забудьте, что через десять лет я приду к вам за эликсиром молодости. – Я сказал: через двадцать. – Граф! Вам, вероятно, знакома поговорка: «Лучше синицу в руки…» Лучше, если вы сможете дать мне его лет через пять… Никогда не знаешь, что тебя ждет. – Как вам будет угодно, графиня. Вы же знаете, что я весь к вашим услугам. – И последнее, граф… – Слушаю вас, графиня. – Я вам действительно очень доверяю, раз обращаюсь с этой просьбой. Бальзамо, ступивший было на землю, превозмог свое нетерпение и опять сел рядом с графиней. – Теперь на каждом углу говорят, что король увлекся мадмуазель де Таверне, – продолжала Дю Барри. – Неужели, графиня? – удивился Бальзамо. – И, как некоторые утверждают, увлекся довольно серьезно. Я хочу, чтобы вы мне сказали. Если это правда, граф, не надо меня щадить. Будьте мне другом, граф, заклинаю вас, скажите мне правду! – Я готов сделать для вас больше, графиня, – отвечал Бальзаме. – Я вам отвечаю, что никогда мадмуазель Андре не будет любовницей короля. – Почему, граф? – вскричала Дю Барри. – Потому что я этого не хочу, – молвил Бальзамо. – О! – недоверчиво обронила Дю Барри. – У вас есть в этом сомнения? – Разве мне нельзя в чем-нибудь усомниться? – Никогда не подвергайте сомнению научные данные, графиня. Вы мне поверили, когда я сказал вам «да». Когда я говорю «нет», поверьте мне. – Значит, вы располагаете каким-нибудь способом?.. Она замолчала и улыбнулась. – Договаривайте. –..Каким-нибудь способом помешать королю и обуздать его капризы? Бальзамо улыбнулся. – Я умею возбуждать симпатии, – сказал он. – Знаю. – Вы даже верите в это, правда? – Верю. – Но в моей власти вызвать и отвращение, а в случае надобности я лишу короля всякой возможности… Итак, успокойтесь, графиня, я за ним слежу. Бальзамо говорил отрывисто, словно был не в себе, и графиня Дю Барри приняла это за пророчество, даже не подозревая о том лихорадочном нетерпении, с каким Бальзамо стремился как можно скорее увидеть Лоренцу. – Ну, граф, вы для меня не только вестник счастья, но и ангел-хранитель, – проговорила Дю Барри. – Граф! Запомните хорошенько: я вас защищу, но и вы меня защитите. Давайте заключим союз! Союз! – Согласен! – отвечал Бальзамо. Он еще раз поцеловал графине руку. Захлопнув дверцу кареты, остановившейся на Елисейских Полях, он вскочил на своего коня; конь радостно заржал и вскоре пропал в темноте. – В Люсьенн! – успокоившись, крикнула Дю Барри. Бальзамо тихо свистнул и пришпорил Джерида. Через пять минут он уже был в передней особняка на улице Сен-Клод. Его встретил Фриц. – Ну что? – озабоченно спросил Бальзамо. – Да, хозяин, – отвечал лакей, умевший читать его мысли. – Она вернулась? – Она наверху. – В какой комнате? – В оружейной. – Что с ней? – Очень утомлена. Она бежала так быстро, что, заметив ее издали, потому что я ее поджидал, я даже не успел выскочить ей навстречу. – Неужто? – Я даже испугался: она ворвалась сюда, словно буря, не останавливаясь, взлетела вверх по лестнице и, едва войдя в комнату, вдруг упала на шкуру большого черного льва. Там вы ее и найдете. Бальзамо поспешил подняться к себе и в самом деле нашел Лоренцу, безуспешно пытавшуюся побороть первые приступы нервного припадка. Она слишком долго находилась под гипнозом, и теперь ее воля искала выхода. Ей было больно, она стонала, можно было подумать, что на нее навалилась гора и придавила ей грудь, а она обеими руками как будто пыталась освободиться от тяжести. Бальзамо некоторое время смотрел на нее, гневно сверкая глазами; затем поднял ее на руки и отнес в ее комнату, затворив за собою таинственную дверь.  Глава 11. ЭЛИКСИР ЖИЗНИ   Читатель знает, в каком расположении духа Бальзамо только что вернулся в комнату Лоренцы. Он собирался разбудить ее и осыпать упреками, которые он вынашивал в самых затаенных уголках своей души, как вдруг трижды повторившийся стук в потолок напомнил ему об Альтотасе: старик ожидал его возвращения, чтобы поговорить. Однако Бальзамо решил подождать, в надежде на то, что ослышался или что это был случайный шум, но потерявший терпение старик повторил условный знак. Опасаясь, что старик спустится к нему или что Лоренца, разбуженная вопреки его гипнозу, узнает о существовании какой-нибудь тайны, что было бы не менее опасно для него, нежели разглашение его политических секретов, Бальзамо поспешил к Альтотасу, перед тем снова усыпив Лоренцу. Было самое время: опускная дверь находилась уже совсем близко от потолка. Альтотас оставил свое кресло на колесиках и, свесившись, выглядывал в образовавшееся в полу отверстие. Он видел, как Бальзамо вышел из комнаты Лоренцы. Скрючившийся над люком старик всем своим видом вызывал отвращение. Его бледное лицо, вернее, те его черты, в которых еще теплилась жизнь, в эту минуту налились кровью от злости; иссохшие крючковатые пальцы тряслись от нетерпения; свирепо вращая глубоко запавшими глазами, старик поносил Бальзамо на каком-то непонятном наречии. Покинув кресло ради того, чтобы опустить люк, старик, казалось, стал совершенно беспомощным и мог теперь передвигаться лишь при помощи своих длинных худых рук, похожих на паучьи ножки Выйдя, как мы уже сказали, из своей комнаты, куда не мог проникнуть никто, кроме Бальзамо, старик собирался спуститься в расположенную под ним комнату. Должно быть, беспомощный и ленивый старик был в эту минуту чрезвычайно сильно возбужден, если он решился оставить удобное кресло, поступиться своими привычками, выйти из состояния блаженного созерцания ради того только, чтобы окунуться в уже забытую им действительность. Застигнутый врасплох, Бальзамо удивился, потом забеспокоился. – Ах вот ты где, бездельник! – вскричал Альтотас. – Трус! Бросил своего старого учителя. Бальзамо призвал на помощь все свое терпение, как всегда, когда ему случалось разговаривать со стариком. – Мне кажется, дорогой друг, что вы меня только сейчас позвали, – вежливо возразил он. – Я – твой друг? – вскричал Альтотас. – Друг!.. Презренное создание! Кажется, ты пытаешься разговаривать со мной на языке тебе подобных тварей? Я тебе друг? Да я больше, чем друг, я тебе отец, отец, вскормивший, воспитавший тебя, я дал тебе образование, состояние… Какой же ты мне друг, если ты меня позабыл, моришь меня голодом. Ты меня убиваешь! – Успокойтесь, учитель. Вы расстраиваетесь, ожесточаетесь… Так недолго и заболеть! – Заболеть? Ошибаешься! Разве я когда-нибудь болел, не считая тех случаев, когда ты, вопреки моему желанию, заставлял меня жить по грязным законам человеческого существования? Заболеть… Неужто ты запамятовал, что именно я умею лечить других? – Учитель! Я – перед вами: не будем понапрасну терять время, – остановил его Бальзамо. – Да, хорошо, что ты мне напомнил о времени – ведь у меня каждая минута на счету. Время, которое отмерено всякому существу, для меня должно быть не ограничено! Да, мое время истекает; да, мое время теряется даром; да, мое время, как время простого смертного, минута за минутой утекает в песок вечности… А ведь именно мое время должно стать самой вечностью! – Ну хорошо, учитель, – проговорил Бальзамо с невозмутимым спокойствием, опустив подъемное окно, встав рядом со стариком, приведя в действие пружину и поднявшись вместе с Альтотасом к нему в кабинет, – что вам для этого нужно? Говорите. Вы сказали, что я морю вас голодом, но не вы ли сами вот уже около сорока дней воздерживаетесь от пищи? – Да, да, разумеется: процесс регенерации начался тридцать два дня назад. – Тогда на что же вы жалуетесь? Я вижу у вас три графина с дождевой водой. Вы только ее пьете, не так ли? – Несомненно, однако неужели ты воображаешь, что я, как куколка тутового шелкопряда, способен в одиночку совершить великое превращение старика в юношу? Ужели ты думаешь, что я, немощный старик, могу один составить эликсир жизни? Неужто ты полагаешь, что, ослабев после питья, – единственно, что я могу себе позволить, так это питье, – я сумею без твоей помощи, без дружеской поддержки посвятить себя кропотливой и нелегкой работе по омоложению? – Я с вами, учитель, я с вами, – сказал Бальзамо, почти насильно усаживая старика в кресло, словно это был маленький уродец. – Но ведь вы не испытываете недостатка в дистиллированной воде – я вижу три полных графина. Как вы знаете, эту воду набрали в мае. Вот ваши ячменные и кунжутовые сухари. Я сам приготовил вам белые капли, которые вы себе прописали. – А как же эликсир? Эликсир не готов, а ты об этом и не помнишь, тебя здесь давненько не было. Вот твой отец, – он более преданный друг, чем ты. Впрочем, пятьдесят лет назад я был предусмотрительнее и приготовил эликсир за месяц до своего дня рождения. Для этого я уединился на горе Арарат. Один иудей за горсть серебра добыл мне младенца, еще не оторвавшегося от материнской груди; согласно обычаю, я пустил ему кровь. Я взял последние три капли его артериальной крови и в какой-нибудь час мой эликсир, в котором недоставало только крови, был готов. Таким образом, я помолодел на пятьдесят лет. Волосы и зубы выпадали у меня по мере того, как я пил этот божественный эликсир. Зубы у меня выросли новые, правда, неважные, это я и сам знаю, а все потому, что я пренебрег золотой трубочкой, через которую мне следовало пить эликсир. А вот волосы и ногти полностью восстановились в моей второй молодости, и я зажил так, словно мне исполнилось пятнадцать лет… Однако теперь я снова состарился, и если эликсир не будет готов в этой самой бутылке, если я не приложу старания к этому делу всей своей жизни, то вместе со мной уйдут в небытие накопленные мною знания, а божественная тайна, которую я держу в своих руках, будет навсегда утеряна для человечества: ведь я хранитель этой тайны и посредник между Богом и человеком! И если мне чего-то не хватит для этого, если я в чем-то ошибусь, если я согрешу, Ашарат, то причиной всех этих несчастий будешь ты! Берегись! Мой гнев будет страшен, ужасен! При этих словах потухшие глаза старика холодно блеснули, по телу его пробежала дрожь, потом он сильно закашлялся. Бальзамо бросился ему на помощь. Старик пришел в себя, но еще сильнее побледнел. Приступ кашля отнял у него последние силы; можно было подумать, что он вот-вот умрет. – Дорогой учитель! Скажите мне, чего вы хотите, – обратился к нему Бальзамо – Чего я хочу?.. – переспросил старик, пристально глядя на Бальзамо. – Да… – Я хочу… – Говорите! Я вас слушаю и обещаю все исполнить, если это будет возможно. – Возможно… Возможно!.. – пренебрежительно пробормотал старик. – На свете ничего невозможного нет. – Да, разумеется, когда в твоем распоряжении есть время и знания – Знания-то у меня имеются, а вот время… Скоро и время будет мне подвластно. Я нашел верные пропорции, однако силы мои истаяли; белые капли, которые ты мне приготовил, вызвали отторжение некоторых частей износившегося организма. Молодость подобно соку дерева по весне поднимается под старой корой и раздвигает, если можно так выразиться, старую древесину. Заметь, Ашарат, что все симптомы налицо: голос мой ослабел, я на три четверти слеп, временами я теряю рассудок; я уже не чувствую ни холода, ни жары – пора заканчивать приготовление эликсира, чтобы в тот самый день, когда мне исполнится сто лет, я снова стал двадцатилетним. Все составные части эликсира готовы, я уже сделал золотую трубку; как я тебе уже говорил, недостает лишь трех последних капель крови. Бальзамо брезгливо поморщился. – Хорошо, я готов отказаться от младенца, – продолжал Альтотас, – раз ты предпочитаешь уединяться со своей любовницей, вместо того, чтобы отправиться на его поиски, – заметил Альтотас. – Вы отлично знаете, учитель, что Лоренца не любовница, – отвечал Бальзамо. – Хо, хо, хо! Ты только так говоришь и думаешь, что можешь меня в этом убедить; ты хочешь заставить меня поверить в то, что девушка может остаться невинной, даже когда рядом с ней такой мужчина, как ты? – Клянусь вам, учитель, что Лоренца целомудренна, как Святая Дева Мария; клянусь, что любовью, желаниями, сладострастием – всем я пожертвовал ради своей души: ведь я тоже занимаюсь обновлением, только не одного себя, а всего мира. – Безумец! Несчастный безумец! – вскричал Альтотас. – Сейчас он мне будет рассказывать про мышиную возню, про муравьиную революцию, и это в то время, когда я ему толкую о вечной жизни, о вечной молодости… –..которой можно достичь ценой ужасного преступления и… – И ты сомневаешься? Мне кажется, ты сомневаешься в моей правоте, несчастный! – Нет, учитель. Однако вы сказали, что готовы отказаться от младенца. Что же вам нужно взамен? – Мне нужно первое невинное существо, какое только тебе попадется под руку: юноша или девушка, все равно.. Впрочем, лучше бы девицу для более близкого сродства душ. Итак, найди ее для меня, да поторопись, потому что в моем распоряжении осталась всего одна неделя – Хорошо, учитель, – отвечал Бальзамо, – я постараюсь кого-нибудь найти. Новая вспышка гнева, еще более страшная, осветила лицо старика. – Он постарается кого-нибудь найти!.. – вскричал он. – Признаться, я этого ожидал и не понимаю, что меня удивляет С каких это пор ничтожная тварь, червь смеет таким тоном разговаривать со своим создателем? А-а, ты видишь, что я обессилел, что я лежу, что я прошу, и ты оказался настолько наивен, что решил, будто я в твоей власти? Да или нет, Ашарат? Не лги мне: я читаю в твоих глазах и вижу, что происходит в твоей душе. Я тебя осуждаю и буду преследовать. – Учитель! – прервал его Бальзамо. – Будьте благоразумны, гнев вас погубит. – Отвечай мне! Отвечай! – Я всегда говорю своему учителю только правду; я обещаю, что буду искать то, о чем вы меня просите, если это не нанесет нам обоим ущерба и не погубит нас. Я постараюсь найти человека, который продаст нужное вам существо. Но я не буду брать преступление на себя. Вот все, что я могу вам сказать. – Как это благородно! – горько засмеявшись, молвил Альтотас. – Я не могу поступить иначе, учитель, – проговорил Бальзамо. Альтотас сделал над собой нечеловеческое усилие и, оттолкнувшись от подлокотников кресла, поднялся во весь рост. – Да или нет? – повторил он. – Учитель! Да, если я найду, нет, если не найду. – Значит, ты обрекаешь меня на смерть, негодяй; ты готов сберечь три капли крови для какого-нибудь ничтожества, невзирая на то, что я, необыкновенное существо, скатываюсь в пропасть небытия. Ашарат! Я ни о чем больше тебя просить не стану! – крикнул старик, и на лице его появилась улыбка, от которой становилось страшно Мне от тебя ничего не нужно! Я подожду немного, но если ты не выполнишь мою волю, я все сделаю сам; если ты меня бросишь, я сам о себе позабочусь. Ты слышал, что я сказал? А теперь ступай! Не проронив ни слова в ответ на эту угрозу, Бальзамо приготовил и расставил рядом со стариком все, что могло ему понадобиться, а также еду и питье, позаботился обо всем, что только мог предусмотреть преданный слуга для своего хозяина, а любящий сын – для родного отца. Потом, вернувшись к своим мыслям, далеким от тех, которые волновали Альтотаса, он опустил подъемное окно, не замечая, что старик провожал его насмешливым взглядом, угадав его мысли и чувства. Альтотас еще продолжал улыбаться, напоминая злого гения, когда Бальзамо подошел к дивану и замер перед спящей Лоренцей.  Глава 12. БОРЬБА   Сердце Бальзамо болезненно сжалось. Он страдал, но жажда мщения в нем утихла. После его разговора с Альтотасом, со всей очевидностью показавшего ему всю глубину человеческой подлости, гнев его словно улетучился. Он вспомнил, что существовал один древнегреческий философ, который повторял про себя от начала до конца весь алфавит, прежде чем прислушаться к голосу мрачной богоизбранной советницы Ахилла С минуту он молча и равнодушно разглядывал лежавшую на диване Лоренцу. «Мне сейчас невесело, – подумал он, – но я спокоен и ясно вижу положение, в котором я оказался. Лоренца меня ненавидит. Лоренца пообещала, что предаст меня, и привела свою угрозу в исполнение. Моя тайна принадлежит теперь не только мне, она стала доступной этой женщине, но та пустила ее по ветру. Я похож на лисицу, попавшею в капкан: я выдернул из стальных зубов одну кость от нот а кожа и мясо остались там, и охотник завтра скажет: «Здесь вчера была лисица, теперь я найду ее, живую или мертвую». Это – неслыханное несчастье, недоступное пониманию Альтотаса, вот почему я ничего ему не стал об этом говорить. Это несчастье лишает меня надежды на успех в этой стране, а значит – и во всем этом мире: ведь Франция – душа этого мира. И обязан я всем вот этой спящей женщине, этой прекрасной статуе с нежной улыбкой Я обязан этому ангелу бесчестьем и разорением, а впереди меня ждут пленение, изгнание, смерть. Итак, – оживляясь, продолжал он, – чаша весов, на которой лежит причиненное мне Лоренцой зло, перевешивает все то доброе, что она для меня совершила. Лоренца погубила меня. Ах ты, змея! До чего грациозно ты свиваешься в кольца, из которых я не могу вырваться! До чего очарователен твой ротик, но он полон яда! Так спи же, иначе я буду вынужден тебя убить, как только ты проснешься! Со злобной улыбкой Бальзамо медленно приблизился к молодой женщине, в изнеможении смежившей веки; однако по мере того, как он к ней подходил, глаза ее раскрывались, подобно лепесткам подсолнечника или вьюнка, встречающим первые лучи восходящего солнца. – Как жаль, что я должен навсегда закрыть эти прекрасные глаза, которые так нежно смотрят на меня в эту минуту! Как только в этих глазах гаснет любовь, они начинают метать молнии. Лоренца ласково улыбнулась, показав два ряда превосходных жемчужных зубов. – Если я убью ту, которой я ненавистен, – продолжал Бальзамо, в отчаянии ломая руки, – вместе с ней я погублю и ту, что любит меня! И тут на него нахлынула грусть, в глубине которой sa-рождалось удивившее его самого вожделение. – Нет, – прошептал он, – нет, напрасны мои клятвы, напрасны все мои угрозы; нет, никогда у меня не достанет мужества ее убить. Она будет жить, но пробудиться ей не суждено; она будет жить этой неестественной жизнью, которая станет для нее счастьем, а другая – настоящая жизнь – будет вызывать в ней отвращение. Лишь бы я сумел ее осчастливить! Все остальное не имеет значения. У нее теперь будет только один способ существования – во сне, когда она любит меня; она навсегда останется в теперешнем своем состоянии Он с нежностью во взоре обратился к Лоренце, не сводившей с него влюбленных глаз, и медленно провел рукой по ее волосам. Лоренца, которая, казалось, читала мысли Бальзамо, в эту минуту тяжело вздохнула, привстала, как во сне, подняла белоснежные руки и плавно опустила их на плечи Бальзамо; он ощутил на своих губах ее дыхание. – Нет, нет! – вскричал Бальзамо и, словно ослепленный ее красотой, закрыл рукой свое пылавшее лицо. – Нет, такая жизнь – безумие; нет, я не смогу долго оказывать сопротивление этой искусительнице, этой сирене; я рискую потерять славу, могущество, бессмертие. Нет, нет, пусть проснется, я так хочу, это необходимо! Совсем потеряв голову, Бальзамо с силой оттолкнул Лоренцу. Оторвавшись от него, она подобно легкому покрывалу, или тени, или снежинке, начала медленно опускаться на софу. Самая изощренная кокетка не могла бы выбрать более соблазнительную позу, чтобы привлечь внимание своего возлюбленного. Бальзамо собрался с силами и сделал несколько шагов по направлению к выходу, но как Орфей, он обернулся: как Орфей, он был обречен. «Если я ее разбужу, – подумал он, – снова начнется борьба; если я ее разбужу, она убьет себя или меня, а то еще вынудит меня убить ее Я в безвыходном положении! Да, судьба этой женщины предначертана, у меня перед глазами так и пылают слова: смерть! любовь!.. Лоренца! Лоренца! Ты предназначена для любви и для смерти. Лоренца! Лоренца! Твоя жизнь, как и твоя любовь, находятся в моих руках!» Вместо ответа чаровница привстала, шагнула к Бальзамо, повалилась ему в ноги и подняла к нему полные сладострастной неги глаза; она взяла его за руку и прижала ее к своей груди – Смерть! – едва слышно прошептала она, шевельнув блестевшими, словно влажный коралл, губами. – Пусть смерть, но и любовь! Бальзаме отступил на два шага, запрокинув голову и закрыв рукою глаза. Лоренца, задыхаясь, поползла за ним на коленях. – Смерть! – повторила она чарующим голосом. – Но и любовь! Любовь! Любовь! Бальзамо не мог больше сопротивляться – его будто окутало огненное облако. – Это выше моих сил! – воскликнул он. – Я сопротивлялся, сколько мог. Кто бы ты ни был – ангел, или сатана, – ты должен быть мною доволен: самолюбие и гордыня долго заставляли меня подавлять клокотавшие в моей душе страсти. Нет, нет, я не вправе восставать против единственного человеческого чувства, зародившегося в моем сердце. Я люблю эту женщину, я люблю ее, и эта страстная любовь губит ее больше, чем самая сильная ненависть. Эта любовь приведет ее к смерти. Господи, что же я за малодушный человек, что за жестокий безумец! Я даже не могу справиться со своими желаниями. Еще бы! Когда я предстану перед Богом, я, обманщик, лжепророк; когда я сброшу личину лицемерия перед Высшим Судией, то окажется, что я не совершил ни одного благородного поступка, и ни одно воспоминание о содеянном добре не облегчит моих вечных мук! Нет, нет, Лоренца! Я отлично знаю, что, полюбив тебя, я потеряю будущее; я знаю, что мой ангел-хранитель оставит меня и вернется на небеса в то самое мгновение, когда женщина окажется в моих объятиях. Но ты этого хочешь, Лоренца, ты этого хочешь! – Любимый мой! – выдохнула она. – И ты готова принять такое существование вместо действительной жизни? – Я на коленях молю тебя об этом, умоляю, умоляю! Такая жизнь – счастье: ведь в ней есть любовь! – И ты готова стать мне женой? Ведь я страстно тебя люблю! – Да, я знаю, потому что умею читать в твоем сердце. – И ты никогда не будешь обвинять меня ни перед Богом, ни перед людьми в том, что я тебя склонил к такой жизни против твоей воли, что обманул твое сердце? – Никогда! Никогда! Напротив, и перед Богом, и перед людьми я буду тебе признательна за то, что ты подарил мне любовь – единственное благо, единственную жемчужину, единственный брильянт на этом свете. – И ты никогда не пожалеешь о своих крылышках, бедная голубка? Ты должна знать, что отныне не сможешь отправиться для меня в светлый мир Иеговы на поиски луча света, которым он когда-то одарял своих пророков. Если я захочу узнать будущее, если захочу повелевать смертными, – увы! – твой голос мне не поможет, как это было раньше. Когда-то ты была для меня любимой женщиной и помощницей; теперь же у меня будет только возлюбленная, да еще… – Ага! Ты сомневаешься, сомневаешься! – вскричала Лоренца. – Я вижу, как сомнение темным пятном растекается в твоем сердце. – Ты всегда будешь меня любить, Лоренца? – Всегда! Всегда! Бальзамо вытер рукой лоб. – Хорошо, пусть будет по-твоему, – сказал он. – И потом… Он призадумался. – И потом, почему для тех целей мне непременно нужна эта женщина? – продолжал он. – Разве она незаменима? Нет, нет. Зато только она способна меня осчастливить, а другая вместо нее поможет мне стать богатым и могущественным. Андре так же предназначена мне судьбой, так же хорошо умеет предвидеть, как и ты, Лоренца. Андре молода, чиста, невинна, и я не люблю Андре. Но когда она спит, Андре подчиняется мне так же, как ты. В лице Андре я имею жертву, готовую тебя заменить, а для меня она – безделица, необходимая для моих опытов Андре способна унестись внутренним взором в область неизведанного так же далеко, и даже еще дальше. Андре! Андре! Я выбираю тебя для того, чтобы ты помогла моему возвеличению. Лоренца! Иди ко мне, ты будешь моей возлюбленной, моей любовницей. С Андре я всесилен, с Лоренцой – счастлив Только с этой минуты я по-настоящему счастлив, и, не считая бессмертия, я осуществил мечту Альтотаса: не считая бессмертия, я стал богоравным! Подхватив Лоренцу на руки, он рванул на вздымавшейся груди рубашку, и Лоренца прижалась к нему гак же тесно, как плющ обвивается вокруг дуба.  Глава 13. ЛЮБОВЬ   Для Бальзамо началась другая, неведомая ему доселе жизнь. В его измученном сердце не было вот уже три дня ни злобы, ни страха, ни ревности; вот уже три дня он не слушал разговоров о политике, о заговорах, о заговорщиках. Рядом с Лоренцой, с которой он ни на миг не расставался, он забыл обо всем на свете. Его необыкновенная, неслыханная любовь будто парила над миром; его любовь кружила ему голову, она была полна таинственности; он не мог не признать, что одним-единственным словом был способен превратить свою нежную розмобленную в непримиримого врага. Он сознавал, что вырвал эту любовь из когтей ненависти благодаря необъяснимому капризу природы или науки; он не забывал и о том, что своим блаженством обязан был состоянию оцепенения и, в то же время, исступленного восторга, в которое была погружена Лоренца. Пробуждаясь от блаженного сна. Бальзамо не раз в эти три дня внимательно вглядывался в свою подругу, неизменно пребывавшую в счастливом самозабвении. Отныне ее существование изменилось, он дал ей возможность отдохнуть от неестественной жизни, от мучительной для нее неволи; теперь она пребывала в восторженном состоянии, во сне, что тоже было обманом. Когда он видел ее спокойной, нежной, счастливой, когда она называла его самыми ласковыми именами и вслух грезила о будущие наслаждениях, он не раз задавался вопросом о том, не прогневался ли Бог на новоявленного титана, попытавшегося проникнуть в Его тайны. Может быть, Он внушил Лоренце мысль о притворстве, с тем чтобы усыпить бдительность Бальзамо, а потом сбежать, и если и явиться вновь, то не иначе, как в образе Эвмениды-мстительницы. В такие минуты Бальзамо сомневался в своих энциклопедических познаниях. Однако спустя некоторое время неукротимая страсть и жажда ласки помогали ему поверить в свои силы. «Если бы Лоренца что-нибудь скрывала от меня, – думал он, – если бы она собиралась от меня сбежать, она искала бы случая удалиться от меня, она пыталась бы под тем или иным предлогом остаться одна. Но нет! Ее руки обвивают меня, словно цепи, ее горящий взор говорит мне: «Не уходи!», – а нежный голос шепчет: «Останься!» И Бальзамо снова был уверен и в Лоренце, и в своем могуществе. Почему, в самом деле, эта необычайная тайна, которой он был обязан своим могуществом, стала бы вдруг, без всякого перехода, химерой, годной лишь для того, чтобы пустить ее по ветру, как ненужное воспоминание, как дым от потухшего костра? Никогда еще Лоренца не была столь прозорливой, никогда еще она так хорошо не понимала его: едва в его мозгу зарождалась какая-нибудь мысль, едва в его сердце отзывалось пережитое, как Лоренца сейчас же с удивительной легкостью воспроизводила все его мысли и чувства. Оставалось загадкой, зависело ли ее ясновидение от ее чувств. Было пока неясно, мог ли ее взгляд, столь всепроникающий вплоть до падения этой новой Евы, погрузиться во тьму по другую сторону круга, очерченного их любовью и залитого светом их любви. Бальзамо не решался провести окончательное испытание, он продолжал надеяться на лучшее, и эта надежда венчала его счастье. Порой Лоренца говорила ему с нежной грустью: – Ашарат! Ты думаешь о другой женщине, северянке: у нее светлые волосы и голубые глаза. Ашарат! Ах, Ашарат, эта женщина неизменно идет рядом со мной в твоих мыслях. На это Бальзамо, с любовью глядя на Лоренцу, отвечал: – Неужели ты замечаешь во мне и это? – Да, я вижу это так же ясно, как в зеркале. – Тогда ты должна знать, люблю ли я эту женщину, – возражал Бальзамо. – Читай же, читай в моем сердце, дорогая Лоренца! – Нет, – отвечала она, отрицательно качая головой. – Нет, я прекрасно знаю, что ты ее не любишь. Но мысленно ты с нами обеими, как в те времена, когда Лоренца Фелициани тебя мучила.., та дурная Лоренца, которая теперь спит и которую ты не хочешь будить. – Нет, любовь моя, нет! – восклицал Бальзамо. – Я думаю только о тебе, во всяком случае, в моем сердце – ты одна! Подумай сама: разве я не забыл обо всем с тех пор, как мы счастливы, разве не забросил я все: науки, политику, труды? – Напрасно, – молвила Лоренца, – я могла бы помочь в твоих трудах. – Каким образом? – Разве ты не запирался раньше по целым дням в своей лаборатории? – Да, но теперь я решил отказаться от этих безнадежных поисков: это было бы потерянное время – ведь я не видел бы тебя! – Отчего же я не могу любить тебя и помогать тебе в твоих занятиях? Я хочу помочь тебе стать всемогущим, как уже помогла тебе стать счастливым. – Потому, что моя Лоренца – красавица. Но Лоренца нигде не училась. Красотой и любовью наделяет Бог, но только учение дает знания. – Душа знает все на свете. – Так ты в самом деле видишь внутренним взором? – Да. – И ты можешь меня направлять в моих поисках философского камня? – Полагаю, что да. – Пойдем. Обняв молодую женщину, Бальзамо повел ее в лабораторию. Огромная печь, в которой уже четвертый день никто не поддерживал огня, остыла Тигели на подставках тоже остыли. Лоренца разглядывала все эти странные приспособления, последние достижения отживавшей свой век алхимии, и ничему не удивлялась: казалось, она понимала назначение каждого из них. – Ты пытаешься найти секрет золота? – с улыбкой спросила она. – Да. – А в каждом из этих тигелей помещены смеси в различных соотношениях? – Да, и все это уже остыло и пропало, но я об этом не жалею. – Ты совершенно прав, потому что твое золото будет не чем иным, как окрашенной ртутью. Возможно, тебе удастся добиться того, чтобы она отвердела, но ты никогда не превратишь ее в золото. – Так можно ли сделать золото? – Нет. – Однако Даниэль из Трансильвании продал за двадцать тысяч дукатов Коему Первому рецепт получения золота из других металлов. – Даниэль из Трансильвании обманул Косма Первого. – А как же саксонец Пайкен, приговоренный к смерти Карлом Вторым, выкупил свою жизнь, получив золотой слиток из свинца, и из этого золота отчеканили сорок дукатов, а также медаль в честь талантливого алхимика. – Талантливый алхимик был в то же время ловким шулером. Он подложил вместо свинцового слитка золотой, только и всего. Для тебя, Ашарат, самый надежный способ добычи золота в том, чтобы отливать в слитки, как ты это пока и делаешь, то золото, которое свозят к тебе твои рабы со всех концов света. Бальзамо задумался. – Итак, перерождение одного металла в другой невозможно? – спросил он. – Невозможно. – Ну, а что с алмазом? – отважился спросить Бальзамо. – Алмаз – совсем другое дело, – отвечала Лоренца. – Значит, алмаз получить можно? – Да, потому что для того, чтобы получить алмаз, не нужно переделывать одно вещество в другое; необходимо только попытаться преобразовать уже известный элемент. – А ты знаешь, что это за элемент? – Разумеется! Алмаз – это кристаллизованный чистый уголь. Бальзаме замер. Его озарила неожиданная, неслыханная мысль; он закрыл лицо руками, словно был ослеплен. – Боже! Боже мой! – прошептал он. – Ты слишком добр ко мне. Верно, мне угрожает какая-нибудь опасность. Боже мой! Какой перстень мне бросить в море, чтобы отвести твою ревность? Довольно, на сегодня довольно! Довольно, Лоренца! – Разве я не принадлежу тебе? Приказывай, повелевай! – Да, ты моя. Идем, идем! Бальзамо повлек Лоренцу из лаборатории, прошел через оружейную комнату, не обратив внимания на легкое поскрипывание над своей головой, и вновь оказался вместе с Лоренцой в комнате с зарешеченными окнами. – Значит, ты доволен своей Лоренцой, любимый мой? – спросила молодая женщина. – Еще бы! – воскликнул он. – Чего же ты опасался? Скажи! Бальзамо умоляюще сложил руки и взглянул на Лоренцу с выражением такого ужаса, которому вряд ли мог бы найти объяснение зритель, не умевший читать в его душе. – А ведь я чуть не убил этого ангела и не умер от отчаяния, решая вопрос о том, как мне стать счастливым и всемогущим! Я совсем забыл, что возможное всегда выходит за рамки современного состояния науки, и это возможное начинает восприниматься как нечто сверхъестественное. Я думал, что знаю все, а оказалось, что я ничего не знал. Молодая женщина блаженно улыбалась. – Лоренца! Лоренца! – продолжал Бальзамо. – Значит, осуществился таинственный замысел Господа, создавшего женщину из ребра мужчины и сказавшего им, что у них будет одно сердце на двоих! Моя Ева ожила; моя Ева будет жить моими мыслями, а ее жизнь висит на ниточке, которую держу в руках я! Это слишком много для одного человека. Боже мой, и я склоняюсь под тяжестью Твоих благодеяний! Он упал на колени, в восторге прижавшись к ногам красавицы, дарившей его неземной улыбкой. – Нет, ты никогда не оставишь меня, под твоим всепроникающим взором я буду в полной безопасности; ты будешь мне помогать в моих научных открытиях – ведь ты сама сказала, что только ты можешь их дополнить, что одно твое слово облегчит мои поиски и сделает их плодотворными; только ты могла бы мне сказать, что я не получу золота, потому что это однородное вещество, простой химический элемент; ты мне скажешь, в какой частице своего создания Бог скрыл золото; ты скажешь мне, в каких неизведанных глубинах Океана лежат несметные богатства твои глаза помогут мне увидеть, как развивается жемчужина в перламутровой раковине, как зреет мысль в человеческом мозгу. С твоей помощью я услышу едва различимый звук, с каким червь роет землю; я услышу поступь приближающегося врага. Я обрету величие Бога, но буду счастливее Его, моя Лоренца! Ведь у Бога на небесах нет равной ему во всем подруги; Бог всемогущ, однако он одинок в своем величии и не может разделить его ни с каким другим существом: это всемогущество и делает его Богом. Продолжая улыбаться, Лоренца отвечала на его слова жаркими ласками. – Несмотря ни на что, ты все еще сомневаешься, Ашарат, – прошептала она, словно каждая мысль, беспокоившая ее возлюбленного, была ей доступна. – Ты сомневаешься, как ты сказал, что мне будет под силу шагнуть за черту нашей любви, что я смогу видеть на расстоянии, но ты утешаешься при мысли, что если не увижу я, то увидит она. – Кто? – Блондинка… Хочешь, я скажу, как ее зовут? – Да. – Постой-ка… Андре! – Да, верно. Да, ты умеешь читать мои мысли. Меня мучает только одно: видишь ли ты, как прежде, на расстоянии, несмотря на препятствия, встающие перед твоим внутренним взором. – Испытай меня. – Дай руку, Лоренца. Молодая женщина схватила Бальзамо за руку. – Ты можешь последовать за мной? – спросил он. – Всюду, куда пожелаешь. –Идем. Бальзамо мысленно покинул дом на улице Сен-Клод, увлекая за собой Лоренцу. – Где мы сейчас? – спросил он. – Мы взобрались на гору, – отвечала молодая женщина. – Верно, – согласился Бальзамо, затрепетав от радости. – А что ты видишь? – Передо мной? Слева? Справа? – Прямо перед тобой. – Я вижу огромную долину; с одной стороны лес, по Другую руку город, а между ними – убегающая вдаль река, она течет вдоль стены огромного замка. – Все верно, Лоренца: лес носит название Везине, а город – Сен-Жермен; замок называется Мезон. Давай войдем в павильон позади нас. – Хорошо. – Что ты видишь? – Какую-то приемную: там сидит негритенок и грызет конфеты. – Да, это Замор. Иди, иди дальше. – Пустая гостиная, роскошно обставленная… Над дверьми карнизы в виде богинь и амуров. – В гостиной никого нет? – Никого. – Идем дальше! – Мы сейчас в восхитительном будуаре; стены обтянуты атласом с вышитыми на нем цветами, они будто живые… – Там тоже никого? – Нет, какая-то женщина лежит на софе. – Как она выглядит? – Погоди… – Не кажется ли тебе, что ты ее уже где-то видела? – Да, я видела ее здесь – это графиня Дю Барри. – Верно, Лоренца, верно. Это потрясающе! Что она делает? – Думает о тебе, Бальзамо. – Обо мне? – Да. – Так ты можешь читать и в ее мыслях? – Да, потому что, повторяю, она думает о тебе. – А по какому поводу? – Ты ей кое-что обещал. – Да. Что именно? – Ты обещал дать ей волшебную воду, какую Венера, желая отомстить Сафо, дала Фаону. – Верно, совершенно верно! Ну, и до чего она додумалась? – Она принимает решение. – Какое? – Погоди… Она протягивает руку к колокольчику, звонит, входит еще одна женщина. – Брюнетка? Блондинка? – Брюнетка. – Высокая? Маленькая? – Маленького роста. – Это ее сестра. Послушай, что она ей скажет. – Она приказывает заложить карету. – Куда она собирается отправиться? – Сюда. – Ты в этом уверена? – Так она говорит. И ее приказание исполнено. Я вижу лошадей, экипаж… Через два часа она будет здесь. Бальзамо упал на колени. – Если через два часа она в самом деле будет здесь, – воскликнул он, – мне останется лишь просить Бога, чтобы он пощадил меня и не отнимал у меня мое счастье! – Бедный друг! – прошептала она. – Так ты боялся?.. Чего же тебе было бояться? Любовь, без которой физическое состояние было бы несовершенным, оказывает влияние и на душевное. Любовь, как всякая созидательная страсть, приближает к Богу, а от Бога исходит свет. – Лоренца! Лоренца! Я теряю голову от радости! Бальзамо уронил голову молодой женщине на колени. Бальзамо ждал еще одного доказательства, чтобы окончательно убедиться в полноте своего счастья. Таким доказательством должен был стать приезд графини Дю Барри. Два часа ожидания пролетели незаметно; Бальзамо потерял счет времени. Вдруг молодая женщина вздрогнула; она держала руку Бальзамо в своих руках. – Ты все еще сомневаешься, – проговорила она, – и хотел бы знать, где она находится в эту минуту? – Да, – отвечал Бальзамо, – ты угадала. – Ее лошади во весь опор мчатся по бульвару, карета уже близко, она сворачивает на улицу Сен-Клод; графиня останавливается перед дверью.., звонит… Комната, где они находились, была расположена в глубине особняка, и туда не доносился стук медного молотка в Ворота. Однако, привстав на одно колено, Бальзамо прислушивался. Два звонка Фрица заставили его подскочить; два звонка, как помнит читатель, означали важный визит. – Так это правда! – воскликнул он. – Поди и убедись в атом сам, Бальзамо, только возвращайся скорее! Бальзамо бросился к камину. – Позволь мне проводить тебя до лестницы, – попросила Лоренца. – Идем! Оба опять пришли в оружейную комнату. – Ты никуда отсюда не уйдешь? – спросил Бальзамо. – Нет, я буду тебя ждать здесь. Не беспокойся: любящая тебя Лоренца совсем не похожа на ту, которой ты боишься. И потом… Она замолчала и улыбнулась. – Что? – спросил Бальзаме. – Разве ты не умеешь так же читать в моих мыслях, как я читаю в твоих? – Увы, нет! – Прикажи мне заснуть до твоего возвращения, прикажи мне неподвижно лежать на софе, и я буду лежать и спать. – Пусть будет по-твоему, дорогая Лоренца: засыпай и жди меня. Борясь со сном, Лоренца в последнем поцелуе прижалась губами к губам Бальзамо; покачиваясь, она пошла к дивану и, падая, прошептала: – До скорой встречи, мой Бальзамо, до встречи! Бальзамо помахал ей рукой; Лоренца уже спала. Она была так чиста, так хороша: ее длинные волосы были распущены, губы приоткрылись, раскраснелись щеки, глаза затуманились; Бальзамо вернулся к дивану, взял ее за руку, прикоснулся губами к плечу и шее, не осмеливаясь поцеловать ее в губы. Снова раздались два звонка: то ли дама теряла терпение, то ли Фриц опасался, что хозяин не слышал его условного знака. Бальзамо бросился к двери. Едва притворив за собой дверь, он в другой раз услыхал поскрипывание, похожее на то, которое слышал раньше. Он снова отворил дверь, огляделся, но ничего не заметил. Бальзамо прикрыл дверь и поспешил в гостиную, не испытывая при этом ни беспокойства, ни страха, ни предчувствия и унося в своем сердце рай Бальзамо заблуждался: не только любовь тяготила Лоренцу, не только от любви стало прерывистым ее дыхание. Она погрузилась в сон, похожий на летаргию или, скорее, на смерть. Лоренца грезила; словно в кошмаре, она увидела, как в надвигавшейся темноте от дубового потолка отделился круглый витраж и стал медленно и плавно опускаться на пол со страшным свистом; ей казалось, что она вот-вот задохнется, раздавленная надвигавшимся люком. Наконец она будто во сне заметила, что из этом подъемном окне зашевелилось что-то бесформенное, как Калибан в «Буре»: это было чудовище с человеческим лицом, старик, у которого живыми были только глаза и руки; он не сводил с нее жутких глаз и тянул к ней высохшие руки. Бедная девушка стала извиваться, тщетно пытаясь убежать, не догадываясь об угрожавшей ей опасности, не чувствуя ничего, кроме прикосновения лап, вцепившихся в ее белое платье, приподнявших ее над софой и перенесших на подъемное окно. Затем люк стал медленно подниматься к потолку с отвратительным металлическим скрежетом, а из мерзкой пасти чудовища в человеческом обличье вырвался демонический, леденящий душу хохот. Старик уносил свою жертву, а она так ничего и не почувствовала.  Глава 14. ПРИВОРОТНОЕ ЗЕЛЬЕ   Как и предсказывала Лоренца, в дверь стучала графиня Дю Барри. Прекрасная куртизанка была приглашена в гостиную. В ожидании Бальзамо она листала отпечатанную в Майенсе любопытную книгу о смерти; на искусно выполненных иллюстрациях было показано, что смерть присутствует в любом проявлении человеческой жизни, то подкарауливая человека у выхода из бальной залы, где он только что пожимал ручку любимой женщине; то затягивая его на дно во время купания; то притаившись в стволе ружья, с которым человек отправился на охоту. Графиня Дю Барри дошла до гравюры, на которой была изображена дама, нарумянивавшая щеки и любовавшаяся своим отражением в зеркале, но тут Бальзамо толкнул дверь и подошел к ней со счастливой улыбкой, словно освещавшей его лицо изнутри. – Прошу прощения, графиня, что заставил вас ждать, но я неверно рассчитал время, плохо зная ваших лошадей, И потому полагал, что вы только что выехали на площадь Людовика Пятнадцатого. – Что вы говорите? – воскликнула графиня. – Значит, вам было известно, что я приеду к вам? – Да, графиня: около двух часов назад я вас видел в Вашем будуаре, отделанном голубым атласом; вы отдавали Приказание заложить ваших лошадей. – И вы говорите, что я была в своем будуаре, отделанном голубым атласом? – Да, атлас расшит цветами. Вы лежали на софе. В ту минуту вас посетила счастливая мысль. Вы подумали: «А не съездить ли мне к графу Фениксу?» И вы позвонили. – Кто вошел на мой звонок? – Ваша сестра, не так ли? Вы передали ей свое приказание, и оно тотчас было выполнено. – Вы, граф, и в самом деле колдун! Вы заглядываете в мой будуар в любое время? Вам бы следовало предупредить меня, слышите? – Будьте уверены, графиня: я заглядываю лишь в отворенные двери. – И, глядя через растворенную дверь, вы увидали, что я думаю о вас? – Ну конечно, и не просто думали, а имели добрые намерения. – Да, вы правы, дорогой граф: я испытываю к вам самые теплые чувства; однако признайтесь, что вы заслуживаете большего: вы так добры ко мне, вы оказываете мне бесценные услуги. Мне кажется, что судьба выбрала вас моим наставником, иными словами, вы призваны сыграть самую трудную из известных мне ролей. – Признаться, я счастлив, графиня, слышать это из ваших уст. Итак, чем могу быть вам полезен? – Как? Неужели вы, прорицатель, не можете угадать? – Позвольте мне по крайней мере проявить скромность. – Будь по-вашему, дорогой граф. Но тогда давайте вначале поговорим, что мне удалось сделать для вас. – Я не могу этого допустить, графиня. Давайте, напротив, поговорим о вас, умоляю вас об этой милости. – Ну что же, дорогой граф, прежде всего, одолжите мне этот волшебный камень, который делает вас невидимым: мне показалось, что, несмотря на резвость моих лошадей, за моей каретой шпионил кто-то из людей герцога де Ришелье. – И что же этот шпион, графиня? – Он скакал за моим экипажем на коне. – Что вы думаете об этом обстоятельстве, и с какой целью герцогу понадобилось за вами следить? – Вероятно, он собирается сыграть со мной одну из своих злых шуток. Как бы вы ни были скромны, граф Феникс, поверьте, что Бог наделил вас качествами, достаточными для того, чтобы разжечь в сердце короля ревность.., из-за моих визитов к вам или ваших – ко мне. – Графиня! Герцог де Ришелье ни в каком отношении не может быть для вас опасен, – возразил Бальзаме. – Однако он был опасен, дорогой граф, до одного известного события. Бальзамо понял, что речь шла о какой-то тайне, которую Лоренца еще не успела ему раскрыть. И потому он не отважился ступить на незнакомую почву: он лишь улыбнулся в ответ. – Да, он был опасен, – повторила графиня, – и я едва не оказалась жертвой его козней. Да и вы там сыграли кое-какую роль. – Я? В кознях против вас? Никогда, графиня! – Разве не вы дали зелье герцогу де Ришелье? – Какое зелье? – Приворотное зелье, заставляющее влюбиться без памяти. – Нет, графиня, такое зелье герцог умеет варить сам, потому что уже с давних времен владеет его рецептом. Я же дал ему обыкновенный наркотик. – Правда? – Клянусь честью! – А когда герцог приходил к вам за этим наркотиком? Припомните, пожалуйста, день, граф: это очень важно. – Это было в прошлую субботу, как раз накануне того дня, когда я имел честь передать вам с Фрицем записочку с просьбой приехать за мной к де Сартину. – Накануне? – вскричала графиня. – Накануне того дня, когда король отправился к юной Таверне? Ну, теперь все для меня объяснилось! – Раз все стало вам ясно, значит, вы видите, что за исключением наркотика я здесь ни при чем. – Да, именно наркотик нас спас. Бальзамо опять умолк. Он ничего не знал. – Я счастлив, графиня, – заговорил он после некоторого молчания, – если, сам того не ведая, мог быть вам хоть в чем-нибудь полезен. – Вы всегда оказываетесь рядом вовремя! Но вы можете оказать мне еще большую услугу, чем это было до сих пор. Милый доктор! Я была очень больна, выражаясь языком политики, и еще сейчас едва ли верю в свое выздоровление. – Графиня! – подхватил Бальзамо. – Доктор, если он есть, всегда справляется о симптомах болезни, которую ему предстоит лечить. Соблаговолите поведать мне до Мельчайших подробностей, что вам довелось испытать, и, если возможно, не упустите ни единого симптома. – Нет ничего легче, дорогой доктор, или дорогой колдун, как вам будет угодно. Накануне того дня, как был пущен в дело наркотик, его величество отказался сопровождать меня в Люсьенн. Под предлогом усталости подлый обманщик остался в Трианоне, чтобы поужинать, как я потом узнала, в компании герцога де Ришелье и барона де Таверне. – Ага! – Теперь вы тоже понимаете!.. Во время этого ужина зелье было подмешано королю. Он и так благоволил к мадмуазель де Таверне. Было также известно, что он не должен встретиться со мной. Значит, зелье должно было подействовать на благо этой девчонки. – И что же? – Подействовало! – Что же произошло? – Вот это-то как раз узнать, наверное, очень трудно. Есть люди, которые видели, как его величество направлялся к службам, другими словами – к апартаментам мадмуазель Андре. – Я знаю, где она живет. Что же было дальше? – Ах, черт побери, до чего вы скоры, граф! Ведь следить за крадущимся королем не безопасно! – А все-таки? – Я могу вам сказать лишь то, что его величество в страшную грозу ночью возвратился в Трианон бледный, трясущийся и в жару, близкий к беспамятству. – И вы полагаете, что король был напуган не только грозой, – с улыбкой спросил Бальзаме. – Нет, потому что лакей слышал, как он воскликнул несколько раз: «Мертва! Мертва! Мертва!» – Да ну? – удивился Бальзамо. – Это подействовал наркотик, – продолжала Дю Барри, – а король ничего так не боится, как покойников, а после мертвецов – самого вида смерти. Он увидел мадмуазель де Таверне, которая необычайно крепко спала, и решил, что она мертва. – Да, да, действительно, она была мертва, – проговорил Бальзамо, вспомнив, что ускакал в ту ночь, не разбудив Андре, – да, мертва или очень похожа на мертвую. Верно, верно. Что же было дальше, графиня? – Никто так и не знает, что произошло в ту ночь, вернее на рассвете. Известно только, что, воротившись к себе, король был охвачен сильнейшей лихорадкой и нервной дрожью, которые утихли лишь на следующий день, когда ее высочеству пришла в голову мысль отворить все окна и показать его величеству яркое солнце, освещавшее смеющиеся лица. Только тогда исчезли все пугавшие его видения вместе с породившей их темнотой. К полудню королю стало лучше, он выпил бульону и съел крылышко куропатки, а вечером… – А вечером..? – переспросил Бальзамо. –...а вечером, – продолжала Дю Барри, – его величество, очевидно, не желая оставаться в Трианоне после пережитого накануне ужаса, приехал ко мне в Люсьенн, и я, дорогой граф, имела случай убедиться, что герцог де Ришелье – почти такой же великий колдун, как и вы. Торжествующее лицо графини, ее грациозный, кокетливый жест завершили ее мысль и окончательно убедили Бальзамо, что фаворитка еще не потеряла своей власти над монархом. – Так вы мною довольны, графиня? – Я просто очарована, граф, клянусь вам! Ведь когда вы говорили мне, что мои опасения напрасны, вы были совершенно правы. В знак признательности она протянула ему белоснежную надушенную руку, не такую холодную, как у Лоренцы, а теплую и мягкую. – Теперь ваша очередь, граф, – молвила она. Бальзамо поклонился с видом человека, приготовившегося внимательно слушать. – Вы предотвратили нависшую надо мной опасность, – продолжала Дю Барри. – Я полагаю, что и мне удалось выручить вас из немалой беды. – Я и без того вам признателен, – отвечал Бальзамо, пытаясь скрыть волнение. – Соблаговолите, однако, сказать мне… – Да, речь идет о той самой шкатулке. – Так что же, графиня? – В ней хранились шифры, которые де Сартин приказал разгадать сразу всем своим шифровальщикам. Каждый из них расшифровывал особо, и все они пришли к одному и тому же выводу. Вот почему де Сартин прибыл сегодня поутру в Версаль, когда там была я. Он принес с собой все шифровки, а также код дипломатических шифров. – Что же сказал король? – Король сначала удивился, потом испугался. Короля легко заставить себя слушать, если хорошенько его напугать. Со времени покушения Дамье на одно слово в чьих бы то ни было устах безотказно действует на Людовика Пятнадцатого, это слово – «Опасность!» – Следовательно, де Сартин обвинил меня в заговоре? – Прежде всего де Сартин попытался меня выпроводить. Однако я отказалась выйти, заявив, что никто так не привязан к королю, как я, и никто не может меня выпроводить, когда с его величеством говорят о грозящей ему опасности. Де Сартин стал настаивать, однако я воспротивилась, и король сказал с улыбкой, глядя на меня с хорошо мне известным выражением: «Пусть останется, Сартин, сегодня я ни в чем не могу ей отказать». – Вы понимаете, граф, что в моем присутствии де Сартин, помня о нашем с вами многозначительном прощании, побоялся вызвать мое неудовольствие и не стал выдвигать обвинения непосредственно против вас; он набросился на недобрые намерения прусского короля по отношению к Франции, на стремления некоторых людей воспользоваться сверхъестественной силой, чтобы облегчить распространение мятежа. Одним словом, он обвинил многих, доказав с шифрами в руках, что все эти люди виновны, – В чем? – В чем?.. Граф! Неужели я должна разглашать государственную тайну?.. –...которая в то же время является и нашей с вами тайной? Да вы ничем не рискуете! Я заинтересован, как мне кажется, в том, чтобы никому об этом не рассказывать. – Да, граф, мне известно, что вы очень в этом заинтересованы. Итак, де Сартин хотел доказать, что многочисленная, мощная секта, состоящая из отважных и верных членов, ловких и решительных, исподволь подрывала уважение к его королевскому величеству, распространяя о короле слухи. – Какие? – Ну, к примеру: что король повинен, мол, в том, что народ голодает. – А что ответил король?.. – Как обычно, шуткой. Бальзамо вздохнул с облегчением. – Что это была за шутка? – спросил он. – «Раз меня обвиняют в том, что я морю голодом свой народ, – сказал он, – на это можно ответить только одно: „Давайте его накормим!“ – Как так, сир? – спросил де Сартин. – Я готов за свой счет накормить всех, кто распространяет этот слух, и предлагаю им, сверх того, постель в Бастилии». Бальзамо почувствовал, как дрожь пробежала по его телу, но он не переставал улыбаться. – Что же было дальше? – спросил он. – А дальше король мне улыбнулся, словно спрашивая совета. – «Сир, – сказала я, – никто и никогда не заставит меня поверить, что эти маленькие черненькие цифры, которые вам принес господин де Сартин, означают, что вы плохой государь». Это развеселило начальника полиции. – «Так же как я не верю, – прибавила я, обращаясь к де Сартину, – что ваши служащие умеют их расшифровывать». – Что же сказал король, графиня? – спросил Бальзамо. – Он сказал, что я, может быть, и права, но и де Сартин вряд ли ошибается. – Что было потом? – Потом было разослано много приказов о заключении без суда и следствия, среди которых – я видела это ясно – де Сартин попытался протащить приказ и о вашем аресте. Но я была непоколебима и остановила его одним-единственным словом. – «Сударь! – сказала я громко, так, чтобы слышал король. – Арестуйте хоть весь Париж, если это доставляет вам удовольствие, это вам по должности полагается; но не смейте прикасаться к одному из моих друзей.., иначе!..» – Ого! – воскликнул король. – Она сердится. Берегитесь, Сартин! – «Но, сир, в интересах королевства…» – «Вы – не Салли! – воскликнула я, покраснев от гнева. – А я – не Габриелла». – «Графиня! Короля могут убить, как когда-то убили Генриха Четвертого». Ну, уж на этот раз король побледнел, затрясся и провел рукой по лбу. Я решила, что проиграла. – «Сир! – сказала я. – Пусть господин де Сартин договаривает. Я уверена, что его служаки вычитали из этих цифр о том, что и я замышляла против вас». И я вышла. Это происходило как раз на следующий день после зелья, дорогой граф. Король предпочел мое общество компании де Сартина и побежал за мной. – «Смилуйтесь, графиня, не сердитесь!» – стал он умолять меня. – «Тогда прогоните этого отвратительного господина, сир, от него пахнет тюрьмой». – «Ступайте, Сартин», – пожав плечами, молвил король. – «Я вам навсегда запрещаю, – прибавила я, – не только являться ко мне, но и приветствовать меня!» На сей раз наш начальник полиции потерял голову: он поспешил ко мне и смиренно поцеловал мою руку. – «Ну что ж, будь по-вашему, – сказал он, – не будем больше об этом говорить, дорогая графиня, но вы Погубите государство. Мои агенты не тронут вашего подзащитного, раз вы всеми силами этого добиваетесь». Бальзаме глубоко задумался. – Что же вы не благодарите меня за то, что я избавила вас от знакомства с Бастилией? Это было бы не так уж несправедливо, может быть, но от этого не стало бы приятнее. Бальзамо ничего не ответил. Он достал из кармана флакон с ярко-красной жидкостью, похожей на кровь. – Прошу вас, графиня! – молвил он. – За свободу, которую вы мне дарите, я хочу вам предложить двадцать лет молодости. Графиня спрятала флакончик на груди и удалилась, радуясь и празднуя победу. Бальзамо по-прежнему был задумчив. «Они, возможно, были бы спасены, – подумал он, – если бы не женское кокетство. А ножка этой куртизанки толкает их в бездну. Решительно, с нами Бог!»  