Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

П. И. Мельников - В лесах. На горах [1871-1881]
Известность произведения: Средняя
Метки: История, Роман

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 

– Нечего нам у тебя проживаться. Расчет подавай! Просили, просили приказчика, четвертый день прошел, а рассчитывать нас не рассчитывает… Так сам рассчитай – ты хозяин, дело твое… – Так вы так-то, кособрюхие! – зычным голосом крикнул на них Смолокуров. – Ах вы, анафемы!.. Сейчас к водяному поеду, он вас переберет по-своему!.. По местам, разбойники! Но разбойники по местам не пошли, толпа росла, и вскоре почти вся палуба покрылась рабочими. Гомон поднялся страшный. По всему каравану рабочие других хозяев выбегали на палубы смотреть да слушать, что деется на смолокуровских баржах. Плывшие мимо избылецкие (Избылец – село на Оке возле города Горбатого. В нем много садов. Яблоки и ягоды отправляют оттуда каждый почти день в лодках на Макарьевску ярманку в огромном количестве. Возят ягоды и яблоки больше бабы.) лодки с малиной и смородиной остановились на речном стержне, а сидевшие в них бабы с любопытством смотрели на шумевших рабочих. – Расчет давай!.. Сейчас расчет!.. Нечего отлынивать-то!.. Жила ты этакой!.. Бедных людей обирать!.. Не бойсь, не дадут тебе потачки… И на тебя суд найдем!.. Расчет подавай!.. Клики громче и громче. Сильней и сильней напирают рабочие на Марка Данилыча. Приказчик, конторщик, лоцман, водоливы, понурив головы, отошли в сторону. Смолокуров был окружен шумевшей и галдевшей толпой. Рабочий, что первый завел речь о расчете, картуз надел и фертом подбоченился. Глядя на него, другой надел картуз, третий, четвертый – все… Иные стали рукава засучивать. – Сейчас же расчет!.. Сию же минуту!.. – кричали рабочие, и за криками их нельзя было расслушать, что им на ответ кричал Смолокуров. Косная меж тем подгребла под восьмую баржу, но рабочий, что притащил трап, не мог продраться сквозь толпу, загородившую борт. Узнав, в чем дело, бросил он трап на палубу, а сам, надев шапку, выпучил глаза на хозяина и во всю мочь крикнул: – Расчет подавай, такой-этакой! Расходилась толпа, что волна. Нет уйму. Ни брань ни угрозы, ни уговоры Смолокурова не в силах остановить расходившегося волненья. Но не сробел, шагом не попятился назад Марко Данилыч. Скрестив руки на груди, гневен и грозен стоял он недвижно перед толпою. – Молчать! – крикнул он. – Молчать! Слушай, что хочу говорить. Передние грубо, с задором ему отвечают: – Чего еще скажешь?.. Ну, говори… Эй, ребята, полно галдеть – слушай, что он скажет… Перестань же, ребята!.. Нишкни!.. Что глотку-то дерешь, чертовой матери сын, – зарычали передние на кричавшего пуще всех Сидора Аверьянова из сызранской Елшанки. А Марко Данилыч по-прежнему стоит, скрестив руки на груди. Сам ни слова. Унялась толпа, последним горлопанам, что не хотели уняться, от своей же братьи досталось вдоволь и взрыльников и подзатыльников. Стихли. – Сказывай, что хотел говорить, – говорили передние Марку Данилычу.Слушаем!.. – А вот что я хотел говорить, – ровным, твердым голосом начал протяжно речь свою Марко Данилыч. – Кто сейчас, сию же минуту, на свое место пойдет тот часа через два деньги получит сполна. И за четыре дня, что лишнего простояли, получит… А кто не пойдет, не уймется от буйства, не от меня тот деньги получит, а от водяного – ему предоставлю с теми рассчитываться, и за четыре простойных дня тот гроша не получит… Сидор Аверьянов, Карп Егоров, Софрон Борисов – вы зачинали, вы и унимайте буянов!.. Имена ваши знают – плохо вам будет, коли не уймете товарищей!.. Лозаны у водяного здоровые!.. А кто по местам пойдет, для тех сию минуту за деньгами поеду – при мне нет, а что есть у Василья Фадеева, того на всех не хватит. Первые, кто на свои места пойдут, тем до моего возврата Василий Фадеев деньги выдаст и пачпорты.. Слышали? Пуще прежнего зашумели рабочие, но крики и брань их шли уже не к хозяину, между собой стали они браниться – одни хотят идти по местам, другие не желают с места тронуться. Где один другого за шиворот, где друг друга в зубы – и пошла на барже драка, но добрая доля рабочих пошла по местам, говоря приказчику: – Василий Фадеич, пиши нас по именам да деньги сейчас подавай – мы тотчас же пошли по приказу хозяйскому. Пользуясь сумятицей, перемахнул Марко Данилыч за борт, спустился по канату в косную и, немного отплыв, крикнул на баржу: – Фадеев! Денег никому не давать!.. Погодите вы у меня, разбойники!.. Я с вами расправлюсь, с мошенниками!.. Сейчас же привезу водяного. – Упустили! – в один голос крикнули бурлаки, оставшиеся на восьмой барже… И полились брань и ругань на удалявшегося Марка Данилыча. Быстро неслась косная вниз по течению. – Теперь он, собака, прямехонько к водяному!.. Сунет ему, а тот нас совсем завинит, – так говорил толпе плечистый рабочий с сивой окладистой бородой, с черными, как уголь, глазами. Вся артель его уважала, рабочие звали его «дядей Архипом». – Снаряжай, Сидор, спину-то: тебе, парень, в перву голову отвечать придется. – Посмотрим еще, кто кого! – бодрится Сидор, а у самого душа в пятки ушла. Линьки у водяных солдат были ему знакомы. Макарьевских только покамест не пробовал. – И порют же здесь, братцы! – весело подхватил молодой парень, присевши на брус переобуться. – Летось об эту самую пору меня анафемы здесь угощали… В Самаре здорово порют, и в Казани хорошо, а супротив здешнего и самарские розги и казанские звания не стоят. – А за что мне в перву-то голову отвечать? – тоскливо заговорил Сидор Аверьянов, хорошо знакомый и с Казанью и с Самарой. – Что я первый заговорил с проклятым жидом… Так что же?.. А галдеть да буянить, разве я один буянил?.. Тут надо по-божески. По справедливости, значит… Все галдели, все буянили – так-то. – Вестимо, все, – подтвердил Карп Егоров, тоже помышляя о линьках макарьевских. – Всех перепороть нельзя, – спокойно молвил переобувшийся парень.Линьки перепортишь, да и солдатики притомятся. – Знамо, всех нельзя, не следует, – согласились с ним все другие бурлаки. – А ведь не даст он, собака, за простой ни копеечки, не то что нам, а и тем, кто его послушал, по местам с первого слова пошел, – заметил один рабочий. – Известно, не даст, – все согласились с ним. – Это он только ради отводу молвил, чтобы утечь, значит, А мы, дураки, и упустили… И много тосковали, и долго промеж себя толковали про то, чему быть и чего не отбыть…     ***   Много спустя, когда рабочие угомонились и, почесывая спины, укоряли друг друга в бунте, подошел к ним Василий Фадеев. – Что?.. Небось теперь присмирели? – с усмешкой сказал он.Обождите-ка до вечера, узнаете тогда, как бунты в караване заводить! Земля-то ведь здесь не бессудная – хозяин управу найдет. Со Смолокуровым вашему брату тягаться не рука, он не то что с водяным, с самим губернатором он водит хлеб-соль. Его на вас, голопятых, начальство не сменяет… – Да что ж это такое будет, Василий Фадеич?.. – заговорили двое-трое из рабочих. – Вечор ты сам учил нас говорить покрепче с хозяином, а теперь вон что зачал толковать… Нешто это по-божески?.. – Так нешто я вас бунтовать учил? – вспыхнул приказчик. – Говорил я вам, чтоб вы его просили покрепче, значит пожалостливей, а вы, чертовы куклы, горланить вздумали, ругаться, рукава даже стали засучивать, бестии… Этому, что ли, учил я вас?… А? – Вестимо, не тому, Василий Фадеич, – почесывая в затылках, отвечали бурлаки. – Твои слова шли к добру, учил ты нас по-хорошему. А мы-то, гляди-ка, чего сдуру-то наделали… Гляка-сь, како дело вышло!.. Что теперича нам за это будет? Ты, Василий Фадеич, человек знающий, все законы произошел, скажи, Христа ради, что нам за это будет? – Перепорют, – равнодушно ответил приказчик. – Ежели только перепорют, это еще не беда – спина-то ведь не на базаре куплена, – молвил один рабочий. – А вот как в кутузку засадят да продержат в ней с неделю или дён с десять!.. – Дольше продержут, – молвил Василий Фадеев. – В один день сто двадцать человек не перепорешь… Этого нельзя. – То-то вот и есть, – жалобно и грустно ответил рабочий. – Ведь десять-то дён мало-мальски три целковых надо положить, да здесь вот еще четыре дня простою. Ведь это, милый человек, четыре целковых – вот что посуди. – Верно, – подтвердил Василий Фадеич. – По нонешним ценам у Макарья, пожалуй, и больше четырех-то целковых пришлось бы. Плотники ноне по рублю да рублю двадцати на серебро брали, крючники по полтине да по шести гривен, солоносы по семи… Вот каки нонешним годом господь цены устроил… Да!.. – Василий Фадеич! Будь отец родной, яви божеску милость, научи дураков уму-разуму, присоветуй, как бы нам ладненько к хозяину-то?.. Смириться бы как?.. – стали приставать рабочие, в ноги даже кланялись приказчику. – Смирится он!.. Как же! Растопырь карман-от! – с усмешкой ответил Василий Фадеев. – Не на таковского, брат, напали… Наш хозяин и в малом потакать не любит, а тут шутка ль, что вы наделали?.. Бунт!.. Рукава засучивать на него начали, обстали со всех сторон. Ведь мало бы еще, так вы бы его в потасовку… Нечего тут и думать пустого – не смирится он с вами… Так доймет, что до гроба жизни будете нонешний день поминать… – Ахти, господи батюшка, истинный Христос!.. Да что ж это такое будет? – тосковали бурлаки, понурив с отчаянья головы. Крепко задумавшись, Сидор Аверьянов сидел одаль на косяке (Толстый канат, на котором кабестанный, иначе шкивной пароход тянет подачу.). Вдруг быстро вскочил и шепнул, подойдя к приказчику: – Подь-ка со мной к сторонке, Василий Фадеич. Приказчик отошел с ним к самой корме. – Так как мне теперича доводится без трех гривен шесть целковых…начал Сидор. – Ну? – спросил приказчик, когда тот немного замялся. – Возьми ты их себе, Василий Фадеич, эти самые деньги… Поступаюсь ими, пачпорт только выдай – я бы котомку на плечи да айда домой. Ну вас тут и с караваном-то!.. – Мудрено, брат, придумал, – засмеялся приказчик. – Ну, выдам я тебе пачпорт, отпущу, как же деньги-то твои добуду?.. Хозяин-то ведь, чать, расписку тоже спросит с меня. У него, брат, не как у других – без расписок ни единому человеку медной полушки не велит давать, а за всякий прочет, ежели случится, с меня вычитает… Нет, Сидорка, про то не моги и думать. – Эх, горе-то какое! – вздохнул Сидорка. – Ну ин вот что: сапоги-то, что я в Казани купил, три целкача дал, вовсе не хожены. Возьми ты их за пачпорт, а деньги, ну их к бесу – пропадай они совсем, подавись ими кровопийца окаянный, чтоб ему ни дна, ни покрышки. Василий Фадеич раздумывал, пристально разглядывая Сидоровы сапоги. – Полно-ка пустое-то городить, – молвил он, маленько помолчав. – Ну что у тебя за сапоги? Стоит ли из-за них грех на душу брать?.. Нет уж, брательник, неча делать, готовь спину под линьки да посиди потом недельки с две в кутузке. Что станешь делать?.. такой уж грех приключился… А он тебя беспременно заводчиком выставит… Пожалуй, еще вспороть-то тебя вспорют да на придачу по этапу на родину пошлют. Со всякими тогда, братец, острогами дорогой-то сознакомишься. – Мерлушчату шапку на придачу. Знатная шапка, настоящая мурашкинская… И совсем как есть новенькая… Двух-то целковых стоит. Христа ради, Василий Фадеич, будь аки бог, вызволь меня из беды неминучей… – Полно-ка ты, перестань! Что вздор-от молоть понапрасну?.. – молвил Василий Фадеев и, повернувшись, пошел к казенке. Сидор за ним. Стал у дверей. В казенку рабочим ходу нет, не посмел и Сидор войти туда за приказчиком. – Помилосердуй, Василий Фадеич, – слезно молил он, стоя на пороге у притолоки. – Плат бумажный дам на придачу. Больше, ей-богу, нет у меня ничего… И рад бы что дать, да нечего, родной… При случае встретились бы где, угостил бы я тебя, и деньжонок аль чего-нибудь еще дал бы… Мне бы только на волю-то выйти, тотчас раздобудусь деньгами. У маня тут купцы знакомые на ярманке есть, седни же найду работу… Не оставь, Василий Фадеич, Христом богом прошу тебя. И повалился в ноги и завопил, не поднимая головы от полу. – Эх ты!.. – с досадой молвил ему приказчик. – Да не валяйся – увидят… Подь сюда в казенку. Сидор встал и подошел к приказчику. Тот сказал ему: – Хозяину-то что скажу? Об этом-то подумал ли ты? Скажет: Сидор всему бунту зачинщик, а куда он девался? Что я скажу? – Сбежал, мол. – А пачпорт спросит? – Пачпорт спросит! – задумался