Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

А. С. Пушкин - Метель [1831]
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_rus_classic, Драма, Классика, Повесть

Аннотация. ї Художник В.МИЛАШЕВСКИЙ ї Оформление художника Ю.БОЯРСКОГО ї Иллюстрации. Издательство «Художественная литература»

Полный текст. Открыть краткое содержание.

Кони  мчатся по буграм,    

Топчут  снег глубокой…    

Вот, в  сторонке божий храм    

Виден  одинокой.    

…………………………    

Вдруг  метелица кругом;    

Снег  валит клоками;    

Черный  вран, свистя крылом,    

Вьется  над санями;    

Вещий  стон гласит печаль!    

Кони  торопливы    

Чутко  смотрят в темну даль,    

Воздымая  гривы…    

Жуковский    

     

В конце  1811 года, в эпоху нам достопамятную, жил в своем поместье Ненарадове добрый  Гаврила Гаврилович Р**. Он славился во всей округе гостеприимством и радушием;  соседи поминутно ездили к нему поесть, попить, поиграть по пяти копеек в бостон  с его женою, Прасковьей Петровною, а некоторые для того, чтоб поглядеть на  дочку их, Марью Гавриловну, стройную, бледную и семнадцатилетнюю девицу. Она  считалась богатой невестою, и многие прочили ее за себя или за сыновей.    

Марья  Гавриловна была воспитана на французских романах, и, следственно, была  влюблена. Предмет, избранный ею, был бедный армейский прапорщик, находившийся в  отпуску в своей деревне. Само по себе разумеется, что молодой человек пылал  равною страстию и что родители его любезной, заметя их взаимную склонность,  запретили дочери о нем и думать, а его принимали хуже, нежели отставного  заседателя.    

Наши  любовники были в переписке, и всякой день видались наедине в сосновой роще или  у старой часовни. Там они клялися друг другу в вечной любви, сетовали на судьбу  и делали различные предположения. Переписываясь и разговаривая таким образом,  они (что весьма естественно) дошли до следующего рассуждения: если мы друг без  друга дышать не можем, а воля жестоких родителей препятствует нашему  благополучию, то нельзя ли нам будет обойтись без нее? Разумеется, что эта  счастливая мысль пришла сперва в голову молодому человеку и что она весьма  понравилась романическому воображению Марьи Гавриловны.    

Наступила  зима и прекратила их свидания; но переписка сделалась тем живее. Владимир  Николаевич в каждом письме умолял ее предаться ему, венчаться тайно, скрываться  несколько времени, броситься потом к ногам родителей, которые конечно будут  тронуты наконец героическим постоянством и несчастием любовников, и скажут им  непременно: Дети! придите в наши объятия.    

Марья  Гавриловна долго колебалась; множество планов побега было отвергнуто. Наконец  она согласилась: в назначенный день она должна была не ужинать и удалиться в  свою комнату под предлогом головной боли. Девушка ее была в заговоре; обе они  должны были выйти в сад через заднее крыльцо, за садом найти готовые сани,  садиться в них и ехать за пять верст от Ненарадова в село Жадрино, прямо в  церковь, где уж Владимир должен был их ожидать.    

