Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ирвин Шоу - Вечер в Византии [1973]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Роман, Триллер

Аннотация. Ирвин Шоу (1913 -1984) - знаменитый американский писатель и драматург. Приобрел мировую известность благодаря лучшему своему роману «Вечер в Византии», действие которого происходит во время Каннского фестиваля, в атмосфере фешенебельного курорта, веселья, роскоши, вседозволенности в погоне за удовольствиями... Он - «человек кино». Человек, настолько привыкший к своему таланту и успеху, что не замечает, как в череде мимолетных интриг и интрижек, мелких уступок и компромиссов, случайных сделок с совестью талант и успех покидают его. И что же дальше - отчаянный «кризис среднего возраста» или боль прозрения и ясное, четкое осознание необходимости все начать вновь? По тому, как ты выводишь на бумаге слова, можно предсказать твое будущее: перемены, болезнь, даже смерть...

Аннотация. Он - "человек кино". Человек, настолько привыкший к своему таланту и успеху, что не замечает, как в череде мимолетных интриг и интрижек, мелких уступок и компромиссов, случайных сделок с совестью ТАЛАНТ и УСПЕХ покидают его. И что же дальше - отчаянный "кризис среднего возраста" или боль прозрения и ясное, четкое ОСОЗНАНИЕ необходимости все начать вновь?

Аннотация. По тому, как ты выводишь на бумаге слова, можно предсказать твое будущее: перемены, болезнь, даже смерть…

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 

Ирвин Шоу Вечер в Византии Посвящается Салке Виртель Вступление Отжившие свой век динозавры, вялые и бессильные, в спортивных рубашках от Салки и Кардена, они сидели друг против друга за столиками в просторных залах, вознесенных над изменчивым морем, и сдавали, и брали карты, как это делали в славные времена в сыром от дождя лесу на Западном побережье, когда во все времена года их слово было законом и в банках, и в правлениях компаний, и в мавританских особняках, и во французских виллах, и в английских замках, и в георгианских домах Южной Калифорнии. Время от времени звонили телефоны, и из Осло, Дели, Парижа, Берлина, Нью-Йорка доносились энергичные, почтительные голоса; игроки брали трубки и резко отдавали распоряжения, которые в другое время имели бы смысл и, несомненно, были бы выполнены. Изгнанные короли в ежегодном паломничестве, Лиры поневоле с небольшими числом неизменивших вассалов, они жили в помпезной — не по чину — роскоши, они бросали отрывисто: «Джину» или «Ваших тридцать», и чеки на тысячи долларов переходили из рук в руки. Иногда они вспоминали доледниковый период: «Первую работу дал ей я. Семьдесят пять в неделю. Она тогда спала с преподавателем дикции в Долине». Или: «Он превысил смету на два с половиной миллиона, а фильм не продержался и трех дней, пришлось снимать его с экранов Чикаго. А теперь эти болваны в Нью-Йорке говорят, что он гений. Бред!» И они говорили: «Будущее — в кассетах», а самый молодой из них — ему было пятьдесят восемь — спросил: «Какое будущее?» И они говорили: «Пики. Удваиваю». Внизу, в семи футах над уровнем моря, на террасе, открытой солнцу и ветру, упражнялись в беседах мужчины похудощавее и не такие сытые с виду. Знаками подзывали носившихся взад и вперед официантов и требовали черный кофе и таблетку аспирина и говорили: «Русские в этом году не приедут. Японцы тоже». И: «Венеции — конец». Под юркими облаками, которые то заслоняли, то открывали солнце, сновали юркие молодые люди, держа под мышками маленьких львят, а в руках фотоаппараты «Поляроид», и с улыбкой, какой улыбаются все зазывалы мира, выискивали клиентов. Но на второй день уже никто, кроме туристов, не интересовался львятами, а беседа текла, и они говорили: «Плохи дела у „Фокс“. Очень плохи». И: «Хотя у кого они лучше?» «Здешний приз стоит миллиона», — говорили они. «В Европе», — говорили они. «А чем плоха Европа?» — говорили они. «Это же типично фестивальный фильм, — говорили они. — На широком экране он сбора не даст». И они говорили: «Что ты пьешь?» И: «Пойдешь вечером на прием?» Они говорили ни английском, французском, испанском, немецком, иврите, арабском, португальском, румынском, польском, голландском, шведском языках, говорили о сексе, деньгах, успехе, неудачах, обещаниях выполненных и обещаниях нарушенных. Среди них были честные люди и жулики, сводники и сплетники, а также люди порядочные. Одни были талантливы, даже очень талантливы, другие — прохвосты и просто ничтожества. Там были красивые женщины и прелестные девушки, интересные мужчины и мужчины со свиным рылом. Непрестанно щелкали фотоаппараты, и все притворялись, будто не замечают, что их фотографируют. Там были люди знаменитые в прошлом и уже незнаменитые теперь: люди, которые станут знамениты ни будущей неделе или в будущем году, и люди, которым суждено умереть в безвестности. Люди, идущие вверх, и люди, скользящие вниз; люди, которым успех дастся легко, и люди, несправедливо оттесненные в сторону. Все они были участниками азартной игры без правил; кто-то делал ставки весело и беззаботно, кто-то потел от страха. В других местах, на других сборищах ученые предсказывали, что через пятьдесят лет море, плещущееся у берега перед террасой, станет мертвым, что нынешние обитатели нашей планеты — вполне возможно, последние, кто ест омаров и сеет незаряженные семена. А были еще и другие места, где бросали бомбы, целились по мишени, теряли и снова брали высоты; где происходили наводнения и извержения вулканов; где воевали или готовились к войне, свергали правительства, двигались в похоронных процессиях и шагали в маршах. Но здесь, на террасе, в весенней Франции, вся жизнь человечества на две недели сводилась к перфорированным лентам, пропускаемым через кинопроекторы со скоростью девяносто футов в минуту; и надежды и отчаяние, красоту и смерть — все это возили по городу в плоских круглых блестящих жестяных коробках. 1 Самолет дергался, пробиваясь сквозь черные толщи туч. На западе сверкала молния. Таблички с надписью «Пристегните ремни» на английском и французском языках продолжали светиться. Стюардессы не разносили напитков. Тональность рева моторов изменилась. Пассажиры молчали. Высокий мужчина, зажатый в кресле у окна, открыл было журнал и тотчас закрыл его. Дождевые капли оставляли на плексигласе прозрачные, словно пальцы призрака, следы. Раздался приглушенный взрыв, что-то треснуло. Вдоль корпуса самолета медленно прокатилась шаровая молния и разорвалась над крылом. Самолет швырнуло в сторону. Двигатели натужно завыли. «Как бы хорошо все устроилось, если бы мы сейчас разбились, — подумал высокий человек. — Окончательно и бесповоротно». Но самолет выровнялся, вырвался из облаков к солнцу. Дама, сидевшая через проход, сказала: «Это уже второй раз в моей жизни. Можно подумать, что меня преследует злой рок». Табло на спинках кресел погасли. Стюардессы повезли по проходу столик с напитками. Высокий человек попросил виски с перрье. Он пил с видимым удовольствием, прислушиваясь к тихому рокоту самолета, летевшего на юг высоко над облаками, над самым сердцем Франции. Чтобы прогнать сон, Крейг принял холодный душ. Хотя он выпил вчера, кажется, не так уж много, у него было такое ощущение, точно глаза его не поспевают за движениями головы. Как обычно в таких случаях, он дал себе слово не прикасаться больше к спиртному. Он вытерся полотенцем, но волосы не стал сушить. Прохладная влага освежала голову. Он накинул просторный белый гостиничный купальный халат из грубой махровой ткани и, пройдя в гостиную своего «люкса», заказал по телефону завтрак. Вчера он пил без конца, даже когда раздевался, тянул виски, и побросал одежду где попало, так что теперь его смокинг, крахмальная рубашка и галстук грудой лежали на стуле. Стакан с недопитым виски запотел. Бутылка, стоявшая рядом, была не закупорена. Он открыл почтовый ящик на двери с внутренней стороны. В нем лежали «Нис-матэн» и пакет с письмами, пересланный его секретаршей из Нью-Йорка. Письмо от бухгалтера. От адвоката. Конверт из маклерской конторы — в нем месячная биржевая сводка. Он бросил письма на стол не распечатывая. Судя по состоянию дел на бирже, ничего, кроме панических воплей, в сводке маклера сейчас не найдешь. Бухгалтер, наверно, прислал дурные вести о его, Крейга, нескончаемой битве с Управлением налогов и сборов, а письмо адвоката касается жены. Эти могут подождать. Сейчас еще утро, рано думать о маклере, бухгалтере, адвокате и жене. Он взглянул на первую страницу «Нис-матэн». Телеграфное агентство сообщает о переброске дополнительных войск в Камбоджу. Рядом с этим сообщением — фотография улыбающейся итальянской актрисы на террасе отеля «Карлтон». Несколько лет назад она получила в Канне приз, но в этом году, судя по улыбке, никаких иллюзий не питает. Фотография президента Франции Помпиду в Оверне. Цитируют его обращение к молчаливому большинству французского народа. Президент заверяет, что Франции не грозит революция. Крейг бросил «Нис-матэн» на пол и босиком прошелся по белой с высоким потолком комнате, устланной коврами и обставленной во вкусе бывшей русской аристократии. Выйдя на балкон, он посмотрел вниз, на Средиземное море, простирающееся за бульваром Круазетт. Три американских десантных судна, стоявшие вчера в заливе, ночью ушли. Дул ветер, серое море пенилось и бурлило — все в барашках. Уборщики уже разровняли на пляже песок, вытащили надувные матрасы и воткнули в песок зонты. Их так и не раскрыли, и они вздрагивали от ветра. На берег с шипением набегал прибой. Какая-то отважная толстуха купалась прямо напротив отеля. «В последний раз, когда я был здесь, — подумал он, — погода была не такая». В последний раз была осень, сезон уже кончился. На побережье стояло индейское лето, а индейцев-то здесь никогда и не бывало. Золотистая дымка, неяркие осенние цветы. Канн он помнил другим — тогда вдоль берега среди зелени садов стояли розовые и янтарно-желтые особняки, а теперь взморье обезображивали крикливые многоквартирные дома с оранжевыми и ярко-синими навесами, прикрывающими балконы. Города одержимы страстью к самоуничтожению. В дверь постучали. — Entrez,[1] — сказал он, не поворачивая головы и не отрывая глаз от моря. Нет нужды говорить официанту, где поставить столик. Крейг прожил здесь уже три дня, и официант знает его привычки. Но когда он вернулся в комнату, там оказался не официант, а девушка. Невысокого роста — пять футов и три, может быть, четыре дюйма, по привычке прикинул он. На ней была серая трикотажная спортивная рубашка, слишком длинная и непомерно широкая. Рукава, рассчитанные, очевидно, на руки баскетболиста, она вздернула, обнажив тонкие, бронзовые от загара запястья. Рубашка, доходившая ей почти до колен, висела поверх измятых, выцветших джинсов. Она была в