1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Роман без героя
Перед занавесом
Чувство глубокой грусти охватывает Кукольника, когда он сидит на подмостках и смотрит на Ярмарку, гомонящую вокруг. Здесь едят и пьют без всякой меры, влюбляются и изменяют, кто плачет, а кто радуется; здесь курят, плутуют, дерутся и пляшут под пиликанье скрипки; здесь шатаются буяны и забияка, повесы подмигивают проходящим, женщинам, жулье шныряет по карманам, полицейские глядят в оба, шарлатаны (не мы, а другие, – чума их задави) бойко зазывают публику; деревенские олухи таращатся, на мишурные наряды танцовщиц и на жалких, густо нарумяненных старикашек-клоунов, между тем как ловкие воришки, подкравшись сзади, очищают карманы зевак. Да, вот она, Ярмарка Тщеславия; место нельзя сказать чтобы, назидательное, да ж не слишком небелое, несмотря на царящий вокруг шум и гам. А посмотрите вы на лица комедиантов и шутов, когда они не заняты делам и Том-дурак, смыв со щек краску, садится полдничать со своей женой и маленьким глупышкой Джеком, укрывшись, за серой холстиной. Но скоро занавес поднимут, и вот уже Том опять кувыркается через голову и орет во всю глотку: «Наше вам почтение!»
Человек, склонный к раздумью, случись ему бродить по такому гульбищу, не будет, я полагаю, чересчур удручен ни своим, ни чужим весельем. Какой-нибудь смешной или трогательный эпизод, быть может, умилит его или позабавит: румяный мальчуган, заглядевшийся на лоток с пряниками; хорошенькая плутовка, краснеющая от любезностей своего кавалера, который выбирает ей ярмарочный подарок; или Том-дурак – прикорнувший позади фургона бедняга сосет обглоданную кость в кругу своей семьи, которая кормится его скоморошеством. Но все же общее впечатление скорее грустное, чем веселое. И, вернувшись домой, вы садитесь, все еще погруженный в глубокие думы, не чуждые сострадания к человеку, и беретесь за книгу или за прерванное дело.
Вот и вся мораль, какую я хотел бы предпослать своему рассказу о Ярмарке Тщеславия. Многие самого дурного мнения о ярмарках и сторонятся их со своими чадами и домочадцами; быть может, они и правы. Но люди другого склада, обладающие умом ленивым, снисходительным или насмешливым, пожалуй, согласятся заглянуть к нам на полчаса и посмотреть на представление. Здесь они увидят зрелища самые разнообразные: кровопролитные сражения, величественные и пышные карусели, сцены из великосветской жизни, а также из жизни очень скромных людей, любовные эпизоды для чувствительных сердец, а также комические, в легком жанре, – и все это обставлено подходящими декорациями и щедро иллюминовано свечами за счет самого автора.
Что еще может сказать Кукольник? Разве лишь упомянуть о благосклонности, с какой представление было принято во всех главнейших английских городах, где оно побывало и где о нем весьма благоприятно отзывались уважаемые представители печати, а также местная знать и дворянство. Он гордится тем, что его марионетки доставили удовольствие самому лучшему обществу нашего государства. Знаменитая кукла Бекки проявила необычайную гибкость в суставах и оказалась весьма проворной на проволоке; кукла Эмилия, хоть и снискавшая куда более ограниченный круг поклонников, все же отделана художником и разодета с величайшим старанием; фигура Доббина, пусть и неуклюжая с виду, пляшет преестественно и презабавно; многим понравился танец мальчиков. А вот, обратите внимание на богато разодетую фигуру Нечестивого Вельможи, на которую мы не пожалели никаких издержек и которую в конце этого замечательного представления унесет черт.
Засим, отвесив глубокий поклон своим покровителям, Кукольник уходит, и занавес поднимается.
Лондон, 28 июня 1848 г.
ГЛАВА I
Чизикская аллея
Однажды, ясным июньским утром, когда нынешний век был еще зеленым юнцом, к большим чугунным воротам пансиона для молодых девиц под началом мисс Пинкертон, расположенного на Чизикской аллее, подкатила со скоростью четырех миль в час вместительная семейная карета, запряженная парой откормленных лошадей в блестящей сбруе, с откормленным кучером в треуголке и парике. Как только экипаж остановился у ярко начищенной медной доски с именем мисс Пинкертон, чернокожий слуга, дремавший на козлах рядом с толстяком кучером, расправил кривые ноги, и не успел он дернуть за шнурок колокольчика, как, по крайней мере, два десятка юных головок выглянуло из узких окон старого внушительного дома. Зоркий наблюдатель мог бы даже узнать красный носик добродушной мисс Джемаймы Пинкертон, выглянувший из-за горшков герани в окне ее собственной гостиной.
– Это карета миссис Седли, сестрица, – доложила мисс Джемайма. – Звонит чернокожий лакей Самбо. Представьте, на кучере новый красный жилет!
– Вы закончили все приготовления к отъезду мисс Седли, мисс Джемайма? – спросила мисс Пинкертон, величественная дама – хэммерсмитская Семирамида, друг доктора Джонсона, доверенная корреспондентка самой миссис Шапон.
– Девочки поднялись в четыре утра, чтобы уложить ее сундуки, сестрица, – отвечала мисс Джемайма, – и мы собрали ей целый пук цветов.
– Скажите «букет», сестра Джемайма, так будет благороднее.
– Ну, хорошо, пукет, и очень большой, чуть ли не с веник. Я положила в сундук Эмилии две бутылки гвоздичной воды для миссис Седли и рецепт приготовления.
– Надеюсь, мисс Джемайма, вы приготовили счет мисс Седли? Ах, вот он! Очень хорошо! Девяносто три фунта четыре шиллинга. Будьте добры адресовать ею Джону Седли, эсквайру, и запечатать вот эту записку, которую я написала его супруге.
Для мисс Джемаймы каждое собственноручное письмо ее сестры, мисс Пинкертон, было священно, как послание какой-нибудь коронованной особы. Известно, что мисс Пинкертон самолично писала родителям учениц только в тех случаях, когда ее питомицы покидали заведение или же выходили замуж, да еще как-то раз, когда бедняжка мисс Берч умерла от скарлатины. По мнению мисс Джемаймы, если что и могло утешить миссис Берч в утрате дочери, то, конечно, только возвышенное и красноречивое послание, в котором мисс Пинкертон сообщала ей об этом событии.
На этот раз записка мисс Пинкертон гласила:
«Чизик. Аллея, июня 15 дня 18.. г.
Милостивая государыня!
После шестилетнего пребывания мисс Эмилии Седли в пансионе я имею честь и удовольствие рекомендовать ее родителям в качестве молодок особы, вполне достойной занять подобающее положение в их избранном и изысканном кругу. Все добродетели, отличающие благородную английскую барышню, все совершенства, подобающие ее происхождению и положению, присущи милой мисс Седли; ее прилежание и послушание снискали ей любовь наставников, а прелестной кротостью нрава она расположила к себе все сердца, как юные, так и более пожилые.
В музыке и танцах, в правописании, во всех видах вышивания и рукоделия она, без сомнения, осуществит самые пламенные пожелания своих друзей. В географии ее успехи оставляют желать лучшего; кроме того, рекомендуется в течение ближайших трех лет неукоснительно пользоваться по четыре часа в день спинной линейкой, как средством для приобретения той достойной осанки и грации, которые столь необходимы каждой светской молодой девице. В отношении правил благочестия и нравственности мисс Седли покажет себя достойной того Заведения, которое было почтено посещением Великого лексикографа и покровительством несравненной миссис Шапон. Покидая Чизик, мисс Эмилия увозит с собою привязанность подруг и искреннее расположение начальницы, имеющей честь быть вашей,
милостивая государыня,
покорнейшей и нижайшей слугой,
Барбарою Пинкертон.
P. S. Мисс Седли едет в сопровожденьи мисс Шарп. Особая просьба: пребывание мисс Шарп на Рассел-сквер не должно превышать десяти дней. Знатное семейство, с которым она договорилась, желает располагать ее услугами как можно скорее».
Закончив письмо, мисс Пинкертон приступила к начертанию своего имени и имени мисс Седли на титуле Словаря Джонсона – увлекательного труда, который она неизменно преподносила своим ученицам в качестве прощального подарка. На переплете было вытиснено: «Молодой девице, покидающей школу мисс Пинкертон на Чпзикской аллее – обращение блаженной памяти досточтимого доктора Сэмюела Джонсона». Нужно сказать, что имя лексикографа не сходило с уст величавой дамы и его памятное посещение положило основу ее репутации и благосостоянию.
Получив от старшей сестры приказ достать Словарь из шкафа, мисс Джемайма извлекла из упомянутого хранилища два экземпляра книги, и когда мисс Пинкертон кончила надписывать первый, Джемайма не без смущения и робости протянула ей второй.
– Для кого это, мисс Джемайма? – произнесла мисс Пинкертон с ужасающей холодностью.
– Для Бекки Шарп, – ответила Джемайма, трепеща всем телом и слегка отвернувшись, чтобы скрыть от сестры румянец, заливший ее увядшее лицо и шею. – Для Бекки Шарп: ведь и она уезжает.
– МИСС ДЖЕМАЙМА! – воскликнула мисс Пинкертон. (Выразительность этих слов требует передачи их прописными буквами.) – Да вы в своем ли уме? Поставьте Словарь в шкаф и впредь никогда не позволяйте себе подобных вольностей!
– Но, сестрица, ведь всей книге цепа два шиллинга десять пенсов, а для бедняжки Бекки это такая обида.
– Пришлите мне сейчас же мисс Седли, – сказала мисс Пинкертон.
И бедная Джемайма, не смея больше произнести ни слова, выбежала из комнаты в полном расстройстве чувств.
Мисс Седли была дочерью лондонского купца, человека довольно состоятельного, тогда как мисс Шарп училась в пансионе на положении освобожденной от платы ученицы, обучающей младших, и, по мнению мисс Пинкертон, для нее и без того было довольно сделано, чтобы еще удостаивать ее на прощанье высокой чести поднесения Словаря.
Хотя письмам школьных наставниц можно доверять не больше, чем надгробным эпитафиям, однако случается, что почивший и на самом деле заслуживает всех тех похвал, которые каменотес высек над его останками: он действительно был примерным христианином, преданным родителем, любящим чадом, супругой или супругом и воистину оставил безутешную семью, оплакивающую его. Так и в училищах, мужских и женских, иной раз бывает, что питомец вполне достоин похвал, расточаемых ему беспристрастным наставником. Мисс Эмилия Седли принадлежала к этой редкой разновидности молодых девиц. Она не только заслуживала всего того, что мисс Пинкертон написала ей в похвалу, но и обладала еще многими очаровательными свойствами, которых не могла видеть эта напыщенная и престарелая Минерва вследствие разницы в положении и возрасте между нею и ее воспитанницей.
Эмилия не только пела, словно жаворонок или какая-нибудь миссис Биллингтон, и танцевала, как Хилисберг или Паризо, она еще прекрасно вышивала, знала правописание не хуже самого Словаря, а главное, обладала таким добрым, нежным, кротким и великодушным сердцем, что располагала к себе всех, кто только к ней приближался, начиная с самой Минервы и кончая бедной судомойкой или дочерью кривой пирожницы, которой позволялось раз в неделю сбывать свои изделия пансионеркам. Из двадцати четырех товарок у Эмилии было двенадцать закадычных подруг. Даже завистливая мисс Бриге никогда не отзывалась о ней дурно; высокомерная и высокородная мисс Солтайр (внучка лорда Декстера) признавала, что у нее благородная осанка, а богачка мисс Суорц, курчавая мулатка с Сент-Китса, в день отъезда Эмилии разразилась таким потоком слез, что пришлось послать за доктором Флоссом и одурманить ее нюхательными солями. Привязанность мисс Пинкертон была, как оно и должно, спокойной и полной достоинства, в силу высокого положения и выдающихся добродетелей этой леди, зато мисс Джемайма уже не раз принималась рыдать при мысли о разлуке с Эмилией; если бы по страх перед сестрой, она впала бы в форменную истерику, под стать наследнице с Сент-Китса (с которой взималась двойная плата). Но такое роскошество в изъявлении печали позволительно только воспитанницам, занимающим отдельную комнату, между тем как честной Джемайме полагалось заботиться о счетах, стирке, штопке, пудингах, столовой и кухонной посуде да наблюдать за прислугой. Однако стоит ли нам ею интересоваться? Весьма возможно, что с этой минуты и до скончания века мы уже больше о ней не услышим, и как только узорчатые чугунные ворота закроются, ни она, ни ее грозная сестра не покажутся более из них, чтобы шагнуть в маленький мирок этого повествования.
Но с Эмилией мы будем видеться очень часто, а потому не мешает сказать в самом же начале нашего знакомства, что она была прелестным существом; а это великое благо и в жизни и в романах (последние в особенности изобилуют злодеями самого мрачного свойства), когда удается иметь своим неизменным спутником такое невинное и доброе создание! Так как она не героиня, то нет надобности описывать ее: боюсь, что нос у нее несколько короче, чем это желательно, а щеки слишком уж круглы и румяны для героини. Зато ее лицо цвело здоровьем, губы – свежестью улыбки, а глаза сверкали искренней, неподдельной жизнерадостностью, кроме тех, конечно, случаев, когда они наполнялись слезами, что бывало, пожалуй, слишком часто: эта дурочка способна была плакать над мертвой канарейкой, над мышкой, невзначай пойманной котом, над развязкой романа, хотя бы и глупейшего. А что касается неласкового слова, обращенного к ней, то если бы нашлись такие жестокосердные люди… Впрочем, тем хуже для них! Даже сама мисс Пинкертон, женщина суровая и величественная, после первого же случая перестала бранить Эмилию, и хотя была способна к пониманию чувствительных сердец не более, чем алгебры, однако отдала особый приказ всем учителям и наставницам обращаться с мисс Седли возможно деликатнее, так как строгое обхождение ей вредно.
Когда наступил день отъезда, мисс Седли стала в тупик, не зная, что ей делать: смеяться или плакать, – так как она была одинаково склонна и к тому и к другому. Она радовалась, что едет домой, и страшно горевала, что надо расставаться со школой. Уже три дня маленькая Лора Мартин, круглая сиротка, ходила за ней по пятам, как собачонка. Эмилии пришлось сделать и принять, по крайней мере, четырнадцать подарков и четырнадцать раз дать торжественную клятву писать еженедельно. «Посылай мне письма по адресу моего дедушки, графа Декстера», – наказывала ей мисс Солтайр (кстати сказать, род ее был из захудалых). «Не заботься о почтовых расходах, мое золотко, и пиши мне каждый день!» – просила пылкая, привязчивая мисс Суорц. А малютка Лора Мартин (оказавшаяся тут как тут) взяла подругу за руку и сказала, пытливо заглядывая ей в лицо: «Эмилия, когда я буду тебе писать, можно называть тебя мамой?»
Я не сомневаюсь, что какой-нибудь Джонс, читающий эту книгу у себя в клубе, не замедлит рассердиться и назовет все это глупостями – пошлыми и вздорными сантиментами. Я так и вижу, как оный Джонс (слегка раскрасневшийся после порции баранины и полпинты вина) вынимает карандаш и жирной чертой подчеркивает слова: «пошлыми, вздорными» и т. д. и подкрепляет их собственным восклицанием на полях: «Совершенно верно!» Ну что ж! Джонс человек обширного ума, восхищающийся великим и героическим как в жизни, так и в романах, – и лучше ему вовремя спохватиться и поискать другого чтения.
Итак, будем продолжать. Цветы, сундуки, подарки и шляпные картонки мисс Седли уже уложены мистером Самбо в карету вместе с потрепанным кожаным чемоданчиком, к которому чья-то рука аккуратно приколола карточку мисс Шарп и который Самбо подал ухмыляясь, а кучер водворил на место с подобающим случаю фырканьем, И вот настал час разлуки. Его печаль была в значительной мере развеяна примечательной речью, с которой мисс Пинкертон обратилась к своей питомице. Нельзя сказать, чтобы это прощальное слово побудило Эмилию к философским размышлениям или же вооружило ее тем спокойствием, которое осеняет нас в результате глубокомысленных доводов. Нет, речь эта была невыносимо скучна, напыщенна и суха, да и самый вид грозной воспитательницы не располагал к бурным проявлениям печали. В гостиной было предложено угощение: тминные сухарики и бутылка вина, как это полагалось в торжественных случаях, при посещении пансиона родителями воспитанниц; и когда угощение было съедено и выпито, мисс Седли получила возможность тронуться в путь.
– А вы, Бекки, не зайдете проститься с мисс Пинкертон? – обратилась мисс Джемайма к молодой девушке: не замеченная никем, она спускалась с лестницы со шляпной картонкой в руках.
– Я полагаю, что должна это сделать, – спокойно ответила мисс Шарп, к великому изумлению мисс Джемаймы; и когда мисс Джемайма постучалась в дверь и получила разрешение войти, мисс Шарп вошла с весьма непринужденным видом и произнесла на безукоризненном французском языке:
– Mademoiselle, le viens vous faire mes adieux[1].
Мисс Пинкертон не понимала по-французски, она только руководила теми, кто знал этот язык. Закусив губу и вздернув украшенную римским носом почтенную голову (на макушке которой покачивался огромный пышный тюрбан), она процедила сквозь зубы: «Мисс Шарп, всего вам хорошего». Произнеся эти слова, хэммерсмитская Семирамида сделала мановение рукой, как бы прощаясь и вместе с тем давая мисс Шарп возможность пожать ее нарочито выставленный для этой цели палец.
Мисс Шарп только скрестила руки и с очень холодной улыбкой присела, решительно уклоняясь от предложенной чести, на что Семирамида с большим, чем когда-либо, негодованием тряхнула тюрбаном. Собственно говоря, это была маленькая баталия между молодой женщиной и старой, причем последняя оказалась побежденной.
– Да хранит вас бог, дитя мое! – произнесла она, обнимая Эмилию и грозно хмурясь через ее плечо в сторону мисс Шарп.
– Пойдем, Бекки! – сказала страшно перепуганная мисс Джемайма, увлекая за собой молодую девушку, и дверь гостиной навсегда закрылась за строптивицей.
Затем начались суматоха и прощание внизу. Словами этого не выразить. В прихожей собралась вся прислуга, все милые сердцу, все юные воспитанницы и только что приехавший учитель танцев. Поднялась такая кутерьма, пошли такие объятия, поцелуи, рыдания вперемежку с истерическими взвизгиваниями привилегированной пансионерки мисс Суорц, доносившимися из ее комнаты, что никаким пером не описать, и нежному сердцу лучше пройти мимо этого. Но объятиям пришел конец, и подруги расстались, – то есть рассталась мисс Седли со своими подругами. Мисс Шарп уже несколькими минутами раньше, поджав губки, уселась в карету. Никто не плакал, расставаясь с нею.