Накануне  решительного дня Марья Гавриловна не спала всю ночь; она укладывалась,  увязывала белье и платье, написала длинное письмо к одной чувствительной  барышне, ее подруге, другое к своим родителям. Она прощалась с ними в самых  трогательных выражениях, извиняла свой проступок неодолимою силою страсти и  оканчивала тем, что блаженнейшею минутою жизни почтет она ту, когда позволено  будет ей броситься к ногам дражайших ее родителей. Запечатав оба письма  тульской печаткою, на которой изображены были два пылающие сердца с приличной  надписью, она бросалась на постель перед самым рассветом и задремала; но и тут  ужасные мечтания поминутно ее пробуждали. То казалось ей, что в самую минуту,  как она садилась в сани, чтоб ехать венчаться, отец ее останавливал ее, с  мучительной быстротою тащил ее по снегу и бросал в темное, бездонное  подземелие… и она летела стремглав с неизъяснимым замиранием сердца; то видела  она Владимира, лежащего на траве, бледного, окровавленного. Он, умирая, молил  ее пронзительным голосом поспешать с ним обвенчаться… другие безобразные,  бессмысленные видения неслись перед нею одно за другим. Наконец она встала,  бледнее обыкновенного и с непритворной головною болью. Отец и мать заметили ее  беспокойство; их нежная заботливость и беспрестанные вопросы: что с тобою,  Маша? не больна ли ты, Маша? – раздирали ее сердце. Она старалась их  успокоить, казаться веселою, и не могла. Наступил вечер. Мысль, что уже в  последний раз провожает она день посреди своего семейства, стесняла ее сердце.  Она была чуть жива; она втайне прощалась со всеми особами, со всеми предметами,  ее окружавшими. Подали ужинать; сердце ее сильно забилось. Дрожащим голосом  объявила она, что ей ужинать не хочется, и стала прощаться с отцом и матерью.  Они ее поцеловали и, по обыкновению, благословили: она чуть не заплакала.  Пришед в свою комнату, она кинулась в кресла и залилась слезами. Девушка  уговаривала ее успокоиться и ободриться. Все было готово. Через полчаса Маша  должна была навсегда оставить родительский дом, свою комнату, тихую девическую  жизнь… На дворе была метель; ветер выл, ставни тряслись и стучали; все казалось  ей угрозой и печальным предзнаменованием. Скоро в доме все утихло и заснуло.  Maшa окуталась шалью, надела теплый капот, взяла в руки шкатулку свою и вышла  на заднее крыльцо. Служанка несла за нею два узла. Они сошли в сад. Метель не  утихала; ветер дул навстречу, как будто силясь остановить молодую преступницу.  Они насилу дошли до конца сада. На дороге сани дожидались их. Лошади,  прозябнув, не стояли на месте; кучер Владимира расхаживал перед оглоблями,  удерживая ретивых. Он помог барышне и ее девушке усесться и уложить узлы и  шкатулку, взял вожжи, и лошади полетели. Поручив барышню попечению судьбы и  искусству Терешки-кучера, обратимся к молодому нашему любовнику.    

Целый  день Владимир был в разъезде. Утром был он у жадринского священника; насилу с  ним уговорился; потом поехал искать свидетелей между соседними помещиками.  Первый, к кому явился он, отставной сорокалетний корнет Дравин, согласился с  охотою. Это приключение, уверял он, напоминало ему прежнее время и гусарские  проказы. Он уговорил Владимира остаться у него отобедать, и уверил его, что за  другими двумя свидетелями дело не станет. В самом деле, тотчас после обеда  явились землемер Шмит в усах и шпорах и сын капитан-исправника, мальчик лет  шестнадцати, недавно поступивший в уланы. Они не только приняли предложение  Владимира, но даже клялись ему в готовности жертвовать для него жизнию.  Владимир обнял их с восторгом, и поехал домой приготовляться.    

Уже  давно смеркалось. Он отправил своего надежного Терешку в Ненарадово с своею  тройкою и с подробным, обстоятельным наказом, а для себя велел заложить  маленькие сани в одну лошадь, и один без кучера отправился в Жадрино, куда часа  через два должна была приехать и Марья Гавриловна. Дорога была ему знакома, а  езды всего двадцать минут.    

Но едва  Владимир выехал за околицу в поле, как поднялся ветер и сделалась такая метель,  что он ничего не взвидел. В одну минуту дорогу занесло; окрестность исчезла во  мгле мутной и желтоватой, сквозь которую летели белые хлопья снегу; небо  слилося с землею. Владимир очутился в поле и напрасно хотел снова попасть на  дорогу; лошадь ступала наудачу и поминутно то взъезжала на сугроб, то  проваливалась в яму; сани поминутно опрокидывались; Владимир старался только не  потерять настоящего направления. Но ему казалось, что уже прошло более  получаса, а он не доезжал еще до Жадринской рощи. Прошло еще около десяти  минут; рощи всё было не видать. Владимир ехал полем, пересеченным глубокими  оврагами. Метель не утихала, небо не прояснялось. Лошадь начинала уставать, а с  него пот катился градом, несмотря на то, что он поминутно был по пояс в снегу.    

