Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Стивен Кинг - Всё предельно [2002]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: sf_horror, Сборник

Аннотация. «Команда скелетов». «Ночная смена». «Ночные кошмары и фантастические видения»… Вы помните эти названия? Как известно, Стивен Кинг дарит почитателям своего таланта новый сборник повестей и рассказов примерно раз в семь лет. И теперь перед вами — новый сборник «короля ужасов». Сборник, где Стивен Кинг наконец-то предстает перед читателем во всей многогранности своего таланта — то тонкого и интеллектуального, то жесткого и мрачного… Это — Стивен Кинг, каков он есть. Данный релиз представляет из себя попытку восстановить «родной» сборник «Все предельно» в том виде, как он был издан автором.

Аннотация. Однажды, ни с того, ни с сего, перед моим мысленным взором возник образ молодого человека, ссыпающего мелочь в щели канализационной решетки рядом с небольшим, аккуратным домиком, в котором он жил. Больше ничего не возникло, но образ этот был таким четким, и странным, что мне пришлось написать рассказ об этом молодом человеке. Писался он легко, без единой запинки, подтверждая мою теорию, что рассказы – артефакты: они не создаются нами (то есть мы не может ставить их себе в заслугу), мы лишь откапываем то, что создано ранее.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

Кинг Стивен Все предельно Предисловие: Овладение (почти) утраченным искусством Я уже не раз писал о радости, которую испытываю, когда пишу, и не вижу никакой необходимости повторяться об этом в дальнейшем, но всё же должен признаться: я также испытываю удовольствие, возбуждающее любителя, относительно деловой части того, что я делаю. Я люблю повалять дурака, посылая некоторым СМИ огромное количество писем. Я попробовал и создал ряд «зрительных» романов (Буря Столетия, Красная Роза), сериальный роман (Зеленая Миля), и сериальный роман в Интернете (Растение). И всё это не ради того, чтобы заработать больше денег или, точнее, не ради завоевания новых рынков; но ради того, чтобы увидеть действие, искусство, мастерство создания произведения различными способами, таким образом, обновляя сам процесс письма и сохраняя конечные экспонаты — рассказы, делая их ярче и выразительней. В предыдущем абзаце я сначала написал фразу «привнося новизну», но затем, чтобы быть более искренним, удалил эту фразу. Я как бы хочу сказать — идите сюда, дамы и господа, кроме тех, разумеется, над которыми я когда-либо подшутил и, возможно, самого себя? Я продал свой первый рассказ, когда мне был двадцать один год, на предпоследнем курсе колледжа. Теперь мне пятьдесят четыре, и многие свои произведения я пропустил через двухдюймовый компьютер с текстовым процессором, на который бросал кепку бейсбольной команды «Ред Сокс». Пишу я уже долгое время, и мне это не в новинку, но это не значит, что это занятие утратило для меня свою привлекательность. Если я не нахожу способов сохранить новизну и интерес в своём творчестве, оно быстро состарится и наскучит. Я не хочу, чтобы это случилось, так как не хочу обманывать людей, которые читают мои произведения (среди них можете оказаться и Вы, уважаемый Постоянный Читатель), да и себя я не хочу обманывать тоже. В конце концов, мы занимаемся этим делом вместе. Мы должны веселится. Мы должны танцевать. Поэтому, помня обо всём этом, вот ещё один рассказ. Итак, я и моя жена владеем двумя радиостанциями. WZON-AM — спортивная радиостанция и WKIT-FM — радиостанция классического рока ('Рок Бангора', как мы говорим). Радио в наши дни — трудный бизнес, особенно на таком рынке как Бангор, где слишком много станций, но недостаточно много слушателей. Их репертуар — современное и классическое кантри, старые песни, старая классика — Раш Лимбо, Пол Харви и Кэйси Казем. Станции Стива и Тэбби (Табита, жена Стивена Кинга — прим. — el`Poison-) Кинг уже много лет тяготеют к красным, но недостаточно сильно, чтобы меня этим можно было удивить. Видите ли, мне нравилось быть победителем пока мы побеждали в Arbs (что значит рейтинги Арбитрона, являющиеся рейтингами популярности для радио и телевидения), но вскоре, к концу года, мы оказались на последней строчке. Мне стало ясно, что на рынке Бангора реклама не приносила достаточного дохода — пирог разрезали на слишком много кусочков. И у меня появилась идея. Напишу радио-пьесу, подумал я, подобную тем, которые я бывало слушал в детстве со своим дедом в Дареме, Штат Мэн. А пьеса-то была о… Хэллоуине! Конечно, я знал об известной (или неизвестной) Хэллоуинской постановке Войны Миров Орсона Уэллса в Театре Меркури. Именно тщеславие Уэллса (его абсолютно блестящее тщеславие) превратило классический роман Герберта Уэллса в серию информационных выпусков и репортажей. И это сработало. И сработало так, что произвело общенациональную панику. Из-за чего на следующей же неделе в Театре Меркури Уэллсу (Орсону, не Герберту) пришлось публично принести свои извинения. (Держу пари, сделал он это с улыбкой на лице. Я бы и сам улыбался, если бы когда-нибудь придумал ложь, столь мощную и убедительную.) Я считал — то, что сработало для Орсона Уэллса, сработает и для меня. Вместо того, чтобы начаться танцевальной музыкой, как в постановке Уэллса, моя должна была начинаться с Тэда Нуджента, вопящем 'Cat Scrath Fever'. Затем появляется ведущий, один из главных действующих лиц нашего радио-эфира на станции WKIT (никто их больше ди-джеями не называет). 'Это — ди-джей Вест, новости WKIT', - кричит он. 'Я нахожусь в центре города Бангор, где на площади Пиккиринг столпилось примерно тысяча человек. Они наблюдают за тем, как на землю опускается большой, похожий на диск, серебристый объект… постойте минутку, если я подниму микрофон, возможно, Вы услышите звук, который он издаёт'. Именно таким образом мы бы начали забег. Для того, чтобы создать звуковые эффекты, я мог бы воспользоваться нашими домашними производственными мощностями, роли исполнят актёры-любители из театра, а лучшую часть, самую лучшую часть мы могли бы записать и разослать на станции по всей стране! А полученный доход, как я подсчитал (а мой бухгалтер согласился), стал бы 'доходом радиостанции' вместо 'гонорара за художественное произведение'. Тем самым можно было погасить нехватку доходов от рекламы, а в конце года радиостанции могли бы получить ещё и прибыль! Мысль о радио-пьесе была захватывающей, то же самое можно было сказать и о перспективе помочь моим станциям укрепить своё финансовое положение благодаря моим навыкам писать за плату. Итак, что же случилось? А случилось то, что я этого сделать не смог. Пытался, старался, но всё, что я писал, звучало как повествование. Не пьеса, а что-то такое, что Вы видите мысленно (довольно пожилые люди, которые помнят такие радиопрограммы как Неизвестность и Пистолетный дымок, поймут, что я имею ввиду). Это больше напоминает книгу, записанную на магнитофонную плёнку. Наверняка мы могли бы поставить пьесу и заработать немного денег, но я знал, что пьеса не будет иметь успех. Она была скучной. Обманула бы надежды слушателя. Она бы обанкротилась, и я не знал, как с этим справиться. Писать радио-пьесы, как мне кажется, утраченное искусство. Мы утратили способность видеть ушами, хотя когда-то это и было. Я помню, как-то раз по радио я слушал, как какой-то парень из Фоля постукивал костяшками пальцев по полому чурбану… и видел, как Мэтт Диллон шёл в своих пыльных ботинках к бару салуна «Длинная Ветка». Да, прошли те деньки. Другим забытым искусством является драматургия в стиле шекспировской комедии и трагедии, которые написаны белым стихом. Люди все еще ходят на студенческие постановки Гамлета и Короля Лира, но будем честными прежде всего сами перед собой: как Вы думаете, имели бы такие постановки успех на ТВ против таких шоу, как «Самое слабое звено» или «Оставшийся в живых — 5: Выброшенный на Луну», даже если бы Вы смогли заставить Брэда Питта сыграть Гамлета, а Джека Николсона — Полониуса? И всё-таки люди до сих пор ходят на такие буффонады эпохи королевы Елизаветы как Король Лир или Макбет. Ведь удовольствие, полученное от таких старых пьес, вдохновляет на создание новых примеров художественной формы. Время от времени либо на Бродвее или где-нибудь ещё предпринимаются попытки поставить спектакль с белыми стихами. Но они неизбежно терпят неудачу. Поэзия не забыта. Поэзия сейчас процветает. Конечно, существует огромное количество идиотов (как бывало называли сами себя писатели из редколлегии журнала Mad (Сумасшедший)), которые скрываются в чащах; люди, у которых есть одарённость, постоянно смущаются, но также существует и множество блестящих деятелей искусств. Если не верите, просмотрите литературные журналы в вашем местном книжном магазине. На каждые шесть никуда негодных стихотворений, прочитанных вами, найдётся одно или два хороших. И это, поверьте мне, очень приемлемое соотношение мусора и сокровищ. Короткий рассказ тоже не потерянный вид литературного творчества, хотя с этим можно ещё и поспорить. Когда в восхитительном, давно минувшем 1968 году я продал свой первый рассказ, я тем не менее с горечью заметил, что рынки приходят в упадок: бумага исчезла, начали пропадать дайджесты, умирали еженедельники (такие как The Saturday Evening Post). И сейчас, по прошествию многих лет, я замечаю, что спрос на повести продолжает снижаться. Да благословит Бог небольшие журналы, где молодые авторы могут все еще издавать свои рассказы за счёт спонсоров, и редакторов, которые всё ещё вникают в содержание этих кип грязи (особенно после паники с сибирской язвой 2001 года). Благослови Бог издателей, которые все еще дают зелённый свет редким сборникам настоящих рассказов. Но ведь не будет же Господь тратить весь свой день, или даже короткий перерыв, чтобы выпить чашечку кофе, на благословения этих людей. И десяти, пятнадцати минут хватило бы. Их очень мало, и с каждым годом становится на один или два меньше. Журнала рассказов, путеводной звезды молодых авторов (включая и меня, хотя я, по сути дела, никогда там не печатался), теперь нет. Исчезли и Удивительные Истории, несмотря на многократные усилия их возродить. Канули в лету интересные журналы научной фантастики, такие как Вертекс, и, естественно, журналы ужасов — такие, как Крипи и Ири. Эти замечательные периодические издания давно ушли. Время от времени кто-то пробует восстановить один из них; в настоящий момент такое возрождение как будто переживают Сверхъестественные Рассказы. Но в большинстве они терпят неудачу. Подобно пьесам с белым стихом, которые открываются, а затем закрываются быстрее, чем Вы успеете моргнуть глазом. Если пьеса ушла, то Вы её уже не вернёте. Что потеряно, то потерянно. Вот уже многие годы я продолжаю писать рассказы, отчасти из-за того, что и до сих пор, время от времени, появляются точные мысленные образы, которые можно изложить тремя тысячами слов, ну может быть девятью тысячами, максимум пятнадцатью и частично из-за того, что этим я доказываю, по крайней мере, самому себе, что меня ещё покупают, чтобы там не говорили недоброжелательные критики. Рассказы до сих пор остаются сдельщиной, эквивалентом предметов одного вида, которые Вы можете купить в лавке ремесленника. Наберитесь терпения и подождите, пока в задней комнате его не соберут вручную. Нет никакого основания сбывать рассказы старыми отцовскими методами просто потому, что созданы они тем же самым образом, нет никакого основания доказывать (как это делали в печати многие критики), что способ, которым продаются художественные произведения, очерняет или обесценивает сам продукт. Я говорю здесь о рассказе 'Верхом на Пуле', который, наверное, был моим самым странным жизненным опытом в продаже моего товара на рынке, и о рассказе, который иллюстрирует главные вопросы, которые я пробую поднимать: то, что потеряно, нельзя легко вернуть; что, если что-то проходит определённую точку то, потеря, как правило, неизбежна, однако новая перспектива подхода к художественному произведению — коммерческий подход — может иногда всё переменить. 'Пуля' была написана после моей работы Как Писать Книги, в то время как я все еще выздоравливал после аварии, после который испытывал почти постоянные физические страдания. Работа отвлекала меня от нестерпимой боли; в моём ограниченном арсенале она была (и продолжает быть) лучшим болеутоляющим. История, о которой я захотел рассказать, сама по себе была проста. Правда, немного длиннее обычных историй о приведениях, которые рассказывают у походного костра. Она была о путешествующем автостопом, которого подобрал мертвец. В то время как я в рассказе описывал нереальный мир своего воображения, в таком же нереальном мире электронной коммерции рос индекс посещаемости моего сайта. Одна сторона данного обстоятельства заключалась в так называемой электронной книге, которая, по словам некоторых, ознаменовала бы конец книг, в обычной для нас форме; предметов из клея и переплёта, страницы которых Вы перелистывали руками (иногда они выпадали, если клей был слаб или переплёт старым). В начале 2000 года большой интерес к себе привлёк очерк Артура Кларка, который опубликован был только в киберпространстве. Однако он был очень маленьким, (подобно поцелую сестры, как мне подумалось, когда впервые его прочёл). Мой рассказ, после завершения, был горазда длиннее. Сьюзен Малдоу, мой редактор в Скрибнере (будучи поклонником «Секретных материалов», я называю ее агентом Малдоу… Догадайтесь почему), однажды, по просьбе Ральфа Викиненза, позвонила мне и спросила, не хотелось бы мне что-нибудь разместить на электронном рынке. Я послал ей 'Пулю', после чего мы втроём — Сьюзен, Скрибнер и я — сделали рассказ, который можно было более менее публиковать. Его загрузили несколько сот тысяч людей, а я собрал обалденную сумму денег. (Хотя я от этой обалденной суммы денег нисколько не обалдел.) Даже права на аудио воспроизведение ушли более чем за сто тысяч долларов, комично огромную цену. Что, начал хвастаться? Хвастовство моё слабое место? Таков уж я. Должен Вам сказать, что 'Верхом на Пуле' сделала меня абсолютно сумасшедшим. Обычно, если я нахожусь в этих причудливых современных залах для ВИП персон, остальная часть пассажиров не обращает на меня никакого внимания; они болтают по телефонам или проводят время в барах. И хорошо, что так. Время от времени кто-то заглядывает и просит оставить для жены свой автограф на салфетке. Жена только предлог, эти красиво одетые парни с портфелями обычно хотят, чтобы я знал, что они прочитали все мои книги. Но в действительности не прочли ни одной. И сами этого не скрывают. Слишком заняты. Прочитали Семь Привычек Очень Успешных Людей (The Seven Habits of Highly Successful People), прочитали Кто Увёл Мой Сыр? (Who Moved My Cheese?), читали Молитву Джайбз (The Prayer of Jabez), и на этом всё. Спешат, торопятся. После того, как вышла электронная версия «Пули» (обложка, выходные данные издательства Скрибнер, и т. д. и т. п.), всё изменилось. В залах аэропорта меня стали окружать толпы. Даже в Бостонском Амтракхолле. Меня останавливали на улице. Было время, когда я отказывался от возможности показаться сразу в трёх бесполезных ток-шоу за день (я предлагал Спрингеру, но Джерри никогда не соглашался). Я даже оказался на обложке журнала Time, в Нью-Йорк Таймс довольно долго появлялись материалы об огромном успехе 'Верхом на Пуле' и провале ее киберприемника, «Растения» (The Plant). Бог мой, меня напечатали на титульном листе «Уолл Стрит джорнал». Я нечаянно стал миллионером. А что сводило меня с ума? Что заставляло все это казаться столь бессмысленным? Что, никому не понравился рассказ? Черт, никто даже не спросил о рассказе, а знаете почему? Потому что это — чертовски хороший рассказ, если я сам говорю это. Простой, но смешной. Если он заставил Вас выключать телевизор (или любой другой рассказ в сборнике), в чём я лично заинтересован, это и есть полный успех. Но вслед за 'Пулей', все эти парни в галстуках захотели узнать, 'Как она создавалась? Как её раскупали?' Как им сказать, что плевал я на то, как она расходилась; меня заботило то, какое чувство она произведёт в сердце читателя? Будет ли иметь успех? Или нет? Тронет ли до глубины души? Породит ли тот небольшой холодок, который рождается по окончании страшной истории? Я постепенно осознал, что увидел другой пример творческого упадка, ещё один шаг к другому искусству на пути, который может в действительности окончиться вымиранием. Есть нечто таинственное, декадентское во внешнем виде обложки главного журнала просто, потому что Вы воспользовались запасным маршрутом к рынку. Есть нечто сверхъестественное в понимании того, почему все эти читатели, возможно, проявили намного больше интереса к новинке в электронной упаковке, нежели к тому, что находилось в обыкновенной посылке. Хочу ли я знать, сколько читателей, из тех, кто загрузили 'Верхом на Пуле' действительно прочитали этот рассказ? Не знаю. Думаю, я был бы чрезвычайно разочарован. Возможно, электронные издания станут новой волной будущего, а может быть, и нет; поверьте, это меня волнует как прошлогодний снег. Пройти по этой дороге для меня означало — просто попытаться по-другому погрузиться в процесс создания рассказов. А затем раздать их как можно большему числу людей. Возможно, совсем недолго эта книга будет завершать списки бестселлеров. Мне бы очень повезло. Но если Вы её там увидите, спросите себя, сколько других сборников рассказов каждый год оказываются в конце этих списков, и сколько ещё издатели могут публиковать книги, которые читатели почти не читают. И, несмотря на это у меня есть несколько удовольствий: как то посидеть холодной ночью в любимом кресле с горячей чашкой чая, прислушиваясь к завыванию ветра и читая хороший рассказ, который я написал на одном дыхании. А писать их не так уж и приятно. Из этого сборника я помню только два рассказа — рассказ, название которого вынесено в заглавие сборника и «Теория о домашних животных по Л.