Кривоногий Самбо захлопнул дверцу за своей рыдавшей молодой госпожой и вскочил на запятки.
– Стой! – закричала мисс Джемайма, кидаясь к воротам с каким-то свертком.
– Это сандвичи, милочка! – сказала она Эмилии. – Ведь вы еще успеете проголодаться. А вам, Бекки… Бекки Шарп, вот книга, которую моя сестра, то есть я… ну, словом… Словарь Джонсона. Вы не можете уехать от нас без Словаря. Прощайте! Трогай, кучер! Благослови вас бог!
И доброе создание вернулось в садик, обуреваемое волнением.
Но что это? Едва лошади тронули с места, как мисс Шарп высунула из кареты свое бледное лицо и швырнула книгу в ворота.
Джемайма чуть не упала в обморок от ужаса.
– Да что же это!.. – воскликнула она. – Какая дерзкая…
Волнение помешало ей кончить и ту и другую фразу. Карета покатила, ворота захлопнулись, колокольчик зазвонил к уроку танцев. Целый мир открывался перед обеими девушками. Итак, прощай, Чизикская аллея!
ГЛАВА II,
в которой мисс Шарп и мисс Седли готовятся к открытию кампании
После того как мисс Шарп совершила геройский поступок, упомянутый в предыдущей главе, и удостоверилась, что Словарь, перелетев через мощеную дорожку, упал к ногам изумленной мисс Джемаймы, лицо молодой девушки, смертельно-бледное от злобы, озарилось улыбкой, едва ли, впрочем, скрасившей его, и, со вздохом облегчения откинувшись на подушки кареты, она сказала:
– Так, со Словарем покопчено! Слава богу, я вырвалась из Чизика!
Мисс Седли была поражена дерзкой выходкой, пожалуй, не меньше самой мисс Джемаймы. Шутка ли – ведь всего минуту назад она покинула школу, и впечатления прошедших шести лет еще не померкли в ее душе. Страхи и опасения юного возраста не оставляют некоторых людей до конца жизни. Один мой знакомец, джентльмен шестидесяти восьми лет, как-то за завтраком сказал мне с взволнованным видом:
– Сегодня мне снилось, будто меня высек доктор Рейн!
Воображение перенесло его в эту ночь на пятьдесят пять лет назад. В шестьдесят восемь лет доктор Рейн и его розга казались ему в глубине души такими же страшными, как и в тринадцать. А что, если бы доктор с длинной березовой розгой предстал перед ним во плоти даже теперь, когда ему исполнилось шестьдесят восемь, и сказал грозным голосом: «Ну-ка, мальчик, снимай штаны!» Да, да, мисс Седли была чрезвычайно встревожена этой дерзкой выходкой.
– Как это можно, Ребекка? – произнесла она наконец после некоторого молчания.
– Ты думаешь, мисс Пинкертон выскочит за ворота и прикажет мне сесть в карцер? – сказала Ребекка, смеясь.
– Нет, но…
– Ненавижу весь этот дом, – продолжала в бешенстве мисс Шарп. – Хоть бы мне никогда его больше не видеть. Пусть бы он провалился на самое дно Темзы! Да, уж если бы мисс Пинкертон оказалась там, я не стала бы выуживать ее, ни за что на свете! Ох, поглядела бы я, как она плывет по воде вместе со своим тюрбаном и всем прочим, как ее шлейф полощется за ней, а нос торчит кверху, словно нос лодки!
– Тише! – вскричала мисс Седли.
– А что, разве черный лакей может нафискалить? – воскликнула мисс Ребекка со смехом. – Он еще, чего доброго, вернется и передаст мисс Пинкертон, что я ненавижу ее всеми силами души! Ох, как бы я хотела этого. Как я мечтаю доказать ей это на деле. За два года я видела от нее только оскорбления и обиды. Со мной обращались хуже, чем с любой служанкой на кухне. У меня никогда не было ни единого друга. Я ласкового слова ни от кого не слышала, кроме тебя. Меня заставляли присматривать за девочками из младшего класса и болтать по-французски со взрослыми девицами, пока мне не опротивел мой родной язык! Правда, я ловко придумала, что заговорила с мисс Пинкертон по-французски? Она не понимает ни полслова, но ни за что не признается в этом. Гордость не позволит. Я думаю, она потому и рассталась со мной. Итак, благодарение богу за французский язык! Vive la France! Vive l'Empereur! Vive Bonaparte![2]
– О Ребекка, Ребекка, как тебе не стыдно! – ужаснулась мисс Седли (Ребекка дошла до величайшего богохульства; в те дни сказать в Англии: «Да здравствует Бонапарт!» – было все равно что сказать: «Да здравствует Люцифер!»). – Ну, как ты можешь… Откуда у тебя эти злобные, эти мстительные чувства?
– Месть, может быть, и некрасивое побуждение, но вполне естественное, – отвечала мисс Ребекка. – Я не ангел.
И она действительно не была ангелом. Ибо если в течение этого короткого разговора (происходившего, пока карета лениво катила вдоль реки) мисс Ребекка Шарп имела случай дважды возблагодарить бога, то первый раз это было по поводу освобождения от некоей ненавистной ей особы, а во второй – за ниспосланную ей возможность в некотором роде посрамить своих врагов; ни то, ни другое не является достойным поводом для благодарности творцу и не может быть одобрено людьми кроткими и склонными к всепрощению. Но мисс Ребекка в ту пору своей жизни не была ни кроткой, ни склонной к всепрощению. Все обходятся со мной плохо, решила эта юная мизантропка. Мы, однако, уверены, что особы, с которыми все обходятся плохо, полностью заслуживают такого обращения. Мир – это зеркало, и он возвращает каждому его собственное изображение. Нахмурьтесь – и он, в свою очередь, кисло взглянет на вас; засмейтесь ему и вместе с ним – и он станет вашим веселым, милым товарищем; а потому пусть молодые люди выбирают, что им больше по вкусу. В самом деле, если мир пренебрегал Ребеккой, то и она, сколько известно, никогда никому не сделала ничего хорошего. Так нельзя и ожидать, чтобы все двадцать четыре молодые девицы были столь же милы, как героиня этого произведения, мисс Седли (которую мы избрали именно потому, что она добрее других, – а иначе что помешало бы нам поставить на ее место мисс Суорц, или мисс Крамп, или мисс Хопкинс?); нельзя ожидать, чтобы каждая обладала таким смиренным и кротким нравом, как мисс Эмилия Седли, чтобы каждая старалась, пользуясь всяким удобным случаем, победить угрюмую злобность Ребекки и с помощью тысячи ласковых слов и любезных одолжений преодолеть, хотя бы ненадолго, ее враждебность к людям.
Отец мисс Шарп был художник и давал уроки рисования в школе мисс Пинкертон. Человек одаренный, приятный собеседник, беспечный служитель муз, он отличался редкой способностью влезать в долги и пристрастием к кабачку. В пьяном виде он нередко колачивал жену и дочь, и на следующее утро, поднявшись с головной болью, честил весь свет за пренебрежение к его таланту и поносил – весьма остроумно, а иной раз и совершенно справедливо – дураков-художников, своих собратий. С величайшей трудностью поддерживая свое существование и задолжав всем в Сохо, где он жил, на милю кругом, он решил поправить свои обстоятельства женитьбой на молодой женщине, француженке по происхождению и балетной танцовщице по профессии. О скромном призвании своей родительницы мисс Шарп никогда не распространялась, но зато но забывала упомянуть, что Антраша – именитый гасконский род, и очень гордилась своим происхождением. Любопытно заметить, что по мере житейского преуспеяния нашей тщеславной молодой особы ее предки повышались в знатности и благоденствии.
Мать Ребекки получила кое-какое образование, и дочь ее отлично говорила по-французски, с парижским выговором. В то время это было большой редкостью, что и привело к поступлению Ребекки в пансион добродетельной мисс Пинкертон. Дело в том, что, когда мать девушки умерла, отец, видя, что ему не оправиться после третьего припадка delirium tremens[3], написал мисс Пинкертон мужественное и трогательное письмо, поручая сиротку ее покровительству, и затем был опущен в могилу, после того как два судебных исполнителя поругались над его трупом. Ребекке минуло семнадцать лет, когда она явилась в Чизик и была принята на особых условиях; в круг ее обязанностей, как мы видели, входило говорить по-французски, а ее права заключались в том, чтобы, получая даровой стол и квартиру, а также несколько гиней в год, подбирать крохи знаний у преподавателей, обучающих пансионерок.
Ребекка была маленькая, хрупкая, бледная, с рыжеватыми волосами; ее зеленые глаза были обычно опущены долу, но, когда она их поднимала, они казались необычайно большими, загадочными и манящими, такими манящими, что преподобный мистер Крнсп, новоиспеченный помощник чизпкского викария мистера Флауэрдью, только что со студенческой скамьи в Оксфорде, влюбился в мисс Шарп: он был сражен наповал одним ее взглядом, который она метнула через всю церковь – от скамьи пансионерок до кафедры проповедника. Бедный юноша, иногда пивший чай у мисс Пинкертон, которой он был представлен своей мамашей, совсем одурел от страсти и в перехваченной записке, вверенной одноглазой пирожнице для доставки по назначению, даже намекал на что-то вроде брака. Миссис Крисп была вызвана из Бакстона и немедленно увезла своего дорогого мальчика, но даже мысль о появлении такой вороны в чизикской голубятне приводила в трепет мисс Пинкертон, и она обязательно удалила бы Ребекку из своего заведения, если бы не была связана неустойкой по договору; она так и не поверила клятвам молодой девушки, что та ни разу не обменялась с мистером Криспом ни единым словом, кроме тех двух случаев, когда встречалась с ним за чаем на глазах у самой мисс Пинкертон.
Рядом с другими, рослыми и цветущими, воспитанницами пансиона Ребекка Шарп казалась ребенком. Но она обладала печальной особенностью бедняков – преждевременной зрелостью. Скольких несговорчивых кредиторов приходилось ей уламывать и выпроваживать за отцовские двери; скольких торговцев она умасливала и улещала, приводя их в хорошее расположение духа и приобретая тем возможность лишний раз пообедать. Дома она обычно проводила время с отцом, который очень гордился своей умненькой дочкой, и прислушивалась к беседам его приятелей-забулдыг, хотя часто разговоры эти мало подходили для детских ушей. По ее же собственным словам, она никогда не была ребенком, чувствовала себя взрослой уже с восьмилетнего возраста. О, зачем мисс Пинкертон впустила в свою клетку такую опасную птицу!
Дело в том, что старая дама считала Ребекку смиреннейшим в мире созданьем – так искусно умела та разыгрывать роль ingenue[4] в тех случаях, когда отец брал ее с собой в Чизик. Всего лишь за год до заключения условия с Ребеккой, то есть когда девочке было шестнадцать лет, мисс Пинкертон торжественно и после подобающей случаю краткой речи подарила ей куклу, которая, кстати сказать, была конфискована у мисс Суиндл, украдкой нянчившей ее в часы занятий. Как хохотали отец с дочерью, когда брели домой после вечера у начальницы, обсуждая речи приглашенных учителей, и в какую ярость пришла бы мисс Пинкертон, если бы увидела карикатуру на самое себя, которую маленькая комедиантка умудрилась смастерить из этой куклы! Ребекка разыгрывала с нею целые сцены на великую потеху Ныомен-стрит, Джерард-стрит и всему артистическому кварталу. И молодые художники, заходившие на стакан грога к своему ленивому и разгульному старшему товарищу, умнице и весельчаку, всегда осведомлялись у Ребекки, дома ли мисс Пинкертон. Она, бедняжка, была им так же хорошо известна, как мистер Лоренс и президент Уэст. Однажды Ребекка удостоилась чести провести в Чизике несколько дней и по возвращении соорудила себе другую куклу – мисс Джемми; ибо хотя эта добрая душа не пожалела для сиротки варенья и сухариков, накормив ее до отвала, и даже сунула ей на прощанье семь шиллингов, однако чувство смешного у Ребекки было так велико – гораздо сильнее чувства признательности, – что она принесла мисс Джемми в жертву столь же безжалостно, как и ее сестру.
И вот после смерти матери девочка была перевезена в пансион, который должен был стать ее домом. Строгая его чинность угнетала ее; молитвы и трапезы, уроки и прогулки, сменявшие друг друга с монастырской монотонностью, тяготили ее свыше всякой меры. Она с таким сожалением вспоминала о свободной и нищей жизни дома, в старой мастерской, что все, да и она сама, думали, что она изнывает, горюя об отце. Ей отвели комнатку на чердаке, и служанки слышали, как Ребекка мечется там по ночам, рыдая. Но рыдала она от бешенства, а не от горя. Если раньше ее нельзя было назвать лицемеркой, то теперь одиночество научило ее притворяться. Она никогда не бывала в обществе женщин; отец ее, при всей своей распущенности, был человеком талантливым; разговор с ним был для нее в тысячу раз приятней болтовни с теми представительницами ее пола, с которыми она теперь столкнулась. Спесивое чванство старой начальницы школы, глупое добродушие ее сестры, пошлая болтовня и свары старших девиц и холодная корректность воспитательниц одинаково бесили Ребекку.
Но было у бедной девушки и нежного материнского сердца, иначе щебетание и болтовня младших детей, порученных ее надзору, должны были бы смягчить ее и утешить, но она прожила среди них два года, и ни одна девочка не пожалела об ее отъезде. Кроткая, мягкосердечная Эмилия Седли была единственным человеком, к которому в какой-то мере привязалась Ребекка. Но кто не привязался бы к Эмилии!
Те радости и жизненные блага, которыми наслаждались молодые девицы, ее окружавшие, вызывали у Ребекки мучительную зависть. «Как важничает эта девчонка – только потому, что она внучка какого-то графа! – говорила она об одной из товарок. – Как они все пресмыкаются и подличают перед этой креолкой из-за сотни тысяч фунтов стерлингов! Я в тысячу раз умнее и красивее этой особы, несмотря на все ее богатство! Я так же благовоспитанна, как эта графская внучка, невзирая на пышность ее родословной, а между тем никто здесь меня не замечает. А ведь когда я жила у отца, разве мужчины не отказывались от самых веселых балов и пирушек, чтобы провести вечер со мной?» Она решила во что бы то ни стало вырваться на свободу из этой тюрьмы и начала действовать на свой страх и риск, впервые строя планы на будущее.
Вот почему она воспользовалась теми возможностями приобрести кое-какие знания, которые предоставлял ей пансион. Будучи уже изрядной музыкантшей и владея в совершенстве языками, она быстро прошла небольшой курс наук, который считался необходимым для девиц того времени. В музыке она упражнялась непрестанно, и однажды, когда девицы гуляли, а Ребекка оставалась дома, она сыграла одну пьесу так хорошо, что Минерва, услышав ее игру, мудро решила сэкономить расходы на учителя для младших классов и заявила мисс Шарп, что отныне она будет обучать младших девочек и музыке.
Ребекка отказалась – впервые и к полному изумлению величественной начальницы школы.
– Я обязана разговаривать с детьми по-французски, – объявила она резким тоном, – а не учить их музыке и сберегать для вас деньги. Платите мне, и я буду их учить.
Минерва вынуждена была уступить и, конечно, с этого дня невзлюбила Ребекку.
– За тридцать пять лет, – жаловалась она, и вполне справедливо, – я не видела человека, который посмел бы у меня в доме оспаривать мой авторитет. Я пригрела змею на своей груди!
– Змею! Чепуха! – ответила мисс Шарп старой даме, едва не упавшей в обморок от изумления. – Вы взяли меня потому, что я была вам нужна. Между нами не может быть и речи о благодарности! Я ненавижу этот пансион и хочу его покинуть! Я не стану делать здесь ничего такого, что не входит в мои обязанности.
Тщетно старая дама взывала к ней: сознает ли она, что разговаривает с мисс Пинкертон? Ребекка расхохоталась ей в лицо убийственным, дьявольским смехом, который едва не довел начальницу до нервического припадка.
– Дайте мне денег, – сказала девушка, – и отпустите меня на все четыре стороны! Или, еще лучше, устройте мне хорошее место гувернантки в дворянском семействе – вам это легко сделать, если вы пожелаете.
И при всех их дальнейших стычках она постоянно возвращалась к этой теме:
– Мы ненавидим друг друга, устройте мне место – и я готова уйти!
Достойная мисс Пинкертон, хотя и обладала римским носом и тюрбаном, была ростом с доброго гренадера и оставалась до сих пор непререкаемой владычицей этих мест, не обладала, однако, ни силой воли, ни твердостью своей маленькой ученицы и потому тщетно боролась с нею, пытаясь ее запугать. Однажды, когда она попробовала публично отчитать Ребекку, та придумала упомянутый нами способ отвечать начальнице по-французски, чем окончательно сразила старуху. Для поддержания в школе престижа власти стало необходимым удалить эту мятежницу, это чудовище, эту змею, эту поджигательницу. И, услыхав, что семейство сэра Питта Кроули ищет гувернантку, мисс Пинкертон порекомендовала на эту должность мисс Шарп, хотя та и была поджигательницей и змеей.
– В сущности, – говорила она, – я не могу пожаловаться на поведение мисс Шарп ни в чем, кроме ее отношения ко мне, и высоко ценю ее таланты и достоинства. Что же касается ума и образования, то она делает честь воспитательной системе, принятой в моем учебном заведении.
Таким образом начальница пансиона примирила свою рекомендацию с требованиями совести; договорные обязательства были расторгнуты, и воспитанница получила свободу. Борьба, описанная здесь в немногих строчках, длилась, разумеется, несколько месяцев. И так как мисс Седли, которой в ту пору исполнилось семнадцать лет, как раз собиралась покинуть школу и так как она питала дружеские чувства к мисс Шарп («единственная черта в поведении Эмилии, – говорила Минерва, – которая не по душе ее начальнице»), то мисс Шарп, прежде чем приступить к исполнению своих обязанностей гувернантки в чужой семье, получила от подруги приглашение погостить у нее недельку. Так открылся мир для этих двух юных девиц. Но если для Эмилии это был совершенно новый, свежий, блистательный мир, в полном, еще не облетевшем цвету, то для Ребекки он не был совершенно новым (уж если говорить правду, то пирожница намекала кое-кому, а тот готов был под присягой подтвердить эти слова кому-то третьему, будто дело у мистера Криспа и мисс Шарп зашло гораздо дальше, чем о том стало известно, и что письмо его было ответом на другое). Но кто может знать, что происходило на самом деле? Во всяком случае, если Ребекка не впервые вступала в мир, то все же вступала в него сызнова.
