1 2 3 4 5
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая
Улица и мастерская
Дело было 10 июля 1540 года, летосчисления нашего, в четыре часа пополудни, в Париже, близ университета, у входа в церковь Августинцев, возле чаши со святой водой.
Красивый, статный юноша со смуглым лицом, длинными кудрями, большими черными глазами, одетый изысканно, но просто и вооруженный лишь небольшим кинжалом, рукоятка которого пленяла чудесной работой, простоял там не шелохнувшись всю вечерню. Он был, надо полагать, охвачен благочестивым смирением: склонив голову, он с набожным видом шептал что-то – без сомнения, молитвы, ибо произносил слова до того тихо, что лишь господь бог да он сам понимали их смысл.
Но, когда служба подходила к концу, юноша поднял голову, и его соседи расслышали слова, произнесенные вполголоса:
– До чего же мерзко тянут псалмы французишки-монахи! Неужели не могут петь получше – ведь она привыкла внимать пению ангелов! Ах, но беда не в этом… вот вечерня и кончилась! Господи, господи, сделай же так, чтобы сегодня мне повезло больше, чем в прошлое воскресенье! И чтобы она подняла на меня свои очи!
Право, последние слова молитвы были сказаны неспроста: если бы та, к кому они относились, подняла глаза на того, кто говорил, она увидела бы самое очаровательное юношеское лицо, какое только являлось ее воображению, когда она зачитывалась дивными мифологическими сказаниями, в те времена вошедшими в моду с легкой руки знаменитого поэта Клемана Маро,[1] воспевшего в стихах любовь Психеи[2] и смерть Нарцисса.[3] И в самом деле, незнакомец, одетый в простую темную одежду и только что выведенный нами на сцену, отличался, как мы уже говорили, редкостной красотой и удивительным изяществом. Его ласковая улыбка дышала неизъяснимым обаянием, большие глаза, еще не научившиеся смотреть дерзко, светились такой пламенной страстью, какую, пожалуй, не часто увидишь во взоре восемнадцатилетнего юноши.
Меж тем в церкви с шумом задвигали стульями, что возвестило конец богослужения, и влюбленный юноша (по его словам читатель, должно быть, уже догадался, что он имел право на такое наименование), – повторяю, влюбленный юноша отошел в сторону и стал смотреть на толпу, проходившую мимо в молчании, – на важных членов церковноприходского совета, на почтенных, остепенившихся матрон и миловидных девиц. Но не ради них явился сюда красавец юноша, ибо взгляд его вспыхнул, ибо кинулся он вперед лишь в тот миг, когда подошла девушка в белом, а следом за ней – дуэнья,[4] причем дуэнья из хорошего дома и, судя по всему, весьма учтивая, еще довольно молодая, веселая и, честное слово, просто приятной наружности. Когда обе незнакомки приблизились к чаше, юноша зачерпнул воду и с вежливым поклоном предложил ее дамам.
Дуэнья присела в реверансе с самой любезной, с самой признательной улыбкой, коснулась пальцев молодого человека и, к великому его разочарованию, протянула девушке святую воду как посредница, а девушка, невзирая на его горячую молитву, произнесенную несколько минут назад, так и не вскинула глаз, из чего явствовало, что она знала о присутствии красавца юноши.
Когда же она удалилась, красавец юноша, топнув ногой, прошептал:
– И на этот раз она меня не заметила!
Из этого явствовало, что, как мы уже говорили, юноше вряд ли было больше восемнадцати лет.
Но вот его досада улетучилась. Он сбежал с церковных ступеней и увидел, что рассеянная красавица, опустив покрывало и взяв под руку провожатую, пошла направо. Он тоже поспешил повернуть вправо, заметив притом, что это как раз ему по пути. Пройдя по набережной до моста Святого Михаила, девушка перешла через мост, что тоже было по пути нашему незнакомцу. Затем она дошла до конца Бочарной улицы и направилась к Мельничному мосту. Все это оказалось по пути юноше, и он неотступно следовал за нею, точно тень.
Влюбленный – вот она, тень хорошенькой девушки!
Но увы! У самой тюрьмы Шатле прекрасная звезда, спутником которой стал наш незнакомец, вдруг исчезла, ибо, как только дуэнья постучалась, узкая дверца королевской крепости распахнулась будто сама собой и тут же захлопнулась.
Молодой человек опешил, но, когда хорошенькая девушка, внушавшая ему робость, скрылась, проявил решительность и тут же нашел выход.
Перед воротами королевской крепости Шатле важно расхаживал стражник с пикой на плече. Наш юный незнакомец взял пример с достопочтенного часового и, отойдя в сторону, чтобы не привлекать к себе внимания, но не теряя из виду ворота, с героической отвагой приступил к той караульной службе, которую часто несут влюбленные.
Если читателю доводилось попадать в такое положение, он, должно быть, заметил, что одно из лучших средств скоротать время на часах – это завести разговор с самим собой.
Очевидно, молодой человек привык нести караульную службу, ибо, не успев приступить к делу, он произнес такой монолог:
– Разумеется, она живет не здесь. Нынче утром после службы и два последних воскресенья, когда я осмелился следовать за нею лишь глазами, – и свалял же я дурака! – она свернула по набережной не направо, а налево, к Нельским воротам и Пре-о-Клер, черт возьми! Что ей понадобилось в королевской крепости? Ну что ж, посмотрим. Она пришла проведать узника… быть может, брата. Бедняжка! Как она, должно быть, горюет. Ведь ее доброта, конечно, равна ее красоте. Тьфу ты пропасть! До чего же хочется подойти к ней, спросить без обиняков, кто у нее там, и предложить свои услуги! Если узник ее брат, я откроюсь во всем учителю и попрошу у него совета. Ведь учитель бежал из замка Святого Ангела и, стало быть, знает, каким способом выбираются из тюрьмы. Итак, я спасаю ее брата. После такой услуги ее брат становится моим закадычным другом. Он горит желанием услужить мне – человеку, который оказал ему такую услугу. Я признаюсь, что люблю его сестру. Он нас знакомит, я бросаюсь перед ней на колени, и уж тут-то она, разумеется, поднимет на меня свои глазки!
Понятно, куда может унести воображение влюбленного, когда он размечтается. Поэтому молодой человек очень удивился, услышав, что пробило четыре часа, и увидев, что сменился часовой.
Вот новый часовой стал нести караульную службу, а юноша все продолжал нести свою. Способ скоротать время был так удачен, что он решил снова им воспользоваться и принялся за монолог, не менее многословный, чем первый:
– Как она прекрасна! Как грациозна ее поступь, сколько целомудренного изящества в ее движениях, какое точеное лицо! Лишь великий Леонардо да Винчи[5] и божественный Рафаэль[6] – лишь одни они во всем мире, да и то, когда талант их был в расцвете, могли бы воспроизвести образ этого чистого и непорочного создания! О боже, отчего я не живописец, а гравер, ваятель, эмалировщик, золотых дел мастер! Впрочем, будь я живописцем, мне не надобно было бы все время видеть красавицу, чтобы создать ее портрет. Мне бы беспрерывно мерещились ее громадные голубые глаза, дивные белокурые волосы, белоснежное личико, тоненький стан. Был бы я живописцем, я воплощал бы красавицу во всех своих полотнах, как Рафаэль Санти – Форнарину и Андреа дель Сарто[7] – Лукрецию. Да ее и сравнивать нельзя с Форнариной! Ну конечно, ни та, ни другая недостойны развязывать шнурки на ее башмачках! Во-первых, Форнарина…
Не успел юноша докончить сравнение, которое, что вполне понятно, льстило его избраннице, как пробили часы.
Во второй раз сменился дозорный.
– Шесть часов… Просто удивительно, до чего быстро бежит время, – пробормотал юноша. – А если оно бежит так быстро, когда ждешь ее, то как же оно, должно быть, летит, если ты рядом с нею! О, если ты рядом с нею, времени не существует – ведь попадаешь в рай! Был бы я рядом с нею, любовался бы без конца ее красотой, и так бы текли часы, дни, месяцы – вся жизнь! О господи, какая была бы счастливая жизнь!
И молодого человека охватил восторг, ибо перед его глазами – глазами художника, – словно живая, промелькнула его возлюбленная.
В третий раз сменился часовой.
Восемь часов пробило во всех приходских церквах, стало смеркаться. Судя по всему, и триста лет назад в июле темнело к восьми часам, точь-в-точь как в наши дни: но, пожалуй, удивительно не это, а баснословное постоянство влюбленных XVI века. В те времена все было могуче и молодо, стойкие люди не останавливались на полпути ни в любви, ни в искусстве, ни в ратных делах.
Впрочем, терпение юного ваятеля, ибо теперь мы знаем, чем занимался незнакомец, было в конце концов вознаграждено. Он увидел, что ворота тюрьмы в двадцатый раз отворились, пропустив ту, которую он ждал. Та же матрона шла с ней рядом, а шагах в десяти их сопровождали два вооруженных стража. И снова все они зашагали по той же дороге, что и пять часов назад: прошли Мельничный мост, Бочарную улицу, мост Святого Михаила, набережные и, не доходя шагов трехсот до церкви Августинцев, остановились в закоулке у массивных ворот, рядом с которыми виднелась калитка. Дуэнья постучалась, и привратник тотчас отворил калитку. Двое стражников, отвесив глубокий поклон, отправились в обратный путь, к Шатле, а юный ваятель снова застыл перед воротами.
По всей вероятности, он так бы и простоял здесь до самого утра, ибо он уже в четвертый раз начал строить воздушный замок, но по воле случая на него наскочил какой-то подвыпивший прохожий.
– Эй, приятель! – воскликнул прохожий. – Позвольте-ка, человек вы или столб? Если столб, то стойте на месте, и я вас уважу, а если человек, посторонитесь, дайте дорогу!
– Извините, – произнес рассеянный молодой человек. – Но я чужеземец, не знаю славного города Парижа и…
– Ну, тогда дело другое. Француз гостеприимен, и мне надобно просить у вас прощения. Значит, вы чужеземец… Отлично. Раз вы сказали о себе, следует и мне о себе сказать. Я школяр и писец, а зовут меня…
– Простите, – перебил его юноша-ваятель, – но, прежде чем узнать, кто вы, мне хотелось бы узнать, где я нахожусь.
– У Нельских ворот, дружище. А вот и Нельский замок, – добавил школяр, указывая на массивные ворота, с которых не сводил глаз чужеземец.
– Вот оно что! А как выйти на улицу Святого Мартена, где я живу? – спросил влюбленный юноша просто из учтивости и надеясь отвязаться от собеседника.
– Как вы сказали? Улица Святого Мартена? Пойдемте, я вас провожу, мне как раз по пути. На мосту Святого Михаила я вас покину и укажу, как пройти дальше. Так вот, значит, я школяр, возвращаюсь с Пре-о-Клер, а зовут меня…
– А вы знаете, кому принадлежит Нельский замок? – спросил юноша.
– Еще бы! Как же мне не знать, раз это имеет отношение к университету![8] Нельский замок, молодой человек, принадлежит его величеству королю, а ныне перешел во владение парижского прево[9] Робера д'Эстурвиля.
– Как, там живет парижский прево?! – воскликнул иностранец.
– Сын мой, я и не думал говорить, будто прево там живет, – возразил школяр, – Прево живет в Шатле.
– Ах, вот что – в Шатле! Как же случилось, что он живет в Шатле, а король пожаловал ему Нельский замок?
– Вот в чем тут дело. Король даровал в свое время Нельский замок нашему байи,[10] человеку в высшей степени почтенному, который защищал права и вел судебные дела университетских школяров, и вел он их по-отечески. Великолепнейшая должность! На беду, наш превосходный байи был до того справедлив, до того справедлив к нам… что вот уже два года, как его власть упразднена под предлогом, что он спит на судебных заседаниях, хотя ясно, что слово «байи» происходит от «бай-бай». Итак, должность его упразднена, и охранять Парижский университет поручено парижскому прево. Охранитель отменный, ей-богу! Хорошо, что мы сами себя охраняем… Итак, вышеупомянутый прево… ты слушаешь, приятель?.. вышеупомянутый прево – а руки у него загребущие – решил, что раз к нему перешли обязанности байи, то ему полагается наследовать и его владения, и он потихоньку завладел Нельскими замками – Большим и Малым, при покровительстве госпожи д'Этамп.
– И все же, судя по вашим словам, он не живет в замке.
– И не думает, скареда! Однако я слышал, что там приютилась дочь или племянница старого Кассандра,[11] красотка по имени Коломба или Коломбина, точно не знаю. Он ее держит взаперти в Малом Нельском замке.
– А-а, вот оно что! – воскликнул художник, задыхаясь от волнения – ведь он в первый раз услышал имя владычицы своего сердца. – По-моему, это просто вопиющее беззаконие! Поселить девушку в таком огромном замке вдвоем с дуэньей!..
– Не с луны ли ты свалился, о чужеземец? Или ты не знал, что беззаконие – вещь вполне естественная и что мы, бедняки писцы, вшестером ютимся в тесной лачуге, а у важного вельможи пустует такое вот огромное имение с садами, дворами, залом для игры в мяч!
– Как, там есть зал для игры в мяч?
– Великолепнейший, брат, великолепнейший!
– Но ведь Нельский замок – владение короля Франциска Первого?
– Разумеется, но что прикажешь делать со своим владением королю Франциску Первому?
– Передать другим, раз прево там не живет.
– Ну что ж, попроси, пусть отдаст тебе!
– А почему бы и не отдать?.. А вы любите игру в мяч?
– Безумно.
– В таком случае, приглашаю вас в следующее воскресенье составить мне партию.