Глава 15. КРОВЬ   Не успела за графиней Дю Барри закрыться дверь, а Бальзамо уже поднимался по потайной лестнице, желая как можно скорее вернуться в оружейную комнату. Беседа с графиней продолжалась долго, и его торопливость объяснялась двумя причинами. Во-первых, он хотел вновь увидеть Лоренцу; во-вторых, он опасался, что молодая женщина может устать от ожидания, а в новой для нее жизни не должно было оказаться места для скуки; устать она могла от того, что, как это с ней уже бывало, магнетический сон был способен перерасти в восторг. Восторженное состояние сменялось, обыкновенно, нервными приступами, после которых Лоренца чувствовала себя совершенно разбитой, если ей вовремя не приходил на помощь Бальзамо, усилием воли приводивший ее в равновесие. Притворив за собой дверь, Бальзамо бросил быстрый взгляд на диван, где он оставил Лоренцу. Ее там не было. Лишь тонкая кашемировая шаль, расшитая золотыми цветами, оставалась лежать на подушках, словно в доказательство того, что Лоренца пребывала в этой комнате, отдыхала на этом диване. Бальзамо замер, уставившись на пустой диван. Может быть, Лоренце не понравился запах, появившийся в доме со времени ее побега; может быть, она неосознанно воспользовалась свободой и перешла в другую комнату. Первой мыслью Бальзамо было, что Лоренца возвратилась в лабораторию, куда несколько времени назад она его сопровождала. Он вошел в лабораторию. С первого взгляда она казалась пустой, но в тени огромной печи женщина могла бы легко укрыться за ковром восточной работы. Он приподнял ковер, обошел вокруг печи, но так и не приметил даже следа Лоренцы. Оставалась комната молодой женщины, куда, вероятно, она и возвратилась. Ведь эта комната была для нее тюрьмой, только когда она находилась в состоянии бодрствования. Он бросился в комнату, но сейчас же обнаружил, что каминная доска, служившая дверью потайного хода, оставалась запертой. Это еще не доказывало, что Лоренца не вернулась к себе. В самом деле, Лоренца и во сне сохраняла ясность ума: почему бы ей было не вспомнить, как действует механизм? Бальзамо привел пружину в действие. В комнате, как и в лаборатории, никого не было: видимо, Лоренца туда не входила. Тогда его пронзила мучительная догадка; она, как помнит читатель, уже приходила ему в голову, и теперь эта мысль овладела им целиком, не оставив ни малейшей надежды на казавшееся когда-то возможным счастье. Должно быть, Лоренца играла роль: она притворилась спящей, усыпила недоверие, беспокойство, бдительность своего супруга и при первой же возможности, едва обретя свободу, снова сбежала, еще более уверенная в том, что ей надлежало делать, потому что была уже научена опытом. Бальзамо так и подскочил от этой мысли. Он позвонил Фрицу. На усидев на месте, он бросился Фрицу навстречу и столкнулся с ним на потайной лестнице. – Синьора?.. – бросил он. – Что угодно хозяину? – спросил Фриц, догадавшись по взволнованному виду Бальзамо, что произошло нечто из ряда вон выходящее. – Ты ее видел? – Нет, хозяин. – Она никуда не выходила? – Откуда? – Из дому. – Не выходил никто, за исключением графини, я только что запер за ней дверь. Потеряв голову, Бальзамо снова побежал наверх. Он вообразил, что безумная женщина, которая во сне была совсем не похожа на себя бодрствующую, решила позабавиться. Он решил, что она притаилась в каком-нибудь уголке и читает оттуда в его сердце, хохоча над ним и его опасениями, и вот-вот выйдет, чтобы его успокоить. Он приступил к тщательным поискам. Он облазил все уголки, заглянул во все шкапы, перестав вил с места на место каждую ширму. Он был словно ослеплен страстью, он был похож на безумца, он шатался, как пьяный. У него даже не было сил на то, чтобы раскрыть объятья и крикнуть: «Лоренца! Лоренца!» в надежде на то, что обожаемое создание с радостным криком бросится ему на шею. Гробовая тишина была ответом на его мысленный призыв. Он бегал, передвигал мебель, разговаривал со стенами, звал Лоренцу, смотрел невидящим взором, прислушивался, но ничего не слышал, трепетал – вот в каком состоянии пребывал Бальзамо несколько минут, а ему казалось, что пролетела целая вечность. Понемногу он стал приходить в себя, опустил руку в вазу с ледяной водой, смочил виски. Потом он сильно сжал одну руку другой, словно приказывая себе остановиться, и усилием воли заставил себя успокоиться: кровь перестала стучать в висках. Когда человек не замечает, как пульсирует кровь, это свидетельствует о нормальном течении жизни, но как только пульс в висках становится ощутимым и отдается в голове, это говорит о приближении смерти или безумия. – Давай размышлять трезво, – проговорил он, обращаясь к самому себе, – Лоренцы здесь больше нет, нечего себя обманывать. Лоренцы здесь нет, значит, она вышла. Да, вышла, разумеется, вышла! Он еще раз огляделся и снова позвал ее. – Вышла… – повторил он. – Напрасно Фриц утверждает, что не видел ее. Она вышла, конечно, вышла. Возможны два варианта. Либо Фриц в самом деле ничего не видел, в чем ничего невероятного нет, так как человеку свойственно ошибаться, либо он видел ее и состоит с Лоренцой в сговоре. Фриц – в сговоре? «А почему бы нет? Его прошлая верная служба еще ни о чем не говорит. Если Лоренца, если любовь, если знания могли до такой степени обмануть и предать, почему же хрупкому и грешному по природе своей человеку не обмануть меня? Я все узнаю, все! Ведь у меня есть мадмуазель де Таверне! Да, через Андре я узнаю о предательстве Фрица, Андре расскажет мне все о предательстве Лоренцы, и уж на сей раз… На сей раз, когда любовь оборачивается обманом, знания – ошибкой, верность – ловушкой, Бальзамо будет безжалостен и отомстит всем, как умеет мстить могущественный человек, не знающий пощады и руководствующийся гордыней!» Теперь надлежало как можно скорее выйти из дому, не подав Фрицу вида, что оно чем-то догадывается, и бежать в Трианон. Внезапно он остановился. – Да, но прежде всего… Боже мой! Бедный старик, я совсем о нем забыл! Прежде всего надо повидаться с Альтотасом – ведь я в любовном бреду забросил несчастного старика! Какой же я неблагодарный! Как я бесчеловечен! Бальзамо в лихорадочном возбуждении, охватившем его с некоторых пор, подошел к пружине, с помощью которой он привел в действие рычаг в потолке. В тот же миг подъемное окно опустилось. Бальзамо ступил на него и при помощи противовеса стал подниматься, все еще находясь в смятении, не думая ни о чем, кроме Лоренцы. Едва подъемное окно стало на место и Бальзамо оказался в комнате Альтотаса, голос старика поразил его слух и отвлек от мучительных раздумий. Однако, к великому изумлению Бальзамо, первые слова старика были сказаны не в упрек ему, как он того ожидал: старик встретил его настоящим взрывом веселья. Ученик поднял на учителя удивленный взгляд. Старик откинулся в своем необыкновенном кресле; он дышал шумно и с наслаждением, словно с каждым глотком воздуха становился моложе. Его глаза мрачно поблескивали, однако улыбка скрашивала их выражение; он в упор разглядывал своего посетителя. Бальзамо собрался с силами и с мыслями, не желая показывать свое смятение учителю, нетерпимо относившемуся к человеческим слабостям. В эту минуту Бальзамо почувствовал какую-то непривычную тяжесть в груди. Было очень душно, в комнате был разлит тяжелый, пресный, теплый, тошнотворный запах: этот же запах, правда, не такой сильный, Бальзамо почувствовал еще внизу: запах словно стелился по воздуху и напоминал пар, поднимающийся над озером или болотом по осени на рассвете или на закате. Запах словно материализовался и затуманил стекла. Оказавшись в этой душной атмосфере, Бальзамо почувствовал слабость, мысли его смешались, голова пошлакругом, ему почудилось, будто ему и отказывают силы и не хватает воздуху. – Учитель! – молвил он, ища глазами, за что бы уцепиться и пытаясь вздохнуть полной грудью. – Учитель, как вы можете здесь жить? Здесь нечем дышать! – Ты находишь? – Уф! – А мне, напротив, дышится легко! – шутливо отвечал Альтотас. – И как видишь, я здесь прекрасно живу! – Учитель! Учитель! – проговорил Бальзаме, ощущая все большую тяжесть. – Позвольте мне отворить окно, от паркета словно поднимаются пары крови. – Крови? Ты так думаешь?.. Крови! – воскликнул Альтотас, разражаясь смехом. – Да, да, я чувствую миазмы, исходящие от свежего трупа! Кажется, их можно потрогать руками – так они тяжелы; они давят мне и на мозг и на сердце. – Это верно, – насмешливо проворчал старик, – я уже замечал, что у тебя нежное сердце и очень хрупкий мозг, Ашарат! – Учитель, – обратился к Альтотасу Бальзаме, показывая на него пальцем, – учитель, у вас на руках кровь… Учитель! Кровь и на вашем столе… Учитель! Кровь – всюду, даже в ваших глазах, они мерцают, словно угли… Учитель! Царящий здесь запах, от которого у меня кружится голова, от которого я задыхаюсь, это запах крови! – Ну и что же? – невозмутимо проговорил Альтотас. – Ты что, разве в первый раз чувствуешь этот запах? – Нет. – Разве ты никогда не видел меня во время опытов? Разве ты сам их не проводил? – Но не с человеческой кровью!.. – вымолвил Бальзамо, вытирая рукою со лба пот. – Какое у тебя тонкое обоняние! – удивился Альтотас. – Никогда бы не подумал, что можно человеческую кровь отличить от крови животного. – Человеческая кровь! – пробормотал Бальзамо. Пошатываясь, он по-прежнему искал, на что бы опереться, и вдруг с ужасом заметил большой медный таз, внутренние стенки которого отсвечивали пурпуром свежепущенной крови. Огромный таз был наполовину полон. Бальзамо в ужасе отпрянул. – Это кровь! – вскрикнул он. – Откуда эта кровь? Альтотас не отвечал, продолжая пристально следить за малейшим изменением в лице Бальзамо. Внезапно Бальзамо взвыл. Он кинулся, словно хищная птица за добычей, к валявшемуся на полу клочку расшитой серебром шелковой ленты, к которой пристала длинная прядь черных волос. Пронзительный, полный невыносимой муки крик сменился гробовой тишиной. Потом Бальзамо медленно поднял ленту, о дрожью разглядывая прядь волос, зацепившуюся одним концом за золотую булавку, приколотую к ленте; с другой стороны прядь растрепалась, а на концах волос застыли капли крови. По мере того, как Бальзамо поднимал руку, дрожь становилась все заметнее. По мере того, как Бальзамо вглядывался в окровавленную ленту, он бледнел все сильнее. – А это откуда? – пробормотал он шепотом, однако достаточно громко, чтобы можно было уловить в его голосе вопрос. – Это? – переспросил Альтотас. – Да, это. – Лента для волос. – А волосы, волосы… В чем они? – Ты отлично видишь: в крови. – В какой крови? – Черт побери! Да в той, что была мне нужна для эликсира; в той, какую ты отказался для меня раздобыть; вот мне после твоего отказа и пришлось сделать это самому. – А эти волосы, эта прядь, эта лента… Где вы их взяли? Ведь все это не могло принадлежать младенцу. – Кто тебе сказал, что я прирезал младенца? – невозмутимо проронил Альтотас. – Разве вам для эликсира была нужна не детская кровь? – вскричал Бальзамо. – Вы же сами мне сказали! – Или кровь девственницы, Ашарат.., или девственницы… Альтотас протянул иссохшую руку к склянке с какой-то жидкостью и с наслаждением, смакуя, отпил глоток и продолжал самым естественным и потому особенно пугающим тоном: – Ты хорошо сделал, Ашарат, ты мудро и предусмотрительно поступил, поместив эту женщину прямо у Меня под ногами, почти на расстоянии вытянутой руки. Человечеству не на что пожаловаться, а закону не во что вмешиваться. Хе, хе! Не ты мне поставил эту девственницу, я сам ее взял. Хе, хе. Спасибо, дорогой ученик, спасибо, милый Ашарат! Он опять поднес склянку к губам. Бальзамо выронил из рук прядь волос – его ослепила страшная догадка. Прямо против него огромный мраморный стол старика, заваленный обыкновенно травами, книгами, заставленный склянками, был теперь покрыт большим белым шелковым покрывалом с темными цветами; кровавые отблески от лампы Альтотаса падали на это покрывало, и под ним угадывались пугающие очертания, на что не сразу обратил внимание Бальзамо. Он взял покрывало за один угол и дернул на себя. Волосы у него на голове зашевелились, он задохнулся от крика: под саваном он увидел труп Лоренцы. Она вытянулась во всю длину стола, смертельная бледность была разлита по ее лицу, однако губы еще морщились в улыбке, а голова была откинута, будто изнемогая под тяжестью длинных волос. Над ключицей зияла огромная рана, из которой уже не сочилась кровь. Руки ее успели застыть, глаза были плотно прикрыты бледными веками сиреневого оттенка. – Да, кровь девственницы, три последние капли артериальной крови девственницы – вот что мне было необходимо, – проговорил старик, в третий раз прикладываясь к склянке. – Ничтожество! – крикнул Бальзамо, и этот отчаянный крик отозвался в каждой клеточке его существа. – Умри же! Знай, что она уже четыре дня, как стала моей любовницей, моей возлюбленной, моей женой! Ты убил ее напрасно… Она не была девственницей! Ресницы Альтотаса дрогнули при этих словах, будто глаза хотели выскочить из орбит под действием электрического удара. Зрачки его страшно расширились, челюсти скрипнули, несмотря на отсутствие зубов, склянка выскользнула из рук, упала на пол и разлетелась на куски, а сам старик, потрясенный и поверженный, стал медленно и тяжело заваливаться в кресле. Бальзамо с рыданиями склонился над телом Лоренцы и упал без чувств, прижавшись губами к ее окровавленным волосам.  Глава 16. ЧЕЛОВЕК И БОГ   Минуты, похожие на легкокрылых богинь, взявшись за руки, имеют обыкновение медленно парить над несчастным, зато стремительно проносятся над головами счастливцев; минуты беззвучно пали, сложив крылья, в комнате, полной рыданий и слез: время остановилось. С одной стороны была смерть, с другой – агония. А посредине царило отчаяние, столь же мучительное, как агония, такое же бездонное, как смерть. Бальзамо не проронил ни звука с той самой минуты, как у него из груди вырвался душераздирающий крик. Со времени ошеломляющего открытия, сразившего злорадного Альтотаса, Бальзамо не двинулся с места. А мерзкий старик, безжалостно сброшенный с высоты бессмертия и попавший в условия жизни простых смертных, казалось, чувствовал себя раненой птицей, свалившейся с небес прямо в озеро, на поверхности которого она бьется, не имея сил расправить крылья. Недоумение, написанное на его бледном взволнованном лице, свидетельствовало о крайней растерянности старика. Действительно, Альтотас даже не давал себе труда сосредоточиться с той минуты, как цель его жизни, которая казалась ему непоколебимой, словно скала, в одно мгновение растаяла на его глазах, как дым. Его угрюмое и безмолвное отчаяние напоминало отчасти отупение. Для человека, не знакомого со стариком, его молчание могло бы, вероятно, показаться задумчивостью, попыткой найти выход из создавшегося положения; для Бальзамо, даже не повернувшего в его сторону головы, было ясно, что это – агония, что его могуществу, разуму, жизни приходит конец. Альтотас не сводил глаз с разбитой склянки, олицетворявшей для него гибель его надежд; можно было подумать, что он пересчитывает бесчисленные осколки: разлетевшись, каждый из этих осколков словно сократил жизнь старика на один день; можно было подумать, что он хотел взглядом собрать драгоценную, растекшуюся по паркету жидкость, которую он совсем недавно считал залогом своего бессмертия. Когда боль разочарования становилась невыносимой, старик поднимал затуманенный взор на Бальзамо, а потом переводил его на труп Лоренцы. В такие минуты он походил на попавшего в ловушку дикого зверя, которого охотник находит поутру пойманным за лапу; охотник долго пинает его ногой, так и не заставив повернуться к нему мордой, а когда человек закалывает его охотничьим ножом или ружейным штыком, зверь косит в его сторону налитым кровью глазом, в котором – и ненависть, и жажда мести, и упрек, и удивление. «Ужели возможно, – говорил взгляд старика, еще довольно выразительный, несмотря на близкую кончину, – мыслимо ли, чтобы столько несчастий, столько поражений свалилось на мою голову, а всему виной – этот ничтожный человек, всего в нескольких шагах от меня стоящий на коленях перед такой заурядностью, как эта мертвая женщина? Ведь это противоестественно, антинаучно, это противоречит здравому смыслу, чтобы такое грубое создание, как мой ученик, обмануло такого необыкновенного учителя, как я. Не чудовищно ли, наконец, что пылинка на полном ходу остановила колесо великолепной стремительно мчавшейся повозки?» Бальзаме был разбит, повержен; он не издавал ни единого звука, не мог шевельнуть пальцем; в его воспаленном мозгу не рождалось ни одной мысли, словно жизнь его была кончена. Лоренца, его Лоренца! Лоренца, его жена, его кумир! Вдвойне дорогое ему существо, воплощавшее в себе для него ангела чистоты и любимую женщину! Лоренца, дарившая ему наслаждение и славу, настоящее и будущее, силу и веру! Лоренца, сочетавшая в себе все, что он любил, все, чего он желал, все, к чему стремился в жизни! Лоренца навсегда была для него потеряна! Он не плакал, не рыдал, не вздыхал. Едва ли он успел осмыслить, какое ужасное несчастье пало на его голову. Он был похож на несчастного, застигнутого наводнением в своей постели в кромешной темноте; ему снится, что вокруг – вода; потом он просыпается, раскрывает глаза и, видя, что его вот-вот накроет ревущая волна, не успевает даже крикнуть, прежде чем наступает небытие. Вот уже несколько часов Бальзаме казалось, что он погребен и лежит глубоко в земле; сквозь невыносимую боль он принимал все происходившее за одно из тех кошмарных сновидений, что посещают умирающих в ночь перед кончиной. Для него не существовало более Альтотаса, а значит, не было в его сердце ни ненависти, ни жажды мщения. Для него не было более Лоренцы, а вместе с ней были навсегда потеряны жизнь и любовь. Сон, тьма, небытие! Так проходило время – ненавистное, неслышное, бесконечное – в этой комнате, где кровь остывала, отдав свою животворную силу требовавшим того частицам. Неожиданно среди ночного безмолвия три раза прозвенел колокольчик. Очевидно, Фриц знал, что хозяин находится у Альтотаса, потому что колокольчик звонил в комнате старика. Резкий звонок растаял в воздухе – Бальзамо даже не поднял головы. Спустя несколько минут колокольчик зазвонил вновь, однако Бальзамо был по-прежнему в состоянии оцепенения. Фриц выдержал паузу, однако меньшую, чем та, что разделяла первые два звонка, и в третий раз в комнате нетерпеливо зазвонил назойливый колокольчик. Нимало не удивившись, Бальзамо медленно поднял голову, вопросительно глядя в пространство с важностью мертвеца, восставшего из гроба. Так, должно быть, смотрел Лазарь, когда голос Христа трижды воззвал к нему. Колокольчик звонил не умолкая. Его все возраставшая настойчивость пробудила, наконец, интерес у возлюбленного Лоренцы. Он отнял руку от трупа. Тепло оставило его, но так и не перетекло в тело Лоренцы. «Великая новость или большая опасность, – сказал себе Бальзамо. – Хорошо бы, если бы это была опасность!» Он поднялся на ноги. – «А почему, собственно говоря, я должен отвечать на этот зов?» – продолжал он, не слыша того, как гулко отозвались его слова под мрачными сводами похожей на склеп комнаты. – Может ли отныне что-нибудь меня заинтересовать или напугать в этом мире? Словно отвечая ему, колокольчик так оглушительно зазвенел медным языком по бронзовым бокам, что язык не выдержал, сорвался и упал на стеклянную реторту: она звякнула и разлетелась на мелкие кусочки. Бальзамо не стал долее упорствовать; да кроме того, было важно, чтобы ни единая душа, в том числе и Фриц, не застали его в этой комнате. Он размеренным шагом подошел к пружине, привел ее в действие и встал на подъемное окно, плавно опустившее его в оружейную комнату. Проходя мимо дивана, он задел шаль, упавшую с плеч Лоренцы, которую безжалостный старик, невозмутимый, как сама смерть, унес в своих лапах. Прикосновение шали, еще более волнующее, чем прикосновение самой Лоренцы, вызвало у Бальзамо дрожь. Он взял шаль в руки и прижался к ней губами, удерживая рыдания. Потом он подошел к двери, ведшей на лестницу, и отворил ее. На верхней ступеньке стоял бледный, запыхавшийся Фриц. В одной руке он держал факел, а другой продолжал машинально дергать шнурок звонка, с нетерпением ожидая появления хозяина. При виде Бальзамо он сначала удовлетворенно вскрикнул, потом из груди его снова вырвался крик, на сей раз – удивленный и испуганный. Не понимая причину испуга Фрица, Бальзамо взглянул на него вопросительно. Фриц ничего не ответил, однако позволил себе, несмотря на глубокую почтительность, взять хозяина за руку и подвести его к огромному венецианскому зеркалу, украшавшему полку камина, через который можно было проникнуть в комнату Лоренцы. – Взгляните, ваше превосходительство! – сказал он, указывая Бальзамо на его собственное отражение. Бальзамо содрогнулся. Затем по лицу его пробежала горькая усмешка, свойственная глубоко страдающим или неизлечимо больным людям. Теперь он понимал, что в его облике так напугало Фрица. За один час Бальзамо состарился лет на двадцать: глаза утратили блеск, исчез румянец; черты лица застыли, взгляд стал безучастным, на губах запеклась кровь, огромное кровавое пятно растеклось по белоснежной когда-то батистовой рубашке. Бальзамо с минуту разглядывал себя не узнавая, потом с решимостью вперил взгляд в глаза смотревшему на него из зеркала незнакомцу. – Да, Фриц, да, – молвил он, – ты прав. – Заметив, что верный слуга обеспокоен, он спросил; – Зачем ты меня звал? – Это из-за них, хозяин. – Из-за них? – Да. – Кто же это? – Ваше превосходительство! – прошептал Фриц, наклоняясь к уху Бальзамо. – Там пять верховных членов. Бальзамо вздрогнул. – Все пятеро? – спросил он. – Да. – Они внизу?, – Да. – Одни? – Нет. При каждом из них – вооруженный лакей, слуги дожидаются во дворе. – Они пришли все вместе? – Да, хозяин, и они уже начинают терять терпение, вот почему я так долго и громко звонил. Не пытаясь скрыть под кружевным жабо кровавое пятно, даже не приводя себя в порядок, Бальзамо стал спускаться по лестнице, справившись у Фрица, где расположились гости: в гостиной или в большом кабинете. – В гостиной, ваше превосходительство, – отвечал Фриц, следуя за хозяином. Спустившись до конца лестницы, он отважился задержать Бальзамо. – Не будет ли каких-нибудь приказаний вашего превосходительства? – Нет, Фриц. – Ваше превосходительство… – робко пробормотал Фриц. – Что такое? – ласково обратился к нему Бальзамо. – Ваше превосходительство отправляется к ним без оружия? – Да, без оружия. – Даже без шпаги? – Зачем мне шпага, Фриц? – Не знаю, право, – замялся преданный слуга, опустив глаза, – я думал.., я полагал.., я боялся, что… – Ну хорошо, вы свободны, Фриц. Фриц пошел было прочь и снова вернулся. – Разве вы не слыхали, что я сказал? – спросил Бальзамо. – Ваше превосходительство! Я хотел только сказать, что ваши двухзарядные пистолеты лежат в шкатулке черного дерева на золоченом столике. – Идите, говорят вам! – сказал Бальзамо. И вошел в гостиную.  Глава 17. СУД   Фриц был совершенно прав, гости Бальзамо явились в дом на улице Сен-Клод далеко не с мирными намерениями и были отнюдь не благожелательно настроены. Пять всадников сопровождали дорожную карету, в которой прибыли пять верховных членов ложи. Пятеро надменных господ мрачного вида были вооружены до зубов; они заперли ворота и стали их охранять в ожидании хозяев. Кучер и два лакея, сидевшие на облучке кареты, прятали под плащами охотничьи ножи и мушкетоны. Все эти люди прибыли на улицу Сен-Клод не с визитом, а, скорее, для нападения. Кроме того, такое ночное вторжение страшных людей, которых признал Фриц, такое взятие приступом особняка сначала вселило в немца невыразимый ужас. Он попытался было преградить непрошеным гостям путь, как вдруг увидел в глазок эскорт и приметил оружие. Однако всесильные условные знаки – неумолимое свидетельство права прибывших на вторжение – не позволили ему вступать в пререкания. Едва ступив за ворота, пришельцы, словно бывалые служаки, заняли места на страже у каждого выхода из дома, даже не пытаясь скрыть своих недоброжелательных намерений. Поведение мнимых слуг во дворе и в коридорах, так же как их так называемых хозяев в гостиной, не предвещало, по мнению Фрица, ничего хорошего; вот почему он звонил так неистово, пока вовсе не оборвал колокольчик. Ничему не удивляясь, никак не готовясь к встрече, Бальзаме вошел в гостиную. Фриц уже успел зажечь здесь все свечи, что входило в его обязанности, когда в доме бывали посетители. Бальзамо увидел пятерых гостей, сидевших в креслах; ни один из них не поднялся при появлении хозяина. Хозяин дома вежливо им поклонился. Только после этого они встали и надменно кивнули ему в ответ. Он сел в кресло напротив, не замечая или Делая вид, что не замечает, как странно расположились присутствовавшие. В самом деле, пять кресел стояли полукругом, подобно античному трибуналу, с председателем посредине, а кресло Бальзамо, стоявшее как раз против председательского, занимало место, которое в соборах или преториях отводилось обыкновенно обвиняемому. Бальзамо не пожелал заговорить первым, как он поступил бы при других обстоятельствах; он смотрел невидящим взглядом, так и не оправившись от удара. – Кажется, ты нас понял, брат, – обратился к нему председатель или, вернее, тот, кто занимал центральное кресло. – Однако ты не очень-то торопился нас увидеть, мы даже подумывали послать кого-нибудь на поиски. – Я вас не понимаю, – просто ответил Бальзамо. – А у меня сложилось иное мнение, когда я увидел, как ты с виноватым видом садился против нас. – С виноватым видом? – рассеянно пролепетал Бальзамо и пожал плечами. – Не понимаю, – повторил он. – Сейчас мы тебе все объясним, это будет несложно, судя по твоему бледному лицу, потухшему взору, дрожащему голосу… Можно даже подумать, что тебе отказывает слух. – Я хорошо вас слышу, – возразил Бальзамо, качая головой, словно пытался отделаться от надоевшей мысли. – Ты, вероятно, помнишь, брат, – продолжал председатель, – что на последнем заседании верховный комитет представил свое мнение о том, что среди высших чинов ордена кто-то замышляет предательство? – Возможно.., да.., не отрицаю. – Ты отвечаешь так, как подобает человеку с нечистой совестью. Возьми же себя в руки.., не губи себя сам. Отвечай ясно, четко, как того требует занимаемое тобою высокое положение. Ответь мне так, чтобы мы могли убедиться в твоей непричастности, потому что мы явились без предубеждения, без ненависти. Мы олицетворяем закон: он начинает действовать только после того, как судья выслушает все стороны. Бальзамо не проронил ни звука. – Повторяю тебе, Бальзамо, и мое предупреждение будет рассматриваться как сигнал к бою: я собираюсь атаковать тебя с мощным оружием в руках, так защищайся же! Видя, что Бальзамо безучастен и неподвижен, присутствовавшие с удивлением переглянулись, а затем перевели глаза на председательствовавшего. – Ты слышал, что я сказал, Бальзамо? – повторил председатель. Бальзамо утвердительно кивнул головой. – Я по-дружески, по-братски предупредил тебя и дал тебе понять о цели моего допроса. Итак, ты предупрежден: берегись! Я начинаю. После полученного свыше предупреждения братство избрало пятерых членов и поручило им следить в Париже за тем из братьев, на которого нам указали как на предателя. Наши сведения не вызывают сомнений; как правило, мы получаем их, насколько тебе известно, от преданных сыщиков или из верных источников, а также принимаем во внимание таинственные природные явления, известные пока только нам. Итак, у одного из нас ты вызвал подозрение, а мы знаем, что он еще никогда не ошибался; тогда мы стали держаться настороже и начали за тобой следить. Бальзамо слушал, не проявляя ни малейшего беспокойства, словно вообще не понимал, о чем идет речь. Председательствовавший продолжал: – За таким человеком, как ты, следить нелегко: ты повсюду вхож, твоя задача – бывать там, где живут наши недруги, где они имеют хоть какую-нибудь власть. У тебя в распоряжении огромные средства, которые общество предоставляет тебе для окончательной победы ордена. Мы долгое время пребывали в сомнении, видя, как тебя посещают такие наши враги, как Ришелье, Дю Барри, Роан. Кроме того, на последнем нашем собрании на улице Платриер ты произнес полную любопытных противоречий речь, убедившую нас в том, что твоя задача заключается в том, чтобы лестью и дружбой с этими неисправимыми людьми заманить их в пропасть. Мы некоторое время с пониманием относились к твоему таинственному поведению, надеясь на благоприятный результат, однако нас ждало разочарование. Бальзамо был по-прежнему неподвижен, невозмутим, и председатель почувствовал нетерпение. – Три дня назад были разосланы пять указов о заточении без суда и следствия. Их потребовал у короля господин де Сартин. Они были незамедлительно составлены, подписаны и в тот же день доставлены пяти из наших главных агентов, наиболее верным братству членам, преданным, живущим в Париже. Все пятеро были арестованы и препровождены: двое – в Бастилию, где содержатся в строжайшей тайне; двое – в Венсен, в подземную тюрьму; один – в Бисетр, в одну из самых страшных одиночных камер. Ты слышал обо всех этих подробностях? – Нет, – отвечал Бальзамо. – Вот это странно, судя по тому, что мы знаем о твоих связях с могущественными лицами в королевстве. Но еще более странно вот что! Бальзамо насторожился. – Чтобы арестовать пятерых верных братьев, господин де Сартин должен был иметь перед глазами единственную запись, в которой упоминаются все пять жертв. Эта записка была адресована тебе Верховным Советом в тысяча семьсот шестьдесят девятом году и ты самолично должен был посвятить всех пятерых в члены братства с немедленным присвоением им предписанного Советом звания. Бальзамо жестом дал понять, что ничего такого не припоминает. – Я сейчас помогу тебе вспомнить. Пять упомянутых человек были представлены пятью арабскими иероглифа» ми, а иероглифы соответствовали в посланной тебе записке именам и шифрам новых членов. – Допустим, что так, – согласился Бальзамо, – Ты признаешь это? – Я готов признать все, что вам будет угодно. Председательствовавший взглянул на заседателей, словно призывая их принять во внимание это признание.. – В той же самой записке, единственной, – заметь, – могущей опорочить братьев, – продолжал он, – было еще одно имя, помнишь? Бальзамо не проронил в ответ ни звука. – Это имя было: «граф Феникс»! – Согласен, – молвил Бальзамо. – Имена пятерых братьев попали в указ, а твое имя было выслушано при дворе или в приемной министра с благосклонностью, с любовью… Почему? Если наши братья заслужили тюрьму, ты тоже ее заслуживаешь. Что ты на это скажешь? – Ничего. – А-а, я предвижу твое возражение. Ты можешь сказать, что полиция проведала об именах менее известных братьев, а твое имя – имя посла и могущественного лица – не могло не вызвать у полицейских уважения; ты даже можешь сказать, что твое имя не вызвало подозрений. – Я не буду это отрицать. – Твоя гордыня переживет твое доброе имя!.. Полиция могла узнать их имена только из тайной записки, направленной тебе Верховным Советом, и вот каким образом она это сделала… Ты держал ее в шкатулке, не правда ли? Однажды из твоего дома вышла женщина со шкатулкой под мышкой. Ее видел один из наших наблюдателей и следовал за ней до особняка начальника полиции в пригороде Сен-Жермен. Мы могли задушить несчастье в зародыше: стоило нам забрать шкатулку и арестовать эту женщину, как все успокоилось бы и ничто не вышло бы из-под нашего надзора. Однако мы подчинились параграфам нашего устава, предписывающего почитать оккультные науки, с помощью которых некоторые из членов братства служат общему делу, даже когда эти средства кажутся всем предательством или неосторожностью. Было похоже, что Бальзамо одобрил это утверждение едва заметным жестом. Однако если бы он не был до этого неподвижен, его жест мог бы остаться незамеченным. – Эта женщина дошла до самого начальника полиции, – продолжал председатель. – Она вручила ему шкатулку, и все открылось, верно? – Совершенно верно. Председатель поднялся. – Кто была эта женщина? – воскликнул он. – Красивая, страстная, преданная тебе душой и телом, нежно тобой любимая, умная, ловкая и проворная, словно один из ангелов тьмы, помогающих человеку преуспеть в совершении зла? Это была Лоренца Фелициани, твоя жена, Бальзамо! Бальзамо взвыл от отчаяния. – Теперь мы тебя убедили? – спросил председатель. – Ваше решение? – спросил Бальзамо. – Я не договорил. Спустя четверть часа после того, как она вошла к начальнику полиции, ты тоже вошел туда. Она посеяла предательство, а ты пришел собрать плоды вознаграждения. Как покорная служанка, она взяла на себя совершение преступления, ты же явился, чтобы довершить подлое дело. Лоренца вышла одна. Ты, несомненно, отступился от нее и не хотел порочить свое имя, появляясь в ее обществе. Ты вышел с торжествующим видом вместе с графиней Дю Барри, прибывшей туда по твоему приглашению, чтобы получить из твоих рук сведения, за которые ты хотел получить мзду… Ты сел в карету этой шлюхи, словно перевозчик в лодку с грешницей Марией Египетской; ты оставил губительные для нас бумаги у господина де Сартина, но забрал шкатулку, которая могла погубить тебя в наших глазах. К счастью, мы все видели! Свет небесный освещает наши добрые дела… Бальзамо молча поклонился. – А теперь я могу сообщить тебе наше решение, – прибавил председатель. – В Верховный Совет поступили сведения о двух предателях; один из них – женщина, твоя сообщница, которая, возможно, действовала без злого умысла, однако нанесла ущерб нашему делу, раскрыв одну из наших тайн; другой – ты, учитель, ты. Великий Копт; ты, светлый луч, трусливо спрятавшийся за спину этой женщины, чтобы скрыть свое предательство. Бальзамо медленно поднял бледное лицо и пристально посмотрел на посланцев; его взгляд горел огнем, который он вынашивал в своей душе с самого начала допроса. – Почему вы обвиняете эту женщину? – спросил он. – Мы знаем, что ты попытаешься ее защищать. Мы знаем, что ты любишь ее До самозабвения, что ты отдаешь ей предпочтение перед другими женщинами. Мы знаем, что она – настоящее сокровище для твоей науки, для твоего счастья, для твоего состояния. Мы знаем, что она для тебя – орудие, которому нет равных в мире. – Вам и это известно? – спросил Бальзамо. – Да, нам это известно, и мы можем через ее посредство заставить тебя больше страдать, чем если бы мы стали мстить тебе. – Договаривайте… Председатель встал. – Вот приговор: Джузеппе Бальзамо – предатель; он нарушил клятвы, однако его знания безграничны, они полезны ордену. Бальзамо должен жить ради преданного им дела; он принадлежит братству, хотя и отрекся от него. – Ага! – мрачно процедил Бальзамо, с загнанным видом озираясь по сторонам. – Пожизненное заключение предотвратит общество от его новых вероломных предательств; в то же время оно даст возможность братьям извлечь из Бальзамо пользу, которую они вправе ожидать от каждого из своих членов. Что же касается Лоренцы Фелициани, ужасное наказание… – Погодите, – совершенно невозмутимо проговорил Бальзамо. – Вы забываете, что я еще не произнес речи в свое оправдание; обвиняемый имеет право высказаться… Мне довольно будет одного слова, одного-единственного документа. Подождите меня, я вам сейчас принесу обещанное доказательство. Посланцы с минуту совещались. – Вы опасаетесь, что я покончу с собой? – горько улыбаясь, спросил Бальзамо. – Если бы я захотел, это уже было бы сделано. В этом перстне столько яду, что его хватило бы на всех вас, стоит только его открыть. Вы боитесь, что я убегу? Так пошлите кого-нибудь вместе со мной, если угодно. – Иди! – сказал председатель. Бальзамо удалился; скоро стало слышно, как он тяжело спускается по лестнице. И вот он вошел в гостиную. Он нес на плече окоченевший труп Лоренцы с мертвенно бледным лицом, ее белая рука свисала до самой земли. – Вот женщина, которую я обожал, вот все мое сокровище, мое единственное счастье, моя жизнь; вот та, которая предала, как вы говорите! – вскричал он. – Вот она! Берите ее! Бог нас уже наказал, господа, – прибавил он. Резким, словно вспышка, движением он взял труп на руки и швырнул так, что он покатился по полу к ногам судей; длинные волосы и безжизненные руки мертвой женщины вот-вот должны были коснуться в ужасе отпрянувших заговорщиков; при свете ламп на лебединой шее Лоренцы зияла страшная кровавая рана. – Теперь говорите, – прибавил Бальзамо. Объятые ужасом судьи закричали в один голос и бежали в невыразимом смятении. Вскоре со двора донеслись конское ржание и топот; скрипнули ворота, потом торжественная тишина опустилась на мертвую женщину и безутешного мужчину.  Глава 18. БОГ И ЧЕЛОВЕК   В то время, как между Бальзаме и пятью верховными членами происходила описанная нами сцена, в других комнатах особняка все оставалось без видимых изменений; только появление вернувшегося за трупом Лоренцы Бальзамо заставило старика снова пережить недавние события. Видя, как Бальзамо взваливает на плечи труп и идет с ним вниз, он подумал, что в последний раз видит человека, чье сердце он разбил; он испугался, что Бальзамо его покинет навсегда; для человека, сделавшего все возможное, чтобы не умереть, это было страшно вдвойне. Он не знал, почему Бальзамо уходит, куда он идет, и он позвал: – Ашарат! Ашарат! Это было его детское имя: старик надеялся, что оно могло скорее других разбудить чувства Бальзамо. Однако Бальзамо продолжал спускаться. Когда он был внизу, он даже не подумал снова поднять окно и вскоре исчез из виду в темном коридоре. – Так вот, значит, что такое человек! – воскликнул Альтотас. – Слепое неблагодарное животное! Вернись, Ашарат, вернись! Неужто ты предпочитаешь нелепую игрушку, зовущуюся женщиной, человеческому совершенству, которое воплощаю в себе я? Ты отдаешь предпочтение минуте перед вечностью! – Нет! – кричал он в следующее мгновение. – Нет! Негодяй обманул своего учителя, он как подлый разбойник, играл на моем доверии; он боялся, что я буду жить и превзойду его в науках; он хотел унаследовать плоды моего многолетнего труда, который я почти довел до конца; он поставил ловушку мне – мне! – своему учителю, своему благодетелю. Ах, Ашарат!.. Старик распалялся от гнева, на его щеках заиграл лихорадочный румянец; в полуприкрытых глазах засветился огонек, напоминавший фосфоресцирующие лампочки, какие дети, святотатствуя, вставляют в пустые глазницы человеческого черепа. Он продолжал кричать: – Вернись, Ашарат, вернись! Берегись: тебе известно, что я знаю проклятия, порождающие пожар, пробуждающие сверхъестественные силы. Однажды я уже призывал на помощь сатану, того самого, которого в древности волшебники называли Пегором, – это было в горах Гада; сатана, вынужденный оставить темные глубины преисподней, явился мне. Я беседовал с семью ангелами – орудиями Божьего гнева на той самой горе, где Моисей получил скрижали с Божьими заповедями; стоило мне только захотеть, и вспыхнул огонь в священном семиогненном треножнике, который Троян похитил у иудеев… Берегись, Ашарат, берегись! Ответом ему была тишина. Голова его все больше затуманивалась, он заговорил придушенно: – Разве ты не видишь, несчастный, что сейчас я умру, как самый обыкновенный человек? Послушай, ты можешь вернуться, Ашарат, я не причиню тебе зла. Вернись! Я готов отказаться от огня, не бойся злых сил, не бойся семи ангелов мщения. Я отказываюсь от мести, хотя мог бы так страшно тебя ударить, что ты потерял бы разум и стал бы холоден, как мрамор, потому что я умею останавливать кровообращение, Ашарат. Ну вернись же, я не сделаю тебе ничего плохого. Напротив, ты знаешь, я могу принести тебе столько пользы!.. Ашарат, не покидай меня, сохрани мне жизнь, и все сокровища, все мои тайны перейдут к тебе! Помоги мне выжить, Ашарат, помоги, и я всему тебя научу… Смотри!.. Смотри!.. Он указывал глазами и трясущейся рукой на бесчисленные предметы, бумаги и свитки, которыми была завалена вся комната. Он ждал, прислушиваясь к себе, чувствуя, как его покидают силы. – А-а, ты не идешь, – продолжал он, – думаешь, я так просто умру и все тебе достанется после моей смерти? Да ведь ты виновник моей гибели! Безумец! Ты мог бы узнать, о чем говорится в древних манускриптах, которые только мне под силу разобрать. Продлись моя жизнь, ты мог бы овладеть моими знаниями, ты мог бы воспользоваться всем, что я собрал за свою жизнь. Так нет же, тысячу раз нет, тебе ничего не достанется после меня! Остановись, Ашарат! Ашарат, вернись хоть на минуту, хотя бы для того только, чтобы увидеть, как рухнет этот дом, чтобы полюбоваться великолепным зрелищем, уготованным для тебя. Ашарат! Ашарат! Ашарат… Ничто не ответило ему, потому что как раз в это время Бальзамо держал речь перед верховными членами, показывая им тело убитой Лоренцы. Покинутый старик от отчаяния кричал все пронзительнее, его хриплые завывания проникали во все щели, неся с собой ужас, подобно рычанию тигра, разорвавшего цепь или перегрызшего прутья клетки. – А-а, ты не возвращаешься! – выл Альтотас. – А-а, ты меня презираешь! А-а, ты рассчитываешь на мою слабость! Что ж! Сейчас ты увидишь!.. Огонь! Огонь! Огонь! Он с такой ненавистью выкрикнул эти слова, что Бальзамо, покинутый разбежавшимися в ужасе посетителями, очнулся и стряхнул с себя задумчивость. Он снова поднял на руки тело Лоренцы, поднялся по лестнице, положил труп на диван, где всего два часа назад Лоренца спала сном праведницы, и, встав на подъемное окно, внезапно предстал перед Альтотасом. – Наконец-то! – крикнул опьяневший от радости старик. – Ты испугался! Ты понял, что я могу за себя отомстить. Ты пришел и хорошо сделал, потому что еще мгновение – и я поджег бы эту комнату. Взглянув на него. Бальзаме пожал плечами, однако не проронил ни слова в ответ. – Я хочу пить! – закричал Альтотас. – Я хочу пить, подай мне воды, Ашарат. Бальзамо ничего не ответил, не пошевелился; он пристально смотрел на умирающего, словно хотел до мельчайших подробностей запомнить, как тот будет умирать. – Ты слышишь меня? – ревел Альтотас. – Слышишь?.. В ответ – то же молчании, все та же неподвижность безучастного зрителя – Ты меня слышишь, Ашарат? – взвыл старик в последнем приступе гнева. – Воды! Дай мне воды! Лицо Альтотаса менялось на глазах. Не было больше блеска во взгляде, только едва мерцали тусклые огоньки; со щек сошел румянец; почти не слышно было дыхания; его длинные нервные руки, в которых он, как ребенка, унес Лоренцу, приподнимались теперь, но словно по инерции, и суетливо двигались, похожие на щупальца полипа; злоба лишила его немногих сил, вернувшихся было к нему в минуту отчаяния. – Ха, ха! Ты, верно, думаешь, что я слишком медленно умираю! Ты хочешь меня уморить жаждой! Ты с вожделением поглядываешь на мои рукописи, на мои сокровища! Ты уверен, что они уже в твоих руках! Погоди же! Погоди! Сделав над собой нечеловеческое усилие, Альтотас достал из-под подушек своего кресла флакон и открыл его. От соприкосновения с воздухом содержимое стеклянного сосуда вспыхнуло огнем и выплеснулось наружу; Альтотас стал брызгать вокруг себя огненной струей. В тот же миг рукописи, сваленные в кучу вокруг кресла старика, разбросанные по комнате книги, свитки, с огромным трудом добытые из пирамид Хеопса, а также во время первых раскопок в Геркулануме, вспыхнули, словно порох. Огненная река разлилась по мраморному полу и явила взгляду Бальзамо нечто похожее на один из пылающих кругов ада, о которых рассказывает Данте. Альтотас несомненно рассчитывал на то, что Бальзамо бросится в огонь спасать главное достояние, которое старик решил унести с собой в могилу, однако он ошибался: Бальзамо был по-прежнему спокоен, он укрылся на опускном люке, где был неуязвим для пламени. Пламя охватило Альтотаса, но он не испугался, а, казалось, почувствовал себя в своей стихии; огонь действовал на него, как на гипсовую саламандру, украшающую фронтоны наших древних замков; огонь не жег его, а будто ласково лизал своими пылающими языками. Бальзамо по-прежнему не сводил со старика глаз. Огонь перекинулся на дерево, и за пламенем стало не видно старика. Огонь плясал у подножия дубового массивного кресла, на котором восседал Альтотас, и – странная вещь! – хотя пламя уже охватило нижнюю часть его туловища, было Очевидно, что он этого не чувствует. Напротив, прикосновение языков пламени действовало на него, казалось, благотворно: мускулы умирающего постепенно ослабли, и выражение неведомого доселе блаженства застыло на его лице. Разлучившись с телом в свой последний час, старый пророк на огненной колеснице словно был готов вознестись на небеса. Он был всемогущ в этот последний час, дух уже отлетел от тела. Он был уверен в том, что ему уже нечего ждать, и устремился к высшим сферам, куда уносил его огонь. С этой минуты глаза Альтотаса, ожившие в первых отблесках пламени, стали смотреть в никуда, в пространство между небом и землей, словно пытались обогнать убегающую даль. Старый волшебник был тих и смиренен; он наслаждался каждым своим ощущением, слушал в себе боль, словно последний звук, доносившийся с земли; старик тихо прощался с могуществом, с жизнью, с надеждой. – Я умираю без сожаления, – говорил он. – Я всем владел на земле; я все изведал; я совершил все, что дано совершить человеку на земле; я был близок к бессмертию! Бальзамо захохотал, и дикий этот хохот привлек внимание старика. Альтотас бросил на него сквозь огненную пелену полный величия взгляд – Да, ты прав, – молвил он, – есть одно обстоятельство, которое я упустил из виду, это Бог! И, как если бы это магическое слово вырвало из него душу, Альтотас откинулся в кресле. Он отдал Богу последний вздох, который так надеялся оставить при себе навсегда! Бальзаме вздохнул. Не пытаясь ничего спасти из священного огня, на который лег умирать этот новоявленный Зороастр, Бальзамо снова спустился к Лоренце и Отпустил пружину, после чего подъемное окно поднялось к потолка скрыв от его глаз огромное пекло, напоминавшее кратер вулкана. Всю следующую ночь огонь, как ураган, гудел над головой Бальзамо, однако он ничего не делал для того, чтобы погасить пламя или убежать от него: он не чувствовал никакой опасности рядом с бесчувственным телом Лоренцы. Однако, вопреки его ожиданию, огонь стих после того, как выгорел весь верхний этаж вплоть до кирпичной сводчатой крыши и языки пламени слизнули дорогие лепные украшения. Бальзамо услышал похожие на рев Альтотаса последние завывания пламени, умиравшего с жалобными стонами.  Глава 19. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГЕРОИ СНОВА ОПУСКАЮТСЯ НА ЗЕМЛЮ   Герцог де Ришелье находился в спальне своего версальского особняка, где он пил шоколад с ванилью в обществе Рафте, требовавшего от него отчета Герцог был очень занят своим лицом, издали рассматривая себя в зеркале, и потому почти не обращал внимания на более или менее точные расчеты своего секретаря. Неожиданно стук каблуков в приемной возвестил о приходе посетителя, и герцог поспешно допил шоколад, беспокойно поглядывая на дверь. Бывали часы, когда герцог де Ришелье, подобно состарившейся кокетке, мог принимать далеко не всех. Камердинер доложил о приходе барона де Таверне. Герцог, вероятно, собирался придумать какую-нибудь отговорку и перенести визит своего друга на другой день или хотя бы на другое время, однако едва дверь отворилась, как резвый старикашка влетел в комнату, на ходу небрежно сунул руку маршалу и плюхнулся в глубокое кресло, жалобно скрипнувшее не столько под его тяжестью, сколько от удара. Ришелье наблюдал за другом, напоминавшим фантастического персонажа Гофмана. Он услышал скрип кресла, потом тяжелый вздох и обернулся к гостю. – Ну, барон, что новенького? – спросил он. – Ты тосклив, как сама смерть. – Тосклив!.. – повторил Таверне. – Тосклив… – Черт побери! От радости, как мне кажется, так не Вздыхают. Барон взглянул на маршала с таким видом, словно хотел сказать, что пока Рафте в спальне, объяснений по поводу его вздоха дать нельзя. Рафте все понял не оборачиваясь, потому что он тоже, как и его хозяин, поглядывал иногда в зеркало. А как только он понял, он сейчас же скромно удалился. Барон проводил его взглядом, и едва дверь за ним затворилась, он продолжал: – Тосклив – это не то слово, скажи лучше – обеспокоен, крайне обеспокоен. – Ба! – В самом деле! – вскричал Таверне, умоляюще сложив руки. – И не надо делать вид, что ты удивлен. Вот уж больше месяца ты водишь меня за нос отговорками: «Я не видел короля» или «Король меня не заметил», или: «Король на меня дуется». Тысяча чертей! Герцог! Так не отвечают старому другу. Месяц – ты только вдумайся! – это же целая вечность! Ришелье пожал плечами. – Что, черт возьми, ты хотел бы от меня услышать? – возразил он. – Правду! – Дьявольщина! Ведь я тебе уже сказал ее, черт подери! Я тебе на уши вешаю эту самую правду, да только ты не хочешь в нее поверить, вот что! – Как? Ты хочешь, чтобы я поверил, что ты, герцог и пэр, маршал Франции, камергер, не видишься с королем, если каждое утро присутствуешь на церемонии одевания? Оставь эти шутки для других! – Я уже говорил тебе и повторяю, это невероятно, но это правда – вот уже три недели я каждое утро являюсь к одеванию, я, герцог и пэр, маршал Франции, камергер!.. –..а король с тобой не разговаривает, – перебил его Таверне, – и ты не говоришь с королем? И ты хочешь, чтобы я поверил этому вранью? – Дорогой мой барон! Ты становишься просто нахалом, мой нежный Друг! Ты пытаешься меня уличить, откровенно говоря, так, словно мы помолодели лет на сорок и можем вызвать друг друга на дуэль. – Да ведь есть от чего взбеситься, герцог. – Это другое дело, бесись, мой друг, я тоже вне себя. – Ты? – Да, и есть из-за чего. Я же тебе говорю, что с того самого дня король ни разу на меня не взглянул! Я тебе говорю, что его величество постоянно поворачивается ко мне спиной! Всякий раз, как я считаю своим долгом любезно ему улыбнуться, король в ответ строит мне отвратительную гримасу! Да я просто устал от насмешек в Версале! Что, по-твоему, я должен делать? Таверне кусал ногти во время этой реплики маршала. – Ничего не понимаю, – проговорил он наконец. – Я тоже, барон. – По правде говоря, можно подумать, что король забавляется при виде твоего беспокойства. В противном случае – Да, я тоже так думаю, барон… – Ну, герцог, нам надо придумать, как выйти из этого затруднения; надо предпринять какой-нибудь ловкий маневр, чтобы все разъяснилось. – Барон! – заметил Ришелье. – Иногда бывает небезопасно вызывать королей на объяснение. – Ты полагаешь? – Да. Хочешь, я буду с тобой откровенен? – Говори. – Знаешь, я кое-чего опасаюсь… – Чего? – заносчиво спросил барон. – Ну вот, ты уже сердишься. – У меня есть для этого основания, как мне кажется. – Тогда не будем об этом больше говорить. – Напротив! Давай поговорим! Но сначала объяснись. – Ты жить не можешь без объяснений! Это просто мания какая-то! Обрати на это внимание. – Ты просто очарователен, герцог. Ты же сам видишь, что все наши планы повисли в воздухе, ты видишь, что все мои дела по необъяснимым причинам застопорились, и ты советуешь мне ждать! – Что застопорилось? Ты о чем? – Да все о том же, сам посуди. – Ты имеешь в виду письмо? – Да, о назначении моего сына. – А-а, полковника? – Хорош полковник! – А что же? – А то, что около месяца Филипп ожидает в Реймсе обещанного королем назначения, которое где-то застряло, а полк через два дня снимается. – Чертовщина! Полк снимается? – Да, его переводят в Страсбург. Таким образом, если через два дня Филипп не получит королевскую грамоту… – Что тогда? – Через два дня Филипп будет здесь. – Да, понимаю: о нем забыли. Бедный мальчик! Так; всегда бывает в канцеляриях, учреждаемых таким кабине том министров, как у нас!.. Вот если бы премьер-министром был я, грамота уже была бы отправлена! – Гм! – обронил Таверне. – Что ты говоришь? – Говорю, что не верю ни одному твоему слову. – То есть, почему? – Если бы ты был премьер-министром, ты послал бы Филиппа ко всем чертям. – Ого! – И его отца – туда же. – Вот тебе раз! – А его сестру еще подальше. – С тобой приятно разговаривать. Таверне, ты очень умен. Впрочем, оставим это. – Я бы с удовольствием, да вот мой сын не может этого оставить! Он в безвыходном положении. Герцог! Необходимо увидеть короля. – Говорят тебе, я только и делаю, что смотрю на него. – Надо с ним поговорить. – Дорогой мой! С королем говорят, когда он сам этого желает. – Заставить его! – Я не папа. – Тогда я, пожалуй, решусь поговорить с дочерью, – молвил Таверне, – потому что тут дело нечисто, господин герцог! Это слово оказало магическое действие. Ришелье прощупал Таверне. Он знал, что барон – такой же развратник, как его друзья юности господин Лафар или господин де Носе, репутация которых была безупречной. Он боялся, что отец и дочь вступят в сговор, так же как боялся всего неизвестного, что могло бы вызвать немилость монарха. – Ну, хорошо, не сердись, – сказал он, – я попробую предпринять еще один шаг. Но нужен предлог. – У тебя есть предлог. – У меня? – Разумеется. – Какой же? – Король дал обещание. – Кому? – Моему сыну. И это обещание… – Что? – Можно напомнить о нем королю. – Это и впрямь удобный предлог. Письмо при тебе? – Да. – Давай сюда! Таверне достал из кармана сюртука письмо и подал его герцогу, порекомендовав действовать смело и вместе с тем осмотрительно. – Союз воды и огня, – заметил Ришелье. – Сразу видно, что мы сумасброды. Ну, раз вино налито – надо его выпить. Он позвонил. – Прикажите подать мне сюртук и заложить лошадей. Он обернулся к Таверне и с беспокойством спросил: – Хочешь присутствовать при моем одевании, барон? Таверне понял, что очень огорчит друга, если согласится. – Нет, дорогой мой, не могу! у меня еще есть дело в городе. Назначь мне где-нибудь свидание. – Пожалуйста: в замке. – В замке, так в замке. – Было бы хорошо, если бы ты тоже увиделся с его величеством. – Ты так думаешь? – спросил довольный Таверне. – Я на этом настаиваю. Я хочу, чтобы ты сам убедился, что я говорю тебе правду. – Да я и не сомневаюсь, но раз тебе хочется… – Да ведь и ты этого, пожалуй, хочешь, а? – Откровенно говоря, да. – Ну, тогда жди меня в Зеркальной галерее в одиннадцать часов, я в это время буду у его величества. – Условились. Прощай! – Не сердись, дорогой барон! – проговорил Ришелье, стремившийся до последней минуты не ссориться с человеком, сила которого была ему еще неизвестна. Таверне сел в карету и покатил в сад, где долго гулял один, глубоко задумавшись, в то время как Ришелье предоставил себя заботам слуг и стал молодеть на глазах: это серьезное занятие заняло у знаменитого победителя Маона не меньше двух часов. Впрочем, он потратил на туалет гораздо меньше времени, чем мысленно отпустил ему Таверне. Барон, подстерегавший герцога, видел, как ровно в одиннадцать карета маршала остановилась у дворцового подъезда, где свитские офицеры отдавали Ришелье честь, пока лакеи провожали его в королевские покои. Сердце Таверне готово было выскочить из груди: он медленно, сдерживая свой пыл, отправился в Зеркальную галерею, где менее удачливые придворные, офицеры с прошениями, а также честолюбивые мелкопоместные дворяне выстаивали, словно статуи, на скользком паркете – пьедестале, прекрасном для поклонников Фортуны. Таверне против волн смешался с толпой, постаравшись, однако, держаться поближе к углу, где должен был появиться маршал, выйдя от его величества. – Чтобы я толкался среди этих дворянчиков и их грязных плюмажей! – ворчал он. – И это я, я, всего месяц назад ужинавший в тесном кругу с его величеством! И тут к нему закралось гнусное подозрение, от которого покраснела бы бедняжка Андре.  Глава 20. КОРОТКАЯ ПАМЯТЬ КОРОЛЕЙ   Как он и обещал, Ришелье отважно подставил себя под гневные взгляды его величества в тот момент, когда принц де Конде протягивал королю рубашку. Заметив маршала, король сделал столь резкое движение, чтобы отвернуться, что рубашка едва не упала на пол, а удивленный принц отступил. – Простите, брат, – сказал Людовик XV, желая дать понять принцу, что резкое движение относится не к нему. У Ришелье не осталось сомнений, что король гневается на него. Но так как он прибыл с решимостью вызвать гнев, если это понадобится для решительного объяснения, то он обошел короля, как при осаде Фонтенуа, и встал с другой стороны, там, где король должен был непременно пройти, чтобы попасть в свой кабинет. Не видя больше маршала, король заговорил легко и свободно. Он оделся, выразил желание поохотиться в Марли и долго советовался со своим братом, потому что за семейством Конде закрепилась слава отличных охотников. Но в ту минуту, как он переходил в свой кабинет, когда все уже ушли, он снова увидел Ришелье, раскланивавшегося со всей возможной изысканностью, известной еще со времен Лаузуна, прославившегося своими изящными поклонами. Людозик XV остановился в замешательстве. – И здесь вы, господин де Ришелье? – воскликнул он. – Я весь к услугам вашего величества, сир. – Вы что же, никогда не уходите из Версаля? – Вот уже сорок лет я здесь, сир, и я очень редко удаляюсь, только по приказанию вашего величества. Король остановился против маршала. – Вам что-то от меня нужно? – спросил король. – Мне, сир? – с улыбкой переспросил Ришелье. – Да что вы! – Вы же, черт подери, меня преследуете, герцог! Я уже это заметил. – Да, сир, мою любовь и мое уважение? Благодарю вас, сир? – Вы делаете вид, что не понимаете меня. Но вы: меня отлично поняли. Так вот знайте, господин маршал, что мне нечего вам сказать. – Нечего, сир? – Совершенно нечего! Ришелье напустил на себя безразличный вид. – Сир! – сказал он. – Я всегда был счастлив тем, что мог сказать себе, положа руку на сердце, что моя преданность королю совершенно бескорыстна: для меня это вопрос чести вот уже сорок лет, о чем я говорил вашему величеству; даже завистники не смогут сказать, что король когда-нибудь что-нибудь для меня сделал. Моя репутация, к счастью, безупречна. – Вот что, герцог, просите, если вам что-нибудь нужно, но просите поскорее. – Сир! Мне совершенно ничего не нужно, я только хочу умолять ваше величество… – О чем? – О том, чтобы вы изволили согласиться выразить благодарность… – Кому же? – Сир! Речь идет об одном лице, в так уже многим обязанном королю. – Кто это? – Это тот, сир, кому вы, ваше величества, оказали неслыханную честь… Ну еще бы! Когда кто-либо удостоен чести сидеть за столом вашего величества, когда этот человек имел возможность наслаждаться изысканным, живым разговором, благодаря которому вы, ваше величество, заслуженно считаетесь прекрасным собеседникам, это невозможно забыть, и к этому так быстро привыкаешь… – Вы – настоящий златоуст, господин де Ришелье. – Ну что вы, сир!.. – Итак, о ком вы хотите поговорить? – О моем друге Таверне. – О вашем друге? – вскричал король. – Прошу прощения, сир… – Таверне!.. – повторил король с выражением ужаса, сильно удивившим герцога… – Что же вы хотите, сир! Старый товарищ… Он помедлил минуту. –..чвловек, служивший вместе со мной под Виларом… Он опять остановился. – Вы же знаете, сир, что у нас принято называть другом любого знакомого, всякого, кто не является нашим врагом: это просто вежливое слово, которое не содержит в себе зачастую ничего особенного. – Это уличающее слово, герцог, – ядовито заметал король, – такими словами не следует бросаться. – Советы вашего величества – это заветы, преисполненные мудрости. Итак, господин де Таверне… – Господин де Таверне – это безнравственный человек! – Слово дворянина, я, сир, так и думал. – Это человек, лишенный деликатности, господин маршал. – Да, сир, об этом я даже не стал бы и говорить. Я, ваше величество, отвечаю только за то, что знаю. – Как, вы не отвечаете за деликатность вашего друга, старого служаки, воевавшего вместе с вами под Виларом, наконец, человека, которого вы мне представляли? Да вы знакомы с ним, по крайней мере? – С ним – несомненно, сир, – но не с его деликатностью. Сулли говорил как-то вашему предку Генриху Четвертому, что он видел, как его лихорадка вышла из него, одетая в зеленое платье; я же готов со смирением признать, сир, что мне не довелось увидеть, как одевается деликатность барона де Таверне. – Ну тогда я сам вам скажу, маршал, что это отвратительный человек, сыгравший омерзительную роль… – Если это говорите вы, ваше величество… – Да, сударь, я! – Ваше величество облегчает мою задачу, говоря подобным образом. Нет, признаться, я заметил, что Таверне не является образцом деликатности. Но, сир, пока ваше величество не соблаговолили сообщить мне свое мнение… – Извольте: я его ненавижу. – Приговор произнесен, сир. К счастью для этого несчастного, – продолжал Ришелье, – у него есть мощные заступники, могущие защитить его перед вашим величеством. – Что вы хотите этим сказать? – Если отец имел несчастье не понравиться королю… – И очень сильно не понравиться! – Я и не отрицаю, сир. – Что же вы хотели сказать? – Я говорю, что некий ангел с голубыми глазами и светлыми волосами… – Я вас не понимаю, герцог. – Да это же и так ясно, сир. Мне, однако, хотелось бы услышать ваши объяснения. – Только такой профан, как я, может трепетать при мысли о том, чтобы приподнять краешек вуали, под которой таятся такие прелести!.. Но, повторяю, неужели нельзя простить Таверне во имя той, которая смягчает королевский гнев? О да, мадмуазель Андре, должно быть, сущий ангел! – Мадмуазель Андре – это маленькое чудовище в физическом отношении, точно такое же, как ее отец – в нравственном! – вскричал король. – Неужели? – остолбенев, обронил Ришелье. – Так мы, значит, все ошибались, и эта красивая внешность?.. – Никогда не говорите мне больше об этой девице, герцог! Одна мысль о ней вызывает у меня дрожь. Ришелье лицемерно всплеснул руками. – О Господи! – воскликнул он. – До чего внешность бывает обманчива!.. Если бы ваше величество, первый ценитель королевства, если ваше величество, сама непогрешимость, не сказали бы мне этого.., я бы этому ни за что не поверил… Как, сир, можно до такой степени всех провести? – Больше того, сударь: она страдает.., ужасной болезнью.., я попал в западню, герцог. Но ради всего святого, ни слова больше о ней, вы меня уморите! – Боже, Боже! – вскричал Ришелье. – Я ни слова больше о ней не пророню, сир! Чтобы я уморил ваше величество!.. Как это печально! Ну что за семейка! Как не повезло бедному мальчику! – О ком это вы опять? – На этот раз я говорю о верном, искренне преданном слуге вашего величества. Вот, сир, настоящий образец служения своему королю, и вы справедливо его оценили. На сей раз, готов поручиться, ваша милость не ошибется. – О ком все-таки речь, герцог? Говорите скорее, мне некогда! – Я хочу напомнить вам, сир, – мягко отвечал Ришелье, – о сыне одного и брате другой. Я говорю о Филиппе де Таверне, храбром юноше, которому вы, ваше величество, дали полк. – Я? Чтоб я кому бы то ни было дал полк? – Да, сир, Филипп де Таверне ожидает полк, который вы изволили ему обещать. – Я? – Разумеется, сир! – Вы с ума сошли! – Да что вы? – Ничего я ему не давал, маршал. – В самом деле? – Какого дьявола вы вмешиваетесь в это дело? – Но, сир.. – Разве вас это касается? – Ни в коей мере. – Значит, вы поклялись сжечь меня на медленном огне, прося об этом вздорном господине? – Чего же вы хотите, сир! Мне казалось, – теперь я и сам вижу, что ошибался, – что вы, ваше величество, обещали… – Это не мое дело, герцог. У меня же есть военный министр. Я не раздаю полки. Полк!.. Кто вам сказал такую чепуху? Так вы стали заступником этого выродка? Ведь я вам говорил, что вы напрасно со мной об этом заговорили. Вы довели меня до бешенства! – О сир! – Да, до бешенства! Если бы заступником был сам сатана, я и тогда бы не стал долго раздумывать. Король повернулся к герцогу спиной и в гневе удалился в кабинет, превратив Ришелье в несчастнейшего из смертных. – На сей раз, – пробормотал герцог, – я знаю, как к этому отнестись. Ришелье стряхнул платком пудру, осыпавшуюся от полученного им сильнейшего удара, и направился к галерее, в тот самый угол, где с жадным нетерпением поджидал его друг. Завидев маршала, барон бросился к нему, как паук на свою жертву, в надежде узнать свежие новости. Блестя глазами, сложив губы бантиком, с распростертыми объятьями он преградил ему путь. – Ну, что нового? – спросил он. – Кое-что новое есть, сударь, – отвечал Ришелье, напрягшись всем телом, презрительно скривив губы и яростно набросившись на свое жабо, – я прошу вас более не обращаться ко мне. Таверне с изумлением взглянул на герцога. – Да, вы прогневали короля, – продолжал Ришелье, – а на кого гневается король, тот и мой враг. Таверне, как громом пораженный, словно врос в мраморный пол. Ришелье пошел дальше. На выходе из Зеркальной галереи его ждал выездной лакей. – В Люсьенн! – приказал ему Ришелье и скрылся.  