К тому времени, когда молодые девушки доехали до Кенсингтонской заставы, Эмилия еще не позабыла своих подруг, но уже осушила слезы и даже залилась румянцем при виде юного офицера, лейб-гвардейца, который, проезжая мимо на коне, оглядел ее со словами: «Чертовски хорошенькая девушка, ей-богу!» И, прежде чем карета достигла Рассел-сквер, девушки успели вдоволь наговориться о парадных приемах во дворце, и о том, являются ли молодые дамы ко двору в пудре и фижмах, и будет ли Эмилия удостоена этой чести (что она поедет на бал, даваемый лорд-мэром, это Эмилии было известно). И когда наконец они доехали до дому и мисс Эмилия Седли выпорхнула из кареты, опираясь на руку Самбо, – другой такой счастливой и хорошенькой девушки нельзя было найти во всем огромном Лондоне. Таково было мнение и негра и кучера, и с этим соглашались и родители Эмилии, и вся без исключения домашняя челядь, которая высыпала в прихожую и кланялась и приседала, улыбаясь своей молодой госпоже и поздравляя ее с приездом.
Можете быть уверены, что Эмилия показала Ребекке все до единой комнаты, и всякую мелочь в своих комодах, и книги, и фортепьяно, и платья, и все свои ожерелья, броши, кружева и безделушки. Она уговорила Ребекку принять от нее в подарок ожерелье из светлого сердолика, и бирюзовые серьги, и чудесное кисейное платьице, которое стало ей узко, но зато Ребекке придется как раз впору! Кроме того, Эмилия решила попросить у матери позволения отдать подруге свою белую кашемировую шаль. Ока отлично без нее обойдется! Ведь брат Джозеф только что привез ей из Индии две новые.
Увидев две великолепные кашемировые шали, привезенные Джозефом Седли в подарок сестре, Ребекка сказала вполне искренне: «Должно быть, страшно приятно иметь брата!» – и этим без особого труда пробудила жалость в мягкосердечной Эмилии: ведь она совсем одна на свете, сиротка, без друзей и родных!
– Нет, не одна! – сказала Эмилия. – Ты знаешь, Ребекка, что я навсегда останусь твоим другом и буду любить тебя как сестру, – это чистая правда!
– Ах, но это не то же самое, что иметь таких родителей, как у тебя: добрых, богатых, нежных родителей, которые дают тебе все, что бы ты ни попросила, – и так любят тебя, а ведь это всего дороже! Мой бедный папа не мог мне ничего давать, и у меня было всего-навсего два платьица. А кроме того, иметь брата, милого брата! О, как ты, должно быть, любишь его!
Эмилия засмеялась.
– Что? Ты его не любишь? А сама говоришь, что любишь всех на свете!
– Конечно, люблю… но только…
– Что… только?
– Только Джозефу, по-видимому, мало дела до того, люблю я его или нет. Поверишь ли, вернувшись домой после десятилетнего отсутствия, он подал мне два пальца. Он очень мил и добр, но редко когда говорит со мной; мне кажется, он гораздо больше привязан к своей трубке, чем к своей… – Но тут Эмилия запнулась: зачем отзываться дурно о родном брате? – Он был очень ласков со мной, когда я была ребенком, – прибавила она. – Мне было всего пять лет, когда он уехал.
– Он, наверное, страшно богат? – спросила Ребекка. – Говорят, индийские набобы ужасно богаты!
– Кажется, у него очень большие доходы.
– А твоя невестка, конечно, очаровательная женщина?
– Да что ты! Джозеф не женат! – сказала Эмилия и снова засмеялась.
Возможно, она уже упоминала об этом Ребекке, но девушка, по-видимому, пропустила слова подруги мимо ушей. Во всяком случае, она принялась уверять и клясться, что ожидала увидеть целую кучу племянников и племянниц Эмилии. Она крайне разочарована сообщением, что мистер Седли не женат; ей казалось, что Эмилия говорила ей о женатом брате, а она без ума от маленьких детей.
– Я думала, они тебе надоели в Чизике, – сказала Эмилия, несколько изумленная таким пробуждением нежности в душе подруги. Конечно, будь мисс Шарп постарше, она не скомпрометировала бы себя, высказывая мнения, неискренность которых можно было так легко обнаружить. Но следует помнить, что сейчас ей только девятнадцать лет, она еще не изощрилась в искусстве обманывать – бедное невинное создание! – и вынуждена прокладывать себе жизненный путь собственными силами. Истинный же смысл всех вышеприведенных вопросов в переводе на язык сердца изобретательной молодой девушки был попросту таков: «Если мистер Джозеф Седли богат и холост, то почему бы мне не выйти за него замуж? Правда, в моем распоряжении всего лишь две недели, но попытка – не пытка!» И в глубине души она решила предпринять эту похвальную попытку. Она удвоила свою нежность к Эмилии – поцеловала сердоликовое ожерелье, надевая его, и поклялась никогда, никогда с ним не расставаться. Когда позвонил колокол к обеду, она спустилась вниз, обнимая подругу за талию, как это принято у молодых девиц, и так волновалась у двери гостиной, что едва собралась с духом войти.
– Посмотри, милочка, как у меня колотится сердце! – сказала она подруге.
– Нет, не особенно! – сказала Эмилия, – Да входи же, не бойся. Папа ничего плохого тебе не сделает!
ГЛАВА III
Ребекка перед лицом неприятеля
Очень полный, одутловатый человек в кожаных штанах и в сапогах, с косынкой, несколько раз обматывавшей его шею почти до самого носа, в красном полосатом жилете и светло-зеленом сюртуке со стальными пуговицами в добрую крону величиной (таков был утренний костюм щеголя, или денди, того времени) читал газету у камина, когда обе девушки вошли; при их появлении он вскочил с кресла, густо покраснел и чуть ли не до бровей спрятал лицо в косынку.
– Да, это я, твоя сестра, Джозеф, – сказала Эмшгая, смеясь и пожимая протянутые ей два пальца. – Ты знаешь, я ведь совсем вернулась домой! А это моя подруга, мисс Шарп, о которой ты не раз слышал от меня.
– Нет, никогда, честное слово, – произнесла голова из-за косынки, усиленно качаясь из стороны в сторону. – То есть да… Зверски холодная погода, мисс! – И джентльмен принялся яростно размешивать угли в камине, хотя дело происходило в середине июня.
– Какой интересный мужчина, – шепнула Ребекка Эмилии довольно громко.
– Ты так думаешь? – сказала та. – Я передам ему.
– Милочка, ни за что на свете! – воскликнула мисс Шарп, отпрянув от подруги, словно робкая лань. Перед тем она почтительно, как маленькая девочка, присела перед джентльменом, и ее скромные глаза столь упорно созерцали ковер, что было просто чудом, как она успела разглядеть Джозефа.
– Спасибо тебе за чудесные шали, братец, – обратилась Эмилия к джентльмену с кочергой. – Правда, они очаровательны, Ребекка?
– Божественны! – воскликнула мисс Шарп, и взор ее с ковра перенесся прямо на канделябр.
Джозеф продолжал усиленно греметь кочергой и щипцами, отдуваясь и краснея, насколько позволяла желтизна его лица.
– Я не могу делать тебе такие же щедрые подарки, Джозеф, – продолжала сестра, – но в школе я вышила для тебя чудесные подтяжки.
– Боже мой, Эмилия! – воскликнул брат, придя в совершенный ужас. – Что ты говоришь! – И он изо всех сил рванул сонетку, так что это приспособление осталось у него в руке, еще больше увеличив растерянность бедного малого. – Ради бога, взгляни, подана ли моя одноколка. Я не могу ждать. Мне надо ехать. А, чтоб ч… побрал моего грума! Мне надо ехать!
В эту минуту в комнату вошел отец семейства, побрякивая печатками, как подобает истому британскому коммерсанту.
– Ну, что у вас тут, Эмми? – спросил он.
– Джозеф просит меня взглянуть, не подана ли его… его одноколка. Что такое одноколка, папа?
– Это одноконный паланкин, – сказал старый джентльмен, любивший пошутить на свой лад.
Тут Джозеф разразился диким хохотом, но, встретившись взглядом с мисс Шарп, внезапно смолк, словно убитый выстрелом наповал.
– Эта молодая девица – твоя подруга? Очень рад вас видеть, мисс Шарп! Разве вы и Эмми уже повздорили с Джозефом, что он собирается удирать?
– Я обещал Бонэми, одному сослуживцу, отобедать с ним, сэр.
– Негодный! А кто говорил матери, что будет обедать с нами?
– Но не могу же я в этом платье.
– Взгляните на него, мисс Шарп, разве он недостаточно красив, чтобы обедать где угодно?
В ответ на эти слова мисс Шарп взглянула, конечно, на свою подругу, и обе залились смехом, к великому удовольствию старого джентльмена.
– Видали ли вы когда такие штаны в пансионе мисс Пинкертон? – продолжал отец, довольный своим успехом.
– Боже милосердный, перестаньте, сэр! – воскликнул Джозеф.
– Ну вот я и оскорбил его в лучших чувствах! Миссис Седли, дорогая моя, я оскорбил вашего сына в лучших чувствах. Я намекнул на его штаны. Спросите у мисс Шарп, она подтвердит. Ну, полно, Джозеф, будьте с мисс Шарп друзьями и пойдемте все вместе обедать!
– Сегодня у нас такой пилав, Джозеф, какой ты любишь, а папа привез палтуса, – лучшего нет на всем Биллингсгетском рынке.
– Идем, идем, сэр, предложите руку мисс Шарп, а я пойду следом с этими двумя молодыми женщинами, – сказал отец и, взяв под руки жену и дочь, весело двинулся в столовую.
Если мисс Ребекка Шарп в глубине души решила одержать победу над тучным щеголем, то я не думаю, сударыни, что мы вправе хоть сколько-нибудь осуждать ее за это. Правда, задача уловления женихов обычно с подобающей скромностью препоручается юными особами своим маменькам, но вспомните, что у мисс Шарп нет любящей родительницы, чтобы уладить за нее этот деликатный вопрос, и если она сама не раздобудет себе мужа, то не найдется никого в целом мире, кто оказал бы ей эту услугу. Что заставляет молодых особ «выезжать», как не благородное стремление к браку? Что гонит их толпами на всякие воды? Что принуждает их отплясывать до пяти часов утра в течение долгого сезона? Что заставляет их трудиться над фортепьянными сонатами, разучивать три-четыре романса у модного учителя, по гинее за урок, или играть на арфе, если у них точеные ручки и изящные локотки, или носить зеленые шляпки линкольнского сукна и перья, – что заставляет их делать все это, как не надежда сразить какого-нибудь «подходящего» молодого человека при помощи этих смертоносных луков и стрел? Что заставляет почтенных родителей, скатав ковры, ставить весь дом вверх дном и тратить пятую часть годового дохода на балы с ужинами и замороженным шампанским? Неужели бескорыстная любовь к себе подобным и искреннее желание посмотреть, как веселится и танцует молодежь? Чепуха! Им хочется выдать замуж дочерей. И подобно тому как простодушная миссис Седли в глубине своего нежного сердца уже вынашивала десятки маленьких планов насчет устройства Эмилии, так и наша прелестная, но не имевшая покровителей Ребекка решила сделать все, что было в ее силах, чтобы добыть себе мужа, который был для нее еще более необходим, чем для ее подруги. Она обладала живым воображением, а кроме того, прочла «Сказки Тысячи и одной ночи» и «Географию» Гютри. Поэтому, узнав у Эмилии, что ее брат очень богат, Ребекка, одеваясь к обеду, уже строила мысленно великолепнейшие воздушные замки, коих сама она была повелительницей, а где-то на заднем плане маячил ее супруг (она его еще не видела, и потому его образ был не вполне отчетлив); она наряжалась в бесконечное множество шалей-тюрбанов, увешивалась брильянтовыми ожерельями и под звуки марша из «Синей Бороды» садилась на слона, чтобы ехать с торжественным визитом к Великому Моголу. О, упоительные мечты Альнашара! Счастливое преимущество молодости в том, чтобы предаваться вам, и немало других юных фантазеров задолго до Ребекки Шарп упивались такими восхитительными грезами!
Джозеф Седли был на двенадцать лет старше своей сестры Эмилии. Он состоял на гражданской службе в Ост-Индской компании и в описываемую нами пору значился в Бенгальском разделе Ост-Индского справочника в качестве коллектора в Богли-Уолахе – должность, как всем известно, почетная и прибыльная. Если читатель захочет узнать, до каких еще более высоких постов дослужился Джозеф в этой компании, мы отсылаем его к тому же справочнику.
Богли-Уолах расположен в живописной уединенной, покрытой джунглями болотистой местности, известной охотою на бекасов, но где нередко можно спугнуть и тигра. Ремгандж, окружной центр, отстоит от него всего на сорок миль, а еще миль на тридцать дальше находится стоянка кавалерии. Так Джозеф писал домой родителям, когда вступил в исправление должности коллектора. В этой очаровательной местности он прожил около восьми лет в полном одиночестве, почти не видя лица христианского, если не считать тех двух раз в году, когда туда наезжал кавалерийский отряд, чтобы увезти собранные им подати и налоги и доставить их в Калькутту.
По счастью, к описываемому времени он нажил какую-то болезнь печени, для лечения ее вернулся в Европу и теперь вознаграждал себя за вынужденное отшельничество, пользуясь вовсю удобствами и увеселениями у себя на родине. Приехав в Лондон, он не поселился у родителей, а завел отдельную квартиру, как и подобает молодому неунывающему холостяку. До своего отъезда в Индию он был еще слишком молод, чтобы принимать участие в развлечениях столичных жителей, и с тем большим усердием погрузился в них по возвращении домой. Он катался по Парку на собственных лошадях, обедал в модных трактирах (Восточный клуб не был еще изобретен), стал записным театралом, как требовала тогдашняя мода, и появлялся в опере старательно наряженный в плотно облегающие панталоны и треуголку.
Впоследствии, по возвращении в Индию и до конца своих дней, он с величайшим восторгом рассказывал о веселье и забавах той поры, давая понять, что они с Браммелом были тогда первыми франтами столицы. А между тем он был так же одинок в Лондоне, как и в джунглях своего Боглп-Уолаха. Джозеф не знал здесь ни одной живой души, и если бы не доктор да развлечения в виде каломели и боли в печени, он совсем погиб бы от тоски. Это был лентяй, брюзга и бонвиван; один вид женщины из общества обращал его в бегство, – вот почему он редко появлялся в семейном кругу на Рассел-сквер, где был открытый дом и где шутки добродушного старика отца задевали его самолюбие. Тучность причиняла ему немало забот и тревог; по временам он делал отчаянные попытки освободиться от излишков жира, но леность и привычка ни в чем себе не отказывать скоро одерживали верх над его геройскими побуждениями, и он опять возвращался к трем трапезам в день. Он никогда не бывал хорошо одет, но прилагал неимоверные усилия к украшению своей тучной особы и проводил за этим занятием по многу часов в день. Его лакей составил себе целое состояние на гардеробе хозяина. Туалетный стол Джозефа был заставлен всевозможными помадами и эссенциями, как у престарелой кокетки; чтобы достигнуть стройности талии, он перепробовал всякие бандажи, корсеты и пояса, какие были тогда в ходу. Подобно большинству толстяков, он старался, чтобы платье шилось ему как можно уже, и заботился о том, чтобы оно было самых ярких цветов и юношеского покроя. Завершив наконец свой туалет, он отправлялся после полудня в Парк покататься в полнейшем одиночестве, а затем возвращался домой сменить свой наряд и уезжал обедать, в таком же полнейшем одиночестве, в «Кафе Пьяцца». Он был тщеславен, как молодая девушка; весьма возможно, что болезненная робость была одним из следствий его непомерного тщеславия. Если мисс Ребекке удастся заполонить Джозефа при самом ее вступлении в жизнь, она окажется необычайно ловкой молодой особой…
Первый же шаг обнаружил ее незаурядное искусство. Назвав Седли интересным мужчиной, Ребекка наперед знала, что Эмилия передаст это матери, а уж та, по всей вероятности, сообщит Джозефу или же, во всяком случае, будет польщена комплиментом по адресу ее сына. Все матери таковы. Скажите Сикораксе, что сын ее Калибан красив, как Аполлон, и это обрадует ее, хотя она и ведьма. Кроме того, может быть, и сам Джозеф Седли слышал комплимент – Ребекка говорила довольно громко, – и он действительно его услышал, и от этой похвалы (в душе Джозеф считал себя очень интересным мужчиной) нашего коллектора бросило в жар и по всему его телу пробежал трепет удовлетворенного самолюбия. Однако тут же его словно обдало холодной водой. «Не издевается ли надо мной эта девица?» – подумал он и бросился к сонетке, готовясь ретироваться, как мы это видели; однако под действием отцовских шуток и материнских уговоров сменил гнев на милость и остался дома. Он повел молодую девушку к столу, полный сомнений и взволнованный. «Вправду ли она думает, что я красив, – размышлял он, – или же только смеется надо мной?!» Мы уже упоминали, что Джозеф Седли был тщеславен, как девушка. Помоги нам бог! Девушкам остается только перевернуть это изречение и сказать об одной из себе подобных: «Она тщеславна, как мужчина!» – и они будут совершению правы. Бородатое сословие столь же падко на лесть, столь же щепетильно в рассуждении своего туалета, столь же гордится своей наружностью, столь же верит в могущество своих чар, как и любая кокетка.
Итак, они сошли в столовую – Джозеф, красный от смущения, а Ребекка, скромно потупив долу свои зеленые глаза. Она была вся в белом, с обнаженными белоснежными плечами, воплощение юности, беззащитной невинности и смиренной девственной чистоты. «Мне нужно держать себя очень скромно, – думала Ребекка, – и побольше интересоваться Индией».
Мы уже слышали, что миссис Седли приготовила для сына отличное карри по его вкусу, и во время обеда Ребекке было предложено отведать этого кушанья.
– А что это такое? – полюбопытствовала она, бросая вопрошающий взгляд на мистера Джозефа.
– Отменная вещь! – произнес он. Рот у него был набит, а лицо раскраснелось от удовольствия, которое доставлял ему самый процесс еды. – Матушка, у тебя готовят карри не хуже, чем у меня дома в Индии.
– О, тогда я должна попробовать, если это индийское кушанье! – заявила мисс Ребекка. – Я уверена, что все, что из Индии, должно быть прекрасно!