– Куда?
– В Нельский замок.
– По рукам, монсеньер управляющий королевскими замками!.. Послушай-ка, надобно все же тебе знать, как меня зовут…
Но чужеземец узнал все, что ему хотелось знать, а остальное, по всей вероятности, его мало заботило. Вот почему он и пропустил мимо ушей рассказ приятеля, поведавшего со всеми подробностями о том, что зовут его Жак Обри, что он школяр в университете и сейчас возвращается с Пре-о-Клер, что нынче он выпил вопреки всем своим правилам.
Когда молодые люди очутились на улице Арфы, Жак Обри указал ваятелю дорогу, которую тот знал лучше его, затем они назначили друг другу свидание на следующее воскресенье в полдень у Нельских ворот и расстались, причем один пошел своей дорогой напевая, другой – мечтая.
А тому, кто мечтал, было о чем помечтать, ибо в тот день он узнал больше, чем за целых три недели.
Он узнал, что любимая девушка живет в Малом Нельском замке, что она, кажется, дочь парижского прево, господина Робера д'Эстурвиля, и что ее имя Коломба. Как мы видим, юноша не потерял времени даром.
Погрузившись в мечты, он свернул на улицу Святого Мартена и остановился перед великолепным зданием, над подъездом которого красовался лепной герб кардинала Феррарского. Он постучал три раза.
– Кто там? – тут же отозвался свежий, звонкий голосок.
– Это я, мадемуазель Катерина, – ответил неизвестный.
– Кто это – я?
– Асканио.
– А, наконец-то!
Ворота отворились, и Асканио вошел.
Прехорошенькая девушка лет восемнадцати-двадцати, пожалуй, слишком смуглая, пожалуй, слишком низенькая и слишком живая, но зато чудесно сложенная, радостно встретила юношу.
– Вот он, беглец! Вот он! – воскликнула она и побежала, вернее, помчалась впереди Асканио, чтобы возвестить о его приходе, нечаянно потушив светильник, который держала в руках.
Она даже не закрыла ворота, но их запер Асканио, не такой ветреный, как она.
Молодой человек остался в темноте по милости стремительно убежавшей Катерины, но он уверенным шагом пересек довольно обширный мощеный двор, между плитами которого пробивалась трава, а вокруг темными громадами возвышались какие-то неуютные строения. Впрочем, таким мрачным и сырым и надлежит быть кардинальскому обиталищу. Правда, сам хозяин и не жил там с давних пор. Асканио взбежал на крыльцо по замшелым, позеленевшим ступеням и вошел в просторный зал, единственный освещенный зал во всем доме – нечто вроде монастырской трапезной, обычно унылой, темной и пустой, но два месяца назад наполнившейся светом, весельем, шумом.
И в самом деле, вот уже два месяца в этой огромной и холодной трапезной жил, работал, смеялся целый деятельный и веселый мирок; вот уже два месяца огромный зал словно поубавился, потому что в нем появились десять верстаков, две наковальни, а в глубине – самодельный кузнечный горн. На побуревших стенах висели рисунки, модели, полки с клещами, молотками и напильниками, шпаги с чудесными, узорчатыми рукоятками и лезвиями филигранной работы, воинские доспехи – шлемы, латы, щиты с золотыми насечками, изображениями богов и богинь, словно созданных для того, чтобы вы забыли, любуясь орнаментом, о назначении оружия. Свет вливался в окна, растворенные настежь, и пение ловких и жизнерадостных подмастерьев оглашало воздух.
Трапезная кардинала превратилась в мастерскую золотых дел мастера.
Однако в тот вечер, 10 июля 1540 года, воскресное безделье на время погрузило оживленный зал в тишину, царившую там целое столетие. Светильник, будто найденный при раскопках Помпеи – так чисты и изящны были его линии, – освещал неубранный стол и остатки роскошного ужина, свидетельствовавшие о том, что нынешние обитатели кардинальского дворца не прочь были иногда отдохнуть, но не были охотниками поститься.
Когда Асканио вошел в мастерскую, там было четыре человека: старая служанка, убиравшая со стола, Катерина, зажигавшая светильник, молодой художник, сидевший в углу и ждавший, когда Катерина поставит светильник на место, чтобы приняться за рисование, и хозяин мастерской, который стоял, скрестив руки и опираясь на кузнечный горн.
Его-то прежде всего и заметил юноша, войдя в зал.
Удивительной энергией и силой дышало лицо этого необыкновенного человека, привлекая внимание даже тех, кому не хотелось его замечать. То был сухощавый, рослый, сильный человек лет сорока, но лишь резец Микеланджело[12] или кисть Риберы[13] могли бы изобразить его тонкий, решительный профиль, написать смуглое, выразительное лицо или воссоздать весь смелый, величественный облик. Его высокий лоб оттеняли густые брови, и казалось, они вот-вот нахмурятся; ясные, честные, проницательные глаза порой метали молнии в царственном гневе; добрая и снисходительная, но вместе с тем чуть насмешливая улыбка и очаровывала, и внушала робость. Он по привычке поглаживал черные усы и бороду. Его довольно крупная рука с длинными пальцами – ловкая, умелая, крепкая и при всем том тонкая, породистая, изящная, его манера смотреть, говорить, поворачивать голову, живость, выразительные, но не резкие движения, небрежная поза, в которой он стоял, когда вошел Асканио, – словом, весь его облик дышал силой: отдыхающий лев оставался львом.
Поразителен был контраст между Катериной и художником – учеником Бенвенуто, рисовавшим в уголке. Он был мрачен, нелюдим, морщины уже избороздили его узкий лоб, глаза были полузакрыты, губы сжаты; она же была весела, как птичка, свежа, как распустившийся цветок. Ее ясные глаза смотрели лукаво, а губы то и дело улыбались, обнажая белоснежные зубки. Юноша забился в угол; он был медлителен, вял и, казалось, боялся сделать лишнее движение. Катерина же бегала, вертелась, прыгала, не могла усидеть на месте – жизнь била в ней ключом. Этому молодому, беззаботному созданию надо было двигаться, оно не ведало душевных тревог.
Девушка-резвушка напоминала жаворонка – такой она была живой, так звонок и чист был ее голос, так весело, легко и беспечно принимала она жизнь, в которую недавно вступила. Отлично подходило к ней прозвище «Скоццоне», как окрестил ее хозяин мастерской, что на итальянском языке означало и означает еще в наши дни нечто вроде «сорвиголова». Миловидная, прелестная, по-детски шаловливая, Скоццоне была душой мастерской: она пела, и все притихали; смеялась, и все смеялись вместе с ней; приказывала, и все подчинялись. Ее капризы и причуды никого не сердили.
История жизни девушки – старая история; быть может, мы еще к ней вернемся. Катерина была сиротой, вышла из народа, на ее долю выпало много злоключений… Но девушке улыбнулось счастье, и она с такой искренностью, с такой наивностью радовалась, что ее веселье передавалось всем окружающим и все радовались ее радости.
Итак, мы познакомили вас с новыми действующими лицами, а теперь будем продолжать наш рассказ.
– А-а, вот и ты! Где же пропадал? – спросил учитель у Асканио.
– Как – где? Ходил по вашему поручению, учитель.
– Все утро?
– Все утро.
– Признайся, ты слонялся в поисках приключений!
– Каких приключений, учитель? – пробормотал Асканио.
– Да откуда мне знать!
– Ах ты господи, до чего же вы бледны, Асканио! – воскликнула Скоццоне. – Вы, вероятно, не ужинали, господин бродяга?
– А ведь правда не ужинал! – отвечал юноша. – Совсем позабыл.
– О, в таком случае я согласна с учителем!.. Подумайте только, Асканио не ужинал! Значит, он влюблен… Руперта! Руперта! Ужинать мессеру[14] Асканио, да поживей!
Служанка принесла яства, оставшиеся от ужина, и молодой человек накинулся на угощение. Да и как же ему было не проголодаться – ведь он столько времени простоял на открытом воздухе!
Скоццоне и учитель, улыбаясь, смотрели на юношу: она – с сестринским участием, он – с отцовской нежностью. Художник, сидевший в углу, поднял голову в тот миг, когда вошел Асканио; но он снова склонился над работой, как только Скоццоне поставила на место светильник, который схватила, когда побежала открывать дверь.
– Я же сказал вам, учитель, что весь день бегал по вашим делам, – промолвил Асканио. Он заметил, как лукаво и внимательно поглядывают на него ваятель и Скоццоне, и, очевидно, хотел перевести разговор на другую тему.
– По каким же делам ты бегал целый день?
– Да ведь вы сами сказали вчера, что освещение здесь не годится и что вам надобна другая мастерская.
– Разумеется.
– Я и нашел мастерскую.
– Ты слышишь, Паголо? – обратился учитель к художнику.
– Что вы сказали, учитель? – произнес тот, снова поднимая голову.
– А ну-ка, прекрати рисовать да иди сюда! Послушай, что рассказывает Асканио. Он нашел мастерскую!
– Извините, учитель, но мне и отсюда слышно каждое слово моего друга Асканио. Мне хотелось бы закончить набросок. Право, тут нет греха – раз ты благоговейно выполнил долг христианина в воскресенье, займись на досуге кое-какими полезными делами: работать – значит молиться.
– Друг мой Паголо, – заметил, покачав головой, учитель скорее грустным, нежели сердитым тоном, – поверь мне: лучше бы ты работал поусидчивее и постарательнее на неделе и развлекался, как наши добрые товарищи, в воскресенье. А ты лодырничаешь в будни и лицемерно стараешься отличиться, выказывая столько рвения в праздничные дни. Но ты сам себе господин, поступай, как тебе заблагорассудится… Ну, рассказывай, Асканио, сынок, – продолжал он, и в его голосе прозвучали бесконечная нежность и задушевность, – что ты нашел?
– Нашел чудесную мастерскую.
– Где же?
– Знаете ли вы Нельский замок?
– Превосходно знаю. То есть я проходил мимо, а заходить не доводилось.
– Но снаружи он вам нравится?
– Еще бы, черт возьми! Но…
– Что – но?
– Но разве он не занят?
– Занят парижским прево, господином Робером д'Эстурвилем. Прево завладел замком, не имея на то никакого права. Кроме того, для успокоения совести мы можем ему оставить Малый Нельский – там, кажется, живет кто-то из его родственников – и удовольствоваться Большим Нельским замком со всеми его дворами, лужайками, залами для игры в шары и мяч.
– Там есть зал для игры в мяч?
– Получше, чем зал Санта-Кроче во Флоренции.
– Клянусь Бахусом,[15] это моя любимая игра! Ты же знаешь, Асканио.
– Знаю. И кроме того, учитель, замок превосходно расположен: сколько там воздуха, и какого воздуха – деревенского! Не то что здесь, в этом отвратительном закоулке – ведь мы тут плесневеем, солнца не видим. А там с одной стороны Пре-о-Клер, с другой – Сена и король, король в двух шагах в своем Лувре.
– Кому же принадлежит этот волшебный замок?
– Кому? Черт возьми, королю!
– Королю?.. Повтори-ка, что ты сказал: Нельский замок принадлежит королю?
– Именно ему. Остается одно – узнать, согласится ли король пожаловать вам это великолепное угодье.
– Кто – король? Как его зовут, Асканио?
– Франциск Первый, конечно.
– А это значит, что через неделю Нельский замок будет моим.
– Но парижский прево, пожалуй, разгневается.
– А мне какое дело!
– А если он не захочет уступить по доброй воле?
– Не захочет? Как меня зовут, Асканио?
– Бенвенуто Челлини, учитель.
– А это значит, что ежели достойный прево не захочет по своей воле отступиться от замка, то его заставят силой… Ну, а теперь пора спать. Поговорим обо всем завтра. Утро вечера мудренее.
И по знаку учителя каждый ушел на покой, кроме Паголо, который еще некоторое время работал, сидя в углу; но как только ученик решил, что все улеглись, он встал, осмотрелся, подошел к столу, налил полный бокал вина и, мигом осушив его, тоже отправился спать.
Глава вторая
Золотых дел мастер XVI века
Да позволят нам читатели, раз уж мы нарисовали портрет Бенвенуто Челлини и упомянули его имя, углубить чисто литературную тему нашего повествования и сделать небольшое отступление, рассказав об этом необыкновенном человеке, вот уже более двух месяцев жившем во Франции, ибо ему суждено стать, о чем легко догадаться, одним из главных персонажей книги.
Однако сначала скажем несколько слов о том, что представлял собой ювелир XVI века.
Есть во Флоренции мост, называемый Старым мостом. Он еще и поныне застроен домами; в этих домах помещались мастерские золотых и серебряных изделий.
Правда, то не были изделия в современном понимании: выделка золотых и серебряных вещей в наши дни – ремесло; прежде это было искусство.
Потому-то и не было на свете ничего чудеснее этих мастерских или, вернее, предметов, их украшавших; были там округлые ониксовые кубки, опоясанные извивающимися драконами, – сказочные чудовища вздымали головы, простирали лазурные крылья, усыпанные золотыми звездами, и, разинув огнедышащие пасти, грозно смотрели друг на друга своими рубиновыми глазами. Были там агатовые кувшины, увитые веткой плюща, – изгибаясь в виде ручки, она закруглялась над самым горлышком; а в изумрудной листве скрывались чудесные райские птицы, покрытые эмалью; они были совсем как живые, так и казалось, что вот-вот запоют. Были там урны из ляпис-лазури, над ними свешивали головки, словно собираясь утолить жажду, две ящерицы, вычеканенные так искусно, что всякому, кто глядел на их переливчатые золотые спинки, чудилось, будто и чуть слышный шорох вспугнет ящериц и они укроются в трещине на стене. Были там и чаши, и дароносицы, и бронзовые, золотые, серебряные медали; все было усыпано драгоценными каменьями, словно в ту эпоху люди находили рубины, топазы, гранаты и алмазы в речном песке или придорожной пыли; наконец, были там нимфы, наяды, боги, богини – весь сияющий Олимп вперемешку с распятиями, крестами, с изображениями Голгофы; скорбящие мадонны и Венеры, Христы и Аполлоны, Юпитеры, метавшие громы и молнии, и Иеговы, созидающие миры.