Сидор. – А ты скажи, что я был из слепеньких… Ведь есть же у нас на баржах слепеньки-то (Слепыми у бурлаков зовутся не имеющие письменного вида, беспаспортные.). – Так при водяном-то и сказать? Хорошо вздумал – нечего! – усмехнулся Василий Фадеич. – Допрежь ему молви, упреди… Аль не знает, что на его баржах слепые-то водятся? – Знать-то знает… как не знать… Только, право, не придумаю, как бы это сделать…– задумался приказчик. – Ну, была не была! – воскликнул он, еще немножко подумавши. – Тащи шапку, скидавай сапоги. Так уж и быть, избавлю тебя, потому знаю, что человек ты добрый – языком только горазд лишнее болтать. Вот хоть сегодняшнее взять – ну какой черт совал тебя первым к нему лезть? – Брательники просили, ты-де всех речистей, потому-де самому ты и зачинай. С общего, значит, совета всей артели мы с Карпом да с Софронкой пошли. Что ж, ведь я, кажись, говорил с ним по-хорошему? – По-хорошему! А как загалдели, так орал пуще всех да еще рукава засучал…– сказал приказчик. – Рукавов я не засучивал, Василий Фадеич, а что кричать, точно кричал… Так разве я один? – говорил Сидор. – Полно растабарывать-то. Неси скорей, а я пачпорт отыщу. Сиял от радости Сидор, сбежал в мурью и минут через десять вылез оттуда в истоптанных лаптях, с котомкой за плечами и с сапогами в руках. Войдя в казенку, поставил он сапоги на пол, а шапку и платок на стол положил. Молча подал приказчик Сидору паспорт, внимательно осмотрев перед тем каждую вещь. Сидор взял паспорт, приосанился и уж не так робко и покорно, как прежде, сказал: – Ты уж мне, Василий Фадеич, какую-нибудь шапчонку пожертвуй. – Где мне про тебя шапок-то набраться? – строго взглянув на него, вскликнул приказчик. – Вот еще что вздумал! – Да как же я по ярманке-то без шапки пойду? Там казаки по улицам так и шныряют, – пожалуй, как раз заподозрят в чем да стащут меня… – Слезь в мурью да украдь у кого-нибудь картуз либо шапку, – молвил Василий Фадеев. – А то вдруг шапку ему пожертвуй. Выдумает же! – И то, видно, украсть… Счастливо оставаться, Василий Фадеич,сказал Сидор. – С богом, – пробурчал приказчик, взял перо и наклонился над бумагами. Сидор в лаптях, в краденом картузе, с котомкой за плечами, попросил одного из рабочих, закадычного своего приятеля, довезти его в лодке до берега. Проходя мимо рабочих, все еще стоявших кучками и толковавших про то, что будет, крикнул им: – Прощайте, братцы! – Куда ты, Сидор, куда? – закричали рабочие, прибегая к нему. – Сбежать задумал, – молвил Сидор. – Так-то сходнее: и спина целей и за работу седни же… – А деньги-то? – Пес с ними! Пущай анафема Маркушка ими подавится, – молвил Сидор.Денег-то за ним не сполна шесть целковых осталось, а как засадят недели на две, так по четыре только гривенника поденщину считай, значит пять рублей шесть гривен. Один гривенник убытку понесу. Так нешто спина гривенника-то не стоит. Рабочие захохотали. – Ну, прощай, Сидор Аверьяныч, прощай, милый человек, – заговорили они, прощаясь с товарищем. – А пачпорт-от как же? – спросил его Карп Егоров. – Пес с ним! – молвил Сидор. – И без него проживу ярманку-то. У меня купцы есть знакомые – примут и слепого. И, сев в косную, поплыл к песчаному берегу. – А ведь Сидорка-от умно рассудил, – молвил парень, что знаком был с линьками самарскими, казанскими и макарьевскими. – Чего в самом деле?.. Айда, ребята, сбежим гуртом… Веселее!.. Пущай Маркушка лопнет с досады! – А расчет-от? А деньги-то? – заговорили рабочие. – Мне всего три целковых получки… А как засадят, так в самом деле накладно будет… Дороже обойдется… Я сбегу. – А пачпорт-от как же?.. Васька Фадеев нешто отдаст? – спрашивали у него. – Я из слепых, да и Сидорка-от тоже никак. Эй, ребята!.. Кто слепой да у кого денег много забрано – айда!.. И полез в мурью снаряжаться. С ним сбежало еще десятеро слепых. Те слепые, у которых мало денег было в заборе, не пошли за Сидоркой, остались. Он крикнул им из лодки: – Дурни!.. Хоть бы и вовсе заборов не было, и задатков ежели бы вы не взяли, все же сходнее сбежать. Ярманке еще целый месяц стоять – плохо-плохо четвертную заработаешь, а без пачпорта-то тебя водяной в острог засадит да по этапу оттуда. Разве к зиме до домов-то доплететесь… Плюнуть бы нам, братцы слепые!.. Эй помянете мое слово!.. – А ведь он дело сказал, – заговорили рабочие. – Сбежать точно что будет сходнее, – тосковала они. – Что ж, ребята?.. Айда, что ли?.. – почти уж у берега закричал отплывший слепой. – Айда!.. Айда, ребята! – закричали зычные голоса, и много бурлаков кинулись в мурьи сбираться в путь-дорогу. На шум вышел из казенки заснувший было там Василий Фадеев. – Что такое? – спросил он. – Слепые сбежали, – ответили ему. Взглянул приказчик на реку – видит, ото всех баржей плывут к берегу лодки, на каждой человек по семи, по восьми сидит. Слепых в смолокуровском караване было наполовину. На всем Низовье по городам, в Камышах (Камышами называются берега Волги и острова на ней в Астраханской губернии.) и на рыбных ватагах исстари много народу без глаз (Глаза – паспорт на языке бурлаков, а также на языке московских жуликов, петербургских мазуриков.) проживает. Про Астрахань, что бурлаками Разгуляй-городок прозвана, в путевой бурлацкой песне поется: Кому плыть в Камыши - Тот паспорта не пиши, Кто захочет в Разгуляй - И билет не выправляй. Рыбные промышленники, судохозяева и всякого другого рода хозяева с большой охотой нанимают слепых: и берут они дешевле, и обсчитывать их сподручней, и своим судом можно с ними расправиться, хоть бы даже и посечь, коли до того доведется. Кому без глаз-то пойдет он жалобиться? Еще вдосталь накланяется, только, батюшки, отпустите. Марко Данилыч слепыми не брезговал – у него и на ловлях и на баржах завсегда их вдоволь бывало… Потому, выгодно. – Ах, дуй их горой! – вскликнул Василий Фадеев. – Лодки-то подлецы на берегу покинут!.. Ну, так и есть… Осталась ли хоть одна косная? Слава богу, не все захватили… Мироныч, в косную!.. Приплавьте, ребята, лодки-то… Покинули их бестии, и весла по берегу разбросали… Ах, чтоб вас розорвало!.. Ишь что вздумали!.. Поди вот тут – ищи их… Ах, разбойники, разбойники!.. Вот взодрать-то бы всех до единого. Гляка-сь, что наделали!… Василий Фадеев не горевал: и хозяин не в убытке, и он не в накладе. Притом же хлопот да привязок от водяного за слепых избыли. А то пошла бы переборка рабочих да дознались бы, что на баржах больше шестидесяти человек беспаспортных, может из Сибири беглых да из полков, – тогда бы дешево-то, пожалуй, и не разделались. А теперь, слава богу, всем хорошо, всем выгодно: и хозяину, и приказчику, и слепым. Зрячим только не было выгоды: пригорюнились они, особливо Карп Егоров с племянником. Вместе с Сидором зачинщиками Марко Данилыч их обозвал – им первым отвечать. – Батюшка, Василий Фадеич, пожалей ты нас, дураков, умоли Марка Данилыча, преклони гнев его на милость!.. – вопили они, валяясь в ногах у приказчика. Другие бурлаки тоже не чаяли добра от водяного. Понадеясь на свои паспорта, они громче других кричали, больше наступали на хозяина, они же и по местам не пошли. Теперь закручинились. Придется, сидя в кутузке, рабочие дни терять. – Ничего я тут не могу сделать, – говорит Василий Фадеев бурлакам. – Как же не можешь? Вся сила в тебе… Ты всему каравану голова… Кого же ему, как не тебя, слушать! – кланялись и молили его рабочие. – Сговоришь с ним!.. Как же!.. – молвил Василий Фадеев. – Не в примету разве вам было, как он, ничего не видя, никакого дела не разобравши, за сушь-то меня обругал? И мошенник-от я у него, и разбойник-от! Жиденька!.. Веслом, что ли, небо-то расшевырять, коли солнцов нет… Собака так собака и есть!.. Подойди-ка я теперь к нему да заведи речь про ваши дела, так он и не знай что со мной поделает… Ей-богу! – Нет, уж ты, Василий Фадеич, яви божеску милость, попечалуйся за нас, беззаступных, – приставали рабочие. – Мы бы тебя вот как уважили!.. Без гостинца, милый человек, не остался бы!.. Ты не думай, чтобы мы на шаромыгу!.. – Полноте-ка, ребята, чепуху-то нести, – молвил отходя от них, приказчик. – Да и некогда мне с вами растабарывать, лепортицу велел сготовить, кто сколько денег из вас перебрал, а я грехом проспал маленько… Пойти сготовить поскорее, не то приедет с водяным – разлютуется. И ушел в свою казенку. Стоят на месте бурлаки, понурив думные головы. Дело, куда ни верни, со всех сторон никуда не годится. Ни линьков, ни великих убытков никак не избыть. Кто-то сказал, что приказчик только ломается, а ежели поклониться ему полтиной с души, пожалуй упросит хозяина. – На полтину с брата согласен не будет, – молвил дядя Архип.Считай-ка, сколько нас осталось. Стали считать, насчитали как раз шестьдесят человек. – Всего, значит, тридцать целковых, – сказал дядя Архип. – И подумать не захочет… Целковых по два собрать, тогда может статься возьмется, и то навряд… Зашумели рабочие, у кого много забрано денег, те кричат, что по два целковых будет накладно, другие на том стоят, что можно и больше двух целковых приказчику дать, ежели станет требовать. Без перекоров и перебранок сходка не стоит. Согласились, наконец, дать приказчику сто целковых. Так порешив, стали смекать поскольку на брата придется; по пальцам считали, на бирках резали, чурочками да щепочками метали; наконец, добрались, что с каждого по целковому да по шестидесяти шести копеек надо. Ради верности по рукам чурочки да щепочки разобрали и потом в груду метали их. Рты разинули от удивленья, когда, пересчитав чурочки увидели, что целых сорока копеек не хватает. Опять зачались толки да споры, куда сорок копеек девались. Сладились, наконец. Дядя Архип робко подошел к казенке и, став в дверях, молвил сидевшему за лепортицей приказчику: – Батюшка, Василий Фадеич, прикажи слово молвить. – Чего еще? – с досадой крикнул приказчик. – Мешаете только! Делом заняться нельзя с вами, буянами. – Да я все насчет того же, порадей ты об нас, помоги в нашей беде,говорил дядя Архип. – Сказано ведь вам! Так нет, лезут! – По рублику бы с брата бы поклонились вашей милости – шестидесятью целковыми… Прими, сударь, не ломайся!.. только выручи, Христа ради!.. При расчете с каждого человека ты бы по целковому взял себе, и дело бы с концом. – Ишь что еще вздумали! – гневно вскликнул приказчик. – Стану из-за такой малости я руки марать!.. Пошел прочь!.. Говорят тебе, не мешай. – Ты, Василий Фадеич, не гневись. Скажи свою цену. Бог даст, сойдемся как-нибудь, – не трогаясь с места, говорил дядя Архип. Замолк Василий Фадеев, стал писать свою лепортицу, а дядя Архип не отходит от дверей казенки. – Полтораста! – вполголоса пробурчал приказчик после короткого молчанья, кладя перо и глядя в упор на дядю Архипа. – Не многонько ли будет, Василий Фадеич?.. – посмелей прежнего заговорил дядя Архип. – Пожалей нас хоть маленечко, не под силу будет такой суймой (Сумма.) нам поступиться твоей милости. – Полтораста, – еще тише промолвил приказчик и снова взялся за перо. Помялся на месте дядя Архип. Протягивая в казенку руку, сказал: – Так и быть, куда ни шло, получай три четвертухи, семьдесят пять целковых, значит. Молчит Фадеев. – Будет с тебя, милый человек, ей-богу будет, – продолжал Архип, переминаясь и вертя в руках оборванную шляпенку. – Мы бы сейчас же разверстали, поскольку на брата придется, и велели бы Софронке в книге расписаться: получили, мол, в Казани по стольку-то, аль там в Симбирске, что ли, это уж тебе виднее, как надо писать. – Сколько вас? – не поднимая с бумаги глаз, спросил приказчик. – Шестьдесят человек, – ответил дядя Архип. – По два целковых с брата, – чуть слышно проговорил Василий Фадеев. – Нет, уж ты сделай такую милость, возьми три четвертухи, пожалей нас, родимый, ведь кровь свою отдаем – ты это подумай, – умолял дядя Архип. – Как задержат у водяного да по этапу домой погонят, так не по два целковых убытку примете, – шепотом почти сказал Фадеев. – Да, оно так-то так, что про это говорить. Вестимо, больше потерпишь, да уж ты помилосердуй, заставь за себя бога молить… Ведь ты наша заступа, на тебя наша надёжа – как бог, так и ты. Сделай милость, пожалей нас, Василий Фадеич, – слезно умолял дядя Архип приказчика. Сладились, наконец. Сошлись на сотне. Дядя Архип пошел к рабочим, все еще галдевшим на седьмой барже, и объявил им о сделке. Тотчас один за другим стали