Т.» ('L.T.'s Theory of Pets') — которые были написаны без огромных усилий по сравнению с другими рассказами. И все же я думаю, что преуспел, сохранив своё искусство увлекательным, по крайней мере, для себя лично, главным образом, потому что каждый год я сочинял самое меньшие один или два рассказа. Не ради денег, даже не ради любви. Это что-то вроде возвращение кредита. Если Вы хотите писать рассказы, Вы должны не просто подумать, как написать рассказ. Это напоминает не просто езду на велосипеде, это больше похоже на разминку в гимнастике: вам выбирать — делать её или пропустить. Для меня большое удовольствие увидеть их собранными в этой книге. Надеюсь, что она Вам будет интересна. Своими впечатлениями можете поделиться со мной на сайте www.stephenking.com и сделать кое-что для меня (и для себя тоже): если эта книга Вам понравилась, купите другие сборники. Например, Кота Сэма (Sam the Cat) Мэтью Клэма, или Отель Эдем (The Hotel Eden) Рона Карлсона. Это только два хороших автора из числа тех, кто превосходно делает свою работу, и хотя официально на дворе век двадцать первый, они делают её тем же самым старым способом, одно слово за другим. Форма, в которой они, в конечном счете, появляются, не изменит этого. Если у Вас есть желание, поддержите их. А самый лучший способ не сильно изменился: нужно всего лишь читать их рассказы. Мне бы хотелось поблагодарить нескольких людей, которые меня читали: Билла Бафорда из Нью-Йорка; Сьюзен Малдоу, из издательства Скрибнер; Чака Веррилла, который в течение года отредактировал многие из моих работ; Ральфа Вайсинэнза, Артура Грина, Гордона Ван Джелдера, и Эда Фермана из Журнала Фантазии и Научной фантастики; Нэя Уиллден из Всадника; и, наконец, Роберта А. В. Лоундеса, купившего тот первый рассказ в далёком '68. А больше всего свою жену, Табиту, которая остается моим любимым Постоянным Читателем. Всех тех, кто работал и продолжает работать, чтобы рассказ не стал утраченным искусством. Меня тоже. И, с тем, что Вы покупаете (и тем самым финансируете меня) и тем, что Вы читаете. И больше всего Вас, Постоянный Читатель. Всегда Ваш. Стивен Кинг Бангор, Штат Мэн 11 декабря 2001 года Секционный зал номер четыре Я думаю, что на каком-то этапе своего творческого пути каждый автор «ужастиков» должен коснуться погребения заживо, потому что люди этого действительно боятся. Когда мне было лет семь, самым страшным телесериалом по праву считался «Альфред Хичкок представляет», а самой страшной серией «АХП», в этом мои друзья полностью со мной соглашались, стала та, где Джозеф Коттен сыграл человека, получившего травмы в автомобильной аварии. Травмы такие тяжелые, что врачи сочли его мертвым. Они даже не могли прощупать пульс. И уже собрались провести посмертное вскрытие, хотя он был жив и заходился внутренним криком, короче, та серия, где он выжал из себя единственную слезу, чтобы дать им знать, что жив. Это очень трогательный момент, но трогательность — не из моего репертуара. Поэтому, когда я задумался над рассказом на эту тему, мне в голову пришла мысль о другом (можем мы сказать, более современном?) методе коммуникации. Вы прочитали о нем выше. И, наконец, о змее: я сомневаюсь, что существовала ползучая тварь, названная учеными перуанский бумсланг, но в одном из своих детективов о мисс Марпл дама Агата Кристи упомянула африканского бусланга. Мне так понравилось это слово (бусланг — не африканский), что я вставил его в свой рассказ. Стивен Кинг Какое-то время очень темно, как долго — не знаю, и, думаю, я по-прежнему без сознания. Потом, очень медленно, соображаю, что в бессознательном состоянии люди не ощущают движения во тьме, сопровождаемое слабым ритмичным звуком, издавать который может только вращающееся поскрипывающее колесо. И я чувствую прикосновения, от макушки до пяток, а в нос бьет запах резины или винила. Я в сознании, здесь что-то другое… но что? Ощущения слишком уж естественные, я определенно не сплю. Тогда что со мной? Кто я? Что вообще происходит? Скрип колеса прекращается вместе с движением. Материал с резиновым запахом, в который я упакован, потрескивает. — Куда, они говорят, его? — чей-то голос. Пауза. — В четвертый, я думаю. Да, в четвертый. Мы вновь начинаем двигаться, но медленнее. Я слышу шуршание обуви по полу. Подошвы мягкие, возможно, это кроссовки. Обладатели голосов, они же владельцы кроссовок, вновь останавливают меня. Глухой стук, потом едва слышный свист. По моему разумению, открылась дверь с пневматическим доводчиком. «Что здесь происходит?» Я кричу, но крик раздается только в моей голове. Губы не двигаются. Я их чувствую, и язык, лежащий на дне полости рта, как оглушенный крот, но не могу ими пошевелить. Штуковина, на которой я лежу, катится вновь. Движущаяся кровать? Да. Каталка, другими словами. Мне уже приходилось иметь с ними дело, давным давно, во время гребаной азиатской авантюры Линдона Джонсона. До меня доходит, что я в больнице, что-то плохое случилось со мной, что-то вроде взрыва, который едва не отправил меня к праотцам двадцать три года тому назад, и меня будут оперировать. Логичная вроде бы мысль, да только у меня ничего не болит. И, если не считать одного пустячка: я до смерти напуган, в остальном со мной полный порядок. Опять же, если санитары везут меня в операционную, почему я ничего не вижу? Почему не могу говорить? Третий голос: «Сюда, ребята». Мою каталку разворачивают в новом направлении, а в голосе бьется вопрос: «В какую я угодил передрягу?» «Разве это не зависит от того, кто ты?» — спрашиваю я себя, и тут выясняется, что последнее я как раз и знаю. Я — Говард Коттрелл. Биржевой брокер, которого коллеги прозвали Говардом Завоевателем. Второй голос (аккурат над моей головой): «Вы сегодня просто красавица, док». Четвертый голос (женский, очень холодный, практически ледяной): «Твоя оценка для меня очень важна, Расти. Не могли бы вы поторопиться. Я обещала няне, что вернусь к семи вечера. Она должна обедать с родителями». Вернуться к семи, вернуться к семи. Еще вторая половина дня, может, и ранний вечер, но здесь темно, темень, что твоя шляпа, темно, как в заднице у сурка, темно, как в Персии в полночь, так что же происходит? Где я был? Что делал? Почему не сидел на телефонах? «Потому что сегодня суббота, — шепчет внутренний голос. — Ты был… был…» БАЦ. Короткий резкий удар. Звук, который мне нравится. Звук, ради которого я в некотором смысле живу. Звук… чего? Удара клюшки для гольфа по мячу, который лежит на метке. Я стою, наблюдая, как он улетает в синеву… Меня хватают, за плечи и бедра, поднимают. От неожиданности я пытаюсь закричать. Ни звука не срывается с губ… ну, может, один, тоненький писк, гораздо тише скрипа колеса. Может, не срывался и он. Может, мне прислышалось. Меня несут по воздуху в коконе тьмы… «Эй, только не бросайте, у меня больная спина!» — пытаюсь сказать я, но вновь ни губы, ни зубы не двигаются; язык лежит на дне полости рта, крот, возможно, не просто оглушенный, а мертвый, и тут у меня возникает ужасная мысль, подталкивающая к пучине паники: а если они положат меня не так и язык соскользнет назад и перекроет трахею? Я же не смогу дышать! Именно это имеется в виду, когда говорят, что «кто-то проглотил язык», не так ли? Второй голос (Расти): «Этот вам понравится, док, он выглядит, как Майкл Болтон». Женщина-врач: «Это кто?» Третий голос, по звуку, молодой человек, недавний подросток: «Белый певец, который хочет быть черным. Не думаю, что это он». Мужчины смеются, женский голос присоединяется к ним (после короткой паузы), а меня кладут, по ощущениям, на набитый ворсом или ватой стол, Расти отпускает какую-то новую шутку, у него их, похоже, неиссякаемый запас. Я ее не воспринимаю, потому что в этот самый момент меня охватывает безотчетный ужас. Я не смогу дышать, если язык перекроет мне трахею, эта мысль только что буравила мне мозг, но теперь ей на смену пришла другая: а что, если я уже не дышу? Что, если умер? Что, если это и есть смерть? Все сходится. До мельчайших подробностей. Темнота. Запах резины. Это сегодня я Говард Завоеватель, уникальный биржевых брокеров, звезда «Загородного муниципального клуба Дерри», завсегдатай, как говорят на многих полях для гольфа, разбросанных по всему миру, Девятнадцатой лунки, но в 1971 году я состоял в санитарной команде в дельте Меконга, испуганный мальчишка, который иной раз просыпался с заплаканными глазами, потому что ему снилась оставшаяся дома собака, и я сразу понимаю, откуда мне известно эти ощущения, этот запах. Святой Боже, я в мешке для трупов. Первый голос: «Распишитесь вот здесь, док. Нажимайте сильнее… чтобы пропечаталось на всех трех экземплярах». Звук ручки, царапающей по бумаге. Я представляю себе, как обладатель первого голоса держит папку, в которой лежат три экземпляра сопроводительного листа. О, дорогой Иисус, не дай мне умереть! Я пытаюсь закричать, но ни единого звука не слетает с моих губ. Но я при этом дышу… не так ли? Нет, я не чувствую, что дышу, но легкие у меня вроде бы в порядке, они же не трепыхаются, не требуют воздуха, как случается, если надолго уходишь под воду, значит, я в норме, так? «Только учти, если ты мертв, — шепчет внутренний голос, — воздуха они требовать не будут, правда? Не будут, потому что мертвым легким дышать не надо. Мертвые легкие могут… обходиться без него». Расти: «А что вы делаете вечером в следующую субботу, док?» Но, если я мертв, как могу чувствовать? Как могу ощущать запах мешка, в котором лежу? Как могу слышать голоса, вот и док сейчас говорит, что в следующую субботу она будет мыть шампунем свою собаку, звать ее Расти, какое совпадение, и все они смеются. Если я мертв, почему не вышел из тела или не окружен белым светом, о чем постоянно талдычат на ток-шоу Опры? Резкий треск, словно что-то рвется, и мгновенно я в белом свете, он ослепляет, как солнечный луч ударивший в разрыв облаков в зимний день. Я стараюсь прищуриться, закрыть глаза, но ничего не выходит. Мои веки неподвижны, как две скалы. Лицо наклоняется надо мной, блокируя часть света, который идет не от некой астральной плоскости, а от висящих под потолком флуоресцентных ламп. Лицо принадлежит молодому симпатичному мужчине лет двадцати пяти. Выглядит он, как пляжные мальчики в «Спасателях Малибу» или «Мелроуз Плейс». Разве что интеллект у него гораздо выше. Из-под небрежно надетой зеленой хирургической шапочки торчат черные волосы. Глаза у молодого человека темно-синие, какие сводят девушек с ума. На скулах россыпь веснушек. — Это ж надо, — восклицает он. Третий голос. — И впрямь вылитый Майкл Болтон! Ну очень похож… — он наклоняется ниже. Одна из завязок на шее его зеленого халата щекочет мне лоб. — Безусловно. Эй, Майкл, спой что-нибудь. «Помоги мне!» — вот единственное, что я пытаюсь спеть, но лишь смотрю в его темно-синие глаза немигающим взглядом мертвеца; я могу только гадать, мертвец ли я, неужели все так и происходит и каждый проходит через такое после того, как останавливается насос? Если я еще жив, почему он не видит, как мои зрачки сужаются, реагируя на яркий свет? Но я знаю ответ на этот вопрос… или думаю, что знаю. Они не сужаются. Вот почему свет флуоресцентных ламп столь болезненный. Завязка щекочет мне лоб, как перышко. «Помоги мне! — кричу я пляжному красавчику, который, возможно интерн, а то и вообще студент. — Помоги мне, пожалуйста!» Мои губы даже не дрожат. Его лицо удаляется, завязка больше не щекочет меня, и весь этот белый свет струится в мои беспомощные глаза, которые не могут ни закрыться, ни отвернуться, проникает в мозг. Ощущение отвратительное, словно тебя насилуют. «Я ослепну, если придется долго смотреть в этот свет, — думаю я, — и это будет счастье». БАЦ! Опять удар клюшки для гольфа по мячу, но не столь четкий. Хорошего результата ждать не приходится. Мяч в воздухе… но отклоняется в сторону… отклоняется от …отклоняется к… Черт! Я по уши в дерьме. Другое лицо попадает в мое поле зрения. Белый халат вместо зеленого, над ним копна нечесаных рыжих волос. С ай-кью по первому взгляду просто беда. Конечно же, это Расти. На лице широкая тупая улыбка, я называю ее школьной улыбкой, уместная для парня с татуировкой на здоровенном бицепсе: «СРЫВАЮ ЛИФЧИКИ». — Майкл! — восклицает Расти. — Парень, ты прекрасно выглядишь! Это такая честь! Спой для нас, большой мальчик! Порадуй своим сладеньким голоском! Откуда-то сзади раздается голос дока, холодный, по всему чувствуется, что кривляние Расти даме надоело. — Прекрати, Расти, — затем, обращаясь к кому-то еще. — Как все вышло, Майк? Майк — это первый голос, напарник Расти. Ему определенно не нравится работать с человеком, который хочет стать Эндрю Дайсом Клеем, когда вырастет. — Его нашли на четырнадцатой лунке «Дерри». Не на самом поле, в кустах. Если бы он играл один, если бы идущие следом игроки не увидели его ногу, торчащую из кустов, муравьи обглодали бы беднягу до костей. В голове опять раздается этот звук: «БАЦ!» — только на этот раз его сопровождал другой, куда менее приятный: шуршание кустов, в которых я шебуршусь крюком клюшки. Должно быть, на четырнадцатой лунке. Все знают эти кусты. Увитые плющом и… Расти все всматривается в меня, с неподдельным интересом. Его интересует не смерть, а мое сходство с Майклом Болтоном. Да, конечно, я в курсе, не раз и не два пользовался этим в общении с клиентками. В остальном никакого проку. А в сложившихся обстоятельствах… Боже. — Кто подписал сопроводиловку? — спрашивает женщина-врач. — Казалян? — Нет, — отвечает Майк, несколько мгновений смотрит