сандалиях. Длинные каштановые волосы, неровно высветленные солнцем и морем, спутанной гривой падали ей на плечи. У нее было узкое, с острым подбородком, лицо; огромные солнечные очки, за которыми не видно глаз, придавали ему таинственное, совиное выражение. На плече у девушки висела итальянская кожаная сумка с медными пряжками, слишком элегантная для нее. Увидев его, она ссутулилась. У него возникло подозрение, что если он взглянет на ее голые ноги, то обнаружит, что она давно их не мыла — во всяком случае, с мылом. «Американка, не иначе», — подумал он. В нем говорил сейчас шовинизм наизнанку. Он запахнул полы халата. Пояса не было: халат не предназначался для приема гостей. При малейшем движении полы разлетались. — Я думал, это официант, — сказал он. — Я боялась упустить вас, — сказала девушка. Выговор у нее был американский, только непонятно, из какой части страны. Его раздражало, что в комнате такой беспорядок. Раздражало и то, что эта девица ворвалась к нему, когда он ждал официанта. — Вообще-то полагается сначала звонить по телефону, а потом уж подниматься, — пробурчал он. — Я боялась, что вы не захотите меня принять, поэтому и не позвонила. «О господи, — подумал он. — Из тех самых». — А может, вы все же попробуете, мисс? Спуститесь вниз, назовите портье свою фамилию, он мне позвонит и… — Но ведь я уже здесь. — Она была явно не из числа робких, застенчивых девиц, что благоговеют перед великими мира сего. — Я сама представлюсь вам. Моя фамилия Маккиннон. Гейл Маккиннон. — Я должен вас знать? — В Канне ведь все возможно. — Нет, — сказала она. — Вы всегда вот так вторгаетесь к людям, когда они не одеты и ждут завтрака? — Ему было неловко: халат все время распахивается в самом неподходящем месте, с волос капает, на груди видны седеющие волосы, в комнате не прибрано. — Я пришла по делу, — сказала девушка. Она не сделала к нему ни шагу, но и не отступила. Просто стояла, шевеля большими пальцами босых ног в сандалиях. — У меня тоже есть дела, мисс, — сказал он, чувствуя, как с мокрых волос на лоб потекла струйка воды. — Я хотел бы позавтракать, просмотреть газету и в тишине и одиночестве подготовиться к тяготам дня. — Не будьте занудой, мистер Крейг. Ничего дурного я против вас не замышляю. Вы действительно одни? — Она многозначительно посмотрела на неплотно прикрытую дверь спальни. — Милая мисс… — «Тон у меня как у девяностолетнего старика», — подумал он с досадой. — Я три дня за вами слежу, — сказала она. — Никого с вами не было. То есть никого из женщин. — Пока она говорила, ее темные очки шарили по комнате. Он заметил, что взгляд ее скользнул по рукописи, лежавшей на письменном столе. — Кто вы? — спросил он. — Сыщица? Девушка улыбнулась. Во всяком случае, зубы ее сверкнули. Что при этом выражали глаза — определить было невозможно. — Не бойтесь. Я в своем роде журналистка. — Ничего нового в этом сезоне у Джесса Крейга не предвидится, мисс. Так что мое почтение. — Он шагнул к двери, но девушка не двигалась. Раздался стук. Вошел официант, неся на подносе апельсиновый сок, кофе, рогалики и тосты. В другой руке у него был складной столик. — Bonjour, m'sieur et dame,[2] — сказал он, бросив косой взгляд на девушку. Крейг подумал: «Умеют они, французы, одним взглядом раздеть женщину и при этом даже не изменить выражения лица». Понимая, какое впечатление мог произвести на официанта костюм девушки, он с трудом подавил в себе желание отчитать его за этот косой взгляд. Сказать бы ему без лишних церемоний: «Черт побери, неужели ты думаешь, что я не смог бы подыскать себе что-нибудь получше?» — Я думал, только один завтрак, — сказал официант на плохом английском языке. — Да, только один, — подтвердил Крейг. — А вы бы раздобрились, мистер Крейг, и велели ему принести вторую чашку! — попросила девушка. Крейг вздохнул. — Вторую чашку, пожалуйста. — Всю жизнь он подчинялся правилам этикета, которым учила его мать. Официант накрыл столик и поставил возле него два стула. — Момент, — сказал он и пошел за второй чашкой. — Садитесь, пожалуйста, мисс Маккиннон, — предложил Крейг, надеясь, что девушка поймет иронию, скрытую в его подчеркнутой корректности. Одной рукой он отодвинул для нее стул, а другой придерживал халат. Все это явно забавляло ее. По крайней мере насколько он мог судить по выражению ее лица от носа и ниже. Она опустилась на стул, а сумку поставила на пол рядом с собой. — А теперь, если позволите, я пойду надену что-нибудь более подходящее. Он взял со стола рукопись, сунул ее в ящик (смокинг и рубашку он решил не убирать) и, пройдя в спальню, плотно закрыл за собой дверь. Вытер голову, зачесал волосы назад, провел рукой по подбородку. Побриться? Нет, сойдет и так. Надел белую тенниску, синие бумажные брюки и сунул ноги в мокасины. Мельком взглянул на себя в зеркало. Плохо дело: белки глаз тусклые, цвета слоновой кости. Когда он вернулся в гостиную, девушка разливала кофе. Он молча выпил апельсиновый сок. Девушка вела себя так, словно и не собиралась уходить. «Со сколькими женщинами садился я завтракать в надежде, что они будут молчать», — подумал он. — Рогалик? — предложил Крейг. — Нет, спасибо. Я уже ела сегодня. Он занялся тостом, радуясь, что все зубы у него целы. — Как мило, не правда ли? — сказала девушка. — Гейл Маккиннон и мистер Джесс Крейг в минуту затишья в бешеном каннском водовороте. — Итак… — начал он. — Вы хотите сказать, что теперь я могу задавать вам вопросы? — Нет. Я хочу сказать, что сам намерен задавать вам вопросы. Какого рода журналистикой вы занимаетесь? — Я радиожурналистка. Между делом, — пояснила девушка, поднеся чашку ко рту. — Делаю пятиминутные репортажи для одного агентства, которое продает их частным радиостанциям в Америке. Пользуясь магнитофоном. — О чем репортажи? — Об интересных людях. По крайней мере о тех, кого мое агентство считает интересными. — Она говорила быстро, монотонно, словно ей надоели вопросы. — О кинозвездах, режиссерах, художниках, политических деятелях, уголовниках, атлетах, гонщиках, дипломатах, дезертирах, о тех, кто считает, что надо узаконить гомосексуализм и марихуану, о сыщиках, президентах колледжей… Продолжать? — Нет. — Крейг наблюдал, как она с видом хозяйки дома подливает ему кофе. — Вы сказали: между делом. А что же у вас за дело? — Потрошу души для больших журналов. Отчего вы сморщились? — Потрошите души? — повторил он. — Вы правы. Ужасный жаргон. С языка сорвались. Больше не буду. — Значит, утро у вас не пропало даром, — заметил Крейг. — Интервью вроде тех, что в «Плейбое» печатают. Или как у этой Фалаччи, в которую стреляли солдаты в Мексике. — Я читал кое-что. Это она разнесла Феллини. И Хичкока тоже. — А может, они сами себя разнесли? — Это что — предостережение? — Если хотите. Было в этой девушке что-то настораживающее. Ему стало казаться, что она ждет от него не просто интервью, а чего-то большего. — Этот город, — сказал он, — наводнен сейчас ордами жаждущих рекламы людей, которым до смерти хочется дать интервью. И как раз о них ваши читатели, кто бы они ни были, мечтают что-нибудь узнать. Я же молчу уже не первый год. Почему вы пришли именно ко мне? — Я объясню вам это как-нибудь в другой раз, мистер Крейг, — сказала она. — Когда мы лучше узнаем друг друга. — Пять лет назад, — заметил он, — я давно бы уж вышвырнул вас из номера. — Поэтому-то я и не пыталась бы интервьюировать вас пять лет тому назад. Она улыбнулась и опять стала похожа на сову. — Знаете что? Покажите-ка мне несколько ваших журнальных статей. Я посмотрю их и решу, стоит ли иметь с вами дело. — Статей я вам дать не могу, — сказала девушка. — Почему? — Ни одного интервью я еще не опубликовала. — Она весело фыркнула, словно была этим очень довольна. — Ваше будет первым в моей жизни. — Ради бога, мисс, не задерживайте меня больше. — Он встал. Она продолжала сидеть. — Я буду задавать вам очаровательные вопросы, а вы дадите на них такие очаровательные ответы, что редакторы передерутся из-за моей статьи. — Интервью окончено, мисс Маккиннон. Надеюсь, вам понравится на Лазурном берегу. Она по-прежнему не двигалась. — Это же будет вам только на пользу, мистер Крейг. Я могу вам помочь. — Почему вы думаете, что я нуждаюсь в помощи? — Вы ни разу за все эти годы не были на Каннском фестивале, — сказала девушка, — но выпускали одну картину за другой. А теперь, когда ваше имя с шестьдесят пятого года не появлялось на экране, вы приехали, поселились в шикарном «люксе», вас каждый вечер видят в Главном зале, на террасе, на званых вечерах. Значит, в этом году вам что-то понадобилось. И что бы это ни было, большая, заметная статья о вас могла бы явиться именно тем, что вам нужно, чтобы добиться цели. — Откуда вы знаете, что я впервые приехал на фестиваль? — Я многое о вас знаю, мистер Крейг. Я основательно готовилась. — Напрасно вы тратите время, мисс. Боюсь, что мне придется попросить вас выйти. У меня сегодня очень занятой день. — Чем же вы будете так заняты? — Она с вызовом взяла рогалик и надкусила его. — Буду валяться на пляже и слушать шум волн, что катятся к нам из Африки. Вот вам один из тех очаровательных ответов, какие вы от меня ожидали. Девушка вздохнула, так вздыхает мать, выполняющая прихоть капризного ребенка. — Ну, хорошо. Хоть это и не в моих правилах, но я дам вам кое-что почитать. — Она открыла сумку и вынула пачку желтой бумаги с машинописным текстом. — Вот, — сказала она, протягивая ему листки. Он стоял, заложив руки за спину. — Да перестаньте ребячиться, мистер Крейг, — резко сказала она. — Почитайте. Это о вас. — Терпеть не могу читать что-нибудь о себе. — Не лгите, мистер Крейг, — сказала она все так же резко. — У вас оригинальный способ завоевывать симпатии тех, кого вы собираетесь интервьюировать, мисс. — Однако он взял листы, подошел к окну, к свету, — иначе ему пришлось бы надеть очки. — Если я буду делать интервью для «Плейбоя», — сказала девушка, — то текст, который у вас в руках, пойдет как вступление, а потом уже вопросы и ответы. «Но девицы из „Плейбоя“ хотя бы причесываются перед визитом», — подумал он. — Не возражаете, если я налью себе еще кофе? — спросила она. — Пожалуйста. Послышалось тихое звяканье фарфора. Крейг начал читать. «Для широкой публики, — прочитал он, — слово „продюсер“ означает обычно нечто малоинтересное. В ее представлении типичный кинопродюсер — это чаще всего полный джентльмен еврейской национальности с сигарой в зубах, странным лексиконом и неприятным пристрастием к молоденьким актрисам. Некоторые — таких незначительное меньшинство — под влиянием романтически-идеализированного образа покойного Ирвинга Талберга из незаконченного романа Ф. Скотта Фицджеральда „Последний магнат“ представляют его себе как необыкновенно одаренную, загадочную личность, этаким великодушным Свенгали — полумагом-полуполитиком, удивительно