Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

П. И. Мельников - В лесах. На горах [1871-1881]
Известность произведения: Средняя
Метки: История, Роман

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 

– Ох, искушение!.. – Чуть слышно проговорил Василий Борисыч. И громко промолвил: – Когда разделаюсь, тогда и поминать не стану, а теперь нельзя умолчать, потому что еще при том деле стою. – Конечно, так, да слушать-то больно противно, – сказал Патап Максимыч. – Дён через пять в город я буду. Ежели к тому времени подъедешь, побывай у меня. К Сергею Андреичу Колышкину зайди, к пароходчику, дом у него на горке у Ильи пророка – запиши для памяти. Он тебе скажет, где меня отыскать. – Оченно хорошо, Патап Максимыч, – сказал московский посол и записал в памятную книжку, где Колышкин живет. – Ну, ин прощаться давай, ехать пора, – вставая со стула, сказал Чапурин. – Ох, ехать бы тебе со мной, Васенька, у меня же в кибитке и место есть. Прасковью здесь покидаю, а кибитка у меня на троих. Мы бы с тобой у Михайлы Васильича погостили, с позументами хорошенько б поздравили его, в Городец бы съездили, там бы я останну горянщину сплавил, а ты бы присмотрелся к тому делу, на краснораменски мельницы свозил бы тебя, а оттуда в город. Пожили б там денек-другой, а там и в Москву с богом. Сбирайся-ка, поедем вместе. – Не успеть мне так скоро собраться, Патап Максимыч. Тоже надо с матерями проститься, – молвил Василий Борисыч. – Плюнь!.. Стоят они того, чтобы с ними прощаться!.. Право бы, вместе поехали! То-то бы весело было! – Нельзя не проститься, – молвил Василий Борисыч. – Не водится так, сами посудите. – Ну, быть по-твоему, делай, как знаешь, – сказал Чапурин. – А в городу у Колышкина понаведайся… Для того больше и зашел я к тебе… Ну, прощай!.. А не то пойдем вместе к Манефе. – Не знаю как, – замялся было Василий Борисыч. – Чего не знаешь?.. Идти-то как?.. А ты переставляй ноги-то одну за другой – дойдешь беспременно – хмельной не дойдешь, а трезвый ничего…засмеялся Патап Максимыч. – Ну, пойдем же. Чего еще тут? Не больно хотелось Василью Борисычу после утренней размолвки идти к Манефе, но волей-неволей пошел за Патапом Максимычем. Без хлеба, без соли не проводины – без чаю, без закуски Манефа гостей со двора не пустила. Сидя у ней в келье, про разные дела толковали, а больше всего про Оленевское. Мать Юдифа с Аксиньей Захаровной горевали. Манефа молчала, Патап Максимыч подсмеивался. – Вот запрыгают-то!.. – трунил он, обращаясь к Василью Борисычу. – Ровно мыши в подполье забегают, когда ежа к ним пустишь! Поедем, Василий Борисыч, смотреть на эту комедь. У Макарья за деньги, братец мой, такой не покажут, а мы с тобой даром насмотримся. Не ответил Василий Борисыч. – Полно тебе греховодничать-то! – плаксиво вступилась Аксинья Захаровна. – Людям беда, разоренье, ему одни смехи! Бога ты не боишься, Максимыч. – Ты уж пойдешь!.. Нельзя и шутку сшутить!.. – едва нахмурясь, молвил с малой досадой Чапурин. – В ихнем горе-беде, бог даст, пособим, а что смешно, над тем не грех посмеяться. – Попомни хоть то, над чем зубы-то скалишь? – продолжала мужа началить Аксинья Захаровна. – Домы божьи, святые обители хотят разорять, а ему шутки да смехи… Образумься!.. Побойся бога-то!.. До того обмиршился, что ничем не лучше татарина стал… Нечего рыло-то воротить, правду говорю. О душе-то хоть маленько подумал бы. Да. – Авось как-нибудь да спасемся, – продолжал свои шутки Патап Максимыч.Все скиты, что их ни есть, найму за себя бога молить, лет на десять вперед грехи отмолят… Так, что ли, спасенница? – обратился он к сестре. – Праздные слова говоришь, а всякое праздное слово на последнем суде с человека взыщется, – сухо молвила Манефа. – Без тебя знают, нечего учить-то меня! – подхватил Патап Максимыч. – А ты вот что скажи: когда вы пустяшных каких-нибудь грехов целым собором замолить не сумеете, за что же вам деньги-то давать? Значит, все едино, что псу их под хвост, что вам на каноны… – Да ты ума рехнулся! – быстро с места вскочив и подступая к мужу, закричала во весь голос Аксинья Захаровна. – Смотри у меня!.. – Заершилась! – шутливо молвил Патап Максимыч, отстраняясь от жены. Слова нельзя сказать, тотчас заартачится!.. Ну, коли ты заступаешься за спасенниц, говори без бабьих уверток – доходны их молитвы до бога аль недоходны? Стоит им деньги давать али нет? Плюнула Аксинья Захаровна чуть не прямо в лицо Патапу Максимычу, отвернулась и смолкла. Покаместь Чапурин с женой перебранивался, Василий Борисыч молча глядел на Парашу… «Голубушка Дуня, как сон, улетела, – думал он сам про себя. – Не удалось и подступиться к ней… И Груня уехала – разорят Оленево, прости-прощай блинки горяченькие!.. И Устинью в Казань по воде унесло… Одна Прасковья… Аль уж остаться денька на четыре?.. Аль уж проститься с ней хорошенько?.. Она же сегодня пригожая!.. Что ж? Что раз, что десять, один ответ».     ***   Проводив Патапа Максимыча и кума Ивана Григорьича, Фленушка с Парашей ушли в свою горницу. Василий Борисыч с глазу на глаз с Манефой остался. Стал он подъезжать к ней с речами угодливыми, стараясь смягчить утреннюю размолвку. Так он начал: – Какое горестное известие получили вы, матушка!.. Про Оленево-то!.. Признаться вам по всей откровенности, до сегодня не очень-то верилось мне, чтоб могло последовать такое распоряжение! Лет полтораста стоят скиты Керженские, и вдруг ни с того ни с сего вздумали их разорять! Не может этого быть, думал я. А теперь, когда получили вы такое известие, приходится верить. – Да, Василий Борисыч. – вздохнула Манефа. – Дожили мы до падения Керженца. – И ныне, как подумаю я о таких ваших обстоятельствах, – продолжал московский посланник, – согласен я с вами, матушка, что не время теперь вам думать об архиепископе. Пронесется гроза – другое дело, а теперь точно нельзя. За австрийской иерархией наблюдают строго, и если узнают, что вы соглашаетесь, пожалуй, еще хуже чего бы не вышло. – То-то и есть, Василии Борисыч. А я-то что же тебе говорила? – молвила Манефа. – Надивиться не могу вашей мудрости, матушка, – подхватил московский посол. – Какая у вас во всем прозорливость, какое во всех делах благоразумие! Поистине, паче всех человек одарил вас господь дарами своей премудрости… – Полно лишнее-то говорить, Василий Борисыч, не люблю, как льстивы речи мне говорят, – молвила Манефа. – А тому я рада, что сам ты уверился, в какой мы теперь невозможности владыку принять. Приедешь в Москву, там возвести: таковы, мол, теперь на Керженце обстоятельства, а только-де гонительное время минет, тогда по скитам и решатся принять. А меж тем испытают, мол, через верных людей об Антонии. Боятся, мол, не вышел бы из него другой Софрон святокупец. Тем-де сумнителен тот Антоний, что веры частенько менял, опасаются, дескать, не осталось ли в нем беспопового духа, да к тому ж, мол, ходят слухи, что он двоежен… Разрешатся наши сомненья, примем его, не разрешатся – на Спасову волю останемся… Пусть он, сый человеколюбец, сам управит наши души… Так и скажи на Москве, Василий Борисыч. А на меня не посетуй, что давеча крутенько сказала… Прости Христа ради! И низко поклонилась Василью Борисычу. А он тотчас ей два метания по чину сотворил, обычно приговаривая: – Матушка, прости, матушка, благослови! – Бог простит, бог благословит! – сотворила прощу игуменья. И опять оба сели за стол и продолжали беседу. – Когда в Москву-то думаешь ехать? – спросила Манефа. – Поскорей бы надо, матушка, – ответил Василий Борисыч. – Что попусту-то здесь проживать? Да и то я подумываю, – не навлечь бы мне на вас какого подозренья от петербургских чиновников… Им ведь, матушка, все известно, про все они сведомы; знают и то, что я в Белу Криницу к первому митрополиту ездил… Как бы из-за меня не заподозрили вас. – За себя нимало не опасаюсь я, – молвила спокойно Манефа. – Мало ль кто ко мне наезжает в обитель – всему начальству известно, что у меня всегда большой съезд живет. Имею отвод, по торговому, мол, делу приезжают. Не даром же плачу гильдию. И бумаги такие есть у меня, доверенности от купцов разных городов… Коснулись бы тебя – ответ у нас готов: приезжал, дескать, из Москвы от Мартыновых по торговле красным товаром. И документы показала бы. – А насчет других скитов, матушка? – сказал Василий Борисыч. – Я ведь гостил и в Оленеве и в Улангере два раза был. А по тем скитам в купечестве матери не пишутся. Там-то какой ответ про меня дадут?.. – Изо всех игумений точно что только у меня одной гильдейское свидетельство и другие бумаги торговые есть, – ответила Манефа. – И ты, друг мой, не рассказывай, каких ради причин выправляю я гильдию. Сам понимаешь, что такое дело надо в тайне хранить. Помолчал Василий Борисыч и молвил: – А еще уговаривали меня на Казанскую в Шарпан ехать. – Пожалуй, что лучше не ездить, – подумав, сказала Манефа. – Хоть в том письме, что сегодня пришло, про Шарпан не помянуто, однако ж допрежь того из Петербурга мне было писано, что тому генералу и Шарпан велено осмотреть и казанскую икону отобрать, если докажется, что к ней церковники на поклонение сходятся. И сама бы я не поехала, да нельзя. Матушка Августа была у нас на празднике, нельзя к ней не съездить. – Нельзя вам не ехать, – согласился Василий Борисыч. – Стало быть, так мы и сделаем: вы в Шарпан, а я в Москву. – У меня-то погости, у меня опасаться тебе нечего, – сказала Манефа.