на меня. Старше Расти лет на десять. Черные волосы, тронутые сединой. Очки. Как такое может быть? Почему никто из этих людей не видит, что я не труп? — Среди тех четверых, что нашли его, был врач. Его подпись на первой странице… видите? Шорох бумаг. — Господи, Дженнингс. Я его знаю. Проводил Ною диспансеризацию, когда ковчег вынесло на склон Арарата. По лицу Расти видно, что шутка ему непонятна, но он все равно ржет, как лошадь. Меня обдает запахом лука, а если я улавливаю запах лука, значит — дышу. Должен дышать, не правда ли? Если только… Прежде чем я успеваю закончить мысль, Расти наклоняется ниже и во мне просыпается надежда. Он что-то заметил! Что-то заметил и собрался сделать мне искусственное дыхание. Рот в рот. Благослови тебя Господи, Расти! Господи, благослови Расти и его луковое дыхание! Но глупая улыбка не меняется, и вместо того, чтобы приложить свои губы к моим, его рука скользит по моей челюсти. А теперь он зажимает ее между большим и остальными пальцами. — Он живой! — кричит Расти. — Он живой и сейчас споет для клуба поклонников Майкла Болтона из секционного зала номер четыре. Пальцы сжимаются сильнее, я даже чувствую боль, очень слабую, как при новокаиновой блокаде, начинают двигать челюсть вверх-вниз, зубы щелкают. — Если она жесто-ока, она ничего не видит, — поет Расти отвратительным, напрочь лишенным мелодичности голосом, от которого голова Перси Следжа просто бы взорвалась. Мои зубы сжимаются и разжимаются, следуя грубым движениям его руки, мой язык поднимается и падает, как дохлая собака, качающаяся на волнах. — Прекрати! — рявкает на него женщина-врач. Она шокирована до глубины души. Расти, похоже, это чувствует, но не прекращает своего занятия. Теперь его пальцы щипают мои щеки. Мои замороженные глаза по-прежнему смотрят верх. — Повернись спиной к лучшему другу, если… А вот и она, женщина в зеленом халате, завязки шапочки болтаются на спине, как у сомбреро Малыша Сиско, на лбу челка, лицо миловидное, но строгое, не красавица, однако посмотреть есть на что. Хватает Расти одной рукой, ногти коротко подстрижены, и оттаскивает от меня. — Эй! — негодует Расти. — Не трогайте меня! — Тогда ты не трогай его, — в голосе слышна злость, двух мнений тут быть не может. — Ты достал меня своими идиотскими шуточками, Расти. Еще раз что-нибудь выкинешь, я напишу докладную. — Давайте все успокоимся, — вмешивается пляжный красавчик, ассистент дока. В голосе тревога, словно он боится, что его шефиня и Расти прямо сейчас вцепятся друг другу в горло. — Просто поставим точку. — Почему она цепляется ко мне? — Расти еще пытается возмущаться, но на самом деле жалобно скулит. Потом обращается к доку. — Почему вы такая злая? У вас месячные или что? Док (с отвращением): «Уберите его отсюда». Майк: «Пойдем, Расти. Нам надо расписаться в журнале». Расти: «Да. И глотнуть свежего воздуха». Я все слышу, как по радио. По удаляющимся шагам понимаю, что они идут к двери. Расти, сильно обиженный, напоследок советует доку надевать на грудь табличку, чтобы все знали, в каком она настроении. Мягкие подошвы чуть шуршат по кафельным плиткам, но внезапно этот звук сменяется другим шуршанием, шуршанием кустов, которые я гну клюшкой в поисках моего чертова мяча. Где он, он же не мог закатиться далеко, Господи, как я ненавижу четырнадцатую, со всеми этими кустами, тут немудрено нарваться и на… И в этот момент меня кто-то кусает, не правда ли? Да, я уверен, что так и было. В левую ногу, повыше высокого белого носка. Раскаленная игла боли, сначала в одной точке, потом боль растекается по телу… …и небытие. Да того момента, как я очухиваюсь на каталке, в резиновом мешке, застегнутом на молнию, и слышу Майка(«Куда, они говорят, его?») и Расти («В четвертый, я думаю. Да, в четвертый»). Мне хочется думать, что меня укусила змея, но, может, потому, что я вспомнил о них, когда искал мяч. Возможно, это было насекомое, я же помню только боль, да и потом, какое это имеет значение? Беда в том, что я жив, а они об этом не подозревают. Разумеется, мне не повезло. Я знаю доктора Дженнингса, помнится, говорил с ним, когда обошел их четверку на одиннадцатой лунке. Очень милый человек, но рассеянный, старый. И этот старикан объявил меня мертвым. Потом Расти, с его пустыми зелеными глазами и дебильной улыбкой, объявил меня мертвым. Женщина-врач, мисс Малыш Сиско, еще не взглянула на меня, как положено. Когда взглянет, возможно… — Ненавижу этого кретина, — говорит она, как только дверь закрывается. Теперь нас трое, только мисс Малыш Сиско, разумеется, думает, что двое: я не в счет. — Почему мне всегда приходится иметь дело с кретинами, Питер? — Не знаю, — отвечает мистер Мелроуз Плейс, — но Расти — особый случай, даже среди знаменитых кретинов. Ходячая атрофия мозга. Она смеется, что-то звякает. За звяканьем раздаются звуки, пугающие меня до смерти: кто-то перебирает стальные инструменты. Мужчина и женщина слева от меня, я их не вижу, но знаю, что они делают: готовятся к вскрытию. Готовятся разрезать меня. Собираются вырезать сердце Говарда Коттрелла и посмотреть, лопнула ли стенка или забился клапан. «Моя нога! — кричу я в собственной голове. — Посмотрите на мою ногу! С ней проблемы — не с сердцем!» Возможно, мои глаза хоть чуть-чуть, но могут перемещаться. Теперь я вижу, на самом краю поля зрения, длинный тонкий цилиндр из нержавеющей стали. Он похож на державку дантиста, только заканчивается не гнездом под сверло, а пилой. Откуда-то из глубокого подвала памяти, где мозг запасает информацию, которая может потребоваться лишь в том случае, когда играешь в «Риск» по телевизору, выплывает название. Пила Джигли. Используется для того, чтобы срезать верхнюю часть черепа. После того, как с тебя стянут лицо, на манер детской хэллоуинской маски, вместе с волосами. А уж потом они достанут твой мозг. Продолжается легкое позвякивание, свидетельствующее о том, что они продолжают перебирать инструменты. Затем что-то громко лязгает. Так громко, что я бы подскочил, если б мог подскакивать. — Хочешь сделать перикардиальный разрез? — спрашивает она. — Ты позволишь мне сделать его? — осторожно спрашивает Пит. — Да, думаю, что да, — голос доктора Сиско очень благожелательный, она намерена оказать услугу приятному ей человеку. — Хорошо, — соглашается Питер. — Будешь мне ассистировать? — Твой верный второй пилот, — она смеется. Смех перемещается щелчками. Я догадываюсь: ножницы режут воздух. Теперь паника мечется в голове и рвется наружу, как стая скворцов, пойманная на чердаке. Вьетнам в далеком прошлом, но я видел с полдюжины вскрытий, которые проводились в полевых условиях, врачи называли их «палаточная аутопсия», и знаю, что собираются делать Сиско и Панчо. У ножниц длинные, острые лезвия и толстые, широкие гнезда под пальцы. Чтобы воспользоваться ими, требуется немалая сила. Нижнее лезвие входит в живот, как в масло. Затем режет нервный узел в солнечном сплетении, мышцы и сухожилия расположенные выше. Добирается до грудины. Когда лезвия сходятся на этот раз, раздается скрежет, ребра разваливаются в стороны, как две половины бочонка, стянутые веревкой. А ножницы, похожими пользуются мясники супермаркетов при разделке птицы, все режут мышцы и кости, освобождая легкие, подбираясь к трахее, превращая Говарда Завоевателя в рождественский обед, который никто есть не будет. Пронзительный вой… словно включили бормашину. — Питер: «Можно я…» Доктор Сиско, как заботливая мамаша: «Нет. Возьми вот эти». Щелк-щелк. Демонстрирует. — Почему? — спрашивает он. — Потому что я так хочу, — материнских ноток в голосе куда как меньше. — Когда будешь проводить вскрытия сам, Пити-бой, будешь делать, что тебе заблагорассудится. Но в секционном зале Кэти Арлен первым делом берутся за перикардиальные ножницы. Секционный зал. Вот мы со всем и определились. От страха хочется покрыться мурашками, но разумеется, не тут-то было, кожа остается гладкой. — Помни, — теперь доктор Арлен читает лекцию, — любой дурак может научиться пользоваться доильным агрегатом… но наилучшие результаты дает ручная дойка, — в ее тоне слышится агрессивность. — Понятно? — Понятно. Они собираются сделать это. Я должен шевельнуться или вскрикнуть, а не то они действительно это сделают. Если кровь польется или ударит струей после того, как лезвие ножниц войдет в меня, они сообразят: что-то не так, но, скорее всего, будет уже поздно. Лезвия уже успеют сомкнуться, ребра будут лежать на моих предплечьях, а сердце испуганно пульсировать под флуоресцентными лампами в блестящей от крови околосердечной сумке… Я сосредотачиваюсь на своей груди. Раздуваю ее… или пытаюсь… и что-то происходит. Звук! Я издаю звук! Он в основном остался в закрытом рте, но я также могу услышать его и почувствовать в носу: низкое бубнение. Сосредоточившись, собрав всю волю в кулак, я повторяю попытку, и на этот раз звук громче, выплескивается из ноздрей, как сигаретный дым: «Н-н-н-н…» Звук этот заставляет вспомнить телевизионную программу Альфреда Хичкока, которую я видел много лет тому назад. Джозефа Коттена парализовало в автомобильной аварии, и он в конце концов сумел дать им знать о том, что не умер, выжав из себя одну единственную слезу. Как ничто другое, этот едва слышный комариный писк доказал мне, что я живой, что я — не просто душа, пребывающая в глиняном саркофаге моего тела. Вновь сконцентрировавшись, я ощущаю, как воздух проходит в горло, заменяя тот, что я только что выдохнул, и снова я выдыхаю его, прилагая все силы, больше сил, чем тратил юношей, когда летом подрабатывал в «Дорожно-строительной компании», очень стараюсь, потому что сейчас я борюсь за жизнь, и они должны услышать меня, святой Боже, должны. «Н-н-н-н-н…» — Хочешь послушать музыку? — спрашивает женщина-врач. — У меня есть Марти Стюарт, Тони Беннетт… Он вроде бы фыркает. Я едва его слышу, не сразу понимаю смысл ее слов… возможно, к счастью для себя. — Ладно, — она смеется. — У меня также есть «Роллинг стоунз». — У тебя? — У меня. Я не такой «синий чулок», каким выгляжу, Питер. — Я не хотел… — он, похоже, залился краской. «Услышьте меня! — кричу я внутри головы, а мои замороженные глаза смотрят в снежно-белый свет. — Перестаньте трещать, вы же не сороки, услышьте меня!» Я уже чувствую, как воздух тонкой струйкой течет по горлу, и меня вдруг осеняет: эффект случившегося со мной слабеет, но мысли мои направлены на другое. Может, эффект и слабеет, да очень скоро отпадет сама возможность выздоровления. Вся мои силы брошены на то, чтобы они услышали меня, и на этот раз они обязательно услышат, я знаю. — «Стоунз», значит, — говорит она. — Если только ты не хочешь, чтобы я сбегала за си-ди Майкла Болтона в честь твоего первого перикардиального разреза. — Пожалуйста, не надо! — восклицает он, и они смеются. Звук вырывается из меня, и на этот раз он громче. Не такой громкий, как мне хотелось бы, но уже что-то. Они услышат, должны. И тут, когда я начинаю выдавливать из носа звук, комната наполняется грохотом гитар, а голос Мика Джаггера, как мяч для пинг-понга, отлетает от стен: «Да, это всего лишь рок-н-ролл, но я его ЛЮ-Ю-Ю-Ю-Б-Л-Ю-Ю-Ю…» — Приглуши звук! — кричит доктор Сиско, ну очень громко, и среди всего этого шума мой носовой звук, отчаянная попытка бубнить носом, конечно же, никто не слышит, как шепот в кузнечном цехе. Теперь ее лицо склоняется надо мной, и вновь я испытываю ужас, увидев, что глаза у нее закрыты прозрачным пластиковым щитком, а рот и нос — маской. Она оборачивается. — Я раздену его для тебя, — говорит она Питеру и наклоняется еще ниже, со сверкающем скальпелем в руке, обтянутой перчаткой, наклоняется сквозь гитарный грохот «Роллинг стоунз». Я отчаянно бубню, но толку нуль. Сам себя не слышу. Скальпель замирает надо мной, потом начинает резать. Я кричу в собственной голове, но боли нет, только моя водолазка распадается на две части, которые соскальзывают по бокам. Точно так же должна распасться и моя грудная клетка, после того, как Питер, не ведая, что творит, сделает свой первый перикардиальный разрез, на живом пациенте. Меня поднимают. Моя голова откидывается назад, и я вижу Питера, надевающего прозрачный пластмассовый щиток. Он стоит за стальным столиком, на котором разложены инструменты. Почетное место на столике занимают большущие ножницы. Лишь на мгновение попадают они в мое поле зрения, лезвия блестят, как атлас. Потом меня вновь укладывают, но водолазки на мне уже нет. Теперь я по пояс голый. А в комнате холодно. «Посмотрите на мою грудь! — кричу я ей. — Вы должны видеть, что она поднимается и опадает, пусть и воздух в нее поступает по минимуму! Вы же специалист, черт бы вас побрал!» Вместо этого она смотрит на Питера, возвышает голос, чтобы перекричать музыку. («Мне нравится, нравится, нравится…» — поют «Стоунз», я думаю, что целую вечность буду слышать эти идиотские гнусавые вопли в стенах чистилища). — Твоя ставка? Боксерские трусы или плавки? В ужасе и ярости я понимаю, о чем речь. — Боксерские! — отзывается он. — Само собой. Достаточно взглянуть на этого парня! «Говнюк! — пытаюсь закричать я. — Ты, должно быть, думаешь, что все, кто старше сорока, носят боксерские трусы! Ты должно быть думаешь, что, перевалив за сорок…» Она расстегивает пуговичку на моих «бермудах», потом молнию. В другой ситуации такие действия красивой женщины (строгой, но все равно красивой), доставили бы мне несказанное удовольствие. Сегодня, однако… — Ты проиграл, Пити-бой, — говорит она. — Плавки. С тебя доллар. — Отдам с получки, — он подходит. Его лицо появляется рядом с ее. Они смотрят на меня сквозь пластиковые щитки, как два инопланетянина на похищенного обитателя Земли. Я пытаюсь заставить их увидеть мои глаза, увидеть, что я смотрю на них, но эти дураки таращатся на мои трусы. — О, да они еще и красные! — восклицает Пит. — Это круто! — Хорошо хоть не розовые, — усмехается она. — Подними его, Питер, он весит с тонну. Не удивительно, что у него случился инфаркт. Пусть это будет тебе уроком. «Я в отличной форме! — кричу я ей. — Возможно, здоровье у меня крепче, чем у тебя, сука!» Сильные руки отрывают от стола мои бедра. Трещит позвоночник; от этого звука бухает сердце. — Извини, приятель, — говорит Пит, и внезапно мне становится еще холоднее, потому что с меня стягивают шорты и красные трусы. — Поднимем одну ножку, — воркует женщина-врач. — Поднимем вторую ножку. Снимем ботиночки, теперь носочки… Она внезапно поворачивает голову к Питеру, и я опять надеюсь на лучшее. — Эй, Пит. — Что? — Мужчины обычно надевают бермудские шорты и мокассины, когда играют в гольф? За ее спиной (там только источник шума, сам шум плотно окружает нас со всех сторон) «Роллинг стоунз» переходят к «Эмоциональному спасению». «Я буду твоим рыцарем…» — поет Мик Джаггер, и я думаю, как бы ему танцевалось с тремя динамитными шашками, подвешенными к его тощей заднице. — Если ты хочешь знать мое мнение, то этот парень просто нарывался на неприятности, — продолжает она. — Я думала, они надевают специальную обувь, уродливую, специфическую, предназначенную исключительно для гольфа, с маленькими бугорками на подошвах. — Да, но носить их не обязательно. Нет такого закона, — руки в перчатках Пита над моим лицом, он отгибает растопыренные пальцы назад. Костяшки хрустят, тальк сыпется на меня, как пудра. — Пока еще нет. Не то, что в боулинге. Если ты будешь играть в боулинг не в специальной обуви и тебе засекут, можно получить срок. — Неужели? — Да. — Хочешь провести внешнее освидетельствование? «Нет! — кричу я. — Нет, он же еще мальчишка, что вы ДЕЛАЕТЕ?» Он смотрит на нее, словно и ему в голову пришла та же мысль. — Это же… э… не совсем законно, не так ли, Кэти? Я хочу сказать… Она оглядывается, слушая его, осматривает секционный зал, и я начинаю подозревать, что меня