Софронке руки давать, и паренек, склонив голову, робко пошел за Архипом в приказчикову казенку. В полчаса дело покончили, и Василий Фадеев, кончивший меж тем свою лепортицу, вырядился в праздничную одёжу, сел в косную и, сопровождаемый громкими напутствованиями рабочих, поплыл в город. Меж тем во всем караване кашевары ужин сготовили. Пользуясь отъездом Василия Фадеева и тем, что водоливы с лоцманом, усевшись на восьмой барже, засаленными, полуразорванными картами стали играть в три листика, рабочие подсластили последнюю свою ужину – вдоволь накрали рыбы и навалили ее во щи. На шестой да на седьмой баржах щи были всех вкусней – с севрюгой, с осетриной, с белужиной. Супротив других обижены были рабочие на восьмой барже – там нельзя было воровать: у самого лаза в мурью лоцман сидел с водоливами за картами; да и кладь-то к еде была неспособная – ворвань… Хорошо поужинали, на руку было рабочим, что вдвое супротив обычного ели, щи-то заварены и каша засыпана были еще до того, как слепые сбежали. Иным и в рот уж не лезло, да не оставлять же добро – понатужились и все дочиста поели. Две трети рабочих, наевшись, тотчас же спать завалились, человек с двадцать в кучку собралось. Опять пошло галденье. Как на каменну стену надеялись они на Василья Фадеева и больше не боялись ни водяного, ни кутузки, ни отправки домой по этапу; веселый час накатил, стали ребята забавляться: боролись, на палках тянулись, дрались на кулачки, а под конец громко песню запели: Как споем же мы, ребята, про кормилицу, Про кормилицу про нашу. Волгу-матушку, Ах, ну! Ох ты мне! Волгу-матушку. Мы поплавали по матушке и вдоль и поперек, Истоптали мы, ребята, ее круты бережки. Ах, ну! Ох ты мне! Ее круты бережки. Исходили мы на лямке все ее желты пески, Коли плыли мы, ребятушки, от Рыбной к Костроме, Ах, ну! Ох ты мне! Как от Рыбной к Костроме. А вот город Кострома – гульливая сторона. А пониже ее Плёс, чтоб шайтан его пронес. Ах, ну! Ох ты мне! Чтоб шайтан его пронес. За ним Кинешма да Решма – тамой девушки не честны, А вот город Юрьевец – что ни парень, то подлец. Ах, ну! Ох ты мне! Что ни парень, то подлец. В Городце-то на дворе по три девки на дворе, А вот город Балахна – стоят полы распахня, Ах, ну! Ох ты мне! Стоят полы распахня. А вот село Козино – много девок свезено, Еще Сормово село – соромники наголо. Ах, ну! Ох ты мне! Соромники наголо. А вот Нижний городок – ходи гуляй в погребок, Вот Куманино село, в три дуги меня свело, Ах, ну! Ох ты мне! В три дуги меня свело! А вот Кстово-то Христово, развеселое село, Хоша чарочка маленька, да винцо хорошо, Ах, ну! Ох ты мне! Да винцо хорошо. Вот село Великий Враг – в каждом доме там кабак, А за ним село Безводно – живут девушки зазорно, Ах, ну! Ох ты мне! Живут девушки зазорно. Рядом тут село Работки – покупай, хозяин, водки, Вот Слопинец да Татинец – всем мошенникам кормилец, Ах, ну! Ох ты мне! Всем мошенникам кормилец*. *Путевая бурлацкая песня. В ней больше, чем тремстам местностей от Рыбинска до Бирючьей Косы (ниже Астрахани на взморье), даются более или менее верные приметы. Громче и громче раздается по каравану удалая песня. Дядя Архип молча и думчиво сидит у борта и втихомолку ковыряет лапотки из лык, украденных на барже соседнего каравана. На своем красть неловко – кулаки у рабочих, пожалуй, расходятся. – Чего заорали, чертовы угодники? Забыли, что здесь не в плесу? – крикнул он распевшимся ребятам. – Город здесь, ярманка!.. Оглянуться не успеешь, как съедут с берега архангелы да линьками горла-то заткнут. Одну беду избыли, на другую рветесь!.. Спины-то по плетям, видно, больно соскучились!.. Смолкли певуны, не допели разудалой бурлацкой песни, что поминает все прибрежье Волги-матушки от Рыбной до Астрахани, поминает соблазны и заманчивые искушенья, большею частью рабочему люду недоступные, потому что у каждого в кармане-то не очень густо живет. Не вскинься на певунов дядя Архип, спели б они про «Суру реку важную – донышко серебряно, круты бережки позолоченные, а на тех бережках вдовы девушки живут сговорчивые», спели бы, сердечные, про свияжан-лещевников, про казанских плаксивых сирот, про то, как в Тетюшах городничий лапоть плел, спели бы про симбирцев гробокрадов, кочанников, про сызранцев ухорезов, про то, как саратовцы собор с молотка продавали, а чилимники (Чилим – водяные орехи, Trapa natans.), тухлая ворвань, астраханцы кобылятину вместо белой рыбицы в Новгород слали. До самой Бирючьей Косы пропели бы, да вот дядя Архип помешал. И дело говорил он, на пользу речь вел. И в больших городах и на ярманках так у нас повелось, что чуть не на каждом шагу нестерпимо гудят захожие немцы в свои волынки, наигрывают на шарманках итальянцы, бренчат на цимбалах жиды, но раздайся громко русская песня – в кутузку певцов. Смолкли рабочие, нахмурясь кругом озирались, а больше на желтый сыпучий песок кунавинского берега: не идет ли в самом деле посуленный дядей Архипом архангел. Беда, однако, не грянула. Иные забавы пошли у рабочих. Скучно. Здоровенный, приземистый, но ширь в плечах парень, ровно из перекатного железа скроенный, Яшка Моргун, первый возвеселил братию, первый нову забаву придумал. Опрокинул порожнюю из-под сельдей кадку, сел из нее и крепко обвил ногами. Вызывает охотников треснуть его кулаком во всю ширь аль наотмашь, как кому сподручнее: свалится с кадки, платит семитку (Двухкопеечная медная монета.), усидит – семитка ему; свалится вместе с кадушкой, ног с нее не спуская – ни в чью. Сыскались охотники, восемь раз Моргун не свалился, два раза кадка свалилась под ним, и повалился он плашмя, не выпустив кадки из ног. Четвертак без малого у Яшки в кармане,за косушкой послал. – Хочешь, ребята, стану орехи лбом колотить? – так после подвигов Яшки голосом зычным на всю артель крикнул рябой, краснощекий, поджаристый, но крепко сколоченный Спирька, Бешеным Горлом его прозывали на всех караванах первый силач. – Не простые орехи грецкие стану сшибать. Что расшибу, то мое, а который не разобью, за тот получаю по плюхе – хошь ладонью, хошь всем кулаком. С шумом, с криком, со смехом артель приняла вызов Спирьки. Софронку к бабенке перекупке на берег послали, два фунта грецких орехов Софронка принес; шесть оплеух, все кулаком, Бешену Горлу достались, остальными орехами Спирька вдоволь налакомился. Кузьма Ядреный, родом алатырец, сильный, мощный крепыш, слова не молвя, на палубу ринулся навзничь. Звонко затылком хватился о смоленые гладкие доски. Лежа на спине, он так похвалялся: – Катай поленом по брюху, по грошу за раз. Весело захохотали рабочие и, нахватав поленьев, принялись за работу. Дядя Архип стал было их останавливать: что-де, вы, лешие, убийства, что ли хотите? – Дурень ты, дядя, – крикнул Кузьма Ядреный ему на ответ. – Спина, что ли, брюхо-то?.. Кости в нем, что ли?.. Духу наберусь, вспучу живот – что твой пузырь. Катай, ребятушки, не слушай его!.. И катали ребята. На целу косушку выиграл Кузька Ядреный и встал как ни в чем не бывало. И долго еще, пока не стемнело, так забавлялся, так потешался рабочий народ. Не хитры затеи, дики забавы, да что же делать, когда нет иных налицо. Надо же душу чем-нибудь отвести… Поздно, к самой полночи, воротился на баржи приказчик. Безмолвной, тяжко вздыхающей толпой бурлаки его обступили. Двигаясь важно к казенке, отрывисто молвил Василий Фадеев: – Милости ждите. Завтра расчет. И в ночной тиши раздались радостные клики по всему смолокуровскому каравану.  ГЛАВА ШЕСТАЯ   Себя не помня, на легкой косной стрелою летел разъяренный Марко Данилыч. К устью Оки путь его был. Там на песчаной низменной стрелке (Стрелка (в старину «стрелица») – острая, долгая коса у слияния двух рек.), середь балаганов и горами наваленных громоздких товаров, стоял деревянным, невзрачным, в дикую краску окрашенный домик с белыми пристенными столбами и с широким крыльцом на набережную. Возле домика стоял высокий шест, на верхушке его веял флаг, белый с зелеными полосами, нашитыми крестом с угла на угол. В том домике хозяева судов и кладчики предъявляли накладные и паспорты, платили судоходные пошлины и разделывались по иным статьям. Тут же чинились суд и расправа… Вздерут, бывало, забулдыжного буяна-бурлака, как сидорову козу, да ему же велят грош-другой на розги пожертвовать, потому что место казенное, розги дело покупное, а на них из казны сумм не полагается. На грязном донельзя крыльце молча сидел одетый в белый холщовый китель молодой солдат из евреев. Штопал израилев сын рваный суконный мундир с зеленой выпушкой. Вкруг крыльца на сыпучем песке, переминаясь с ноги на ногу, жарясь под лучами полуденного солнца и тихонько ругаясь крепкой русскою бранью, толпился серый народ, поджидая «водяного». Были тут судовщики, были кладчики, были приказчики, лоцмана, водоливы и многое множество простого рабочего люда. Тщетно, однако, все ожидали, – тем утром чайники, отпев благодарный молебен Макарию за исправный приход баржей с кяхтинским чаем, собрались на радостях у Никиты (Лучший у Макарья ресторан.) и завтраком кормили у него «начальство». Смотрителю судоходства, стало быть, не до просителей. Нет его в «канцелярии», а на нет и суда нет… Краем уха не слушая юркого, торопливого еврейчика, с жаром уверявшего, что «его благородия гасшпадина капитана нема», Марко Данилыч степенно прошел в канцелярию, где до десятка мрачных, с жадными взорами, вольнонаемных писцов перебирали бумаги, стучали на счетах и что-то записывали в просаленные насквозь толстые книги. Никто не хотел сказать ему, где «водяной» и скоро ли он воротится. Ровно все оглохли и с досадой отмахивались рукою – отвяжись, мол, не до тебя. Двугривенный развязал язык одному писцу, узнал от него Марко Данилыч, что лучше побывать вечерком, потому что капитан с праздника раньше шести часов не воротится, да и то будет «устамши». Досадно, да нечего делать: иди с чем пришел. В чаянье другого двугривенного, а глядя по делу и целого рублевика, проглаголавший писарь вскочил поспешно со стула, отвел Марка Данилыча в сторону и, раболепно нагнувшись к плечу его, вполголоса стал уговаривать, чтоб он рассказал свою надобность, уверяя, что и без капитана он всякое дело может обделать. Не таково было дельце Марка Данилыча, чтоб говорить о нем с писарями. Слова не молвив в ответ, важно он повернулся и вышел. Сморщился писарь, злобно взглянул на купчину и, сплюнув в сторону, отер рукавом нанкового сюртука пот, от духоты выступавший на сизо-красном лице его. Потом, поглядев в окно, не воротится ли проситель, сел с досадой на место, крякнул сердито и снова принялся за бумажную работу. Слова домашним не молвил Марко Данилыч о том, что случилось с ним в караване. Тепел, любезен бывал он во всякое время к дочке любимой, но теперь встретил угрюмо ее… На ласки Дуни, на приветы ее отмалчивался, только что гладил жесткой рукой по нежной головке да только раз холодно поцеловал белоснежное чело ненаглядной своей красавицы… Зло разбирало его. Кипела душа, туманила ум, только и думы – как бы покрепче, как бы покруче расправиться с бунтовщиками… Всем доставалось – клял и ругал в уме своем Марко Данилыч бурлаков, клял и ругал водяного за то, что уехал на завтрак, чайников клял-проклинал, что вздумали в самый тот день завтраком задобрить начальство, даже Никиту клял и ругал, зачем завтрак сготовил… Всем сестрам по серьгам! А Дуня вьется вкруг отца, увивается. – Соскучилась я без тебя, тятя. Глаза проглядела. Все смотрела, не едешь ли ты… Так чистым голубем ворковала красавица Дуня, ласкаясь к отцу… Но только и могла добиться сухого: – Спасибо, доченька!.. Спасибо. Сама еще не вполне сознавая неправду, Дуня сказала, что без отца на нее скука напала. Напала та скука с иной стороны. Много думала Дуня о запоздавшем к обеду отце, часто взглядывала в окошко, но на память ее приходил не родитель, а совсем чужой человек – Петр Степаныч. Безотвязно представал он в ее воспоминаниях… Светлый образ красивого купчика в ярком, блестящем, радужном свете она созерцала… Обед прошел в строгом молчанье, не было веселой застольной беседы. Мерны в ухе сурские стерляди, не Марку Данилычу мстится (Мститься – мерещиться, казаться, чудиться… Северо-восточное слово.), будто навар в ней не вкусен… Сочна и жирна осетрина, но не приглядна ему; вкусны картофельные оладьи с подливой из свежих грибов, но вспало на ум