Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

П. И. Мельников - В лесах. На горах [1871-1881]
Известность произведения: Средняя
Метки: История, Роман

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 

– Рыбные дела зачинаются, – заметил Веденеев, – верховые покупатели стали трогаться помаленьку. Покамест еще вяло идет, а бог даст по скорости немножко расторгуемся. Марко Данилыч теперь весь день на караване сушь продает. – А как вообще дела-то? – спросил Зиновий Алексеич. – Цены каковы? – Покуда так себе, – отвечал Дмитрий Петрович. – Да ведь теперь еще нет настоящих цен, у нас развязка всегда под конец ярманки бывает. Через неделю дела пойдут бойчее. – А вы как? Начали торги? – спросил Зиновий Алексеич. – Я не тороплюсь, – отвечал Веденеев, – и надивиться не могу, с чего другие горячку порют. Вот хоть бы Марко Данилыч. Развязку только задерживает, а покупатели крепятся, да такие рассрочки платежей предлагают, что согласиться никак невозможно – двенадцать да осьмнадцать месяцев. – А как теперь цены на ваши товары? – спросил Зиновий Алексеич. – Сушь рубля полтора да по два, коренная три с полтиной, белуга три с гривной. Других сортов покамест еще не продавали. – А тюлень? – спросил Доронин, зорко поглядев на Дмитрия Петровича. – Еще никаких цен нет, – отвечал Веденеев. – А скоро ли будут? – К самому концу, – ответил Дмитрий Петрович. Хотел было Доронин подробнее про тюленя расспросить, но вспомнил слова Смолокурова. «Кто его знает, этого Веденеева, – подумал он, – мягко стелет, а пожалуй, жестко будет спать, в самом деле наврет, пожалуй, короба с три. Лучше покамест помолчать». И свел разговор на иное. – Не забывайте нас, Дмитрий Петрович, – сказала на прощанье Татьяна Андревна, – жалуйте почаще к нам. Завсегда вам рады. С веселой улыбкой Веденеев обещался бывать почаще. Затем, поговорив с Лизаветой Зиновьевной, спросил про Наташу. – Нездоровится что-то ей, – сказала Татьяна Андревна. – Что с ней? – тревожно спросил Веденеев, и румянец мгновенно облил лицо его. Не укрылось то ни от отца ни от матери, не утаилось и от Лизаветы Зиновьевны. – Голова что-то разболелась, – молвила Татьяна Андревна. – Да ничего, с кем этого не случается? – Однако ж…– начал было Веденеев, но смутился и еще больше покраснел… Потом, схватив шляпу, стал торопливо прощаться с Зиновьем Алексеичем. – Когда же увидимся? – спросил его Доронин. – Да я… завсегда очень рад…– слегка запинаясь, говорил Дмитрий Петрович. – Пожалуй, хоть завтра. – И прекрасно, – ласково молвил ему Зиновий Алексеич – Пообедаем вместе. – Очень рад…– ответил Веденеев. – Так мы будем ждать вас, – сказал Зиновий Алексеич, провожая Дмитрия Петровича. Не успел уйти Веденеев, как Лиза, отворив дверь в свою комнату, наткнулась на сестру. Все время Наташа простояла у двери и в щелочку все глядела на Веденеева. Проводя гостя, Зиновий Алексеич к жене подошел. – Заметил? – спросила его Татьяна Андревна. – Еще бы не заметил! Что ж? Давай бог! Обеих бы разом!  ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ   Ниже истока Ахтубы с лишком на двадцать сажен высится правый берег широкой Волги. Здесь край так называемых Гор. Дальше пойдут отлогие берега, песчаные степи, кочевья калмыков. Берег глубоким оврагом разрезан. По дну того оврага речка струится; про эту речку такое сказанье идет от годов стародавних. Стоял на ее берегах дивный дворец: всюду блистало золото, всюду горели самоцветные камни. Двери серебряные, на полах разостланные мазандеранские ковры, диваны были крыты рытым бархатом, подушки низаны жемчугом, занавесы из шелковых китайских тканей, по всем чертогам носится благовонный дым аравийских курений. Вкруг дворца тенистые сады, цветники с редкими цветами, целые рощи гилянских роз и высоко бьющие холодными, кристальными струями водометы. Толпою сродниц и роем молодых невольниц окруженная, жила там прекрасная собой и добрая сердцем ордынская царица, дочь хорасанского хана… Как нежная роза в темной листве сияет, так сияла она середь красавиц, что с нею в том дворце обитали. Подобной красы во всем мире не было видано ни прежде, ни после. Оттого и звали ту царицу «Звездой Хорасана». Ее супруг, грозный, могучий царь Золотой Орды, часто к ней приезжал из Сарая, самые важные только дела заставляли его с печалью на сердце покидать роскошный дворец Хорасанской Звезды. Сколько царь ни уговаривал ее переселиться в столицу, Звезда Хорасана ему не внимала, не хотела менять тихого житья в прохладных садах и роскошных палатах на шум ордынской столицы. Ханские жены, что жили в Сарае, в глаза не видали Звезды Хорасана, но много слыхали про ее красоту неземную. Черная зависть их обуяла, стало им нестерпимо, что хан любит эту жену больше всех остальных. И стали они плести ему наговоры. «О грозный, могучий хан Золотой Орды и многих царств-государств повелитель, – так они говорили ему, – иль ты не знаешь, отчего любимая твоя царица не хочет жить в славной столице твоей? Там, в пустынных чертогах, ей жизнь не в пример веселее, наехать бы тебе к ней расплохом, обыскать бы сады и дворец, может статься, кого-нибудь там нашел бы». Вспыхнул яростью хан, услыхав речи жен, и излил гнев на злых завистниц. Долго ли время шло, коротко ли, стали говорить хану думные люди его: «О грозный, могучий хан Золотой Орды, многих государств повелитель, многих царств обладатель! Обольстила тебя Звезда Хорасана; ради ее, недостойной, часто ты царские дела свои покидаешь. А не знаешь того, солнце земли, тень аллаха, что она, как только ты из ее пустынных чертогов уедешь, шлет за погаными гяурами и с ними, на посмех тебе, веселится». Вскипел гневом владыка ордынский и велел головы снять думным людям, что такие слова про Звезду Хорасана ему говорили. Долго ли время шло, коротко ли, приходит к царю старая ханша и такие слова ему провещает: «Сын мой любезный, мощный и грозный хан Золотой Орды, многих царств-государств обладатель! Не верь ты Звезде Хорасана, напрасно сгубил ты слуг своих верных. Доподлинно знаю, что у нее в пустынном дворце по ночам бывает веселье: приходят к царице собаки-гяуры, ровно ханы какие в парчовых одеждах, много огней тогда горит у царицы, громкие песни поют у нее, а она у гяуров даже руки целует. Вот каким срамом кроет твою царскую голову Звезда Хорасана». Хан замолчал. Хоть ярость и гнев и кипели на сердце, но на мать родную он излить их не мог. А старая ханша свое продолжает: «Верно я знаю, сын мой любезный, что на другой день джумы (Пятница – мусульманский праздник.), вечером поздно, будет у ней в гостях собака-гяур, ее полюбовник. Будут там петь и играть и позорить тебя, сын мой любезный, грозный хан для неверных, милосердный царь ко всем, чтущим аллаха и его святого пророка». На те слова старой ханши промолчал грозный царь Золотой Орды. Джума прошла: с рассветом коня царю оседлали, и поехал он к царице с малым числом провожатых. Уж полночь минула и звезды в небе ярко горели, когда подъехал он к пустынным чертогам… Видит – дворец весь внутри освещен, из окон несутся звуки радостных песен. Точно победу какую там воспевают. Одаль оставя дружину, тихо подъехал хан к окнам. И видит: Звезда Хорасана, сродницы и ее рабыни все в светлых одеждах, с веселыми лицами, стоят пред гяуром, одетым в парчеву, и какую-то громкую песню поют. Вот Звезда Хорасана подходит к гяуру и целует его в уста. Свету не взвидел яростный хан, крикнул дружину, ворвался в палаты и всех, кто тут ни был, избить повелел. А было то в ночь на светлое Христово воскресенье, когда, под конец заутрени, Звезда Хорасана, потаенная христианка, первая с иереем христосовалась. Дворец сожгли, остатки его истребили, деревья в садах порубили. Запустело место. А речку, что возле дворца протекала, с тех пор прозвали речкою Царицей. И до сих пор она так зовется. На Волге с одной стороны устья Царицы город Царицын стоит, с другой – Казачья слободка, а за ней необъятные степи, и на них кочевые кибитки калмыков. До железной дороги городок был из самых плохих. Тогда, недалеко от пристани, стояла в нем невзрачная гостиница, больше похожая на постоялый двор. Там приставали фурщики, что верховый барочный лес с Волги на Дон возили. Постояльцам, кои побогаче, хозяин уступал комнаты из своего помещенья и, конечно, оттого в накладе не оставался. Звали его Лукой Данилычем, прозывался он Володеров. Главным его делом было сводить продавцов с покупателями да исполнять порученья богатых торговцев. Кроме того, Лука Данилыч переторговывал всяким товаром, какой под руку ему попадался. Один год сплавкой из Верховья лес продавал, другой – хлебом да рыбой торговал, а не то по соседству елтонскую соль закупал и на волах отправлял ее с чумаками в Воронеж. Главным же делом был меновой с калмыками торг. Хлеб, красный товар, кирпичный чай он посылал к ним в улусы, а оттоль пригонял косяки лошадей с табунами жирных ордынских баранов. Калашня большая была у него, больше десятка хлебников каждый день в ней крендели да баранки пекли, и Лука Данилыч возами отсылал их в улусы. Ловкий был, изворотливый человек, начал с копейки и скоро успел нажить большой капитал. Вот уж без малого месяц в доме его живет-поживает молодой рыбный торговец Никита Федорыч Меркулов. Два чистеньких, прибранных опрятно покойчика из своих хозяин отвел ему и всем успокоил. Но не спокойно жилось постояльцу: дня два-три пробудет в Царицыне и поплывет вниз по Волге до Черного Яра, там день-другой поживет, похлопочет и спешит воротиться в Царицын. Шли у него с моря бурлацкою тягой три баржи с тюленьим и рыбьим из бешенки жиром, добежали те баржи до Черного Яра, и лоцман тут бед натворил. Большой паводок поднялся тогда от долгих дождей проливных; лоцман был пьяный да неумелый, баржи подвел к самой пристани в Черном Яру. А та пристань, окроме весны, всегда мелководна, летом лишь мелким судам к ней подходить неопасно, дощаник да ослянка (Ослянка, иначе осланка – небольшое мелкосидящее судно.) еще могут стоять в ней с грехом пополам, а другая посудина как раз на мель сядет. Так и с меркуловским караваном случилось – паводок спал за одни сутки, и баржи с носов обмелели. На одну всех бурляков согнали, те принялись перетираться на шпилях (Шпиль – длинный шест с костылем либо шишкой вверху, о который упираются плечом рабочие. Перетираться на шпилях – то же, что идти на шестах, значит судно вести, упираясь шпилями во дно реки.) и с великим трудом вывели ее на полую воду. За другую баржу принялись – ни с места. Бились, бились с раннего утра до позднего вечера, не пивши, не евши, никакого нет толку. Вдруг, ровно по чьему приказу, бурлаки разом шпили побросали и в сотню голосов с бранью, с руганью стали задорно кричать. – Давай паузки (Паузок – мелководное судно для перегрузки клади с больших судов на мелкой воде.), хозяин. – Да где их взять? – отвечал смущенный Меркулов. – Время глухое теперь, по всему Низовью ни единого паузка не сыщешь. – На Верх посылай, а не то мы сейчас же котомки на плечи да айда по домам, – горланила буйная артель. – Разве так можно? – крикнул Меркулов. – Нешто вы бессудный народ? Попробуй сбежать, паспорты все у меня и условие тоже. За побег с судна вашего брата по головке не гладят. – Видали мы таких горячих! У нас, брат, мир, артель. Одному с миром не совладать, будь ты хоть семи пядей во лбу! – Молчать! – гневно крикнул Меркулов. – Сейчас за работу. Берись за шпили!   