Глава 21. ОБМОРОКИ АНДРЕ   Когда Таверне пришел в себя и осмыслил то, что он называл своим несчастьем, он понял, что настало время серьезного объяснения с той, что явилась главной причиной стольких тревог. Кипя от гнева и возмущения, он направился в апартаменты Андре. Девушка заканчивала туалет: подняв кверху руки, она прятала за ушки две непокорные пряди волос. Андре услыхала шаги отца в передней в ту минуту, как, зажав под мышкой книгу, она собиралась выйти за порог. – Здравствуй, Андре! – проговорил барон де Таверне. – Ты уходишь? – Да, отец. – Одна? – Как видите. – Так ты, стало быть, по-прежнему живешь здесь одна? – С тех пор, как Николь исчезла, у меня нет камеристки. – Не можешь же ты одеваться сама, Андре, это может тебе повредить: ты не будешь иметь при дворе успеха. Ведь я тебе уже говорил, как следует себя вести, Андре. – Прошу прощения, отец, меня ожидает ее высочество. – Уверяю тебя, Андре, – продолжал Таверне, все более горячась, – смею вас, мадмуазель, уверить, что над вашей простотой скоро все здесь будут смеяться. – Отец… – Насмешка убийственна где угодно, но в особенности – при дворе. – Я об этом подумаю. А пока, я полагаю, ее высочество простит мне, что я оделась не очень элегантно, потому что торопилась явиться к ней. – Ступай, но возвращайся, пожалуйста, сразу же, как только освободишься: мне нужно поговорить с тобой об одном очень серьезном деле. – Хорошо, отец, – отвечала Андре и пошла прочь Барон смотрел на нее в упор. – Подождите, подождите! – воскликнул он. – Нельзя же выходить в таком виде, вы забыли нарумяниться, мадмуазель, вы до отвращения бледны! – Я, отец? – остановившись, переспросила Андре. – Нет, в самом деле, о чем вы думаете, когда смотрите на себя в зеркало? Ваши щеки белее воска, у вас огромные синяки под глазами. Нельзя, мадмуазель, показываться в таком виде, иначе люди будут от вас шарахаться – У меня нет времени что-нибудь менять в своем туалете, отец. – Это отвратительно! – вскричал Таверне, пожимая плечами. – Послал же мне Господь дочку! До чего же мне не везет! Андре! Андре! Но Андре уже сбежала по лестнице. Она обернулась. – Скажите, по крайней мере, что вы больны! – крикнул Таверне. – Попытайтесь хотя бы заинтриговать, раз уж не хотите быть привлекательной! – Ну, это будет нетрудно, отец, и если я скажу, что больна, мне не придется лгать, потому что я действительно чувствую себя не вполне здоровой. – Ну вот, – проворчал барон, – этого нам только не хватало.., больна! – И он процедил сквозь зубы: – Черт побрал бы этих тихонь! Он вернулся в комнату дочери и занялся тщательными поисками того, что натолкнуло бы его на мысль и помогло бы ему составить свое мнение о происходящем. В это время Андре шла через сад между клумбами. Временами она поднимала голову и подставляла лицо свежему ветру, потому что запах цветов слишком сильно ударял ей в голову и заставлял ее вздрагивать. Шатаясь под палящими лучами солнца и ища глазами, на что бы опереться, девушка с трудом добралась до приемных Трианона, пытаясь справиться с неведомым недугом. Герцогиня де Ноай, стоявшая на пороге кабинета ее высочества, с первых слов дала понять Андре, что ее давно ждут. В самом деле, аббат ХХХ, носивший звание чтеца ее высочества, завтракал с принцессой: она частенько оказывала подобные милости лицам из ее ближайшего окружения. Аббат расхваливал превосходные хлебцы, которые немецкие хозяйки так умело раскладывают вокруг чашечки кофе со сливками. Аббат не читал, а говорил: он передавал ее высочеству последние новости из Вены, почерпнутые им у газетчиков и дипломатов. В те времена политика делалась у всех на виду, и это получалось, надо признать, ничуть не хуже, чем в святая святых тайных канцелярий. Зачастую кабинет министров выдавал за новости то, что выдумывали придворные Пале-Рояля или Версаля. Аббат уделил особое внимание в своем рассказе свежим слухам о тайном недовольстве по поводу подскочивших цен на хлеб, которому, как он говорил, немедленно положил конец де Сартин, препроводив в Бастилию некоторых зачинщиков. Вошла Андре. У ее высочества, как и у всех, бывали капризы. Рассказ аббата ее заинтересовал, а чтение Андре, последовавшее за их беседой, наскучило принцессе. Вот почему она заметила чтице, чтобы та не опаздывала больше к назначенному времени, прибавив, что все хорошо в свое время. Смутившись от упрека и, в особенности, задетая его несправедливостью, Андре ничего не ответила, хотя могла бы сказать, что ее задержал отец и, кроме того, что она была вынуждена идти медленно, потому что чувствовала себя нездоровой. Смущенная, подавленная, она склонила голову и, словно готовая умереть, закрыла глаза и покачнулась. Не окажись поблизости герцогини де Ноай, она бы упала. – Что это вы не держитесь на ногах, мадмуазель? – прошептала Госпожа Этикет. Андре ничего не ответила. – Герцогиня! Ей дурно! – вскрикнула принцесса, встав, чтобы помочь Андре. – Нет, нет, – торопливо возразила Андре, глаза которой наполнились слезами. – Нет, ваше величество, я чувствую себя хорошо, вернее сказать, лучше. – Да она бледна, как полотно, графиня, взгляните! Это я виновата: я ее выбранила… Ах, бедняжечка!.. Садитесь! Сядьте, я вам приказываю! – Ваше высочество… – Извольте слушаться, когда я приказываю!.. Дайте ей свой стул, аббат. Андре присела и мало-помалу под влиянием такой доброты ее разум прояснился, румянец вновь заиграл на щеках. – Ну что, мадмуазель, теперь вы можете читать? – спросила ее высочество. – Да, да, разумеется! Во всяком случае, надеюсь. Андре раскрыла книгу в том месте, где прервала накануне чтение, и, стараясь из всех сил выговаривать внятно, сообщая своему голосу приятность, она начала читать. Но, едва осилив три страницы, она почувствовала, как буквы запрыгали, закружились у нее в глазах, и она перестала разбирать написанное. Андре снова побледнела и почувствовала в груди холодок, поднимавшийся к голове, а черные круги под глазами, в которых ее горько упрекал Таверне, становились больше, больше… Молчание Андре заставило принцессу поднять голову. При виде Андре она закричала: – Опять!.. Взгляните, герцогиня! Бедняжка не на шутку больна, она вот-вот упадет! Т На сей раз ее высочество сама побежала за флаконом с солью и поднесла его своей чтице. Придя в себя, Андре попыталась было положить книгу на колени, но тщетно: ее руки по-прежнему нервно подрагивали, и некоторое время никакими средствами не удавалось остановить дрожь. – Графиня! Андре нездорова, и я не желаю усугублять ее тяжелое положение, оставляя ее здесь, – проговорила принцесса – В таком случае мадмуазель должна вернуться к себе незамедлительно, – молвила герцогиня. – Почему же, герцогиня? – удивилась ее высочество. – Потому что это похоже на оспу, – почтительно поклонившись, отвечала фрейлина. – Оспу?.. – Да. Головокружение, обмороки, дрожь… Аббат был до крайности напуган словами герцогини де Ноай. Он поднялся и под предлогом того, что не желает стеснять почувствовавшую недомогание девушку, на цыпочках выскользнул за дверь, да так ловко, что никто не заметил его исчезновения. Когда Андре увидела, что находится, если можно так выразиться, на руках у ее высочества, она устыдилась того, что причиняет неудобства знатной принцессе, и это придало ей силы или, вернее, смелости: она поспешила к раскрытому окну глотнуть свежего воздуху. – Свежим воздухом следует дышать совсем не так, дорогая мадмуазель де Таверне! – заметила ее высочество. – Возвращайтесь к себе, я прикажу вас проводить. – Уверяю вас, ваше высочество, что я совершенно пришла в себя и дойду одна, если ваше высочество соблаговолит разрешить мне удалиться. – Да, да, и можете быть уверены, что вас никто не будет больше бранить, – продолжала принцесса, – раз вы до такой степени чувствительны, маленькая плутовка. Андре была тронута ее добротой, напоминавшей дружбу старшей сестры; она поцеловала руку у своей покровительницы и вышла из покоев, провожаемая обеспокоенным взглядом ее высочества. Когда она уже спустилась по лестнице, принцесса прокричала ей вдогонку из окна: – Не спешите возвращаться, погуляйте немного среди цветов, солнце пойдет вам на пользу. – Боже мой! Ваше высочество, мне, право, неловко! – пробормотала Андре. – А еще будьте любезны прислать ко мне аббата – он занимается ботаникой вон там, на квадратной клумбе с голландскими тюльпанами. В поисках аббата Андре была вынуждена пойти в обратную сторону через цветник. Она шла, опустив голову, еще не вполне оправившись от странных обмороков, от которых страдала с самого утра; она не обращала внимания ни на птиц, круживших над живыми изгородями и цветущим питомником, ни на пчел, гудевших над тимьяном и сиренью. Она шла, не замечая шагах в двадцати от себя двух занятых разговором человек, один из которых следил за ней смущенным, беспокойным взглядом. Это были Жильбер и де Жюсье. Первый, опершись на лопату, слушал ученого профессора, объяснявшего ему, что надо поливать легкие растения так, чтобы вода проходила в почву, не застаиваясь. Жильбер делал вид, будто жадно следит за тем, что ему показывают, а де Жюсье не находил ничего неестественного в такой пылкой любви к науке, тем более что демонстрация удалась и была способна заставить рукоплескать школьников, проходи она во время публичной лекции. Кроме того, для бедного ученика садовника урок прославленного ботаника, данный прямо на природе, был, как полагал де Жюсье, неоценимой удачей. – Здесь, перед вами, как вы видите, дитя мое, четыре типа почвы, – говорил меж тем де Жюсье, – и буде на то мое желание, я обнаружил бы с десяток других типов, в виде примесей сочетающихся с четырьмя основными. Однако для ученика садовника и этого деления будет довольно. Цветовод всегда должен пробовать почву на язык, как, например, садовник должен знать вкус фруктов. Вам это понятно, Жильбер? – Да, сударь, – отвечал Жильбер, глядя в одну точку и приоткрыв рот: он увидал Андре и со своего места мог продолжать наблюдать за ней, не вызывая подозрений у профессора, уверенного в том, что молодой человек с благоговением следит за ним и понимает его объяснения. – Чтобы узнать вкус почвы, – продолжал де Жюсье, введенный в заблуждение раскрытым ртом Жильбера, – необходимо положить горсть земли в корзинку, осторожно налить сверху немного воды, а потом попробовать воду, когда она просочится снизу. Солоноватый, едкий, пресноватый или сладковатый привкус некоторых природных масел должен будет сочетаться с соками растений, которые вы собираетесь выращивать; ведь в природе, как утверждает ваш бывший покровитель господин Руссо, все стремится к сходству, ассимиляции и единству – О Господи! – вскрикнул Жильбер, выбросив руки вперед. – Что такое? – Она падает в обморок, она падает в обморок! – Кто? Вы с ума сошли? – Она, она! – Она? – Да. – торопливо пробормотал Жильбер, – вон та дама Его испуг и бледность должны были бы ясно дать понять де Жюсье, что означало это взволнованное «она», если бы он не отвел взгляд в ту сторону, куда указывал молодой человек. Проследив глазами за рукой Жильбера, де Жюсье в самом деле увидел Андре: с трудом добравшись до скамейки, она упала на нее и лежала неподвижно, готовая вот-вот испустить дух. Это был тот самый час, когда король имел обыкновение навещать ее высочество, переходя через сад из Большого Трианона в Малый. И вот его величество неожиданно вышел на дорожку. Он нес в руках золотистый персик, первый в этом сезоне, раздумывая, как настоящий эгоист, не будет ли лучше для счастья Франции, если этот персик съест он, а не принцесса. Король заметил, с какой поспешностью де Жюсье бросился к Андре, которую король вследствие слабого зрения едва различал и уж во всяком случае не узнал; он услышал приглушенные крики Жильбера, испытывавшего глубочайшее потрясение, – все это заставило его величество ускорить шаг. – Что случилось? Что случилось? – стал спрашивать Людовик XV, приближаясь к зарослям питомника, от которого его отделяло всего несколько шагов. – Король! – воскликнул де Жюсье, поддерживая девушку – Король!.. – прошептала Андре, окончательно теряя сознание. – Да кто же все-таки там? – повторял Людовик XV. – Кто там, женщина? Что с ней? – Обморок, сир. – Неужели? – молвил Людовик XV. – Она без чувств, сир, – прибавил де Жюсье, указав на девушку, неподвижно лежавшую на скамье, куда он только что ее опустил. Король подошел ближе, узнал Андре и с содроганием вскрикнул: – Опять она!.. Но это возмутительно! Надо видеть дома, если ты подвержена таким болезням. Неприлично умирать вот так весь день, у всех на глазах! И Людовик XV вернулся на дорожку, ведшую в Малый Трианон, ругая почем зря бедную Андре, Не зная всей подоплеки, пораженный де Жюсье замер в нерешительности. Обернувшись и увидев в нескольких шагах от себя испуганного и озабоченного Жильбера, он крикнул ему: – Подойди сюда, Жильбер! Ты сильный, отнесешь мадмуазель де Таверне домой. – Я? – вздрогнув, пробормотал Жильбер. – Чтобы я ее отнес? Да как я могу дотронуться до нее? Нет, нет, она никогда мне этого не простит, никогда! И он в ужасе убежал прочь, изо всех сил зовя на помощь.  Глава 22. ДОКТОР ЛУИ   В нескольких шагах от того места, где Андре лишилась чувств, работали два помощника садовника; они и прибежали на крики Жильбера. По приказанию де Жюсье они понесли Андре в ее комнату, в то время как Жильбер, опустив голову, издалека смотрел на недвижное тело девушки, словно убийца, провожавший свою жертву в последний путь. Когда процессия подошла к службам, де Жюсье отпустил садовников; Андре раскрыла глаза. Барон де Таверне вышел из комнаты, заслышав голоса и шум, сопровождающий обыкновенно любой несчастный случай: Таверне увидел дочь, еще нетвердо стоявшую на ногах и пытавшуюся собраться с духом и подняться по ступенькам, опираясь на руку де Жюсье. Барон подбежал с тем же вопросом, что и король! – Что случилось? Что случилось? – Ничего, отец, – тихо отвечала Андре, – мне нехорошо, голова болит. – Мадмуазель – ваша дочь, сударь? – спросил де Жюсье, поклонившись барону. – Да. – Я очень рад, что оставляю ее в надежных руках, но умоляю вас пригласить доктора. – Все это сущие пустяки!.. – молвила Андре. – Разумеется, пустяки! – подтвердил Таверне. – Я от души надеюсь, что это так, – отвечал де Жюсье, – однако, признаться, мадмуазель была очень бледна. Проводив Андре до двери, де Жюсье откланялся. Отец и дочь остались вдвоем. Пока Андре не было. Таверне обо всем поразмыслил. Он подал руку стоявшей на пороге Андре, подвел ее к софе, усадил ее и сел сам. – Простите, отец, – обратилась к нему Андре, – будьте добры отворить окно, я задыхаюсь. – Я собирался серьезно с тобой поговорить, Андре; а из клетки, которую тебе определили под жилье, отлично слышен малейший вздох. Ну хорошо, я постараюсь говорите тихо. И он отворил окно, Он возвратился к дочери и, качая головой, снова сел на софу. – Должен признать, – начал он, – что король, проявивший к нам поначалу немалый интерес, не очень-то любезен, позволяя тебе жить в этой хибаре. – Отец! В Трианоне не хватает места, – возразила Андре, – вы сами знаете, что в этом большой недостаток дворца, – Что места не хватает кому-нибудь другому, – вкрадчиво зашептал Таверне, – это я еще мог бы допустить, но для тебя, дочь моя!.. Нет, это невозможно! – Вы слишком высоко меня цените, отец, – с улыбкой заметила Андре. – Как жаль, что не все такого же мнения! – Все, кто тебя знает, дочь моя, думают, как и я. Андре поклонилась, словно разговаривала с незнакомым человеком: комплименты отца начинали ее беспокоить. – Ну.., ну а.., король тебя знает, я полагаю? – продолжал Таверне. С этими словами он устремил на дочь испытующий взгляд. – Король меня едва узнает, – отвечала Андре, нимало не смутившись, – и я мало что для него значу, насколько я могу судить. – Ты мало что для него значишь!.. – вскричал он. – Признаться, я ничего не понимаю из того, что ты говоришь! Мало что значишь!.. Ну, мадмуазель, вы слишком низко себя цените! Андре с удивлением посмотрела на отца. – Да, да, – продолжал барон, – я уже говорил и еще раз повторяю: вы из скромности готовы позабыть о чувстве собственного достоинства! – Вы склонны все преувеличивать: король проявил интерес к несчастной нашей семье, это верно; король соблаговолил кое-что для нас сделать; однако у трона его величества так много неудачников, король так Щедр на милости, что немудрено, если он забыл о нас после того, как облагодетельствовал нашу семью. Таверне пристально посмотрел на дочь, отдавая должное ее сдержанности и непроницаемой скрытности. – Знаете ли, дорогая Андре, ваш отец готов стать первым вашим просителем и в качестве просителя обращается к вам; надеюсь, вы его не оттолкнете. Андре взглянула на отца, как бы требуя объяснений. – Мы все вас просим, похлопочите за нас, сделайте что-нибудь для своей семьи… – Зачем вы все это мне говорите? Чего вы от меня ждете! – воскликнула Андре, потрясенная смыслом того, что ей сказал отец, а также его тоном. – Согласны вы или нет попросить что-нибудь для меня и своего брата? Отвечайте! – Я сделаю все, что вы прикажете, – отвечала Андре, – однако не думаете ли вы, что мы можем показаться слишком жадными? Ведь король и так подарил мне ожерелье, которое стоит, по вашим словам, более ста тысяч ливров. Кроме того, его величество обещал моему брату полк; на нашу долю и так выпала значительная часть королевских милостей. Таверне громко захохотал. – Так вы полагаете, что эта цена достаточно высока? – Я знаю, что ваши заслуги велики, – отвечала Андре. – Э-э, да кто вам говорит о моих заслугах, черт побери? – О чем же вы, в таком случае, говорите? – Уверяю вас, что вы напрасно затеяли со мной эту нелепую игру! Не надо ничего от меня скрывать! – Да что же я стала бы от вас скрывать. Боже мой? – спросила Андре. – Я все знаю, дочь моя! – Вы знаете? – Все! Повторяю вам: я знаю все. – Что «все»? Андре сильно покраснела под столь грубым натиском, особенно невыносимым для того, у кого совесть чиста. Естественное отцовское чувство уважения к своему ребенку удержало Таверне от дальнейших расспросов. – Как вам будет угодно, – молвил он, – вы вздумали скромничать. Кажется, вы скрытничаете. Пусть так! Из-за вас отец и брат должны погрязнуть в безвестности и забвении – отлично! Но запомните хорошенько мои слова: если с самого начала не возьмете власть в свои руки, вам никогда уже ее не видать! И Таверне круто повернулся на каблуках. – Я вас не понимаю, – заметила Андре. – Отлично! Зато я понимаю, – отвечал Таверне. – Этого недостаточно, когда разговаривают двое. – Что же, я сейчас поясню: употребите всю дипломатию, которой только вы располагаете и которая является главным оружием нашей семье, чтобы при первом же подходящем случае составить счастье вашей семьи, да и свое тоже. При первой же встрече с королем скажите ему, что ваш брат ожидает назначения, а вы чахнете в конуре, где нечем дышать и откуда нет никакого вида. Одним словом, не будьте до такой степени смешны, чтобы изображать либо слишком сильную страсть, либо совершенную незаинтересованность. – Но… – Скажите это королю сегодня же вечером… – Где же, по-вашему, я смогу увидеться с королем? –..и прибавьте, что его величеству не пристало даже являться… В ту самую минуту, как Таверне вне всякого сомнения собирался выразиться яснее и тем вызвать бурю в сердце Андре, что повлекло бы за собой объяснение, способное прояснить тайну, с лестницы вдруг донеслись шаги. Барон сейчас же умолк и поспешил к перилам, дабы узнать, кто идет к дочери. Андре с удивлением увидела, как отец вытянулся вдоль стены. Почти в тот же миг в маленькую квартирку вошла ее высочество в сопровождении одетого в черное господина, который шагал, опираясь на длинную трость. – Ваше высочество! – вскрикнула Андре, собрав все силы, чтобы пойти навстречу принцессе. – Да, моя дорогая больная! – отвечала ее высочество – Я пришла утешить вас, а заодно привела и доктора Подойдите, доктор. А-а, господин де Таверне! – продолжала принцесса, узнав барона. – Ваша дочь больна, а вы совсем о ней не заботитесь! – Ваше высочество… – пролепетал Таверне. – Подойдите, доктор, – пригласила принцесса со свойственной лишь ей добротой в голосе. – Подойдите, пощупайте пульс, загляните в эти припухшие глазки и скажите, чем больна моя любимица. – Ваше высочество! Ваше высочество! Как вы добры ко мне!.. – прошептала девушка. – Мне так неловко принимать ваше высочество… –..в этой лачуге, дитя мое? Вы это хотели сказать? Тем хуже для меня – ведь это я так скверно вас поместила. Я еще подумаю об этом. А пока, дитя мое, дайте руку господину Луи: это мой доктор, но предупреждаю вас: он не только философ, который умеет угадывать мысли, но и ученый, который видит все насквозь. Андре с улыбкой протянула доктору руку. Это был еще не очень старый человек, и его умное лицо словно подтверждало все, что сказала о нем принцесса. С той минуты, как он вошел в комнату, он внимательно изучил больную, затем жилище, потом перевел взгляд на отца больной, в выражении лица которого вместо ожидаемого беспокойства было заметно лишь смущение. Ученый муж только собирался увидеть то, о чем, возможно, уже догадался философ. Доктор Луи долго слушал у девушки пульс и расспрашивал ее, что она чувствует. – Отвращение к любой пище, – отвечала Андре, – а также внезапные рези, потом так же неожиданно кровь бросается в голову; спазмы, озноб, дурнота. Доктор все больше хмурился. Скоро он выпустил руку девушки и отвел глаза в сторону. – Ну что, доктор, quid, как говорят консультанты? – спросила принцесса у доктора. – Серьезно ли девочка больна, не грозит ли ей смертельная опасность? Доктор перевел взгляд на Андре и еще раз молча оглядел ее. – Ваше высочество! – отвечал он. – У мадмуазель простое недомогание. – Серьезное? – Нет, как правило, ничего опасного в этом нет, – с улыбкой проговорил доктор. – Очень хорошо! – с облегчением вздохнув, заметила принцесса. – Не мучайте ее слишком сильно. – Я вообще не собираюсь ее мучить, ваше высочество. – Как? Вы не назначите никакого лекарства? – Чтобы поправиться, мадмуазель не нужно никаких лекарств. – Это правда? – Да, ваше высочество. – В самом деле ничего не нужно? – Ничего. Словно желая избежать дальнейших объяснений, доктор откланялся под тем предлогом, что его ждут больные. – Доктор, доктор, если вы говорите это не только ради того, чтобы меня успокоить, значит, я сама больна серьезнее, чем мадмуазель де Таверне! Непременно принесите мне вечером обещанные снотворные пилюли. – Ваше высочество! Я собственноручно приготовлю их, как только вернусь домой. Он вышел. Ее высочество осталась посидеть со своей чтицей. – Можете не волноваться, дорогая Андре, – заметила она с доброжелательной улыбкой, – ваша болезнь не представляет ничего серьезного, раз доктор Луи ушел, не прописав вам никакого лекарства. – Тем лучше, ваше высочество, – отвечала Андре, – потому что в этом случае ничто не помешает мне являться на службу к вашему высочеству, а я больше всего боялась того, что болезнь помешает исполнению моих обязанностей. Однако что бы ни говорил уважаемый доктор, я очень страдаю, ваше высочество, клянусь вам. – Ну, не так уж, видно, серьезна ваша болезнь, если она рассмешила доктора. Поспите, дитя мое, я пришлю сам кого-нибудь для услужения – я вижу, вы здесь совсем одна. Соблаговолите проводить меня, господин де Таверне. Она подала Андре руку и, утешив ее, как и обещала, принцесса удалилась.  Глава 23. ИГРА СЛОВ ГЕРЦОГА ДЕ РИШЕЛЬЕ   Как видел читатель, герцог де Ришелье поспешил в Люсьенн с решительностью, свойственной венскому посланнику и победителю при Маоне. Он прибыл туда с сияющим лицом и непринужденным видом, молодцевато взбежал по ступенькам крыльца, отодрал за уши Замора, как в лучшие дни их знакомства, и почти силой ворвался в знаменитый будуар, отделанный голубым атласом, где бедняжка Лоренца видела, как графиня Дю Барри готовилась к отъезду на улицу Сен-Клод. Лежа на софе, графиня отдавала герцогу д'Эгийону утренние распоряжения. Они обернулись на шум и замерли в изумлении, разглядев маршала. – А-а, господин герцог! – вскричала Дю Барри. – Дядюшка! – в тон ей воскликнул д'Эгийон. – Да, графиня! Да, дорогой племянник! – Неужели это вы? – Я самый! – Лучше поздно, чем никогда, – заметила графиня. – Ваше сиятельство! К старости люди становятся капризными, – отвечал маршал. – Вы хотите сказать, что снова воспылали любовью к Люсьенн… – Я испытываю самую что ни на есть страсть, которая мне на время изменила только из-за каприза. Это именно так, и вы прекрасно закончили мою мысль. – Таким образом, вы решили вернуться… – Да, я вернулся, – проговорил Ришелье, устраиваясь в лучшем кресле, которое он определил с первого взгляда. – Наверное, есть еще что-то, о чем вы умалчиваете, – предположила графиня – Каприз.., не свойствен таким людям, как вы – Графиня! Не стоит меня упрекать. Я лучше своей репутации И раз уж я вернулся, как вы сами видите, то это – То это? – подхватила Дю Барри. –..то это по велению сердца! Герцог д'Эгийон и графиня расхохотались. – Какое счастье, что мы не лишены юмора, и можем оценить вашу шутку! – заметила графиня. – Что вы хотите этим сказать? – Могу поклясться, что глупцы вас не поняли бы и в изумлении пытались бы найти другую причину вашего возвращения. Даю вам слово Дю Барри, только вы, герцог, умеете по-настоящему войти и выйти; Моле, сам непревзойденный Моле рядом с вами – не более, чем деревянная кукла! – Так вы не верите, что я пришел по зову сердца? – вскричал Ришелье. – Графиня! Графиня! Предупреждаю вас – вы заставляете меня плохо о вас думать. Не смейтесь, дорогой племянник, иначе я буду вас называть каменным сердцем, которое я не возьмусь на что бы то ни было употребить. – Даже на то, чтобы состряпать из него небольшой кабинет министров? – спросила графиня и снова расхохоталась с откровенностью, которую и не пыталась скрыть. – Хорошо, бейте, бейте! – надув губы, пробормотал Ришелье. – Я, к сожалению, не могу ответить вам тем же: ведь я слишком стар, мне нечем защищаться, пользуйтесь, пользуйтесь моей слабостью, графиня – теперь это неопасное удовольствие. – Что вы, графиня! Вам, напротив, следует поостеречься, – предупредил д'Эгийон. – Вели дядюшка еще раз упомянет о своей немощи – мы пропали. Нет, господин герцог, мы не будем на вас нападать: как бы вы ни были слабы или ни напускали на себя вид немощного старца, вы с лихвой вернете нам все удары. Нет, мы и впрямь рады вашему возвращению. – Да! – радостно подхватила графиня. – И по случаю этого возвращения мы прикажем устроить фейерверк, а вы знаете, герцог… – Я ничего не знаю, графиня, – с наивностью младенца пролепетал маршал. – Во время фейерверков всегда бывает сколько-нибудь опаленных искрами париков, несколько помятых под ударами палок шляп… Герцог поднес руку к парику и осмотрел свою шляпу. – Да, да, верно, – поддакнула графиня, – впрочем, вы к нам вернулись – так-то лучше! А я, как вам сказал д'Эгийон, безумно счастлива. И знаете, почему? – Графиня! Графиня! Вы опять скажете какую-нибудь гадость. – Да, но это уж будет последняя. – Хорошо, говорите! – Я счастлива, маршал, потому что ваше возвращение предвещает хорошую погоду. Ришелье поклонился. – Да, – продолжала графиня, – вы – как те поэтические птички, что предсказывают затишье. Как они называются, господин д'Эгийон? Вы ведь пишете стихи и должны это знать. – Альционы, ваше сиятельство. – Совершенно верно! Ах, маршал, надеюсь, вы не рассердитесь, что я сравниваю вас с птицей, носящей столь звонкое имя! – Я не рассержусь, графиня, потому что сравнение точное, – сказал Ришелье с гримасой, означавшей удовлетворение, а удовлетворение Ришелье предвещало всегда какую-нибудь пакость. – Вот видите! – Да, я принес хорошие, просто замечательные новости! – Неужели? – небрежно бросила графиня. – Какие же? – поинтересовался д'Эгийон. – Зачем вы так торопитесь, герцог? – перебила его графиня. – Дайте же маршалу время что-нибудь придумать. – Нет, черт меня побери! Я могу сообщить вам их теперь же. Они готовы и даже несколько устарели. – Маршал! Если вы принесли старье. – Ну знаете, графиня, хотите берите, хотите нет. – Хорошо, возьмем, пожалуй. – Кажется, король угодил в западню, графиня. – В западню? – Именно. – В какую западню? – В ту, что вы ему расставили. – Я расставила западню королю? – переспросила графиня. – Тысяча чертей! Вы не хуже меня это знаете. – Нет, даю слово, мне ничего об этом не известно. – Ax, графиня, как нелюбезно с вашей стороны так меня мистифицировать! – Правда, маршал, я ничего не понимаю! умоляю вас, объясните, в чем дело! – Да, дядюшка, объяснитесь, – поддакнул д'Эгийон, угадывавший некий злой умысел под двусмысленной улыбкой маршала, – ее сиятельство с нетерпением ждет ваших объяснений. Старый герцог повернулся к племяннику. – Было бы странно, черт побери, если бы ее сиятельство не посвятила вас в свою тайну, дорогой д'Эгийон. В таком случае, это было бы еще тоньше, чем я предполагал. – Чтобы она меня посвятила?.. – переспросил д'Эгийон. – Ну конечно! Поговорим начистоту, графиня. Да вы раскрыли хотя бы половину своих секретов, своих происков против его величества.., бедному герцогу, сыгравшему в них столь значительную роль! Графиня Дю Барри покраснела. Было еще так рано, она не успела ни нарумяниться, ни налепить мушки; покраснеть ей было легко. Однако это было опасно. – Вы оба удивленно смотрите на меня своими прекрасными глазами, – продолжал Ришелье, – неужели я должен раскрывать вам ваши дела? – Раскрывайте, раскрывайте! – в один голос воскликнули герцог и графиня. – Благодаря своей необычайной проницательности король, должно быть, уже все разгадал и ужаснулся. – Что он мог разгадать? – спросила графиня. – Ну же, маршал, я умираю от нетерпения! – Ну, например, ваше взаимопонимание с моим присутствующим здесь племянником… Д'Эгийон побледнел и, казалось, его взгляд говорил графине: – Как видите, я не зря был уверен, что он задумал какую-то гадость! Женщины в таких случаях бывают отважнее, гораздо отважнее мужчин. Графиня немедля бросилась в бой. – Герцог! – начала она. – Я боюсь загадок, когда вы играете роль сфинкса, потому что тогда мне кажется, что я рано или поздно проиграю: успокойте меня, а если вы пошутили, то позвольте вам заметить, что это была глупая шутка. – Глупая? Да что вы, графиня, напротив – великолепная! – вскричал Ришелье. – Не моя, а ваша, разумеется. – Я не понимаю ни слова, маршал, – заметила Дю Барри, кусая губы и постукивая ножкой от нетерпения. – Ну, ну, оставим в покое самолюбие, графиня, – продолжал Ришелье. – Итак, вы опасались, как бы король не увлекся мадмуазель де Таверне. О, не отрицайте, для меня это совершенно очевидно! – Это правда, я этого и не скрываю. – Ну, а испугавшись, вы вознамерились помешать, насколько это будет возможно, игре его величества. – Я и этого не отрицаю. Что же дальше? – Мы подходим к главному, графиня. Чтобы уколоть его величество, у которого довольно толстая кожа, нужна была довольно тонкая игла… Ха-ха-ха! Я и не заметил, до чего ужасная вышла игра слов. Понимаете? И маршал рассмеялся или сделал вид, что смеется во все горло, чтобы в приступе веселости насладиться озабоченным видом своих жертв. – Какую игру слов вы тут усматриваете, дядюшка? – спросил д'Эгийон, первым придя в себя и изображая наивность. – Ты не понял? – удивился маршал. – Тем лучше! Шутка вышла отвратительная. Одним словом, я хотел сказать, что ее сиятельство, желая пробудить в короле ревность, выбрала для этого господина приятной наружности, неглупого, в общем – чудо природы. – Кто это сказал? – вскричала графиня, разозлившись, как любой сильный мира сего, чувствующий свою неправоту. – Все, графиня. – Все – значит, никто, вы отлично это знаете, герцог. – Напротив, ваше сиятельство: все – это тысяча человек в одном только Версале; это шестьсот человек в Париже; это двадцать пять миллионов во Франции! Заметьте, что я не принимаю во внимание Гаагу, Гамбург, Роттердам, Лондон, Берлин, где столько же газет, сколько в Париже мнений. – И что говорят в Версале, в Париже, во Франции, в Гааге, в Гамбурге, в Роттердаме, в Лондоне, в Берлине?.. – Говорят, что вы – самая умная и очаровательная женщина в Европе; говорят, что благодаря гениальной стратегии, согласно которой вы стараетесь Выглядеть так, будто у вас есть любовник… – Любовник! Какие же основания для такого нелепого обвинения, скажите на милость? – Обвинения? Как вы можете так говорить, графиня? Все знают, что на самом деле ничего нет, просто восхищаются стратегией. На чем основано это восхищение, это воодушевление? Оно основано на вашем изумительно тонком поведении, на вашей безупречной тактике; оно держится на том, что вы сделали вид, – и до чего же мастерски! – что остаетесь ночевать одной в ту ночь.., ну, вы знаете, когда я заезжал к вам, у вас еще были король и д'Эгийон, в тот вечер я вышел первым, король – вторым, а д'Эгийон – третьим… – Ну, ну, договаривайте. – Вы притворились, что остаетесь вдвоем с д'Эгийоном, словно он был ваш любовник; потом вы проводили его под шумок утром из Люсьенн, опять под видом любовника, и сделали это так, чтобы несколько простаков, таких вот легковерных людей, как я, например, увидели это и растрезвонили на весь мир, так чтобы это дошло до короля, чтобы он испугался и поскорее, из страха вас потерять, бросил малышку Таверне. Графиня Дю Барри и д'Эгийон не знали, как к этому отнестись. А Ришелье не стал их смущать ни взглядами, ни жестами: напротив, казалось, его табакерка и жабо поглотили все его внимание. – Потому что, – продолжал маршал, отряхивая жабо, – похоже на то, что король и впрямь бросил эту девочку. – Герцог! – проговорила в ответ Дю Барри. – Я вам заявляю, что не понимаю решительно ни единого слова из ваших сказок и убеждена только в одном: если рассказать обо всем этом королю, он тоже ничего не поймет. – Неужели? – воскликнул герцог. – Да, можете быть уверены. Вы мне приписываете, так же, как все остальные, значительно более богатое воображение, чем оно есть у меня на самом Деле; у меня никогда не было намерения разжигать в его величестве ревность при помощи средств, о которых вы говорите. – Графиня! – Клянусь вам! – Графиня! Хорошая дипломатия, – а женщины всегда были лучшими дипломатами, – никогда не признается в своих замыслах. Ведь в политике есть одна аксиома… Я знаю ее с тех пор, как был посланником… Она гласит: «Никому не рассказывайте о средстве, благодаря которому вы преуспели однажды: оно может вам пригодиться и в другой раз». – Герцог… – Средство оказалось удачным, ну и отлично. А король теперь в очень плохих отношениях со всем семейством Таверне. – Признаться, герцог, только вы умеете выдавать за действительное то, что существует лишь в вашем воображении. – Вы не верите, что король рассорился с Таверне? – спросил герцог, стараясь избежать ссоры. – Я не это хочу сказать. Ришелье попытался взять графиню за руку. – Вы настоящая птичка, – сказал он. – А вы – змей! – Вот так так! Стоит ли после этого спешить к вам с хорошими известиями?! – Дядюшка! Вы заблуждаетесь! – с живостью вмешался д'Эгийон, почуяв, куда клонит Ришелье. – Никто не ценит вас так высоко, как ее сиятельство; она говорила мне об этом в ту самую минуту, когда доложили о вашем приходе. – Должен признаться, что я очень люблю своих друзей, – сообщил маршал, – и потому я пожелал первым принести вам новость о вашей победе, графиня. Знаете ли вы, что Таверне-старший собирался продать свою дочь королю? – Я полагаю, это уже сделано, – отвечала Дю Барри. – Ах, графиня, до чего этот человек ловок! Вот уж кто и вправду змей! Вообразите: он усыпил меня своими уверениями в дружбе, сказками о старом братстве по оружию. Ведь меня так легко поймать на эту удочку! И потом, кто мог подумать, что этот провинциальный Аристид приедет в Париж нарочно для того, чтобы попытаться перебежать дорогу нашему умнейшему Жану Дю Барри? Только моя преданность вашим интересам, графиня, помогла мне прозреть и вновь обрести здравый смысл… Клянусь честью, я был ослеплен!.. – Ну, теперь с этим покончено, судя по вашим словам, по крайней мере, не правда ли? – спросила Дю Барри. – Разумеется, да! За это я вам отвечаю. Я так грубо отчитал этого ловкача, что он, должно быть, теперь смирился и мы остались хозяевами положения. – А что король? – Король? – Да. – Я задал его величеству три вопроса. – Первый? – Отец. – Второй? – Дочь. – А третий? – Сын… Его величество изволил назвать отца.., потворствующим, его дочь чопорной, а для сына у его величества вообще не нашлось слов, потому что король о нем даже и не вспомнил. – Отлично. Вот мы и освободились от всего их рода одним махом. – Надеюсь! – Может быть, отправить их назад в их дыру? – Не стоит, они и так не выкарабкаются. – Так вы говорите, что этот юноша, которому король обещал полк… – У вас, графиня, память лучше, чем у короля. Впрочем, мессир Филипп – очень приятный мальчик, он на вас бросал такие взгляды, против которых трудно устоять. Да, черт возьми, он теперь не полковник, не капитан, не брат фаворитки; ему только и остается надеяться, что его заприметите вы. Старый герцог пытался, словно коготком ревности, царапнуть сердце племянника. Однако д'Эгийон в ту минуту не думал о ревности. Он пытался понять ход старого маршала и выяснить истинную причину его возвращения. По некотором размышлении он пришел к выводу, что маршала прибил к Люсьенн ветер удачи. Он подал графине знак, перехваченный старым герцогом в зеркале, перед которым он поправлял парик; графиня поспешила пригласить Ришелье на чашку шоколаду. Д'Эгийон ласково простился с дядюшкой, Ришелье не менее любезно с ним раскланялся. Маршал и графиня остались вдвоем перед столиком, только что сервированным Замором. Старый маршал взирал на все эти уловки фаворитки, ворча про себя: «Двадцать лет назад я взглянул бы на часы со словами: „Через час я должен стать министром“ и стал бы им. До чего же глупо устроена жизнь! – продолжал он говорить сам с собою. – Сначала тело ставим на службу разуму, а потом остается одна голова и становится служанкой тела; нелепость!» – Дорогой маршал! – проговорила графиня, прерывая внутренний монолог гостя. – Теперь, когда мы снова стали друзьями, и в особенности сейчас, пользуясь тем, что мы одни, скажите, зачем вы изо всех сил толкали эту юную кривляку в постель к королю? – Ах, графиня, – отвечал Ришелье, едва пригубив шоколад, – я как раз спрашивал себя об этом: понятия не имею!  Глава 24. ВОЗВРАЩЕНИЕ   Герцог де Ришелье знал, чего можно ожидать от Филиппа, и мог бы заранее предсказать его возвращение, потому что, выезжая утром из Версаля в Люсьенн, он повстречал его на главной дороге по направлению к Трианону; он проехал мимо него достаточно близко, чтобы успеть разглядеть на его лице все признаки печали и беспокойства. И действительно, в Реймсе Филипп сначала взлетел по ступенькам служебной лестницы, а потом испытал на себе всю боль равнодушия и забвения; вначале Филипп был даже пресыщен выражением дружбы всех завидовавших его продвижению офицеров и вниманием командиров, но по мере того, как холодное дыхание немилости заставило померкнуть восходящую звезду Филиппа, молодой человек стал с презрением замечать, как от него отворачиваются недавние друзья, как предупредительные командиры начинают на него покрикивать. В его нежной душе боль оборачивалась сожалением. Филипп с грустью вспоминал то время, когда он был безвестным лейтенантом в Страсбурге и когда ее высочество еще только въезжала во Францию; он вспоминал своих добрых друзей, своих товарищей, среди которых он ничем не выделялся. Но с особенным сожалением он думал теперь о тишине и уюте родного дома, хранителем которого был верный Ла Бри. Как бы невыносима ни была боль, ее легче перенести в тишине и одиночестве, дающим отдохновение ищущим душам; кроме того, заброшенность замка Таверне, свидетельствовавшая не только об упадке духа населявших его людей, но и о скором физическом разрушении, в то же время располагала к размышлениям, близким сердцу юноши. Еще труднее Филиппу было оттого, что рядом с ним не было его сестры, ее мудрых советов, почти всегда безупречных, потому что они исходили из ее гордого сердечка, а не из жизненного опыта. В том-то и состоит замечательная особенность благородных душ, что они, сами того не желая, способны подняться над повседневностью и зачастую именно благодаря этой способности им удается избежать болезненных столкновений или ловушек, чему, как правило, не могут противостоять ничтожные твари, как бы они ни пытались изворачиваться, хитрить и лавировать, барахтаясь в своей грязи. Как только Филипп испытал все эти неприятности, его охватило отчаяние. Молодой человек чувствовал себя несчастным в своем одиночестве и не хотел верить, что Андре, двойником которой он себя считал, могла быть счастлива в Версале, когда он так жестоко страдал в Реймсе Тогда-то он и написал барону письмо, в котором сообщил о скором возвращении Письмо это не удивило никого, тем более – барона. Его поражало только то, что Филиппу достало терпения ждать, в то время как самому барону не сиделось на месте и он две недели не давал проходу Ришелье, умоляя его при каждой встрече ускорить события. Не получив назначения в сроки, которые он сам себе наметил, он взял отпуск у своего начальства, словно не заметив презрительных насмешек, довольно тщательно, впрочем, завуалированных: вежливость считалась в те времена истинно французской добродетелью; кроме того, его благородство не могло не внушать знавшим его людям естественного уважения. Итак, когда настал день назначенного им самим отъезда, а надобно заметить, что вплоть до этого дня он ожидал своего назначения скорее со страхом, чем с вожделением, – он сел на коня и поскакал в Париж. Три дня, проведенные им в пути, показались ему вечностью. Чем ближе он подъезжал к Парижу, тем все сильнее пугало его молчание отца и, в особенности, сестры, обещавшей писать ему по меньшей мере два раза в неделю. В полдень описываемого нами дня Филипп подъезжал к Версалю, когда, как мы уже сказали, герцог де Ришелье выезжал ему навстречу. Филипп провел в пути почти всю ночь, поспав всего несколько часов в Мелене. Кроме того, он был так занят своими мыслями, что не заметил герцога де Ришелье в карете и даже не узнал его герба. Он отправился прямо к решетке парка, где простился с Андре в день своего отъезда, когда девушка без всякой причины была печальна, несмотря на завидное процветание семьи. Тогда Филипп был потрясен страданиями Андре и не мог их себе объяснить. Но мало-помалу ему удалось стряхнуть с себя оцепенение и припомнить, что происходило с Андре. И – странное дело! – теперь он, Филипп, возвращаясь в те же места, был охвачен той же беспричинной тревогой, не находя, увы, даже в мыслях успокоения этой невыносимой тоске, походившей на предчувствие грядущей беды. Когда его конь ступил на посыпанную гравием боковую аллею, зацокав копытами, высекавшими искры, на шум из-за подстриженной живой изгороди, вышел какой-то человек. Это был Жильбер с кривым садовым ножом в руках. Садовник узнал бывшего хозяина. Филипп тоже узнал Жильбера. Жильбер бродил так вот уже целый месяц: совесть его была неспокойна, и он не находил себе места. В тот день он, стремясь, как обычно, во что бы то ни стало осуществить задуманное, пытался найти в аллее такое место, откуда были бы видны павильон или окно Андре: он добивался возможности беспрестанно смотреть на этот дом, но так, чтобы никто не заметил его беспокойства, его волнений и вздохов. Прихватив с собой для вида садовый нож, он бегал по кустам и куртинам, то отрезая усыпанные цветами ветки под тем предлогом, что они мертвы и подлежат удалению, то отсекая здоровую кору молодых тополей, объясняя свой поступок необходимостью срезать смолу; при том он не переставал прислушиваться, озираться, желать и сожалеть. Юноша побледнел за последний месяц. Об его истинном возрасте можно было теперь догадаться лишь по странному блеску глаз да по безупречно матовой белизне лица; зато плотно сжатые по причине скрытности губы, косой взгляд и нервное подвижное лицо говорили скорее о более зрелом возрасте. Как уже было сказано, Жильбер узнал Филиппа, а едва узнав, порывисто шагнул назад в заросли. Однако Филипп пришпорил коня с криком: – Жильбер! Эй, Жильбер! Первой мыслью Жильбера было сбежать. Еще миг – и безотчетный ужас, ничем не объяснимое исступление, то есть то, что древние, стремившиеся всему найти объяснение, приписали бы богу Пану, подхватили бы его и понесли, словно одержимого, через аллеи, рощи, кусты и водоемы. К счастью, одичавший мальчишка вовремя услышал ласковые слова Филиппа. – Ты что же, не узнаешь меня, Жильбер? – крикнул Филипп. Жильбер понял свою неосторожность и внезапно остановился. Потом он медленно и недоверчиво воротился на дорожку. – Нет, господин шевалье, – дрожа всем телом, пролепетал он, – я вас не узнал – я вас принял за одного из гвардейцев, а так как я оставил свою работу, то я боялся, что меня узнают и накажут. Филипп был удовлетворен таким объяснением. Он спешился и, взявшись одной рукой за повод, другую положил Жильберу на плечо, – тот заметно содрогнулся. – Что с тобой. Жильбер? – спросил он. – Ничего, сударь, – отвечал юноша. Филипп грустно улыбнулся. – Ты не любишь нас, Жильбер, – заметил он. Юноша снова вздрогнул. – Да, я понимаю, – продолжал Филипп, – мой отец обращался с тобой жестоко и несправедливо. А я, Жильбер? – О, вы… – пробормотал юноша. – Я всегда тебя любил и поддерживал. – Это верно. – Ну, так забудь зло ради добра. Моя сестра тоже всегда хорошо к тебе относилась. – Ну нет, вот это уж нет! – с живостью возразил мальчишка с таким выражением, которое вряд ли кто-либо мог правильно истолковать, потому что оно заключало в себе обвинение против Андре и самооправдание Жильбера; его слова прозвучали гордо, и в то же время Жильбер испытывал угрызения совести. – Да, да, – подхватил Филипп, – да, понимаю: сестра несколько высокомерна, но она очень славная. Немного помолчав, он заговорил снова, потому что этот разговор помогал Филиппу оттянуть встречу, которой он из-за дурных предчувствий очень боялся. – Ты не знаешь, Жильбер, где сейчас моя милая Андре? Эти слова болью отозвались в сердце Жильбера. Он проговорил сдавленным голосом: – Предполагаю, сударь… Впрочем, откуда мне знать?.. – Как всегда, одна, и наверное скучает, бедняжка! – перебил его Филипп. – Сейчас одна, так мне кажется. Ведь с тех пор, как мадмуазель Николь сбежала… – Как? Николь сбежала? – Да, вместе с любовником. – С любовником? – Так я полагаю, во всяком случае, – проговорил Жильбер, спохватившись, что сболтнул лишнее, – об этом говорили в лакейской. – Признаться, я ничего не понимаю, Жильбер, – проговорил Филипп, сильно волнуясь. – Из тебя слова не вытянешь. Будь же полюбезнее! Ведь ты не лишен ума, у тебя есть врожденное благородство, так не скрывай свои хорошие качества под напускной дикостью и грубостью – это так не идет тебе, как, впрочем, никому вообще. – Да я просто не знаю того, о чем вы меня спрашиваете, сударь. Если вы подумаете хорошенько, вы сами увидите, что я и не могу этого знать. Я с утра до вечера работаю в саду, а что происходит во дворце, я не знаю. – Жильбер! Жильбер! Мне, однако, казалось, что у тебя есть глаза. – У меня? – Да, и что тебе не безразличны те, кто носит мое имя. Ведь как бы скудно ни было гостеприимство Таверне, оно было тебе оказано. – Да, господин Филипп, вы мне далеко не безразличны, – отвечал Жильбер пронзительным и, в то же время, хриплым голосом, задетый за живое снисходительностью Филиппа, – да, вас я люблю и потому скажу вам, что ваша сестра очень больна. – Очень больна? Моя сестра? – взорвался Филипп. – Моя сестра очень больна! Что же ты сразу не сказал? Он бросился бежать. – Что с ней? – прокричал он на бегу. – Откровенно говоря, не знаю, – молвил Жильбер. – А все-таки? – Я знаю только, что она нынче трижды падала в обморок прямо на улице, а недавно ее осмотрел доктор ее высочества, и господин барон тоже у нее был… Филипп не стал слушать дальше – его предчувствие оправдалось; перед лицом опасности он вновь обрел былое мужество. Он оставил коня на Жильбера и со всех ног бросился к службам. Жильбер поспешил отвести коня на конюшню и упорхнул подобно дикой птице, которая никогда не дается человеку в руки.  Глава 25. БРАТ И СЕСТРА   Филипп нашел сестру лежавшей на небольшой софе, о которой мы уже имели случай рассказать. Войдя в переднюю, молодой человек обратил внимание на то, что Андре убрала все цветы, которые она так любила прежде. С тех пор как она почувствовала недомогание, запах цветов причинял ей невыносимые страдания, и она Отнесла на счет этого раздражения мозговых клеток все неприятности, преследовавшие ее вот уже две недели. В тот момент, как вошел Филипп, Андре находилась в глубокой задумчивости; она тяжело склонила голову, лицо ее было печально, время от времени на глаза набегали слезы. Руки ее безвольно повисли, и хотя кровь, казалось бы, должна была приливать к ним в таком положении, тем не менее ее руки были белее воска. Она застыла, словно неживая. Чтобы убедиться, что она не умерла, нужно было прислушиваться к ее дыханию. Узнав от Жильбера о болезни сестры, Филипп торопливо зашагал к павильону. Когда он подошел к лестнице, он задыхался. Однако там он передохнул, взял себя в руки и стал подниматься по лестнице гораздо спокойнее, а когда очутился на пороге, он уже бесшумно переставлял ноги, передвигаясь плавно, словно сильф. Будучи заботливым и любящим братом, он хотел понять сам, что случилось с сестрой, приняв во внимание все симптомы ее болезни; он знал, что у Андре нежная и добрая душа, как только она увидит и услышит брата, она постарается скрыть свое состояние, чтобы не тревожить Филиппа. Вот почему он вошел так тихо, так неслышно отворив застекленную дверь, что Андре не заметила его: он уже стоял посреди комнаты, а она ни о чем не догадывалась. Филипп успел ее рассмотреть; он заметил ее бледность, неподвижность, ее безучастность. Его поразило странное выражение ее словно невидящих глаз. Не на шутку переполошившись, он сейчас же решил, что в недомогании сестры не последнюю роль играет ее душевное состояние. При виде сестры сердце его похолодело, и он не мог сдержать ужаса. Андре подняла глаза и, пронзительно вскрикнув, выпрямилась, словно восстав от смерти. Задохнувшись от радости, она бросилась брату на шею. – Ты! Ты, Филипп! – прошептала она. Силы оставили ее прежде, чем она вымолвила еще хоть одно слово. Да и что она могла еще сказать? – Да, да, я! – отвечал Филипп, обнимая и поддерживая ее, потому что почувствовал, как она стала оседать у него в руках. – Я вернулся, и что же я вижу? Ты больна! Ах, бедная моя сестричка, что с тобой? Андре рассмеялась нервным смехом, однако, вопреки ожиданиям больной, ее смех не успокоил Филиппа. – Ты спрашиваешь, что со мной? Так я, значит, плохо выгляжу? – Да, Андре, ты очень бледна и вся дрожишь. – Да с чего ты это взял, брат? Я даже не чувствую недомогания. Кто ввел тебя в заблуждение, Филипп? У кого хватило глупости беспокоить тебя понапрасну? Я правда не знаю, что ты имеешь в виду: я прекрасно себя чувствую, не считая легкого головокружения, но оно скоро пройдет. – Но ты так бледна, Андре… – Разве я всегда бываю очень румяной? – Нет, однако ты выглядишь, по крайней мере, живой, а сегодня… – Не обращай внимания. – Смотри! Еще минуту назад твои руки пылали, а сейчас они холодны, как лед. – Это неудивительно, Филипп: когда я тебя увидела… – Что же? –..я так обрадовалась, что кровь прилила к сердцу, только и всего. – Ты же не стоишь на ногах, Андре, ты держишься за меня. – Нет, это я тебя обнимаю. Разве тебе это неприятно, Филипп? – Что ты, дорогая Андре! И он прижал девушку к груди. В то же мгновение Андре почувствовала, что силы вновь ее покидают. Она тщетно пыталась удержаться на ногах, обняв брата за шею. Ее холодные безжизненные руки скользнули по его груди, она упала на софу и стала белее муслиновых занавесок, на фоне которых был отчетливо виден ее очаровательный профиль. – Вот видишь!.. Вот видишь: ты меня обманываешь! – вскричал Филипп. – Ах, сестренка, тебе больно, тебе плохо! – Флакон! Флакон! – пролепетала Андре, улыбаясь через силу. Ее угасающий взор и с трудом приподнятая рука указывали Филиппу на флакон, стоявший на небольшом шифоньере у окна. Не сводя глаз с сестры, Филипп скрепя сердце оставил ее и бросился к флакону. Распахнув окно, он вернулся к девушке и поднес флакон к ее лицу. – Ну вот, – проговорила она, глубоко дыша и вместе с воздухом словно втягивая в себя жизнь, – видишь, я ожила! Неужели ты полагаешь, что я в самом деле серьезно больна? Филипп не ответил: он внимательно разглядывал сестру. Андре мало-помалу пришла в себя, приподнялась на софе, взяла в свои влажные руки дрожавшую руку Филиппа; взгляд ее смягчился, щеки порозовели, и она показалась ему краше прежнего. – Ax, Боже мой! Ты же видишь, Филипп, что все позади. Могу поклясться, что если бы не твое внезапное появление, спазмы не возобновились бы и я уже была бы здорова. Ты должен понимать, что появиться вот так передо мной, Филипп, передо мной… Ведь я так тебя люблю!.. Ведь ты – смысл моей жизни, ты мог бы меня убить, даже если бы я была совершенно здорова. – Все это очень мило и любезно с твоей стороны, Андре, но все-таки объясни мне, чему ты приписываешь это недомогание? – Откуда же мне знать, дорогой? Может быть, это весенняя слабость, или мне плохо из-за цветочной пыльцы; ты же знаешь, как я чувствительна; еще вчера я едва не задохнулась от запаха персидской сирени, поднимавшегося с клумбы; ты и сам знаешь, что ее восхитительные султанчики покачиваются при малейшем весеннем ветерке и источают дурманящий аромат. И вот вчера… О Господи! Знаешь, Филипп, я даже вспоминать об этом не хочу, потому что боюсь, что мне снова станет дурно. – Да, ты права, возможно, дело именно в этом: цветы – вещь опасная. Помнишь, как еще мальчишкой я придумал в Таверне окружить свою постель бордюром из срезанной сирени? Это было очень красиво – так нам с тобой казалось. А на следующий день я, как ты знаешь, не проснулся, и все, кроме тебя, решили, что я мертв, а ты и мысли никогда не могла допустить, что я могу бросить тебя, не попрощавшись. Только ты, милая моя Андре, – тебе тогда было лет шесть, не больше – ты одна меня спасла, разбудив поцелуями и слезами. – И свежим воздухом, Филипп, потому что в таких случаях нужен свежий воздух. Мне кажется, что именно его мне все время не хватает. – Сестричка! Если бы ты не помнила об этом случае, ты приказала бы принести в свою комнату цветы. – Что ты, Филипп! Уже больше двух недель здесь не было жалкой маргаритки! Странная вещь! Я так любила раньше цветы, а теперь просто возненавидела их. Давай оставим цветы в покое! Итак, у меня мигрень. У мадмуазель де Таверне – мигрень, дорогой Филипп! Везет же этой Таверне!.. Ведь из-за мигрени она упала в обморок и этим вызвала толки и при дворе, и в городе. – Почему? – Ну как же: ее высочество была так добра, что навестила меня… Ах, Филипп, что это за очаровательная покровительница, какая это нежная подруга! Она за мной ухаживала, приласкала меня, привела ко мне своего лучшего доктора, а когда этот славный господин, который выносит всегда безошибочный приговор, пощупал мне пульс и посмотрел зрачки и язык, то знаешь, как он меня обрадовал? – Нет. – Оказалось, что я совершенно здорова! Доктору Луи даже не пришлось мне прописывать никакой микстуры, ни единой пилюли, а ведь он не знает жалости, судя по тому, что о нем рассказывают. Как видишь, Филипп, я прекрасно себя чувствую. А теперь скажи мне: кто тебя напугал? – Да этот дурачок Жильбер, черт бы его взял! – Жильбер? – нетерпеливо переспросила Андре. – Да, он мне сказал, что тебе было очень плохо. – И ты поверил этому глупцу, этому бездельнику, который только и годен на то, чтобы делать или говорить гадости? – Андре, Андре! – Что? – Ты опять побледнела. – Да просто мне надоел Жильбер. Мало того, что он все время путается у меня под ногами, так я еще вынуждена слышать о нем, даже когда его не видно. – Ну, ну, успокойся! Как бы ты снова не лишилась чувств! – Да, да, о Господи!.. Да ведь… Губы у Андре побелели, она примолкла. – Странно! – пробормотал Филипп. Андре сделала над собой усилие. – Ничего, – проговорила она, – не обращай внимания на все эти недомогания, это все пустое… Вот я снова на ногах, Филипп. Если ты мне веришь, мы сейчас вместе прогуляемся, и через десять минут я буду здорова. – Мне кажется, ты переоцениваешь свои силы, Андре. – Нет, вернулся Филипп и возвратил мне силы. Так ты хочешь, чтобы мы вышли, Филипп? – Не торопись, милая Андре, – ласково остановил сестру Филипп. – Я еще не окончательно уверился в том, что ты здорова. Давай подождем. – Хорошо. Андре опустилась на софу, потянув за руку Филиппа и усаживая его рядом. – А почему, – продолжала она, – ты так неожиданно явился, не предупредив о своем приезде? – А почему ты сама, дорогая Андре, перестала мне писать? – Да, правда, но я не писала тебе всего несколько дней. – Почти две недели, Андре, Андре опустила голову. – Какая небрежность! – снежным упреком заметил Филипп. – Да нет, просто я была нездорова, Филипп. А знаешь, ты прав, мое недомогание началось в тот самый день, как ты перестал получать от меня письма; с того дня самые дорогие для меня вещи стали утомительны, вызывали у меня отвращение. – И все-таки я очень доволен, несмотря ни на что, одним твоим словом, которое ты недавно обронила. – Что же я сказала? – Ты сказала, что счастлива. Тебя здесь любят, о тебе заботятся, ну, а обо мне этого не скажешь. – Неужели? – Да, ведь я был там забыт всеми, даже сестрой. – Филипп!.. – Поверишь ли, дорогая Андре, что со времени моего отъезда, с которым меня так торопили, я так и не получил никаких известий о пресловутом полке, командовать которым я отправился и который мне обещал король через герцога де Ришелье и моего отца! – Это неудивительно, – заметила, Андре. – То есть как неудивительно? – Если бы ты знал, Филипп… Герцог де Ришелье и отец ходят как в воду опущенные: они похожи на двух мертвецов. Жизнь этих людей – для меня тайна. Все утро отец бегал за своим старым другом, как он его называет; он уговорил его отправиться в Версаль, к королю; потом отец пришел ко мне и здесь его дожидался, засыпая меня непонятными вопросами. Так прошел день: никаких новостей! Тогда господин де Таверне просто рассвирепел. Герцог его обманывает, – говорит он, – герцог предает его. Кого герцог предает? Я тебя спрашиваю, потому что сама я ничего не знаю и, признаться, знать не хочу. Господин де Таверне живет, таким образом, как грешник в чистилище, каждую минуту ожидая чего-то, чего не несут, или ждет кого-то, кто не приходит и не приходит. – А король, Андре? Что король? – Король? – Да, ведь он так хорошо к нам относится! Андре стала пугливо озираться. – Что такое? – Послушай! Король, – будем говорить тихо, – мне кажется, король очень капризен, Филипп. Как ты знаешь, его величество поначалу очень мною был заинтересован, как, впрочем, и тобой, и отцом, в общем – всем семейством. Но вдруг он охладел, да так, что я не могу понять, ни почему, ни как это произошло. И вот его величество больше не смотрит в мою сторону, даже поворачивается ко мне спиной, а вчера, когда я упала без чувств в цветнике… – Вот видишь; Жильбер мне не солгал. Так ты упала без чувств, Андре? – А этому ничтожному Жильберу надо было тебе об этом говорить!.. Пусть всему свету расскажет!.. Что ему за дело, упала я в обморок или нет? Я отлично понимаю, дорогой Филипп, – со смехом прибавила Андре, – что неприлично падать без чувств в королевском доме, но ведь не ради собственного удовольствия я это сделала, и не нарочно! – Да кто тебя может осудить за это, дорогая сестра? – Король! – Король? – Да. Его величество выходил из Большого Трианона через сад как раз в ту роковую минуту. Я глупейшим образом растянулась на скамейке, на руках милого де Жюсье, который изо всех сил старался мне помочь, как вдруг меня заметил король. Знаешь, Филипп, нельзя сказать, что во время обморока человек совсем ничего не чувствует и не понимает, что происходит вокруг. Когда король меня заметил, то какой бы бесчувственной я ни выглядела, мне показалось, будто я приметила нахмуренные брови, гневный взгляд, я услышала несколько неприятных слов, которые король процедил сквозь зубы. Потом его величество поспешил прочь, придя в негодование, как я полагаю, от того, что я позволила себе лишиться чувств в его саду. По правде говоря, дорогой Филипп, в этом совсем нет моей вины. – Бедняжка! – прошептал Филипп, с чувством сжав руки девушки. – Я тоже полагаю, что ты не виновата. Что же было дальше? – Все, дорогой мой. И Жильберу следовало бы избавить меня от своих комментариев. – Опять ты набросилась на несчастного мальчишку! – Ну да, защищай его! Прекрасная тема для разговора. – Андре, смилуйся, не будь так сурова к этому юнцу! Ведь ты его оскорбляешь, третируешь, я сам был тому свидетелем!.. О Боже, Боже! Андре, что с тобой опять? На сей раз Андре упала навзничь на диванные подушки, не проронив ни слова, и флакон не мог привести ее в чувство. Пришлось ждать, пока вспышка пройдет и кровь снова начнет нормально циркулировать. – Решительно, ты страдаешь, сестра, – пробормотал Филипп, – да так, что способна напугать людей более отважных, чем я, когда речь заходит о твоих страданиях. Можешь говорить все, что тебе заблагорассудится, но мне кажется, что к твоему недомоганию не следует относиться со свойственным тебе легкомыслием. – Филипп! Ведь доктор сказал же… – Доктор меня не убедил и никогда не убедит. И почему я до сих пор сам с ним не поговорил? Где его можно увидеть? – Он ежедневно бывает в Трианоне. – Да, но в котором часу? Верно, утром? – Утром и вечером, смотря по тому, когда бывает его дежурство. – А сейчас он дежурит? – Да, дорогой. Ровно в семь часов вечера, а он любит точность, он поднимается на крыльцо, ведущее в покои ее высочества. – Ну вот и хорошо, – успокаиваясь, проговорил Филипп, – я подожду в твоей комнате.  