ждут дурные вести: при всей ее суровости, эта Сиско, она же доктор Кэти Арлен, неровно дышит к темно-синим глазам Пити. Святой Боже, меня, парализованного, привезли с поля для гольфа в телесериал «Клиническая больница», на этой неделе многочисленной аудитории предлагается серия под названием «Любовь в секционном зале номер четыре». — Слушай, — она переходит на заговорческий шепот, — тут никого нет, только ты и я. — Запись… — Еще не включена. А когда мы ее включим, я буду рядом, при каждом твоем шаге. В основном, буду. Я просто хочу разобраться с этими картами и предметными стеклами. Если, конечно, у тебя нет должной уверенности… «Да! — крик так и рвется с моего застывшего лица. — Почувствуй неуверенность! СИЛЬНУЮ неуверенность! ОЧЕНЬ СИЛЬНУЮ неуверенность!» Но ему двадцать четыре года, и что он может сказать этой красивой, строгой женщине, которая стоит к нему вплотную, приглашает проявить себя? И речь, собственно, не о вскрытии. «Нет, мамочка, я боюсь»? А кроме того, у него чешутся руки. Я вижу желание в глазах за пластиковым щитком. Ему просто не терпится всадить в меня ножницы. — Слушай, если, конечно, ты меня прикроешь… — Можешь не сомневаться, — заверяет его она. — Надо же когда-то начинать, Питер. А если я тебе действительно понадоблюсь, пленку мы перемотаем и запишем снова. На его лице изумление. — Ты можешь это сделать? Она улыбается. — Ф шекшионном жале номер шетыре у наш мнохо шекретоф, mein Herr. — Охотно верю, — он улыбается в ответ, тянется за пределы моего поля зрения. Когда его рука возвращается, пальцы охватывают микрофон, который свисает с потолка на черном шнуре. Микрофон формой напоминает стальную слезинку. От одного его вида охвативший меня ужас усиливается стократ. Конечно же, они не разрежут меня, не так ли? Пит еще не ветеран, но какой-то опыт у него есть; он обязательно увидит следы от укуса, уж не знаю, кто там укусил меня, пока я искал в кустах мяч, и тогда они заподозрят, что-то не так. Они должны заподозрить. Однако, я по-прежнему вижу ножницы с их бессердечным атласным блеском, ножницы, похожие на тех, какими режут кур… и поневоле задаюсь вопросом, а буду ли я еще жив, когда он вытащит сердце из моей груди и подержит секунду-другую, сочащееся кровью, над моими застывшими глазами, прежде чем бросить на чашку весов. Мне представляется, что я могу это увидеть. Действительно могу. Говорят же, что после остановки сердца мозг может нормально функционировать чуть ли не три минуты. — Готов, доктор, — официальным тоном говорит Пит. Где-то перематывается магнитофонная лента: пошла запись. Процедура вскрытия началась. — Давай опишем этого господина, — весело восклицает она, и меня ловко переворачивают. Моя правая рука описывает широкую дугу, ударяется о край стола, падает вниз, металлическая кромка впивается в бицепс. Мне больно, но я приветствую боль, радуюсь ей. Молюсь о том, чтобы кромка порвала кожу, молюсь о том, чтобы пошла кровь, чтобы произошло что-то такое, чего не случается с обычными трупами. — Гопля! — продолжает доктор Арлен, поднимает мою руку и укладывает рядом с телом. Теперь меня больше всего заботит нос. Он прижат к столу и мои легкие впервые посылают сигнал бедствия: жалобно трепыхаются. Мой рот закрыт, нос, прижатый к столу, закрыт частично (на какую часть, сказать не могу; я же не ощущаю собственного дыхания, практически не ощущаю). Что, если я задохнусь? Потом что-то происходит, заставляющее забыть о носе. Огромный предмет, по ощущениям — стеклянную бейсбольную биту, загоняют мне в задний проход. Вновь пытаюсь кричать, и мне таки удается выжать из себя слабое бубнение. — Измеряю температуру, — говорит Питер. — Таймер включен. — Дельная мысль, — она подвигается. Освобождает ему место. Дозволяет потренироваться на этом трупе. Дозволяет потренироваться на мне. Музыка становится тише. — Субъект — белый, возраст сорок четыре года, — говорит Пит в микрофон, говорит для вечности. — Его зовут Говард Рандольф Коттрелл, проживает по адресу: 1566 Лорел-крест-лайн, здесь, в Дерри. Доктор Арлен, издалека: «Мэри Мид». Пауза, Пит продолжает, с легким раздражением в голосе: «Доктор Арлен сообщает мне, что субъект в действительности живет в Мэри Мид, который отделился от Дерри в…» — Довольно истории, Пит. Святой Боже, что они воткнули мне в задницу? Термометр для скота? Будь он чуть длиннее, думаю, головка достала бы до горла. И на смазке они сэкономили… но с другой стороны, почему нет? В конце концов, я для них труп. Труп. — Извините, доктор, — Пит держит паузу, вероятно вспоминает, на чем остановился. Вспомнил. — Это информация из сопроводительного листа, полученного от санитаров машины «скорой помощи». Первоначально она взята из водительского удостоверения, выданного штатом Мэн. Подписал сопроводительный лист доктор… э… Френк Дженнингс. Субъект найден мертвым на территории гольф-клуба «Дерри». Теперь я надеюсь на свой нос. Надеюсь, что он начнет кровить. «Пожалуйста, — прошу я его, — начни кровить. Не просто крови, пусть кровь льется рекой». — Причиной смерти может быть инфаркт, — продолжает Питер. Чья-то легкая рука скользит по моей спине к расщелине между ягодиц. Я рассчитываю, что она вынет термометр. Напрасно. — Позвоночник, похоже, не поврежден. Видимых признаков травмы нет. Видимых признаков. Видимых признаков! Что они несут? Он поднимает мою голову, ощупывает подушечками пальцев скулы и отчаянно бубню: «Н-н-н-н-н», — зная, что он не сможет услышать меня, слишком уж громко бренчит гитара Кейта Ричардса, но надеюсь, что почувствует вибрацию воздуха в моих носовых каналах. Не чувствует. Вместо этого поворачивает голову из стороны в сторону. — Никаких видимых травм шеи, никакого трупного окоченения, — говорит он, и мне так хочется, чтобы он просто отпустил мою голову, позволил ей шмякнуться об стол, вот тогда нос обязательно закровит, если только я не мертв, но он осторожно укладывает ее, нос сплющивается, мне опять грозит удушье. — Видимых повреждений нет ни на спине, ни на ягодицах, хотя на верхней задней части правого бедра старый шрам, выглядит, как давняя рана, возможно, от попадания шрапнели. Уродливый шрам. Шрам уродливый, и от шрапнели. На нем война для меня закончилась. Мина угодила в зону расположения служб снабжения, двоих убило, одному, мне, повезло. Он еще уродливее спереди, в более чувствительном месте, но детородный орган функционирует… вернее, функционировал до этого дня. Четверть дюйма левее, и им пришлось снабжать меня ручным насосом и баллончиком углекислого газа для удовлетворения сексуальных потребностей. Наконец, он вынимает термометр (О, Боже, какое облегчение), и на стене я вижу длинную тень, когда Пит поднимает термометр на уровень глаз. — Девяносто четыре и две десятых, — объявляет он. — Многовато. Словно этот парень живой, Кэти… доктор Арлен. — Вспомни, где они его нашли, — откликается она от дальней стены секционного зала. Одну песню «Роллинги» допели, следующую еще не начали, поэтому я четко слышу в его голосе лекторские интонации. — Поле для гольфа. Вторая половина летнего дня. Я бы не удивилась, если бы термометр показал девяносто восемь и шесть десятых. — Конечно, конечно, — голос обиженный, как у наказанного ребенка. — На пленке это будет звучать странно, не так ли? — Перевод: «Послушать пленку, так я круглый дурак?» — Ничего странного, обычное практическое занятие. Собственно, так оно и есть. — Хорошо, отлично. Поехали дальше. Его обтянутые резиной пальцы раздвигают мне ягодицы, движутся вниз, к бедрам. Я бы напряг мышцы, будь у меня такая возможность. «Левая нога, — я посылаю ему телепатический сигнал. — Левая нога, Пити-бой, левая голень, видишь?» Он должен видеть, должен, потому что я чувствую, чувствую, это место пульсирует болью, как после укуса пчелы или укола, сделанного неумехой медсестрой, которая вместо вены впрыскивает содержимое шприца в мышцу. — Известно, что играть в гольф в шортах — идея не из лучших, и субъект — наглядное тому подтверждение, — говорит он, и я желаю ему родиться слепым. Черт, может, он и родился слепым, ведет он себя так, будто глаз у него нет. — Я вижу множество укусов насекомых, царапины… — Майк говорит, что его нашли в кустах, — подает голос Арлен. От нее столько шума. Такое ощущение, что она моет посуду в кафетерии, а не раскладывает предметные стекла и карты. — Предполагаю, у него случился инфаркт, когда он искал мяч. — Ага… — Продолжай, Питер, все у тебя идет хорошо. Я нахожу, что с этим утверждением можно поспорить. — Ладно. Вновь прикосновения и нажатия. Нежные. Возможно, слишком нежные. — Укусы москитов на левой голени выглядят воспаленными, — его прикосновения остаются нежными, но пульсирующая боль усиливается до такой степени, что я бы закричал, если б мог кричать, а не едва слышно бубнить. И тут мне приходит в голову мысль о том, что моя жизнь зависит от времени записи «Роллинг стоунз», которую они слушают… я полагаю, это кассета, а не си-ди, на последнем одна песня сразу следует за другой. Если запись закончится до того, как они начнут резать меня… если я смогу пробубнить что-нибудь достаточно громко и один из них услышит меня прежде чем они перевернут кассету… — Я, возможно, захочу взглянуть на эти укусы после общего вскрытия, — говорит она, — хотя если наше предположение насчет его сердца верно, нужды в этом не будет. Или… ты хочешь, чтобы я взглянула на них прямо сейчас? Они тебя тревожат? — Нет, это обычные укусы москитов, — лопочет этот болван. — Здесь они крупные москиты. У него пять… семь… восемь… почти дюжина укусов только на левой ноге. — Забыл, куда пошел. — Куда, может, и не забыл, а вот захватить «дигиталин» точно не удосужился, — отвечает он и они на пару смеются отменной для секционного зала шутке. На этот раз он переворачивает меня сам, должны быть, вне себя от счастья, поскольку может продемонстрировать силу накачанных в тренажерном зале мышц, пряча от посторонних глаз укусы змеи в обрамлении москитных укусов. Я вновь, не мигая, смотрю во флуоресцентные лампы. Пит отступает на шаг, исчезает из моего поля зрения. Стол начинает наклоняться, и я знаю, почему. Когда они меня вскроют, жидкость потечет вниз, в специальные сборники у изножия. Чтобы центральной лаборатории штата в Огасте было, что анализировать, если при вскрытии возникнут какие-то вопросы. Я концентрирую волю и усилия на том, чтобы закрыть глаза, пока он смотрит на мое лицо, но не могу даже дернуть веками. Во вторую половину этой субботы я хотел всего лишь пройти восемнадцать лунок, а вместо этого превратился в Спящую Красавицу с волосами на груди. И никак не могу отделаться от мысли: а что буду чувствовать, когда они ножницы вонзятся мне в живот? Пит держит в одной руке какой-то листок. Сверяется с ним, откладывает в сторону, начинает говорить в микрофон. Голос его звучит увереннее. Он только что поставил самый неправильный диагноз в своей жизни, но не знает об этом, а потому нисколько не сомневается в том, что все идет, как положено. — Я провожу это вскрытие в пять часов сорок девять минут пополудни, в субботу, 20 августа 1994 года. Он оттягивает мои губы, смотрит на губы, как человек, подумывающий о покупке лошади, затем тянет вниз мою челюсть. — Хороший цвет, — комментирует он, — и никакого петехиального кровоизлияния на щеках, — очередная песня заканчивается и я слышу щелчок: он наступает на педаль, останавливающую запись. — Можно подумать, что этот парень все еще жив. Я изо всех сил бубню, но в этот самый момент доктор Арлен что-то роняет, по звуку, подкладное судно. — Как бы он этого хотел, — смеется она. Он ей вторит и в этот момент я желаю им заболеть раком, неоперабельным и вызывающим длительные страдания. Он наклоняется над моим телом, ощупывает грудь («Никаких синяков, припухлостей, других внешних признаков инфаркта», — оглашает он результаты — большой сюрприз), потом пальпирует живот. Я рыгаю. Он смотрит на меня, глаза округляются, челюсть чуть отвисает, и я вновь отчаянно пытаюсь бубнить, зная, что он не услышит меня: уже пошла песня «Начни со мной сначала». Но очень хочется думать, что бубнение вкупе с рыганием прочистят ему мозги, убедят, что вскрывать он собирается отнюдь не труп. — Извиняюсь за тебя, Гоуви, — доктор Арлен, эта сука, подает голос, стоя за моей головой, и хихикает. — Будь осторожен, Пит, у посмертной отрыжки отвратительный запах. Он театральным жестом разгоняет воздух перед собой, потом возвращается к прерванному занятию. Практически не касается паха, походя отмечая шрам на правой ноге, который с задней стороны бедра переходит на переднюю. «Не заметил важную подробность, — думаю я, — возможно, потому, что она находится выше, чем ты смотришь. Невелика беда, мой дорогой Пляжный Мальчик, но ты также упустил из виду, что Я ЖИВОЙ, а вот это уже катастрофа!» Он продолжает наговаривать в микрофон, по голосу чувствуется, что он осваивается в новой для себя обстановке (напоминает голос Джека Клугмана из «Куинси, М. Э.»), и я знаю, что у его напарницы, которая стоит у меня за головой, Полианны местного врачебного сообщества, нет мыслей о том, что ей придется перематывать назад пленку с записью этой части «практического занятия». Если не считать одного пустяка: первый труп, который он собирается вскрывать, живой человек, у Пита отлично все получается. Наконец, он говорит: «Полагаю, я готов перейти к следующему этапу», — в голосе, правда, проскальзывает сомнение. Она подходит, мельком смотрит на меня, потом сжимает плечо Питу. — Хорошо. Действуй. Теперь я стараюсь высунуть язык. Так вот по-детски продемонстрировать свое отношение к красавчику. Этого вполне хватило бы… мне кажется, я чувствую язык и губы, такое ощущение возникает, когда начинает отходить новокаиновая блокада. Вроде бы и язык дернулся. Нет, наверное, я принимаю желаемое за действ… Да! Да! Дернулся, но только раз, вторая попытка оканчивается полным провалом. Когда Пит берется за ножницы, «Роллинг стоунз» переходят к следующей песне, «Подхвати огонь». «Поднесите зеркало к моему носу! — кричу я им. — И увидите, как оно затуманится! Неужели такая мысль не приходит вам в голову?» Чик, чик, чик, щелкают ножницы. Пит поворачивает ножницы так, что свет отражается от их блестящих лезвий, и впервые я уверен, на все сто процентов уверен, что это безумие будет доведено до логического конца. Режиссер не собирается останавливать съемку. Рефери не собирается останавливать поединок в десятом раунде. Мы не собираемся брать паузу, чтобы узнать мнение наших спонсоров. Пити-бой намерен вонзить ножницы в мой живот, пока я, беспомощный, лежу на этом столе, а потом вскрыть меня как бандероль, прибывшую из «Хоршоу коллекшн». Он вопросительно смотрит на доктора Арлен. «Нет! — воплю я, мой голос бьется о темные стенки моего черепа, но не выплескивается изо рта. — Нет, пожалуйста, нет!» Она кивает. — Давай. Все у тебя получится. — Э… ты не хочешь выключить музыку? «Да! Да, выключи ее!» — Она тебе мешает? «Да! Она ему мешает! Она до предела затуманила ему мозги! Он даже решил, что его пациент мертв!» — Ну… — Конечно, — отвечает она и исчезает из моего поля зрения. Мгновением позже Мик и Кейт наконец-то замолкают. Я пытаюсь бубнить, но к своему ужасу обнаруживаю: не получается. Я слишком напуган. Страх сковал мои голосовые связки. Я могу только наблюдать, как она присоединяется к нему, вдвоем они смотрят на меня сверху вниз, как несущие гроб — в открытую могилу. — Спасибо, — благодарит он. Потом набирает полную грудь воздуха и поднимает ножницы. — Провожу перикардиальный разрез. М медленно опускает ножницы. Я их вижу… вижу… потом они скрываются за пределами моего поля зрения. А чуть позже я чувствую, как холодная сталь прижимается к верхней части моего живота. Он с сомнением смотрит на врача. — Ты уверена, что… — Хочешь ты