И все это было не только искусно выполнено, но задумано с поэтическим вдохновением; не только прелестно, как прелестны безделушки для украшения дамского будуара, но великолепно, как величайшие произведения искусства, которые могут обессмертить царствование короля или дух нации.
Правда, ювелиры той эпохи звались: Донателло Гиберти,[16] Гирландайо[17] и Бенвенуто Челлини.
Сам Бенвенуто Челлини рассказывал в своем жизнеописании, более увлекательном, нежели самый увлекательнейший роман, о полной опасных приключений жизни художников XV и XVI веков, когда Тициан[18] писал, надев латы, а Микеланджело ваял со шпагой на боку, когда Мазаччо[19] и Доменикино[20] были отравлены, а Козимо[21] запирался на замок, стараясь так закалить сталь, чтобы она резала порфир.
Мы познакомим читателя с Бенвенуто Челлини, поведав лишь об одном эпизоде из его жизни: о том, что привело его во Францию.
Бенвенуто жил в Риме, куда призвал его Климент VII, и с увлечением работал над прекрасной церковной чашей, которую заказал ему папа; но художнику хотелось самым тщательным образом отделать драгоценную чашу, и поэтому работа подвигалась очень медленно. У Бенвенуто, разумеется, было множество завистников, потому что он получал выгодные заказы от герцогов, королей и пап и выполнял заказы с непревзойденным мастерством. И в конце концов случилось так, что один из его собратьев – ювелир, по имени Помпео, лентяй и клеветник, – воспользовался промедлением в работе Челлини и стал порочить его в глазах папы. Ежедневно, не зная ни отдыха, ни срока, Помпео возводил на Бенвенуто напраслину, то втихомолку, то во всеуслышание уверяя, будто он никогда не сделает чашу, потому что очень занят и якобы выполняет другие работы в ущерб заказам его святейшества.
Козни досточтимого Помпео сделали свое дело. Однажды он вошел, сияя от радости, в мастерскую Бенвенуто Челлини, который сразу догадался, что Помпео принес дурные вести.
– Ну вот, любезный собрат, – произнес Помпео, – я пришел к вам, дабы освободить вас от вашей трудной повинности. Его святейшество хорошо понимает, что вы не можете закончить чашу не из-за недостатка усердия, а из-за недостатка времени. Поэтому его святейшество решило избавить вас от некоторых важных дел и по самоличному побуждению освобождает вас от обязанности гравера Монетного двора. Отныне у вас будет дукатов на девять в месяц меньше, зато в день на час больше времени.
Бенвенуто Челлини вскипел и готов был вышвырнуть глумителя в окно, но сдержался – ни один мускул не дрогнул на его лице, и Помпео решил, что удар не достиг цели.
– Да, вот еще что, – продолжал он, – уж не знаю почему, невзирая на мое заступничество, его святейшество требует, чтобы вы тотчас же отдали ему чашу – притом в любом виде. Право, боюсь, дорогой Бенвенуто, что его святейшество намерен поручить завершение чаши другому ювелиру. По-дружески предупреждаю вас об этом.
– Ну уж нет! – воскликнул золотых дел мастер, подскочив так, будто его ужалила змея. – Чаша принадлежит мне, как принадлежит папе управление Монетным двором. Его святейшество имеет право потребовать лишь те пятьсот экю, которые мне выплатили вперед. А я завершу свое произведение, когда мне заблагорассудится.
– Берегитесь, маэстро, – заметил Помпео, – как бы отказ не привел вас в тюрьму!
– Вы осел, государь мой! – отвечал Бенвенуто Челлини.
Помпео ушел вне себя от ярости. На следующий день к Бенвенуто Челлини явились два камерария[22] святейшего отца.
– Мы пришли к тебе по повелению папы, – сказал один из них. – Тебе надлежит вернуть чашу, а затем мы тебя препроводим в тюрьму.
– Господа, – отвечал Бенвенуто, – такой человек, как я, достоин лишь таких стражников, как вы. Так и быть, ведите меня в тюрьму. Но предупреждаю вас: это ничуть не ускорит окончания папской чаши.
И Бенвенуто пошел с ними к начальнику королевской тюрьмы, который пригласил его к столу, – очевидно, по приказу папы. За обедом кастелян[23] замка Святого Ангела уговаривал Бенвенуто порадовать папу – отнести ему свое творение, уверяя, что, как только он подчинится, Климент VII, он хоть гневлив и упрям, удовольствуется одной его покорностью. Но Бенвенуто отвечал, что он уже шесть раз показывал святейшему отцу начатую чашу и что ничего другого папа не может от него требовать; кроме того, он знает, что его святейшеству доверяться нельзя – его святейшество, воспользовавшись своим положением, пожалуй, отнимет чашу да и отдаст какому-нибудь олуху, который ее испортит. Зато Бенвенуто повторил, что готов вернуть задаток – пятьсот экю. После чего в ответ на все настойчивые уговоры кастеляна Бенвенуто лишь расхваливал его повара и восхищался винами.
После обеда пришли земляки и близкие друзья Челлини, его ученики во главе с Асканио и стали умолять ваятеля не губить себя, не противиться воле Климента VII. Но, оказывается, Бенвенуто уже давно хотелось удостовериться в той великой истине, что ювелир может переупрямить папу. И раз представился такой отличный случай, о котором можно было только мечтать, он его не упустит, ибо такой случай, пожалуй, не повторится.
Земляки Бенвенуто удалились, пожимая плечами. Друзья решили, что он сошел с ума, Асканио залился слезами.
По счастью, Помпео не забыл о Челлини и, пока все это происходило, говорил папе:
– Ваше святейшество, дозвольте вашему слуге действовать. Я пошлю сказать этому упрямцу, что, если ему уж очень хочется, пусть возвращает пятьсот экю. Ведь Бенвенуто мот и расточитель – нет у него таких денег, поэтому ему придется вернуть чашу.
Климент VII нашел, что Помпео придумал чудесный выход, и позволил ювелиру поступать, как ему заблагорассудится. Поэтому в тот же вечер, когда Бенвенуто вели в камеру в замке Святого Ангела, явился камерарий и сказал золотых дел мастеру, что святейшему отцу угодно тотчас же получить пятьсот экю или же чашу.
Бенвенуто отвечал, что отдаст пятьсот экю, как только вернется к себе в мастерскую.
Четверо стражников швейцарской гвардии[24] и камерарий проводили Бенвенуто домой. Придя к себе в опочивальню, Бенвенуто вынул из кармана ключ, открыл железный шкафчик, вделанный в стену, достал из большого кошеля пятьсот экю и, отдав их камерарию, выставил его за дверь вместе с швейцарцами-телохранителями.
Швейцарцы даже получили четыре экю за труды, что делает честь Бенвенуто Челлини, и, уходя, целовали ему руки, что делает честь швейцарцам.
Камерарий тотчас же воротился к святейшему отцу и передал ему пятьсот экю, что раздосадовало святейшего отца. Вспылив, он принялся бранить Помпео.
– Ступай сам за великим ваятелем в его мастерскую, скотина, – приказал папа, – и со всей учтивостью, на какую только способна твоя глупая голова, передай, что, ежели он согласен сделать мне чашу, я предоставлю ему любые льготы!
– Но, ваше святейшество, – отвечал Помпео, – не лучше ли отложить все это до завтрашнего утра?
– Даже нынче вечером и то поздно, дурень ты этакий! Я не желаю, чтобы Бенвенуто отошел ко сну с недобрым чувством ко мне. Тотчас же исполни мою волю, и чтобы завтра, проснувшись, я узнал о его согласии!
Помпео вышел из Ватикана сам не свой и отправился в мастерскую Бенвенуто. Она была закрыта. Он посмотрел в замочную скважину, посмотрел в дверные щели, оглядел все окна, надеясь, что хоть в одном брезжит свет, но все было погружено в темноту. Тут он тихонько постучался, во второй раз отважился постучаться погромче, а в третий еще громче.
Тогда во втором этаже открылось окошко, и показался Бенвенуто в рубашке, с аркебузом[25] в руке.
– Кто там? – спросил Бенвенуто.
– Это я, – ответил гонец.
– Кто это – я? – снова спросил ваятель, прекрасно узнавший своего недруга.
– Помпео.
– Лжешь! – произнес Бенвенуто. – Я превосходно знаю Помпео – такой трус не отважится в поздний час пройти по улицам Рима!
– Да я уверяю вас, дружище Челлини…
– Замолчи! Ты просто разбойник и выдаешь себя за бездельника Помпео, чтобы тебе открыли дверь, – собираешься меня ограбить.
– Маэстро Бенвенуто, да пусть я умру…
– Еще одно слово, – крикнул Бенвенуто, наводя аркебуз на собеседника, – и твое желание исполнится!
Помпео со всех ног бросился бежать по улице, зовя на помощь, и скрылся за углом.
Когда же он скрылся, Бенвенуто затворил окно, повесил аркебуз на гвоздь и снова улегся спать, посмеиваясь над тем, как припугнул Помпео.
На другой день, спускаясь в мастерскую, открытую час назад учениками, Бенвенуто Челлини увидел, что на противоположной стороне улицы стоит Помпео, который спозаранок явился сюда и ждал его появления.
Заметив Челлини, Помпео приветствовал его с таким сердечным и дружеским видом, с каким, вероятно, еще не приветствовал никого на свете.
– А-а, – воскликнул Челлини, – это вы, дражайший Помпео! Клянусь честью, я нынче ночью чуть было не проучил одного негодяя – он посмел назваться вашим именем!
– Неужели? – воскликнул Помпео с натянутой улыбкой, шаг за шагом приближаясь к мастерской. – Да как же это случилось?
Бенвенуто рассказал посланцу его святейшества о том, что произошло, но Помпео так и не признался, что именно с ним Бенвенуто и разговаривал ночью, ибо ваятель обозвал его тогда трусом. Затем, окончив рассказ, Челлини спросил Помпео, какому счастливому случаю обязан он чести в столь ранний час видеть у себя дорогого гостя.
Тогда Помпео стал рассказывать, разумеется кое-что опуская, о поручении Климента VII. Пока он говорил, лицо Бенвенуто Челлини прояснялось. Итак, Климент VII сдался. Ювелир переупрямил папу!
И, когда Помпео окончил речь, Бенвенуто сказал:
– Передайте его святейшеству, что я почту за счастье подчиниться ему и всеми силами постараюсь снова заслужить его милость, которую потерял не по своей вине, а по наветам завистников. Кстати, ведь у папы довольно много прислужников, не так ли? Пусть же, господин Помпео, – и так будет лучше для вас – ко мне отныне посылают другого слугу. Ради собственного благополучия не вмешивайтесь больше в мои дела, господин Помпео. Пожалейте себя – никогда не попадайтесь мне на пути! И, во имя спасения моей души, молите бога, чтобы я не расправился с вами, как Юлий Цезарь с Помпеем.[26]
Помпео поспешил убраться и, отправившись к папе, передал ему ответ Бенвенуто, впрочем промолчав о заключительной части речи.
Некоторое время спустя, желая окончательно примириться с Бенвенуто, Климент VII заказал ему медаль со своим изображением. Бенвенуто вычеканил ее из бронзы, серебра и золота и отнес папе. Климент VII пришел в восхищение и восторженно заявил, что и античные мастера не делали таких красивых медалей.
– Вот и хорошо, ваше святейшество! – сказал Бенвенуто. – А ведь не прояви я тогда твердости характера, мы бы навеки поссорились: я не простил бы вам обиды, и вы бы потеряли преданного слугу. Видите ли, святейший отец, – продолжал Бенвенуто предостерегающим тоном, – недурно иногда вспоминать поговорку простых здравомыслящих людей: «семь раз отмерь – один раз отрежь»! Так-то, ваше святейшество. И вот еще что: вы хорошо сделаете, если запретите ябедникам и клеветникам дурачить вас. Все это я говорю для вашего же блага, и довольно об этом, святейший отец.
Таким образом, Бенвенуто простил Клименту VII. Разумеется, он не сделал бы этого, если бы не так его любил, но Бенвенуто был очень привязан к папе – своему земляку.
Поэтому он глубоко опечалился, когда через несколько месяцев после происшествия, о котором мы только что рассказали, папа скоропостижно скончался. Бенвенуто, человек, наделенный железной волей, залился слезами, узнав об этом, и рыдал, как ребенок, целую неделю.
Вообще же смерть папы сыграла вдвойне роковую роль в жизни бедного Бенвенуто Челлини, ибо в день погребения он встретил Помпео, с которым не виделся с того утра, когда посоветовал ему больше не являться.
Нужно сказать, что после угроз Бенвенуто Челлини жалкий трус Помпео выходил лишь в сопровождении дюжины хорошо вооруженных наемников, которым он платил столько же, сколько папа – своим телохранителям-швейцарцам, и каждая прогулка по городу обходилась ему в два, а то и в три экю. Но даже в сопровождении дюжины сбиров[27] он трясся от страха при мысли о встрече с Бенвенуто Челлини. Притом он знал, что, если в стычке с Бенвенуто случится беда, папа, в глубине души любивший мастера, расправится с ним, Помпео. Но вот, как мы уже сказали, Климент VII умер, и его смерть придала смелости Помпео.