Марку Данилычу, что повар разбойник нарочно злодейскую шутку с ними сшутил, в великие дни госпожинок на скоромном масле оладьи изжарил. Досадливо ни за что, ни про что ворчал Смолокуров на угодливого полового, но голоса не возвышал – у дочери на глазах никогда не давал он воли гневным порывам своим. Лишь тогда, как на смену плотного обеда был принесен полведерный самовар и Марко Данилыч с наслажденьем хлебнул душистого лянсину, мысли его прояснились, думы в порядок пришли. Лицо просияло. Весело зачал он с дочерью шутки шутить; повеселела и Дуня. Лицо ее новым отцу показалось. Глаза ни с того ни с сего вспыхивали дрожащим блеском, а томная, будто усталая улыбка с румяных пухленьких губ не сходила. Полсамовара покончили, когда вошел Самоквасов. Радостно вспыхнула Дуня, взглянув на него, и тотчас опустила заискрившиеся глазки… Тщетно силилась она скрыть свою радость, напрасно хотела затуманить ясные взоры, подавить улыбку светлого счастья… Нет, не могла. Замялась с минуту и, тихо с места поднявшись, пошла в свою комнату… «Ровно ангел господень с даром небесным прошел», – так подумалось Петру Степановичу, когда глядел он вслед уходившей красавицы. Помолчав немножко и оправившись от минутного смущенья, бойко, развязно молвил он Марку Данилычу: – А я к вам с известьем. Сейчас пили чай вместе с Зиновьем Алексеичем. К вам сбирается с Татьяной Андревной и с дочками. – Милости просим. Рады гостям дорогим, – радушно ответил Марко Данилыч. – Дарья Сергевна, велите-ка свеженький самоварчик собрать да хорошенького чайку заварите… Лянсин фу-чу-фу! Понимаете? Распервейший чтобы был сорт, по восьми рублев фунт! А вы садитесь-ка, Петр Степаныч, погостите у нас. Дарья Сергевна вышла Дуню принарядить и по хозяйству распорядиться. Самоквасов остался вдвоем с Марком Данилычем. Чтобы угодить ему, Петр Степаныч завел любимый его разговор про рыбную часть, но тем напомнил ему про бунт в караване… Подавляя злобу в душе, угрюмо нахмурив чело, о том помышлял теперь Марко Данилыч, что вот часа через два надо будет ехать к водяному, суда да расправы искать. И оттого не совсем охотно отвечал он Самоквасову, спросившему: есть ли на рыбу покупатели? – Какие тут покупатели! – промолвил он. – Давеча встретился я с одним знакомым, он сказывал, будто бы на орошинском караване дела зачинаются, – молвил Петр Степаныч. – То Орошин, а то мы! – нехотя промолвил Марко Данилыч. – Всяк по своему расчету ведет дела. Орошину, значит, расчет, а нам его нет. И вдруг замолк. Крепко стиснув зубы, пальцами стал по столу барабанить, – бурлаки у него из головы не шли. Минуты две длилось молчанье. Не по себе стало, наконец, Петру Степанычу, не может он придумать, что сталось с Марком Данилычем; всегда с ним был он ласков и разговорчив, а тут ровно что на него накатило. Не осерчал ли, что частенько ходить к нему повадился? – думает Самоквасов. И, взглянув на диван, увидал на нем шелковый голубенький платочек… Вздрогнул весь – будь он один в комнате, так бы и расцеловал его… «Не приметил ли разве чего Марко Данилыч? – продолжал он думать про себя. – Эти отцы ух какие зоркие – насквозь тебя видят… Что же?.. Разве дурное на мыслях держу?.. И она ровно бы сердитая, только вошел я – тотчас из горницы вон». И грустно и досадно стало Петру Степанычу, а на что досадно, сам того не знает. – Вечерком опять на ярманку? – робко спросил он смолкшего Марка Данилыча. – Еще не знаю, – мрачно отвечал ему Смолокуров. – Гости к нам будут, да еще мне съездить надо кое-куда… Ненадолго, а надобно съездить… Хотелось бы повеселить мою баловницу, – прибавил Марко Данилыч после короткого молчанья, – да не знай, удосужусь ли. – Всем бы вместе ехать, – молвил Самоквасов, робко взглянув на угрюмого Марка Данилыча. – Дорониным и вам бы с семейством. Ежели угодно, я бы и коляски достал… У меня тут извозчики есть знакомые, а без знакомых трудно здесь хорошую коляску достать… – На всякий случай похлопочите, – небрежно выронил слово Марко Данилыч. – Трех четырехместных будет достаточно? – быстро спросил Петр Степаныч на радостях от ласкового взгляда Смолокурова. – За глаза, – отвечал тот. – В самом деле, вместе-то ехать будет охотнее… Да вот не знай сам-от, удосужусь ли. И снова подумалось Петру Степанычу, что Марко Данилыч осерчал на него… И оттого словно черная хмара разлилась по лицу его… В это самое время вошли Доронины. – Друг любезный!.. Марко Данилыч!.. – весело и громко здоровался Зиновий Алексеич и, приняв друга в широкие объятия, трижды поликовался с ним со щеки на щеку. – Здравствуй, Зиновий Алексеич!.. Вот где господь привел свидеться! – радостным голосом говорил Марко Данилыч. – Татьяна Андревна, здравствуйте, сударыня! Давненько с вами не видались… Барышни, Лизавета Зиновьевна, Наталья Зиновьевна!.. Выросли-то как!.. Господи!.. Да какие стали раскрасавицы!.. Дуня, а Дуня! Подь скорее, примай подружек, привечай барышен-то… Дарья Сергевна, пожалуйте-ка сюда, матушка! Показалась в дверях Дуня и зарделась, как маков цвет. Положив здоровенную ладонь на круглое, пышное плечико дочери, Марко Данилыч подвел ее к Татьяне Андревне, а потом к дочерям ее. И Дарью Сергевну с Татьяной Андревной познакомил. Перецеловались, как водится. Дарья Сергевна тотчас увела Татьяну Андревну в соседнюю комнату поближе к самоварчику и там разговорилась с ней о том, каково хорошо огурцы уродились и какое-то господь яблокам совершенье пошлет… Затем домовитые хозяюшки повели нескончаемую беседу про то, с чем лучше капусту рубить, с анисом аль с тмином, сколько надо селитры класть, чтобы солонина казалась пригляднее, каким способом лучше наливки настаивать, варенья варить, соленья готовить. Дошло дело и до квасу на семи солодах и до того, как надо печь папушники, чтоб были они повсхожее да попышнее, затем перевели речь на поварское дело – тут уж ни конца, ни краю не виделось разговорам хозяюшек.. В приемной комнате девицы, усевшись на широком, хоть и не очень мягком диване, отрывисто перебрасывались тихими, скромными речами, а Марко Данилыч сел с приятелем у открытого окна и завел речь про торговые дела у Макарья. Волей-неволей и Петр Степаныч присоседился к ним. Охотней сел бы он в девичий круг, да не повелось того за обычай у людей старого завета… Зазорно у них молодому да притом еще холостому на людях в разговоры вступать с девицами, ежели с ними из старших кто-нибудь не сидит. Украдкой мечет Самоквасов на Дуню страстные взоры, а сам то и дело оглядывается, не заметил бы отец. И, когда его взоры встречались со взорами Дуни, ярким багрецом рделись свежие ее ланиты и, хмуря слегка белое, ровно кипень, чело, стыдливо глаза она опускала, либо спешила скорее в сторону их отвести. Не может налюбоваться на Дуню Наташа, меньшая Дорониных дочь, но не может и понять, отчего так она волнуется, отчего беспокойно на месте сидит – нет-нет, да и вспыхнет вся, ровно маков цвет раскраснеется… Чиста, непорочна Наташа была, сердечных тревог еще не изведала – ее пора еще не пришла. Но Лизавета Зиновьевна, что постарше своей сестрицы была и много поопытнее, кое-что сразу приметила, – не скрылось от взоров ее ничего. С теплым, добрым участьем смотрела она то на таявшего в безмолвье Самоквасова, то на рдевшую от его взглядов Авдотью Марковну. Тихая, ясная, хоть и грустная несколько улыбка скользила по пурпурным устам старшей Дорониной. «Так вот отчего он целое утро у нас про нее одну говорил». Так думала Лизавета Зиновьевна, глядя на Дуню кроткими своими очами. – А что, Марко Данилыч? Как у вас, примерно сказать, будет насчет тюленьего жиру? – спрашивал между тем Зиновий Алексеич у приятеля, принимая поднесенный ему стакан редкостного лянсина фу-чу-фу. – А тебе что? – усмехнулся Марко Данилыч. – Закупать не хочешь ли?.. Не советую – дело по нонешним временам бросовое. – Стану я на новы дела метаться!.. – степенно вскликнул Доронин. – И заведенными остаемся, славе богу, довольны. – Так что ж тебе за дело до тюленя? – пристально посмотрев на приятеля, спросил Марко Данилыч. – Человек у меня есть. Для него спрашиваю, – ответил Доронин, смотря на что-то в окошко. – Что за человечек такой? – прищуря глаза, спросил Смолокуров. – Человек хороший, – молвил Зиновий Алексеич. – На Низу у него многонько-таки этого тюленьего жиру. И рыбий есть – топил из бешенки… Да делишки-то у него маленько теперь позамялись – до сей поры не весь еще товар на баржи погружен. Разве, разве к рождеству богородицы прибудет сюда. Не очень бы, казалось, занятен был девицам разговор про тюлений жир, но две из них смутились: Дуня оттого, что нечаянно взглядами с Самоквасовым встретилась, Лизавета Зиновьевна – кто ее знает с чего. Сидела она, наклонившись над прошивками Дуниной работы, и вдруг во весь стан выпрямилась. Широко раскрытыми голубыми глазами с незаметной для других мольбой посмотрела она на отца. – Не след бы мне про тюлений-от жир тебе рассказывать, – сказал Марко Данилыч, – у самого этого треклятого товару целая баржа на Гребновской стоит. Да уж так и быть, ради милого дружка и сережка из ушка. Желаешь знать напрямик, по правде, то есть по чистой совести?.. Так вот что скажу: от тюленя, чтоб ему дохнуть! прибытки не прытки. Самое распоследнее дело… Плюнуть на него не стоит – вот оно что. Лизавета Зиновьевна вдруг схватила из рук сестры зонтик и стала то открывать, то закрывать его. Чуть-чуть покачал головой Зиновий Алексеич н крякнув с досады, крикнул жене в соседнюю комнату: – Татьяна Андревна! А Татьяна Андревна! Подь-ка сюда на словечко. Медленно встала со стула Татьяна Андревна, к дверям подошла, стала в них и пытливыми глазами посмотрела на мужа. – Слышь, что Марк-от Данилыч сказал? – молвил Доронин. – Тюлень-от, слышь, плевка ноне не стоит… Вот оно что!.. На миг, на один только миг, сверкнули искры в очах Татьяны Андревны и дрогнули губы. Пригорюнилась она и тихим, чуть слышным голосом покорно промолвила: – Власть господня! - И затем тихою поступью пошла к Дарье Сергевне, остановившейся на какой-то кулебяке с рыбой и гречневой кашей. Закусив нижнюю губку, чуть удерживая слезы, Лизавета Зиновьевна за матерью пошла. – Да, – продолжал Смолокуров, – этот тюлень теперича самое последнее дело. Не рад, что и польстился на такую дрянь – всего только третий год стал им займоваться… Смолоду у меня не лежало сердце к этому промыслу. Знаешь ведь, что от этого от самого тюленя брательнику моему, царство ему небесное, кончина приключилась: в море потоп… В соседней горнице стук послышался. Чайную чашку выронила из рук Дарья Сергевна, и та разбилась вдребезги. – Колотите больше, – усмехнулся Марко Данилыч. – Это, говорят, на счастье. Ни слова не ответила Дарья Сергевна. – Уж как мне противен был этот тюлень, – продолжал свое Смолокуров.Говорить даже про него не люблю, а вот поди ж ты тут – пустился на него… Орошин, дуй его горой, соблазнил… Смутил, пес… И вот теперь по его милости совсем я завязался. Не поверишь, Зиновий Алексеич, как не рад я тюленьему промыслу, пропадай оно совсем!.. Убытки одни… Рыба – дело иное: к Успеньеву дню расторгуемся, надо думать, а с тюленем до самой последней поры придется руки сложивши сидеть. И то половины с рук не сойдет. – Отчего ж это так? – спросил Зиновий Алексеич. – Новый тариф!.. – с досадой ответил Марко Данилыч. – Какое ж в новом тарифе может быть касательство до тюленьего жира? Не из чужих краев его везут; свое добро, российское. – Свое-то свое, да ведь не с кашей его есть, – молвил Марко Данилыч.