Бурлаки в кучу столпились, сами ни с места. Один из них, коренастый, широкоплечий парень лет тридцати, ступил вперед, надел картуз и, подперши руки в боки, нахально сказал Меркулову: – Ты не кипятись; печенка лопнет. Посылай-ка лучше за паузками, авось найдешь за Саратовом, а не то за Самарой. Тут три таких артели, как наша, ничего не поделают. Ишь как вода-то сбывает, скоро баржи твои обсохнут совсем. – За паузками посылать мое дело. Вам меня не учить стать, – строго молвил бурлакам Меркулов. – Ваше дело работать – ну и работай, буянить не сметь. Здесь ведь город, суд да расправу тотчас найду. – Нас этим не напугаешь, не больно боимся. И никто с нами ничего не может сделать, потому что мы артель, мир то есть означаем. Ты понимай, что такое мир означает! – изо всей мочи кричал тот же бурлак, а другие вторили, пересыпая речи крупною бранью. До того дошли крики, что стало невозможно слова понимать. Только и было слышно: – Посылай за паузками!.. Сейчас шли за паузками! – Ну и пошлю, – сказал Меркулов. – А работу бросать у меня не смей, не то я сейчас же в город за расправой. Эй, лодку! Стихли бурлаки, но все-таки говорили: – За паузками посылай, а даром на тебя работать не станем. Хоть самому губернатору жалобись, а мы не согласны работать. В условье не ставлено того! – Плачу за простой, – молвил Меркулов. – Ну, это ина статья, – заговорили бурлаки совсем другим уж голосом и разом сняли перед хозяином картузы и шапки. – Что ж ты, ваше степенство, с самого начала так не сказал? А то и нас на грех и себя на досаду навел. Тебе бы с первого слова сказать, никто бы тебе супротивного слова не молвил. – Ну, Христов народ, берись за шпили! – гаркнул тот самый бурлак, что нагло выступал из толпы перед хозяином. – Берись, берись, ребятушки! Хозяин за вином пошлет. Меркулов в самом деле за водкой послал. Бурлаки пили, благодарили, но, как усердно ни работали, баржа не трогалась с места, а вода все убывала да убывала. Послал Меркулов за паузками, наняли два в Саратове, но их не хватило и одну баржу распаузить. Дальше послал, а вода все сбывает да сбывает, баржи стало песком заносить. Выведенную в самом начале на полую воду баржу взвели до Царицына, на стержне у Черного Яра оставить ее было ненадежно, неровно поднимется буря, совсем разобьет. Думал Меркулов пароход кабестанный (Кабестан – ворот. Прежде на Волге были коноводные суда, на которых бывало по сотне и более лошадей. Они приводили в движение ворот, на который навивался канат, конец которого с якорем впереди судна брошен в воду. Оттого судно и двигалось, хотя и очень медленно. Теперь сила лошадей заменена силой пара.) нанять – и тут неудача: пароходов по Волге в то время еще немного ходило, и все они были заподряжены на целое лето. Набрали, наконец, паузков, и Никита Федорыч вздохнул свободней: хоть поздно, а все же поспеет к Макарью, ежель новой беды в пути не случится. Баржи с паузками пришли, наконец, к царицынской пристани. Велел Меркулов перегрузить тюленя с паузков на баржи, оставив на всякий случай три паузка с грузом, чтоб баржи не слишком грузно сидели. Засуха стояла. Волга мелела, чего доброго на перекате где-нибудь выше Казани полногрузная баржа опять сядет не мель. Кончились хлопоты, еще ден пяток, и караван двинется с места. Вдруг получает Меркулов письмо от нареченного тестя. Невеселое письмо пишет ему Зиновий Алексеич: извещает, что у Макарья на тюленя цен вовсе нет и что придется продать его дешевле рубля двадцати. А ему в ту цену тюлень самому обошелся, значит доставка с наймом паузков, с платой за простой и с другими расходами вон из кармана. Вот тебе и свадебный подарок молодой жене! Ходит Никита Федорыч по пристани, ровно темная ночь. Торопит рабочих, а сам все раздумывает: «Что работай, что нет – все едино, денег пропасть потратил, а все-таки остался в накладе. Вот тебе и тюлень!» Совсем к отвалу баржи были готовы, как новое письмо от Доронина получил горемычный Меркулов. Пишет, что цены ему кажутся очень уж низки и потому хоть и есть в виду покупатель и весь груз берет без остатка, но сам Доронин без хозяйского письма решиться не может, потому и просит отвечать поскорей, как ему поступать. Не верится Меркулову, чтобы цены на тюленя до такой меры упали. Знал он, что и хлопку мало в привозе и что на мыльные заводы тюлений жир больше не требуется, а отчего ценам упасть до того, что своих денег на нем не выручишь, понять не может. «Что-нибудь да не так, – думает он, – может, какой охотник до скорой наживы вздумал в мутной водице рыбку поймать, подъехал к Зиновею Алексеичу, узнав, что у него от меня есть доверенность, а он в рыбном деле слепой человек». И решил до приезда к Макарью тюленя не продавать. Так и в письме писал. Письмо еще не было послано, как к Царицыну с Верху прибежал буксирный (Буксирным пароходом называется такой, который ведет за собой несколько барж с грузом.) пароход. На пристани пошла обычная суетня. Мигом сбежалась толпа девок и молодиц. Живо, со смехом, с веселыми криками, принялась она таскать на пароход дрова. Сойдя на берег, путники рассыпались по берегу: кто калачи покупал да крендели, кто запасался икрой и рыбой, кто накинулся на дешевые арбузы, на виноград, на яблоки. Шум, гам, крик! С полгорода от скуки сбежалось на пристань поглазеть на проезжих. Приезжих в Царицын был только один смолокуровский приказчик Корней Евстигнеев. Сойдя по сходням с парохода, увидал он стоявшего неподалеку Володерова с каким-то молодым человеком, не то барином, не то купчиком. То был Меркулов. – Наше вам, Лука Данилыч! – лениво приподняв картуз, молвил Корней Евстигнеев и протянул здоровенную лапищу царицынскому трактирщику. – Вас-то мне и надоть. – Что за надобность? – сухо спросил у него Володеров. – А ты не вдруг… Лучше помаленьку, – грубо ответил Корней. – Ты, умная голова, то разумей, что я Корней и что на всякий спех у меня свой смех. А ты бы вот меня к себе в дом повел, да хорошеньку фатеру отвел, да чайком бы угостил, да винца бы поднес, а потом бы уж и спрашивал, по какому делу, откуда и от кого я прибыл к тебе. – Ну, говори, коли с делом приехал. Чего баклажиться-то? – с досадой молвил трактирщик Корнею. – А ты, брат, не нукай, и сам свезешь, – огрызнулся Корней. – Айда, что ли, к тебе чаи распивать. – Поспеешь, – сказал Володеров и отошел от Корнея к Меркулову. А Корней, взвалив на плечи чемодан, пошел к постоялому двору. – Кто такой? – спросил Меркулов у Луки Данилыча. – Смолокуровский приказчик, – ответил Володеров. – Знаете Смолокурова Марка Данилыча? – Как не знать? Старый рыбник, один из первых у нас, – молвил Меркулов. – Только этого молодца я что-то у него на ватагах не видывал. – При себе больше держит, редко куда посылает, разве по самым важным делам, – отвечал Володеров. – Парень ухорез, недаром родом сызранец. Не выругавшись, и богу не помолится. – При каких же делах он у Смолокурова? – спросил Меркулов. – Да при всяких, когда до чего доведется, – отвечал трактирщик. – Самый доверенный у него человек… Горазд и Марко Данилыч любого человека за всяко облаять, а супротив Корнея ему далеко. Такой облай, что слова не скажет путем, все бы ему с рывка. Смолокуров, сами знаете, и спесив, и чванлив, и держит себя высоко, а Корнею во всем спускает. Бывает, что Корней и самого его обругает на чем свет стоит, а он хоть бы словечко в ответ. Что ж бы это значило? – спросил Никита Федорыч. – Какие-нибудь особенные дела у них есть, – сказал Володеров. – Может статься, Корней знает что-нибудь такое, отчего Марку Данилычу не расчет не уважить его. Меж тем на пароход бабы да девки дров натаскали. Дали свисток, посторонние спешат долой с парохода, дорожные люди бегом бегут на палубу… Еще свисток, сходни приняты, и пароход стал заворачивать. Народ с пристани стал расходиться. Пошли и Никита Федорыч с Володеровым. Воротясь на квартиру, Меркулов велел подать самовар. И только что успел налить стакан чаю, как дверь отворилась и на цыпочках вошел Володеров. – Чай да сахар! – молвил Лука Данилыч. – К чаю милости просим, – ответил Меркулов. – Садитесь-ка – самая пора. – Покорнейше благодарим, Никита Федорыч. Я к вам по дельцу. Оченно для вас нужное, – вполголоса сказал Володеров. – Что такое? – немножко встревожившись, спросил Меркулов. – Да насчет вашего товара желаю доложить, – еще больше понижая голос, отвечал Володеров. – Что такое? – совсем уж смутившись, спросил Меркулов. – Этот Корней с письмом ко мне от Смолокурова приехал, – шепотом продолжал Володеров. – Вот оно, прочитайте, ежели угодно, – прибавил он, кладя письмо на стол. – У Марка Данилыча где-то там на Низу баржа с тюленем осталась и должна идти к Макарью. А как у Макарья цены стали самые низкие, как есть в убыток, по рублю да по рублю с гривной, так он и просит меня остановить его баржу, ежели пойдет мимо Царицына, а Корнею велел плыть ниже, до самой Бирючьей Косы (На устье Волги на Каспийском взморье.), остановил бы ту баржу, где встретится. При первых же словах Володерова Никита Федорыч вскочил со стула и крупными шагами стал ходить по горнице. В сильном волнении вскликнул: – Не может быть, чтоб по рублю!.. Никак этого не может быть!.. Что-нибудь да не так… Или ошибка, иль уж не знаю что. – Вот письмо, извольте прочесть, – сказал Лука Данилыч. Меркулов стал читать. Побледнел, как прочел слова Марка Данилыча: «А так как предвидится на будущей неделе, что цена еще понизится, то ничего больше делать не остается, как всего тюленя хоть в воду бросать, потому что не будет стоить и хранить его…» – Ах ты, пропасть какая! – отчаянным голосом вскликнул Никита Федорыч. – Это бог знает на что похоже! Ниже рубля!.. Что ж это такое? И, не кончив самовара, поблагодарив Володерова за участие, пошел на пристань освежиться в вечерней прохладе. Подошел к своим баржам… Возле них Корней Евстигнеев стоит, с приказчиком его растабарывает. – Невеселые вести от Макарья привез, – сказал, указывая на Корнея, приказчик Меркулову. – Какие вести? – спросил Никита Федорыч, будто не знает ничего. – Да вот-с насчет тюленя, – ответил приказчик. – Что ж такое насчет тюленя? – обратился Меркулов к Прожженному. – А то могу доложить вашей милости, что по нонешнему году этот товар самый что ни на есть анафемский. Провалиться б ему, проклятому, ко всем чертям с самим сатаной,отвечал Корней. – За что ж вы так честите наш товарец… Кажется, он всегда ходок бывал…– сказал Никита Федорыч, а у самого сердце так и разрывается. – Ходкий, неча сказать!.. – захохотал Корней. – Теперь у Макарья, что водке из-под лодки, что этому товару, одна цена. Наш хозяин решил всего тюленя, что ни привез на ярманку, в Оку покидать; пущай, говорит, водяные черти кашу себе маслят. Баржа у нас тут где-то на Низу с этой дрянью застряла, так хозяин дал мне порученность весь жир в воду, а баржу погрузить другим товаром да наскоро к Макарью вести. – А как, однако, цены теперь на тюлень? – спросил Меркулов. – Какие цены? Вовсе их нет. Восьми гривен напросишься, – отвечал Корней Евстигнеев. – Уж и восемь гривен, – с недоверьем отозвался Никита Федорыч. – Знаем тоже кой-что… – Знаешь ты с редькой десять! – вскинулся на него Корней. – Врать, что ли, я тебе стану? Нанимал, что ли, ты меня врать-то?.. За вранье-то ведь никакой дурак денег не даст… Коли есть лишние, подавай – скажу, пожалуй, что пуд по пяти рублев продавали… – Управились, что ли? – спросил Меркулов своего приказчика, отвернувшись от Корнея. – Совсем почти, – отвечал приказчик. – Самая малость осталась, завтра к полдням все будет готово. – Так пообедавши, бог даст, и отвалим, – сказал Меркулов и пошел на квартиру. – Валил бы лучше в Волгу свое сокровище. Выгоднее, право выгодней будет, – кричал ему вслед Кордней Евстигнеев. – Вот так купец-торговец!.. Три баржи с грузом, а сам с голым пузом! Эй, воротись, получай по два пятака за баржу – все-таки тебе хоть какой-нибудь барыш будет. Не слушал Никита Федорыч ни речей Корнея, ни бурлацкого хохота, раздававшегося на его слова, быстрыми шагами удалился он от пристани. А сердце так и кипит от гнева и досады… Очень хотелось ему расправиться с нахалом. Долго, до самой полночи ходил он по комнате, думал и сто раз передумывал насчет тюленя. "Ну что ж, – решил он, наконец, – ну по рублю продам, десять тысяч убытку, опричь доставки и других расходов; по восьми гривен продам – двадцать тысяч убытку. Убиваться не из чего – не по миру же, в самом деле, пойду… Барышу наклад родной брат, то