1 2 3
Действующие лица
Прозоров Андрей Сергеевич.
Наталья Ивановна, его невеста, потом жена.
Ольга
Маша его сестры.
Ирина
Кулыгин Федор Ильич, учитель гимназии, муж Маши.
Вершинин Александр Игнатьевич, подполковник, батарейный командир.
Тузенбах Николай Львович, барон, поручик.
Соленый Василий Васильевич, штабс-капитан.
Чебутыкин Иван Романович, военный доктор.
Федотик Алексей Петрович, подпоручик.
Родэ Владимир Карлович, подпоручик.
Ферапонт, сторож из земской управы, старик.
Анфиса, нянька, старуха 80 лет.
Действие происходит в губернском городе.
Действие первое
В доме Прозоровых. Гостиная с колоннами, за которыми виден большой зал. Полдень; на дворе солнечно, весело. В зале накрывают стол для завтрака. Ольга в синем форменном платье учительницы женской гимназии, все время поправляет ученические тетрадки, стоя на ходу; Маша в черном платье, со шляпкой на коленях, сидит и читает книжку; Ирина в белом платье стоит задумавшись.
Ольга. Отец умер ровно год назад, как раз в этот день, пятого мая, в твои именины, Ирина. Было очень холодно, тогда шел снег. Мне казалось, я не переживу, ты лежала в обмороке, как мертвая. Но вот прошел год, и мы вспоминаем об этом легко, ты уже в белом платье, лицо твое сияет…
Часы бьют двенадцать.
И тогда также били часы.
Пауза.
Помню, когда отца несли, то играла музыка, на кладбище стреляли. Он был генерал, командовал бригадой, между тем народу шло мало. Впрочем, был дождь тогда. Сильный дождь и снег.
Ирина. Зачем вспоминать!
За колоннами, в зале около стола показываются барон Тузенбах, Чебутыкин и Соленый.
Ольга. Сегодня тепло, можно окна держать настежь, а березы еще не распускались. Отец получил бригаду и выехал с нами из Москвы одиннадцать лет назад, и, я отлично помню, в начале мая, вот в эту пору, в Москве уже все в цвету, тепло, все залито солнцем. Одиннадцать лет прошло, а я помню там все, как будто выехали вчера. Боже мой! Сегодня утром проснулась, увидела массу света, увидела весну, и радость заволновалась в моей душе, захотелось на родину страстно.
Чебутыкин. Черта с два!
Тузенбах. Конечно, вздор.
Маша, задумавшись над книжкой, тихо насвистывает песню.
Ольга. Не свисти, Маша. Как это ты можешь!
Пауза.
Оттого, что я каждый день в гимназии и потом даю уроки до вечера, у меня постоянно болит голова и такие мысли, точно я уже состарилась. И в самом деле, за эти четыре года, пока служу в гимназии, я чувствую, как из меня выходят каждый день по каплям и силы и молодость. И только растет и крепнет одна мечта…
Ирина. Уехать в Москву. Продать дом, покончить все здесь и – в Москву…
Ольга. Да! Скорее в Москву.
Чебутыкин и Тузенбах смеются.
Ирина. Брат, вероятно, будет профессором, он все равно не станет жить здесь. Только вот остановка за бедной Машей.
Ольга. Маша будет приезжать в Москву на все лето, каждый год.
Маша тихо насвистывает песню.
Ирина. Бог даст, все устроится. (Глядя в окно.) Хорошая погода сегодня. Я не знаю, отчего у меня на душе так светло! Сегодня утром вспомнила, что я именинница, и вдруг почувствовала радость, и вспомнила детство, когда еще была жива мама! И какие чудные мысли волновали меня, какие мысли!
Ольга. Сегодня ты вся сияешь, кажешься необыкновенно красивой. И Маша тоже красива. Андрей был бы хорош, только он располнел очень, это к нему не идет. А я постарела, похудела сильно, оттого, должно быть, что сержусь в гимназии на девочек. Вот сегодня я свободна, я дома, и у меня не болит голова, я чувствую себя моложе, чем вчера. Мне двадцать восемь лет, только… Все хорошо, все от бога, но мне кажется, если бы я вышла замуж и целый день сидела дома, то это было бы лучше.
Пауза.
Я бы любила мужа.
Тузенбах (Соленому). Такой вы вздор говорите, надоело вас слушать. (Входя в гостиную.) Забыл сказать. Сегодня у вас с визитом будет наш новый батарейный командир Вершинин. (Садится у пианино.)
Ольга. Ну, что ж! Очень рада.
Ирина. Он старый?
Тузенбах. Нет, ничего. Самое большее, лет сорок, сорок пять. (Тихо наигрывает.) По-видимому, славный малый. Не глуп – это несомненно. Только говорит много.
Ирина. Интересный человек?
Тузенбах. Да, ничего себе, только жена, теща и две девочки. Притом женат во второй раз. Он делает визиты и везде говорит, что у него жена и две девочки. И здесь скажет. Жена какая-то полоумная, с длинной девической косой, говорит одни высокопарные вещи, философствует и часто покушается на самоубийство, очевидно, чтобы насолить мужу. Я бы давно ушел от такой, но он терпит и только жалуется.
Соленый (входя из залы в гостиную с Чебутыкиным). Одной рукой я поднимаю только полтора пуда, а двумя пять, даже шесть пудов. Из этого я заключаю, что два человека сильнее одного не вдвое, а втрое, даже больше…
Чебутыкин (читает на ходу газету). При выпадении волос… два золотника нафталина на полбутылки спирта… растворить и употреблять ежедневно… (Записывает в книжку.) Запишем-с! (Соленому.) Так вот, я говорю вам, пробочка втыкается в бутылочку, и сквозь нее проходит стеклянная трубочка… Потом вы берете щепоточку самых простых, обыкновеннейших квасцов…
Ирина. Иван Романыч, милый Иван Романыч!