Наконец  он увидел, что едет не в ту сторону. Владимир остановился: начал думать,  припоминать, соображать, и уверился, что должно было взять ему вправо. Он  поехал вправо. Лошадь его чуть ступала. Уже более часа был он в дороге. Жадрино  должно было быть недалеко. Но он ехал, ехал, а полю не было конца. Всё сугробы  да овраги; поминутно сани опрокидывались, поминутно он их подымал. Время шло;  Владимир начинал сильно беспокоиться.    

Наконец  в стороне что-то стало чернеть. Владимир поворотил туда. Приближаясь, увидел он  рощу. Слава богу, подумал он, теперь близко. Он поехал около рощи, надеясь  тотчас попасть на знакомую дорогу или объехать рощу кругом: Жадрино находилось  тотчас за нею. Скоро нашел он дорогу и въехал во мрак дерев, обнаженных зимою.  Ветер не мог тут свирепствовать; дорога была гладкая; лошадь ободрилась, и  Владимир успокоился.    

Но он  ехал, ехал, а Жадрина было не видать; роще не было конца. Владимир с ужасом  увидел, что он заехал в незнакомый лес. Отчаяние овладело им. Он ударил по  лошади; бедное животное пошло было рысью, но скоро стало приставать и через  четверть часа пошло шагом, не смотря на все усилия несчастного Владимира.    

Мало-по-малу  деревья начали редеть, и Владимир выехал из лесу; Жадрина было не видать.  Должно было быть около полуночи. Слезы брызнули из глаз его; он поехал наудачу.  Погода утихла, тучи расходились, перед ним лежала равнина, устланная белым  волнистым ковром. Ночь была довольно ясна. Он увидел невдалеке деревушку,  состоящую из четырех или пяти дворов. Владимир поехал к ней. У первой избушки  он выпрыгнул из саней, подбежал к окну и стал стучаться. Через несколько минут  деревянный ставень поднялся, и старик высунул свою седую бороду. «Что те  надо?» – «Далеко ли Жадрино?» «Жадрино-то далеко ли?» – «Да, да!  Далеко ли?» – «Недалече; верст десяток будет». При сем ответе Владимир  схватил себя за волосы и остался недвижим, как человек, приговоренный к смерти.    

«А  отколе ты?» – продолжал старик. Владимир не имел духа отвечать на вопросы.  «Можешь ли ты, старик, – сказал он, – достать мне лошадей до  Жадрина?» – «Каки у нас лошади», – отвечал мужик. «Да не могу ли  взять хоть проводника? Я заплачу, сколько ему будет угодно». –  «Постой, – сказал старик, опуская ставень, – я те сына вышлю; он те  проводит». Владимир стал дожидаться. Не прошло минуты, он опять начал  стучаться. Ставень поднялся, борода показалась. «Что те надо?» – «Что ж  твой сын?» – «Сейчас выдет, обувается. Али ты прозяб? взойди  погреться». – «Благодарю, высылай скорее сына».    

Ворота  заскрыпели; парень вышел с дубиною, и пошел вперед, то указывая, то отыскивая  дорогу, занесенную снеговыми сугробами. «Который час?» – спросил его  Владимир. «Да уж скоро рассвенет» – отвечал молодой мужик. Владимир не  говорил уже ни слова.    

Пели  петухи и было уже светло, как достигли они Жадрина. Церковь была заперта.  Владимир заплатил проводнику и поехал на двор к священнику. На дворе тройки его  не было. Какое известие ожидало eгo!    

Но  возвратимся к добрым ненарадовским помещикам и посмотрим, что-то у них делается.    

А  ничего.    

Старики  проснулись и вышли в гостиную. Гаврила Гаврилович в колпаке и байковой куртке,  Прасковья Петровна в шлафорке на вате. Подали самовар, и Гаврила Гаврилович послал  девчонку узнать от Марьи Гавриловны, каково ее здоровье и как она почивала.  Девчонка воротилась, объявляя, что барышня почивала-де дурно, но что ей-де  теперь легче, и что она-де сейчас придет в гостиную. В самом деле, дверь  отворилась и Марья Гавриловна подошла здороваться с папенькой и с маменькой.    

«Что  твоя голова, Маша?» – спросил Гаврила Гаврилович. «Лучше, папенька», –  отвечала Маша. «Ты верно, Маша, вчерась угорела», – сказала Прасковья  Петровна. «Может быть, маменька», – отвечала Маша.    