На ситцевы фабрики жир-от идет, в краску, а с этим тарифом, – чтоб тем, кто писал его, ни дна, ни покрышки, – того и гляди, что наполовину фабрик закроется. К тому ж ноне и хлопку что-то мало в Петербург привезли, а это тюленьему жиру тоже большая вреда… Потому, куда ж его денешь, как не на ситцевы фабрики? На мыло думаешь?.. Так немца какого-то, пес его знает, бес угораздил какую-то кислоту олеинову выдумать… От стеариновых свечей остается; на выброс бы ее следовало, а немцы, бесовы дети, мыло стали из нее варить. А допрежь тюлений жир на мыло много требовался. От эвтих от самых причин в нонешнем году его и подкузьмило. Того и гляди, весь на руках останется… Понял? В коммерции-то ведь каждая вещь одна за другую цепляется, одна другой держится. Все едино, что часы, – попорть одно колесико, все станут. – Да, поди-ка вот тут! – думчиво молвил Доронин. – Во всем так, друг любезный, Зиновий Алексеич, во всем, до чего ни коснись, – продолжал Смолокуров. – Вечор под Главным домом повстречался я с купцом из Сундучного ряда. Здешний торговец, недальний, от Старого Макарья. Что, спрашиваю, как ваши промысла? «Какие, говорит, наши промысла, убыток один, дело хоть брось». Как так? – спрашиваю. «Да вот, говорит, в Китае не то война, не то бунт поднялся, шут их знает, а нашему брату – хоть голову в петлю клади». – Какое же касательство может быть Китаю до сундучников? – с удивленьем и почти с недоверьем, спросил Зиновий Алексеич. – Пущай бы их там себе воевали на здоровье, нам-то какое тут дело? – То-то вот и есть…– молвил Смолокуров. – Вот оно что означает коммерция-то. Сундуки-то к киргизам идут и дальше за ихние степи, к тем народам, что китайцу подвластны. Как пошла у них там завороха, сундуков-то им и не надо. От войны, известно дело, одно разоренье, в сундуки-то чего тогда станешь класть?.. Вот поди и распутывай дела, в Китае дерутся, а у Старого Макарья «караул» кричат. Вот оно что такое коммерция означает! – Значит, плохо будет тюленю? – маленько помолчав, еще раз спросил Зиновий Алексеич. – Плохо, – отозвался Марко Данилыч. – Хоть бы господь привел бы на двадцать на четыре месяца, и то бы слава богу… Сморщился Доронин и смолк. Кинул он мимолетный взгляд на вышедшую от Дарьи Сергевны дочь, и заботливое беспокойство отразилось в глазах его. Не подходя к дивану, где сидели Дуня с Наташей, Лизавета Зиновьевна подошла к раскрытому окну и, глаз не сводя, стала смотреть на волжские струи и темно-синюю даль заволжских лесов… – А много ль жиру-то у твоего знакомца? – немного помолчав, спросил у Доронина Марко Данилыч. – Баржи на три… Почти весь капитал усадил, – ответил Доронин. – Плохо, – молвил Марко Данилыч. – Здорово не выдерется… Да кто таков? Я промышленников всех знаю, и рыбных и тюленьих. – Маркелов Никита Федорыч, саратовский, – ответил Доронин. – Молоденький-от? Что в кургузом-то сюртучишке стал щеголять? Ровно собаки у него полы-то обгрызли? – отозвался Марко Данилыч. – Дрянцо! Ветрогон! С ног до головы никуда не годится! К тому же и в вере не крепок – повелся с колонистами, с нехристью дружбу завел, богоборную их веру похваляет… Не больно знаю его, да и знать не имею желания… Родителя его, Федора Меркулыча, знал достаточно, иной год соседями по ватагам бывали, в Юсуповских водах (Юсуповские воды находятся в Поморье, от Синего Морца к северу. Они обыкновенно сдаются на откуп участками.) участки рядом снимали. Обстоятельный был человек, благочестивый, к истинной, старой, значит, вере большую ревность имел. И деды были таковы же и прадеды. Со дней Никонова гоненья до дня блаженной кончины Федора Меркулыча у них в доме канонницы на един час не переводились, негасимую по усопшим читали, божественные службы правили. И священство древлего благочестия у Меркуловых в доме завсегда пребывало. Преисполнен был дом благочестия, а вот какому блудному сыну достался он! Да еще блудному нераскаянному! Чем бы святые, древлеписанные иконы сбирать, смехотворные картины да языческих богов изображения скупает! Чем бы хорошие книги покупать, он – скоморошные, нечестивые, богоотметные!.. Совсем пропащий человек! Быстро откинулась от окна Лизавета Зиновьевна. Лицо ее пылало, ярым блеском глаза загорелись. Гневно окинув очами Марка Данилыча, строго, спокойно, молча прошла она к Дарье Сергевне. – Да, Федор Меркулыч человек был мудрый и благочестивый, – продолжал Смолокуров. – Оттого и тюленём не займовался, опричь рыбы никогда ничего не лавливал. И бешенку на жир не топил, «грешно, говорил, таку погань в народ пускать, для того что вкушать ее не показано…» Сынок-от не в батюшку пошел. В тюленя весь капитал засадить… Умно, неча сказать… Променял шило на свайку… Нет, дружище, ежели и вперед он так пойдет, так, едучи в лодке, пуще, чем в бане, угорит. – А как по-твоему? Можно поправить его дела? – спросил Зиновий Алексеич. – Умненько надо вперед поступать, тем только и можно их поправить,ответил Марко Данилыч. – Завсегда так надо делать, чтобы каждого сорта товар хоть по сколько-нибудь, хоть по самой малости налицо был. На одном принял убыток, на другом вернешь его… Понял?.. А он ни с того ни с сего весь капитал ухнул в тюленя!.. Ну, не дурова ли голова?.. Сядет теперь малый на бобах, беспременно сядет… А капитал-от у родителя был изрядный, тысяч ста полтора, надо полагать. Много ль сыновей-то после Федора Меркулыча осталось? – Один всего только и есть, – ответил Доронин. – Сестра еще была, да та еще при жизни родителя выделена. Матери нет… Так ему проторговаться, говоришь? – Не миновать, – молвил Марко Данилыч. – Говорю тебе: нет на тюленя покупателей и вперед не предвидится. Пуще прежнего насупился Зиновий Алексеич. – Неужто ж дело его совсем непоправное? – после долгого молчанья спросил Доронин. – Как тебе сказать?.. – молвил Марко Данилыч. – Бывает, и курица петухом поет, бывает, и свинья кашлит… Может, чудом каким и найдет покупателей… Только навряд… Да у тебя векселя, что ли, на него есть? – Какие векселя! – отозвался Зиновий Алексеич. – Так что ж тебе сухотиться?.. Сам кашу заварил, сам и расхлебывай,сказал Смолокуров. – Парня-то было жаль. Парень-от хорош больно, – с сердечным участьем промолвил Доронин. – Какое хорош! – с досадой сказал Марко Данилыч. – Как есть шалыган, повеса… С еретиками съякшался, с колонистами!.. – С покойным его родителем мы больше тридцати годов хлеб-соль важивали, в приятельстве были…– продолжал Зиновий Алексеич. – На моих глазах Никитушка и вырос. Жалко тоже!… А уж добрый какой да разумный. – Разумный! – насмешливо возразил Марко Данилыч. – Где ж у него ты разум-от нашел? В том нешто, что весь капитал в тюленя усадил? – Это уж его несчастье. Со всяким такое может случиться, – продолжал Зиновий Алексеич защищать Меркулова. – А что умен он, так умен, это уж кого хочешь спроси – на весь Саратов пошлюсь. – Умен, да не догадлив, – усмехнулся Марко Данилыч. – А ум без догади – шут ли в нем? И по Волге плывешь, так без догади-то как раз в заманиху (Заманиха – глухое русло, ложный фарватер, глубина, замкнутая с трех сторон невидимыми подводными отмелями.) попадешь. А не хватило у самого догади (То же, что и догадка. Употребляется в нагорном Поволжье, в Пензенской и Тамбовской губерниях.), старых бы людей спросил… Посоветовался бы с кем… Так нет – мы-де, молодые, смыслим больше стариков, им-де нас не учить. А на поверку и вышло, что Никитушка, ровно молодой журавль, – взлетел высоко, а сел низенько. А все нечестие! Все оттого, что в вере повихнулся, с нехристью повязался… Безбожных, нечестивых колонистов, в истинного бога не верующих, похваляет!.. А! чего еще тебе?.. Теперь при его несчастье кто из нашего благочестия руку помощи ему протянет? Кто из беды выручит? А нечестивцы себе на уме, им бы только барыш взять, а упадшего поднять – не их дело!.. Да… Ну что бы ему с кем из нашего брата посоветоваться? Добрым словом не оставили бы… То-то и есть: молодые-то люди, что новы горшки,то и дело бьются, а наш-от старый горшок, хоть берестой повит, да три века живет. Молоды опенки, да черви в них, а стар дуб, да корень свеж… А вы, сударь Петр Степаныч, к стариковским-то речам поприслушайтесь, да, ежели вздумаете что затевать, с бывалыми людьми посоветуйтесь – не пришлось бы после плакать, как вот теперь Меркулову… – Сами знаете, Марко Данилыч, что не падок я на новости. Дело, дедами насиженное, и то дай бог вести, – молвил Самоквасов. – Ну, рыбну-то часть я бы вам советовал, – возразил Марко Данилыч.Очень бы даже не мешало ее испробовать… У вас же нашлись бы люди, что на первях помогли бы советом… Вы ведь не Меркулов, шалопайства за вами, кажись, не видится, опять же и в благочестии не шатаетесь… Оттого, что бы там по вашим делам ни случилось, ото всех наших во всякое время скорая вам будет помощь… В каку ямину ни попадете – на руках, батюшка, вытащим, потому что от старой веры не отшатываетесь. Будьте в том уповательны – только по греховным стопам не ходите… Только это одно. – Нет, уж от рыбного-то дела увольте, Марко Данилыч, – весело смеясь, сказал Петр Самоквасов. – Гривна в кармане дороже рубля за морем. – Молод телом, а старенек, видно, делом, – кивнув на Петра Степаныча, заметил Зиновий Алексеич, напрасно стараясь вызвать улыбку на затуманившемся лице своем. – Что ж? За это хвалю, – молвил Марко Данилыч, – но все-таки, – прибавил, обращаясь к Самоквасову, – по рыбной-то части попробовать бы вам. Рыба не тюлень… На ней завсегда барыши… – Нет уж, Марко Данилыч, какие б миллионы на рыбе ни нажить, а все-таки я буду не согласен, – с беззаботной улыбкой ответил Самоквасов. – Напрасно, – слегка хмурясь, сказал Марко Данилыч и свел разговор на другое. – А что, Зиновий Алексеич, возил ли хозяюшку с дочками на ярманку? – спросил он у Доронина. – Показал маленько, – отозвался Зиновий Алексеич. – Всю, почитай, объехали: на Сибирской (Сибирская пристань на Волге, где, между прочим, разгружаются чаи.) были, Пароходную смотрели, под Главным домом раз пяток гуляли, музыку там слушали, по бульвару и по Модной линии хаживали. Показывал им и церкви иноверные, собор, армянскую, в мечеть не попали, женский пол, видишь, туда не пущают, да и смотреть-то нечего там, одни голы стены… В городу – на Откосе гуляли, с Гребешка на ярманку смотрели, по Волге катались. – Ишь как разгулялись! – молвил Марко Данилыч. – А в театрах? – Нет еще, а грешным делом сбираюсь, – отвечал Доронин. – Стоющие люди заверяют, что, хоша там и бесу служат, а бесчиния нет, и девицам, слышь, быть там не зазорно… Думаю повеселить дочек-то, свожу когда-нибудь… Поедем-ка вместе, Марко Данилыч! – Со всяким моим удовольствием, – отвечал Смолокуров. – Ты без нас уж не езди. Не поверишь, сколь я рад, видевшись с тобой да с Татьяной Андревной… Видишь ли, у меня Дарья Сергевна, покойника брата Мокея невеста – по хозяйству золото, а по эвтой части совсем никуда не годится… Смиренница, постница, богомольница, что твоя инокиня… Ни за что на свете не поедет она не токма в театр, а хоша б и под Главный дом… А без старшей из женского полу как девицу в люди везти?.. А с Татьяной-то Андревной оно и можно… Ты уж сделай милость, Зиновий Алексеич, с сей минуты от нас ни на пядь… По старой дружбе не откажи, пожалуйста. – Радехонек, Марко Данилыч, – отвечал Доронин. – И девицам-то вместе поваднее будет. – Главное, на людях-то было бы пристойно да обычливо, – поддакнул Марко Данилыч. – Вот и Петра Степаныча прихватим, – с улыбкой прибавил он. Быстро с места вскочил Самоквасов и с сияющими глазами стал благодарить и Марка Данилыча и Зиновья Алексеича, что не забыли его. Решили на другой же день в театр ехать. Петр Степаныч взялся и билеты достать. – Вот и согрешим, – с довольством потирая руки и ходя по комнате, говорил Марко Данилыч. – Наше от нас не уйдет; а воротимся домой, как-нибудь от этих грехов отмолимся. Не то керженским старицам закажем молиться. Здесь же недалече… Там, брат, на этот счет ух какие мастерицы!.. Первый сорт!.. – По-моему, и грех-от не больно велик, – отозвался Зиновий Алексеич.Опять же ярманка! – Конечно, – согласился Марко Данилыч. – А потом выберем денек, да к ловцам рыбу ловить. Косных у меня вдоволь… Вверх по Оке махнем, не то на Волгу покатим… Уху на бережку сварганим, похлебаем на прохладе!.. Так али нет, Зиновий Алексеич? – прибавил он, хлопнув по плечу друга-приятеля. – Идет, – весело ответил Зиновий Алексеич. – Песенников не прихватить ли? – Можно и песенников, – согласился Смолокуров. – У Петра Степаныча ноги молодые да прыткие, а делов на ярманке нет никаких. Он нам и смастерит. Так али нет, Петр Степаныч? Самоквасов с радостью согласился. Об одном только просил – не мешали бы ему и ни в чем не спорили. Согласились на то Смолокуров с Дорониным. Вплоть до сумерек просидели гости у Марка Данилыча. Не удосужилось ему съездить к водяному. «Делать нечего, подумал, завтра пораньше поеду». Только что вышли гости, показался в передней Василий Фадеев. Разрядился он в длиннополую сибирку тонкого синего сукна, с мелкими борами назади, на шею повязал красный шелковый платок с голубыми разводами, вздел зеленые замшевые перчатки, в одной руке пуховую шляпу держит, в другой «лепортицу». Ровно гусь, вытянул он из двери длинную шею свою, зорко, но робко поглядывая на хозяина, пока Марко Данилыч не сказал ему: – Войди! Фадеев вошел и стал глядеть по углам, отыскивая глазами икону. Увидев, наконец, под самым потолком крохотный, невзрачный образок и положив перед ним три низких поклона, еще пониже, с подобострастной ужимкой поклонился хозяину, затем, согнувши спину в три погибели, подал ему «лепортицу». – Насчет рабочих давеча по утру приказали сготовить, – сказал он сладеньким и подленьким голосом. – Насчет, значит, ихних заборов. Молча взял бумагу Марко Данилыч. Быстро просмотрел ее и, вскинув глазами на приказчика, строго спросил: – Это что у тебя за отметки? Сбежал, сбежал, сбежал. – Давеча, только что изволили съехать с баржей, они гурьбой-с!..