Лучше, как бы ты остался, пока это дело кончится. Насчет петербургского-то говорю. Что там будет, как нас решат, теперь никому неизвестно, а если бы ты остался у нас, после бы, как очевидец, все рассказал на Москве. В письмах всего не опишешь. – Пора уж мне, матушка, – возразил Василий Борисыч, – и без того четыре почти месяца у вас проживаю. – Как знаешь, держать тебя не властна, – сказала Манефа. – А лучше б тебе это время у нас прожить. По крайности меня-то дождись, пока ворочусь из Шарпана. Там все будут, и Оленевские и других скитов, расскажут, что у них деется. С этими вестями и поехал бы в Москву. Василий Борисыч согласился остаться в Комарове до возвращения Манефы из Шарпана.     ***   Тихий прохладный вечер настал. Потускла высота небесная, и бледным светом заискрились в ней звездочки. На небе ни облачка, на земле ни людских голосов, ни птичьего щебета, только легкий, чуть слышный ветерок лениво шевелит листьями черемух, рябин и берез, густо разросшихся в углу Манефиной обители, за часовней, на кладбище и возле него. После промчавшейся грозы стало прохладно, но в то же время и душно. Запах скошенного сена и ночных цветов благовонными волнами разливался в воздухе и наполнял его сладостной истомой. Торжественно безмолвствует недосягаемая лазурь небесной тверди, и сладострастною негой дышит тихая ночь на земле. Из кельи Манефы Василий Борисыч вышел на крылечко подышать чистым воздухом. Благоуханною свежестью пахнуло ему в лицо, жадно впивал он прохладу. Это не удушливый воздух Манефиной кельи, пропитанный благочестивым запахом росного ладана, деревянного масла и восковых свеч. В светелке, где жил московский посол, воздух почти был такой же. Ни о чем не думая, ни о чем не помышляя, сам после не помнил, как сошел Василий Борисыч с игуменьина крыльца. Тихонько, чуть слышно, останавливаясь на каждом шагу, прошел он к часовне и сел на широких ступенях паперти. Все уже спало в обители, лишь в работницкой избе на конном дворе светился огонек да в келейных стаях там и сям мерцали лампадки. То обительские трудники, убрав коней и задав им корму, сидели за ужином, то благочестивые матери, стоя перед иконами, справляли келейное правило. Слышится Василию Борисычу за часовней тихий говор, но не может ни смысла речей понять, ни узнать говоривших по голосу. Что голоса женские, это расслышал, и невольно его на них потянуло. Тихонько обошел он часовню, приблизился к чаще рябин и черемух. Узнал голоса: Фленушки с Парашей. Но ни слова расслышать не может, не может понять, о чем говорят. – Ох, искушение! – молвил он сам про себя. Взволновалась кровь, защемило у Василья Борисыча сердце, в голове ровно угар стал. И вспомнился ему Улангер, вспомнилась ночь в перелеске. Ночь тогда была такая же, как и теперь, – тихая, прохладная, благовонная ночь. И пожалел Василий Борисыч о той ночи и с любовью вспоминал немые, холодные ласки Прасковьи Патаповны. И неслышными стопами подошел он к девушкам… Не заприметили они сначала его, но, когда он перед ними как из земли вырос, обе тихонько вскрикнули. – Можно разве так девиц пужать! – молвила Фленушка. – В самую полночь да возле кладбища! – Невдогад мне было, Флена Васильевна. Простите великодушно, – молвил Василий Борисыч. – Услыхал ваши голоса, захотелось маленько ночным делом побеседовать. – Так вам и поверили! – возразила Фленушка, отодвигаясь от Параши и давая возле нее место Василью Борисычу. – Не беседу с нами хотелось вам беседовать, захотелось подслушать, о чем меж собой девицы говорят по тайности. Знаем мы вас! – И на ум не вспадало мне, Флена Васильевна, – уверял Василий Борисыч, но Фленушка верить ему не хотела. Подсел на лужке возле Параши Василий Борисыч. Фленушка за темнотой не видала, – а и увидела, так в сторонку бы отвернулась, – как Василий Борисыч взял Парашу за руку и страстно пожал ее. Параша тем же ему ответила. Фленушка одна говорит. Тарантит, ровно сойка (Сойка – лесная птица. Corvus glandarius.), бьет языком, ровно шерстобит струной. Василий Борисыч с Парашей помалчивают. А ночь темней и темней надвигается, а в воздухе свежей и свежей. – Холодно что-то! – оборвав рассказ, молвила Фленушка. – Сем-ка пойду да надену платок шерстяной. И тебе, Параша, захвачу. Вы подождите, я тотчас. И убежала. А Василий Борисыч один под ночным покровом с Парашей остался. Не казалось им холодно, хоть с каждой минутой ночь сильнее свежела. Воротилась Фленушка с Парашиным платком не тотчас, как обещала, а через добрые полчаса.  ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ   Накануне Казанской мать Манефа с уставщицей Аркадией и с двумя соборными старицами в Шарпан поехала. Старшею в обители осталась мать Виринея, игуменскую келью Манефа на Фленушку покинула, но для виду, не остались бы молодые девицы без призора старших, соборную старицу Никанору благословила у себя домовничать. За день до отъезда Манефы Петр Степаныч Самоквасов ездил в ближний городок за каким-то делом. Как ни пытала любопытная мать Таисея, что за дела у него там объявились, не могла от гостя толку добиться. Перед тем как ехать ему, он, запершись в светелке, долго о чем-то толковал с Семеном Петровичем. Очень хотелось матушке Таисее подслушать их разговор, притаилась сбоку светлицы, но, сколько ни прикладывалась ухом к стене, ничего не могла расслышать. Только и слышен был раздававшийся по временам громкий, закатистый хохот Петра Степаныча. Когда он садился в тележку, Таисея не вытерпела, снова полюбопытствовала, заботливо спрашивая, за какими делами так спешно он снарядился, но не дождалась ответа. Спросила, когда ожидать гостя обратно. «Завтра к вечеру буду», – он отвечал. Только что съехал с двора Самоквасов, Семен Петрович в Манефину обитель пошел и там весь день не разлучался с Васильем Борисычем, шагу не отступал от него.     ***   Под вечер, накануне Манефина отъезда, в ее келье сидели за чаем, поджидая Василья Борисыча. Фленушка сказала Манефе: – Ладно ль будет, матушка, Василий-от Борисыч без вас один с нами останется? – А что? – спросила Манефа. – Знаете, что за народ вокруг нас живет, – молвила Фленушка. – Чего не наплетут… Мне-то наплевать, ко мне не пристанет, а вот насчет Параши. Патап-от Максимыч не стал бы гневаться. – И впрямь, Фленушка, – сказала Манефа. – Хоть ничего худого от того случиться не может, а насчет братца, подлинно, что это ему не гораздо покажется… Жалует он Василья Борисыча, однако ж на это надеяться нечего… Как же бы нам это уладить?.. День-от пускай бы он и с вами сидел, ночевать-то куда бы?.. Разве в Таифину келью али в домик Марьи Гавриловны. – Пожалуй, хоть к Марье Гавриловне, там же перед гостинами Патапа Максимыча все припасено для мужского ночлега, – молвила Фленушка. – И хорошее дело, – согласилась Манефа. – Так и скажу ему. Человек он разумный, не поскорбит, сам поймет, что на эти дни ему в светелке у нас проживать не годится. – А еще бы лучше на это время ему куда-нибудь в другую обитель перейти, – заметила Фленушка. – Тогда смотницы что ни благовести – веры не будет им. И насчет Патапа Максимыча было бы не в пример спокойнее. – Так-то оно так, – сказала Манефа. – Да как же это сделать? Не к Рассохиным же его… Больно уж там пьяно – матушка-то Досифея с Петрова дня опять закурила… Разговелась, сердечная!.. Невозможно к ней Василья Борисыча!.. Оскорбится. – Зачем к Рассохиным? Опричь Рассохиных, место найдется, – молвила Фленушка. – Где найдется? – возразила Манефа. – Ведь его надо в хорошую обитель пристроить, не там, где гульба да пьянство, а на ужине, опричь хлеба куска, и на стол ничего не кладут… – К Бояркиным, – подхватила Фленушка. – Матушка же Таисея в Шарпан не поедет. Чего лучше?.. И она бы с радостью, и ему б не в обиду… – Места нет у Таисеюшки. У них всего-на-все одна светелка, и в той гости теперь, – сказала Манефа. – Эти дни можно там и Василью Борисычу жить, – ответила Фленушка.Самоквасов куда-то уехал, один Семен Петрович остался, а он Василью Борисычу дружок. В тягость один другому не будут. – Куда Петр-от Степаныч отправился? – спросила Манефа. – И не сказался ведь, не простился… Экой какой!.. А мне до него еще дельце есть, да и письмо бы надобно с ним отослать. – На четыре дня, слышь, уехал, – молвила Фленушка. – В город никак. Вдруг, говорят, собрался, известье какое-то получил, наспех срядился. – Так ин в самом деле молвлю я Василью Борисычу. – сказала Манефа. – Да что это он нейдет чай-от пить… Евдокеюшка, сбегай, голубка, к Бояркиным, позови Таисею: матушка, мол, Манефа, чай пить зовет. Скорей приходила бы. – Так-то дело и впрямь будет складнее, – говорила Манефа по уходе новой ключницы. – А то и впрямь наплетут, чего и во сне не приснится. Спасибо, Фленушка, что меня надоумила. Во все время разговора Манефы с Фленушкой Параша молчала, но с необычной ей живостью поглядывала то на ту, то на другую. Марьюшка сидела, спустя глаза и скромно перебирая руками передник. Потом села у растворенного окна, высунулась в него до пояса и лукаво сама с собой усмехалась, слушая обманные речи Фленушки. Василий Борисыч пришел. Семена Петровича привел. После не малых и долгих извинений объявила ему Манефа, что с Фленушкой она придумала, и Василий Борисыч нимало не оскорбился, сказал даже, не лучше ли ему совсем на эти дни из Комарова уехать; но Манефа уговорила его остаться до ее возвращенья. Маленько она опасалась, чтоб Василий Борисыч, заехавши в город, не свиделся там с Патапом Максимычем да по его уговорам не угнал бы тотчас в Москву. Тогда ищи его, как же ему тогда рассказать, что будет на Шарпанском празднике. Таисея не замедлила приходом. С радостью приняла она слова Манефы и уж кланялась, кланялась Василью Борисычу, поскорей бы осчастливил ее обитель своим посещеньем. Принять под свой кров столь знаменитого гостя считала она великою честью. По усиленным просьбам Василий Борисыч согласился тотчас же к ней перебраться. – Прискорбно, не поверишь, как прискорбно мне, дорогой ты мой Василий Борисыч, – говорила ему Манефа. – Ровно