День  прошел благополучно, но в ночь Маша занемогла. Послали в город за лекарем. Он  приехал к вечеру и нашел больную в бреду. Открылась сильная горячка, и бедная  больная две недели находилась у края гроба.    

Никто в  доме не знал о предположенном побеге. Письма, накануне ею написанные, были  сожжены; ее горничная никому ни о чем не говорила, опасаясь гнева господ. Священник,  отставной корнет, усатый землемер и маленькой улан были скромны, и недаром. Терешка-кучер  никогда ничего лишнего не высказывал, даже и во хмелю. Таким образом тайна была  сохранена более чем полудюжиною заговорщиков. Но Марья Гавриловна сама в  беспрестанном бреду высказывала свою тайну. Однако ж ее слова были столь  несообразны ни с чем, что мать, не отходившая от ее постели, могла понять из  них только то, что дочь ее была смертельно влюблена во Владимира Николаевича и  что, вероятно, любовь была причиною ее болезни. Она советовалась со своим мужем,  с некоторыми соседями, и наконец единогласно все решили, что видно такова была  судьба Марьи Гавриловны, что суженого конем не объедешь, что бедность не порок,  что жить не с богатством, а с человеком, и тому подобное. Нравственные  поговорки бывают удивительно полезны в тех случаях, когда мы от себя мало что  можем выдумать себе в оправдание.    

Между  тем барышня стала выздоравливать. Владимира давно не видно было в доме Гаврилы  Гавриловича. Он был напуган обыкновенным приемом. Положили послать за ним и  объявить ему неожиданное счастие: согласие на брак. Но каково было изумление  ненарадовских помещиков, когда в ответ на их приглашение получили они от него  полусумасшедшее письмо! Он объявлял им, что нога его не будет никогда в их  доме, и просил забыть о несчастном, для которого смерть остается единою  надеждою. Через несколько дней узнали они, что Владимир уехал в армию. Это было  в 1812 году.    

Долго не  смели объявить об этом выздоравливающей Маше. Она никогда не упоминала о  Владимире. Несколько месяцев уже спустя, нашед имя его в числе отличившихся и тяжело  раненых под Бородином, она упала в обморок, и боялись, чтоб горячка ее не  возвратилась. Однако, слава богу, обморок не имел последствия.    

Другая  печаль ее посетила: Гаврила Гаврилович скончался, оставя ее наследницей всего  имения. Но наследство не утешало ее; она разделяла искренно горесть бедной Прасковьи  Петровны, клялась никогда с нею не расставаться; обе они оставили Ненарадово,  место печальных воспоминаний, и поехали жить в ***ское поместье.    

Женихи  кружились и тут около милой и богатой невесты; но она никому не подавала и  малейшей надежды. Мать иногда уговаривала ее выбрать себе друга; Марья  Гавриловна качала головой и задумывалась. Владимир уже не существовал: он умер  в Москве, накануне вступления французов. Память его казалась священною для  Маши; по крайней мере она берегла всё, что могло его напомнить: книги, им  некогда прочитанные, его рисунки, ноты и стихи, им переписанные для нее.  Соседи, узнав обо всем, дивились ее постоянству и с любопытством ожидали героя,  долженствовавшего наконец восторжествовать над печальной верностию этой  девственной Артемизы.    

Между  тем война со славою была кончена. Полки наши возвращались из-за границы. Народ  бежал им навстречу. Музыка играла завоеванные песни: Vive Henri-Quatre[1], тирольские  вальсы и арии из Жоконда[2].  Офицеры, ушедшие в поход почти отроками, возвращались, возмужав на бранном  воздухе, обвешанные крестами. Солдаты весело разговаривали между собою,  вмешивая поминутно в речь немецкие и французские слова. Время незабвенное!  Время славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове отечество!  Как сладки были слезы свидания! С каким единодушием мы соединяли чувства  народной гордости и любви к государю! А для него, какая была минута!    

Женщины,  русские женщины были тогда бесподобны. Обыкновенная холодность их исчезла.  Восторг их был истинно упоителен когда, встречая победителей, кричали они: ура!    

     

И в воздух чепчики бросали[3].    

     

Кто из  тогдашних офицеров не сознается, что русской женщине обязан он был лучшей, драгоценнейшей  наградою?..    