один, то другой на тебя поглядит… Бог даст, поправимся, а все-таки надо скорей с тюленем развязаться!.. И, разорвав приготовленное письмо, стал писать другое. Извещал он Зиновья Алексеича, что отправляется с баржами из Царицына, и просил его поторопиться продажей, по какой бы цене ни было. Утомившись от дневных тревог и волнений, поздно за полночь лег Меркулов в постель. Не спалось ему – тюлень с ума не сходил. «Эх, узнать бы повернее ярманочные цены!.. От рыбников толку не добьешься… К кому ни пиши – все кулаки с первого до последнего, правды от них не жди… Кто бы это такой у Зиновья Алексеича тюленя торгует?.. Что бы написать ему!.. Не из наших, должно быть, не из рыбников, да из них Зиновий Алексеич, кажется, ни с кем знакомства не имеет… Разве написать к кому… К Орошину? И не подумает ответить, меня же еще на смех поднимет, станет носиться с моим письмом по всем караванам. К Смолокурову, к Седову, к Сусалину? Одного сукна епанча!.. Засмеют, а что обманут – в том и сомненья нет». Думал, думал, ничего придумать не мог. А кручинные думы неотвязчивы, ты гони их, а они, ровно мухи, так и лезут к тебе. Вдруг ровно его осветило. «Митя не в ярманке ли? – подумал он. – Не сбирался он к Макарью, дел у него в Петербурге по горло, да притом же за границу собирался ехать и там вплоть до глубокой осени пробыть… Однако ж кто его знает… Может быть, приехал!.. Эх как бы он у Макарья был». А Дмитрий Петрович Веденеев был великий друг и приятель Меркулову. Земляки, сверстники по возрасту, почти одногодки. Торговому делу обучались не в лавке, не в амбаре, а на школьной скамье. Оба промышляли на ватагах, и оба торги вели не по-старому. Старые рыбники на них обоих глядели свысока, подшучивали над их ученьем и крепко недолюбливали за новые, неслыханные дотоль на Волге порядки, что завели они у себя на промыслах и в караванах. Ловцы у них были на готовых харчах, оттого и воровали меньше, чем на других ватагах. Старым рыбникам было то за большую досаду, боялись, что молодежь все дело у них перепортит. Живучи в Москве и бывая каждый день у Дорониных, Никита Федорыч ни разу не сказал им про Веденеева, к слову как-то не приходилось. Теперь это на большую досаду его наводило, досадовал он на себя и за то, что, когда писал Зиновью Алексеичу, не пришло ему в голову спросить его, не у Макарья ли Веденеев, и, ежели там, так всего бы вернее через него цены узнать. Засветил огня Никита Федорыч, распечатал приготовленное к нареченному тестю письмо и приписал в нем, чтобы он попытал отыскать на Гребновской пристани Дмитрия Петровича Веденеева и, какую он цену на тюленя скажет, по той бы и продавал… Написал на случай письмо и к Веденееву, просил его познакомиться с Дорониным и открыть ему настоящие цены. Когда Никита Федорыч запечатал письма, у него отлегло на душе, и стал он гораздо спокойнее. Тревоги ровно не бывало, беспокойство стихло. Про баржи да про убытки и на разум не вспадает, думает про одну невесту да по пальцам высчитывает, через сколько дней с ней увидится. И сдается ему, что, как только увидит он милый лик любимой девушки, все скорби и печали, все заботы и хлопоты как рукой снимет с него и потекут дни светлые, дни счастья и тихой радости… Минуют черные дни, и она, никто как она, избавит его от бед и напастей. На другой день рано поутру Меркулов отправил с письмами двуконную эстафету. Ради верности сам на почту ходил, сам письма сдал. Выходя из почтовой конторы, встретился с Корнеем Евстигнеевым. – Мне бы штафету надо послать, – сказал Корней, войдя в контору. – Куда? – отрывисто спросил у него сумрачный почтмейстер. – В Нижний, на ярманку. – Письмо аль посылка? – немножко поласковей спросил почтмейстер. – Одно письмо. – Тридцать восемь рублей двадцать пять копеек, – молвил почтмейстер. Рад он был. Не серым волком, а сизым голубком поглядел на Корнея Прожженного, садиться просил его, приветные слова говорил. Эстафете все едино – два ли, три ли письма везти. Значит, без малого сорок рублей почтмейстеру перепало. Сел Корней у стола деньги считать. Отдавая, спросил у почтмейстера: – От Меркулова другая-то штафета? Почтмейстер молча кивнул головой. – Мы ведь по одному с ним делу, – заметил Прожженный. – К Доронину, надо полагать, он послал? Раскрыл почтмейстер книгу и вслух прочитал: – В Нижний-Новгород, на Гребновскую пристань, вольскому купцу Зиновью Доронину и… и почетному гражданину Дмитрию Веденееву от почетного гражданина Никиты Меркулова". А от вас кому? – На ту же Гребновскую к Смолокурову Марку Данилычу, – молвил Корней Евстигнеев. – В одно, значит, место. – И место одно, и дело одно, и во всех трех письмах писание одно,подтвердил Корней. – А скоро ль штафета пойдет? – Слышите колокольчик, – молвил почтмейстер. – Письмецо-то ваше пожалуйте. – Как же мне быть? – молвил Корней, вынимая письмо. – Мне бы надо было еще словечка два приписать хозяину. – Печатка с вами? – При мне, – отвечал Корней Евстигнеев, взяв в руку подвешенную к часам сердоликовую печать. – Так садитесь и приписывайте. Вот вам конверт, вот сургуч, бумажки понадобится – и бумажки дадим. Распечатавши письмо, Корней приписал, что с той же эстафетой идут письма от Меркулова: одно к Доронину, другое к Веденееву. Сорок рублей до того раздобрили почтмейстера, что он ради будущего знакомства пригласил Корнея к себе на квартиру, а так как у него на ту пору пирог из печки вынули, предложил ему водочки выпить да закусить. Корней не отказался и, прощаясь с гостеприимным почтмейстером, сунул ему красненькую. Тот стал было отнекиваться, однако принял… Через час после того плыл вверх по Волге Никита Федорыч, провожаемый добрыми пожеланьями Володерова и насмешливыми взглядами Корнея Прожженного.  ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ   Резво и бойко одна за другой вверх по Волге выбегали баржи меркуловские. Целу путину ветер попутный им дул, и на мелях, на перекатах воды стояло вдоволь. Рабочие на баржах были веселы, лоцмана радовались высокой воде, водоливы вёдру, все ровному ветру без порывов, без перемежек. «Святой воздух» широко расстилал «апостольские скатерти» (Бурлацкие выражения. Святой воздух – ветер, апостольская скатерть – паруса.), и баржи летели ровно птицы, а бурлаки либо спали, либо ели, либо тешились меж собою. Один хозяин не весел по палубе похаживал – тюлень у него с ума не сходил. Как ни быстро бежал караван Никиты Федорыча, посланные из Царицына эстафеты его упредили. Дня через четыре после отправки тех эстафет, рано поутру, только что успел Марко Данилыч протереть заспанные очи и помолиться по лестовке, крадучись, ровно кошка, робкими стопами вошел к нему Василий Фадеев. Помолясь богу и отдав низкий наклон хозяину, осторожно развязал он бумажный платок и подал письмо. – Штафета из Царицына, – вполголоса промолвил он и глубоко вздохнул, ровно непосильную тяжесть с плеч сбросил. Жадно схватил письмо Смолокуров, быстро сорвал печать и принялся читать неразборчивое посланье Корнея. Сначала лицо его радостно просияло, потом он весь, как кумач, покраснел: и глаза загорелись гневом… Таково крепко он при этом выругался, что Фадеев на всякий случай отступил шага на четыре поближе к двери. – Зарезал!.. – закричал Марко Данилыч, бросая смятое письмо. Потом, заложа руки за спину, принялся шагать взад и вперед по горнице. А Василий Фадеев попятился к самому порогу. В знак покорности склонил он низко голову, робко вытянул вперед гусиную шею свою, а сам искоса то и дело поглядывает на вспылившего хозяина. – Чтоб его вдоль и поперек!.. Чтоб ему ни гроба, ни савана!..продолжал тот браниться. И вдруг ни с того ни с сего накинулся на Фадеева: – Ты чего торчишь?.. Вон пошел!.. Мошенники!.. Ироды проклятые!.. Богу не помолясь, хозяину не поклонясь, юркнул из комнаты Василий Фадеев. «Не выгорело! – сам с собой рассуждал Марко Данилыч. – Теперь дело бросовое!.. И как это мне на мысли не вспало, что Митька с Микиткой земляки?.. Они друг дружке известны, к тому ж одной масти, одной выучки… Что бела собака, что чёрна собака – все один пес… Да я же с большого-то ума и свел Митьку с Дорониными… Позвал тогда его на катанье!.. Прометнулся!.. Вот те и барыш, вот те и тюлень!.. Господи, батюшка, ризу ведь я обещал на владычицу!.. Червонного золота! Мало разве?.. Так я бы прибавил!…» Чуть-чуть отворилась входная дверь, и высунулось побитое оспой лицо Василья Фадеева. – Еще два письма почтальон привозил на пристань, – робко промолвил он. – Знаю, – крикнул Марко Данилыч. – Ступай до греха!.. Да убирайся же, чтоб черти тебя на том свете жарили да всякой мерзостью заместо масла поливали! И неистово затопал ногами. – Одного не нашли, – настойчиво молвил Василий Фадеев и тотчас же скрылся за дверью. – Кого не нашли?.. Ступай сюда, – крикнул ему Смолокуров. Приказчик опять появился в дверях. – Доронина какого-то искал почтальон, – сказал он, входя в комнату. – А такого у нас по всей пристани нет. А на письме означено: «На Гребновскую». Спрашивал почтальон, не знает ли кто, где тот Доронин живет – не знает никто. Так ни с чем и уехал. – С письмом? – С письмом, – ответил Фадеев. – Говорил, что отдаст его в почтову контору, – что говорит, там хотят, то пущай с ним и делают. – А-а!.. Ну, за это тебе спасибо, – маленько повеселей промолвил Марко Данилыч. – Другое-то письмо к Веденееву? – спросил он, маленько помолчавши. – Так точно-с, – посмелей прежнего отвечал Фадеев. – Сам получал? – Никак нет-с, приказчик получал. Веденеев на караване не живет. – Тотчас повез приказчик письмо? – спросил Марко Данилыч. – Никак нет-с. Сам, говорил, скоро на баржи приедет, тогда и отдам,отвечал Василий Фадеев. Рублевку дал ему Марко Данилыч за приятные вести. – Это тебе за то, что письмо поспешил привезти…– промолвил он, когда Фадеев раболепно целовал щедрую руку. – С богом. Отвесил низкий поклон Фадеев и молча ушел. Мрачно ходил Марко Данилыч по комнате, долго о чем-то раздумывал… Дуня вошла. Думчивая такая, цвет с лица будто сбежал. Каждый день подолгу видается она с Аграфеной Петровной, но нет того, о ком юные думы, неясные, не понятые еще ею вполне тревожные помышленья. Ровно волной его смыло, ровно ветром снесло. «Вот уж неделя, как нет», – думает Дуня… Думает, передумывает и совсем теряется в напрасных догадках. Только что взглянул на Дуню Марко Данилыч, вдруг сам изменился в лице. Ни гнева, ни досады. С нежностью поцеловал он дочь. – Что это, погляжу я на тебя, Дунюшка, ровно ты не по себе? – спросил он, одной рукой обнимая ее, другой ласково гладя по шелковистым волосам. Чуть-чуть вспыхнула Дуня. Тихо подняла она на отца голубые глаза и, силясь казаться беззаботной, с улыбкой ему отвечала. – Нет, я ничего. – Да ты здорова ли? – заботно спрашивал отец, прикладывая широкую заскорузлую ладонь к белоснежному челу дочери. – Здорова. – Что ж это глаза-то у тебя какие?.. Ровно бы плакала?.. Смутилась Дуня, поалела, однако ж твердо, спокойно, с улыбкой промолвила: – О чем же плакать мне, тятя? – То-то, ты у меня смотри, – молвил Смолокуров. И, нежно поцеловав Дуню, отошел к окну. А она в самом деле чуть не половину ночи проплакала от неотвязчивых дум. – Давно ли с подругами-то виделась, с Дорониными? – спросил Марко Данилыч, пристально глядя на что-то в окошко. – Дня три не видались, – ответила Дуня. – Что ж это ты? Побывай у них… Девицы хорошие, любят тебя, – молвил Марко Данилыч, по-прежнему глядя на улицу. – А то с одной Аграфеной Петровной хороводишься… Только у тебя и света в окошке… Так, ласточка ты моя, делать не годится. – Груня меня любит. Опять же знала меня еще махонькой. – Видаться с ней запрета тебе не кладу, – сказал Марко Данилыч. – Баба она хорошая, дельная, разумная. А все же нельзя ради ее других покидать. Так не водится, моя сердечная. – Сегодня же побываю у Дорониных, – тихо ответила Дуня. – А вот попьешь чайку да тотчас же к ним и ступай. По малом времени я и сам подойду, – сказал Марко Данилыч. Молча, головку склонивши, пошла Дуня к Дарье Сергевне, а там уж стоял самовар на столе.     ***   Когда в Царицыно Меркулов писал письма, он, от бессонной ночи и душевного волнения, написавши адрес Веденеева: На Гребновскую пристань, бессознательно поставил его и на письме к Зиновью Алексеичу. Из этого путаница вышла. Хорошо еще, что Веденеев был у Макарья, а то бы письмо к Доронину так и завалялось в почтовой конторе. Дуня еще сидела у Дорониных, а Марко Данилыч еще не приходил к ним, как с праздничным лицом влетел в комнату Дмитрий Петрович. Первым словом его было: – Получили эстафету? – Какую? – с удивлением спросил Зиновий Алексеич. – От Меркулова, от Никиты Федорыча, из Царицына, – сказал Дмитрий Петрович. Еще больше удивился Зиновий Алексеич… Лизавета Зиновьевна вспыхнула. Татьяна Андревна, руки сложив на груди, умильно спросила Веденеева: – А вы нешто Никитушку-то знаете? – Друг и приятель закадычный. К тому ж земляки, – отвечал Дмитрий Петрович. – Не сродни ли как? – озабоченно спросила Татьяна Андревна, пристально глядя на Веденеева. – Ни родства, ни свойства, а живем с ним дружно, союзно. Дай бог и сродникам так жить, как живем мы с Меркуловым, – сказал Дмитрий Петрович. – Да что за штафета такая? – перебил их Зиновий Алексеич. – Читайте, что пишет ко мне Никита Сокровенный, – сказал Веденеев, подавая письмо Зиновью Алексеичу. – Как это вы, батюшка, назвали его? – добродушно спросила Татьяна Андревна. – Никита Сокровенный, – весело улыбаясь, ответил Веденеев. – Так его у нас в дружеском кружке зовут: Никита Сокровенный да Никита Сокровенный, а иной раз и просто Сокровенный. Он уж знает свою кличку. – За что ж это вы его так прозвали, батюшка? – спросила Татьяна Андревна. – А за то, что человек он в самом деле скрытный. Лишнего слова не молвит, все подумавши, не то что наш брат, – сказал Дмитрий Петрович. – Дело не худое, – молвила Татьяна Андревна. – Сказанно слово серебряное, не сказанно – золотое. – Конечно, не худое дело, – ответил Веденеев. – Опять же и именинник-от он бывает на Никиту Сокровенного, на другой день рождества богородицы. Оттого больше его и прозвали. – Вот это уж нехорошо, – заметила Татьяна Андревна. – Грех!.. Божьих угодников всуе поминать не следует. И перед богом грех, и люди за то не похвалят… Да… Преподобный Никита Сокровенный великий был угодник. Всю жизнь в пустыне спасался, не видя людей, раз только один Созонт диакон его видел. Читал ли ты, сударь, житие-то его? – Благодетель! – прочитав письмо, вскликнул Зиновий Алексеич и стал обнимать Веденеева. – Какая ж цена-то? – Покамест никакой, товар еще нетроганый, – отвечал Дмитрий Петрович,недельки через две настоящая цена объявится, не раньше. Будет два с полтиной, а не то и два шесть гривен. Назад даже попятился от удивленья Зиновий Алексеич. Два рубля шесть гривен!.. Мелькнули у него на уме смолокуровские слова, что Дмитрий Петрович ради потехи любит пустые слухи распускать, но из письма Меркулова видно, что они меж собой дружны, стало быть не станут друг дружку обманывать. – Как два рубля шесть гривен, – громко воскликнул Зиновий Алексеич. – Да я от ваших же рыбников слыхал, что тюленя ни на фабрики, ни на мыльны заводы в нынешнем году пуда не потребуют, и вся цена ему рубль, много, много, ежели рубль с гривной. – Орошин, что ли, это вам сказывал? Онисим Самойлыч? – улыбаясь, спросил Веденеев. – Не он, – молвил Зиновий Алексеич и чуть было не назвал Смолокурова… Взглянувши на Дуню, примолк он. – А тот, кто сказывал вам такие цены, не торговал ли у вас тюленя-то? – Было дело, – усмехнулся Доронин. – То-то и есть, – молвил Дмитрий Петрович. – Намедни на том же тюлене хотели Марка Данилыча провести… Я его тогда выручил, в нашем Рыбном трактире при всех показал ему письмо из Петербурга… Оно со мной. И, подав письмо Зиновью Алексеичу, промолвил: – Извольте прочитать. Прочел Зиновий Алексеич и думает: «Так это ты, Марко Данилыч, вкруг нас ручки погреть хотел… Ай да приятель!.. Хорош!.. Можно на тебя положиться!.. Нечего сказать!» – Где же мое-то письмо? Ко мне его не приносили, – вдруг сказал Зиновий Алексеич. – За письмом надо будет вам самим съездить в почтову контору, а не то дайте ваш паспорт, я за вас получу. Без того не выдадут, – сказал Веденеев. – Как так? Ко мне бы на квартиру должны принести. – Маленько напутал Никита Федорыч, – сказал Дмитрий Петрович. – Написал на вашем письме, что вы на Гребновской. Почтальон поискал вас там и повез письмо в контору. Дайте паспорт, мигом слетаю. И минут через пять Дмитрий Петрович катил уж на почту. Во все время разговора мужа с Веденеевым Татьяна Андревна словечка не проронила. И она и Лизавета Зиновьевна со слезами немой благодарности смотрели на Дмитрия Петровича, а Наташа с каким-то величавым самодовольством поглядывала то на мать, то на сестру и будто говорила ясными взорами: «Что? Чья правда? Станете теперь журить меня? Так ли бы еще надо было обойтись тогда с этим злым, с этим обманщиком?» Ничего не видя, ничего не слыша, сидела Дуня; у ней на душе своя заботная дума была, своя горькая кручина. «Где-то он? Что-то с ним?» – думала она и с нетерпеньем ждала отца, чтоб уйти поскорей от Дорониных и замкнуться в своей горенке с Аграфеной Петровной. Только что уехал Веденеев, Лиза с Наташей позвали Дуню в свою комнату. Перекинувшись двумя-тремя словами с женой, Зиновий Алексеич сказал ей, чтобы и она шла к дочерям. Смолокуров-де скоро придет, а с ним надо ему один на один побеседовать. Марко Данилыч не замедлил. Как ни в чем не бывало, вошел он к приятелю, дружески поздоровался и даже повел о чем-то шутливый разговор. Когда Зиновий Алексеич велел закуску подать, он ел и пил как следует. – Ну что? Как на Гребновской дела? – спросил Доронин. – Ничего. Полегоньку стали расторговываться, – отвечает Марко Данилыч, разрезывая окорочок белоснежного московского поросенка. – Сушь почти всю продали, цены подходящие, двинулась и коренная. На нее цены так себе. Икра будет дорога, Орошин почти всю скупил, а он охулки на руку не положит, такую цену заворотит, что на масленице по всей России ешь блины без икры. Бедовый!.. – А насчет тюленя как? – спросил Доронин, прищурив левый глаз и облокотясь щекой на правую руку. – Цен еще не обнаружилось, – преспокойно ответил Марко Данилыч, уписывая за обе щеки поросенка под хреном и сметаной. – Надо полагать, маленько поднимутся. Теперь могу тебе рубль восемь гривен дать… Пожалуй, еще гривенку накину. Денег половина сейчас на стол, останная к Рождеству. По рукам, что ли? И протянул руку. – А по два рубля по шести гривен желаешь? – усмехнулся Доронин, наливая другу стакан красного кахетинского. – Успел, видно, покалякать с Веденеевым? – тоже усмехнулся Марко Данилыч. – Успел, – подвигая гостю стакан, сказал Зиновий Алексеич. – Значит, тюленя мне у тебя не купить? – Видно, что так, – шутливо промолвил Доронин. – Дело, – сказал Марко Данилыч. – Важный у тебя поросенок, Зиновий Алексеич!.. Неужто здесь поён? – Московский, – сказал Зиновий Алексеич. – Где, опричь Москвы, таких поросят найти?.. И в Москве-то не везде такого найдешь – в Новотроицком да в Патрикеевском, у Гурина да в Эрмитаже, а по другим местам лучше и не спрашивай. – Верно, – согласился Марко Данилыч. – И селедка у тебя важная… Почем покупал? – Три целковых бочонок. Цена известная, – ответил Зиновий Алексеич. – Ведь вот поди ж ты тут. У нас в Волге этой селедки видимо-невидимо, а такой, как голландская, не водится, – молвил Марко Данилыч. И пошел разговор об разных разностях. Пересыпался он веселыми шутками, ясным искренним смехом, сердечностью. Лишь под конец беседы с рюмками мадеры в руках, пожелав друг другу здоровья, всякого благополучия, опять вспомнили про тюленя. – А больно тебе хотелось поддеть нас с Меркуловым? – усмехнулся Зиновий Алексеич. – Еще бы! – смеясь, отвечал Марко Данилыч. – На плохой бы конец тысяч сорок в карман положил. На улице не поднимешь! – Ан вот тебе и шиш, – добродушно захохотал Доронин, подняв палец перед приятелем. – Ничего! – отшутился Марко Данилыч. – Дней у господа много впереди: один карась сорвется, другой сорвется, третий, бог даст, и попадется. – А за что ж бы ты Меркулова-то обездолил? – спросил Зиновий Алексеич. – Беды б ему от того не было…– сказал Марко Данилыч. – Убытки ум дают. А Меркулов человек молодой, ему надо ума набираться. Потом други-приятели повернули беседу на иные дела и долго разлюбезно беседовали.     ***   Узнав, что Дмитрий Петрович дружен с Никитушкой, Татьяна Андревна считала и его близким к своей семье человеком. Та ее догадка, что пришла на ум после Наташиной выходки против Смолокурова, с каждым днем казалась сбыточнее. Зоркий материнский глаз по взглядам Веденеева и Наташи замечал, что было у них на сердце. По совету мужа, положилась она во всем на волю господню и ни малейшего виду не подавала дочери, что догадывается о ее чувствах к Веденееву. Однако, каждый день молясь богу о Наташе, не забывала поминать на молитве и раба божия Димитрия. Оттого-то, когда узнала она о дружбе Дмитрия Петровича с нареченным ее зятем, тотчас она и спросила, не в родстве ли они. То было у Татьяны Андревны на разуме, что, ежели они сродни, тогда, пожалуй, нельзя будет обе свадьбы-то венчать. Когда Наташа узнала о дружбе Веденеева с Меркуловым, стало ей весело и радостно, а вместе с тем почувствовала она невольный страх и какую-то робость. Когда же у отца зашел разговор с Дмитрием Петровичем про цены на тюлений жир и вспомнила она, как Марко Данилыч хотел обмануть и Меркулова и Зиновья Алексеича и какие обидные слова говорил он тогда про Веденеева, глаза у ней загорелись полымем, лицо багрецом подернулось, двинулась она, будто хотела встать н вмешаться в разговор, но, взглянув на Дуню, опустила глаза, осталась на месте и только кидала полные счастья взоры то на отца, то на мать, то на сестру. А когда Дмитрий Петрович, перед тем как ехать на почту, подошел к ней и взглянул на нее так ясно и радостно, Наташа поняла его, пуще прежнего зарделась она, и лучезарные очи ее ослепили не вспомнившего себя от восторга Веденеева. Хотел он что-то сказать, но не мог, и быстро вышел, почти бегом побежал вон из комнаты. Пока Зиновий Алексеич дружелюбно разговаривал про тюленя с Марком Данилычем, а потом благодушно беседовал с ним за закусочкой, обе его дочери с Дуней сидели. Лишь изредка красавицы перекидывались отрывочными словами, но больше молчали, – каждая про свое дело раздумывала. Лиза сгорала нетерпеньем увидеться, наконец, с женихом и радовалась, что не попался он в сети, расставленные старым плутоватым рыбником; не дни, а часы считала она, что оставались до желанного свиданья… В золотых мечтах она воображала первую встречу, радость, слезы счастья, крепкие объятья, горячие поцелуи… А Наташа думала: «Когда ж мой Митенька скажет словами то, что так ясно очами говорит…» Было бы скучно сидеть с ними Дунюшке, но сама она потонула в думах. Думы тяжкие, думы мрачные, не такие, как у счастливых подруг ее. Только и было теперь у ней на уме: «Скоро ли, скоро ль тятенька кончит свои разговоры?». Насилу дождалась. Только что ушли Марко Данилыч с Дуней от Дорониных, воротился с почты Дмитрий Петрович. Прочитали письмо меркуловское и разочли, что ему надо быть дня через три, через четыре. Такой срок Лизавете Зиновьевне показался чересчур длинным, и навернулись у ней на глазах слезы. Заметил это отец и шутливо спросил: – Али не рада? – Долго, – чуть слышно ответила Лиза. – Ну, матушка, четыре месяца ждала, четырех дней не хочешь подождать,с доброй улыбкой сказал дочери Зиновий Алексеич, да тут и вспомнил, что выдал перед чужим семейную тайну. А Татьяна Андревна и не заметила того. Совсем уж своим считала она Дмитрия Петровича. Догадаться Веденееву было нетрудно. Эх, как бы нам с Сокровенным быть свояками!.. – подумал он, – то-то бы хорошо было!" И взглянул он на Наташу и видит – сияет