– Ангел мой, дай мисс Шарп отведать этого индийского лакомства, – сказал мистер Седли, смеясь.
Ребекка никогда еще не пробовала этого блюда.
– Ну что? Оно, по-вашему, так же прекрасно, как и все, что из Индии? – спросил мистер Седли.
– О, оно превосходно! – произнесла Ребекка, испытывая адские муки от кайенского перца.
– А вы возьмите к нему стручок чили, мисс Шарп, – сказал Джозеф, искренне заинтересованный.
– Чили? – спросила Ребекка, едва переводя дух. – А, хорошо! – Она решила, что чили – это что-нибудь прохладительное, и взяла себе немного этой приправы.
– Как он свеж и зелен на вид! – заметила она, кладя стручок в рот. Но чили жег еще больше, чем карри, – не хватало человеческих сил вытерпеть такое мученье. Ребекка положила вилку.
– Воды, ради бога, воды! – закричала она.
Мистер Седли разразился хохотом. Это был грубоватый человек, проводивший все дни на бирже, где любят всякие бесцеремонные шутки.
– Самый настоящий индийский чили, заверяю вас! – сказал он. – Самбо, подай мисс Шарп воды.
Джозеф вторил отцовскому хохоту, находя шутку замечательной. Дамы только слегка улыбались. Они видели, что бедняжка Ребекка очень страдает. Сама она готова была задушить старика Седли, однако проглотила обиду так же легко, как перед тем отвратительный карри, и, когда к ней снова вернулся дар речи, промолвила с шутливым добродушием:
– Мне следовало бы помнить о перце, который персидская принцесса из «Тысячи и одной ночи» кладет в сливочное пирожное. А у вас в Индии, сэр, кладут кайенский перец в сливочное пирожное?
Старик Седли принялся хохотать и подумал про себя, что Ребекка остроумная девочка. А Джозеф только произнес:
– Сливочное пирожное, мисс? У нас в Бенгалии плохие сливки. Мы обычно употребляем козье молоко, и, знаете, я теперь предпочитаю его сливкам.
– Ну как, мисс Шарп, вы, пожалуй, не будете больше восторгаться всем, что идет из Индии? – спросил старый джентльмен.
И когда дамы после обеда удалились, лукавый старик сказал сыну:
– Берегись, Джо! Эта девица имеет на тебя виды.
– Вот чепуха! – воскликнул Джо, весьма, однако, польщенный. – Я помню, сэр, в Думдуме была одна особа, дочь артиллериста Катлера, потом она вышла замуж за доктора Ланса. Так вот она тоже собиралась в тысяча восемьсот четвертом году взять меня за горло… меня и Мадлигатони, я еще говорил вам о нем перед обедом… Чертовски славный малый этот Маллигатони… Сейчас он судьей в Баджбадже и, наверное, лет через пять будет советником. Так вот, сэр, артиллеристы устраивали бал, и Куинтин из четырнадцатого королевского полка и говорит мне: «Слушай, Седли, держу пари тринадцать против десяти, что Софи Катлер поймает на крючок либо тебя, либо Маллигатони еще до больших дождей!» – «Идет!» – говорю я, и, ей-богу, сэр… прекрасный у вас кларет! От Адамсона или от Карбонеля? Первый сорт!
Легкий храп был единственным на это ответом: почтенный биржевик уснул; таким образом, рассказ Джозефа остался на сей раз неоконченным. Но Джозеф был страшно словоохотлив в мужской компании, и этот восхитительный анекдот он рассказывал уже десятки раз своему аптекарю, доктору Голлопу, когда тот приходил справляться о состоянии его печени и о действии каломели.
В качестве больного Джозеф Седли удовольствовался бутылкой кларета, помимо мадеры, выпитой за обедом, и уписал тарелки две земляники со сливками и десятка два сладкого печенья, оставленного невзначай на тарелке около него, причем мысли его (ведь романисты обладают даром всеведения) были, конечно, заняты молодой девушкой, удалившейся в верхние покои.
«Экая хорошенькая, молоденькая резвушка, – думал он. – Как она взглянула на меня, когда я за обедом поднял ей платок! Она его дважды роняла, плутовка. Кто это поет в гостиной! Черт! Не пойти ли взглянуть?»
Но тут на него нахлынула неудержимая застенчивость. Отец спал; шляпа Джозефа висела в прихожей; близехонько за углом на Саутгемптон-роу была извозчичья биржа.
«Не поехать ли мне на «Сорок разбойников», – подумал он, – посмотреть, как танцует мисс Декамп?» И, ступая на носки своих остроносых сапог, он тихонько выбрался из комнаты и исчез, не потревожив сна достойного родителя.
– Вот идет Джозеф, – сказала Эмилия, смотревшая из открытого окна гостиной, пока Ребекка пела, аккомпанируя себе на фортепьяно.
– Мисс Шарп спугнула его, – заметила миссис Седли. – Бедный Джо! И отчего он такой робкий?
ГЛАВА IV
Зеленый шелковый кошелек
Страх, овладевший Джо, не оставлял его два или три дня; за это время он ни разу не заезжал домой, а мисс Ребекка ни разу о нем не вспомнила. Она не знала, как благодарить миссис Седли, выше всякой меры восхищалась пассажами и модными лавками и приходила в неистовый восторг от театров, куда ее возила добрая дама. Однажды у Эмилни разболелась голова, она не могла ехать на какое-то торжество, куда были приглашены обе девушки, – и ничто не могло принудить подругу ехать одну.
– Как, оставить тебя? Тебя, впервые показавшую одинокой сиротке, что такое счастье и любовь? Никогда! – И зеленые глаза затуманились слезами и поднялись к небесам.
Миссис Седли оставалось только удивляться, какое у подруги ее дочери любящее, нежное сердечко.
На шутки мистера Седли Ребекка никогда не сердилась и неизменно смеялась им первая, что немало тешило и трогало добродушного джентльмена. Но мисс Шарп снискала расположение не одних только старших членов семьи, она обворожила и миссис Блепкинсон, проявив глубочайший интерес к приготовлению малинового варенья, каковое священнодействие совершалось в ту пору в комнате экономки; она упорно называла Самбо «сэром» или «мистером Самбо», к полнейшему восторгу слуги; она извинялась перед горничной за то, что решалась беспокоить ее звонком, – и все это с такой деликатностью и кротостью, что все в людской были почти так же очарованы Ребеккой, как и в гостиной.
Однажды, рассматривая папку с рисунками, которые Эмилия присылала домой из школы, Ребекка неожиданно наткнулась на какой-то лист, заставивший ее разрыдаться и выбежать из комнаты. Это произошло в тот день, когда Джо Седли вторично появился в доме.
Эмилия бросилась за подругой – узнать причину такого расстройства чувств. Добрая девочка вернулась одна и тоже несколько взволнованная.
– Ведь вы знаете, маменька, ее отец был у вас в Чизике учителем рисования и, бывало, все главное рисовал сам.
– Душечка! А по-моему, мисс Пинкертон всегда говорила, что он и не прикасается к вашим работам… а только отделывает их.
– Это и называлось отделать, маменька. Ребекка вспомнила рисунок и как ее отец работал над ним; воспоминания нахлынули на нее… и вот…
– Какое чувствительное сердечко у бедняжки! – участливо заметила миссис Седли.
– Мне хочется, чтобы она погостила у нас еще с недельку! – сказала Эмилия.
– Она дьявольски похожа на мисс Катлер, с которой я встречался в Думдуме, но только посветлее. Та теперь замужем за Лансом, военным врачом. Знаете, матушка, однажды Куинтин, из четырнадцатого полка, бился со мной об заклад…
– Знаем, знаем, Джозеф, нам уже известна эта история! – воскликнула со смехом Эмилия. – Можешь не трудиться рассказывать. А вот уговори-ка маменьку написать этому сэру… как его… Кроули, чтобы он позволил бедненькой Ребекке пожить у нас еще. Да вот и она сама! И с какими красными, заплаканными глазами!
– Мне уже лучше, – сказала девушка со сладчайшей улыбкой и, взяв протянутую ей сердобольной миссис Седли руку, почтительно ее поцеловала. – Как вы все добры ко мне! Все, – прибавила она со смехом, – кроме вас, мистер Джозеф.
– Кроме меня? – воскликнул Джозеф, подумывая, уж не обратиться ли ему в бегство. – Праведное небо! Господи боже мой! Мисс Шарп!
– Ну да! Не жестоко ли было с вашей стороны угостить меня за обедом этим ужасным перцем – и это в первый день нашего знакомства. Вы не так добры ко мне, как моя дорогая Эмилия.
– Он еще мало тебя знает, – сказала Эмилия.
– Кто это смеет обижать вас, моя милочка? – добавила ее мать.
– Но ведь карри был превосходен, честное слово, – пресерьезно заявил Джо. – Пожалуй, только лимону было маловато… да, маловато.
– А ваш чили?
– Черт возьми, как вы от него расплакались! – воскликнул Джо и, будучи не в силах устоять перед комической стороной этого происшествия, разразился хохотом, который так же внезапно, по своему обыкновению, оборвал.
– Вперед я буду относиться осторожнее к тому, что вы мне предлагаете, – сказала Ребекка, когда они вместе спускались в столовую к обеду. – Я и не думала, что мужчины так любят мучить нас, бедных, беззащитных девушек.
– Ей-богу же, мисс Ребекка, я ни за что на свете не хотел бы вас обидеть!
– Конечно, – ответила она, – я уверена, что не захотели бы! – И она тихонько пожала ему руку своей маленькой ручкой, но тотчас же отдернула ее в страшном испуге и сперва на мгновение заглянула в лицо Джозефу, а потом уставилась на ковер. Я не поручился бы, что сердце Джо не заколотилось в груди при этом невольном, робком и нежном признании наивной девочки.
Это был аванс с ее стороны, и, может быть, некоторые дамы, безукоризненно корректные и воспитанные, осудят такой поступок, как нескромный. Но, видите ли, бедненькой Ребекке приходилось самой проделывать всю черную работу. Если человек по бедности по может держать прислугу, ему приходится подметать комнаты, каким бы он ни был франтом. Если у какой-нибудь милой девочки нет любящей мамаши, чтобы налаживать ее дела с молодыми людьми, ей самой приходится этим заниматься. И какое это счастье, что женщины не столь уж усердно пользуются своими чарами. А иначе что было бы с нами! Стоит им оказать нам – мужчинам – хотя бы малейшее расположение, и мы тотчас падаем перед ними на колени, даже старики и уроды! И вот какую неоспоримую истину я выскажу: любая женщина, если она не безнадежная горбунья, при благоприятных условиях сумеет женить на себе, кого захочет. Будем же благодарны, что эти милочки подобны зверям полевым и не сознают своей собственной силы, иначе нам не было бы никакого спасения!
«Ей-богу, – подумал Джозеф, входя в столовую, – я начинаю себя чувствовать совсем как тогда в Думдуме с мисс Катлер!»
За обедом мисс Шарп то и дело адресовалась к Джозефу с замечаниями то нежными, то шутливыми о тех или иных блюдах. К этому времени у нее установились довольно близкие отношения со всем семейством. С Эмилией же они полюбили друг друга, как сестры. Так всегда бывает с молодыми девушками, стоит им только прожить под одной кровлей дней десять.
Как будто задавшись целью помогать Ребекке во всех ее планах, Эмилия напомнила брату его обещание, данное ей во время последних пасхальных каникул, – «когда я еще училась в школе», – добавила она, смеясь, – обещание показать ей Воксхолл.
– Как раз теперь, – заявила она, – когда у нас гостит Ребекка, это будет очень кстати!
– О, чудесно! – воскликнула Ребекка, едва не захлопав в ладоши, но вовремя опомнилась и удержалась, как это и подобало такому скромному созданию.
– Только не сегодня, – сказал Джо.
– Ну так завтра!
– Завтра мы с отцом не обедаем дома, – заметила миссис Седли.
– Уж не хочешь ли ты этим сказать, что я туда поеду, мой ангел? – спросил ее супруг. – Или что женщина твоего возраста и твоей комплекции станет рисковать простудой в таком отвратительном сыром месте?
– Надо же кому-нибудь ехать с девочками! – воскликнула миссис Седли.
– Пусть едет Джо, – сказал отец. – Он для этого достаточно велик.
При этих словах даже мистер Самбо, стоя на своем посту у буфета, прыснул со смеху, а бедный толстяк Джо поймал себя на желании стать отцеубийцей.
– Распустите ему корсет, – продолжал безжалостный старик. – Плесните ему в лицо водой, мисс Шарп, или, лучше, снесите его наверх: бедняга, того и гляди, упадет в обморок. Несчастная жертва! Несите же его наверх, ведь он легок, как перышко!
– Это невыносимо, сэр, будь я проклят! – взревел Джозеф.
– Самбо, вызови слона для мистера Джоза! – закричал отец. – Пошли за ним в зверинец, Самбо! – Но, увидев, что Джоз чуть не плачет от гнева, старый шутник перестал хохотать и сказал, протягивая сыну руку: – У нас на бирже никто не сердится на шутку, Джоз! Самбо, не нужно слона, дай-ка лучше нам с мистером Джозом по стакану шампанского. У самого Бонн в погребе не сыщешь такого, сынок!
Бокал шампанского восстановил душевное равновесие Джозефа, и, еще до того как бутылка была осушена, причем лично ему, на правах больного, досталось две трети, он согласился сопровождать девиц в Воксхолл.
– Каждой девушке нужен свой кавалер, – сказал старый джентльмен. – Джоз увлечется мисс Шарп и наверняка потеряет Эмми в толпе. Пошлем в девяносто шестой полк и пригласим Джорджа Осборна, авось он не откажется.
При этих словах, уж не знаю почему, миссис Седли взглянула на мужа и засмеялась. Глаза мистера Седли заискрились неописуемым лукавством, и он взглянул на дочь; Эмилия опустила голову и покраснела так, как умеют краснеть только семнадцатилетние девушки и как мисс Ребекка Шарп никогда не краснела за всю свою жизнь – во всяком случае, с тех пор, как ее, еще восьмилетней девочкой, крестная застала у буфета за кражей варенья.
– Самое лучшее, пусть Эмилия напишет записку, – посоветовал отец, – надо показать Джорджу Осборну, какой чудесный почерк мы вывезли от мисс Пинкертон. Помнишь, Эмми, как ты пригласила его к нам на крещенье и написала «и» вместо «е»?
– Ну, когда это было! – возразила Эмилия.
– А кажется, будто только вчера, не правда ли, Джон? – сказала миссис Седли, обращаясь к мужу; и в ту же ночь, во время беседы в одном из передних покоев второго этажа, под сооружением вроде палатки, задрапированным тканью богатого и фантастического индийского рисунка, подбитой нежно-розовым коленкором, – внутри этой разновидности шатра, где на пуховой постели покоились две подушки, а на них два круглых румяных лица – одно в кружевном ночном чепчике, а другое в обыкновенном бумажном колпаке, увенчанном кисточкой, – во время, повторяю, ночной супружеской беседы миссис Седли упрекнула мужа за его жестокое обращение с бедным Джо.
– Очень гадко было с твоей стороны, мистер Седли, – сказала она, – так мучить бедного мальчика.
– Мой ангел, – ответил бумажный колпак в свою защиту, – Джоз – тщеславная кокетка, такой и ты не была никогда в своей жизни, а этим много сказано. Хотя лет тридцать назад, в году тысяча семьсот восьмидесятом – ведь так, пожалуй, – ты, может быть, и имела на это право, – не спорю. Но меня просто из терпения выводит этот скромник и его фатовские замашки. Он, видимо, решил перещеголять своего тезку, Иосифа Прекрасного. Только и думает о себе, какой, мол, я расчудесный. Увидишь, что мы еще не оберемся с ним хлопот. А тут еще Эммина подружка вешается ему на шею – ведь это же яснее ясного. И если она его не подцепит, так подцепит другая. Скажи спасибо, мой ангел, что он не привез нам какой-нибудь черномазой невестки. Но запомни мои слова: первая женщина, которая за него возьмется, сядет ему на шею…
– Завтра же она уедет, лукавая девчонка, – решительно заявила миссис Седли.
– А чем она хуже других, миссис Седли? У этой девочки, по крайней мере, белая кожа. Мне нет никакого дела, кто его на себе женит; пусть устраивается, как хочет.
На этом голоса обоих собеседников затихли и сменились легкими, хотя отнюдь не романтическими носовыми руладами. И в доме Джона Седли, эсквайра и члена фондовой биржи, на Рассел-сквер воцарилась тишина, нарушаемая разве лишь боем часов на ближайшей колокольне да выкликами ночного сторожа.
Наутро благодушная миссис Седли и не подумала приводить в исполнение свои угрозы по отношению к мисс Шарп; хотя нет ничего более жгучего, более обыкновенного и более извинительного, чем материнская ревность, миссис Седли и мысли не допускала, что маленькая, скромная, благодарная смиренная гувернантка осмелилась поднять глаза на такую великолепную особу, как коллектор Богли-Уолаха. Кроме того, просьба о продлении отпуска молодой девице была уже отправлена, и было бы трудно найти предлог для того, чтобы внезапно отослать девушку. И словно все сговорилось благоприятствовать милой Ребекке, даже самые стихии не остались в стороне (хоть она и не сразу оценила их любезное участие). В тот вечер, когда намечалась поездка в Воксхолл, когда Джордж Осборн прибыл к обеду, а старшие члены семьи уехали на званый обед к олдермену Болсу в Хайбери-Барн, разразилась такая гроза, какая бывает только в дни, назначенные для посещения Воксхолла, и молодежи волей-неволей пришлось остаться дома. Но, по-видимому, мистер Осборн ничуть не был опечален этим обстоятельством. Они с Джозефом Седли распили не одну бутылку портвейна, оставшись вдвоем в столовой, причем Седли воспользовался случаем, чтобы рассказать множество отборнейших своих индийских анекдотов, – как мы уже говорили, он был чрезвычайно словоохотлив в мужской компании. А потом мисс Эмилия Седли хозяйничала в гостиной, и все четверо молодых людей провели такой приятный вечер, что, по их единодушному утверждению, нужно было скорее радоваться грозе, заставившей их отложить поездку в Воксхолл.
Осборн был крестником Седли и все двадцать три года своей жизни считался членом его семьи. Когда ему было полтора месяца, он получил от Седли в подарок серебряный стаканчик, а шести месяцев – коралловую погремушку с золотым свистком. С самой ранней юности и до последнего времени он регулярно получал от старика к Рождеству деньги на гостинцы. Он до сих пор помнил, как однажды при его отъезде в школу Джозеф Седли, тогда ужо рослый, заносчивый и нескладный парень, основательно вздул его, дерзкого десятилетнего мальчишку. Одним словом, Джордж был настолько близок к этой семье, насколько его могли сблизить с нею подобные повседневные знаки внимания и участия.