Глава 26. НЕДОРАЗУМЕНИЕ   Продолжая непринужденный разговор, Филипп краем глаза следил за сестрой, она же изо всех сил старалась взять себя в руки, чтобы не тревожить его новыми обмороками. Филипп много рассказывал о своих обманутых надеждах, о забывчивости короля, о непостоянстве герцога де Ришелье, но как только часы пробили семь, он поспешно вышел, нимало не заботясь о том, что Андре могла догадаться о его намерениях. Он решительно направился к покоям королевы и остановился на таком расстоянии, чтобы его не окликнула охрана, однако довольно близко для того, чтобы никто не мог пройти не замеченным Филиппом. Не прошло и пяти минут, как Филипп увидел описанного сестрой старого доктора Луи, важно шагавшего по садовой дорожке. День клонился к вечеру, но несмотря на то, что ему, по всей видимости, трудно было читать, почтенный доктор перелистывал на ходу недавно опубликованный в Кельне труд о причинах и последствиях паралича желудка. Мало-помалу темнота вокруг него становилась все более непроницаемой, и доктор уже не столько читал, сколько угадывал, как вдруг чья-то тень возникла перед ним и ученый муэй вовсе перестал различать буквы. Он поднял голову, увидал перед собой незнакомого господина и спросил: – Что вам угодно? – Прошу прощения, сударь, – отвечал Филипп. – Я имею честь разговаривать с доктором Луи? – Да, сударь, – проговорил доктор, захлопнув книгу. – В таком случае, сударь, прошу вас на два слова, – молвил Филипп. – Сударь! Прошу меня извинить, но мой долг призывает меня к ее высочеству. В этот час я обязан к ней явиться, и я не могу заставлять себя ждать. – Сударь… – Филипп сделал умоляющий жест, пытаясь остановить доктора. – Лицо, которому я прошу вас оказать помощь, состоит на службе у ее высочества. Эта девушка очень плоха, тогда как ее высочество совершенно здорова. – Скажите мне прежде всего, о ком вы говорите. – Об одном лице, которому вы были представлены самой принцессой. – Ага! Уж не о мадмуазель ли де Таверне идет речь? – Совершенно верно, сударь. – Ага! – обронил доктор, с живостью подняв голову, чтобы получше разглядеть молодого человека. – Вы должны знать, что ей очень плохо. – Да, у нее спазмы. – Да, сударь, постоянные обмороки. Сегодня на протяжении нескольких часов она трижды падала без чувств мне на руки. – Молодой особе стало хуже? – Не знаю. Но вам должно быть понятно, доктор, что когда любишь человека… – Вы любите мадмуазель де Таверне? – Больше жизни, доктор! Филипп произнес эти слова с такой восторженностью, что доктор Луи неверно понял их значение. – Ага! – молвил он. – Так это, значит, вы?.. Доктор умолк в нерешительности. – Что вы хотите этим сказать, сударь? – спросил Филипп. – Значит, это вы… – Что – я, сударь? – Любовник, черт побери! – теряя терпение, воскликнул доктор. Филипп отпрянул, приложив руку ко лбу и смертельно побледнев. – Берегитесь, сударь! – воскликнул он. – Вы оскорбляете мою сестру! – Вашу сестру? Так мадмуазель Андре де Таверне – ваша сестра? – Да, сударь, и мне кажется, что я не сказал ничего такого, что могло бы вызвать недоразумение. – Прошу прощения, сударь, однако вечерний час, таинственность, с которой вы ко мне обратились… Я подумал.., я предположил, что интерес, более нежный, чем просто братский… – Сударь! Ни любовник, ни муж не смогут любить мою сестру сильнее, чем я. – Ну и отлично! В таком случае, я понимаю, почему мое предположение вас задело, и приношу вам свои извинения. Доктор двинулся дальше. – Доктор! – продолжал настаивать Филипп. – Умоляю вас не покидать меня, не успокоив относительно состояния моей сестры! – Кто же вам сказал, что она больна? – Боже мой! Да я сам видел!.. – Вы явились свидетелем симптомов, свидетельствующих о недомогании… – Серьезном недомогании, доктор! – Ну, это как на чей взгляд… – Послушайте, доктор, во всем этом есть нечто странное. Можно подумать, что вы не желаете или не осмеливаетесь дать мне ответ. – Вы можете предположить, как я тороплюсь к ожидающей меня принцессе… – Доктор, доктор! – проговорил Филипп, вытирая рукой пот со лба. – Вы приняли меня за любовника мадмуазель де Таверне? – Да, но вы меня в этом разубедили. – Вы, значит, полагаете, что у мадмуазель де Таверне есть любовник? – Простите, но я не обязан давать вам отчет о своих соображениях. – Доктор, сжальтесь надо мной! Доктор, у вас случайно вырвалось слово, оставшееся у меня в сердце, словно лезвие от кинжала без рукоятки! Доктор, не пытайтесь сбить меня с толку, не надо меня щадить. Что это за болезнь, о которой вы готовы поведать любовнику, но хотите скрыть от брата? Доктор! Умоляю вас! Ответьте мне! – А я прошу вас освободить меня от необходимости вам отвечать: судя по тому, как вы меня расспрашиваете, я вижу, что вы собой не владеете. – О Господи! Неужели вы не понимаете, что вы каждым своим словом толкаете меня в пропасть, в которую я не могу без содрогания заглянуть? – Сударь! – Доктор! – порывисто воскликнул Филипп. – Можно подумать, что вы должны открыть мне столь страшную тайну, что мне, прежде чем ее выслушать, понадобится призвать на помощь все свое хладнокровие и мужество! – Да я не знаю, в какого рода предположениях вы теряетесь, господин де Таверне; я ничего такого вам не говорил – Однако вы поступаете в сто раз хуже, ничего мне не говоря… Вы заставляете меня предполагать такие вещи. –Это жестоко, доктор! Ведь вы видите, как на ваших глазах я терзаю свое сердце, вы слышите, как я прошу, как я вас умоляю… Говорите же, говорите! Клянусь вам, что я выслушаю спокойно… Эта болезнь это бесчестье, возможно… О Боже! Вы не останавливаете меня, доктор? Доктор! – Господин де Таверне! Я ничего такого не говорил ни ее высочеству, ни вашему отцу, ни вам Не требуйте от меня большего – Да, да.. Но вы же видите, как я истолковываю ваше молчание; вы видите, что я, следуя за вашей мыслью оказался на опасном пути; остановите же меня, по крайней мере, если я заблудился. – Прощайте, сударь, – проникновенным голосом молвил доктор. – Вы не можете оставить меня вот так, не сказав ни «да», ни «нет». Одно слово, одно-единственное – вот все, о чем я вас прошу! Доктор остановился. – Сударь! – проговорил он. – В свое время это привело к роковому недоразумению, которое вас так задело… – Не будем больше об этом говорить. – Нет, напротив. В свое время, несколько позднее, может быть, чем нужно, вы мне сказали, что мадмуазель де Таверне – ваша сестра. А немного раньше вы с восторженностью, послужившей причиной моей ошибки, сказали, что любите мадмуазель Андре больше жизни – Это правда. – Если ваша любовь к ней так сильна, она должна отвечать вам тем же, не так ли? – Андре любит меня больше всех на свете. – Тогда возвращайтесь к ней и расспросите ее. Расспросите ее, следуя тем путем, на котором я вынужден вас покинуть. И ежели она любит вас так же сильно, как вы – ее, она ответит на ваши вопросы. Есть такие вещи, о которых можно поговорить с другом, но о которых не рассказывают доктору. Возможно вам она согласится сказать, что я ни за что не могу открыть. Прощайте, сударь! Доктор сделал еще один шаг по направлению к павильону ее высочества. – Нет, нет, это невозможно! – вскричал Филипп, обезумев от душевной боли и всхлипывая после каждого слова. – Нет, доктор, я не так понял, нет, вы не могли мне это сказать! Доктор осторожно высвободился и проговорил с состраданием: – Делайте то, что я вам порекомендовал, господин де Таверне, и поверьте, что это лучшее, что вы можете сделать – Да подумайте! Поверить вам – это значило бы отказаться от того, чем я жил все эти годы, это значило бы обвинять ангела, искушать Господа! Доктор! Если вы требуете, чтобы я вам поверил, то представьте, по крайней мере, доказательства! – Прощайте, сударь. – Доктор! – в отчаянии воскликнул Филипп. – Будьте осторожны! Если вы будете и впредь разговаривать со мной с такой горячностью, я буду вынужден рассказать о том, о чем поклялся молчать и хотел бы скрыть даже от вас. – Да, да, вы правы, доктор, – проговорил Филипп так тихо, словно был при последнем издыхании. – Но ведь наука может ошибаться Признайтесь, что и вам случалось порой ошибаться – Очень редко, сударь, – отвечал доктор, – я – человек строгих правил, и мои уста говорят «да» только после того, как мои глаза и мой разум скажут: «Я видел – я знаю – я уверен» Да, вы разумеется, правы, иногда я мог ошибиться, как любой грешный человек, но уж на сей раз, по всей видимости, не ошибаюсь Итак, желаю вам спокойствия, и давайте простимся. Однако Филипп не мог так просто уступить. Он положил руку доктору на плечо с таким умоляющим видом, что тот был вынужден остановиться – О последней высшей милости прошу вас, сударь, – молвил он. – Вы видите, как разбегаются у меня мысли. Мне кажется, я теряю рассудок Чтобы окончательно решить, должен ли я жить или умереть, мне необходимо услышать подтверждение о возникшей угрозе. Я сейчас вернусь к сестре и буду говорить с ней только после того, как вы еще раз ее осмотрите. Подумайте хорошенько! – Это вам надо думать, потому что мне нечего добавить к уже сказанному – Обещайте мне – Бог мой! Это милость, в которой даже палач не мог бы отказать своей жертве – обещайте мне, что зайдете к моей сестре после визита к ее высочеству Доктор! Небом заклинаю вас: обещайте! – Это не исправит положения. Однако раз вы настаиваете, мой долг – поступить так, как вы того желаете. Когда я выйду от ее высочества, я зайду к вашей сестре – Благодарю, благодарю вас! Да, зайдите, и тогда вы убедитесь в своей ошибке. – Я от всей души этого желаю, и если я ошибся, я с радостью в этом признаюсь. Прощайте! Получив свободу, доктор ушел, оставив Филиппа одного. Филипп дрожал как в лихорадке, обливался холодным потом. Словно в бреду, он не понимал, где он находится, с кем он только что говорил, того, что ему только что было открыто. Он несколько минут невидящим взором смотрел на небо, в котором начали появляться звезды, и на павильон, в котором зажигались огни.  Глава 27. ДОПРОС   Едва придя в себя, Филипп направился в апартаменты Андре Однако по мере того, как он подходил к павильону, ощущение несчастья стало постепенно проходить; ему казалось, что это был всего-навсего страшный сон, а не действительность, которой он пытался противостоять. Чем дальше он уходил от доктора, тем все более нелепыми стали казаться его намеки Ему было очевидно, что наука ошиблась, а добродетель не сдалась И разве сам доктор не подтвердил правоту «Филиппа тем, что согласился еще раз навестить его сестру? Однако, когда Филипп оказался лицом к лицу с Андре, он так изменился, побледнел и осунулся, что теперь пришел ее черед испытать беспокойство при виде брата. Она спрашивала себя, как Филипп мог так сильно перемениться в столь короткий срок. – Господи! Дорогой брат! Неужели я серьезно больна? – обратилась она к нему. – Почему ты об этом спрашиваешь? – молвил он. – Потому что ты так напуган. – Нет, сестра, – отвечал Филипп, – у доктора твое состояние не вызывает беспокойства, он сказал тебе правду. Мне стоило большого труда уговорить его прийти еще раз – Так он придет? – спросила Андре. – Да, придет. Надеюсь, тебе это не доставит неудовольствия, Андре? При этих словах Филипп, не сводя глаз, следил за Андре – Нет, – спокойно отвечала она, – лишь бы этот визит хоть немного тебя утешил, вот все, чего я прошу у Бога. Ну, а теперь скажи мне, откуда эта бледность? Ты так меня напугал! – Тебя это правда беспокоит, Андре? – И ты еще спрашиваешь! – Так ты меня любишь, Андре? – Почему ты о атом спрашиваешь? – удивилась девушка. – Я хотел узнать, Андре, любишь ли ты меня так же нежно, как во времена нашей юности. – Ах, Филипп, Филипп! – Итак я для тебя по-прежнему один из самых близких людей на всей земле? – Самый близкий! Единственный! – вскричала Андре и, покраснев от смущения, прибавила: – Прости, Филипп, я чуть было не забыла… – Нашего отца, Андре? – Да Филипп взял сестру за руку и, с нежностью глядя на нее, проговорил: – Андре! Не думай, что я когда-нибудь осудил бы тебя, если бы в твоем сердце родилось чувство, не похожее ни на то, которое ты испытываешь к отцу, ни на любовь ко мне… Сев с ней рядом, он продолжал: – Ты вступила в тот возраст, Андре, когда девичье сердце говорит громче, чем хотелось бы его хозяйке. Как ты знаешь, заповедь Божья приказывает женщине покинуть родителей и семью и последовать за супругом. Андре некоторое время смотрела на Филиппа так, будто он говорил на не понятном ей языке, а потом рассмеялась с непередаваемым простодушием. – Мой супруг? – переспросила она. – Ты что-то говорил о моем супруге, Филипп? Господи, да он еще не родился; во всяком случае, я его не знаю. Тронутый искренностью Андре, Филипп подошел к ней и, взяв ее руку в свои ладони, проговорил в ответ: – Прежде чем обзаводиться супругом, милая Андре, женщина может иметь жениха, любовника… Андре с удивлением взглянула на Филиппа, испытывая неловкость под его настойчивым взглядом, пронизывавшим ее насквозь и освещавшим всю ее душу. – Сестра! – продолжал Филипп. – Со дня своего рождения я был тебе лучшим другом, и ты была моей единственной подругой. Я никогда не оставлял тебя одну, как ты знаешь, ради того, чтобы поиграть с товарищами. Мы вместе росли, и ничто никогда не поколебало нашего беззаветного взаимного доверия. Почему же ты, Андре, с некоторых пор без всякой причины переменилась ко мне? – Я? Переменилась? Я переменилась к тебе, Филипп? Объяснись, пожалуйста. Должна признаться, я ничего не понимаю с тех пор, как ты вернулся. – Да, Андре, – проговорил молодой человек, прижимая ее к своей груди, – да, милая сестричка, на смену детской привязанности приходит юношеская страсть, и ты решила, что я больше не гожусь для того, чтобы поверять мне свои сердечные тайны. – Брат мой! Друг мой! – все более и более удивляясь, отвечала Андре. – Что все это значит? О каких сердечных тайнах ты говоришь? – Андре! Я смело завожу разговор, который может оказаться для тебя опасным, а для меня самого – очень неприятным. Я отлично знаю, что просить или, вернее, требовать твоего доверия в такую минуту – значит пасть в твоих глазах. Однако я предпочитаю, – и прошу тебя верить, что мне очень тяжело об этом говорить, – я предпочитаю увериться, что ты любишь меня меньше, чем оставить тебя во власти грозящих тебе бед, страшных несчастий, Андре, если ты будешь по-прежнему упорствовать в своем молчании, которое я оплакиваю и на которое я не считал тебя способной, если ты имеешь дело с братом и другом. – Брат мой! Друг мой! – отвечала Андре. – Клянусь тебе, я ничего не понимаю в твоих упреках! – Андре! Неужто ты хочешь, чтобы я тебе объяснял?.. – Да! Разумеется, да! – Не жалуйся, если, ободренный тобой, я буду говорить слишком прямо, если заставлю тебя покраснеть, смутиться. Ведь ты сама вызвала во мне несправедливое недоверие, с каким я копаюсь теперь в недрах твоей души, чтобы вырвать у тебя признание. – Говори, Филипп. Клянусь, что не рассержусь на тебя. Филипп взглянул на сестру, встал и в сильном волнении зашагал из угла в угол. Между обвинением, которое Филипп составил в голове, и спокойствием юной девушки, было столь очевидное противоречие, что он не знал, что думать. Андре в изумлении смотрела на брата и чувствовала, как постепенно холодеет ее сердце от этой торжественности, столь не похожей на его привычное нежное братское покровительство. Прежде чем Филипп снова заговорил, Андре поднялась и взяла брата под руку. Взглянув на него с невыразимой нежностью, она сказала: – Филипп! Посмотри мне в глаза! – С удовольствием! – отвечал молодой человек, обратив к ней горящий взор. – Что ты хочешь мне сказать? – Я хочу сказать, Филипп, что ты всегда с некоторой ревностью относился к моей дружбе; это вполне естественно, потому что и я дорожила твоими заботами, твоей любовью. Ну так посмотри на меня, как я тебя просила. Девушка улыбнулась. – Видишь ли ты в моих глазах какую-нибудь тайну? – продолжала она. – Да, да, одну тайну я там вижу, – сказал Филипп. – Андре! Ты влюблена. – Я? – вскричала девушка с таким естественным изумлением, какое не могла бы изобразить опытная актриса. Она засмеялась. – Я влюблена? – повторила она. – Значит, ты любима? – Ну, тем хуже для него, потому что раз этот человек ни разу не объявился и, следовательно, не объяснился, значит, это любовь неразделенная. Видя, что сестра смеется и шутит так непринужденно, видя безмятежную лазурь ее глаз и ее душевную чистоту, а также чувствуя, как ровно бьется сердце Андре, Филипп подумал, что за месяц их разлуки не мог так неузнаваемо измениться характер девицы безупречного поведения; что бедняжка Андре не заслужила подозрений; что наука лжет. Он признал, что доктора Луи можно извинить, ведь он не знал того, как чиста Андре, как она порядочна. Доктор, верно, решил, что она – такая же, как все знатные девицы, соблазненные дурным примером или увлеченные преждевременной страстью, без сожаления расстававшиеся со своей невинностью и забывавшие даже о честолюбии. Еще раз бросив взгляд на Андре, Филипп уверился в ошибке доктора. Филипп так обрадовался найденному объяснению, что расцеловал свою сестру, словно мученик, уверовавший в чистоту Святой Девы Марии и тем подкрепив свою веру в Ее Божественного Сына. В ту самую минуту, как Филипп почувствовал, что в его душе зашевелились сомнения, он услыхал на лестнице шаги доктора Луи, верного данному обещанию. Андре вздрогнула: в ее положении любой пустяк мог ее взволновать. – Кто там? – спросила она. – Вероятно, доктор Луи, – отвечал Филипп. Дверь распахнулась, и доктор, которого с таким беспокойством ожидал Филипп, вошел в комнату. Как мы уже говорили, это был один из почтенных и честных ученых, для которых любая наука священна, и они с благоговением изучают все ее тайны. Доктор Луи был законченным материалистом, а по тем временам это было большой редкостью. Он стремился под заболеванием тела разглядеть душевный недуг; он брался за дело рьяно, нимало не беспокоясь о слухах и не боясь препятствий; он ценил свое время – единственное достояние людей труда – и потому бывал резок в разговоре с бездельниками и болтунами. Вот почему он так грубо обошелся с Филиппом во время их первой встречи: он принял его за одного из придворных щеголей, которые льстят доктору, чтобы в ответ услышать от него комплименты по поводу их любовных подвигов, и готовы с радостью платить за его молчание. Однако, едва дело обернулось иначе, и вместо более или менее влюбленного фата доктор увидел перед собой мрачное и грозное чело брата, едва на месте обычной неприятности стало вырисовываться настоящее горе, практикующий философ, сердечный человек взволновался и, услышав последние слова Филиппа, доктор подумал: «Я не только мог ошибиться, но и хотел бы, чтобы это было так». Вот почему он пришел бы навестить Андре даже без настойчивых уговоров Филиппа: он хотел провести более тщательное обследование, чтобы получить подтверждение результатов первоначального осмотра. Едва войдя в апартаменты Андре, он из передней устремил на Андре проницательный изучающий взгляд и потом все время не сводил с нее глаз. Визит доктора, хотя в нем и не было ничего сверхъестественного, взволновал Андре, и у нее начался один из тех приступов, которые так испугали Филиппа; она покачнулась и с трудом поднесла к губам платок. Филипп приветствовал доктора и ничего не заметил. – Доктор! – говорил он. – Входите, прошу вас, и простите мне, пожалуйста, мой резкий тон. Когда я час назад подошел к вам, я был возбужден, зато теперь спокоен. Доктор перевел взгляд с Андре на молодого человека, внимательно изучая его улыбку и счастливое выражение лица. – Вы побеседовали с вашей сестрой, как я вам советовал? – спросил он. – Да, доктор. – И вы успокоились? – У меня с души свалился камень. Доктор взял руку Андре и долго щупал пульс. Филипп смотрел на сестру, и взгляд его словно говорил: «Можете делать все, что вам заблагорассудится, доктор; никакие ваши заключения мне теперь не страшны». – Ну что, доктор? – с торжествующим видом спросил он. – Господин шевалье! Соблаговолите оставить меня с вашей сестрой наедине, – проговорил доктор Луи. Эти простые слова задели молодого человека за живое. – Как? Опять? – воскликнул он. Доктор кивнул. – Ну хорошо, я вас оставляю, – мрачно проговорил Филипп и, обращаясь к сестре, прибавил: – Андре! Можешь доверять доктору, будь с ним откровенна! Девушка пожала плечами, словно не понимая, о чем он говорит. Филипп продолжал: – Пока он будет расспрашивать тебя о твоем самочувствии, я пойду пройдусь по парку. Я приказал оседлать мне коня на более позднее время и еще успею зайти к тебе перед отъездом и поговорить. Он пожал руку Андре и попытался улыбнуться. Однако девушка почувствовала, что улыбка у брата получилась натянутой, а пожатие – слишком порывистое. Доктор с важным видом проводил Филиппа до входной двери и прикрыл ее. Затем он сел на софу рядом с Андре.  Глава 28. КОНСУЛЬТАЦИЯ   С улицы не доносилось ни звука. Воздух был неподвижен; не было слышно человеческих голосов; природа безмолвствовала. Дневная служба в Трианоне была окончена; конюхи и каретники разошлись по своим комнатам; малый двор обезлюдел. Андре в глубине души была взволнована тем, что Филипп и доктор придавали ее болезни не понятное для нее самой значение. Она была несколько удивлена тем обстоятельством, что доктор Луи пришел опять, хотя еще утром объявил болезнь пустячной, а лекарства – ненужными. Однако благодаря ее простодушию в ее сердце не закралось подозрение. Вдруг доктор, не сводивший с нее глаз, направил на нее свет лампы и взял ее руку не как доктор, щупающий пульс, а как друг или исповедник. Его жест поразил впечатлительную Андре. Она уже готова была вырвать свою руку. – Мадмуазель! Вы сами захотели меня видеть или я, придя сюда, уступил желанию вашего брата? – спросил доктор. – Сударь! Когда брат вернулся, он сообщил мне, что вы придете еще раз: ведь принимая во внимание то, что я имела честь услышать от вас нынче утром о незначительности моего недомогания, я сама не осмелилась бы беспокоить вас вновь, – отвечала Андре. Доктор поклонился. – Ваш брат, – продолжал он, – показался мне человеком, который очень дорожит своей честью и весьма ревностно к ней относится; есть вещи, о которых с ним просто невозможно говорить. Вот, очевидно, почему вы не пожелали ему открыться? Андре с тем же непонимающим видом взглянула на доктора, как перед тем – на Филиппа. – И вы, сударь? – высокомерно молвила она. – Прошу прощения, мадмуазель, позвольте мне договорить. Андре жестом показала, что готова терпеливо, вернее смиренно, слушать. – Вполне естественно, – продолжал доктор, – что, видя страдание и предчувствуя гнев этого молодого человека, вы упорно храните молчание. Однако со мной, мадмуазель, вам не следует хитрить: я, можете мне поверить, являюсь более врачевателем душ, нежели лекарем физических недугов; я все вижу и все знаю; я снимаю с вас половину тяжкого груза на пути признаний, – я вправе ожидать, что со мной вы будете откровеннее. – Сударь! – отвечала Андре. – Если бы я не видела, как омрачилось лицо моего брата и как он страдает, если бы я не доверяла вашей благородной внешности и репутации серьезного человека, которой вы пользуетесь, я бы подумала, что вы сговорились сыграть со мной шутку и теперь пугаете меня расспросами, чтобы потом заставить выпить горькое лекарство. Доктор нахмурился. – Мадмуазель! – проговорил он. – Умоляю вас прекратить запирательства. – Запирательства? – вскричала Андре. – Может быть, вы предпочитаете, чтобы я назвал это лицемерием? – Сударь, да ведь вы меня оскорбляете! – воскликнула девушка. – Скажите лучше, что я вас разгадал. – Сударь! Андре встала, однако доктор мягко, но настойчиво попросил ее снова сесть. – Нет, – продолжал он, – нет, дитя мое, я вас не оскорбляю, я пытаюсь вам помочь, и если мне удастся вас убедить, то я вас тем самым спасу!.. Итак, ни ваш гневный взгляд, ни притворное возмущение не заставят меня изменить свое мнение. – Боже мой! Да что вам угодно? Чего вы от меня требуете? – Я жду признания. В противном случае, клянусь честью, у меня может сложиться о вас дурное мнение. – Сударь! К сожалению, здесь нет моего брата, а я вам повторяю, что вы меня оскорбляете. Я ничего не понимаю и прошу вас, наконец, объясниться по поводу этой пресловутой болезни. – Я в последний раз, мадмуазель, прошу вас избавить меня от неприятности заставить вас покраснеть, – произнес крайне удивленный доктор. – Я вас не понимаю! Я вас не понимаю! Я вас не понимаю! – трижды повторила Андре с угрозой в голосе, устремив на доктора взгляд, полный недоумения и презрения. – Зато я понимаю вас, мадмуазель: вы сомневаетесь в возможностях науки и надеетесь скрыть от всех свое положение. Однако перестаньте заблуждаться! Я одним словом сломлю вашу гордыню: вы беременны!.. Андре издала душераздирающий крик и повалилась на софу. Сейчас же дверь с шумом распахнулась и в комнату ворвался Филипп, сжимая в руке шпагу: глаза его налились кровью, губы тряслись. – Презренный! – бросил он доктору. – Вы лжете! Доктор медленно повернулся к молодому человеку, не выпуская руки Андре и пытаясь нащупать пульс. – Я сказал то, что есть, сударь, – презрительно поморщившись, возразил доктор, – и уж, во всяком случае, ваша шпага, будь она обнажена или спрятана в ножны, не заставит меня солгать. – Доктор!.. – прошептал Филипп, выпуская шпагу из рук. – Вы пожелали, чтобы я провел повторный осмотр и убедился, что не ошибся; я это и сделал Теперь у меня есть все основания для уверенности и ничто не заставит меня отказаться от своего мнения. Я весьма сожалею, молодой человек, потому что вы внушили мне столь же сильную симпатию, сколь велико мое отвращение к этой юной особе, упорствующей во лжи. Андре была по-прежнему неподвижна; Филипп сделал нетерпеливое движение. – Я сам – отец, сударь, – продолжал доктор, – и понимаю все, что вы должны сейчас переживать. Я всегда к вашим услугам и, разумеется, обещаю молчать. Мое слово свято, сударь; любой вам скажет, что я дорожу своим словом больше, чем жизнью. – Да ведь это невозможно! – Не знаю, возможно это или нет, но это правда. Прощайте, господин де Таверне. С сочувствием посмотрев на молодого человека, невозмутимый доктор неторопливо вышел из комнаты. Сердце Филиппа разрывалось от боли, и, как только захлопнулась дверь, он без сил рухнул в кресло в двух шагах от Андре. Потом Филипп поднялся, запер сначала дверь, выходившую в коридор, потом – ту, что вела в комнату, затем – окна и подошел к Андре, с изумлением следившей за всеми этими ужасными приготовлениями. – Ты поступила подло и глупо, надеясь меня обмануть, – проговорил он, скрестив на груди руки, – подло – потому что я тебе брат и еще потому, что я имел наивность тебя любить и всем жертвовать ради тебя, почитать тебя выше всего на свете; мое доверие должно было, по меньшей мере, вызвать с твоей стороны подобное, если не более нежное, чувство, а глупо – потому, что постыдной и обесчестившей нас тайной владеет третье лицо, а также потому, что, несмотря на твою скрытность, тайна эта, возможно, достигла и еще чьих-нибудь ушей, и, наконец, потому, что, если бы ты с самого начала призналась мне, что ты в таком положении, я спас бы тебя от позора, если не из любви к тебе, то из самолюбия, так как, спасая тебя, я заботился бы и о своем добром имени. Вот в чем, главным образом, заключалась твоя ошибка. Твоя честь, пока ты не замужем, принадлежит всем, чье имя ты носишь, вернее, позоришь. Ну, а теперь я тебе больше не брат, потому что ты отказала мне в этом звании. Отныне Я человек, заинтересованный в том, чтобы любым способом вырвать у тебя всю тайну и этим признанием восполнить хотя бы отчасти мою утрату. Итак, вот я перед тобою, полный гнева и решимости, и я говорю тебе: раз ты оказалась столь малодушна, надеясь на спасительный обман, то будешь наказана так, как наказывают подлых людей. Итак, признайся в совершенном преступлении, иначе… – Угрозы? – горделиво воскликнула Андре – Ты угрожаешь женщине? Побледнев, она поднялась с таким же угрожающим видом. – Да, я угрожаю, но не женщине, а ничтожеству без чести и совести! – Угрозы!.. – повторила Андре, мало-помалу приходя в отчаяние. – И ты угрожаешь той, которая ничего не знает, ничего не понимает и смотрит на всех вас, как на кровожадных безумцев, объединившихся для того, чтобы заставить меня умереть – если не от стыда, то от горя! – Да, да! – вскричал Филипп. – Умри же! Умри, раз не желаешь признаться! Умри сию же минуту! Бог тебе судья, а я тебя сейчас убью! Молодой человек судорожно схватился за шпагу и, сверкнув ею в воздухе, приставил ее к груди сестры. – Хорошо! Хорошо! Убей меня! – вскричала Андре, ничуть не испугавшись блеснувшей стали и не пытаясь избежать боли от укола шпагой Она подалась вперед, потеряв голову от боли. Ее порыв был столь стремителен, что шпага проткнула бы ей грудь, если бы Филиппа не охватил внезапный ужас при виде нескольких капель крови, окрасивших ее муслиновый шарфик. Силы оставили Филиппа, злоба его утихла: он отступил, выронил шпагу и с рыданиями пал на колени, прижимаясь к ногам девушки. – Андре! Андре! – причитал он. – Нет! Нет! Умру я! Ты меня не любишь, не хочешь меня знать, мне нечего больше делать в этом мире. Неужели ты любишь кого-то так сильно, что готова скорее умереть, чем открыться мне? Андре! Не ты должна умереть, а я! Он поднялся и хотел было бежать прочь, однако Андре обняла его за шею и, забывшись, стала осыпать его поцелуями и омывать слезами. – Нет, нет, – говорила она, – ты был прав. Убей меня, Филипп, раз все говорят, что я виновна! А ты, такой благородный, чистый, добрый, безупречный – ты живи, только пожалей меня вместо того, чтобы проклинать. – Сестра! – перебил ее молодой человек. – Во имя Неба, во имя нашей былой дружбы, не бойся ничего: ни за себя, ни за того, кого ты любишь. Кто бы он ни был, его имя будет для меня свято, будь он хоть самым ярым моим врагом или последним негодяем. Но у меня ведь нет врагов, Андре, а ты чиста сердцем и душой, значит и возлюбленного должна была выбрать по себе. Я готов пойти к твоему избраннику, я назову его своим братом… Ты молчишь. Может быть, ваш брак невозможен? Ты это хочешь сказать? Хорошо, пусть так! Я готов смириться, я схороню боль в сердце, я заставлю замолчать требовательный голос чести, жаждущей отмщения. Я от тебя больше ничего не требую, даже имени этого человека. Раз ты полюбила этого человека, он дорог и мне… Только давай вместе уедем из Франции. Король подарил тебе дорогое ожерелье, как мне говорили; мы продадим его, отошлем половину вырученных денег отцу, а на оставшиеся деньги будем жить в безвестности; я всем буду для тебя, Андре, а ты заменишь всех мне. Я ведь никого не люблю; ты видишь, как я тебе предан. Андре! Ты видишь, что я на все готов; ты видишь, что можешь рассчитывать на мою дружбу. Неужели ты и после этого откажешь мне в доверии? Тогда не называй меня братом. Андре в полном молчании выслушала все, что сказал ей потерявший голову юноша. Только биение ее сердца свидетельствовало о том, что она еще жива; лишь взгляд ее говорил о том, что она не потеряла рассудка. – Филипп! – заговорила она наконец после долгого молчания. – И ты, несчастный, мог подумать, что я тебя больше не люблю? Ты подумал, что я полюбила другого человека, что я забыла закон чести – я, благородная девица, понимающая, к чему меня обязывает мое звание!.. Друг мой, я тебя прощаю. Да, да, напрасно ты считал меня бесчестной, напрасно ты называл меня малодушной. Да, да, я тебя прощаю, но не прощу тебя, если ты будешь считать меня столь нечестивой, столь подлой, чтобы солгать тебе. Я тебе клянусь, Филипп, Богом, который меня слышит, именем моей матери, которая, увы, меня, кажется, не уберегла, клянусь своей любовью к тебе в том, что мне пока неведомо чувство, что никто еще не говорил мне: «Я люблю тебя», – что ничьи уста не касались даже моей руки, что разум мой чист, что желания мои столь же невинны, как в тот день, когда я появилась на свет. А теперь, Филипп, душа моя принадлежит Богу, а тело – в твоей власти. – Ну что же, – помолчав, молвил Филипп, – благодарю тебя, Андре. Теперь я читаю ясно в твоем сердце. Да, ты чиста, невинна, дорогая моя, ты стала чьей-то жертвой. Существуют же колдовские, приворотные зелья. Какой-то подлец расставил тебе западню. То, что никто не мог бы вырвать у тебя, будь ты в здравом уме, он.., он.., верно, украл у тебя, когда ты была в беспамятстве. Ты попалась в ловушку, Андре. Но теперь мы вместе и, значит, мы сильны. Позволь мне позаботиться о твоем добром имени и отомстить за тебя! – Да, да, – поспешно проговорила Андре, мрачно сверкнув глазами. – Да, потому что если ты берешься отомстить за меня, значит, ты убьешь преступника. – В таком случае, – продолжал Филипп, – помоги мне, постарайся вспомнить. Давай подумаем вместе, час за часом переберем прошлое. Давай потянем за спасительную нить воспоминаний и при первом же узелке на этой нити… – С радостью! Я этого очень хочу! – отвечала Андре. – Давай поищем! – Итак, не замечала ли ты, чтобы кто-то за тобой следил, подстерегал тебя? – Нет. – Никто к тебе не писал? – Никто. – Никто тебе не говорил, что любит тебя? – Нет. – У женщин на такие вещи прекрасное чутье. Раз не было ни писем, ни признаний, то, может быть, ты замечала, что.., нравишься кому-нибудь? – Ничего подобного я никогда не замечала. – Дорогая сестра! Попытайся припомнить некоторые обстоятельства своей жизни, какие-нибудь интимные подробности. – Направляй меня! – Доводилось ли тебе гулять одной? – Никогда, насколько я помню, если не считать тех случаев, когда я отправлялась к ее высочеству. – А когда ты уходила в парк, в лес? – Меня всегда сопровождала Николь. – Кстати о Николь: она от тебя сбежала?, – Да. – Когда? – В день твоего отъезда, если не ошибаюсь. – Подозрительная девица! Известны ли тебе подробности ее бегства? Подумай хорошенько. – Нет. Я знаю только, что она уехала с человеком, которого она любила. – Каковы были в последнее время твои отношения с этой девицей? – О Господи! В тот день она возвратилась, как обычно – около девяти часов, ко мне в комнату, раздела меня, приготовила питье и вышла. – Не заметила ли ты, чтобы она что-нибудь подмешивала тебе в воду? – Нет. Кстати, это не имеет никакого значения, потому что я помню, что в ту минуту, как я поднесла стакан к губам, я испытала странное ощущение. – Какое же? – Такое, как однажды в Таверне. – В Таверне? – Да, когда у нас остановился этот иностранец. – Какой иностранец? – Граф де Бальзамо. – Граф де Бальзамо? И что это было за ощущение? – Нечто вроде головокружения, или ослепления, а потом я уже ничего не чувствовала. – Так ты говоришь, что испытывала это еще раньше, в Таверне? – Да. – При каких обстоятельствах? – Я сидела за клавесином и вдруг почувствовала слабость: я огляделась и увидела в зеркале графа. С той минуты я ничего больше не помню, если не считать того, что, когда я очнулась за клавесином, я не могла определить, сколько времени я спала. – Так ты говоришь, что тебе только однажды пришлось испытать это необычное ощущение? – Нет, в другой раз это было в день, вернее, в ночь праздничного фейерверка. Меня влекла за собой толпа, готовая растоптать, убить. Я собрала последние силы и вдруг пальцы мои разжались, на глаза мне пала пелена, но сквозь нее я опять успела разглядеть этого господина. – Графа де Бальзамо? – Да. – А потом ты заснула? – Заснула или упала без чувств – не могу в точности сказать. Ты знаешь, что он унес меня с площади и доставил к отцу. – Да, да. А в ту ночь, когда сбежала Николь, ты его видела? – Нет, но почувствовала все, что свидетельствовало обычно о его появлении где-то поблизости: то же странное ощущение, то же нервное потрясение, тяжесть, потом забытье. – То же забытье, говоришь? – Да, забытье после сильного головокружения, несмотря на мои отчаянные, но тщетные попытки противостоять какой-то таинственной силе. – Великий Боже! – вскричал Филипп. – Что же дальше? Дальше? – Я заснула… – Где? – Я лежала в постели, это я точно помню, а потом почему-то оказалась на полу, на ковре… Я была одна, я испытывала невыносимую боль и так озябла, словно спала до этого могильным сном. Очнувшись, я стала звать Ни, коль, но напрасно: Николь исчезла. – А сон был таким же, как бывал прежде? – Да. – Такой, как в Таверне? И такой, как в день празднеств? – Да, да. – Оба раза ты, прежде чем забыться, видела Джузеппе Бальзамо, графа Феникса? – Совершенно верно. – А в третий раз ты его не видела? – Нет, – испуганно отвечала Андре, начиная, наконец, понимать, – нет, но я угадывала его присутствие. – Отлично! – воскликнул Филипп. – Теперь можешь быть уверена, можешь быть спокойна и ничего не бойся, Андре: я знаю тайну. Спасибо, дорогая сестричка, спасибо! Мы спасены! Филипп обнял Андре, с нежностью прижал ее к груди и, охваченный решимостью, бросился из комнаты, ничего не слыша и не желая терять ни минуты. Он прибежал на конюшню, сам оседлал коня и помчался в Париж.  Глава 29. МУКИ СОВЕСТИ   Все только что описанные нами сцены оказали на Жильбера ужасное действие. Чувствительный малый жестоко страдал, наблюдая из укромного уголка в саду, как день за днем признаки болезни Андре становятся все очевиднее и на ее лице, и в походке: бледность девушки, которая еще накануне вызывала у него тревогу, на следующий день становилась еще более, как ему казалось, заметна, когда мадмуазель де Таверне появлялась у окна в первых лучах восходящего солнца. Если бы кто-нибудь в эту минуту видел глаза Жильбера, он прочел бы в них угрызения совести, что так хорошо удавалось передать на своих полотнах античным художникам. Жильбер обожал красоту Андре и в то же время ненавидел ее. Эта вызывающая красота в сочетании со столькими другими ее преимуществами воздвигала между ним и девушкой непреодолимую преграду, впрочем, красота эта представлялась ему еще одним сокровищем, которое ему предстояло завоевать. Вот что служило основанием его любви и ненависти, его желания и презрения. Но с того дня, как эта красота начала увядать, а в чертах лица Андре появились страдание или стыд; с того самого дня, как положение Андре, а значит, и положение Жильбера, стало вызывать опасения, ситуация совершенно изменилась; вот почему и Жильбер стал относиться к ней иначе. Надобно признать, что первым его чувством была глубокая грусть. Он с болью следил за тем, как блекнет красота и ухудшается здоровье его возлюбленной; гордец по натуре, он испытал блаженное чувство жалости к той, которая еще недавно была с ним горда и пренебрежительна, он простил ей оскорбления, которыми она его осыпала. Все это, разумеется, не может служить Жильберу оправданием. Гордыня всегда непростительна. А ведь только из гордости у него вошло в привычку следить за происходившими событиями. Всякий раз, как бледная, больная, прятавшая глаза мадмуазель де Таверне появлялась, словно привидение, перед Жильбером, сердце его начинало трепетать от счастья, кровь стучала в висках, и он судорожно прижимал к груди кулак, пытаясь подавить восстававшую в нем совесть. – Это я ее сгубил, – шептал он и, окинув ее гневным, испепеляющим взглядом, убегал прочь, но она продолжала стоять у него перед глазами, а в ушах его раздавались ее стоны. Сердце его разрывалось от горя, какое только может выпасть на долю человека. Его страстная любовь нуждалась в утешении, и он порой готов был отдать жизнь за право упасть перед Андре на колени, взять ее за руку, утешить ее, привести ее в чувство, когда она падала в обморок. Неисполнимость его мечты заставляла его невыразимо страдать. Жильбер три дня пытался побороть в себе эту муку. В первый же день он заметил, как исподволь начали искажаться черты лица Андре. Там, где никто еще ничего не видел, он, соучастник, все угадывал и всему находил объяснение. Более того: изучив, как продвигается болезнь, он высчитал точно, когда разыграется трагедия. Тот день, когда Андре упала в обморок, Жильбер провел в страхе, обливаясь потом, бросаясь из крайности в крайность, – свидетельство того, что совесть его была нечиста. Он ходил взад и вперед, напустив на себя то безразличный, то озабоченный вид, в разговоре удивлял стремительными переходами от выражения симпатии к насмешкам над собеседником и полагал, что преуспел таким образом по части скрытности и тактики, не подозревая, что любой письмоводитель из Шатле, любой тюремщик из Сен-Лазар разгадал бы его хитрость так же легко, как секретарь де Сартина по прозвищу Куница разгадывал зашифрованную корреспонденцию. Когда видишь, как бегущий со всех ног человек внезапно замирает, издает нечленораздельные звуки, потом вдруг надолго замолкает; когда видишь, как он застывает на месте и прислушивается, затем начинает судорожно копаться в земле, со злостью принимается рубить дерево, то невольно остановишься и подумаешь: «Либо он безумец, либо преступник». После первого приступа раскаяния и сострадания Жильбер задумался о том, что его ожидает. Он чувствовал, что участившиеся обмороки Андре могут кое-кого насторожить и заинтересовать. Жильбер вспомнил, что правосудие вершится споро: изворотливые сыщики, которых принято называть судебными следователями, способны раскрыть любое преступление, наносящее ущерб доброму имени человека. Они станут задавать вопросы, проводить дознания, сопоставления, сохраняющиеся до поры до времени в тайне, и скоро нападут на след виновного. Проступок Жильбера представлялся ему самому в нравственном отношении самым отвратительным и наиболее сурово наказуемым. Вот когда он испугался, как бы болезнь Андре не повлекла за собой расследования. С этой минуты Жильбер стал похож на изображенного на известной картине преступника, которого преследует олицетворяющий совесть ангел с неярко горящим факелом в руке: Жильбер стал затравленно озираться на окружавших его людей. Любые слухи, шепот вызывали у него подозрение. Он вслушивался в каждое произнесенное при нем слово и, как бы малозначаще оно ни было, ему казалось, что оно имеет отношение к мадмуазель де Таверне или к нему самому. Он видел, как герцог де Ришелье отправился к королю, а барон де Таверне пошел к дочери. Ему почудилось, что все в этот день в доме приняли вид заговорщиков. Ему стало совсем худо, когда он приметил, что в комнату Андре направляется доктор ее высочества. Жильбер относился к скептически настроенным господам, которые ни во что не верят: для него ничего не значили людское мнение и глас Божий – он признавал науку и проповедовал ее всемогущество. В иные минуты, когда Жильбер отрицал всепроникающую силу Бога, он не стал бы сомневаться в ясновидении доктора. Появление доктора Луи у Андре оказалось сокрушительным ударом для душевного равновесия Жильбера. Он побежал к себе в комнату, бросив работу и оставаясь глух к приказаниям старших. Там, прячась за убогой занавеской, которую он повесил, желая остаться незамеченным, он навострил уши и стал смотреть во все глаза, стараясь перехватить хоть одно слово, одно движение, чтобы узнать о диагнозе. Но ему так и не удалось ничего выведать. Лишь однажды он заметил ее высочество, когда она подошла к окну и выглянула во двор, который она, наверное, никогда до этого не видела. Он различил также доктора Луи, открывшего окно, чтобы впустить в комнату немного свежего воздуха. Однако он так и не разобрал, о чем говорили, не рассмотрел выражения лиц: плотные шторы скрывали от него происходившее в комнате. Можно себе представить, что творилось у юноши в душе. Проницательный доктор разгадал тайну. Скандал не мог разразиться в ту же минуту; Жильбер был прав, предположив, что препятствием этому окажется присутствие ее высочества. Однако сразу же после ухода принцессы и доктора последует бурное объяснение между отцом и дочерью. Совсем потерявшись от страдания и нетерпения, Жильбер стал биться головой об стену. Потом он увидел, как барон де Таверне выходит с ее высочеством. Доктор ушел еще раньше. «Неужели между бароном и ее высочеством произойдет объяснение?» – подумал он. Барон не возвращался. Андре осталась в одиночестве; лежа на софе, она либо читала, пока спазмы и мигрень не заставляли ее отложить книгу, либо предавалась размышлениям с таким безучастным видом, что Жильберу, не сводившему глаз с развевавшейся от ветра занавески, временами казалось, будто она в полном отчаянии. Изнемогшая от боли и волнения, Андре заснула. Жильбер воспользовался передышкой, чтобы выйти во двор и послушать, о чем там судачат. Поразмыслив обо всем хорошенько, он понял, что ему нельзя терять ни минуты. Опасность была столь велика, что необходимо было на что-то решиться. Эта мысль его несколько успокоила. «Однако на что же я могу решиться? Изменить что-либо в подобных обстоятельствах значит разоблачить себя. Может, убежать? Да, да, бежать! Я молод, а отчаяние и страх прибавят мне сил. Днем я буду прятаться, по ночам – идти вперед и приду, наконец… Куда? Как мне найти такое место, где меня не настигнет карающая десница королевского правосудия?» Жильберу были знакомы сельские нравы. Что могут подумать в какой-нибудь глухой, почти безлюдной провинции – ведь в городах об этом никто не задумывается! – что могут подумать в небольшом местечке, в какой-нибудь деревушке о чужаке, просящем подаяние? А вдруг это вор? И потом, Жильбер отлично себя знал: у него заметное лицо, которое, к тому же, отныне будет носить на себе неизгладимый отпечаток страшной тайны и привлечет внимание первого же мало-мальски наблюдательного человека. Итак: бежать – опасно, а быть уличенным в преступлении – стыдно. Бегство доказало бы виновность Жильбера; он отверг эту мысль. И, словно не имея больше сил искать выход из создавшегося положения, несчастный юноша подумал о смерти. Это случилось с ним впервые; перед его мысленным взором возник мрачный призрак, однако юноша не почувствовал страха. К мысли о смерти никогда не поздно будет вернуться после того, подумал он, как все другие возможности будут исчерпаны. Кстати, Руссо говорил, что самоубийство – это трусость; гораздо достойнее переносить страдания до конца. Додумавшись до этого парадокса, Жильбер поднял голову и снова пошел бродить по саду. Перед ним забрезжила надежда на спасение, как вдруг внезапный приезд Филиппа, свидетелями которого мы явились, расстроил все его планы и снова поверг в уныние. Брат! Она вызвала брата! Значит, все открылось! И семья решила молчать. Да, но Жильбер не переставал представлять себе во всех подробностях будущее расследование, а это было для него не меньшим мучением, как если бы его пытали в Консьержери, в Шатле или в Турнель. Он видел, как его волокут по земле мимо Андре, заставляют встать на колени, вырывают у него признание в содеянном и забивают насмерть палкой, как собаку, или убивают ударом ножа. Такая месть была бы вполне законна, она уже имела сколько угодно прецедентов. Король Людовик XV всегда в подобных случаях принимал сторону знати. Кроме того, Филипп был для Жильбера, пожалуй, наиболее опасен среди тех, кого мадмуазель де Таверне могла бы призвать для отмщения. Филипп, единственный член семьи Таверне, способный проявить по отношению к Жильберу человеческие чувства и отнестись к нему почти как к равному, точно так же был способен, не дрогнув, уложить Жильбера на месте, и не только шпагой, но и словом, если бы сказал ему, к примеру, следующее: – Жильбер! Вы ели наш хлеб, а теперь обесчестили наше имя. Вот почему Жильбер попытался скрыться при первом же появлении Филиппа и вернулся он лишь потому, что чувство ему доказывало: он не должен себя выдавать. Он собрал все свои силы, стремясь только к одному: выстоять. Он проследил за Филиппом и видел, как тот поднимался к Андре, а потом разговаривал с доктором Луи. Он все разнюхал, взвесил и понял, в какое отчаяние впал Филипп. Он видел, как зародилась и все возрастала душевная мука молодого офицера; по игре теней на занавеске он угадал, какая ужасная сцена разыгрывается между Андре и ее братом. «Я погиб», – подумал он. Потеряв рассудок, он схватил нож с намерением убить Филиппа, как только тот появится на пороге его комнаты.., или, если понадобится, покончить с собой. Однако Филипп помирился с сестрой; Жильбер увидел, как он опустился на колени и стал целовать Андре руки. И снова перед Жильбером забрезжила надежда на спасение. Если Филипп до сих пор не ворвался с проклятиями к нему в комнату, стало быть, Андре не знала имени преступника. А ежели она, единственный свидетель, единственный обвинитель, ничего не знала, стало быть, и никто ничего не знал. Если же предположить – о безумец! – что Андре знала, но ничего не сказала, то это было уже больше, чем спасение, это было счастье, победа! Отныне Жильбер решительно отбросил все свои сомнения и страхи. Ничто не могло больше поколебать его самоуверенность с тех пор, как он вновь обрел утраченное душевное равновесие. «Где следы моего преступления, если мадмуазель де Таверне меня ни в чем не обвиняет? – думал он. – Ах, какой же я был дурак! Ну в чем ей обвинять меня: в последствии преступления или в самом преступлении? Итак, она не стала обвинять меня в самом преступлении: на протяжении трех недель она ничем не показала, что ненавидит или избегает меня чаще, чем в былые времена. А раз она не видит во мне причины своих бед, значит, и в происшедшем несчастье меня можно обвинить не более, чем любого другого. Зато я своими глазами видел, как сам король входил в комнату мадмуазель Андре. В случае необходимости я мог бы подтвердить это ее брату, и, несмотря за запирательства его величества, поверят скорее всего мне… Да, однако это была бы весьма опасная затея… Лучше я помолчу: у короля слишком большие возможности, чтобы доказать свою невиновность или попросту растоптать мое свидетельство. Как бы за одно упоминание имени короля во всем этом деле не быть приговоренным к пожизненному заключению или к виселице!.. Зато в моих руках – незнакомец, который заставил мадмуазель Андре выйти к нему в сад!.. Разве он может оправдаться? Каким образом об этом узнают? А если и узнают, то как его найти? Уж он-то не король! Чем я хуже его? Вот я и выгорожу себя, подставив под удар этого господина! Впрочем, никому и в голову не придет подумать на меня. Один Бог мне свидетель… – с горькой усмешкой прибавил он. – Но раз Бог так часто видел мои слезы, мои страдания и не проронил при этом ни слова мне в утешение, неужели Он окажется на сей раз настолько несправедлив, что выдаст меня, едва позволив вкусить счастья?.. Да кроме того, если преступление и было, не я за него в ответе, а Бог. Вольтер убедительно доказал, что чудес на свете не бывает. Итак, я спасен, я спокоен, моя тайна принадлежит только мне. Будущее – за мной». После этих размышлений, вернее, после этой сделки с совестью, Жильбер собрал инструменты и пошел с товарищами ужинать. Он повеселел, стал беззаботен, вел себя даже вызывающе. Угрызения совести, страхи остались в прошлом: для человека, для философа такая слабость Непозволительна. Однако он плохо знал свою совесть: Жильбер всю ночь не сомкнул глаз.  Глава 30. ДВОЕ СТРАЖДУЩИХ   Жильбер все верно рассчитал, говоря о незнакомце, замеченном им в саду в тот самый вечер, оказавшийся роковым для мадмуазель де Таверне: – Вряд ли его найдут! Филипп в самом деле не представлял себе, где живет Джузеппе Бальзамо, граф Феникс. Однако он вспомнил имя светской дамы, маркизы де Саверни, в доме которой тридцать первого мая Андре оказали помощь. Был еще не слишком поздний час, чтобы нельзя было явиться к этой даме, проживавшей по улице Сент-Оноре. Собравшись с мыслями и заставив себя успокоиться, Филипп поднялся к даме, и ее камеристка сию же минуту и не колеблясь дала ему адрес Бальзамо: улица Сен-Клод в Маре. Филипп без промедления отправился по указанному адресу. Он не без волнения тронул молоток у ворот подозрительного дома, в котором, как он предполагал, навсегда исчезли покой и честь бедняжки Андре. Однако, призвав на помощь волю, он вскоре подавил в себе возмущение, как и всякое другое чувство, чтобы сберечь силы, которые, как он полагал, могли еще ему понадобиться. Он твердой рукой взялся за молоток, и ворота, как обычно, сейчас же отворились. Филипп прошел в ворота и очутился во дворе, держа своего коня под уздцы. Не успел он сделать и нескольких шагов, как Фриц вышел из передней и появился на крыльце, остановив его вопросом: – Что вам угодно, сударь? Филипп вздрогнул от неожиданности. Он сердито взглянул на немца, словно забыв, что перед ним лакей, исполняющий свой долг. – Я хочу поговорить с хозяином дома, графом Фениксом, – отвечал Филипп, после чего продел уздечку коня в кольцо, поднялся на крыльцо и вошел в переднюю. – Хозяина нет дома, – сообщил Фриц, пропуская, однако, Филиппа вперед, как и подобало вымуштрованному слуге. Это могло показаться странным, но приготовившийся ко всему Филипп словно ждал именно такого ответа. Он помолчал немного, затем спросил: – Где я могу его найти? – Не знаю, сударь. – Вы обязаны это знать! – Прошу прощения, сударь, т хозяин мне не докладывает, где он бывает. – Друг мой! Мне непременно нужно поговорить с вашим хозяином нынче же вечером, – молвил Филипп. – Сомневаюсь, чтобы это было возможно. – Это совершенно необходимо: дело не терпит отлагательств. Фриц поклонился, не проронив ни звука в ответ. – Так он вышел? – спросил Филипп. – Да, сударь. – Он, конечно, вернется? – Не думаю, сударь. – А-а, вы так не думаете? – Нет. – Отлично! – воскликнул Филипп, распаляясь. – А теперь ступайте к своему хозяину и скажите ему… – Как я уже имел честь вам доложить, – невозмутимо отвечал Фриц, – хозяина нет дома. – Я знаю, чего стоят такого рода доклады, друг мой, – заметил Филипп, – я ценю вашу исполнительность, однако на меня это приказание распространяться не может, потому что ваш хозяин не мог предвидеть мой визит: меня привел исключительный случай. – Приказание распространяется на всех, сударь, – неосторожно обмолвился Фриц. – Раз было такое приказание, стало быть, граф Феникс дома, – заметил Филипп. – Ну и что же? – проговорил Фриц; его начинала выводить из себя настойчивость посетителя. – В таком случае, я его подожду. – Говорят вам, хозяина нет дома, – возразил Фриц. – Несколько дней назад в доме случился пожар, и теперь здесь стало невозможно жить. – Ты, однако, живешь, – заметил Филипп и тут же пожалел о своих словах. – Я здесь за сторожа. Филипп пожал плечами, давая понять, что не верит ни единому слову. Фриц начал терять терпение. – В конце концов, совершенно не важно, дома его сиятельство или его нет. Ни в его отсутствие, ни когда он у себя, никто никогда не войдет к нему силой. Если вам не угодно придерживаться обычаев этого дома, я буду вынужден… Фриц замолчал. – Ну, что? – забывшись, вскричал Филипп. –..вышвырнуть вас вон, – с достоинством проговорил Фриц. – Ты меня вышвырнешь? – сверкнув глазами, воскликнул Филипп. – Я, – отвечал Фриц, все более распаляясь, однако внешне оставаясь совершенно невозмутимым, что вообще присуще людям этой национальности-. Он шагнул к молодому человеку – тот вне себя от отчаяния обнажил шпагу. Не растерявшись при виде шпаги, не зовя никого на помощь, – возможно, он и в самом деле был один в доме, – Фриц, выхватил из коллекции оружия со стены пику с ост рым металлическим наконечником, бросился на Филиппа и первым же ударом перебил лезвие шпаги пополам. Филипп взревел от негодования и рванулся к стене в надежде завладеть новым оружием. В эту минуту распахнулась потайная дверь и в темном проеме появился граф. – Что здесь происходит, Фриц? – Ничего, сударь, – отвечал слуга, опуская пику и становясь так, чтобы загородить собой хозяина; тот продолжал стоять на ступеньках невидимой лестницы и казался в полтора раза выше лакея. – Граф! Видимо, это в обычаях вашей страны, чтобы лакеи встречали дворянина с пикой в руках? Или, может быть, это приказание является особенностью вашего благородного дома? Фриц опустил пику и, повинуясь молчаливому приказанию хозяина, поставил ее в угол передней. – Кто вы, сударь? – спросил граф, силясь рассмотреть Филиппа при свете одной-единственной лампы, освещавшей переднюю. – Тот, кто желает непременно с вами поговорить. – Это вы? – Да. – Вот то самое слово, которое вполне извиняет Фрица, сударь, потому что я не собираюсь ни с кем говорить. А когда я у себя, я ни за кем не признаю права «желать» говорить со мной. Итак, вы сами виноваты, это ваша ошибка. Впрочем, – прибавил со вздохом Бальзаме, – я готов вас извинить, при том, однако, условии, что вы немедленно уйдете и не будете больше нарушать мой покой. – Ну что же, вы в самом деле вправе требовать покоя после того, как отняли покой у меня! – воскликнул Филипп. – Я лишил вас покоя? – переспросил граф. – Я – Филипп де Таверне! – вскричал молодой человек, полагая, что, услышав его имя, граф сразу все поймет и смутится. – Филипп де Таверне?.. Сударь! Я был хорошо принят в доме вашего отца, – отвечал граф, – добро пожаловать ко мне! – Как все удачно вышло! – пробормотал Филипп. – Прошу следовать за мной, сударь. Бальзаме затворил дверь, ведшую на потайную лестницу, и пошел впереди Филиппа, пригласив его в гостиную, где мы уже были свидетелями некоторых сцен и, в частности, самой последней – встречи Бальзамо с пятью верховными членами. Гостиная была освещена так ярко, словно ожидались посетители; впрочем, было ясно, что таков был один из обычаев дома. – Добрый вечер, господин де Таверне! – ласково проговорил Бальзамо. Его приглушенный голос заставил Филиппа поднять голову и взглянуть на графа. Однако при виде Бальзамо Филипп отпрянул. От графа и в самом деле осталась только тень: глубоко ввалившиеся глаза стали тусклыми, щеки впали, а вокруг рта залегли складки; черты лица заострились, и он стал похож на мертвеца. Филипп был совершенно ошеломлен. Бальзамо заметил его изумление, и на бесцветных губах его заиграла улыбка, а в глазах мелькнула смертная тоска. – Я приношу вам свои извинения за поведение моего лакея, однако, по правде говоря, он выполнял приказание. Позвольте вам заметить, что вы были неправы, пытаясь проникнуть ко мне силой. – Вы знаете, что бывают чрезвычайные обстоятельства, а я оказался именно в таком положении. Бальзамо не отвечал. – Я хотел вас видеть, – продолжал Филипп, – я желал с вами поговорить. Чтобы добраться до вас, я был готов рискнуть жизнью. Бальзамо по-прежнему молчал, словно ожидая, когда молодой человек выразится яснее; у него не было ни сил, ни любопытства расспрашивать его о чем бы то ни было. – Вы у меня в руках, – продолжал Филипп, – наконец-то вы у меня в руках, и мы можем объясниться. Однако соблаговолите прежде отпустить лакея. Филипп указал пальцем на Фрица, а тот как раз в эту минуту приподнял портьеру, словно ждал от хозяйка дальнейших распоряжений относительно незваного гостя. Бальзамо неотрывно смотрел на Филиппа, словно желая угадать его намерения. Но как только рядом с Филиппом оказался человек, равный ему по званию и происхождению, молодой человек взял себя в руки и успокоился: теперь выражение его лица было непроницаемо. Бальзамо кивком головы или, вернее, одним движением бровей отпустил Фрица, и оба они сели один против другого: Филипп – спиной к камину, Бальзамо – опершись локтем на круглый столик. – Говорите, пожалуйста, быстро и ясно, – молвил Бальзамо, – я слушаю вас только из любезности и, должен вас предупредить, могу скоро устать. – Я буду говорить так, как сочту нужным, – отвечал Филипп, – и, рискуя доставить вам неудовольствие, качну с того, что задам вам несколько вопросов. При этих словах Бальзамо грозно сдвинул брови; глаза его метали молнии. Слова эти натолкнули его на такие воспоминания, что Филипп содрогнулся бы, знай он, какую сердечную рану этого человека он разбередил неосторожным словом. Однако после минутного молчания, во время которого Бальзамо взял себя в руки, он проговорил; – Спрашивайте! – Сударь! В свое время вы мне так и не растолковали как следует, чем вы были заняты в ночь тридцать первого мая, с того момента, как вытащили мою сестру из груды раненых и мертвых тел на площади Людовика Пятнадцатого, – заметил Филипп. – Что вы хотите сказать? – спросил Бальзамо. – А то, что ваше поведение в ту ночь показалось мне тогда, да и теперь кажется, более чем подозрительным. – Подозрительным? – Да, и, по всей видимости, такое поведение не может расцениваться как достойное благородного человека. – Я вас не понимаю, сударь, – промолвил Бальзамо, – вы, должно быть, заметили, как я устал, ослабел, и эта слабость причиняет мне естественное беспокойство. – Граф! – вскричал Филипп, раздражаясь из-за того, что Бальзамо говорил с ним по-прежнему высокомерно и в то же время невозмутимо. – Сударь! – таким же тоном продолжал Бальзамо, – с тех пор, как я имел честь с вами познакомиться, на мою долю выпало огромное несчастье; часть моего дома сгорела, и многие дорогие моему сердцу вещи – очень дорогие, понимаете? – они потеряны для меня навсегда. Из-за этого несчастного случая у меня помутился разум. Итак, я прошу вас выражаться яснее, в противном случае я вынужден буду немедленно вас оставить. – Ну уж нет, напрасно вы полагаете, что вам удастся так легко от меня отделаться! Я готов уважать ваши чувства, если и вы с пониманием отнесетесь к моим страданиям. У меня, сударь, тоже большое несчастье, гораздо большее, чем ваше, смею вас уверить. На губах Бальзамо появилась уже знакомая Филиппу полная отчаяния усмешка. – Моя семья обесчещена! – продолжал Филипп. – Чем же я могу помочь вам в этом несчастье? – поинтересовался Бальзамо. – Чем вы можете помочь? – сверкнув глазами, вскричал Филипп. – Ну да… – Вы можете вернуть мне то, что я потерял. – Вот как? Вы, верно, сошли с ума? – воскликнул Бальзамо и потянулся к колокольчику. Однако его движение было столь вяло и невозмутимо, что Филипп успел перехватить его руку. – Я сошел с ума? – отрывисто бросил Филипп. – Вы что же, не понимаете, что речь идет о моей сестре, которая в бессознательном состоянии оказалась в ваших руках тридцать первого мая? Вы отвезли ее в дом, по вашему мнению приличный, а по-моему – непристойный! Словом, за поруганную честь моей сестры я вызываю вас на дуэль! Бальзамо пожал плечами. – Господи! Зачем же было идти окольным путем, чтобы прийти к такой простой вещи? – пробормотал Бальзамо. – Презренный! – вскричал Филипп. – Зачем так кричать, сударь! – проговорил Бальзамо с прежним нетерпеливым выражением. – Вы меня оглушили! Уж не хотите ли вы сказать, что явились ко мне обвинять в том, что я оскорбил вашу сестру? – Да, подлый трус! – Опять вы кричите и незаслуженно меня оскорбляете, сударь! С чего вы взяли, что я оскорбил вашу сестру? Филипп был в нерешительности. То, как Бальзамо произнес эти слова, повергло его в замешательство. Либо это был верх нахальства, либо совесть говорившего была чиста. – С чего я это взял? – переспросил молодой человек. – Да. Кто вам это сказал? – Моя сестра. – В таком случае, ваша сестра… – Что вы хотите сказать? – с угрозой в голосе перебил Филипп. – Я хочу сказать, сударь, что у меня складывается о вас и о вашей сестре неприятное впечатление. Это самый грязный шантаж, какой только существует на свете: известного сорта женщины поступают так с обесчестившим их мужчиной. Итак, вы пришли мне угрожать, подобно оскорбленному брату из итальянских комедий, в надежде вынудить меня со шпагой в руках либо жениться на вашей сестре, – а это свидетельствует о том, что она очень нуждается в браке, – либо дать вам денег, потому что вы знаете, что я умею делать золото. Так вот, сударь, вы ошиблись дважды: вы не получите денег, а ваша сестра останется без мужа. – В таком случае, я пущу вам кровь, – вскричал Филипп, – если, конечно в ваших жилах течет кровь! – И этого не будет, сударь. – Почему же? – Я дорожу своей кровью, а если бы я захотел ею пожертвовать, то уж, во всяком случае, по более серьезному поводу, чем тот, который вы мне навязываете. Одним словом, сударь, я вам буду очень обязан, если вы спокойно вернетесь к себе. Если же вам вздумается поднимать шум, из-за которого у меня болит голова, я кликну Фрица. Фриц придет и по моему знаку переломит вас пополам, как тростинку. Уходите. На сей раз Бальзамо успел позвонить. Филипп попытался ему помешать. Бальзамо раскрыл ящик черного дерева, стоявший на круглом столике, достал оттуда двуствольный пистолет и взвел курок. – Ну что же, лучше так! – вскричал Филипп. – Убейте меня! – Зачем мне вас убивать? – А зачем вы меня обесчестили? Молодой человек проговорил это так искренне, что Бальзамо ласково взглянул на него и молвил: – Неужели вы говорите это искренне? – И вы сомневаетесь? Вы не верите слову дворянина? – Ну, тогда мне остается предположить, – продолжал Бальзамо, – что мадмуазель де Таверне в одиночку задумала это недостойное дело и подтолкнула к этому вас… И потому я готов удовлетворить ваше любопытство. Даю вам слово чести, что мое поведение, по отношению к вашей сестре в ту трагическую ночь тридцать первого мая было безупречным. Ни суд чести, ни людской суд, ни Высший суд не могли бы обнаружить в моем поведении ничего, что противоречило бы безупречной порядочности. Вы мне верите? – Граф!.. – в изумлении пролепетал молодой человек. – Вы знаете, что я не страшусь дуэли, – это видно по моим глазам, ведь правда! Ну, а что касается моей слабости, на этот счет не стоит ошибаться: эта слабость – чисто внешняя. Я бледен, это верно; однако в моих руках есть еще сила. Хотите в этом убедиться? Пожалуйста… Бальзамо одной рукой приподнял без всяких усилий огромную бронзовую вазу, стоявшую на подставке работы Буля. – Ну что же, сударь, я готов поверить тому, что вы рассказали о событиях тридцать первого мая. Однако вы прибегаете к уловке, пытаясь ввести меня в заблуждение тем, что ручаетесь только за этот день. Позже ведь вы тоже встречались с моей сестрой. Бальзамо запнулся. – Это правда, – проговорил он наконец, – я виделся с ней. Едва прояснившись, его лицо вновь омрачилось. – Вот видите! – вскричал Филипп. – Что особенного в том, что я виделся с вашей сестрой? Что это доказывает? – А то, что вы необъяснимым образом заставили ее заснуть, как это трижды случалось с ней при вашем приближении; вы воспользовались ее бесчувственным состоянием и совершили преступление. – Я вас спрашиваю еще раз: кто вам это сказал? – вскричал Бальзамо. – Сестра! – Как она может это знать, если она спала? – А-а, так вы признаете, что она спала? – Я вам скажу больше: я готов признать, что я сам ее усыпил. – Усыпили? – Да. – С какой же целью вы сделали это, если не Для того, чтобы обесчестить ее? – С какой целью?.. Увы!.. – проговорил Бальзамо, роняя голову на грудь. – Говорите же, говорите! – Я хотел узнать с ее помощью одну тайну, которая была мне дороже жизни. – Все это ваши хитрости, уловки! – А что, именно в тот вечер ваша сестра… – спросил Бальзамо, словно отвечая своим мыслям и не обращая внимания на оскорбительные вопросы Филиппа. –..