она пышной красой и ясной радостью. – Старуха! – молвил жене Зиновий Алексеич. – Никак я обмолвился?.. Никак проболтался?.. Наш-от гость дорогой, пожалуй, теперь догадался. Не сказать ли уж ему всю правду, всю истинную? Друг ведь он, приятель Никитушке-то. Почитай-ка, что пишет он про него… Все едино, что братья… Ась?.. Как, супруга ты моя благоверная, в таком разе мне присоветуешь? – Чего еще рассказывать-то? – добродушно улыбаясь, отвечала Татьяна Андревна. – Без того, батька, все рассказал, как размазал… Вот невеста вашего приятеля, Дмитрий Петрович, – промолвила она, показав Веденееву на старшую дочь. С радостным чувством поздравил Веденеев невесту, сказал ей, что теперь они будут свои, что ежели Никита Федорыч ему за брата, так она будет ему за сестру. И взяв невестину руку, крепко поцеловал ее. «Не надо бы так, не водится, – подумала Татьяна Андревна, – ну да он человек столичный, с новым обхожденьем. То же, что Никитушка… Опять же не при людях». И ни слова супротив не молвила. Поздравил Веденеев и Татьяну Андревну и у нее поцеловал руку. – Чтой-то ты, батька, с ума, что ли, спятил? – вскликнула она. – Нешто я поп?.. Опричь дочерей, никто у меня сроду рук не целовывал… – На радостях, Татьяна Андревна, ей-богу на радостях, – сказал Дмитрий Петрович и, если бы можно было, козлом проскакал бы по комнате. К Наташе подошел. Как стрелой пронзило его сердце, когда прикоснулся он к нежной, стройной руке ее. Опустила глаза Наташа и замлела вся… Вздохнула Татьяна Андревна, глядя на них… А Наташа?.. Не забыть ей той минуты до бела савана, не забыть ее до гробовой доски!.. Трижды, со щеки на щеку, расцеловался с Дмитрием Петровичем Зиновий Алексеич. Весел старик был и радошен. Ни с того ни с сего стал «куманьком» да «сватушкой» звать Веденеева, а посматривая, как он и Наташа друг на дружку поглядывают, такие мысли раскидывал на разуме: «Чего еще тянуть-то? По рукам бы – и дело с концом». Весело, незаметно летело время в задушевных разговорах. Про жениха больше речи велись. Рассказывал Веденеев про их петербургское житье-бытье, про разные случаи, встречи, знакомства; каждый рассказ его милым и дорогим казался всей семье доронинской. Кончит Дмитрий Петрович, примолкнет, а им бы еще и еще его слушать, еще бы что-нибудь хорошее узнать про Никитушку. Так время вплоть до обеда прошло. Сколько ни отговаривался Веденеев, какие доводы ни приводил о крайней надобности побывать там и сам, Зиновий Алексеич не пустил его, а Татьяна Андревна, лишних речей не разводя, спрятала его картуз в своей комнате. – Теперь, сватушка, ты у нас под караулом, – молвил Зиновий Алексеич.Выпустим на волю, когда захочем. – И залился веселым, добродушным смехом. Тихо, мирно пообедали и весело провели остаток дня. Сбирались было ехать на ярманку, но небо стало заволакивать, и свежий ветер потянул. Волга заволновалась, по оконным стеклам застучали крупные капли дождя. Остались, и рад был тому Дмитрий Петрович. Так легко, так отрадно было ему. Век бы гостить у Дорониных. – Когда же, Татьяна Андревна, думаете вы окрутить друга моего любезного? – спросил он. – Поскорей хотелось бы, Дмитрий Петрович, да не знаю, управимся ли,отвечала Татьяна Андревна. – Захария и Елизаветы – Лизины именины в середу будут, а жениховы в первое после того воскресенье. Не в те, так в другие именины желательно было бы их повенчать. Да навряд ли управимся к тому времени. Все готово, все припасено, хоть сейчас ступай под венец, да не знаем, дела как порешатся. Домой придется сплыть, и на то время надо… Как ни думай, как ни гадай, к ихним именинам не поспеть. Видно, Покров девке голову покроет. – Больше месяца, значит, придется ждать, – молвил Веденеев. – Что ж делать, батюшка, – сказала Татьяна Андревна. – Долго ждали, маленько-то подождут. Да вот еще бог знает, скоро ли Никитушка со своим тюленем покончит… – Скоро покончит, Татьяна Андревна, скоро, – молвил Дмитрий Петрович.Орошин хочет скупать, охота ему все, что ни есть в привозе тюленя, к своим рукам подобрать. Статья обозначилась выгодная. Недели две назад про тюленя и слушать никто не хотел, теперь с руками оторвут. – Стало быть, как приедет Никитушка, так и покончит? – спросила Татьяна Андревна. – На другой же день, – сказал Веденеев. – Я его сведу с покупателями. А мой бы совет не торопиться. Дольше повыдержит, больше барыша возьмет. – Долго-то ждать неохота бы. И то наши князь со княгиней стосковались совсем, – молвила, улыбаясь, Татьяна Андревна. – До Покрова ведь решились же отложить?.. – сказал Веденеев. – Ох, уж и не знаю, как сказать вам, Дмитрий Петрович! – со вздохом промолвила Татьяна Андревна. – Как господь устроит. А Дмитрий Петрович держит свое на уме: «Авось и мое дело до Покрова выгорит. Скорей бы Никита Сокровенный приезжал. Я ему тюленя сосватаю, а он Наташу мне сватай…» Взглянул он тут на нее. Облокотясь на правую руку, склонив головку, тихим взором смотрела она на него. И показалось ему, что целое небо любви сияет в лучезарных очах девушки. Хотел что-то сказать – не может, не смеет. Поздно вечером пришлось ему оставить приятную, милую семью, где блаженство он ощущал, где испытал высшую степень наслажденья души. И когда вышел он из доронинской квартиры, тоска напала на него, тяжело, ровно свинец, пало на душу одиночество… Мнилось ему, что из светлого рая вдруг попал он на трудную землю, полную бед, горя, печали, лишений… Выйдя из гостиницы, стал на крыльце. Дождь так и хлещет, тьма стоит непроглядная, едва светятся уличные фонари, с шумом и звоном стучат крупные дождевые капли о железные листы наддверного зонта. Сам не зная зачем, ровно вкопанный стоит на крыльце Веденеев. Все еще видится ему милый лик дорогой девушки, все еще слышатся сладкие, тихие речи ее. Задумался и не может сообразить, где он, зачем тут стоит, что ему надобно делать… С громом подкатил к крыльцу извозчик в крытой пролетке. – Извозчика вашей чести требуется? – Да, – бессознательно молвил Дмитрий Петрович и, не торгуясь, быстро вскочил в пролетку. Застегнув кожаный запон и сев на козлы, извозчик спросил: – Куда прикажете? – Туда, – махнув рукой к ярманке, оказал Веденеев и тотчас же погрузился в сладкие думы. С хитрой улыбкой извозчик кивнул головой и, не молвив ни полслова, поехал к мосту, а потом повернул налево вдоль по шоссе. Едут, едут… Приехали в какую-то песчаную немощеную улицу… Своротили. Еще повернули, остановились перед большим, ярко освещенным домом. – Приехали…– весело осклабясь, молвил извозчик. – Подождать вашу честь прикажете? Занес было ноги вон из пролетки Дмитрий Петрович… но вдруг огляделся. Видит растворенные настежь двери, ведут они в грязный коридор, тускло освещенный лампой с закопченным стеклом. Едва держась на ногах, пьяным шагом пробирается там вдоль стенки широкоплечий купчина с маслянистым лицом. Осторожно поддерживает его под руку молодой человек, надо думать, приказчик, взятый хозяином ради сохранности. Заботливо, почтительно старому кутиле он приговаривает: «Полегче, батюшка Алексей Сампсоныч, не оступитесь – тут ступенька». А батюшка Алексей Сампсоныч, в награду за такую заботливость, хриплым голосом ругает приказчика на чем свет стоит. Огляделся Дмитрий Петрович и ровно проснулся. – Куда ты завез меня? – напустился он на извозчика. – Куда приказывали, – бойко тот отвечал. – Когда я приказывал? Что ты городишь? – закричал Веденеев. – Изволили сказать: «Пошел туда», я и поехал, – оправдывался извозчик.Дело ночное, непогода… «Туда» известно, значит, куда… Стоявшая у подъезда толпа извозчиков во все горло расхохоталась. Залился смехом даже сам городовой, приставленный к дверям на всякий случай. А из раскрытых окон слышатся звуки разбитого фортепиано, топот танцующих, звон стаканов, дикие крики и то хриплый, то звонкий хохот не одного десятка молодых женщин, сопровождаемый их визгом и руганью. – На Театральную площадь, к Ермолаеву, – крикнул раздраженный Дмитрий Петрович. – Так бы и говорили, – ворчал извозчик. – А то: «туда». Ночь, ярманка – известно, куда в этакую пору ездят купцы. – Без разговоров! – крикнул Веденеев. И всю дорогу отплевывался.  ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ   Когда Меркулов доплыл до Казани, там на Бакалде (Бакалда – казанская пристань на Волге. Иначе называется Устьем (реки Казанки). застал он небольшой пароход. Пароход совсем был готов к отвалу, бежал вверх по Волге к Нижнему. Тогда еще мало ходило пароходов, и Никите Федорычу такая нечаянность показалась особенным, неожиданным счастьем. На плохой конец двумя сутками раньше увидит он теперь невесту. Сдав баржи надежному, испытанному приказчику, взял он место на пароходе и в самом веселом расположении духа ступил на палубу. Все ему казалось так хорошо, так красиво – и борты, и машины, и убранство кают, хоть в самом-то деле тут ничего особенного не было. Угрюмый капитан показался Никите Федорычу таким прекрасным, таким душевным человеком, что, познакомившись с ним, он с первого же слова едва не бросился обнимать его. Капитан, не говоря ни слова, с ног до головы мрачно оглядел восторженного купчика и подумал: «Должно быть, здорово хлебнул на проводах». Рабочий, что перетаскивал на богатырских своих плечах грузный чемодан Меркулова, показался ему таким хорошим и добрым, что он об этом высказал ему напрямик и подарил рубль серебром. Рабочий выпучил удивленные глаза на Меркулова, но, опомнившись, крепко сжал в увесистом кулаке бумажку и, наскоро отвесив низкий поклон щедрому купчику, бегом пустился вдоль по палубе, думая про себя: "Подгулял, сердечный!.. Уйти от греха, а то, пожалуй, опомнится да назад потребует". И все пассажиры показались Никите Федорычу такими хорошими и добрыми, а речи их такими разумными, что он тотчас же со всеми перезнакомился и до такой степени стал весел и разговорчив, что и пассажиры про него то же самое подумали, что и капитан с богатырем рабочим. Грязная, плохими лачугами обстроенная Бакалда восторженным глазам Меркулова представлялась прекрасно устроенной пристанью; самое небо с нависшими свинцовыми тучами – ясным, лучезарным, как будто итальянским. Одно лишь было ему не по мысли – очень уж долго, по его мнению, медлили сборами, долго не отваливали. Подняли, наконец, сходни (Сходня или сходни – доска с набитыми на ней брусками для схода с судна на берег.), и пароход, заворотив кверху, быстро побежал, извергая из железных уст клубы густого черного дыма и снопы огненных искр… Мерно бьет он крылами многоводное лоно русских рек и ручьев, кипит по бокам его мощно рассекаемая влага, а он летит все быстрей, все вперед. Берега так и мелькают. На широких, белых как снег, парусах и топселях (Топсель – верхний парус; он поменьше нижнего – коренного, или ходового.) одни за другими вылетают длинные расшивы с высокими носами, с узкими кормами, с бортами, огороженными низкими перильцами; вдогонку за ними бегут большие, грузные, но легкие на ходу гусянки с небольшой оснасткой и с низкими, открытыми бортами; дальше черепашьим шагом плетутся нагруженные пермскою солью уемистые, неуклюжие ладьи, бархоты, шитики и проконопаченные мочалом межеумки, вдали сверкают белизной ветлужские сплавные беляны, чернеют густо осмоленные кладнушки. Всех далеко за собою оставляя, вольной птицей летит по реке пароход, а Меркулову кажется, что он чуть ли не на мель сел… Ох, если бы крылья – так бы вот и ринулся он вперед соколиным полетом… Не сидится Никите Федорычу в тесной, душной каюте, вышел он на палубу освежиться. С левого берега подувало холодным ветром, то и дело начинался косой дождик, но, только что припустит хорошенько, тотчас притихнет, а потом опять и опять. Быстро тучи несутся по небу, берега и река вечерним сумраком кроются… Пассажиры, укрываясь от непогоды, все сидят по каютам, один Меркулов остается на кормовой палубе. Походил он, походил взад и вперед, к паровику подошел и долго, пристально глядел, как ровно, мерно, почти беззвучно поднимаются и опускаются рычаги машины. Долго стоял он тут, защищенный от ветра и дождя каютками капитана и лоцмана, что построены над колесными кожухами. Насмотревшись вдоволь на машину, Никита Федорыч подошел к перильцам, отделявшим палубу третьего класса, и окинул глазами там бывших. Одно лицо показалось ему знакомым. Русый, лет сорока, невысокого роста, в теплой суконной сибирке, только что потрапезовал он на сон грядущий и, сбираясь улечься на боковую, обратился лицом к востоку, снял картуз и стал на молитву, крестясь по старине двуперстно. Стоял он прямехонько перед Меркуловым. Вглядываясь в лицо его, Никита Федорыч больше и больше убеждался, что где-то видал он этого человека… Усильно старается он вспомнить, где и когда встречался с этим русым, но, как нарочно, совсем захлестнуло у него в памяти… А любопытство меж тем возбудилось до крайности, и, только что русый кончил молитву, Меркулов подошел и спросил: – Кажется, мы где-то с вами видались? Пристально поглядел русый на Меркулова. – Ах, батюшки! – вскликнул он. – Никак господин Меркулов будете? – Он самый, – молвил Никита Федорыч, радуясь, что русый признал его.