Бенвенуто отправился в храм Святого Петра, чтобы припасть к ногам усопшего папы. Возвращался он из храма вместе с Асканио и Паголо по улице Банчи и вдруг очутился лицом к лицу с Помпео и дюжиной его наемников. Заприметив врага, Помпео страшно побледнел, но, оглядевшись, увидел, что вокруг надежная охрана, а с Бенвенуто всего два юнца. Тут он расхрабрился и, остановившись, насмешливо кивнул Бенвенуто, а правой рукой, словно ненароком, взялся за рукоятку кинжала.
Завидев отряд, угрожавший учителю, Асканио обнажил шпагу, а Паголо прикинулся, будто смотрит в другую сторону. Бенвенуто не хотел подвергать своего любимого ученика опасности в таком неравном бою. Он схватил Асканио за руку и заставил его вложить шпагу в ножны; затем ваятель пошел дальше, словно ничего не видел или же будто то, что он видел, нисколько его не задевало. Асканио не узнавал своего учителя, но учитель отступил, и он отступил вместе с ним.
Помпео торжествовал и, отвесив глубокий поклон Бенвенуто, продолжал свой путь в окружении сбиров, которые, подражая ему, вели себя весьма вызывающе.
Бенвенуто, сдерживая гнев, до крови искусал себе губы, хотя и казался весел. Поведение знаменитого мастера было непостижимо для всякого, кто знал его вспыльчивый характер.
Но вот, пройдя шагов сто и поравнявшись с мастерской одного из своих собратьев по искусству, Бенвенуто вошел в дом, сказав, что якобы хочет взглянуть на древнюю вазу, недавно найденную при раскопках этрусских могильников в Корнето; при этом он велел своим ученикам идти домой, пообещав через несколько минут вернуться в мастерскую.
Он просто хотел удалить Асканио. И действительно, как только юноша и его спутник, о котором Бенвенуто тревожился гораздо меньше, зная, что Паголо не блещет отвагой, завернули за угол, он поставил вазу на место и выбежал из лавки.
Бенвенуто мигом очутился на той улице, где повстречался с Помпео, но Помпео уже там не оказалось. К счастью или, скорее, к несчастью, человека, окруженного дюжиной стражников, заметить нетрудно: Бенвенуто спросил у первого встречного, по какой дороге пошел Помпео, и ему тотчас же указали путь. И он, как ищейка, наведенная на след, ринулся вдогонку.
Помпео остановился у дверей аптечной лавочки на углу улицы Чиавика и рассказывал почтенному аптекарю о своей смелой выходке – о том, как отважно он бросил вызов Бенвенуто Челлини. Но вдруг он заметил, что сам Бенвенуто появился на углу, что глаза его горят, а лоб покрыт потом.
Бенвенуто закричал от радости, заметив своего врага, а Помпео осекся на середине фразы. Было ясно, что сейчас произойдет нечто ужасное. Наемники выстроились вокруг Помпео и вынули шпаги из ножен.
Нападать в одиночку на тринадцать человек было безумием, но, как мы уже говорили, Бенвенуто отличался поистине львиной храбростью и не вел счета врагам. На него было направлено тринадцать обнаженных шпаг, а он выхватил из ножен небольшой острый кинжал, который всегда носил за поясом, пробился в самую середину отряда, одной рукой вырвал у врагов две-три шпаги, другой повалил наземь кое-кого из наемников, да так ловко, что мигом добрался до Помпео и схватил его за шиворот; но наемники тотчас же тесным кольцом окружили Бенвенуто.
И тут все смешалось в рукопашной схватке: раздавались крики; в воздухе мелькали лезвия шпаг; бесформенный живой клубок катался по земле. А спустя мгновение какой-то человек с победным кличем вскочил на ноги и, сделав могучее усилие – перед тем он так же прорвался в самую середину отряда, – выбрался весь в крови, но торжествующе потрясая окровавленным кинжалом. То был Бенвенуто Челлини.
А другой человек в предсмертных судорогах катался по мостовой. Ему были нанесены две кинжальные раны: одна за ухом, другая возле ключицы, у самой шеи. Через несколько секунд он умер. То был Помпео.
Любой на месте Бенвенуто, поразив кого-нибудь насмерть, спасся бы бегством, но Бенвенуто, переложив кинжал в левую руку, зажал шпагу правой и с решительным видом стал ждать схватки с двенадцатью наемниками.
Но сбиры и не думали нападать на Бенвенуто Челлини. Ведь тот, кто им платил, был мертв, а следовательно, платить не будет. И, оставив труп Помпео, они бросились наутек, как стая перепуганных зайцев.
В этот миг появился Асканио и, подбежав к учителю, обнял его. Юноша не поверил предлогу – этрусской вазе – и вернулся; но хотя он и очень спешил, все же на несколько секунд опоздал.
Глава третья
Дедал[28]
Бенвенуто пошел домой вместе с Асканио несколько встревоженный: не ранами, которые ему нанесли, – они были легкие и на них он не обращал внимания, – а тем, что произошло. Полгода назад он отправил к праотцам Гасконти, убийцу своего брата, но избежал кары благодаря покровительству папы Климента VII; кроме того, смерть убийцы как бы была возмездием. Но теперь, когда покровитель Бенвенуто умер, положение стало более затруднительным.
Об угрызениях совести, конечно, не было и речи.
Да не составит читатель плохого мнения о нашем достойном мастере, который, убив одного, точнее, двух, а может быть, и трех человек, если хорошенько покопаться в его жизни, – весьма опасался сторожевого дозора, но отнюдь не страшился гнева господня.
Ибо в 1540 году летосчисления нашего этот человек был для своего времени обыкновенным человеком, как и все, по выражению немцев. Да это и понятно. В те времена люди не страшились смерти и сами убивали хладнокровно; мы и теперь смелы, но наши предки были отважны до дерзости; мы люди зрелые, они же были молоды. В те времена люди были так щедры, что совершенно беззаботно теряли, давали, продавали и отнимали жизнь.
Жил-был один писатель, на которого долго возводили клевету, имя которого было синонимом вероломства, жестокости – словом, всего, что означает низость, и только в XIX веке, самом беспристрастном из всех веков в истории человечества, этого писателя, великого патриота и отважного человека, оправдали. А ведь единственная вина Никколо Макиавелли[29] заключалась в том, что он был сыном своего времени, когда все зависело от силы и успеха, когда люди уважали дело, а не слово и когда прямо к цели, не разбирая средства и не рассуждая, шли властитель Борджа,[30] мыслитель Макиавелли и ювелир Бенвенуто Челлини.
Однажды в городе Чезене на площади нашли труп, разрубленный на четыре части, – труп Рамиро д'Орко. А так как Рамиро д'Орко был важной персоной и занимал видное положение в Италии, то Флорентийская республика[31] пожелала узнать, что же послужило причиной его смерти. Восемь членов синьории республики написали Макиавелли, своему послу, прося удовлетворить их любопытство.
И Макиавелли ограничился таким ответом:
Досточтимые синьоры!
Ничего не могу поведать вам о смерти Рамиро д'Орко, кроме того, что Цезарь Борджа – владыка, который казнит и милует людей по их заслугам.
Макиавелли.
Бенвенуто явился практическим воплощением теории знаменитого политического деятеля Флорентийской республики. Гениальный художник Бенвенуто и властитель Цезарь Борджа воображали, что, по праву сильного, они стоят выше закона. Различие между справедливостью и несправедливостью в глазах каждого из них заключалось лишь в одном: возможно ли это для него или невозможно – понятия о долге и праве для них не существовало.
Человек мешал – человека устраняли.
В наши дни цивилизация оказывает ему честь, покупая его.
Но в те времена молодые нации были так полнокровны, что кровь пускали для здоровья. Нация сражалась с нацией, человек сражался с человеком по внутреннему побуждению, изредка во имя отечества, изредка во имя дамы, а чаще всего просто чтобы подраться. Бенвенуто объявил войну Помпео, как Франциск I[32] – Карлу V.[33] Франция и Испания вели поединок то в Мариньяно,[34] то в Павии,[35] не мудрствуя, не вдаваясь в объяснения, без пышных фраз, без жалких слов.
И гениальность проявлялась непосредственно, как врожденное качество, как неоспоримое превосходство, как божественное право; в XVI веке творчество было явлением естественным.
Однако не следует удивляться людям той эпохи, которые ничему не удивлялись. И, чтобы объяснить убийства, содеянные ими, их причуды, их выходки, воспользуемся выражением, все объясняющим и оправдывающим во Франции, и особенно в наше время, – так принято.
Итак, Бенвенуто попросту делал то, что было принято: Помпео мешал Бенвенуто Челлини, и Бенвенуто Челлини устранил Помпео.
Однако полиция иногда собирала сведения о таких убийствах. Она остерегалась охранять человека, пока он был жив, зато иногда горела желанием покарать виновника его смерти.
Такое рвение она и проявила, преследуя Бенвенуто Челлини. Вернувшись домой, он едва успел сжечь кое-какие бумаги и положить несколько экю в карман, как явились папские сбиры, арестовали его и препроводили в замок Святого Ангела, а это послужило немалым утешением для Бенвенуто, ибо он вспомнил, что в замке Святого Ангела все узники – дворяне.
Немало утешила также и приободрила ваятеля мысль, осенившая его, когда он вступил в замок Святого Ангела, – мысль о том, что человек, наделенный такой изобретательностью, какой был наделен он, так или иначе скоро отсюда выберется.
Поэтому, войдя в замок и увидев кастеляна, который восседал за столом, покрытым зеленой скатертью, и приводил в порядок груду бумаг, Бенвенуто сказал:
– Господин кастелян, утройте количество засовов, решеток и сторожей, заточите меня на самом верху башни или в глубоком подземелье, не спускайте с меня ни днем, ни ночью недремлющего ока, а я все равно убегу, предупреждаю вас!
Кастелян поднял глаза на узника, говорившего с такой поразительной самоуверенностью, и узнал бесстрашного Бенвенуто Челлини, которого три месяца назад имел честь угощать обедом. Невзирая на знакомство с Бенвенуто, а быть может, именно благодаря этому знакомству, достойный кастелян, услышав его слова, пришел в глубочайшее смятение: у этого флорентинца, мессера Джоржо, кавалера из рода Уголино, почтенного человека, был немного помутнен рассудок. Впрочем, кастелян тотчас же оправился от удивления и отвел Бенвенуто в камеру, на самую вышку замка. Плоская крыша служила потолком камеры; по крыше прохаживался часовой, другой же стоял внизу у самой стены.
Кастелян обратил внимание узника на все эти подробности и, решив, что тот оценил их по достоинству, заметил:
– Любезный Бенвенуто, можно отомкнуть запоры, взломать двери, сделать подкоп в самом глухом подземелье, пробить стену, подкупить часовых, усыпить тюремщиков, но все равно с такой высоты не спустишься в долину, разве только на крыльях.
– А я все же спущусь! – отвечал Бенвенуто. Кастелян посмотрел на него в упор и подумал, что пленник сошел с ума.
– Значит, вы полетите?
– Что ж, и полечу! Я-то всегда был уверен, что человек может летать. Только все времени не хватало попытаться. А здесь, черт возьми, времени у меня будет вдоволь, и мне хочется самому удостовериться. Приключение Дедала – истинное происшествие, а не выдумка.
– Берегитесь солнца, любезный Бенвенуто! – насмешливо отвечал кастелян. – Берегитесь солнца!
– А я улечу ночью, – сказал Бенвенуто. Кастелян, не ждавший такого ответа, промолчал и удалился вне себя от ярости.
Действительно, Бенвенуто надо было бежать во что бы то ни стало. В иные времена – благодарение богу! – ему нечего было бы тревожиться о содеянном убийстве: во искупление греха, ему довольно было бы в день успения богородицы участвовать в шествии, надев камзол и плащ из голубой тафты.
Но новый папа Павел III отличался невероятной злопамятностью. Когда он еще был кардиналом Фарнезе, Бенвенуто повздорил с ним из-за серебряной вазы. Дело в том, что художник отказался отдать ему вазу бесплатно, и его эминенция[36] чуть было не отнял ее силой, – вот почему Бенвенуто пришлось несколько грубо обойтись со слугами его эминенции. Кроме того, святейший отец был уязвлен тем, что король Франциск I обращался к нему через высокочтимого Монлюка, своего посла в Ватикане, с просьбой отпустить Бенвенуто во Францию.
Узнав о том, что Бенвенуто арестован, высокочтимый Монлюк пожелал оказать услугу бедному пленнику и стал просить еще настойчивее.
Однако он обманулся в характере нового папы – этот был упрямее, нежели его предшественник, Климент VII. Итак, Павел III поклялся, что Бенвенуто дорого заплатит за свою проделку. Быть может, Бенвенуто и не угрожала смертная казнь, ибо в те времена папе надо было все хорошенько обдумать, прежде чем отправить на виселицу такого знаменитого художника; зато узнику грозила другая опасность – о его существовании могли забыть.
Поэтому Бенвенуто нельзя было забывать о себе, и он решил бежать до следствия и судебного разбирательства; впрочем, их можно было так и не дождаться, ибо папа, раздраженный вмешательством короля Франциска I, и слушать не желал о Бенвенуто Челлини.
Узник знал обо всем этом от Асканио, который вел дела в мастерской и навещал своего учителя, не без труда выхлопотав разрешение. Разумеется, на свиданиях их разделяли две решетки, и тут же стояли тюремщики, бдительно следившие, чтобы ученик не передал учителю напильник или веревку.
