Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

П. И. Мельников - В лесах. На горах [1871-1881]
Известность произведения: Средняя
Метки: История, Роман

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 

– Не примай лишней заботы, – молвил Герасим. – Родной ты мой, нет ведь у меня ничем-ничегохонько… Это я было тебе поужинать. – Сказано, не хлопочи. Обожди маленько; скоро мой Ермолаич приедет из города. Замолчала Пелагея, не понимая, про какого Ермолаича говорит доверь. Дети с гостинцами в подолах вперегонышки побежали на улицу, хвалиться перед деревенскими ребятишками орехами да пряниками. Герасим, оставшись с глазу на глаз с братом и невесткой, стал расспрашивать, отчего они дошли до такой бедности. Вот что узнал он. Скоро после Герасимова ухода старшего женатого брата в солдаты забрали. По ревизским сказкам и по волостным спискам семейство Силы Чубалова значилось в четверниках: отец из годов еще не вышел, а было у него два взрослых сына да третий подросток, шестнадцати лет. Когда сказан был набор и с семьи чубаловской рекрут потребовался, отцом-матерью решено было – и сам Абрам, тогда еще холостой, охотно на то соглашался – идти ему в солдаты за женатого брата, но во время приема нашли у него какой-то недостаток. Надо было женатому идти в службу. Сдали его, и году не прошло с той поры, как новобранцев в полки угнали, пали вести в Сосновку, что помер рядовой Иван Чубалов в какой-то больнице. Двоих ребятишек, что остались после него, одного за другим снесли на погост, а невестка-солдатка в свекровом дому жить не пожелала, ушла куда-то далеко, и про нее не стало ни слуху ни духу… Тут оженили Абрама. Женился он на круглой сироте, а брал он ее из-за Волги, из казенной деревеньки, что стоит в «Чищи» (Узкая безлесная полоса вдоль левого берега Волги.), неподалеку от лесов керженских и чернораменских. Одна-одинешенька Пелагея Филиппьевна осталась после родителей. Только что восемь годков ей свершилось, как оба они в коротком времени померли: отец, в весеннюю распутицу переезжая Волгу, в полынье утонул, а мать после того недель через восемь померла в одночасье… Оставалось восьмилетней Палаше после родителя-тысячника завидное для крестьянского быта именье: большой новый дом, и в нем полная чаша; кроме того, товару целковых тысячи на полторы, тысяча без малого в долгах, да тысячи две в наличности. Отец-от «теплым товаром» промышлял, при заведенье работников держал, а сам по базарам да у Макарья сапогами да валенками торговал. И по закону и по заведенному обычаю мир-народ должен был принять сироту на свое попеченье и приставить к наследству надежного опекуна. В той волости исстари велся обычай опекунов к сиротам назначать из посторонних, потому что сродники чересчур уж смело правят именьем малолетних, свои, дескать, люди, после сочтемся. Но тут подвернулся двоюродный дядя сиротки, что жил у ее отца в работниках; он укланял и упоил мир, чтобы ему сдали опеку: я-де все дела покойника знаю и товар сбуду и долги соберу, все облажу как следует. Сделавшись опекуном, взял он племянницу к себе в дом, а ее дом и что было в доме продал, товар тоже распродал и долги собрал, всего целковых тысяч шесть было им выручено. Торговать опекун на эти деньги стал и всем говорил, что желает умножить именье сродницы до ее совершенных годов. А торговал он так, что когда Палаша заневестилась, оставалось у нее именья: голик рощи да кусок земли, гребень да веник, да три алтына денег. Однако, опричь опекуна, про то никто не знал, все считали сиротку богатой невестой. Стали к ней свах засылать, но опекун их от дома отваживал. Тут судьба свела Палашу с Абрамом… Честью опекун не выдал ее; они сыграли свадьбу уходом. Стала молодая требовать родительского именья, а опекун будто не его дело… Жалобу принесла – пошли суд да дело. Много раз сходился мир по этому делу, сначала решили учесть опекуна, а сиротское именье отдать наследнице сполна, но каждый раз сходка кончалась тем, что ответчика опивали. Тяжба шире да дальше, дело дошло до окружного, до палаты, но как у опекуна ничего не оказалось, то праведные решили: на нет и суда нет. Не досталось Пелагее Филиппьевне ни гроша, да и дядя остался без барыша – что у него было, все по воде сплыло. Суды да палаты недешево стоят, – семья опекуна пошла по миру, а сам по кабакам. Скоро после женитьбы Абрама помер Сила Петрович, а следом за ним отнесли на погост и Федосью Мироновну. Остался Абрам в доме полным хозяином. Сначала все у него шло, как было отцом заведено, и года полтора жил он в полном достатке, а потом и пошел по бедам ходить. Скотина зачумела и вся до последнего бычка повалилась, потом были сряду два хлебных недорода, потом лихие люди клеть подломали и все добро повытаскали, потом овин сгорел, потом Абрам больше года без вины в остроге по ошибке, а скорей по злому произволу прокурора, высидел. Врозь разлезлось и совсем хизнуло хозяйство, самый справный по деревне дом упал, а у Пелагеи Филиппьевны что ни год, то ребенок. Скоро до того дошел Абрам, что и пахать перестал. Сдав землю миру, на одной канатной пряже остался. А прядильный промысел не спор, за ним двумя руками десять ртов не накормишь. И стала чубаловская семья с корочки на корочку перебиваться, с крохи на кроху перекалачиваться. Выслушав про беды и несчастия брата, Герасим долго молчал, сидя неподвижно на лавке. То представлялась ему горько плачущая, обиженная, кругом до ниточки обобранная сиротка, что вступила к свекру в дом тысячницей, а на поверку вышла бесприданницей; то виделся ему убитый напастями брат… Вот он из сил выбивается, стараясь удержать в заведенном порядке родительское домоводство, но беды за бедами на него падают, и он в изнеможенье от непосильной борьбы опускается все ниже и ниже. Вот он в арестантском халате на тюремных нарах, с болью в сердце, с отчаянием в душе, а рядом с ним буйный разгул товарищей по заключенью, дикий хохот, громкие песни, бесстыдная похвальба преступностью, ругательства, драки… А в деревне у Пелагеи Филиппьевны недостатки, бедность, нищета и – голодные дети. Так одно за другим представлялось Герасиму, и недавний странник, с гордостью про себя говоривший «града настоящего не имею, но грядущего взыскую», вполне почувствовал себя семьянином, сознавая, что он с братом одно, одного отца и матери рожденья, и что должно им «друг друга тяготы носити». Тут же положил он крепкий завет в обновленном своем сердце: жить с братом и с его семьей за едино, что есть – вместе, чего нет – пополам. Но ни брату, ни невестке пока того не поведал. «Не хвальна, – думал он, – похвала до дела».     ***   Высоко еще солнышко в небе стояло, когда с грузным возом воротился Семен Ермолаич. Одно за другим вместе с Абрамом в избу вносил он… Пелагея Филиппьевна только руками всплескивала. Вносили и раскладывали по лавкам и одежду, и обувь, и посуду, и припасы: мешки с мукой, крупой, солодом, пшеном, картофелем, свеклой, морковью, мясо, соленую рыбу, капусту, квасу бочонок, молока три кунгана, яиц два лукошка. Опричь того, привез Семен Ермолаич на уху свежей рыбы и даже самовар с полным чайным прибором. Глазам не верили Абрам с Пелагеей, а дети так и прыгали от радости. – Разводи огонь, невестушка, вари ушицу к ужину, давненько не едал я рыбы из родной Оки, – говорил Герасим. – Да обнови самовар-от свой, сахарцу наколи, чайку завари да попотчуй нас. В сумерки старые бабы, девки, молодки, малы ребяты, все, опричь мужиков да парней, что попойку вели на лужайке, густой толпой собрались у колодца. Прибежали даже туда из трех окольных деревень, что стоят с Сосновкой с поля на поле. И никто не мог вдоволь надивиться на чудеса небывалые. В убогой избе Абрамовой не лучина дымит, а свечи горят, и промеж тех свечей самовар на столе ровно жар горит, и вокруг стола большие сидят и малые, из хороших одинаких у всех чашек чай распивают с мягким папушником. А в печке на шестке на железном тагане новая медная кастрюля стоит. «Уху, видно, хлебать собираются, – толкуют меж собой бабы на улице.Пелагея-то на стряпном поставце рыбу чистила, да все-то стерлядей… Вот те и Палашка – рвана рубашка!» После ужина пошел Герасим в заднюю избу, там постель ему невестка постлала. Заперся он изнутри, зажег перед иконой свечу и стал на молитву. Молился недолго. Но чудное дело: бывало, ночи напролет на молитве он стаивал, до одуренья земных поклонов сот по двенадцати отвешивал, все, бывало, двадцать кафизм псалтыря зараз прочитывал, железные вериги, ради умерщвления плоти, одно время носил, не едал по неделям; но никогда еще молитва так благотворно на его душу не действовала, как теперь после свиданья с братом и голодной семьей его. Такую отраду, такое высокое духовное наслаждение почувствовал он, каких до тех пор и представить себе не мог… То была действенная сила любви, матери всякого добра и блага. Еще впервые осияла она зачерствелое сердце отреченника от мира, осияла сердце, полное гордыней ума, нетерпимое ко всему живому, человеческому. «Бог есть любы», – благоговейно и много раз повторял в ту ночь Герасим Силыч.  ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ   Герасим в скором времени поставил брата на ноги. Избу поновил, два новых венца под нее подвел, проконопатил, покрыл новым тесом, переложил печи, ухитил двор, холостые строенья кои исправил, кои заново поставил, словом – все в такой привел вид, что чистый, просторный чубаловский дом опять стал лучшим по деревне и по всей окольности. Абрам принял родительское тягло, но тех полос, что удобрены были бычками покойника Силы Чубалова, мир возвратить не пожелал, а отрезал воротившемуся в общину тяглецу самые худые полосы из запольных, куда спокон веку ни одной телеги навоза не вывозили. Сколько ни жалобился на то Абрам, мужики и слушать его не хотели. «Что мир порядил, то бог рассудил», – говорили они, а между собой толковали: «Теперь у Чубаловых мошна-то туга, смогут и голый песок доброй пашней сделать, потому и поступиться им допрежними их полосами миру будет за великую обиду…» Чубаловы поспорили, поспорили, да так и бросили дело… Как с миром сладишь?.. Хоть мир и первый на свете разбойник, а суда на него не сыщешь… Двух работников нанял Герасим Чубалов, много скотины завел и, по родительскому примеру, опять стал бычков скупать. Пошло дело на лад по-прежнему. Себе Герасим поставил на усаде не келью, а большую пятистенную избу и поселился в ней с Семеном Ермолаичем да с Иванушкой. Думали – женится, однако не пожелал Герасим женой да детьми себе руки вязать. Иванушку взял в дети, обучил его грамоте, стал и к старым книгам его приохочивать. Хотелось Герасиму, чтоб из племянника вышел толковый, знающий старинщик, и был бы он ему в торговле за правую руку. Мальчик был острый, умен, речист, память на редкость. Сытен хлеба стали ему книги; еще семнадцати лет не минуло Иванушке, а он уж был таким сильным начетчиком, что, ежели кто не гораздо боек в писании – лучше с ним и не связывайся, в пух и прах такого загоняет малец. Герасим, только что устроил дом, тотчас и принялся за свою торговлю. Не одни книги теперь у него были, много стало икон, крестов, лестовок, кацей и других старинных вещей. Попадутся под руку и гражданской печати подержанные книги, он и их покупал, попадутся старинные жемчужные кики и кокошники, серебряная посуда, старое оружие, седла, древняя конская сбруя, все покупал, и все у него в свое время сходило с рук. Разъезжая по ярмаркам и для поисков за старинкой, он всегда брал с собой Иванушку, чтобы смолоду он на людей насмотрелся, вызнал их свычаи и обычаи и копил бы разум. Дома сидеть – ничего не высидишь, а чужбина всему научит. Не нарадовался Герасим на братанича (Братанич, братыч – племянник, сын старшего брата; сестренич, сестрич – племянник по сестре.), любил его пуще, чем отец с матерью; не мог налюбоваться на своего выучка (Выучек – кончивший учение ученик относительно своего учителя.). Сколько денег привез с собою Герасим, доподлинно никто того не знал. Не было у него об этом речей ни с братом, ни с невесткой, а когда вырос Иванушка, и тому ни слова не молвил. При возврате Герасима на родину у всех было на виду, что три полных воза с товарами было при нем. Уложены были те товары точно в такие коробья, в каких офени развозят красный товар. Думали, что тут ситцы, холстинки, платки, сарпинки, иголки, булавки, гребни, наперстки, ножницы, тесемки и всякий другой красносельский и сидоровский товары (Медные, бронзовые и оловянные безделушки с самоцветными камнями, то есть с цветными стеклышками, – серьги, перстни, кольца, цепочки, брошки, булавки и т. п. Их делают в селах Сидоровском и Красном, Костромской губернии. Чрезвычайно дешевы (брошка 7 коп., булавка с камнем-самоцветом 3 кол.). Расходится этот товар во множестве по деревням, идет даже за границу (в Галицию).). Бабы тотчас стали смекать, сколько тут какого товару должно быть положено и чего он стоит – считали, считали, счет потеряли, так и бросили. Но все в один голос решили, что Герасим Чубалов темный богач, и стали судить и рядить, гадать и догадываться, где б это он был-побывал, в каких сторонах, в каких городах и каким способом столь много добра накопил. Вдруг откуда ни возьмись в бабьем кругу тетка Арина и понесла околесную. Уши развесив, бабы ее слушают, набираются от закусочницы сказов и пересудов, и пошла про Герасима худая молва, да не одна: и в разбои-то он хаживал, и фальшивые-то деньги работывал, и, живучи у купца в приказчиках, обокрал его, и, будучи у купчихи в любовниках, все добро у нее забрал… Столько было болтовни, столько было про Герасима сплетен, смутков ( Смуток – наговор, навет.) и клеветы, что послушать только, так уши завянут. Когда же узнали, что он привез не холстинки, не сарпинки, а одни только старые книги, тогда вера в несметность его богатства разом исчезла, и с тем вместе и молва про его похождения замолкла. По времени приходили к Герасиму старики изо всей окольности, из ближних и дальних селений. Кланялись ему, величали, звали на праздное после смерти Нефедыча место наставника. «Ты у нас книжный, ты у нас поученый, в писании силу разумеешь, жизни степенной – ступай за попа». Но, как ни улещали старики Герасима, как слезно они его ни упрашивали, он наотрез отказался. Горьким для души, тяжелым для совести опытом дошел он до убеждения, что право веры не осталось на земле, что во всех толках, и в поповщине, и в беспоповщине, и в спасовщине, вера столько же пестра, как и Никонова. "Нет больше на земле освящения, нет больше и спасения, – думал он, – в нынешние последние времена одно осталось ради спасения души от вечной гибели – стань с умиленьем перед спасовым образом да молись ему со слезами: «Несть правых путей на земле – сам ты, Спасе, спаси мя, ими же веси путями». Укрепясь в таких мыслях, Герасим стал крайним «нетовцем» («Нетовщина» отвергает и таинство, и освящение, и общую молитву… По ее убеждениям теперь нет ничего. Оттого и получила еще в прошлом столетии название нетовщины.) и считал делом постыдным, противным и богу и совести делаться слепым пастырем стада слепых.     ***   Годы шли один за другим, Иванушке двадцать минуло. В семье семеро ревизских душ – рекрут скоро потребуется, а по времени еще не один, первая ставка Иванушке. Задолго еще до срока Герасим положил не довести своего любимца до солдатской лямки, выправить за него рекрутскую квитанцию, либо охотника приискать, чтоб шел за него на службу. Сказал о том брату с невесткой, те не знают, как и благодарить Герасима за новую милость… А потом, мало погодя, задрожал подбородок у Пелагеи Филиппьевны, затряслись у ней губы и градом полились слезы из глаз, вскочив с места, она хотела поспешно уйти из избы, но деверь остановил ее на пороге. – О чем припечалилась, невестушка? – спросил он у нее. Долго не хотела сказать про свое горе Пелагея, наконец после долгих, неотступных уговоров деверя робко и тихо промолвила: – Стало, Гаврилушке надо будет в солдаты идти, голубчику моему ненаглядному, пареньку моему бессчастному, бесталанному? Задумался Герасим. Материно горе, слезы ее и рыдания нашли отклик в любящем сердце. Бодро поднял он склонившуюся голову и с веселой улыбкой сказал Пелагее: – Не рони напрасно слез, Филиппьевна, придет пора да пособит господь, и Гаврилушку выслободим. Не плачь, родная, не надрывай себя попусту. Тут Абрам повесил голову и руки опустил. Третий сын Харламушка был любимцем его. Парень вырос толковый, смышленый, смиренный, как красная девушка, а на работу огонь. И по крестьянскому и по прядильному промыслу такой вышел из него работник, что не скоро другого такого найдешь. Голландскую ли бечеву, отбойную ли нитку (Голландская бечева, в толщину вязальной иглы, идет на сшивку парусов; отбойная нитка употребляется плотниками и столярами для отбоя прямой черты мелом.) так чисто выпрядывал он, что на обширной прядильне Марка Данилыча не выискивалось ни одного работника, чтобы потягаться с Харламушкой. Оттого больше и любил его отец, больше всех на него надеялся и больше всех боялся за него. Но ни слова не сказал Абрам, виду брату не подал. – О Харламушке задумался? – улыбаясь, спросил его Герасим. – Как же мне об нем не задуматься? – грустно ответил Абрам. – Теперь хоть по крестьянству его взять – пахать ли, боронить ли – первый мастак, сеять даже уж выучился. Опять же насчет лошадей… О прядильном деле и поминать нечего, кого хошь спроси, всяк тебе скажет, что супротив Харлама нет другого работника, нет, да никогда и не бывало. У Марка Данилыча вся его нитка на отбор идет, и продает он ее, слышь, дороже против всякой другой. – До его череды время еще довольно, – молвил Герасим. – Бог даст и для Харламушки что-нибудь придумаем… Смотри ж у меня, братан, головы не вешай, домашних не печаль. Потом, немного помолчав, сказал Герасим брату и невестке: – Значит, по времени на царскую службу надо будет идти либо Максиму, либо Саввушке. – Надо же кому-нибудь, семья большая, – едва слышно промолвил Абрам. – Который палец ни укуси, все едина боль, – со скорбным вздохом сказала Пелагея. Ни слова не молвил на то Герасим и молча пошел к себе на усад. На другой день стал он хлопотать, чтобы все братнино семейство освободить от рекрутства. Для этого стоило им из казенной волости выписаться и выйти в купцы. Когда еще была в ходу по большим и малым городам третья гильдия, куда, внося небольшой годовой взнос, можно было записываться с сыновьями, внуками, братьями и племянниками и тем избавляться всем до единого от рекрутства, повсеместно, особенно по маленьким городкам, много было купцов, сроду ничем не торговавших. Такие города бывали, что из семисот горожан ста по три купцов бывало, а лавок всего три, четыре. По двадцати да по двадцати пяти человек к одному капиталу, бывало, приписывалось, и никто из них не боялся солдатства. Часто у таких купцов денег сроду и не важивалось, и перед взносом гильдейских пошлин они на гильдию Христа ради сбирали. Герасим, хоть для того же, чтоб избавить всю братнину семью от рекрутчины, выходил в купцы, но сбирать денег ему не довелось, своих было достаточно. Выход в купечество значительно умалил его капитал и сократил ежели не торговлю, так поиски за стариной, но он не задумался над этим. Записаться в купцы! Скоро сказать, да не скоро сделать. И времени ушло много на хлопоты, и дело обошлось не дешево. Без малого полгода чуть не каждую неделю, а в иную и по два раза надо было поить мир-народ сначала деревни Сосновки, а потом чуть не целой волости. Пришлось задаривать писаря и волостного голову с заседателями и добросовестными; рассыльных, сторожей и тех нельзя было обойти, чтоб по их милости дела чем-нибудь не испортить. Из волостного правления дело об увольнении Чубаловых из общества государственных крестьян пошло к окружному. Там пришлось мошну еще пошире распустить, а когда поступило дело в палату, так и больно ее растрясти. В большую копейку стали Герасиму хлопоты, но он не тужил, об одном только думал – избавить бы племянников от солдатской лямки, не дать бы им покинуть родительского дома и привычных работ, а после что будет – то бог даст. Ни на минуту не выходила из помышлений Герасима судьба племянников, особливо Иванушки, и беспокойные, начетистые хлопоты его не тяготили. Как-то здоровей он стал, и духом бодрей, весел был всегда и доволен всем. Перемежатся, бывало, хлопоты на неделю либо на две, ему уж и скучно, и дома ему не сидится, тотчас сберется и поедет кого надо поторапливать. Зато, когда все заботы и суеты кончились и Герасим воротился в отчий дом с купеческим свидетельством по третьей гильдии и родная семья встретила его как избавителя, такую он отраду почувствовал, такое душевное наслажденье, каких во всю жизнь еще не чувствовал. Сели обедать: купец, купецкий брат, купецкие племянники. После обеда молвил брату Герасим: – А ведь давеча как я посчитал, во что обошлось все дело, выходит мы ровнехонько на тысячу целковых в барышах остались. – Как это в барышах? – изумился Абрам. – А как же? Считай, – сказал Герасим. – Иванушка, подай счеты, голубчик, вон они на полочке. Гляди, братан, – снова обратился к Абраму и стал на счетах выкладывать. – Вина миру пропоено на двести на десять целковых… Здешнему старосте две синеньких – десять рублев… писарю сотня… голове пятьдесят… в правлении тридцать… окружному пятьсот… помощнику окружного да приказным пятьдесят… управляющему тысяча… палатским приказным триста… да по мелочам, на угощенья да на извозчиков приказным, секретаря в баню возил, соборному попу на ряску купил – отец секретарю-то, – секретарше шаль, всего двести пятьдесят; итого, значит, две с половиной тысячи. В думе за приписку да по рукам двести рублей разошлось, да на пошлины, да на гербову бумагу, как раз три тысячи. А квитанцию ли купить, охотника ли нанять, дешевле восьмисот целковых и думать нечего. Значит, за пятерых-то надо бы было четыре тысячи заплатить. Как же тут не барыш в тысячу целковых? Сам считай. И засмеялся добрым смехом новый купец. Только что избыл Герасим одни хлопоты, другие подоспели. И сам он и братняя семья сосновским мужикам стали отрезанным ломтем. Раз они уж воспользовались на диво удобренной отцом Чубаловым землею, теперь разгорелись у них зубы и на запольные полосы, что отрезаны были Абраму по возвращенье Герасима и в десять лет из худородных стали самыми лучшими изо всей сосновской окружной межи. Чужим здоровьем болея, мир-народ говорил: "Они-ста теперь стали купцы, для чего же на нашей на мирской земле сидят и тем крестьянскому обчеству чинят поруху? Коли ты купец, живи в городу. Не след твоей чести середь серых мужиков болтаться! У нас в деревне обчество, значит, здесь тебе нечего делать – в город ступай, там себе хоромы ставь, а твой дом на нашей мирской земле ставлен, значит, его следует в обчество отдать". После столь мудрых и справедливых рассуждений пришел от лица мир-народа к Чубаловым староста и объявил мирское решение: перебирались бы они все на житье в город, а дом и надельные полосы отдали бы в мир. Сколько ни спорили Чубаловы, мир-народ на своем стоял: «Ступай вон из деревни», да и только. Посулили Чубаловы мужикам вина и всякого другого угощенья за приговор, чтобы за ними оставалось все по-прежнему. Вино мир-народ выпил, угощенье съел, а от своего не отстал. Опять староста во двор, опять усадьбу и землю требует именем мира. За старостой стой весь мир-народ к чубаловскому двору привалил. Пытался было Герасим с Абрамом убедить мужиков, что не дело они требуют, не по правде поступают – толку не вышло. Говорили Чубаловы с тем, с другим мужиком порознь, говорили и с двумя, с тремя зараз, и все соглашались, что хотят из деревни их согнать не по-божески, что это будет и перед богом грех и перед добрыми людьми зазорно, но только что мир-народ в кучу сберется, иные речи от тех же самых мужиков зачнутся: «Вон из деревни! и дело с концом…» Такова правда в пресловутой русской общине, такова справедливость у этого мир-народа, что исстари крепкими стопами на ведерках водки стоит… Сам народ говорит: «Мужик умен, да мир дурак». Никто так не тяготится общинным владением земли и судом мир-народа, как сам же народ. Сколько ни убеждали Чубаловы, мир-народ их слушать не хотел. Мужицкий мир, что твоя рогатина: как упрется, так и стоит – не возьмет его ни отвар, ни присыпка. Суд да дело пошли, опять хлопоты в немалую копейку стали Герасиму. Усадьбу отхлопотали, палата без году на сто лет укрепила ее за Чубаловыми за сходную плату, но земельного надела, как ни старались отхлопотать, не смогли. Второй раз сильно удобренные трудом и коштом Чубаловых полосы мир-народу достались. А покинуть соху с бороной Чубаловым неохота была: дело привычное, к тому ж хлеб всему голова, а пахота всякому промыслу царь. На их счастье о ту пору один молодой барин по соседству наследство после отца получил и вздумал доставшимся именьем разом распорядиться по-своему. Попросту сказать, спустить с рук именье, чтобы поменьше было хлопот. Пустошь у него была десятин в пятьдесят возле Сосновки, межа к самым овинам подошла; барин и вздумал сбыть ее. Герасиму же было то на руку, купил он пустошь, к немалой досаде завидущего мир-народа. – Земелька-то нам за полцены досталась, – сказал брату Герасим, воротясь из города с купчей крепостью. – Как за полцены? – Да как же? Ведь по сороку рублей десятина-то пошла, – сказал Герасим, – выходит, всего две тысячи. Одну тысячу из залежных барину-то я выдал, а другу из барышей. – Из каких барышей? – спросил Абрам. – Забыл уж! – засмеялся Герасим. – Эка память-то у тебя коротка стала, братан! Летось, как о купчестве-то хлопотали, ведь тысяча в барышах-то осталась, ну вот она теперь и пригодилась. Оно правда – купчая наша, ну и расходы тоже были, без того уж нельзя… Да что об этом толковать – теперь у нас своя земелька, миру кланяться не пошто, горлодеров да коштанов (Коштан – мироед, живущий на мирской счет, ходок, ходатай по мирским делам, горлан и коновод на мирских сходках, плут, обманщик, пролаз, тяжебник.) ни вином, ни чем иным уважать не станем, круговая порука до нас не касается, и во всем нашем добре мы сами себе хозяева; никакое мирское начальство с нас теперь шиша не возьмет. И землицы, слава богу, досталось достаточно, по семи десятин на душу выходит. Где, в каком селе, в какой деревне такой надел найдешь?.. – Ох! Денег-то у тебя что на нас изошло! – с глубоким вздохом молвила Пелагея, глядя умиленным взором на деверя. – Не деньги нас наживали, а мы их нажили, – добродушно улыбаясь, молвил Герасим. – Чего их жалеть, коль на пользу пошли… Глядя на расходы Герасима, все, даже его семейные, думали, что у него деньгам ни счета, ни края нет, и никогда не будет им заговенья. На деле, однако, выходило не так. Возвращаясь на родину, правда, он привез очень большие для крестьянского обихода деньги, но после устройства дома, приписки в купцы и покупки земли залежных у него осталось всего только две тысячи. Торговлей добывал он достаточно, но по роду ее необходимо было ему всегда иметь при себе немалые деньги. Вдруг падет слух, что в таком-то месте, у такого-то человека можно купить такие-то старинные вещи, надо тотчас же ехать, чтоб другой старинщик не перебил, а иной раз ехать надо очень и очень далеко. На всё расходы, а редкостные вещи всегда покупаются на наличные. Тут ни сроков нет, ни векселей, ни переводов, ни рассрочек: деньги в руки – и дело с концом.  ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ   Вскоре после покупки земли, когда мошна у Герасима Силыча поистощилась, узнал он, что где-то на Низу можно хорошие книги за сходную цену купить. Сказывали, что книги те были когда-то в одном из старообрядских монастырей, собираемы были там долгое время, причем денег не жалели, лишь бы только купить. Временем не медля, делом не волоча, Герасим тотчас же сплыл на Низ, недели две проискал, где находятся те книги, и нашел их, наконец, где-то неподалеку от Саратова. Книг было до трехсот, и все редкие, замечательные. Тут были все почти издания первых пяти патриархов, было немало переводных («Переводными книгами» старообрядцы зовут напечатанные преимущественно в прошлом столетии книги с книг Иосифа-патриарха буква в букву, титло в титло, строка в строку, перенос в перенос.), были даже такие редкости, как «Библия» Скорины, веницейские издания Божидаровича, виленские Мамоничей и острожские'' («Библия Русска выложена доктором Франциском Скориною из славного града Полоцька. Богу почти и людям посполитым к доброму наученью. Прага Чешска. 1517-1519». Издание чрезвычайно редкое. Венецианские издания типографии Божидара Вуковича, а после него сына его Викентия Божидаровича печатались с тридцатых по семидесятые годы XVI столетия. В типографии, бывшей в Остроге, книги печатались в семидесятых годах XVI столетия; последняя известная нам книга этой типографии («Часослов») относится к 1612 году. Типография Мамоничей была в Вильне и печатала книги с семидесятых годов XVI столетия до начала XVII.). Кроме старопечатных книг, в отысканном Чубаловым собранье было больше двух десятков древних рукописей, в том числе шесть харатейных, очень редких, хотя и неполных. Продавец дорожил книгами, но, не зная ни толку в них, ни цены, не очень дорожился, все уступал за три тысячи целковых, но с обычным, конечно, условием: деньги на стол. Внимательно рассмотрел Герасим книги, увидал, что уступают их за бесценок, и ухватился за выгодную покупку. Но вот беда, денег при нем всего только две тысячи, дома ни копейки, а продавец и не спускает цены и в розницу не продает. Чубалов туда-сюда за деньгами, ничего не может поделать. А упустить такого редкого случая неохота: знает Герасим, что такие собранья и такая сходная покупка, может быть, в двадцать, в тридцать лет один раз выпадут на долю счастливому старинщику и что, ежли эти книги продать любителям старины да в казенные библиотеки – втрое, вчетверо выручишь. а пожалуй, и больше того… Но тысячи целковых нет как нет. В тоскливом раздумье, в безнадежном унынье, ничего не видя, ничего круг себя не слыша, проходил Герасим Силыч по шумной саратовской пристани и в первый раз возроптал на себя, зачем он почти весь свой капитал потратил. Но, взглянув на шедшего рядышком Иванушку и вспомнив скорбный взгляд Абрама, каким встретил он его при возвращенье на родину, вспомнив слезы на глазах невесткиных и голодавших ребятишек, тотчас прогнал от себя возникшую мысль, как нечестивую, как греховную… в самую эту минуту лицом к лицу столкнулся с Марком Данилычем. В то время у Смолокурова баржи сухим судаком да лещом грузились, и он погрузкой распоряжался. – Ба, земляк! – ласково, даже радостно вскликнул Марко Данилыч.Здорово, Герасим Силыч. Как поживаешь? Какими судьбами в Саратов попал? – Дельцо неподалеку отсело выпало, – отвечал Чубалов. Он тоже обрадовался нежданной встрече со Смолокуровым. – Аль на золоту удочку хочешь редкостных вещиц, половить? – спросил Марко Данилыч. – Есть около того, – молвил Чубалов. – Клюет? – спросил Смолокуров. – То-то и есть, что клевать-то клюет, да на удочку нейдет. Ничего, пожалуй, и не выудишь, – усмехаясь, сказал Герасим. – Как так? – Удочка-то маловата, Марко Данилыч. Вот что, – молвил Чубалов. А сам думает: «Вот бог-от на мое счастье нанес его. Надобно вкруг его покружить хорошенько… На деньги кремень, а кто знает, может быть и расщедрится». – Что лову? – с любопытством спросил Марко Данилыч. Смолокуров тоже любил собирать старину и знал в ней толк, но собирал не много, разве уж очень редкие вещи. – Книги все, – отвечал Герасим. – Редкостные и довольно их. Такие, я вам скажу, Марко Данилыч, книги, что просто на удивленье. Сколько годов с ними вожусь, а иные сам в первый раз вижу. Вещь дорогая! На ловца, значит, зверь бежит, – молвил Марко Данилыч. – А какие книги-то… Божественные одни, аль есть и мирские? – Книги старинные, Марко Данилыч, а в старину, сами вы не хуже меня знаете, мирских книг не печатали, и в заводях их тогда не бывало, – отвечал Чубалов. – «Уложение» царя Алексея Михайловича да «Учение и хитрость ратного строя» («Уложение», Москва, 1649. «Учение и хитрость ратного строя», Москва, 1647; обе в лист.), вот и все мирские-то, ежели не считать учебных азбук, то есть букварей, грамматик да «Лексикона» Памвы Берынды '' («Лексикон славяноросский и имен тлъкование». Киев, 1627. Второе издание в Кутеине, 1653. Оба в четвертку. Лексикон Берынды перепечатан Сахаровым во втором томе «Сказаний русского народа».). Памва-то Берында киевской печати в том собранье, что торгую, есть; есть и Грамматики Лаврентия Зизания и Мелетия Смотрицкого (Л. Зизания, «Граматика словенска съвершеннаго искусства осми частей слова», Вильно, 1396, в восьмушку… Мелетия Смотрицкого «Граматика словенская», 1619. Второе издание в Москве, 1648, с переменами и дополнениями. Обе в четвертку.). – Других нет? – Нет, других нет, – ответил Чубалов. – Купишь – покажи, может что отберу, ежели понравится. Наперед только сказываю: безумной цены не запрашивай. Не дам, – сказал Марко Данилыч. – Зачем запрашивать безумные цены? – отозвался Чубалов. – Да еще с земляка, с соседа да еще с благодетеля? – Земляк-от я тебе точно земляк и сосед тоже, – возразил Смолокуров, а какой же я тебе благодетель? Что в твою пользу я сделал?.. – Как знать, что впереди будет? – хитрое словечко закинул Чубалов. Марко Данилыч догадлив был. Разом смекнул, куда гнет свои речи старинщик. «Ишь как подъезжает, – подумал он, – то удочки ему маловаты, то в благодетели я попал к нему». – А не будет ли у тебя, Герасим Силыч, «Минеи месячной», Иосифовской? (Миней в церковном круге три: «Минея общая», где, как сказано в первом ее московском издании 1599 года, помещены: «службы общии, певаемы на праздники на господьския и на праздники богородичны и коемуждо святому, во вселетное годище». «Минея служебная, или месячная», 12 книг. По предисловию к первому ее московскому изданию 1607 года, «в ней написани неизреченного божия смотрения тайны и похвалы и того пренепорочные матери и божественным бесплотным невещественным силам и всем святым: праотцем и отцем, пророкам и апостолам, святителям и мучеником и пр.», «Минея четьи» (то есть для чтения) жития святых. Иосифовская «Месячная минея» печатана в Москве в 1645-1646 годах.) – спросил он. – Есть, только неполная, три месяца в недостаче, – отвечал Чубалов. – Да мне полной-то и не надо, – молвил Марко Данилыч. – У меня тоже без трех месяцов. Не пополнишь ли из своих? – Отчего ж не пополнить, ежель подойдут месяца, – ответил Чубалов. – У вас какие в недостаче? – Ну, брат, этого я на память тебе сказать не могу, – молвил Марко Данилыч. – Одно знаю, апреля не хватает. – Апрель у меня есть, – сказал Чубалов. – Вот и хорошо, вот и прекрасно, ты мне и пополнишь, – молвил на то Смолокуров. – А то на мои именины на Марка Евангелиста, двадцать пятое число апреля месяца, ежели когда у меня на дому служба справляется, правят ее по «Общей минеи» – апостолам службу, а самому-то ангелу моему, Марку Евангелисту служить и не по чем. – Можно будет подобрать, можно, – сказал Чубалов. – На этот счет будьте благонадежны. – Ладно. Ежель на этот раз удружишь, так я коли-нибудь пригожусь,молвил Марко Данилыч. Герасим тут же денег у него хотел попросить, но подумал: «Лучше еще маленько позаманить его». – Есть у меня икона хороша Марка-то Евангелиста, – сказал он.