Скажите, однако, где мы с вами видались? У меня что-то из памяти вон. – В Питере, сударь, в Питере, – весело отвечал русый. – В Питере, у Дмитрия Петровича Веденеева. – В приказчиках у его милости служу. Флор Гаврилов, ежели припомните… – Ах, Флор Гаврилыч! Как я рад, что встретился с вами! – говорил с увлеченьем Меркулов. – Где теперь Дмитрий Петрович? – У Макарья в ярманке, – отвечал Флор Гаврилов. – Еду к нему с отчетами из Саратова. – Как я рад, как я рад такой приятной встрече, – говорил Никита Федорыч, обнимая и крепко целуя Флора Гаврилова, к немалому изумлению веденеевского приказчика. Что за светло воскресенье нашло на него, – думает Флор Гаврилов. И вспало ему на ум то же самое, что подумалось и капитану, и рабочему с богатырскими плечами, и пассажирам: «Хлебнул, должно быть, ради сырой погоды». – Давно ли Митенька в ярманке? – спросил Меркулов у Флора Гаврилова. – Дмитрий-от Петрович? Да как вам доложить – дня за три либо за четыре до первого спаса туда прибыли. Теперь вот уж без малого месяц, – сказал Флор Гаврилов. – Где пристал? На Гребновской, что ли; на барже? – спрашивал Никита Федорыч. – Как возможно!.. – молвил Флор Гаврилов. – И далеко там и грязно, а уж вонь такая, что не приведи господи. Теперь на самой ярманке много гостиниц понастроили, хозяевам по пристаням не след теперь проживать. – Где ж остановился он? Флор Гаврилов сказал, где остановился Веденеев. Никита Федорыч ног под собой не слышал от радости скорого свиданья не только с невестой, но и с самым близким другом-приятелем… «Кстати, очень кстати приехал Митенька к Макарью, – думает он про себя,теперь он мою эстафету, значит, уж получил. Пособит моему горю, развяжет меня с тюленем». И крепко жал Меркулов руку Флору Гаврилову, звал его в рубку (Светлая каюта, поставленная у кормы на пароходной палубе над сходом в каюты.) чайку напиться, поужинать, побеседовать. Надивиться не может приказчик таким ласкам хозяйского приятеля. «Пьян, беспременно пьян», – он думает. – Покорнейше благодарим, Никита Федорыч, только увольте, пожалуйста,отвечает он на приглашенья Меркулова. – Нам ведь нет туда ходу, мы ведь третьего класса – на то порядок. Вы вот в первом сели, так вам везде чистый путь, а нашему брату за эту перегородку пройти нельзя. – Ничего, я скажу там, – перебил Меркулов. – Нет, уж увольте, – на своем стоял Флор Гаврилов. – Я же… Оченно благодарны за ваши ласки… Я уж, признаться, и чайку попил, и чем бог послал поужинал, спать надо теперь. Пора. Наши за Волгой давно уж спят (Поговорка, употребляемая на Горах, она значит: поздно. На левом берегу Волги, в Лесах, эта поговорка не употребляется.). – Где ж вы ляжете? – заботливо спросил Меркулов. – А вот тут же на палубе. – На ветру, на дожде? Как это можно! – воскликнул Никита Федорыч. – Не сахарные, не растаем, – с улыбкой ответил Флор Гаврилов. – А постель-то где же у вас? – Постель-то! – усмехнулся Флор Гаврилов. – Один кулак в головы, другой под бок – вот и постель. – Как это возможно! – воскликнул Меркулов. – Дело, сударь, привычное, – отозвался Флор Гаврилов. – Наше вам наиглубочайшее, и вам тоже пора, чать, на боковую. И не хотелось, а пошел Меркулов на кормовую палубу. Темнело. Один за другим пассажиры стали укладываться на опочив. В третьем классе невзыскательные мужики, бабы, солдаты, татары, поужинав здоровыми ломтями черного хлеба с огурцами и незрелыми яблоками, развалились по палубе. Зипун под голову, постель – дощатый, рубчатый помост, одеяло – синее небо, хоть в тот вечер было оно вовсе не синее, а ровно смоль черное. Ни единой звездочки, ни одного клочка светлого небесного свода… Нет, нет, а дождичек и почнет накрапывать, а потом и припустит и зачастит, а те спят себе во славу божию, только лишь изредка который-нибудь с холоду да от сырости маленько пожмется… Поужинали и в первом классе. Долго тут бегала пароходная прислуга с мисками, с тарелками, с блюдами. Там не то, что на носу в третьем классе: ели дольше и больше, не огурцы с решетным хлебом, а только что изловленных стерлядей, вкусные казанские котлеты, цыплят и молодую дичь из Кокшайских лесов. Наконец, все поужинали, все по местам разлеглись. Ходит сон по людям, спят все, ровно маковой воды напились. Меркулов взял особую каюту, чтоб быть одному, чтобы ночным думам его не мешали соседи… Лег на койку – не спится: то невеста мерещится, то тюлень. Пароход бежал и ночью – паводок тогда стоял высокий, погода была мокрая, татинцовский (Лучшие волжские лоцмана на села Татинца, что немного повыше Лыскова.) лоцман Волгу знает, как ладонь свою, – значит, перекатов да мелей бояться нечего. Мерный шум колес, мерные всплески воды о стены парохода, мерные звуки дождя, бившего в окно каюты, звон стакана, оставленного на столе рядом с графином и от дрожанья парохода певшего свою нескончаемую унылую песню, храп и носовой свист во всю сласть спавших по каютам и в общей зале пассажиров – все наводило на Меркулова тоску невыносимую. Лампа в общей зале погасла, и стала повсюду тьма непроглядная. И вдруг голоса. Будто издали несутся они. – Пять! Тише колеса шумят, малым ходом пошел пароход. – Пять! Еще меньше шума, еще медленней идет пароход. – Четыре с половиной! – Бери налево, – отозвался другой голос немножко поближе. – Есть налево! – раздается третий голос вдали. – Пять! – Пять! Знакомы Меркулову волжские клики «Мель, – подумал он. – Неужто мы Козловку пробежали, неужто в Анишенском затоне теперь? (Козловка – село Чебоксарского уезда и пристань на правом берегу Волги в 45 верстах выше Казани. Выше Козловки, верстах в четырех с левой стороны, впадает в Волгу река Илеть, напротив ее устья – Анишенская мель и затон (речной залив) того же названия,). Солнышко уж совсем почти село, когда мы отваливали от Бакалды. Неужто пятьдесят верст выбежали?..» Хотел было на часы взглянуть, но лампы нет, спичек нет, наверх сходить – одеваться неохота. Под хлест дождя, под шум колес, под мерные всплески волны так хорошо пригрелся он под теплой шинелью, что раскрыться было бы ему теперь немалым лишеньем… Да и как взойти наверх?.. Темь страшная, ходы незнакомые, ощупью идти, чего доброго – в люк угодишь… Пой тогда «вечную память». Зачем же теперь умирать?.. И невеста ждет и приятель, да и тюленя, даст бог, хоть с маленькой выгодой можно будет продать. – Пять с четвертью! – Шесть! – Шесть! "Что ж это они? С ума, никак, спятили? – думает, лежа в темноте, Меркулов. – Пять с четвертью, шесть, наконец, а промерщик все еще не кладет шеста, все меряет да кричит. Морской глубины, что ли, надо ему? А пароход все тише да тише… не случилось ли чего? И вдруг шум… Секунда – он удвоился, еще секунды две – утроился, учетверился… Блеснул в окно каюты яркий кроваво-красный свет и тотчас исчез. Страшная громада несется мимо парохода… Какой-то исполинский зверь странной осанки плывет навстречу всего в трех-четырех саженях… Вот другой огонь загорелся, зеленый, под тем огнем громадные крылья мелко воду дробят… Быстро, неудержимо несется чудовище… Вот оно миновало – и опять блеснуло красным огнем… Живей заходили колеса, быстрей побежал пароход… И не может понять Меркулов: во сне он видел все это иль наяву ему померещилось. «Значит, мы в узком месте. Речной стержень чудищу отдали, а сами к бочку. Оттого-то, видно, и мерили по пяти да по шести… А если б нельзя было уйти, если бы чудище столкнулось с нами!.. Что скорлупу, раздавило бы наш пароход… Принимай тогда смерть неминучую, о спасенье тут и думать нечего!.. Намедни в Царицыно чумак собачонку фурой переехал – не взвизгнула даже, сердечная… Так бы и с нами было – пошел бы я ко дну и был бы таков». И напал на него страх смерти, и одолела его тоска. "Утонуть!.. Утонуть накануне свиданья с Лизой… Помилуй господи и сохрани от напрасныя смерти!.. Мне что… Захлебнулся – и дело с концом, а ей-то, бедняжке, каково будет?.. Станет убиваться, изноет вся, истоскуется… А впрочем, молода еще – поплачет, потоскует, по времени забудет и утешится… Молода еще – другого найдет… А ты лежи себе в могиле… Холодно, сыро, темно!.. Вот и здесь и холодно, и сыро, и тёмно… Господи! не в могиле ли я?.. Вот и шевельнуться не могу, холодно и сыро. Когда это чудище сверкнуло кроваво-огненными глазами, оно, может быть, ударилось об наш пароход и затопило его… От удара я не вспомнился, обеспамятел, а теперь очнулся в могиле… Да нет – у меня мысли в голове, значит я жив, в могиле мыслей не бывает… Сидели мы раз с Митенькой у Брайтона в Петербурге… Чай пили… Англичанин из Америки был тут – как бишь его?.. Нет, не вспомню!.. Еще так хорошо по-нашему говорит. Какой-то особенной веры – в Америке много ведь вер, что ни город – то вера… Какой бишь он веры?.. Не могу вспомнить… У нас в России нет такой… Так он говорил тогда… что бишь он говорил?.. Тогда я много думал над тем, что он сказывал, и поверил и теперь верю; если женюсь, и Лизе велю верить, дети родятся – им велю верить… Что же он говорил?.. Не могу вспомнить… Ах да… Человек не умирает, в минуту смерти он только что забудется, тотчас очнется – и увидит себя на страшном суде… И все тут с ним, все – от Адама до последнего человека, и всем кажется, что они забылись мертвенным сном на одну лишь секунду… Тысячи лет прошли, а каждому они секундой показались… И всем так, всем – от Адама до самого последнего человека… Ведь у бога, что миг, что тысяча лет – все одно… Значит, я еще не умер, а то бы стоял теперь на страшном суде… А хорошо говорил тот американец, – так бы все и слушал его… Если я думаю, значит живу, он говорил, стало быть я не умер… А как темно, как холодно и сыро… Господи! да когда ж это кончится, скоро ли свету нам дашь?.. А, вот и свет!.. Рассветает!.. Отчего ж это сегодня рассвет так быстро идет!.. Не успела заря заняться, а уж совсем светло… Это что-то особенное, что-то невозможное… Живу ли я?.. Нет, нет, вспомнил – у нас в Коммерческой академии физике учили… Оптические явления… Нет, не в физике, а в физической географии… Ну да, конечно, в физической географии – еще учитель такой был рябенькой, приземистый, как бишь его звали – забыл… Он это рассказывал, а физике учил высокий учитель, гладкий такой, с рыжими баками. А ведь Флор Гаврилов ничего не знает об оптических явлениях, и, как я думаю, он теперь удивляется такому скорому рассвету… И все удивляются… Даже боятся… Народ суеверен, ничего не знает он про оптические явления… Сходить разве к Флору Гаврилову, объяснить ему?.. Да нет, холодно, сыро; кажется, сними только шинель, тотчас замерзнешь… А! пристаем… Скоренько же доехали… Как не хочется одеваться… А надо… Ну ничего, оденемся… Ничего, теперь тепло, не сыро… Что это за колокольчик?.. В городах ведь запрещено ездить с колокольчиками… Звенит, и не простой колокольчик, а ровно