была обесчещена? Да, граф. – Обесчещена? – Моя сестра ждет ребенка. Бальзамо вскрикнул. – Верно, верно, верно! – проговорил он. – Теперь я припоминаю, что ускакал тогда, забыв ее разбудить. – Вы признаетесь! Признаетесь! – вскричал Филипп. – Да. А какой-то мерзавец в ту ночь – ужасную для всех нас! – воспользовался, должно быть, ее сном. – Вам угодно посмеяться надо мной? – Нет, я пытаюсь вас убедить в своей невиновности. – Это будет непросто. – Где сейчас ваша сестра? – Там же, где вы ее тогда нашли. – В Трианоне? – Да. – Я еду в Трианон вместе с вами, сударь. Филипп замер от удивления. – Я совершил оплошность, – продолжал Бальзамо, – но я непричастен к совершенному преступлению; я оставил бедную девочку загипнотизированной. Так вот, во искупление моей вины, вполне простительной, я помогу вам узнать имя виновного. – Кто? Кто он? – Этого я пока и сам не знаю, – отвечал Бальзамо. – Кто же тогда знает? – Ваша сестра. – Но она отказалась назвать его мне. – Вполне возможно. А мне скажет! – Моя сестра? – Если бы ваша сестра назвала имя преступника, вы бы ей поверили? – Да, потому что моя сестра – ангел чистоты. Бальзамо позвонил. – Фриц! Карету! – приказал он явившемуся на звонок немцу. Филипп, как безумный, метался взад и вперед по гостиной. – Имя виновного!.. – бормотал он. – Вы обещаете, что я узнаю имя виновного? – Сударь! Ваша шпага сломалась во время столкновения с Фрицем, – заметил Бальзамо. – Позвольте мне предложить вам взамен другую. Он взял с кресла великолепную шпагу с золоченым эфесом и прицепил ее Филиппу на пояс. – А как же вы? – спросил молодой человек. – Мне оружие не понадобится, – отвечал Бальзамо. – Моя защита – в Трианоне, а защитником будете вы, как только ваша сестра заговорит. Спустя четверть часа они сели в карету, запряженную парой отличных лошадей, Фриц пустил их в галоп, и они поскакали по Версальской дороге.  Глава 31. ДОРОГА В ТРИАНОН   Все эти скачки, все эти объяснения заняли некоторое время. Вот почему было уже около двух часов ночи, когда Бальзамо и Филипп покинули особняк на улице Сен-Клод. До Версаля они ехали час с четвертью, еще десять минут ушло на то, чтобы добраться от Версаля до Трианона; таким образом, лишь в половине четвертого они оказались у цели. Когда их путешествие подходило к концу, над полными утренней свежести лесами и холмами Севра уже занималась заря. Казалось, чья-то невидимая рука поднимала прямо у них на глазах тонкую вуаль; в местечке Виль-д'Аврей и чуть дальше, в Бюке, пруды словно вспыхивали один за другим: в них, как в огромных зеркалах, отражался заалевший небосвод Наконец, вдалеке показались колоннады и крыши Версаля, горевшие в лучах еще невидимого солнца. Время от времени то одно, то другое оконное стекло, отражавшее пылающий луч, вспыхивало и словно насквозь пронизывало своим светом утренний сиреневый туманный воздух. Когда карета оказалась в конце улицы, ведшей из Версаля в Трианон, Филипп приказал остановиться и обратился к своему спутнику, за всю дорогу не проронившему ни слова. – Граф! – сказал он. – Боюсь, что нам придется некоторое время подождать. Ворота Трианона открываются около пяти часов утра; если мы нарушим обычай и постучимся раньше этого времени, наше поведение может вызвать подозрение у смотрителей и сторожей. Бальзаме ничего не отвечал – он лишь кивнул головой в знак согласия. – Кроме того, – продолжал Филипп, – я успею за это время изложить вам некоторые соображения, появившиеся у меня дорогой. Бальзаме поднял на Филиппа полный скуки и безразличия взгляд. – Как вам будет угодно, сударь, – отвечал он. – Говорите, я вас слушаю. – Вы сказали, – продолжал Филипп, – что в ту ночь, тридцать первого мая, вы доставили мою сестру к маркизе де Саверни? – Вы имели случай сами в этом убедиться, – заметил Бальзаме, – ведь вы тогда же нанесли этой даме визит, чтобы поблагодарить ее за оказанное вашей сестре гостеприимство. – Да, и вы прибавили, что так как один из королевских конюхов сопровождал вас от особняка маркизы до нашего дома, то есть на улицу Кок-Эрон, то не оставались с ней ни минуты наедине. Я поверил вам на слово… – И правильно сделали. – Однако, вернувшись мысленно к недавним событиям, я был вынужден признать, что месяц назад в Трианоне вы не могли не входить в комнату моей сестры, чтобы поговорить в ту самую ночь, когда вы каким-то образом сумели проскользнуть в сад. – Я никогда не был в Трианоне в комнате вашей сестры, сударь. – Выслушайте же меня!.. Видите ли, прежде чем пойти к Андре, мы должны все себе уяснить. – Уясняйте, господин шевалье, я ничего не имею против, для этого мы и приехали. – Подумайте хорошенько, прежде чем ответить на мой вопрос, – то, что я вам сейчас скажу, я слышал из уст своей сестры. Так вот, в тот вечер моя сестра рано легла в постель. Значит, вы застали ее в постели? Бальзамо отрицательно покачал головой. – Вы отрицаете? Берегитесь! – предупредил Филипп. – Я не отнекиваюсь, сударь Вы меня спрашиваете – я отвечаю. – В таком случае, я продолжаю спрашивать, а вы отвечайте мне. Слова Филиппа ничуть не задели Бальзамо; напротив, он жестом дал понять молодому человеку, что внимательно его слушает. – Моя сестра лежала в постели, – продолжал Филипп, все больше распаляясь, – когда вы поднялись к ней и заставили ее уснуть. Лежа в постели, сестра читала. Вдруг она почувствовала оцепенение, которое испытывает всегда в вашем присутствии, и сейчас же потеряла сознание. А вы говорите, что только задавали ей вопросы, а потом уехали, забыв ее разбудить. Однако на следующий день, когда она пришла в себя, – прибавил Филипп, схватив Бальзамо за руку и с силой сжав ее, – она лежала не в постели, а на полу возле софы, и была полуобнажена… Что вы ответите на такое обвинение, сударь? Только не пытайтесь увиливать от ответа! Пока Филипп все это говорил, Бальзамо слушал его как во сне, отгоняя одну за Другой мрачные мысли, теснившиеся у него в голове. – Признаться, сударь, вам не следовало бы возвращаться к этой теме и снова пытаться со мной поссориться Я приехал сюда из сострадания к вашему горю; мне кажется, вы об этом забыли. Вы молоды, вы – офицер, вы привыкли разговаривать свысока, держа наготове шпагу: все это толкает вас на ложный путь и может привести к серьезным последствиям. Когда мы были у меня дома, я сделал больше того, что следовало бы сделать, чтобы убедить вас и чтобы вы оставили меня в покое Однако, я вижу, вам угодно начать все сначала? Предупреждаю вас: если вы чересчур меня утомите, я уйду в себя, в свои переживания, по сравнению с которыми ваши страдания, – могу за это поручиться, – просто приятное времяпрепровождение. И уж если я забудусь этим сном – не дай Бог кому-нибудь разбудить меня! Я никогда не входил в комнату вашей сестры. Вот все, что я могу сказать. Напротив, ваша сестра сама – и в этом, признаюсь, сыграла большую роль моя воля – пришла ко мне в сад. Филипп сделал было нетерпеливое движение, однако Бальзамо его остановил. – Я обещал представить вам доказательство, – продолжал он, – и вы его получите. Хотите, чтобы это произошло немедленно? Извольте. Давайте войдем в Трианон, вместо того, чтобы тратить время на пустые разговоры. А может, вы предпочитаете подождать? Давайте подождем, но молча, – не надо попусту сотрясать воздух. Эти слова были сказаны с уже знакомым нашим читателям нетерпеливым выражением, после чего взгляд Бальзамо снова потух, и он опять погрузился в размышления. Филипп глухо взревел, словно дикий зверь, собирающийся вцепиться зубами в жертву, потом вдруг опамятовался и подумал: «Такого человека, как Бальзамо, можно переубедить или одолеть только в том случае, если имеешь хоть какое-нибудь преимущество. Раз я сейчас таким преимуществом не располагаю, придется набраться терпения». Однако ему не сиделось в карете рядом с Бальзамо; он спрыгнул на землю и стал мерить шагами зеленеющую аллею, где остановилась карета. Спустя десять минут Филипп почувствовал, что дольше ждать нельзя. Он был готов приказать раньше времени отпереть ворота, пусть даже с риском возбудить подозрения охраны. – Кстати сказать, какие могут быть у привратника подозрения, если я ему скажу, что состояние здоровья моей сестры обеспокоило меня до такой степени, что я поехал в Париж за доктором и с рассветом привез его сюда? – шептал Филипп, отвечая своей мысли, которая уже не раз приходила ему в голову за то короткое время, что он провел с Бальзамо у решетки Трианона. Желание его было так сильно, что мало-помалу он перестал думать об опасности этой затеи. Приняв окончательное решение, он подбежал к карете. – Да, вы были правы, – сказал он, – не к чему ждать дольше. Идемте, идемте! Однако ему пришлось повторить свое приглашение. Только после этого Бальзамо сбросил накидку, в которую он перед тем кутался, застегнул свой широкий темный плащ с пуговицами из вороненой стали и вышел из кареты Желая сократить путь, Филипп пошел по тропинке, которая привела его к решетке парка. – Скорее! – сказал он Бальзамо и зашагал так стремительно, что Бальзамо едва за ним поспевал. Ворота отворились, Филипп объяснил привратнику причину своего появления, и их пропустили. Когда ворота за ними захлопнулись, Филипп опять остановился. – Еще одно слово… – молвил он. – Мы у цели. Я не знаю, какой вопрос вы зададите моей сестре. Прошу вас, по крайней мере, избавить ее от расспросов о подробностях отвратительной сцены, которая могла произойти во время ее сна. Избавьте ее чистую душу от той грязи, которая пала на ее девственное тело. – Сударь! Прошу вас выслушать меня внимательно: я не заходил в парк дальше вон тех деревьев, против служб, где живет ваша сестра. Следовательно, я не был в комнате мадмуазель де Таверне, о чем уже имел честь вам сообщить. Что же касается сцены, которая может, по вашему мнению, оказать нежелательное влияние на рассудок вашей сестры, то смею вас уверить, что все, что она скажет, будет иметь значение для вас, но не для спящей девицы, которая забудет все, как только проснется А теперь я приказываю вашей сестре уснуть! Бальзамо остановился, скрестил на груди руки, повернулся лицом к павильону, где жила Андре, и, сдвинув брови, замер, сосредоточенно глядя прямо перед собой. – Вот и все, – проговорил он, устало уронив руки, – можете быть уверены, что мадмуазель Андре спит сейчас гипнотическим сном. Лицо Филиппа выражало сомнение. – Не верите? – продолжал Бальзамо. – Хорошо, подождите. Чтобы доказать вам, что мне незачем было входить к ней в ту ночь, я сейчас прикажу ей спуститься по лестнице и подойти к нам или, лучше, к тому месту, где я с ней разговаривал в последний раз. – Хорошо, – согласился Филипп. – Если я увижу это своими глазами, я вам поверю. – Давайте подойдем вон к той аллее и подождем в питомнике. Филипп и Бальзамо направились к указанному месту. Бальзамо протянул руку. Едва он приготовился вызвать девушку, как в соседнем питомнике послышался едва различимый шорох. – Там кто-то есть! – предостерег Бальзамо. – Осторожно! – Где? – спросил Филипп, поискав глазами того, о ком говорил граф. – Вон там, в кустарнике слева, – отвечал тот. – Да, верно, – молвил Филипп, – это Жильбер, он служил у нас когда-то. – Есть ли у вас основания опасаться этого человека? – Не думаю. Впрочем, остановитесь: раз Жильбер уже поднялся, значит, нас могут увидеть другие. В это время Жильбер в ужасе бросился бежать прочь: увидев Филиппа и Бальзамо вместе, он почувствовал, что погиб. – На что же вы решились, сударь? – спросил Бальзамо. – Если у вас в самом деле такая сильная воля, что вы можете заставить мадмуазель Андре выйти к нам, то проявите волю как-нибудь иначе, – вопреки собственному желанию, проговорил Филипп, подпав под гипнотическое обаяние, которое Бальзамо словно распространял вокруг себя. – Не стоит вызывать мою сестру в такое открытое место: здесь кто угодно может услышать ваши вопросы и ее ответы. – Вовремя вы меня предупредили! – заметил Бальзамо, схватив молодого человека за руку и указывая на окно коридора, в котором появилась Андре в белом одеянии; лицо ее было строго; повинуясь приказанию Бальзамо, она собиралась спуститься по лестнице. – Остановите, остановите ее! – в растерянности пролепетал испуганный Филипп. – Хорошо, – молвил Бальзамо. Граф протянул руку и тотчас остановил ее. Словно ожившая статуя, она повернулась и пошла к себе в комнату. Филипп бросился за ней. Бальзамо последовал за ним. Филипп ворвался в комнату Андре почти в одно время с ней и, схватив девушку в охапку, поспешил ее усадить. Спустя некоторое время в комнату вошел Бальзамо и притворил за собой дверь. Несмотря на то, что граф появился почти вслед за Филиппом, некто третий успел проскользнуть в апартаменты раньше него и скрылся в комнате Николь, отлично понимая, что от предстоящего разговора зависит его жизнь. Этим третьим был Жильбер.  Глава 32. РАЗОБЛАЧЕНИЕ   Бальзамо запер входную дверь и появился на пороге комнаты, когда Филипп разглядывал сестру с испугом, к которому примешивалось любопытство. – Вы готовы, шевалье? – спросил граф. – Готов, – пролепетал Филипп. – Итак, мы можем начать задавать вашей сестре вопросы? – Да, пожалуйста, – тяжело дыша, проговорил Филипп – Прежде чем начать, я прошу вас внимательно посмотреть на вашу сестру. – Я и так не свожу с нее глаз. – Вы полагаете, она спит? – Да. – Следовательно, она не понимает, что здесь происходит? Филипп ничего не ответил, он лишь с сомнением покачал головой. Бальзамо подошел к камину, зажег свечу и поднес ее к лицу Андре: она продолжала смотреть, не мигая. – Да, да, она спит, это ясно, – подтвердил Филипп, – но что за странный сон. Боже мой! – Итак, я сейчас начну задавать ей вопросы, – продолжал Бальзамо. – Впрочем, нет: раз вы боитесь, что я могу позволить себе нескромный вопрос, то расспрашивайте ее сами, шевалье. – Да я пытался только что с ней говорить и даже дотронулся до нее: она меня не слышит и, кажется, ничего не чувствует. – Это потому, что между вами еще не установились необходимые для этого отношения. Сейчас я вас сведу. Бальзамо взял Филиппа за руку и вложил ее в руку Андре. Девушка тотчас улыбнулась и прошептала: – А-а, это ты, брат? – Вот видите, теперь она вас узнает, – заметил Бальзамо. – До чего все это странно! – Спрашивайте! Теперь она будет вам отвечать. – Ежели она ничего не могла вспомнить после пробуждения, как же она вспомнит во сне? – В этом и состоит одно из таинств науки. Вздохнув, Бальзамо отошел в угол комнаты и сел в кресло. Филипп по-прежнему не двигался, держа Андре за руку. Он никак не решался начать допрос, который должен был подтвердить его бесчестье и открыть имя виновного, которому, возможно, Филипп не мог бы отомстить. Андре находилась в состоянии, близком к исступлению, хотя лицо ее было скорее безмятежно. Трепеща от волнения, Филипп повиновался выразительному взгляду Бальзамо и приготовился. Однако по мере того, как он думал о своем несчастье, по мере того, как лицо его омрачалось, Андре тоже стала хмуриться и вдруг заговорила первой: – Да, ты прав, брат, это большое несчастье для всей семьи. Андре передала, таким образом, его мысль, прочитав ее в сердце брата. Филипп не ожидал такого начала и вздрогнул. – Какое несчастье? – спросил он, не зная, что на это ответить. – Ты прекрасно знаешь, брат, о чем я говорю. – Заставьте ее говорить, сударь, и она все скажет. – Как же я могу ее заставить? – Стоит вам только пожелать, и все произойдет само собой. Филипп посмотрел на сестру, продолжая сосредоточенно думать о своем. Андре покраснела. – Ах, Филипп, как это дурно с твоей стороны! Почему ты полагаешь, что Андре тебя обманула? – Значит, ты никого не любишь? – спросил Филипп. – Никого. – Стало быть, мне предстоит наказать не соучастника, а преступника? – Я тебя не понимаю, брат. Филипп взглянул на графа, словно желая услышать его мнение. – Поторопите ее, – посоветовал Бальзаме. – Поторопить?.. – Да, спросите прямо! – Я не могу не щадить ее целомудрия – ведь это ребенок! – Можете быть спокойны; когда она проснется, она все забудет. – Да сможет ли она ответить на мои вопросы? – Вы хорошо видите? – спросил Бальзамо у Андре. Андре вздрогнула при звуке его голоса и повернула в сторону Бальзамо голову, хотя глаза ее по-прежнему ничего не выражали. – Я все вижу. Впрочем, я видела бы лучше, если бы меня спрашивали вы. – Ну что ж, сестра, если ты все видишь, расскажи мне в подробностях о той ночи, когда ты лишилась чувств, – попросил Филипп. – Почему бы вам, сударь, не начать с тридцать первого мая? Мне кажется, у вас также были сомнения относительно того дня. Сейчас самое время узнать все сразу. – Нет, граф, – отвечал Филипп, – в этом нет надобности: с некоторых пор я вам верю. Тот, кто обладает властью, подобной вашей, не станет ее употреблять ради достижения столь заурядной цели. Сестра! – повторил Филипп. – Расскажи мне, что произошло в ту ночь, когда ты лишилась чувств. – Не помню, – отвечала Андре. – Слышите, граф? – Она должна вспомнить и рассказать. Прикажите ей! – Но если она спала, то?.. – Душа все видела. Он поднялся, протянул руку и сдвинул брови, что свидетельствовало о напряжении воли. – Вспоминайте, – молвил он, – я приказываю! – Вспоминаю, – отвечала Андре. – Боже мой! – воскликнул Филипп, вытирая со лба пот. – Что вам угодно знать? – Все! – выдохнул Филипп. – С чего начать? – С того, как ты легла в постель. – Вы себя видите? – спросил Бальзамо. – Да, я себя вижу: я держу в руке стакан с питьем, приготовленным Николь… О Господи! – Что такое? В чем дело? – Ничтожная! – Говори, сестра, говори же! – Она что-то подмешала в воду. Если я ее выпью, я погибла! – Что-то подмешала? – вскричал Филипп. – Зачем? – Погоди, погоди… – Сначала расскажи, что ты сделала с этим питьем. – Я поднесла его к губам.., и в эту минуту… – Что? – Меня позвал граф. – Какой граф? – Вот он! – проговорила Андре, указывая рукой на Бальзамо. – Что было потом? – Я отставила стакан и уснула. – А дальше? Что было дальше? – Я встала и пошла к нему. – Где был граф? – Под липами напротив моего окна. – Скажи, сестра: граф не заходил к тебе?, – Ни на мгновенье. Бальзамо взглянул на Филиппа с таким видом, который ясно говорил: «Теперь вы сами видите, сударь, обманывал ли я вас». – Так ты говоришь, что пошла к графу? – Да, я ему повинуюсь, когда он меня зовет. – Что от тебя было угодно графу? Андре не знала, что ответить. – Говорите, говорите! – воскликнул Бальзамо. – Я не буду слушать. Он упал в кресло, обхватив голову руками, словно не хотел слышать, что скажет Андре. – Что от тебя было нужно графу? Отвечай. – Он хотел узнать у меня о… Она снова замолчала, словно боялась причинить графу боль. – Продолжай, сестра, продолжай, – попросил Филипп. –..об одной женщине, которая сбежала из его дома, а… – Андре понизила голос, – сейчас она уже мертва. Несмотря на то, что Андре произнесла последние слова едва слышно, Бальзамо разобрал или, вернее, угадал их. Он глухо застонал. Филипп замолчал. Наступила тишина. – Продолжайте, продолжайте, – молвил Бальзамо. – Ваш брат желает знать все, мадмуазель; он должен все узнать. Что сделал тот господин после того, как получил интересовавшие его сведения? – Он ускакал, – отвечала Андре. – А ты осталась в саду? – спросил Филипп. – Да. – Что было с тобой потом? – Когда он начал удаляться, меня стали покидать силы, и я упала. – Ты потеряла сознание? – Нет, я по-прежнему спала, но очень крепко. – Ты можешь вспомнить, что с тобой случилось, пока ты спала? – Попытаюсь. – Что же произошло? Говори! – Из кустов выскочил человек, поднял меня на руки и понес… – Куда? – Сюда, в комнату. – Ты можешь сказать, кто был этот человек? – Погодите.., да.., да… О! – с отвращением и беспокойством воскликнула Андре. – Опять этот ничтожный Жильбер! – Жильбер? – Да. – Что он сделал потом? – Опустил меня на софу. – Что было дальше? – Погоди… – Смотрите, смотрите хорошенько, – приказал Бальзамо. – Я желаю, чтобы вы увидели! – Он прислушивается… Идет в соседнюю комнату… В испуге отступает Заходит в комнату Николь… Боже, Боже! – Что? – За ним следом появляется еще кто-то… А я не могу даже встать, защитить себя, крикнуть: я сплю! – Кто этот человек? – Брат, брат, где ты? Глубокое страдание исказило лицо Андре. – Кто этот человек? Говорите, я приказываю! – проговорил Бальзамо. – Король!.. – пробормотала Андре. – Это король! Филипп вздрогнул. – А-а, я так и думал, – прошептал Бальзамо. – Он подходит ко мне, – продолжала Андре, – он мне что-то говорит, обнимает, целует… Брат! Брат! Крупные слезы навернулись Филиппу на глаза; он схватился рукой за эфес подаренной Бальзамо шпаги. – Говорите! Говорите! – властным тоном приказал граф. – Какое счастье! Он смутился.., останавливается-смотрит на меня… Испугался чего-то.., убегает… Андре спасена! Филипп задыхался, жадно ловя каждое слово сестры. – Спасена! Андре спасена! – машинально вторил он ей. – Подожди, брат, подожди! Словно ища поддержки, девушка схватила Филиппа за руку. – Дальше! Что было дальше? – спросил Филипп. – Не понимаю… – Как? – Там, там, в комнате Николь, с ножом в руке… – С ножом в руке? – Я вижу его, он смертельно побледнел. – Кто? – Жильбер. Филипп слушал, затаив дыхание. – Он крадется за королем, – продолжала Андре, – запирает дверь, наступает на свечку, от которой едва не загорелся ковер; он подходит ко мне… О!.. Девушка бросилась брату в объятья, так и затрепетав всем телом. – Ничтожество! – вымолвила она наконец и, обессилев, рухнула на софу. – Боже мой! – воскликнул Филипп, не имея сил прервать ее. – Это он! Он! – прошептала девушка. Она прильнула к уху брата и, сверкая глазами, спросила его дрогнувшим голосом: – Ты его убьешь, правда, Филипп? – О да! – вскричал молодой человек, подскочив на месте. Он задел стоявший позади него круглый столик с фарфоровой посудой и опрокинул его. Посуда разбилась. Вслед за звоном разбитого фарфора стало слышно, как громко хлопнула дверь; потом истошный крик Андре заглушил все другие звуки. – Что такое? – спросил Бальзамо. – Почему открылась дверь? – Нас подслушивали? – вскричал Филипп, хватаясь за шпагу. – Это был он, – проговорила Андре, – опять он! – Кто он? – Жильбер, все он же! Ведь ты убьешь его, правда, Филипп? Ты его убьешь? – Да, да, да! – воскликнул молодой человек. Он бросился в переднюю, не выпуская из рук шпагу, Андре снова рухнула на софу. Бальзамо побежал за молодым человеком и схватил его за руку. – Остановитесь, сударь! – предупредил он. – Тайное станет явным. Уже утро, а слухи в королевских домах распространяются быстро! – Жильбер, – шептал Филипп, – Жильбер спрятался и подслушивал нас! Ведь я еще раньше мог его убить! Будь ты проклят, негодяй! – Успокойтесь! Вы еще встретитесь с ним. Сейчас вам необходимо позаботиться о сестре. Видите, как она устала от пережитых волнений. – Да, я понимаю, она, должно быть, невыносимо страдает, мне самому очень тяжело. Какое страшное, непоправимое горе! Я этого не вынесу! – Вы ради нее должны жить, шевалье, вы нужны ей, ведь у нее, кроме вас, никого нет: любите ее, жалейте, берегите! А теперь, – продолжал он после некоторого молчания, – я вам больше не нужен, не правда ли? – Нет, сударь! Простите мне мою подозрительность, мои оскорбления. Впрочем, все зло исходит от вас. – Я и не пытаюсь оправдываться, шевалье. Однако, разве вы забыли, что сказала ваша сестра?.. – А что она сказала? У меня голова идет кругом. – Если бы я не пришел, она выпила бы воду с подмешанным Николь зельем, и тогда на месте Жильбера оказался бы король. Разве, по-вашему, это было бы меньшее несчастье? – Нет, сударь, все равно… Я вижу, что мы были обречены. Разбудите мою сестру. – Она меня увидит и, возможно, догадается, что здесь произошло. Будет лучше, если я разбужу ее так же, как и усыпил: на расстоянии. – Благодарю вас, благодарю! – Прощайте, сударь. – Еще одно слово, граф. Надеюсь, вы – порядочный человек. – Вы имеете в виду молчание? – Граф… – Об этом не стоит говорить. Во-первых, я – дворянин; во-вторых, я решил совсем удалиться от людей, скоро я позабуду их вместе с их тайнами. Впрочем, если я когда-нибудь вам понадоблюсь, вы всегда можете на меня рассчитывать. Да нет, нет, я ни на что больше не способен, я ничего больше не значу на этой земле. Прощайте, сударь, прощайте! Поклонившись Филиппу, Бальзамо еще раз взглянул на Андре: голова ее была запрокинута; по всему было видно, что она очень утомлена и тяжко страдает. – О наука! – пробормотал он. – Сколько жертв ради ничтожной цели! Он исчез. По мере того, как он удалялся, Андре оживала. Она с трудом приподняла тяжелую, будто свинцом налитую голову и с удивлением посмотрела на брата. – Филипп! – прошептала она. – Что здесь произошло? Филипп подавил душившие его слезы и через силу улыбнулся. – Ничего, сестренка, – отвечал он. – Ничего? – Да. – А мне показалось, что я сошла с ума и бредила! – Бредила? И что тебе пригрезилось в бреду, дорогая моя Андре? – Я видела во сне доктора Луи. – Андре! – воскликнул Филипп, пожимая ей руку. – Ты чиста, словно солнечный луч. Однако все против тебя, все готово тебя погубить. Мы связаны с тобой ужасной тайной. Я пойду к доктору Луи и попрошу его сказать ее высочеству, что ты больна оттого, что очень скучаешь по родным местам и что тебе необходимо пожить в Таверне. А потом мы уедем – либо в Таверне, либо еще куда-нибудь. Мы будем жить друг для друга, любя и утешая один другого… – Брат! Если я чиста, как ты говоришь… – начала было Андре. – Дорогая Андре! Я объясню тебе все это потом, а пока готовься к отъезду. – А как же отец? – Отец? – мрачно переспросил Филипп. – Это мое дело, я сам его приготовлю. – Так он поедет с нами? – Отец? Нет, это совершенно невозможно! Нет, Андре, мы с тобой уедем одни, только ты и я. – Ты меня пугаешь, друг мой! Мне страшно, брат! Ах, как я страдаю, Филипп. – С нами Бог, Андре, – проговорил молодой человек. – Ну, мужайся. Я бегу к доктору, а ты, Андре, хорошенько запомни: ты заболела от тоски по Таверне и скрывала это от ее высочества. Соберись с силами, сестричка! Это вопрос чести для нас обоих! Филипп поцеловал сестру и торопливо отвернулся, он задыхался. Потом он подобрал оброненную шпагу, дрожащей рукой вложил ее в ножны и бросился к лестнице. Спустя четверть часа он уже стучался в дверь доктора Луи; все время, пока двор находился в Трианоне, доктор жил в Версале.  Глава 33. САДИК ДОКТОРА ЛУИ   Доктор Луи, у двери дома которого мы оставили Филиппа, гулял в небольшом садике, окруженном со всех четырех сторон высокими стенами; сад этот был когда-то частью угодий старого монастыря урсулинок, превращенного позднее в фуражный амбар для королевских драгунов. Доктор Луи читал на ходу пробный оттиск своего нового труда; время от времени он наклонялся и вырывал сорняк либо в аллее, по которой он прохаживался взад и вперед, либо с одной из клумб, расположенных по обе стороны от него; эти сорняки раздражали его нарушением симметрии и порядка. Единственная служанка, на попечении которой находилось все хозяйство доктора, была ворчуньей, как это частенько бывает с услужающими у трудолюбивых господ, которые не любят, чтобы их беспокоили по пустякам. Когда под рукой Филиппа звякнул бронзовый молоток, служанка подошла к двери и приотворила ее. Не вступая с ней в переговоры, молодой человек толкнул дверь и вошел. Оказавшись в аллее, он окинул взглядом сад и увидел доктора. Не обращая внимания на возмущенные крики бдительной сторожихи, он поспешил в сад. На шум его шагов доктор поднял голову. – А! Это вы?! – спросил он. – Прошу прощения, доктор, за то, что я проник к вам незваный и нарушил ваше одиночество. Однако наступила та самая минута, которую вы предвидели: вы мне очень нужны, я пришел к вам за помощью. – Я обещал вам помочь, – отвечал доктор, – и я весь к вашим услугам. Филипп поклонился. Он был слишком взволнован, чтобы самому начать разговор. Доктор Луи понял причину его молчания. – Как чувствует себя больная? – спросил он, обеспокоенный бледностью Филиппа и предстоявшим исходом драмы. – Очень хорошо, слава Богу! Моя сестра – столь достойная и честная девушка, доктор, что было бы, признаться, несправедливо, если бы Господь послал ей страдание или навлек на нее какую-нибудь опасность! Доктор вопросительно посмотрел на Филиппа: его слова, как ему казалось, противоречили тому, что он говорил накануне. – Так, значит, она стала жертвой чьих-нибудь козней или попала в ловушку? – Да, доктор, она – жертва неслыханных козней, она попала в страшную ловушку. Доктор прижал руки к груди и поднял глаза к небу. – Увы, в этом смысле мы живем в ужасное время! Я полагаю, что настал час врачевателей целых наций, а не отдельных индивидов, – проговорил доктор. – Да, – согласился Филипп, – пусть придут эти врачеватели, я первый готов их приветствовать, а пока… Филипп позволил себе угрожающий жест. – Вы, как мне кажется, из тех, кто полагает, что можно исправить совершенное зло насилием и физическим уничтожением преступника, – предположил доктор. – Да, я в этом уверен, – невозмутимо проговорил Филипп. – Дуэль… – со вздохом заметил доктор. – Дуэль не вернет вашей сестре честь даже в том случае, если вы убьете виновного, и приведет ее в отчаяние, если будете убиты вы. А я считал, что вы не лишены здравого смысла!.. Мне казалось, вы сами сказали, что хотите сохранить всю эту историю в тайне? Филипп коснулся руки доктора. – Сударь! – сказал он. – Вы обо мне плохого мнения. Я не лишен здравого смысла, основанного на глубокою убеждении и незапятнанной совести. Я хочу не отомстить за себя, но добиться справедливости; я стремлюсь не к тому, чтобы меня убили на дуэли, а моя сестра осталась одна и умерла от горя; я хочу отомстить за нее, убив негодяя. – И вы убьете его, вы, дворянин? Вы готовы совершить убийство? – Сударь! Если бы я видел, как за десять минут до преступления он прошмыгнул, словно вор, в комнату, к которой его низкое происхождение не позволяет ему близко подходить, и если бы я тогда убил его, всякий сказал бы, что я поступил правильно. Почему же я должен пощадить его теперь? Уж не преступление ли сделало его неприкосновенным? – Вы, значит, окончательно решились на это кровавое преступление? – Да, это дело решенное! Рано или поздно я найду его, где бы он ни скрывался, и клянусь вам, что я убью его без малейшей жалости, без угрызений совести, я убью его, как собаку! – В таком случае, – заметил доктор Луи, – вы совершите преступление, не уступающее тому, что уже совершено, а возможно, и более ужасное: ведь никто не знает, как неосторожное слово или необдуманный кокетливый жест, случайно вырвавшийся у женщины, могут вызвать влечение мужчины, пробудить его дурные наклонности… Убить!.. Можно попробовать исправить положение иначе. Существует брак, например… Филипп поднял голову. – Разве вы не слышали, что имя Таверне-Мезон-Руж известно со времен крестовых походов, а моя сестра – столь же знатного происхождения, как инфанта или эрцгерцогиня? – Да, понимаю, а виновник несчастья – без роду и племени, деревенщина, презренный, как говорите вы, знатные господа. Да, да, правда, – с горькой усмешкой продолжал он, – Господь создал одних людей из глины второго сорта, чтобы их могли убивать другие люди, сделанные из более нежной. Да, вы правы, убивайте, сударь, убивайте! Доктор повернулся к Филиппу спиной и стал вырывать сорняки. Филипп скрестил руки на груди. – Доктор! Выслушайте меня! – молвил он. – Речь не идет о соблазнителе, которого более или менее обнадежила кокетка; речь не идет о человеке, которого кто-то на это вызвал. Речь идет о презренном, воспитанном и вскормленном из жалости в нашем доме. Он проник ночью в комнату моей сестры и, воспользовавшись тем, что она находилась под гипнозом в бесчувственном состоянии, похожем на глубокий обморок или даже смерть, предательски, подло осквернил самую святую и чистую из женщин, на которую при свете дня он не смел поднять глаз. Трибунал безусловно приговорил бы его к смертной казни. Ну так я сам осужу его столь же бесстрастно, как трибунал, и предам смерти. Доктор! Вы показались мне благородным и великодушным! Неужели вы заставите меня заплатить за вашу услугу тем, что я должен буду принять ваше условие? Неужели, оказывая мне услугу, вы поступите подобно тем, кто, делая одолжение, получает удовольствие от того, что за свою услугу заставляет другого почувствовать себя обязанным? Если это так, доктор, значит, вы не тот святой, вызывавший мое восхищение, вы – обыкновенный человек, и, несмотря на высокомерие, с которым вы недавно со мной разговаривали, я выше вас, потому что чистосердечно открыл вам свою тайну. – Так вы говорите, что виновный сбежал? – в задумчивости проговорил доктор. – Да. Разумеется, он догадался, что скоро его преступление откроется. Он услышал, что его обвиняют, и сбежал. – Хорошо. Теперь скажите мне, что вам угодно, – спросил доктор. – Мне необходима ваша помощь, чтобы увезти сестру из Версаля и надежно скрыть ужасную тайну, способную обесчестить нас, если она откроется. – Я поставлю вам только одно условие. Филипп так и взвился. – Выслушайте меня! – продолжал доктор, жестом призывая Филиппа успокоиться. – Христианский философ, которого вы только что сделали своим исповедником, вынужден поставить вам условие не как плату за оказываемую услугу, а по праву совести. Человечность – не добродетель; это – необходимость. Вы мне толкуете об убийстве человека, я же обязан вам в этом помешать любым доступным мне способом, даже силой. Итак, заклинаю вас: дайте мне обещание! – Никогда! Никогда! – Нет, вы это сделаете! – вскричал доктор Луи. – Вы сделаете это, кровожадный человек! Научитесь повсюду видеть Божью десницу и не пытайтесь отвести ее удар. Так вы говорите, что преступник был у вас почти в руках? – Да, доктор. Если бы, войдя в апартаменты, я догадался, что он прячется за дверью, я столкнулся бы с ним нос к носу. – Ну, а теперь он сбежал, он трепещет от страха: начались его муки, А-а, вы улыбаетесь, вам кажется, что божье наказание слишком слабо. Погодите! Погодите! Погодите же! Вы должны остаться с сестрой и пообещать мне, что никогда не будете преследовать преступника. Если же вы его встретите случайно, другими словами, если Бог сам выдаст вам его, вот тогда… Я же человек, я понимаю ваши чувства… Вот тогда вы и решите, что вам с ним делать. – Вы заблуждаетесь: ведь так он всю жизнь может избегать меня. – Как знать… Ах, Боже мой! Убийце тоже иногда удается сбежать; он скрывается, он боится эшафота, однако правосудие словно магнитом притягивает к себе виновного, и он неизбежно оказывается в руках палача. И потом, разве стоит сейчас разрушать то, чего вы достигли с таким трудом? Разве вы сможете доказать невиновность своей сестры людям, среди которых вы живете? Вы убьете человека на глазах у праздных зевак и потешите их любопытство дважды: сначала признаетесь в убийстве, потом вынуждены будете рассказать об отмщении, а это вызовет скандал. Нет, нет, поверьте: лучше молчать, похороните несчастье в своем сердце. – А кто узнает, что я убил негодяя из желания отомстить за сестру? – Надо же будет как-нибудь объяснить убийство! – Ну хорошо, доктор, я готов подчиниться и обещаю, что не стану преследовать преступника. Но ведь Бог справедлив! Безнаказанность – только приманка: Господь непременно отдаст мне его в руки! – В таком случае это будет означать, что Господь приговорил его к смерти. Вашу руку, сударь! – Вот она! – Что я должен сделать для мадмуазель де Таверне? Приказывайте. – Необходимо найти подходящий предлог, дорогой господин доктор, чтобы увезти ее на некоторое время из Трианона: тоска по родным местам, необходимость в свежем воздухе, особое питание… – Это несложно. – Это ваше дело, в этом я полагаюсь на вас. Я увезу сестру в тихое место, в Таверне, к примеру, подальше от любопытных глаз, от подозрений… – Нет, нет, это невозможно: бедной девочке нужен постоянный уход и ласковые утешения, ей не обойтись без медицинской помощи. Дайте мне возможность навещать вас неподалеку отсюда, в каком-нибудь известном мне кантоне, в хорошо скрытом от чужих глаз месте, в сто раз более надежном, нежели медвежий угол, куда вы хотите ее увезти. – Вы так считаете, доктор? – Да, я полагаю, и не без оснований, что так будет лучше. Чем дальше вы будете от столицы, тем больше вызовете подозрений Подозрение – словно круги от упавшего в воду камня: чем дальше от центра, тем шире. Однако что-то камень никуда не денется: круги исчезают со временем, зато никто так и не может найти причину волнения, потому что она надежно похоронена под толщей воды. – Ну, доктор, в таком случае – за дело! – Все будет устроено сегодня же. – Предупредите ее высочество. – Я переговорю с ней утром. – А все остальное?.. – Через двадцать четыре часа вы получите мой ответ. – Благодарю вас, доктор, вы для меня – все. – Раз мы обо всем условились, молодой человек, вам надлежит исполнить следующее: возвращайтесь к сестре и постарайтесь ее утешить. Берегите ее! – Прощайте, доктор, прощайте. Доктор провожал Филиппа глазами до тех пор, пока тот не исчез из виду; потом вернулся к книге и к сорнякам.  Глава 34. ОТЕЦ И СЫН   Когда Филипп возвратился к сестре, он заметил, что она чем-то встревожена. – Друг мой! – заговорила она. – Пока тебя не было, я хорошенько обдумала все, что произошло со мной за последнее время. Мне кажется, я сойду с ума! Ну как, ты виделся с доктором Луи? – Я только что от него, Андре. – Этот господин выдвинул против меня страшное обвинение: оно подтвердилось? – Он не ошибся, сестренка. Андре побледнела и нервно сдавила свои тонкие белые пальчики. – Имя! – воскликнула она. – Я хочу знать имя погубившего меня негодяя. – Сестра! Ты не должна знать его! – Филипп! Почему ты не хочешь сказать мне правду? Ты лжешь самому себе… Я должна знать его имя. Пусть я слаба, пусть в моем распоряжении только молитва! Я буду молиться о том, чтобы Божий гнев настиг этого преступника.. Имя этого человека, Филипп! – Дорогая сестра! Давай никогда больше об этом не говорить! Андре схватила его за руку и заглянула ему в глаза. – Так вот как ты мне отвечаешь? А еще шпагу нацепил. Филипп побледнел от бешенства, однако тотчас взял себя в руки. – Андре! – заговорил он. – Я не могу сообщить тебе того, чего сам не знаю. Судьба к нам немилостива: от меня скрыта эта тайна. Впрочем, если бы разразился скандал, это скомпрометировало бы честь нашей семьи, однако Бог милостив, и тайна ненарушима… –..кроме одного человека, Филипп… Для того, кто веселится сейчас, кто смеется над нами!.. О Господи! Этот подлец спрятался в надежном месте и в душе издевается над нами! Филипп сжал кулаки, поднял к небу глаза и не произнес ни слова в ответ. – Может быть, я знаю этого человека? – вскричала Андре, кипя от гнева и возмущения. – Позволь, Филипп, я сама тебе его представлю: ведь я заметила, какое странное влияние он на меня оказывает. Мне кажется, я просила тебя к нему съездить… – Этот человек ни в чем не виноват. Я с ним виделся, и у меня есть доказательство… Не думай об этом больше, Андре, не думай.. – Филипп! Возьмем выше. Поищем виновника среди первых людей королевства… Может, это сам король?.. Филипп обнял бедную девочку, терявшуюся в догадках и кипевшую возмущением. – Знаешь, Андре, ты всех этих людей перебирала во сне и оправдала их, потому что видела, если можно так выразиться, как совершилось это преступление. – Значит, я назвала виновного? – воскликнула она; взор ее пылал. – Нет, – возразил Филипп, – нет! Ни о чем меня больше не спрашивай! Последуй моему примеру: смирись с тем, что произошло, горе это непоправимо, а для тебя оно вдвойне тяжело из-за того, что виновник его до сих пор не наказан. Но не надо терять надежду… С нами – Бог, он отомстит за нас. – Отомстит!.. – шепотом повторяла она, напуганная тем, как страшно Филипп выговорил это слово. – А пока тебе надо отдохнуть, сестренка, от всех твоих печалей, от пережитого стыда, от боли, которую я причинил тебе своими глупыми расспросами. Если бы я знал!.. Ах, если бы я знал… В отчаянии он обхватил руками голову. Поднявшись резко, он продолжал с улыбкой: – На что мне жаловаться? Моя сестра чиста и невинна, она меня любит! Она не предала ни моего доверия, ни моей дружбы. Моя сестра так же молода, как и я, так же добра; мы будем жить вместе и вместе состаримся… Вдвоем мы будем сильнее целого света!.. По мере того, как молодой человек пытался утешить Андре, она все больше хмурилась. Ее бледное чело клонилось к земле, неподвижный взгляд и вся ее поза свидетельствовали о глубоком отчаянии, которое Филипп изо всех сил пытался рассеять. – Ты все время говоришь о нас двоих! – молвила она, подняв голубые глаза и внимательно разглядывая подвижное лицо брата. – О ком же мне еще говорить, Андре? – спросил молодой человек, выдерживая ее взгляд. – У нас же.., есть отец… Как он отнесется к своей дочери? – Я тебе еще вчера сказал, чтобы ты оставила все свои печали и страхи, – холодно проговорил Филипп. – Как ветер разгоняет утренний туман, так и ты постарайся, чтобы рассеялись все твои воспоминания и чувства, кроме тех, которые ты испытываешь ко мне… По правде говоря, дорогая Андре, тебя никто на свете не любит, кроме меня, а меня никто не любит, кроме тебя. Мы – несчастные, все» ми брошенные сироты, почему мы должны себя связывать родственными обязательствами или испытывать к кому-нибудь признательность? Разве мы когда-нибудь были облагодетельствованы или чувствовали отцовскую заботу?.. Ты читаешь в моих мыслях и чувствах… Если бы тот, о ком ты говоришь, заслуживал твою любовь, я сказал бы: «Люби его!» Но я молчу, воздержись и ты, Андре. – Что ты хочешь сказать? – В дни великих испытаний человек, сам того не желая, слышит хорошо знакомые с раннего детства и не сознаваемые им до той поры слова: «Бойся Бога!..» Да, Господь напомнил нам о себе в страшную минуту!.. «Чти отца своего…» Сестра! Самое убедительное доказательство почтительного отношения к нашему отцу – вычеркнуть его из памяти. – Ты прав… – огорченно прошептала Андре, опускаясь в кресло. – Дорогая моя! Не будем терять времени на пустые разговоры. Собери вещи. Доктор Луи обещал предупредить ее высочество о твоем отъезде. Ты знаешь, какой предлог он для этого избрал: необходимость в перемене мест, необъяснимые боли… Итак, будь готова к отъезду. Андре встала. – Мебель упаковывать? – спросила она. – Нет, только белье, одежду и драгоценности. Андре повиновалась. Она достала из шкафов дорожные сундуки, а из Гардероба, в котором прятался Жильбер, свою одежду, потом она взяла футляры с драгоценностями, собираясь положить их в главный сундук. – Что это? – спросил Филипп. – Это – ларец с ожерельем, который его величество соблаговолили прислать мне во время моего выступления в Трианоне. Филипп побледнел, когда рассмотрел, какой это был дорогой подарок. – Если мы продадим эти драгоценности, – продолжала Андре, – мы где угодно сможем прожить безбедно. Я слышала, что один только жемчуг оценивается в сто тысяч ливров. Филипп захлопнул ларец. – В самом деле, очень дорогое ожерелье, – проговорил он, забирая у Андре королевский подарок. – Сестра! У тебя, я полагаю, есть другие драгоценности? – Да, дорогой друг, но они не идут с этими ни в какое сравнение. Впрочем, они украшали туалет нашей матери лет пятнадцать назад… Часики, браслеты, серьги отделаны брильянтами. Еще есть портрет. Отец хотел все продать, он говорил, что все это уже вышло из моды. – Но это все, что у нас осталось, последние наши средства, – сказал Филипп. – Мы отдадим золотые вещи в переплавку, продадим камни из портрета. За это мы выручим двести тысяч ливров и на эти деньги сможем жить вполне достойно. – Но.., этот ларец с жемчугом принадлежит мне! – заметила Андре. – Никогда не прикасайся к этому жемчугу, иначе обожжешься. Каждая из этих жемчужин обладает необычными свойствами… Они оставляют пятна на лбах, к которым прикасаются… Андре содрогнулась. – Я оставлю этот ларец у себя, сестра, чтобы передать его владельцу. Повторяю: это не наша вещь, нет, и мы на нее не претендуем. – Как тебе угодно, брат, – отвечала Андре, дрожа от стыда. – Дорогая сестричка! Оденься в последний раз, чтобы нанести визит ее высочеству. Держись с ней спокойно, почтительно, дай ей понять, что тебе жаль уезжать от столь благородной покровительницы. – Да, мне в самом деле очень жаль, – в волнении прошептала Андре. – Это тем более тяжко в моем несчастье. – Я сейчас отправляюсь в Париж, сестричка, и вернусь к вечеру. Мы уедем отсюда, как только я вернусь. Расплатись пока со всеми долгами. – Я никому ничего не должна – ведь Николь убежала… А-а, я забыла Жильбера… Филипп вздрогнул: глаза его засверкали. – Ты задолжала Жильберу? – вскричал он. – Да, – самым естественным тоном отвечала Андре, – он с начала сезона поставлял мне цветы. Ты сам мне говорил, что иногда я бываю слишком сурова и несправедлива к этому юноше, а он очень вежлив… Я попробую отплатить ему иначе… – Не ищи Жильбера, – пробормотал Филипп. – Почему? Должно быть, он в саду, я его, пожалуй, вызову сюда. – Нет, нет! Не стоит терять драгоценное время… Я сейчас пойду через аллеи и найду его… Я сам с ним поговорю… Я с ним расплачусь… – Ну, хорошо. – Да, прощай! До вечера! Филипп поцеловал у девушки руку; она сжала его в объятиях, и он услышал, как стучит ее сердце. Не теряя времени, он отправился в Париж, и вскоре карета остановилась у ворот небольшого особняка на улице Кок-Эрон Филипп был уверен, что найдет там отца. Со времени своей непонятной ссоры с Ришелье жизнь в Версале стала казаться старику невыносимой, и он пытался, как всякий человек действия, обмануть угрызения совести, перемещаясь с места на место. Когда Филипп постучал в слуховое оконце калитки, барон с проклятиями мерил шагами небольшой сад особняка и прилегавший к саду дворик. Заслышав стук, он вздрогнул от неожиданности и пошел отпирать сам. Он никого не ждал и потому этот нежданный визит пробудил в нем надежду: в своем падении несчастный старик пытался ухватиться за любой сук. Вот почему он встретил Филиппа с чувством досады, а также с едва заметным любопытством. Однако, едва он взглянул на своего юного собеседника и увидел застывшее выражение мертвенно-бледного лица и плотно сжатые губы, как ему тотчас расхотелось задавать вопросы, уже готовые было сорваться с языка. – Вы? – только и произнес он. – Какими судьбами? – Я буду иметь честь объяснить вам это в свое время, – отвечал Филипп. – Что-нибудь серьезное? – Да, это весьма серьезно. – Вечно этот мальчишка пугает своими дурацкими церемониями!.. Ну, какую же новость вы мне принесли: приятную или неприятную? – Ужасную! – торжественно промолвил Филипп Барон покачнулся. – Мы одни? – спросил Филипп. – Ну да! – Не угодно ли вам будет войти в дом? – Почему бы нам не поговорить на свежем воздухе, вот под этими деревьями?.. – Потому что есть вещи, о которых не говорят под открытым небом. Барон взглянул на сына и, повинуясь его молчаливому приглашению, последовал за ним в комнату с низким потолком, придав себе невозмутимый вид и даже выдавив улыбку. Филипп уже отворил дверь. После того, как двери были тщательно заперты, Филипп подождал, пока отец подаст ему знак начинать. Когда барон удобно расположился в лучшем кресле гостиной, Филипп заговорил. – Отец! – сказал он. – Мы с сестрой решили с вами расстаться. – Как так? – в величайшем изумлении спросил барон. – Вы собираетесь отлучиться?.. А как же служба? – Для меня службы больше не существует: как вы знаете, обещание короля не выполнено.., к счастью. – Я не понимаю, что значит «к счастью». – Отец… – Объясните, как можно чувствовать себя счастливым оттого, что не стал полковником отличного полка? Вы уж слишком далеко заходите в своей философии. – Я захожу достаточно далеко, чтобы не отдавать предпочтения бесчестию перед состоянием, только и всего. Впрочем, не будем вдаваться в подобного рода рассуждения… – Нет уж, черт побери, почему же не поговорить?! – Я прошу вас!.. – проговорил Филипп так твердо, словно хотел сказать: «Я не желаю!» Барон насупился. – А что ваша сестра?.. Неужто и она забыла свои обязанности, службу у ее высочества… – Отныне она должна пожертвовать этими обязанностями во имя других. – Какого рода эти ее новые обязанности, скажите на милость? – Насущно необходимые! Барон поднялся. – Самая глупая порода людей, – проворчал он, – та, что обожают говорить загадками. – Разве для вас загадка – то, о чем я с вами толкую? – Я не понимаю ни слова! – воскликнул барон, с апломбом, удивившим Филиппа. – В таком случае, я готов объясниться: моя сестра уезжает, потому что вынуждена избегать бесчестья. Барон расхохотался. – Тысяча чертей! Что за примерные у меня дети! Сыну наплевать на возможность получить полк, потому что он опасается бесчестья! Дочь оставляет теплое местечко, потому что боится бесчестья! Может, я живу во времена Брута и Лукреции? Наше время, – разумеется, дурное: ведь оно ни в какое сравнение не идет с золотым веком философии. Прежде, если человек замечал, что ему грозит бесчестье, – а он, как вы, носил шпагу и брал, как и вы, уроки фехтования у двух учителей и трех их учеников, – он просто-напросто поднимал обидчика на шпагу, Филипп пожал плечами. – Да, то, что я говорю – малоубедительно для филантропа, который не выносит вида крови. Однако офицерами рождаются совсем не для того, чтобы стать потом филантропами. – Я не хуже вашего понимаю, что такое долг чести, но пролитая кровь отнюдь не искупает… – Пустые фразы!.. Так может говорить.., философ! – вскричал старик, выглядевший в гневе даже довольно величественно. – Мне следовало бы сказать: трус! – Вы хорошо сделали, что не сказали этого, – заметил Филипп, побледнев и задрожав от негодования. Барон выдержал полный лютой ненависти, угрожающий взгляд сына. – Я уже говорил, – продолжал он, – и мои слова не лишены здравого смысла, как бы ни пытались меня убедить в обратном: бесчестье в нашем мире идет не от самого поступка, а от пересудов. Да, это так и есть!.. Если вы совершите преступление перед глухим, слепым или немым, разве вы будете обесчещены? Ну конечно, вы сейчас приведете мне этот глупый афоризм: «Преступление грозит нечистой совестью, а не плахой». Такие речи хороши для женщин и детей, а с мужчиной, черт побери, говорят на другом языке!.. Я воображал, что мой сын – мужчина… Если слепой прозрел, глухой начал слышать, немой заговорил, вы должны со шпагой в руках выколоть глаза одному, проткнуть барабанные перепонки другому, отрезать язык третьему. Вот как отвечает обидчику, посягнувшему на его честь, дворянин, носящий имя Таверне-Мезон-Руж! – Дворянин, носящий это имя, заботится прежде всего о том, чтобы имя его осталось незапятнанным. Вот почему я оставлю ваши доводы без ответа. Прибавлю только, что бывают случаи, когда бесчестье неизбежно. Именно в таком положении мы с сестрой и оказались. – Перейдем к вашей сестре. Если, по моему глубокому убеждению, мужчина не должен избегать возможности сразиться с врагом и победить его, женщина тоже должна уметь ждать, не сходя с места. Для чего нужна добродетель, господин философ, если не для того, чтобы отражать атаки, предпринимаемые пороком? В чем заключается торжество этой добродетели, если не в поражении порока? Таверне захохотал. – Мадмуазель де Таверне очень испугалась.., верно?.» Вот она и почувствовала себя беспомощной… А… Филипп порывисто шагнул к отцу. – Отец! – молвил он. – Мадмуазель де Таверне оказалась не беспомощной, а побежденной! Ей не повезло: она попала в западню. – В западню? – Да. Употребите свой пыл на то, чтобы заклеймить позором мерзавцев, которые вступили в подлый заговор с целью опозорить ее безупречное имя. – Я не понимаю… – Сейчас поймете… Какой-то подлец провел известное лицо в комнату мадмуазель де Таверне… Барон побледнел. – Какой-то подлец, – продолжал Филипп, – задумал навсегда опорочить имя Таверне.., мое.., ваше… Ну, где же ваша шпага? Не пора ли кое-кому пустить кровь? Дело стоит того. – Господин Филипп… – Да не волнуйтесь!.. Никого я не обвиняю, никого не знаю… Преступление замышлялось втайне… Последствия его тоже исчезнут во мраке, я так хочу! Пусть я по-своему понимаю честь моей семьи! – Но как вы узнали?.. – вскричал барон, оправившись от изумления благодаря чудовищному честолюбию и подленькой надежде. – Почему вы решили, что?.. – Вот об этом как раз никому не придет в голову спрашивать несколько месяцев спустя, едва он увидит мою сестру и вашу дочь, господин барон! – В таком случае, Филипп, – радостно глядя на сына, вскричал барон, – состояние и слава нашей семьи обеспечены. Значит, мы победили! Вы, видно, в самом деле тот человек, за которого я вас принимал, – с глубоким отвращением проговорил Филипп, – вы сами себя выдали. Вам не хватило ума провести вокруг пальца судью, как не хватило человечности обмануть сына. – Наглец! – Довольно! – перебил его Филипп. – Постыдитесь памяти моей матери. Если бы она была жива, она бы сумела уберечь дочь. Барон не выдержал гневного взгляда сына и опустил глаза. – Моя дочь, – спустя некоторое время сказал он, – не оставит меня, если на то не будет моей воли. – А моя сестра, – подхватил Филипп, – никогда больше вас не увидит, отец. – Она так сказала? – Да, она прислала меня сообщить вам это. Барон вытер дрожащей рукой побелевшие влажные губы. – Пусть так! – воскликнул он; потом, пожав плечами, прибавил, – да, не повезло мне с детьми: сын – дурак, дочь – грубиянка. Филипп не проронил ни слова в ответ. – Ну, вы мне больше не нужны. Ступайте.., если это все, что вы имели мне сообщить. – Я еще не все вам сказал. – Я вас слушаю. – Во-первых, король дал вам ларец с жемчужным ожерельем… – Вашей сестре… – Нет, вам… Впрочем, это не имеет значения… Моя сестра не носит подобных украшений… Мадмуазель де Таверне – не гулящая девка. Она просит вас вернуть ларец владельцу. Если же вы побоитесь обидеть его величество, так много сделавшего для нашей семьи, оставьте ларец себе. Филипп протянул отцу ларец. Тот взял его в руки, раскрыл, взглянул на жемчуг и швырнул на комод. – Что еще? – спросил он. – Еще я хотел сказать вам следующее: мы небогаты, потому что вы заложили или истратили все состояние, даже то, что принадлежало нашей матери, в чем я вас не собираюсь упрекать: Бог вам судья… – Этого только не хватало! – проговорил, скрипнув зубами, Таверне. – Словом, Таверне – это все, что у нас осталось от скудного наследства, и потому мы просим вас выбрать между Таверне и особняком, в котором мы с вами находимся. Скажите, в каком из этих двух домов вы собираетесь поселиться? Мы удалимся в другой. Барон в бешенстве стал комкать кружевное жабо: руки его дрожали, лоб покрылся испариной, губы тряслись. Однако Филипп ничего этого не заметил: он отвернулся. – Я предпочитаю Таверне, – вымолвил, наконец, барон. – В таком случае, мы остаемся в особняке. – Как вам будет угодно. – Когда вы собираетесь уезжать? – Нынче вечером… Нет, сию же минуту! Филипп поклонился. – В Таверне, – продолжал барон, – я заживу как король, имея три тысячи ливров ренты… Да я буду дважды король! Он протянул руку к комоду, взял ларец и сунул его в карман. Затем направился было к двери, но вернулся и обратился к сыну с отвратительной усмешкой: – Филипп! Я вам разрешаю подписать нашим именем первый же опубликованный вами философский трактат. А что касается первого произведения Андре.., посоветуйте назвать его Людовиком или Луизой: это имя приносит счастье. И он, посмеиваясь, вышел. Филипп был вне себя: глаза его налились кровью, лоб пылал, рука сжимала ножны. Он прошептал: – Господи! Пошли мне терпения, помоги все это забыть!  