Редкостная. За рублевскую (Инок Андрей Рублев – знаменитый московский иконописец первых годов XV века. Старинные иконы, подходящие к его пошибу (стилю), зовутся рублевскими.) выдавать не стану, а больно хороша. Московских старых писем (Старинные иконы московские разделяются на иконы старых писем, до XVII века, вторых писем, первой половины XVII века, и фряжское – конца XVII века. В иконах старых писем преобладает зеленый цвет, на них тени резкие, свет (поле, фон) всегда красочный, а не золотой.). Годов сот четырех разве что без маленького. – Ой ли? – с сомненьем покачав головой, молвил Марко Данилыч. – Неужто на самом деле столь древняя? – Толк-от в иконах маленько знаем, – ответил Чубалов. – Приметались тоже к старине-то, понимать можем… – Да не подстаринная ли (Иконники, а также иные и из старинщиков нередко подделывают под старинные иконы, и эти подделки называются «подстаринными». Чтобы более походило на старину, пишут иконы темными красками, с темными лицами и на темном поле. Особенно занимаются этим в Холуе (Владимирской губернии, Вязниковского уезда). Подделка производится так искусно, что только опытный глаз может ее заметить; подделывают даже трещины, места, отставшие от грунта, скоробленные доски и другие признаки старинной работы.)? – лукаво усмехнувшись и прищурив левый глаз, спросил Смолокуров. Это взорвало Чубалова. Всегда бывало ему обидно, ежели кто усомнится в знании его насчет древностей, но ежели на подлог намекнут, а он водится-таки у старинщиков, то честный Герасим тотчас, бывало, из себя выйдет. Забыл, что денег хочет просить у Марка Данилыча, и кинул на его грубость резкое слово: – Мошенник, что ли, я какой? Ты бы еще сказал, что деньги подделываю… Кажись бы, я не заслужил таких попреков. Меня, слава богу, люди знают, и никто ни в каком облыжном деле не примечал… А ты что сказал? А?.. – Ну, уж и заершился, – мягким, заискивающим голосом стал говорить Марко Данилыч. – В шутку слова молвить нельзя – тотчас и закипятится. Марка-то Евангелиста не хотелось ему упустить. Оттого и стал он теперь подъезжать к Чубалову. Не будь того, иным бы голосом заговорил. – Какая же тут шутка? Помилуйте, Марко Данилыч. Не шутка это, сударь, а кровная обида. Вот что-с, – маленько помягче промолвил Чубалов. – А ты, земляк, за шутку не скорби, в обиду не вдавайся, а ежели уж оченно оскорбился, так прости Христа ради. Вот тебе как перед богом говорю: слово молвлено за всяко просто, – заговорил Смолокуров, опасавшийся упустить хорошего Марка Евангелиста. – Так больно хороша икона-то? – спросил он заискивающим голосом у Герасима Силыча. – Икона хорошая, – сухо ответил тот. У меня тоже не из худых ангела моего икона есть. Только много помоложе будет. – Баронских писем (Баронские или «третьи строгановские» иконы писались в конце XVII столетия и в XVIII. Иконопись в них переходит во фряжское письмо и даже отчасти в живопись; краски светлые, пробелы в ризах и других изображаемых одеяниях золотые.). – Что ж, и баронское письмо хорошо, к фряжскому (Фряжское письмо, то есть западное, европейское, живописное. Фрягами или фрязинами называли у нас итальянцев. Фряжское письмо, составляющее переход от старинной иконописи к живописи, распространилось в Московском государстве в конце XVII века.) подходит, – промолвил Чубалов. – Твоя-то много будет постарше. Вот что мне дорого, – сказал Смолокуров. – Ты мне ее покажи. Беспременно выменяю (Никогда не говорится купить икону, крест или другое священное изображение, а выменять. В иных местах набожные люди и о церковных свечах, деревянном масле и т. п. ни за что не скажут: купил, но «выменял».). – Да моя ста на полтора годов будет постарше, – сквозь зубы промолвил Чубалов. – С орлом? – Неужто со львом? (Символическое изображение при Марке – лев, при Иоанне – орел. Но у старообрядцев наоборот, потому что при первых пяти патриархах так изображались евангелисты. Так велось в XVI и в первой половине XVII столетия, но древнейшие изображения таковы же, как и теперь употребляемые церковью. Так, например, в самом древнейшем русском рукописном Евангелии 1056 года, Остромировом, Марк Евангелист изображен со львом. В том же Евангелии на изображении Иоанна Богослова, находящемся в узорчатой кайме, дух святой в виде орла подает ему Евангелие, а над каймой нарисован идущий лев, но без венчика, то есть без очертания сияния вокруг головы (символ святости).)– усмехнулся Чубалов. – Сказывают тебе, что икона старых московских писем. Как же ей со львом-то быть?.. – Ну да, ну, конечно, – спохватился Марко Данилыч. – Так уж ты, пожалуйста, Герасим Силыч, не позабудь. Так скоро восвояси прибудем, ты ко мне ее и тащи. Выменяю непременно. А нет ли у тебя кстати старинненькой иконы преподобной Евдокии? – Преподобной Евдокии, во иночестве Ефросинии?.. Нет, такой нет у меня, – сказал Чубалов. – Какая тут Афросинья! Евдокию, говорю, преподобную Евдокию мне надо. Понимаешь!.. Знаешь, великим постом Авдотья-плющиха бывает, Авдотья – подмочи подол. Эту самую. – Первого марта? – спросил Чубалов. – Как есть! Верно. Ее самую, – подтвердил Марко Данилыч. – Так ведь она не преподобная, а преподобно-мученица, – с насмешливой улыбкой заметил Чубалов. – Три Евдокии в году-то бывают: одна преподобная седьмого июля, да две преподобно-мученицы, одна первого марта, а другая четвертого августа. – Господь с теми. Мне Плющиху давай. Дунюшка у меня на тот день именинница, на первое-то марта, – сказал Смолокуров. – Найдется, – молвил Чубалов. – Есть у меня преподобно-мученицы Евдокии чудо, а не икона. – Стара? – Старенька. Больше двухсот годов. При святейшем патриархе Филарете писана царским жалованным изографом Иосифом (В XVII столетии при Оружейной палате для государевых дел (работ) находились постоянные жалованные и кормовые иконописцы, изографы. Ими управлял оружейничий и дьяк. Жалованные состояли на службе, получали денежное жалованье и кормы и находились при палате постоянно; кормовые работали временно по мере надобности. Жалованные были искуснее кормовых. Изограф Иосиф жил при царе Михаиле Феодоровиче. Жалованные иконописцы раскрашивали также игрушки царевичам и царевнам.). Другой такой, пожалуй, всю Россию обшарь – не сыщешь. Самая редкостная. – А меры какой? – спросил Марко Данилыч. – Штилистовая (Штилистовая – шести вершков вышины.) благословенная,ответил ему Чубалов. – Такую и требуется, – с радостью сказал Марко Данилыч. – Оставь за мной, выменяю. И Марка Евангелиста и Евдокею выменяю. Так и запиши для памяти. Дунюшка у меня теперь в такие года входит, что, пожалуй, по скорости и благословенная икона потребуется. Спасом запасся, богородица есть хорошая, Владимирская – это, знаешь, для благословенья под венец, а ангела-то ее и не хватает. Есть, правда, у меня Евдокея, икона хорошая, да молода – поморского письма, на заказ писана (Поморского письма иконы приготовлялись в поморских беспоповщинских монастырях (Данилове и Лексе Олонецкой губернии). Иконы, что писались в Москве на Преображенском кладбище, похожи на поморские и часто за них были выдаваемы.). Хоть и по древнему преданию писана, однако же, все-таки новость. А ежели твоя, как ты говоришь, царских жалованных мастеров, чего же лучше? Под пару бы моей богородице, та тоже царских изографов дело, на затыле подпись: "Писал жалованный иконописец, Поспеев (Сидор Поспеев, жалованный иконописец, писал иконы для московского большого Успенского собора в 1644 году.). – Сидор Поспеев? – спросил Чубалов. – Верно, – подтвердил Смолокуров. – Хорошая должна быть икона, добрая. Поспеевских не много теперь видится, а все-таки годиков на двадцать она помоложе будет моей Евдокии,заметил Чубалов. – Разница не велика, – молвил Марко Данилыч. – Моя Евдокия вельми чудная икона, – немного помолчавши, сказал Чубалов. – Царицы Евдокии Лукьяновны комнатная (То есть из образной царицы.). – Полно ты! – сильно удивился, а еще больше обрадовался Марко Данилыч. – Знающие люди доподлинно так заверяют, – спокойно ответил Чубалов.Опять же у нас насчет самых редкостных вещей особые записи ведутся (Такие записи есть, или по крайней мере бывали, у некоторых старинщиков; впрочем, им далеко не всегда можно веру давать.). И та икона с записью. Была она после также комнатной иконой у царевны Евдокии Алексеевны, царя Алексея Михайловича меньшой дочери, а от нее господам Хитровым досталась, а от них в другие роды пошла, вот теперь и до наших рук доспела. – В окладах иконы те? – спросил Марко Данилыч. – Царицына в золотой ризе сканного дела (Сканное дело – скань, сканье (от старинного глагола скать – сучить, свивать, тростить). Скань – волоченное, вытянутое в тонкую проволочку золото или серебро, мелкая проволочная работа, филогран. Сканное дело – одно из красивейших металлических производств, зато и труднейшее. Сканные старинные вещи очень ценны. Из проволоки составляли разные узоры в сетку. Лучшие изделия были греческие или турские. В XVII столетии мастера сканного дела, наученные греками, появились и в Москве.) с лазуревыми яхонты; с жемчугами, работа тонкая, думать надо – греческая, а Марк Евангелист в басменном окладе (Басмённое дело от басма – тонкое, легковесное, листовое серебро, на котором тиснили разные узоры (травы). На иконах басмёнными делались только оклады, то есть каймы образа. По легкости и дешевизне басмённое дело было очень распространено. В Москве была особая слобода басмёнщиков – теперь Басманная.). У Марка Данилыча, еще не видя редких икон, глаза разгорелись. – За мной оставь, Герасим Силыч, пожалуйста за мной, – стал он просить Чубалова. – А ежели другому уступишь, и знать тебя не хочу, и на глаза тогда мне не кажись… Слышишь? – Слышу, Марко Данилыч, – сказал Чубалов. – Отчего ж не сделать для вас удовольствия?.. На то и выменены, чтоб предоставить их кому надобность случится или кто хорошую цену даст. – А ведь дорого, поди, возьмешь? Слупишь так, что после дома не скажешься, – с усмешкой молвил ему Смолокуров. – Дешево взять нельзя, – ответил Герасим. – Сами увидите, каковы иконы. Насчет божьего милосердия сами вы человек не слепой, увидите, чего стоят, а увидите, так меня не обидите. – Ну ладно, ладно… За деньгами не постою, ежель полюбятся,самодовольно улыбаясь, молвил Марко Данилыч. – Так ты уж кстати и «минею»-то мне подбери. Как ворочусь домой, в тот же день записочку пришлю тебе, каких месяцов у меня не хватает. – Насчет других двух месяцов, опричь апреля «минеи», теперь не могу сказать вам доподлинно, – молвил Чубалов. – Достанется ли она мне, не достанется ли, сам еще не знаю. Больно дорого просят за все-то книги, а рознить не хотят. Бери все до последнего листа. – Ну и бери все до последнего листа, – сказал Смолокуров. – Нешто хламу много? – Какой хлам! Хламу вовсе нет, книги редкостные и все как на подбор. Клад, одно слово клад, – говорил Чубалов. – Так что же не покупаешь? – молвил Марко Данилыч. – Бери дочиста; я твой покупатель. Как до дому доберемся, весь твой запас перегляжу и все, что полюбится, возьму на себя. Нет, Герасим Силыч, не упускай, послушайся меня, бери все сполна. – Не под силу мне будет, Марко Данилыч, – молвил на то Чубалов.Денег-то велику больно сумму за книги требуют, а об рассрочке и слышать не хотят, сейчас все деньги сполна на стол. Видно, надо будет отказаться от такого сокровища. – Полно скряжничать-то, – вскрикнул Смолокуров. – Развязывай гамзу-то (Гомон, гамза – бумажник, кошель, вообще хранилище денег. Гамза (но никогда гомон) употребляется и в смысле – деньги, капитал. Говорят также гамзить – копить деньги; гамзила – тот, кто деньги копит.), распоясывайся. Покупай, в накладе не останешься. – Гамзы-то не хватает, – горько улыбнувшись, ответил Чубалов. – Столько наличных при мне не найдется. – А много ли не хватает? – сдержанно спросил у него Марко Данилыч. – Целой тысячи, – молвил Чубалов. – Просил, Христа ради молил, подождал бы до Макарья, вексель давал, поруку представлял, не хотят да и только… – Утресь зайди ко мне пораньше, – слегка нахмурясь, после недолгого молчанья сказал Смолокуров. – Авось обдадим как-нибудь твое дело. И сказал, где сыскать его квартиру. – Заходи же смотри, – молвил Марко Данилыч на прощанье. – А скоро ли домой? – Да ежели бы удалось купить, так я бы дня через два отправился. Делать мне больше здесь нечего, – сказал Чубалов. – И распрекрасное дело, – молвил Марко Данилыч. – И у меня послезавтра кончится погрузка. Вот и поедем вместе на моей барже. И товар-от твой по воде будет везти гораздо способнее. Книги не перетрутся. А мы бы дорогой-то кое-что из них и переглядели. Приходи же завтра непременно этак в ранни обедни. Беспременно зайди… Слышишь? На другой день Марко Данилыч снабдил Чубалова деньгами и взял с него вексель до востребования, для лучшей верности, как говорил он. Проценты за год вычел наперед. – Нельзя без того, друг любезный, – он говорил, – дело торговое, опять же мы под богом ходим. Не ровен случай, мало ль что с тобой аль со мной сегодня же может случиться? Сам ты, Герасим Силыч, понимать это должон… Чубалов не прекословил. Сроду не бирал денег взаймы, сроду никому не выдавал векселей, и потому не очень хотелось ему исполнить требованье Марка Данилыча, но выгодная покупка тогда непременно бы ускользнула из рук. Согласился он. Проценты взял Смолокуров за год вперед, – подумал Герасим Силыч, – стало быть, и платеж через год… А я, не дожидаясь срока, нынешним же годом у Макарья разочтусь с ним… Дня через три отправил он на баржу Марка Данилыча короба с книгами. Медной полушки никогда не упускал Смолокуров и потому наперед заявил Герасиму Силычу, что при случае вычтет с него какую следует плату за провоз клади и за проезд его самого.     ***   Вместе вверх по Волге выплывали, вместе и воротились восвояси. Дня через три по приезде в Сосновку Герасим Силыч, разобрав купленные книги и сделав им расценку, не дожидаясь записки от Марка Данилыча, поехал к нему с образами Марка Евангелиста и преподобной Евдокии и с несколькими книгами и рукописями, отобранными во время дороги Смолокуровым. Образа очень полюбились Марку Данилычу, рад был радехонек им, но без того не мог обойтись, чтоб не прижать Чубалова, не взять у него всего за бесценок. За две редких иконы, десятка за полтора редких книг и рукописей Чубалов просил цену умеренную – полторы тысячи, но Марко Данилыч только засмеялся на то и вымолвил решительное свое слово, что больше семисот пятидесяти целковых он ему не даст. Чубалов и слышать не хотел о такой цене, но Смолокуров уперся на своем. – Нет, уж, видно, мы с вами, Марко Данилыч, не сойдемся! – сказал после долгого торгованья Чубалов. – Видно, что не сойдемся, Герасим Силыч, – согласился Смолокуров. – А не сойдемся, так разойдемся, – молвил Герасим и стал укладывать в коробью иконы и книги. Видно, что надо будет разойтись, – равнодушно проговорил Марко Данилыч и при этом зевнул с потяготой, – со скуки ли, от истомы ли – кто его знает.