Чебутыкин. Что, девочка моя, радость моя?
Ирина. Скажите мне, отчего я сегодня так счастлива? Точно я на парусах, надо мной широкое голубое небо и носятся большие белые птицы. Отчего это? Отчего?
Чебутыкин (целуя ей обе руки, нежно). Птица моя белая…
Ирина. Когда я сегодня проснулась, встала и умылась, то мне вдруг стало казаться, что для меня все ясно на этом свете и я знаю, как надо жить. Милый Иван Романыч, я знаю все. Человек должен трудиться, работать в поте лица, кто бы он ни был, и в этом одном заключается смысл и цель его жизни, его счастье, его восторги. Как хорошо быть рабочим, который встает чуть свет и бьет на улице камни, или пастухом, или учителем, который учит детей, или машинистом на железной дороге… Боже мой, не то что человеком, лучше быть волом, лучше быть простою лошадью, только бы работать, чем молодой женщиной, которая встает в двенадцать часов дня, потом пьет в постели кофе, потом два часа одевается… о, как это ужасно! В жаркую погоду так иногда хочется пить, как мне захотелось работать. И если я не буду рано вставать и трудиться, то откажите мне в вашей дружбе, Иван Романыч.
Чебутыкин (нежно). Откажу, откажу…
Ольга. Отец приучил нас вставать в семь часов. Теперь Ирина просыпается в семь и, по крайней мере, до девяти лежит и о чем-то думает. А лицо серьезное! (Смеется.)
Ирина. Ты привыкла видеть меня девочкой, и тебе странно, когда у меня серьезное лицо. Мне двадцать лет!
Тузенбах. Тоска по труду, о боже мой, как она мне понятна! Я не работал ни разу в жизни. Родился я в Петербурге, холодном и праздном, в семье, которая никогда не знала труда и никаких забот. Помню, когда я приезжал домой из корпуса, то лакей стаскивал с меня сапоги, я капризничал в это время, а моя мать смотрела на меня с благоговением и удивлялась, когда другие на меня смотрели иначе. Меня оберегали от труда. Только едва ли удалось оберечь, едва ли! Пришло время, надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка и скоро сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку. Я буду работать, а через какие-нибудь двадцать пять – тридцать лет работать будет уже каждый человек. Каждый!
Чебутыкин. Я не буду работать.
Тузенбах. Вы не в счет.
Соленый. Через двадцать пять лет вас уже не будет на свете, слава богу. Года через два-три вы умрете от кондрашки, или я вспылю и всажу вам пулю в лоб, ангел мой. (Вынимает из кармана флакон с духами и опрыскивает себе грудь, руки.)
Чебутыкин (смеется). А я в самом деле никогда ничего не делал. Как вышел из университета, так не ударил пальцем о палец, даже ни одной книжки не прочел, а читал только одни газеты… (Вынимает из кармана другую газету.) Вот… Знаю по газетам, что был, положим, Добролюбов, а что он там писал – не знаю… Бог его знает…
Слышно, как стучат в пол из нижнего этажа.
Вот… Зовут меня вниз, кто-то ко мне пришел. Сейчас приду… погодите… (Торопливо уходит, расчесывая бороду.)
Ирина. Это он что-то выдумал.
Тузенбах. Да. Ушел с торжественной физиономией, очевидно, принесет вам сейчас подарок.
Ирина. Как это неприятно!
Ольга. Да, это ужасно. Он всегда делает глупости.
Маша. У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том… Златая цепь на дубе том… (Встает и напевает тихо.)
Ольга. Ты сегодня невеселая, Маша.
Маша, напевая, надевает шляпу.
Куда ты?
Маша. Домой.
Ирина. Странно…
Тузенбах. Уходить с именин!
Маша. Все равно… Приду вечером. Прощай, моя хорошая… (Целует Ирину.) Желаю тебе еще раз, будь здорова, будь счастлива. В прежнее время, когда был жив отец, к нам на именины приходило всякий раз по тридцать – сорок офицеров, было шумно, а сегодня только полтора человека и тихо, как в пустыне… Я уйду… Сегодня я в мерехлюндии, невесело мне, и ты не слушай меня. (Смеясь сквозь слезы.) После поговорим, а пока прощай, моя милая, пойду куда-нибудь.
Ирина (недовольная). Ну, какая ты…
Ольга (со слезами). Я понимаю тебя, Маша.
Соленый. Если философствует мужчина, то это будет философистика или там софистика; если же философствует женщина или две женщины, то уж это будет – потяни меня за палец.
Маша. Что вы хотите этим сказать, ужасно страшный человек?
Соленый. Ничего. Он ахнуть не успел, как на него медведь насел.
Пауза.
Маша (Ольге, сердито). Не реви!
Входят Анфиса и Ферапонт с тортом.
Анфиса. Сюда, батюшка мой. Входи, ноги у тебя чистые. (Ирине.) Из земской управы, от Протопопова, Михаила Иваныча… Пирог.
Ирина. Спасибо. Поблагодари. (Принимает торт.)
Ферапонт. Чего?
Ирина (громче). Поблагодари!
Ольга. Нянечка, дай ему пирога. Ферапонт, иди, там тебе пирога дадут.
Ферапонт. Чего?
Анфиса. Пойдем, батюшка Ферапонт Спиридоныч. Пойдем… (Уходит с Ферапонтом.)
Маша. Не люблю я Протопопова, этого Михаила Потапыча или Иваныча. Его не следует приглашать.
Ирина. Я не приглашала.
Маша. И прекрасно.
Входит Чебутыкин, за ним солдат с серебряным самоваром; гул изумления и недовольства.
Ольга (закрывает лицо руками). Самовар! Это ужасно! (Уходит в залу к столу.)
Ирина. Голубчик Иван Романыч, что вы делаете!