Итак, когда кастелян запер дверь камеры, Бенвенуто принялся все тщательно осматривать.
Вот что он увидел среди голых стен своего нового жилища: кровать, очаг, в котором можно было разводить огонь, стол с двумя стульями. Через два дня Бенвенуто раздобыл глину и стеку.[37] Сначала кастелян отказал узнику в развлечении – лепке, но потом передумал, решив, что, быть может, так удастся отвлечь ваятеля от навязчивой идеи побега, которая, очевидно, им владела. В тот же день Бенвенуто начал лепить огромную Венеру.
То были лишь первые шаги, но при изобретательности, терпении и труде можно было многого добиться.
Однажды в декабре выдался очень холодный день, и в камере Бенвенуто Челлини развели огонь. Тюремщик переменил простыни и вышел, забыв их на стуле. Не успел он запереть дверь, как Бенвенуто вскочил, одним прыжком очутился у самого ложа, вытащил из тюфяка две громадные охапки кукурузных листьев, которыми в Италии набивают матрасы, впихнул вместо листьев две простыни, подошел к статуе, взял стеку и снова принялся за работу. В тот же миг тюремщик вернулся за простынями, обыскал все вокруг, спросил Бенвенуто, не попадались ли они ему на глаза, но ваятель небрежно отвечал, прикидываясь, будто поглощен работой, что, вероятно, заходил кто-нибудь из служителей и взял белье или же сам тюремщик нечаянно его унес. Тюремщик ничего не заподозрил – ведь он вернулся тотчас же, а Бенвенуто отлично разыграл роль. Простыни не нашлись, и тюремщик предпочел умолчать о пропаже из страха, как бы его не заставили уплатить стоимость простыней или не выгнали.
Какие ужасные терзания, какую мучительную тревогу испытывает человек, когда решается его участь! Самые обыденные вещи становятся в тот час целыми событиями, радуют или приводят в отчаяние.
Как только тюремщик вышел, Бенвенуто бросился на колени и возблагодарил господа бога за ниспосланную ему помощь. Он мог спокойно оставить в матрасе свернутые простыни: кровать была постлана – значит, тюремщик к ней не подойдет до утра.
Когда стемнело, он разорвал простыни, к счастью новые и довольно грубые, на полосы в три-четыре пальца шириной и свил из них крепкие веревки. Затем он вскрыл глиняное чрево статуи, выпотрошил его и запрятал туда свое сокровище, потом наложил на разрез ком глины и тщательно сгладил его пальцем и лопаткой: самый тонкий знаток не заметил бы, что бедной Венере произвели операцию. На следующий день в камеру, как всегда, неожиданно вошел кастелян, но узник, как всегда, спокойно работал. Каждое утро чудак кастелян, которому Бенвенуто пригрозил ночным побегом, дрожал от страха, боясь, что камера окажется пустой. И надо сказать в похвалу ему: каждое утро он не утаивал радости, видя Бенвенуто Челлини.
– Должен признаться, из-за вас у меня нет покоя, Бенвенуто, – сказал чудак кастелян. – Однако я начинаю думать, что вы напрасно угрожали мне побегом.
– Я не угрожал и не угрожаю, господин Джоржо, – ответил Бенвенуто, – я предупреждаю.
– Что ж, вы все еще надеетесь улететь?
– По счастью, это не пустая надежда, а, черт побери, уверенность!
– Что за дьявольщина! Каким же образом вы все это устроите, а? – воскликнул злосчастный кастелян, которого выводила из себя не то кажущаяся, не то искренняя уверенность Бенвенуто в том, что ему удастся улететь из тюрьмы.
– А это моя тайна, сударь. Но предупреждаю: крылья у меня растут.
Кастелян невольно взглянул на плечи своего пленника.
– Так-то, мессер кастелян! – продолжал Бенвенуто и все лепил свою статую – как видно, он задумал создать соперницу Венеры Калипита.[38] – У нас с вами поединок, мы бросили друг другу вызов. В вашем распоряжении высокие башни, крепкие двери, надежные засовы, зоркие тюремщики; у меня же – голова да вот эти руки. И я вас предупреждаю: вы будете побеждены, так и знайте. Да, вот еще что… Вы изворотливы, вы приняли все меры предосторожности, поэтому, когда я улечу отсюда, да утешит вас сознание, что вы ничуть не виноваты, уважаемый Джоржо, что вам не в чем упрекать себя и что вы сделали все, уважаемый Джоржо, чтобы сгноить меня тут… Кстати, ваше мнение о моей статуе? Я-то ведь знаю, как вы любите искусство.
Самоуверенность узника раздражала кастеляна, человека недалекого. Его неотступно преследовала, сводила с ума мысль о побеге Бенвенуто. Она повергала его в уныние, лишала аппетита; он то и дело вздрагивал, как вздрагиваешь, если тебя внезапно разбудят.
Однажды ночью Бенвенуто услышал шум на плоской крыше, затем шум раздался в коридоре; он приближался и приближался, пока не затих возле самой камеры. Вдруг дверь распахнулась, и узник увидел господина Джоржо в халате и ночном колпаке, а за ним – четырех смотрителей и восьмерых стражников. Кастелян подбежал к постели Бенвенуто. Он был сам не свой. Бенвенуто приподнялся, сел на матрас и расхохотался ему прямо в лицо. Не обращая внимания на его смех, кастелян вздохнул, как вздыхает пловец, вынырнувший из воды.
– Ах, слава богу, – воскликнул он, – мой мучитель еще здесь! Вот уж правду говорят: сны – это враки!
– Что у вас стряслось? – спросил Бенвенуто Челлини. – Какой счастливой случайности я обязан видеть вас в такое позднее время, уважаемый Джоржо?
– Господи Иисусе! Все благополучно, и на этот раз я опять отделался испугом. Знаете ли, мне приснилось, что у вас выросли эти проклятущие крылья, притом огромные, и будто вы преспокойно парите над замком Святого Ангела да приговариваете: «Прощайте, любезный кастелян, прощайте! Не хотелось мне улетать, не попрощавшись с вами, ну, а теперь я исчезаю. И как же я рад, что никогда больше вас не увижу!»
– Неужели? Я так и сказал, уважаемый Джоржо?
– Так и сказали, слово в слово… Ох, Бенвенуто, мне на беду вас сюда прислали!
– Неужели вы считаете, что я так дурно воспитан? Хорошо, что это только сон, иначе я бы вам не простил.
– По счастью, ничего подобного не случилось. Я держу вас тут под замком, милейший, и хотя, должен сознаться, ваше общество мне не очень-то нравится, а все же я надеюсь продержать вас еще долго.
– Вряд ли вам это удастся! – отвечал Бенвенуто с самоуверенной усмешкой, выводившей из себя начальника крепости.
Кастелян вышел, посылая Бенвенуто ко всем чертям, а наутро велел тюремщикам каждые два часа и днем и ночью осматривать его камеру.
Так продолжалось целый месяц; но к концу месяца выяснилось, что нет причин считать, будто Бенвенуто готовится к бегству, и надзор за ним ослабили.
А меж тем именно весь этот месяц Бенвенуто провел в нечеловеческих трудах.
Как мы уже упоминали, Бенвенуто стал тщательно изучать камеру с той минуты, как вошел в нее, и с той самой минуты все его внимание сосредоточилось на одном: каким способом бежать. Окно было зарешечено, а прутья решетки так прочно пригнаны, что вынуть их или расшатать лопаточкой для лепки было невозможно, – а ничего железного, кроме лопатки, у него не было. Дымовой ход был очень узок вверху, и узнику пришлось бы превратиться в змею, наподобие феи Мелюзины,[39] чтобы в него проскользнуть. Оставалась лишь дверь. Да, дверь! Посмотрим же, как она была сделана. Дубовая дверь в два пальца толщиной была заперта на два замка, задвинута на четыре засова, обшита изнутри железными листами, крепко-накрепко прибитыми вверху и внизу.
И путь на волю лежал через эту дверь.
Бенвенуто заметил, что в нескольких шагах от нее, в коридоре, есть лестница – по ней проходил часовой, когда на крыше менялся караул. Каждые два часа Бенвенуто слышал шум шагов: это по лестнице поднимался дозорный, а немного погодя другой дозорный спускался; потом через два часа снова раздавался шум шагов, и снова ровно два часа стояла непробудная тишина.
Вот всего-навсего в чем заключалась задача: надо было очутиться по ту сторону дубовой двери в два пальца толщиной, запертой на два замка, задвинутой четырьмя засовами и, кроме того, обшитой изнутри, как мы уже сказали, железными листами, крепко прибитыми вверху и внизу.
Итак, за этот месяц Бенвенуто вытащил при помощи стеки все гвозди, оставив напоследок лишь четыре верхних и четыре нижних; затем, чтобы никто ничего не приметил, он заменил их гвоздями из глины и покрыл головки железной оскоблиной, да так, что самый опытный глаз не отличил бы настоящих гвоздей от поддельных. Вверху и внизу двери было шестьдесят гвоздей, с каждым гвоздем приходились возиться час, а то и два. Легко себе представить, каких трудов стоило узнику осуществить свой замысел.
По вечерам, когда все укладывались спать и слышались лишь шаги часового, ходившего над головой, узник разжигал в очаге жаркий огонь и подсыпал целую груду горящих углей к железным листам, прибитым к низу двери. Железо раскалялось докрасна, постепенно превращая в уголь дерево, к которому было пришито; однако с противоположной стороны было незаметно, что дверь обуглилась.
Как мы уже сказали, Бенвенуто был поглощен работой весь месяц. Зато к концу месяца он все закончил – узник ждал лишь ночи, благоприятной для побега. Однако пришлось ждать несколько дней, ибо, когда он завершил работу, наступило полнолуние.
Бенвенуто вытащил все гвозди, и делать ему было нечего, но он продолжал раскалять железные листы на двери и изводить кастеляна.
Однажды кастелян вошел к нему с необыкновенно озабоченным видом.
– Милейший узник, – начал достопочтенный господин Джоржо, который находился во власти своей навязчивой идеи, – что же, вы все еще надеетесь улететь? Ну-ка, отвечайте откровенно.
– Как никогда, милейший хозяин, – отвечал Бенвенуто.
– Послушайте, – продолжал кастелян, – можете болтать все, что вам угодно, но ведь, откровенно говоря, это невозможно.
– Невозможно для вас, господин Джоржо, для вас невозможно! – подхватил ваятель. – Но вы же прекрасно знаете – это слово для меня не существует. Я привык делать то, что для простых смертных невозможно, и, знаете ли, даже с успехом, милейший хозяин! Не состязался ли я забавы ради с природой, создавая из золота, изумрудов и алмазов цветы прекраснее всех цветов, покрытых жемчужными каплями росы? Или вы думаете, что тот, кто создает цветы, не может создать крылья?
– Господи помилуй, – возопил кастелян, – да из-за вашей неслыханной самоуверенности я скоро голову потеряю! Скажите, какую же форму придадите вы крыльям? Ведь они должны поддерживать вас в воздухе… Хоть мне сдается, что все это невозможно.
– Разумеется, я и сам много размышлял над этим, ибо от формы крыльев зависит мое благополучие.
– Ну и что же?
– А вот что: если понаблюдаешь за существами, наделенными крыльями, то увидишь, что успешно воссоздать крылья, данные им богом, можно, лишь взяв за образец нетопыря.
– Но помилуйте, Бенвенуто! – возразил кастелян. – Положим, способ найден и вы крылья изготовили. Неужели у вас хватит мужества ими воспользоваться?
– Снабдите меня всем нужным для их изготовления, милейший кастелян, и я вместо ответа полечу.
– А что вам нужно?
– Ах, боже мой, нужны сущие пустяки: маленькая кузница, наковальня, напильники, клещи и щипцы для изготовления пружин да локтей двадцать клеенки для перепончатых крыльев.
– Хорошо, хорошо, – произнес мессер Джоржо. – Ну, прямо гора с плеч: хоть вы и умны, а здесь вам ничего такого не удастся раздобыть.
– А у меня уже все есть, – ответил Бенвенуто.
Кастелян подскочил на стуле, но тотчас же сообразил, что сделать крылья в тюрьме человек не в силах. И все же эта нелепая мысль не давала покоя его больной голове. В каждой птице, пролетающей перед окном, он видел Бенвенуто Челлини – так велико бывает влияние гениального ума на заурядный умишко.
В тот же день господин Джоржо послал за самым искусным мастером в Риме и приказал ему сделать крылья по форме крыльев нетопыря.
Остолбенев от изумления, мастер молча смотрел на кастеляна, не без основания полагая, что тот сошел с ума.
Но господин Джоржо настаивал. А ведь господин Джоржо был богат, и если господин Джоржо делал глупости, то ему по средствам было их оплачивать. Поэтому мастер взялся за порученное дело и через неделю принес пару великолепных крыльев, которые прилаживались к телу при помощи железного корсета, приводились в движение чрезвычайно замысловатыми пружинами и действовали самым надежным образом.
Мессер Джоржо уплатил за аппарат условленную цену, измерил крылья, поднялся к Бенвенуто Челлини и, не говоря ни слова, обыскал темницу: он заглядывал под кровать, осматривал очаг, ощупывал матрас – словом, облазил все углы и закоулки.
Затем он вышел, так и не вымолвив ни слова, убежденный, что Бенвенуто, если только он не колдун, не мог спрятать в камере крылья, похожие на крылья, сделанные мастером.
Было очевидно, что рассудок нерадивого кастеляна все больше приходил в расстройство.
Дома господина Джоржо ждал мастер, который пришел сказать, что к каждому крылу приделано по железному кольцу: они должны удерживать ноги летящего в горизонтальном положении.