серебряный, либо стеклянный… Что ж это такое?.. Это не Макарий… А!.. Устье Иргиза… Должно быть, лоцман впросонках давеча назад повернул… Прошу покорно! И по Иргизу бежит пароход… Какие нынче, однако, стали у нас хорошие пароходы строить – по песку ходят… Приехали!.. Доронинская мельница!.. Ишь как шумит, ишь как плещут волны… Десять поставов!.. Кому-то отдаст ее Зиновий Алексеич? Лизе или Наташе?.. Я бы тут иное завел – тюленя бы стал молоть… Славный у них дом на мельнице… И зачем было им в Вольск переезжать, понапрасну только тратились?.. Цветы-то какие!.. Осень на дворе, а у них розаны в полном цвету… А розаны-то какие… Без малого аршин поперек… Яблоки-то!.. Котлы пивные. И как это они сучьев не обломят?.. А! это оттого, что Лиза садами занимается, она все может… А!.. На крыльцо Татьяна Андревна вышла… С чулком. Чулок вяжет, а спицы в руках так и вертятся… Зиновья Алексеича, должно быть, дома нет… Ну конечно, нет дома – ведь он в Астрахань уехал, там у него белугу поймали – двадцать сажень длины… Икры-то сколько должно быть!.. Чуть не на целую баржу… А Лизы нет… Что ж это такое?.. А!.. Колокольчик!.. Едут… Таратайка подъехала – Наташа с Веденеевым… А Лизы нет… Спросить бы – да нет, не могу, силы нет… А!.. Мчится чудовище, и все тонет в кровавом блеске страшных глаз его… Жив ли я?.. Нет, думаю – значит, живу… Американец так говорил… Опять же я не на страшном суде, стало быть не умирал!.. Что ж это?.. А, догадался… Давеча на Бакалде хотел я рубашку сменить, да позабыл… Это теперь не я думаю, а рубашка… Ну да, да… Экая скверная!.. Вот я же тебя… В клочки изорву!.." И только что поднял руку, как рубашка его в зубы. Проснулся Никита Федорыч с синяком на скуле: с вечера положил он на верхнюю койку тяжелую суковатую козмодемьянскую палку – свалилась она и прямо ему на лицо… Оделся, вышел на палубу. Последние тучи минувшей непогоды виднелись еще на западе, а солнце уж довольно высоко стояло. Посмотрел на часы – восемь. На палубе уж сидело несколько человек. Никита Федорыч прошел в третий класс, но не нашел там Флора Гаврилова. Поднялся наверх к самому рулю, там сидели капитан, лоцман и еще два-три человека. Хоть по правилам вход наверх запрещен, но первоклассных пассажиров пускают. Ласково поздоровался Меркулов с капитаном и спросил у него: – Что это ночью случилось? – Ничего не случилось, – отвечал капитан. – Как ничего! Делали промеры до шести футов. И потом что-то такое чудное, странное. – «Сампсон» навстречу нам попался. Место было узенько, пришлось принять в сторону, – сказал капитан. – «Сампсон»? – спросил Меркулов. – Да, «Сампсон» – первенец наших больших пароходов, – отвечал капитан.Без малого пятьсот сил. Такому богатырю поневоле дашь дорогу! – Слыхать-то слыхал я про «Сампсона», но до сих пор не видывал,молвил Меркулов. – А сколько баржей он водит? – Как случится, – отвечал капитан. – По пяти, по шести. – Шесть барж! – удивился Меркулов и пошел к Флору Гаврилову. Его все-таки не было видно. Думая, что сошел он вниз за кипятком для чая, Никита Федорыч стал у перегородки. Рядом стояло человек десять молодых парней, внимательно слушали они россказни пожилого бывалого человека. Одет он был в полушубок и рассказывал про волжские были и отжитые времена. – А вот на этой на самой горе разбойник Галаня в старые годы живал. На своих на косных с молодцами удалыми разъезживал Галанюшка от Саратова до Нижнего и много на Волге бед натворил. Держался больше в Жигулях, а только что зачнется торг у Старого Макарья, переберется сюда. Тут у него в горе выходы вырыты были, и каких богатств тут не было схоронено. Окопов наделал Галаня, валы насыпал на случай обороны, – и теперь их знать. Пушки на окопах у него стояли. Сколько раз солдат на него высылали, – каждый раз либо отобьется, либо на Низ, в Жигули уплывет. Обиды были от него великие, никому спуску не бывало, одну только Хмелевку не трогал; там ему бабы хлебы пекли и всякий харч его артели доставляли. Оттого и не трогал, оттого и было хмелевцам житье повольное, хорошее, вдоволь нажились они тогда от Галани… Вон она, Хмелевка-то! – прибавил рассказчик, указывая на выглянувшую из-за нагорного мыса слободу, что раскинулась в полугоре вдоль по течению Волги. – Хмелевка! – с удивлением сказал Меркулов. – Неужто в самом деле? Значит, к Васильсурску подходим. – Еще один мысок обогнем, будем на Суре, – заметил рассказчик. Скоро же идем, – сказал Меркулов, взглянув на чаем. – Десяти еще нет, а мы больше половины пути пробежали. – Гораздо бежим, – молвил рассказчик. – Солнышко не закатится, будем на месте. – И, маленько помолчав, снова повел рассказы про старинных волжских разбойников. Бежит, стрелой летит пароход. Берега то и дело меняются. Вот они крытые густой изумрудной зеленью, вот они обнаженные давними оползнями, разукрашенные белыми, зеленоватыми, бурыми и ясно-красными лентами опоки. Впереди желтеют пески левого берега и пески отмелей; видится, будто бы водный путь прегражден, будто не будет выхода ни направо, ни налево. Но вот выдвинулся крутой мыс, снизу доверху облепленный деревянными домиками, а под ним широкая, синеводная Сура, славная своими жирными, янтарными стерлядями. Пароход стал на стрежне, к пристани не причалил. Дров до Исад (Пристань Исады в 68 верстах от Васильсурска и в 88 верстах от Нижнего.) было достаточно, надо было только свезти на берег пассажиров, ехавших до Василя, и принять оттуда новых, если случатся. Несколько лодок окружили пароход. Приплывшие бабы протягивали вверх третьеклассным пассажирам колоба пшеничного хлеба, сайки, крендели, яблоки, огурцы, печеные яйца, пироги с рыбой. Зазыванья торговок, их перебранки и звонкие крики разносились по всему плесу. Напрасно водолив и рабочие во все горло кричали на баб, чтоб не лезли они к пароходу, – лодчонки кругом его облапили. Наконец, привезли новых пассажиров, пароход слегка двинулся и минут через пять летел уж по реке, меж пологих песчаных берегов… Суры не видно уж было, стала из виду теряться и высокая крутая гора Васильсурская. Новых пассажиров всего только двое было: тучный купчина с масленым смуглым лицом, в суконном, тоже замасленном сюртуке и с подобным горе животом. Вошел он на палубу, сел на скамейку и ни с места. Сначала молчал, потом вполголоса стал молитву творить. Икота одолевала купчину. Села еще на пароход какая-то странная женщина. По виду и одежде ее трудно было догадаться, кто она такая. Была не молода, но и не стара, следы редкой красоты сохранялись в чертах лица ее. Одета была она в черное шелковое платье, подпоясана черным шагреневым поясом, на голову надет в роспуск большой черный кашемировый платок. Ни по платью, ни по осанке не походила она ни на скитских матерей, ни на монахинь, что шатаются по белу свету за сборами, ни на странниц-богомолок. Все было на ней чисто, опрятно, даже изящно. Стройный стан, скромно опущенный взор и какой-то особенный блеск кротких голубых глаз невольно остановили на ней вниманье Меркулова. «Не из простых»,подумал он, глядя на прекрасные ее руки и присматриваясь к приемам странной женщины. – Воды бы выкушали, – сказала она, обращаясь к тучному купчине. – Не годится, матушка! Не поможет, – едва мог ответить тот. – Отчего ж не поможет? Попробуйте. – Не годится, матушка… Потому это от ботвинья… Отдышусь, бог милостив. Через несколько минут купчина в самом деле отдышался, а отдохнувши, вступил в разговор: – Из Талызина, матушка, изволите ехать? – Из Талызина. – На сдаточных до Василья-то ехали? – На сдаточных. – Дорогонько, чать, дали? – молвил купчина и, не дождавшись ответа, продолжал: – Нонича, сударыня, эти ямщики, пес их возьми, и с живого и с мертвого дерут, что захотят. Страху не стало на них. Знают, собаки, что пешком не пойдешь, ну и ломят, сколько им в дурацкую башку забредет… На ярманку, что ли, собрались, Марья Ивановна? – Придется денька два либо три и на ярманке пробыть, – отвечала Марья Ивановна. – А после того опять в Талызино? – Нет, в Муроме надобно мне побывать. Поблизости от него деревушка есть у меня, Родяково прозывается. Давненько я там не бывала – поглядеть хочется… А из Родякова к своим проберусь в Рязанскую губернию. – А в Талызино-то когда же? – И сама не знаю, Василий Петрович. Разве после Рождества, а то, пожалуй, и всю зиму не приеду. В Рязани-то у меня довольно дел накопилось, надо их покончить. – Эх-ма! А я было думал опять к вашей милости побывать… Насчет леску-то, – сказал Василий Петрович. – Да ведь у нас с вами об этом лесе не один раз было толковано, Василий Петрович, – отвечала Марья Ивановна. – За бесценок не отдам, а настоящей цены вы не даете. Стало быть, нечего больше и говорить. – Растащут же ведь его у вас, матушка. Сами знаете: что ни год, то порубка, – сказал Василий Петрович. – Ежели три-четыре дубочка, да десяток-другой осиннику срубят, беда еще не велика, – заметила Марья Ивановна. – Опять же лес у меня не без призору. – Караулы-то ваши не больно чтобы крепки были, сударыня, – сказал Василий Петрович. – Нет, – молвила Марья Ивановна. – Сергеюшкой я очень довольна и другими, кто живет с ним. Берегут они лесок мой пуще глаза. – Уж больно велики хоромы-то вы им в лесу поставили. Что твой господский дом! – Пущай живут просторнее, – с кроткой улыбкой сказала Марья Ивановна.Что ж? Лес свой, мох свой, кирпич свой, плотники и пильщики тоже свои. За железо только деньги плачены… И отчего ж не успокоить мне стариков?.. Они заслужили. Сергеюшка теперь больше тридцати годов из лесу шагу почти не делает. – Намолвка не больно хороша про него, – прищурясь, молвил Василий Петрович. – Что такое? – вскинув глазами и пристально поглядевши на тучного купчину, спросила Марья Ивановна. – Кудесничает, слышь, колдует в лесу-то, – промолвил Василий Петрович… Едва заметный румянец мгновенно пробежал по лицу Марьи Ивановны, но тотчас же исчез бесследно. Лежавшая вдоль бортового поручня рука ее чуть-чуть вздрогнула. Но голос ее был совершенно спокоен. – Какой вздор! – улыбнувшись, она молвила. – Мало ли каких глупостей народ ни наскажет. Нельзя же всякому глупому толку веру давать. – Оно, конечно, может, и врут, – согласился Василий Петрович. – Однако ж вот это я и сам замечал, что Сергей почти совсем отстал от божьей церкви, да и те, что с ним в лесу живут, тоже редко в храм господень заглядывают. – Церковь-то от них далеконько, Василий Петрович, – сказала Марья Ивановна. – А зимой ину пору в лесу-то из сугробов и не выдерешься. А не случалось ли вам когда-нибудь говорить про Сергеюшку с нашим батюшкой, с отцом Никифором? Знаете ли, что Сергеюшка-то не меньше четырех раз в году у него исповедуется да приобщается… Вот какой он колдун! Вот как бегает он святой церкви. И не один Сергеюшка, а и все, что в лесу у меня живут, и мужчины и женщины, точно так же. Усердны они к церкви, очень усердны. – Это я точно слыхал и не один даже раз разговаривал про них с отцом Никифором, – молвил Василии Петрович. – В том только у меня сумнительство на ихний счет, что ведь с чего-нибудь взял же народ про Сергея так рассказывать. Без огня дыма, матушка, не бывает. – Людских речей, Василий Петрович, не переслушаешь, – сухо ответила ему Марья Ивановна. – Однако же что-то холодно стало. Сойти было в каюту да чаю хоть, что ли, спросить. Согреться надобно. И медленной, величавой походкой пошла. – Кто такая? – спросил Меркулов у Василья Петровича. – Алымова, помещица, – отвечал Василий Петрович. – Соседка нам будет. Мы и сами прежде алымовские были, да я еще от ее родителя откупился, вольную, значит, получил. – Зачем же это она так рядится? – спросил Никита Федорыч. – Старица не старица, а бог знает на кого похожа. В дорогу, что ли, она так одевается? – Завсегда так: и дома, и в гостях, и в дороге, – сказал Василий Петрович. – Что за чудиха? – Кто ее знает… Теперь вот уж более пятнадцати лет, как этакую дурь на себя напустила, – сказал Василий Петрович. – Теперь уж