Тузенбах (смеется). Я говорил вам!
Маша. Иван Романыч, у вас просто стыда нет!
Чебутыкин. Милые мои, хорошие мои, вы у меня единственные, вы для меня самое дорогое, что только есть на свете. Мне скоро шестьдесят, я старик, одинокий, ничтожный старик… Ничего во мне нет хорошего, кроме этой любви к вам, и если бы не вы, то я бы давно уже не жил на свете… (Ирине.) Милая, деточка моя, я знал вас со дня вашего рождения… носил на руках… я любил покойницу маму…
Ирина. Но зачем такие дорогие подарки!
Чебутыкин (сквозь слезы, сердито). Дорогие подарки… Ну вас совсем! (Денщику.) Неси самовар туда… (Дразнит.) Дорогие подарки…
Денщик уносит самовар в залу.
Анфиса (проходя через гостиную). Милые, полковник незнакомый! Уж пальто снял, деточки, сюда идет. Аринушка, ты же будь ласковая, вежливенькая… (Уходя.) И завтракать уже давно пора… господи…
Тузенбах. Вершинин, должно быть.
Входит Вершинин.
Подполковник Вершинин!
Вершинин (Маше и Ирине). Честь имею представиться: Вершинин. Очень, очень рад, что наконец я у вас. Какие вы стали! Ай! ай!
Ирина. Садитесь, пожалуйста. Нам очень приятно.
Вершинин (весело). Как я рад, как я рад! Но ведь вас три сестры. Я помню – три девочки. Лиц уж не помню, но что у вашего отца, полковника Прозорова, были три маленькие девочки, я отлично помню и видел собственными глазами. Как идет время! Ой, ой, как идет время!
Тузенбах. Александр Игнатьевич из Москвы.
Ирина. Из Москвы? Вы из Москвы?
Вершинин. Да, оттуда. Ваш покойный отец был там батарейным командиром, а я в той же бригаде офицером. (Маше.) Вот ваше лицо немножко помню, кажется.
Маша. А я вас – нет!
Ирина. Оля! Оля! (Кричит в залу.) Оля, иди же!
Ольга входит из залы в гостиную.
Подполковник Вершинин, оказывается, из Москвы.
Вершинин. Вы, стало быть, Ольга Сергеевна, старшая… А вы Мария… А вы Ирина – младшая…
Ольга. Вы из Москвы?
Вершинин. Да. Учился в Москве и начал службу в Москве, долго служил там, наконец получил здесь батарею – перешел сюда, как видите. Я вас не помню, собственно, помню только, что вас было три сестры. Ваш отец сохранился у меня в памяти, вот закрою глаза и вижу как живого. Я у вас бывал в Москве…
Ольга. Мне казалось, я всех помню, и вдруг…
Вершинин. Меня зовут Александром Игнатьевичем…
Ирина. Александр Игнатьевич, вы из Москвы… Вот неожиданность!
Ольга. Ведь мы туда переезжаем.
Ирина. Думаем, к осени уже будем там. Наш родной город, мы родились там… На Старой Басманной улице…
Обе смеются от радости.
Маша. Неожиданно земляка увидели. (Живо.) Теперь вспомнила! Помнишь, Оля, у нас говорили: «влюбленный майор». Вы были тогда поручиком и в кого-то были влюблены, и вас все дразнили почему-то майором…
Вершинин (смеется). Вот, вот…Влюбленный майор, это так…
Маша. У вас были тогда только усы… О, как вы постарели! (Сквозь слезы.) Как вы постарели!
Вершинин. Да, когда меня звали влюбленным майором, я был еще молод, был влюблен. Теперь не то.
Ольга. Но у вас еще ни одного седого волоса. Вы постарели, но еще не стары.
Вершинин. Однако уже сорок третий год. Вы давно из Москвы?
Ирина. Одиннадцать лет. Ну, что ты, Маша, плачешь, чудачка… (Сквозь слезы.) И я заплачу…
Маша. Я ничего. А на какой вы улице жили?
Вершинин. На Старой Басманной.
Ольга. И мы там тоже…
Вершинин. Одно время я жил на Немецкой улице. С Немецкой улицы я хаживал в Красные казармы. Там по пути угрюмый мост, под мостом вода шумит. Одинокому становится грустно на душе.
Пауза.
А здесь какая широкая, какая богатая река! Чудесная река!
Ольга. Да, но только холодно. Здесь холодно и комары…
Вершинин. Что вы! Здесь такой здоровый, хороший, славянский климат. Лес, река… и здесь тоже березы. Милые, скромные березы, я люблю их больше всех деревьев. Хорошо здесь жить. Только странно, вокзал железной дороги в двадцати верстах… И никто не знает, почему это так.
Соленый. А я знаю, почему это так.
Все глядят на него.
Потому что если бы вокзал был близко, то не был бы далеко, а если он далеко, то, значит, не близко.
Неловкое молчание.
Тузенбах. Шутник, Василий Васильич.
Ольга. Теперь и я вспомнила вас. Помню.
Вершинин. Я вашу матушку знал.
Чебутыкин. Хорошая была, царство ей небесное.
Ирина. Мама в Москве погребена.
Ольга. В Ново-Девичьем…
Маша. Представьте, я уж начинаю забывать ее лицо. Так и о нас не будут помнить. Забудут.
Вершинин. Да. Забудут. Такова уж судьба наша, ничего не поделаешь. То, что кажется нам серьезным, значительным, очень важным, – придет время, – будет забыто или будет казаться неважным.
Пауза.