Глава 35. ДУШЕВНЫЙ РАЗЛАД   Переписав со свойственной ему педантичностью несколько страниц из своей книги «Прогулки мечтателя», Руссо заканчивал скромный завтрак. Несмотря на то, что де Жирарден предлагал ему поселиться среди дивных садов Эрменонвиля, Руссо не решался отдать себя на волю великих мира сего, как он сам говаривал в приступе мизантропии, и жил, как прежде, в небольшой квартирке по небезызвестной читателям улице Платриер. Тереза в это время привела в порядок свое небольшое хозяйство и взялась за корзину, собираясь за провизией. Было девять часов утра. Хозяйка зашла по своему обыкновению спросить Руссо, что ему приготовить на обед. Руссо вышел из задумчивости, медленно поднял голову и взглянул на Терезу, словно только что пробудившись ото сна. – Все равно, – отвечал он, – лишь бы были вишни и цветы. – Надо еще посмотреть, не слишком ли это дорого, – заметила Тереза. – Ну, разумеется, – согласился Руссо. – Впрочем… Не знаю уж, стоит ли чего-нибудь то, что вы делаете, – продолжала Тереза, – но мне кажется, что вам стали платить меньше, чем раньше. – Ошибаешься, Тереза: мне платят так же. Просто я стал уставать и работаю меньше. Кроме того, мой издатель задолжал мне за полтома. – Вот увидите: разорит он вас! – Будем надеяться, что не разорит: это честный человек. – Честный человек! Честный человек! Когда вы так говорите, то думаете, что этим все сказано. – Если не все, то, по крайней мере, многое, – с улыбкой отвечал Руссо, – ведь я говорю это далеко не о каждом. – Это неудивительно: вы такой угрюмый! – Тереза! Мы отклоняемся от темы нашего разговора. – Да, да, вы просили вишен, гурман вы эдакий; вы говорили о цветах, сибарит! – Ну, а как же иначе, милая моя хозяюшка? – сказал Руссо, поражая даже ее ангельским терпением. – У меня больное сердце и такая невыносимая мигрень, что я не могу выйти из дому и пытаюсь хотя бы частично воссоздать для себя то, чем Бог столь щедро наделил сельскую природу. Руссо в самом деле был бледен и выглядел усталым. Он лениво перебирал страницы какой-то книги, однако мысли его были далеко. Тереза покачала головой. – Хорошо, хорошо, я выйду на часок, не больше. Ключ я, как всегда, положу под коврик. Если он вам понадобится… – Я не собираюсь никуда выходить, – поспешил вставить Руссо. – Я знаю, что вы не будете выходить – вы едва держитесь на ногах. Я вам говорю об этом затем, чтобы вы присматривались к входящим в дом, а еще затем, чтобы вы отворили дверь, если будут звонить, потому что если позвонят, вы будете знать, что это не я. – Спасибо, дорогая, спасибо. Идите, Хозяйка вышла, как обычно, ворча на ходу. Ее тяжелые шаркающие шаги еще долго доносились с лестницы. Но едва дверь захлопнулась, как Руссо воспользовался тем, что остался один, и с наслаждением развалился на стуле; он стал разглядывать птиц, расклевывавших на окне хлебный мякиш, купаясь в солнечных лучах, пробивавшихся между трубами соседних домов. Едва его неутомимо юная мысль почуяла свободу, как она сейчас же расправила крылья, подобно птицам, разленившимся после веселого завтрака. Неожиданно скрип входной двери вырвал философа из полудремотного состояния. «Что такое? – подумал он. – Неужели так скоро возвращается? Уж не задремал ли я, размечтавшись?» Дверь в кабинет медленно отворилась. Руссо продолжал сидеть к двери спиной, уверенный в том, что это вернулась Тереза; он даже не повернул головы. Наступила тишина. И в этой тишине вдруг прозвучал чей-то голос: – Прошу прощения, сударь! Философ вздрогнул и с живостью обернулся. – Жильбер! – проговорил он. – Да, Жильбер. Еще раз простите, господин Руссо. Это в самом деле был Жильбер. У него был изможденный вид, волосы разметались; костюм его был в беспорядке, плохо скрывал его худобу и не защищал от холода; словом, вид Жильбера заставил Руссо вздрогнуть и вскрикнуть от жалости, очень походившей на беспокойство. Взгляд Жильбера был неподвижен, глаза горели, как у голодной хищной птицы. Улыбка, напоминавшая в то же время волчий оскал, никак не вязалась с его гордым орлиным взором. – Зачем вы здесь? – громко вскричал Руссо, не любивший в других неопрятности и считавший ее признаком дурных наклонностей. – Я голоден, – отвечал Жильбер, При звуке его голоса, произносившего самое ужасное из всех известных ему слов, Руссо вздрогнул. – А как вы сюда вошли? – спросил он. – Ведь дверь была заперта. – Мне известно, что госпожа Тереза оставляет обычно ключ под ковриком. Я подождал, пока она выйдет из дому, потому что она меня не любит и могла бы не пустить меня в квартиру или не позволила бы поговорить с вами. Удостоверившись в том, что вы – один, я поднялся по лестнице, взял ключ из тайника, и вот я перед вами! Руссо поднялся, опираясь руками на подлокотники кресла. – Выслушайте меня, – попросил Жильбер, – подарите мне одну-единственную минуту вашего драгоценного времени. Клянусь вам, господин Руссо, что я заслуживаю, чтобы меня выслушали. – Ну-ну, – пробормотал Руссо, изумившись при виде лица Жильбера, которое не выражало больше никакого человеческого чувства. – Мне следовало бы начать с того, что я доведен до крайности и не знаю, должен ли я стать вором, покончить с собой или еще того хуже… О, не бойтесь, дорогой учитель и покровитель, – проникновенным тоном молвил Жильбер, – все обдумав, я пришел к выводу, что мне не придется убивать себя: я и без этого могу умереть… Неделю назад я сбежал из Трианона и с тех пор бродяжничаю по полям и лесам, питаясь только незрелыми овощами или дикими лесными фруктами. Я ослаб. Я падаю от усталости и истощения. Что до воровства, то уж не с вас мне начинать! Я слишком привязан к вашему дому, господин Руссо. Ну, а что касается третьего, то, чтобы это исполнить… – Так что же? – Мне необходимо набраться решимости – за этим я к вам и пришел. – Вы сошли с ума?! – вскричал Руссо. – Нет, просто я очень несчастен, я в отчаянии, я утопился бы нынче утром в Сене, если бы мне не явилась одна мысль… – Какая? – Та, которую вы выразили в одной из своих книг: «Самоубийство – это кража у всего рода человеческого». Руссо взглянул на юношу, словно говоря ему: «Неужели вы столь самонадеянны, что могли подумать, что я написал это, имея в виду вас?» – О, я понимаю! – прошептал Жильбер. – Не думаю, – заметил Руссо. – Вы хотите сказать: «Если вы, ничтожество, ничего собою не представляющее, ничего не имеющее за душой, ничем не дорожащее, и умрете, – что из этого?» – Тут дело иное, – ответил Руссо, чувствуя себя пристыженным из-за того, что его разгадали. – Впрочем, вы, кажется, голодны? – Да. – Ну, раз вы вспомнили, где наша дверь, то должны знать, где у нас хлеб. Ступайте к буфету, возьмите хлеба и уходите. Жильбер не двинулся с места. – Если вам нужно не хлеба, а денег, то, я полагаю, вы не настолько жестоки, чтобы дурно обойтись со стариком, вашим бывшим покровителем, да еще в том самом доме, который был вам когда-то прибежищем. Придется вам довольствоваться вот этой малостью… Возьмите! Пошарив в кармане, он протянул ему несколько монет. Жильбер остановил его руку. – Ax! – вскрикнул Жильбер с выражением страдания. – Мне не нужно ни денег, ни хлеба. Вы не поняли», что я имел в виду, говоря о самоубийстве. Если я до сих пор не покончил с собой, так это потому, что я могу быть кое-кому полезен, что моя смерть кое-кого обездолит. Вы отлично разбираетесь во всех законах общества, во всех естественных обязанностях человека, вот и скажите мне, существуют ли в этом мире такие узы, которые могут помешать человеку расстаться с жизнью? – Таких уз много, – отвечал Руссо. – Скажите: могут ли отцовские чувства оказаться узами такого рода? Смотрите мне в глаза и отвечайте, господин Руссо: я хочу прочесть ответ в вашем взгляде. – Да, – пролепетал Руссо. – Да, разумеется. А почему вы об этом спрашиваете? – Ваши слова могут меня остановить, – молвил Жильбер. – Заклинаю вас хорошенько взвешивать каждое слово. Я так несчастен, что хотел бы покончить с собой, но.., но у меня есть ребенок. Руссо подскочил в кресле от изумления. – Не смейтесь надо мной, – жалобно простонал Жильбер. – Вы думаете что насмешкой лишь слегка заденете мое сердце, а на самом деле можете глубоко меня ранить. Итак, повторяю: у меня есть ребенок. Руссо смотрел на него, не говоря ни слова. – Если бы не это обстоятельство, я был бы уже мертв, – продолжал Жильбер. – Оказавшись перед выбором, я подумал, что вы можете дать мне мудрый совет, вот я и пришел. – А почему, собственно говоря, я должен давать вам советы? – спросил Руссо. – Разве вы спрашивали моего мнения перед тем, как совершить оплошность? – Эта оплошность… Жильбер с изменившимся лицом приблизился к Руссо. – Так что же? – спросил Руссо. – Есть люди, которые считают такую оплошность преступлением. – Преступлением? Тем более не стоит мне об этом рассказывать. Я такой же человек, как и вы, я не исповедник. Кстати, меня совсем не удивляет то, о чем вы говорите: я всегда предвидел, что вы плохо кончите у вас гнилое нутро. – Вы ошибаетесь, – возразил Жильбер с грустью, качая головой. – Просто у меня мозги не на месте, вернее, кое-кто забил мне голову. Я прочел немало книг, проповедовавших равенство всех сословий, воспевающих силу разума и благородство инстинктов. Книги эти были подписаны прославленными именами, и нет ничего удивительного, что бедный деревенский паренек, вроде меня, потерял голову… И вот я сгубил свою душу. – Ага! Я вижу, куда вы клоните, господин Жильбер! – Я? – Да. Вы обвиняете мою доктрину. А разве у вас не было свободного выбора? – Я никого не обвиняю, я только рассказываю о том, что я прочел. Если я и обвиняю, так только свою глупость. Я поверил – и потерпел поражение. У моего преступления два источника. Вы – первый из них, вот почему я прежде всего пришел к вам. Потом я и еще кое к кому схожу, но это потом: всему свое время. – Так чего же вы от меня требуете? – Ни услуги, ни крова, я не требую даже хлеба, хотя я всеми брошен и голоден. Нет, я прошу у вас нравственной поддержки, одобрения с точки зрения вашей доктрины. Я прошу вас одним-единственным словом обнадежить меня, помочь вернуть силы, изменившие мне не от бездействия, а из-за закравшегося в мою душу сомнения. Господин Руссо! Заклинаю вас! Скажите мне: те страдания, что я испытываю вот уже целую неделю, происходят из-за постоянного голода в моем желудке или это следствие душевного разлада, угрызений совести? Я зачал ребенка, как преступник. Ну так скажите мне, должен ли я теперь рвать на себе от отчаяния волосы и, катаясь по земле, вымаливать прощение, или мне крикнуть, как одна женщина в Священном писании; «Я поступил, как все; если есть среди людей кто-нибудь лучше меня, пусть бросит в меня камень?» Словом, вы, господин Руссо, должно быть, испытали на своем веку то, что сейчас испытываю я. Ответьте же мне! Скажите: разве это естественно, чтобы отец оставил свое дитя? Не успел Жильбер договорить, как Руссо так сильно побледнел, что стал белее самого Жильбера. Потеряв терпение, он с возмущением спросил: – По какому праву вы так со мной разговариваете? – Живя в вашем доме, господин Руссо, в той самой мансарде, где вы меня приютили, я прочел то, что вы написали по этому поводу. Вы утверждали, что дети, рожденные в нищете, принадлежат государству, и оно должно о них заботиться. Вы всегда считали себя порядочным человеком, хотя не дрогнули, отказываясь от родных детей. – Несчастный! – воскликнул Руссо. – Ты, прочитавший мою книгу, можешь говорить со мной в таком тоне? – А что же в этом особенного? – удивился Жильбер. – У тебя не только злое сердце, но и извращенный ум – Господин Руссо! – Ты ничего не понял из моих книг, так же как ты ничего не смыслишь в жизни! Ты видел только поверхность страницы, как, глядя на человека, замечаешь лишь внешность! Ты надеешься, что я буду с тобой, преступником, заодно, только потому, что, процитировав написанные мною строки, ты сможешь мне сказать: «Раз вы признаетесь, что совершили это, значит, и мне можно!» Несчастный ты человек! Ты же не знаешь того главного, чего ты так и не вычитал из моих книг, о чем ты даже не догадывался: человек, которому ты хотел подражать, мог бы при желании обменять свою жизнь, полную страданий и лишений, на безбедное существование, полное неги, благополучия и удовольствий. Разве я менее талантлив, чем Вольтер? Неужто я не мог бы написать так же много, как он? Я мог бы работать не так добросовестно, а значит быстрее, чем теперь, и продавать свои творения так же дорого, как он, заставив золото течь рекой в мой сундук, а потом часть из этих денег предоставлять в распоряжение моих издателей. Деньги идут к деньгам, разве ты этого не знаешь? У меня была бы карета для прогулок с юной и привлекательной любовницей, и можешь мне поверить, что роскошь не повредила бы неиссякаемому источнику моей поэзии Разве я не способен на чувства? Взгляни на меня. Загляни в мои глаза: они и в шестьдесят лет еще горят молодым огнем желания! Ведь ты читал или переписывал мои книги. Неужели ты не помнишь, что, несмотря на преклонный возраст и тяжелые болезни, сердце мое всегда оставалось юным, словно вобрав в себя все силы моего организма, затем только, чтобы сильнее страдать? Будучи немощным, с трудом передвигающимся стариком, я чувствую в себе больше жизненных сил, столь необходимых, чтобы переносить страдания, чем в юности, когда я расходовал свои силы на редкие удовольствия, которые посылал мне Господь. – Все это мне известно, сударь, – проговорил Жильбер. – Я видел вас вблизи и разгадал вас. – Если ты видел меня вблизи, если ты меня разгадал, в таком случае разве тебе не открывается смысл моей жизни, столь очевидный другим людям? Неужели мое странное самоотречение, столь не свойственное моей природе, не подсказывает тебе, что» я стремился искупить… – Искупить? – пробормотал Жильбер. – Разве ты не понял, – продолжал философ, – что если вначале нищета вынудила меня принять чрезвычайное решение, то позднее я уже не мог найти этому решению другого искупления, кроме как полная незаинтересованность в материальных благах и непреходящая нищета? Неужели ты не понял, что я наказал собственную гордыню унижением? Ведь именно он, мой гордый разум, был во всем виноват; именно он прибегал к помощи разного рода парадоксов, находя себе оправдание. С другой стороны, я до конца дней наказал себя постоянными угрызениями совести. – Вот как вы мне отвечаете? – воскликнул Жильбер. – Вот так вы, философы, всегда: обращаетесь с наставлениями ко всему роду человеческому, приводите нас, бедных, в полное отчаяние, и не дай Бог нам возмутиться! А какое мне, собственно говоря, может быть дело до вашего унижения, раз оно тщательно скрыто, до ваших угрызений совести, если их не видно?! Будьте вы прокляты, прокляты, прокляты! Пусть ответственность за преступления, совершенные с вашим именем на устах, падет на вашу голову! – На мою голову, говорите? И проклятье, и наказание? Вы не забыли о наказании? О, это было бы слишком! Вы тоже согрешили, неужто и себя вы осудите столь же строго? – Еще строже! – молвил Жильбер. – Мое наказание будет ужасным! Ведь теперь я ни во что не верю и позволю своему противнику, вернее – врагу, убить меня без сопротивления; теперь ничто не может помешать моему самоубийству, на которое меня толкают нищета и совесть. Теперь смерть уже не представляется мне потерей для человечества, а вы написали то, во что сами не верили. – Замолчи, несчастный! Замолчи! – воскликнул Руссо. – Ты и так по глупости наделал много зла. Не приумножай теперь дурные поступки, приняв дурацкий скептический вид. Ты говорил о ребенке. Ты сказал, что уже стал или собираешься стать отцом. – Да, я это говорил, – подтвердил Жильбер. – Знаешь ли ты, – едва слышно продолжал Руссо, – что значит увлечь за собой – не в могилу, нет, а в пропасть позора и бесчестья – существо, рожденное по воле Всевышнего свободным и добродетельным? Попытайся понять, насколько ужасно положение, в каком я оказался: когда я бросил своих детей, я понял, что общество, никому не прощающее превосходства, бросит мне в лицо этот оскорбительный упрек Тогда я постарался оправдаться в собственных глазах, прибегнув к помощи парадоксов Так и не сумев стать отцом, я потратил десять лет своей жизни, поучая матерей, как воспитывать детей. Будучи болезненным и порочным, я наставлял государство, как вырастить из них сильных и честных граждан своей страны. И вот настал день, когда палач, желая мне отомстить за общество, государство и брошенных детей, но не имея возможности взяться непосредственно за меня, сжег мою книгу, словно это был ходячий позор для страны, чей воздух эта книга отравляла. Суди сам, хорошо ли я поступил, прав ли я был в своих наставлениях.. Ты молчишь? Ну что же, значит, Господь на твоем месте чувствовал бы себя в затруднительном положении, а ведь в его распоряжении находятся весы добра и зла! У меня в груди бьется сердце, способное ответить на этот вопрос. Вот что оно мне говорит: «Будь ты проклят, бездушный отец, бросивший родных детей! Пусть падет на твою голову несчастье, когда ты встретишь на углу улицы юную наглую проститутку: ею может оказаться оставленная тобою дочь которую толкнул на эту низость голод. Пропади ты пропадом, когда увидишь, как на улице схватили воришку, у которого еще не успела сойти с лица краска стыда за совершенную кражу: возможно, это брошенный тобою сын, которого голод толкнул на преступление!» С этими словами приподнявшийся было Руссо снова рухнул в кресло. – Впрочем, – продолжал он дрогнувшим, проникновенным голосом, словно произносил молитву, – я не настолько уж был виновен, как можно подумать: я видел, что мать была бессердечной, она оказалась моей соучастницей, она забыла о своих детях гак же легко, как это бывает с животными, и тогда я решил: «Раз Господь позволяет матери забыть своих детей, значит, она должна их забыть». Я ошибался в ту минуту, а сегодня ты услышал от меня то, в чем я еще никогда и никому не признавался. Сегодня ты не имеешь права заблуждаться. – Значит, вы не бросили бы своих детей, если бы у вас были деньги на их пропитание? – нахмурившись спросил Жильбер – Нет, никогда! Но я едва сводил концы с концами, Руссо торжественно поднял дрожащую руку к небу. – Скажите: двадцати тысяч ливров хватило бы, чтобы прокормить свое дитя? – спросил Жильбер – Да, этой суммы довольно, – отвечал Руссо. – Хорошо, сударь, благодарю вас. Теперь я знаю, что мне делать. – В любом случае вы молоды, вы можете работать и прокормите своего ребенка, – прибавил Руссо. – Но вы что-то говорили о преступлении: вас, верно, разыскивают, преследуют.. – Да. – Укройтесь здесь, дитя мое, чердак по-прежнему свободен. – Как я вас люблю, учитель! – воскликнул Жильбер. – Я очень рад вашему предложению и ничего у вас не прошу, кроме убежища. Уж на хлеб-то я себе заработаю! Вы же знаете, что я не лентяй. – Раз мы обо всем уговорились, – с озабоченным видом сказал Руссо, – ступайте наверх. Госпожа Руссо не должна вас здесь видеть Она теперь не ходит на чердак с тех пор, как вы съехали, мы ничего там не храним Ваша подстилка на прежнем месте, устраивайтесь поудобнее – Благодарю вас! Все складывается лучше, чем я того заслуживаю – Я вам больше не нужен? – спросил Руссо, словно выпроваживая Жильбера взглядом из комнаты. – Нет, будьте добры: еще одно слово! – Слушаю. – Однажды, – это было в Люсьенн, – вы обвинили меня в предательстве Я никого не предавал, я следовал за любимой женщиной. – Не будем больше об этом говорить! Это все? – Да. Скажите, господин Руссо, если мне нужен чей-нибудь парижский адрес, могу ли я его узнать? – Разумеется, если это лицо известное – Тот человек, о котором я говорю, очень хорошо известен. – Как его зовут? – Его сиятельство Джузеппе Бальзамо. Руссо вздрогнул: он не забыл заседания ложи на улице Платриер. – Что вам угодно от этого господина? – спросил он – Сущую безделицу. Вас, своего учителя, я обвинил в том, что вы явились нравственной причиной моего преступления – я полагал, что следую закону природы – Удалось ли мне вас переубедить? – вскричал Руссо, затрепетав при мысли о своей ответственности. – По крайней мере, вы меня просветили. – Так что же вы хотели сказать? – Я хотел сказать, что у меня было не только моральное основание для совершения преступления, но и физическая возможность – И предоставил вам эту возможность граф де Бальзамо? – Да. Я последовал вашему примеру, я воспользовался предоставленной им возможностью и действовал при этом – сейчас я признаю это – как дикий зверь, а не как человек. Так где он живет? Вы не знаете? – Знаю. – Дайте мне его адрес. – Улица Сен-Клод в Маре. – Благодарю вас, я немедля отправлюсь к нему. – Будьте осторожны, дитя мое! – воскликнул Руссо, удерживая его за руку. – Этот человек – могущественный и непростой. – Не беспокойтесь за меня, господин Руссо, я все решил, а вы научили меня владеть собой. – Скорее бегите наверх! – вскричал Руссо. – Я слышал, как хлопнула внизу входная дверь; должно быть, вернулась госпожа Руссо. Переждите на чердаке, пока она не войдет сюда, а потом выходите. – Дайте, пожалуйста, ключ. – На гвоздике в кухне, на прежнем месте. – Прощайте, прощайте! – Возьмите хлеба, а я вам приготовлю работу на ночь. – Спасибо! Жильбер улизнул на чердак раньше, чем Тереза успела подняться на второй этаж. Обладая бесценными сведениями, полученными от Руссо, Жильбер немедленно приступил к исполнению своего плана. Едва Тереза притворила за собой дверь в квартиру, как молодой человек, следивший из-за двери своей мансарды за каждым ее движением, спустился по лестнице так стремительно, словно совсем не ослабел после долгого вынужденного поста. В голове его то вспыхивала надежда, то он чувствовал озлобление, а над всем этим парил призрак, терзавший его сердце жалобами и обвинениями. Он прибыл на улицу Сен-Клод в состоянии, не поддающемся описанию. В ту минуту, как он входил во двор особняка, Бальзамо вышел на крыльцо проводить кардинала де Роана, которого долг вежливости привел к благородному алхимику. Пока кардинал прощался, задержавшись для того, чтобы еще раз поблагодарить Бальзамо, бедный юноша, стесняясь своих лохмотьев, проскочил во двор, словно пес, не смея поднять глаз, чтобы не ослепнуть при виде роскоши. Карета ждала кардинала на бульваре; прелат торопливо преодолел расстояние, отделявшее его от экипажа! как только дверца за ним захлопнулась, лошади стремительно понесли его прочь. Бальзамо в задумчивости провожал карету глазами до тех пор, пока она не скрылась из виду, после чего вернулся на крыльцо. Там его ждал похожий на нищего человек, умоляюще сложив руки. Бальзамо шагнул к нему, не проронив ни звука, однако его выразительный взгляд словно требовал объяснений. – Прошу вас о пятнадцатиминутной аудиенции, ваше сиятельство, – проговорил оборванец. – Кто вы, друг мой? – ласково спросил Бальзамо. – Неужели вы меня не узнаете? – удивился Жильбер. – Нет. Впрочем, это не имеет значения, входите, отвечал Бальзамо, нимало не удивляясь ни необычному лицу просителя, ни его лохмотьям, ни его назойливости. Пройдя вперед, он пригласил его в ближайшую комнату и, сев в кресло, тем же тоном и не меняя выражения лица, спросил: – Вам угодно было удостовериться, не узнаю ли я вас? – Да, ваше сиятельство. – Мне в самом деле кажется, что я вас где-то уже видел. – Это было в Таверне, когда вы заезжали туда накануне прибытия ее высочества, – А что вы делали в Таверне? – Я жил там. – В качестве лакея? – Нет, как сотрапезник. – И вы покинули Таверне? – Да, около трех лет тому назад. – И прибыли?.. –..в Париж, здесь я сначала учился у господина Руссо, потом, благодаря протекции господина де Жюсье, был принят на службу в Трианон в качестве помощника садовника-цветовода. – Какие громкие имена вы называете! Что же вам угодно от меня? – Сейчас я вам все объясню. Он замолчал и пристально посмотрел на Бальзамо. – Помните, как вы прискакали в Трианон, – продолжал он наконец, – в ту ночь, когда была сильная гроза? В пятницу истекает шестая неделя с того страшного дня. Бальзамо, слушавший до того с серьезным видом, помрачнел. – Да, помню, – отвечал он. – Вы что же, видели меня там? – Видел. – Так вы пришли требовать от меня денег за свое молчание? – угрожающе молвил Бальзамо. – Нет, потому что я больше вашего заинтересован в сохранении тайны – Значит, вы тот, кого зовут Жильбером? – спросил Бальзамо. – Да, ваше сиятельство. Бальзамо пристально посмотрел на молодого человека, над которым тяготело столь ужасное обвинение. Хорошо разбираясь в людях, он был удивлен выдержкой юноши, а также тем, с каким достоинством тот держался. Жильбер стоял у стола, не касаясь его; одну из своих точеных рук, белых, несмотря на тяжелую работу, он сунул за пазуху, другую грациозно опустил вниз. – По тому, как вы держитесь, – заметил Бальзамо, – я могу догадаться, зачем вы сюда пришли: вы знаете, что мадмуазель де Таверне выдвинула против вас страшное обвинение; это я с помощью науки вынудил ее сказать правду, И теперь вы явились, чтобы упрекнуть меня в этом свидетельстве? Не вмешайся я в это дело, тайна осталась бы скрытой от всех так же надежно, как в могиле. Жильбер отрицательно покачал головой. – Но вы были неправы, – продолжал Бальзамо, – потому что даже если предположить, что я захотел бы вас разоблачить просто так, не будучи в этом лично заинтересованным; если предположить, что я мог видеть в вас своего врага и нападал на вас, а не вынужденно защищался, как было на самом деле, и тогда вы не имели бы права ни в чем меня упрекнуть, потому что, по правде говоря, вы совершили подлость. Жильбер вцепился ногтями себе в грудь, но опять сдержался и промолчав. – Брат будет вас преследовать, а сестра прикажет вас убить, – продолжал Бальзамо, – если вы и дальше так же неосторожно будете разгуливать по парижским улицам. – Это меня меньше всего волнует, – проговорил Жильбер. –То есть почему же? – Я любил мадмуазель Андре, я любил ее так, как никто никогда не будет ее любить. Но она меня презирала, в то время как я питал к ней возвышенные чувства. Она продолжала презирать меня даже после того, как я дважды держал ее в руках, не осмеливаясь прикоснуться губами к краю ее платья – Ага! И вы заставили ее заплатить за свою почтительность! Вы отомстили ей за презрение, и чем же? Заманили ее в ловушку – О нет! Нет! Ловушка была раскинута не мною. Я лишь воспользовался предоставленной возможностью для совершения преступления. – Кто вам предоставил эту возможность? – Вы. Бальзамо подскочил, как ужаленный. – Я? – вскричал он. – Да, вы, – повторил Жильбер. – Вы усыпили мадмуазель Андре и сбежали. По мере того, как вы удалялись, она слабела и упала наземь. Я взял ее на руки, чтобы отнести в ее комнату. Я чувствовал ее так близко.., я же не каменный!.. И потом, я любил ее – и не устоял. Так ли уж я виновен, как кажется? Я спрашиваю вас, ведь вы – причина моего несчастья! Бальзамо взглянул на Жильбера с грустью и жалостью. – Ты прав, мальчик, – молвил он, – я виноват в твоем преступлении и в несчастье этой девушки. – И вместо того, чтобы помочь, вы – такой могущественный, а, значит, и добрый человек, – усугубили несчастье девушки и занесли топор над головой виновного. – Это правда, – согласился Бальзамо, – ты рассуждаешь умно. С некоторых пор, юноша, мне изменяет удача. Что бы я ни задумал, от меня исходят лишь угроза и вред. Думаю, что в этом причина приключившихся со мной и самому мне не понятных несчастий. Впрочем, это не основание для того, чтобы я причинял страдания другим. Итак, чего ты хочешь? – Я прошу вас, ваше сиятельство, исправить и преступление, и несчастье. – Ты любишь эту девушку? – Да! – Любить можно по-разному. Как ты ее любишь? – До обладания я любил ее самозабвенно, сейчас я люблю с ожесточением. Я умер бы от горя, если бы она рассердилась на меня; я умер бы от радости, если бы она позволила мне целовать ей ноги. – Она – благородная девица, ты – беден, – задумчиво проговорил Бальзамо. – Да. – Впрочем, ее брат – сердечный человек, несколько, правда, тщеславный из-за своего происхождения Что было бы, если б ты попросил у него руки его сестры? – Он убил бы меня, – холодно отвечал Жильбер. – Впрочем, я скорее жажду смерти, нежели боюсь ее, и если вы мне советуете так поступить, я готов. Бальзамо задумался. – Ты умен, – проговорил он, – можно даже сказать, что ты добрый, хотя твои поступки действительно преступны, если не принимать во внимание моего соучастия Попробуй сходить не к господину де Таверне-младшему, а к его отцу, барону де Таверне. Скажи ему – запоминай! – что в тот день, когда он даст согласие на твой брак с его дочерью, ты принесешь приданое для мадмуазель де Таверне. – Как же я скажу, ваше сиятельство? Ведь у меня ничего нет. – А я тебе говорю, что ты принесешь приданое в сто тысяч экю, которое я дам тебе в искупление своей вины за содеянное тобой преступление и перенесенное девушкой несчастье. – Он мне не поверит, он знает, что я беден. – Если он тебе не поверит, ты покажешь ему банковские билеты; едва он их увидит, как у него не останется больше сомнений. С этими словами Бальзаме выдвинул ящик стола, отсчитал тридцать банковских билетов достоинством в десять тысяч ливров каждый и протянул их Жильберу. – Это деньги? – спросил юноша. – Прочти. Жильбер бросил жадный взгляд на пачку, которую он держал в руке, и убедился, что Бальзамо сказал правду. Глаза его радостно сверкнули. – Неужели это возможно? – воскликнул он. – Нет, я не достоин такой щедрости. – Ты недоверчив, – заметил Бальзамо, – и это хорошо, однако ты должен научиться лучше разбираться в людях. Забирай сто тысяч экю и ступай к барону де Таверне. – Ваше сиятельство! Пока столь огромная сумма вручена мне просто так, я не могу поверить в этот подарок. Бальзамо взял перо и написал: «Я дарю Жильберу в день подписания брачного договора с мадмуазель Андре де Таверне приданое в сто тысяч экю, которое передал ему заранее в надежде на успешные переговоры. Джузеппе Бальзамо». – Возьми эту бумагу, иди и ни в чем не сомневайся. Жильбер дрожащей рукой принял листок. – Ваше сиятельство! Если я буду вам обязан таким счастьем, вы станете для меня богом на земле! – Бог один! – с важностью молвил Бальзамо. – Идите, друг мой. – Могу ли я попросить вас о последней милости, ваше сиятельство? – Слушаю. – Дайте мне пятьдесят ливров. – Ты просишь у меня пятьдесят ливров, после того как получил триста тысяч? – Эти триста тысяч будут принадлежать мне с того дня, как мадмуазель Андре даст согласие на брак. – А зачем тебе пятьдесят ливров? – Я должен купить приличный костюм, прежде чем явиться к барону. – Вот, друг мой, прошу вас, – отвечал Бальзамо. Он протянул ему пятьдесят ливров. Засим он отпустил Жильбера кивком головы, а сам все с тем же печальным видом неспешно двинулся в свои апартаменты.  Глава 36. ПЛАНЫ ЖИЛЬБЕРА   Очутившись на улице, Жильбер дал остыть своему разгоряченному воображению: последние слова графа заставили его поверить не только в вероятность, но и в возможность счастья. Дойдя до улицы Пастурель, он взобрался на каменную тумбу. Оглядевшись по сторонам и убедившись, что никто его не видит, он достал из кармана смятые банковские билеты. Вдруг его поразила ужасная мысль: от волнения холодный пот выступил у него на лбу. – Посмотрим, – молвил он, разглядывая билеты, – не обманул ли меня этот человек? Не заманивает ли он меня в западню? Не обрекает ли он меня на верную гибель под тем предлогом, что хочет меня осчастливить? Уж не считает ли он меня бараном, которого можно заманить на бойню пучком душистой травы? Я слышал, что в обращении много фальшивых банковских билетов, которыми придворные повесы расплачивались с актрисами из Оперы. Посмотрим, не одурачил ли меня граф! Он достал из пачки один из билетов достоинством в десять тысяч ливров, потом зашел в лавочку и, предъявив билет, спросил у торговца адрес банкира, у которого он мог бы его обменять, – выполняя приказание своего хозяина, – прибавил он. Торговец взглянул на билет с восхищением, повертел его в руках, потому что сумма была значительной для его скромной лавочки; потом сказал, что Жильберу следует обратиться к банкиру на улице Сент-Авуа. Итак, билет был настоящий. Преисполненный счастья, Жильбер дал волю своему воображению. Бережно завязав деньги в носовой платок, он отправился на улицу Сент-Авуа, где ему приглянулась витрина старьевщика. На двадцать пять ливров, то есть на один из двух подаренных ему Бальзамо луидоров, он купил костюм тонкого коричневого сукна, покоривший его своей чистотой, пару слегка поношенных черных шелковых чулок и туфли с блестящими пряжками; рубашка из довольно тонкого полотна дополнила его костюм, который можно было бы назвать скорее приличным, нежели дорогим. Бросив взгляд в зеркало, стоявшее в лавке старьевщика, Жильбер остался очень доволен своим видом. Оставив старое тряпье в качестве прибавки к двадцати пяти ливрам, он зажал в руке драгоценный платок и из лавки старьевщика отправился к цирюльнику – тот за четверть часа привел его голову в порядок, сообщив внешнему виду облагодетельствованного графом юноши некоторую элегантность. Когда все приготовления были позади, Жильбер зашел к булочнику, проживавшему рядом с площадью Людовика XV, купил на два су хлеба и по дороге в Версаль жадно проглотил его. Он остановился у фонтана на улице Конферанс, чтобы напиться. Потом он продолжал путь, упорно отказываясь от предложений извозчиков, которые не могли взять в толк, почему прилично одетый юноша жалеет пятнадцать су на проезд, если потом все равно придется чистить туфли яйцом. Любопытно, что бы они сказали, если бы узнали, что этот шагавший пешком юноша нес в кармане триста тысяч ливров? Однако у Жильбера были основания, чтобы идти пешком. Прежде всего, он твердо решил ни на шаг не отступать от принципа жесткой экономии; во-вторых, ему необходимо было побыть одному, чтобы отрепетировать каждый свой жест, проговорить каждое слово Один Бог знает, сколько раз молодой человек успел представить себе счастливую развязку на протяжении двух с половиной часов, которые он провел в пути За это время он проделал более четырех миль, даже не заметив этого расстояния, не почувствовав ни малейшей усталости – таким выносливым оказался этот юноша. Тщательно все взвесив, он решил, что лучше всего изложить свою просьбу следующим образом: оглушить Таверне-старшего высокопарной речью, потом, испросив у барона позволение поговорить с Андре, пустить в ход все свое красноречие, после чего она не только простит, но проникнется уважением и любовью к автору патетической торжественной речи, котирую он приготовил. По мере того, как он об этом думал, страх в его душе уступал место надежде. Жильберу стало казаться, что девушка, очутившаяся в положении Андре, не может отказаться от предложения влюбленного в нее юноши, готового загладить свою вину, особенно если его любовь подкреплена суммой в сто тысяч экю. Жильбер строил все эти воздушные замки, потому что был наивным и честным юношей. Он забыл о причиненном им зле, что, может быть, свидетельствовало о сердце более благородном, чем могло бы показаться. Приготовившись к нападению, он прибыл на территорию Трианона и почувствовал, как сжалось его сердце. Он приготовился к гневным выпадам Филиппа, которые должны были, по мнению Жильбера, прекратиться, как только он узнает о благородном намерении юноши; он представлял себе презрение, с которым встретит его Андре, но был уверен, что сумеет победить его своей любовью; он был готов к оскорбительным выходкам барона, однако надеялся, что сердце его смягчится при виде золота. Будучи очень далек от людей, рядом с которыми он жил долгие годы, он тем не менее инстинктивно чувствовал, что триста тысяч ливров, лежавшие в его кармане, были надежной защитой. Чего он действительно боялся, так это увидеть страдания Андре; он опасался, что ему не хватит сил справиться с этим несчастьем, что это зрелище может помешать успеху задуманного им предприятия. Он проник в сад, поглядывая с горделивым выражением, очень к нему шедшим, на садовников, еще вчера бывших ему ровней, а теперь, как ему казалось, не идущих с ним ни в какое сравнение. Прежде всего, обратившись к дежурному лакею служб, он задал вопрос о бароне де Таверне. – Барона нет в Трианоне, – ответил тот. Жильбер замер в нерешительности. – А господин Филипп? – спросил он наконец. – Господин Филипп уехал с мадмуазель Андре. – Уехал? – в отчаянии вскричал Жильбер. – Да, дней пять назад. – В Париж? Лакей пожал плечами с таким видом, словно хотел сказать: «Мне ничего об этом не известно». – Как это вы не знаете? – воскликнул Жильбер. – Мадмуазель Андре уехала, и никто не знает, куда? Ведь не просто же так она уехала? – Ну и дурак! – отвечал лакей, на которого, по-видимому, коричневый сюртук Жильбера не произвел должного впечатления. – Понятно, она не могла уехать просто так. – Так почему она уехала? – Чтобы сменить обстановку. – Сменить обстановку? – переспросил Жильбер. – Да, кажется, воздух Трианона оказался не очень подходящим для ее здоровья, и по предписанию лекаря она покинула Трианон. Продолжать расспросы было незачем; лакей выложил все, что ему было известно о мадмуазель де Таверне. Жильбер был потрясен и никак не мог поверить услышанному. Он побежал в комнату Андре и обнаружил, что дверь заперта. Пол в коридоре был усеян осколками стекла, клочками сена и соломы, обрывками бечевки, свидетельствовавшими о недавнем переезде. Жильбер зашел в бывшую свою комнату и нашел ее точно такой же, какой оставил. Окно Андре было широко распахнуто, и Жильбер мог проникнуть взглядом до самой передней. Дом был пуст. Жильбера охватило отчаяние. Он стал биться головой о стену, ломать себе руки и кататься по полу. Потом он, как безумный, бросился из мансарды, спустился по лестнице так стремительно, словно у него были за спиной крылья; схватившись за голову, углубился в чащу и с криком повалился в вересковые заросли, проклиная судьбу и тех, кто дал ему жизнь. – Все кончено, кончено! – бормотал он. – Богу не угодно, чтобы я с ней увиделся! Бог хочет, чтобы я умер от угрызений совести, отчаяния и любви! Вот как мне суждено искупить свою вину, вот как я наказан за то, что обидел Андре.. Где она может быть?.. В Таверне! Я пойду за ней, пойду! Я на край света готов идти за ней, я под облака поднимусь, если понадобится… Я нападу на ее след и пойду за ней, даже если мне придется умереть на полпути от голода и изнеможения! Дав волю своим чувствам, Жильбер почувствовал, как боль его мало-помалу утихает. Он поднялся, вздохнул свободнее, огляделся увереннее и не спеша выбрался на парижскую дорогу. Обратный путь занял у него около пяти часов. «Барон, возможно, и не уезжал из Парижа, – стал он рассуждать, – вот с ним я и поговорю. Мадмуазель Андре сбежала. Разумеется, она не могла оставаться в Трианоне. Однако, куда бы она ни уехала, отец знает, где она. Одно-единственное его слово может натолкнуть меня на ее след. Кроме того, он вызовет дочь, если мне удастся сыграть на его алчности». Окрыленный новой надеждой, Жильбер вернулся в Париж около семи вечера, в то время, когда в погоне за вечерней свежестью гуляющие приходили на Елисейские поля, куда спускался первый вечерний туман и где зажигались первые огни, благодаря которым в городе было светло круглые сутки. Приняв окончательное решение, молодой человек направился к небольшому особняку на улице Кок-Эрон и, ни минуты не колеблясь, постучал в ворота. Ответом ему была тишина. Он постучал громче: опять никакого ответа. Итак, последняя его попытка, на которую он рассчитывал, оказалась тщетной. Он в бешенстве стал кусать себе руки, желая наказать плоть за страдания души. Жильбер бросился прочь и, свернув на другую улицу, оказался у дома Руссо. Он толкнул дверь и стал подниматься по лестнице. В носовом платке вместе с тридцатью банковскими билетами был завязан ключ от чердака. Жильбер устремился в свою каморку с таким отчаянием, словно бросался ч Сену. Стоял прекрасный вечер, кудрявые облака резвились в небесной лазури, от лип и каштанов поднимался едва ощутимый аромат; летучая мышь с легким шорохом задела крыльями стекло слухового окна… Вернувшись к жизни, Жильбер подошел к оконцу и, выглянув в сад, где он увидел однажды Андре, уже потеряв надежду ее найти, вдруг заметил теперь среди деревьев чью-то тень. Ему показалось, что сердце его не выдержит: он почти без чувств рухнул на опору водосточной трубы, уставившись бессмысленным взглядом в пространство.  Глава 37. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЖИЛЬБЕР ПОНИМАЕТ, ЧТО ЛЕГЧЕ СОВЕРШИТЬ ПРЕСТУПЛЕНИЕ, НЕЖЕЛИ ПОБЕДИТЬ ПРЕДРАССУДОК   По мере того, как овладевшее было Жильбером страдание отступало, мысли его прояснялись. Между тем сумерки сгустились настолько, что он ничего не мог разглядеть. Его охватило непреодолимое желание увидеть поближе деревья, дом, дорожки, скрывшиеся в наступившей темноте и слившиеся в однородную массу, над которой носился, словно над пропастью, шальной ветер. Ему вспомнился вечер из далекого, счастливого прошлого, когда он захотел узнать об Андре новости, повидать ее, услышать ее голос и, рискуя жизнью, не оправившись как следует от раны, полученной им тридцать первого мая, пробрался по водосточной трубе со второго этажа на благословенную землю того самого сада. В то время проникнуть в дом было крайне рискованно: там постоянно жил барон, Андре была под присмотром; однако, несмотря на опасность, Жильбер помнил, как это было приятно, как радостно забилось его сердце, когда он услышал ее голос. – А что, если я повторю все это, если я в последний раз на коленях проползу по дорожкам в поисках обожаемых следов, оставленных на песке ножками моей возлюбленной? Жильбер выговорил это страшное слово почти громко, испытывая странное удовольствие от его звучания. Жильбер замолчал и стал пристально вглядываться в то место, где должен был, по его предположениям, находиться павильон. Спустя минуту он прибавил: – Нет никаких доказательств, что в павильоне есть другие жильцы: света нет, никакого шума не слышно, двери заперты. Войду, пожалуй! У Жильбера было одно достоинство: стоило ему принять решение, как он немедленно приступал к его исполнению. Он отворил дверь мансарды и прокрался на цыпочках неслышно, словно сильф, мимо двери Руссо. Добравшись до второго этажа, он отважно сел верхом на сточный желоб и съехал вниз, рискуя превратить в лохмотья штаны, которые еще утром были новехоньки. Оказавшись внизу, он еще раз мысленно пережил то, что случилось с ним в первое его посещение павильона; песок заскрипел у него под ногами; он узнал калитку, через которую Николь провела когда-то де Босира. Он подошел к крыльцу с намерением прижаться губами к медной кнопке на решетчатом ставне, говоря себе, что рука Андре, вне всякого сомнения, касалась этой кнопки. Преступление Жильбера так сильно подействовало на него, что он стал относиться к своей жертве почти с благоговением… Шум, неожиданно долетевший до него из внутренних покоев, заставил молодого человека вздрогнуть; шум этот был едва уловим; можно было подумать, что кто-то легко ступал по паркету. Жильбер отступил и смертельно побледнел. Он так исстрадался за последние дни, что когда заметил, как из-под двери пробивается свет, он решил, что суеверие, дитя незнания и неспокойной совести, зажгло в его глазах нечто вроде жуткого пламени, которое теперь и отражается в планках ставня. Он подумал, что его душа, изнемогая под тяжестью пережитого ужаса, призывает на помощь другую душу и что перед ним возникают видения, как у потерявшего рассудок или сгорающего от страсти влюбленного. Однако шаги и свет становились ближе, а Жильбер все никак не мог поверить своим глазам и ушам. Вдруг ставень распахнулся в ту самую минуту, как юноша прильнул в надежде заглянуть в щель; его отбросило ударом к стене; он громко вскрикнул и упал на колени. Его поверг наземь не столько удар, сколько то, что он увидел. Он полагал, что в доме никого нет: ведь он стучал в дверь, но ему так никто и не открыл, и вдруг теперь перед ним явилась Андре. Девушка, – а это была именно она, а не призрак, – вскрикнула. Однако она все-таки была менее его напугана, потому что, несомненно, ожидала кого-то. – Кто вы такой? Что вам угодно? – спросила она. – Простите, простите, мадмуазель! – пробормотал Жильбер, смиренно склонив голову. – Жильбер, Жильбер здесь! – воскликнула Андре с удивлением, в котором не было ни страха, ни гнева. – Жильбер у нас в саду! Что вы тут делаете, дружок? Это обращение больно отозвалось в сердце юноши. – Не браните меня, мадмуазель, будьте милосердны, я столько выстрадав! – взволнованно произнес он. Андре с удивлением посмотрела на Жильбера, не зная, чему приписать его смиренный вид. – Прежде всего, встаньте и объясните, как вы здесь очутились? – Мадмуазель! – вскричал Жильбер. – Я не встану до тех пор, пока вы меня не простите! – А что вы сделали, чтобы я вас прощала? Отвечайте! Объясните же мне, наконец! Во всяком случае, – грустно улыбаясь, продолжала она, – прегрешение, должно быть, невелико, а потому и простить вас мне будет нетрудно. Ключ вам дал Филипп? – Ключ? – Ну, конечно. Мы условились, что я никому не стану отпирать дверь в его отсутствие. Должно быть, это он дал вам ключ, если только вы не перелезли через стену. – Ваш брат, господин Филипп?.. – пролепетал Жильбер. – Нет, нет, разумеется, не он. Да речь идет вовсе не о вашем брате, мадмуазель. Значит, вы никуда не уехали, не покинули Францию? Какое счастье! Какое непредвиденное счастье! Жильбер приподнялся на одно колено, раскинул руки и с удивившим Андре простодушием возблагодарил Небо. Андре склонилась над ним и, с беспокойством взглянув на него, заметила: – Вы говорите, как безумный, господин Жильбер! Вы порвете мне платье! Пустите же меня, отпустите платье! Прошу вас прекратить эту комедию! Жильбер поднялся. – Вот вы уж и сердитесь! – сказал он. – Но мне не на что жаловаться, потому что я это заслужил. Я знаю, что не так мне следовало бы предстать перед вами. Но что вы хотите? Я не знал, что вы живете в этом павильоне, я был уверен, что здесь никого нет; я пришел сюда, потому что все здесь должно было напомнить мне о вас… И только случайность… По правде сказать, я и сам не знаю, что говорю. Простите меня, я хотел обратиться прежде к вашему отцу, а он куда-то исчез… Андре удивленно вскинула брови. – К моему отцу? – переспросила она. – Почему к отцу? Жильбера смутил этот вопрос. – Потому что я очень вас боюсь, – отвечал он, – я понимаю, что было бы лучше, если бы объяснение произошло между вами и мною: это самый надежный способ все исправить. – Исправить? Что это значит? – спросила Андре. – И что должно быть исправлено? Отвечайте. Жильбер посмотрел на нее глазами, полными любви и смирения. – Не гневайтесь! – взмолился он. – Конечно, это большая дерзость с моей стороны, я знаю… Ведь я – такое ничтожество! Да, повторяю, это большая дерзость – поднять глаза столь высоко! Однако зло свершилось. Андре сделала нетерпеливый жест. – Ну, преступление, если угодно, – продолжал Жильбер. – Да, преступление, тяжкое преступление. Однако вините в этом рок, мадмуазель, только не мое сердце… – Ваше сердце? Ваше преступление? Рок?.. Вы, верно, сошли с ума, господин Жильбер: вы меня пугаете. – Это невозможно! Я испытываю к вам глубокую почтительность! Я полон раскаяния Неужели я, с опущенной головой и умоляюще сложенными руками, могу внушать вам какое-нибудь другое чувство, кроме жалости? Мадмуазель! Послушайте, что я вам скажу, я клянусь перед лицом Бога и людей: я хочу всей своей жизнью искупить минутную оплошность; я хочу, чтобы в будущем вы были очень счастливы, чтобы счастье изгладило все прошлые несчастья. Мадмуазель… Жильбер замолчал в нерешительности. – Мадмуазель! – продолжал он. – Дайте ваше согласие на брак, который освятит преступный союз! Андре отпрянула – Нет, нет! – пробормотал Жильбер. – Я не безумец. Не уходите! Не вырывайте руки, дайте мне поцеловать ее! Смилуйтесь, сжальтесь… Будьте моей женой! – Вашей женой? – вскричала Андре, решив, что это она сошла с ума. – Скажите, что вы прощаете мне ту ужасную ночь! – с душераздирающими рыданиями прохрипел Жильбер. – Скажите, что мое нападение вас ужаснуло, но скажите, что вы меня, раскаявшегося, прощаете! Скажите, что моя любовь, так долго сдерживаемая, оправдывала мое преступление! – Ничтожество! – охваченная дикой яростью вскричала Андре. – Так это был ты? О Боже, Боже! Андре обхватила голову руками, словно пытаясь ухватиться за ускользавшую мысль. Жильбер отступил, оцепенев при виде прекрасной бледной головы Медузы, воплощавшей в эту минуту ужас и в то же время изумление. – Неужто мне было уготовано такое несчастье. Боже мой? – воскликнула девушка, все сильнее возбуждаясь. – Неужели моему имени суждено быть опозоренным дважды: самим преступлением и тем, кто его совершил? Отвечай, подлец! Отвечай, презренный! Так это был ты? – Она ничего не знала! – пробормотал подавленный Жильбер. – На помощь! На помощь! – закричала Андре, скрываясь в комнатах. – Филипп! Филипп! Ко мне, Филипп! Бросившийся было за ней Жильбер, потерявшись от отчаяния, стал озираться в поисках места, куда бы он мог упасть под ударами, которых он ожидал, или оружия для защиты. Однако никто не пришел на зов Андре, Андре была одна. – Никого! Никого! – в приступе бешенства вскричала девушка. – Вон отсюда, негодяй! Не испытывай гнева Божьего! Жильбер медленно поднял голову. – Ваш гнев для меня страшнее всего! – пробормотал он. – Не сердитесь на меня, мадмуазель! Сжальтесь! Он умоляюще сложил руки. – Убийца! Убийца! Убийца! – продолжала кричать молодая женщина. – Вы даже не хотите меня слушать? – вскричал Жильбер. – Выслушайте меня, по крайней мере, а потом прикажите убить. – Выслушать? Выслушать тебя? Этого только не хватало! Да и что ты можешь сказать? – То, что я уже сказал: я совершил преступление, которое вполне простил бы каждый, умей он читать в моем сердце, и я готов исправить это преступление. – А-а! – вскричала Андре. – Так вот в чем смысл того слова, которое привело меня в ужас раньше, чем я его поняла! Брак!.. Мне кажется, вы говорили об этом? – Мадмуазель! – пролепетал Жильбер. – Брак! – продолжала гордая девушка, все более распаляясь. – Нет, я не сержусь на вас, я вас презираю, я вас ненавижу! И я не понимаю, как можно жить, если знаешь, что кто-то презирает тебя так, как я презираю вас! Жильбер побледнел, злые слезы блеснули на его ресницах; его побелевшие губы вытянулись и стали похожи на две перламутровые нити. – Мадмуазель! – с дрожью в голосе воскликнул он. – Я не такое уж ничтожество, чтобы я не мог заплатить за вашу утраченную честь! Андре выпрямилась. – Если уж говорить об утраченной чести, сударь, – гордо молвила она, – то о вашей, а не о моей. Моя честь всегда со мной, и она неприкосновенна. Вот если бы я согласилась на брак с вами, тогда бы я себя обесчестила! – Вот уж никогда бы не подумал, – холодно и в то же время нерешительно отвечал Жильбер, – что для будущей матери что-либо может иметь значение, кроме ее ребенка. – А я считаю, что вы не смеете даже думать об этом, сударь! – сверкнув глазами, возразила Андре. – Напротив, я подумаю и позабочусь о нем, мадмуазель, – отвечал Жильбер, постепенно оправляясь от удара. – Я займусь этим, я не хочу, чтобы мой ребенок умер от голода, как это часто случается в благородных семействах, где девицы по-своему понимают вопросы чести. Люди равны между собой; лучшие люди провозгласили этот принцип. Я еще могу понять, что вы не любите меня, потому что не знаете, какое у меня сердце; я могу понять, что вы меня презираете, потому что не знаете моих мыслей. Но чтобы вы отказали мне в праве позаботиться о моем ребенке – нет, этого я не пойму никогда! Предлагая вам брак, я не пытался удовлетворить ни свое желание, ни страсть, ни честолюбие; я исполнял долг; я приговаривал себя к тому, чтобы стать вашим рабом, я готов был отдать ради вас свою жизнь. Боже мой, да вы никогда бы не носили моего имени, если бы не захотели! Вы продолжали бы относиться ко мне как к садовнику Жильберу, я это заслужил, но ребенок… Вы не должны им жертвовать. Вот триста тысяч ливров, которые щедрый покровитель, отнесшийся ко мне иначе, нежели вы, дал мне в качестве приданого. Если я женюсь на вас, эти деньги будут моими. Мне самому, мадмуазель, ничего не нужно, кроме глотка воздуха, пока я жив, да ямы в земле, когда умру. Все, что я имею сверх того, я отдаю своему ребенку. Возьмите – вот триста тысяч ливров. Он выложил на стол пачку билетов, почти насильно сунув их Андре в руку. – Сударь! Вы заблуждаетесь: у вас нет ребенка, – проговорила она. – Как нет? – О каком ребенке вы толкуете? – спросила Андре. – О том, которого вы ждете. Разве не вы признались вашему брату Филиппу и графу де Бальзамо, что беременны и что я, я был тем несчастным… – Вы слышали? – вскричала Андре. – Ну что ж, тем лучше, тем лучше. В таком случае, вот что я вам, сударь, скажу: вы совершили надо мною подлое насилие, вы овладели мною в то время, пока я спала; вы овладели мною преступно. Я жду ребенка, это верно. Но у моего ребенка будет только мать, слышите? Вы силой овладели моим телом, это так, но вы не являетесь отцом моего ребенка! Схватив деньги, она швырнула их в бледное лицо несчастного Жильбера. Его обуяла такая ярость, что ангел-хранитель Андре, должно быть, в другой раз содрогнулся от страха за нее. Однако Жильбер обуздал ярость и прошел мимо Андре, даже не взглянув на нее. Не успел он шагнуть за порог, как она бросилась вслед, захлопнула дверь, ставни, окна, словно заслоняясь целым миром от своего прошлого.  Глава 38. РЕШЕНИЕ   Как Жильбер вернулся к себе, как он не умер от страданий и бешенства и пережил ночные кошмары, как он не поседел за ночь – мы не беремся объяснить это читателю. Когда настало утро, Жильбер почувствовал страстное желание написать Андре, чтобы изложить ей все убедительные доводы, до которых он додумался ночью. Однако ему уже не раз приходилось сталкиваться с несгибаемым характером девушки: у него не оставалось ни малейшей надежды. Кроме того, написать – значило бы пойти на уступку, а это было противно его гордой душе. При мысли, что она скомкает его письмо, швырнет даже, может быть, не читая; при мысли, что оно послужит лишь для того, чтобы навести на его след неумных, озлобленных врагов, он решил не писать. Жильбер подумал, что его предложение могло быть более благосклонно принято отцом: ведь барон был скуп и честолюбив, или братом, человеком сердечным: опасаться стоило разве что первого движения Филиппа. «Впрочем, что мне проку в поддержке барона де Таверне или господина Филиппа, – подумал он, – если Анд-ре неизменно будет преследовать меня словами: „Я не желаю вас знать!..“ Ну, хорошо, – продолжал он, разговаривая сам с собой, – ничто меня не связывает более с этой женщиной, она сама позаботилась, чтобы разорвать наши отношения» Он бормотал все это, катаясь от боли на своем тюфяке, с яростью припоминая до малейших подробностей интонации и лицо Андре; он говорил это, испытывая невыразимые муки, потому что любил ее до самозабвения. Когда солнце поднялось высоко и заглянуло в мансарду Жильбера, он встал, пошатываясь, с последней надеждой в душе: увидеть свою неприятельницу в саду или в самом павильоне. Это должно было утишить его горе. И вдруг его захлестнула волна горечи, досады и презрения. Он усилием воли заставил себя замереть на чердаке. «Нет, – сказал он себе, – ты не станешь смотреть в это окно, ты не будешь больше глотать отраву, от которой тебе так хотелось бы умереть! Это – бессердечное создание. Когда ты склонял перед ней голову, она ни разу даже не снизошла до улыбки, не сказала тебе ни слова в утешение, не позволила себе дружеского жеста; ей нравилось рвать твое сердце, преисполненное невинной и чистой любовью. Это – создание без чести и совести; она готова отнять у ребенка отца, в котором тот испытывает естественную потребность; она обрекает несчастного малыша на забвение, нищету, даже, может быть, смерть, и это только за то, что ребенок обесчестил чрево, в котором был зачат. Нет, Жильбер, как бы ни была велика твоя вина, как бы ни был ты влюблен и слаб, я тебе запрещаю подходить к окну и хоть одним глазком глядеть в сторону павильона; я тебе запрещаю жалеть эту женщину и терзать свою душу воспоминаниями о прошлом. Живи, как простой смертный, в труде и удовлетворении материальных потребностей, с пользой трать отпущенное тебе время, не забывая обид и мечтая об отмщении, и помни, что единственный способ не потерять уважение к себе и быть выше знатных честолюбцев – стать благороднее их самих». Бледный, трясущийся, всем существом тянувшийся к этому окну, он, однако, подчинился голосу разума. Было бы небезынтересно увидеть, как мало-помалу, не спеша, словно его ноги успели врасти в пол, он стал переставлять их шаг за шагом, медленно продвигаясь к лестнице. Наконец он вышел и отправился к Бальзамо. Внезапно он передумал. «Безумец! – сказал он себе. – Безмозглое ничтожество! Кажется, я что-то говорил об отмщении? Какое же может быть мщение?.. Убить женщину? О нет, она падет и с радостью заклеймит меня еще одним проклятьем!. Может, публично ее опозорить? Нет, это подло!.. Да есть ли в душе у этого создания уязвимое место, где мой легкий укол отозвался бы страшной болью, словно от удара кинжалом?.. Ее нужно унизить… Да, потому что она – еще большая гордячка, нежели я Мне.., унизить ее… Но как?.. У меня ничего нет, я ничего собой не представляю, и потом, она наверняка скоро куда-нибудь уедет. Разумеется, мое присутствие, частые появления, презрительный или вызывающий взгляд были бы ей жестоким наказанием. Я отлично понимаю, что она бессердечна и может послать своего брата убить меня Кто же мне мешает научиться искусству убивать человека? Ведь научился же я думать, писать Кто мне помешает одержать над Филиппом победу, обезоружить его, рассмеяться в лицо мстителю, как и той, которая считает себя оскорбленной? Нет, это смешно. Только тот может рассчитывать на свою ловкость и опытность, кто не принимает во внимание вмешательство высших сил или случая… Нет, я в одиночку, голыми руками, полагаясь на свой рассудок, свободный от всякого рода фантазий, при помощи мускулов, данных мне природой, и мощного разума уничтожу планы этих несчастных… Чего хочет Андре? Что у нее есть? Что она может выдвинуть в качестве защиты и для моего посрамления?.. Надо подумать». Привалившись к выступу в стене, он глубоко задумался, уставившись взглядом в одну точку «Андре должна любить то, что я ненавижу. Стало быть, надо уничтожить то, что я терпеть не могу?.. Уничтожить! О нет!.. Моя месть не должна толкать меня на злодеяние!.. Я никогда не должен браться за оружие! Что же мне остается? А вот что: найти, в чем состоит превосходство Андре; понять, как ей удается сковывать разом и мое сердце, и мои руки… Никогда больше ее не видеть!.. Не попадаться ей на глаза!.. Пройти в двух шагах от этой женщины, не замечая ее, в то время как она, вызывающе улыбаясь, будет вести за руку своего ребенка.., своего ребенка, который никогда меня не узнает… Гром и преисподняя!» При этих словах Жильбер изо всех сил ударил кулаком в стену и еще крепче выругался. «Ее ребенок! Вот в чем секрет. Надо сделать так, чтобы она навсегда лишилась ребенка, которого она приучила бы гнушаться именем Жильбера. Надо, чтобы она, напротив, отлично знала, что ребенок этот вырастет, проклиная имя Андре! Одним словом, надо, чтобы Андре никогда не увидела ребенка, которого она не могла бы полюбить, которого она стала бы мучить, которым корила бы меня всю жизнь – ведь она бессердечная! Потеряв его, она взревет, как львица, у которой отняли ее львят!» Жильбер был прекрасен в гневе; он встал, испытывая радость отчаяния. – Погоди же! – воскликнул он, погрозив кулаком в сторону павильона, где жила Андре. – Ты обрекла меня на позор, на одиночество, я мучаюсь угрызениями совести и умираю от любви… А я тебя обрекаю на бесплодные страдания, на одинокое существование, на вечный стыд и страх, на неутомимую ненависть. Теперь ты будешь меня разыскивать, а я стану тебя избегать, ты будешь звать своего ребенка, хотя бы для того только, чтобы растерзать его в клочья. Итак, я разожгу в твоем сердце страстное желание, оно будет жечь тебя так, словно в сердце твоем застрял кинжал без рукоятки… Да, да, ребенок! Я добуду этого ребенка, Андре; я отниму у тебя не твоего, как ты говоришь, а своего ребенка. У Жильбера будет свой ребенок! Дворянин по линии матери… Мой ребенок!.. Мой ребенок!.. Он едва заметно оживился, хотя его сердце сильно билось от пьянящей радости. – Итак, – продолжал он, – речь идет не об обыкновенной досаде или жалобах юного провинциала – это будет самый настоящий заговор Теперь мне не придется изо всех сил сдерживаться, чтобы не смотреть в сторону павильона; теперь я все силы своей души должен направить на то, чтобы обеспечить успех своего предприятия. Я буду смотреть за тобой днем и ночью, Андре, – торжественно проговорил он, подходя к окну, – ни одно твое Г движение не останется незамеченным; я не пропущу ни единого твоего стона, не пожелав тебе еще более сильного страдания; едва ты улыбнешься, как я отвечу тебе громким оскорбительным смехом. Ты – в моих руках, Андре; ты – моя жертва, и я не спущу с тебя глаз. Он подошел к слуховому окну и увидел, что решетчатые ставни павильона раскрываются; потом тень Андре скользнула за занавесками и по потолку, отразившись, вероятно, в одном из зеркал. Вскоре пришел Филипп. Он встал раньше, но оставался за работой у себя в комнате, расположенной за комнатой Андре. Жильбер заметил, как оживленно беседуют брат с сестрой. Несомненно, они говорили о нем, о происшедшей накануне сцене. Филипп в замешательстве расхаживал по комнате. Появление Жильбера вносило, по-видимому, некоторые изменения в их планы; может быть, они попытаются обрести в другом месте покой и забвение. При этой мысли в глазах Жильбера вспыхнул огонь, который, казалось, способен был испепелить павильон и проникнуть в самое сердце земли. В это время в садовую калитку вошла служанка; она явилась по чьей-то рекомендации. Андре с благосклонностью ее приняла: взяла у нее узелок с вещами и отнесла в бывшую комнату Николь. Позднее покупка разнообразной мебели, предметов домашнего обихода и провизии убедила бдительного Жильбера, что сестра и брат не собираются никуда переезжать. Филипп самым тщательным образом осмотрел замок в садовой калитке. Жильбер понял: его подозревали, что он проник в дом с помощью поддельного ключа, который ему, возможно, дала Николь: в присутствии Филиппа слесарь сменил в замке собачку. Впервые со времени последних событий Жильбер по-настоящему обрадовался, Он насмешливо ухмыльнулся. – Жалкие людишки! – прошептал он. – Их бояться нечего! Взялись за замок, даже не подозревая, что я могу перелезть через стену!.. Плохого же они о тебе мнения, Жильбер. Тем лучше! Да, гордячка Андре, – прибавил он, – никакие замки тебе не помогут – стоит мне только захотеть пробраться к тебе… Теперь и на моей улице праздник! Я тебя презираю.., если только мне не заблагорассудится… Он повернулся на каблуках, передразнивая придворных повес. – Нет! – с горечью продолжал он. – Я благороднее вас, ничего мне от вас не нужно!.. Спите спокойно, у меня есть более достойное занятие, нежели мучить вас, получая от этого удовольствие. Спите! Он отошел от окна и, оглядев свой костюм, спустился по лестнице и пошел к Бальзаме.  