я гоню тебя вон из обители, ровно у меня и места ради друга не стало. Не поскорби, родной, сам видишь, каково наше положение. Языки-то людские, ой-ой, как злы!.. Иная со скуки да от нечего делать того наплетет, что после только ахнешь. Ни с того ни с сего насудачат… При соли хлебнется, к слову молвится, а тут и пошла писать. – Не беспокойтесь, матушка, – уговаривал Манефу Василий Борисыч. – Дело к порядку ведется, к лучшему… Могу ль подумать я, что из вашей обители меня выгоняют?.. Помилуйте!.. Ни с чем даже несообразно, и мне оченно удивительно, что вы об этом беспокоитесь. Я, с своей стороны, очень рад маленько погостить у матушки Таисеи. – Оченно благодарна вами, Василий Борисыч, – встав с места и низко поклонясь московскому посланнику, сказала мать Таисея. – Смотри же, матушка Таисея, – пошутила Манефа, – ты у меня голодом не помори Василия-то Борисыча. Не объест тебя, не бойся, – он у нас ровно курочка, помаленьку вкушает… Послаще корми его… До блинков охоч наш гость дорогой, почаще блинками его угощай. Малинкой корми, до малинки тоже охоч… В чем недостача, ко мне присылай – я накажу Виринее. – Полноте, матушка. Хоша обитель наша не из богатых, одначе для такого гостя у самих найдется чем потчевать, – молвила мать Таисея. – А какие блинки-то любите вы? – обратилась она к Василью Борисычу. – Гречневые аль пшеничные, красные то есть? – Э, матушка, чем ни накормите, всем буду сыт, я ведь не из прихотливых. Это напрасно матушка Манефа так говорит, – молвил Василий Борисыч. И при вспоминанье о блинах вспала ему на память полногрудая Груня оленевская, что умела услаждать его своими пухленькими, горяченькими блинками. – Да нет, отчего же? – сладко улыбаясь, говорила мать Таисея. – Нет, уж выскажите мне, гость дорогой. – Да не беспокойтесь, матушка, – возразил Василий Борисыч. – Ох, искушение!.. Я уж, сказать по правде, и не рад… Много вам беспокойства от меня будет. – Какое же беспокойство, Василий Борисыч? – продолжала Таисея.Никакого от вас беспокойства не может нам быть. Такой гость – обители почесть… Мы всей душой рады. И много еще приветных слов наговорила ему мать Таисея, сидя за чаем.     ***   Поехала в Шарпан Манефа. Все провожали ее, чин-чином прощались. Прощалась и Фленушка; бывшие при том прощанье, расходясь по кельям, не могли надивиться, с чего это Фленушка так расплакалась – ровно не на три дня, а на тот свет провожала игуменью. Постояла на крылечке игуменьиной стаи Фленушка, грустно поглядела вслед за кибитками, потихоньку съезжавшими со двора обительского, и, склоня голову, пошла в свою горницу. Там постояла она у окна, грустно и бессознательно обрывая листья холеных ею цветочков. Потом вдруг выпрямилась во весь рост, подойдя к двери, отворила ее и громким голосом крикнула: – Марьюшка! Мигом явилась головщица. – Ну что? – быстро спросила у ней Фленушка. – Да ничего, – брюзгливо ответила Марьюшка. – Саратовец где? – А пес его знает, – огрызнулась головщица. – Пришита, что ль, я к нему?.. Где-нибудь с Васькой шатается. К нему приставлен… – Оба провожали матушку. Куда же теперь пошли? Поговорить надо,молвила Фленушка. – Ты все про то? – сквозь зубы процедила Марьюшка. – Нешто покинуть? – с живостью вскликнула Фленушка. – По-моему, лучше бы кинуть. Ну их совсем!.. – молвила головщица. – Столько времени ждала я этого дня, да вдруг ни с того ни сего и покину… Эка что вздумала! – сказала Фленушка. Пробурчала что-то головщица и села к окну. – Так ты на попятный? – вскочив со стула, вскликнула Фленушка. – Про шелковы сарафаны забыла?.. Про свое обещанье не помнишь?.. – Ничего не забыла я ни на капелечку, а только боязно мне, – молвила Марьюшка. – Ты особь статья, тебе все с рук сойдет, матушка не выдаст, хоша бы и Патапу Максимычу… А мне-то где заступу искать, под чью властную руку укрыться?.. – И тебя не выдаст матушка, – молвила Фленушка, – Поначалит, без того нельзя, да тем и кончит дело… А сарафан хоть сейчас получай. Вот он сготовлен. И вынесла из боковуши шелковый Парашин сарафан, всего раз надеванный, и, подавая его Марьюшке, с усмешкой примолвила: – Невестины дары принимай. Глаз не сводила с подарка головщица, но не брала его. – Примай, не ломайся, – сказала Фленушка, суя сарафан Марьюшке на руки. – Ох, уж право не знаю, что и делать мне, – колебалась головщица. – И сарафан-от вишь светлый какой, голубой… Где надену его, куда в таком покажусь?.. Нешто у нас в мирские цвета рядятся?.. – Придет твое время, и в цветном будешь ходить, – молвила Фленушка.Что саратовец-от!.. Какие у вас с ним речи? – Ну его ко псам окаянного! – огрызнулась Марьюшка. – Тошнехонько с проклятым! Ни то ни се, ни туда ни сюда… И не поймешь от него ничего… Толкует, до того года слышь, надо оставить… Когда-де у Самоквасова в приказчиках буду жить – тогда-де, а теперича старых хозяев опасается… Да врет все, непутный, отводит… А ты убивайся!.. Все они бессовестные!.. Над девицей надсмеяться им нипочем… Все едино, что квасу стакан выпить. – Не горюй! – хлопнув по голому плечу головщицы, молвила Фленушка.Только б поступить ему к Петрушке непутному, быть тебе на то лето за Сенькой замужем… Порукой я… Это пойми… Чего я захочу – тому быть… Знаешь сама. – А у самой с Самоквасовым третье лето ни тпру ни ну, – молвила с усмешкой Марьюшка. – Не вороши!.. Не твоего ума дело! – заревом вспыхнув, вскликнула Фленушка. – Наше дело иное… Тебе не понять… – Мудрено что-то больно, Флена Васильевна, – промолвила головщица. – А коль мудрено, так и речей не заводи, – сказала Фленушка и вдруг, ровно туча, нахмурилась, закинула за спину руки и стала тяжелыми шагами взад и вперед расхаживать по горнице. Глаза у нее так и горели. – Что ж теперь делать? – после долгого молчанья спросила головщица. Ровно ото сна пробудилась Фленушка. Стала на месте, провела рукой по лицу и, подсев к столу, молвила: – Невесту сбирать, наряды и все добро ее в чемоданы класть.. Самое позову, без нее нельзя. Петрушка вечор за делами поехал: в Свиблово попа повестить, в Язвицы лошадей нанять, в город на первы дни молодым квартиру сготовить. Завтра поутру воротится. Пообедавши с женихом да с твоим непутным саратовцем, в Ронжино навстречу ямщикам он поедет. Приданое туда отвезут, этой же ночью надо его передать… Мало погодя с Парашей на Каменный Вражек пойдем. Тут ее у нас отобьют неведомые люди… Смекаешь?.. Мы с тобой теми ж стопами домой… В набат ударим, содом поднимем – ухватили, мол, Парашу, люди незнаемые. Рожи-де в саже, шапки нахлобучены – не смогли признать, кто такие… Смекаешь?.. – Смекаю, – кивнув головой, сказала головщица. – Ловко ль придумано? – после недолгого молчания спросила Фленушка. – Ловко-то ловко, Флена Васильевна, да не было б нам за то колотушек?молвила Марьюшка. – Да что колотушки? Беда еще не велика. Хуже бы не было… – Ничего не будет, не проведают. Увидишь!.. Что я задумала, тому так и быть…– с страстным порывом молвила Фленушка. – Надо бы старицу какую, при ней чтоб отбили. Больше веры будет тогда. А то заподозрят, пожалуй, – говорила Марьюшка. – Дело!.. – с живостью вскликнула Фленушка. – Спасибо, Маруха, за добрый совет. Так и сварганим… Только уж нашим ребятам тогда в самом деле сажей придется рожи-то мазать. – Пущай их намажутся, – молвила в сердцах головщица. – Можно будет двух либо трех стариц прибрать: матушку Виринею, Ларису, из девок кое-кого… Побольше бы только нас было. Чем больше, тем лучше,сказала Фленушка. – Правда, – сказала Марьюшка, – больше народу меньше ответу. Уладив дело с головщицей, позвала Фленушка Парашу. – Ну, невеста наша распрекрасная! Давай приданое складывать, – молвила она, выдвигая середь горницы чемоданы. Во все лицо улыбнулась Параша, вздохнула раза два и сказала: – Боязно ему. – Кому? – спросила Фленушка. – Да Василью-то Борисычу, – ответила Параша. – Сейчас говорила с ним через огорожу Бояркиной обители. Оченно опасается. – Дурак!.. – молвила Фленушка. И стала укладывать пожитки Парашины. – Деньги есть при тебе? – спросила она Парашу. – Есть. – Много ль? – Не больно чтоб много, двадцати рублев не найдется, – ответила Параша. – Давай сюда, – молвила Фленушка. – Завтра надо в работницкой перепоить всех до отвалу… В погоню не годились бы. Параша подала деньги. Все прибрали, уложили, чемоданы замкнули, затянули. Подавая ключи Параше, Фленушка вскликнула: – Из ума вон!.. Невесту-то величать позабыли!.. Без того не складно будет, не по чину, не по обряду. Подтягивай, Маруха! Не шелкова ниточка ко стенке льнет - Свет Борисыч Патаповну ко сердцу жмет: – Ой, скажи ты мне, скажи, Парасковьюшка, Не утай, мой свет Патаповна: Кто тебе больше всех от роду мил? – А и мил-то мне милешенек родной батюшка, Помилей того будет родна матушка. – А и это, Прасковьюшка, не правда твоя, Не правда твоя, не истинная. Ой, скажи ты мне, скажи, Парасковьюшка, Не утай, мой свет Патаповна: Кто тебе всех на свете милей? – Я скажу, молоденька, всю правду свою, Всю правду свою, всю-то истинную: Нет на свете милей мне света Васильюшки, Нет на вольном свету приглядней Борисыча. – Ай, батюшки! Совсем позабыла!.. – вскликнула Фленушка, внезапно перервав песню. – Спишь все, – обратилась она к задремавшей под унылую свадебную песню Параше. – Смотри, дева, не проспи царства небесного!.. А еще невеста!.. Срам даже смотреть-то на тебя! – Тебе что? – вяло спросила Параша. – Дело надо делать… Несколь времени осталось! – с досадой прикрикнула на нее Фленушка. – Кольцо с лентой из косы отдала ему? – Не давывала, – ответила Параша. – Как же так? Нельзя без того… Надо обряд соблюсти. Спокон веку на самокрутках так водится, – говорила Фленушка. – По-настоящему надо, чтобы он силой у тебя их отнял… Да куда ему, вахлаку? Пентюх, как