Не успел мастер выйти, как господин Джоржо заперся у себя в комнате, надел корсет, развернул крылья, просунул ноги в кольца и, лежа плашмя на полу, попытался взлететь. Но, несмотря на все старания, покинуть землю ему не удалось. После двух-трех попыток он снова послал за мастером.
– Сударь, – сказал ему кастелян, – я испытал ваши крылья: они никуда не годятся.
– А как вы их испытывали?
Мессер Джоржо подробнейшим образом поведал о том, как он троекратно их испытывал.
Мастер с важным видом выслушал его, а затем изрек:
– Тут нет ничего удивительного: когда вы лежите на полу, вокруг вас нет должного количества воздуха. Попробуйте-ка подняться на крышу замка Святого Ангела и оттуда отважно ринуться в воздушное пространство.
– И вы думаете, что я полечу?
– Уверен, – ответил мастер.
– Но, если вы так уверены, – заметил кастелян, – почему бы вам самому не испытать крылья?
– Крылья скроены сообразно весу вашего тела, а не моего, – возразил мастер. – Размах крыльев, предназначенных для меня, должен быть на полтора фута больше.
И мастер, откланявшись, вышел.
– Черт бы тебя подрал! – воскликнул мессер Джоржо.
В тот день все замечали, что мессер Джоржо весьма рассеян. Очевидно, под стать Роланду,[40] он мысленно витал в мире грез.
Вечером, отходя ко сну, он созвал всех служителей, всех тюремщиков и всех стражников.
– Если вы узнаете, – сказал он, – что Бенвенуто Челлини собирается улететь, пусть себе летит, только оповестите меня! Даже ночью я без труда поймаю его: ведь я – настоящий нетопырь, а Бенвенуто, что бы он там ни толковал, – поддельный.
Горе-кастелян совсем спятил, но окружающие уповали, что со сном у него все пройдет, и поэтому решили подождать и лишь наутро предупредить папу.
К тому же погода стояла отвратительная, дождливая и было очень темно: в такую ночь никому не хотелось выходить на улицу.
Зато Бенвенуто Челлини – конечно, из чувства противоречия – избрал для побега именно эту ночь.
Поэтому, как только пробило десять часов и сменился дозорный, он преклонил колена и, благоговейно помолившись, принялся за работу.
Прежде всего надо было вытащить четыре оставшихся гвоздя, которые придерживали железные листы. Последний гвоздь поддался, когда пробило полночь.
Бенвенуто услышал шаги дозорных, поднимавшихся на плоскую крышу; он застыл и затаив дыхание приник к двери; дозорные сменились, сошли вниз, шум шагов затих, и все погрузилось в тишину.
Начался ливень, и у Бенвенуто сердце запрыгало от радости, когда он услышал, как в окно барабанит дождь.
Тут он попробовал отодрать железные, ничем уже не сдерживаемые листы; они поддались, и Бенвенуто прислонил их рядком к стене.
Затем он лег плашмя и принялся долбить вниз двери стекой, которую подточил наподобие кинжала и насадил на деревянную рукоятку. Обугленные дубовые доски подались. Не прошло и секунды, как Бенвенуто пробил в двери лазейку, такую широкую, что можно было проползти.
Он вскрыл чрево статуи, вынул самодельную веревку, опоясался ею, вооружился стекой, которую, как мы уже говорили, превратил в кинжал, опустился на колени и снова стал молиться.
Окончив молитву, он просунул в лазейку голову, затем плечи и выбрался в коридор.
Бенвенуто вскочил, но у него так дрожали ноги, что ему пришлось опереться о стену, иначе бы он упал. Сердце у него колотилось, словно готово было выпрыгнуть из груди, лицо пылало, капли пота выступили на лбу. Он судорожно сжимал рукоятку самодельного кинжала, будто кто-то собирался его отнять.
Вокруг царила тишина, не слышно было ни шороха, поэтому Бенвенуто, быстро овладев собой, стал ощупью пробираться, держась стены, по коридору, пока не почувствовал, что стена кончилась. Он шагнул вперед и коснулся ногой первой ступени лестницы – приставной лестницы, ведущей на крышу.
Он стал подниматься, вздрагивая от скрипа деревянных ступеней; но вот он почувствовал дуновение ветра, вот дождь стал стегать его по лицу: голова его очутилась над крышей… Беглец больше четверти часа пробыл в кромешной тьме. И только сейчас он понял, чего ему должно бояться и на что надеяться.
Чаша весов клонилась в сторону надежды.
Часовой спрятался в будке, спасаясь от дождя. Дело в том, что часовые, сменявшиеся каждые два часа на крыше замка Святого Ангела, надзирали не за крышей, а за крепостным рвом и окрестностями, поэтому будка глухой стеной обращена была к лестнице, по которой поднялся Бенвенуто Челлини.
Бенвенуто бесшумно подполз на четвереньках к краю крыши, держась как можно дальше от сторожевой будки. Тут он привязал веревку, свитую из простыней, к кирпичу, выступавшему из древней стены дюймов на шесть, и в третий раз преклонил колена, шепотом творя молитву:
– Господи, господи! Помоги мне теперь, ибо я сделал все, что мог.
Окончив молитву, он ухватился за веревку и стал скользить вниз, то и дело ударяясь коленями и лбом о стену, но не обращая внимания на ссадины. Наконец Бенвенуто добрался до земли.
Когда он нащупал ногами твердую почву, неописуемая радость и гордость наполнили его сердце. Он измерил взглядом огромную высокую стену, с которой спустился, и невольно промолвил вполголоса: «Вот я и на свободе!» Но радовался Бенвенуто недолго.
Он обернулся, и у него подкосились ноги: перед ним высилась крепостная стена, недавно построенная, о которой он не знал. Он понял, что погиб. Бенвенуто был сражен и в отчаянии упал на землю; но, падая, он натолкнулся на какой-то предмет – это было длинное бревно. Он даже вскрикнул от изумления и радости: он понял, что спасен.
О, просто непостижимо, сколько раз за одно мгновение человек переходит от отчаяния к радости!
Бенвенуто схватился за бревно – так потерпевший крушение хватается за обломок мачты, который поможет ему удержаться на воде. Двое людей, наделенных заурядной силой, с трудом бы подняли бревно; Бенвенуто же в одиночку подтащил его и приставил к стене.
Затем беглец вскарабкался, цепляясь за бревно руками и ногами, на самый верх стены, но тут силы ему изменили, и он никак не мог втащить бревно и перебросить его на другую сторону.
У Бенвенуто закружилась голова, все вокруг завертелось; он закрыл глаза, и ему почудилось, что вокруг него море огня.
Вдруг он вспомнил о веревке, свитой из простыней, с помощью которой он спустился с крыши.
Челлини соскользнул вниз по бревну и побежал к тому месту, где она висела; но там, наверху, он так крепко привязал к кирпичу веревку, что не мог ее отцепить.
Бенвенуто в отчаянии повис на веревке, стал тянуть ее изо всех сил, надеясь оторвать. К счастью, один из четырех узлов, связывающих полосы, развязался, и Бенвенуто упал навзничь, держа в руках обрывок веревки футов в двенадцать длиной.
Это и было ему нужно. Вскочив, он вскарабкался по бревну; вот он опять уселся верхом на стену и привязал самодельную веревку к поперечной балке. Он спустился до конца веревки, но тщетно пытался нащупать ногами почву. Взглянув вниз, он увидел, что земля в каких-нибудь шести футах от него; он выпустил веревку и очутился у подножия стены.
Тут Бенвенуто прилег. Он изнемогал, кожа у него на руках и ногах была содрана; несколько минут он смотрел на кровоточащие ссадины, покрывавшие тело… Но вот пробило пять часов, и беглец заметил, что звезды стали меркнуть.
Не успел он подняться, как неподалеку появился часовой, которого он до сих пор не приметил, хотя тот, конечно, давно наблюдал за беглецом. Бенвенуто понял, что все погибло и, если он не убьет, будет убит сам. Он выхватил из-за пояса самодельный кинжал и с непреклонным видом пошел прямо на часового. И тот, разумеется, увидел, что перед ним не просто силач, а человек, доведенный до отчаяния, готовый драться не на жизнь, а на смерть. Действительно, Бенвенуто и не думал отступать. И стражник вдруг повернулся к нему спиной, будто не заметив его. Беглец понял, что это означает.
Он бросился к последней крепостной стене. Она была футов двенадцати-пятнадцати высотой, ее окружал ров. Но смельчак, подобный Бенвенуто Челлини, к тому же попавший в безвыходное положение, не отступит перед таким препятствием, ну, а так как часть самодельной веревки осталась на кирпичном выступе, часть же – на бревне и спуститься было не на чем, да и время не ждало, он, мысленно взывая к господу богу, спрыгнул вниз.
На этот раз Бенвенуто сразу потерял сознание. Он не приходил в себя по крайней мере час; но вот подул свежий предрассветный ветерок, и он очнулся. Еще с минуту Бенвенуто лежал словно оглушенный, потом провел рукой по лбу и все вспомнил.
Он почувствовал нестерпимую головную боль и увидел капли крови – они струились, словно пот, по его лицу и падали на камни, на которых он лежал. Он понял, что ранен в лоб, и снова провел рукой по лбу, но уже не для того, чтобы собраться с мыслями, а нащупать раны. Раны оказались легкие: просто ссадины, не задевшие черепа. Бенвенуто усмехнулся и попытался встать, но тут же упал: оказалось, что сломана правая нога пальца на три выше лодыжки. Нога до того онемела, что сначала он не почувствовал боли.
Бенвенуто снял рубашку, разорвал ее на узкие полоски, потом соединил кости сломанной ноги и туго забинтовал, захватывая бинтом ступню, чтобы повязка лучше держалась на переломе. Затем он пополз на четвереньках к одним из ворот, ведущих в Рим, – они находились шагах в пятистах.
Когда после мучительного получасового пути он добрался до ворот, оказалось, что они закрыты. Но Бенвенуто увидел под ними большой камень. Он сдвинул камень, который легко поддался, и пролез в образовавшееся отверстие.
Бенвенуто прополз еще метров тридцать, но тут на него вдруг набросилась свора голодных бродячих собак, почуявших по запаху крови, что он ранен. Он вытащил самодельный кинжал и вонзил его в бок самого большого остервенелого пса, убив его наповал. Вся свора тотчас же накинулась на убитого пса и сожрала его.
Бенвенуто дополз до Траспонтанской церкви. Около нее он натолкнулся на водоноса, который только что наполнил кувшины и навьючил их на осла.
Бенвенуто подозвал водоноса и сказал:
– Послушай-ка, я был в гостях у своей милой, да случилось так, что вошел-то я к ней через дверь, а вышел через окно: спрыгнул со второго этажа и сломал ногу. Отнесешь меня на паперть храма Святого Петра – дам тебе золотой.
Водонос молча взвалил раненого на спину и отнес в указанное место. Затем, получив обещанное вознаграждение, он продолжал свой путь, даже не обернувшись.
Тогда Бенвенуто по-прежнему на четвереньках дополз до дома сеньора Монлюка, французского посла, жившего в нескольких шагах от храма.
Сеньор Монлюк помог ему и проявил такое усердие, что через месяц Бенвенуто поправился, через два получил помилование, а через четыре уехал во Францию с Асканио и Паголо.
А неудачник кастелян сошел с ума, прожил остаток жизни и умер сумасшедшим: ему все представлялось, что он нетопырь, и он без устали пытался взлететь.
Глава четвертая
Скоццоне
Когда Бенвенуто Челлини приехал во Францию, Франциск I был во дворце Фонтенбло в окружении своего двора. Итак, ваятелю предстояло встретиться с тем, кого он так хотел видеть. Бенвенуто остановился в Фонтенбло и попросил, чтобы о его приезде уведомили кардинала Феррарского. Кардинал, зная, что король ждет Бенвенуто с нетерпением, тотчас же сообщил о новости его величеству. В тот же день король принял Бенвенуто и заговорил с ним на том сочном и богатом языке, которым так хорошо владел Челлини.
– Бенвенуто, несколько дней посвятите веселью, оправьтесь от своих невзгод и усталости, отдыхайте, развлекайтесь. А мы тем временем подумаем, какое прекрасное творение вам заказать.
Затем, поселив скульптора в замке, Франциск I приказал предвосхищать все его желания.
Таким образом, Бенвенуто сразу же очутился в средоточии французской цивилизации, которая в ту эпоху еще отставала от итальянской, но уже готовилась превзойти ее. Ваятель присматривался к окружающей обстановке, и ему казалось, что он не покидал столицу Тосканы, ибо его окружали произведения искусства и живописи, знакомые ему еще по Флоренции; здесь тоже Приматиччо сменил Леонардо да Винчи и маэстро Россо.[41]
Итак, Бенвенуто должен был стать преемником этих знаменитостей и обратить взоры самого изысканного двора в Европе на искусство ваяния, в котором он достиг такого же мастерства, какого достигли эти три великих художника в искусстве живописи. Поэтому Бенвенуто хотелось опередить короля, и, решив не ждать обещанного заказа на прекрасное творение, он задумал создать на собственные средства то, что подскажет ему вдохновение. Челлини сразу приметил, как мила королю резиденция, где они встретились, и решил в угоду ему создать статую и назвать ее «Нимфа Фонтенбло».
Он задумал дивное произведение – статую, увенчанную колосьями, дубовыми листьями и виноградными лозами, ибо Фонтенбло лежит у долины, затенен лесами и окружен виноградниками. Нимфа, о которой грезил Бенвенуто, должна была воплощать Цереру,[42] Диану[43] и Эригону[44] – трех дивных богинь, слитых воедино. Ваятелю хотелось сохранить отличительные черты каждой, но в едином образе; на пьедестале же статуи он хотел изобразить атрибуты всех трех богинь. И те, кто видел восхитительные фигурки, украшающие пьедестал его Персея,[45] знают, с каким искусством мастер-флорентинец ваял дивные скульптурные детали.