И интересно, мы теперь совсем не можем знать, что, собственно, будет считаться высоким, важным и что жалким, смешным. Разве открытие Коперника или, положим, Колумба не казалось в первое время ненужным, смешным, а какой-нибудь пустой вздор, написанный чудаком, не казался истиной? И может статься, что наша теперешняя жизнь, с которой мы так миримся, будет со временем казаться странной, неудобной, неумной, недостаточно чистой, быть может, даже грешной…
Тузенбах. Кто знает? А быть может, нашу жизнь назовут высокой и вспомнят о ней с уважением. Теперь нет пыток, нет казней, нашествий, но вместе с тем сколько страданий!
Соленый (тонким голосом). Цып, цып, цып… Барона кашей не корми, а только дай ему пофилософствовать.
Тузенбах. Василий Васильич, прошу вас оставить меня в покое… (Садится на другое место.) Это скучно наконец.
Соленый (тонким голосом). Цып, цып, цып…
Тузенбах (Вершинину). Страдания, которые наблюдаются теперь, – их так много! – говорят все-таки об известном нравственном подъеме, которого уже достигло общество…
Вершинин. Да, да, конечно.
Чебутыкин. Вы только что сказали, барон, нашу жизнь назовут высокой; но люди всё же низенькие… (Встает.) Глядите, какой я низенький. Это для моего утешения надо говорить, что жизнь моя высокая, понятная вещь.
За сценой игра на скрипке.
Маша. Это Андрей играет, наш брат.
Ирина. Он у нас ученый. Должно быть, будет профессором. Папа был военным, а его сын избрал себе ученую карьеру.
Маша. По желанию папы.
Ольга. Мы сегодня его задразнили. Он, кажется, влюблен немножко.
Ирина. В одну здешнюю барышню. Сегодня она будет у нас, по всей вероятности.
Маша. Ах, как она одевается! Не то чтобы некрасиво, не модно, а просто жалко. Какая-то странная, яркая, желтоватая юбка с этакой пошленькой бахромой и красная кофточка. И щеки такие вымытые, вымытые! Андрей не влюблен – я не допускаю, все-таки у него вкус есть, а просто он так, дразнит нас, дурачится. Я вчера слышала, она выходит за Протопопова, председателя здешней управы. И прекрасно… (В боковую дверь.) Андрей, поди сюда! Милый, на минутку!
Входит Андрей.
Ольга. Это мой брат, Андрей Сергеич.
Вершинин. Вершинин.
Андрей. Прозоров. (Утирает вспотевшее лицо.) Вы к нам батарейным командиром?
Ольга. Можешь представить, Александр Игнатьич из Москвы.
Андрей. Да? Ну, поздравляю, теперь мои сестрицы не дадут вам покою.
Вершинин. Я уже успел надоесть вашим сестрам.
Ирина. Посмотрите, какую рамочку для портрета подарил мне сегодня Андрей! (Показывает рамочку.) Это он сам сделал.
Вершинин (глядя на рамочку и не зная, что сказать). Да… вещь…
Ирина. И вот ту рамочку, что над пианино, он тоже сделал.
Андрей машет рукой и отходит.
Ольга. Он у нас и ученый, и на скрипке играет, и выпиливает разные штучки – одним словом, мастер на все руки. Андрей, не уходи! У него манера – всегда уходить. Поди сюда!
Маша и Ирина берут его под руки и со смехом ведут назад.
Маша. Иди, иди!
Андрей. Оставьте, пожалуйста.
Маша. Какой смешной! Александра Игнатьевича называли когда-то влюбленным майором, и он нисколько не сердился.
Вершинин. Нисколько!
Маша. А я хочу тебя назвать: влюбленный скрипач!
Ирина. Или влюбленный профессор!..
Ольга. Он влюблен! Андрюша влюблен!
Ирина (аплодируя). Браво, браво! Бис! Андрюшка влюблен!
Чебутыкин (подходит сзади к Андрею и берет его обеими руками за талию). Для любви одной природа нас на свет произвела! (Хохочет; он все время с газетой.)
Андрей. Ну, довольно, довольно… (Утирает лицо.) Я всю ночь не спал и теперь немножко не в себе, как говорится. До четырех часов читал, потом лег, но ничего не вышло. Думал о том, о сем, а тут ранний рассвет, солнце так и лезет в спальню. Хочу за лето, пока буду здесь, перевести одну книжку с английского.
Вершинин. А вы читаете по-английски?
Андрей. Да. Отец, царство ему небесное, угнетал нас воспитанием. Это смешно и глупо, но в этом все-таки надо сознаться, после его смерти я стал полнеть и вот располнел в один год, точно мое тело освободилось от гнета. Благодаря отцу я и сестры знаем французский, немецкий и английский языки, а Ирина знает еще по-итальянски. Но чего это стоило!
Маша. В этом городе знать три языка ненужная роскошь. Даже и не роскошь, а какой-то ненужный придаток, вроде шестого пальца. Мы знаем много лишнего.
Вершинин. Вот те на! (Смеется.) Знаете много лишнего! Мне кажется, нет и не может быть такого скучного и унылого города, в котором был бы не нужен умный, образованный человек. Допустим, что среди ста тысяч населения этого города, конечно, отсталого и грубого, таких, как вы, только три. Само собою разумеется, вам не победить окружающей вас темной массы; в течение нашей жизни мало-помалу вы должны будете уступить и затеряться в стотысячной толпе, вас заглушит жизнь, но все же вы не исчезнете, не останетесь без влияния; таких, как вы, после вас явится уже, быть может, шесть, потом двенадцать и так далее, пока наконец такие, как вы, не станут большинством. Через двести, триста лет жизнь на земле будет невообразимо прекрасной, изумительной. Человеку нужна такая жизнь, и если ее нет пока, то он должен предчувствовать ее, ждать, мечтать, готовиться к ней, он должен для этого видеть и знать больше, чем видели и знали его дед и отец. (Смеется.) А вы жалуетесь, что знаете много лишнего.
Маша (снимает шляпу). Я остаюсь завтракать.