Пошли тебе господи тороватых да слепых покупателей, чтобы полторы тысячи тебе за все за это дали, а я денег зря кидать не хочу. – Найдем и зрячих, Марко Данилыч, – усмехнулся Чубалов, завязывая коробью. – Не такие вещи, чтоб залежаться, бог даст у Макарья с руками оторвут… На иконы-то у меня даже и покупатели есть в виду. Я ведь к вашей милости единственно потому только привез, что чувствую и помню одолжение, что тогда сделали вы мне в Саратове. Без вашей помощи тех книг я бы как ушей своих не видел. На другой же день как купил их, двое книжников приезжало – один из Москвы, другой изо Ржева… Не случись вас, они как раз бы перебили. Оченно благодарен остаюсь вами, Марко Данилыч, никогда не забуду вашего одолженья… – И за то спасибо, что помнишь, – сухо промолвил Марко Данилыч. – Как же можно забыть? Помилуйте! Не бесчувственный же я какой, не деревянный. Могу ли забыть, как вы меня выручили? – сказал Чубалов. – По гроб жизни моей не забуду. – Домой, что ли сряжаешься? – дружелюбно спросил у Чубалова Марко Данилыч, когда тот, уложивши свое добро, взялся за шапку. – Посидел бы у меня маленько, Герасим Силыч, покалякали бы мы с тобой, потрапезовали бы чем бог послал, чайку бы испили. – Нет уж, Марко Данилыч, увольте. Никак мне нельзя, недосужно. Дела теперь у меня по горло – к Иванову дню надо в Муром на ярмарку поспеть, а я еще и не укладывался, да и к Макарью уж пора помаленьку сбираться,-говорил Чубалов… – Да, не за горами и Макарьевская, – заметил Марко Данилыч. – Время-то, подумаешь, как летит, Герасим Силыч. Давно ли, кажется, Пасха была, давно ли у меня пьяницы работные избы спалили, и вот уже и Макарьевская на дворе. И не видишь, как время идет месяц за месяцем, года за годами, только успевай считать. Не успеешь оглянуться, ан и век прожил. И отчего это, Герасим Силыч, чем дольше человек живет, тем время ему короче кажется? Бывало, маленьким как был, зима-то тянется, тянется, и конца, кажись, ей нет, а теперь, только что выпал снег, оглянуться не успеешь, ан и Рождество, а там и масленица и святая с весной. Чудное, право, дело! – Такова жизнь человеческая, Марко Данилыч, – Молвил Чубалов. – Так уж господь определил нам. Сказано: «Яко сень преходит живот наш и яко листвие падают дни человечи». – Это откуда? В псалтыри таких слов, помнится, не положено, – заметил Смолокуров. – Денисова Андрея Иоанновича, из его надгробного слова над Исакием Лексинским, – молвил Чубалов. – Ученнейший был муж Андрей Иоаннович. Человек твердого духа и дивной памяти, купно с братом своим, Симеоном, риторским красноречием сияли, яко светила, и всех удивляли… – Знаю я… Как не знать про Денисовых? По всему старообрядству знамениты…– молвил Марко Данилыч. – Затем счастливо оставаться, – сказал Чубалов, подавая Смолокурову руку. – Прощай, Герасим Силыч, прощай, дружище. Да что редко жалуешь? Завертывай, побеседовали бы когда, – сказал Марко Данилыч, провожая гостя.Воротишься из Мурома – приезжай непременно. Твоя беседа мне слаще меду… Не забывай меня… – Постараюсь, Марко Данилыч, – отвечал Чубалов и, взяв коробью, пошел вон из горницы. Смолокуров проводил его до крыльца, а когда Чубалов, севши в телегу, взял вожжи, подошел к нему и еще раз попрощался. Чубалов хотел было со двора ехать, но Марко Данилыч вдруг спохватился. – Эка память-то какая у меня стала! – сказал он. – Из ума было вон… Вот что, Герасим Силыч, деньги мне, братец ты мой, необходимо надо послезавтра на Низ посылать, на ловецких ватагах рабочих надобно рассчитать, а в сборе наличных маловато. Такая крайность, что не придумаю, как извернуться. Привези, пожалуйста, завтра должок-от. – Какой должок? – с удивлением спросил озадаченный неожиданным вопросом Чубалов. – И у тебя, видно, память-то такая ж короткая стала, что у меня,-усмехнулся Марко Данилыч. – Давеча, как торговались, помнил, а теперь и забыл… Саратовский-от должок! Тысяча-то!.. – Да ведь тому долгу уплата еще в будущем году, – придерживая лошадь, с изумленным видом молвил Герасим Силыч. А у него на ту пору и двухсот в наличности не было а в Муром надо ехать, к Макарью сряжаться. – В векселе сроку, любезный мой, не поставлено, – с улыбкой сказал Смолокуров. – Писано: «До востребования», значит, когда захочу, тогда и потребую деньги. – Да как же это, Марко Данилыч?.. – жалобно заговорил оторопевший Чубалов. – Ведь вы и проценты за год вперед получили. – Получил, – ответил Смолокуров. – Точно что получил. Что ж из того?.. Мне твоих денег, любезный друг, не надо, обижать тебя я никогда не обижу. Учет по завтрашний день учиним; сколько доведется с тебя за этот месяц со днями процентов получить, а остальное, что тобой лишнего заплачено, из капитала вычту, тем и делу конец. – Я так располагал, Марко Данилыч, чтобы у Макарья с вами расплатиться, – молвил Чубалов. – Не могу, любезный Герасим Силыч… И рад бы душой, да никак не могу, – сказал Смолокуров. – Самому крайность не поверишь какая. Прядильщиков вот надо расчесть, за лес заплатить, с плотниками, что работные избы у меня достраивают, тоже надо расплатиться, а где достать наличных, как тут извернуться, и сам не знаю. Рад бы душой подождать, не то что до Макарья, а хоть и год и дольше того, да самому, братец, хоть в петлю лезть… Нет уж, ты, пожалуйста, Герасим Силыч, должок-от завтра привези мне, на тебя одного только у меня и надежды… Растряси мошну-то, что ее жалеть-то? Важное дело тебе тысяча рублей!.. И говорить-то тебе об ней много не стоит… – Ей-богу, не при деньгах я, Марко Данилыч, – дрожащим голосом отвечал Чубалов на речи Смолокурова. – Воля ваша, а завтрашнего числа уплатить не могу. – Льготных десять дней положу, – молвил Марко Данилыч. – Не то что через десять, через тридцать не в силах буду расплатиться…– склонив голову, сказал на то Чубалов. – Помилосердуйте, Марко Данилыч, явите божескую милость, потерпите до Макарьевской. – Не могу, любезный, видит бог, не могу, – отвечал Смолокуров. – Вся воля ваша, а я не заплачу, – решительным голосом сказал Чубалов и хотел было ехать со двора. Смолокуров остановил его. – Как же так? – вскрикнул он. – Нешто забыл пословицу: «Умел взять, умей и отдать»?.. Нельзя так, любезнейший!.. Торгуешься – крепись, а как деньги платить, так плати, хоть топись. У нас так водится, почтеннейший, на этом вся торговля стоит… Да полно шутки-то шутить, Герасим Силыч!.. Знаю ведь я, что ты при деньгах, знаю, что завтра привезешь мне должок!.. Приезжай часу в одиннадцатом, разочтемся да после того пообедаем вместе. Севрюжки, братец ты мой, какой мне намедни прислали да балыков – объеденье, пальчики оближешь!.. Завтра с ботвиньей похлебаем. Да смотри не запоздай, гляди, чтобы мне не голодать, тебя дожидаючись. – Марко Данилыч, истинную правду вам докладываю, нет у меня денег, и достать негде, – со слезами даже в голосе заговорил Чубалов. – Будьте милосерды, потерпите маленько… Где ж я к завтраму достану вам?.. Помилуйте! – Нет уж, ты потрудись, пожалуйста. Ежели в самом деле нет, достань где-нибудь, – решительно сказал Смолокуров. – Не то, сам знаешь: дружба дружбой, дело делом. Сердись на меня, не сердись, а ежели завтра не расплатишься, векселек-от я ко взысканью представлю… В Муром-от тогда, пожалуй, и не угодишь, а ежели после десяти дней не расплатишься, так и к Макарью не попадешь. – Как же это я в Муром-от не угожу?.. Как же это к Макарью не попаду?.. Эк что сказал!.. – вскрикнул сильно взволнованный Чубалов. – Так же и не угодишь, – спокойно ответил ему Марко Данилыч. – Не знаешь разве, что городской голова и земский исправник оба мне с руки? И льготного срока не станут ждать – до десяти дён наложут узду… Да. Именье под арест и тебя под арест, – они, брат, шутить не любят. Ну да ведь это я так, к слову только сказал… Этого не случится, до того, я знаю, дела ты не доведешь. Расплатишься завтра, векселек получишь обратно – и конец всему… Прощай, любезный Герасим Силыч… Пожалуйста, не запоздай, до обеда бы покончить, да тотчас и за ботвинью. Кончилось дело тем, что Чубалов за восемьсот рублей отдал Марку Данилычу и образа и книги. Разочлись; пятьдесят рублей Герасим Силыч должен остался. Как ни уговаривал его Марко Данилыч остаться обедать, как ни соблазнял севрюжиной и балыком, Чубалов не остался и во всю прыть погнал быстроногую свою кауренькую долой со двора смолокуровского.  ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ   – После холодных дождей, ливших до дня Андрея Стратилата, маленько теплынью было повеяло: «Батюшка юг на овес пустил дух». Но тотчас же мученик Лупп «холодок послал с губ» – пошли утренники… Брусника поспела, овес обронел (Народные приметы и поверья. Андрея Стратилата – 19 августа. Св. Луппа – 23 августа. Обронеть – осыпаться, говоря о хлебных зернах.), точи косы, хозяин – пора жито косить: «Наталья-овсяница в яри спешит, а старый Тит перед ней бежит», велит мужикам одонья вершить, овины топить, новый хлеб молотить (Наталья-овсяница – 26 августа, апостола Тита – накануне ее памяти 25 августа.). Много на лету тенетнику, перелетные гуси то и дело садятся на землю, скворцы не летят на Вырей, значит, «бабье лето» (Народные поверья. Вырей или Вирей – сказочная страна, волшебное за морем царство в теплых краях, куда на зиму улетает вся перелетная птица, а с Воздвижения (14 сентября) змеи и другие гады двигаются. Туда ж бежит и всякий зверь от злого лешего целыми стаями, косяками. Бабье лето с 1 по 8 сентября.), а может, и целая осень будет сухая и ведряная… Зато по тем же приметам ранней, студеной зимы надо ждать. Радостью радуется сельщина-деревенщина: и озими в меру поднимутся и хлеб молотить сподручно будет. А будет озимь высока, то овечкам в честь, погонят их в поле на лакому кормежку, и отравят' (Съедят траву озими.) овечки зеленя (Зеленя – осенняя озимь.), чтобы в трубку они не пошли. По городам, тем паче на временном Макарьевском торжище, иные людям в ту пору заботы. Торг к концу подходит: кто барыши, кто убытки смекает. Оптовые сводят счеты с розничными; розничные платят старые долги, делают новые заборы. Сидя с верителями за чаем по трактирам, всячески они перед ними угодничают, желая цен подешевле, отпуска побольше, сроков уплаты подольше. Платежи да полученья у всех в голове, везде только и речи о них. Придет двадцать пятое августа, отпоют у флагов молебен, спустят их в знак окончания вольного торга, и с той минуты уплат начнут требовать, а до тех пор никто не смей долга спрашивать, ежели на векселе глухо написано: «Быть платежу у Макарья…» С того дня по всей ярманке беготня и суетня начинаются. Кто не успел старых долгов получить или не сделался как-нибудь иначе с должником, тот рассылает надежных людей по всем пристаням, по всем выездам, не навострил бы тот лыжи тайком. Скроется – пиши долг на двери, а получка в Твери. Глядишь, через месяц, через другой несостоятельным объявится, а расплатится разве на том свете калеными угольями. Суетня кипит по всей ярманке. Разъезжаться начинают. С каждым днем закрытых лавок больше и больше. В соборе с утра до вечера перед сверкающей алмазами иконой Макария Желтоводского один торговец за другим молебны служат благодарные и в путь шествующим. Тепло и усердно молится люд православный перед ликом небесного покровителя ярманки. Тихо раздаются под сводами громадного храма возгласы священника и пение причетников, а в раскрытые двери иные тогда звуки несутся: звуки бубнов, арф и рогов, пьяные клики, завыванья цыган, громкие песни арфисток и других торгующих собою женщин… Рядом с собором за узким каналом стоит громадный храм сатане. Самый наглый, самый открытый, во всем христианстве беспримерный разврат царит там. Царит он теперь и на всей ярманке. Каждый почти трактир, каждая гостиница с неизбежными арфистками обращены в дома терпимости. Но главный храм, как бы в насмешку над русским благочестьем, поставлен почти рядом с храмом бога живого, чтоб кликом своим заглушать молитвенные песнопения. Какие чувства должны возбуждаться в душе твердых еще в православном благочестии людей, когда, стоя на молитве, слышат они, как церковное пение заглушается кликами и песнями пьяного разгула!.. А еще дивятся, отчего вкруг ярманки раскол в последние годы усилился. Как ему не усилиться при виде такого безобразия, такого поругания православной святыни. Сколько раз купечество жаловалось на такие постыдные порядки, сколько раз составляло о том приговоры. На все один ответ – глубокое молчанье. В два и в три ряда, чуть не на каждом шагу затрудняя движенье городских экипажей и пешеходов, по улицам, ведущим к речным пристаням и городским выездам, тянутся нескончаемые обозы грузных возов. По всем рядам татары в пропитанных салом и дегтем холщовых рубахах, с белыми валяными шляпами на головах, спешно укладывают товары – зашивают в рогожи ящики, уставляют их на телеги. «Купецкие молодцы» снуют взад и вперед с озабоченными лицами, а хозяева либо старшие приказчики, усевшись на деревянных, окрашенных сажей стульях с сиденьем из болотного камыша (Ситняк, рогоза, куга -Typha latifolia – болотное круглолистное бесстебельное растение, идет на оплет самых простых стульев. В Нижегородском уезде мордва делает черные деревянные стулья с сиденьем из рогозы. В Нижегородской губернии слов ситняк, рогоза, куга не знают, говорят – камыш.) или прислонясь спиной к дверной притолоке, глубокомысленно, преважно, с сознанием самодостоинства, поглядывают на укладку товаров и лишь изредка двумя-тремя отрывистыми словами отдают татарам приказанья. Крики извозчиков, звон разнозвучных болхарей, гормотух, гремков (Болхарь – большой бубенчик в кулак величиной, гормотуха (в Нижегородской и Пензенской губерниях) – то же, что глухарь – большой бубенчик с глухим звоном, гремок – бубенчик с резким звуком.) и бубенчиков, навязанных на лошадиную сбрую, стук колес о булыжную мостовую, стук заколачиваемых ящиков, стукотня татар, выбивающих палками пыль из овчин и мехов, шум, гам, пьяный хохот, крупная ругань, писк шарманок, дикие клики трактирных цыган и арфисток, свистки пароходов, несмолкающий нестройный звон в колокольном ряду и множество иных разнообразных звуков слышатся всюду и далеко разносятся по водному раздолью рек, по горам и по гладким, зеленым окрестностям ярманки. Все торопится, все суетится, кричит во всю мочь, кто с толком, кто без толку. Дело кипит, льет через край…     ***   В том году, по весне, у Марка Данилыча несчастье случилось. Пришла Пасха, и наемный люд, что работал у него на прядильнях и рубил суда, получив расчет в великий четверг, разошелся на праздник, по своим деревням; остались лишь трое, родом дальние; на короткую побывку не с руки было им идти. Дождались они светлого праздника, помолились, похристосовались, разговелись как следует да с первого же дня и закурили вплоть до Фоминой. Они бы и в фомин понедельник опохмелились и радуницу к похмелью, пожалуй, прихватили бы, да случилось, что вовсе пить перестали. В самую полночь с фомина воскресенья на похмельный понедельник загорелась изба, где они жили… От той избы занялась другая, третья, и к утру ото всех строений, что ставлены были у Марка Данилыча для рабочих, только угли да головешки остались. От чего загорелось, никто не знал. Сказали бы, может быть, те трое дальних, что в полной радости Святую провели, да от них остались одни только обгорелые косточки. Больше недели бесновался Марко Данилыч, отыскивая виноватых, метался на всех, кто ни навертывался ему на глаза, даже на тех, что во время пожара по своим деревням праздничную гульбу доканчивали. Дело весеннее, лето на дворе, из разного никуда не годного хлама сколотили на живую руку два больших балагана, чтобы жить в них рабочим до осени. С Петрова дня, воротясь из Саратова, Марко Данилыч принялся за стройку новых строений: одно ставил для прядильщиков, другое для дельщиков (Дель – толстая пеньковая нитка для неводов. Бывает четырех сортов: одноперстник, для ячей в палец, двухперстник, трехперстник и ладонник, то есть для ячей в ладонь. Делью называется также часть сети в восемь сажен длины и в полтора аршина ширины. Дельщик – работающий дель.), третье для лесопилов и плотников, что по зимам рубили у него кусовые лодки, бударки и реюшки (Суда для рыбной ловли на Каспийском море.). Больше чем на сотню человек поставил он строений. В трех санях было двенадцать больших зимних изб, да, кроме того, на чердаках шесть летних светелок. Лес свой, плотники свои, работа закипела, а к концу ярманки и к концу подошла. Получил Марко Данилыч из дома известье, что плотничная работа и вчерне и вбеле кончена, печи сложены окна вставлены, столы и скамьи поставлены, посуда деревянная и глиняная заготовлена – можно бы и переходить на новоселье, да дело стало за хозяином. Писавший письмо приказчик упомянул, что в одном только недостача – божьего милосердия нет, потому и спрашивал, не послать ли в Холуй (Холуй – село Вязниковского уезда, Владимирской губернии; тамошние крестьяне промышляют иконописанием.) к тамошним богомазам за святыми иконами, али, может статься, сам Марко Данилыч вздумает на ярманке икон наменять, сколько требуется. Марко Данилыч решил, что на ярманке это сделать удобнее, и к тому и дешевле… Опять же и то было на уме, что сам-от выберет иконы, какие ему полюбятся. И стал он смекать, сколько божьего милосердия в новые избы потребуется. "Двенадцать изб да шесть светелок – выходит восьмнадцать божниц, – высчитывал он,меньше пятка образов на кажду божницу нельзя – это выходит девяносто икон… Вон какая прорва, прости господи!.. Без малого сотня. А беспременно надо, чтобы кажда божница виднее да казистей глядела, потому и придется образов покрупней наменять. Да по медному кресту на кажду божницу, да по медным складням… Пелены под божницы справить надобно – полторы – дюжины будничных, полторы дюжины праздничных. Ситцу надо купить – бабы да девки пелены-то дома сошьют. Псалтырей с часословами надо, кадильниц ручных – на праздниках покадить… Полсотней рублей не отделаешься – вон оно каково!.. А менять не в Иконном ряду, там дорого – у подфурников надо будет выменять либо у старинщиков" (Подфурниками зовут в Холуе тех иконописцев, что подделывают иконы под