есть пентюх. Противно даже смотреть на непутного. – Отдам, коли надо, – лениво промолвила Параша. – Седни же отдам… Гулять-то во Вражек пойдем? – После венца нагуляешься, – резко ответила Фленушка. – Не до гульбы теперь, без того хлопот по горло… Наверх ступай, в светелку, Ваську пришлю туда… Да не долго валандайтесь – могут приметить, и то Никанора суетиться зачала… Молви, Маруха, саратовцу, – напоил бы опять ее хорошенько. – Так я наверх пойду, – процедила сквозь зубы Параша и пошла из горницы. Только что вышла она, Фленушка глянула в окошко. Василий Борисыч с саратовцем через обительский двор идут. – Беги к ним, Марьюшка, – торопко сказала она головщице. – Сеньке насчет Никаноры молви, – поил бы, а Ваську ко мне. Пошла головщица из горницы, вскоре Василий Борисыч пришел. – Что, непутный?.. Шатаешься, разгуливаешь?.. А того нисколько не понимаешь, что тут из-за тебя беспокойство? – такими словами встретила московского посланника Фленушка. – Ох, искушение!.. – глубоко вздохнул Василий Борисыч, отирая платком распотевшее лицо, и сел на диван. – Ну, что скажешь? – став перед ним и закинув за спину руки, спросила Фленушка. – Не знаю, что и сказать вам, Флена Васильевна, – жалобно ответил Василий Борисыч. – В такое вы меня привели положение, что даже и подумать страшно… – Что ж, ты на попятный, что ли? – скрестив руки на груди и глядя в упор на Василья Борисыча, вскликнула Фленушка. – Назад ворочать?.. Нет, брат, шалишь!.. От меня не вывернешься!.. – Ох, искушение!.. – едва слышно промолвил совсем растерявшийся Василий Борисыч. – Отлынивать? – громче прежнего крикнула на него Фленушка. – Да нет, – робко отвечал Василий Борисыч. – Нет. Куда уж тут отлынивать… Попал в мережу, так чего уж тут разговаривать!.. Не выпрыгнешь… А все-таки боязно, Флена Васильевна. – Речи о том чтобы не было. Слышишь? – повелительно крикнула Фленушка. – Не то знаешь Самоквасова? Справится… Ребер, пожалуй, не досчитаешься!.. Вздохнул Василий Борисыч. – Наверх ступай, невеста ждет. Возьми у нее кольцо да ленту из косы. Силой-то посмеешь ли взять? – Как же это возможно, Флена Васильевна? Вдруг силой!.. – робко проговорил Василий Борисыч. – Ну, ступай, ступай, – крикнула Фленушка и протолкала вон из горницы оторопевшего московского посланника. Он не отвечал, вздыхал только да говорил свое: – Искушение!     ***   Петр Степаныч совсем разошелся с Фленушкой. Еще на другой день после черствых именин, когда привелось ему и днем и вечером подслушивать речи девичьи, улучил он времечко тайком поговорить с нею. Самоквасов был прямой человек, да и Фленушка не того десятка, чтоб издалека да обходцем можно было к ней подъезжать с намеками. Свиделись они середь бела дня в рощице, что подле кладбища росла. Встретились ненароком. Стал Самоквасов перед Фленушкой, сам подбоченился и с усмешкой промолвил ей: – А вечорашний день каких див я наслушался! – А ты лишнего-то не мели, нечего нам с тобой канителиться (Канителить – длить, волочить, медлить делом. Иногда ссориться, браниться.). Не сказывай обиняком, режь правду прямиком, – смело глядя в глаза Самоквасову, с задором промолвила Фленушка. – Вечор, как Дарья Никитишна сказки вам сказывала, я у тебя под окном сидел, – молвил Петр Степаныч. – Знаю, – спокойно промолвила Фленушка. – А когда свои речи вела, знала ли ты, что я недалёко? – спросил Самоквасов. – Нет, не знала. – Значит, не то чтобы в посмех, от настоящего сердца, от души своей говорила? – От всего моего сердца, ото всей души те слова говорила я, – ответила Фленушка. – Значит, что же? – Сам разбирай. Призадумался Петр Степаныч. Оба примолкли. – Не чаял этого, не думал, – сказал он, наконец. – Никогда не таила от тебя я мыслей своих, – тихо, с едва заметной грустью молвила Фленушка. – Всегда говорила, что в мужья ты мне не годишься… Разве не сказывала я тебе, что буду женой злой, неугодливой? Нешто не говорила, что такова уж я на свет уродилась, что никогда не бывать мне кроткой, покорной женой? Нешто не говорила, что у нас с тобой будет один конец – либо сама петлю на шею, либо тебе отравы дам?.. – Бахвалилась (Бахвалиться – хвастаться, самохвальничать.), – сказал Самоквасов. – Не из таковских я, не бахвалка, – перервала его Фленушка. – Прямое дело говорила. Вольно было не слушать речей моих. – Зачем же столько времени ты проводила меня? – с жаром спросил ее Петр Степаныч. – Чем же я проводила тебя? – вскинув пылающими глазами на Самоквасова, спросила Фленушка. – Как чем? Обнимала, целовала, в перелеске под кустиком до утренней зари, бывало, вместе с тобой мы просиживали, тайные, любовные речи говаривали…– с укором говорил ей Петр Степаныч. – Со скуки, – пожав плечами, холодно молвила Фленушка. – Так как же?.. Расставаться?.. – подумав немного, сказал Самоквасов. – Самое лучшее дело, – молвила Фленушка. – Каждому свой путь-дорога, друг другу в тягость не будем… Побаловались – шабаш… Ищи себе невесту хорошую… А я!.. Ну, прощай!.. – Не чаял я этого!.. – в раздумье сказал Самоквасов. – Мало ль чего мы не чаем, мало ль чего мы не ждем?.. – грустно молвила Фленушка. – Над людьми судьба, Петр Степаныч… Супротив судьбы ничего не поделаешь. – Прощай, Флена Васильевна, – тихо проговорил Самоквасов и хотел идти. – Прощай, – едва слышно промолвила Фленушка, вся покраснев и низко склонив голову. И не сделал он пяти шагов, как, закинув назад голову, громким смеющимся голосом Фленушка ему крикнула: – Стой, Петя, погоди!.. Обещанья не забудь!.. – Какого обещанья? – спросил Самоквасов. – Забыл? – с усмешкой молвила Фленушка. – Коротка ж, парень, у тебя память-то. – Да ты про что? – в недоуменье спрашивал ее Петр Степаныч. – А насчет Василья-то Борисыча, – сказала Фленушка. – Окрутить-то?.. Небойсь, окрутим. Сказано – сделано. От своих слов я не отретчик. – Ладно. И разошлись. Бойко прошел Самоквасов в обитель Бояркиных, весело прошла по двору Фленушка, но, придя в горницу, заперлась на крюк и, кинувшись ничком в постелю, горько зарыдала. И то было еще до отъезда Манефы на праздник в Шарпанский скит.  ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ   Середи болот, середи лесов, в сторону от проселка, что ведет из Комарова в Осиповку, на песчаной горке, что желтеет над маловодной, но омутистой речкой, стоит село Свиблово. Селом только пишется, на самом-то деле «погост» (Населенная местность, где церковь с кладбищем, но домов, кроме принадлежащих духовенству, нет.). Возле ветхого бревенчатого мостика, перекинутого через речку, ветшает бедная деревянная церковь. Высокая, обширная паперть, вдоль северной стены крытые переходы, церковные подклеты, маленькие высоко прорубленные окна, полусгнившая деревянная черепица на покачнувшейся главе, склонившаяся набок колокольня с выросшею на ней рябинкой, обильно поросшая ягелем крыша, – все говорит, что не первое столетие стоит свибловская церковь, но никому в голову еще не приходило хоть маленько поправить ее. Кругом бедное могилами, но обильное сеном кладбище. В стороне, вдоль венца горки, три домика; между ними «сады», где, кроме объеденной червями черемухи да пары рябин, иных деревьев не росло. Гряды с луком, с редькой, с морковью и другими овощами тянулись по садам, и на каждой грядке красовались яркие цветы маку и высоко поднимавшие золотые свои шапки подсолнечники… Ближний к церкви домик был просторней и приглядней двух остальных: по лицу пять окон с подъемными рамами и зелеными ставнями, крылечко выведено на улицу, крыша на четыре ската, к углам ее для стока воды прилажены крылатые змеи из старой проржавевшей жести. В окнах миткалевые занавески и горшки с бальзамином, капуцином и стручковым перцем. В том домике с толпой чад и домочадцев жил-поживал свибловский батюшка, отец Родион Харисаменов. В других домиках волочили горемычную жизнь свою дьячок Игнатий да пономарь Ипатий, оба страстные голубятники, постоянно враждовавшие из-за какого-нибудь турмана либо из-за чернокрылого чистяка. Кроме того, в церковной караулке сторожем жил одинокий старый солдат. Поповы ребяты Груздком его прозвали, так это прозванье за ним и осталось. Родитель отца Родиона звался Свиньиным и с законной гордостью говаривал, что он старинного дворянского рода, что предки его литовские выходцы, у царей и великих князей на разных службах бывали. Ссылался на печатную родословную книгу, показывал родовые бумаги, и в речах его правда была. Но владыка рассудил иначе. Когда Родиона Свиньина сдали в семинарию, он рек: «Не подобает служителю алтаря именование столь гнусного животного носить», и родословного Свиньина перекрестил в Харисаменова, прозванье очень хорошее по-гречески, но которого русский простой человек с морозу, пожалуй, не выговорит, а если выговорит, то непременно скажет: «харя самая», что не раз и случалось с отцом Родионом. Когда отец Родион прибыл на паству, паства его не взлюбила, не по мыслям пришелся он ей. Народ прозвал его Сушилой и вот почему. По кладбищу много травы росло, и отец Родион решил: «Это сено мое, Игнатью с Ипатьем вступаться в сию часть не подобает». И по четыре стога хорошего лугового сена с кладбища каждое лето накашивал. Иной раз сено-то, бывало, раскидают, а набежит тучка, отец Родион тотчас в церковь его. Там и сушит… Оттого и прозвали его Сушилой. Про Свиблово говорят: стоит на горке, хлеба ни корки, звону много, поесть нечего. В приходе без малого тысяча душ, но, опричь погощан (Жители погоста.), и на светлу заутреню больше двадцати человек в церковь никогда не сходилось. Почти сплошь да наголо всё раскольники. Не в обиду б то было ни попу, ни причетникам, если б влекущий племя от литовского выходца умел с ними делишки поглаже вести. Почти все раскольники были «записные». Деды