В это  блистательное время Марья Гавриловна жила с матерью в *** губернии и не видала,  как обе столицы праздновали возвращение войск. Но в уездах и деревнях общий восторг,  может быть, был еще сильнее. Появление в сих местах офицера было для него настоящим  торжеством, и любовнику во фраке плохо было в его соседстве.    

Мы уже  сказывали, что, несмотря на ее холодность, Марья Гавриловна все по-прежнему  окружена была искателями. Но все должны были отступить, когда явился в ее замке  раненый гусарской полковник Бурмин, с Георгием в петлице и с интересной  бледностию, как говорили тамошние барышни. Ему было около двадцати шести  лет. Он приехал в отпуск в свои поместья, находившиеся по соседству деревни  Марьи Гавриловны. Марья Гавриловна очень его отличала. При нем обыкновенная  задумчивость ее оживлялась. Нельзя было сказать, чтоб она с ним кокетничала; но  поэт, заметя ее поведение, сказал бы:    

Se  amor non è, che dunque?..[4]    

Бурмин  был, в самом деле, очень милый молодой человек. Он имел именно тот ум, который  нравится женщинам: ум приличия и наблюдения, безо всяких притязаний и беспечно  насмешливый. Поведение его с Марьей Гавриловной было просто и свободно; но что  б она ни сказала или ни сделала, душа и взоры его так за нею и следовали. Он  казался нрава тихого и скромного, но молва уверяла, что некогда был он ужасным  повесою, и это не вредило ему во мнении Марьи Гавриловны, которая (как и все  молодые дамы вообще) с удовольствием извиняла шалости, обнаруживающие смелость  и пылкость характера.    

Но более  всего… (более его нежности, более приятного разговора, более интересной  бледности, более перевязанной руки) молчание молодого гусара более всего  подстрекало ее любопытство и воображение. Она не могла не сознаваться в том,  что она очень ему нравилась; вероятно и он, с своим умом и опытностию, мог уже  заметить, что она отличала его: каким же образом до сих пор не видала она его у  своих ног и еще не слыхала его признания? Что удерживало его? робость,  неразлучная с истинною любовию, гордость или кокетство хитрого волокиты? Это  было для нее загадкою. Подумав хорошенько, она решила, что робость была  единственной тому причиною, и положила ободрить его большею внимательностию и,  смотря по обстоятельствам, даже нежностию. Она приуготовляла развязку самую  неожиданную и с нетерпением ожидала минуты романического объяснения. Тайна,  какого роду ни была бы, всегда тягостна женскому сердцу. Ее военные действия  имели желаемый успех: по крайней мере, Бурмин впал в такую задумчивость, и  черные глаза его с таким огнем останавливались на Марье Гавриловне, что  решительная минута, казалось, уже близка. Соседи говорили о свадьбе, как о деле  уже конченном, а добрая Прасковья Петровна радовалась, что дочь ее наконец  нашла себе достойного жениха.    

Старушка  сидела однажды одна в гостиной, раскладывая гранпасьянс, как Бурмин вошел в  комнату и тотчас осведомился о Марье Гавриловне. «Она в саду, – отвечала  старушка, – подите к ней, а я вас буду здесь ожидать». Бурмин пошел, а  старушка перекрестилась и подумала: авось дело сегодня же кончится!    

Бурмин  нашел Марью Гавриловну у пруда, под ивою, с книгою в руках и в белом платье,  настоящей героинею романа. После первых вопросов Марья Гавриловна нарочно перестала  поддерживать разговор, усиливая таким образом взаимное замешательство, от которого  можно было избавиться разве только незапным и решительным объяснением. Так и  случилось: Бурмин, чувствуя затруднительность своего положения, объявил, что  искал давно случая открыть ей свое сердце, и потребовал минуты внимания. Марья  Гавриловна закрыла книгу и потупила глаза в знак согласия.    