Глава 39. 15 ДЕКАБРЯ   Жильбер не встретил со стороны Фрица никаких препятствий и вошел к Бальзамо. Граф отдыхал на софе, как и подобало богатому бездельнику, утомленному тем, что он проспал всю ночь напролет. Так, во всяком случае, подумал Жильбер, увидев, что он лежит в такое время. Несомненно, камердинеру было приказано впустить Жильбера, как только он явится, потому что юноше не пришлось называть свое имя, даже просто раскрыть рот. Когда он вошел в гостиную, Бальзамо приподнялся на локте и захлопнул книгу, которую он держал в руках, но не читал. – Ого! – молвил он. – Вот и наш жених! Жильбер промолчал. – Отлично! – насмешливо продолжал граф. – Ты счастлив и признателен Очень хорошо! Ты пришел поблагодарить меня… Ну, это лишнее! Оставь это на тот случай, Жильбер, когда тебе опять что-нибудь понадобится. Благодарность – расхожая монета, которая удовлетворяет многих, если сопровождается улыбкой. Иди, дружок, иди. В словах Бальзамо, в его тоне было нечто невыносимое, омерзительно-слащавое, поразившее Жильбера: ему почудился в них упрек, и в то же время ему показалось, что его тайна разгадана. – Нет, ваше сиятельство, вы ошибаетесь, я вовсе не собираюсь жениться. – Вот как? – молвил граф. – Что же ты собираешься делать?.. Что с тобой случилось? – Случилось так, что меня выставили за дверь, – отвечал Жильбер. Граф повернулся к нему лицом. – Должно быть, ты не так взялся за дело, дорогой мой. – Да нет, ваше сиятельство, во всяком случае, я этого не думаю. – Кто же тебя выставил? – Мадмуазель. – Это естественно. Отчего ты не поговорил с отцом? – Судьба была ко мне неблагосклонна. – Так ты фаталист? – Я для этого недостаточно богат. Граф нахмурился и с любопытством взглянул на Жильбера. – Не говори о вещах, в которых ты не разбираешься. У взрослых людей это бывает от глупости, у юнцов – от заносчивости. Тебе позволительно быть гордым, но глупым – нет. Скажи ты, что недостаточно богат, чтобы быть дураком, – это я способен понять. Итак, подведем итоги: что ты сделал? – Пожалуйста. Я уподобился поэтам и размечтался, вместо того, чтобы действовать. Мне захотелось прогуляться по тем же дорожкам, где я когда-то с наслаждением мечтал о любви… И вдруг действительность предстала предо мною, когда я был к этому не готов: действительность убила меня на месте. – Не так уж плохо, Жильбер. Человек в твоем положении напоминает дозорного на войне. Такие люди должны быть всегда настороже: в правой руке – мушкет, в левой – потайной фонарик. – Одним словом, ваше сиятельство, я потерпел неудачу. Мадмуазель Андре назвала меня подлецом, негодяем и сказала, что прикажет меня убить. – Ну, хорошо! А как же ребенок? – Она сказала, что ребенок – ее, а не мой. – Что было дальше? – Я удалился. – Эх!.. Жильбер поднял голову. – А что бы сделали вы на моем месте? – Не знаю. Скажи мне, что намерен делать дальше ты. – Наказать ее за свое унижение. – Хорошо сказано. – Нет, ваше сиятельство, это не просто слова, я принял твердое решение. – Однако.., ты, возможно, выболтал свою тайну, отдал деньги? – Моя тайна осталась при мне, и я никому не намерен ее открывать. А деньги – ваши, я их возвращаю. Жильбер расстегнул куртку и достал из кармана тридцать банковских билетов; раскладывая их на столе перед Бальзамо, он внимательно пересчитал деньги. Граф взял их и перегнул, продолжая следить глазами за Жильбером, на лице которого не отразилось ни малейшего волнения. «Он честен, не жаден… Он не лишен ума и решимости: настоящий мужчина», – подумал граф. – А теперь, ваше сиятельство, – проговорил Жильбер, – я должен дать вам отчет о двух луидорах, которые вы мне дали. – Это лишнее, – возразил Бальзамо. – Вернуть сто тысяч экю – благородно, возвращать сорок восемь ливров – мальчишество. – Я не собирался их вам возвращать, я хотел только рассказать, на что я их потратил, чтобы вы убедились, что мне нужна еще некоторая сумма. – Это другое дело. Так ты просишь?.. – Я прошу… – Зачем? – Чтобы сделать то, о чем вы только что заметили: «Хорошо сказано». – Ну, хорошо. Ты собираешься отомстить за себя? – Да. Надеюсь, это будет благородная месть. – Не сомневаюсь. Но ведь и жестокая? – Да. – Сколько тебе нужно? – Двадцать тысяч ливров. – Ты не тронешь эту женщину? – спросил Бальзамо, полагая, что остановит Жильбера своим вопросом. – Не трону. – И ее брата? – Нет. И отца не трону. – Ты не станешь на нее клеветать? – Я никогда не раскрою рта, чтобы произнести ее имя. – Понимаю. Однако это все едино: прирезать женщину или убить ее постоянными бравадами… Итак, ты хочешь погубить ее, беспрестанно показываясь неподалеку от нее, преследуя ее оскорбительными ухмылками и полными ненависти взглядами. – Я далек от того, о чем вы говорите. Я хочу вас попросить на тот случай, если у меня появится желание покинуть Францию, дать мне возможность бесплатно переплыть море. Бальзамо вскрикнул от удивления. – Ну, мэтр Жильбер, – произнес Бальзамо пронзительным и, в то же время, ласковым голосом, в котором, между тем, не угадывалось ни боли, ни радости, – мне кажется, вы непоследовательны, а ваша незаинтересованность – показная. Вы просите у меня двадцать тысяч ливров, из которых ни одного не можете взять на то, чтобы нанять судно? – Не могу, ваше сиятельство; у меня на это – две причины. – Какие же? – Первая заключается в том, что у меня не останется ни гроша к тому времени, как я соберусь к отплытию, потому что – попрошу это отменить, ваше сиятельство, – деньги мне нужны не для себя. Я прошу их для исправления той ошибки, которую я совершил не без вашей помощи… – Ах, до чего же ты злопамятен! – поджав губы, заметил Бальзамо. – Это естественно… Итак, я прошу у вас денег на то, чтобы, как я уже сказал, исправить ошибку, а не затем, чтобы прожить их для своего удовольствия. Ни один су из этих двадцати тысяч ливров не ляжет в мой карман. Они предназначены для других целей. – Для твоего ребенка, как я понимаю… – Да, ваше сиятельство, для моего ребенка, – не без гордости отвечал Жильбер. – А как же ты? – Я? Я сильный, свободный, умный. Я всегда сумею прожить, я хочу жить! – Ты будешь жить! Бог никогда еще не наделял столь сильной волей тех, кому суждено преждевременно уйти из жизни. Господь позаботился о том, чтобы потеплее укрыть растения, которым предстоит пережить долгую зиму. Точно так же он одевает в стальную броню сердца тех, кому предстоят суровые испытания. Однако мне кажется, ты упомянул о двух причинах, по которым не можешь отложить тысячу ливров. Итак, во-первых – порядочность. – А во-вторых, – осторожность. В тот день, когда я покину Францию, мне, возможно, придется скрываться… Если мне нужно будет идти в гавань на поиски капитана, потом – передавать ему деньги – я предполагаю, что именно так это обычно делается, – все это не будет способствовать моей безопасности. – Ты полагаешь, я сумею помочь тебе скрыться? – Я знаю, что это вам по плечу. – Кто тебе это сказал? – В вашем распоряжении слишком много сверхъестественных сил. Было бы странно, если бы вы не располагали целым арсеналом средств обыкновенных. Колдун может быть уверен в себе, только когда у него есть в запасе спасительный выход. – Жильбер! – заговорил вдруг Бальзамо, протягивая руку к юноше. – Ты отважен, добро и зло переплетены в тебе, как это бывает обычно у женщин; ты вынослив, честен не напоказ; я сделаю из тебя великого человека; оставайся здесь, этот особняк – надежное пристанище; я на несколько месяцев собираюсь покинуть Европу, л возьму тебя с собой. Жильбер внимательно выслушал графа. – Спустя несколько месяцев, – отвечал он, – я бы, возможно, не отказался. Сегодня я вынужден вам сказать: «Благодарю вас, ваше сиятельство, ваше предложение для меня лестно, однако я должен отказаться». – Неужели сиюминутное отмщение не стоит будущего, рассчитанного, может быть, на пятьдесят лет вперед? – Ваше сиятельство! Моя прихоть и мой каприз для меня дороже вселенной в ту минуту, как эта прихоть или этот каприз взбрели мне в голову. И потом, помимо отмщения, мне еще надлежит исполнить долг. – Вот твои двадцать тысяч ливров, – не колеблясь, молвил Бальзамо. Жильбер взял два банковских билета и, глядя на благодетеля, воскликнул: – Вы по-королевски щедры! – Надеюсь, что я более щедр, – возразил Бальзамо, – я не прошу даже, чтобы меня за это помнили. – Однако я умею быть признательным, как вы уже могли это заметить. Когда я выполню свою задачу, я верну вам двадцать тысяч ливров. – Каким образом? – Я могу поступить к вам на службу на столько лет, сколько нужно работать лакею, чтобы вернуть своему хозяину двадцать тысяч ливров. – На сей раз рассудительность тебе изменила, Жильбер. Еще минуту назад ты мне сказал: «Я прошу у вас двадцать тысяч ливров, которые вы мне должны». – Это правда. Однако вы меня покорили. – Очень рад, – бесстрастно молвил Бальзамо. – Итак, ты будешь мне служить, если я того пожелаю. – Да. – Что ты умеешь Делать? – Ничего, но всему могу научиться. – Ты прав. – Но мне бы хотелось иметь возможность покинуть в случае необходимости Францию в два часа. – Значит, ты оставишь у меня службу? – Я сумею вернуться. – А я сумею тебя разыскать. Прекратим этот разговор, я устал долго говорить. Придвинь сюда стол. – Пожалуйста. Бальзамо взял бумагу с тремя таинственными знаками вместо подписей и вполголоса прочел следующее: «Пятнадцатого Декабря, в Гавре, на Бостон, П. Дж. „Адонис“. – Что ты думаешь об Америке, Жильбер? – Что это не Франция, а в свое время мне бы очень хотелось поехать морем в любую страну, лишь бы не оставаться во Франции. – Отлично!.. К пятнадцатому декабря наступит то время, о котором ты говоришь? Жильбер в задумчивости стал загибать пальцы. – Совершенно точно. Бальзамо взял перо и написал на чистом листе всего две строчки: «Примите на борт „Адониса“ пассажира. Джузеппе Бальзамо». – Однако это опасный документ, – заметил Жильбер. – Как бы мне в поисках надежного укрытия не угодить в Бастилию! – Когда кто-нибудь старается выглядеть умником, он на глазах глупеет, – проговорил граф. – «Адонис», дорогой мой Жильбер, – это торговое судно, а я – его основной владелец. – Простите, ваше сиятельство, – с поклоном отвечал Жильбер, – я и в самом деле ничтожество, у которого к тому же голова порой идет кругом, но я никогда не повторяю своих ошибок. Простите меня и примите уверения в моей признательности. – Идите, друг мой. – Прощайте, ваше сиятельство! – До свидания! – отвечал Бальзамо, поворачиваясь к нему спиной.  Глава 40. ПОСЛЕДНЯЯ АУДИЕНЦИЯ   В ноябре, – а точнее, много месяцев спустя после описанных нами событий, – Филипп де Таверне вышел очень рано для этого времени года, то есть на рассвете, из того самого дома, где он проживал с сестрой. Еще не погасли фонари, а все мелкие городские ремесленники были уже на ногах: продавцы горячих пирожков, которые бедный деревенский торговец с наслаждением глотает прямо на пронизывающем утреннем ветру; разносчики с корзинами за спиной, нагруженными овощами; владельцы тележек с форелью и Другой рыбой, спешащие на рынок… В этом движении трудолюбивых муравьев угадывалась сдержанность, внушаемая трудовому люду уважением ко сну богачей. Филипп торопливо пересек густонаселенный квартал, где он жил, чтобы поскорее выйти на совершенно безлюдные в этот час Елисейские поля. Тронутые ржавчиной листья трепетали на верхушках деревьев; большая часть их уже облетела и устилала утрамбованные дорожки Бульвара Королевы, а крокетные мячи, никому не нужные в этот час, были укрыты пушистым ковром вздрагивавших от ветра листьев. Молодой человек был одет, как богатый парижский буржуа: на нем был сюртук с широкими басками, штаны и шелковые чулки; он был при шпаге; его безукоризненная прическа свидетельствовала о том, что накануне он немало времени провел у цирюльника, главного источника красоты и изящества в описываемую нами эпоху. Вот почему, когда Филипп заметил, что утренний ветер пытается расстроить его прическу и сдуть всю пудру, он обвел Елисейские поля недовольным взглядом, надеясь, что хотя бы один из наемных экипажей, предназначенных для перевозки пассажиров по этой дороге, уже отправился в путь. Ему не пришлось долго ждать: потрепанная выцветшая разбитая карета, запряженная тощей клячей буланой масти, вскоре показалась на дороге; кучер еще издали высматривал седока среди деревьев, проницательно и в то же время угрюмо поглядывая вокруг, словно Эней, разыскивавший один из своих кораблей в Тиренском море. Заметив Филиппа, наш Автомедон огрел сбою клячу кнутом, и карета, наконец, поравнялась с путешественником. – Если я точно в девять буду в Версале, вы получите пол-экю, – сказал Филипп. В девять часов Филиппу была назначена утренняя аудиенция у ее высочества – последнее ее новшество. Неуклонно стремясь к тому, чтобы освободиться из-под ига этикета, принцесса взяла за правило наблюдать по утрам за работами, которые она затеяла в Трианоне. Встречая на своем пути просителей, которым она заранее назначала встречу, она разрешала их вопросы скоро, никогда не теряя присутствия духа: она разговаривала приветливо, однако ни разу не уронив своего достоинства, а порой ей случалось и повысить тон, если она замечала, что ее доброта неверно истолкована. Филипп сначала решил идти в Трианон пешком, потому что был вынужден соблюдать строжайшую экономию, однако самолюбие, а, может быть, только привычка, которую навсегда сохраняет военный человек: быть опрятно одетым, разговаривая со старшим, вынудила молодого человека истратить заработок целого дня, чтобы явиться в Версаль в подобающем виде. Филипп рассчитывал вернуться пешком. Итак, патриций Филипп и плебей Жильбер, начав свой путь с противоположных концов, встретились на одной и той же ступени лестницы. Сердце Филиппа сжалось, когда он вновь увидел не потерявший очарования Версаль, где розовые и золотые мечты совсем недавно манили его обещанием счастья. С истерзанным сердцем смотрел он теперь на Трианон, вспоминая о своем несчастье, о своем позоре. Точно в девять он уже прохаживался вдоль небольшой клумбы недалеко от резиденции, сжимая в руке приглашение на аудиенцию. На расстоянии примерно ста футов он увидел ее высочество; она беседовала с архитектором, кутаясь в соболью накидку, хотя было не очень холодно; юная принцесса в крохотной шапочке, в каких изображены обыкновенно дамы на полотнах Ватто, отчетливо выделялась на фоне живой изгороди еще зеленых деревьев. Несколько раз ее серебристый звонкий голосок долетал до Филиппа и пробуждал в нем чувства, которые, как правило, способны вытеснить из раненого сердца печаль. Несколько человек, которым была, как и Филиппу, милостиво назначена аудиенция, один за другим стали подходить к дверям резиденции; дворецкий по очереди вызывал их из приемной. Появляясь на дорожке, по которой расхаживала принцесса в сопровождении Мика, эти господа удостаивались ласкового слова Марии-Антуанетты или, в виде особой милости, могли обменяться несколькими словами с ней наедине. Потом принцесса продолжала прогулку в ожидании следующего просителя. Филипп ждал, пока пройдут все просители. Он уже видел, как взгляд ее высочества несколько раз останавливался на нем, словно она пыталась его вспомнить. Он краснел, изо всех сил стараясь выглядеть скромным и терпеливым. Наконец дворецкий подошел и к нему, чтобы узнать, не хочет ли он тоже представиться, принимая во внимание то обстоятельство, что ее высочество скоро возвратится в свои покои, после чего не будет никого принимать. Филипп устремился навстречу принцессе. Она не сводила с него глаз все время, пока он преодолевал разделявшее их расстояние в сто футов; выбрав подходящий момент, он почтительно поклонился. Ее высочество обратилась к дворецкому с вопросом: – Как зовут господина, который сейчас кланяется? Дворецкий заглянул в список приглашенных и ответил: – Господин Филипп де Таверне, ваше высочество. – Да, да, верно, – молвила принцесса. Она еще пристальнее и не без любопытства посмотрела на Филиппа. Тот ожидал, почтительно склонив голову. – Здравствуйте, господин де Таверне! – обратилась к нему Мария-Антуанетта. – Как себя чувствует мадмуазель Андре? – Плохо, ваше высочество, – отвечал молодой человек. – Однако моя сестра будет счастлива, когда узнает, что ваше высочество изволили интересоваться ее здоровьем. Принцесса ничего не отвечала. Она вглядывалась в осунувшееся и побледневшее лицо Филиппа, догадываясь об его страданиях; в юноше, на котором было скромное партикулярное платье, она с трудом угадывала блестящего офицера, первым встретившего ее когда-то на французской земле. – Господин Мик! – проговорила она, обратившись к архитектору, – мы с вами уговорились, как должна быть украшена бальная зала? Мы также можем считать решенным вопрос о посадках в ближнем лесу. Простите, что я так надолго задержала вас на холодном ветру. Таким образом, она его отпускала. Мик отвесил поклон и удалился. Ее высочество тотчас кивнула всем ожидавшим ее на некотором расстоянии придворным, и они немедленно исчезли. Филипп решил, что приказание относится и к нему: сердце его заныло. Однако, проходя мимо него, принцесса обратилась к нему: – Так вы говорите, сударь, что ваша сестра больна? – Если не больна, ваше высочество, то совершенно обессилена. – Обессилена? – с удивлением переспросила принцесса. – Она же была совершенно здорова! Филипп поклонился. Юная принцесса еще раз посмотрела на него испытующим взглядом, который можно было бы назвать орлиным взором. Помолчав некоторое время, она продолжала: – Я бы хотела пройтись немного, сегодня холодный ветер. Она сделала несколько шагов. Филипп остался стоять на месте. – Почему же вы не идете за мной? – спросила, оборачиваясь, Мария-Антуанетта. Филипп в два прыжка нагнал ее. – Почему вы раньше не предупредили пеня о состоянии мадмуазель Андре? Ее судьба мне небезразлична. – Ваше высочество только что сказали… Вашему высочеству была небезразлична судьба моей сестры… Но теперь… – Она и теперь меня, разумеется, интересует… Впрочем, мне кажется, что мадмуазель де Таверне преждевременно оставила у меня службу. – Это было необходимо, ваше высочество! – едва слышно отвечал Филипп. – Что за отвратительное слово: необходимо!.. Объясните, что это значит, сударь. Филипп молчал. – Доктор Луи мне сказал, – продолжала ее высочество, – что воздух Версаля вреден для здоровья мадмуазель де Таверне, что она поправится, поживя немного в родном доме… Вот все, что он мне сообщил; ваша сестра только однажды побывала у меня перед отъездом. Она была бледна, печальна; должна признаться, что во время нашей последней встречи она выказала мне большую преданность: она просто заливалась слезами! – Искренними слезами, ваше высочество, – заметил Филипп, сердце которого отчаянно билось в груди, – она и сейчас продолжает оплакивать разлуку с вами. – Мне показалось, – прибавила принцесса, – что ваш отец насильно заставил свою дочь переехать ко двору; вот почему, видимо, бедное дитя заскучало по родному дому, испытывая к нему привязанность… – Ваше высочество! – поспешил вставить Филипп. – Моя сестра привязана только к вам. – Она страдает… Что же это за странная болезнь, которую воздух родной стороны должен был вылечить, а вместо этого только усилил страдания нашей больной? – Мне, право, неловко отнимать у вашего высочества время… – молвил Филипп, – болезнь моей сестры представляет собой глубокую печаль, которая привела ее в состояние, близкое к отчаянию. Мадмуазель де Таверне привязана в этом мире только к вашему высочеству и ко мне. Впрочем, последнее время она стала очень религиозна. Я имел честь испросить у вашего высочества аудиенцию в надежде на вашу помощь в исполнении желания моей сестры. Принцесса подняла голову. – Она хочет уйти в монастырь? – спросила Мария-Антуанетта. – Да, ваше высочество. – И вы допустите это? Ведь вы любите бедную девочку? – Тщательно все взвесив, ваше высочество, я сам посоветовал ей это сделать. Я так люблю сестру, что мой совет не может у кого бы то ни было вызвать подозрение. Вряд ли меня можно обвинить в алчности. От заточения Андре я не буду иметь никакой выгоды: у нас с ней ничего нет. Принцесса остановилась и украдкой еще раз взглянула на Филиппа. – Вот об этом как раз я и пыталась у вас узнать, а вы не пожелали меня понять. Вы ведь небогаты? – Ваше высочество… – К чему эта ложная скромность, речь идет о счастье бедной девочки… Ответьте мне откровенно, как честный человек… А в вашей честности я не сомневаюсь. Филипп встретился глазами с принцессой и выдержал ее взгляд. – Я готов вам ответить, ваше высочество, – обещал он. – Ваша сестра вынуждена оставить свет по причине бедности? Пусть сама скажет! Господи! До чего же принцы крови – несчастные люди! Бог наделяет их добрым сердцем, чтобы они пожалели обездоленных, но лишает их способности проникать в чужие тайны и узнавать о несчастье, скрытом под покровом скромности. Отвечайте же откровенно: все дело только в этом? – Нет, ваше высочество, – твердо выговорил Филипп, – дело не в этом. Просто моя сестра хотела бы поступить в монастырь Сен-Дени, а у нас есть только треть необходимой для этого суммы. – Взнос составляет шестьдесят тысяч ливров! – воскликнула принцесса. – Значит, у вас только двадцать тысяч? – Около того. Однако нам известно, что вашему высочеству достаточно сказать одно слово, чтобы послушница была принята без всякого взноса. – Разумеется, это в моих силах. – Это единственная милость, о которой я осмеливаюсь просить ваше высочество, если, конечно, вы уже не обещали кому-нибудь еще свое ходатайство перед ее высочеством Луизой Французской. – Полковник! Вы меня удивляете! – проговорила в ответ Мария-Антуанетта. – Как, будучи моим приближенным, можно было скрывать, что вы без средств! Ах, полковник, это дурно с вашей стороны меня обманывать! – Я не полковник, ваше высочество, – тихо проговорил Филипп. – Я лишь верный слуга вашего высочества. – Вы не полковник? С каких это пор? – Я никогда им не был, ваше высочество. – Король в моем присутствии обещал полк… – Назначение так и не было отправлено. – Но вы же были на службе… – Я ее оставил, ваше высочество, впав в немилость его величества. – Почему? – Не знаю. – Ах, эти придворные интриги!.. – глубоко вздохнув, молвила принцесса. Филипп печально улыбнулся. – Вы – ангел, посланный Небом, ваше высочество. Я очень сожалею, что не состою на службе при французском дворе и потому не имею возможности умереть за вас. Принцесса так сверкнула глазами, что Филипп закрыл лицо руками. Ее высочество даже не пыталась его утешить или отвлечь от грустных мыслей. Замолчав и почувствовав стеснение в груди, она нервным движением сорвала несколько бенгальских роз и теперь в задумчивости обрывала их лепестки. Филипп пришел в себя. – Покорнейше прошу меня простить, ваше высочество, – молвил он. Мария-Антуанетта ничего не ответила. – Ваша сестра может хоть завтра поступить в Сен-Дени, – отрывисто проговорила она. – А вы через месяц получите полк. Такова моя воля! – Ваше высочество! Прошу вас выслушать мои последние объяснения. Моя сестра с благодарностью принимает благодеяние из рук вашего высочества, я же вынужден отказаться. – Вы отказываетесь? – Да, ваше высочество. Я был опозорен при дворе. Враги, виновные в моем позоре, найдут способ ударить еще сильнее, когда увидят, что я поднялся выше прежнего. – Как? Даже несмотря на мое покровительство? – Вот именно из-за вашего милостивого покровительства, ваше высочество… – Вы правы, – побледнев, прошептала принцесса. – И кроме того, ваше высочество, нет.., я совсем забыл, разговаривая с вами, что на земле больше нет для меня счастья… Я забыл, что, возвратившись в тень, я не Должен больше выходить на свет. Оказавшись в тени, человек должен молиться и предаваться воспоминаниям. Филипп так трогательно произнес эти слова, что принцесса вздрогнула. – Придет день; – молвила она, – когда я во всеуслышание скажу то, о чем сейчас могу только подумать. Итак, ваша сестра поступит в Сен-Дени, как только пожелает. – Благодарю вас, ваше высочество, благодарю. – А вы.., можете попросить меня, о чем угодно. – Ваше высочество… – Такова моя воля! Филипп увидел, что принцесса протягивает ему руку в перчатке, застыв, словно в ожидании. Возможно, это был всего-навсего повелевающий жест. Он опустился на колени, взял руку принцессы и припал к ней губами; сердце его переполнилось счастьем и затрепетало. – О чем же вы просите? – спросила принцесса, оставив от волнения свою руку в руках Филиппа. Филипп склонил голову. Горькие мысли захлестнули его, словно терпящего бедствие во время бури… Несколько мгновений он продолжал стоять не двигаясь и не проронив ни слова. Потом встал и, побледнев, с потухшим взором, проговорил: – Паспорт, чтобы иметь возможность покинуть Францию в тот самый день, как моя сестра поступит в монастырь Сен-Дени! Принцесса отпрянула, словно в испуге. Видя страдания молодого человека, которые она вполне понимала, а возможно, и разделяла, она могла только выговорить еле слышно: – Хорошо. – И скрылась в аллее, обсаженной кипарисами, ветки которых оставались вечнозелеными и служили украшением гробниц.  Глава 41. БЕЗОТЦОВЩИНА   Приближался день родов, день позора. Несмотря на участившиеся посещения доктора Луи, несмотря на заботливый уход и утешения Филиппа, Андре час от часу становилась все мрачнее, словно осужденная в ожидании смертной казни. Несколько раз несчастный брат заставал Андре задумчивой и вздрагивавшей от малейшего шума… Глаза ее оставались сухими… Она могла по целым дням не проронить ни слова, потом вдруг стремительно вскакивала, начинала ходить по комнате, пытаясь, подобно Дидону, отделаться от себя, от изводившей ее боли. Наконец наступил вечер. Филипп, заметив, что она побледнела сильнее обыкновения, послал за доктором с просьбой, чтобы он зашел в тот же вечер. Это произошло двадцать девятого ноября. Филипп изо всех сил старался заинтересовать Андре разговором и как можно дольше ее задержать; он принялся обсуждать с ней не очень веселые и весьма интимные вопросы, которых девушка очень боялась, как раненый боится грубого прикосновения к своей ране. Он сидел у огня. Служанка, отправившаяся за доктором в Версаль, забыла запереть ставни, и свет от лампы И даже отблески пламени из камина мягко ложились на снег, засыпавший садовые дорожки с наступлением первых холодов. Филипп выждал, когда Андре начала успокаиваться, и без всяких предисловий спросил: – Дорогая сестра! Ты, наконец, приняла решение? – Относительно чего? – через силу улыбнувшись, спросила Андре. – Относительно.., твоего будущего ребенка. Андре вздрогнула. – Приближается критический момент, – продолжал Филипп. – О Боже! – Я не удивлюсь, если завтра… – Завтра? – Даже, может быть, сегодня, дорогая. Андре так сильно побледнела, что Филипп в испуге взял ее за руку и осыпал поцелуями. Андре пришла в себя. – Брат! – сказала она. – Я не буду с тобой хитрить – это унизительно. Представления о добре и зле смешались для меня. Я не знаю, что такое «зло», с тех пор как я усомнилась в том, что есть «добро». Так не суди меня строже, чем принято судить безумную. Впрочем, возможно, ты отнесешься серьезно к мыслям, которые я попытаюсь изложить; готова поклясться, что они прекрасно выражают мои теперешние чувства. – Что бы ты ни сказала, Андре, что бы ты ни сделала, ты всегда будешь для меня самой дорогой и любимой на свете. – Благодарю тебя, мой единственный друг. Смею сказать, что я окажусь достойной того, что ты мне обещаешь. Я жду ребенка, Филипп. Богу было угодно, – так я, по крайней мере, представляю это себе, – покраснев, прибавила она, – чтобы материнство явилось для женщины состоянием, сходным с оплодотворением у растений. Плод – следствие цветения, во время которого растение готовится… Для женщины такое цветение, как я это понимаю, – любовь. – Ты права, Андре. – А я, – с живостью продолжала Андре, – не успела подготовиться. Я – аномалия. Мне не дано было познать ни любви, ни желаний. Я столь же чиста сердцем и помыслами, как и телом… И тем не менее., печальное превращение!.. Бог посылает мне то, чего я не желала, о чем даже и не мечтала… Почему тогда Он не посылает плодов дереву, которому суждено остаться бесплодным?.. Откуда возьмутся во мне чувства, инстинкты? Где мне взять на это силы?.. Женщина, в муках дающая жизнь своему ребенку, знает, ради чего она терпит эти муки; я же ничего не знаю, я трепещу от одной мысли об этом, я подхожу к дню родов, словно к эшафоту… Филипп, Бог меня проклял!.. – Андре, сестренка! – Филипп, – горячо продолжала она, – я испытываю ненависть к своему будущему ребенку!.. Да, я его ненавижу! Я буду помнить всю жизнь, – если мне суждено жить, Филипп, – тот день, когда внутри меня впервые шевельнулся мой смертельный враг, которого я ношу под сердцем. Я до сих пор не могу без дрожи вспомнить столь дорогое каждой матери, а для меня ненавистное первое движение ребенка; я сгораю от ненависти, и хула готова сорваться с моих дотоле невинных губ. Филипп, я дурная мать! Филипп, на мне Божье проклятие! – Во имя Неба, Андре, успокойся! Не губи свою душу. Этот ребенок – плоть от твоей плоти, я люблю этого ребенка, потому что он – твой. – Ты его любишь? – вскричала она, побледнев от гнева. – Как ты смеешь говорить это мне, как ты можешь любить мое и свое бесчестье? Ты посмел сказать, что любишь вечное напоминание о преступлении, отпрыска подлого преступника!.. Я тебе уже сказала, Филипп, без страха и лицемерия: я ненавижу ребенка, я его не просила! Я питаю к нему отвращение, потому что он, возможно, будет похож на своего отца… Отца!.. Я умру когда-нибудь от одного этого слова!.. Боже мой! – вскрикнула она, бросившись на колени. – Я не могу убить ребенка при его рождении, потому что ты, Господи дал ему жизнь… Я не могла лишить себя жизни, пока вынашивала его, потому что самоубийство запрещено наравне с убийством. Господи! Прошу Тебя, молю Тебя, заклинаю Тебя, если Ты есть. Боже правый, если Ты заступник сирых на земле, если Ты не хочешь, чтобы я умерла от отчаяния, живя в позоре и слезах. Боже мой, прибери этого ребенка! Господи, убей его! Господи, избавь меня от него, отомсти за меня! Она в исступлении стала биться головой о мраморный наличник, несмотря на все усилия Филиппа и вырываясь у него из рук. Внезапно дверь распахнулась: вернулась служанка в сопровождении доктора, которому достаточно оказалось одного взгляда, чтобы понять, что произошло. – Сударыня! – заговорил он присущим лекарям спокойным тоном, который одних принуждает к смирению, других – к повиновению. – Сударыня! Не надо преувеличивать свое представление о предстоящем вам испытании, оно не за горами Приготовьте все то, о чем я вам рассказал дорогой, – обратился он к служанке. – А вы, – сказал он Филиппу, – будьте более благоразумны, чем ваша сестра, и вместо того, чтобы разделять ее страхи или слабости, помогите мне ее успокоить! Андре, пристыженная, встала. Филипп усадил ее в кресло. Больная покраснела, изогнулась от боли, вцепившись в бахрому на кресле, и из ее посиневших губ вырвался первый крик. – Ее страдание, падение и ярость ускорили начало схваток, – пояснил доктор. – Идите к себе, господин де Таверне и.., мужайтесь! С затрепетавшим сердцем Филипп бросился к Андре; она все слышала и дрожала от страха; несмотря на боль, она приподнялась и обеими руками обхватила брата за шею. Она прижалась к нему, прильнула губами к его холодной щеке и прошептала: – Прощай! Прощай! Прощай! – Доктор! Доктор! – в отчаянии вскричал Филипп. – Вы слышите?.. Доктор Луи вежливо, но настойчиво развел двух несчастных, Андре снова усадил в кресло, Филиппа проводил в его комнату, потом запер на задвижку Дверь, соединявшую комнату Филиппа с комнатой Андре, задернул занавески, прикрыл другие двери. Так он словно решил похоронить в этой комнате тайну, которая должна была возникнуть между доктором и женщиной, между Богом и ими обоими. В три часа ночи доктор распахнул дверь, за которой плакал и молился Филипп. – У вашей сестры родился мальчик, – объявил он. Филипп всплеснул руками – Не ходите к ней, – сказал доктор, – она спит. – Спит… Доктор! Неужели она и вправду спит? – Если бы дело обстояло иначе, я бы вам сказал: «У вашей сестры родился мальчик, но она умерла от родов…» Да вы сами можете увидеть. Филипп просунул голову в дверь. – Послушайте, как она дышит… – Да! Да! – прошептал Филипп, обнимая доктора. – А теперь, как вы знаете, мы уговорились с кормилицей. Проходя сегодня по улице Пуэн-дю-Жур, где живет эта женщина, я дал ей знать, чтобы она была готова… Однако только вы можете привезти ее сюда, меня там не должны видеть… Пока ваша сестра спит, поезжайте за ней в моей карете. – А как же вы, доктор? – Мне нужно еще зайти на Королевскую площадь к одному почти безнадежному больному… Плеврит… Я хочу провести остаток ночи у его изголовья, чтобы понаблюдать за тем, как ему дают лекарства, а заодно и за их действием. – На улице холодно, доктор. – У меня пальто. – Время сейчас ненадежное… – За последние двадцать лет меня раз двадцать останавливали ночью на улице. Я неизменно отвечал: «Друг мой, я – лекарь и иду к больному… Хотите, я отдам вам свое пальто? Возьмите, только не убивайте меня, потому что если я не приду, больной умрет». И заметьте, сударь: пальто служит мне двадцать лет. Воры ни разу на него не позарились. – Милый доктор!.. Вы придете завтра? – Завтра в восемь я буду здесь. Прощайте! Доктор объяснил служанке, как надо ухаживать за больной, и приказал не отходить от нее ни на шаг. Он хотел, чтобы ребенка поместили рядом с матерью. Однако Филипп уговорил доктора унести младенца, памятуя о недавних словах сестры. Доктор Луи сам уложил мальчика в комнате служанки, а потом быстрыми шагами пошел по улице Монторгей, в то время как фиакр увозил Филиппа в сторону Руля. Служанка задремала, сидя в кресле у постели хозяйки.  Глава 42. ПОХИЩЕНИЕ   Во время спасительного сна, следующего за сильными потрясениями, разум словно обретает двойную силу: способность верно оценить положение и возможность вернуть силы организму, оказавшемуся в состоянии, близком к смерти. Словно вернувшись к жизни из небытия, Андре раскрыла глаза и увидела неподалеку от себя спящую в кресле служанку. Она услышала, как весело потрескивают в очаге дрова, и с наслаждением стала вслушиваться в тишину комнаты, где все отдыхало вместе с ней… Ее состояние нельзя было назвать бодрствованием, однако это был и не сон. Андре получала удовольствие от того, что растягивала ощущение неопределенности Дремотной неги; мысли мелькали одна за другой в ее утомленной голове, однако Андре не останавливалась ни на одной из них, словно боясь окончательно проснуться. Вдруг издалека до нее донесся слабый, едва уловимый детский плач сквозь стену. Этот крик вызвал у Андре дрожь, от которой она еще недавно так страдала. Она почувствовала, как в ней всколыхнулась ненависть, та самая, которая вот уже несколько месяцев смущала ее невинную душу и от которой она подурнела. Это было похоже на то, как от внезапного толчка колышется мутная вода в сосуде, поднимая со дна осадок. С этой минуты Андре лишилась сна и покоя; она вспоминала, и ее опять захлестнула ненависть. Однако душевные силы зависят обыкновенно от физического состояния. На сей раз Андре не почувствовала в себе прежней ненависти. Крик ребенка сначала отозвался в ней болью, потом стал ее смущать… Она спрашивала себя: не явился ли Филипп, очень деликатный по натуре, исполнителем чьей-то отчасти жестокой воли, удалив от нее ребенка? Мысленное пожелание кому-либо зла имеет мало общего с тем, когда это зло совершается на глазах того, кто его пожелал. Андре, заранее ненавидевшая еще не родившегося ребенка, желавшая ему смерти, теперь страдала, слыша, как плачет несчастное создание. «Ему больно, – подумала она и сейчас же ответила себе: – почему меня должны волновать его страдания?.. Ведь я сама – несчастнейшее из живущих на земле?» Младенец закричал еще громче, еще жалобнее. Андре с удивлением отметила, как у нее в душе зашевелилось беспокойство, словно невидимая нить связывала ее со всеми покинутым попискивавшим существом. Происходило то, что она заранее сама себе предсказала. Природа приготовила ее: перенесенная физическая боль подчинила сердце матери, в котором теперь отзывалось малейшее движение ребенка; мать и дитя были отныне накрепко соединены друг с другом. «Бедный сиротка не должен плакать, – подумала Андре, – он словно жалуется на меня Богу. Господь наделяет крохотные существа, едва появившиеся на свет, самым красноречивым из языков… Их можно убить, освободив тем самым от страданий, но нельзя подвергать их мучению… Если бы люди имели такое право. Бог не позволил бы детям так жалобно плакать». Андре приподняла голову, собираясь окликнуть служанку, однако ее слабый голосок не мог разбудить девушку, спавшую крепким здоровым сном, а детские крики стихли. «Верно, пришла кормилица, – подумала Андре. – Хлопнула входная дверь… Да, кто-то идет в соседнюю комнату.., и малыш больше не плачет.., над ним уже простерлась чья-то заботливая десница и успокоила его. Значит, пока для него мать – это тот, кто о нем заботится?.. За несколько экю.., ребенок, плоть от плоти мое дитя, может обрести мать. А позже, проходя мимо меня, столько ради него выстрадавшей и давшей ему жизнь, это дитя даже не взглянет на меня и назовет матерью наемную кормилицу, более щедрую по отношению к нему в своей платной любви, нежели я в своей справедливой ненависти… Нет, этого не будет… Я своими страданиями заплатила за право смотреть малышу в глаза… Я имею право заставить его любить себя в обмен на свои заботы о нем, заставить его себя уважать за мою жертву и мою боль! Она рванулась, собралась с силами и позвала: – Маргарита! Маргарита! Служанка с трудом пробудилась, но еще продолжала сидеть в кресле, приходя в себя. – Вы слышите меня? – спросила Андре. – Да, госпожа, да! – отвечала Маргарита, наконец опамятовавшись. Она подошла к постели. – Прикажете подать воды? – Нет… – Госпоже угодно узнать, может быть, который час? – Нет.., нет… Она не сводила глаз с двери в соседнюю комнату. – А-а, понимаю… Госпоже угодно знать, вернулся ли ее брат? Видно было, как Андре борется всей своей ослабевшей, но обуреваемой гордыней душой с желанием горячего, но щедрого на любовь сердца. – Я хочу, – выговорила она наконец, – я хочу… Отворите эту дверь, Маргарита. – Да, госпожа… Ох, как дует оттуда… Сквозняк, госпожа! Да еще какой!.. В самом деле: порыв ветра влетел в комнату Андре; и пламя от свечки в ночнике заколыхалось. – Должно быть, кормилица оставила открытыми дверь или окно. Посмотрите, Маргарита, посмотрите… Ребенок может озябнуть… Маргарита направилась в соседнюю комнату. – Я его укрою, госпожа, – пообещала она. – Нет.., нет! – отрывисто пробормотала Андре. – Принесите его сюда. Маргарита застыла посреди комнаты. – Господин Филипп велел положить ребенка там… – мягко возразила она. – Верно, он боялся, что маленький может вам помешать или что вы разволнуетесь. – Принесите мне моего ребенка! – приказала молодая мать, готовая взорваться: на ее глазах, остававшихся сухими даже во время родов, заблистали слезы, от которых, наверное, улыбнулись на небесах добрые ангелы – хранители маленьких детей. Маргарита бросилась исполнять приказание. Андре сидела в кровати, закрыв лицо руками. Служанка вернулась с выражением недоумения на лице. – Что такое? – спросила Андре. – Госпожа!.. Кто-то туда заходил? – Что значит «кто-то»?.. Кто? – Ребенка там нет, госпожа! – Я слышала недавно шум, шаги… Должно быть, пока вы спали, приходила кормилица… Наверное, она не хотела вас будить… А где мой брат? Сходите к нему в комнату. Маргарита поспешила в комнату Филиппа. И там никого! – Странно! – заметила Андре; сердце ее сильно билось. – Неужели брат мог уйти, не заходя ко мне?.. – Госпожа!.. – вскрикнула служанка. – Что такое? – Входная дверь отворяется! – Бегите скорее, посмотрите, кто там? – Это вернулся господин Филипп… Входите, сударь, входите! Это действительно вернулся Филипп. Из-за его спины выглядывала крестьянка, закутанная в длинную накидку из грубой шерсти в полоску. Она улыбалась любезно, как всегда нанимаемая прислуга улыбается новым хозяевам. – А вот и я, сестричка! – сказал Филипп, входя в комнату. – Бедный мой брат!.. Сколько я тебе причиняю хлопот, огорчений! А-а, вот и кормилица… Я так боялась, что она ушла. – Ушла?.. Да она только что приехала. – Ты хотел сказать «вернулась»? Да нет, я ясно слышала, как она недавно входила, несмотря на то, что она шла тихонько… – Я не понимаю, о чем ты, сестра. Никто… – Спасибо, Филипп, – перебила его Андре, притягивая брата к себе и старательно выговаривая каждое слово. – Спасибо тебе за то, что ты так предусмотрителен и не захотел отдавать кормилице ребенка, не дав мне на него посмотреть.., поцеловать!.. Филипп, ты знаешь мое сердце… Да, да, можешь быть спокоен, я буду любить своего малыша. Филипп схватил руку Андре и осыпал ее поцелуями. – Прикажи кормилице дать мне ребенка… – прибавила молодая мать. – Сударь! – возразила служанка. – Вы отлично знаете, что ребенка здесь нет. – Что? Что вы говорите? – молвил Филипп, Андре в ужасе посмотрела на брата. Молодой человек бросился к кровати служанки; никого на ней не обнаружив, он издал душераздирающий крик. Андре следила за братом в зеркале. Она увидела, как он побледнел и уронил руки, и почти догадалась, что произошло. Словно отвечая на его крик, она глубоко вздохнула и упала без чувств на подушку. Филипп не ожидал ни нового несчастья, ни такого неизбывного горя. Он призвал на помощь все свои силы и ласками, утешениями, слезами вернул Андре к жизни. – Мое дитя! – шептала Андре. – Мое дитя… «Надо спасать мать», – сказал себе Филипп. – Сестра, сестричка, мы все, кажется, сошли с ума; мы совсем забыли, что наш милый доктор унес ребенка с собой. – Доктор? – с сомнением и душевной болью проговорила Андре, но в ее сердце зашевелилась надежда. – Ну да, ну да… Ах, здесь немудрено потерять голову! – Филипп, ты можешь поклясться?.. – Дорогая сестра, ты не более благоразумна, нежели я… Как ты думаешь, этот ребенок.., мог исчезнуть? И он рассмеялся, окончательно убедив кормилицу и служанку. Андре оживилась. – Однако я слышала… – промолвила она. – Что? – Шаги… Филипп вздрогнул. – Это невозможно! Ты спала. – Нет, нет! Я уже проснулась, я слышала!.. Я слышала!.. – Ну, значит, ты слышала, как приходил наш милый доктор, он вернулся после моего ухода, потому что здоровье маленького вызывало у него беспокойство, вот он, должно быть, и решил забрать его с собой… Он, кстати, говорил об этом. – Ты меня успокоил. – Ну еще бы! Все это так просто объясняется! – В таком случае, что здесь делаю я? – поинтересовалась кормилица. – Верно… Доктор ждет вас в вашем доме… – О! – Значит, у себя дома. Ну вот.., а Маргарита так крепко спала, что не слышала ничего из того, что говорил ей доктор.., или доктор не пожелал ей ничего говорить. Оправившись после страшного потрясения, Андре легла в постель. Филипп проводил кормилицу и дал указания служанке. Потом он взял лампу и тщательно осмотрел входную дверь, затем обнаружил, что садовая калитка незаперта, и увидел на снегу свежие следы, которые вели от дома к калитке. – Мужские следы!.. – вскричал он. – Ребенок похищен… Беда! Беда!  Глава 43. ДЕРЕВНЯ АРАМОН   Следы, отпечатавшиеся на снегу, принадлежали Жильберу. Со времени своей последней встречи с Бальзаме он неустанно следил за павильоном и готовился к мести. Все удалось ему без особого труда. Он был так ловок, что сладкими речами и услужливостью втерся в дом философа и даже был обласкан женой Руссо. Средство было простое: из тридцати су, ежедневно выплачиваемых философом своему переписчику, бережливый Жильбер откладывал в неделю по ливру и покупал Терезе какую-нибудь мелочь. То это была ленточка на колпак, то сладости, то бутылка вина или ликера. А иногда добрая женщина, чувствительная ко всему, что касалось ее вкусов или тщеславия, довольствовалась восхищенными возгласами, которые вырывались за столом у Жильбера, расхваливавшего кулинарные таланты хозяйки дома. Да, женевскому философу удалось добиться того, чтобы его подопечный столовался у Терезы. Таким образом, за последние два месяца облагодетельствованный Жильбер сумел скопить два луидора и присовокупить их к своему сокровищу, покоившемуся под циновкой рядом с двадцатью тысячами ливров Бальзамо. Но какой ценой! Благодаря какому безупречному поведению и силе воли! Вставая с рассветом, Жильбер прежде всего выглядывал в окно, безошибочным взглядом определяя положение Андре и примечая малейшие изменения, которые могли произойти в скромном и размеренном образе жизни затворницы. Ничто не могло ускользнуть от его взгляда: ни следы от туфелек Андре на садовой дорожке, ни складки на занавесках, более или менее плотно задернутых, что, как было известно Жильберу, зависело от расположения духа его возлюбленной: в те минуты, когда Андре была мрачна, она не выносила дневного света. Итак, Жильбер знал, что происходило у нее в душе и в доме. Кроме того, он научился определять, куда отлучается Филипп, и никогда не ошибался, каково будет следствие его похода. Он был настолько педантичен, что в один прекрасный вечер даже проследил за Филиппом, когда тот ходил в Версаль за доктором Луи… Этот визит Филиппа в Версаль несколько смутил сыщика. Однако когда через два дня он увидел, как доктор украдкой проскользнул с улицы Кок-Эрон в сад, он понял то, что совсем недавно было для него тайной. Жильбер знал, что уже не за горами тот день, когда должны были осуществиться все его надежды. Он принял меры предосторожности, необходимые для успеха труднейшего предприятия. Вот какой он составил план действий. Два луидора пригодились ему на то, чтобы нанять в пригороде Сен-Дени кабриолет, запряженный парой. Эта карета должна была постоянно быть наготове. Кроме того, Жильбер испросил четырехдневный отпуск и воспользовался им, чтобы исследовать окрестности Парижа. Он отправился в небольшой городишко в округе Суасон, расположенный в восемнадцати милях от Парижа и окруженный бескрайними лесами. Городишко назывался Виллер-Котре. Прибыв на место, Жильбер отправился прямехонько к единственному в этих местах нотариусу мэтру Нике. Жильбер представился нотариусу сыном управляющего знатного сеньора. Желая облагодетельствовать новорожденного одной из своих крестьянок, знатный сеньор поручил Жильберу подыскать для ребенка кормилицу. По всей вероятности, щедрость знатного сеньора не ограничится платой за кормилицу, и он захочет передать на хранение мэтру Нике некоторую сумму для ребенка. Мэтр Нике, отец трех симпатичных мальчуганов, сообщил, что в крохотной деревушке Арамон, в миле от Виллер-Котре, дочь кормилицы всех трех его сыновей, сочетавшаяся законным браком в его конторе, продолжает дело своей матери. Славную эту женщину звали Мадлен Питу. У нее был четырехлетний сын, обладавший по всем признакам отменным здоровьем. Она только что разрешилась вторым ребенком, и, следовательно, была к услугам Жильбера с того дня, как он изволит принести или прислать своего младенца. Сделав необходимые распоряжения, как всегда пунктуальный Жильбер возвратился в Париж за два часа до того, как истекло время его отпуска. Теперь читатель может нас спросить, почему Жильбер отдал предпочтение небольшому городку Виллер-Котре. Все это, как и многое другое, Жильбер сделал под влиянием Руссо. Однажды Руссо упомянул о лесах Виллер-Котре как об одних из самых богатых разнообразными растениями, а в этих лесах, сказал он, спрятаны надежно, словно гнезда в густой листве, деревеньки; он назвал три или четыре. Итак, ребенка Жильбера просто невозможно было отыскать в одной из этих глухих деревушек. Арамон поразил воображение Руссо своей заброшенностью. Недаром Руссо-мизантроп, Руссо-нелюдим, Руссо-отшельник неустанно повторял: «Арамон – это край света; Арамон – это настоящая пустыня: там можно, подобно птице, прожить на ветке и умереть под листком». Жильбер жадно ловил все подробности в рассказах философа, когда тот, описывая деревушку, с жаром говорил обо всем подряд, начиная от кормящей грудью молодой матери вплоть до мелодичного блеяния козочки; от аппетитного аромата деревенского капустного супа до дикой шелковицы и лилового вереска. «Я направлюсь туда, – сказал себе Жильбер. – Мой ребенок вырастет под сенью дерев, которым учитель изливал свои мечты и сожаления». Для Жильбера любая фантазия превращалась в неукоснительное правило, в особенности если эта фантазия выглядела как нравственная необходимость. Вот почему он так обрадовался, когда мэтр Нике, словно угадывая его желания, указал ему на Арамон как на подходящую для его целей деревушку. Вернувшись в Париж, Жильбер занялся кабриолетом. Кабриолет был не очень красивый, но надежный – это было все, что нужно. Лошади были выносливые першероны, а кучер – настоящий увалень; но самое главное для Жильбера – приехать в Арамон и не вызвать ничьих подозрений. Его басня, кстати сказать, не внушила мэтру Нике недоверия. Жильбер в новом костюме вполне был похож на сына управляющего из хорошего дома или переодетого камердинера герцога и пэра. Его откровенность не вызвала подозрений и у возницы. Это были такие времена, когда благородный господин мог разоткровенничаться, словно простолюдин; тогда деньги принимали с благодарностью, не задавая лишних вопросов. Кстати сказать, два луидора по тем временам стоили четырех нынешних, а в наши дни четыре луидора не так уж легко заработать. Итак, кучер согласился, с тем, однако, условием, что Жильбер предупредит его за два часа до отправления. Это предприятие привлекало юношу с разных сторон: и как поэта, и как философа; оно представлялось ему делом благородным. Отнять дитя у жестокой матери значило посеять стыд и смятение в лагере врагов. Потом, изменив внешность, войти в хижину к добродетельным, судя по описанию Руссо, крестьянам и выложить вместе с младенцем кругленькую сумму. Бедные люди будут на тебя смотреть как на опекуна, как на лицо значительное: вот чего было более чем достаточно для удовлетворения гордыни и злобы, для любви к будущему ребенку и для ненависти к врагам. Наконец наступил роковой день. Ему предшествовали десять других дней, которые Жильбер провел в страшной тревоге, ни разу не сомкнув глаз. Несмотря на жестокий мороз, он спал с раскрытым окном. Малейшее движение Андре или Филиппа отзывалось в его ушах, как отзывается колокольчик на движение зажавшей его руки. Он видел, как в тот день Филипп и Андре беседовали, сидя у камина; он видел, с какой поспешностью служанка отправилась в Версаль, забыв даже запереть ставни. Он побежал предупредить своего кучера, оставался у конюшни все время, пока закладывали лошадей, от нетерпения кусая кулаки и судорожно цепляясь башмаками за булыжник. Наконец возница вскарабкался на одну из лошадей, а Жильбер сел в кабриолет. Вскоре он приказал остановить на углу маленькой безлюдной улочки недалеко от Центрального рынка Потом он возвратился в мансарду, написал письмо, в котором попрощался с Руссо, поблагодарил Терезу, сообщил, что его ожидает небольшое наследство на Юге и что он вернется… Все без более или менее подробных объяснений. Потом он спрятал в карман деньги, засунул длинный нож в рукав и уже совсем собрался съехать по трубе в сад, как вдруг его остановила неожиданная мысль. Снег!.. Поглощенный в последние три дня своими мыслями, Жильбер не подумал об этом… На снегу будут заметны его следы… Если следы приведут к стене дома Руссо, нет никаких сомнений, что Филипп и Андре произведут расследование, а если исчезновение Жильбера совпадет с похищением, его тайна будет раскрыта. Необходимо было непременно сделать круг и зайти с улицы Кок-Эрон, потом войти через садовую калитку, от которой у Жильбера уже месяц назад была отмычка; от этой калитки к дому вела протоптанная тропинка и, следовательно, он не оставит следов. Он не стал терять ни минуты и подошел к калитке в то время, когда фиакр, в котором приехал доктор, еще стоял у главных ворот особняка. Жильбер осторожно отпер дверь и, никого не заметив, спрятался за углом павильона, со стороны оранжереи. Какая это была страшная ночь! Он все слышал: стоны, сдавленные рыдания, первый крик своего сына. Привалившись к холодной каменной стене, он не чувствовал, как густой снег падает ему на голову с почерневшего неба. Его сердце ударяло в рукоятку ножа, который он в отчаянии прижимал к груди. Его смотревшие в одну точку глаза налились кровью и горели в темноте. Дождавшись, когда доктор выйдет, Филипп обменялся с ним прощальными словами. Жильбер подошел к ставню, оставляя на снегу следы и по щиколотку проваливаясь в снег. Он увидел, что Андре заснула в своей постели, что Маргарита задремала в кресле. Поискав глазами возле матери ребенка, он так его и не обнаружил. Он пошел к крыльцу, отворил скрипнувшую и тем напугавшую его дверь и, добравшись до кровати, принадлежавшей когда-то Николь, стал на ощупь искать ребенка и коснулся застывшими на морозе пальцами личика бедного младенца, который запищал от боли; эти его крики и услышала Андре. Завернув новорожденного в шерстяное одеяло, он унес его, оставив дверь приотворенной, чтобы не повторился ужасный скрип. Затем он вышел через садовую калитку на улицу, подбежал к кабриолету, вытолкнул из него кучера и застегнул кожаную полсть, а возница взобрался на лошадь. – Получишь пол-луидора, если через четверть часа будем за городскими воротами. Застоявшиеся на морозе лошади поскакали галопом.  