напоминающим самого Ф. Скотта Фицджеральда в наиболее привлекательные моменты его жизни. Бытующий образ театрального продюсера несколько менее красочен. Его реже представляют себе евреем иди вульгарным человеком, но он не вызывает и всеобщего восхищения. Если он добивается успеха, то ему завидуют как счастливчику, который, случайно взяв в руки пьесу, валявшуюся у него на письменном столе, сначала рыщет в поисках чужих денег для финансирования постановки, потом легко и свободно движется к славе и богатству, пользуясь талантом актеров и художников, чью работу он чаще всего портит, пытаясь приспособиться к интересам бродвейского рынка. Как ни странно, в родственной сфере искусства, в балете, те, кто заслуживает почета, им и пользуются. Дягилев, который, насколько известно, сам не танцевал, не был хореографом и не писал декораций, всюду признается великим новатором современного балета. Но хотя Голдвина (еврей, худой как щепка, сигар не курит), Завнука (не еврей, курит сигареты, стройный), Селзника (еврей, крупный, курит сигареты) и Понти (итальянец, полный, сигар не курит) нельзя, наверно, отнести к разряду тех, кого журналы вроде „Комментари“ и „Партизан ревью“ называют зачинателями в искусстве, которому они служат, тем не менее в выпущенных ими фильмах четко выражена их индивидуальность, они воздействуют на образ мыслей и сознание зрителей всего мира и, безусловно, доказывают, что, посвящая себя данному роду деятельности, эти люди имели на вооружении нечто большее, чем удачу, деньги или покровительство влиятельных родственников». — Что ж, — подумал он без особого восторга, — с грамматикой у нее все в порядке. Училась же она где-нибудь. Он еще не справился с раздражением, вызванным бесцеремонностью, с какой Гейл Маккиннон выбила его из утренней колеи, и тем более — с ее спокойной уверенностью в том, что он все равно подчинится. Крейга так и подмывало положить эти желтые листочки и попросить ее выйти, но его тщеславие было задето, к тому же ему любопытно было узнать, какое место в списке этих героев занимает имя Джесса Крейга. Ему хотелось обернуться и приглядеться к ней повнимательней, но он сдержался и стал читать дальше: «…Сказанное выше находит еще большее подтверждение в американском театре. В двадцатые годы Лоуренс Лэнгнер и Терри Хелбёрн, основавшие „Гилд-тиэтр“, открыли новые горизонты драмы и в сороковые годы, продолжая выступать в роли продюсеров, а не режиссеров или драматургов, создали „Оклахому“ — спектакль, преобразивший музыкальную комедию, эту наиболее американскую из театральных форм. Клэрмен, Страсберг и Кроуфорд, возглавлявшие „Групп-тиэтр“, по праву считались режиссерами-постановщиками, однако главная их заслуга состояла в выборе острых проблемных пьес и системе обучения актеров искусству ансамблевой игры». «А ведь она правду сказала, — подумал Крейг. — Она действительно хорошо подготовилась. Когда все это было, она еще и на свет не родилась». Он поднял голову. — Можно задать вам вопрос? — Конечно. — Сколько вам лет? — Двадцать два, — сказала она. — Разве это имеет значение? — Это всегда имеет значение. — Он с невольным уважением стал читать дальше: «Нетрудно вспомнить и более свежие имена, но нет нужды искать новые подтверждения. Почти всегда находились люди, как бы они не назывались, бравшие на себя роль собирателей талантов и устраивавшие фестивали, на которых Эсхил соперничал с Софоклом. Бэрбедж, например, возглавлял театр „Глобус“, когда Шекспир принес ему почитать своего „Гамлета“, и не упустил его. В этом длинном почетном списке стоит и имя Джесса Крейга». «Ну, брат, держись, — подумал он. — Сейчас начнется». «Джесс Крейг, — читал он, — впервые привлек к себе внимание в 1946 году — ему было тогда 24 года, — представив на суд зрителей „Пехотинца“, одно из немногих драматических произведений о второй мировой войне, выдержавших испытание временем. В период с 1946 по 1965 год Крейг был продюсером еще десяти пьес и двенадцати фильмов, значительная часть которых имела и кассовый успех, и успех у критики. После 1965 года ни на сцене, ни на экране не появилось ни одной его новой работы». Зазвонил телефон. — Извините, — сказал он и взял трубку. — Крейг слушает. — Я тебя разбудила? — Нет. Он с беспокойством взглянул на девушку. Та сгорбилась на стуле, нелепая в своей мешковатой рубашке. — Как ты провел эту ужасную ночь? Снилась я тебе в соблазнительных позах? — Что-то не помню. — Свинья. Развлекаешься там? — Да. — Свинья вдвойне, — сказала Констанс. — Ты один? — Нет. — Ага. — Не то, что ты думаешь. — Но разговаривать со мной ты все же не можешь. — Не обо всем. Как Париж? — Духота. И французы по обыкновению несносны. — Откуда ты звонишь? — Из конторы. Он представил себе ее контору — маленькую, тесную комнатушку на улице Марбёф, где всегда толкутся молодые люди и девушки, похожие скорее на гребцов, пересекающих Атлантический океан в лодках, чем на студентов-туристов, прибывших сюда на грузовых и пассажирских пароходах или на самолетах. Ее обязанностью было устраивать для них поездки по стране. Казалось бы, каждый посетитель моложе тридцати лет мог рассчитывать здесь на доброжелательную встречу, в каком бы виде он ни появился, но стоило Констанс почуять пусть еле уловимый запах марихуаны, как она театрально вставала из-за стола и грозно показывала на дверь. — Ты не боишься, что тебя подслушивают? — спросил он. Временами на Констанс нападала подозрительность: ей чудилось, что к ее телефону подключаются то французские налоговые агенты, то американская служба по борьбе с наркотиками, то бывшие любовники — высокопоставленные дипломаты. — Я же не говорю ничего такого, чего французы сами не знают. Они гордятся своей несносностью. — Как твои дети? — Нормально. Удачное сочетание — у одной характер ангельский, другой — совершенный чертенок. Констанс была замужем дважды: один раз — за итальянцем, другой — за англичанином. Мальчик родился от итальянца; к одиннадцати годам его уже четыре раза выгоняли из школы. — Джанни вчера опять отправили домой, — равнодушно сообщила Констанс. — Хотел устроить побоище на уроке рисования. — Ты уж скажешь, Констанс. — Крейг знал, что она склонна к преувеличениям. — Ну, может, не побоище. Кажется, он хотел выбросить из окна какую-то девочку в очках. Чего, говорит, она на меня все смотрит. В общем, ничего особенного. Через два дня вернется в школу. А Филиппу, кажется, собираются премировать по окончании семестра «Критикой чистого разума». Они проверили ее «IQ»[3] и говорят, что она, наверно, станет президентом корпорации, выпускающей ЭВМ. — Передай, что я привезу ей матросскую тельняшку. — Прихвати заодно и парня, на которого она могла бы эту тельняшку надеть, — сказала Констанс. Она была убеждена, что ее дети, как и она сама, помешаны на сексе. Филиппе было девять лет. Крейгу казалось, что в этом возрасте его собственные дочери не сильно отличались от нее. Если не считать того, что она продолжает сидеть, когда входят взрослые, и употребляет иногда заимствованные из лексикона матери выражения, которых он предпочел бы не слышать. — Как дела в Канне? — Нормально. Гейл Маккиннон предупредительно встала и вышла на балкон, но он был уверен, что она слышит все и оттуда. — Да, вот что, — сказала Констанс. — Вчера вечером я замолвила за тебя словечко одному твоему старому знакомому. — Спасибо. Это кому же? — Я ужинала с Давидом Тейчменом. Он мне звонит всякий раз, когда заезжает в Париж. — Как и тысячи других людей, которые звонят тебе всякий раз, когда заезжают в Париж. — Не хочешь же ты, чтобы женщина ужинала одна, правда? — Ни в коем случае. — К тому же ему, наверно, лет сто уже. Едет в Канн. Говорит, что собирается основать новую компанию. Я сказала ему, что у тебя, возможно, что-нибудь для него найдется. Он будет тебе звонить. Не возражаешь? В худшем случае он безвреден. — Если бы ты сказала это при нем, он умер бы от оскорбления. Дэвид Тейчмен более двадцати лет терроризировал Голливуд. — Да я и при нем не молчала. — Она вздохнула в трубку. — Скверное утро было у меня сегодня. Проснулась, протянула руку и сказала: «Черт бы его побрал». — Почему? — Потому что тебя не было рядом. Скучаешь по мне? — Да. — Ты говоришь таким тоном, словно сидишь в полицейском участке. — Что-то в этом роде. — Не клади трубку. Мне скучно. Вчера ты ел на ужин рыбу в белом вине? — Нет. — Ты по мне скучаешь? — На это я уже ответил. — Любая женщина скажет, что это очень сухой ответ. — Я не хотел, чтобы это было воспринято именно так. — Ты жалеешь, что я не с тобой? — Да. — Назови меня по имени. — Сейчас я предпочел бы этого не делать. — Как только положу трубку, меня начнут мучить подозрения. — Пусть они тебя не мучают. — Напрасно я трачу деньги на этот разговор. Со страхом жду следующего утра. — Почему? — Потому что, когда я проснусь и протяну руку, тебя опять не будет рядом. — Не будь такой жадной. — Да, я жадная женщина. Ну, ладно. Не знаю, кто там с тобой сейчас в номере, но ты мне позвони, когда освободишься. — Идет. — Назови меня по имени. — Несносная. В трубке раздался смех, потом щелчок. Телефон умолк, Крейг положил трубку. Девушка вернулась с балкона. — Надеюсь, мое присутствие не скомкало ваш разговор? — Нисколько. — Вы заметно повеселели после этого звонка, — сказала девушка. — Да? Я этого не чувствую. — Вы всегда так отвечаете по телефону? — То есть? — «Крейг слушает». Он задумался. — Кажется, да. А что? — Это звучит так… казенно. Вашим друзьям это нравится? — Возможно, и нет, — сказал он, — только они ничего мне не говорили. — Терпеть не могу официального тона, — сказала она. — Если бы мне пришлось работать в какой-нибудь конторе, я бы… — Она передернула плечами и села в кресло у столика. — Как вам понравилось то, что вы успели прочесть? — С самого начала своей работы в кино я взял за правило не делать выводов о работе, которая еще не закончена, — сказал он. — Вы хотите читать дальше? — Да. — Я буду тиха, как звездная ночь. — Она села, откинулась на спинку стула и положила ногу на ногу. Ступни у нее оказались чистыми. Он вспомнил, сколько раз ему приходилось говорить своим дочерям, чтобы они сидели прямо, но они все равно не сидели прямо. Такое поколение. Он взял желтые листки, которые отложил, перед тем как подойти к телефону, и возобновил чтение: «Это интервью Крейг дал Г. М. в своем „люксе“ (сто долларов в сутки) в отеле „Карлтон“ — розоватом, помпезном здании, где разместились знаменитости, приехавшие на Каннский кинофестиваль. Крейг — высокий, стройный, сухопарый, медлительный в движениях. Густые седеющие волосы небрежно зачесаны назад, на лбу — глубокие морщины. Глаза светло-серые, холодные, глубоко посаженные. Ему сорок восемь лет, и выглядит он не моложе. Бесстрастный взгляд, обычно полуопущенные веки. Похож на