учиться проводить вскрытия или нет, Питер? — в голосе звучат резкие нотки. — Ты знаешь, что хочу, но… — Тогда режь. Он кивает, плотно сжимает губы. Я бы закрыл глаза, если б смог, но, разумеется, не могу; я только готовлюсь к боли, которую почувствую через секунду или две, говорю себе: «Крепись!» — Режу, — он чуть наклоняется вперед. — Одну секунду! — кричит она. Давление чуть ниже солнечного сплетения ослабевает. Он поворачивается к ней, на лице удивление, легкое раздражение, а может, и облегчение, потому что удалось оттянуть критический момент. Я чувствую, как ее рука охватывает мой пенис, словно она собралась погонять мне шкурку, этакий безопасный секс с мертвыми. — Ты упустил вот это, Питер. Он наклоняется, смотрит на ее находку — шрам чуть ли не в самом паху, на верхней части правого бедра, вывороченная, блестящая, без единой поры кожа. Ее рука все еще держит мой член, держит, чтобы он не заслонял шрам, только ради этого. Точно также она держала бы и диванную подушку, чтобы показать кому-то сокровище, которое ей удалось там обнаружить: монетки, бумажник, придушенную кошкой мышку… но что-то происходит. Дорогой Иисус, что-то происходит! — И посмотри, — ее пальцы ее пальцы гладят правую часть мошонки, движутся дальше, на бедро. — Посмотри на эти нитевидные шрамы. Его яички, должно быть, раздулись до размеров грейпфрутов. — Ему повезло, что он не потерял одно, а то и два сразу. — Можешь поспорить на… можешь поспорить, знаешь на что, — она смеется, и в смехе определенно слышатся сексуальные нотки. Пальцы то сжимаются, то расслабляются, рука движется, с тем, чтобы шрам оставался на виду. Движения спонтанные, но она могла бы заработать двадцать или тридцать баксов, если бы проделывала все это сознательно… при других обстоятельствах, разумеется. — Я думаю, это боевое ранение. Дай-ка мне увеличительное стекло, Пит. — Но не следует ли мне… — Я отниму у тебя лишь несколько секунд, — она полностью поглощена моим шрамом. — Он все равно никуда не уйдет, — ее рука по-прежнему охватывает мой пенис, сжимает, отпускает, и я чувствую, что-то продолжает происходить, но, возможно, ошибаюсь. Должно быть, ошибаюсь, иначе он бы это увидел, она бы это почувствовала… Она склоняется так низко, что я вижу только ее спину, обтянутую зеленым халатом, завязки шапочки, напоминающие тоненькие косички. Теперь, о-го-го, тем самым местом я ощущаю ее дыхание. — Обрати внимание, как расходятся эти лучевидные шрамы. Это осколочное ранение, которое он получил лет десять тому назад. Мы можем проверить его послужной… Распахивается дверь. Пит от неожиданности вскрикивает. Доктор Арлен — нет, но ее рука непроизвольно сжимается, сдвигается, и выглядит все так, будто разбитная медсестра ублажает прикованного к постели пациента. — Не вскрывайте его! — голос такой пронзительный, такой испуганный, что я едва узнаю Расти. — Не вскрывайте его! В сумке с клюшками змея и она укусила Майка! Они поворачиваются к нему, глаза широко раскрыты, челюсти отвисли. Она по-прежнему сжимает мой конец, не осознает этого, уже какое-то время не осознает, как Пити-бой не осознает, что одной рукой держится за сердце. И выглядит он так, словно именно у него отказал главный насос. — Что… что ты… — лепечет Пит. — Уложила его на землю, — Расти трещит, как пулемет. — Полагаю, он оклемается, но сейчас едва может говорить! Маленькая коричневая змейка, я таких не видел никогда в жизни, она уползла под разгрузочную платформу, и сейчас лежит там, но это не важно! Я думаю, она укусила и парня, которого мы привезли. Я думаю… святое дерьмо, док, что это вы делаете? Возвращаете его к жизни по частям? Она поворачивает голову ко мне, не понимая, о чем он… пока до нее не доходит, что ее ладонь обжимает стоящий столбом пенис. А когда она начинает кричать… с криком выхватывает ножницы из повисшей плетью, затянутой в резиновую перчатку руки Пита… я вновь думаю о старом телефильме Альфреда Хичкока. «Бедный старый Джозеф Коттен», — думаю я. Он мог только плакать. ПОСЛЕСЛОВИЕ Прошел год с тех пор, как я побывал в секционном зале номер четыре, и я уже полностью поправился, хотя паралич никак не хотел сдаваться: только через месяц я начал шевелить пальцами рук и ног. Я по-прежнему не могу играть по пианино, но, с другой стороны, и раньше не мог. Это шутка, но я за нее не извиняюсь. Думаю, что в первые три месяца после злосчастного инцидента именно моя способность шутить обеспечила пусть минимальный, но жизненно важный запас прочности, который позволил избежать нервного срыва и сохранить здоровую психику. И вам не понять, что я хочу этим сказать, если вы не чувствовали, как стальные ножницы, используемые при вскрытии, упираются вам в живот. Через две недели после того, как меня доставили в морг, женщина с Дюпон-стрит позвонила полицию Дерри и пожаловалась на ужасный запах, идущий из соседнего дома. Дом этот принадлежал холостяку, банковскому клерку, звали которого Уолтер Керр. Полиция обнаружила, что людей в доме нет. Зато в подвале копы нашли более шестидесяти самых разных змей. Почти половина сдохла, от голода и обезвоживания, но остальные были живы… и очень опасны. Среди них нашлись несколько очень редких, а одна принадлежала к виду, который считался исчезнувшим с середины столетия. Так, во всяком случае, заявили консультанты-герпетологи. Керр не вышел на работу в Городской банк Дерри 22 августа, через два дня после того, как меня укусила змея, через день после того, как об этой истории прознала пресса. «ПАРАЛИЗОВАННЫЙ МУЖЧИНА ИЗБЕГАЕТ ПОСМЕРТНОГО ВСКРЫТИЯ», гласил заголовок. В одном из абзацев репортер процитировал мои слова. Вроде бы я ему сказал, что «окаменел от страха». В подземном зверинце Керра в каждой клетке, кроме одной, сидело по змее. На пустой клетке таблички не было, а змею, которая выползла из моей сумки с клюшками (санитары машины «скорой помощи» привезли ее вместе с моим «трупом», а потом решили попрактиковаться на стоянке), так и не нашли. Наличие яда в моей крови, этот же яд, но в гораздо меньшей концентрации, обнаружили в крови Майка, установили, но идентифицировать яд не смогли. За последний год я прочитал множество книг о змеях и нашел, как минимум одну, укус которой вызывает у людей полный паралич. Это перуанский бумсланг, отвратительная тварь, которую в последний раз видели в двадцатых годах. Дюпон-стрит отделяют от поля для гольфа «Муниципального клуба Дерри» меньше чем полмили. Пустыри и перелески. И последнее. Кэти Арлен и я встречались четыре месяца, с ноября 1994 по февраль 1995. Расстались по взаимному согласию, в силу сексуальной несовместимости. У меня вставало, лишь когда она надевала резиновые перчатки. Пер. Виктор Вебер Человек в черном костюме Мой любимый рассказ Натаниэля Готорна называется «Молодой Гудмен Браун». Считаю, что он входит в десятку лучших рассказов, написанных американскими писателями. «Человеком в черном костюме» я отдаю дань уважения этому произведению и его автору. Что же до частностей, то могу сказать следующее: как-то я разговорился с одним своим приятелем, и тот сказал, что его дед поведал ему одну странную историю. И что будто бы его дед верил — действительно верил, — что видел в лесу Дьявола, давно, еще в начале двадцатого века, когда дед моего знакомого был маленьким мальчиком. Дед рассказывал, что Дьявол вышел из леса и заговорил с ним, и выглядел вроде как обыкновенный человек. Но тут вдруг мальчик заметил, что у этого человека из леса красные, как огонь, глаза и что от него пахнет серой. Тогда деду моего друга пришла в голову мысль, что если Дьявол поймет, что он раскусил его, то тут же убьет. Поэтому он продолжал болтать с ним, а затем, улучив удобный момент, просто удрал. Вот и получился у меня из этой истории рассказ. Писать его было не слишком весело, но я не сдавался. Дело в том, что порой рассказ так и просится, так и кричит диким голосом, чтобы его написали, и заткнуть ему глотку можно лишь одним путем — сесть и написать. Думаю, что конечный продукт мало чем отличается от навязших в зубах фольклорных историй, и уж конечно, до моего любимого рассказа Готорна ему далеко, как до звезды. И когда в «Нью-Йоркер» вдруг предложили опубликовать его, я был просто потрясен. А уж когда он получил первый приз на Конкурсе лучшего короткого рассказа имени О'Генри, я был просто убежден, что там что-то перепутали (что, впрочем, не помешало мне с благодарностью принять этот приз). И отзывы читателей были самыми положительными. Так что этот рассказ лишний раз свидетельствует о том, что зачастую писатели являются худшими судьями собственных произведений. Стивен Кинг. Теперь я уже очень стар, а все это случилось со мной, когда я был еще мальчишкой — девяти лет от роду. Случилось в 1914 году, через несколько месяцев после того, как умер мой брат Дэн, и за три года до того, как Америка вступила в Первую мировую войну. Никогда ни единому человеку на свете еще не рассказывал я, что произошло со мной в тот день у развилки ручья. И никогда не расскажу… во всяком случае, устно. Предпочитаю написать об этом и оставить тетрадь на столике возле своей кровати. Писать долго трудно, потому что руки у меня в последнее время сильно дрожат, былой силы в них почти не осталось. Впрочем, не думаю, что это займет много времени. Позже кто-нибудь найдет эти мои записи. Человек любопытен по природе своей и никогда не упустит возможности заглянуть в оставленную другим тетрадь под названием «ДНЕВНИК», особенно если автор его отошел в мир иной. Так что написанное мною почти наверняка будет прочитано, уверен в этом. Другое дело, поверят написанному или нет. Почти с той же уверенностью смею заметить, что нет, но это не важно. Меня интересует не это, а свобода. А писание, как я обнаружил, как раз и может дать человеку такую свободу. На протяжении почти двадцати лет я писал в колонку под названием «Давно и далеко» в газете «Колл», издаваемой в Кэстл-Рок. И по опыту знаю, что чаще всего так и получается: стоит написать о каком-то событии, и оно перестает мучить тебя. Оставляет в покое, уходит, точно изображение на старых выцветших снимках — с каждым днем становится все светлее, стирается, блекнет, пока не остается лишь желтовато-белый прямоугольник бумаги. И я молю Создателя о таком утешении. Старцу под девяносто давно пора бы расстаться с детскими страхами, но по мере того, как немощь медленно, но верно берет верх, наползает на тебя, точно лижущие берег волны, постепенно подбирающиеся к замку из песка, это ужасное лицо все явственнее встает перед глазами. Грозно сверкает, подобно темной звезде в созвездии моего детства. Все, что я мог сделать еще вчера, кого я мог видеть здесь, в этой комнатке дома для престарелых, все, что я говорил им или они мне… все это исчезло, пропало, растаяло вдали. А вот лицо человека в черном костюме становится все четче, все ближе. И я до сих пор помню каждое его слово. Мне вовсе не хочется думать и вспоминать о нем, но я, против воли, думаю и вспоминаю все время. А иногда по ночам мое одряхлевшее сердце начинает стучать так быстро и сильно, что, кажется, вот-вот вырвется из груди. И вот я беру авторучку, снимаю с. нее колпачок и заставляю старую дрожащую руку выводить в дневнике эти строки, описывать этот бессмысленный и странный случай. Дневник подарила мне правнучка… черт, никак не могу вспомнить ее имя, во всяком случае, сейчас, но точно знаю, что начинается оно с буквы «С». Она подарила мне этот самый дневник на прошлое Рождество, и до этого момента я не написал в нем ни строчки. Но сейчас напишу. Опишу, как повстречал того человека в черном костюме на берегу Кэстл-Стрим летом 1914 года. Городок под названием Моттон был в те дни совсем отдельным, особым мирком — слов не хватит описать, насколько отличался он от сегодняшнего провинциального американского городка. То был мир без аэропланов, гудящих над головой, мир, где автомобили и грузовики были редкостью. Мир, где небо не разрезали на прямоугольники и квадраты провода высоковольтных линий. Во всем городке не было ни одного мощеного тротуара. Единственными же признаками цивилизации в нем были: универмаг Корсона, конюшня и лавка по торговле скобяных товаров Тутта, методистская церковь на Крист Корнер, школа, муниципалитет да ресторанчик «У Гарри» в полумиле от центра, который моя мама с плохо сдерживаемым неодобрением в голосе называла «питейным заведением». Но главное различие было в том, как жили тогда люди. Насколько они тогда были разделены. Не уверен, что люди, родившиеся во второй половине двадцатого века, могут похвастаться тем же. Хотя, грех жаловаться, они изо всех сил стараются быть приветливыми и вежливыми со стариками, подобными мне. Никаких телефонов в ту пору в Западном Мэне не было. Первый установили только лет через пять, а у нас в доме телефон появился, лишь когда мне исполнилось девятнадцать, я тогда поступил в Университет Мэна в Ороно. Но это еще цветочки. На всю округу был лишь один врач, в Каско, а весь городок состоял из дюжины домов, не больше. Никаких соседей в нынешнем понимании этого слова тогда не было (не уверен даже, что нам было знакомо само это слово, «соседи», хоть люди и дружили, и собирались вместе, как правило, в церкви и на танцах у амбара). А вот пустующие поля были скорее исключением, нежели правилом. Городок окружали фермы, удаленные одна от другой на значительное расстояние; с декабря по март все жители торчали по домам и грелись у печек, семьями. Сидели и слушали завывание ветра в каминных трубах. И от души надеялись, что ни один из членов семьи не заболеет, не сломает ногу или руку или, не дай Бог, не свихнется, подобно одному фермеру, что жил неподалеку от Кэстл-Рока. Этот самый фермер три года тому назад вдруг ни с того ни с сего зарезал свою жену и троих ребятишек, а позже в суде говорил, что сделать это его заставили злые духи. В те дни, перед Первой мировой, окрестности Моттона состояли сплошь из непролазных лесов и болот, где кишели москиты, водились лоси, змеи и прочая нечисть. В те дни злые духи были повсюду. То, о чем я собираюсь рассказать, случилось в субботу. Отец выдал мне целый список заданий, в числе прочих там были и такие, что пришлось бы исполнять Дэну, будь он жив. Дэн был моим единственным братом и скончался от укуса пчелы. С тех пор прошел почти год, но мама все отказывалась в это верить. И говорила, что причина смерти наверняка крылась в чем-то другом, что человек просто не может умереть от укуса пчелы. И когда однажды Мама Свит, самая старая дама из женского благотворительного общества при методистской церкви, прошлой зимой попробовала объяснить ей, что то же самое произошло с ее любимым дядей еще в 1873 году, мама заткнула уши, вскочила и выбежала на улицу. И больше ни разу не зашла в церковь и ни разу не посетила ни одного заседания благотворительного общества, вопреки всем уговорам и увещеваниям отца. Она говорила, что раз и навсегда покончила с церковью и что если еще хоть раз встретится с Хелен Робичод (то было настоящее имя Мамы Свит), то выцарапает этой мерзавке глаза. Просто не сдержусь, всегда добавляла она. В тот день отец велел мне принести дров для кухонной плиты, нарвать на огороде бобов и огурцов, натаскать на сеновал свежего сена, набрать два ведра воды, поставить их охлаждаться в погреб и соскоблить старую краску со стен подвала, сколько смогу. А после этого, сказал он, можешь пойти порыбачить. Если, конечно, не против пойти один, потому как он собирается повидать Билла Эвершема, потолковать с ним насчет коров. На что я ответил, что ничуть не против, и отец улыбнулся — с таким видом, точно заранее знал, что я скажу. Неделю назад он подарил мне новенькую бамбуковую удочку — не потому, что у меня был день рождения или что-то в этом роде, просто ему нравилось иногда дарить мне