Скульптор обладал непогрешимым чувством прекрасного, но для воплощения идеала ему нужна была натурщица – в этом была вся беда. Где найдешь женщину, в которой бы сочетались прекрасные черты трех богинь!
Конечно, если бы, как в античные времена, во времена Фидия и Апеллеса,[46] прославленные красавицы, эти властительницы формы, по своей воле приходили к ваятелю, Бенвенуто без труда нашел бы среди знатных дам ту, которую искал. В ту пору при дворе блистали поистине олимпийские богини в расцвете красоты: Екатерина Медичи,[47] которой шел всего лишь двадцать второй год; Маргарита де Валуа, королева Наваррская,[48] прозванная «Четвертой грацией» и «Десятой музой», и, наконец, герцогиня д'Этамп, которой отведена немаловажная роль в нашем повествовании. Она слыла самой красивой из ученых женщин и самой ученой из красавиц. Итак, прекрасных женщин здесь было больше чем достаточно для художника; но мы уже сказали, что времена Фидия и Апеллеса давным-давно миновали.
Надо было искать модель в ином месте. Поэтому Бенвенуто очень обрадовался, узнав, что двор собирается в Париж. На беду, по словам самого Бенвенуто, двор в те времена путешествовал, как погребальная процессия: впереди скакали двенадцать-пятнадцать тысяч всадников, останавливались на привал в деревушках, где едва насчитывалось две-три хижины, теряли каждый вечер четыре часа, чтобы раскинуть палатки, и четыре часа каждое утро, чтобы свернуть их, и, хотя всего шестнадцать лье отделяло королевскую резиденцию от столицы, из Фонтенбло до Парижа добирались пять дней.
Раз двадцать за время перехода Бенвенуто Челлини испытывал искушение поскакать вперед, но всякий раз его удерживал кардинал Феррарский, говоря, что если король ни разу за целый день не увидит ваятеля, то, без сомнения, спросит, что с ним случилось, и, узнав, что он уехал, не испросив разрешения, сочтет это за признак непочтительности к его королевской особе.
Итак, Бенвенуто с трудом преодолевал нетерпение и во время долгих стоянок старался убить время, делая наброски «Нимфы Фонтенбло».
Наконец приехали в Париж. Прежде всего Бенвенуто навестил Приматиччо, которому было поручено продолжать в Фонтенбло труды Леонардо да Винчи и Россо. Приматиччо уже давно жил в Париже и, вероятно, мог дать хороший совет – указать, где найти натурщицу.
Кстати, в двух словах расскажем о Приматиччо.
Сеньор Франческо Приматиччо, которого в те времена называли да Болонья, по месту его рождения, а мы называем просто – Приматиччо, ученик Джулио Романо,[49] шесть лет обучавшийся под его руководством, уже восемь лет жил во Франции, куда его пригласил Франциск I, по совету маркиза Мантуанского, величайшего вербовщика художников.
Творчество Приматиччо изумительно плодовито, в чем можно убедиться, посетив Фонтенбло; манера его письма свободна и монументальна, чистота линий безупречна. Долгое время пребывали в неизвестности и сам художник, и его всесторонние познания, его широкий кругозор, могучий талант и мастерство во всех жанрах живописи; наша эпоха мстила ему тремя веками несправедливого забвения. А между тем в религиозном экстазе он написал фрески часовни в Борегаре, украсил дворец Монморанси стенной живописью нравоучительного содержания, изобразив основные христианские добродетели, а обширные залы дворца Фонтенбло и поныне хранят на себе печать его таланта. Он расписал прелестными фресками на аллегорические сюжеты Златые врата и Бальный зал. В галерее Улисса[50] и в покоях Святого Людовика создал образ эпического поэта Гомера и воспроизвел в живописи «Одиссею» и часть «Илиады». Затем из времен легендарных он перенесся в героические и посвятил свое творчество истории. Основные события из жизни Александра[51] и Ромула[52] и сдача Гавра воспроизведены в полотнах, украшавших Большую галерею и покой, смежный с Бальным залом. Он с увлечением писал пейзажи, украсившие Кунсткамеру.
Наконец, если мы измерим всю глубину таланта этого выдающегося живописца, перечислим его разнообразнейшие творения, подсчитаем его труды, мы увидим, что он создал девяносто восемь крупных и сто тридцать более мелких полотен: пейзажи, марины, сцены из Священного писания и истории, портреты, произведения на аллегорические и эпические сюжеты.
Такой человек мог понять Бенвенуто. Поэтому, едва вступив в Париж, Бенвенуто с открытой душой поспешил к Приматиччо. Художник принял его так же сердечно.
После задушевной беседы, которая обычно сразу же завязывается, когда друзья-земляки встречаются на чужбине, Бенвенуто раскрыл картон, показал Приматиччо свои наброски, поведал ему о новых замыслах и спросил, нет ли среди натурщиц олицетворения его мечты.
Приматиччо покачал головой, грустно улыбаясь. И в самом деле, они ведь были не в Италии – этой счастливой сопернице Греции. Франция в ту эпоху, как и ныне, считалась страной изящества, учтивости и кокетства, но было бы тщетно искать на земле Валуа[53] величавую красоту, которая вдохновляла на берегах Тибра и Арно Микеланджело, Рафаэля, Джованни Болонья[54] и Андреа дель Сарто. Конечно, если бы, как мы уже говорили, живописец или ваятель мог выбрать натурщицу в аристократической среде, он быстро нашел бы прообраз своих творений, но, подобно тени, оставшейся по эту сторону Стикса, он довольствовался тем, что смотрел на прекрасные, исполненные благородства фигуры, проходившие по Елисейским полям, вход куда ему был запрещен, и это зрелище лишь воспитывало его художественный вкус.
Произошло то, что и предвидел Приматиччо: Бенвенуто сделал смотр армии натурщиц, но ни в одной не воплотились черты, которые были необходимы для осуществления его замысла.
Тогда он призвал во дворец кардинала Феррарского, где остановился, всех известных натурщиц, бравших по экю за сеанс, но ни одна не оправдала его надежд.
Бенвенуто уже совсем отчаялся, но как-то вечером, когда он возвращался домой, отужинав с тремя земляками, с которыми встретился в Париже, – сенатором Пьетро Строцци, с его зятем графом д'Ангийаром и Галеотто Пико, племянником знаменитого Жана Пик Мирондоля, – и шагал в одиночестве по улицам Пти-Шан, он вдруг увидел красивую, грациозную девушку. Бенвенуто радостно встрепенулся: он еще не встречал женщины, которая так живо воплощала бы его мечту о «Нимфе Фонтенбло». И вот он пошел следом за ней. Она поднялась по Крапивному холму, миновала церковь Святого Оноре и завернула на улицу Пеликан. Тут она обернулась, чтобы взглянуть, не идет ли за ней следом незнакомец, и, увидя Бенвенуто в нескольких шагах от себя, быстрым движением распахнула дверь и скрылась, прикрыв ее. Бенвенуто подошел к двери и тоже распахнул ее. Он сделал это вовремя – еще успел заметить на повороте лестницы, освещенной коптящей плошкой, оборку платья незнакомки, за которой шел следом.
Он поднялся на второй этаж; дверь в комнату была полуотворена, и он увидел девушку.
Не объясняя причины своего прихода, даже не промолвив ни слова, Бенвенуто прежде всего пожелал удостовериться, гармонируют ли линии ее тела с чертами лица, и два-три раза обошел вокруг удивленной девушки, невольно подчинявшейся ему, будто обходил вокруг античного изваяния, и даже заставил ее поднять руки – такую позу он хотел придать «Нимфе Фонтенбло».
В девушке, стоявшей перед Бенвенуто, было мало от Цереры, еще меньше от Дианы, зато очень много от Эригоны. Скульптор понимал, что невозможно сочетать все эти три образа, и решил остановиться на образе вакханки.
А для создания вакханки девушка действительно была находкой: горящие глаза, коралловые губы, жемчужные зубки, точеная шея, покатые плечи, тонкая талия; изящные лодыжки и запястья, удлиненные пальцы придавали ее внешности нечто аристократическое, и это окончательно убедило ваятеля.
– Как вас зовут, мадемуазель? – наконец спросил Бенвенуто, выговаривая слова с иностранным акцентом и приводя девушку в полное изумление.
– Катериной, ваша честь, – ответила она.
– Хорошо! Мадемуазель Катерина, – продолжал Бенвенуто, – вот вам золотой экю за труды. А завтра приходите ко мне на улицу Святого Мартена, во дворец кардинала Феррарского, и за такие же труды вы получите столько же.
Девушка колебалась – она вообразила, что чужеземец решил подшутить над ней. Но золотой экю, поблескивая, доказывал, что он говорит серьезно, и после недолгого размышления она спросила:
– В котором часу?
– В десять часов утра. Вы уже встаете в это время?
– Разумеется.
– Итак, я на вас рассчитываю.
– Что ж, приду.
Бенвенуто отвесил поклон – такой поклон он отвесил бы герцогине – и вернулся во дворец в самом радостном расположении духа. Дома он сжег все эскизы фигуры, существовавшей лишь в его воображении, и набросал новый эскиз, полный движения и жизни. Закончив набросок, Бенвенуто положил на подставку большой кусок воска. И под всемогущей рукой скульптора воск в мгновение ока принял облик нимфы, которой он грезил. Он работал так вдохновенно, что, когда наутро Катерина пришла в мастерскую, многое уже было сделано.
Мы уже говорили, что Катерина не могла понять намерений Бенвенуто; она была очень удивлена, когда ваятель, закрыв за ней дверь, показал набросок статуи и объяснил девушке, зачем он пригласил ее.
Девушка, гордая тем, что послужит моделью для статуи богини, предназначенной в дар королю, сбросила одежду и, не дожидаясь указаний ваятеля, встала в позу, подражая статуе с такой точностью и грацией, что Бенвенуто вскрикнул от радости, когда, обернувшись, увидел, как прекрасна и непринужденна ее поза.
Бенвенуто любил свою работу. Как мы уже говорили, у художника была одна из тех благородных и богато одаренных натур, которые вдохновенно творят, увлекаются работой. Он сбросил камзол, расстегнул ворот рубашки, засучил рукава и принялся не столько копировать натуру, сколько воссоздавать природу в искусстве. Казалось, ваятель мог, как Юпитер, вдохнуть пламень жизни во все, к чему прикасался. Катерина, привыкшая к заурядным людям, знакомая лишь с обывателями или же с молодыми вельможами, для которых она была игрушкой, смотрела на художника с восторгом, и грудь ее вздымалась от непонятного ей самой волнения. Девушке казалось, что она возвысилась до художника, и ее глаза сияли: вдохновение мастера передавалось и натурщице.
Сеанс длился два часа. Затем Бенвенуто заплатил Катерине золотой экю и, простившись с ней так же учтиво, как и накануне, попросил ее прийти в тот же час на следующий день.
Катерина вернулась домой и уже не выходила весь день. Наутро она пришла в мастерскую на десять минут раньше назначенного срока.
Повторилась та же сцена, что и накануне. Бенвенуто был по-прежнему во власти возвышенного вдохновения, и материя оживала под его рукой, как под рукой Прометея. Лицо вакханки было уже вылеплено: казалось, живое лицо выглядывает из бесформенной массы. Катерина улыбалась своей сестре-небожительнице, созданной по ее образу и подобию; никогда не была она так счастлива и, странное дело, не могла отдать себе отчета, почему испытывает такое счастье.
Наутро ваятель и натурщица встретились в тот же час, и Катерина вдруг вспыхнула от смущения, которого прежде не знала. Бедняжка полюбила, а с любовью родилось и целомудрие.
На следующий день дело дошло до того, что ваятелю пришлось напомнить натурщице, что он лепит не Венеру Медицейскую, а Эригону, опьяневшую от страсти и вина. Впрочем, надо было запастись терпением: он собирался через два дня завершить работу над моделью.
Два дня прошло. А вечером, в последний раз коснувшись стекой своего творения, Бенвенуто поблагодарил Катерину за любезность и дал ей четыре золотых экю; но золотые монеты выскользнули из ее рук на пол. Все было кончено для бедняжки: отныне она возвращалась к прежнему образу жизни; а ведь с того дня, когда она вступила в мастерскую скульптора, прежняя жизнь стала ей ненавистна. Бенвенуто, и не подозревавший о том, что происходит в душе несчастной девушки, подобрал четыре экю, снова протянул Катерине деньги и, пожав ей руку, сказал, что, если ей когда-нибудь понадобится помощь, пусть она обращается только к нему. Затем он отправился в мастерскую, где трудились подмастерья, и позвал Асканио, торопясь показать ему свое завершенное творение.
Оставшись одна, Катерина перецеловала все инструменты, которыми работал Бенвенуто, и ушла, заливаясь слезами.
На другое утро Катерина снова пришла в мастерскую, когда Бенвенуто работал там в одиночестве. Увидев ее, ваятель очень удивился, но не успел он спросить, зачем она явилась, как девушка упала перед ним на колени и спросила, не нужна ли ему служанка. У Бенвенуто было сердце художника, а это означает, что он мог все почувствовать и все понять. Он угадал, что происходит в душе бедняжки, поднял ее и поцеловал в лоб.