Ирина (со вздохом). Право, все это следовало бы записать…
Андрея нет, он незаметно ушел.
Тузенбах. Через много лет, вы говорите, жизнь на земле будет прекрасной, изумительной. Это правда. Но, чтобы участвовать в ней теперь, хотя издали, нужно приготовляться к ней, нужно работать…
Вершинин (встает). Да. Сколько, однако, у вас цветов! (Оглядываясь.) И квартира чудесная. Завидую! А я всю жизнь мою болтался по квартиркам с двумя стульями, с одним диваном и с печами, которые всегда дымят. У меня в жизни не хватало именно вот таких цветов… (Потирает руки.) Эх! Ну, да что!
Тузенбах. Да, нужно работать. Вы небось думаете: расчувствовался немец. Но я, честное слово, русский и по-немецки даже не говорю. Отец у меня православный…
Пауза.
Вершинин (ходит по сцене). Я часто думаю: что, если бы начать жить снова, притом сознательно? Если бы одна жизнь, которая уже прожита, была, как говорится, начерно, другая – начисто! Тогда каждый из нас, я думаю, постарался бы прежде всего не повторять самого себя, по крайней мере создал бы для себя иную обстановку жизни, устроил бы себе такую квартиру с цветами, с массою света… У меня жена, двое девочек, притом жена дама нездоровая и так далее и так далее, ну, а если бы начинать жизнь сначала, то я не женился бы… Нет, нет!
Входит Кулыгин в форменном фраке.
Кулыгин (подходит к Ирине). Дорогая сестра, позволь мне поздравить тебя с днем твоего ангела и пожелать искренно, от души, здоровья и всего того, что можно пожелать девушке твоих лет. И потом поднести тебе в подарок вот эту книжку. (Подает книжку.) История нашей гимназии за пятьдесят лет, написанная мною. Пустяшная книжка, написана от нечего делать, но ты все-таки прочти. Здравствуйте, господа! (Вершинину.) Кулыгин, учитель здешней гимназии. Надворный советник. (Ирине.) В этой книжке ты найдешь список всех, кончивших курс в нашей гимназии за эти пятьдесят лет. Feci, quod potui, faciant meliora potentes.[1](Целует Машу.)
Ирина. Но ведь на Пасху ты уже подарил мне такую книжку.
Кулыгин (смеется). Не может быть! В таком случае отдай назад или вот лучше отдай полковнику. Возьмите, полковник. Когда-нибудь прочтете от скуки.
Вершинин. Благодарю вас. (Собирается уйти.) Я чрезвычайно рад, что познакомился…
Ольга. Вы уходите? Нет, нет!
Ирина. Вы останетесь у нас завтракать. Пожалуйста.
Ольга. Прошу вас!
Вершинин (кланяется). Я, кажется, попал на именины. Простите, я не знал, не поздравил вас… (Уходит с Ольгой в залу.)
Кулыгин. Сегодня, господа, воскресный день, день отдыха, будем же отдыхать, будем веселиться, каждый сообразно со своим возрастом и положением. Ковры надо будет убрать на лето и спрятать до зимы… Персидским порошком или нафталином… Римляне были здоровы, потому что умели трудиться, умели и отдыхать, у них была mens sana in corpore sano.[2] Жизнь их текла по известным формам. Наш директор говорит: главное во всякой жизни – это ее форма… Что теряет свою форму, то кончается – и в нашей обыденной жизни то же самое. (Берет Машу за талию, смеясь.) Маша меня любит. Моя жена меня любит. И оконные занавески тоже туда с коврами… Сегодня я весел, в отличном настроении духа. Маша, в четыре часа сегодня мы у директора. Устраивается прогулка педагогов и их семейств.
Маша. Не пойду я.
Кулыгин (огорченный). Милая Маша, почему?
Маша. После об этом… (Сердито.) Хорошо, я пойду, только отстань, пожалуйста… (Отходит.)
Кулыгин. А затем вечер проведем у директора. Несмотря на свое болезненное состояние, этот человек старается прежде всего быть общественным. Превосходная, светлая личность. Великолепный человек. Вчера, после совета, он мне говорит: «Устал, Федор Ильич! Устал!» (Смотрит на стенные часы, потом на свои.) Ваши часы спешат на семь минут. Да, говорит, устал!
За сценой игра на скрипке.
Ольга. Господа, милости просим, пожалуйте завтракать! Пирог!
Кулыгин. Ах, милая моя Ольга, милая моя! Я вчера работал с утра до одиннадцати часов вечера, устал и сегодня чувствую себя счастливым. (Уходит в залу к столу.) Милая моя…
Чебутыкин (кладет газету в карман, причесывает бороду). Пирог? Великолепно!
Маша (Чебутыкину, строго). Только смотрите: ничего не пить сегодня. Слышите? Вам вредно пить.
Чебутыкин. Эва! У меня уж прошло. Два года как запоя не было. (Нетерпеливо.) Э, матушка, да не все ли равно!
Маша. Все-таки не смейте пить. Не смейте. (Сердито, но так, чтобы не слышал муж.) Опять, черт подери, скучать целый вечер у директора!
Тузенбах. Я бы не пошел на вашем месте… Очень просто.
Чебутыкин. Не ходите, дуся моя.
Маша. Да, не ходите… Эта жизнь проклятая, невыносимая… (Идет в залу.)
Чебутыкин (идет за ней). Ну-у!
Соленый (проходя в залу). Цып, цып, цып…
Тузенбах. Довольно, Василий Васильич. Будет!
Соленый. Цып, цып, цып…
Кулыгин (весело). Ваше здоровье, полковник! Я педагог, и здесь, в доме, свой человек. Машин муж… Она добрая, очень добрая…
Вершинин. Я выпью вот этой темной водки… (Пьет.) Ваше здоровье! (Ольге.) Мне у вас так хорошо!..
В гостиной остаются только Ирина и Тузенбах.