– Помнишь, Седли, как ты полез на стену, когда я отрезал кисточки у твоих гессенских сапог, и как мисс… гм!.. как Эмилия спасла меня от трепки, упала на колени и умолила братца Джоза не бить маленького Джорджа?
Джоз отлично помнил это замечательное происшествие, но клялся, что совершенно позабыл его.
– А помнишь, как ты приезжал на шарабане к нам, в школу доктора Порки, повидаться со мной перед отъездом в Индию, подарил мне полгинеи и потрепал меня по щеке? У меня тогда осталось впечатление, будто ты не меньше семи футов ростом, и я очень удивился, когда при твоем возвращении из Индии оказалось, что ты не выше меня.
– Как мило было со стороны мистера Седли поехать в школу и дать вам денег! – воскликнула с увлечением Ребекка.
– Особенно после того, как я отрезал ему кисточки от сапог. Школьники никогда не забывают ни самые дары, ни дающих.
– Какая прелесть эти гессенские сапоги, – заметила Ребекка.
Джоз Седли, бывший весьма высокого мнения о своих ногах и всегда носивший эту изысканную обувь, был чрезвычайно польщен сделанным замечанием, хотя, услышав его, и спрятал ноги под кресло.
– Мисс Шарп! – сказал Джордж Осборн. – Вы, как искусная художница, должны были бы написать большое историческое полотно на тему о сапогах. Седли надо будет изобразить в кожаных штанах, в одной руке у него пострадавший сапог, другою он держит меня за шиворот. Эмилия стоит около него на коленях, воздевая к нему ручонки. Картина должна быть снабжена пышной аллегорической надписью, вроде тех, какие бывают на заглавных страницах букварей и катехизиса.
– К сожалению, я не успею, – ответила Ребекка. – Обещаю вам написать потом, когда… когда я уеду. – И голос ее упал, а сама она приняла такой печальный и жалостный вид, что каждый почувствовал, как жестока к ней судьба и как грустно будет им всем расстаться с Ребеккой.
– Ах, если бы ты могла еще пожить у нас, милочка Ребекка! – воскликнула Эмилия.
– Зачем? – промолвила та еще печальнее. – Для того чтобы потом я была еще несча… чтобы мне еще труднее было расстаться с тобою? – И она отвернулась.
Эмилия была готова дать волю своей врожденной слабости к слезам, которая, как мы уже говорили, была одним из недостатков этого глупенького созданья. Джордж Осборн глядел на обеих девушек с сочувствием и любопытством, а Джозеф Седли извлекал из своей широкой груди нечто очень похожее на вздох, не сводя, однако, глаз со своих нежно любимых гессенских сапог.
– Сыграйте-ка нам что-нибудь, мисс Седли… Эмилия, – попросил Джордж, почувствовавший в эту минуту необычайное, почти непреодолимое желание схватить в свои объятия упомянутую молодую особу и расцеловать ее при всех. Эмилия подняла на него глаза… Но если бы я заявил, что они влюбились друг в друга в эту самую минуту, то, пожалуй, ввел бы вас в заблуждение. Дело в том, что эти двое молодых людей были с детства предназначены друг другу и последние десять лет об их помолвке говорилось в обоих семействах как о деле решенном. Они отошли к фортепьяно, находившемуся, как это обычно бывает, в малой гости-пой, и, так как было уже довольно темно, мисс Эмилия, естественно, взяла под руку мистера Осборна, которому, разумеется, было легче, чем ей, проложить себе путь между кресел и оттоманок. Но мистер Джозеф Седли остался таким образом с глазу на глаз с Ребеккой у стола в гостиной, где та была занята вязанием зеленого шелкового кошелька.
– Едва ли нужно задавать вопрос о ваших семейных тайнах, – сказала мисс Шарп. – Эти двое сами выдают себя.
– Как только он получит роту, – отвечал Джозеф, – я думаю, дело будет слажено. Джордж Осборн – чудесный малый.
– А ваша сестра – прелестнейшее в мире созданье, – добавила Ребекка. – Счастлив тот, кто завоюет ее сердце! – С этими словами мисс Ребекка Шарп тяжело вздохнула.
Когда молодой человек и девушка сойдутся и начнут толковать на такие деликатные темы, между ними устанавливается известная откровенность и короткость. Нет нужды дословно приводить здесь разговор, который завязался между мистером Седли и Ребеккой; беседа их, как можно судить по приведенному выше образчику, не отличалась ни особенным остроумием, ни красноречием; она редко и бывает такой в частном кругу, да и вообще где бы то ни было, за исключением разве высокопарных и надуманных романов. И так как в соседней комнате занимались музыкой, то беседа, разумеется, велась в тихом и задушевном тоне, хотя, если говорить правду, нашу парочку у фортепьяно не мог бы потревожить и более громкий разговор, настолько она была поглощена своими собственными делами.
Чуть ли не в первый раз за всю свою жизнь Джозеф Седли беседовал без малейшей робости и стеснения с особой другого пола. Мисс Ребекка засыпала его вопросами об Индии, что дало ему случай рассказать много интересных анекдотов об этой стране и о самом себе. Он описал балы в губернаторском дворце и как в Индии спасаются от зноя в жаркую пору, прибегая к опахалам, циновкам и тому подобному; очень остроумно прошелся насчет шотландцев, которым покровительствовал генерал-губернатор, лорд Минто; описал охоту на тигра и упомянул о том, как вожак его слона был стащен со своего сиденья разъяренным животным. Как восхищалась мисс Ребекка губернаторскими балами, как она хохотала над рассказами о шотландцах-адъютантах, называя мистера Седли гадким, злым насмешником, и как испугалась, слушая рассказ о слоне!
– Ради вашей матушки, дорогой мистер Седли, – воскликнула она, – ради всех ваших друзей, обещайте никогда больше не принимать участия в таких ужасных экспедициях!
– Пустяки, вздор, мисс Шарп, – промолвил он, поправляя свои воротнички, – опасность придает охоте только большую прелесть!
Джозеф никогда не участвовал в охоте на тигра, за исключением единственного случая, когда произошел рассказанный им эпизод и когда он чуть не был убит, – если не тигром, то страхом. Разговорившись, Джозеф совсем осмелел и наконец до того расхрабрился, что спросил мисс Ребекку, для кого она вяжет зеленый шелковый кошелек. Он сам удивлялся себе и восхищался своей грациозной фамильярностью.
– Для того, кто у меня его попросит, – отвечала мисс Ребекка, бросив на Джозефа пленительный взгляд.
Седли уже собирался произнести одну из самых красноречивых своих речей и начал было: «О мисс Шарп, вы…», как вдруг романс, исполнявшийся в соседней комнате, оборвался и Джозеф так отчетливо услышал звук собственного голоса, что умолк, покраснел и в сильном волнении высморкался.
– Приходилось ли вам видеть вашего брата в таком ударе? – шепнул Эмилии мистер Осборн. – Ваша подруга просто творит чудеса!
– Тем лучше, – сказала мисс Эмилия.
Подобно всем женщинам, достойным этого имени, она питала слабость к сватовству и была бы в восхищении, если бы Джозеф увез с собой в Индию жену. Кроме того, эти несколько дней постоянного пребывания вместе разожгли в Эмилии чувство нежнейшей дружбы к Ребекке и открыли ей в подруге миллион добродетелей и приятных качеств, которых она не замечала в Чизике. Ведь привязанность молодых девиц растет так же быстро, как боб Джека в известной сказке, и достигает до небес в одну ночь. Нельзя осуждать их за то, что после замужества эта Selmsucht nach der Liebe[5] ослабевает. Люди сентиментальные, любящие выражаться пышно, называют это «тоской по идеалу», но на самом деле это просто значит, что женщина чувствует себя неудовлетворенной, пока не обзаведется мужем и детьми, на которых и может излить всю свою нежность, растрачиваемую дотоле по мелочам.
Истощив весь свой небольшой запас романсов или же достаточно пробыв в малой гостиной, мисс Эмилия сочла своим долгом попросить подругу спеть.
– Вы не стали бы меня слушать, – заявила она мистеру Осборну (хотя знала, что говорит неправду), – если бы до этого услыхали Ребекку.
– А я предупреждаю мисс Шарп, – ответил Осборн, – что считаю мисс Эмилию Седли первой певицей в мире, правильно это или неправильно!
– Вот увидите, – возразила Эмилия.
Джозеф Седли был настолько любезен, что перенес свечи к фортепьяно. Осборн заикнулся было, что прекрасно можно посидеть и в потемках, но мисс Седли, рассмеявшись, отказалась составить ему компанию, и наша парочка последовала за мистером Джозефом. Ребекка пела гораздо лучше подруги (хотя никто, конечно, не мешал Осборну оставаться при своем мнении), а на этот раз она превзошла самое себя и, по правде сказать, изумила Эмилию, которая не знала за ней таких талантов. Она спела какой-то французский романс, из которого Джозеф не понял ни единого слова, а Осборн даже сказал, что ничего не понял, а затем исполнила множество популярных песенок – из тех, что были в моде лет сорок тому назад, – где воспеваются британские моряки, наш король, бедная Сьюзен, синеокая Мэри и тому подобное. Как известно, они не блещут музыкальными достоинствами, но зато больше говорят сердцу и принимаются публикой лучше, чем приторно-слащавые lagrime, sospiri и felicita[6] бессменной Доницеттиевой музыки, которою нас угощают теперь.
В антрактах между пением, которое соблаговолили прослушать также Самбо, подававший чай, восхищенная кухарка и даже экономка миссис Бленкинсон, собравшиеся на лестничной площадке, велась подобающая случаю сентиментальная беседа.
Среди песенок была одна такого содержания (ею и завершился концерт):
Над топями нависла мгла,
Уныло ветер выл,
А горница была тепла,
В камине жарок пыл.
Малютка сирота прошел,
Заметил в окнах свет,
Почувствовал, как ветер зол,
Как снег крутится вслед.
И он замечен из окна,
Усталый, чуть живой,
Он слышит: чьи-то голоса
Зовут к себе домой.
Рассвет придет, и гость уйдет.
(В камине жарок пыл…)
Пусть небо охранит сирот!
(Уныло ветер выл…)
Здесь звучало то же чувство, что и в ранее упомянутых словах: «Когда я уеду». Едва мисс Шарп дошла до последних слов, как «звучный голос ее задрожал». Все почувствовали, что тут кроется намек на ее отъезд и на ее злополучное сиротство. Джозеф Седли, любивший музыку и притом человек мягкосердечный, был очарован пением и сильно расчувствовался при заключительных словах романса. Если бы он был посмелее и если бы Джордж и мисс Седли остались в соседней комнате, как предлагал Осборн, то холостяцкой жизни Джозефа Седли пришел бы конец и эта повесть так и осталась бы ненаписанной. Но, закончив романс, Ребекка встала из-за фортепьяно и, подав руку Эмилии, прошла с ней в полумрак большой гостиной; тут появился мистер Самбо с подносом, на котором были сандвичи, варенье и несколько сверкающих бокалов и графинов, немедленно обративших на себя внимание Джозефа Седли. Когда родители вернулись из гостей, они нашли молодежь настолько погруженной в беседу, что никто из них не слышал, как подъехала карета; мистер Джозеф был застигнут на словах:
– Дорогая мисс Шарп, возьмите ложечку варенья – вам надо подкрепиться после вашего замечательного… вашего… вашего восхитительного пения!
– Браво, Джоз! – сказал мистер Седли.
Услышав насмешку в хорошо знакомом отцовском голосе, Джоз тотчас же впал в тревожное молчание и вскоре распрощался. Он не провел бессонной ночи в размышлениях, влюблен он в мисс Шарп или нет; любовная страсть никогда не служила помехой ни аппетиту, ни сну мистера Джозефа Седли; он подумал только, как было бы чудесно слушать такие романсы, возвратившись домой после службы, какая distinguee[7] эта девица и как говорит по-французски, лучше самой генерал-губернаторши, а уж какую сенсацию она произвела бы на калькуттских балах! «Несомненно, бедняжка влюбилась в меня! – думал он. – В сущности, она не беднее большинства девушек, уезжающих в Индию. Право же, она не хуже других!» И среди таких размышлений он заснул.
Нужно ли говорить, что мисс Шарп долго томилась бессонницей, все думая, приедет он завтра или нет. Ночь прошла, и мистер Джозеф Седли самым исправным образом явился в отчий дом – и когда же? – до второго завтрака! Подобной чести он еще не оказывал Рассел-сквер. Джордж Осборн каким-то образом тоже оказался уже здесь, расстроив все планы Эмилии, которая села писать письма своим двенадцати любимейшим подругам на Чизикской аллее, в то время как Ребекка занималась вчерашним рукоделием. Когда подкатила коляска Джо и в то время как, после обычного громоподобного стука в дверь и торжественной суеты в передней, совершалось трудное восхождение богли-уолахского экс-коллектора по лестнице в гостиную, между Осборном и мисс Седли произошел телеграфный обмен многозначительными взглядами, и наша парочка с лукавой улыбкой воззрилась на Ребекку, которая, представьте, даже заалелась и поникла головкой, свесив свои рыжеватые локончики до самого вязанья. Как забилось ее сердце при появлении Джозефа – Джозофа в сияющих скрипучих сапогах, пыхтевшего от подъема по лестнице, Джозефа в новом жилете, красного от жары и волнения, с румянцем, пылавшим из-за его стеганой косынки! Это был волнующий миг для всех; а что касается Эмилии, то, мне кажется, сердечко у нее билось даже сильнее, чем у непосредственно заинтересованных лиц.
Самбо, широко распахнув двери и доложив о прибытии мистера Джозефа, вошел следом за коллектором, скаля зубы и неся два красивых букета, которые наш галантный волокита приобрел на Ковент-Гарденском рынке. Они не были так объемисты, как те копны сена, которые нынешние дамы носят с собой в конусах из кружевной бумаги, но девицы пришли в восторг от подарка, поднесенного Джозефом каждой с чрезвычайно церемонным поклоном.
– Браво. Джо! – воскликнул Осборн.
– Спасибо, Джозеф, голубчик, – сказала Эмилия, готовая расцеловать брата, если бы он только пожелал, (А за поцелуй такой милой девушки, как Эмилия, я, не задумываясь, скупил бы все оранжереи мистера Ли!)
– О божественные, божественные цветы! – воскликнула мисс Шарп, изящно нюхая и прижимая их к груди и возводя в экстазе взоры к потолку. Очень может быть, что она прежде всего освидетельствовала букет, чтобы узнать, нет ли там какого-нибудь billet doux[8], спрятанного среди цветов; по письма не было.
– А что, Седли, у вас в Богли-Уолахе умеют разговаривать на языке цветов? – спросил, смеясь, Осборн,
– Чепуха, вздор! – отвечал этот нежный воздыхатель. – Купил букеты у Натана. Очень рад, если они вам нравятся. Ах да, Эмилия! Я заодно купил еще ананас и отдал Самбо. Вели подать к завтраку. Очень вкусна и освежает в такую жаркую погоду.
Ребекка заявила, что никогда не пробовала ананасов и просто жаждет узнать их вкус.
Так завязалась беседа. Не знаю, под каким предлогом Осборн вышел из комнаты и почему Эмилия вскоре тоже удалилась, – вероятно, чтобы присмотреть, как будут нарезать ананас. Джоз остался наедине с Ребеккой, которая опять принялась за свое рукоделие; зеленый шелк и блестящие спицы быстро замелькали в ее белых тонких пальчиках.
– Какую изумительную, и-зу-у-мительную песенку вы спели нам вчера, дорогая мисс Шарп, – сказал коллектор. – Я чуть не прослезился, даю вам честное слово!
– Это потому, что у вас доброе сердце, мистер Джозеф. Все семейство Седли отличается этим.
– Я не спал из-за вашего пения всю ночь, а сегодня утром еще в постели все пробовал припомнить мотив. Даю вам честное слово! Голлоп, мой врач, приехал ко мне в одиннадцать (ведь я жалкий инвалид, как вам известно, и мне приходится видеть Голлопа ежедневно), а я, ей-богу, сижу и распеваю, как чижик!
– Ах вы, проказник! Ну, дайте же мне послушать, как вы поете!
– Я? Нет, спойте вы, мисс Шарп. Дорогая мисс Шарп, спойте, пожалуйста!
– В другой раз, мистер Седли, – ответила Ребекка со вздохом. – Мне сегодня не поется; да к тому же надо кончить кошелек. Не поможете ли вы мне, мистер Седли? – И мистер Джозеф Седли, чиновник Ост-Индской компании, не успел даже спросить, чем он может помочь, как уже оказался сидящим tete-a-tete[9] с молодой девицей, на которую бросал убийственные взгляды. Руки его были протянуты к ней, словно бы с мольбою, а на пальцах был надет моток шелка, который Ребекка принялась разматывать.
В этой романтической позе Осборн и Эмилия застали интересную парочку, вернувшись в гостиную с известием, что завтрак подан. Шелк был уже намотан на картон, но мистер Джоз еще не произнес ни слова.
– Я уверена, милочка, вечером он объяснится, – сказала Эмилия, сжимая подруге руку.
А Седли, посовещавшись с самим собою, мысленно произнес:
– Черт возьми, в Воксхолле я сделаю ей предложение!
ГЛАВА V
Наш Доббин
Драка Кафа с Доббином и неожиданный исход этого поединка надолго останутся в памяти каждого, кто воспитывался в знаменитой школе доктора Порки. Последний из упомянутых юношей (к нему иначе и не обращались, как: «Эй ты, Доббин!», или: «Ну ты, Доббин!», прибавляя всякие прозвища, свидетельствовавшие о мальчишеском презрении) был самым тихим, самым неуклюжим и, но видимости, самым тупым среди юных джентльменов, обучавшихся у доктора Порки. Отец его был бакалейщиком в Лондоне. Носились слухи, будто мальчика приняли в заведение доктора Порки на так называемых «началах взаимности», – иными словами, расходы по содержанию и обучению малолетнего Уильяма возмещались его отцом не деньгами, а натурой. Так он и обретался там – можно сказать, на самом дне школьного общества, – чувствуя себя последним из последних в грубых своих плисовых штанах и куртке, которая чуть не расползалась по швам на его ширококостном теле, являя собой нечто равнозначное стольким-то фунтам чаю, свечей, сахара, мыла, чернослива (который лишь в весьма умеренной пропорции шел на пудинги для воспитанников заведения) и разной другой бакалеи. Роковым для юного Доббина оказался тот день, когда один из самых младших школьников, бежавших потихоньку в город в недозволенную экспедицию за миндалем в сахаре и копченой колбасой, обнаружил фургон с надписью: «Доббин и Радж, торговля бакалейными товарами и растительными маслами, Темз-стрит, Лондон», с которого выгружали у директорского подъезда разные товары, составлявшие специальность этой фирмы.