их, прадеды церкви чуждались, в старые годы платили двойные оклады. С таких попу взятки гладки, доходов не жди, отрезан ломоть. Разве ину пору можно такого доносцем пугнуть, устроил-де в доме публичну моленну, совращает-де в раскол православных, но это не всегда удается. Зато «не записные» попу сущий клад. Только б их не тревожили, только б у них на дому треб не справляли, вдвое, втрое больше дадут, чем самый усердный церковник за исправление треб. Барином мог бы Сушило век свой прожить, да гордость его обуяла, думал о себе, что умней самого архиерея, и от каждого требовал, чтоб десницу его лобызали. Оттого и не взлюбили его прихожане. По-ихнему руку у попа целовать – все едино что старой веры отречься. А доносить – отец Родион доносил на них редко: знал, что его же карману невыгодно будет. Если и доносил, всегда по велению свыше. Консисторским да благочинному тоже пить-есть надо, не ангелы во плоти, не манной небесной питаются. Бывало, долго нет от Сушилы доносов, внушают ему отечески: «Надо тебе, отец Родион, доносить почаще, ведь начальству известно, что раскольников в твоем приходе достаточно; не станешь доносить, в потворстве и небрежении ко святей церкви заподозрят, не успеешь оглянуться, как раз под суд угодишь». И посылал отец Родион «репорты» – нечего делать – своя рубашка к телу ближе. А это умножало остуду прихожан. Оттого Сушило и жил небогато. А семья, что ни год, прибавлялась – многочадием господь благословил. Сначала ничего, божье благословенье под силу приходилось Сушиле, росли себе да росли ребятишки, что грибы после дождика, но когда пришло время сыновей учить в семинарии, а дочерям женихов искать, стал он супротив прежнего не в пример притязательней. На «записных» даже стал доносить. Раза два удалось: попа похвалили, скуфью обещали, но цену заломили невместную… И в скуфье пощеголять охота, и сыновей на квартире получше устроить, и дочерей замуж повыдать, а концов с концами не может свести. Нужда человека до чего не доводит? Богаче Чапурина во всем приходе никого не было, а он хоть «записной», но жил с церковным попом в ладах и никогда не оставлял его. То крупчатки мешок с Краснораменской мельницы пришлет, то рыбки либо другого чего, иной раз и денег даст. Об одном только каждый раз просил Сушилу Патап Максимыч: "Не ходи ты, батюшка, ко мне на дом, не смущай ты мою старуху. Что делать? Баба так баба и есть: волос долог, ум короток, больно не жалует вашего брата… Да никому еще, пожалуйста, не сказывай, что от меня получаешь, жизни буду не рад, как жена взбеленится: «Опоганил, дескать, дом наш честной неверным попом своим»… Что делать, отче?.. Баба!.. Ты уж не поскорби". Так, бывало, говорит Патап Максимыч, и поп Сушило ничего, только ухмыляется да бородку пощипывает либо ястребиный свой носик с красными прожилками пальчиком потирает. Не Аксиньи Захаровны Чапурин боялся, а того, чтоб не разнеслась по народу молва, что он церковному попу помогает. Завопят староверы, по торговле доверия могут лишить… Бывали примеры! Аксинья Захаровна, бог ее знает какими судьбами, каждый раз узнавала, что Патап Максимыч попу гостинец послал. – Бога не боишься, – зачнет, бывало, ворчать. – Совсем измиршился!.. Как у тебя рука не отсохла!.. Никакими молитвами этого греха не замолишь… Как попу-еретику подавать!.. По писанию все едино, что отступить от правыя веры. – И поп человек, – ответит, бывало, Патап Максимыч, – и он пить да есть тоже хочет. У него же, бедного, семьища поди-ка какая! Всякого напой, накорми, всякого обуй да одень, а где ему, сердечному, взять? Что за грех ближнему на бедность подать? По-моему, нет тут греха никакого. – Какой он тебе ближний? – вскрикнет, бывало, Аксинья Захаровна. – Поп смущенныя церкви – все одно что идольский жрец!.. Хоть у матушки Манефы спроси. – Нечего мне у Манефы расспрашивать, а ты, коли хочешь, спроси ее, отчего, мол, это в житиях-то написано, что святые отцы даже сарацинам в их бедах помогали?.. Что, мол, те сарацины, бога не знающие, святей, что ли, свибловского-то попа были? Плюнет Аксинья Захаровна, тотчас из горницы вон и хлопнет дверью что есть мочи. А Патап Максимыч только улыбнется. Когда захотелось Сушиле скуфьи, а пуще того гребтелось, как бы домашние нужды покрыть, повстречал он на пути Патапа Максимыча. – Мир-дорога! – приветливо крикнул ему Чапурин. – Здравствуйте, сударь Патап Максимыч, – ответил Сушило, снимая побуревшую от времени и запыленную в дороге широкополую шляпу. – С ярмарки, что ль? – Чапурин спросил. – Какая нам ярмарка? Не такие карманы, чтоб по ярмаркам нам разъезжать, – ответил Сушило. – Зачем же в город-от ездил? – Ребят в семинарию свез. Да в консисторию требовали, – сказал поп Сушило. – Что за требованье?.. Аль бедушка какая стряслась?.. – с участьем спросил у него Патап Максимыч. – Голову за вашего брата намылили, – промолвил Сушило. – Как так за нашего брата? – с удивленьем спросил Патап Максимыч. – Да так же, – ответил Сушило. – Говорят, уж больно много вам потачки даю. Раскольникам-де потворствуешь… Времена пошли теперь строгие: чуть что, вашего брата тотчас под караул. – А ты не больно пугай, не то, пожалуй, и струшу, – шутливо молвил Патап Максимыч – Говори-ка лучше делом. – Делом и говорю, – высокомерно ответил Сушило. – Слыхал, чай, что не вашему брату, лесному мужику, чета, московских первостатейных по дальним городам разослали: Гучкова, Стрелкова, Егора Кузьмина. – Не нашего согласу, – нахмурясь, промолвил Патап Максимыч. – Они беспоповы. – Все едино, одного помету слепые щенята, – язвительно сказал поп Сушило. Взорвало Патапа Максимыча. «Как сметь попу щенком меня обзывать!..» Но сдержался. Чего доброго?.. Еще кляузу подымет, суд наведет. Слова не вымолвил в ответ, велел работнику ехать скорее. Сушило крикнул: – А ведь у тебя в задней-то моленна. – Так что же? – А в моленной скитницы службу справляют. – Ну справляют. Так что же? – Беглы попы наезжают. – Не тебя ли позвать? – усмехнулся Патап Максимыч. – Не беспокойся, брат, не позову. – К тому говорю, что ты теперича, значит, в моих руках, – крикнул поп.Сейчас могу в консисторию донесть. Потянут к суду, напрыгаешься. – Да ты с чего это взял? К чему речь-то свою клонишь? – в порыве гнева, едва сдерживаясь, чтоб бранного слова не молвить, вскричал Патап Максимыч. – А к тому моя речь, – вполголоса молвил Сушило, подойдя к Патапу Максимычу, чтоб работник его не слыхал. – К тому моя речь, что ежели хочешь в покое остаться, пятью стами целковых снабди… Тебе это плевое дело, а мне большая подмога. Не то завтра же «репорт» на тебя отправлю. Попроси Сушило у Патапа Максимыча честью, расскажи ему про свои нужды, он бы, пожалуй, и дал, но тут взбеленился, выругался и зычным голосом крикнул работнику: – Уезжай от греха поскорей!.. Ну, живо!.. А поп остался середь дороги и, глядя на пыль, поднявшуюся из-под колес чапуринской тележки, злобно примолвил: – Помни ты это, Патапка Чапурин, а я не забуду!.. И не забыл. Написал «репорт», что в деревне Осиповке у торгующего по свидетельству первого рода крестьянина Патапа Чапурина имеется «публичная» моленна, а по слухам якобы-де в оной находятся престол и полотняная церковь, а раскольничье-де служение совершают жительницы разных скитов и наезжающий по временам из Городца беглый поп. Консистория начала дело, и хоть оно ничем не кончилось, однако ж немало принесло Патапу Максимычу досад, хлопот и расходов. А пуще всего Аксинья Захаровна. Не сказал ей муж ни про донос, ни про следствие, от сторонних людей все проведала и с злорадной усмешкой стала приставать к Патапу Максимычу: «Ну что?.. Не моя ль правда вышла?.. Вот те и ближний!.. вот те и приятель!.. Попомнил неверный поп твои милости?.. А?..» И с той поры, как ни случится, бывало, Патапу Максимычу встретиться с попом Сушилой, тотчас от него отворотится и даже зачнет оплевываться, а Сушило каждый раз вслед ему крикнет, бывало: "Праздник такой-то на дворе, гостей жди: с понятыми приеду, накрою на службе в моленной… И про эти угрозы от людей стороной узнавала Аксинья Захаровна и каждый раз, как в моленную люди сойдутся, строго-настрого наказывала старику Пантелею ставить на задах усадьбы караульных, чтоб неверный поп в самом деле службы врасплох не накрыл. Прошел год, опять настала ярмарка, опять на дороге встретился с попом Патап Максимыч. Поп из города, Чапурин в город. – На ярмарку, что ли? – крикнул Сушило. – На ярмарку, – сухо ответил Чапурин. – Купи моей матушке попадье гарнитуровый сарафан да парчовый холодник. Не купишь, так прижму, что вспокаешься, – сказал Сушило. – Не жирно ли будет? Да и твоей ли чумазой попадье в шелках ходить? – усмехнулся Патап Максимыч и поехал своей дорогой. – Помни это слово, а я его не забуду!.. – кричал ему вслед Сушило.Бархаты, соболи станешь дарить, да уж я не приму. Станешь руки ломать, станешь ногти кусать, да будет уж поздно!.. Какие ни писал Сушило «репорты», ничего не поделал с Чапуриным. И оттого злоба стала разбирать его пуще. Слышать не мог он имени Патапа Максимыча. И замышлял донять его не мытьем, так катаньем!     ***   Солнце с полден своротило, когда запылилась дорожка, ведущая к Свиблову. Тихо в погосте: Сушило после обеда отдыхал, дьячок Игнатий да пономарь Ипатий гоняли голубей; поповы, дьячковы и пономаревы дети по грибы ушли, один Груздок сидел возле мостика, ловя в мутном омуте гольцов на удочку. Заслышав шум подъезжавшей тележки, поднял он голову и, увидев молодого человека, одетого по-немецкому, диву дался. "Кто бы такой? – думал сам про себя рыболов. – Приказный из городу, так ехал бы с ямщиком, да у него и борода была бы не бритая, господ по здешним местам не водится, – разве попович невесту смотреть к батюшке едет?.. Так где ему взять таких лошадей? – Эй ты, любезный! – крикнул Самоквасов, осаживая лошадей. Пристально поглядел на него Груздок и сердито пробормотал что-то под нос. Был он суров и сумрачен нравом. Одичав на безлюдье, не любил вдаваться с посторонними в разговоры. – Подь-ка поближе сюда! – крикнул ему Самоквасов. – Сам облегчись, видишь, за делом сижу, – грубо ответил Груздок. – Лошадей оставить нельзя, и к тебе подъехать нельзя. Ишь какой косогор! – сказал Самоквасов. – Так мимо да прочь, – огрызнулся Груздок. – Водку пьешь? – вскричал Самоквасов. – Эва! – с улыбкой отозвался Груздок, и лицо его просияло. – А ерофеич? – Толкуй еще! – А ром? – продолжал подзадоривать мрачного сторожа Самоквасов. – А ты подноси, чего спрашивать-то?.. – молвил Груздок и, бросив на песок лёсы и уды, скорым шагом подошел к тележке. Самоквасов вынул из-под подушки оплетенную баклажку, отвинтил серебряный стаканчик, покрывавший пробку, и, налив его водкой, поднес ухмылявшемуся караульщику. – Знатно! – крякнул Груздок. – Давно такой не пивал!.. С запахом!.. – Померанцевая, – подтвердил Самоквасов, подавая Груздку ватрушку на закуску. – Ты здешний, что ли? – Никак нет, ваше благородие. Черниговского графа Дибича Забалканского пехотного полка отставной рядовой, – вытянувшись по-военному, отвечал караульщик. – Что ж здесь поделываешь? – спросил Самоквасов. – По бедности, значит, моей при здешней церкви в караульщиках,отвечал Груздок. – Что у вас батюшка-то, каков? – Не могим знать, ваше благородие, – отрезал караульщик. – Да ты благородием-то меня не чествуй… Я из купечества… Так как же батюшка-то?.. Каков?.. – спрашивал Самоквасов, наливая другой стаканчик померанцевой. – Со всячинкой, ваше степенство, – улыбаясь, ответил Груздок. – Известно дело, что поп, что кот, не поворча, и куска не съест. – А деньги любит? – Эх, милый человек! Как же попу деньги не любить, коли они его самого любят? Родись, крестись, женись, помирай – за все деньги попу подавай, – со смехом сказал Груздок, хлопнувши на лоб другой стаканчик померанцевой. – А по скольку за свадьбу берет? – спросил Самоквасов. – Ихнее дело, не наше, – закусывая поданной ватрушкой, ответил Груздок. – А ну-ка, служивый, испробуй ромку теперь, – сказал Самоквасов, доставая другую баклажку. – Так по скольку ж батька-то у вас за венчанье берет? – С кого как, – отвечал караульщик. – С богатого побольше, с бедного поменьше… Опять же как венчать, против солнца – цена, посолонь – другая, вдвое дороже. – Хорош ли? – спросил Самоквасов у Груздка, когда тот выпил стаканчик рому. – Важнецкий! – с довольством ответил караульщик. – С самой Венгерской кампании такого пивать не доводилось. Благодарим покорно, господин купец, имени, отчества вашего не знаю. – Это у тебя что за бутылка лежит? – спросил Самоквасов. – Да вот рыбешки на похлебку к празднику-то хочу наловить, так в бутылке червяки положены, – сказал Груздок. – Опоражнивай!.. На завтрашний праздник ромку отолью, – сказал Самоквасов. С радости бегом за бутылкой пустился Груздок, думая, должно быть, купчик в здешнем приходе жениться затеял! – А уходом батька венчает? – спросил Самоквасов, переливая в бутылку ром. – Ни-ни! – замотал головою Груздок. – И не подумает. Опасается тоже. Ведь ихнего брата за это больно щуняют. На каких родителей навернется. За самокрутки-то иной раз попам и косы режут. Бывает… – А покалякать с ним на этот счет можно? – спросил Самоквасов. – Отчего же не покалякать?.. Это завсегда можно, – отвечал Груздок. – Слушай, – сказал Самоквасов. – Вот тебе на праздник зеленуха (Зеленуха – трехрублевая бумажка.). А удастся мне дело сварганить, красна за мной… Говори, с какой стороны ловчее подъехать к попу? Глазам не верил Груздок, получив трешницу (То же.). Зараз столько денег в руках у него давно не бывало. Да десять целковых еще впереди обещают!.. Уж он кланялся, кланялся, благодарил, благодарил, даже прослезился. И потом сказал: – Уж, право, не знаю, что присоветовать. Опаслив у нас батюшка-то! Вот разве что: дочь у него засиделась, двадцать пятый на Олену пошел. Лет пять женихи наезжают, дело-то все у них не клеится. В приданом не могут сойтись. Опричь там салопа, платьев, самовара, двести целковых деньгами просят, а поп больше сотни не может дать. – Сто рублей, значит, надо ему? – сказал Самоквасов. – Сразу не надо давать. С четвертухи (Двадцатипятирублевый кредитный билет.) зачинайте, – сказал караульщик. – А как сладитесь, деньги ему наперед, без того не станет и венчать. Для верности за руки бы надо кому отдать, чтоб не надул, да некому здесь. Ты вот как: бумажки-то пополам, одну половину ему наперед, другу когда повенчает. Так-то будет верней.     ***   Отец Родион был, однако ж, не так сговорчив, как ожидал Самоквасов. Не соблазнила его и сотня целковых. Стал на своем: «Не могу», да и только. Самоквасов сказал, наконец, чтоб Сушило сам назначил, сколько надо ему. Тот же ответ. Боялся Сушило, не с подвохом ли парень подъехал. Случается, бывает. – С кем же, позвольте полюбопытствовать, имеете вы намерение в брак вступить? – спросил он, наконец. – Да не сам я, батюшка, – отвечал Самоквасов. – Я тут только так, с боку припека, в дружках, что ли, при этом деле. – Кто ж таков жених-от? любопытствовал Сушило. – Московский один, заезжий…– отозвался Самоквасов. – А какого, осмелюсь спросить, звания? – продолжал свои расспросы отец Харисаменов. – А шут его знает, – сказал Самоквасов, – не то из купцов, не то мещанин… Так, плюгавенький, взглянуть не на что… Василий Борисов. – Так-с…– поглаживая бородку, молвил Сушило. – Ну, а уж если позволите спросить, невеста-то чьих будет? – А тут неподалеку от вас Чапурин есть Патап Максимыч. Дочка его. – Чапурин!.. – с места вскочил поп Сушило. – Да что ж вы мне давно не сказали?.. Что ж мы с вами попусту столько времени толкуем?.. Позвольте покороче познакомиться? – прибавил он, пожимая руку Самоквасова. – Да ведь это такой подлец, я вам доложу, такой подлец, что другого свет не производил… Чайку не прикажете ли?.. Эй, матушка!.. Афимья Саввишна!.. Чайку поскорей сберите для гостя дорогого… Когда же венчать-то? – Да через недельку, батюшка, либо дён этак через десять, я вас накануне повестил бы, – отвечал Самоквасов. А сам надивиться не может, что за притча с несговорчивым попом случилась. – Уж как же вы утешили меня своим посещением! Уж как утешили-то! – продолжал изливаться в восторге Сушило. – Вот уж для праздника-то гость дорогой!.. Обвенчаем, родной мой, обвенчаем, только привозите!.. Патапка-то, Патапка-то!.. Вот потеха-то будет!.. Дочь за мещанином, да еще плюгавый, говорите. – Плюгавый, батюшка, даже очень плюгавый, – подтвердил Самоквасов.Такой, я вам скажу, плюгавый, что я, признаться сказать, и не рад, что ввязался в это дело… – А, нет не говорите!.. Не говорите этого!.. – сказал отец Родион. – В добром деле не должно раскаиваться… Нет, уж вы их привозите… Уж сделайте такое ваше одолжение!.. Параскевой, кажись, невесту-то звать. Старшая-то Анастасия была, да померла у пса смердящего!.. – Так точно, батюшка… А как же у нас насчет уговора будет?.. Сто рублев? – спросил Самоквасов. – Пятьдесят бы надо накинуть… Как хотите, а надо накинуть, – отвечал Сушило. – Если б не Патапке насолить, чести поверьте, ни за какие бы миллионы. Я так полагаю, что и двести целковых не грешно за такое браковенчание получить… Сами посудите, ответственность… А он хоть и мужик, да силен, прах его побери!.. С губернатором даже знается, со всякими властями!.. Это вы поймите!.. Поймите, на что иду!.. Не грех и триста целковеньких дать… Самоквасов поспешил согласиться. «Не то, чего доброго, – подумал он,разговорится поп да в тысячу въедет…» Чаю напились, три сотенных пополам, и после многих обниманий и целований расстались. Это было накануне Петрова дня. Петр Степаныч был на все лады молодец. За что ни возьмется, дело у него горит, кипит, само делается. С пылом, с отвагой схватился он за блажную затею Фленушки повенчать московского посланника с сонной, вялой Парашей. Не то чтоб думал он на расставанье угодить покидавшей его Фленушке аль устроить судьбу Параши, окрутив ее с Васильем Борисычем, а так – разгуляться захотелось, удалью потешиться. Не опасался он гнева Патапа Максимыча, не боялся, что оскорбит Манефу и в ужас приведет всю обитель Бояркиных. То забавляло его, какую тревогу поднимут в Москве на Рогожском, по всем скитам, по всему старообрядству, когда узнают, что великий, учительный начетчик, ревностный поборник «древлего благочестия», строгим житием и постничеством прославленный, обвенчался в никонианской церкви, да и невесту-то из скита выкрал. Воображал Самоквасов, как всполохнется мать Пульхерия, как засуетится рогожский святитель-поп Иван Матвеевич, как известие о свадьбе Василья Борисыча ошеломит столпов старообрядства, адамантов благочестия… Нарочно решился наскоро ехать в Москву любоваться потехой. А середь молодежи что смеху-то будет, шумного, беззаветного веселья!.. Для того одного стоит десяток посланников обвенчать!.. Главное дело, хохоту что будет, хохоту!.. За два дня до Казанской Самоквасов поскакал во весь опор в Язвицы к ямщикам. День был воскресный, в праздничных красных рубахах ямщики играли в городки середь улицы. Подошел Петр Степаныч, поглядел на них и, заметив молодого парня, что казался всех удалей, заговорил с ним: – Лошадок бы надо. Ямщики побросали палки и мигом столпились вкруг Самоквасова. – Сколько требуется? – Куда везти? – В тарантасе, что ль? – в несколько голосов закричали они. – Со всеми, братцы, не сговоришь, а мешкать мне не доводится, – молвил им Самоквасов. – Дело со всеми, а толковать буду с одним. Как тебя