ей без малого сорок лет… Постарела, а посмотреть бы на нее, как была молоденькой. Что за красота была. Просто сказать – ангел небесный. И умная она барыня и добрая. А много ли крестьян у нее? – полюбопытствовал Меркулов. – Сот шесть, пожалуй и больше наберется, – молвил Василий Петрович. – В нашей вотчине три ста душ, во Владимирской двести да в Рязанской с чем-то сотня. У барина, у покойника, дом богатейший был… Сады какие были, а в садах всякие древа и цветы заморские. – Опять же ранжереи, псарня, лошади… Дворни видимо-невидимо – ста полтора. Широко жил, нечего сказать. – А все Марье Ивановне досталось? – До последней капельки. Одна ведь только она была. При ней пошло не то житье. Известно, ежели некому добрым хозяйством путем распорядиться, не то что вотчина, царство пропадает. А ее дело девичье. Куда же ей? Опять же и чудит без меры. Ну и пошло все врознь, пошло да и поехало. А вы, смею спросить, тоже из господ будете? – Нет, я саратовский купец Никита Федоров Меркулов. – Так-с. Хорошее дело, подходящее, значит можно с вашей милостью про господ повольготней маленько говорить… Я и сам, государь мой, алатырский купец Василий Петров Морковников. Маслами торгуем да землями заимствуемся помаленьку, берем у господ в кортому, в годы. Заводишки тоже кой-какие имеем, – живем благодаря бога, управляемся всевышней милостью. Теперича для нашего брата купца времена подошли хорошие: господа почитай все до единого поистратились, кармашки-то у них поизорвались, деньжонкам не вод, – нам, значит, и можно свой интерес соблюдать. Вот теперь про волю толки пошли – дай-ка, господи, пошли свое совершение. Тогда, сударь, помаленьку да потихоньку все дойдет до наших рук, – и земли и господские дома, все. Заверяю вас. Одно только нашему брату теперича надо в помышленье держать: «не зевай»… Смекалку, значит, имей в голове. А вы, государь мой, чем торгуете? – Рыбой да тюленем, – отвечал Меркулов. – Ловим по волжским низовьям да в море, а продаем у Макарья. – Вот господь-от свел! – весело молвил Морковников. – Не имеется ль у вас, Никита Федорыч, тюленька у Макарья-то? – Теперь нет, а дня через два либо через три будет довольно, – ответил Меркулов. – Я сам от Царицына ехал при тюлене, только в Казани сел на пароход, чтоб упредить караван, оглядеться до него у Макарья, ну и к ценам приноровиться. – Так-с! Дело это хорошее, – поглаживая бороду и улыбаясь, сказал Морковников. – Может, и сойдемся… Поставил я, изволите видеть, заводец мыловаренный.. Поташных у меня два давненько-таки заведены, а с Покрова имею намерение мыловарню пустить в ход. По нашим местам добротного мыла не надо, нашим чупахам, особливо мордовкам, не яичным рожи-то мыть, им годит и тюленье. А рубахи да портки стирать и тюлень будет им на удивленье,все-таки лучше мыловки али волнянки (Мыловка – ископаемое, мыловатое на ощупь, из породы талька, вещество, употребляемое при валянье сукон. Волнянка – растение Diantus superus. И мыловка и волнянка употребляются по захолустьям вместо мыла.). Советовался я кое с кем… Свел меня однажды господь этак же вот, как и с вами, на пароходе с одним барином. Из Петербурга его от вышнего начальства посылали осматривать да описывать здешние заводы и фабрики. Свиделся я еще после того с ним у одного нашего помещика. Ну и побеседовали. Ума, сударь, палата, а к настоящему делу речи не подходящи. Надо, говорит, варить мыло из оленки (Олеин.) да из соды. Про тюленя да про поташ и слышать барин не хочет. А кажись бы, человек хороший, душевный, хитрости в нем не видать ни на капельку… Ну, я его не послушался, – на поташе с тюленем хочу испробовать. Куда нашим мордовкам соду да оленку! Толстоногие чупахи (Мордовки навивают на ноги множество портянок и полотенец, так что ноги у них, ровно бревно. Это почитается большой красой и щегольством. Оттого мордовок и зовут толстоногими либо толстопятыми.), пожалуй, заместо пряников хорошее-то мыло сожрут. Не можно ль у вас, Никита Федорыч, тюленька мне получить? Только мне потребуется не мало. Найдется ли столько у вас? – А сколько? – спросил Меркулов. – Да тысяч восемь пудов потребуется, – с важным видом молвил Морковников. – Найдется, – сказал Никита Федорыч. – В десять не в десять раз, а в восемь раз больше того удовлетворить вас могу. «Э! Да это, видно, из коренных рыбников», – подумал Василий Петрович и со сладкой улыбкой масленого лица обратился к Меркулову, прищурив левый глаз. – А как ваша цена будет? – Не знаю еще. Завтра, ежели вам угодно, повидайтесь со мной, тогда скажу, – ответил Никита Федорыч. – Не в пример бы лучше теперь же здесь на досуге нам порешить это дельце, – с заискивающей улыбкой молвил Морковников. – Вот бы мы сейчас с вами пошли в общу каюту да ушицу бы стерляжью али московскую соляночку заказали, осетринки бы хорошенькой, у них, поди, и белорыбицы елабужской можно доспеть. Середа ведь сегодня – мясного не подобает, а пожелаете, что же делать? Можем для вас и согрешить – оскоромиться. Бутылочку бы холодненького роспили, – все бы как следует. – Ежели хотите, пожалуй, позавтракаем вместе, теперь же и время,сказал Меркулов. – Только наперед уговор: ни вы меня, ни я вас не угощаем – все расходы пополам. Еще другой уговор: цена на тюлень та, что будет завтра на бирже у Макарья, а теперь про нее и речей не заводить. Маленько нахмурился Василий Петрович. – Два бы рублика за пуд положили, и по рукам бы, – сказал он. «Два рубля! – подумал Меркулов. – Вот оно что! А писали про рубль да про рубль с гривной… Не порешить ли?» Однако не решился. Сказал Морковникову: – Через сутки, даже раньше узнаете мою цену. А чтоб доказать вам мое к вам уважение, наперед согласен десять копеек с рубля уступить вам против цены, что завтра будет на бирже у Макарья… Идет, что ли? – прибавил он, протягивая руку Морковникову. – Идет, – радостно и самодовольно улыбаясь, вскликнул Василий Петрович. – А не в пример бы лучше здесь же, на пароходе, покончить. Два бы рублика взяли, десять процентов, по вашему слову, скидки. По рублю бы по восьми гривен и порешили… Подумайте, Никита Федорыч, сообразитесь,ей-богу, не останетесь в обиде. Уверяю вас честным словом вот перед самим господом богом. Деньги бы все сполна сейчас же на стол… – Нет, нет, оставим до завтра, – решительно сказал Никита Федорыч.Пойдемте лучше завтракать. – Пожалуй, – лениво и маленько призадумавшись, проговорил Морковников и затем тяжело привстал со скамьи. – Эй ты, любезный! – крикнул он наскоро проходившему каютному половому. – Что требуется вашей милости? – спросил тот, укорачивая шаг, но не останавливаясь. – Уху из самолучших стерлядей, что есть на пароходе, с налимьими печенками, на двоих, – сказал Морковников. – Да чтобы стерлядь была сурская, да не мелюзга какая, а мерная, от глаза до пера вершков тринадцать, четырнадцать. Половой приостановился. – Телячьи котлеты с трюфелями, – в свою очередь приказал Меркулов. Половой еще ближе подошел к ним. – Холодненького бутылочку, – приказал Василий Петрович. – Заморозить хорошенько, – прибавил Никита Федорыч. – Редеру прикажете али клико? Клику давай, – сказал Василий Петрович. – Оно, слышь, забористее,обратился он к Никите Федорычу. – Слушаю-с, – проговорил половой, почтительно стоя перед Меркуловым и Морковниковым. – Зернистой икры подай к водке да еще балыка, да чтоб все было самое наилучшее. Слышишь? – говорил Морковников. – Слушаю-с. Все будет в настоящей готовности для вашей милости. – Рейнвейн хороший есть? – спросил Меркулов. – Есть-с. – Бутылку. Да лущенного гороха со сливочным маслом. Понимаешь? – Можем понимать-с, – утвердительно кивнув головой, сказал каютный. – Можно бы, я полагаю, и осетринки прихватить, – будто нехотя проговорил Морковников. – Давеча в Василе ботвиньи я с осетриной похлебал – расчудесная, а у них на пароходе еще, пожалуй, отменнее. Такая, я вам доложу, Никита Федорыч, на этих пароходах бывает осетрина, что в ином месте ни за какие деньги такой не получишь…– Так говорил Василий Петрович, забыв, каково пришлось ему после васильсурской ботвиньи. – Осетрины холодной с провансалем, – приказал Никита Федорыч. – Вы любите провансаль?.. – обратился он к Василию Петровичу. – А это что за штука такая? – с недоуменьем спросил Морковников. – Мне подай, братец, с хренком да с уксусцом, – промолвил он, обращаясь к половому. В это самое время из окна рубки, что над каютами, высунулся тощий, болезненный, с редкими прилизанными беловатыми волосами и с желто-зеленым отливом в лице, бедно одетый молодой человек. Задыхаясь от кашля, кричал он на полового: – Телячьи ножки тебе приказаны, а ты ни с места!.. Что ж это такое? На что похоже? Что у вас за дикие порядки? И, страшно закашлявшись, оперся обеими руками о подоконник. – Сейчас-с, – небрежно отвечал ему половой, видимо предпочитавший новый заказ заказу чахоточного. «Медной копейки на чай с тебя не получишь, – думал он, – а с этих по малости перепадет два двугривенных». – Обличить вас надо!.. В газетах пропечатать!.. Погодите!.. Узнаете вы меня!.. – задыхаясь от злобы и кашля, неистово кричал чахоточный. – Капитана мне подай!.. Это ни на что не похоже! Капитана не подали, а ножки тотчас принесли. С жадностью накинулся на них чахоточный, успев перед тем опорожнить три, либо четыре уемистых рюмки очищенного. – Из кутейников, должно быть, – тихонько заметил Морковников. – Теперь ведь очень много из поповичей такого народа разводится. Завтракать подали в рубку. Расправившись с телячьими ножками, попович куда-то скрылся, должно быть на боковую отправился; а может быть, писать обличительную статью насчет пароходных телячьих ножек. В рубке остался Меркулов один на один с новым знакомцем. Морковников опять было стал приставать к Никите Федорычу насчет тюленя, но Меркулов устоял и наотрез сказал ему, что до приезда на ярманку ни слова не скажет ему по этому делу. Нечего было делать Морковникову, пришлось уступить. Зато уж и позавтракал же он. Ни васильсурской ботвиньи, ни мучительной икоты ровно и не бывало, ел, будто ему сказано было, что вперед трое суток у него во рту маковой росинки не будет. И закуска, и уха, и котлеты, и осетрина исчезли ровно в бездне. Умел Василий Петрович покушать. Когда завтрак был покончен, он с довольной улыбкой сказал Меркулову: – Обедать-то, видно, поздненько придется, часика этак через три. – Ох, уж, право, не знаю, – отвечал Никита Федорыч. – Я сытехонек. – Как так? Да нешто можно без обеда? – с удивленьем вскликнул Морковников. – Сам господь указал человеку четырежды во дню пищу вкушать и питие принимать: поутру завтракать, потом полудничать, как вот мы теперь, после того обедать, а вечером на сон грядущий ужинать… Закон, батюшка… Супротив господня повеленья идти не годится. Мы вот что сделаем: теперича отдохнем, а вставши, тотчас и за обед… Насчет ужина здесь, на пароходе, не стану говорить, придется ужинать у Макарья… Вы где пристанете? – У Ермолаева, если там найдется свободный номер, – сказал Никита Федорыч. – И разлюбезное дело, – молвил Морковников. – Я сам завсегда у Федора Яковлича пристаю. Хорошо у него, ото всего близко, опять же спокойно, а главное дело всякое кушанье знатно готовят. – Скажите, пожалуйста, Василий Петрович, зачем эта барышня, Марья-то Ивановна, чудит при таком состоянии? – спросил Меркулов, перед тем как им пришлось расходиться по каютам. А спросил о том Меркулов так, спросту, не то чтоб из любопытства, не то чтоб очень занимала его Марья Ивановна; молвил так, чтобы сказать что-нибудь на прощанье Василью Петровичу. – Должно быть, по ихней вере так надо, – тихо промолвил Василий Петрович. – По какой вере? – спросил с удивленьем Меркулов. – По ихней. – А что ж у них за вера такая? – А шут их знает, – молвил Василий Петрович. – Фармазонами зовут их. А в чем ихняя вера состоит, доподлинно никто не знает, потому что у них все по тайности… И говорить-то много про них не след.

The script ran 0.012 seconds.