часового, смотрящего вниз на поле битвы сквозь отверстие в крепостной стене. Голос хрипловатый, речь замедленная, следы его родного нью-йоркского выговора еще не окончательно стерлись. В обращении старомоден, сдержан, вежлив. Манера одеваться в сравнении с крикливо разодетой публикой этого городка — сдержанная. Его можно принять за гарвардского профессора литературы, проводящего летний отпуск в штате Мэн. Красивым его не назовешь — для этого у него слишком плоское и жесткое лицо, слишком тонкие и строгие губы. Среди знаменитостей, собравшихся в Канне, есть люди, которые когда-то работали либо у него, либо с ним; его тепло встречают всюду, где он появляется, и у него, по-видимому, много знакомых, но не друзей. В первые два вечера из трех, проведенных на фестивале, он ужинал в одиночестве. В каждом случае он выпивал три „мартини“ до еды и целую бутылку вина во время еды без каких-либо видимых признаков опьянения». Крейг покачал головой и положил желтые листки на полку у окна. Три-четыре страницы текста остались непрочитанными. — В чем дело? — спросила девушка. Она внимательно за ним наблюдала. Он чувствовал на себе ее пристальный взгляд сквозь темные очки и, читая, старался сохранить равнодушный вид. — Нашли какой-нибудь ляп? — Нет, — ответил он. — Нашел, что очень не симпатичный портрет вы нарисовали. — Прочтите до конца. Дальше будет лучше. — Она встала и ссутулилась. — Я оставляю вам текст. Знаю, как трудно читать в присутствии автора. — Лучше возьмите это с собой. — Крейг показал рукой на листки. — Я славлюсь тем, что теряю рукописи. — Это не страшно, — сказала девушка. — У меня есть копия. Снова зазвонил телефон. Он взял трубку. — Крейг слушает. — Он взглянул на девушку и пожалел, что опять произнес эту фразу. — Дружище, — сказал голос в трубке. — Привет, Мэрф. Откуда звонишь? — Из Лондона. — Ну, как там? — Выдыхаются, — сказал Мэрфи. — Не пройдет и полгода, как они начнут превращать местные студии в откормочные пункты для черных ангусских быков. А у вас там как? — Холодно и ветрено. — Но все же лучше, наверно, чем здесь. — Мэрфи по обыкновению громко кричал, его было слышно во всех концах комнаты. — Мы передумали и летим завтра, а не на следующей неделе. Остановимся в отеле «На мысу». Приходи завтра к нам на ленч, ладно? — С удовольствием. — Прекрасно, — сказал Мэрфи. — Соня тебе кланяется. — А я ей, — сказал Крейг. — О моем приезде никому не говори, — сказал Мэрфи. — Хочу несколько дней отдохнуть. Не для того я тороплюсь в Канн, чтобы с утра до вечера болтать с этими слюнявыми итальяшками. — На меня ты можешь положиться, — сказал Крейг. — Я позвоню в гостиницу, — сказал Мэрфи, — и велю поставить вино на лед. — А я сегодня дал зарок не пить, — сказал Крейг. — Ну, это ты зря, старик. Значит, до завтра. — До завтра, — сказал Крейг, кладя трубку. — Я невольно подслушала, — сказала девушка. — Это был ваш агент? Брайан Мэрфи? — Откуда вы все знаете? — спросил Крейг. Голос его прозвучал резче, чем ему хотелось. — Да все знают, кто такой Брайан Мэрфи, — сказала девушка. — Как вы думаете, он согласится поговорить со мной? — Об этом вы его сами спросите, мисс, — сказал Крейг. — Не я его агент, а он — мой. — Я думаю, согласится, — сказала она. — Разговаривал же он со всеми другими. Впрочем, не будем забегать вперед. Посмотрим, как все сложится. Хорошо бы мне часок-другой послушать ваш разговор с ним. В сущности, лучший способ сделать это интервью, — продолжала она, — это дать мне возможность потереться возле вас несколько дней. Побыть в роли молчаливой поклонницы. Вы можете представить меня как племянницу, секретаршу или как свою любовницу. Я надену платье. У меня прекрасная память, и, чтобы не смущать вас, я ничего не буду записывать. Буду только наблюдать и слушать. — Прошу вас, мисс Маккиннон, не будьте так настойчивы, — сказал Крейг. — Я плохо спал ночью. — Хорошо, — сказала она. — Больше я не буду вас сегодня беспокоить. Ухожу. Прочтите все, что я о вас написала и подумайте. — Она повесила сумку на плечо. Движения ее были резкими, не девическими. Она уже не горбилась. — Я буду рядом. Везде. Куда бы вы ни пришли, вы увидите Гейл Маккиннон. Благодарю за кофе. Можете меня не провожать. Прежде чем он успел воспротивиться, она уже ушла. 2 Он медленно прошелся по комнате. Нет, это не для него. Такие номера предназначены для людей праздных, у которых по утрам только и забот что решать, пойти выкупаться или нет и в каком ресторане сегодня пообедать. Он закупорил бутылку и поставил в шкафчик. Собрал в охапку свои вещи, прихватил недопитый запотевший стакан с виски, пошел в спальню и бросил одежду на кровать. Простыни и одеяла сбились — он беспокойно спит ночью. Вторая постель осталась нетронутой. Кто бы ни была та дама, для которой готовила ее горничная, дама эта провела ночь в другом месте. От этого в спальне было тоскливо и не уютно. Он прошел в ванную, вылил виски в раковину и смыл водой. Имитация порядка, Потом он возвратился в гостиную, вынес столик с остатками завтрака в коридор и, войдя обратно в номер, запер за собой дверь. На письменном столе лежала в беспорядке груда буклетов и кинореклам. Он сгреб их и отправил в корзину для бумаг. Чьи-то надежды, ложь, таланты, алчность. Письма, брошенные на столе, лежали рядом с рукописью мисс Маккиннон. Он решил заняться сначала письмами. Что поделаешь, прочесть-то их все равно надо и ответить — тоже. Он вскрыл конверт с письмом от бухгалтера. Начнем с самого неотложного. Главное — подоходный налог. «Дорогой Джесс, — писал бухгалтер, — боюсь, что ревизия за этот год не пройдет гладко. Ваш налоговый инспектор, сволочь, пять раз заходил в контору. Это письмо пишу дома и печатаю на собственной машинке, дабы никто не снял с него копии, а Вам советую по прочтении сжечь. Как Вы знаете, нам пришлось уклониться от проверки Ваших доходов за этот год в установленный срок; в этом году Вы в последний раз заработали крупную сумму, и Брайан Мэрфи провел ее по книгам европейской компании, поскольку большая часть картины снималась во Франции. Все считали такую операцию правомерной, потому что деньги, которые Ваша компания занимала под будущие прибыли, я провел как основной капитал. Так вот, Управление налогов и сборов оспаривает законность этой операции, а инспектор — настоящая ищейка. Но дело в том (только пусть это останется между нами), что этот человек, по-моему, взяточник. Он дал мне понять, что если Вы свяжетесь с ним, то он оформит декларацию в лучшем виде. За вознаграждение. Намекнул, что восемь тысяч его бы устроили. Вы знаете, что подобные сделки вообще не по мне. Да и Вы, как мне известно, никогда такими фокусами не занимались. Но я все же решил сообщить Вам, как складывается обстановка. Если хотите предпринять что-либо, то скорее приезжайте сюда и переговорите с этим прохвостом сами. И не посвящайте меня в этот разговор. Мы могли бы обратиться в судебные инстанции и наверняка бы выиграли дело, ибо все тут честно и открыто, никакой суд не придерется. Но должен предупредить, что Ваши судебные издержки составили бы около 100.000 долларов. Кроме того, газеты, учитывая Вашу известность и Вашу репутацию, подняли бы шум и представили дело так, будто Вас судят за уклонение от уплаты налогов. Мне кажется, мы сможем договориться с этим ублюдком и тогда отделаемся налогом в 60–75 тысяч. Так что мой Вам совет — пойти на переговоры и быстро все уладить. А убытки можно будет годика за два возместить. Когда будете отвечать, пишите по моему домашнему адресу. Людей у меня в конторе много, и неизвестно, кому можно доверять. Не говоря уже о том, что и правительство не гнушается теперь вскрывать почту. С наилучшими пожеланиями — Лестер». «Годика за два возместить, — подумал Крейг. — Видно, над Калифорнией сейчас сияет солнце». Он разорвал письмо на мелкие клочки и бросил в корзину. Жечь его, как советовал бухгалтер, он не стал — слишком мелодраматично. Вряд ли Управление налогов и сборов пойдет на подкуп горничных Лазурного берега, чтобы они склеивали найденные в мусорных корзинах обрывки писем. Патриот, участник войны, законопослушный налогоплательщик, он не желал думать, на что мистер Никсон, Пентагон, ФБР, конгресс употребят его шестьдесят-семьдесят тысяч долларов. Есть же какой-то предел нравственным мукам, которым может подвергать себя человек, находящийся, хотя бы теоретически, в отпуске. «Не отдать ли эту почту Гейл Маккиннон, — подумал он. — Пусть ознакомится. А читатели „Плейбоя“ будут в восторге. Дягилев во власти почтовой марки». Он потянулся было за письмом адвоката, но передумал. Взял со стола стопку листов, взвесил на руке, нерешительно подержал над корзиной, потом стал наугад перевертывать страницы. «Ему сорок восемь лет, и выглядит он не моложе», — прочитал он. Сорокавосьмилетний мужчина в глазах двадцатидвухлетней девушки. Наверное, для нее он развалина. Стены Помпеи. Окопы Вердена. Хиросима. Он сел за стол и стал читать с того места, на котором остановился, когда девушка вышла из номера. Посмотрим, каким тебя видят люди. «Известно, что он не привык щадить ни себя, ни других, — читал он. — Поэтому в некоторых кругах за ним укрепилась репутация жестокого человека. У него много врагов, среди его бывших сотрудников есть люди, обвиняющие его в неверности. В подтверждение этого они указывают, что он никогда, за единственным исключением, не ставил более одной пьесы одного автора и, в отличие от других продюсеров, не имеет списка любимых актеров. Примечательно, что, когда два его последних фильма провалились (общий убыток оценивается в восемь с лишним миллионов долларов), его коллеги по кинематографу, можно сказать, не выразили ему никакого сочувствия». «Вот бестия, — подумал он. — Откуда она все это узнала?» В отличие от большинства журналистов, которые приходили к нему брать интервью, не прочитав предварительно ничего, кроме рекламных материалов, распространяемых студией, эта особа оказалась хорошо осведомленной. И недоброжелательной. Он пропустил две страницы, бросил их на пол и стал читать дальше: «Однажды ему предложили высший пост в одной из известнейших киностудий. Говорят, что он ответил отказом, послав лаконичную телеграмму: „С тонущего корабля уже сбежал. Крейг“. Такое поведение объясняется, очевидно, тем, что он богат, — во всяком случае, он должен быть богат, если разумно распорядился заработанными деньгами. Один режиссер, с которым Крейг сотрудничал, объяснял это по-своему: „Просто он упрямый сукин сын, вот и все“. А актриса Моника Браунинг в интервью заявила: „Ничего тут странного нет. Просто Джесс Крейг — этакий милый, обаятельный, доморощенный мегаломаньяк“». «Неплохо бы все же выпить», — подумал Крейг. Он взглянул на часы: двадцать пять минут одиннадцатого. «Всего-то двадцать пять минут одиннадцатого», — подумал