звать? – спросил он, обращаясь к тому, что показался ему всех удалей. – Зовут зовуткой, величают серой уткой, – с хохотом в несколько голосов закричали ямщики, не думая отходить от Самоквасова. – Кабак есть? – спросил Петр Степаныч. – Как не быть кабаку? Станция без кабака разве бывает? Эх ты, недогадливый!. – смеялись ямщики. Вынул Самоквасов целковый и молвил, отдавая его ямщикам: – Угощайтесь покуда. После дело до всех дойдет, а до того с ним потолкую. – Благодарим покорно, – во всю мочь закричали ямщики. – Смекаем, что требуется! Нам не впервой… Уважим, почтенный, как следует все обработаем! И пошли вдоль по улице. – Как же звать-то тебя? – спросил Самоквасов, отойдя с удалым ямщиком в сторонку. – Федор Афанасьев буду, – молвил тот, молодецки тряхнув светлорусыми кудрями. – Лошадок в середу треба мне, Федор Афанасьич, – молвил ему Петр Степаныч. – Тройку в тарантасе, две не то три тройки в телегах. – Можно, – сказал удалой ямщик. – Да парней бы молодых, что поздоровей да поудалей, человек с десяток, – продолжал Петр Степаныч. – И это можно, – молвил ямщик. – Крадено, значит, везти? – прибавил он, плутовски улыбаясь. – Есть немножко около того, – тоже усмехаясь, молвил Петр Степаныч. – Коли крадено живое – с великой радостью, а не живой товар, так милости просим от нас подальше, – сказал Федор Афанасьев. – Живое, живое, – подхватил Самоквасов. – Мы не воры, не разбойники, красных девушек полюбовники. – Девку, значит, надо выкрасть? – лукаво подмигнув, молвил Федор. – Есть тот грех, – усмехнувшись, сказал Петр Степаныч. – Никакого тут нет греха, – сказал ямщик. – Все едино, что из тюрьмы кого высвободить аль отбить от разбойников. Сам я после Макарья тоже хочу девку красть. – Так как же? – спросил Петр Степаныч. – Будь покоен, почтенный, все это в наших руках, завсегда это можем,отвечал Федор. – Восьэтто (Восьэтто, паи восейка – недавно, на днях, намедни.) мы одним днем две самокрутки спроворили… Четыре тройки, говоришь?.. Можно… Парней десяток?.. И это можно… Велику ль погоню-то ждешь?.. Кольев не припасти ли, аль одним кулаком расправимся? – Зачем колья, – сказал Самоквасов. – Коль и будет погоня, так не великая… Да и то разве бабы одни, – прибавил он, усмехаясь. – Стало быть, из скитов крадешь?.. Старочку?.. Молодец, паря! – хлопнув по плечу Самоквасова, весело молвил ямщик. – Я бы их всех перекрал – что им по кельям-то без мужьев сидеть?.. Поди, каждой замуж-от охота. – Вестимо, – сказал Самоквасов. – Так как же у нас насчет ряды-то будет? – По три целковых на брата даешь? – спросил Федор. – Дам, – ответил Петр Степаныч. – Ладно. Угощенье какое? – На ведро водки деньгами дам – угощайтесь сами, как знаете, – молвил Самоквасов. – Ведра будет маловато, два поставь. Заслужим, – сказал ямщик. – Ну, два так два. Идет, – согласился Петр Степаныч. – А на закуску? – опять спросил Федор. – Тоже деньгами выдам, – сказал Петр Степаныч. – Трех целковых будет? – Положь пятишницу, – почесывая затылок, молвил ямщик. – Идет… А за коней что? – Езда-то куда? – спросил Федор. – Отсель к Ронжину выехать…– начал было Самоквасов. – Из Комарова, стало быть, крадешь, – усмехнулся ямщик. – Оттоль в Свиблово. – К попу Сушиле. Знатный поп, самый на эвти дела подходящий. Наши ребята с самокрутками все к нему. Денег только не жалей, – а то хоть с родной сестрой окрутит. – Из Свиблова в город, – продолжал Петр Степаныч. – Десять да десять – двадцать, да еще двадцать одна – сорок одна верста всей-то езды. Подставы будут нужны. Сорок верст по такой жаре не ускачешь, – сказал Федор. – Подставы так подставы, – молвил Петр Степаныч. – Сколько ж за все? – Десять человек по три целковых – тридцать, – стал считать Федор, – два ведра – десять, на закуску пятишницу – значит, всего сорок пять, за коней пятьдесят. Клади сотенну кругом, тем и делу шабаш. – Пять-то целковых зачем присчитал? – молвил Петр Степаныч. – Наспех делается, почтенный, нельзя, – ответил ему Федор. – Платами не станешь поезжан оделять? Невестиных даров тоже не будет?.. Положь за дары-то пятишницу. – Ну, ладно. Получай задаток, – молвил Петр Степаныч Федору и подал ему четвертную. – Ты к тем не ходи, – сказал Федор. – Я уж сам тебе все обделаю. Будь спокоен… Когда выезжать-то? – Коль не пришлю повестку в отмену, в середу после полден часа через три быть вам у Ронжина, – отвечал Самоквасов. – Слушаем, – молвил ямщик. – Все в исправности будет. Нам не впервой. Самоквасов дальше поехал, а в Язвицком кабаке далеко за полночь ямщики пили и пели, гуляли, кричали на все голоса.     ***   В городе Петр Степаныч не так легко и скоро управился, как в Язвицах. Здесь надо было ему приискать квартиру, где б молодые после венца прожили несколько дней до того, как ехать им в Осиповку за родительским прощеньем. В том захолустном городке гостиниц сроду не бывало, а постоялый двор всего-на-все один только был, наезд бывал туда только в базарные дни. На том дворе Петр Степаныч пристал, видит, молодых тут нельзя приютить – больно уж бойко и во всем несуразно: все одно что кабак… По домам пошел квартиры искать – нет ни единой. Проходил Самоквасов по городку вплоть до вечера и уж думал на другой день квартиры искать в деревнях подгородных, но ему и тут удалой ямщик пригодился. Только вышел он поутру на улицу, Федор Афанасьич тут как тут – усталых, взмыленных коней проваживает… Окликал его Петр Степаныч. – А, почтенный!.. Ты уж и здесь, – весело отозвался ямщик. – А меня, чтоб его пополам да в черепья, пес его знает, барин какой-то сюда потревожил… Казенна подорожная, да еще «из курьерских»… Вишь, коней-то загнал как, собака, – не отдышатся, сердечные… А мы только что разгулялись было, зачали про ваше здоровье пить, а его шайтан тут и принеси… Очередь-то моя – что станешь делать?.. Поехал. – Слушай-ка, парень, вечор сказывал ты, что эти самокрутки дело вам за обычай, – молвил ему Самоквасов. – Без нашего брата тут нельзя…– отвечал Федор. – Потому, ускакать надо. Мне вот у тебя на двадцатой свадьбе доведется быть… Завсегда удавалось, раз только не успели угнать. И колотили же нас тогда… ой-ой! Три недели валялся, насилу отдох. До сих пор знатко осталось, – промолвил он, показывая на широкий рубец на правой скуле…– Отбили, ареды! – А не случалось тебе после венца молодых сюда в город возить? – спросил Самоквасов. – Как не случаться – случалось!.. Сколько раз…– отвечал Федор. – Видишь ли что, Федор Афанасьич, – сказал Самоквасов,-человек я заезжий, знакомцев у меня здесь нету… Вечор бился, бился, искал, искал квартиры, где бы пожить молодым. Весь город исходил – собачьей конуры и той не нашел. – У Феклиста Митрича нешто не был? – спросил у него ямщик. – У какого Феклиста Дмитрича? – Погребок у него, вином виноградным торгует, – сказал ямщик, – лавочка тоже есть, бела харчевня. К нему с девьем когда хошь, и в полночь и за полночь. – Ну нет, Федор Афанасьич, это, друг любезный, не годится. Не шатущие приедут, не в кабаке им жить, – сказал Петр Степаныч. – Зачем в кабаке? – возразил ямщик. – Только не жалей целкачей, так Феклист Митрич сам-от в подклет переберется, а верхни горницы тебе предоставит. А горницы у него важные!.. Во всех не бывал, хвастать не стану, а говорят, почище да приборной городнических будут. – Где ж его отыскать? – спросил Самоквасов. – А ты обожди здесь маленько, я только коням овсеца задам. Покаместь жуют, мы с тобой дело-то и обладим. Мне не впервой к нему молодых-то привозить, – сказал Федор Афанасьич. – Постой, погоди, – молвил ему вслед Петр Степаныч, – какой он веры, Феклист-от Митрич? Какого, значит, согласу? – А тебе что? – обернувшись, спросил ямщик. – Да ведь если он по ихней, по скитской значит, так, пожалуй, не пустит, – молвил Петр Степаныч. – Феклист-от Митрич не пустит?.. Эва!.. – засмеялся ямщик. – Он, брат, у нас всякой веры… Когда котора выгоднее, такую на ту пору и держит. В одни святы денежки верует. Повесь на стенку сотенну бумажку -. больше чем Николе намолится ей. Убрав лошадей, ямщик повел Петра Степаныча к Феклисту Митричу. Тот сразу согласился уступить все верхнее жилье дома. Понравилось оно Петру Степанычу – как есть купецкий дом середней руки. Ни горок с серебром и ценным фарфором, ни триповых диванов, как у Патап Максимыча, не было, а все-таки не зазорно было Прасковье Патаповне вступить в такой дом после венчанья. Зато уж и содрал же Феклист Митрич щетинку с Самоквасова. Что ни разъезжал по городам, нигде таких цен за постой он не плачивал. Однако ж не торговался, хоть и почесал в затылке, подумавши, что свадебка-то ему, пожалуй, за тысячу въедет. Да что тысяча, коль охота молодцу покуражиться. «Главное дело, матушка Пульхерия да батюшка Иван Матвеич!.. Рожи-то какие корчить зачнут!..» – Так вы уж, пожалуйста, Феклист Митрич, постарайтесь, чтобы все как следует было, – молвил Самоквасов ему на прощанье. – Не извольте, почтеннейший господин, напрасно беспокоиться. Слава богу, эти дела нам не впервые, – дробной скороговоркой зачастил Феклист Митрич. – Летошний год Сущов, купец из нижнего Воскресенья, – рыжий такой, не изволите ли знать, да толстый, – тоже скитску девицу из Оленева крал, тоже у нас проживанье имели, всем остались довольны. Свечки будут стеариновые, по всем горницам зажжем; двуспальну постель кисейными пологами украсим, можно будет и коврики постлать. Чайна посуда и для обеда отменная; не понравится кушанье из нашей харчевни, можем из трактира повара взять; вина первый сорт – от Соболева. И все по самым сходным ценам будет предоставлено вашему почтению. Сладились. Отдал Феклисту Петр Степаныч задаток, простился с удалым ямщиком и рысцой покатил к попу в Свиблово. Сушило встретил Петра Степаныча не по-прежнему. Когда