Ирина. Маша сегодня не в духе. Она вышла замуж восемнадцати лет, когда он казался ей самым умным человеком. А теперь не то. Он самый добрый, но не самый умный.
Ольга (нетерпеливо). Андрей, иди же наконец!
Андрей (за сценой). Сейчас. (Входит и идет к столу.)
Тузенбах. О чем вы думаете?
Ирина. Так. Я не люблю и боюсь этого вашего Соленого. Он говорит одни глупости…
Тузенбах. Странный он человек. Мне и жаль его и досадно, но больше жаль. Мне кажется, он застенчив… Когда мы вдвоем с ним, то он бывает очень умен и ласков, а в обществе он грубый человек, бретер. Не ходите, пусть пока сядут за стол. Дайте мне побыть около вас. О чем вы думаете?
Пауза.
Вам двадцать лет, мне еще нет тридцати. Сколько лет нам осталось впереди, длинный, длинный ряд дней, полных моей любви к вам…
Ирина. Николай Львович, не говорите мне о любви.
Тузенбах (не слушая). У меня страстная жажда жизни, борьбы, труда, и эта жажда в душе слилась с любовью к вам, Ирина, и, как нарочно, вы прекрасны, и жизнь мне кажется такой прекрасной! О чем вы думаете?
Ирина. Вы говорите: прекрасна жизнь. Да, но если она только кажется такой! У нас, трех сестер, жизнь не была еще прекрасной, она заглушала нас, как сорная трава… Текут у меня слезы. Это не нужно… (Быстро вытирает лицо, улыбается.) Работать нужно, работать. Оттого нам невесело и смотрим мы на жизнь так мрачно, что не знаем труда. Мы родились от людей, презиравших труд…
Наталья Ивановна входит; она в розовом платье, с зеленым поясом.
Наташа. Там уже завтракать садятся… Я опоздала… (Мельком глядится в зеркало, поправляется.) Кажется, причесана ничего себе… (Увидев Ирину.) Милая Ирина Сергеевна, поздравляю вас! (Целует крепко и продолжительно.) У вас много гостей, мне, право, совестно… Здравствуйте, барон!
Ольга (входя в гостиную). Ну, вот и Наталия Ивановна. Здравствуйте, моя милая!
Целуются.
Наташа. С именинницей. У вас такое большое общество, я смущена ужасно…
Ольга. Полно, у нас всё свои. (Вполголоса, испуганно.) На вас зеленый пояс! Милая, это нехорошо!
Наташа. Разве есть примета?
Ольга. Нет, просто не идет… и как-то странно…
Наташа (плачущим голосом). Да? Но ведь это не зеленый, а скорее матовый. (Идет за Ольгой в залу.)
В зале садятся завтракать; в гостиной ни души.
Кулыгин. Желаю тебе, Ирина, жениха хорошего. Пора тебе уж выходить.
Чебутыкин. Наталья Ивановна, и вам женишка желаю.
Кулыгин. У Натальи Ивановны уже есть женишок.
Маша (стучит вилкой по тарелке). Выпью рюмочку винца! Эхма, жизнь малиновая, где наша не пропадала!
Кулыгин. Ты ведешь себя на три с минусом.
Вершинин. А наливка вкусная. На чем это настояно?
Соленый. На тараканах.
Ирина (плачущим голосом). Фу! Фу! Какое отвращение!..
Ольга. За ужином будет жареная индейка и сладкий пирог с яблоками. Слава богу, сегодня целый день я дома, вечером – дома… Господа, вечером приходите.
Вершинин. Позвольте и мне прийти вечером!
Ирина. Пожалуйста.
Наташа. У них попросту.
Чебутыкин. Для любви одной природа нас на свет произвела. (Смеется.)
Андрей (сердито). Перестаньте, господа! Не надоело вам.
Федотик и Родэ входят с большой корзиной цветов.
Федотик. Однако уже завтракают.
Родэ (громко и картавя). Завтракают? Да, уже завтракают…
Федотик. Погоди минутку! (Снимает фотографию.) Раз! Погоди еще немного… (Снимает другую фотографию.) Два! Теперь готово!
Берут корзину и идут в залу, где их встречают с шумом.
Родэ (громко). Поздравляю, желаю всего, всего! Погода сегодня очаровательная, одно великолепие. Сегодня все утро гулял с гимназистами. Я преподаю в гимназии гимнастику…
Федотик. Можете двигаться, Ирина Сергеевна, можете! (Снимая фотографию.) Вы сегодня интересны. (Вынимает из кармана волчок.) Вот, между прочим, волчок… Удивительный звук…
Ирина. Какая прелесть!
Маша. У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том… Златая цепь на дубе том… (Плаксиво.) Ну, зачем я это говорю? Привязалась ко мне эта фраза с самого утра…
Кулыгин. Тринадцать за столом!
Родэ (громко). Господа, неужели вы придаете значение предрассудкам?
Смех.
Кулыгин. Если тринадцать за столом, то, значит, есть тут влюбленные. Уж не вы ли, Иван Романович, чего доброго…
Смех.
Чебутыкин. Я старый грешник, а вот отчего Наталья Ивановна сконфузилась, решительно понять не могу.
Громкий смех; Наташа выбегает из залы в гостиную, за ней Андрей.
Андрей. Полно, не обращайте внимания! Погодите… постойте, прошу вас…
Наташа. Мне стыдно… Я не знаю, что со мной делается, а они поднимают меня на смех. То, что я сейчас вышла из-за стола, неприлично, но я не могу… не могу… (Закрывает лицо руками.)
Андрей. Дорогая моя, прошу вас, умоляю, не волнуйтесь. Уверяю вас, они шутят, они от доброго сердца. Дорогая моя, моя хорошая, они все добрые, сердечные люди и любят меня и вас. Идите сюда к окну, нас здесь не видно им… (Оглядывается.)