он. Он достал бутылку, сходил в ванную, налил в стакан виски, добавил из крана воды и, сделав глоток, вернулся в гостиную. Держа стакан в руке, он стал читать дальше: «Крейга дважды приглашали в Канн членом жюри. Оба раза он отклонял приглашение. Когда стало известно, что в этом году он заказал себе абонемент на весь период фестиваля, то многих это удивило. В течение пяти лет, с тех пор как провалился его последний фильм, он держался в стороне от Голливуда и лишь изредка появлялся в Нью-Йорке. Контору свою он не закрыл, однако о своих планах ничего не сообщает. В последние годы значительную часть времени проводит в поездках по Европе. Причины его самоустранения неясны. Недоволен собой? Разочарован? Устал? Решил, что поработал достаточно и пришло время насладиться плодами трудов своих в спокойной обстановке, там, где нет ни друзей, ни врагов? Или просто сдали нервы? А может быть, этот человек приехал в Канн морально опустошенным, может быть, его привела сюда ностальгия и ему захотелось погрузиться в атмосферу, где все напоминало бы ему о прошлом, когда и он был полон энергии? Или, собравшись с силами, решил предпринять еще одну попытку добиться успеха? Но может ли и сам Крейг, поселившийся в дорогом „люксе“ с видом на Средиземное море, ответить на эти вопросы?» Текст оборвался на середине страницы. Крейг положил листки на полку и снова отпил из стакана. «Черт побери, — подумал он, — ей всего двадцать два года». Он вышел на балкон. Выглянуло солнце, но ветер дул по-прежнему сильный. Никто уже не купался. Толстая дама исчезла. Или в море унесло, или отправилась в парикмахерскую делать себе прическу. Внизу, на террасе, за столиками уже сидели посетители. Крейг заметил спутанную шевелюру Гейл Маккиннон, ее свободно болтающуюся рубашку и джинсы. Она читала газету, перед ней стояла бутылочка кока-колы. Он видел, как к столику подошел мужчина и сел напротив нее. Она отложила газету. Крейг стоял слишком высоко над ними и не слышал, что она сказала. — Я была у него, — сказала она мужчине. — Он клюнет. Попался, старый прохвост. 3 Он сел. Зрительный зал быстро заполнялся. Публика была молодая: длинноволосые бородатые парни с индейской повязкой на голове и сопровождающие их босоногие девицы в кожаных куртках с бахромой и длинных пестрых юбках. Вот такие же толкутся у Констанс в конторе. В то утро в программе был «Вудсток» — американский документальный фильм о фестивале рок-музыки, поэтому город был наводнен поклонниками рока, одетыми соответственно случаю. Крейг спросил себя: как бы они оделись, будь они в его возрасте? Сам он в их возрасте радовался тому, что мог сменить военную форму на серый костюм. Он надел очки и развернул «Нис-матэн». Фильм шел три с половиной часа, поэтому сеанс начинался в девять утра, и Крейг не успел ни позавтракать, ни просмотреть газету. В неярком розоватом свете ламп он взглянул на первую страницу газеты. В Кенте, штат Огайо, солдаты национальной гвардии застрелили четырех студентов. В зоне Суэцкого канала все еще продолжают убивать. Положение в Камбодже неясно. Ракета, запущенная с французского корабля, вышла из-под контроля, повернула в сторону суши и взорвалась в районе Лаванду, на побережье, разрушив несколько вилл. Мэры близлежащих городов протестуют, указывая с достаточным основанием, что подобные просчеты военных наносят ущерб le tourisme.[4] Французский кинорежиссер объяснял в интервью, почему он не желает представлять свои фильмы на фестиваль. Кто-то сказал «pardon», и Крейг встал, не отрывая глаз от газеты. Мимо него проскользнула, шурша длинной юбкой, какая-то фигура и опустилась в свободное кресло. На него повеяло легким запахом мыла, в котором было что-то детское. — Доброе утро, — сказала девушка. Он узнал темные очки, закрывавшие большую часть ее лица. Голова девушки была повязана узорчатым шелковым платком. Он пожалел, что не успел побриться. — Все время мы оказываемся вместе, — засмеялась девушка. — Удивительно, правда? — Удивительно, — согласился он. Сегодня у нее не только наряд, но и голос другой — мягче, без нажима. — Я и вчера была там же, где вы. — Я вас не заметил. — Обычная отговорка. — Девушка посмотрела на программу. — Хотелось ли вам когда-нибудь снять документальный фильм? — Может быть. — Говорят, сегодня будет чудовищный фильм. — Кто говорит? — Вообще говорят. — Она разжала пальцы, и программа упала на пол. — Вы видели материал, который я вам послала? — Я даже завтрак не успел себе заказать. — Люблю ходить в кино в девять часов утра, — сказала она. — В этом есть что-то извращенное. В большом манильском конверте — дальнейшие размышления о Джессе Крейге. Взгляните, когда будет время. — Она захлопала в ладоши. В проходе, перед сценой, стоял рослый бородатый молодой человек. Он поднял руку, требуя тишины. — Это режиссер, — сообщила она. — Вы видели его другие фильмы? — Нет. — Она энергично аплодировала. — Я всегда болею за режиссеров. У режиссера на руке была черная повязка. Он начал свою речь с того, что призвал присутствующих надеть траур по четверым студентам, убитым в Кенте, а в конце объявил, что посвящает свой фильм памяти погибших. Крейг не сомневался в искренности молодого человека, но речь его, как и эта траурная повязка, вызвала у него смутное чувство неловкости. Возможно, где-нибудь в другом месте он и был бы растроган. Конечно, гибель четверых юношей опечалила его не меньше, чем всех остальных. В конце концов, он сам отец двоих детей, которые могли бы стать жертвами такого же побоища. Но здесь, в роскошном позолоченном зале, где праздная публика собралась посмотреть развлекательный фильм… Крейг не мог избавиться от ощущения, что жест этот продиктован не скорбью, а желанием продать товар подороже. — Вы наденете траур? — прошептала девушка. — Вряд ли. — Я тоже. Не воздаю почестей смерти. — Она выпрямилась в кресле и сидела в настороженной позе, довольная собой. Он сделал вид, что не замечает ее близкого соседства. Когда в зале погасли огни и начался фильм, Крейг постарался подавить в себе предубеждение. Он понимал, что его неприязнь к бородам и длинным волосам смешна, она вызвана лишь тем, что он рос и воспитывался в иное время и привык к другому стилю. В худшем случае эта манера отращивать волосы негигиенична, мода же приходит и уходит. Достаточно полистать какой-нибудь старый семейный альбом, чтобы убедиться, сколь нелепыми представляются взору современного человека наряды, некогда считавшиеся самыми что ни на есть скромными. Отец Крейга — он хорошо помнит это — в выходные дни появлялся на пляже в гольфах. Ему сказали, что в картине «Вудсток» слово принадлежит молодежи. Что же, если так, то он готов слушать. Он смотрел с интересом. Ему сразу стало ясно, что человек, сделавший фильм, обладает незаурядным талантом. Будучи сам профессионалом, Крейг ценил профессионализм в других. Фильм был снят и смонтирован без тени дилетантства или пустой развлекательности. Во всем чувствовалась серьезная работа мысли, на всем — следы кропотливого труда. И в то же время зрелище четырехсот тысяч людей, собравшихся в одном месте, кто бы они ни были, где и для какой бы цели ни собрались, вызывало в нем неприятное чувство. Чем дальше, тем больше его удручало упорное и бесконечное повторение кадров, изображавших дикие оргии. И музыка, и исполнение, не считая двух песен, спетых Джоан Баэз, показались ему грубыми, монотонными и невыносимо громкими, как будто шепот или даже нормальная человеческая речь выпали из голосового диапазона молодых американцев. Он воспринимал этот фильм как непрекращающуюся вакханалию звуков без кульминации. Когда в кадре появились парень и девушка, которые занимались любовью, не обращая внимания на объектив кинокамеры, он отвел глаза в сторону. Не веря своим ушам, он слушал, как один из исполнителей, подобно заводиле в группе болельщиков на футбольном матче, выкрикивал: «Скажите: „f“!» Четыреста тысяч глоток отвечали: «F!» «Скажите: „u“!» Четыреста тысяч глоток отвечали: «U!» «Скажите: „k“!» Четыреста тысяч глоток отвечали: «K!» «Скажите… Что получилось?» — спросил человек голосом, многократно усиленным микрофоном. В ответ прозвучало похабное слово — хрипло и раскатисто, как на каком-нибудь нюрнбергском сборище. И дикие одобрительные возгласы. Зрители, сидевшие в зале, зааплодировали. Крейг покосился на соседку — та спокойно сидела, руки ее неподвижно лежали на коленях. Она оказалась лучше, чем он думал. Он смирно сидел в кресле, но на экран уже почти не смотрел. Что призвано означать это гомерически произнесенное ругательство? Слово как слово, он, случается, тоже употребляет его, правда, не часто. Само по себе оно не безобразно и не красиво и от столь частого употребления почти утратило первоначальный смысл. Теперь оно обрело так много новых значений, что уже не вызывает прежних ассоциаций. Выкрикнутое этим гигантским хором молодых, оно прозвучало как простое хулиганство, как лозунг, оно было оружием, знаменем, под которым пойдут полчища разрушителей. «Надеюсь, — подумал Крейг, — что отцы четверых убитых кентских студентов никогда не увидят „Вудсток“ и никогда не узнают, что в произведении искусства, посвященном их покойным детям, есть эпизод, в котором около полумиллиона юношей и девушек почтили память своих сверстников похабным словом». До конца фильма оставалось около часа, но Крейг уже покинул зал. Девушка, казалось, не заметила его ухода. Над синим морем светило солнце, перед фасадом кинотеатра плескались на мачтах яркие флаги стран — участниц фестиваля. Даже поток машин на шоссе вдоль набережной и толпы людей на тротуарах и на бульваре Круазетт не нарушали благословенной тишины. Пусть хоть сегодня Канн помнит, что он должен быть похожим на одно из полотен Дюфи. Крейг спустился вниз, к пляжу, и зашагал у самой кромки воды — одинокий человек, сам по себе. Он вернулся в номер побриться. В почтовом ящике лежал большой манильский конверт, на котором косым четким женским почерком было начертано его имя, и письмо от дочери Энн, проштемпелеванное в Сан-Франциско. Он бросил конверты на стол, прошел в ванную и тщательно побрился. Чувствуя приятное пощипывание после лосьона, он вернулся в гостиную и вскрыл конверт Гейл Маккиннон. Поверх желтых листков с машинописным текстом лежала записка. «Уважаемый мистер Крейг, — прочитал он, — пишу Вам поздно ночью в своем номере и все думаю: за что вы меня так невзлюбили? В моей жизни еще не было случая, чтобы кто-то не хотел встретиться со мной, но весь сегодняшний день, стоило мне взглянуть в Вашу сторону — на пляже или на ленче, в фойе фестивального зала, в баре или на приеме, — я готова была взорваться и разнести этот город. Циклон „Гейл“. За свою жизнь Вы, конечно, дали сотни интервью, причем людям, которые, я уверена, гораздо глупее меня, к тому же среди них было