С этой минуты Катерина стала неотделима от мастерской; ее детская жизнерадостность и неугомонная резвость внесли веселье и оживление. Девушка стала просто необходима для всех, а больше всего для Бенвенуто. Она вела хозяйство, всем распоряжалась; то распекала Руперту, то ластилась к ней, и старая служанка, сначала со страхом встретившая Катерину, в конце концов полюбила ее, как и все окружающие.
Эригона от всего этого только выиграла. Теперь у Бенвенуто была под рукой своя натурщица, и он завершил статую с такой тщательностью, какой никогда еще не вкладывал ни в одно из своих творений. Затем он отнес ее королю Франциску I, который пришел в восторг и поручил Бенвенуто выполнить статую из серебра. Король долго беседовал с ювелиром, спрашивал, удобная ли у него мастерская, где она расположена и есть ли в мастерской произведения искусства; затем он отпустил Бенвенуто Челлини, решив про себя как-нибудь утром нагрянуть к нему невзначай, но промолчал о своем намерении.
А теперь вернемся к началу нашего повествования и перенесемся в мастерскую, где работает Бенвенуто, распевает песни Катерина, грезит Асканио и творит молитву Паголо.
Наутро после того дня, когда Асканио так поздно вернулся с прогулки по окрестностям Нельского замка, вдруг раздался громкий стук в ворота. Служанка Руперта тотчас же встала, чтобы открыть, но Скоццоне (так, если читатель помнит, Бенвенуто окрестил Катерину) мигом выскочила из комнаты.
Через минуту донесся ее не то радостный, не то испуганный голосок:
– Господи! Учитель! Учитель, да это сам король… Сам король явился в мастерскую проведать вас!
И, распахнув все двери настежь, бледная, дрожащая Скоццоне появилась на пороге мастерской, где Бенвенуто работал в кругу своих учеников и подмастерьев.
Глава пятая
Гений и королевская власть
Действительно, следом за Скоццоне во двор вошел король Франциск I со всей своей свитой. Он выступал под руку с герцогиней д'Этамп. За ними следовали король Наваррский с дофиной Екатериной Медичи. Дофин, впоследствии ставший Генрихом II, шел вместе со своей теткой, Маргаритой де Валуа, королевой Наваррской. Их сопровождала почти вся придворная знать.
Бенвенуто пошел навстречу гостям и, ничуть не смутившись и не растерявшись, принял королей, принцев, вельмож и придворных дам, как принимают друзей. А ведь среди гостей были самые известные государственные мужи Франции и самые блестящие красавицы в мире. Маргарита пленяла, госпожа д'Этамп восхищала, Екатерина Медичи поражала, Диана де Пуатье ослепляла. Велика важность! В Италии Бенвенуто был на короткой ноге с самыми блестящими представителями древних родов, с вельможами XVI века и, как любимый ученик Микеланджело, привык к обществу королей.
– Разрешите нам, сударыня, любоваться не только вами, но и произведениями искусства, – произнес Франциск I, обращаясь к герцогине д'Этамп, ответившей ему улыбкой.
Анна де Писслэ, герцогиня д'Этамп, на которую король, вернувшись из испанского плена, обратил свое благосклонное внимание, вытеснила из его сердца графиню де Шатобриан и в ту пору была в расцвете своей поистине царственной красоты. У нее была стройная фигура, тонкая талия, она горделиво, с какой-то кошачьей грацией вскидывала свою прелестную головку, а ведь грация присуща не только кошечке, но и пантере, которых она, впрочем, напоминала также своим непостоянством и ненасытной алчностью. И вместе с тем королевская фаворитка умела разыграть такую чистосердечность, такую наивность, что вводила в заблуждение самых недоверчивых людей. Необыкновенно подвижно и коварно было лицо этой женщины – то Гермионы,[55] то Галатеи,[56] на ее бледных губах играла улыбка, иногда манящая, иногда страшная, а глаза, порой такие ласковые, вдруг начинали метать молнии и загорались гневом. У нее была манера так томно поднимать и опускать глаза, что невозможно было понять, нежность или угроза таится в ее взоре. Эта высокомерная и властолюбивая женщина покорила Франциска I, вскружила ему голову; она была надменна и завистлива, изворотлива и скрытна.
– Давно хотелось мне навестить вас, Бенвенуто, – ведь прошло два месяца, если не ошибаюсь, как вы явились в наше королевство, – но скучные дела и заботы мешали мне все это время размышлять о благородных целях искусства. Пеняйте, впрочем, на нашего брата и кузена-императора – он не дает нам ни минуты покоя, – произнес король.
– Если вам угодно, ваше величество, я напишу императору и стану умолять, чтобы он позволил вам остаться великим другом искусства, ибо вы уже доказали ему, что вы великий полководец.
– Как, вы знаете Карла Пятого? – удивился король Наваррский.
– Да, сир, четыре года назад в Риме я имел честь преподнести требник своей работы его священному величеству; при этом я произнес несколько слов, которые император выслушал весьма милостиво.
– Что же вам сказал его священное величество?
– Что он знал меня еще три года назад – увидел на ризе папы пуговицу филигранной работы, делавшую честь моему мастерству.
– О да, я вижу, вы избалованы похвалами королей! – заметил Франциск I.
– Вы правы, ваше величество, мне посчастливилось – мои творения снискали похвалу кардиналов, великих герцогов, принцев и королей.
– Покажите же мне ваши прекрасные творения. И посмотрим, не окажусь ли я более требовательным судьей.
– Времени у меня было очень мало, сир. Однако вот ваза и серебряный таз, над которыми я сейчас работаю, но они, пожалуй, недостойны внимания вашего величества.
Минут пять король молча разглядывал произведения Челлини. Казалось, дивные творения заставили его позабыть о творце. Заметив, что его окружили дамы, подстрекаемые любопытством, Франциск I воскликнул:
– Посмотрите, сударыни, да это просто чудо! Форма вазы так нова и так смела! Бог ты мой, как тонка, как искусна работа барельефа и рельефа! Особенно же восхищает меня красота этих линий: видите, как разнообразны и естественны позы людей! Взгляните-ка на эту девушку… Художник удивительно живо передал ее мимолетный жест. Так и кажется, девушка вот-вот взмахнет рукой. Право, даже в древности не создавали таких прекрасных вещей. Вспоминаю лучшие творения античных мастеров и выдающихся ваятелей Италии… Нет, ничто не производило на меня такого сильного впечатления! Ну, посмотрите же на эту прелестную малютку: дитя утопает в цветах, шевелит ножкой. Все так живо, изящно и прекрасно!
– Вы великий король, сир! – воскликнул Бенвенуто. – Другие осыпали меня похвалами, вы же меня понимаете!
– Покажите еще что-нибудь! – сказал король с каким-то жадным нетерпением.
– Вот медаль, изображающая Леду и лебедя. Я сделал ее для кардинала Габриэля Цезарини. Вот печать, на которой я выгравировал изображение святого Иоанна и святого Амвросия. Вот эмалированная рака…
– Неужели? Вы чеканите медали? – спросила госпожа д'Этамп.
– Как Кавадоне Миланский, сударыня.
– Вы покрываете золото эмалью? – воскликнула Маргарита.
– Как Америго Флорентийский.
– Вы гравируете печати? – осведомилась Екатерина.
– Как Лантизко Перузский. Уж не думаете ли вы, сударыня, что мне достает таланта лишь на изделие филигранных золотых безделушек и чеканку серебряных монет? Хвала создателю, я умею делать все понемногу. Я недурно знаю инженерное искусство, дважды помешал врагу захватить Рим. Пишу сносные сонеты. И вы, ваше величество, можете заказать мне оду. Я сочиню оду в вашу честь, право, не хуже самого Клемана Маро! Музыке отец обучал меня из-под палки. Эта метода пошла мне на пользу – я играю на флейте и на корнете так хорошо, что папа Климент Седьмой, когда мне было двадцать четыре года, взял меня в свой оркестр. Кроме того, я изобрел способ изготовления пороха, умею делать превосходные самопалы и хирургические инструменты. А ежели вы, ваше величество, поведете войну, то соблаговолите позвать меня. Вот увидите, я пригожусь вам – я метко бью из аркебуза и умею наводить кулеврину.[57] На охоте мне случалось за один день подстрелить двадцать пять павлинов. В артиллерийском бою я избавил императора от принца Оранского, а ваше величество – от коннетабля Бурбона.[58] Как видите, предателям приходится со мной не сладко…
– Так чем же вы больше гордитесь, – прервал его молодой дофин, – что убили коннетабля или подстрелили двадцать пять павлинов?
– Я не горжусь ни тем, ни другим, монсеньор… Ловкость, как и все другие таланты, дана нам господом богом, и я проявил ее, вот и все.
– А ведь я и не знал, что вы оказали мне такую услугу, – произнес король, – Значит, вы убили коннетабля Бурбона? Как же это произошло?
– Бог мой, да очень просто! Армия коннетабля внезапно подступила к Риму и ринулась на приступ крепостных стен. Мы с приятелями пошли посмотреть, как идет бой. Выходя из дому, я невзначай прихватил аркебуз. Доходим мы до вала. Вижу – делать там нечего. «Но не зря же я пришел!» – промелькнула у меня мысль. И вот я навожу аркебуз туда, где погуще и потеснее ряды, беру на мушку рослого воина – он был на целую голову выше всех – и стреляю. Он падает – выстрел сразу производит смятение во вражеских рядах. Оказалось, я убил Бурбона. Он был, как я узнал потом, выше всех ростом.
Пока Бенвенуто беспечно и непринужденно вел рассказ, круг дам и вельмож расступился: все с уважением и чуть ли не страхом смотрели на героя, не ведавшего о своем подвиге. Один лишь Франциск I все стоял рядом с Челлини.
– Итак, любезный друг, – промолвил он, – я вижу, что, еще не посвятив мне свое дарование, вы сослужили мне службу своей отвагой.
– Ваше величество, – с улыбкой ответил Бенвенуто, – знаете ли, по-моему, я и родился вашим слугой! Один случай из моего детства наводит меня на эту мысль. У вас на гербе изображена саламандра, не правда ли?
– Да, и девиз: «Nutriseo et extinguo».[59]
– Так вот… Как-то, когда мне было пять лет, я сидел с отцом в горнице, где перед тем бучили белье. В очаге еще пылали дубовые поленья. Стояли сильные холода. Я взглянул на огонь и заметил среди языков пламени какое-то существо, похожее на ящерицу. Казалось, ящерица весело отплясывает в самом пекле. Я показал на нее отцу, а отец… прошу простить меня за вольность, но таков уж грубый обычай в наших краях… влепил мне внушительную затрещину и ласково сказал: «Ты ни в чем не провинился, сынок, и я ударил тебя, чтобы тебе запомнилась саламандра в огне. Не слыхал, чтобы еще кому-нибудь довелось ее увидеть». Не правда ли, ваше величество, это было предзнаменование? Я верю в предзнаменования. В двадцать лет я чуть было не уехал в Англию, но чеканщик Пьетро Торреджиано, с которым я туда собирался поехать, рассказал, как однажды, еще мальчишкой, он дал пощечину Микеланджело, поссорившись с ним в мастерской. И все было кончено: ни за какие блага в мире я не поехал бы с человеком, который поднял руку на великого скульптора. Я остался в Италии, а из Италии попал не в Англию, а во Францию.
– Франция горда тем, что вы избрали ее, Бенвенуто. И мы сделаем все, чтобы вы не тосковали по родине.
– О, моя родина – искусство! Оно всегда со мной. А мой повелитель – тот, кто заказывает мне чеканку самой богатой чаши.
– А есть ли у вас какой-нибудь замысел сейчас?
– О да, ваше величество! Я хочу создать фигуру Христа, но не распятого, нет, а Христа во всем блеске божественной славы и, если это возможно, передать всю несказанную красоту, которую он явил мне.
– Неужели вы видели не только земных царей, но и царя небесного? – со смехом воскликнула Маргарита, бравшая все под сомнение.
– Да, сударыня, – отвечал Бенвенуто с детской бесхитростностью.
– Так расскажите же нам и об этом, – попросила королева Наваррская.
– Охотно, сударыня, – сказал Бенвенуто Челлини доверительным тоном, очевидно не допуская мысли, что кто-нибудь может сомневаться в истинности его слов. – Незадолго до того я видел сатану со всеми его присными; вызвал его мой приятель, священник-некромант.[60] Сатана явился нам в Колизее, и мы с большим трудом от него отделались. Но жуткое воспоминание об исчадии ада навсегда покинуло меня, когда в ответ на мою горячую мольбу мне явился, дабы укрепить дух мой в заточении, божественный наш спаситель в сиянии солнечных лучей, увенчанный ореолом.
– И вы действительно уверены… – спросила королева, – вполне уверены, что вам являлся Христос?
– Вполне уверен, сударыня.
– В таком случае, Бенвенуто, сделайте для дворцовой часовни фигуру Христа, – благодушным тоном произнес Франциск I.
– Ваше величество, будьте милосердны и закажите мне что-нибудь другое. Отложим эту работу.
– Но почему же?
– Потому что я дал обет господу богу посвятить это творение только ему.
– Превосходно! Так вот, Бенвенуто, мне нужна дюжина светильников для стола.
– О, это другое дело! Я с радостью повинуюсь вам, сир.
– И не просто светильники, а серебряные статуи.
– Ваше величество, это будет великолепно!
– Да, двенадцать статуй в мой рост – шесть богов и шесть богинь.
– Они будут вашего роста, сир.
– Да вы заказываете целую поэму! – промолвила госпожа д'Этамп. – Чудесную, удивительную! Не правда ли, господин Бенвенуто?
– Я никогда ничему не удивляюсь, сударыня.
|
The script ran 0.014 seconds.