пожимая левым плечом и слегка откинув правую руку, ответил грозному хозяину Фадеев. – Цела половина сбежалась. Шестьдесят человек. – А пачпорты как же? – спросил Марко Данилыч. – Слепые были-с, – не разгибая спины, но понизив голос, молвил Василий Фадеев. – Все шестьдесят? – Так точно-с, – ответил Фадеев. Заискивающим взором только что побитой собаки робко, умильно взглядывал он на хозяина. – Гм! – под нос себе промычал Смолокуров и, потирая губу о губу, продолжал рассматривать «лепортицу», чистенько переписанную, разлинованную, разграфленную – хоть самому губернатору подавай. – Более четырехсот целковых экономии-с, – хихикнул Василий Фадеев. – Жаловаться не стали бы, – думчиво молвил Марко Данилыч. – Как же смеют они жалобиться?.. Помилуйте-с!.. – возразил Василий Фадеев. – Ни у кого никакого вида нет-с… Жалобиться им никак невозможно. В остроге сидеть аль по этапу домой отправляться тоже не охота. Помилуйте! – говорил Фадеев. – А другие что? – спросил Марко Данилыч. – Смирились-с. На всю вашу волю полагаются. Оченно просят вашу милость, простили б их супротивленье, – умиленным голосом и с покорным видом наклонясь, говорил Василий Фадеев. – А тот сызранский-от? Из Елшанки, Сидор Аверьянов? – спросил Марко Данилыч. – Сбежал-с, – тряхнув головой и погладив прилизанные виски, быстро ответил Фадеев и, ровно в чем провинился, уставился на хозяина широкими глазами. – Без вида был? – Как есть-с… Замолчал Смолокуров. – Самый буянственный человек, – на все стороны оглядываясь, говорил Василий Фадеев. – От него вся беда вышла… Он, осмелюсь доложить вашей милости, Марко Данилыч, на все художества завсегда первым заводчиком был. Чуть что не по нем, тотчас всю артель взбудоражит. Вот и теперь – только что отплыли вы, еще в виду косная-то ваша была, Сидорка, не говоря ни слова, котомку на плечи да на берег. За ним все слепые валом так и повалили. – Впрямь сызранский он? – спросил Марко Данилыч. – Навряд-с…– тряхнув головой, ответил Фадеев. – По речам надо быть ему ярославцем… Из служивых, должно быть, солдатик горемычный… беглый… попросту сказать. – То-то, солдатик. А ты будь пооглядчивей да поопасливей…внушительно сказал приказчику Марко Данилыч. – Не ровен час – могут неприятности последовать. Больно-то много слепых не набирай. – Вашей же милости сходнее, Марко Данилыч, – пожав плечами, с плутовской ужимкой, ответил Василий Фадеев. – Слепые-то супротив зрячих много дешевле. Опять же слепенького, когда понадобится, и укротить сподручнее; жалобиться не пойдет, значит, из него хоть веревку вей… Вот хоша бы сегодняшна ваторга (Ваторга – шум, буйство, драка.) – будь они с пачпортами-то, всей бы оравой сейчас к водяному, а не то и к самому губернатору. Судьбище пошло бы, вам неприятности от начальства, а теперича и жалобщиков нет, и без малого пятьсот целковых в экономии. – Так-то оно так, а все-таки промеж дверей пальца не тычь, – сказал Марко Данилыч. – Нынче, брат, не прежнее время… Строгости!.. – Известно, по нонешним годам много строже пошло, – встряхнув волосами, молвил приказчик. – Однакож никто как господь… Бог милостив. Марко Данилыч отвернулся от Фадеева, молча прошел к окну и стал разглядывать улицу. После короткого молчанья Фадеев, неслышно шаг за шагом ступая вперед и вытянув шею по-гусиному, спросил вполголоса Марка Данилыча: – Насчет остальных какое будет от вашей милости приказание? Ни слова не ответил Марко Данилыч. – Дрожмя дрожат-с, до конца сробели… Милости просят, – немножко помолчав, опять стал клянчить у хозяина Василий Фадеев. – А те?.. Дядя-то с племянником, что в первых были? – спросил Смолокуров, продолжая глядеть в окошко. – Не они были зачинщиками, Марко Данилыч, – проворно отвечал Фадеев.Всему делу голова Сидорка. Он всю ваторгу затеял; он всех подбил, а Карпушка с племянником люди тихие, смирные… Им бы и в голову не могло прийти, чтоб супротив хозяина буйство поднять… Карпушка-то придурковат маленько; Сидорка ему и пригрозил: не полезешь, дескать, вперед, в воду тебя кину… Он сдуру-то и поверь, да по глупости своей и полез. Ежели б не Сидорка, Карп словечка не молвил бы, потому человек он не смелый… А Софронка, племянник-от его, и вовсе рта не разевал. Мальчишка еще глупый – куда ему?.. Просто разиня рот возле дяди стоял. – Кто ж, опричь Сидорки, больше всех бунтовал? – спросил Марко Данилыч, все еще не повертываясь к приказчику. – У меня они все переписаны, – быстро сказал Василий Фадеев и, вынув из кармана записочку, стал читать по ней:– Лукьян Носачев, Пахомка Заплавной, Федька Квасник, Калина Затиркин да Евлашка Кособрюхов… Только их теперь донять невозможно. – Отчего? – повернувшись к Фадееву, спросил Смолокуров. – Сбежали-с. Тоже из слепеньких были, – проворно перебирая пальцами, с плутовской ужимкой молвил приказчик. Опять к окну повернулся Марко Данилыч, опять на улице начал прохожих считать. – По правде сказать, как я уж вам и докладывал, одни слепые и озорничали, – после короткого молчанья заискивающим голоском опять заговорил Фадеев. – Останные, кажись бы, стояли смирнехонько… Потому нельзя им буйства заводить – пачпорты. Молчал Смолокуров. – Опять же и то взять, – опять помолчав, продолжал свое нести Фадеев.Только что приказали вы идти каждому к своему месту, слепые с места не шелохнулись и пуще прежнего зачали буянить, а которы с видами, те, надеясь от вашего здоровья милости, по первому слову пошли по местам… Самым главнеющим озорникам, Сидорке во-первых, Лукьяну Носачеву, Пахомке Заплавному, они же после в шею наклали. «Из-за вас, говорят, из-за разбойников, нам всем отвечать…» Народ смирный-с. И покорно поник головой и глубоко вздохнул Василий Фадеев. – Много ль народу осталось? – спросил Смолокуров. – Шестьдесят человек ровнехонько. – На разделку хватит? – Должно бы хватить. – Разочти завтра, – молвил Марко Данилыч. – Слушаю-с, – ответил приказчик и, прокашлявшись в руку, спросил, глядя в сторону: – За простойные дни как прикажете? – Черт с ними, отдай! – сказал Смолокуров. – Слушаю-с, – молвил Василий Фадеев и после короткого молчанья спросил: – Не будет ли еще каких приказаний? – Никаких, – угрюмо молвил Марко Данилыч. Сбираясь уходить, Фадеев, как водится, стал креститься на угол, на едва видимый образ. – Постой, погоди, – остановил его Смолокуров. – Завтра явись ко мне за расценочной ведомостью, поутру, часу в девятом, а теперь сейчас на баржи… Смотри, на ярманке не загуляй; отсель прямо на караван… Да чтобы все у меня было тихо. Понял? – Слушаю-с, – приниженным голосом ответил Фадеев и, бойко положив три поясных поклона перед образом, низко-пренизко поклонился хозяину, промолвивши: – Засим счастливо оставаться-с. Вышел было за дверь, но Смолокуров его воротил. – На тюленя как цены? – отрывисто спросил у него. – Еще не обозначились-с, – быстро мигая, проговорил Фадеев. – Дурак!.. Не обозначились!.. Без тебя знают, что не обозначились,крикнул на него Марко Данилыч. – Что на эвтот счет говорят по караванам? Вот про что тебя, болвана, спрашивают… Слухи какие ходят ля эвтого предмету?.. На других-то есть караванах? – Розно толкуют-с, – перебирая пальцами и глядя в сторону, ответил Фадеев. – На орошинских баржах был намедни разговор, что тюленю надо быть рубля на два, а по другим караванам толкуют, что будет два с гривной, даже двух рублей с четвертаком ожидают. Дело закрытое-с… – Примечай, – мотнув головой, промолвил Марко Данилыч. – Слушаю-с. – Чуть что услышишь, тотчас ко мне. – Слушаю-с. – С богом! – махнув рукой, сказал Смолокуров. Сызнова Фадеев помолился на образок, сызнова отвесил низкий поклон хозяину, быстро юркнув за дверь, осторожно притворил ее за собою. Долго после его ухода Марко Данилыч сидел у окна, долго ногтями тихонько по стеклу барабанил… Сходил в свою спальную комнату, вынес оттуда счеты и с полчаса щелкал на них костями. Что-то высчитывал, над чем-то раздумывал, вдруг его ровно ветром с места сорвало… Вскочил и с радостным взором не то что прошелся, а чуть не пробежал раз и другой взад и вперед по комнате. Потом к Дуне прошел, нежно простился с ней и, обещав привезти гостинца с ярманки, торопливо схватил картуз и спешно, чуть не бегом, выбежал вон из гостиницы. – На ярманку!.. – громко крикнул извозчику, садясь в широкие на лежачих рессорах дрожки, порядочно, впрочем, потертые. Бойкий кузнечевец (В Нижнем большая часть легковых извозчиков из подгородных деревень, преимущественно из Куэнечихи.) быстро тронулся с места. Через несколько минут въехав на мост через Оку, он спросил седока: – Которо место в ярманке прикажете? – В трактир пошел!.. В тот, куда рыбны торговцы по вечерам чай ходят пить, – сказал ему Марко Данилыч. – А в коем же трактире они чай-от пьют? – Как же ты этого не знаешь!.. Какой же ты после этого извозчик! – с досадой крикнул Смолокуров. – А как же нашему брату знать, где какое купечество чаи распивает? – спокойно ответил кузнечевец. – Здесь, ваше степенство, трактиров не перечесть. Кто их знает, кто куда ходит. – А ты поменьше говори да поменьше умничай! – с досадой молвил Марко Данилыч. – Нисколько мы не умничаем, господин купец, – продолжал нести свое извозчик. – А ежели нашему брату до всех до этих ваших делов доходить вплотную, где то есть каждый из вас чаи распивает аль обедает, так этого нам уж никак невозможно. Наше дело – сказал седок ехать куда, вези и деньги по такцыи получай. А ежели хозяин добрый, он тебе беспременно и посверх такцыи на чаек прибавит. Наше дело все в том только и заключается. – Говорят тебе: много не разговаривай! – крикнул Марко Данилыч. – Чем лясы-то распускать, лучше бы поспрошал у кого-нибудь, где тот трактир… – Вот что дело, то дело, – согласился невозмутимый кузнечевец.Поспрошать, это можно. Мост-от переехамши, куда же ворочать-от? Направо аль налево? – К Гребновской пристани ближе ступай… Там спросим. Хлестнул извозчик добрую красивую обвенку (Порода небольших, кругленьких, крепких, доброезжих и очень выносливых лошадей. Называются по реке Обве (Пермской губернии), где разведены Петром Великим.), и дробной рысцой побежала она по шоссейной дороге Сундучного ряда… После долгих расспросов, после многих переездов от одного трактира к другому Марко Данилыч отыскал, наконец, тот, где в этом году рыбные торговцы по вечерам собирались.  