Глава 44. СЕМЕЙСТВО ПИТУ   В пути все пугало Жильбера. В стуке карет, ехавших следом или обгонявших его кабриолет; в жалобном завывании ветра в вершинах голых деревьев – во всем чудилась ему погоня или крики тех, у кого он похитил ребенка. На самом деле ему ничто не угрожало. Возница честно сделал свое дело, и к назначенному Жильбером часу, то есть до свету, взмыленные лошади прискакали в Даммартен. Жильбер дал вознице пол-луидора, сменил лошадей и кучера, и скачка продолжалась Первую половину пути тщательно укутанный ребенок, лежавший на руках Жильбера, не почувствовал холода и ни разу не пискнул. С рассветом Жильбер еще издали заметил деревню и приободрился. Чтобы заглушить плач начавшего подавать голос младенца, Жильбер затянул одну из нескончаемых песен, которые он напевал в Таверне, возвращаясь с охоты. Скрип колесной оси, громыханье повозки, звон бубенцов служили ему дьявольским аккомпанементом, в который вплетался еще и голос возницы, подпевавшего Жильберу «Прекрасную Бурбонку». Благодаря этому пению последний возница даже не понял, что Жильбер везет с собой ребенка. Он осадил лошадей, приехав в Виллер-Котре раньше намеченного времени, и получил сверх обещанной платы экю в шесть ливров. А Жильбер взял на руки бережно завернутую в одеяло ношу и, с самым серьезным видом продолжая петь, торопливо зашагал прочь. Перешагнув через канаву, он пошел по усыпанной листьями тропинке, сбегавшей вниз, поворачивавшей влево от дороги и ведшей к деревушке Арамон. Холодало Всего за несколько часов снегу заметно прибавилось; на поле из-под снега торчали кусты и колючки. Впереди на лесной опушке виднелись голые печальные деревья, сквозь ветви которых проглядывала бледная лазурь еще затянутого туманной пеленой небосвода. Свежий воздух, запах леса, повисшие на ветвях ледяные бусинки, наконец просторы и поэтичность этих мест поразили воображение молодого человека. Он двинулся скорым шагом вдоль неглубокого оврага и, не спотыкаясь, не раздумывая, пошел через лес на звон деревенского колокола и голубоватый дымок, поднимавшийся над крышами и стлавшийся по-над лесом, пробиваясь сквозь спутанные ветви дерев. Не прошло и получаса, как Жильбер вышел к берегу ручья, поросшего клевером и пожелтевшим клоповником. Он перешагнул через ручей, зашел в крайнюю хижину и попросил деревенских ребятишек проводить его к Мадлен Питу. Тихие и внимательные, но не забитые и малоподвижные, как бывают иные крестьяне, дети встали и, заглянув незнакомцу в глаза, взялись за руки и проводили его к довольно большой хижине, привлекательной с виду, расположенной на берегу ручья, как и большинство домов этой деревни. Ручей катил прозрачные волны, разбухшие после того, как растаял первый снег. Деревянный мост, вернее сказать, толстая ветка была перекинута через ручей, соединяя тропинку с земляными ступеньками дома. Один из провожатых Жильбера кивнул головой в знак того, что здесь и живет Мадлен Питу. – Здесь? – переспросил Жильбер. Малыш еще раз кивнул, не проронив ни слова. – Мадлен Питу? – для точности еще раз переспросил Жильбер. Получив молчаливое подтверждение, Жильбер перешел по мосткам и толкнул дверь хижины. А ребятишки снова взялись за руки и во все глаза смотрели на Жильбера, силясь понять, зачем пришел к Мадлен этот нарядный господин в коричневом костюме и туфлях с пряжками. Во все это время Жильбер не видел, кроме ребят, ни одной живой души: Арамон и вправду оказался столь желанной для него пустыней. Зрелище, полное очарования для любого человека, а в особенности – для ученика философа, предстало глазам Жильбера, едва он распахнул дверь. Мощная крестьянка кормила грудью прелестного младенца, а другой ребенок, крепыш лет пяти, громко молился, стоя перед ней на коленях. В углу у окна или, точнее, возле застекленной дыры в стене другая крестьянка на вид лет тридцати шести пряла лен, подставив под ноги деревянную скамеечку; справа от нее стояла прялка, на скамье в ногах улегся лохматый пудель Завидев Жильбера, пес довольно добродушно тявкнул, словно желая показать свою бдительность. Мальчик перестал молиться и обернулся, а обе женщины вскрикнули, словно от удивления или от радости Жильбер улыбнулся кормилице. – Здравствуйте, дорогая Мадлен! Крестьянка так и подскочила от изумления. – Господину известно, как меня зовут? – пролепетала она. – Как видите. Продолжайте свое дело, прошу вас. Вместо одного питомца у вас теперь будут два! С этими словами он положил в грубо сколоченную деревенскую колыбельку своего маленького горожанина. – Какой хорошенький! – вскричала женщина, сидевшая за прялкой. – Правда, сестрица Анжелика, очень хорошенький, – согласилась Мадлен. – Эта женщина – ваша сестра? – спросил Жильбер, указывая на пряху. – Да, сударь, сестра, – отвечала Мадлен, – сестра моего мужа. – Да, это моя тетя, тетя Желика, – вмешавшись в разговор, сказал баском мальчуган, не успев подняться на ноги. – Помолчи, Анж, помолчи, – приказала мать. – Ты перебиваешь господина. – То, что я собираюсь вам предложить, – совсем нехитрая вещь. Этот ребенок – сын одного из арендаторов моего хозяина… Арендатор разорился… Мой хозяин, крестный отец ребенка, хочет, чтобы он рос в деревне и стал хорошим работником… Вырос здоровым.., и нравственно чистым… Не согласитесь ли вы позаботиться о малыше? – Сударь… – Он только вчера родился, и у него еще не было кормилицы, – перебил Жильбер. – Кстати, это тот самый питомец, о котором вам, наверное, говорил мэтр Нике, нотариус из Виллер-Котре. Мадлен сейчас же схватила ребенка и дала ему грудь с неудержимой щедростью, глубоко тронувшей Жильбера. – Меня не обманули, – молвил он, – вы – славная женщина. Итак, от имени моего хозяина я вам поручаю заботы о ребенке. Я вижу, что ему будет здесь хорошо. Я желаю, чтобы он принес в эту хижину мечту о счастье взамен на то, что он здесь найдет. Сколько вам платил в месяц за своих детей господин Нике из Виллер-Котре? – Двенадцать ливров, сударь. Но господин Нике богат, он частенько прибавлял несколько ливров за сахар и уход. – Мать Мадлен, – с гордостью отчеканил Жильбер, – за этого ребенка вы будете получать двадцать ливров в месяц – это составит двести сорок ливров в год. – Боже правый! – воскликнула Мадлен. – Спасибо, сударь! – Вот вам деньги за год вперед, – продолжал Жильбер, выкладывая на стол десять новеньких луидоров; обе женщины следили за ним широко раскрытыми глазами, а маленький Анж Питу жадно потянулся к деньгам. – А если ребенок умрет, сударь? – робко возразила кормилица. – Это было бы огромное несчастье, этого просто не может быть, – отвечал Жильбер. – Итак, за молоко уплачено. Вы удовлетворены? – Да, сударь! – Поговорим теперь о пансионе на будущее. – Вы хотите оставить у нас ребенка? – Да, вероятно, так это и будет. – Стало быть, сударь, мы должны его усыновить? Жильбер побледнел. – Да, – глухо проговорил он. – От малыша, значит, отказались родители, сударь? Жильбер был не готов к таким вопросам и почувствовал сильное волнение. Однако он взял себя в руки. – Я не все вам сказал, – продолжал он. – Его бедный отец умер от горя. Обе добрые женщины всплеснули руками. – А мать? – спросила Анжелика. – Мать.., мать… – с трудом переводя дух, отвечал Жильбер, – на нее ребенку полагаться не приходится… Ни этому, ни тем, которые еще могут у нее родиться. Тут с поля вернулся папаша Питу, спокойный и добродушный здоровяк, широкая натура, честный, преисполненный доброты, словно сошедший с полотна Греза. Ему в нескольких словах объяснили все. А что он не сразу понимал умом, то постигал сердцем… Жильбер объяснил, что пансион мальчика будет оплачиваться, пока он не станет взрослым и не будет способен сам зарабатывать себе на жизнь. – Пусть остается, – сказал Питу. – Мы его полюбим, он такой хорошенький! – Малыш и ему понравился! – воскликнули Анжелика и Мадлен. – Тогда прошу вас отправиться вместе со мной к мэтру Нике. Я передам ему необходимую сумму, чтобы вы были довольны и чтобы ребенку было хорошо. – Сию минуту, сударь, – отвечал Питу-старший. Он встал. Жильбер попрощался с женщинами и подошел к колыбели, в которой уже устроили новорожденного в ущерб своему ребенку. Он с мрачным видом склонился над колыбелью, впервые вглядываясь в личико своего сына; он заметил, что тот похож на Андре. При виде младенца сердце его болезненно дрогнуло. Ему пришлось сжать кулаки, чтобы сдержать набегавшие на глаза слезы. Он робко поцеловал в прохладную щечку новорожденного и, пошатываясь, отошел. Папаша Питу ждал его на пороге, сжимая в руке окованную железом палку. На плечи его была накинута нарядная куртка, на шее был повязан платок. Жильбер подарил пол-луидора крепышу Анжу Питу, путавшемуся у него под ногами, а женщины с трогательной фамильярностью деревенских кумушек попросили позволения его поцеловать. На долю восемнадцатилетнего отца выпало слишком много волнений; он побледнел, засуетился и почувствовал, что вот-вот потеряет рассудок. – Идемте! – обратился он к Питу. – Как вам будет угодно, сударь, – ответил крестьянин и пошел вперед. И они двинулись в путь. Вдруг Мадлен закричала с порога: – Сударь! Сударь! – Что случилось? – спросил Жильбер. – Как его зовут? Как его зовут? Как вы желаете его назвать? – Его зовут Жильбер! – не без гордости отвечал молодой человек.  Глава 45. ОТЪЕЗД   В конторе нотариуса дело сладилось скоро. Жильбер от своего имени выложил сумму почти в двадцать тысяч ливров, предназначавшуюся для покрытия расходов на образование и содержание ребенка, а также на приобретение пахотной земли, когда он достигнет совершеннолетия. Жильбер положил на образование и содержание по пятьсот ливров ежегодно в течение пятнадцати лет, остальная сумма могла быть внесена в качестве взноса или истрачена на покупку предприятия или земли. Позаботившись о судьбе ребенка, Жильбер не забыл и о его кормильцах. Он выразил желание, чтобы мальчик вы дал чете Питу две тысячи четыреста ливров, когда ему исполнится восемнадцать лет. А до тех пор мэтр Нике должен был выплачивать годовые взносы не свыше пятисот ливров. Жильбер потребовал составить расписки по всей форме: о получении денег – Нике, о ребенке – Питу. Питу проследил за подписью Нике под суммой; Нике понаблюдал за верностью подписи Питу на расписке о получении ребенка. Таким образом, к полудню Жильбер мог отправляться восвояси, предоставив возможность Нике восхищаться редкой мудростью столь юного господина, а Питу – ликовать по поводу так скоро возросшего состояния. Выйдя за околицу Арамона, Жильбер почувствовал себя совершенно одиноким в целом свете. Ничто не имело для него больше значения, он ни на что более не надеялся. Он только что расстался с беззаботной жизнью, предприняв шаг, который мог быть расценен людьми как преступление, а Господь мог строго покарать его за содеянное. И все-таки Жильбер верил в себя, в свои силы; ему достало смелости вырваться из рук мэтра Нике, взявшегося его проводить и под предлогом живейшего участия пытавшегося прельстить юношу всевозможными предложениями. Однако разум человеческий капризен, а по природе человек слаб. Чем большей силой воли он обладает, чем свободнее он способен сделать свой выбор, чем скорее приступает к исполнению задуманного, тем чаще оглядывается на пройденный путь. А в такие минуты даже самые отважные могут дрогнуть и сказать себе, подобно Цезарю: «Разумно ли я поступил, перейдя Рубикон?» Остановившись на опушке леса, он еще раз обернулся на красневшие вдали верхушки деревьев, скрывавшие весь Арамон, кроме колокольни. Представшая его взору дышавшая счастьем и покоем картина заставила его погрузиться в печальное и в то же время сладостное раздумье. «Я, верно, сумасшедший, – подумал он. – Куда я иду? Должно быть, Господь отвернулся от меня в гневе… Да ведь и впрямь нелепо: мне в голову пришла мысль; обстоятельства благоприятствовали исполнению задуманного; человек, порожденный самим Богом для зла и послуживший причиной моего преступления, согласился исправить зло, и вот я оказываюсь обладателем целого состояния и ребенка! Таким образом я могу оставить половину суммы нетронутой для ребенка, а на другую половину жить здесь счастливым землепашцем, среди славных простых людей, среди одухотворенной и щедрой природы. Я могу навсегда похоронить себя здесь, предаваясь приятному созерцанию, проводя время в трудах и размышлениях. Я забуду весь свет и сам буду всеми забыт. Я могу – о несказанное счастье! – сам воспитывать ребенка и пользоваться плодами своих трудов. А почему бы и нет? Разве я не заслужил вознаграждения за все перенесенные лишения? Да, я могу так жить, я могу хотя бы частично повторить себя в этом ребенке, которого я, кстати говоря, сам бы и воспитывал, сберегая таким образом деньги, предназначенные наемным чужим людям. Я могу открыться мэтру Нике, что я его отец. Да я все могу!» Сердце его переполнялось мало-помалу несказанной радостью и надеждой на счастье, о котором он и не мечтал даже во сне. Вдруг червь сомнения, дремавший в самой сердцевине прекрасного плода, зашевелился и показал свою отвратительную головку. Это были его угрызения совести, его стыд, его несчастье. «Нет, не могу, – побледнев, подумал про себя Жильбер. – Я украл у этой женщины ребенка, как раньше украл у нее честь… Я украл деньги у этого человека, чтобы осуществить кражу, сказав, что собираюсь исправить свою ошибку. Значит, я не имею права думать о своем счастье и не имею права оставить себе ребенка, отняв его у матери. Ребенок должен принадлежать нам обоим или никому». С этими мыслями, больно отзывавшимися в его израненной душе, Жильбер в отчаянии поднялся на ноги. В лице его отразилась игра самых мрачных и низменных страстей. – Да будет так! – сказал он. – Я буду несчастен, я буду страдать, я буду жить в полном одиночестве. Однако я поделюсь не только причитающимся мне добром, но и злом. Моим достоянием будут отныне месть и беда. Не беспокойся, Андре, я честно поделюсь ими с тобой! Он свернул направо и, задумавшись на минуту, углубился в чащу. Он шел около часа и добрался до Нормандии, до которой по первоначальным расчетам должен был шагать четыре дня. У него оставалось девять ливров и несколько су. У него был внушительный вид, лицо его выражало спокойствие и отдохновение. С книгой под мышкой он был похож на студента, возвращавшегося в родной дом. Он взял за правило ночью идти по хорошей дороге, а днем отсыпаться на солнечной лужайке. Лишь дважды ветер заставлял его укрываться в хижине, где, сидя на стуле у очага, он засыпал так крепко, что не замечал наступления ночи. Он так объяснял свое путешествие: – Я держу путь в Руан, к дядюшке, – говорил он, – а иду я из Виллер-Котре. Человек я молодой, ради забавы я решил пройти весь путь пешком. Он не вызывал у крестьян ни малейшего подозрения: книга в те времена вызывала уважение. Если Жильбер замечал в чьих-либо поджатых губах сомнение, он заговаривал о семинарии, к которой якобы чувствовал призвание. Это был верный способ развеять любое сомнение. Так прошла неделя, которую Жильбер прожил как настоящий крестьянин, тратя по десять су в день и проходя по десять миль. Наконец он и правда прибыл в Руан, а там ему не пришлось больше расспрашивать, как идти дальше. Книга, которую он нес под мышкой, оказалась «Новой Элоизой» в дорогом переплете. Руссо преподнес ему эту книгу в подарок, надписав ее на первой странице. Когда у Жильбера осталось всего четыре ливра и десять су, он вырвал эту дорогую для него страницу и, продав книгу хозяину книжной лавки, получил за нее три ливра. Вот так молодой человек смог за три дня добраться до Гавра и впервые увидеть море в лучах заходящего солнца. Его башмаки имели неприличный вид для молодого человека, который из кокетливости надевал днем шелковые чулки, если проходил через город. Жильбер, поразмыслив, продал свои шелковые чулки, вернее, обменял их на пару крепких башмаков. Об их элегантности мы не будем говорить. Последнюю ночь он провел в Арфлере, поужинав и переночевав за шестнадцать су. В первый раз в жизни он попробовал форель. «Кушанье богачей оказалось перед самым нищим из людей, – подумал он. – Это верно, что Господь всегда делал только добро, а люди – зло, как говаривал Руссо». Тринадцатого декабря в десять утра Жильбер вошел в Гаврскую гавань и с первого взгляда узнал «Адонис», прекрасный бриг водоизмещением в триста тонн, покачивавшийся на волнах. На палубе не было ни души. Жильбер вскарабкался по трапу. К нему подошел юнга. – Где капитан? – спросил Жильбер. Юнга махнул рукой в сторону нижней палубы. Вскоре после того оттуда донесся голос: – Пусть спускается! Жильбер спустился. Его провели в небольшую каюту, отделанную красным деревом и чрезвычайно просто меблированную. Человек лет тридцати, бледный, с нервным лицом, сидел за столом из того же красного дерева, что и переборки, и читал газету. – Что вам угодно, сударь? – спросил он Жильбера. Жильбер знаком попросил отпустить юнгу, и тот ушел. – Вы – капитан «Адониса», сударь? – спросил Жильбер. – Да. – Значит, эта бумага адресована вам? Он подал капитану записку от Бальзаме. Едва разглядев подпись, капитан поспешно встал и, приветливо улыбнувшись Жильберу, сказал: – Вы тоже?.. Такой молодой? Прекрасно, прекрасно! Жильбер только поклонился в ответ. – Куда вы направляетесь? – спросил капитан. – В Америку. – А когда?.. – Вместе с вами. – Хорошо. Стало быть, через неделю. – Чем я должен в это время заняться, капитан? – У вас есть паспорт? – Нет. – Тогда погуляйте до вечера где-нибудь подальше от города, в Сент-Адрес, к примеру. Ни с кем ни о чем не говорите: – Мне нужно чем-то питаться, а у меня кончились деньги. – Поедите здесь сейчас, а вечером здесь же поужинаете. – А потом? – Когда мы отчалим, вас уже нельзя будет вернуть на землю. Вы спрячетесь здесь и до отплытия не будете высовывать нос… А когда мы выйдем в открытое море на двадцать миль, вы будете совершенно свободны. – Отлично! – Итак, постарайтесь закончить сегодня все свои дела. – Мне нужно написать письмо. – Пишите… – Где? – За этим столом… Вот вам перо, чернила и бумага. Почта находится в пригороде, юнга вас проводит. – Спасибо, капитан. Оставшись один, Жильбер написал короткое письмо и подписал его следующим образом: «Мадмуазель Андре де Таверне, Париж, улица Кок-Эрон, 9, первые ворота со стороны улицы Платриер». Он сунул письмо в карман, съел то, что капитан сам ему подал, и пошел следом за юнгой на почту, где и опустил письмо. Весь день Жильбер любовался морем с высоты прибрежных скал. С наступлением ночи он возвратился на корабль. Капитан поджидал его и провел на корабль.  Глава 46. ПОСЛЕДНИЙ ПРИВЕТ ЖИЛЬБЕРА   Филипп провел ужасную ночь. Следы на снегу несомненно свидетельствовали о том, что кто-то проник в дом с целью похитить ребенка. Но на кого можно подумать? Ничто не подтверждало его подозрений. Филипп так хорошо знал своего отца, что не мог и подумать о его причастности к этому преступлению. Барон де Таверне считал отцом ребенка Людовика XV; он, должно быть, очень дорожил этим живым доказательством неверности короля графине Дю Барри. Кроме того, барон, наверное, полагал, что рано или поздно Андре снова окажется в милости и уж тогда много будет готова отдать за основное средство своей будущей удачи при дворе. Эти размышления Филиппа об отцовском характере, основанные на недавних впечатлениях, немного утешили его: он решил, что ребенка нетрудно получить обратно, если знаешь, кто его похитил. Филипп дождался восьми часов. Пришел доктор Луи. Выведя доктора за ворота, он на ходу поведал ему об ужасном ночном происшествии. Доктор всегда был готов дать хороший совет. Он осмотрел следы в саду и в конце концов пришел к заключению, что Филипп прав. – Я довольно хорошо знаю барона, – заметил он, – я не думаю, что он на это способен. Однако дело может так обернуться, что он похитил ребенка отнюдь не ради минутного интереса. – Какой же у него мог быть в этом интерес, доктор? – Он мог это сделать, руководствуясь интересами настоящего отца ребенка. – Мне тоже приходила в голову эта мысль! – вскричал Филипп. – Но ведь это ничтожество и себя не умеет прокормить. Это безумец, восторженный юнец, который, к тому же» находится сейчас в бегах, боясь моей тени… Не надо ошибаться на его счет, доктор: этот презренный совершил случайное преступление. Однако теперь, когда в моей душе улегся гнев, – хотя я, разумеется, по-прежнему ненавижу этого преступника! – мне кажется, я постарался бы избежать с ним встречи, чтобы не убивать его. Я верю, что он должен испытывать мучительные угрызения совести, которые и послужат ему наказанием. Думаю, что голод и бродяжничество отомстят ему за меня не хуже моей шпаги. – Не будем больше об этом говорить, – предложил доктор. – Дорогой друг! Я хочу вас попросить вот о чем: надо прежде всего успокоить Андре, а для этого придется солгать. Скажите ей, что вы вчера были обеспокоены состоянием здоровья малыша и зашли за ним ночью, чтобы отнести его к кормилице. Это первое, что мне пришло в голову, когда я утешал Андре. – Хорошо, скажу. А вы намерены заняться поисками ребенка? – У меня есть надежда его разыскать. Я решился покинуть Францию. Андре поступит в монастырь Сен-Дени, а я отправлюсь к барону де Таверне. Я заявлю ему, что мне все известно. Я заставлю его сказать, где спрятан ребенок. Если он будет сопротивляться, я пригрожу ему публичным разоблачением и вмешательством ее высочества. – А что вы будете делать с ребенком, если ваша сестра окажется в монастыре? – Я оставлю его у кормилицы, которую вы мне порекомендуете… Потом помещу его в коллеж, а когда он вырастет, возьму его к себе, если буду к тому времени жив. – Вы полагаете, что мать согласится покинуть вас или своего ребенка? – Андре согласится на все, чего бы я ни пожелал.» Она знает, что я обращался к ее высочеству и получил от нее обещание отпустить ее в монастырь. Андре не может поставить меня в неловкое положение в глазах нашей покровительницы. – Пойдемте к бедной матери, – предложил Доктор. Он возвратился к Андре, безмятежно дремавшей в постели после того, как ее успокоил заботливый Филипп. Она прежде всего спросила доктора о ребенке. Улыбавшееся лицо доктора окончательно ее успокоило, и с этого времени она быстро пошла на поправку. Спустя десять дней она уже встала, сама дошла до оранжереи и начала прогуливаться, пока солнечные лучи освещали стеклянную крышу Филипп, отсутствовавший несколько дней, возвратился в это время на улицу Кок-Эрон с таким мрачным выражением лица, что доктор, отворивший ему дверь, почувствовал, что случилось огромное несчастье. – Что такое? – спросил он. – Отец отказывается вернуть ребенка? – Отец простудился три дня спустя после отъезда из Парижа, – отвечал Филипп. – Он прикован к постели. Когда я приехал, он был при смерти. Я подумал, что эта болезнь – уловка. Я решил, что это притворство доказывает его причастность к похищению. Я стал настаивать, угрожать. Барон де Таверне поклялся мне на распятии, что не понимает, о чем я толкую. – Таким образом, вы вернулись, так ничего и не узнав. – Да, доктор. – Вы убеждены в правдивости барона? – Почти. – Он вас перехитрил и не открыл тайны. – Я пригрозил, что добьюсь вмешательства в это дело ее высочества. Барон побледнел. «Вы можете погубить меня, если угодно, – сказал он, – опозорьте отца и себя самого. Это будет величайшая глупость, которая ни к чему не приведет. Я не понимаю, о чем вы говорите». – Итак… – Итак, я в полном отчаянии. В эту минуту Филипп услышал голос Андре: – Это Филипп сейчас вошел в дом? – Господи! Вот и она… Что же я ей скажу? – прошептал Филипп. – Молчите! – приказал доктор. Андре вошла в комнату и бросилась брату на шею; сердце молодого человека болезненно сжалось. – Откуда ты? – спросила она. – Я был у отца, как я тебе и говорил. – Как чувствует себя господин барон? – Хорошо. Но я был не только у отца, Андре… Я также повидался со многими людьми, от которых зависит твое поступление в Сен-Дени. Благодаренье Богу, теперь все готово. Ты поправилась и можешь посвятить себя своему будущему. Андре подошла к брату и, едва слышно вздохнув, проговорила: – Дорогой друг! Мое будущее меня больше не интересует: оно вообще никого не должно интересовать… Для меня важнее всего на свете – будущее моего ребенка, и я хочу посвятить свою жизнь сыну, данному мне Господом. Таково мое решение, и оно непоколебимо. С тех пор, как ко мне вернулись силы, я поверила в себя. Жить ради сына, – пусть мне придется терпеть лишения, даже работать, если понадобится, – только бы не расставаться с ним ни днем, ни ночью – вот каким я вижу свое будущее. Не надо больше говорить о монастыре, я не должна думать только о себе; раз уж я принадлежу кому-то на земле, значит, я не нужна Богу! Доктор взглянул на Филиппа, словно хотел сказать: «Ну, что я вам говорил?» – Сестра! – воскликнул молодой человек. – Что с тобой? – Не вини меня, Филипп, это не прихоть слабой и взбалмошной женщины. Я не буду тебе в тягость и ни к чему тебя не принуждаю. – Но… Андре, я не могу оставаться во Франции, я хочу все бросить и уехать. У меня здесь нет будущего. Я могу согласиться оставить тебя в монастыре, но не в нищете… Андре, подумай хорошенько! – Я уже все обдумала… Я горячо тебя люблю, Филипп, и если ты меня покинешь, я проглочу слезы и найду утешение у колыбели сына. Доктор подошел к ней. – Вы преувеличиваете, это просто минутное помрачение! – сказал он. – Ах, доктор! Материнство – это и есть помутнение рассудка! Но оно послано мне Богом. Пока я буду нужна ребенку, я не изменю своего решения. Филипп и доктор переглянулись. – Дитя мое! – заговорил доктор. – Я не очень умелый проповедник, однако, если мне не изменяет память, Господь запрещает человеку иметь слишком сильные привязанности. – Это верно, сестра, – подтвердил Филипп. – Насколько мне известно, доктор, Господь не запрещает матери любить своего сына. – Прошу прощения, дочь моя, за то, что, как философ и практик, я попытаюсь указать вам на пропасть, разверстую теологом перед человеком, подверженным страстям. Для каждой заповеди Божьей надо постараться найти причину, и не столько морального свойства, потому что это порой очень трудно сделать. Постарайтесь найти причину материальную. Господь запрещает матери чрезмерно любить свое дитя, потому что ребенок – хрупкое, нежное создание, подверженное болезням, страданиям… Сильно любить эфемерное создание значит подвергать себя опасности впасть в отчаяние. – Доктор! – прошептала Андре. – Почему вы мне все это говорите? А ты, Филипп, почему смотришь на меня с сочувствием.., и что значит эта бледность?.. – Андре, дорогая! – перебил ее молодой человек. – Последуйте совету верного друга. Ваше здоровье вне опасности, так поступайте как можно скорее в монастырь Сен-Дени. – Я.., я вам уже сказала, что не брошу своего сына. – Пока будете ему нужны, – мягко напомнил доктор. – Боже мой! – вскричала Андре. – Что случилось? Говорите! Что-нибудь печальное.., ужасное, может быть? – Будьте осторожны! – шепнул Филиппу доктор. – Она еще очень слаба для такого удара. – Брат, почему ты молчишь? Объясни мне, что произошло? – Дорогая сестра! Как ты знаешь, на обратном пути я заехал через мост Пон-дю-Жур к твоей кормилице. – Да… Так что же? – Малыш неважно себя чувствует… – Мой мальчик.., болен? Скорее… Маргарита! Маргарита… Карету! Я поеду к своему мальчику! – Это невозможно! – воскликнул доктор. – Вам нельзя выходить на улицу, нельзя ехать в карете. – Однако еще сегодня утром это было возможно: вы сами мне сказали, что завтра, когда вернется Филипп, я увижу маленького. – Мне так показалось… – Вы меня обманывали? Доктор молчал. – Маргарита! – повторила Андре. – Извольте исполнять приказание… Карету! – Ты можешь умереть!.. – вмешался Филипп. – Ну и пусть!.. Я не так уж дорожу своей жизнью!.. Маргарита терпеливо ждала, переводя взгляд с хозяйки на хозяина, потом на доктора. – Я, кажется, приказала!.. – крикнула Андре; краска бросилась ей в лицо. – Дорогая сестра! – Я ничего не желаю больше слушать, и если вы мне откажете в карете, я пойду пешком. – Андре! – сказал Филипп, обхватив ее руками. – Ты никуда не пойдешь, нет. Тебе нет нужды никуда ходить. – Мой мальчик умер! – помертвевшими губами пролепетала Андре; руки ее безвольно повисли вдоль кресла, в которое ее усадили Филипп и доктор. Филипп покрывал поцелуями ее холодную безжизненную руку… Андре уронила голову на грудь и залилась слезами. – Бог послал нам новое испытание, – проговорил Филипп. – Господь велик и справедлив. Возможно, он имеет на тебя другие виды. Может быть, Бог рассудил, что этот ребенок оказался бы для тебя незаслуженным наказанием. – За что же Он ниспослал страдания этому невинному существу?.. – тяжело вздохнув, спросила несчастная мать. – Бог не дал ему страдать, дитя мое, – молвил доктор. – Он умер, едва успев родиться… Жалейте о нем не более, чем о мимолетной тени. – А крики, которые я слышала?.. – Это было его прощание с жизнью. Андре закрыла лицо руками, а мужчины, обменявшись красноречивыми взглядами, поздравили друг друга с тем, что своей ложью спасли Андре жизнь. Вдруг на пороге появилась Маргарита, держа в руке письмо… Оно было адресовано Андре… Надпись гласила: «Мадмуазель Андре де Таверне, Париж, улица Кок-Эрон, 9, первые ворота со стороны улицы Платриер». Филипп показал его доктору за спиной Андре; она больше не плакала – она находилась в состоянии глубокой печали. «Кто мог написать ей письмо? – думал Филипп. – Никому не был известен наш адрес, и это не почерк отца…» – Андре! Тебе письмо, – сказал Филипп. Ничему не удивляясь и не размышляя, Андре безропотно вскрыла конверт и, вытерев слезы, развернула письмо, собираясь его прочесть. Но едва пробежав глазами три строчки, из которых состояло все письмо, она громко вскрикнула, вскочила, как безумная, и, напрягшись всем телом, рухнула, словно статуя, прямо на руки подоспевшей Маргарите. Филипп подобрал с полу письмо и прочитал: «Море, 15 декабря 17… Я уезжаю, потому что Вы меня прогнали. Больше Вы меня не увидите. Но я увожу с собой и своего ребенка, который никогда не назовет вас матерью! Жильбер». Взревев от бешенства, Филипп скомкал письмо. – Я готов был простить преступление случайное, – заскрежетав зубами, проговорил он, – но за преступление преднамеренное он будет наказан… Твоей безжизненно повисшей головой, Андре, я клянусь убить мерзавца, как только он попадется мне на глаза. Господь не может не послать его мне, потому что он преступил все границы дозволенного… Доктор! Андре придет в себя? – Да, да! – Доктор! Завтра Андре должна поступить в монастырь Сен-Дени. А я послезавтра буду в ближайшей гавани… Негодяй сбежал… Я последую за ним… Я должен разыскать ребенка… Доктор! Какая отсюда ближайшая гавань? – Гавр. – Я буду в Гавре через тридцать шесть часов, – молвил Филипп.  Глава 47. НА БОРТУ   С этой минуты дом Андре стал похож на мрачную могилу. Известие о смерти сына, возможно, убило бы Андре. Глухая, неизбывная боль точила бы ее душу всю жизнь. Письмо Жильбера ранило ее в самое сердце, лишило Андре последних сил. Придя в себя, она поискала глазами брата. Ненависть, которую она прочла в его взгляде, придала ей мужества. Она подождала, пока к ней вернутся силы настолько, чтобы не дрожал голос, и, взяв Филиппа за руку, молвила: – Ты мне говорил нынче утром о монастыре Сен-Дени, где ее высочество обещала мне место. Это правда? – Да, Андре. – Отвези меня туда, пожалуйста, сегодня же. – Спасибо, сестра. – Доктор! – продолжала Андре. – За вашу доброту, преданность, щедрость моя благодарность была бы слишком скудным вознаграждением. Вознаграждение, доктор, ждет вас на небесах! Она подошла к нему и поцеловала его. – В этом небольшом медальоне – мой портрет, – сказала она, – матушка приказала сделать его, когда мне исполнилось два года. Наверное, я на нем похожа на своего сына; сохраните его, доктор; пусть он напоминает вам иногда о малыше, которому вы помогли появиться на свет, а также о его матери, которую спасли ваши заботы. Не теряя присутствия духа, Андре собрала вещи и в шесть часов вечера, не смея поднять глаз, переступила порог приемной монастыря Сен-Дени, за решеткой которого Филипп, будучи не в силах побороть волнение, мысленно прощался с ней, быть может, навсегда. Вдруг силы изменили Андре. Раскинув руки, она бегом бросилась к брату. Он тоже протягивал к ней руки. Они встретились и, невзирая на холодную решетку, прижались друг к другу пылавшими щеками, проливая горючие слезы. – Прощай! Прощай! – прошептала Андре. – Прощай! – отвечал Филипп, подавив в своем сердце отчаяние. – Если ты когда-нибудь найдешь моего сына, – едва слышно сказала Андре, – не дай мне умереть, не обняв его. – Будь спокойна. Прощай! Прощай! Андре с трудом оставила брата и, продолжая оглядываться, поддерживаемая послушницей, пошла под мрачные монастырские своды. Пока она не пропала из виду, он кивал ей, потом махал платком. Наконец она в последний раз взглянула на него и исчезла в темноте. Железная дверь опустилась между ними с отвратительным скрежетом. Все было кончено. Филипп взял почтовую лошадь прямо в Сен-Дени. Приторочив к седлу свои пожитки, он скакал всю ночь, весь следующий день и на вторую ночь был уже в Гавре. Он переночевал в первом попавшемся трактире, а на рассвете уже узнавал в порту, какое судно раньше всех отправляется в Америку. Ему ответили, что в тот день бриг «Адонис» снимается с якоря и отплывает в Нью-Йорк. Филипп нашел капитана, который заканчивал последние приготовления; молодой человек уплатил за поездку и был зачислен пассажиром. Он написал ее высочеству последнее письмо с выражением почтительной преданности и признательности, потом отправил свой багаж на борт и, дождавшись отлива, отправился на корабль. Часы на башне Франциска I пробили ровно четыре, когда «Адонис» вышел со всеми своими марселями и фоками Вода в море была темно-голубого цвета, небо пламенело вдали. Поздоровавшись с немногими пассажирами, своими попутчиками, Филипп облокотился на релинг и стал смотреть на берега Франции, таявшие в сиреневой дымке по мере того, как, подняв паруса, бриг круто пошел вправо, огибая остров Эв и выходя в открытое море. Вскоре Филипп уже не видел ни берега, ни пассажиров, ни океана: ночная мгла, словно большая птица, опустилась на море, раскинув огромные крылья. Филипп пошел к себе в каюту и, примостившись на узкой кровати, перечитал копию письма, отправленного им ее высочеству. Письмо можно было принять за молитву.., как, впрочем, и просто за прощание с живыми людьми. «Ваше высочество! - писал он. – Человек, не имеющий ни надежды, ни поддержки, удаляется от Вас с сожалением, что так мало успел сделать для будущей королевы Франции. Этот человек уходит в море с риском попасть в шторм и грозу, а Вы остаетесь, подвергая себя опасностям и трудностям, связанными с властью. Юная, Красивая, любимая, окруженная почтительными друзьями и обожающими слугами, Вы скоро забудете того, кто по указанию Вашей властной десницы возвысился над толпой. Я не забуду Вас никогда. Я отправляюсь в Новый Свет изучать средства, при помощи которых я мог бы в будущем оказаться Вам полезен. Я поручаю Вам свою сестру – бедный, покинутый всеми цветок, для которого не существует другого солнца, кроме Вашего взгляда. Соблаговолите же хоть изредка снисходить до нее, а в минуты радости, в дни своего всемогущества, к единодушному хору славящих Вас голосов прибавьте – умоляю Вас! – благословляющий Вас голос изгнанника, который Вы больше не услышите, а ему, наверное, не суждено увидеть Вас». Когда Филипп окончил чтение, сердце его сжалось: меланхоличное поскрипывание корабельных мачт, блеск волн, разбивавшихся о стекло иллюминатора, – все это могло бы навести тоску и на более веселого человека. Ночь показалась молодому человеку мучительной и бесконечной. Утром его навестил капитан, однако его посещение не изменило расположение духа Филиппа. Капитан сообщил ему, что пассажиры боятся качки и остаются в каютах; он сказал также, что путешествие обещает быть недолгим, но трудным, по причине сильного ветра. С этого дня у Филиппа вошло в привычку обедать с капитаном, а завтрак он приказывал подавать ему в каюту. Не замечая неприятностей морского путешествия, он по несколько часов проводил на верхней палубе, завернувшись в широкий офицерский плащ. В остальное время он обдумывал план дальнейших действий или читал философские труды. Иногда он встречался со своими попутчиками. Среди них были две дамы, направлявшиеся за наследством в Северную Америку, и четверо мужчин: один из них был в годах, он путешествовал вместе с двумя сыновьями. Это все были пассажиры первого класса. Еще Филипп несколько раз замечал каких-то людей, одетых и державшихся попроще; он не нашел среди них ни одного, заслуживавшего его внимания. По мере того как с течением времени в сердце Филиппа стихала боль, лицо его прояснялось. Судя по тому, что несколько дней подряд стояла солнечная и сухая погода, пассажиры поняли, что они приближаются к умеренным широтам. Они стали больше времени проводить на палубе. Даже по ночам Филипп, взявший за правило ни с кем не разговаривать и, опасаясь лишних вопросов, скрывавший свое имя даже от капитана, слышал у себя над головой шаги, когда сидел в своей каюте. Он различал голос капитана, очевидно, прогуливавшегося с ком-нибудь из пассажиров. Это был для него лишний повод не подниматься наверх. Он раскрывал иллюминатор, чтобы подышать свежим воздухом, и ждал следующего дня. Только однажды ночью, не слыша ни голосов, ни шагов, он вышел на палубу. Ночь была теплая, небо было затянуто облаками; за кораблем бурлила вода, и тысячи фосфоресцирующих капель образовывали водовороты. Должно быть, эта ночь показалась пассажирам слишком темной и ненастной, потому что Филипп не увидел на палубе ни души. Только в носовой части корабля Дремал или глубоко задумался какой-то господин, держась за бушприт; Филипп с трудом различал его в темноте: наверное, это был один из пассажиров второго класса, с надеждой смотревший вперед, мечтая о прибытии в американскую гавань, тогда как Филипп скучал по родной земле. Филипп долго разглядывал застывшего неподвижно пассажира; потом почувствовал, как его пронизывает утренний холод, и собрался вернуться в каюту… Пассажир, находившийся на носу, тоже стал поглядывать на начинавшее светлеть небо. Филипп услышал сзади шаги капитана и обернулся. – Вышли подышать свежим воздухом, капитан? – спросил он. – Я всегда встаю в это время, сударь. – Как видите, ваши пассажиры вас опередили. – Да, вы меня в самом деле опередили, однако офицеры встают так же рано, как и моряки. – Не только я, – возразил Филипп. – Взгляните вол туда. Видите глубоко задумавшегося господина? Это тоже один из ваших пассажиров. Капитан посмотрел и, как показалось Филиппу, удивился. – Кто он? – спросил Филипп. – Один.., торговец, – смущенно пробормотал капитан. – Путешествует в поисках удачи? – спросил Филипп. – Должно быть, бриг идет для него слишком медленно. Вместо ответа капитан пошел на нос корабля, сказал пассажиру несколько слов, и Филипп увидел, как тот скрылся в междупалубном пространстве. – Вы спугнули его мечту, – заметил Филипп капитану, когда тот к нему подошел, – а между тем он ничуть меня не стеснял. – Не в этом дело, сударь: я его предупредил, что утренний холод в этих местах опасен. А у пассажиров второго класса нет таких теплых плащей, как у вас. – Где мы находимся, капитан? – Завтра мы будем у Азорских островов. На одном из них мы пополним запасы свежей воды: становится жарко.  Глава 48. АЗОРСКИЕ ОСТРОВА   В назначенное капитаном время в ослепительных лучах солнца впереди показались острова, расположенные на северо-востоке. Это были Азорские острова. Дул попутный ветер, и бриг шел на всех парусах. К трем часам пополудни стал хорошо виден весь архипелаг. Взгляду Филиппа открылись высокие вершины холмов странных, пугавших очертаний. Скалы почернели словно под действием вулканического извержения и поражали контрастом между ярко освещенными вершинами изрезанных горных хребтов и глубокими мрачными пропастями. Едва бриг подошел к первому из островов на расстояние пушечного выстрела, он лег в Дрейф; экипаж стал готовиться к высадке на берег, чтобы запастись несколькими бочками свежей воды, как и предполагал капитан. Пассажиры надеялись получить удовольствие от прогулки на острове. Ступить на твердую почву после двадцати дней и ночей утомительной качки – да это настоящая увеселительная прогулка, которую по достоинству способны оценить лишь те, кто долгое время находился в плавании. – Господа! – обратился капитан к пассажирам, на чьих лицах, как ему показалось, он заметил нерешительность. – У вас есть пять часов на то, чтобы побывать на берегу. Советую вам не упустить такой возможности. Вы найдете на этом совершенно необитаемом острове источники с чистейшей водой, если среди вас есть любители природы, а для охотников здесь найдутся зайцы и красные куропатки. Филипп взял ружье, порох и свинец. – А вы, капитан? – спросил он. – Остаетесь на борту? Почему бы вам не отправиться с нами? – Потому что вон там, – отвечал капитан, показывая рукой на море, – подходит подозрительное судно, которое преследует меня уже четвертые сутки. Я хочу понаблюдать за тем, что оно будет делать. Удовлетворившись этим объяснением, Филипп сел в последнюю шлюпку. Дамы, многие другие пассажиры столпились в носовой части корабля и на корме, не отваживаясь спуститься или ожидая своей очереди. Они видели, как две шлюпки стали удаляться, увозя радостных матросов и еще более счастливых пассажиров. На прощание капитан предупредил: – В восемь часов, господа, за вами прибудет последняя шлюпка, имейте это в виду! Опоздавшие останутся на острове. Когда все, и любители природы и охотники, высадились на берег, матросы отправились в пещеру в ста футах от берега, резко уходившего в сторону словно для того, чтобы избежать солнечных лучей. Свежая голубая изумительно вкусная вода била из источника среди поросших мхом камней и, не выходя из грота, исчезала в низине среди мелкого зыбучего песка. Матросы наполняли бочки и катили их к берегу. Филипп не сводил с них глаз. Он любовался голубоватым полумраком пещеры, ее прохладой, мелодичным журчанием воды, образовывавшей каскад за каскадом. Вначале ему показалось, что в пещере очень темно и довольно свежо, однако через несколько минут потеплело, а в темноте стали вспыхивать и тут же гаснуть таинственные огоньки. Когда Филипп входил в пещеру, он вслепую следовал за матросами, вытянув руки и натыкаясь на выступы в скалах; потом мало-помалу стал различать лица от очертания фигур. Филипп отдавал предпочтение неверному мерцанию в гроте перед дневным светом, резким и слепящим в этих широтах. Он слышал, как постепенно вдали теряются голоса его спутников. В горах раздались выстрелы, потом все стихло, и Филипп остался один. Матросы сделали свое дело и не должны были возвратиться в грот. Филипп был очарован тишиной и одиночеством; его подхватил вихрь мыслей. Он сел на теплый мягкий песок, привалился спиной к поросшей душистой травой скале и предался мечтам. Время шло, а он забыл обо всем на свете. Рядом на камнях лежало незаряженное ружье. Чтобы ничто не мешало ему устроиться поудобнее, он вытащил из карманов пистолеты, с которыми никогда не расставался. Вся его прошлая жизнь неторопливо прошла перед его мысленным взором, словно поучая или упрекая его в чем-то. А будущее упрямо ускользало, подобно диким птицам, которых можно иногда догнать взглядом, но достать рукою – никогда. Пока Филипп был погружен в раздумье, в сотне шагов от него кто-то, несомненно, мечтал, смеялся, надеялся на будущее. Несколько раз ему почудился шум весел: то ли шлюпки увозили на корабль насладившихся прогулкой пассажиров, то ли привозили на берег новых пассажиров, жаждавших удовольствий. Однако никто пока не нарушал его одиночества: то ли потому, что новые люди не замечали входа в пещеру, то ли потому, что другие, уже видевшие грот, не хотели еще раз туда входить Вдруг чья-то робкая, неясная тень загородила свет, встав на пороге… Филипп увидел, как человек, вытянув руки и наклонив голову, пошел к журчащей воде. Поскользнувшись на траве, человек споткнулся и чуть не упал. Филипп поднялся и протянул руку, чтобы помочь ему выбраться на твердую почву. Он коснулся в темноте пальцев незнакомца. – Сюда пожалуйте, сударь, – вежливо молвил он. – Вода здесь. При звуке его голоса незнакомец резким движением поднял голову и приготовился ответить. Его лицо стало видно в голубоватых сумерках грота. Вдруг Филипп в ужасе вскрикнул и отпрянул. Незнакомец тоже вскрикнул и отступил. – Жильбер! – Филипп! Эти слова прозвучали одновременно, взорвав тишину пещеры. Потом послышались звуки борьбы. Филипп обеими руками вцепился своему врагу в горло и поволок его в глубь пещеры. Жильбер не сопротивлялся. Он понял, что отступать некуда. – Негодяй! Наконец-то ты у меня в руках!.. – проревел Филипп. – Бог тебя отдает мне в руки… Бог справедлив… Жильбер смертельно побледнел и стоял не шевелясь. Руки его безвольно повисли вдоль тела. – Трус! Ничтожество! – воскликнул Филипп. – Даже дикие животные защищаются! – Защищаться? Зачем? – едва слышно проговорил Жильбер. – Ты прав! Ты отлично знаешь, что находишься в моей власти, что заслужил страшное наказание. Все твои преступления открылись. Тебе мало было осквернить девственницу – ты погубил мать. Жильбер молчал. Филипп распалялся все больше, упиваясь своей ненавистью. Он снова в гневе схватил Жильбера. Тот не оказывал ни малейшего сопротивления. – Ты мужчина? – со злостью тряхнув его, спросил Филипп, – Руки у тебя есть?.. Он даже не сопротивляется!.. Ты же видишь: я тебя душу. Так сопротивляйся! Защищайся же… Трус! Трус! Убийца!.. Жильбер почувствовал, как пальцы его врага впиваются ему в горло. Он выпрямился, напрягся и, сильный как лев, одним движением плеча отбросил Филиппа далеко в сторону. – Вы сами видите, – скрестив руки на груди, сказал он, – что я мог бы защищаться, если бы хотел. Да зачем мне это? Вот вы бежите к своему ружью. Ну что ж! Я, пожалуй, предпочел бы пулю, чем быть растерзанным в клочья и растоптанным. Филипп и в самом деле схватил ружье, но при этих словах выпустил его из рук. – Нет… – пробормотал он. – Куда ты направляешься?.. – продолжал он совсем тихо. – Как ты сюда попал? – Я сел на «Адонис»… – Так ты прятался? Ты, значит, меня видел? – Я даже не знал, что вы были на борту. – Лжешь! – Нет. – Как могло статься, что я тебя не видел? – Потому что я выходил из каюты только по ночам. – Вот видишь: значит, ты прятался! – Разумеется… Вы не поняли! Я ехал в Америку с секретным поручением и не должен был никому попадаться на глаза. Поэтому капитан.., поместил меня отдельно от других. – А я тебе говорю, что ты прячешься, чтобы укрыться от меня.., а еще для того, чтобы скрыть ребенка. – Ребенка? – переспросил Жильбер. – Да. Ты украл и спрятал ребенка, чтобы воспользоваться им и извлечь из этого выгоду! Негодяй! Жильбер отрицательно покачал головой. – Я забрал ребенка, – сказал он, – чтобы никто не научил его презирать родного отца или отрекаться от него. Филипп с минуту переводил дух. – Если бы это было правдой, – проговорил он наконец, – если бы я мог этому поверить, ты был бы не таки») негодяем, каким я тебя считал. Но раз ты мог украсть, значит, можешь и солгать. – Украл? Я украл? – Ты украл ребенка. – Это мой сын. Он мой! Когда человек забирает то, что ему принадлежит, сударь, это не кража. – Послушай! – дрожа от гнева, сказал Филипп. – Только что я хотел тебя убить. Я поклялся это сделать, я имел на это право. Жильбер ничего не отвечал. – Теперь Бог меня наставил. Бог привел тебя ко мне словно хотел мне сказать: «Месть бесполезна. Зачем мстить тому, кого оставил Бог?..» Я не стану тебя убивать. Я только уничтожу причиненное тобою зло. Этот ребенок для тебя – источник зла в будущем. Отдай мне ребенка. – У меня его нет, – возразил Жильбер. – Разве можно брать с собой в море двухнедельного младенца? – Ты мог найти ему кормилицу и взять ее с собой. – Я вам говорю, что я не брал ребенка с собой. – Значит, ты оставил его во Франции? Где же? Жильбер замолчал. – Отвечай! Где ты нашел ему кормилицу и на какие средства? Жильбер продолжал молчать. – Ах ты, подлец! Ты вздумал меня дразнить? – вскричал Филипп. – Значит, ты не боишься, что можешь разбудить во мне гнев?.. Скажешь ты мне, где ребенок моей сестры? Отдашь ты мне его или нет? – Это мой ребенок, – прошептал Жильбер» – Злодей! Ты хочешь умереть? – Я не хочу отдавать своего ребенка. – Жильбер! Послушай! Я прошу тебя добром: я постараюсь забыть все, что было, я постараюсь тебя простить. Ты понимаешь, Жильбер, чего мне это будет стоить? Я тебя прощаю! Я прощаю тебе весь позор, все горе нашей семьи. Это большая жертва… Отдай мне ребенка. Чего ты еще хочешь?.. Хочешь, я попытаюсь переубедить Андре, хотя она имеет законные основания для отвращения и ненависти? Что ж… Я готов это сделать… Отдай мне ребенка… Еще вот что… Андре любит своего.., твоего сына до самозабвения. Она будет тронута твоим раскаянием – это я тебе обещаю и берусь ее подготовить. Только отдай мне ребенка, Жильбер, отдай мне его! Жильбер скрестил на груди руки и не сводил с Филиппа горящего взора. – Вы мне не поверили, – сказал он, – и я вам не верю. Не потому, что считаю вас бесчестным человеком, а потому, что видел, на какую низость способны люди под влиянием кастовых предрассудков. Не может быть и речи ни о возвращении к прошлому, ни о прощении. Мы – смертельные враги… Вы – сильнее, значит, будете победителем… Я же не прошу вас отдать мне свое оружие, вот и вы не просите меня об этом… – Так ты признаешь, что это твое оружие? – Против презрения – да! Против неблагодарности – да! Против оскорбления – да! – В последний раз спрашиваю тебя, Жильбер: да или?.. – Нет. – Берегись! – Нет. – Я не хочу тебя убивать. Я хочу дать тебе возможность убить брата Андре. Еще одно преступление!.. Ах, как это соблазнительно! Бери пистолет. Вот другой. Сочтем каждый до трех и выстрелим. Он бросил пистолет к ногам Жильбера. Молодой человек не двигался. – Дуэль, – заметил он, – это как раз то, что я отвергаю. – Ты предпочитаешь, чтобы я тебя убил, как собаку! – вскипев от гнева и отчаяния, вскричал Филипп. – Да, я предпочитаю, чтобы вы меня убили. – Подумай хорошенько… Ох, не могу больше!.. – Я подумал. – Я имею на это право: Бог меня простит. – Я знаю… Убейте меня. – В последний раз спрашиваю: ты будешь драться? – Нет! – Ты отказываешься защищаться? – Да. – Тогда умри, как преступник, от которого я очищу землю! Умри, как негодяй! Умри, как разбойник! Умри, как собака! Филипп почти в упор выстрелил в Жильбера. Тот вытянул руки и сначала качнулся, а потом упал лицом вниз, не издав ни звука. Филипп почувствовал, как песок под его ногами стал набухать кровью, и, обезумев, бросился вон из пещеры. Он выбежал на берег – там ждала шлюпка. Отправление было назначено на восемь часов; теперь было начало девятого. – А-а, вот и вы, сударь, – загалдели матросы. – Вы – последний… Все уже вернулись на борт. Кого вы подстрелили? При этих словах Филипп упал без чувств. Его перевезли на корабль, который уже снимался с якоря. – Все вернулись? – спросил капитан. – Это последний пассажир, – отвечали матросы. – Должно быть, он ударился при падении, он лишился чувств. Капитал приказал развернуть судно, и бриг стал быстро удаляться от Азорских островов как раз в то время, когда незнакомый корабль, так долго вызывавший беспокойство капитана, входил в гавань под американским флагом. Капитан «Адониса» обменялся с этим кораблем сигналом и, успокоившись, – так, по крайней мере, могло показаться, – продолжал путь на запад. Вскоре бриг скрылся в ночной мгле. Лишь на следующий день заметили, что одного пассажира нет на борту.    ПОСЛЕСЛОВИЕ   9 мая 1774 года в восемь часов вечера Версаль представлял собою интереснейшее и любопытнейшее зрелище. В начале месяца короля Людовика XV поразила страшная болезнь, в которой врачи вначале не осмеливались ему признаться. Он не вставал с постели и уже стал заглядывать в глаза окружающим, надеясь прочесть в них правду или надежду. Доктор Борде определил, что у короля оспа в тяжелейшей форме, а доктор Ламартиньер, считавшийся специалистом в этой области, высказывался за необходимость предупредить короля, чтобы он приготовился духовно и физически, как христианин, к своему спасению, а также подумал о судьбе королевства. – Его величеству Людовику Благочестивому следовало бы распорядиться о соборовании, – говорил он. Ламартиньер представлял партию дофина, то есть оппозицию. Борде настаивал на том, что одно упоминание об опасной болезни убьет короля и что он отказывается в этом участвовать. Борде представлял партию Дю Барри. В самом деле, пригласить к королю священника означало бы изгнание фаворитки: когда Бог входит в одну дверь, сатана должен выйти через другую. Итак, пока шла междоусобная война среди лекарей, в семье, в партиях, болезнь покойно располагалась в этом дряхлом, изношенном теле, скоро состарившемся от развратной жизни; она укрепилась в нем так, что ее уже было не выгнать ни лекарствами, ни предписаниями. При первых признаках болезни, – а причиной послужила неверность Людовика XV, к которой приложила услужливую ручку графиня Дю Барри, – король видел у своей постели обеих дочерей, фаворитку и бывших в милости придворных. Тогда все они еще смеялись и были дружны. И вдруг в Версале появилась строгая, пугающая своим видом принцесса Луиза Французская, оставившая келью в Сен-Дени и прибывшая за тем, чтобы утешить отца и окружить его заботой. Она вошла к нему, бледная и мрачная, будто его Судьба. Она уж не была больше ни дочерью своего отца, ни сестрой двух других принцесс; она была похожа на античных прорицательниц, которые в страшные дни бедствий кричали напуганным правителям: «Несчастье! Несчастье! Несчастье!» Она явилась в Версаль в тот час, когда Людовик целовал ручки Дю Барри и прикладывал их, словно спасительные компрессы, к больной голове, к пылавшим щекам. Завидев Луизу, все разбежались; задрожавшие сестры укрылись в соседней комнате; графиня Дю Барри преклонила колени, после чего поспешила в свои апартаменты; обласканные королем придворные отступили в приемные; только доктора остались у камина. – Дочь моя! – прошептал король, с трудом приподнимая веки, смеженные страданием и жаром. – Да, ваша дочь, сир, – отвечала принцесса. – Вы пришли ко мне. – От имени Бога! Король приподнялся, пытаясь улыбнуться. – Ведь вы забываете о Боге! – продолжала принцесса Луиза. – Я?.. – Я хочу напомнить вам о Нем. – Дочь моя! Надеюсь, я не настолько близок к смерти.., и увещания мне пока не нужны! У меня легкое недомогание: ломота и небольшое воспаление… – Ваша болезнь, сир, настолько серьезна, – перебила его принцесса, – что, согласно этикету, у изголовья Вашего величества пора собраться духовным отцам королевства. Когда член королевской семьи заболевает оспой, он должен незамедлительно собороваться. – Дочь моя!.. – побледнев, вскричал король в сильнейшем возбуждении. – Что вы говорите? – Ваше высочество!.. – в ужасе воскликнули доктора. – Я говорю, – продолжала принцесса, – что вы, ваше величество, больны оспой. Король вскрикнул. – Доктора мне ничего об этом не сказали, – возразил он. – Они не осмеливаются, а я вижу, что перед вашим величеством разверсты врата другого царства – царства Божия. Подойдите к Господу Богу нашему и окиньте мысленным взором все прожитые годы. – Оспа!.. – не слушая ее, бормотал Людовик XV. – Смертельная болезнь… Борде!.. Ламартиньер!.. Это правда? Доктора опустили головы. – Значит, я обречен? – спросил король, напуганный более, чем когда бы то ни было. – Излечиться можно от любой болезни, сир, – отважился заговорить Борде, – особенно, если не терять присутствия духа. – Только Бог ниспосылает душевный покой и может спасти тело, – возразила принцесса. – Ваше высочество! – отважно ринулся в бой Борде, хотя говорил очень тихо. – Вы убиваете короля. Принцесса не пожелала ответить ему. Она подошла к больному, взяла его за руку и осыпала поцелуями. – Покончите с прошлым, сир, – сказала она, – тем самым вы подадите достойный пример своему народу. Никто не предупредил вас, и вы рисковали навсегда остаться потерянным для вечности. Дайте обет жить по-христиански, если вам суждено жить; умрите, как христианин, если Бог призовет вас к себе. Она скова приложилась губами к руке короля и медленно пошла к двери. В приемной она опустила на лицо длинную темную вуаль, спустилась по ступенькам лестницы и села в карету, оставив после себя недоумение и невыразимый ужас. Королю удалось прийти в себя только после того, как он обо всем расспросил докторов. Однако он по-прежнему пребывал в подавленном состоянии. – Я не желаю повторения сцен, какие я пережил в Меце с герцогиней де Шатору. – Пошлите за герцогиней д'Эгийон и попросите ее увезти графиню Дю Барри в Рюэй. Это приказание вызвало бурю. Борде хотел было вставить несколько слов, но король приказал ему молчать. Впрочем, Борде видел, что его коллега готов все передать дофину. Борде знал, каков будет исход болезни короля. Он не стал спорить и, покидая королевскую резиденцию, только предупредил графиню Дю Барри о готовящемся ударе. Графиня, напуганная враждебными лицами и оскорбительными ухмылками окружающих, поспешила скрыться. Час спустя ее уже не было в Версале. Герцогиня д'Эгийон, верная и признательная подруга, увезла впавшую в немилость графиню в замок Рюэй, доставшийся ей в наследство от великого Ришелье. Борде запретил входить к королю всем членам королевской семьи под предлогом возможной инфекции. Комната Людовика XV была отныне изолирована; теперь в нее могли зайти лишь священник или смерть. Король был в тот же день соборован, и эта новость немедленно облетела Париж, уже успевший пресытиться разговорами о немилости фаворитки. Придворные устремились к дофину, однако тот приказал запереть двери и никого не принимать. На следующий день король почувствовал себя лучше и послал герцога д'Эгийона с приветом к графине Дю Барри. Это происходило 9 мая 1774 года. Придворные оставили приемную дофина и устремились в Рюэй, где жила фаворитка: такой длинной вереницы карет на дороге не видели со времен изгнания герцога де Шуазеля в Шантелу. Вот так складывались обстоятельства. Значит, если король выживет, графиня Дю Барри по-прежнему будет королевой. Если же король умрет, Дю Барри станет не более чем всеми презираемой куртизанкой Вот почему 9 мая 1774 года в восемь часов вечера Версаль представлял собою столь любопытное и интересное зрелище. На Плац-д-Арм перед дворцом, у решетки, стали собираться толпы людей в надежде узнать последние новости. Это были обыватели из Версаля и Парижа; в самых изысканных выражениях они пытались справиться о здоровье короля у телохранителей, молча ходивших взад и вперед перед дворцом, заложив руки за спину. Мало-помалу толпы любопытных стали редеть; парижане расселись в таратайки и мирно отправились восвояси; жители Версаля, уверенные в том, что узнают новости из первых рук, тоже стали расходиться по домам. В городе остались ночные патрули, исполнявшие свои обязанности не так рьяно, как обычно; огромный муравейник, именующийся Версальским дворцом, постепенно затих в ночи, как, впрочем, и окружавший его мир. На углу обсаженной деревьями улицы, тянувшейся вдоль фасада дворца, на каменной скамейке сидел в этот вечер под густой каштановой кроной господин преклонных лет; он опирался обеими руками на трость, а голову опустил на руки, в задумчивости глядя на дворец. Несмотря на то, что это был уже согбенный, больной старик, глаза его горели молодым огнем, в них будто отражалась страстная мысль. Он так глубоко задумался, что не замечал на другой стороне площади еще одного господина. После того, как тот потолкался вместе с другими любопытными у дворцовой решетки, расспрашивая телохранителей, он направился прямо через площадь к скамейке с намерением передохнуть. Это был молодой человек. У него было скуластое лицо, приплюснутый лоб, орлиный нос, а губы его кривились в язвительной усмешке. Идя к скамейке, он посмеивался, словно отвечая своим затаенным мыслям. Шагах в трех от скамейки он заметил старика и отступил, разглядывая его искоса и пытаясь вспомнить его имя; он только боялся, как бы его пристальный взгляд не был превратно истолкован. – Решили подышать свежим воздухом, сударь? – проговорил он, сделав резкое движение. Старик поднял голову. – А-а, да это мой прославленный учитель! – воскликнул молодой человек. – А вы – доктор? – отвечал старик. – Позвольте мне присесть рядом с вами. – Будьте любезны, сударь. Старик подвинулся. Давая место вновь прибывшему. – Кажется, король чувствует себя лучше: народ ликует, – заметил молодой человек и рассмеялся. Старик ничего не ответил. – Сегодня целый день кареты катили из Парижа в Рюэй, – продолжал молодой человек, – а из Рюэйя – в Версаль… Графиня Дю Барри выйдет замуж за короля, как только он поправится. И тут он рассмеялся громче прежнего. Старик опять промолчал. – Простите, что я смеюсь, – продолжал молодой человек, приходя в нервное возбуждение, – но каждый истинный француз любит своего короля, а мой король прекрасно себя чувствует. – Не шутите такими вещами, сударь! – с мягкой укоризной проговорил старик. – Смерть человека – для кого-нибудь всегда несчастье, а смерть короля – почти всегда несчастье для его подданных. – Даже смерть Людовика Пятнадцатого? – насмешливо спросил молодой человек. – О, дорогой учитель! И вы, мудрый философ, поддерживаете подобное заблуждение!.. Я знаю, что вы обожаете парадоксы и преуспели в них, однако не могу сказать, что этот ваш парадокс удачен… Старик молча покачал головой. – И потом, зачем нам думать о смерти короля? Кто о ней говорит? – продолжал молодой человек. – У короля – оспа, все мы знаем, что это такое; от него не отходят Борде и Ламартиньер, а они – хорошие доктора… Ручаюсь, что Людовик Возлюбленный выкарабкается, дорогой учитель. Правда, на этот раз французский народ не давится в церкви на девятидневном молебственном обете, как во времена его первой болезни… Итак, всему приходит конец. – Молчите! – вздрогнув, прошептал старик. – Молчите! Вы говорите как человек, на которого в эту самую минуту Бог направил указующий перст… Удивившись столь необычным речам, молодой человек взглянул на собеседника, не сводившего глаз с фасада королевского замка. – Может быть, вы располагаете более определенными сведениями? – спросил он. – Взгляните! – проговорил старик, указывая на одно из окон дворца. – Что вы там видите? – Освещенное окно… Вон то? – Да… Но как оно освещено? – Свечой в фонарике. – Совершенно верно. – Ну и что же? – Знаете ли вы, юноша, символ чего – пламя этой свечи? – Нет, сударь. – Это символ жизни короля. Молодой человек пристально посмотрел на старика, словно желая убедиться, в своем ли он уме. – Один из моих друзей, господин де Жюсье, – продолжал старик, – поставил там эту свечу – она будет гореть до тех пор, пока король жив. – Так это условный сигнал? – Да, сигнал, с которого наследник Людовика Пятнадцатого не сводит глаз, прячась за занавеской. Сигнал должен предупредить честолюбцев о той минуте, когда начнется их царствование, а бедному философу, каковым являюсь я, он возвестит о той минуте, когда Бог положит конец целой эпохе ценой жизни одного человека. Теперь пришла очередь молодому человеку вздрогнуть, после чего он придвинулся к собеседнику. – Хорошенько запомните эту ночь, молодой человек. Взгляните, какую она предвещает бурю… Я увижу зарю, которая придет ей на смену: я не настолько стар, чтобы не дожить до завтра. Но царствование, которое, возможно, начнется с зарею.., вы увидите его конец.., оно заключает в себе, подобно этой ночи, такие мрачные тайны, свидетелем которых вы явитесь, мне же не суждено их узнать, вот почему я не без любопытства слежу за дрожащим пламенем свечи, назначение которой я вам только что объяснив. – Вы правы, – прошептал молодой человек. – Вы правы, учитель. – Людовик Четырнадцатый правил семьдесят три года. Сколько же пробудет у власти Людовик Пятнадцатый? – Ax! – вскричал молодой человек, показывая пальцем на окно, которое только что погрузилось во мрак. – Король умер! – пробормотал старик, в ужасе вскочив на ноги. Несколько минут оба молчали. Вдруг карета, запряженная восьмеркой пущенных в галоп лошадей, вылетела из дворца. Впереди скакали два верховых с факелами в руках. В карете сидели дофин, Мария-Антуанетта и ее высочество Елизавета, сестра короля. Пламя факелов отбрасывало зловещий свет на их бледные лица. Карета промчалась мимо собеседников, шагах в десяти от скамейки. – Да здравствует король Людовик Шестнадцатый! Да здравствует королева! – крикнул молодой человек пронзительным голосом, словно оскорбляя новых правителей, а не приветствуя их. Дофин кивнул. Печальное и строгое лицо королевы мелькнуло в окне. Карета исчезла. – Дорогой господин Руссо! – проговорил молодой человек. – Графиня Дю Барри овдовела. – Завтра ее отправят в изгнание, – заметил старик. – Прощайте, господин Марат!..