старинные. Старинщиками – торговцев всякими старинными вещами.). И тут вспал ему на память Чубалов. «Самое распрекрасное дело, – подумал Марко Данилыч. – Он же мне должен остался по векселю, пущай товаром расплатится – на все возьму, сколько за ним ни осталось. Можно будет взять у него икон повальяжней да показистее. А у него же в лавке и образа, и книги, и медное литье, и всякая другая нужная вещь». Когда так размышлял Смолокуров, вошел к нему Василий Фадеев. Добрые вести он принес: приехали на караван покупатели, останный товар хотят весь дочиста покупать. Марко Данилыч тотчас поехал на Гребновскую, а Василью Фадееву наказал идти на ярманку и разузнать, в коем месте иконами торгует Герасим Силыч Чубалов. На другой день Марко Данилыч пошел разыскивать лавку Чубалова. Дело было не к спеху, торопиться не к чему, потому он и не взял извозчика, пошел на своих на двоих. Кстати же после бывшей накануне в рыбном трактире крепкой погулки захотелось ему пройтись, маленько бы ноги промять да просвежить похмельную головушку. Идет по мосту Марко Данилыч; тянутся обозы в четыре ряда, по бокам гурьбами пешеходы идут – все куда-то спешат, торопятся, чуть не лезут друг на друга. Звонкий топот лошадиных копыт по дощатому полотну моста, гул колес, свист пароходов, крики бурлаков и громкий говор разноязычной, разноплеменной толпы нестерпимо раздирает уши Смолокурова. Начинает он понемножку серчать, но не на ком сердце сорвать: а это пуще всего раздражает Марка Данилыча. Перебрался он кой-как через мост, пришел на ярманку, а тут перед самым Железным домом биржи вся улица кипит сплошной густой толпой судорабочих, собравшихся туда в ожиданье найма на суда. В тесноте и давке середь грязной бурлацкой толпы пришлось Марку Данилычу усердно поработать и локтями и кулаками, чтобы как-нибудь протолкаться сквозь бесшабашное сходбище… Не обошлось без того, чтоб и самому толчков не надавали. Только что успел он выдраться из кучи оборванцев, как пришлось стать на месте: нагруженные воза и десятки порожних роспусков на повороте к шоссейной дороге столпились, перепутались, и не стало тут ни езды, ни ходу. Крики, ругательства. Дело дошло и до драки встречных извозчиков. Охочи бурлаки до сшибок, и ежели самим не с руки подраться да поругаться, так бы хоть на других полюбоваться. И вот целой ватагой, человек в сотню, с гамом, со свистом и неистовым хохотом кинулись они от Железного дома и смяли все, что ни попалось им на пути. Тем только и спасся Марко Данилыч, что вовремя вскочил на паперть возле стоящей Печерской часовни, иначе бы плохо пришлось ему. Гневом и злобой кипел он на всех: и на бурлаков, и на извозчиков, и на полицию за то, что ее не видно, и на медленным шагом разъезжавших казаков, что пытаются только криками смирить головорезов – нет чтобы нагайкой хорошенько поработать ради тишины и всеобщего благочиния… Насилу дождался Марко Данилыч, когда улеглась сумятица, освободился проезд, бурлаки воротились к Железному дому, и стало ему удобно выбраться на шоссейную дорогу. Но и там – только что завернул за угол, и чинным, степенным шагом пошел вдоль сундучного ряда, отколь ни возьмись нищие бабенки, с хныканьем, с причитаньями стали приставать к нему, прося на погорелое место. С одного взгляда на них Марко Данилыч догадался, что их погорелое место в кабаке. С резкой руганью он отказал им. Нахальные, безотвязные, тем не унялись; не отставали от угрюмого купчины, шли за ним по пятам и пуще прежнего канючили о копеечках. Это опять вскипятило успокоившегося было Смолокурова… Наконец-то, кой-как освободился он от пьяных бабенок, но вдруг перед ним разбитной мальчуган с дерзким взглядом, с отъявленным нахальством во всей своей повадке. Стал поперек дороги и, повертывая лотком перед Марком Данилычем, кричит во всю мочь звонким голосом: – А вот пирожки, пирожки! Горячи, горячи, с мачком, с лучком, с перечком. – Убирайся, пока цел!.. – сердито крикнул на него Марко Данилыч. Голосистый мальчишка не унялся, вьюном вертится перед Смолокуровым и, не давая ему дороги, во все горло выкрикивает свои причеты: – Горячи, горячи!.. С пылу, с жару горяченькие!.. – Пошел прочь, щенок! – сердито крикнул Марко Данилыч, поднимая над ним камышовую трость. Но пирожник не робкого десятка был, не струсил угроз и пуще прежнего вертелся перед Смолокуровым, чуть не задевая его лотком и выкрикивая: – Пирожки горячи! Купец режь, купец ешь… Жуй, берегись – пирожком не обожгись. Купи, купец, не скупись, не то камнем подавись. Кой-кто из проходивших остановился поглазеть на даровую «камедь». Хохотом ободряли прохожие пирожника… и это совсем взбеси-ло Марко Данилыча. К счастью, городовой, считавшим до тех пор ворон на другой стороне улицы, стал переходить дорогу, заметив ухмылявшуюся ему востроглазую девчонку, должно быть, коротко знакомую со внутренней стражей. – А городового хочешь? – крикнул Смолокуров мальчишке, указывая на охранителя благочиния. Пирожник высунул язык, свистнул каким-то необычным, оглушительным свистом и проворно юркнул в толпу, много потише выкрикивая: – А вот горячи, горячи ел их подьячий! С пылу, с жару – ел барин поджарый! С горохом, с бобами, ел дьякон с попами! – Запыхался даже Марко Данилыч. Одышка стала одолевать его от тесноты и с досады. Струями выступил пот на гневном, раскрасневшемся лице его. И только что маленько было он поуспокоился, другой мальчишка с лотком в руках прямо на него лезет. – Свечи сальны, светильны бумажны, горят ясно, оченно прекрасно! – распевает он во все горло резким голосом. Этот не пристает по крайней мере, не вертится с лотком, и за то спасибо. Прокричал свое и к сторонке. Но только что избавился от него Марко Данилыч, яблочница стала наступать на него. Во всю мочь кричит визгливым голосом: – Садовые, медовые, наливчатые, рассыпчатые, гладкие, сладкие, с кваском с маленьким!.. А тут еще на каждом шагу мальчишки-зазывалки то и дело в лавки к себе заманивают, чуть не за полы проходящих хватают, да так и трещат под ухо: «Что покупать изволите! У нас есть сапоги, калоши, ботинки хороши, товар петербургский, самый настоящий аглицкий!..» На этих Марко Данилыч уж не обращал вниманья, радехонек был, что хоть от нищих, от яблочниц да от пирожников отделался… Эх, было бы над кем сердце сорвать!.. Дошел, наконец, до платочных рядов, там посвободней вздохнул и маленько поуспокоился. Отыскал поскорости и лавку Чубалова. Между шоссейной дорогой, обстроенной с обеих сторон рядами лавок, и песчаным берегом Оки, до последнего большого на ярманке пожара (В 1864 году,), тянулись в три порядка тесные неказистые деревянные, где дранью, где дубом крытые платочные ряды. Там в непомерной тесноте, в непролазной грязи во время ненастья, в непроглядных тучах пыли во время ветра при сухой погоде, издавна вели розничный торг красным товаром вязниковские и ковровские офени, ходебщики, коробейники и те краснорядцы, что век свой разъезжают со своим всегда ходким товаром по деревенским ярманкам и по сельским базарам. Круглый год странствуя по углам и уголкам России, каждый август съезжаются они к Макарью для расплаты с фабрикантами и оптовыми торговцами и для забора в долг новых товаров. Больше бабы сидели в старых платочных рядах; мужья, сыновья их и братья с утра до ночи снуют, бывало, по ярманке, отыскивая неисправных должников либо приглядываясь к свежим товарам и условливаясь с оптовыми торговцами насчет будущих цен и сроков платежа. Там, в платочных рядах, было несколько лавок и не с красным товаром: в иной воском торговали, в другой мерлушками, в третьей игольным товаром. Была одна лавка с иконами и со всякого рода старинкой.Торговал в ней Герасим Силыч Чубалов. В его лавке все полки были уставлены книгами и увешаны образами, медными крестами и пучками кожаных лестовок заволжской семеновской (Работают их в заволжском раскольничьем городе Семенове, Нижегородской губернии.) работы. Более редкие вещи и древняя утварь церковная и хоромная хранилась в палатке наверху. Там же старинщики обыкновенно держали раскольничьи бумажные венчики, что полагаются на покойников, разрешительные молитвы, что кладутся им в руку во время отпеванья, и вышедшие из одних с ними подпольных типографий «Скитские покаяния», «Соловецкие челобитные» (Скитское покаяние", где есть «чин како самому себе исповедати», во множестве распространено между раскольниками спасова согласия – что сами перед спасовым образом исповедуются. Спасово согласие утверждает, будто «Скитское покаяние» составлено апостолом Павлом, передано им ученику его Дионисию Ареопагиту, от него дошло до Иоанна Дамаскина, а от него и до раскольников. Старопечатных «Скитских покаяний» не было. Первые два издания, 1787 и 1789, печатаны в Супрясле, потом тайно печатались в Клинцах под видом почаевских, а теперь печатаются по разным местам, особливо в Гжатском уезде. «Соловецкая челобитная» находится в печатном сборнике, начинающемся «Историей о отцех и страдальцех соловецких». Места печатания не означено, но шрифты клинцовские, а фабрикантские знаки в бумаге 1787 и 1789. Есть и позднее, но редко.), буквари и другие книги, в большом количестве расходящиеся между старообрядцами. В палатках держали также рукописные «Цветники», «Сборники челобитные», «Ответы» и другие сочиненья, писанные расколоучителями («Ответы»: Диаконовы или Керженские, Поморские, Фомина, Егора Гаврилова, Пешехонова, Никодимовы. «Челобитные»: Соловецкая, старца Авраамия, Лазаря, Саввы Романова и пр.). Все это товар продажный, но заветный… Не всякому старинщик его покажет. До тех пор не покажет, пока не убедится, что от покупателя подвоха не будет. Только избранным, надежным людям, что сору из избы не выносят, у старинщика все открыто. При незнакомых он с самым близким человеком слова напрямки не скажет, а все обиняком, либо по-офенски (Искусственный язык, употребляемый офенями (ходебщиками, разносчиками). Он называется также ламанским. Составлен из переиначенных русских слов, неполон, ограничивается словами, самыми нужными для быта ходебщиков. Грамматика русская. Есть у нас еще такие же искусственные языки: галифонский в Галиче, в Нерехотском и других уездах Костромской губернии, матрайский в Муромском уезде и под Арзамасом в селе Красном, кантюжный – воровской язык в Рязанской, Московской и Тверской губерниях, язык ковровских шерстобитов, петербургских мазуриков (байковый). Все эти языки из переиначенных или придуманных слов с русской грамматикой и все до одного в ходу у раскольников той или другой стороны.). Придет покупатель, лавка полным-полнехонька народом, десятка полтора человек сидят в ней по скамейкам либо стоят у прилавка, внимательно рассматривая в книгах каждую страницу. Снимет вошедший картуз, всем общим поклоном поклонится, а хозяину отдельно да пониже всех, скажет ему «здравствуйте». Тот ему тем же ответит, и другие, кто в лавке случится, тоже поклонятся. Замолчит потом новый покупатель и зачнет внимательно разглядывать какую-нибудь книгу, рассматривает ее долго, а потом, положив ее на место, молвит хозяину: – Ну, что скажете? – А что спросите? – в свою очередь, задаст ему вопрос хозяин. – Чать, знаешь что? – Мало ли что я знаю? – Оно, конечно, что знаешь, того и знать не хочется, – молвит покупатель. – Верны ваши речи: что известно, то не лестно, – ответит старинщик. – Так-то оно так, а все же таки поспрошу я у вас. – Спрашивайте. Убытков от того ни вам, ни нам не будет. – Да вот в путь-дорогу сряжаюсь, так не знаю, где бы здесь у Макарья шапчонку на голову купить да в руку подожок. – Шапку в шляпном ряду найдете, вот что рядом с почтой стоит, а палочку под Главным домом можно сыскать, а ежели подешевле желаете, так в щепяном ряду поищите. Хозяин уж смекнул, про какую шапчонку и про какой подожок его спрашивают. Пошлет он знакомого покупателя по шляпным да по щепяным рядам только тогда, когда в лавке есть люди ненадежные, а то без всяких разговоров поведет его прямо в палатку и там продаст ему сколько надо венчиков, то есть шапчонок, и разрешительных молитв – подожков. Не то прибежит в лавку, ровно с цепи сорвавшись какой-нибудь паренек и, ни с кем не здороваясь, никому не поклонясь, крикнет хозяину: – Хлябышь в дудоргу хандырит пельмиги шишлять!.. И хозяин вдруг встревожится, бросится в палатку и почнет там наскоро подальше прибирать, что не всякому можно показывать. Кто понял речи прибежавшего паренька, тот, ни слова не молвив, сейчас же из лавки вон. Тут и другие смекнут, что чем-то нездоровым запахло, тоже из лавки вон. Сколько бы кто ни учился, сколько б ни знал языков, ежели он не офеня или не раскольник, ни за что не поймет, чем паренек так напугал хозяина. А это он ему по-офенски вскричал: «Начальство в лавку идет бумаги читать». Запретными вещами Чубалов не торговал, терпеть того не мог, однако же и на его долю порой выпадали немалые хлопоты по невежеству надзирающих за торговлей старопечатными и рукописными книгами. Раз большие убытки он понес на Сборной ярманке в Симбирске – попы да полиция горячо нагрели там карман Герасиму Силычу… Невежество надзирающих за продажей старинных книг совсем почти подорвало столь важную для русской науки торговлю старинщиков. Не строгость, а бестолковость надзора за той продажей возмутительна. Подвергаемые неприятностям и убыткам, торговцы стариной поневоле бросают ее и прекращают поиски по глухим захолустьям за скрывающимися от взоров науки сокровищами. Памятники старины между тем гниют в сырых подвалах либо горят в пожарах, обычно опустошающих наши города и деревни. Печатные книги еще не так много гибнут, – у них два только врага: сырость да огонь, но рукописи, даже и не церковного содержания, то и дело губятся еще более сильным врагом – невежеством надзирающих.  ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ   Когда Марко Данилыч вошел в лавку к Чубалову, она была полнехонька. Кто книги читал, кто иконы разглядывал, в трех местах шел живой торг; в одном углу торговал Ермолаич, в другом Иванушка, за прилавком сам Герасим Силыч. В сторонке, в тесную кучку столпясь, стояло человек восемь, по-видимому из мещан или небогатых купцов. Двое, один седой, другой борода еще не опушилась, горячо спорили от писания, а другие внимательно прислушивались к их словам и лишь изредка выступали со своими замечаньями. Чуть-чуть приподнявши картуз и поклонясь общим поклоном, приветствовал всех Смолокуров, сквозь зубы процедивши чуть слышно: «Здравствуйте!» Все поклонились ему, и затем, ни слова не молвивши, каждый принялся за свое дело. Чубалов вышел из-за прилавка, попросил сидевших на скамейке потесниться, обмахнул полой местечко для Марко Данилыча и заботливо усадил его. – А я к тебе, Герасим Силыч, по дельцу, – немного помолчав, промолвил Марко Данилыч. – Что вашей милости требуется? – сухо отозвался Чубалов, вспомянув про Марка Евангелиста да про Евдокию преподобно-мученицу. После продажи тех икон он еще впервые видел земляка и соседа любезного. Надобно бы мне у тебя, друг любезный, кой-какого божьего милосердия выменять, – сказал Смолокуров. – Каких угодно будет вам? – маленько хмурясь, спросил у него Чубалов.Хорошие иконы у меня в палатке, туда не угодно ли? И стал было расчищать дорогу почетному, но не совсем приятному покупателю. – Не надо, не трудись, – не трогаясь с места, молвил Марко Данилыч.Неважных мне надобно, таких, чтобы только можно было в красный угол поставить. Холуйских давай, да сортом пониже, лишь бы по отеческому преданию были писаны, да не было б малаксы (Именословное сложение перстов для благословения. Раскольники называют его малаксой, потому что в конце первой части «Скрижали» (стр. 717) патриарх Никон напечатал: «Николаа священнаго Малакса протопопа Навплийскаго о знаменовании соединяемых перстов руки священника внегда благословити ему христоименитые люди». Первый пустивший в ход название именословного перстосложения малаксой был протопоп Аввакум, один из первых по времени расколоучителей.) на них. – С малаксой икон у нас и в заводе не бывало, – сказал на то Чубалов.Имеем только писаные согласно с древними подлинниками (Рукописи с рисунками образцов, по которым пишутся иконы, и наставления, как их писать. Взяты с греческого. Древнейший греческий подлинник Дионисия издан в 1845 году в Париже Дидроном без рисунков под заглавием «Manuel d'iconographie chretienne, Paris. 