ГЛАВА СЕДЬМАЯ   Из крупных торговцев, из тузов, что ездят к Макарью, больше половины московских. Оттого на ярманке и порядки все московские. Тех порядков держатся там и сибиряки и уральцы, народ верховый и низовый – словом, все «городовые» (Городовыми как в Москве, так и у Макарья, называются купцы не московские.). Как и в московском городе, все торговые сделки ладятся по трактирам. И хозяева и приказчики из лавки целый день ни ногой, но, только что сморкнется, только что зажгут фонари, валом повалят по трактирам. Огонь в лавках воспрещен, а в палатках над ними, где купцы живут, хоть и дозволяют держать огонь часов до одиннадцати, но самовары запрещены. Правда, на эти запреты никто почти внимания не обращает, в каждой лавке ставят самовары и курят табак безо всякой опаски, однако ж по привычке купцы все-таки каждый вечер расходятся по трактирам чайком побаловаться да, кстати, и дельцо, ежели повернется, обладить. По вечерам и ярманочные и городские трактиры битком набиты. Чаю выпивают количество непомерное. После, как водится, пойдут в ход закусочки, конечно с прибавленьицем. В Москве – в Новотроицком, у Лопашева и в других излюбленных купечеством трактирах – можно только чаи пить, но закусывать, а пуще того винца рюмочку выпить – сохрани господи и помилуй!.. Зазорное дело!.. У Макарья не то: там и московским и городовым купцам, яко в пути находящимся, по все дни и по вся ночи – разрешения на вся. На сто восемьдесят миллионов, а годами и больше того товару на Макарьевскую свозится, на сто шестьдесят и больше продается, и все обороты делаются по трактирам. Лет шестьдесят тому, когда ставили ярманку возле Нижнего, строитель ее, ни словечка по-русски не разумевший, а народных обычаев и вовсе не знавший (Генерал Бетанкур.), пожелал, чтоб ярманочные дела на новом месте пошли на ту же стать, на какую они в чужих краях идут. Для того прежде всего позаботился он выстроить огромный дом, наподобие не то амстердамской, не то гамбургской биржи, и назвал тот дом «Главным домом». Двери и окна его разукрасил кадуцеями Меркурия; теперь они уж сняты… В верхнем ярусе Главного дома устроил семь ли восемь обширных зал да еще внизу четыре и в каждой из них приказал быть ежедневно собраньям купцов. Возле зал небольшие комнатки для маклерских дел устроены были. И все убрали, все разукрасили роскошно, одних зеркал больше пятисот поставили в Главном доме… Все бы, кажется, было приспособлено к потребностям торговцев, обо всем подумали, ни о чем не забыли, но, к изумленью строителя, купцы в Главный дом не пошли, а облюбовали себе трактиры, памятуя пословицу, что еще у Старого Макарья на Желтых Песках сложилась: «Съездить к Макарью – два дела сделать: поторговать да покуликать». Поминая Петра Великого, властный чужеземец к строгостям было вздумал прибегнуть: по его веленью чуть не палками купцов в Главный дом загоняли… Не помогло. Так дом и остался пустым. Благо, что лет через десять на городской стороне Оки сгорел деревянный летний дом, где на время ярманки живал губернатор. В пустой, ни на что не нужный Главный дом посадили тогда губернатора – не пропадать же даром казенному месту. Кадуцеи с дверей и с окон сняли, может быть потому, что губернатору торговать не полагается. На всякий случай для биржи оставили одну залу. И до сих пор в ней собираются разные комитеты, но торговых сделок никогда не бывает. А биржа появилась-таки на ярманке, но сама собой и не там, где было указано. По всякой торговле было удобно сделки в трактирах кончать, но хлебным торговцам это было не с руки. У них – главное дело поставки, им надо бурлаков рядить, с артелями толковать, в трактир их с собой не потащишь. И стали они каждый день толпами сходиться на берегу, возле моста. По времени хлебные торговцы не только стали тут рабочих нанимать, но и всю торговлю свою туда перевели. Хлебная биржа с каждым годом становилась люднее, густые толпы неповоротливых бурлаков мешали свободному движению людей, обозов и экипажей, и потому у мостовых перил над самой Окой деревянный навес поставили. Стоял тот навес на длинных шестах; в хороший ветер его со всеми людьми могло бы сдунуть в самую глубь реки. Перевели биржу на берег, устроили для нее красивый дом из железа, тут она и уселась. И теперь каждый день в положенные часы сбираются туда кучи народа. Бурлаков уж нет: пароходство убило их промысел, зато явились владельцы пароходов, капитаны, компанейские директоры, из банковых контор доверенные, и стали в железном доме ладиться дела миллионные. А без трактира все-таки не обошлось – бок о бок с железным домом на самом юру, ровно гриб, вырос трех– либо четырехъярусный каменный трактир ермолаевский. На бирже потолкуют, с делом уладятся, а концы сводить пойдут к Ермолаеву. Там за чайком, за водочкой аль за стерляжьей селяночкой и стали дела вершать. Стоном стоят голоса в многочисленных обширных, ярко освещенных комнатах Рыбного трактира. Сверху из мезонина несутся дикие, визгливые крики цыганок и дрожмя дрожит потолок под дробным топотом беснующихся плясунов. Внизу смазливые немки, с наглыми, вызывающими взорами, поют осиплыми голосами, играют на струнных инструментах, а потом докучливо надоедают, ходят с нотами от столика к столику за подаянием. Не чив степенный торговец до немецких певуний, с досадой отмахивается он от их назойливых требований «на ноты», но голосистые немки не унывают… Не со вчерашнего дня знают они, что, стоит только купецкой молодежи раскуражиться, кучами полетят на ноты разноцветные бумажки… Ровно с цепи сорвавшись, во все стороны мечутся ярославцы в белых миткалевых рубашках, с белыми полотенцами чрез плечо, в смазных со скрипом сапожках… Разносят они чайники с чашками, графинчики с рюмками, пышные подовые пироги, московские селянки, разварную осетрину, паровые стерлядки – кому что на потребу… Топот толпы бегающих половых, стук ложками и ножами, говор, гомон по всем комнатам не перемежаются ни на минуту. Изредка раздается хлопанье пробки от холодненького – это значит сделку покончили. Степенной походкой вошел Марко Данилыч, слегка отстранив от себя ярославцев, хотевших было с его степенства верхнюю одёжу снять. Медленными шагами прошел он в «дворянскую» – так назывались в каждом макарьевском трактире особые комнаты, где было прибрано почище, чем в остальных. Туда не всякого пускали, а только по выбору. Зоркий глаз Марка Данилыча разом приметил в углу, за большим столом, сидевших рыбных торговцев. Они угощались двенадцатью парами чая. – Марку Данилычу наше наиглубочайшее! – с легкой одышкой, сиплым голосом промолвил тучный, жиром оплывший купчина, отирая красным платком градом выступивший пот на лице и по всей плешивой до самого затылка голове. Быстро подскочил половой и подставил стул для Марка Данилыча. – Чай да сахар! – молвил Смолокуров, здороваясь со знакомцами. – К чаю милости просим, – отвечал тучный лысый купчина и приказал половому: – Тащи-ка, любезный, еще шесть парочек. Да спроси у хозяина самого наилучшего лянсину. Не то, мол, гости назад отошлют и денег копейки не заплатят. Что есть мочи размахивая руками, быстро кинулся половой вон из комнаты. – Давно ли пожаловали? – спросил Марка Данилыча седой старый купец в щеголеватом, наглухо застегнутом кафтанце тонкого синего сукна и в глянцевитых сапогах с напуском. Ростом он был не велик, но из себя коренаст. Здоровое красное лицо, ровно камчатским бобром, опушенное окладистой, темно-русой, с седой искрой бородою было надменно и горделиво, в глазах виднелись высокомерье и кичливая спесь. То был самый богатый, самый значительный из всех рыбников – Онисим Самойлыч Орошин. Считали его в пяти миллионах – потому великий почет ему отдавали, а ему на всех наплевать… – Вечор только прибыли, – кладя на окошко картуз, мягко, приветливо ответил Орошину Марко Данилыч. – Вы давненько ли в здешних местах, Онисим Самойлыч? – Шестой день без пути здесь болтаемся. Делов еще нет. Надоело до смерти! – молвил Орошин. – Без того нельзя, – заметил Смолокуров. – Вестимо, нельзя, – отозвался Сусалин Степан Федорыч, тот лысый тучный купчина, что первый встретил приветом Марка Данилыча. То же промолвил Иван Ермолаич Седов, бородастый широкоплечий купчина лет пятидесяти, богатырь богатырем… Поглядеть на него – протодьяконом бы реветь ему, ан нет: пищит, визжит, ровно старая девка. Был тут еще Веденеев Дмитрий Петрович, человек молодой, всего друго лето стал вести дела по смерти родителя. Посмотреть на него – загляденье: пригож лицом, хорош умом, одевается в сюртуки по-немецкому, по праздникам даже на фраки дерзает, за что старуха бабушка клянет его, проклинает всеми святыми отцами и всеми соборами: «Забываешь-де ты, непутный, древлее благочестие, ересями прельщаешься, приемлешь противное богу одеяние нечестивых…». Капиталец у Веденеева был кругленький: дела он вел на широкую руку и ни разу не давал оплошки; теперь у него на Гребновской караван в пять баржей стоял… По молодости Веденеева старые рыбники обращались с ним немножко свысока, особливо Орошин. Хоть Марко Данилыч негодовал на Меркулова за то, что с колонистами водится и ходит в кургузой одежде, но на богатом Веденееве будто и не замечал ее… И Орошин и другие рыбники Митенькой звали Веденеева, хоть этот Митенька ростом был вершков тринадцати, а возрастом далеко за двадцать лет. Но как не был еще сполна хозяином, хозяйкой то есть пока не обзавелся, то и оставался покудова Митенькой. Он кой-чему учился, видел пошире, глядел на дела пояснее, чем старые рыбники. Родитель его, не то чтобы по своему изволенью, и не то чтоб по желанью сына, а по приказу губернатора, отдал его учиться в Коммерческую академию. Заметив в маленьком Веденееве способности, начальник губернии безо всяких обиняков объявил его отцу, что не утвердит за ним каких-то выгодных подрядов, ежели не пошлет он сына учиться в академию. Подряд, по всем расчетам, должен был озолотить старика, – делать нечего, свез сына в Москву, не слушая ни вопля жены, ни проклятий матери. Новым человеком воротился в свой город Дмитрий Петрович. А приехал он на родину уж единственным наследником после умерших вскоре один за другим отца, старшего бездетного брата и матери. Хоть и молод, хоть и ученый, а не бросил он дела родительского, не порвал старых торговых связей, к старым рыбникам был угодлив и почтителен, а сам вел живую переписку со школьными товарищами, что сидели теперь в первостатейных конторах, вели широкие дела или набирались уму-разуму в заграничных поездках… Старого закала рыбники понять не могли, отчего это у Митеньки так все спорится, отчего это он умеет вовремя купить, вовремя продать, и хоть бы раз споткнулся на чем-нибудь. «Счастье, видно, такое, – говорили они, – такой уж, видно, талант ему от бога дан, а все за молитвы родительские». Разбитной половой подал шесть пар «отменного лянсину». Митенька стал разливать, с особенным вниманьем обращаясь к Марку Данилычу. – Где пристал? – спросил Орошин у Смолокурова. – На караване, что ль? – Нельзя мне нонешний год на караване жить, – прихлебывая чай, отвечал Марко Данилыч. – Дочку привез с собой, хочу ей показать Макарьевскую. В каюте было бы ей беспокойно. Опять же наши товары на этот счет не больно подходящие – не больно пригоже попахивают. – Есть того дела, точно что есть, – тоненьким голосом весело захихикал копне подобный Седов Иван Ермолаич, – товарец наш девичью носу по нутру не придется. Скривит его девка, ежель понюхает. Ровно кольнуло что Марка Данилыча. Слегка нахмурился он, гневно очами сверкнув, но не ответил ни слова Седову. Простой был человек Смолокуров, тонкостям и вежливостям обучен не был, но, обожая свою Дуню, не мог равнодушно сносить самой безобидной насчет ее шутки. Другой кто скажи такие слова, быть бы великому шуму, но Седов капиталом мало чем уступал Смолокурову – тут поневоле смолчишь, особливо ежели не все векселя учтены… Круто поворотясь к Орошину, Марко Данилыч спросил: – Что, Онисим Самойлыч?.. Как будут ваши делишки? Какие цены на рыбу хотите уставить? – Тебя спросить надо, – лукаво подмигнув собеседникам, отвечал Орошин.У тебя на Гребновской-то восемь баржей, а у меня четыре. Значит, ты вдвое сильнее меня… – А в ходу-то сколько у тебя? Тех, видно, не считаешь!.. Забыл, должно быть? – тоже подмигнув собеседникам, молвил Марко Данилыч. – Что на ходу, то еще в руце божией, а твой товар на месте стоит да покупателя ждет…– насмешливо улыбаясь, ответил Орошин. – Значит, мне равняться с тобой не приходится. – Не приходится!.. Эко ты слово молвил, – с досадной усмешкой сказал Смолокуров. – По всей Волге, по всей, можно сказать, России всякому известно, что рыбному делу ты здесь голова. На всех пошлюсь, – прибавил он, обводя глазами собеседников. – Соврать не дадут. – Знамо дело, – один за другим проговорили и пискливый Седов и осипший Сусалин. Веденеев смолчал. – Одна пустая намолвка, – с важностью, пожимаясь, молвил Орошин. – Вот нашей песни запевало, – прибавил он, указывая пальцем на Марка Данилыча. Шутка сказать!.. Восемь баржей!.. – Одну-то выкинь – порожняя! – молвил Смолокуров. – А у тебя четыре на месте, да шесть либо семь в ходу. Тут, сударь мой, разница не маленькая. – А когда придут? Скажи, коли с богом беседовал, – с досады мотнув головой, отрезал Орошин. – По нашему простому человечьему разуменью, разве что после рождества богородицы придут мои баржи на Гребновскую, значит, когда уж квартальные с ярманки народ сгонят… – С пристаней-то не сгонят, – возразил Смолокуров. – Что ж из того?.. – ответил Орошин. – Все-таки рыбно решенье о ту пору будет покончено. Тогда, хочешь не хочешь, продавай по той цене, каку ты нашему брату установишь… Так-то, сударь, Марко Данилыч!.. Мы теперича все тобой только и дышим… Какие цены ни установишь, поневоле тех будем держаться… Вся Гребновская у тебя теперь под рукой… – Больно уж много ты меня возвеличиваешь, – пыхтя с досады, отозвался Марко Данилыч. – Такие речи и за смех можно почесть. Все мы, сколько нас ни на есть, – мелки лодочки, ты один изо всех – большущий корабль. – Полно-ка вам друг дружку-то корить, – запищал Седов-богатырь, заметив, что тузы очень уж обозлились. – В чужи карманы неча глядеть – в своем хорошенько смотри. А не лучше ль, господа, насчет закусочки теперь нам потолковать?.. Онисим Самойлыч, Марко Данилыч, Степан Федорыч, какие ваши мысли на этот счет будут?.. Теперь госпожинки, значит, нашим же товаром будут нас и потчевать… – В нонешнем посту рыба-то, кажись, не полагается, – молвил Сусалин.