После этого юный Доббин уже не знал покоя. На него постоянно сыпались ужаснейшие, беспощадные насмешки. «Эй, Доббин! – кричал какой-нибудь озорник. – Приятные известия в газетах! Цены на сахар поднимаются, милейший!» Другой предлагал решить задачу: «Если фунт сальных свечей стоит семь с половиной пенсов, то сколько должен стоить Доббин?» Такие замечания сопровождались дружным ревом юных сорванцов, надзирателей и вообще всех, кто искренне думал, что розничная торговля – постыдное и позорное занятие, заслуживающее презрения и насмешек со стороны порядочного джентльмена.
«Твой папенька, Осборн, ведь тоже купец!» – заметил как-то Доббин, оставшись с глазу на глаз с тем именно мальчуганом, который и навлек на него всю эту бурю. Но тот отвечал надменно: «Мой папенька джентльмен и ездит в собственной карете!» После чего мистер Уильям Доббин забился в самый дальний сарай на школьном дворе, где и провел половину праздничного дня в глубокой тоске и унынии. Кто из нас не помнит таких часов горькой-горькой детской печали? Кто так чувствует несправедливость, кто весь сжимается от пренебрежения, кто с такой болезненной остротой воспринимает всякую обиду и с такой пылкой признательностью отвечает на ласку, как не великодушный мальчик? И сколько таких благородных душ вы коверкаете, уродуете, обрекаете на муки из-за слабых успехов в арифметике или убогой латыни?
Так и Уильям Доббин из-за неспособности к усвоению начал названного языка, изложенных в замечательном «Итонском учебнике латинской грамматики», был обречен прозябать среди самых худших учеников доктора Порки и постоянно подвергался глумлениям со стороны одетых в переднички румяных малышей, когда шел рядом с ними в тесных плисовых штанах, с опущенным долу застывшим взглядом, с истрепанным букварем в руке, чувствуя себя среди них каким-то великаном. Все от мала до велика потешались над ним: ушивали ему эти плисовые штаны, и без того узкие, подрезали ремни на его кровати, опрокидывали ведра и скамейки, чтобы он, падая через них, ушибал себе ноги, что он выполнял неукоснительно, посылали ему пакеты, в которых, когда их открывали, оказывались отцовские мыло и свечи. Не было ни одного самого маленького мальчика, который не измывался бы и не потешался бы над Доббином. И все это он терпеливо сносил, безгласный и несчастный.
Каф, напротив, был главным коноводом и щеголем в школе Порки. Он тайком приносил в спальню вино. Он дрался с городскими мальчишками. По субботам за ним присылали его собственного пони, чтобы взять молодого хозяина домой. У него в комнате стояли сапоги с отворотами, в которых он охотился во время каникул. У него были золотые часы с репетицией, и он нюхал табак не хуже самого доктора Порки… Он бывал в опере и судил о достоинствах главнейших артистов, предпочитая мистера Кипа мистеру Кемблу. Он мог за один час вызубрить сорок латинских стихов. Он умел сочинять французские вирши. Да чего только он не знал, чего только не умел! Говорили, будто сам доктор его побаивается.
Признанный король школы, Каф правил своими подданными и помыкал ими, как непререкаемый владыка. Тот чистил ему сапоги, этот поджаривал ломтики хлеба, другие прислуживали ему и в течение всего лета подавали мячи при игре в крикет. «Сливу», иначе говоря, Доббина, он особенно презирал и ни разу даже не обратился к нему по-человечески, ограничиваясь насмешками и издевательствами. Однажды между обоими молодыми джентльменами произошла с глазу на глаз небольшая стычка. Слива сидел в одиночестве, трудясь над письмом к своим домашним, когда Каф, войдя в классную, приказал ему сбегать по какому-то поручению, предметом коего были, по-видимому, пирожные.
– Не могу, – говорит Доббин, – мне нужно закончить письмо.
– Ах, ты не можешь? – говорит мистер Каф, выхватывая у него из рук этот документ (в котором было бог весть сколько помарок, поправок и ошибок, но на который было потрачено немало дум, стараний и слез: бедный мальчик писал матери, безумно его любившей, хотя она и была только женой бакалейщика и жила в комнате за лавкой на Темз-стрит). – Не можешь? – говорит мистер Каф, – А почему, например? Не успеешь, что ли, написать своей бабке Сливе завтра?
– Не ругайся! – сказал Доббин, в волнении вскакивая с парты.
– Ну, что же, сэр, пойдете вы? – гаркнул школьный петушок.
– Положи письмо, – отвечал Доббин, – джентльмены не читают чужих писем!
– Я спрашиваю тебя, пойдешь ты наконец?
– Нет, не пойду! Не дерись, не то в лепешку расшибу! – заорал Доббин, бросаясь к свинцовой чернильнице с таким яростным видом, что мистер Каф приостановился, спустил засученные было обшлага, сунул руки в карманы и удалился прочь с презрительной гримасой. Но с тех пор он никогда не связывался с сыном бакалейщика, хотя, надо сказать правду, всегда отзывался о нем презрительно за его спиной.
Спустя некоторое время после этого столкновения случилось так, что мистер Каф в один ясный солнечный день оказался поблизости от бедняги Уильяма Доббипа, который лежал под деревом на школьном дворе, углубившись в свои любимые «Сказки Тысячи и одной ночи», вдали от всех остальных школьников, предававшихся разнообразным забавам, – совершенно одинокий и почти счастливый. Если бы люди предоставляли детей самим себе, если бы учителя перестали донимать их, если бы родители не настаивали на руководстве их мыслями и на обуздании их чувств, – ибо эти мысли и чувства являются для всех тайной (много ли, в сущности, вы или я знаем друг о друге, о наших детях, о наших отцах, о наших соседях? А насколько же более прекрасны и священны мысли бедного мальчугана или девочки, которыми вы беретесь управлять, чем мысли той тупой и испорченной светом особы, что ими руководит!), – если бы, говорю я, родители и учителя почаще оставляли детей в покое, то особого вреда от этого не произошло бы, хотя латыни, возможно, было бы усвоено поменьше.
Итак, Уильям Доббин позабыл весь мир и вместе с Синдбадом Мореходом был далеко-далеко в Долине Алмазов или с принцем Ахметом и феей Перибану в той удивительной пещере, где принц нашел ее и куда все мы охотно совершили бы экскурсию, как вдруг пронзительные вопли, похожие на детский плач, пробудили его от чудных грез. Подняв голову, он увидел перед собой Кафа, избивавшего маленького мальчика.
Это был мальчуган, наболтавший о фургоне. Но Доббин не был злопамятен, в особенности по отношению к маленьким и слабым.
– Как вы смели, сэр, разбить бутылку? – кричал Каф маленькому сорванцу, размахивая над его головой желтой крикетной битой.
Мальчику было приказано перелезть через школьную ограду (в известном местечке, где сверху было удалено битое стекло, а в кирпичной кладке проделаны удобные ступеньки), сбегать за четверть мили, приобрести в кредит пинту лимонаду с ромом и под носом у всех докторских караульщиков тем же путем вернуться на школьный двор. При совершении этого подвига малыш поскользнулся, бутылка выпала у него из рук и разбилась, лимонад разлился, пострадали панталоны, и он предстал перед своим властелином, весь дрожа в предвидении заслуженной расплаты, хотя и ни в чем не повинный.
– Как посмели вы, сэр, разбить ее? – кричал Каф. – Ах ты, мерзкий воришка! Вылакал весь лимонад, а теперь врешь, что разбил бутылку. Ну-ка, протяни руку!
Палка тяжело опустилась на руку ребенка. Раздался крик. Доббип поднял голову. Фея Перибану исчезла в глубине пещеры вместе с принцем Ахметом; птица Рох подхватила Синдбада Морехода и унесла из Долины Алмазов далеко в облака, и перед честным Уильямом снова были будни: здоровенный малый лупил мальчугана ни за что ни про что.
– Давай другую руку, – рычал Каф на своего маленького школьного товарища, у которого все лицо перекосилось от боли.
Доббин встрепенулся, все мышцы его напряглись под узким старым платьем.
– Получай, чертенок! – закричал мистер Каф, и палка опять опустилась на детскую руку. Не ужасайтесь, дорогие леди, каждый школьник проходит через это. По всей вероятности, ваши дети тоже будут колотить других или получать от них трепку. Еще удар – но тут вмешался Доббин.
Не могу сказать, что на него нашло. Мучительство в школах так же узаконено, как и кнут в России. Пожалуй, даже не по-джентльменски (в известном смысле) препятствовать этому. Быть может, безрассудная душа Доббина возмутилась против такого проявления тиранства, а может быть, он поддался сладостному чувству мести и жаждал помериться силами с этим непревзойденным драчуном и тираном, который завладел здесь всей славой, гордостью и величием, развевающимися знаменами, барабанным боем и приветственными кликами солдат. Каковы бы ни были его побуждения, но только он вскочил на ноги и крикнул:
– Довольно, Каф, перестань мучить ребенка… или я тебе…
– Или ты что? – спросил Каф, изумленный таким вмешательством, – Ну, подставляй руку, гаденыш!
– Я тебя так вздую, что ты своих не узнаешь! – отвечал Доббин на первую часть фразы Кафа, и маленький Осборн, захлебываясь от слез, с удивлением и недоверием воззрился на чудесного рыцаря, внезапно явившегося на его защиту. Да и Каф был поражен не меньше. Вообразите себе нашего блаженной памяти монарха Георга III, когда он услышал весть о восстании североамериканских колоний; представьте себе наглого Голиафа, когда вышел вперед маленький Давид и вызвал его на поединок, – и вам станут понятны чувства мистера Реджинальда Кафа, когда такое единоборство было ему предложено.
– После уроков, – ответствовал он, но сперва внушительно помолчал и смерил противника взглядом, казалось, говорившим: «Пиши завещанье и не забудь сообщить друзьям свою последнюю волю!»
– Идет! – сказал Доббин. – А ты, Осборн, будешь моим секундантом.
– Как хочешь, – отвечал маленький Осборн: его папенька, видите ли, разъезжал в собственном экипаже, и потому он несколько стыдился своего заступника.
И в самом деле, когда настал час поединка, он, чуть ли не стыдясь, сказал: «Валяй, Слива!» – и никто из присутствовавших мальчиков не издал этого поощрительного возгласа в течение первых двух или трех раундов сей знаменитой схватки. В начале ее великий знаток своего дела Каф, с презрительной улыбкой на лице, изящный и веселый, словно он был на балу, осыпал своего противника ударами и трижды подряд сбил с ног злополучного поборника правды. При каждом его падении раздавались радостные крики, и всякий добивался чести предложить победителю для отдыха свое колено.
«Ну и вздует же меня Каф, когда все это кончится», – думал юный Осборн, помогая своему защитнику встать на ноги.
– Лучше сдавайся, – шепнул он Доббину, – велика беда лупцовка! Ты же знаешь, Слива, я уже привык!
Но Слива, дрожа всем телом, с раздувающимися от ярости ноздрями, оттолкнул своего маленького секунданта и в четвертый раз ринулся в бой.
Не имея понятия о том, как надо отражать сыпавшиеся на него удары, – а Каф все три раза нападал первый, не давая противнику времени нанести удар, – Слива решил перейти в атаку и, будучи левшой, пустил в ход именно левую руку, закатив изо всех сил две затрещины: одну в левый глаз мистера Кафа, а другую в его красивый римский нос.
На сей раз, к изумлению зрителей, свалился Каф.
– Отменный удар, клянусь честью! – сказал с видом знатока маленький Осборн, похлопывая своего заступника по спине. – Двинь его еще раз левой, Слива!
Левая рука Сливы до самого конца действовала без промаха. Каф каждый раз валился с ног. На шестом раунде почти столько же человек вопило: «Валяй, Слива!» – сколько кричало: «Валяй, Каф!» На двенадцатом раунде наш чемпион, как говорится, совершенно скис и не знал, на каком он свете: то ли ему защищаться, то ли нападать. Напротив, Слива был невозмутим, точно квакер. Его бледное как полотно лицо, широко открытые сверкающие глаза, глубоко рассеченная нижняя губа, из которой обильно струилась кровь, придавали ему вид свирепый и ужасный, вероятно, наводивший страх ни на одного зрителя. И тем не менее его бестрепетный противник готовился схватиться в тринадцатый раз.
Если бы я обладал слогом Непира или «Белловой жизни», я постарался бы достодолжным образом изобразить этот бой. То была последняя атака гвардии (вернее, была бы, только ведь все это происходило задолго до битвы при Ватерлоо), то была колонна Нея, грудью шедшая на Ля-Эй-Сент, ощетинившись десятью тысячами штыков и увенчанная двадцатью орлами, то был рев плотоядных бриттов, когда они, низринувшись с холма, сцепились с неприятелем в дикой рукопашной схватке, – другими словами, Каф поднялся неизменно полный отваги, но едва держась на ногах и шатаясь, как пьяный. Слива же, бакалейщик, по усвоенной им манере, двинул противника левой рукой в нос, и повалил его навзничь.
– Я думаю, теперь с него хватит! – сказал Слива, когда его соперник грянулся о землю так же чисто, как на моих глазах свалился в лузу бильярдный шар, срезанный рукой Джека Спота. В самом деле, когда закончился счет секунд, мистер Реджинальд Каф либо не мог, либо не соблаговолил снова подняться на ноги.
Тогда все школьники подняли такой крик в честь Сливы, что можно было подумать, будто это ему они с первой минуты желали победы. Доктор Порки, заслышав эти вопли, выскочил из кабинета, чтобы узнать причину такого шума. Он, разумеется, пригрозил жестоко выпороть Сливу, но Каф, тем временем пришедший в себя и омывавший свои раны, выступил вперед и заявил:
– Это я виноват, сэр, а не Слива… не Доббин. Я издевался над мальчуганом, вот он и вздул меня, и поделом,
Такой великодушной речью он не только избавил победителя от розги, но и восстановил свое верховенство над мальчиками, едва не утерянное из-за поражения.
Юный Осборн написал домой родителям следующий отчет об этом событии.
«Шугеркеин – Хаус.
Ричмонд, марта 18.. г.
Дорогая маменька!
Надеюсь, вы здоровы. Пришлите мне, пожалуйста, сладкий пирог и пять шиллингов. У нас здесь был бой между Кафом и Доббином. Каф, как вы знаете, был заправилой в школе, Сходились они тринадцать раз, и Доббин ему всыпал. Так что Каф теперь на втором месте. Драка была из-за меня. Каф меня бил за то, что я уронил бутылку с молоком, а Слива за меня заступился. Мы называем его Сливой, потому что отец его бакалейщик – Слива и Радж, Темз-стрит, Сити. Мне кажется, раз он дрался за меня, вам следовало бы покупать у них чай и сахар. Каф ездит домой каждую субботу, но теперь не может, потому что у него два синяка под глазами. За ним приезжает белый пони и грум в ливрее на гнедой кобыле. Как бы мне хотелось, чтобы папенька тоже подарил мне пони! А затем остаюсь
ваш почтительный сын
Джордж Седли Осборн.
P. S. Передайте поклон маленькой Эмми. Я вырезываю для нее карету из картона. Пирог пришлите, пожалуйста, не с тмином, а с изюмом».
Вследствие одержанной победы Доббин необыкновенно вырос в мнении своих товарищей и кличка «Слива», носившая сперва презрительный характер, стала таким же почтенным и популярным прозвищем, как и всякое другое, обращавшееся в школе. «В конце концов он же не виноват, что отец его бакалейщик!» – заявил Джордж Осборн, пользовавшийся большим авторитетом среди питомцев доктора Порки, несмотря на свой чрезвычайно юный возраст. И все согласились с его мнением. С тех пор всякие насмешки над Доббином из-за его низкого происхождения считались подлостью. «Старик Слива» превратилось в ласкательное и добродушное прозвище, и ни один ябеда-надзиратель не решался над ним глумиться.
Под влиянием изменившихся обстоятельств окрепли и умственные способности Доббина. Он делал изумительные успехи в школьных науках. Сам великолепный Каф, чья снисходительность заставляла Доббина только краснеть да удивляться, помогал ему в разборе латинских стихов, репетировал его после занятий, с торжеством перетащил из младшего в средний класс и даже там обеспечил ему хорошее место. Оказалось, что хотя Доббин и туп по части древних языков, но зато по математике необычайно сметлив. К общему удовольствию, он прошел третьим по алгебре и на публичных летних экзаменах получил в награду французскую книжку. Надо было видеть лицо его матушки, когда «Телемак» (этот восхитительный роман!) был поднесен ему самим доктором в присутствии всей школы, родителей и публики, с надписью: «Gulielmo Dobbin». Все Школьники хлопали в ладоши в знак одобрения и симпатии. А румянец смущения, нетвердая походка, неловкость Сливы и то количество ног, которое он отдавил, возвращаясь на свое место, – кто может все это описать или сосчитать? Старый Доббин, его отец, впервые почувствовавший уважение к сыну, тут же при всех подарил ему две гинеи; большую часть этих денег Доббин потратил на угощение всех школьников от мала до велика и после каникул вернулся в школу уже в сюртучной паре.
Доббин был слишком скромный юноша, чтобы предположить, будто этой счастливой переменой во всех своих обстоятельствах он обязан собственному мужеству и великодушию: по какой-то странности он предпочел приписать свою удачу единственно посредничеству и благоволению маленького Джорджа Осборна, к которому он с этих пор воспылал такой любовью и привязанностью, какая возможна только в детстве, – такой привязанностью, какую питал, как мы читаем в прелестной сказке, неуклюжий Орсои к прекрасному юноше Валентину, своему победителю. Он сидел у ног маленького Осборна и поклонялся ему. Еще до того, как они подружились, он втайне восхищался Осборном. Теперь же он стал его слугой, его собачкой, его Пятницей. Он верил, что Осборн обладает всяческими совершенствами и что другого такого красивого, храброго, отважного, умного и великодушного мальчика нет на свете. Он делился с ним деньгами, дарил ему бесчисленные подарки – ножи, пеналы, золотые печатки, сласти, свистульки и увлекательные книжки с большими раскрашенными картинками, изображавшими рыцарей или разбойников; на многих книжках можно было прочесть надпись: «Джорджу Осборну, эсквайру, от преданного друга Уильяма Доббина». Эти знаки внимания Джордж принимал весьма благосклонно, как и подобало его высокому достоинству.