1845».). С малаксой и в лавку не внесем. – Это ты хорошо говоришь, то есть как надо по-божески, благочестиво,важно промолвил на то Марко Данилыч. – Только не знаю я, подберешь ли все, что надобится. Не мало ведь требуется и все почитай одинаких. – Подберем сколько угодно, – отозвался Чубалов. – Ежели у меня не достанет, у холуйских доспеем. Сегодня же все готово будет. – Ладно, – сказал Марко Данилыч и, вынув из бумажника памятцу (Памятца – записка для памяти, памятная книжка.), продолжал свои речи:– Известно тебе, что после божия посещения сызнова я построился. Две связи рабочим, чтоб всех их в дугу скрючило, поставил… Все теперь начисто отделано, как с ярманки приеду, так и переведу их, подлецов, на новоселье. К тому времени и требуется мне божьего милосердия. Надо в кажду избу и кажду светлицу иконы поставить. А зимних-то изб у меня двенадцать поставлено, да шесть летних светлиц. На кажду надо икон по шести. Выходит без четырех целу сотню… Понимаешь? Целую сотню икон мне требуется, да десятка с два литых медных крестов, да столько же медных складней. Да на кажду избу и на кажду светелку по часослову, да на всех с десяток псалтырей… Нечего делать, надо изубытчиться: пущай рабочие лучше богу молятся да божественные книги по праздникам читают, чем пьянствовать да баловаться. У меня же грамотных из них достаточно – пущай их читают, авось будут посмирнее, ежели страх-от господень познают… Вот по этой записке ты мне и отпусти… Видишь, каков я у тебя покупатель?.. Гуртовой… Потому и должен ты взять с меня супротив других много дешевле. – Зачем с вас дорого брать? – молвил Чубалов. – Кажись бы, за мной того не водилось. В убыток отдавать случалось, а чтобы лишнее взять – на этот счет будьте спокойны. Сами только не будьте оченно прижимисты. – Лишнего не передам, а что следует, изволь получать до копейки. На этот счет я со всяким моим удовольствием… Завсегда каждому готов, – важно и напыщенно проговорил Марко Данилыч, спесиво оглядывая по сторонам сидевших и стоявших. – Разве что так, – прищурив глаз и глядя в лицо Смолокурову, молвил Чубалов. – А то ведь, ежели правду сказать, так больно уж вы стали прижимисты, Марко Данилыч. – Что ты городишь? – громче прежнего заговорил Смолокуров. – Кто тебе такие речи довел про меня – наплюй тому в глаза. – Не попадешь, Марко Данилыч, никак не изловчишься… Как самому себе в глаза можно плюнуть? – усмехнулся Чубалов. – Что еще такое загородил? – с досадой молвил Марко Данилыч. – А Марка-то Евангелиста с Евдокией забыли? – То совсем иное дело, – медленно, важно и спокойно промолвил Марко Данилыч. – Был тогда у нас с тобой не повольный торг, а долгу платеж. Обойди теперь ты всю здешнюю ярманку, спроси у кого хочешь, всяк тебе скажет, что так же бы точно и он с тобой поступил, ежели бы до него такое дело довелось. Иначе нельзя, друг любезный, на то коммерция. Понимаешь? Видит Герасим Силыч, что совесть у Смолокурова под каблуком, а стыд под подошвой, ничего ему в ответ не промолвил. – Каких же во имя требуется? – спросил он у Смолокурова. – Пиши, записывай, – стал высчитывать по записке Марко Данилыч.Восьмнадцать спасов – какие найдутся, таких и давай: иседниц, и убрусов, и Эммануилов (Термины холуйских иконников: седница – спаситель, сидящий на престоле; убрус – нерукотворенный образ; Эммануил – главное или пошейное изображение Христа в отроческом возрасте.). Богородиц тоже восьмнадцать, и тоже какие найдутся – все едино… А нет, постой… отбери ты побольше Неопалимой Купины – знаешь, ради пожарного случая. Авось при ней, при владычице, разбойники опять не подожгут у меня работной избы (Неопалимой Купине молятся «ради избавления от огненного запаления».); Никол восьмнадцать положь да подбирай так: полдюжину летних, полдюжину зимних, полдюжину главных (Иконники зовут образ св. Николая в митре – зимним, без митры – летним, пошейный, до плеч,главным.). Останные три дюжины с половиной каких знаешь, таких и клади… Нет, постой, погоди… набери ты мне полторы дюжины мученика Вонифатия, для того, что избавляет он, батюшка, угодник святой, от винного запойства… В каждой избе, в каждой светелке по Вонифатию поставлю. Потому народ ноне слабый, как за работником ни гляди – беспременно как зюзя к вечеру натянется этого винища. На любого погляди вечером-то – у каждого язык ровно ниткой перевязан, чисто говорить не может, а ноги – ровно на воде, не держатся.. Вон и тогда, и на Фоминой-то, спьяну ведь избы-то у меня спалили… И себя, дурачье, не пожалели, живьем ведь сгорели, подлецы… Им-то теперь ничего, а мне убытки! – Моисею Мурину от винного запойства тоже молятся, – вступил в разговор Иванушка. – А я и не знал, – молвил на то Марко Данилыч, обращаясь к Герасиму Силычу. – Вонифатиево житие знаю, не раз читывал… А Моисею-то Мурину почему молиться велят? – И он потому же, – свое продолжал Иванушка. – Сказано в житии его: «Уби четыре овцы – чужие, мяса же добрейша изъяде, овчины же на вине пропи». – Верно? – спросил Смолокуров у Чубалова. – Верно, – ответил он. А Иванушка с полки книгу тащит, отыскал в ней место и показывает Марку Данилычу. Тот, прочитавши, примолвил: – Да. Это так… Верно… Только в правду ли ему молятся от винного-то запойства?.. Теперь постой, вот что я вспомнил: видел раз у церковников таблицу такую, напечатана она была, по всем церквам ее рассылали, а на ней «Сказание киим святым, каковые благодати исцеления от бога даны» (Такие таблицы были разосланы по церквам и висели в алтарях на стенке. Теперь можно встретить их в редкой уже сельской церкви. «Сказание» это напечатано, между прочим, в «Русском архиве» 1863 года.). И там точно что напечатано про Моисея Мурина. Только думал я, не новшество ль это Никоново… Как по-твоему, Герасим Силыч? – Какое уж тут новшество? – возразил Чубалов. – Исстари ему, угоднику, от пьянства молились, еще при первых пяти патриархах. – Так ты вот что сделай, друг мой любезный, Герасим Силыч, – полторы-то дюжины отбери мне Вонифатьев, а полторы дюжины Моисеев – дело-то и будет ладнее. – Еще чего потребуется? – спросил Чубалов, записавши заказ на бумажке. – Дюжину полниц (Так иконники называют икону Воскресения с двенадцатью праздниками вокруг нее.) положь, – молвил Марко Данилыч. – В кажду избу по одной, а в светлицы, пожалуй, и не надо, останну дюжину клади каких сам знаешь… Да уж для круглого счета четыре-то иконы доложь, чтобы сотня сполна была… Да из книг, сказано тебе, десяток псалтырей да полторы дюжины часословов… Да, опричь того, полторы дюжины литых крестов шестивершковых да полторы дюжины медненьких икон, не больно чтобы мудрящих… Кажись, теперь все. Да смотри ты у меня, чтобы в каждой избе и в каждой светлице хоть по одной подуборной (Подуборная икона – обложенная окладом, то есть каймой по краям, вычеканенной из меди с золочеными или посеребренными медными венцами.) было, клади уж так и быть две дюжины подуборных-то – разница в деньгах будет не больно велика… А!.. вот еще– не знаешь ли, какому угоднику от воровства надо молиться?.. Работники шельмецы тащма тащут пеньку по сторонам, углядеть за ними невозможно. Как бы еще по такой иконе в каж– ду избу и кажду светелку, чтобы от воровства помогала – больно бы хорошо было… Есть ли, любезный, у бога таковые святые? – Есть, как не быть, – ответил Чубалов. – Федору Тирану об обретении покраденных вещей молятся. – И помогает? – с живостью спросил Марко Данилыч. – По вере помогает, а без веры кому ни молись, толку не выйдет,ответил Чубалов. – Так ты, опричь сотни, отбери еще полторы дюжины Федоров, – сказал Марко Данилыч. – Авось меньше станут пеньку воровать. – Велики ль мерой-то иконы вам надобятся? – спросил Чубалов. – Меры-то? Меры надо разной, – ответил Марко Данилыч. – Спасы – десятерики, богородицы да Николы – девятерики да восьмерики, останны помельче… Можно и листоушек (Икона десятерик – десяти вершков в вышину, девятерик – девяти вершков и т. д. Листоушка – небольшая икона от одного до четырех вершков.) сколько-нибудь приложить, только не мене бы четырех вершков были, а то мелкие-то и невзрачны, да, грехом, и затеряться могут. Народ-от ведь у меня вольный, вор на воре, самый анафемский народ; иной, как разочтешь его за какие-нибудь непорядки, со зла-то, чего доброго и угодником не побрезгует, стянет, собачий сын, из божницы махонькой-то образок да в карман его аль за пазуху. Каков ни будь образишка – все-таки шкалик дадут в кабаке… Сущие разбойники!.. Ну, какую же цену за все положишь? Ни слова не молвив, Чубалов молча стал на счетах класть, приговаривая: – Псалтырей десяток, часословов восьмнадцать – сорок восемь рублей… – Что ты, что ты? – руками замахав на Чубалова, вскрикнул Марко Данилыч. – Никак рехнулся, земляк?.. Как это вдруг сорок восемь рублев… – Псалтыри по три целковых за штуку, часословы по рублю, – ответил Чубалов. – Считайте. – Как по три целковых да по рублю?.. На что это похоже? – во всю мочь кричал Марко Данилыч и схватил даже Чубалова за руку. – Цена казенная, Марко Данилыч, – спокойно ответил Герасим. – Одной копейки нельзя уступить, псалтыри да часословы печати московской, единоверческой, цена им известная, она вот и напечатана. – Хоша она и напечатана, а ты все-таки должон мне уважить. Нельзя без уступки, соседушка, – я ведь у тебя гуртом покупаю, – говорил Смолокуров. – Как же я могу уступить, Марко Данилыч? Свои, что ли, деньги приплачивать мне? – ответил Чубалов. – Эти книги не то что другие. Казенные… Где хотите купите, цена им везде одна. Призадумался маленько Марко Данилыч. Видит, точно, цена напечатана, а супротив печатного что говорить? Немалое время молча продумавши, молвил он Чубалову: – Ну, ежели казенная цена, так уж тут нечего делать. Только вот что – псалтырей-то, земляк, отбери не десяток, а тройку… Будет с них, со псов, чтоб им издохнуть!.. Значит, двадцать пять рублев за книги-то будет? – Двадцать семь, Марко Данилыч, – немного понижая голос сказал Герасим. – Экой ты, братец, какой! За всякой мухой с обухом!.. – промолвил Марко Данилыч. – Велика ли важность каких-нибудь два рубля? Двадцать ли пять, двадцать ли семь рублев, не все ли едино? Кладу тебе четвертную единственно ради круглого счета. – Коли вам для круглого счета надобно, так я заместо восьмнадцати, шестнадцать часословов только положу. Оно и выйдет как раз двадцать пять рублев, – сказал Герасим Силыч. Думал Марко Данилыч, не раз головой покрутил, сказал наконец: – Ну, пожалуй. Так-то еще лучше будет… Али нет, постой, часословов дюжину только отбери – в светелки не стану класть. Это выйдет… – Двадцать один рубль, – сказал Герасим Силыч- – Скости рублишко-то, земляк. Что тебе значит какой-нибудь рубль? Ровно бы уж было на двадцать рублев… Ну, пожалуйста, – канючил богатый, сотнями тысяч ворочавший рыбник. – Нельзя мне и гривны уступить вам, Марко Данилыч… Цена казенная… Как же это возможно? – отвечал ему Чубалов. – Ну ладно, казенная так казенная, пусть будет по-твоему: двадцать с рублем, – согласился, наконец, Смолокуров. – Только уж хочешь не хочешь, а на божьем милосердии – оно ведь не казенное, – рублишко со счетов скошу. Ты и не спорь. Не бывать тому, чтоб ты хоть маленькой уступочки мне не сделал. – Посмотрим, поглядим – усмехнулся Герасим и опять стал на счетах выкладывать. – Полторы дюжины десятерику да подуборных – три рубля, – говорил он, считая. – Окстись, приятель!.. Христос с тобой! – воскликнул Марко Данилыч с притворным удивленьем отступив от Чубалова шага на два. – Этак, по-твоему, сотня-то без малого в семнадцать рублев въедет… У холуйских богомазов таких икон – хоть пруды пруди, а меняют они их целковых по десяти за сотню да по девяти… Побойся бога хоть маленько, уж больно ты в цене-то зарываешься, дружище!.. А еще земляк!.. А еще сосед!.. – Лет сорок тому, точно, за эти иконы-то рублев по десяти и даже по восьми бирали, а ноне по пятнадцати да по пятнадцати с полтиной. Сами от холуйских получаем. Пользы ведь тоже хоть немножко надо взять. Из-за чего-нибудь и мы торгуем же, Марко Данилыч. – Жила ты, жила, греховодник этакой!.. – вскликнул Марко Данилыч. – Бога не боишься, людей не стыдишься… Неправедну-то лихву с чего берешь?.. Подумал ли о том?.. Ведь со святыни!.. С божьего милосердия!.. Постыдись, братец!.. – А с рыбы-то нешто не берете? – спросил, усмехнувшись, Герасим. – Ишь ты! – вскрикнул на всю лавку Марко Данилыч. – Применил избу к Строганову двору!.. К чему святыню-то приравнял?.. Хульник ты этакой!.. Припомнят на том свете тебе это слово, припомнят!.. Там ведь, друг, на страшном-то суде Христове всяко праздно слово взыщется, а не то чтобы какое хульное?.. Святые иконы к рыбе вдруг применил!.. Ах ты, богохульник, богохульник… Битый час торговались. У обоих от спора даже во рту пересохло. Ровно какой благодати возрадовался Марко Данилыч, завидев проходившего платочным рядом парня: по поясу лубочный черес со стаканами, хрустальный кувшин в руке. Во всю ивановску кричит он: – А вот малиновый хороший, московский кипучий! Самый лучший, с игрой, с иголкой – бьет в нос метелкой! Не пьян да ядрён, в стаканчик нальем!.. Наливать, что ли, вашей милости-с? Один за другим четыре стакана «кипучего, самого лучшего» выпил Марко Данилыч и, только что маленько освежился, опять принялся торговаться. На сорока восьми рублях покончили-таки… Стали иконы подбирать – и за этим прошло не малое время. Каждую Смолокуров оглядывал и чуть на которой замечал хоть чуть-чуть видное пятнышко, либо царапинку, тотчас браковал,подавай ему другую икону, без всякого изъяну. Без малого час прошел за такой меледой, наконец все отобрали и уложили. Надо расплачиваться. Вынул бумажник Марко Данилыч, порылся в нем, отыскал недоплаченный вексель Чубалова, осмотрел его со всех сторон и спросил перо да чернилицу. Чубалов подал. – И это в уплату запишем, – сказал Смолокуров, обмакивая перо. – Так точно, – слегка нахмурясь, молвил Чубалов. – Только зачем же вам, Марко Данилыч, утруждать себя писаньем? Останные сейчас же отдам вашей милости как есть полной наличностью, а вы потрудитесь только мне векселек возвратить. – И так можно, – сказал Марко Данилыч, кладя перо на прилавок. – Я, брат, человек сговорчивый, на все согласен, не то, что ты, – измучил меня торговавшись. Копейки одной не хотел уступить!.. Эх, ты!.. Совесть-то где у тебя?.. Забыл, видно, что мы с тобою земляки и соседи, – прибавил он… – Нельзя, Марко Данилыч, богу поверьте, – возразил Герасим Силыч… – Ну ладно, ладно, бог уж с тобой, сердца на тебя не держу, – сказал Смолокуров. – Неси-ка ты, неси остальные-то. Домой пора – щи простынут… – Сию минуту, – молвил Чубалов и пошел наверх в палатку. Подошел Марко Данилыч к тем совопросникам, что с жаром, увлеченьем вели спор от писания. Из них молодой поповцем оказался, а пожилой был по спасову согласию и держался толка дрождников, что пекут хлебы на квасной гуще, почитая хмелевые дрожди за греховную скверну. – Да почему же не след хлеб на дрождях вкушать? – настойчиво спрашивал у дрождника поповец. – Потому и не след, что дрожди от диавола, – отвечал дрождник. – На хмелю ведь они? – На хмелю. – А хмель-от кем сотворен? – Творцом всяческих господом, – отвечал молодой совопросник. – Ан нет, – возразил дрождник. – Не господом сотворен, а бесом вырощен, на пагубу душам христианским и на вечную им муку. Такожде и табак, такожде и губина, сиречь картофель, и чай, и кофей – все это не божье, а сатанино творение либо аггелов его. И дрожди хмелевые от него же, от врага божия, потому, ядый хлеб на дрождях, плоти антихристовой приобщается, с ним же и пребудет во веки… Так-то, молодец! – А покажи от писания! – с задором отвечал ему на то молодой поповец. – Изволь, – промолвил дрождник и, вынув из-за пазухи рукописную тетрадку, стал по ней громогласно читать: "… Сатана же, завистию распаляем, позавиде доброму делу божию и нача со бесы своими беседовати, как бы уловити род человеческий во свою геенну пианством, наипаче же верных христиан. И выступи един бес из темного и треклятого их собора и тако возглагола сатане: "Аз ведаю, господине, из чего сотворити пианство; знаю бо иде же остася тоя трава, юже ты насадил еси на горах Аравитских и прельсти до потопа жену Ноеву… Пойду аз и обрящу траву и прельщу человек". И восстав сатана со престола своего скверного, и поклонися тому бесу, честь воздая ему, и посади его на престоле своем… и нарече ему имя «пианый бес». И научи той пианый бес человека, како растити солод и брагу делати… Тако умудри его бес на погибель христианом" (Сказание «О хмельном питии» встречается в раскольничьих сборниках, не ранее, однако, начала XVIII столетия.). – А какое ж это писание? Кто его написал? В коих летех и кем то писание свидетельствовано?.. Которым патриархом или каким собором? – настойчиво спрашивал у старого дрождника молодой совопросник. – Захотел ты в наши последние времена патриархов да соборов! – с укоризной и даже насмешливо ответил ему дрождник. – Нешто не знаешь, что благодать со дней Никона взята на небо и рассыпася чин освящения, антихрист поплени всю вселенну, и к тому благочестие на земле во веки не воссияет… – Не «Цветником», что сам, может, написал, а от писания всеобдержного доказывай. Покажи ты мне в печатных патриарших книгах, что ядение дрождей мерзость есть пред господом… тем книгам только и можно в эвтом разе поверить. – Так говорил, с горячностью наступая на совопросника, молодой поповец. – Можешь ли доказать от святого писания? – с жаром он приставал к нему. – Могу, – спокойно отвечал дрождник. – Проклятие на дрожди в десятой кафизме положено, во псалме Давыдове: «Исповемся тебе, боже». Забыл?.. «Дрождие его не изгидошася испиют вси грешние земли» (По ныне употребляемому переводу вместо «изгидошася» поставлено «истощися».). Ну-ка, ответь, что сии словеса означают? – Да где же тут проклятие-то? – спросил несколько озадаченный поповец. – На дрожди-то где проклятие? Проклятие на дрожди покажь ты нам! – Изгидошася! Что означает, по-твоему, это самое слово? Как скажешь? – спрашивал молодого поповца седоватый дрождник и проговорил свои слова так властно и решительно, будто спорный вопрос о догмате на Вселенском соборе решал. – Изгидошася?.. Ты говоришь: «изгидошася»…– начал было отвечать ему смущенный нежданным вопросом поповец. – А ну-ка, сам скажи мне, что такое означают те святые словеса Давыдовы? – Изгидошася…– решительно сказал дрождник, будто тем словом все писание истолковал. – Да что ж такое означает то слово «изгидошася»? – приставал рьяный в словопрениях молодой, но много начитанный поповец. – То и означает, что прокляты дрожди. Одно слово - «изгидошася»… Понимаешь али нет? – Толковал свое дрождник.