Наташа. Я так не привыкла бывать в обществе!..
Андрей. О молодость, чудная, прекрасная молодость! Моя дорогая, моя хорошая, не волнуйтесь так!.. Верьте мне, верьте… Мне так хорошо, душа полна любви, восторга… О, нас не видят! Не видят! За что, за что я полюбил вас, когда полюбил – о, ничего не понимаю. Дорогая моя, хорошая, чистая, будьте моей женой! Я вас люблю, люблю… как никого никогда…
Поцелуй.
Два офицера входят и, увидев целующуюся пару, останавливаются в изумлении.
Занавес
Действие второе
Декорация первого акта.
Восемь часов вечера. За сценой на улице едва слышно играют на гармонике. Нет огня. Входит Наталья Ивановна в капоте, со свечой; она идет и останавливается у двери, которая ведет в комнату Андрея.
Наташа. Ты, Андрюша, что делаешь? Читаешь? Ничего, я так только… (Идет, отворяет другую дверь и, заглянув в нее, затворяет.) Огня нет ли…
Андрей (входит с книгой в руке). Ты что, Наташа?
Наташа. Смотрю, огня нет ли… Теперь Масленица, прислуга сама не своя, гляди да и гляди, чтоб чего не вышло. Вчера в полночь прохожу через столовую, а там свеча горит. Кто зажег, так и не добилась толку. (Ставит свечу.) Который час?
Андрей (взглянув на часы). Девятого четверть.
Наташа. А Ольги и Ирины до сих пор еще нет. Не пришли. Все трудятся, бедняжки. Ольга на педагогическом совете, Ирина на телеграфе… (Вздыхает.) Сегодня утром говорю твоей сестре: «Побереги, говорю, себя, Ирина, голубчик». И не слушает. Четверть девятого, говоришь? Я боюсь, Бобик наш совсем нездоров. Отчего он холодный такой? Вчера у него был жар, а сегодня холодный весь… Я так боюсь!
Андрей. Ничего, Наташа. Мальчик здоров.
Наташа. Но все-таки лучше пускай диета. Я боюсь. И сегодня в десятом часу, говорили, ряженые у нас будут, лучше бы они не приходили, Андрюша.
Андрей. Право, я не знаю. Их ведь звали.
Наташа. Сегодня мальчишечка проснулся утром и глядит на меня, и вдруг улыбнулся: значит, узнал. «Бобик, говорю, здравствуй! Здравствуй, милый!» А он смеется. Дети понимают, отлично понимают. Так, значит, Андрюша, я скажу, чтобы ряженых не принимали.
Андрей (нерешительно). Да ведь это как сестры. Они тут хозяйки.
Наташа. И они тоже, я им скажу. Они добрые… (Идет.) К ужину я велела простокваши. Доктор говорит, тебе нужно одну простоквашу есть, иначе не похудеешь. (Останавливается.) Бобик холодный. Я боюсь, ему холодно в его комнате, пожалуй. Надо бы хоть до теплой погоды поместить его в другой комнате. Например, у Ирины комната как раз для ребенка: и сухо, и целый день солнце. Надо ей сказать, она пока может с Ольгой в одной комнате… Все равно днем дома не бывает, только ночует…
Пауза.
Андрюшанчик, отчего ты молчишь?
Андрей. Так, задумался… Да и нечего говорить…
Наташа. Да… что-то я хотела тебе сказать… Ах да, там из управы Ферапонт пришел, тебя спрашивает.
Андрей (зевает). Позови его.
Наташа уходит; Андрей, нагнувшись к забытой ею свече, читает книгу. Входит Ферапонт, он в старом трепаном пальто, с поднятым воротником, уши повязаны.
Здравствуй, душа моя. Что скажешь?
Ферапонт. Председатель прислал книжку и бумагу какую-то. Вот… (Подает книгу и пакет.)
Андрей. Спасибо. Хорошо. Отчего же ты пришел так не рано? Ведь девятый час уже.
Ферапонт. Чего?
Андрей (громче). Я говорю, поздно пришел, уже девятый час.
Ферапонт. Так точно. Я пришел к вам, еще светло было, да не пускали всё. Барин, говорят, занят. Ну что ж. Занят так занят, спешить мне некуда. (Думая, что Андрей спрашивает его о чем-то.) Чего?
Андрей. Ничего. (Рассматривая книгу.) Завтра пятница, у нас нет присутствия, но я все равно приду… Займусь. Дома скучно…
Пауза.
Милый дед, как странно меняется, как обманывает жизнь! Сегодня от скуки, от нечего делать, я взял в руки вот эту книгу – старые университетские лекции, и мне стало смешно… Боже мой, я секретарь земской управы, той управы, где председательствует Протопопов, я секретарь, и самое большее, на что я могу надеяться, – это быть членом земской управы! Мне быть членом здешней земской управы, мне, которому снится каждую ночь, что я профессор Московского университета, знаменитый ученый, которым гордится русская земля!
Ферапонт. Не могу знать… Слышу-то плохо…
Андрей. Если бы ты слышал как следует, то я, быть может, и не говорил бы с тобой. Мне нужно говорить с кем-нибудь, а жена меня не понимает, сестер я боюсь почему-то, боюсь, что они засмеют меня, застыдят… Я не пью, трактиров не люблю, но с каким удовольствием я посидел бы теперь в Москве у Тестова или в Большом Московском, голубчик мой.
Ферапонт. А в Москве, в управе давеча рассказывал подрядчик, какие-то купцы ели блины; один, который съел сорок блинов, будто помер. Не то сорок, не то пятьдесят. Не упомню.
Андрей. Сидишь в Москве, в громадной зале ресторана, никого не знаешь, и тебя никто не знает, и в то же время не чувствуешь себя чужим. А здесь ты всех знаешь и тебя все знают, но чужой, чужой… Чужой и одинокий.