разные вещицы. И мне до смерти не терпелось опробовать ее в Кэстл Стрим, самом богатом форелью ручье из всех, где мне доводилось рыбачить. — Но только смотри, в лес далеко не заходи, — предупредил меня отец. — Не дальше развилки. — Хорошо, сэр. — Обещай. — Да, сэр. Обещаю. — А теперь обещай то же самое матери. Мы стояли на заднем крыльце. Я как раз собирался пойти к ключу с двумя ведрами воды, когда отец остановил меня. Он взял меня за плечо и развернул — я увидел маму. Она стояла на кухне за мраморным разделочным столиком, освещенная потоком ярких солнечных лучей, врывавшихся сквозь двойные окна над раковиной. На лоб падал завиток светлых волос, касался брови — видите, с какой отчетливостью я до сих пор помню эту картину? Так и стоит перед глазами. Солнечный свет золотил этот маленький завиток, и мне захотелось подбежать к маме и крепко-крепко ее обнять. Наверное, в тот момент я впервые увидел в ней женщину, увидел маму глазами отца. Еще помню, на ней было ситцевое домашнее платье в мелких красных розочках, и она месила тесто. Кэнди Билл, наш маленький черный скотч-терьер, стоял настороже у ее ног. Стоял, задрав голову, в надежде, что ему хоть что-нибудь перепадет. А мама смотрела на меня. — Обещаю, — сказал я ей. Она улыбнулась, но какой-то тревожной и нерадостной улыбкой. Она начала улыбаться так с тех пор, как отец принес на руках Дэна с поля. Отец бежал бегом, он рыдал и был без рубашки. Рубашку он снял и обернул ею лицо Дэнни, которое чудовищно распухло и покраснело. «Мой мальчик! — кричал он. — Вы только посмотрите, что сталось с моим мальчиком! О Боже, мой мальчик!» Помню все, точно это случилось вчера. То был единственный на моей памяти случай, когда отец поминал имя Господа нашего всуе. — Так что ты обещаешь, Гэри? — спросила мама. — Обещаю, что не буду заходить дальше развилки, мэм. — Ни шагу дальше. — Ни шагу. Тут она как-то устало посмотрела на меня, а руки меж тем продолжали делать свое дело, месить кусок теста, поверхность которого приобрела теперь маслянистый желтоватый оттенок. — Обещаю, что и шагу не ступлю дальше, чем той развилки, мэм. — Спасибо, Гэри, — сказала она. — И помни, грамматика существует не только в школе, она и в жизни всегда пригодится. — Да, мэм. Весь день Кэнди Билл так и бегал за мной как хвостик, не отставал, когда я работал по хозяйству, сидел у моих ног, когда я ел ленч, смотрел на меня с той же мольбой и сосредоточенностью, как на маму, когда та месила тесто. Но когда я взял новенькую бамбуковую удочку и старую потрескавшуюся корзинку для рыбы и вышел со двора, пес остановился и остался стоять в пыли у дороги, провожая меня тоскливым взглядом. Я позвал его, но терьер не сдвинулся с места. Лишь гавкнул пару раз. словно призывая меня поскорее вернуться, но следом не пошел. — Ладно, оставайся, — сказал ему я таким тоном, точно мне было все равно. На самом деле мне было не все равно. Потому что Кэнди Билл всегда сопровождал меня на рыбалку. Мама подошла к двери и тоже смотрела мне вслед, приложив руку козырьком к глазам, чтоб не слепило солнце. Так и вижу ее до сих пор, точно живую, — это все равно что разглядывать фотографию человека, который позже был очень несчастен или внезапно скончался. «Помни, что говорил тебе отец, Гэри!» — Да, мэм. Обязательно. Она махнула мне рукой. Я тоже помахал. А потом повернулся и зашагал по дороге. Первые четверть мили горячее солнце немилосердно палило шею, но когда я вошел в лес, где над дорогой сгустились тени, повеяло прохладой. И еще там приятно пахло мхом, и было слышно, как шелестит в ветвях ветер. Я шагал, перекинув удочку через плечо, как делали в ту пору все мальчишки, а в другой руке нес корзинку для рыбы — ну, точь-в-точь коммивояжер с чемоданчиком, где у него образцы товаров. Пройдя по лесу примерно мили две, по дороге, являвшей собой две колеи с травянистой полоской посредине, я услышал торопливое бормотание ручья под названием Кэстл Стрим. И тут же подумал о форели с радужно-пятнистыми спинками и белыми брюшками, сердце так и замерло в радостном предвкушении. Ручей протекал под маленьким деревянным мостом. Круто спускающиеся к воде берега густо поросли травой и кустарником. Я стал осторожно спускаться вниз, цепляясь за ветки и стараясь тверже ставить ногу при каждом шаге. Мне показалось, что я попал из лета в весну. От ручья веяло свежестью, прохладой и резким запахом зелени. Подойдя к самой кромке воды, я остановился. И стоял, полной грудью вдыхая этот чудесный запах и наблюдая, как кружат над заводью стрекозы и скользят по воде водомерки. Вдруг чуть дальше за заводью выпрыгнула за бабочкой форель — такая славная крупная рыбина, дюймов четырнадцать в длину. И только тут я вспомнил, что пришел сюда не красотами природы любоваться. Я пошел вдоль берега, вниз по течению, и первый раз забросил новенькую удочку в том месте, откуда был еще виден мост. Поплавок пару раз дернулся, я вытянул леску и увидел, что от червяка осталась половинка. Возможно, добыча оказалась слишком мелкой или рыба была не очень голодна и не стала рисковать, заглатывая всю приманку. А потому я решил перейти на новое место. Еще два или три раза закидывал удочку, а потом вдруг понял, что дошел почти до самой развилки. До того места, где Кэстл Стрим раздваивается, и одна его половинка течет на юго-запад, к Кэстл Рок, а вторая — на юго-восток, где впадает в Кашвакамак. И вот именно в этом месте мне вдруг удалось поймать самую крупную в моей жизни форель на катушку с блесной, которую я постоянно держал в корзинке. Красавица, доложу вам, ровно девятнадцати дюймов в длину от носа до кончика хвоста! Даже в те дни то был настоящий великан, чемпион среди ручейных форелей!.. Если б я тогда счел, что этим подарком судьбы можно ограничиться, и двинулся бы к дому, то не писал бы всего этого сейчас (причем я уже понял, что писать придется еще ох как долго, так что советую вам набраться терпения). Но я тогда этого не сделал. Решил вместо этого заняться уловом, как учил меня отец. Выпотрошил рыбину, очистил от чешуи, потом положил ее на сухую траву на дно корзины, а сверху прикрыл свежей травой. И двинулся дальше. Видно, тогда, девяти лет от роду, я вовсе не считал поимку ручейной форели девятнадцати дюймов в длину столь уж замечательным и необыкновенным событием. Хоть и дивился тому, как это не порвалась у меня леска, когда я неумело и неуклюже подтягивал к берегу бьющуюся на крючке и изогнутую дугой пятнистую красавицу. И вот десять минут спустя я оказался у того места, где ручей разветвлялся надвое (теперь этого места нет и в помине; там, где пролегало устье Кэстл Стрим, настроили домов на две семьи каждый, там же находится районная средняя школа, а русло ручья если и сохранилось, то пролегает под землей). В той точке, где два потока расходились в разные стороны, высилась огромная серая скала величиной с наш дом. А берег там был широкий, открытый, весь порос мягкой светло-зеленой травкой, и с него открывался вид на место, которое мы с отцом называли Южной Веткой. Я присел на корточки, забросил удочку, и почти тотчас же на приманку клюнула чудесная радужная форель. Нет, конечно, ей было далеко до моей красавицы-рекордсменки — длиной всего в фут, не больше, — но все равно славная рыбина Я выпотрошил и ее, снял чешую, пока не затвердела, и уложил в корзинку. А потом снова закинул удочку. На сей раз клюнуло не сразу. А потому я устроился поудобнее, привалился спиной к камню и уставился в синее небо. Но и на поплавок поглядывать не забывал. По небу с запада на восток плыли облака, и я пытался угадать, на что они похожи. Одно напоминало единорога, второе — петуха, третье — собаку, немножко похожую на нашего Кэнди Билла. Я стал искать взглядом следующее, и именно в этот момент, должно быть, задремал. А может, просто заснул. Не знаю, не помню. Единственное, что точно помню, — разбудил меня рывок удочки. Она едва не выскользнула из рук, и я тут же очнулся, вернулся в реальность. Выпрямился, покрепче ухватил удочку и вдруг почувствовал, что на носу у меня кто-то сидит. Скосил глаза и увидел пчелу. Тут сердце у меня просто в пятки от страха ушло, и я едва не описался. Древко удочки снова задергалось, на этот раз еще сильнее, но я даже не пытался вытащить улов, хоть и впился в удочку обеими руками изо всей силы, чтобы, не дай Бог, не вырвало и не унесло потоком (кажется, мне в тот момент даже хватило ума придерживать леску указательным пальцем). Мне было не до улова. Все внимание было сосредоточено на толстой твари в черно-желтую полоску, которой вздумалось отдохнуть у меня на носу. Я медленно приподнял нижнюю губу л подул вверх Пчела затрепетала крылышками, но улетать не стала. Я снова дунул, и она снова затрепетала крылышками… мало того, принялась перебирать ножками. И тут я дуть перестал — из страха, что эта мерзкая и назойливая тварь вдруг потеряет терпение и ужалит меня. Она находилась слишком близко, чтоб я мог разглядеть каждое ее движение, но очень живо представил, как она запускает жало мне в одну из ноздрей, прокалывает кожу и выпускает яд, который тотчас же попадет в глаза. И в мозг — тоже. Тут вдруг мне пришла в голову совершенно ужасная мысль. Что, если это та же самая пчела, которая убила моего брата?.. Я понимал, что этого не может быть, хотя бы потому, что пчелы-медоносы дольше года не живут (хотя насчет маток не знаю, не уверен). Этого не могло быть просто потому, что пчела, потеряв жало, тут же умирает, даже в девять лет я это точно знал. Жало намертво застревает в коже укушенного пчелой. И когда эта тварь, сотворив свое черное дело, пытается взлететь, ее просто разрывает пополам. Но страшная мысль все равно не оставляла. То была особая, дьявольская пчела, она вернулась, чтобы прикончить и второго сына Лоретты. Существовал, правда, один утешительный фактор. Меня уже кусали пчелы, и хотя место укуса сильно распухало и болело (возможно, больше, чем у других людей в подобных случаях, точно не знаю, не уверен), я от этих укусов не умер. Погиб мой брат, угодил в предназначенную ему природой ужасную ловушку, но мне до сих пор удавалось счастливо избегать такой участи. Однако, когда я почти до боли скашивал глаза, чтобы разглядеть сидевшее на носу чудовище, логика переставала существовать. Существовала лишь пчела, только она, пчела, погубившая моего брата, принесшая ему столь ужасную и мучительную смерть, что отцу пришлось сорвать с себя рубашку и прикрыть ею несчастное изуродованное распухшее до неузнаваемости лицо Дэна. Охваченный горем и ужасом, он сделал это, чтобы уберечь жену, не хотел, чтобы мать видела, во что превратился ее первенец. И вот теперь пчела вернулась и хочет убить меня. И она наверняка убьет меня, я буду корчиться в муках и конвульсиях здесь, на берегу. Дергаться и извиваться, точно форель, когда выдергиваешь из ее рта стальной крючок. И вот когда я сидел на берегу ручья, с головы до пят дрожа от страха, вдруг за спиной послышался хлопок. Довольно громкий и резкий, он напоминал выстрел из пистолета, но я сразу понял, что никакой это не выстрел. Просто кто-то громко хлопнул в ладоши. Всего один раз. И тут же, словно по команде, пчела сорвалась с моего носа и шлепнулась прямо мне на колени. И лежала там, а вылезшее из брюшка черное жало отчетливо вырисовывалось на фоне моих старых вылинявших вельветовых брюк. Она была мертва, мертвее не бывает, я это сразу понял. И почти в тот же миг снова запрыгал поплавок и сильно задергалось удилище, и я едва удержал его в руках. Я покрепче ухватился за него и сильно рванул вверх. Обычно, когда я делал такой маневр в присутствии отца, тот хватался за голову. Из воды, точно вспышка, вырвалась, разбрызгивая хвостом мелкую водяную пыль, радужная форель. Гораздо крупнее той, что мне удалось поймать в первый раз. Такого рода соблазнительные кадры в сороковые — пятидесятые годы украшали порой обложки журналов для мужчин, к примеру, «Факты» и «Мир приключений настоящего мужчины». Вид этой прекрасной добычи моментально отогнал все прочие мысли, но тут леска не выдержала, лопнула, и рыба плюхнулась обратно в воду. Я оглянулся посмотреть, кто ж это хлопнул в ладоши. На опушке леса стоял человек. Лицо продолговатое и необычайно бледное. Черные волосы плотно прилегают к черепу узкой головы и аккуратно разделены пробором слева. И еще он был очень высокий. Одет он был в черный костюм-тройку, но я сразу понял — это не человеческое существо, потому что глаза у него были оранжево-красные, точно угольки в дровяной печке. Причем я не имею в виду радужную оболочку глаз, потому что никакой оболочки вовсе не было, и зрачков тоже не было, и белков. Сплошь оранжевые глаза — они двигались и мерцали. Короче, надеюсь, вы уже поняли, что я имею в виду? Внутри у этого существа пылал огонь, а глаза служили эдакими маленькими оконцами, через которые можно было заглянуть внутрь, в самую его глубину и сущность, ну, как через стеклянные глазки, через которые мы заглядываем в печь. И тут мой мочевой пузырь меня подвел, и в том месте, где лежала мертвая пчела, расползлось на линялом коричневом вельвете брюк темное пятно. Я плохо соображал, что происходит, и просто не мог оторвать глаз от мужчины, стоящего на берегу и смотрящего на меня. Мужчины, который умудрился прошагать миль тридцать через дремучие леса Западного Мэна, ничуть не испачкав при этом ни черного костюма-тройки, ни узких начищенных до блеска кожаных черных туфель. Я также заметил сверкающую в лучах солнца цепочку от карманных часов. Весь чистенький, ни пылинки, ни единой сосновой иголочки. И еще он улыбался мне. — О, кого я вижу! Мальчик — рыбак! — воскликнул он приятным низким голосом. — Только вообразите! Счастлив познакомиться, малыш! — Здравствуйте, сэр, — сказал я. Голос у меня не дрожал, но как-то не слишком походил на мой обычный голос. Точно говорил им человек постарше. Ну, скажем, в возрасте Дэна. Или даже отца. Я мог думать только об одном: отпустит ли он меня, если я притворюсь, что не понял, кто он такой? Если притворюсь, что не вижу танцующие и мерцающие язычки пламени в том месте, где положено быть глазам?.. — А я спас тебя от опасного укуса, — сказал он. И тут же, к моему ужасу, начал спускаться к воде, к тому месту, где продолжал сидеть я с мертвой пчелой на промокших штанишках и бамбуковой удочкой в онемевшей руке. В этих нарядных городских туфлях на кожаной подошве он наверняка должен был поскользнуться на крутом, поросшем сорняками склоне, но этого не произошло. Мало того, я заметил, что он даже не оставляет следов. Там, где его ступня касалась земли — или просто казалось, что касалась, — не оставалось ни сломанной веточки, ни раздавленного стебелька или листка, ни углубления от каблука в сырой земле. Он еще не успел подойти ко мне, но я уже ощущал запах, исходивший от кожи под костюмом, — запах горелых спичек. Человек в черном костюме был самим Дьяволом. Он вышел из дремучих лесов, что раскинулись между Моттоном и Кашвакамаком, и вот теперь стоит рядом со мной. Уголком глаза я видел бледную, как у манекена в витрине, руку. А пальцы были неестественно длинными. Он присел со мной рядом, прямо на траву. Колени при этом торчали, как у любого нормального мужчины, но когда он пошевелил руками, свободно болтающимися между колен, я заметил, что каждый из длинных белых пальцев заканчивается не ногтем, но продолговатым желтым когтем. — Ты не ответил на мой вопрос, маленький рыбачок, — сказал он своим низким и сладким голосом. Теперь, когда я вспоминаю об этом, кажется, что точь-в-точь такими же голосами говорили дикторы, рекламирующие по радио разные товары, вроде жеритола, серутана, овалтина, а также каких-то трубочек доктора Грейбоу. — Правда, здорово, что мы встретились? — Пожалуйста, не обижайте меня, — произнес я таким тихим