немало Ваших врагов. Почему же мне Вы отказываете? Ну что ж. Если Вы не желаете рассказать мне о себе, расскажут другие, только слушай, и времени даром я не теряла. Если я не смогу нарисовать портрет человека с натуры, я нарисую его таким, каким его видят десятки других людей. И если этот портрет не доставит ему большого удовольствия, то пусть он пеняет на себя, а не на меня». «Обычный репортерский прием, — подумал Крейг. — Если ты не скажешь мне правды, то пусть твой враг скажет мне ложь. Вероятно, этому учат уже на первых курсах всех школ журналистики». «Очень может быть, — читал он дальше, — что я напишу статью по-другому. Я уподоблюсь ученому, который наблюдает за диким животным в естественных условиях. Издали, незаметно, с помощью оптических приборов. У этого животного хорошо развито чувство дистанции, оно остерегается людей, употребляет крепкие напитки, инстинкт самосохранения незначителен, спаривается часто, причем с самыми привлекательными самками стада». Он засмеялся. С такой женщиной бороться трудно. «Я выжидаю, — заканчивалась записка. — И не отчаиваюсь. Прилагаю еще кое-какие бредни на ту же тему. Старалась печатать аккуратно. Уже четыре часа утра, я понесу эти листки по опасным темным улицам приморской Гоморры в Ваш отель, посеребрю ручку портье, так что первое, что Вы увидите, проснувшись утром, будет имя Гейл Маккинкон». Он отложил записку и, не взглянув на желтые листки, взял письмо дочери. Всякий раз, беря в руки письмо одной из своих дочерей, он вспоминал ужасное признание дочери Скотта Фицджеральда: где-то она написала, что в бытность свою студенткой, получив от отца письмо, вскрывала конверт и трясла его в надежде, что на стол выпадет чек; само же письмо совала непрочитанным в ящик стола. Он распечатал письмо. Уж это-то отец может осилить. «Дорогой папа! — прочел он. Энн писала неразборчивым ученическим почерком. — Сан-Франциско — Город Уныния. Наш колледж почти закрылся, можно подумать, что война началась. Везде одни гунны. По обе стороны. Здесь весна — идут прения в дискуссионных клубах. Каждый назойливо твердит, что прав только он. Насколько я понимаю, наши чернокожие друзья хотят, чтобы я изучала не поэтов-романтиков, а танцы африканских племен и обряд обрезания молодых леди. Потому что, видишь ли, поэты-романтики не созвучны эпохе. И профессора ничуть не отличаются от всех тут, чью бы сторону они не принимали. В общем, образование — первый класс! Я уже не разгуливаю по кампусу. Придешь, а тебя там обступят двадцать человек, и у каждого своя причина требовать, чтобы ты возложила свое невинное белое тело на алтарь Джагернатха.[5] Что бы ты ни делала, ты предаешь свое поколение. Если ты не считаешь Джерри Рубина лучшим представителем мужской половины американской молодежи, значит, твой отец — либо президент банка, либо тайный агент ЦРУ, либо, упаси Бог, Ричард Никсон. А я вот возьму да запишусь сразу и в „Черные пантеры“, и в общество Джона Берча. Пусть тогда знают. Перефразируя известного писателя: ни студент, ни полицейский. Знаю, я сама хотела ехать учиться в Сан-Франциско, потому что после того, как я столько лет училась в швейцарской школе, один ненормальный сверхпатриот убедил меня в том, что я теряю свой „американизм“, — хоть я и не поняла: как это? — а вот в Сан-Франциско, мол, занимаются настоящим делом. Этим летом я собиралась работать официанткой на озере Тахо — посмотреть, как живут другие. Но теперь мне уже наплевать, как они там живут, хотя понимаю, что это ненадолго. Стыдно признаться, сколь недолговечны почти все мои идеи — не дотягивают и до ленча. А американкой я с божьей помощью останусь, проживи я хоть до ста лет. Чего бы я хотела (если это не слишком тебя обременит), так это — сесть в самолет и махнуть на лето в Европу: пусть они без меня наводят порядок в колледже к началу осеннего семестра. Если я действительно приеду в Европу, то мне хотелось бы по возможности избежать встречи с матерью. Полагаю, ты знаешь, что она сейчас в Женеве. Она пишет мне ужасные письма. Говорит, что ты невозможный человек, что хочешь погубить ее, что ведешь распутную жизнь, что у тебя климакс, и уж не помню, что еще. С тех пор как она узнала, что я употребляю пилюли, она относится ко мне так, словно я — Фэнни Хилл или одна из героинь маркиза де Сада, и если я поеду к ней, то вечера на берегах Женевского озера будут для меня очень тягостными. Твоя любимая дочь Марша изредка пишет мне из Аризоны. Говорит, что ей там очень хорошо, только похудеть никак не может. Никакие веяния до Аризонского университета явно не доходят, жизнь там до сих пор похожа на те старые мюзиклы про студентов с их детскими забавами и драками подушками, что показывают по телевизору в „Программах для полуночников“. А полнеет она будто бы оттого, что вынуждена много есть, поскольку разбит наш счастливый семейный очаг. И здесь Фрейд — он проник даже в кафе-мороженое. Вижу, что письмо получилось очень веселое, но мне, папа, совсем не смешно. Целую. Энн». Крейг вздохнул и положил письмо на стол. «Уеду куда-нибудь, где нет ни адреса, ни почты, ни телефона», — подумал он. Интересно, какими показались бы ему сейчас письма, которые он посылал во время войны своим родителям. Но он их все сжег после смерти матери, когда обнаружил аккуратно связанными в ее шкатулке. Он взял желтые листки Гейл Маккиннон. Уж читать, так читать все сразу, пока не начался день. Он вышел на балкон, на солнце, и уселся в кресло. Даже если его каннская вылазка окажется бесполезной, загар-то все равно останется. Он начал читать: «Далее: держится официально, не терпит фамильярности. Несколько старомодный смокинг, в котором он появился после вечернего просмотра в бальном зале возле Зимнего казино, придавал ему чопорный, отчужденный вид. В размягченной атмосфере зала, где преувеличенное выражение дружеских чувств является правилом игры, где мужчины обнимают, а женщины целуют людей, с которыми едва знакомы, его корректность может произвести неприятное впечатление. Он ни с кем не разговаривал больше пяти минут и непрерывно ходил по залу, но не суетливо, а с холодным достоинством. На приеме было много красивых женщин и среди них — по крайней мере две, с которыми когда-то было связано его имя. Обе эти дамы, великолепно одетые и дивно причесанные, очень хотели (так по крайней мере покачалось автору этих строк) удержать его при себе, но он и им уделил только по пять минут и отошел». «Связано, — сердито подумал он. — С которыми когда-то было связано его имя. Кто-то снабжает ее сведениями. Из тех, кто хорошо меня знает и не относится к числу моих друзей». Крейг видел Гейл Маккиннон на приеме в другом конце зала и кивнул ей. Но он не заметил, что она ходила за ним по пятам. «То, что он не поступил в колледж, объяснялось не материальным положением семьи Крейгов, ибо обеспечена она была сравнительно неплохо. Отец Крейга, Филип, до самой смерти, то есть до 1946 года, был казначеем в бродвейских театрах, и, хотя кризис 1929–1930 годов, несомненно, неблагоприятно сказался на его финансовом положении, он тем не менее имел возможность послать своего единственного сына в колледж. Но Крейг вскоре после Пирл-Харбора предпочел пойти на военную службу. В армии он прослужил почти пять лет, дойдя до чина техника-сержанта, однако никаких наград, кроме нашивок участника войны, не удостоился*». В этом месте стояла звездочка, обозначавшая сноску. Внизу, подле другой звездочки, он прочитал: «Уважаемый мистер Крейг, все это ужасно скучно, но, поскольку Вы еще не раскрылись, мне остается только одно — накапливать факты. Когда придет время свести их воедино, я подвергну материал беспощадной обработке, чтобы читатель не заснул». Крейг снова обратился к основному тексту: «Ему повезло: с войны он вернулся невредимый; более того, у него в вещевом мешке лежала рукопись пьесы молодого солдата Эдварда Бреннера, которую он через год после демобилизации представил на суд зрителей, дав спектаклю название „Пехотинец“. Театральные связи Крейга-старшего, разумеется, немало помогли этому очень молодому и совершенно никому не известному тогда новичку успешно справиться с такой трудной задачей. В последующие годы на Бродвее были поставлены еще две пьесы Бреннера, и обе они с треском провалились. Продюсером одной из них был Крейг. С тех пор Бреннер совершенно исчез из поля зрения». «Из твоего, барышня, поля зрения, возможно, — подумал Крейг. — Но не из его собственного и не из моего. Если бывший молодой солдат прочтет все это, то напомнит мне о себе». «По поводу того, что он редко сотрудничает с писателями больше одного раза, говорят, что как-то он в доверительной беседе сказал: „В литературных кругах распространено мнение, что любой человек несет в себе по крайней мере один роман. Сомневаюсь. Я знаю несколько мужчин и женщин, которые действительно несут в себе роман, но громадное большинство людей, которых я встречал, носят в себе, может быть, только одну фразу или, в лучшем случае, рассказ“». «Где это она слыхала, черт побери?» — подумал он с раздражением. Кажется, что-то в этом роде он действительно сказал (это была язвительная шутка, рассчитанная на то, чтобы отбрить надоевшего собеседника), хотя и не мог вспомнить, где и когда. Но, пусть даже сам он только наполовину верил тому, что сказал, слова эти, будь они опубликованы, отнюдь не укрепили бы за ним репутацию благожелательного человека. «Она меня подстрекает, — подумал он, — эта сучка хочет вынудить меня на разговор, на сделку, хочет получить взятку за то, чтобы не взорвалась противопехотная мина». «Интересно было бы, — говорилось далее в тексте, — попросить Джесса Крейга составить список людей, с которыми он работал, и разбить их сообразно указанным выше категориям. Вот эти стоят романа. Эти — рассказа. Эти — абзаца. Эти — фразы. Эти — запятой. Если мне доведется побеседовав с ним еще раз, я попробую уговорить его дать мне такой список». «Она жаждет крови, — подумал он. — Моей крови». Нижняя половина страницы была написана от руки. «Уважаемый м-р К., время позднее, я падаю от усталости. Материала на несколько томов, но на сегодня хватит. Если пожелаете прокомментировать то, что уже прочли, я в Вашем полном распоряжении. Ждите очередного выпуска. Ваша Г. М.» Первым его побуждением было скомкать листки и бросить их с балкона на улицу. Но он благоразумно сдержался. Она же сказала, что оставила себе копию. Следующий выпуск тоже будет с копией. И так далее. В заливе снимался с якоря пассажирский пароход. Крейгу вдруг захотелось собрать вещи и уплыть на нем все равно куда. Нет, и это не поможет. В ближайшем порту она наверняка снова появится — с пишущей машинкой в руке. Он вошел в гостиную и бросил желтые листки на стол. Посмотрел на часы. На ленч к Мэрфи еще рано. Вспомнил, что вчера обещал