По правилам святых отец, грибы да капуста ноне положены. – Грибам не род, капуста не доспела, – с усмешкой пискнул Седов. – Опять же мы не дома. А в пути сущим пост разрешается. Так ли, Марко Данилыч?.. Ты ведь в писании боек – разреши спор… – Есть такое правило, – сухо ответил Марко Данилыч. – Значит, по этому самому правилу мы холодненькой осетрины, либо стерлядок в разваре закажем… Аль другого чего? – ровно сытый кот щуря глазами, пищал слоновидный Седов. – Не будет ли вкуснее московска селянка из стерлядок? – ласковым взором всех обводя, молвил Веденеев. – Майонез бы еще из судака… – Ну тебя с твоей немецкой едой! – с усмешкой пропищал Седев.Сразу-то и не вымолвишь, какое он кушанье назвал… Мы ведь, Митенька, люди православные, потому и снедь давай нам православную. Так-то! А ты и невесть что выдумал… – Так селянка селянкой, а еще-то чего потребуем?.. Осетринки, что ли? – добродушно улыбаясь, молвил Веденеев. – Что ж, и селянка не вредит, и осетрины пожевать противного нет,молвил Сусалин. – Еще-то чего? – Банкет, что ль, затеваете?.. – сумрачно молвил Орошин. – Будет и осетрины с селянкой… – Судаки у них, я видел, хороши. Живехонькие в лохани плавают. Лещи тоже, – сказал Веденеев. – Всей рыбы не переешь, – решил Орошин. – Осетрины да селянку… Так уж и быть – тебя ради, Митенька, судак куда ни шел. Пожуем и судака… А леща, ну его к богу – костлив больно… Еще коим грехом да подавишься. Заказали, а покамест готовят ужину, водочки велели себе подать, икорки зернистой, огурчиков малосольных, балыка уральского. – Народец-то здесь продувной! – поднимаясь с места сказал Веденеев.Того и норовят, чтобы как-нибудь поднадуть кого… Не посмотреть за ними, такую тебе стерлядь сготовят, что только выплюнуть… Схожу-ка я сам да выберу стерлядей и ножом их для приметы пристукну. Дело-то будет вернее… – Подь-ка, в самом деле, Митенька, – ласково пропищал Седов. – Пометь, в самом деле, стерлядок-то, да и прочую рыбу подбери… При тебе бы повар и заготовку сделал… А то в самом деле плутоват здесь народ-от… Веденеев ушел. В это самое время подлетела к рыбникам одна из трактирных певиц… – На ноты! – приседая и умильно улыбаясь, проговорила молоденькая немочка в розовой юбке, с черным бархатным корсажем. Рыбники враждебно на нее покосились. – Не подаем, – молвил Орошин, грубо отстраняя немку широкой ладонью. Та кисло улыбнулась и пошла к соседнему столику. – Что этого гаду развелось ноне на ярманке! – заворчал Орошин.Бренчат, еретицы, воют себе по-собачьему – дела только делать мешают. В какой трактир ни зайди, ни в едином от этих шутовок спокою нет. И плюнул в ту сторону, куда немка пошла. – Кто нас с тобой помоложе, Онисим Самойлыч, тем эти девки по нраву,усмехнувшись, пискнул Седов. – Оттого и пошла теперь молодежь глаза протирать родительским денежкам… Не то, что в наше время, – заметил Сусалин. Под эти слова вернулся Веденеев и объявил, что выбрал двух важнеющих стерлядок и припятнал их ножом, чтобы не было обмана. Вслед подбежал за Веденеевым юркий размашистый половой с водкой, с зернистой икрой, с московским калачом, с уральским балыком и с малосольными огурцами. Выкушали по одной. По малом времени повторили, а потом Седов сладеньким голоском пропищал, что без троицы дом не строится. Когда принялись за жирную, сочную осетрину, Орошин спросил Смолокурова: – Давеча молвил ты, Марко Данилыч, что у тебя на Гребновской одна баржа порожняя… Нешто продал одну-то? – Хвоста судачьего не продавывал, – с досадой ответил Марко Данилыч.Всего пятый день караван на место поставили. Какой тут торг?.. Запоздал – поздно пришел, на самом стержне вон меня поставили. – Отчего ж у тебя баржа-то пустует?.. – продолжал свои расспросы Орошин. – Не порожнюю же ведь гнал. Аль по пути продавал?.. – Пустовать баржа не пустует, а все едино, что ее нет, – ответил Марко Данилыч. – Товарец такой у меня стоит, что только в Оку покидать. – Как так? – спросил Орошин, зорко глядя на Смолокурова. – До сей поры про такие товары мне что-то не доводилось слыхать… Стоют же чего-нибудь!.. – Тюлений жир. В нонешню ярманку на него цен не будет, – сказал Марко Данилыч. – Отчего ж вы это думаете? – с удивленьем спросил Веденеев. – Некому покупать, – молвил Марко Данилыч. – Хлопку в привозе нет, значит красному товару застой. На мыло тюленя не требуется – его с мыловарен-то кислота прогнала. Кому его нужно? – Понадобится, – сказал Веденеев. – Жди!.. Как же!.. Толокном Волгу прежде замесишь, чем этот окаянный товар с рук сбудешь! – отозвался Смолокуров. – Продай мне, Марко Данилыч. Весь без остатку возьму, – молвил Орошин. Подумал маленько Марко Данилыч, отвечает: – Для че не продать, ежели сходную цену дашь. – Рубль восемь гривен, – молвил Орошин. Марко Данилыч только головой мотнул. Помолчавши немного, с усмешкой сказал он: – Сходней в Оку покидать. – Без гривны два. – Ну тебя к богу, Онисим Самойлыч! Сам знаешь, что не дело говоришь,отвернувшись от Орошина, с досадой проговорил Смолокуров. – Два целковых идет? Ни слова не говоря, Марко Данилыч только головой помотал. – Два с четвертаком? Молчит Марко Данилыч, с удивленьем поглядывает на Орошина, а сам про себя думает: «Эк расшутился, собака! Аль у него в голове-то с водки стало мутиться». – Два рубля тридцать – последнее слово, – сказал Орошин, протягивая широкую ладонь Марку Данилычу. У того в глазах зарябило. – Идет? – приставал Орошин. Марко Данилыч рукой махнул. Думает, что шутки вздумал Орошин шутить. – Два рубля тридцать пять, больше ни полукопейки, – настойчиво продолжал свой торг Орошин. Разгорелись глаза у Марка Данилыча. То на Орошина взглянет, то других обведет вызывающим взглядом. Не может понять, что бы значили слова Орошина. И Седов и Сусалин хоть сами тюленём не занимались, а цены ему знали. И они с удивленьем посматривали на расходившегося Орошина и то же, что Марко Данилыч, думали: «Либо спятил, либо в головушке хмель зашумел». – Пять копеечек и я б с своей стороны прикинул! – ровным, спокойным голосом самоуверенно сказал Веденеев, обращаясь к Марку Данилычу. Как вскинется на него Орошин, как напустится. Так закричал, что все сидевшие в «дворянской» оборотились в их сторону. – Куда суешься?.. Кто тебя спрашивает?.. Знай сверчок свой шесток – слыхал это?.. Куда лезешь-то, скажи? Ишь какой важный торговец у нас проявился! Здесь, брат, не переторжка!.. Как же тебе, молодому человеку, перебивать меня, старика… Два рубля сорок пять копеек, так и быть, дам…– прибавил Орошин, обращаясь к Марку Данилычу. Ровно красным кумачом подернуло свежее лицо Веденеева, задрожали у него побледневшие губы и гневом сверкнули глаза… Обидно было слушать окрик надменного самодура… – Даст и с полтинкой, и с шестью гривнами даст! – с злорадным смехом сказал он Смолокурову. – Оплести ему вас хочется, Марко Данилыч. Вот что!.. Не поддавайтесь… – Замолчишь ли?.. – из себя выходя, во все горло закричал Орошин и так стукнул по столу кулаком, что вся посуда на нем ходенем заходила. – Чего смыслишь в этом деле?.. Какое тут есть твое понимание?.. – Вы, Онисим Самойлыч, должно быть так о себе представляете, что почта из Питера только для вас одних ходит, – лукаво прищурив глаза, с язвительной усмешкой сказал Веденеев. – Слушайте, Марко Данилыч, настоящее дело вам расскажу: у меня на баржах тюленя нет ни пуда; значит, мне все равно – есть на него цена, нет ли ее. А помня завсегда, что тятеньке покойнику вы были приятелем, хлеб-соль с ним важивали, и, кажется, даже бывали у вас общие дела, хочу на сей раз вам услужить. Нате-ка, вот, почитайте, что пишут из Питера. Сегодня перед вечером только что получил. И, вынув письма из бумажника, подал одно Смолокурову. Читает Марко Данилыч: ждут в Петербург из Ливерпуля целых пять кораблей с американским хлопком, а перед концом навигации еще немало привоза ожидают… «Стало быть, и ситцы, и кумачи пойдут, и пряжу станут красить у Баранова, только матерьялу подавай». Такими словами заключал письмо веденеевский приятель. Прочитав его, Марко Данилыч отдал Веденееву и с поклоном сказал ему: – Покорно вас благодарю. Вовеки не забуду вашей послуги… Завсегда по всяким делам буду вашим готовым услужником. Жалуй к нам, Митень… Ох, бишь Дмитрий Петрович… Жалуйте, сударь, к нам, пожалуйста… На Нижнем базаре у Бубнова в гостинице остановились, седьмой, восьмой да девятый нумера… Жалуй когда чайку откушать, побеседовать… У нас же теперь каждый день гости – Доронины из Вольска в той же гостинице пристали, Самоквасов Петр Степаныч… – Это что с дядей-то судиться хочет? Казанский? – пропищал Седов. – Судиться он не думает, – заметил Марко Данилыч, – а свою часть, котора следует ему, получить желает. – Шиша не получит! – молвил Седов. – Знаю я дядю-то его Тимофея Гордеича – кремень. Обдерет племянника, что липочку, медного гроша не даст ему. – Суд на то есть, закон, – вступился Веденеев. – Что суд?.. Рассказывай тут! – усмехнулся Седов. – По делу-то племянник и выйдет прав, да по бумаге в ответе останется. А бумажна вина у нас ведь не прощеная – хуже всех семи смертных грехов. Меж тем взбешенный Орошин, не доужинав и не сказав никому ни слова, схватил картуз и вон из трактира. Завязалась у рыбников беседа до полночи. Поздравляли «холодненьким» с барышами Марка Данилыча, хвалили Веденеева, что ловко умел Орошину рог сшибить, издевались над спесью Орошина и над тем, что дело с тюленем у него не выгорело. Не любили товарищи Онисима Самойлыча, не жаловали его за чванство, за гордость, а пуще всего за то, что не в меру завистлив был. Кто ни подвернись, каждого бы ему в дураки оплести, у всякого бы дело разбить. Тем еще много досаждал всем Орошин, что года по четыре сряду всю рыбу у Макарья скупал, барыши в карман клал богатые, а другим оставлял только объедышки. Когда засидевшиеся в трактире рыбники поднялись с мест, чтоб отправляться на спокой, в «дворянской» было почти уж пусто. Но только что вышли они в соседнюю комнату, как со всех сторон раздались разноязычные пьяные крики, хохот и визг немецких певуний, а сверху доносились дикие гортанные звуки ярманочной цыганской песни: Здесь ярманка так просто чудо. Одна лишь только в ней беда - Что к нам не жалуют покуда С карманом толстым господа!.. – А что, Митенька, не туда ли? – с усмешкой пропищал Седов, подмигнув левым глазом и указав на лестницу, что вела наверх к цыганкам. Веденеев не сразу ответил. Промелькнула по лицу его легкая нерешительность, маленькая борьба. Но сдержался… Презрительно махнув рукою, он молвил: – Ну их к шуту!.. Невидаль!.. Спать пора… – И умно. По-моему, право умно, – сказал Марко Данилыч. – Что там, грех один – беса тешить… Лучше милости просим завтрашний день ко мне чаи распивать… Может статься, и гулянку устроим. Не этой чета… Веденеев обещался быть непременно. Вышли на крыльцо. Тут новый Содом и Гомор. Десятка полтора извозчиков, ломя и толкая друг друга, ровно звери, с дикими криками кинулись на вышедших. – Куда ехать?.. Куда, господин купец?.. Вот со мной на серой!.. На хорошей! Пробраться сквозь крикливую толпу было почти невозможно. А там подальше новая толпа, новый содом, новые крики и толкотня… Подгулявший серый люд с песнями, с криками, с хохотом, с руганью проходил куда-то мимо, должно быть еще маленько пображничать. Впереди, покачиваясь со стороны на сторону и прижав правую ладонь к уху, что есть мочи, заливался молодой малый в растерзанном кафтане: Нам трактиры надоели.

The script ran 0.012 seconds.