Самоквасов подъезжал к погосту, поп, влекущий племя свое от литовских бояр, в белой холстинной рубахе, босиком, но в широкополой шляпе, косил по своему кладбищу сено. Ловко размахивал он косою, гораздо ловчее, чем работавший в другом углу кладбища Груздок. Услыхав грохот тележки на мостике, Сушило перестал косить, приставил правую руку зонтиком над глазами и пристально стал вглядываться в проезжего. Узнав с нетерпением ожидаемого гостя, швырнул он косу и крикнул сторожу: – Докашивай, Груздок, докашивай, да в оба гляди, от Игнатья аль от Ипатья ребятенки опять бы не стали корзинами наше сено таскать. Чуть что, первого за вихор да ко мне на расправу. И бегом побежал к дому отец Харисаменов, сверкая голыми пятками. Став в калитке, окликнул он лихо подкатившего Петра Степаныча. – Милости просим, гость дорогой, милости просим! В горницу пожалуйте, а я сейчас оболокусь. Поставив лошадок у поповских ворот, Самоквасов вошел в дом. Горница была пуста, но за перегородкой слышалась возня одевавшегося отца Родиона, припевавшего вполголоса: «Ангельские силы на гробе твоем и стрегущие омертвеша». Через несколько минут вышел из-за перегородки Сушило в желто-зеленой нанковой рясе и даже с распущенными из пучка и расчесанными власами. Хоть архиерею напоказ. Поклонился Самоквасов отцу Родиону, а тот, подавая ему руку запросто, с усмешкой промолвил: – Благословения не приемлете? Нет, батюшка, и мы тоже старинки держимся, – улыбаясь, ответил Петр Степаныч. – Ну, как знаете… А нехорошо, нехорошо, – вдруг приняв на себя строгий вид, заговорил отец Харисаменов. – Без церкви спастися невозможно. Потому сказано: «Аще все достояние свое нищим расточишь, аще весь живот свой в посте и молитве пребудешь, церкви не чуждадися будешь – никако душу свою пользуешь». – Мы, батюшка, так уж сызмальства, – сказал Самоквасов. – Как родители жили, так и нас благословили. – Ну, ваше дело, ваше дело, – мягким голосом проговорил Сушило. – Я ведь так только… К слову… Так подобает мне, потому пастырский долг, обязанность благовременне и безвременне поучать и увещевать всяка человека, святей божией церкви чуждающегося. Садиться милости просим, гость дорогой… А я еще третьего дня вас поджидал… Афимья Саввишна!.. Матушка!.. Аль не слышите?.. Чайку скорей сберите да на закусочку кой-что сготовьте… Ну, как наши дела, почтеннейший Петр Степаныч?.. Когда венчать-то?.. Пора бы уж, пора – мои половинки по вашим соскучились, – со смехом прибавил отец Родион. – Да послезавтра бы, в середу, если можно, батюшка, – ответил Самоквасов. – Можно, все можно. Отчего ж нельзя? – ласково и нежно заговорил Сушило, поглаживая бородку. – Чем скорей, тем лучше: и для нас способнее и для вас приятнее. Отзвонил да с колокольни долой, как у нас говорится. Хе-хе-хе! – Так к которому же часу привезти их, батюшка? – спросил Петр Самоквасов. – Попозже-то лучше бы. Не столь видно, – сказал Сушило. – Хотя при нашем храме стороннего народа, опричь церковного клира, никого не живет, однако ж все-таки лучше, как попозднее-то приедете. В сумерки этак, в сумерки постарайтесь… Потому, ежели днем венчать, так, увидевши ваш поезд, из деревень налезут свадьбу глядеть. А в таком деле, как наше, чем меньше очевидцев, тем безопаснее и спокойнее. Погоню за собой чаете? – Нет, батюшка, вряд ли будет погоня, – отвечал Петр Степаныч. – А ежели Патапка проведает? – возразил Сушило. – Двадцать деревень может поднять, целу армию выставит. С ним связаться беда – медведь, как есть медведь. – В город, батюшка, уехал, дела там какие-то у него, с неделю, слышь, в отлучке пробудет, – сказал Самоквасов. – И матери дома нет – в Вихорево, коли знаете, к Заплатиным гостить поехала. – С дочерью, с нашей то есть невестой? – любопытствовал отец Родион. – Невеста-то у тетки в Комарове, – молвил Петр Степаныч. – У Манефы, – полушепотом подхватил Сушило. – Ехидная старица, злочинная!.. На одну бы осину с братцем-то… А разве вы полагаете, почтеннейший Петр Степаныч, что ежели паче чаяния злочинная Манефа узнает, так не нарядит она погони?.. Какую еще нарядит-то!.. Денег жалеть не станет, все окольны деревни собьет… Поопасьтесь на всякий случай. – Будьте покойны, батюшка, – сказал Самоквасов. – Ни Манефы послезавтра в Комарове не будет, ни других начальных стариц – все в Шарпан уедут. – Да, ведь послезавтра восьмое число: явление Казанския чудотворныя иконы… Праздник у них в Шарпане-то, кормы народу, – злобно говорил отец Родион, – Ох, куда сколь много вреда святей церкви теми кормами они чинят… И как это им дозволяется!.. Сколько этими кормами от церкви людей отлучили… Зловредные, изо всех скитниц самые зловредные эти шарпанские!.. И как это вы отлично хорошо устроили, – переменил свою речь Сушило. – Что такое? – спросил Петр Степаныч. – А как же? Отец в отлучке, мать в отлучке, тетка в отлучке, сама невеста не в своем дому, а призора нет за ней никакого, – говорил отец Родион. – Отменно хорошо дельце оборудовали, ей-богу, отменно… А на всякий случай ради отбоя погони, люди-то будут ли у вас? – Как же, батюшка, без того нельзя, – отвечал Самоквасов. – Десять молодцов здоровенных – не больно к ним подступятся… – Ну вот и прекрасно, – молвил Сушило. – Преотменно, я вам доложу, без отбойных людей в таких делах никак невозможно. Потому что тут погонщики бывают аки звери. Пьяны к тому ж завсегда. Такую иной раз свалку подымут, что того и гляди смертоубийства не было бы… А вы не беспокойтесь, только поспевайте скорее, дорогой бы только вас не угнали, а здесь уж все в порядке будет. Дверь в церковь у нас дубовая, толстая, опричь нутряного ключа, железной полосой замыкается, окна высоко, к тому ж с железными решетками да с болтами… Столь крепко запремся, что никакими силами нас не возьмут… Хе-хе-хе!.. Нарочно для таких случаев и сделано, опять же для опасности от воровских людей. Жителей-от у нас, как видите, опричь меня да причетников, нет никого, а кругом народ вор, как раз могут церковь подломать… На это взять их, мошенников! – Батюшка, уж вы, пожалуйста, жениха-то с невестой посолонь обведите,вкрадчивым голосом сказал попу Петр Степаныч. – Посолонь, посолонь!.. – пощипывая бородку, думчиво говорил отец Родион. – Не ладно будет, государь мой, не по чину. – Уж сделайте такое ваше одолжение… Не откажите… Да уж и теплоту-то в стеклянном стакане подайте… Уж сделайте милость. – Значит, по-вашему: стакан жениху в церкви о пол бить да ногой черепки топтать…– сказал Сушило. – Бесчинно и нелепо, государь мой!.. Вы этак, пожалуй, захотите, чтоб после венца невесте в церкви и косу расплетали и гребень в медовой сыте мочили, да тем гребнем волоса ей расчесывали. – Вот ведь, батюшка, вы все знаете, как у нас по-старинному делается,улыбнулся Самоквасов. – Еще бы не знать! Сколько годов с вашим братом вожусь, со здешними, значит, раскольщиками. Все ваши обычаи до тонкости знаю, – молвил отец Родион. – Так уж вы так и сделайте, батюшка, коли все знаете. Очень бы нас тем одолжили. А мы будем вам за то особенно благодарны. – Да не все ль для вас едино: так ли, этак ли их повенчаю. Тут главная причина, в обыскную книгу было бы вписано, – сказал Сушило. – Нет, уж вы сделайте такое ваше одолжение, – продолжал Петр Степаныч.Я вам за это сейчас же четвертную, не надрываючи, – уговаривал его Петр Степаныч. – Ох, уж, право, какие вы! – с глубоким вздохом молвил отец Родион. – И не рад, что связался! Только уж как хотите, а одной четвертной будет маловато.. А будет с невестой какая молодица, голову-то бы ей в церкви расчесать да повойник вздеть? – Нет, батюшка, во всем поезде женскому полу, опричь невесты, не будет у нас, – сказал Самоквасов. – Так как же это будет? – вскликнул Сушило. – Не мужчине ж волоса-то ей расчесывать. Впрочем, об этом не пекитесь. Тут неподалеку для таких делав есть у нас мастерица. Ее пригласим; это уж мое дело, насчет этого вам беспокоиться нечего. – Оченно будем вам благодарны, батюшка, – сказал Петр Степаныч. – Так какая же будет у нас ряда? – сказал он потом. – Сами сочтите, – ответил отец Родион. – За посолонь четвертная, за стакан другая, за расплетанье косы третья, молодице четвертая. Сотенная, значит. – Как же это, батюшка, за косу-то вдвойне вы кладете? – спросил Самоквасов. – За расплетанье косы четвертная, да молодице другая? – Одна, значит, мне за дозволение совершить во храме бесчинный обряд, церковными правилами не заповеданный, а другая молодице за труды, – спокойно и даже внушительно сказал поп Сушило. Как ни бился Петр Степаныч, копейки не мог выторговать. Уперся поп Сушило на сотне рублей, и ничем его нельзя было сдвинуть. Заплатил Самоквасов, напился у попа чаю, закусил маленько и Тихон рысцой покатил к Каменному Вражку.  ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ   Спрыснув золотые галуны удельного головы и знаменитого перепелятника, веселый и вполне довольный собой и другими, Патап Максимыч заехал в деревню Вихореву, оставил там у Груни Аксинью Захаровну, а сам денька на два отправился в губернский город. Приехал туда под вечер, пристал у «крестника», у Сергея Андреича. Колышкин повел его в тенистый сад и там в тесовой беседке, поставленной на самом венце кручи (Круча – утес, обрыв, гора стеной.), уселся с «крестным» за самовар. После обычных расспросов про домашних, после отданных от Аксиньи Захаровны поклонов, спросил Патап Максимыч Колышкина: – А что мой Алексеюшка? У тебя, что ли, он? Сергей Андреич только посвистал вместо ответа. – Чего свищешь? По-человечьи говори, не по-птичьи, – с досадой молвил Патап Максимыч. – Рукой не достанешь его… Куда нам такого внаймах держать!.. – сказал Сергей Андреич. – Как так? – удивился Чапурин.

The script ran 0.014 seconds.