позвонить Констанс. Та говорила, что хочет знать о каждом его шаге. Он и в Канн-то приехал отчасти благодаря ей. «Съезди туда, — сказала она. — Попробуй, может, что и выгорит. Лучше узнать сейчас, чем откладывать». Она не из тех женщин, что любят откладывать дела в долгий ящик. Он прошел в спальню и заказал разговор с Парижем. Прилег на незастеленную кровать и, пока не зазвонил телефон, попробовал задремать. Он много выпил вчера и ночью плохо спал. Он закрыл глаза, но сон не шел к нему. Тысячекратно усиленные звуки электрогитар, которые он только что слышал в кино, отдавались эхом в ушах, перед глазами в экстазе извивались тела. «Если она у себя, — подумал он, — то я скажу ей, что сегодня же, к концу дня, прилечу к ней в Париж». Они познакомились на приеме, устроенном для сбора средств в фонд Бобби Кеннеди, когда тот приезжал в 1968 году в Париж. Джесс числился в списках избирателей в Нью-Йорке, но его прихватил с собой один парижский знакомый. На приеме собралась солидная публика, задавали умные вопросы двум красноречивым высокопоставленным джентльменам, прилетевшим из Соединенных Штатов просить американцев, живущих за границей и поэтому лишенных возможности голосовать, оказать кандидату финансовую и моральную поддержку. Крейг не разделял восторженных чувств присутствующих в зале, но все же выписал чек на пятьсот долларов. Его немного забавляло то, что он помогает деньгами одному из членов семейства Кеннеди. Пока в просторном красивом салоне, увешанном темными абстрактными полотнами, которые — скорее всего — будут потом распроданы со значительным убытком для хозяев дома, шла оживленная дискуссия, он отправился в пустую столовую, где были выставлены напитки. Он наливал себе виски, когда к бару следом за ним подошла Констанс. Он почувствовал на себе ее пристальные взгляды еще в зале, когда там произносили речи. Это была женщина поразительной внешности — с очень бледным лицом, широко поставленными зеленоватыми глазами и блестящими черными волосами, не по моде коротко остриженными. Впрочем, слова «не по моде» можно было отнести к кому угодно, только не к ней. Она была в коротком желтовато-зеленом платье, и ноги у нее были потрясающие. — Вы не дадите мне выпить? — попросила она. — Меня зовут Констанс Добсон. Я вас знаю. Джина с тоником. И льда побольше. Она говорила быстро, отрывисто, сипловатым голосом. Он приготовил то, что она просила. — А что вы тут делаете? — спросила она, отпивая из стакана. — Вы больше похожи на республиканца, чем на демократа. — Я всегда за границей стараюсь быть похожим на республиканца. На местных жителей это действует успокаивающе. Она засмеялась. Смех у нее был громкий и до вульгарности грубый, так не шедший к ее изящной, стройной фигуре. Разговаривая с ним, она играла длинной золотой цепочкой, свисавшей до самого пояса. Грудь у нее была крепкая, высокая, это он заметил. Трудно было сказать, сколько ей лет. — Вы, по-моему, не так восторгаетесь этим кандидатом, как все остальные, — сказала она. — Я заметил в нем черты жестокости, — ответил Крейг. — Не могу относиться с симпатией к жестоким лидерам. — Но я видела, как вы подписывали чек. — Говорят, что политика — это умение использовать ситуацию. Вы тоже, я заметил, подписывали чек. — Бравада, — сказала она. — Вообще-то я едва свожу концы с концами. Дело в том, что он популярен среди молодежи. Может, им виднее? — Возможно, так оно и есть, — согласился он. — Вы живете не в Париже? — В Нью-Йорке, — сказал он, — если вообще где-то живу. Я здесь проездом. — Надолго? — Она пристально смотрела на него из-за стакана. Он пожал плечами. — Еще не знаю. — А я ведь пошла сюда за вами. — Да? — Вы же знаете, что за вами. — Да. — Он с удивлением почувствовал, что слегка краснеет. — У вас задумчивое лицо. Скрытый огонь. — Она засмеялась, в ее удивительно низком голосе звучали призывные нотки. — И красивые широкие худые плечи. Кроме вас, я знаю тут всех. Случалось ли вам, войдя в какой-нибудь зал и осмотревшись вокруг, подумать: «Господи, да я же всех тут знаю!» Понимаете? — Кажется, да. Она стояла совсем близко. От нее сильно пахло духами, но запах был свежий, терпкий. — Хотите поцеловать меня сейчас или будете ждать другого случая? — спросила она. Он поцеловал ее. Уже более двух лет он не целовал женщин. Ощущение было приятное. — Мой телефон узнаешь у Сэма, — сказала она. Сэм был приятелем Крейга, который привел его на прием. — Позвони, когда снова будешь в Париже. Если будет охота. Сейчас я занята. Но скоро я с этим типом развяжусь. Ну, мне пора. У меня ребенок болен. Зеленое платье исчезло в комнате, где лежали сваленные в кучу пальто. Оставшись один у бара, он налил себе еще виски. На губах оставалось ощущение ее поцелуя, в воздухе витал терпкий запах духов. Возвращаясь со своим приятелем Сэмом домой, Крейг взял у него телефон Констанс и осторожно поинтересовался, что она за женщина. Об эпизоде в столовой он не стал рассказывать в подробностях. «Смерть мужчинам, — сказал Сэм. — Но не лишена великодушия. Самая роскошная американка в Париже. Работа у нее непонятная, возится с какими-то юнцами. Видел ли ты у кого-нибудь еще такие ноги?» Сэм — адвокат, человек основательный — не был склонен к преувеличениям. В следующий свой приезд в Париж — это было после убийства Бобби Кеннеди и окончания выборов — он позвонил по телефону, который дал ему Сэм. «Помню, помню, — сказала она. — С тем типом я уже развязалась». Вечером он пригласил ее ужинать и с тех пор ужинал с ней каждый вечер, когда бывал в Париже. Эта красавица была родом из Техаса. Высокая, стройная, своенравная, с темными волосами и гордо вскинутой маленькой головкой, она покорила сначала Нью-Йорк, потом Париж. Ну что вы тут поделываете, милые мужчины? — казалось, самим своим присутствием спрашивала она, появляясь в комнате. — Стоит ли на вас тратить время? Она помогла ему увидеть Париж во всем его блеске. Это был ее город, она ходила по нему радостная, гордая, озорная, ее прелестные ноги придавали парижским мостовым еще более праздничный вид. Вспыльчивая, несдержанная, она умела показать и коготки. От нее нельзя было так просто отмахнуться. В том, что касалось работы — своей и чужой, — она была пуританкой. Яростно отстаивая собственную независимость, она ненавидела бездеятельность и паразитизм других. В Париж она приехала манекенщицей; это произошло, как она пояснила, «во второй половине царствования Карла Великого». Хоть она и не имела образования, но была удивительно начитанна. Никто не знал, сколько ей лет. Она была замужем дважды. «Приблизительно дважды», — шутила она. Как мужья, так и сожители уходили, оставляя ее без гроша. Но она не помнила зла. Устав работать манекенщицей, она учредила вместе с бывшим профессором Мэнского университета бюро обмена студентами. «Ребята должны лучше знать друг друга, — говорила она. — Может, тогда их уже нельзя будет заставить убивать друг друга». Ее любимый брат, гораздо старше ее, погиб в Аахене, и она была страстной противницей войны. Читая сообщения из Вьетнама — а они были хуже некуда, — она разражалась солдатской бранью и грозила уехать с сыном куда-нибудь на край земли. В первый же вечер знакомства с Крейгом она сказала, что едва сводит концы с концами, и это была правда; тем не менее одевалась она шикарно. Парижские портные давали ей напрокат платья, зная, что там, куда ее приглашают, ни она, ни ее наряды не останутся незамеченными. Где бы она ни провела ночь, ровно в семь утра она вставала, ехала домой, кормила детей завтраком и отправляла их в школу. А ровно в девять сидела за рабочим столом. Хотя Крейг и снимал «люкс» в отеле, его настоящим парижским адресом была широкая кровать в ее комнате с видом на сад на Левом берегу. Ее дети полюбили его. «Они привыкли к мужчинам», — объясняла она. Какие бы нравственные нормы ни прививали ей в Техасе, она их переросла и пренебрегала условностями парижского общества или обществ, которые украшала своим присутствием. Прямая, смешливая, требовательная, непоследовательная, восхитительно чувственная, ласковая, нетерпеливая и предприимчивая, она становилась серьезной лишь тогда, когда этого требовала обстановка. До встречи с ней он пребывал словно в забытьи. Теперь это сонное состояние прошло. Если раньше он имел дурную привычку не замечать или не ценить в женщинах женственность, то теперь моментально реагировал и на их красоту, и на чувственную улыбку, и на походку; его глаза будто помолодели, они вновь научились с юношеским вожделением следить за мельканием юбки, изгибом шеи, женской грацией. Увлекшись всерьез одной из представительниц прекрасного пола, он снова обрел вкус к обществу женщин вообще. И это было едва ли не главное, хотя далеко не единственное, чем одарила его Констанс. Она откровенно рассказывала ему о мужчинах, которых знала до него. Не сомневаясь в том, что такие же встречи у нее будут и после него, он подавил в себе ревность. Лишь сойдясь с нею, он понял, что страдал от глубоких душевных ран. Теперь эти раны начали заживать. В тиши комнаты, нарушаемой только слабым шумом моря за окном, он с нетерпением ждал телефонного звонка и ее отрывистого хрипловатого голоса. Он приготовился сказать: «Первым же самолетом вылетаю в Париж», будучи уверен, что если даже она кому-то назначила на этот вечер свидание, то отменит его. Наконец раздался звонок. — А, это ты, — сказала она. Тон у нее был неприветливый. — Дорогая… — начал он. — Я тебе не дорогая, продюсер. Не какая-нибудь актрисенка, которая две недели елозит своим тощим задом по дивану… — Он слышал приглушенный гул голосов: по-видимому, в конторе, как обычно, полно народа, но Констанс не привыкла сдерживать свой гнев. — Послушай, Конни… — А, иди ты к черту… Ты же вчера обещал позвонить. И не ври, что пытался дозвониться. Я это уже слышала. — Да я и не пытался. — Ну, вот. Даже соврать и то не хочешь. Сукин ты сын. — Конни… — Крейг перешел на умоляющий тон. — Единственный честный человек в Канне. И везет же мне, черт побери. Отчего же не пытался? — Я был… — Оставь эти объяснения при себе. И не трать время на звонки. Незачем мне сидеть и ждать, когда зазвонит этот чертов телефон. Надеюсь, ты в Канне найдешь себе кого-нибудь, чтобы водили тебя за ручку. В Париже твое время истекло. — Конни, будь же благоразумна, черт побери! — Вот я и буду благоразумна. С этой самой минуты я просто само благоразумие. Считай, что этого телефона для тебя, мой мальчик, не существует. И не пробуй дозвониться. Никогда. Сердитый щелчок, донесшийся с другого конца шестисотмильного провода, подтвердил, что она бросила трубку. Крейг удрученно покачал головой, потом с улыбкой представил себе лица притихших молодых людей, находящихся, должно быть, сейчас в конторе Констанс, и гомерический хохот сидящего в соседней комнате