шепотом, что сам едва расслышал собственные слова. Я был напуган так, что просто не в силах выразить это сейчас, на бумаге, напуган, как еще никогда не пугался в жизни. Но это чистая правда. Так оно и было. Тогда мне даже в голову не пришло, что это может быть сон. Хотя могло прийти, будь я несколькими годами старше. Но я не был старше, мне было всего девять. И я понял, что это правда, что это происходит в реальности, как только он присел рядом со мной. Уж кто-кто, а я всегда умел отличить шило от мыла, так говаривал мой отец. Мужчина, вышедший из леса тем субботним летним днем, был не кем иным, как самим Дьяволом, и сквозь пустые оранжевые его глазницы я видел, как пылают его мозги. — Ой, чую, чем-то пахнет! Интересно, чем же это, а? — воскликнул он, точно и не слышал меня вовсе, хотя я понимал, прекрасно слышал. — Чем-то таким… мокрым, что ли? И он подался ко мне всем телом, вытянув и без того длинный нос, с видом человека, собравшегося понюхать цветок. Тут я заметил еще одну совершенно ужасную вещь: на земле, там, где двигалась тень от его головы, трава тут же желтела и высыхала. Он опустил голову к моим штанишкам и еще сильнее принюхался. А потом даже полузакрыл полыхающие оранжевым пламенем глаза, точно вдыхал какой-то совершенно божественный, тонкий и неземной аромат, желая сосредоточиться на нем целиком и полностью. — Ужас! — воскликнул он. — Прелесть-кошмар! — А затем забормотал нараспев: — Опал! Алмаз! Сапфир! Агат! Браслеты, ожерелья! Откуда этот аромат? Тут пахнет лимонадом, Гэри! — Тут он откинулся на спину и дико расхохотался. Смеялся как сумасшедший. Надо бежать, подумал я, но ноги, казалось, не принадлежали телу. Я не плакал, нет; хоть и обмочился, как какой-нибудь младенец, но не плакал. Слишком уж был напуган, чтобы плакать. Я понял, что умру скорее всего мучительной смертью, но хуже всего было то, что я понимал: это еще не самое худшее, что может со мной случиться. Худшее может произойти позже. После того, как я умру. Тут он вдруг резко сел. Запах горелых спичек, исходивший от его костюма, стал еще резче, я почувствовал, что задыхаюсь, что в горле стоит противный ком. Он мрачно смотрел на меня пылающими на узком бледном лице глазами, мрачно и в то же время — с юмором. Вообще было в его лице нечто такое, что заставляло думать, что он вот-вот рассмеется. — Плохие новости, мальчик-рыбачек, — сказал он. — Я принес тебе плохие новости. Я молча смотрел на него — черный костюм, дорогие черные туфли, длинные белые пальцы с когтями вместо ногтей. — Твоя мать умерла. — Нет! — крикнул я. И вспомнил, как мама утром месила тесто, вспомнил о маленьком завитке светлых волос, падающем на лоб, вспомнил, как она стояла, освещенная ярким утренним солнцем, и тут душу мою снова обуял ужас… Вот только испугался я на сей раз не за себя, нет. А потом вспомнил, как она стояла в дверях и смотрела мне вслед, заслоняя глаза от солнца. Смотрела на меня так, точно разглядывала фотографию человека, которого хотела увидеть снова, но при этом знала, что никогда не увидит. — Нет, ты лжешь! — заорал я. Он улыбнулся — грустной и преисполненной терпения улыбкой человека, которого часто и несправедливо обвиняют. — Боюсь, что нет, — сказал он. — С ней произошло то же самое, что с твоим братом, Гэри. Пчела. — Нет, это неправда, — сказал я. И тут наконец заплакал. — Она уже старая, ей целых тридцать пять, и если б пчела могла убить ее, как убила Дэнни, это уже давным-давно случилось бы, а сам ты лживый ублюдок и урод! Я осмелился обозвать Дьявола лживым ублюдком и уродом!.. В глубине души я понимал, что делать этого не стоило, но слишком уж был потрясен несуразностью его слов. Моя мама умерла? Но это все равно что сказать, что на месте Скалистых гор образовался новый океан. И одновременно я ему верил. Одновременно верил ему целиком и полностью, как верит в глубине души человек, что с ним может случиться самое худшее. — Понимаю и сочувствую твоему горю, мальчик-рыбачек, но боюсь, твой последний аргумент не выдерживает никакой критики. — Он произнес эти слова деланно спокойным и ласковым тоном, без тени сожаления или сочувствия, отчего они показались мне еще более омерзительными. — Человек может прожить всю жизнь, ни разу не увидев пересмешника, но ведь это вовсе не означает, что пересмешников не существует в природе, верно? Твоя мать… Тут из воды неподалеку от нас выпрыгнула рыба. Мужчина в черном костюме нахмурился, потом указал на нее длинным бледным пальцем. Форель перекувырнулась в воздухе, так резко изогнувшись при этом, что показалось, она кусает себя за хвост, и тут же с плеском упала обратно в воду. Но не погрузилась в нее, а поплыла, уносимая потоком прочь, безжизненно плоская, мертвая. Вот тело ее врезалось в огромный серый камень, в том месте, где разделялся поток, завертелось в водовороте, а затем поплыло по направлению к Кэстл Рок. Страшный незнакомец перевел взгляд на меня, глядя огненными глазами, а тонкие губы раздвинулись и обнажили в улыбке-оскале ряд крошечных острых, как иголки, зубов. — Просто твою маму еще ни разу в жизни не кусала пчела, — сказал он. — Ей везло. А потом, примерно час назад, одна такая тварь влетела в кухонное окно, как раз в тот момент, когда мама вынимала из печи хлеб, чтобы положить его остывать на стол. И тут… — Не желаю этого слушать! Не хочу, не хочу этого слушать! Я закрыл уши ладонями. Он сложил губы трубочкой, точно собирался свистнуть, и подул на меня. И вонь от его дыхания была просто чудовищной, невыносимой — запахло гнилью, сточными водами, несвежим бельем, протухшими и разложившимися курами. Я тут же убрал руки от лица. — Вот так-то лучше, — сказал он. — Тебе придется выслушать это, Гэри, ты должен выслушать все это, маленький рыбачек. Именно от твоей матери передалась по наследству Дэнни эта фатальная особенность. В тебе она тоже есть, но несколько разбавлена кровью отца, а вот у бедного Дэна такой защиты не было. — Он снова сложил губы трубочкой, но на этот раз дуть на меня не стал, а просто почмокал ими, тцк-тцк, словно целует. — И хотя не в моих правилах плохо говорить о мертвых, должен заметить, что во всей этой истории присутствует некая романтическая справедливость, ты согласен? Ведь в конечном счете именно она убила твоего брата Дэна. Как если бы приставила револьвер ему к голове и нажала на спусковой крючок. — Нет, — прошептал я. — Нет, это неправда. — Уверяю тебя, именно так оно и было, — сказал он. — Пчела влетела в окно и села ей на шею. И она прихлопнула ее ладонью, даже не успев сообразить, что делать этого не следует. Ты бы никогда не стал так поступать, верно, Гэри?.. Ну и, естественно, пчела ее ужалила. И она почти сразу же начала задыхаться. Так, знаешь ли, всегда происходит с людьми, страдающими аллергией на пчелиный яд. Горло распухает, перехватывает дыхание, и они словно тонут, но не в воде, а на воздухе. Вот почему лицо у Дэна было таким распухшим и красным. Вот почему твой отец прикрыл его рубашкой. Я смотрел на него, не в силах вымолвить и слова. По щекам катились слезы. Мне не хотелось верить ему, к тому же в воскресной церковной школе учили, что дьявол — это отец всей лжи на земле, но все равно я ему верил. Верил, что он стоял у нас во дворе и заглядывал в кухонное окно, и видел, как моя мама упала на колени и схватилась за горло, а Кэнди Билл прыгал и танцевал вокруг нее, громко лая от страха. — Надо сказать, она издавала совершенно жуткие звуки, — небрежно заметил человек в черном костюме. — И еще при этом ужасно исцарапала себе лицо. А глаза так просто вылезали из орбит, прямо как у лягушки. Ну и, разумеется, она плакала. — Тут он на миг умолк, а затем добавил: — Она плакала, умирая, разве это не прекрасно? Ну а потом произошла уже совершенно прелестная вещь. После того как она умерла… после того как пролежала на полу минут пятнадцать или около Того, а вокруг тишина, ни звука, ничего, кроме потрескивания угольков в печи… И еще это пчелиное жало, оно застряло у нее в коже, торчало, такое черное и крохотное-крохотное, после всего этого, знаешь, что сделал Кэнди Билл? Этот маленький негодник начал слизывать у нее со щек слезы! Сначала с одной щеки… потом — с другой. Представляешь?.. Он уставился на быстро бегущую воду и какое-то время молчал. Лицо печальное, задумчивое. А потом обернулся ко мне, и это выражение исчезло, как сон. Теперь лицо у него было осунувшееся, изнуренное, как у человека, умершего голодной смертью. Глаза сверкали. И еще между бледными губами я видел мелкие и острые зубы. — Я умираю с голоду, — жестко и громко произнес он. — Я убью тебя, разорву пополам и сожру твои внутренности, мальчик рыбак. Как тебе такая перспектива? Нет, хотелось крикнуть мне, нет, пожалуйста, не надо, прошу вас! Но не получилось выдавить и звука. И еще я сразу понял: он действительно намерен так поступить со мной. И поступит. — Просто жуть до чего проголодался, — раздраженным и дразнящим тоном протянул он. — К тому же теперь тебе будет совсем не сладко жить без твоей драгоценной мамочки, поверь мне на слово. Мало того, твой папаша — мужчина того сорта, которому непременно надо вставить свой член в тепленькую дырку, ты уж поверь, я в людях разбираюсь. А стало быть, за неимением лучшего он будет пользовать тебя. А я могу спасти тебя от всех этих неприятностей, унижений и страданий. К тому же ты отправишься прямёхонько на небеса, только подумай! Души убитых и мучеников всегда отправляются в рай. Так что оба мы сегодня сослужим добрую службу Господу Богу. Ну скажи, Гэри, разве не славно? Он протянул ко мне длинную и бледную когтистую лапу. И тут я, даже толком не соображая, что делаю, схватил корзинку, запустил руку под траву, на дно, и извлек огромную форель, того самого «монстра», с которым мне так подфартило в самом начале рыбалки и на чем следовало остановиться. Достал рыбину и слепо протянул ему — пальцы у меня были скользкими от крови, а в белом брюшке рыбы зиял глубокий разрез, в том месте, где я выпотрошил ее внутренности, — то есть сделал примерно то же самое, что собирался сотворить со мной человек в черном костюме. На меня сонно смотрел стеклянный глаз форели, золотое колечко, украшавшее темную спинку, напомнило мне об обручальном кольце мамы. Тут же я увидел ее лежащей в гробу, кольцо блестело в падавшем на него луче солнца, и я сразу же понял: все это правда. Ее действительно ужалила пчела, и она захлебнулась в теплом, пахнущем хлебом воздухе кухни, и Кэнди Билл слизывал слезы с ее распухших щек. — Большая рыба! — низким жадным голосом воскликнул мужчина в черном костюме. — О, какая боль-ша-а-ая ры-ы-бина! Он вырвал форель у меня из рук и запихнул ее в рот, целиком. При этом рот у него раскрылся невообразимо широко, ни один человек на свете не способен так широко разинуть рот. Много лет спустя, когда мне было шестьдесят пять (я точно помню, что шестьдесят пять, потому что в том году вышел на пенсию), я ездил на экскурсию в «Аквариум», в Новой Англии. И первый раз в жизни увидел там живую акулу. Так вот, рот у мужчины в черном, когда он раскрыл его, точь-в-точь походил на пасть акулы. С той только разницей, что глотка у него была оранжево-красная, огненная, как и его ужасные глаза. И еще, когда он раскрыл эту самую пасть, то есть рот, на меня так и полыхнуло жаром, точно из камина, куда только что подбросили сухих дров, которые моментально занялись пламенем. Впрочем, я, наверное, не слишком убедительно описал, какой жар исходил у него изо рта; заметил лишь, что, прежде чем он успел раздавить голову крупной форели зубами, чешуйки и плавники у рыбины приподнялись, встали дыбом и тут же начали сворачиваться, как сворачиваются завитками листы бумаги, если швыряешь ее в печь. Короче, он заглотил рыбину, как заглатывает бродячий фокусник шпагу. Он не разжевывал ее, только сверкающие глаза на миг вылезли из орбит от усилия. Рыба провалилась вниз, прошла по горлу, от чего оно вспучилось, и тут он заплакал. Но не человеческими слезами, нет. По щекам поползли алые густые капли крови. Думаю, что именно созерцание этих кровавых слез вдруг придало мне сил. Ноги ожили. Я вскочил, как чертик из шкатулки, и, не выпуская из рук бамбуковую удочку, бросился бежать вверх по склону, продираясь сквозь заросли кустарника, время от времени хватаясь свободной рукой за траву и ветки, чтоб, не дай Бог, не споткнуться и как можно быстрее преодолеть подъем. Он издал сдавленный разъяренный возглас — звук, который может издать человек с набитым ртом. Забравшись на гребень склона, я обернулся, чтобы взглянуть на него. Он бросился за мной вдогонку, полы черного пиджака раздувались на ветру, вспыхивала на солнце золотая цепочка от карманных часов. Изо рта все еще торчал рыбий хвост, и до меня доносился запах жареной форели — все остальное успело сгореть в пламени его ненасытной глотки. Он догонял меня, тянул длинные руки с когтями, и я помчался по гребню горы, как ветер. Пробежав ярдов сто, вдруг снова обрел голос и закричал — от ужаса в основном, но в этом крике слышалась скорбь по моей несчастной красивой, так нелепо погибшей маме. Он не отставал. Я слышал за спиной треск и шорох ломающихся веток и топот, но не осмеливался обернуться. Мчался, опустив голову, чтобы не оступиться, видел перед собой лишь кусты, кочки и траву и бежал что есть духу. Каждую секунду ждал, что вот-вот в плечо мне вопьется его когтистая лапа, и тогда я неминуемо окажусь в его смертельно жарких и душных объятиях. Но этого не случилось. Через некоторое время — не могу точно сказать, сколько именно прошло времени, пять минут, десять, но они показались мне вечностью — я увидел сквозь листву деревянный мостик. Все еще продолжая вопить низким, осипшим от ужаса, каким-то булькающим голосом, я бросился вниз по склону, к ручью. Где-то на середине пути поскользнулся, упал на колени и обернулся. Человек в черном костюме почти настиг меня. Я отчетливо видел его искаженное яростью и вожделением бледное лицо. Щеки забрызганы кровавыми слезами, акулья пасть ощерена. — Рыбачек! — рявкнул он и принялся спускаться к берегу следом. А потом протянул длинную лапу и вцепился мне в ногу. Сам не понимаю как, но мне удалось вырваться. А потом я метнул в него удочкой. Он перехватил ее на лету, но тут ноги у него запутались в высокой траве, и он рухнул на колени. Я не стал ждать, что произойдет с ним дальше, развернулся и помчался к мосту. Бежал, скользя на склоне на каждом шагу, и едва не скатился в воду, но в последний момент успел ухватиться за одну из деревянных опор, тянущихся по всей длине под мостом, и спасся. — Не убегай, куда же ты, рыбачек? — окликнул меня он. Похоже, он был в ярости, но в то же время в голосе проскальзывали насмешливые нотки. — Чтоб я наелся досыта, нужно нечто покрупнее, чем какая-то жалкая форель! — Оставьте меня в покое! — крикнул я в ответ. Ухватился за перекладину и, неуклюже перевалившись через нее, оказался на мостике. При этом занозил ладони и так сильно стукнулся головой о дощатый настил, что прямо искры из глаз посыпались. Тут же перекатился на живот и пополз прочь. На ноги поднялся, уже когда дополз почти до конца моста, споткнулся, потом вошел в ритм и пустился наутек. Бежал, как могут бегать только девятилетние мальчишки, мчался как ветер. Казалось, ноги касаются земли лишь на третий или четвертый раз, а может, так оно и было. Все остальное время я словно плыл в воздухе. Нашел лесную дорогу, побежал по правой колее, бежал до тех пор, пока в висках не застучали молоточки, бежал, пока глаза не начали вылезать из орбит, бежал, пока не закололо в левом боку, под ребрами, бежал до тех пор, пока не почувствовал во рту металлический привкус крови. И когда уже больше не было сил бежать, перешел на шаг, потом и вовсе остановился и, хрипя и отдуваясь, точно