«Я вас  люблю, – сказал Бурмин, – я вас люблю страстно…» (Марья Гавриловна покраснела  и наклонила голову еще ниже). «Я поступил неосторожно, предаваясь милой привычке,  привычке видеть и слышать вас ежедневно…» (Марья Гавриловна вспомнила первое  письмо St.-Preux[5]).  «Теперь уже поздно противиться судьбе моей; воспоминание об вас, ваш милый,  несравненный образ отныне будет мучением и отрадою жизни моей; но мне еще  остается исполнить тяжелую обязанность, открыть вам ужасную тайну и положить  между нами непреодолимую преграду…» – «Она всегда существовала, – прервала  с живостию Марья Гавриловна, – я никогда не могла быть вашею женою…» –  «Знаю, – отвечал он ей тихо, – знаю, что некогда вы любили, но смерть  и три года сетований… Добрая, милая Марья Гавриловна! не старайтесь лишить меня  последнего утешения: мысль, что вы бы согласились сделать мое счастие, если бы…  молчите, ради бога, молчите. Вы терзаете меня. Да, я знаю, я чувствую, что вы  были бы моею, но – я несчастнейшее создание… я женат!»    

Марья  Гавриловна взглянула на него с удивлением.    

– Я  женат, – продолжал Бурмин, – я женат уже четвертый год и не знаю, кто  моя жена, и где она, и должен ли свидеться с нею когда-нибудь!    

– Что  вы говорите? – воскликнула Марья Гавриловна, – как это странно!  Продолжайте; я расскажу после… но продолжайте, сделайте милость.    

– В  начале 1812 года, = сказал Бурмин, – я спешил в Вильну, где находился  наш полк. Приехав однажды на станцию поздно вечером, я велел было поскорее  закладывать лошадей, как вдруг поднялась ужасная метель, и смотритель и ямщики  советовали мне переждать. Я их послушался, но непонятное беспокойство овладело  мною, казалось, кто-то меня так и толкал. Между тем метель не унималась; я не  вытерпел, приказал опять закладывать и поехал в самую бурю. Ямщику вздумалось  ехать рекою, что должно было сократить нам путь тремя верстами. Берега были  занесены; ямщик проехал мимо того места, где выезжали на дорогу, и таким  образом очутились мы в незнакомой стороне. Буря не утихала; я увидел огонек, и  велел ехать туда. Мы приехали в деревню; в деревянной церкви был огонь. Церковь  была отворена, за оградой стояло несколько саней; по паперти ходили люди.  «Сюда! сюда!» – закричало несколько голосов. Я велел ямщику подъехать.  «Помилуй, где ты замешкался? – сказал мне кто-то; – невеста в обмороке;  поп не знает, что делать; мы готовы были ехать назад. Выходи же скорее». Я  молча выпрыгнул из саней и вошел в церковь, слабо освещенную двумя или тремя  свечами. Девушка сидела на лавочке в темном углу церкви; другая терла ей виски.  «Слава богу, – сказала эта, – насилу вы приехали. Чуть было вы барышню  не уморили». Старый священник подошел ко мне с вопросом: «Прикажете начинать?» –  «Начинайте, начинайте, батюшка», – отвечал я рассеянно. Девушку подняли.  Она показалась мне недурна… Непонятная, непростительная ветренность… я стал  подле нее перед налоем; священник торопился; трое мужчин и горничная поддерживали  невесту и заняты были только ею. Нас обвенчали. «Поцелуйтесь», – сказали  нам. Жена моя обратила ко мне бледное свое лицо. Я хотел было ее поцеловать…  Она вскрикнула: «Ай, не он! не он!» и упала без памяти. Свидетели устремили на  меня испуганные глаза. Я повернулся, вышел из церкви безо всякого препятствия,  бросился в кибитку и закричал: «Пошел!»    

– Боже  мой! – закричала Марья Гавриловна, – и вы не знаете, что сделалось с  бедной вашею женою?    

– Не  знаю, – отвечал Бурмин – не знаю, как зовут деревню, где я венчался;  не помню, с которой станции поехал. В то время я так мало полагал важности в  преступной моей проказе, что, отъехав от церкви, заснул и проснулся на другой  день поутру, на третьей уже станции. Слуга, бывший тогда со мною, умер в  походе, так что я не имею и надежды отыскать ту, над которой подшутил я так  жестоко, и которая теперь так жестоко отомщена.    

– Боже  мой, боже мой! – сказала Марья Гавриловна, схватив его руку, – так  это были вы! И вы не узнаете меня?    

Бурмин  побледнел… и бросился к ее ногам…    

 

The script ran 0.004 seconds.