партнера-профессора, выведенного этой тирадой из своего обычного дремотного состояния. Она уже не первый раз на него так кричала. И не последний. Отныне он будет звонить ей тогда, когда обещал, даже если для этого придется провисеть на телефоне весь день. Он сходил на террасу, сфотографировался там вместе со львенком, написал на карточке: «Нашел тебе дружка под стать» — и, вложив снимок в конверт, отправил Констанс. Срочным авиа. Пора было ехать на ленч к Мэрфи. Он вышел к подъезду и спросил швейцара, где его автомобиль. Швейцар был занят с сидевшим в «бентли» облезлым, лысым стариком и не обращал на Крейга внимания. На стоянке перед гостиницей было полно машин, лучшие места занимали «феррари», «мазерати» и «роллс-ройсы». «Симку», взятую Крейгом напрокат, швейцар отгонял подальше, чтобы она не торчала на виду. Случалось (когда наплыв дорогих лимузинов бывал особенно велик), Крейг находил свой автомобиль где-нибудь в переулке, на расстоянии целого квартала от гостиницы. Когда-то он увлекался «альфами» и «ланчиями», но те времена давно прошли. Теперь ему все равно, какая у него машина, лишь бы были колеса, но сегодня, когда швейцар наконец сказал ему, что его автомобиль стоит где-то позади гостиницы, и когда он пошел вдоль теннисных кортов по направлению к перекрестку, где вечером околачивались проститутки, он почувствовал себя оскорбленным. Как будто служащие гостиницы что-то такое о нем прознали и, загоняя его скромную прокатную машину бог знает куда, дают ему понять, что не считают его достойным жить во дворце, стены которого они охраняют. «Ну ладно, дождетесь вы от меня чаевых», — со злостью подумал Крейг. Он включил зажигание и поехал на Антибский мыс, где ему предстоял ленч с Брайаном Мэрфи. 4 Портье сказал Крейгу, что мистер и миссис Мэрфи ждут его в пляжном домике. Он прошел по парку, напоенному запахом сосны, к морю. Слышны были только его собственные шаги по тенистой дорожке да стрекот прятавшихся в зелени цикад. Не дойдя до домика, он остановился. Мэрфи был не один. В маленьком патио сидела молодая женщина. Она была в розовом купальном костюме, едва прикрывавшем наготу, по спине ее струились, блестя на солнце, длинные волосы. Она чуть повернула голову, и он увидел знакомые темные очки. Мэрфи в цветастых плавках что-то ей говорил. Соня Мэрфи лежала в шезлонге. Крейг решил вернуться в гостиницу, вызвать оттуда Мэрфи по телефону и объяснить, что ему не нравится эта компания, но в этот миг Мэрфи увидел его. — Эй, Джесс! — крикнул Мэрфи, вставая. — Мы здесь! Гейл Маккиннон не обернулась. Впрочем, она встала, когда он подошел. — Привет, Мэрфи, — сказал Джесс и пожал Мэрфи руку. — Здравствуй, дружище. Крейг наклонился и поцеловал Соню Мэрфи в щеку. Ей было пятьдесят, но выглядела она не старше тридцати пяти — ее молодили подтянутая фигура и не испорченное частым употреблением грима нежное, без морщин, лицо. Предохраняясь от солнца, она накинула на плечи купальное полотенце и надела широкополую соломенную шляпу. — Давно мы не виделись, Джесс, — сказала она. — Очень давно, — согласился Крейг. — А эта девушка, — Мэрфи указал на Гейл Маккиннон, — говорит, что знает тебя. — Да, мы знакомы, — подтвердил Крейг. — Здравствуйте, мисс Маккиннон. — Здравствуйте. — Девушка сняла очки нарочитым движением, точно опускала карнавальную маску. Ее большие голубые, как алмазы, глаза были широко раскрыты, но взгляд их показался Крейгу каким-то ускользающим, неопределенным, настороженным. На вид ей можно было дать лет шестнадцать-семнадцать: серьезное, открытое лицо, не совсем еще развитые формы, шелковистая кожа. У него было странное ощущение, будто лучи солнца сосредоточились только на ней, заливая ее потоками света, он же стоял где-то поодаль, затененный темной дождевой тучей. В эту минуту она была великолепна, она стояла на фоне моря, и оно блестело и искрилось; радуясь ее молодости, свежести ее кожи, ее чуть угловатой стройности. В нем шевельнулась нежная тревога, где-то он уже это видел — само совершенство, озаренное солнцем на фоне моря. Огорчило его это умозаключение или обрадовало, он не понял. Она нагнулась к стоявшему у ее ног магнитофону — не столь уж грациозно, длинные волосы заслонили лицо, и он невольно обратил внимание на мягкую округлость ее живота над розовой полоской бикини и на широкие чуть костлявые, как у подростков, бедра. «Непонятно, — подумал он, — зачем ей вчера утром понадобилось уродовать себя дурацкой, широченной рубашкой и этими огромными, со все лицо, темными очками». — Она меня интервьюировала, — сообщил Мэрфи. — Против моей воли. — Ну, разумеется, — усмехнулся Крейг. Мэрфи славился как раз тем, что давал интервью кому угодно и отвечал на любые вопросы. Это был рослый, грузный, крепкого сложения шестидесятилетний человек с копной черных крашеных волос, одутловатым от виски лицом и живыми, хитрыми глазами. В общении он по-ирландски прост и грубовато-добродушен. Среди кинодельцов Мэрфи имел репутацию одного из самых неуступчивых посредников, и, обогащая своих клиентов, он преуспевал и сам. Контракта с Крейгом он не подписывал — их соглашение было скреплено только рукопожатием, — но представлял его интересы на протяжении двадцати с лишним лет. С тех пор как Крейг перестал выпускать фильмы, они встречались очень редко. Они были друзья. «Но уже не такие близкие, как когда-то, — с горечью подумал Крейг, — как в те времена, когда дела у меня шли хорошо». — Как твои дочки, Джесс? — спросила Соня. — По последним сведениям, вроде бы в порядке. Насколько могут быть в порядке девушки в их возрасте. Марша, говорят, пополнела. — Если они не попали под суд за распространение или хранение наркотиков, считай, что тебе как отцу повезло, — пошутил Мэрфи. — Я и считаю, что мне повезло, — сказал Крейг. — Ты что-то бледноват, — сказал Мэрфи. — Надевай плавки и побудь немного на солнце. Крейг покосился на стройное загорелое тело Гейл Маккиннон. — Нет, благодарю. Мой купальный сезон еще не начался. Соня, пойдем прогуляемся, пусть они спокойно заканчивают свое интервью. — Уже все, — сказала Гейл Маккиннон. — Он говорил полчаса. — Сообщил что-нибудь интересное? — спросил Крейг. — Ты имеешь в виду, говорил ли я какие-нибудь сальности? Нет, не говорил. — Мистер Мэрфи дал мне очень содержательное интервью, — сказала Гейл Маккиннон. — Он сказал, что киноиндустрия обанкротилась. Нет ни денег, ни талантов, ни дерзания. — Такое заявление здорово поможет тебе при заключении очередного контракта, — сказал Крейг. — А мне наплевать, — махнул рукой Мэрфи. — Свое я уже заработал. Чего мне бояться? Могу, когда есть настроение, позволить себе удовольствие говорить правду. Вот, например, собираются снимать фильм, который финансируют индейцы племени апачей. Разве это дело — чтобы какие-то индейцы диктовали нам, что писать. На ленч мы заказали омаров. Ты не против? — Нет. — А вы? — обратился он к девушке. — Я люблю омаров, — ответила она. «Стало быть, она остается на ленч». Крейг сел на складной брезентовый стул лицом к ней. — Она, — Мэрфи ткнул пальцем в сторону девушки, — все про тебя расспрашивала. И знаешь, что я ей сказал? Я сказал ей, что одним из пороков киноиндустрии сегодня является то, что она выбивает из колеи таких людей, как ты. — Впервые слышу, что я выбит из колеи. — Ты же понимаешь, Джесс, что я хотел этим скачать. Кино перестало привлекать тебя. А как сказал какая разница? — Он очень хвалил вас, — сказала Гейл Маккиннон. — Я бы от таких похвал смутилась. — Он же мой агент, — сказал Крейг. — Разве вы ждали от него чего-нибудь другого? Если бы вы послушали, что моя мать обо мне говорила, когда была жива, вам бы тоже понравилось. — Я в этом уверена. — Девушка нагнулась к магнитофону. — Включать? — Не сейчас. — Он заметил на ее губах легкую усмешку. Она опять надела темные очки. И тут же снова показалась ему враждебной. — Гейл говорит, что у тебя каменное сердце, — сказал Мэрфи. У него была привычка называть девушек по имени, даже если он только что с ними познакомился. — Почему ты не хочешь дать ей шанс? — Когда у меня будет что сказать, она услышит это первой. — Будем считать это обещанием, мистер Крейг, — сказала девушка. — Ты правильно делаешь, Джесс, оставляя свои мысли при себе, — сказала Соня. — Я целых полчаса слушала здесь разглагольствования мужа и, если бы могла, заставила бы его замолчать. — Уж эти мне жены, — проворчал Мэрфи. Но в тоне его звучала нежность. Они были женаты двенадцать лет и если ссорились когда-нибудь, то не на людях. «Вот в чем преимущество поздних браков», — подумал Крейг. — Слишком уж много задают люди вопросов, — сказала Соня. Она говорила спокойным, материнским тоном. — И слишком часто им отвечают. Что до меня, то если бы эта милая девушка спросила меня сейчас, где я покупаю губную помаду, я ей и этого бы не сказала. — Миссис Мэрфи, где вы покупаете губную помаду? — спросила Гейл Маккиннон. Все засмеялись. — Слушай, Джесс, — сказал Мэрфи. — Может, нам пойти с тобой в бар, а женщин оставить одних? Пусть позлословят немного на досуге перед ленчем. — Он встал, Крейг тоже. — И мне хочется выпить чего-нибудь, — сказала Соня. — Скажу официанту, чтобы принес. А вы, Гейл? Что вы хотите? — Я днем не пью, — ответила девушка. — В мое время журналисты были не такие, — сказал Мэрфи. — И в купальных костюмах они выглядели иначе. — Перестань флиртовать, Мэрфи, — сказала Соня. — Чудище с зелеными глазами. — Мэрфи поцеловал жену в лоб. — Пошли, Джесс. Время аперитива. — Не больше двух, — напомнила Соня. — Не забудь, что ты в тропиках. — Как только я собираюсь выпить, моей жене кажется, что тропики начинаются от самого Лабрадора, — сказал Мэрфи. Он взял Крейга под руку и повел его по дорожке между флагштоками к бару. Перед одним из пляжных домиков на матрасе ничком лежала полная женщина. Она бесстыдно раскинула ноги, подставляя их солнцу. — Ну и ну, — пробормотал Мэрфи, уставившись на женщину. — Опасный берег, дружище. — Я тоже об этом подумал, — сказал Крейг. — Эта девица нацелилась на тебя. Эх, мне бы твои сорок восемь! — Она не за тем на меня нацелилась. — А ты выяснил зачем? — Нет. — Послушайся совета старика. Выясни. Каким образом она у тебя оказалась? — спросил Крейг, которого всегда коробили откровенные разговоры Мэрфи о женщинах. — Очень просто. Позвонила мне сегодня утром по телефону, и я сказал: приходите. Я ведь не то что некоторые мои приятели. Ложной скромностью не страдаю. А когда увидел, какая она из себя, то спросил, не прихватила ли она с собой купального костюма. — А она как раз прихватила. — Совершенно случайно. — Мэрфи засмеялся. — Я не юбочник — Соня это знает, — но мне нравится бывать в обществе смазливых девчонок. Невинная стариковская слабость. Они подошли к маленькому павильону. Официант при их приближении встал.

The script ran 0.007 seconds.