Изгидошася – проклято значит. Вот тебе и сказ. И доспорились до раздраженья, особливо молодой. Глаза горят, лицо пылает, кулаки сжаты, а что такое «изгидошася», ни тот, ни другой не разумеют. Таковы у раскольников богословские прения. Только и толков, только и споров, что можно ли квашню на хмелевых дрождях поставить, с кожаной аль с холщовой лестовкой следует богу молиться, нужно ли ради души спасения гуменцо на макушке выстригать. А чаще и больше всего споров ведется про антихриста, народился он, проклятый, или еще нет, и каков он собой: «чувственный», то есть с руками, с ногами, с плотью и с кровью, или только «духовный» – невидимый и неслышимый, значит духом противления Христу и соблазнами рода человеческого токмо живущий… Много таких споров, много и толков сыздавна идет на Руси середи простого народа… А сколько иногда в тех спорах бывает ума, начитанности, ловкости в словопрениях, сколько искусства!.. И весь этот народный ум дрождями, лестовками да антихристом занят!.. Сошел сверху Герасим Силыч, подал деньги Смолокурову. Долго разглядывал Марко Данилыч принесенные бумажки. И меж пальцев-то тер их, и на свет-то смотрел, и, уверившись, наконец, что бумажки годны, сунул их в бумажник, а Чубалову отдал вексель. Взял Герасим Силыч вексель, с начала до конца внимательно два раза прочел его и, уверившись в подлинности, надорвал. – Ужо, после вечерни, приказчика с записочкой пришлю, – молвил Марко Данилыч Чубалову. – С ним товар-от и отпусти. Пошел было Смолокуров из лавки вон, но у дверей на ворох подержанных книг гражданской печати наткнулся. – Это что у тебя за хлам такой? – спросил он Чубалова. – Да так… Всякая всячина, разрозненные больше. А впрочем, есть хорошие книжки, – молвил Герасим Силыч. – А я и не знал, что ты беззастежными (Беззастежными раскольники зовут книги не духовного содержания, переплетаемые обыкновенно без застежек.) торгуешь, – заметил Смолокуров. – Не торгую, а есть, – отвечал Чубалов. – А ежели под руку что попадется, отчего же и не взять. И на них ину пору охотники бывают… Посмотрел Марко Данилыч, видит – одни не при нем писаны (На иностранных языках.), другие что-то больно мудрены… Несколько путешествий попалось, историй. Вспомнил, что Дунюшкин учитель такие советовал ей покупать, вспомнил и то, что она их любит. Отобрал дюжины две, спросил у Чубалова: – Что возьмешь? – Все чехом берите – уступлю, – молвил Чубалов, небрежно переглядывая отобранные Смолокуровым книги. – Сколько всех-то? – спросил Марко Данилыч. – За сотню наберется, – отвечал Чубалов. – Сколько станешь просить? – прищурясь и похлопывая ладонью по книгам, спросил Смолокуров. – А вы что пожалуете? – в свою очередь, спросил Герасим Силыч. – Рублик. – Что это вы, Марко Данилыч? – усмехнулся Чубалов. – По копейке за книгу, да еще и помене того жалуете! Нет, сударь, ежели теперича на подвертку свечей их продать аль охотникам на ружейны патроны, так и тут больше пользы получишь. Дешевле пареной репы купить желаете!.. Ведь тоже какие ни на есть книги… Тоже бумага, печать, переплет… Помилуйте!.. – Да что тебе в них? Место ведь только занимают… С ярманки поедешь, за провоз лишни деньги плати, вот и вся тебе польза от них, – говорил Марко Данилыч, отирая о полы сюртука запылившиеся от книг руки. – Опять же дрянь все, сам же говоришь, что разрознены… А в иных, пожалуй, и половины листов нет. – Не все же без листов, не все и разбиты; есть тоже и цельные, – сказал Чубалов. – И много занятных книжек тут. Вот вы как-то мне говорили, что любите путешествия по разным землям на досуге почитывать. Вот вам «Омаровы путешествия» две части, – говорил Герасим Силыч, хлопнув книга о книгу. – А вот вам и «Путешествие младого Костиса». Вот, коли в угоду, театральная, вот и романы (Грамотное простонародье и даже захолустное чиновничество, особливо вышедшее из семинарий, всегда говорит роман вместо роман. И это идет с прошлого века. Некто из духовных отец, в прошлом еще столетии писал, впрочем, «келейне», что следует говорить «роман», дабы отличить название богомерзкого писания от христианского имени Роман.). «Садовник городской и деревенский», по части цветков, значит, а вот «Коновал городской и деревенский» – книга полезная, ежель у кого лошадка захворает… «Торжество благодеяния» («Омаровы путешествия», 2 части. Москва, 1819, и «Путешествия младого Костиса», Спб, 1801. Обе мистического содержания. Сочинение Эккартсгаузена. Остальные книги прошлого столетия, не мистические.). Все полезные книги, занимательные. А французских-то сколько! Может, из них которые и редкостные. Ежели на знающего человека – так хорошие деньги можно взять. – Мне их и даром не надо. На кой шут?.. Кому читать-то? – сказал Марко Данилыч. – Это уж ваше дело, – молвил Чубалов, продолжая вынимать книгу за книгой. – А все ж таки хоша книга и французская, ее за копейку не купишь. Кого хотите спросите… – Да ты говори толком, настоящую, значит, цену сказывай, – прервал его Смолокуров. – Рубликов двадцать надо бы за весь-от короб получить, – склонив немножко на сторону голову и смотря прямо в глаза Марку Данилычу, вполголоса промолвил Герасим Силыч. – С ума ты спятил? – вскрикнул Смолокуров и так вскрикнул, что все, сколько ни было в лавке народу, обернулись на такого сердитого покупателя.По двугривенному хочешь за дрянь брать, – нимало тем не смущаясь, продолжал Марко Данилыч. – Окстись, братец!.. Эк что вздумал!.. Ты бы уж лучше сто рублев запросил, еще бы смешней вышло… Шутник ты, я вижу, братец ты мой… Да еще шутник-от какой… На редкость! – Какая же ваша-то настоящая цена будет? – спросил Чубалов. – Сказана цена, полушки не накину, – отвечал Марко Данилыч. – За десять рубликов извольте получать, ежели угодно…– сказал Чубалов. – Нет, брат, видно с тобой пива не сваришь, да и мне не время у тебя проклажаться. Щи, говорю тебе, простынут… Прощай, Герасим Силыч… Так я около вечерень за иконами-то пришлю. С запиской. Без записки никому не отдавай. И пошел было вон из лавки. – Да купите книжки-то, Марко Данилыч, – удержал его Чубалов. – Поверьте слову, хорошие книжки. С охотника, ежели б подвернулся – втрое бы, вчетверо взял… Вы посмотрите «Угроз Световостоков» («Угроз Световостоков», 30 небольших книжек, сочинения Юнга Штиллинга, Спб, 1806-1816. Мистическая.) – будь эти книжки вполне, да за них мало бы двадцати рублей взять, потому книги редкостные, да вот беда, что пять книжек в недостаче… Оттого и цена им теперь другая. Снова пошли торговаться и долго торговались. Наконец, Марко Данилыч весь короб купил, даже с французскими. «В домашнем обиходе на что-нибудь пригодятся, – сказал он. – Жаль, что листики маловаты, а то бы стряпухе на пироги годны были». В купленном коробе нашлось довольно мистических книг, выходивших у нас в екатерининское время и особенно в начале нынешнего столетия. Тогда не только печатались переводы Бема, Ламотт-Гион, Юнга Штиллинга, Эккартсгаузена, но издавался даже особый мистический журнал «Сионский вестник». Все это хоть и было писано языком затемненным, однако в большом количестве проникало в полуграмотное простонародье. Городские и деревенские грамотеи читали те книги с большой охотой, нравилось им ломать голову над «неудобь понимаемыми речами», судить и рядить об них в дружеских беседах, толковать вкривь и вкось. В искреннем убежденье полагали грамотеи, что, читая те книги, они проникают в самую глубину человеческой мудрости. И теперь еще можно найти в каком-нибудь мещанском или крестьянском доме иные из тех книг, ставших большой редкостью. Особенно эти книги держатся у молокан да у приверженцев разных отраслей хлыстовщины. Иные, начитавшись тех книг, вступали в «корабли людей божиих» (Так называются общины хлыстов.). Хлыстовские учители и пророки, в исступленных своих речах и в писанных сочинениях, ссылались на те книги (Например, Василий Радаев, христос арзамасских хлыстов, в 1849 году писал к приходскому священнику села Мотовилова, ссылаясь на «сочинения госпожи Гион». У хлыстов московских, рязанских, калужских, самарских находили названные здесь книги, а также: «Облако над святилищем» Эккартсгаузена, Спб, 1803, ''. «Ключ к таинствам натуры», его же, 4 части, сочинение, имевшее два издания в Петербурге в 1804, 1820 и 1821 годах. «Тоска по отчизне», сочинение Юнга Штиллинга, в переводе Дубянского, Спб. 1816. «Победная повесть», также Юнга Штиллинга, Спб. 1815. «Изъяснение на апокалипсис» г-жи Гион, Москва, 1816, и другие. У молокан те книги также в большом почете.). Начитавшиеся «Сионского вестника» образовали даже особую секту «Сионскую церковь» или «Десных христиан». Эти десные христиане зовутся также и «лабзинцами», по имени издателя того журнала, сосланного в Симбирск. Привез Марко Данилыч короб на квартиру и тотчас Дуню позвал. Вышла она к отцу задумчивая, невеселая. – Что ты все хмуришься, голубка моя?.. Что осенним днем глядишь? – с нежностью спрашивал у дочери Марко Данилыч, обнимая ее и целуя в лоб.Посмотрю я на тебя, ходишь ты ровно в воду опущённая… Что с тобой, моя ясынька?.. Не утай, молви словечко, что у тебя на душе, мое сокровище. – Скучно, тятенька… Домой бы скорее, – склоняя русую головку на отцовское плечо, тихо, грустно промолвила Дуня. – Послезавтра беспременно выедем, – гладя дочь по головке, сказал Марко Данилыч. – Да здесь-то с чего на тебя напала скука такая? Ни развеселить, ни потешить тебя ничем невозможно… Особенных мыслей не держишь ли ты каких на уме?.. Так скажи лучше мне, откройся… Али не знаешь, каково я люблю тебя, мою ластушку? – Знаю, тятя, знаю, – крепко прижимаясь к отцу, вполголоса молвила Дуня. – Зачем же таишься? Верно, есть что-нибудь на душе, – заботливо говорил Марко Данилыч, смущенный словами дочери. – Ничего нет, – потупя глаза, ответила Дуня. – Просто так, скучно… – А я тебе от скуки-то гостинца привез, молвил Марко Данилыч, указывая на короб. – Гляди, что книг-то, – надолго станет тебе. Больше сотни. По случаю купил. Недоверчиво взглянула Дуня на закрытый короб. Речи Марьи Ивановны о книгах припомнились ей. Однако же велела перетащить короб к себе в комнату. Только что отобедали, Дуня за книги. Стала разбирать их. «Французская, еще французская, – откладывая первые попавшиеся под руку книги, говорила она сама с собой…– Может быть, тут и такие, про которые Марья Ивановна поминала… Да как их узнаешь? И как понять, что в них написано?.. „Удольфские таинства“, роман госпожи Коттень… Роман!» И с отвращением бросила в сторону книгу. «Опять роман, опять… опять, – продолжая кидать в угол книги, думала Дуня. – И на что это тятенька накупил их?.. Яд, сети, раскинутые врагом божиим. – Так говорила Марья Ивановна… В руки не возьму их!.. Выкинуть либо в печке сжечь!.. Праху чтоб от них не осталось!.. Комедия, комедия – все театральные… Такие же!.. Была я в театре, глядела, слушала… И там все про нечистую любовь говорится… Вот тетенька-то Дарья Сергевна говорит, что театр поставлен бесам на служенье… Верно это она говорит, верно.. Сама Марья Ивановна то же скажет… Да, бесы, бесы, враги божии!.. Они, они!..» И полетели в угол театральные книги. «Домашний лечебник»… Эта пригодится, ежели кто занеможет когда… «Полная поваренная книга», – отдам тетеньке, ей пригодится… «История Елизаветы, королевы Английской», – можно будет прочитать… «Лейнард и Термильд, или Злосчастная судьба двух любовников…» (Книги, напечатанные в конце прошлого столетия.). Молча разорвала книгу и молча метнула обрывки ее под диван. "Зачем накупил таких? Зачем?.. Книги все пагубные!.. От врага!.. Грешно и в руки их брать… Это еще что? Путешествия, – ну, вот это хорошо, за это тяте спасибо… Путешествие в Западную Индию, – прочитаю… «Путешествие г. Вальяна… с картинками». И, взглянув затем на одну книгу, вскочила со стула и вскрикнула от радости. «Путешествие младого Костиса»… Хвалила ту книгу Марья Ивановна. И тотчас принялась за чтение. Прочла страницу, другую – плохо понимает. «Ничего, ничего, – бодрит себя Дуня, – Марья Ивановна говорила, что эту книгу сразу понять нельзя, много раз она велела читать ее и каждое слово обдумывать». До позднего вечера просидела она над Костисом. И с тех пор и дни и ночи стала Дуня просиживать над мистическими книгами. По совету Марьи Ивановны, она читала их по нескольку раз и вдумывалась в каждое слово… Показалось ей, наконец, будто она понимает любезные книги, и тогда совсем погрузилась в них. Мало кто от нее с тех пор и речей слыхал. Марко Данилыч, глядя на Дуню, стал крепко задумываться.  ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ   Середи холмов, ложбин и оврагов, середь золотистых полей и поросших кудрявым кустарником пригорков, меж тенистых рощ н благовонных сенных покосов, верстах в пятидесяти от Волги, над сонной, маловодной речкой, по пологому склону горы больше чем на версту вытянулась кострикой и пеньковыми оческами заваленная улица с тремя сотнями крестьянских домов. Дома все большие, высокие, но чрезвычайно тесно построенные. Беда, ежели вспыхнет пожар, не успеют оглянуться, как все село дотла погорит. Дома стареньки, зато строены из здоровенного унжинского леса и крыты в два теса. От большой улицы по обе стороны вниз по угорам идут переулки; дома там поменьше и много беднее, зато новее и не так тесно построены. Во всем селенье больше трехсот дворов наберется, опричь келейных рядов, что ставлены на задах, ближе к всполью. В тех келейных рядах бобыльских да вдовьих дворов не меньше пятидесяти. На самом верху горы большая каменная пятиглавая церковь стоит. Старинной постройки она, – помнит еще дни царя Алексея Михайловича… Видно, что в старые годы была она богата, но потом обедняла до нищеты и вконец обветшала. Зеленая черепица на главах вполовину осыпалась, железна крыша проржавела, штукатурная облицовка облезла, карнизы, наличники, сандрики (Сандрик – карнизик над окном.) и узорочный кафельный вокруг церкви пояс обвалились, от трех крылец, на кувшинных столбах с висячими арками, уцелело только одно, на колокольне березка выросла. Вокруг церкви грязная базарная площадь, обстроенная деревянными низенькими, ветхими лавчонками. Кроме такого «гостиного двора», стоят на той площади два старых каменных дома: в одном волостное правление, в другом – белая харчевня. И в том и в другом доме зимой, сколько дров ни жги – вода мерзнет. Под горой вдоль речки в два ряда тянутся кузницы, а на горе за селом к одному месту скучилось десятков до трех ветряных мельниц. Не для размола муки, не для обдирки крупы, не для битья конопляного масла ставлены те мельницы, – рыболовные уды точат на них. Село Миршенью зовется, оно казенное, а в старые годы бывало «вотчиной дома Жывоначальные троицы и преподобного Сергия, Радонежского чудотворца», самого крупного во время оно русского помещика, владевшего больше чем ста тысячью душами крепостных крестьян. Земля при Миршени добрая, родит хорошо, но на тысячу душ ее маловато. К тому же земли от села пошли клином в одну сторону, и на работу в дальние полосы приходится ездить верст за десяток и дальше, оттого заполья (Заполье – самые дальние полосы пахотной земли.) и не знали сроду навоза, оттого и хлеб на них плохо родился. Промыслами миршенские мужики кормятся отхожими и домашними. Из бедных кто в бурлаки идет, кто на Низу на ловецких ватагах работает, кто в самарских степях пшеницу жнет либо гурты скота в верховые города прогонять нанимается. Которые и позажиточнее, те сами голов по тридцати крупного скота да по сотням баранов на ярманке у Ханской ставки скупают, мясо продают по базарам, а зимой мороженое отвозят в Ростов и Ярославль на продажу. Сало топят, кожи да овчины выделывают. Другие денежные люди осенью ездят в Уральск и Саратов и там, накупив коренной рыбы, развозят ее зимой по деревням. А которые за наживой на сторону не отлучаются, те дома два промысла знают – сети для низовой рыбной ловли вяжут да уды для нее же работают. Бабы треплют коноплю, прядут ее вместе с мужиками и вяжут сети от одноперстника до ладонника (Одноперстник – сеть с мелкими ячеями в палец величиной, ладонник – с крупными ячеями в ладонь.). Кто подостаточнее, те проволоку тянут из железа и раздают ее односельцам на выделку рыболовных уд. Эти секут ее на жеребье и мальчишкам да подросткам дают оттачивать на ветряных мельницах, устроенных с особыми точильнями. С Покрова до вешнего Николы все мальчишки