Ферапонт. Чего?
Пауза.
И тот же подрядчик сказывал – может, и врет, – будто поперек всей Москвы канат протянут.
Андрей. Для чего?
Ферапонт. Не могу знать. Подрядчик говорил.
Андрей. Чепуха. (Читает книгу.) Ты был когда-нибудь в Москве?
Ферапонт (после паузы). Не был. Не привел бог.
Пауза.
Мне идти?
Андрей. Можешь идти. Будь здоров.
Ферапонт уходит.
Будьздоров. (Читая.) Завтра утром придешь, возьмешь тут бумаги… Ступай…
Пауза.
Он ушел.
Звонок.
Да, дела… (Потягивается и не спеша уходит к себе.)
За сценой поет нянька, укачивая ребенка.
Входят Маша и Вершинин. Пока они беседуют, горничная зажигает лампу и свечи.
Маша. Не знаю.
Пауза.
Незнаю. Конечно, много значит привычка. После смерти отца, например, мы долго не могли привыкнуть к тому, что у нас уже нет денщиков. Но и помимо привычки, мне кажется, говорит во мне просто справедливость. Может быть, в других местах и не так, но в нашем городе самые порядочные, самые благородные и воспитанные люди – это военные.
Вершинин. Мне пить хочется. Я бы выпил чаю.
Маша (взглянув на часы). Скоро дадут. Меня выдали замуж, когда мне было восемнадцать лет, и я своего мужа боялась, потому что он был учителем, а я тогда едва кончила курс. Он казался мне тогда ужасно ученым, умным и важным. А теперь уж не то, к сожалению.
Вершинин. Так… да.
Маша. Про мужа я не говорю, к нему я привыкла, но между штатскими вообще так много людей грубых, нелюбезных, невоспитанных. Меня волнует, оскорбляет грубость, я страдаю, когда вижу, что человек недостаточно тонок, недостаточно мягок, любезен. Когда мне случается быть среди учителей, товарищей мужа, то я просто страдаю…
Вершинин. Да-с… Но мне кажется, все равно, что штатский, что военный, одинаково неинтересно, по крайней мере в этом городе. Все равно! Если послушать здешнего интеллигента, штатского или военного, то с женой он замучился, с домом замучился, с имением замучился, с лошадьми замучился… Русскому человеку в высшей степени свойствен возвышенный образ мыслей, но скажите, почему в жизни он хватает так невысоко? Почему?
Маша. Почему?
Вершинин. Почему он с детьми замучился, с женой замучился? А почему жена и дети с ним замучились?
Маша. Вы сегодня немножко не в духе.
Вершинин. Может быть. Я сегодня не обедал, ничего не ел с утра. У меня дочь больна немножко, а когда болеют мои девочки, то мною овладевает тревога, меня мучает совесть за то, что у них такая мать. О, если бы вы видели ее сегодня! Что за ничтожество! Мы начали браниться с семи часов утра, а в девять я хлопнул дверью и ушел.
Пауза.
Я никогда не говорю об этом и, странно, жалуюсь только вам одной. (Целует руку.) Не сердитесь на меня. Кроме вас одной, у меня нет никого, никого…
Пауза.
Маша. Какой шум в печке. У нас незадолго до смерти отца гудело в трубе. Вот точно так.
Вершинин. Вы с предрассудками?
Маша. Да.
Вершинин. Странно это. (Целует руку.) Вы великолепная, чудная женщина. Великолепная, чудная! Здесь темно, но я вижу блеск ваших глаз.
Маша (садится на другой стул). Здесь светлей…
Вершинин. Я люблю, люблю, люблю… Люблю ваши глаза, ваши движения, которые мне снятся… Великолепная, чудная женщина!
Маша (тихо смеясь). Когда вы говорите со мной так, то я почему-то смеюсь, хотя мне страшно. Не повторяйте, прошу вас… (Вполголоса.) А впрочем, говорите, мне все равно… (Закрывает лицо руками.) Мне все равно. Сюда идут, говорите о чем-нибудь другом…
Ирина и Тузенбах входят через залу.
Тузенбах. У меня тройная фамилия. Меня зовут барон Тузенбах-Кроне-Альтшауер, но я русский, православный, как вы. Немецкого у меня осталось мало, разве только терпеливость, упрямство, с каким я надоедаю вам. Я провожаю вас каждый вечер.
Ирина. Как я устала!
Тузенбах. И каждый день буду приходить на телеграф и провожать вас домой, буду десять – двадцать лет, пока вы не прогоните… (Увидев Машу и Вершинина, радостно.) Это вы? Здравствуйте.
Ирина. Вот я и дома наконец. (Маше.) Сейчас приходит одна дама, телеграфирует своему брату в Саратов, что у ней сегодня сын умер, и никак не может вспомнить адреса. Так и послала без адреса, просто в Саратов. Плачет. И я ей нагрубила ни с того ни с сего. «Мне, говорю, некогда». Так глупо вышло. Сегодня у нас ряженые?
Маша. Да.
Ирина (садится в кресло). Отдохнуть. Устала.
Тузенбах (с улыбкой). Когда вы приходите с должности, то кажетесь такой молоденькой, несчастненькой…
Пауза.
Ирина. Устала. Нет, не люблю я телеграфа, не люблю.
Маша. Ты похудела… (Насвистывает.) И помолодела, и на мальчишку стала похожа лицом.
Тузенбах. Это от прически.
Ирина. Надо поискать другую должность, а эта не по мне. Чего я так хотела, о чем мечтала, того-то в ней именно и нет. Труд без поэзии, без мыслей…
Стук в пол.
Докторстучит. (Тузенбаху.) Милый, постучите… Я не могу… устала…
Тузенбах стучит в пол.
|
The script ran 0.007 seconds.