И вот лейтенант Осборн, явившись на Рассел-сквер в день, назначенный для посещения Воксхолла, возвестил дамам:
– Миссис Седли, надеюсь, я не очень стесню вас. Я пригласил Доббина, своего сослуживца, к вам обедать, чтобы потом вместе ехать в Воксхолл. Он почти такой же скромник, как и Джоз.
– Скромник! Вздор какой! – заметил грузный джентльмен, бросая победоносный взгляд на мисс Шарп.
– Да, скромник, но только ты несравненно грациознее, Седли! – прибавил Осборн со смехом. – Я встретил его у Бедфорда, когда разыскивал тебя; рассказал ему, что мисс Эмилия вернулась домой, что мы едем вечером кутить и что миссис Седли простила ему разбитую на детском балу чашу для пунша. Вы помните эту катастрофу, сударыня, семь лет тому назад?
– Когда он совершенно испортил пунцовое шелковое платье бедняжке миссис Фламинго? – сказала добродушная миссис Седли. – Какой это был увалень! Да и сестры его не отличаются грацией! Леди Доббин была вчера в Хайбери вместе со всеми тремя дочками. Что за пугала! Боже мой!
– Олдермен, кажется, очень богат? – лукаво спросил Осборн. – Как, по-вашему, сударыня, не составит ли мне одна из его дочерей подходящей партии?
– Вот глупец! Хотела бы я знать, кто польстится на такую желтую физиономию, как у вас!
– Это у меня желтая физиономия? Что же вы скажете, когда увидите Доббина? Он трижды перенес желтую лихорадку: два раза в Нассау и раз на Сент-Китсе.
– Ну, ладно, ладно! По нашим понятиям, и у вас физиономия достаточно желтая. Не правда ли, Эмми? – сказала миссис Седли. При этих словах мисс Эмилия только улыбнулась и покраснела. Взглянув на бледное интересное лицо мистера Джорджа Осборна, на его прекрасные черные вьющиеся выхоленные бакенбарды, на которые молодой джентльмен и сам взирал с немалым удовлетворением, она в простоте своего сердечка подумала, что ни в армии его величества, ни во всем широком мире нет и не было другого такого героя и красавца.
– Мне нет дела до цвета лица капитана Доббина, – сказала она, – или до его неуклюжести. Знаю одно – мне он всегда будет нравиться! – Несложный смысл этого заявления заключался в том, что Доббин был другом и защитником Джорджа.
– Я не знаю среди сослуживцев лучшего товарища и офицера, – сказал Осборн, – хотя, конечно, на Адониса он не похож! – И он простодушно взглянул на себя в зеркало, по перехватил устремленный на него взгляд мисс Шарп. Это заставило его слегка покраснеть, а Ребекка подумала: «Ah, mon beau monsieur![10] Кажется, я теперь знаю вам цену!»
Этакая дерзкая плутовка!
Вечером, когда Эмилия вбежала в гостиную в белом кисейном платьице, предназначенном для побед в Воксхолле, свежая, как роза, и распевая, как жаворонок, навстречу ей поднялся очень высокий, нескладно скроенный джентльмен, большерукий и большеногий, с большими оттопыренными ушами на коротко остриженной черноволосой голове, в безобразной венгерке со шнурами и с треуголкой, как полагалось в те времена, и отвесил девушке самый неуклюжий поклон, какой когда-либо отвешивал смертный.
Это был не кто иной, как капитан Уильям Доббин, *** пехотного полка его величества, вернувшийся по выздоровлении от желтой лихорадки из Вест-Индии, куда служебная фортуна занесла его полк, между тем как столь многие его храбрые товарищи пожинали военные лавры на Пиренейском полуострове.
Приехав к Седли, он постучался так робко и тихо, что дамы, бывшие наверху, ничего не слышали. Иначе, можете быть уверены, мисс Эмилия никогда не осмелилась бы влететь в комнату распевая. Во всяком случае, звонкий и свежий ее голосок прямехонько проник в капитанское сердце и свил себе там гнездышко. Когда Эмилия протянула Доббину ручку для пожатия, он так долго собирался с мыслями, прежде чем заключить ее в свою, что успел подумать:
«Возможно ли! Вы та маленькая девочка, которую я помню в розовом платьице, так еще недавно – в тот вечер, когда я опрокинул чашу с пуншем, как раз после приказа о моем назначении? Вы та маленькая девочка, о которой Джордж Осборн говорил как о своей невесте? Какой же вы стали цветущей красавицей, и что за сокровище получил этот шалопай!» Все это пронеслось у него в голове, прежде чем он успел взять ручку Эмилии и уронить треуголку.
История капитана Доббина, с тех пор как он оставил школу, вплоть до момента, когда мы имеем удовольствие встретиться с ним вновь, хотя и не была рассказана во всех подробностях, но все же, думается, достаточно обозначилась для догадливого читателя из разговоров на предыдущих страницах. Доббин, презренный бакалейщик, стал олдерменом Доббином, а олдермен Доббин стал полковником легкой кавалерии Сити, в те дни пылавшего воинственным азартом в своем стремлении отразить французское нашествие. Корпус полковника Доббина, в котором старый мистер Осборн был только незаметным капралом, удостоился смотра, произведенного монархом и герцогом Йоркским. Полковник и олдермен был возведен в дворянское достоинство. Сын его вступил в армию, а вскоре в тот же полк был зачислен и молодой Осборн. Они служили в Вест-Индии и в Канаде. Их полк только что вернулся домой; привязанность Доббипа к Джорджу Осборну оставалась и теперь такой же горячей и беззаветной, как в то время, когда оба они были школьниками.
И вот все эти достойные люди уселись за обеденный стол. Разговор шел о войне и о славе, о Бони, о лорде Веллингтоне и о последних новостях в «Газете». В те славные дни каждый ее номер приносил известие о какой-нибудь победе; оба храбреца жаждали видеть и свои имена в списках славных и проклинали свой злосчастный жребий, обрекший их на службу в полку, который не имел случая отличиться. Мисс Шарп воспламенилась от таких увлекательных разговоров, но мисс Седли, слушая их, дрожала и вся слабела от страха. Мистер Джоз припомнил несколько случаев, происшедших во время охоты на тигров, и на сей раз довел до конца свой рассказ о мисс Катлер и военном враче Лансе. Он усердно потчевал Ребекку всем, что было на столе, да и сам жадно ел и много пил.
С убийственной грацией бросился он отворять двери перед дамами, когда те покидали столовую, а вернувшись к столу, начал наливать себе бокал за бокалом красного вина, поглощая его с лихорадочной быстротой.
– Здорово закладывает! – шепнул Осборн Доббину, и наконец настал час, и была подана карета для поездки в Воксхолл.
ГЛАВА VI
Воксхолл
Я знаю, что наигрываю самый простенький мотив (хотя вскоре последует и несколько глав потрясающего содержания), по должен напомнить благосклонному читателю, что мы сейчас ведем речь только о семействе биржевого маклера на Рассел-сквер; члены этого семейства гуляют, завтракают, обедают, разговаривают, любят, как это бывает в обыкновенной жизни, и никакие бурные или необычайные события не нарушают мирного течения их любви. Положение дел таково: Осборн, влюбленный в Эмилию, пригласил старого приятеля пообедать и потом прокатиться в Воксхолл. Джоз Седли влюблен в Ребекку. Женится ли он на ней? Вот главная тема, занимающая нас сейчас.
Мы могли бы разработать эту тему в элегантном, в романтическом или бурлескном стиле. Предположим, мы, при тех же самых положениях, перенесли бы место действия на Гровнер-сквер. Разве для некоторой части публики это не было бы интересно? Предположим, мы показали бы, как влюбился лорд Джозеф Седли, а маркиз Осборн воспылал нежными чувствами к леди Эмилии – с полного согласия герцога, ее благородного отца. Или вместо высшей знати мы обратились бы, скажем, к самым низшим слоям общества и стали бы описывать, что происходит на кухне мистера Седли: как черномазый Самбо влюбился в кухарку (а так оно и было на самом деле) и как он из-за нее подрался с кучером; как поваренка изобличили в краже холодной бараньей лопатки, а новая femme de chambre[11] мисс Седли отказывалась идти спать, если ей не дадут восковой свечи. Такие сценки могли бы вызвать немало оживления и смеха, и их, пожалуй, сочли бы изображением настоящей жизни. Или, наоборот, если бы нам пришла фантазия изобразить что-нибудь ужасное, превратить любовника femme de chambre в профессионального взломщика, который врывается со своей шайкой в дом, умерщвляет черномазого Самбо у ног его хозяина и похищает Эмилию в одной ночной рубашке, с тем чтобы продержать ее в неволе до третьего тома, – мы легко могли бы сочинить повесть, полную захватывающего интереса, и читатель замирал бы от ужаса, пробегая с жадностью ее пламенные страницы. Вообразите себе, например, главу под названием:
Ночное нападение
«Ночь была темная, бурная, тучи черные-черные, как чернила. Буйный ветер срывал колпаки с дымовых труб и сбивал с крыш черепицу, нося и крутя ее по пустынным улицам. Ни одна душа не решалась вступить в единоборство с этой бурей; караульные ежились в своих будках, но и там их настигал неугомонный, назойливый дождь, и там их убивали молнии, с грохотом низвергавшиеся с неба, – одного застигло как раз насупротив Воспитательного дома.
Обгорелая шинель, разбитый фонарь, жезл, разлетевшийся на куски от удара, – вот и все, что осталось от дородного Билла Стедфаста. На Саутгемптон-роу порывом ветра сорвало с козел извозчика и умчало – куда? Увы! ветер не доносит к нам вестей о своих жертвах, и лишь чей-то прощальный вопль прозвенел вдалеке. Ужасная ночь! Темно, как в могиле. Ни месяца – какое там! – ни месяца, ни звезд. Ни единой робкой, дрожащей звездочки. Одна выглянула было, едва стемнело, померцала среди непроглядной тьмы, но тут же в испуге спряталась снова.
– Раз, два, три! – Это условный знак Черной Маски.
– Мофи, – произнес голос на лестнице, – ты что там копаешься? Давай сюда инструмент. Мне это раз плюнуть.
– Ну-ну, мели мелево, – сказал Черная Маска, сопровождая свои слова страшным проклятием. – Сюда, ребята! Заряжай пистоли. Если кто заорет, ножи вон и выпускай кишки. Ты загляни в чулан, Блаузер! Ты, Марк, займись сундуком старика! А я, – добавил он тихим, но еще более страшным голосом, – займусь Эмилией.
Настала мертвая тишина.
– Что это? – спросил Черная Маска. – Никак, выстрел?»
А то предположим, что мы избрали элегантный стиль.
«Маркиз Осборн только что отправил своего petit tigre[12] с любовной записочкой к леди Эмилии.
Прелестное создание приняло ее из рук своей femme de chambre mademoiselle Анастази.
Милый маркиз! Какая предупредительность! Его светлость прислал в своей записке долгожданное приглашение на бал в Девоншир-Хаус.
– Кто эта адски красивая девушка? – воскликнул весельчак принц Дж-дж К-мбр-джский в тот вечер в роскошном особняке на Пикадилли (он только что приехал из оперы). – Дорогой мой Седли, ради всех купидонов, представьте меня ей!
– Монсеньер, ее зовут Седли, – сказал лорд Джозеф с важным поклоном.
– Vous avez alors un bien beau nom![13] – сказал молодой принц, с разочарованным видом поворачиваясь на каблуках и наступая на ногу старому джентльмену, стоявшему позади и не сводившему восхищенных глаз с красавицы леди Эмилии.
– Trente mille tonnerres![14] – завопила жертва, скорчившись от agonie du moment[15].
– Прошу тысячу извинений у вашей милости, – произнес молодой etourdi[16], краснея и низко склоняя голову в густых белокурых локонах. (Он наступил на любимую мозоль величайшему полководцу своего времени.)
– Девоншир! – воскликнул принц, обращаясь к высокому, добродушному вельможе, черты которого обнаруживали в нем кровь Кэвендишей. – На два слова! Вы не изменили решения расстаться с вашим брильянтовым ожерельем?
– Я уже продал его за двести пятьдесят тысяч фунтов князю Эстергази.
– Und das war gar nicht teuer, potztausend![17] – воскликнул вельможный венгерец»
– и т. д., и т. д.
Таким образом, вы видите, милостивые государыни, как можно было бы написать наш роман, если бы автор этого пожелал; потому что, говоря по правде, он так же знаком с нравами Ньюгетской тюрьмы, как и с дворцами пашей почтенной аристократии, ибо наблюдал и то и другое только снаружи. Но так как я не знаю ни языка и обычая воровских кварталов, ни того разноязычного говора, который, по свидетельству сведущих романистов, звучит в салонах, то нам приходится, с вашего позволения, скромно придерживаться середины, выбирая те сцены и те персонажи, с которыми мы лучше всего знакомы. Словом, если бы не вышеприведенное маленькое отступление, эта глава о Воксхолле была бы такой короткой, что она не заслужила бы даже названия главы. И все же это отдельная глава, и притом очень важная. Разве в жизни всякого из нас не встречаются коротенькие главы, кажущиеся сущим пустяком, но воздействующие на весь дальнейший ход событий?
Сядем поэтому в карету вместе с компанией с Рассел-сквер и поедем в сады Воксхолла. Мы едва найдем себе местечко между Джозом и мисс Шарп, которые сидят на переднем сиденье. Напротив жмутся капитан Доббин и Эмилия, а между ними втиснулся мистер Осборн.
Сидевшие в карете все до единого были убеждены, что в этот вечер Джоз предложит Ребекке Шарп стать миссис Седли. Родители, оставшись дома, ничего против этого не имели. Между нами будь сказано, у старого мистера Седли было к сыну чувство, весьма близкое к презрению. Он считал его тщеславным эгоистом, неженкой и лентяем, терпеть не мог его модных замашек и откровенно смеялся над его рассказами, полными самого нелепого хвастовства.
– Я оставлю этому молодцу половину моего состояния, – говорил он, – да и, помимо этого, у него будет достаточно своего дохода. Но я вполне уверен, что, если бы мне, тебе и его сестре грозило завтра умереть с голоду, он только сказал бы: «Вот так штука!» – и сел бы обедать как ни в чем не бывало. А потому я не намерен тревожиться о его судьбе. Пускай себе женится на ком хочет. Не мое это дело.
С другой стороны, Эмилия, девица столь же благоразумная, сколь и восторженная, страстно мечтала об этом браке. Раз или два Джоз порывался сообщить ей нечто весьма важное, что она очень рада была бы выслушать, но толстяка никак нельзя было заставить раскрыть душу и выдать свой секрет, и, к величайшему разочарованию сестры, он только испускал глубокий вздох и отходил прочь.
Тайна эта заставляла трепетать нежное сердечко Эмилии. И если она не заговаривала на столь щекотливую тему с самой Ребеккой, то вознаграждала себя долгими задушевными беседами с Бленкинсоп, экономкой, которая кое-что намеками передала старшей горничной, которая, возможно, проболталась невзначай кухарке, а уж та, будьте уверены, разнесла эту новость по всем окрестным лавочкам, так что о женитьбе мистера Джоза теперь судили и рядили во всем околотке.
Миссис Седли, конечно, держалась того мнения, что ее сын роняет себя браком с дочерью художника. «Бог с вами, сударыня! – с жаром возражала миссис Бленкинсоп. – А разве сами мы не были только бакалейщиками, когда выходили замуж за мистера Седли? Да и он ведь в ту пору служил у маклера простым писцом! У нас и всех-то капиталов было не больше пятисот фунтов, а вот ведь как разбогатели!» То же самое твердила и Эмилия, и добродушная миссис Седли постепенно дала себя уговорить.
Мистер Седли ни во что не желал вмешиваться. «Пусть Джоз женится на ком хочет, – говорил он, – не мое это дело. У девочки нет ничего за душой, а много ли я взял за миссис Седли? Она, кажется, веселого нрава и умна и, быть может, приберет его к рукам. Лучше она, дорогая моя, чем какая-нибудь черномазая миссис Седли, а со временем дюжина бронзовых внучат».
Счастье, по-видимому, улыбалось Ребекке. Когда шли к столу, она брала Джоза под руку, словно это было в порядке вещей; она усаживалась рядом с ним на козлах его коляски (Джоз и в самом деле был совершенный денди, когда, восседая на козлах, невозмутимо и величаво правил своими серыми), и, хотя никто еще и слова не произнес насчет брака, все, казалось, понимали, в чем тут дело. Она жаждала только одного – предложения, и, ах, как ощущала теперь Ребекка отсутствие маменьки – милой нежной маменьки, которая обстряпала бы дельце в десять минут и в коротеньком деликатном разговоре с глазу на глаз исторгла бы важное признание из робких уст молодого человека!
Таково было положение вещей, когда карета проезжала по Вестминстерскому мосту.
Но вот общество высадилось у Королевских садов. Когда величественный Джоз вылезал из закряхтевшего под ним экипажа, толпа устроила толстяку шумную овацию, и надо сказать, что смущенный и красный Джоз имел весьма солидный и внушительный вид, шагая под руку с Ребеккой. Конечно, Джордж принял на себя заботы об Эмилии. Та вся сияла от счастья, как розовый куст под лучами солнца.
– Слушай, Доббин, будь другом, – сказал Джордж, – присмотри за шалями и прочим!
И вот, пока он в паре с мисс Седли двинулся вперед, а Джоз вместе с Ребеккой протискивался в калитку, ведущую в сад, честный Доббин удовольствовался тем, что предложил руку шалям и заплатил за вход всей компании.