лет от десяти до пятнадцати, с раннего утра до поздней ночи, оттачивают жеребейки, взрослые глянчат (Глянчить – наводить лоск, полировать.) их и гнут на уды. Большие уды, что зовутся «кованцами», что идут на белугу и весят по пяти да по шести фунтов каждая, кузнецы куют на кузницах. Так кормятся миршенцы, но у них, как и везде, барыши достаются не рабочему люду, а скупщикам да хозяевам точильных мельниц, да тем еще, что железо сотнями пудов либо пеньку сотнями возов покупают. Работая из-за низкой платы, бедняки век свой живут ровно в кабале, выбиться из нее и подумать не смеют. Ропщут на судьбу миршенцы и так говорят: "Старики нам говаривали, что в годы прежние, когда прадеды наши жили за монастырщиной, житье всем было привольное, не такое, какое нам довелось. Доброе было житье и во всем изобильное. И пахоты богачество (Вместо богатство в Нижегородской губернии и ниже по Волге народ говорит богатество, богачество и богасьство.), и лугов вдоволь, и лесу руби не хочу, сукрома (Сукром – то же, что сусек, закром – отгороженный в анбаре ларь для ссыпки зернового хлеба.) в анбарах от хлеба ломятся, скирды да одонья ровно горы на гумнах стоят, года по три нетронутые, немолоченные. И птицы и животины в каждом дому водилось с залишком, без мясных щей никто за обед не садился, а по праздникам у каждой хозяйки жарилась гусятина либо поросятина. В лесу свои бортевые ухожья (Борть – колода, выдолбленная вверху стоящего на корню дерева для пчеловодства. Бортевой ухожей – место в лесу, где наделаны борти.), было меду ешь, сколько влезет, брага да сычёны квасы без переводу в каждом дому бывали. Да, деды живали, мед да пиво пивали, а мы живем и корочки хлеба порой не сжуем; прадеды жили – ни о чем не тужили, а мы живем – не плачем, так ревем". Про старые годы так миршенцы говаривали, так сердцем болели по былым временам, вспоминая монастырщину и плачась о ней, как о потерянном рае. «Не нажить прошлых дней, – они жалобились, – не светить на нас солнышку по-старому». Так говорили, не зная монастырских порядков, не помня ни владычних десятильников, ни приказчиков, ни посельских старцев, ни тиунов, что судили и рядили по посулам да почестям… Славили миршенцы старину, забывши доводчиков, что в старые годы на каждом шагу в свою мошну сбирали пошлины. Славили монастырщину, не зная, не ведая о приказных старцах и монастырских слугах и служебниках (Приказчик управлял монастырскою вотчиной, посельский старец из монахов вел монастырское хозяйство в том или другом селе либо в целой вотчине, он же заведовал и полевыми работами крестьян, мельницами и пр. Тиун, тивун – судья, назначаемый монастырскими властями для судных разбирательств в освобожденных от светского суда вотчинах.), что саранчой налетали и все поедали в вотчинах. И того не помнили миршенцы, как тиуны да приказчики с их дедов и прадедов, опричь судных пошлин, то и дело сбирали «бораны». Кто из дома в дом перешел на житье, готовь «боран перехожий», кто хлеб продал на торгу, «спозём» подавай, сына выделил – «деловое», женил его – и с князя и с княгини (Князь и княгиня – новобрачные.) «убрусный алтын», да, кроме того, хлеб с калачом; а дочь замуж выдал – «выводную куницу» плати. А доводчикам да недельщикам (Недельщики – те же доводчики, но исправлявшие должности не постоянно, а понедельно. Вроде нонешних сотских и десятских при становых квартирах.), что ни ступил, то деньги заплатил: вора он поймал – плати ему «узловое», в кандалы его заковал – плати «пожелезное», поспоришь с кем да помиришься – и за то доводчику выкладывай денежки, плати «заворотное». До сих пор в Миршени за базарными лавками поросший лопухом и чернобыльником пустырь со следами заброшенных гряд и погребных ям – «Васьяновым правежом» (Правеж – взыскание недоимок и вообще долга посредством истязаний. Били батогами, пока не заплатит.) зовется. Тут во дни оны стоял монастырский двор, а живали в нем посельские старцы, и туда же наезжали чернцы и служебники троицкие. На том дворе без малого сорок годов проводил трудообильную жизнь свою преподобный отец Вассиан, старец лютой из поповского рода. Сильной и грозной рукой все сорок лет над Миршенью он властвовал. Перед самыми окнами чернической кельи своей смиренный старец каждый день, опричь воскресенья, перед божественной литургией людей на правеж становил, батогами выбивая из них недоимки. Вымучивал старец немалые деньги и в свой карман, а супротивников в погребах на цепь сажал и бивал их там плетьми и ослопьем (Ослоп – дубина, кол), а с неимущих, чтоб насытить бездонную утробу свою, вымогал платежные записи (Платежная запись – по-нынешнему заемное письмо, вексель.). Зачастую бывало, что святой отец пьяным делом мужиков и ножом порол. От Васьяновой тесноты (Теснота – в старину означало, что нынешнее слово притеснение. Посулы, почести, приносы – взятки, гостинцы, поборы. Доводчики – низшие монастырские слуги, так называвшиеся служебники (ныне служки) из непостриженных, исправлявшие разные полицейские обязанности в монастырских вотчинах, сыщики и судебные следователи, находившиеся в распоряжении приказчиков или посельских старцев и получившие в свою пользу особо установленные пошлины, именно езд – прогоны по деньге за две версты, в случае поездки доводчика за ответчиком или за свидетелем; хоженое – по одной и по две деньги по окончании дела; ссадное, или заворотное – при окончании тяжебного дела мировою, пожелезное – за наложение оков на ответчика и за караул его – по две деньги в сутки за человека, узловое, или вязчее – за арестование воров и убийц с поличным. Приказчик вместе с доводчиком получал смотреное – за осмотр людей убитых, раненых, избитых; выводную куницу – с девок, выдаваемых в замужество; убрусный алтын – с новобрачных: явочное – с нанимавших работников. Приказчик или тиун вместе с доводчиком получали ротное или верное с тяжущихся, прибегавших для решения дела к присяге; жеребейное – если спор решался вынутием жеребья, кроме того еще разные пени (штрафы). Приказчик или тиун без раздела с доводчиком получал в свою пользу: судное или правый десяток – за производство суда по тяжбе с виновного по цене иска (пять процентов), боран (от слова « брать»); межевой – если дело шло о повреждении межевых знаков; полевой, дворовый, огуменный, огородный, поженный – когда спор был о поле, о дворе, гумне, пожне; переносный – ежели кто перепахивал чужие пожни; потравной – если дело шло о потраве; перехожий – за переход на житье из села в село или из дома в дом; стожарное и спозем – пошлины с крестьянина при продаже им сена или хлеба; деловое – пошлина при выделе отцом детей или при разделе; кроме того, пошлины за пиры, за братчины и пр.), боя и увечья крестьяне врознь разбегались, иные шли на Волгу разбои держать, другие, насильства не стерпя, в воду метались и в петле теряли живот. В Миршени за каменным трактиром, что прежде бывал тож монастырским двором, есть местечко за огородом, «Варламовой баней» зовется оно. Миршенские бабы да девки баню ту не забыли: в попреках подругам за разгульную жизнь и теперь они ее поминают. Под самый почти конец монастырщины в доме том проживал посельский старец честный отец Варлаам. Распаляем бесами, искони века сего прю со иноки ведущими и на мирские сласти их подвигающими, старец сей, предоставляя приказчикам и доводчикам на крестьянских свадьбах взимать убрусные алтыны, выводные куницы и хлебы с калачами, иные пошлины с баб и с девок сбирал, за что в пятнадцать лет правления в два раза по жалобным челобитьям крестьян получал от троицкого архимандрита с братиею памяти (Память – письмо, предписание.) с душеполезным увещанием, о еже бы сократил страсти своя и провождал жизнь в трудах, в посте и молитве и никакого бы дурна на соблазн православных чинить не отваживался… Сохранился у миршенцев на памяти «пожар Нифонтов», когда на самую Троицу все село без остатку сгорело. Схмень (Сухмень – сухая погода, продолжительное бездождие.) стояла, трава даже вся пригорела, и в такое-то время, в самый полдень поднялась прежестокая буря, такая, что дубы с корневищем из земли выдирала. А тут, спасенным делом обедню да лежачую на листу вечерню (В троицын день вечерня поется после обедни безрасходно… На вечерне читаются молитвы с коленопреклонением, а в старину лежа ниц, с «травами», говоря по старине, то есть с цветами в руках. При лежанье ниц «травы» клались под лицо молящимся. Отсюда выражения «лежать на листу» и «лежачая на листу вечерня», иногда просто «лежачая вечерня».) отпевши, посельский старец Нифонт с дорогими гостями, что наехали из властного монастыря, – соборным старцем Дионисием Поскочиным, значит барского рода (В старину монахи из дворян сохраняли и в иночестве родовые фамилии, означавшиеся и в официальных бумагах, например: Авраамий Палицын, Симой Азарьян, Игнатий Римский-Корсаков, Георгий Дашков и пр. В XVIII столетии и не дворяне монахи стали писаться с фамилиями, но не в официальных бумагах, но это уже не имело и теперь не имеет ни малейшего значения.), да с двумя рядовыми старцами, да с тиуном, да с приказчиком и с иными людьми, – за трапезой великий праздник пятидесятницы справляли да грешным делом до того натянулись, что хоть выжми их. Во хмелю меж ними свара пошла, посельский с соборным старцем драку учинили – рожи друг у друга рвали, брады исторгали, за честные власы и в келарне и в поварне по полу друг дружку возили. Все было как следует быть по монастырскому обычаю. Гости от хозяев не отставали, и они одни пошли на других, и сталась боевая свалка и многое политие крови. В такое шумное время, богу попущающу, паче же врагу действующу, возгореся Нифонтова поварня и от огненного прещения во всей Миршени ни кола, ни двора не осталось. Преподобный же отец Нифонт, спасая от пламени туго набитую кубышку, огненною смертию живот свой скончал. Оттого тот пожар «Нифонтовым» и до наших дней зовется. Знали все это по преданьям миршенцы, а все-таки тужили и горевали по монастырщине, когда и пашни, и покосов, и лесу было у дедов в полном достатке, а теперь почти нет ничего. Васьянов правеж, Варламова баня, Нифонтов пожар, полузабытые дела минувших лет не возбуждали в миршенцах столь тяжких воспоминаний, как Орехово поле, Рязановы пожни да Тимохин бор. Правеж чернобылью порос, от бани следов не осталось, после Нифонтова пожара Миршень давно обстроилась и потом еще не один раз после пожаров перестраивалась, но до сих пор кто из церкви ни пойдет, кто с базару ни посмотрит, кто ни глянет из ворот, у всякого что бельмы на глазах за речкой Орехово поле, под селом Рязановы пожни, а по краю небосклона Тимохин бор. Все эти угодья, теперь чужие, заказные, в старые годы миршенскими были. Пахали миршенцы Орехово поле, косили Рязановы пожни, в Тимохин бор по дрова да по бревна въезжали безданно, беспошлинно. И все то было во дни монастырщины. Когда у монахов крестьян отбирали, в старых грамотах сыскано было, что Орехово поле, Рязановы пожни и Тимохин бор значились отдельными пустошами. Даваны они были дому Живоначальные троицы иными вкладчиками, а не тем, что на помин души дал Миршень с коренной землей. Оттого и поле, и пожни, и бор в казну отошли, а спустя немного время были пожалованы полковнику Якимову за раны и увечья в войне с турками. И до сей поры оставались они в роде Якимова. Невтерпеж стало миршенцам смотреть, как якимовские мужики пашут Орехово поле и косят заливные луга на Рязановых пожнях. Почасту бывали бои жестокие. Только что придут якимовские на пожню, вся Миршень с дубьем, с топорами да с бердышами на них высыплет. И в тех боях бывали увечья, не мало бывало и смертных убойств. Суд наедет, миршенских бойцов из девяти десятого кнутом отобьют, в Сибирь сошлют, остальных перепорют розгами. Спины заживут, а как новое сено поспеет, миршенцы опять за дубье, опять пойдут у них с якимовцами бои не на живот, а на смерть. И сколько в Миршень начальства ни наезжало, сколько мужикам законов ни вычитывали, на разум они прийти не могли. Одно, бывало, твердят: «Отцы наши и деды Орехово поле потом своим обливали, отцы наши и деды Рязановы пожни косили… Наши те угодья – знать ничего не хотим». Больше десяти годов бывали такие бои около летнего Кузьмы Демьяна на Рязановых пожнях, а потравам в Ореховом поле и лесным порубкам в Тимохином бору и счету не было – зараз, бывало, десятинами хлеб вытравливали, зараз сотнями деревья валили. От штрафов да от пеней, от платы за порубки и потравы, от воинского постоя, что в такое разбойное село за наказанье ставили, вконец обеднели миршенцы. Село обезлюдело – много народу в Сибирь ушло. Стало в Миршени хоть шаром покати. Тогда только унялись дубинные и топорные споры, зато начались иные бои – не колом, а пером; не кровь стали проливать, а чернила. Сколько просьб было подавано, сколько ходоков в Петербург было посылано, а все-таки дело не выгорело, только пуще прежнего разорились миршенцы. Когда же пришлось им сумы надевать да по миру за подаяньем брести, они присмирели. Смирились, а все-таки не могли забыть, что их деды и прадеды Орехово поле пахали, Рязановы пожни косили, в Тимохином бору дрова и лес рубили. Давно подобрались старики, что жили под монастырскими властями, их сыновья и внуки тоже один за другим ушли на ниву божию, а Орехово поле, Рязановы пожни и Тимохин бор в Миршени по-прежнему и старому и малому глаза мозолили. Как ни взглянут на них, так и вспомнят золотое житье дедов и прадедов и зачнут роптать на свою жизнь горе-горькую.     ***   Тихо, спокойно жили миршенцы: пряли дель, вязали сети, точили уды и за дедовские угодья смертным боем больше не дрались. Давние побоища остались, однако, в людской памяти: и окольный и дальний народ обзывал миршенцев «головотяпами»… Иная память осталась еще от старинных боев: на Петра и Павла, либо на Кузьму Демьяна каждый год и в начале сенокосов в Миршени у кузниц, супротив Рязановых пожней, кулачные бои бывали, но дрались на них не в дело, а ради потехи. Из-за трех верст якимовские мужики на те бои ровно на праздник прихаживали. Всеми деревнями поднимутся, бывало, с бабами, с девками, с малыми ребятами. Миршенцы, пообедавши, все поголовно, опричь разве старых старух, вырядятся в праздничную одежу и спешно выходят на подугорье (Подугорье, подгорье – полоса под горой.) гостей встречать. Молодые парни в красных кумачовых либо ситцевых рубахах, в смазанных чистым дегтем сапогах, с княгининскими (В городе Княгинине, Нижегородской губернии, особенно в подгородных слободах его весь народ шьет шапки да картузы.) шапками набекрень, кружками собираются на луговине. Девушки и молодицы в ситцевых сарафанах, с шерстяными и матерчатыми платочками на головах, начинают помаленьку «игры заводить». Громкие песни, звуки гармоник, игривый говор, веселый задушевный смех, звонкие клики разносятся далеко. Люди степенные садятся ближе к селу под самой горой. В их кружках одна за другой распиваются четвертухи и распеваются свои песни. Особыми кружками на зеленой мураве сидят женщины и друг друга угощают городецкими пряниками (Из села Городца на Волге. Городецкие пряники славятся в Поволжье больше, чем вяземские или тульские.) да цареградскими стручками, щелкают калены орехи – либо сладкие подсолнухи. Каждый год на этом гулянье ровно из земли вырастал разносчик. У него на подводе всегда много ящиков, расставляет, бывало, он их и раскладывает деревенские лакомства; и внакладе никогда не остается. Мальчишки и подростки борются либо играют: кто в козны, кто в крегли, кто в чиж, кто в лапту (Козны – бабки, известная и самая обычная игра деревенских мальчиков. Крегли, или городки: тонкие, круглые столбики, вершка в четыре вышиною, ставятся рядами, их сшибают издали палками. Чиж – заостренная с обоих концов палочка в четверть длины; бьют чиж по концу, он летит кверху, его подбивают на воздухе. и он летит дальше. Лапта – игра в мяч.), с гиком, с визгом, с задорными криками. Но вот голосистая бойкая молодица выходят из толпы, весело вкруг себя озирается и, ловко подбоченясь, заводит громким голосом «созывную» песню: Собирайтесь, девицы, Собирайтесь, красные, На зелен на лужок. Собирайтесь, девицы, Собирайтесь, красные. Во един во кружок. И девицы и молодицы дружно подтягивают запевалке: На травке-муравке, рвите цветочки, Пошли в хоровод! Пошли в хоровод! В хороводе веселитесь, По забавушкам пуститесь, Песни запевайте, Подружек сбирайте! Пошли в хоровод! Пошли в хоровод! Запоемте, девки, песню нову, Нашу радость хороводу! В хоровод, в хоровод! Пошли в хоровод! Собрались девицы, подошли к ним молодцы, но стали особым кружком. В хороводе песню за песней поют, но игра идет вяло, невесело. Молодица, что созывную песню запевала, становится середь хоровода и начинает: Как нам, девушки, хоровод сбирать. Как нам, красны, ионы песни запевать? Хоровод продолжает: Диди ладо, диди ладушки! Вы, подруженьки любимые, Вы, красавицы забавницы, Соходитесь на лужок, Становитесь во кружок. Диди ладо, диди ладушки! Вы сцепитесь все за ручки, Да примите молодцов! Приходите, молодцы, во девичий хоровод, Выходите, удалые, ко красным во кружок,

The script ran 0.015 seconds.