загнанная лошадь, обернулся через плечо. Я был просто убежден, что увижу его за спиной. Увижу, как он стоит на лесной дороге в своем пижонском черном костюме, на животе поблескивает золотая цепочка от часов, а прическа аккуратная, ни одного выбившегося волоска. Но там никого не было. Он исчез. Дорога, тянувшаяся до Кэстл Стрим между высокими колоннообразными стволами сосен и зелеными мхами, была пуста. И, однако же, я чувствовал: он где-то здесь, рядом, укрылся в лесу, следит за мной, не сводит жутких огненных глаз, пахнет горелыми спичками и жареной рыбой. Я развернулся и зашагал по дороге, немного прихрамывая — видно, растянул икроножные мышцы, и на следующее утро, едва встав с постели, почувствовал, как страшно ноют и болят ноги, прямо шагу нельзя ступить. Впрочем, в детстве и юности на такие вещи особенно внимания не обращаешь, все нипочем. Я продолжал торопливо шагать по дороге, то и дело оглядываясь через плечо — убедиться, что за спиной у меня никого. И всякий раз так и оказывалось — никого. Но это почему-то не уменьшало, а лишь усугубляло мой страх. Лес казался непроницаемо темным, мрачным, зловещим, чудилось, что где-то там, в самой его глубине, среди спутанных ветвей, непролазного бурелома, в глубоких оврагах затаилось и живет нечто ужасное. До той субботы 1914 года мне, как и большинству детей, казалось, что страшнее медведя в лесу зверя нет. Теперь я понял, что это не так. * * * Я прошагал по дороге еще примерно с милю и добрался до места, где она выходила из леса на опушку и сливалась с Джиган Флэт-роуд. И вдруг увидел отца. Он шел мне навстречу и весело насвистывал песню «Старая дубовая бочка». И нес в руке свою удочку с колесиком спиннинга, приобретенную в «Манки Уорд». В другой руке у него была корзина для рыбы, с ручкой, отделанной вязаной лентой. Ее сделала мама еще при жизни Дэна. На ленте была вышита надпись: «ПОСВЯЩАЕТСЯ ИИСУСУ». Едва завидев отца, я пустился бежать ему навстречу с дикими криками: «Папа! Папа! Папочка!» Ноги плохо слушались, и меня качало из стороны в сторону, точно пьяного матроса. Отец, едва завидев меня, улыбнулся, но веселое, даже игривое выражение лица тут же сменилось озабоченным. Он не глядя швырнул удочку и корзину на дорогу и опрометью бросился ко мне. Прежде я никогда не видел, чтоб отец бегал так быстро, просто удивительно, что мы с ним не сшибли друг друга с ног, когда он подскочил ко мне. Я пребольно ударился лицом о его пряжку на ремне, даже кровь из носа немножко пошла. Впрочем, я тогда этого даже не заметил. Лишь прижимался к нему всем телом и обнимал обеими руками что есть сил, пачкая его старенькую голубую рубашку кровью, слезами и соплями. — Что такое, Гэри? Что случилось? Ты в порядке? — Ма умерла! — прорыдал я, — Явстретил человека, там, в лесу, и он сказал мне, что мама умерла! Ее ужалила пчела, и она вся распухла, в точности так же, как было с Дэном, а потом умерла! Лежит в кухне, на полу, а Кэнди Билл… он слизывает с-с-слезы… у нее со… со… «Щек» — хотел выдавить я это последнее слово, но не смог, дыхание перехватило. Слезы бежали ручьем. Я почувствовал, как вздрогнул отец, и, подняв голову, увидел, что его испуганное лицо двоится и троится у меня в глазах. Тут я завыл, но не как маленький мальчик, разбивший в кровь коленки, а как пес, учуявший нечто страшное в лунном свете. И тогда отец снова крепко прижал меня к себе. Но я выскользнул, вывернулся у него из-под руки и обернулся через плечо. Хотел убедиться, что к нам не идет тот ужасный мужчина в черном костюме. Видно его не было; на дороге, уходящей в лес, ни души. И тогда я про себя поклялся, что никогда и ни за что больше не ступлю на эту дорогу, ни при каких обстоятельствах. Не столь давно я пришел к выводу, что наш Бог и Создатель, видно, очень милостив к нам, его детям, поскольку не позволяет им заглянуть в будущее. В тот момент я бы, наверное, просто с ума сошел, если б знал, что мне предстоит вернуться на эту дорогу, что не пройдет и двух часов, как я снова буду шагать по ней. Но тогда я ничего этого еще не знал. И увидев, что ни на дороге, ни на опушке его нет, испытал невероятное облегчение. А потом вдруг снова вспомнил о маме — своей дорогой, милой, доброй и красивой умершей мамочке, — прижался щекой к животу отца и снова завыл. — Послушай, Гэри, — сказал он секунду-другую спустя. Но я не унимался. Он позволил мне повыть еще немножко, потом наклонился, взял за подбородок и, глядя мне прямо в глаза, произнес: — Твоя мама в полном порядке, понял? Я молча смотрел на него, слезы продолжали катиться по щекам. Я ему не верил. — Не знаю, кто это тебе сказал, что за подлая тварь осмелилась плести все эти небылицы и пугать ребенка, но, клянусь Богом, наша мама жива и чувствует себя замечательно. — Но он… он сказал… — Да мне плевать, что он там сказал. Я вернулся от Эвершема раньше, чем думал, просто выяснилось, что Билл никаких коров не продает, все это сплетни. Вот и подумал, пойду посмотрю, как там успехи у моего сыночка. Взял удочку, корзинку, а мама сделала нам пару бутербродов с джемом. Из свежевыпеченного хлеба, еще тепленького. Так что ровно полчаса тому назад она была в полном порядке, Гэри, и нет никаких причин думать иначе. Слово даю. Ничего страшного за эти последние полчаса с ней произойти не могло. — Он обернулся и взглянул на опушку. — Кто этот человек? И где он теперь? Найду гада и вышибу ему мозги! За несколько секунд я передумал массу самых разных вещей, но одна все же превалировала над остальными: если папа повстречает того человека в черном костюме, то вряд ли удастся вышибить ему мозги. И целым от него папе не уйти, это точно. Перед глазами у меня так и стояли эти бледные длинные пальцы с острыми желтоватыми когтями. — Так где, Гэри? — Не знаю, не помню, — ответил я. — Там, где ручей разделяется надвое? У большого камня? Я просто не мог солгать отцу, особенно когда он задавал вопрос в лоб, был не в силах солгать даже ради спасения его или моей жизни. — Да, там. Но только не ходи туда, ладно, пап? — И я вцепился ему в руку. — Пожалуйста, не надо, не ходи! Это очень страшный человек! — Тут меня, что называется, осенило: — Кажется, у него есть ружье. Отец задумчиво смотрел на меня. — Может, то и не человек был вовсе, — произнес он после паузы, с особым нажимом на слово «человек» и слегка вопросительной интонацией. — Может, ты просто уснул, закинув удочку, и тебе приснился дурной сон. Ну, вроде того сна о Дэнни, прошлой зимой. Прошлой зимой мне часто снились страшные сны о Дэнни. Особенно часто снилось, как я открываю дверь в чулан или в темный погреб, пропитанный кисловатым запахом сидра, и вижу, что он стоит там и смотрит прямо на меня. И лицо у него просто ужасное, все красное и распухшее. Тут я с криком просыпался и будил родителей. А ведь отец, наверное, прав. Я действительно ненадолго задремал, сидя на берегу ручья. Да, задремал, но потом проснулся, как раз незадолго перед тем, как человек в черном хлопнул в ладоши и пчела свалилась мне на колени мертвая. Однако тот человек снился мне совсем не так, как Дэнни, я был в этом совершенно уверен, хотя встреча с ним уже успела приобрести некоторый оттенок нереальности, как всегда бывает, когда сталкиваешься с чем-то сверхъестественным. Чтож, раз папа считает, что этот страшный человек существует лишь в моем воображении, тем лучше. Тем лучше для него. — Наверное, так оно и было, — пробормотал я. — Ладно. Тогда вернемся и найдем твою удочку. И корзинку. И он уже двинулся к лесу, но тут я снова намертво вцепился ему в руку и стал тянуть назад. — Потом! — воскликнул я. — Пожалуйста, не надо, не ходи туда, пап! Просто мне хочется поскорее увидеть маму. Убедиться, что она жива и здорова. Он задумался на секунду, потом кивнул. — Да, наверное, так будет лучше. Сперва заглянем домой, а уж потом, попозже, пойдем искать твою удочку. Мы вместе двинулись к ферме. Отец шел, закинув свою длинную удочку на плечо, и оба мы жевали на ходу чудесные свежайшие ломти хлеба, щедро смазанные джемом из черной смородины. — Что-нибудь поймал? — спросил отец, когда впереди показался амбар. — Да, сэр, — ответил я. — Радужную форель. Довольно здоровую. — А та, первая, была куда как больше, подумал я, но решил этого не говорить. — Если честно, то более здоровой рыбины я просто раньше не видел. Но теперь ее у меня нет, папа, и показать тебе я не могу. Пришлось отдать тому человеку в черном костюме, чтоб он меня не сожрал. И знаешь, помогло… хоть и ненадолго. —. И все? Больше ничего? — Да сразу задремал, как только поймал. — Не вся правда, но и не ложь тоже. Хорошо хоть удочку не потерял Ты ведь не потерял ее, а, Гэри? — Нет, сэр, — неуверенно ответил я. Лгать не хотелось, к тому же никак не удавалось придумать подходящее объяснение. Особенно если Он твердо намерен отправиться на поиски пропавшей удочки, а по его лицу я сразу понял, что намерен. Впереди показался Кэнди Билл. Он с пронзительным лаем стрелой вылетел из амбара и помчался навстречу нам, умудряясь вилять не только обрубком хвоста, но и всем задом, как делают только скотч-терьеры, когда донельзя возбуждены. И я, подгоняемый надеждой и тревогой одновременно, не выдержал. Вырвал руку у отца и помчался к дому, все еще в глубине души убежденный, что найду маму мертвой. Найду на полу в кухне, с безобразно распухшим пурпурным, как у Дэна, лицом, как тогда, когда отец принес его на руках с поля, плача и поминая имя Господа Бога всуе. Но она стояла у разделочного столика, живая, здоровая и невредимая, и, мурлыкая под нос какую-то песенку, чистила бобы. Обернулась, взглянула на меня — сначала с удивлением, затем, заметив мои заплаканные глаза и бледное лицо, с тревогой. — Что такое, Гэри, сынок? Что случилось? Я не ответил. Подбежал к ней, начал обнимать и целовать. Тут вошел и отец. И сказал: — Не волнуйся, Ло, все в порядке. Просто парень задремал у реки и ему приснился дурной сон. — Бог даст, на этот раз последний, — сказала мама и еще крепче обняла меня. А Кэнди Билл танцевал у наших ног и заливался пронзительным лаем. * * * — Если не хочешь, можешь, конечно, со мной не ходить, Гэри, — сказал отец, хоть и говорил раньше, что пойти с ним я должен, просто обязан. Хотя бы для того, чтоб взглянуть в лицо собственным страхам. Единственный способ избавиться от них — так, во всяком случае, принято думать в нынешнее время. Рассуждать со стороны, конечно, хорошо и просто, но с момента моей встречи с тем ужасным человеком в черном костюме не прошло и двух часов, я до сих пор был убежден, что существо это вполне реальное. Но убедить в этом Отца никак не получалось, что, впрочем, вполне объяснимо. Ну сами подумайте: легко ли девятилетнему мальчишке убедить отца, что он видел самого Дьявола, выходящего из леса в черном костюме?.. — Ладно, пошли, — сказал я. И выбежал из дома за ним следом, собрав все остатки мужества, хотя сердце снова ушло в пятки и ноги отказывались идти. Догнал отца, и мы остановились во дворе, возле поленницы дров. — Что это у тебя за спиной? — спросил он. Я медленно вынул руку из-за спины. Я твердо вознамерился идти с отцом и решил подготовиться. При этом я от души надеялся, что человек в черном костюме, с ровным, как стрела, пробором прилизанных черных волос на голове, исчез. Но если не исчез… Короче, на этот случай я захватил с собой нашу семейную Библию. И медленно достал ее из-за спины. Сначала я хотел захватить Новый Завет, который получил в воскресной школе в награду за выученные наизусть псалмы (выучить удалось почти все, за исключением двадцать третьего, который ровно через неделю напрочь вылетел из головы). Но потом мне показалось, что этой маленькой красной книжицы недостаточно, чтоб отпугнуть самого Дьявола, пусть даже все изречения Иисуса выделены в ней красным шрифтом. Отец взглянул на старую Библию, распухшую от вложенных в нее семейных документов и фотографий, и я уже подумал, что он сейчас велит мне отнести ее обратно в дом. Но этого не случилось. Он печально и сочувственно кивнул. — Хорошо, — сказал он. — А мама знает, что ты ее взял? — Нет, сэр. Он снова кивнул. — Тогда остается надеяться, она не хватится ее, пока мы не вернемся. Ладно, пошли. Но только смотри не потеряй. Примерно полчаса спустя оба мы стояли на берегу, неподалеку от того места, где Кэстл Стрим раздваивался. Там, где я встретился с мужчиной с красно-оранжевыми глазами. Бамбуковая удочка нашлась — я подобрал ее под мостом и теперь держал в руке. Корзинка для рыбы валялась ниже, на камнях. Плетеная крышка была откинута. Довольно долго мы с отцом смотрели вниз, ни один из нас не произносил ни слова. «Опал! Алмаз! Сапфир! Агат! Браслеты, ожерелья! Откуда этот аромат? Тут пахнет лимонадом, Гэри!» Я вспомнил эти противные слова, вспомнил, как он, говоря их, откинулся на спину с диким хохотом — ну точь-в-точь как ребенок, вдруг обнаруживший, что у него достало храбрости произнести вслух неприличные сортирные словечки типа «писать» или «какать». Лужайка на склоне поросла густой и зеленой травой, как и положено лужайке в штате Мэн в начале июня… за исключением того места, где лежал мужчина в черном. Там вся трава выгорела и пожелтела, и на земле осталось пятно в форме человеческой фигуры. Я снова посмотрел вниз, а потом заметил, что сжимаю нашу толстую старую семейную Библию так крепко, что пальцы даже побелели от напряжения. В точности так же сжимал в руках ивовый прут муж Мамы Свит Норвилль перед тем, как вонзить в землю, чтобы обнаружить подпочвенные воды и уже потом вырыть там колодец. — Побудь здесь, — сказал отец и начал спускаться с берега к воде, соскальзывая и утопая подошвами башмаков в жирной почве и растопырив руки, чтобы не потерять равновесия. Я остался стоять на месте, продолжая сжимать Библию и чувствуя, как бешено колотится у меня сердце. Не знаю, ощущал ли я в тот момент, что кто-то наблюдает за нами. Был слишком напуган, чтобы ощущать что-либо, меня обуревало одно лишь желание — оказаться как можно дальше от этого проклятого места и леса. Отец наклонился и стал принюхиваться к земле — в том месте, где выгорела трава. И скорчил брезгливую гримасу. Я знал почему — он учуял запах горелых спичек. Затем схватил мою корзинку и начал торопливо подниматься вверх по склону. Подошел ко мне, запыхавшись, затем бросил взгляд через плечо — убедиться, что там больше ничего не осталось. И протянул корзинку мне. Откинутая крышка болталась на двух маленьких кожаных петлях, на дне ничего, кроме двух пучков травы. — Ты вроде бы говорил, что поймал радужную форель, — сказал он. — Но, может, тебе и это приснилось? И тут я вдруг страшно на него обиделся. — Ничего подобного, сэр. Форель я поймал. — Но не могла же она выпрыгнуть отсюда в выпотрошенном виде. И ведь ты не стал бы класть ее в корзину, предварительно не выпотрошив и не почистив, как я тебя учил, верно, Гэри? Учил я тебя или нет? — Да, сэр, учили, но… — Хорошо. Раз все это тебе не приснилось и она лежала в корзинке мертвая и выпотрошенная, тогда, наверное, кто-то пришел и съел ее, — сказал отец и снова настороженно покосился через плечо, точно услышал в лесу какие-то звуки. И я ничуть не удивился, что на лбу у него выступили крупные и прозрачные капли пота. — Ладно, пошли, — сказал он. — Надо сматываться отсюда к чертовой матери. Я целиком и полностью поддерживал это его предложение. Мы быстро и в полном молчании зашагали обратно к мосту. Добравшись до него, отец опустился на одно колено и начал осматривать место, где нашел мою удочку. Там виднелось еще одно пятно выгоревшей травы и валялась дамская туфелька, вся почерневшая и скукожившаяся, точно ее опалило огнем. Я снова заглянул в корзинку. — Должно быть, он вернулся и съел и вторую рыбу тоже, — сказал я. Отец удивленно поднял на меня глаза.

The script ran 0.038 seconds.