Он скромно пошел сзади. Ему не хотелось портить им удовольствие. Ребекка и Джоз его ни капельки не интересовали, но Эмилию он считал достойной даже блестящего Джорджа Осборна, и, любуясь на эту чудесную парочку, гулявшую по аллеям, и радуясь оживлению и восторгу молодой девушки, он отечески наблюдал за ее безыскусственным счастьем. Быть может, он чувствовал, что ему самому было бы приятнее держать в руке еще что-нибудь, кроме шалей? (Публика посмеивалась, глядя на неуклюжего молодого офицера с такой странной пошей.) По нет: Уильям Доббин был мало склонен к себялюбивым размышлениям. И поскольку его друг наслаждался, мог ли он быть недоволен? Хотя, по правде сказать, ни одна из многочисленных приманок Воксхолла – ни сто тысяч «добавочных» лампионов, горевших, однако, ежевечерне; ни музыканты в треуголках, наигрывающие восхитительные мелодии под золоченой раковиной в центре сада; ни исполнители комических и сентиментальных песенок, до которых так охоча публика; ни сельские танцы, отплясываемые ретивыми горожанами обоего пола под притопывание, выклики и хохот толпы; ни сигнал, извещающий, что madame Саки готова взобраться по канату под самые небеса; ни отшельник, запертый в своей ярко освещенной келье; ни темные аллеи, столь удобные для свиданий молодых влюбленных; ни кружки крепкого портера, которые не уставали разносить официанты в старых поношенных ливреях; ни залитые огнями беседки, где веселые собутыльники делали вид, будто насыщаются почти невидимыми ломтиками ветчины, – ни все это, ни даже милейший, неизменно приветливый, неизменно улыбающийся своей дурацкой улыбкой Симпсон, который, помнится, как раз в ту пору управлял этим местом, ничуть не занимали капитана Уильяма Доббина.
Он таскал с собой белую кашемировую шаль Эмилии и, постояв и послушав у золоченой раковины, где миссис Сэмон исполняла «Бородинскую битву» (воинственную кантату против выскочки-корсиканца, который незадолго перед тем хлебнул горя в России), попробовал было, двинувшись дальше, промурлыкать ее про себя и вдруг обнаружил, что напевает тот самый мотив, который пела Эмилия, спускаясь к обеду.
Доббин расхохотался над самим собой, потому что пел он, говоря по совести, не лучше филина.
Само собою разумеется, что наши молодые люди, разбившись на парочки, дали друг другу самое торжественное обещание не разлучаться весь вечер – и уже через десять минут разбрелись в разные стороны. Так всегда делают компании, посещающие Воксхолл, но лишь для того, чтобы потом сойтись к ужину, когда можно поболтать о приключениях, пережитых за это время.
Какие же приключения достались в удел мистеру Осборну и мисс Эмилии? Это тайна. Но можете быть уверены в одном: оба были совершенно счастливы, и поведение их было безупречно. А так как они привыкли за эти пятнадцать лет бывать вместе, то такой tete-a-tete не представлял для них ничего нового.
Но когда мисс Ребекка Шарп и ее тучный кавалер затерялись в глубине пустынной аллеи, где блуждало не больше сотни таких же парочек, искавших уединения, то оба почувствовали, что положение стало до крайности щекотливым и критическим. Теперь или никогда, говорила себе мисс Шарп, настал момент исторгнуть признание, трепетавшее на робких устах мистера Седли. До этого они посетили панораму Москвы, и тут какой-то невежа, наступив на ножку мисс Шарп, заставил ее откинуться с легким вскриком прямо в объятия мистера Седли, причем это маленькое происшествие в такой степени усилило нежность и доверчивость нашего джентльмена, что он снова поведал Ребекке, по меньшей мере в десятый раз, несколько своих излюбленных индийских историй.
– Как бы мне хотелось повидать Индию! – воскликнула Ребекка.
– В самом деле? – вопросил Джозеф с убийственной нежностью и, несомненно, собирался дополнить этот многозначительный вопрос еще одним, более многозначительным (он уже начал пыхтеть и отдуваться, и ручка Ребекки, находившаяся у его сердца, ощутила лихорадочную пульсацию этого органа), но вдруг – какая досада! – раздался звонок, возвещавший о начале фейерверка, началась толкотня и суматоха, и наши интересные влюбленные были невольно подхвачены стремительным людским потоком.
Капитан Доббин подумывал было присоединиться к компании за ужином: он, честно говоря, находил развлечения Воксхолла не слишком занимательными. Дважды прошелся он мимо беседки, где обосновались обе соединившиеся теперь пары, но никто не обратил на него никакого внимания. Стол был накрыт на четверых. Влюбленные парочки весело болтали между собою, и Доббин понял, что он так основательно забыт, как будто его никогда и не было на свете.
«Я буду тут только de trop[18], – подумал капитан, глядя на них с унынием. – Пойду лучше побеседую с отшельником». И с этими мыслями он побрел прочь от гудевшей толпы, от шума и гама веселого пира в темную аллею, в конце которой обретался пресловутый затворник из папье-маше. Особенного развлечения это Доббину не сулило, – да и вообще мыкаться в полном одиночестве по Воксхоллу, как я убедился на собственном опыте, одно из очень небольших удовольствий, выпадающих на долю холостяка.
Тем временем обе парочки благодушествовали в своей беседке, ведя приятный дружеский разговор. Джоз был в ударе и величественно помыкал лакеями. Он сам заправил салат, откупорил шампанское, разрезал цыплят и съел и выпил большую часть всего поданного на стол. Под конец он стал уговаривать всех распить чашу аракового пунша: все, кто бывает в Воксхолле, заказывают араковый пунш.
– Человек! Аракового пунша!
Араковый пунш и положил начало всей этой истории. А чем, собственно, чаша аракового пунша хуже всякой другой причины? Разве не чаша синильной кислоты послужила причиной того, что прекрасная Розамонда покинула этот мир? И разве не чаша вина была причиной смерти Александра Великого? По крайней мере, так утверждает доктор Лемприер. Таким же образом чаша пунша повлияла на судьбы главнейших действующих лиц того «романа без героя», который мы сейчас пишем. Она оказала влияние на всю их жизнь, хотя большинство из них не отведало из нее и капли.
Молодые девицы не притронулись к пуншу, Осборну он не понравился, так что все содержимое чаши выпил Джоз, этот толстый гурман. А следствием того, что он выпил все содержимое чаши, явилась некоторая живость, сперва удивившая, всех, по потом ставшая скорее тягостной. Джоз принялся разглагольствовать и хохотать так громко, что перед беседкой собралась толпа зевак, к великому смущению сидевшей там ни в чем не повинной компании. Затем, хотя его об этом не просили, Джоз затянул песню, выводя ее необыкновенно плаксивым фальцетом, который так свойствен джентльменам, находящимся в состоянии подпития, чем привлек к себе почти всю публику, собравшуюся послушать музыкантов в золоченой раковине, и заслужил шумное одобрение слушателей.
– Браво, толстяк! – крикнул один. – Бис, Дэниел Ламберт! – отозвался другой. – Ему бы по канату бегать при такой комплекции! – добавил какой-то озорник, к невыразимому ужасу девиц и великому негодованию мистера Осборна.
– Ради бога, Джоз, пойдем отсюда! – воскликнул этот джентльмен; и девицы поднялись с места.
– Стойте, душечка, моя любезная, разлюбезная! – возопил Джоз, теперь смелый, как лев, и обхватил мисс Ребекку за талию. Ребекка сделала движение, но не могла вырвать руку. Хохот в саду усилился. Джоз продолжал колобродить – пить, любезничать и распевать. Подмигивая и грациозно помахивая стаканом перед публикой, он приглашал желающих в беседку – выпить с ним по стаканчику пунша.
Мистер Осборн уже приготовился сбить с ног какого-то субъекта в сапогах с отворотами, который вознамерился воспользоваться этим предложением, и дело грозило кончиться серьезной передрягой, как вдруг, по счастью, джентльмен по фамилии Доббин, прогуливавшийся в одиночестве по саду, показался у беседки.
– Прочь, болваны! – произнес этот джентльмен, расталкивая плечом толпу, которая тотчас рассеялась, не устояв перед его треуголкой и свирепым видом, после чего он в крайне взволнованном состоянии вошел в беседку.
– Господи боже! Да где же ты пропадал, Доббин? – сказал Осборн, выхватывая у него белую кашемировую шаль и закутывая в нее Эмилию. – Присмотри-ка тут, пожалуйста, за Джозом, пока я усажу дам в экипаж.
Джоз хотел было встать и вмешаться, но достаточно было Осборну толкнуть его одним пальцем, как он снова, пыхтя, повалился на свое место, и молодому офицеру удалось благополучно увести девиц. Джоз послал им вслед воздушный поцелуй и захныкал, икая: «Господь с вами, господь с вами!» Затем, схватив капитана Доббина за руку и горько рыдая, он поведал этому джентльмену тайну своей любви. Он обожал девушку, которая только что их покинула; своим поведением он разбил ее сердце, он это отлично понимает, но он женится на ней не далее чем завтра, в церкви св. Георгия, что на Ганновер-сквер. Он достучится до архиепископа Кентерберийского в Ламбете – честное слово, достучится! – и поднимет его на ноги. Играя на этой струне, капитан Доббин умненько уговорил его уехать пока что из сада и поспешить в Ламбетский дворец. А когда они очутились за воротами, Доббин без труда довел мистера Джоза Седли до наемной кареты, которая и доставила его в целости и сохранности на квартиру.
Джордж Осборн благополучно проводил девиц домой, и когда дверь за ними захлопнулась и он стал переходить через Рассел-сквер, он вдруг так расхохотался, что привел в изумление ночного сторожа. Пока девушки поднимались по лестнице, маленькая Эмилия только жалобно посмотрела на подругу, а затем поцеловала ее и отправилась спать, не сказав ни слова.
«Он сделает мне предложение завтра, – думала Ребекка. – Он четыре раза назвал меня своей душенькой, он жал мне руку в присутствии Эмилии. Он сделает мне предложение завтра». Того же мнения была и Эмилия. Вероятно, она уже думала о том, какое платье наденет, когда будет подружкой невесты, о подарках своей миленькой невестушке и о той, другой, церемонии, которая последует вскоре за этой и в которой она сама будет играть главную роль, и т. д., и т. и.
О неопытные молодые создания! Как мало вы знаете о действии аракового пунша! Что общего между вечерними напитками и утренними пытками? Насчет этого могу засвидетельствовать как мужчина: нет на свете такой головной боли, какая бывает от пунша, подаваемого в Воксхолле. Двадцать лет прошло, а я все еще помню последствия от двух стаканов – да что там – от двух рюмок! – только двух, даю вам честное слово джентльмена! А Джозеф Седли, с его-то больной печенью, проглотил по меньшей мере кварту этой отвратительной смеси!
Следующее утро, которое, по мнению Ребекки, должно было явиться зарей ее счастья, застало Джоза Седли стенающим в муках, не поддающихся никакому описанию. Содовая вода еще не была изобретена, и легкое пиво – можно ли этому поверить? – было единственным напитком, которым несчастные джентльмены успокаивали жар похмелья. За вкушением этого-то безобидного напитка Джордж Осборн и застал бывшего коллектора Богли-Уолаха охающим на диване в своей квартире. Доббин был уже тут и по доброте души ухаживал за своим вчерашним пациентом. При виде простертого перед ними почитателя Бахуса оба офицера переглянулись, и даже лакей Джоза, в высшей степени чинный и корректный джентльмен, молчаливый и важный, как гробовщик, с трудом сохранял серьезность, глядя на своего несчастного господина.
– Мистер Седли очень буйствовали вчера, сэр, – доверительно шепнул он Осборну, поднимаясь с ним по лестнице. – Все хотели поколотить извозчика, сэр. Пришлось капитану втащить их на руках, словно малого ребенка.
Мгновенная улыбка пробежала при этом воспоминании по лицу мистера Браша, но тотчас же черты его снова приняли обычное выражение непроницаемого спокойствия, и, распахнув дверь в приемную, он доложил:
– Мистер Осборн!
– Как ты себя чувствуешь, Седли? – начал молодой человек, производя беглый осмотр жертвы. – Все кости целы? А там внизу стоит извозчик с фонарем под глазом и повязанной головой и клянется, что притянет тебя к суду.
– То есть как это к суду?.. – спросил Седли слабым голосом.
– За то, что ты поколотил его вчера, – не правда ли, Доббин? Вы боксируете, сэр, что твой Молине. Ночной сторож говорит, что никогда еще не видел такой чистой работы. Вот и Доббин тебе скажет.
– Да, у вас была схватка с кучером, – подтвердил капитан Доббин, – и вообще вы были в боевом настроении.
– А этот молодец – помнишь, в Воксхолле, в белом сюртуке? Как Джоз на него напустился! А дамы как визжали! Ей-богу, сэр, сердце радовалось, на вас глядя. Я думал, что у вас, штатских, не хватает пороха, но теперь постараюсь никогда не попадаться тебе на глаза, когда ты под мухой, Джоз!
– Правда, я становлюсь страшен, когда меня выведут из терпения, – изрек Джоз с дивана, состроив такую унылую и смехотворную гримасу, что даже учтивый капитан не мог больше сдерживаться и вместе с Осборном прыснул со смеху.
Осборн безжалостно воспользовался представившимся ему случаем. Он считал Джоза размазней и, мысленно разбирая со всех сторон вопрос о предстоящем браке между ним и Ребеккой, не слишком радовался, что член семьи, с которой он, Джордж Осборн, офицер *** полка, собирался породниться, допустит мезальянс, женившись бог знает на ком – на какой-то гувернанточке!
– Ты потерял терпение? Бедный старикан! – воскликнул Осборн. – Ты страшен? Да ты на ногах не мог стоять, над тобой все в саду потешались, хотя сам ты заливался горькими слезами! Ты распустил нюни, Джоз. А помнишь, как ты пел?
– То есть как это пел? – удивился Джоз.
– Ну да, чувствительный романс, и все называл эту Розу, Ребекку – или как ее там, подружку Эмилии! – своей душечкой, любезной, разлюбезной.
И безжалостный молодой человек, схватив Доббина за руку, стал представлять всю сцену в лицах, к ужасу ее первоначального исполнителя и невзирая на добродушные просьбы Доббина помилосердствовать.
– Зачем мне его щадить? – ответил Осборн на упреки своего друга, когда они простились с бедным страдальцем, оставив его на попечении доктора Голлопа. – А по какому, черт возьми, праву он принял на себя покровительственный тон и выставил нас на всеобщее посмешище в Воксхолле? Кто эта девчонка-школьница, которая строит ему глазки и любезничает с ним? К черту! Семейка уже и без того неважная! Гувернантка – дело почтенное, но я бы предпочел, чтобы моя невестка была настоящая леди. Я человек широких взглядов, но у меня есть гордость, и я знаю свое место, – пусть и она знает свое! Я собью спесь с этого хвастливого набоба и помешаю ему сделаться еще большим дураком, чем он есть на самом деле. Вот почему я посоветовал ему держать ухо востро, пока он окончательно не угодил ей в лапы!
– Что же, тебе видней, – сказал Доббин с некоторым, впрочем, сомнением. – Ты всегда был заядлый тори, и семья твоя одна из старейших в Англии. Но…
– Пойдем навестить барышень, и приударь-ка лучше ты за мисс Шарп, – перебил лейтенант своего друга.
Но на сей раз капитан Доббин отклонил предложение отправиться вместе с Осборном к молодым девушкам на Рассел-сквер.
Когда Джордж с Холборпа спустился на Саутгемптон-роу, он засмеялся, увидев в двух различных этажах особняка Седли две головки, кого-то высматривавшие.
Дело в том, что мисс Эмилия с балкона гостиной нетерпеливо поглядывала на противоположную сторону сквера, где жил мистер Осборн, поджидая появления молодого офицера. А мисс Шарп из своей спаленки в третьем этаже наблюдала, не появится ли на горизонте массивная фигура мистера Джозефа.
– Сестрица Анна караулит на сторожевой башне, – сказал Осборн Эмилии, – но никто не показывается! – И, хохоча от души и сам в восторге от своей шутки, он в смехотворных выражениях изобразил мисс Седли плачевное состояние, в котором находился ее брат.
– Не смейся, Джордж, не будь таким жестоким, – просила вконец расстроенная девушка, но Джордж только потешался над ее жалостной и огорченной миной, продолжая находить свою шутку чрезвычайно забавной; когда же мисс Шарп сошла вниз, он начал с большим оживлением подтрунивать над ней, описывая действие ее чар на толстяка-чиновника.
– О мисс Шарп, если бы вы только видели его утром! – воскликнул он. – Как он стонал в своем цветастом халате! Как корчился на диване! Если бы вы только видели, как он показывал язык аптекарю Голлопу!
– Кто это? – спросила мисс Шарп.
– Кто? Как кто? Капитан Доббип, конечно, к которому, кстати, все мы были так внимательны вчера!
– Мы были с ним страшно невежливы, – заметила Эмми, сильно покраснев. – Я… я совершенно забыла про него.
– Конечно, забыла! – воскликнул Осборн, все еще хохоча. – Нельзя же вечно думать о Доббине, Эмилия! Не правда ли, мисс Шарп?
– Кроме тех случаев, когда он за обедом опрокидывает стаканы с вином, – заявила мисс Шарп, с высокомерным видом вскидывая голову, – я ни одной секунды не интересовалась существованием капитана Доббина.
– Отлично, мисс Шарп, я так и передам ему, – сказал Осборн.
Мисс Шарп готова была возненавидеть молодого офицера, который и не подозревал, какие он пробудил в ней чувства.
«Он просто издевается надо мной, – думала Ребекка. – Не вышучивал ли он меня и перед Джозефом? Не спугнул ли его? Быть может, Джозеф теперь и не придет?» На глазах у нее выступили слезы, и сердце сильно забилось.
– Вы все шутите, – улыбнулась она через силу. – Продолжайте шутить, мистер Джордж, ведь за меня некому заступиться. – С этими словами Ребекка удалилась из комнаты, а когда еще и Эмилия с упреком взглянула на него, Джордж Осборн почувствовал нечто недостойное мужчины – угрызения совести: напрасно он обидел беззащитную девушку!
– Дорогая моя Эмплия, – сказал он. – Ты слишком мягка. Ты не знаешь света. А я знаю. И твоя подружка мисс Шарп должна понимать, где ее место.
– Неужели ты думаешь, что Джоз не…
– Честное слово, дорогая, не знаю. Может – да, а может, и нет. Ведь я им не распоряжаюсь! Я только знаю, что он очень глупый, пустой малый и вчера поставил мою милую девочку в крайне тягостное и неловкое положение. «Душечка моя, любезная, разлюбезная!» – Он опять расхохотался, и так заразительно, что Эмми не могла не смеяться вместе с ним.
Джоз так и не приехал в этот день. Но Эмилия ничуть не растерялась. Маленькая интриганка послала своего пажа и адъютанта, мистера Самбо, на квартиру к мистеру Джозефу за какой-то обещанной книгой, а заодно велела спросить, как он себя чувствует. Ответ, данный через лакея Джоза, мистера Браша, гласил, что хозяин его болен и лежит в постели – только что был доктор. «Джоз появится завтра», – подумала Эмилия, но так и не решилась заговорить на эту тему с Ребеккой. Та тоже ни единым словом не обмолвилась об этом в течение всего вечера.
|
The script ran 0.049 seconds.