1 2 3 4 5 6
Часть первая
Пролог пролога
Посвящается той, в которой будут узнавать Волгину
Глава первая
Было начало весны 1857 года. Весь образованный Петербург восхищался прекрасным началом своей весны. Вот уже третий день погода стояла не очень холодная, не совсем пасмурная; иной час даже казалось, будто хочет проясняться. Как же не восхищался бы образованный Петербург? Он был прав, если судить его чувство по петербургским понятиям о весне.
Но, восхищаясь весною, он продолжал жить по-зимнему, за двойными рамами. И в этом он был прав: ладожский лед еще не прошел.
* * *
Часу в двенадцатом утра по солнечной стороне Владимирской площади, в направлении к Невскому, шли смуглая дама и бледноватый мужчина с плохою рыжею бородою. Они были жена и муж. Мужу было лет двадцать восемь или тридцать. Он был некрасив, неловок и казался флегматиком. Тускло-серые глаза его, в золотых очках, смотрели с тихою задумчивостью на жену. Жена весело смотрела вперед, беззаботно опираясь на руку своего спутника, и, по-видимому, очень мало думала о нем. Но заметила, что он не спускает с нее глаз, улыбнулась, сказала: «В три года все еще не нагляделся», и опять перестала обращать внимание на него.
— Твоя правда, голубочка, — вяло согласился муж, подумавши; вздохнул и сказал: — А знаешь ли, о чем я думал, голубочка? — Когда ж это будут у тебя свои лошади?
— Довольно смешно вздыхать, мой друг. Теперь мы живем хорошо; со временем будешь получать больше. Тогда куплю себе и лошадей. А пока отучайся не спускать с меня глаз: это забавно.
— Твоя правда, голубочка, — отвечал он и стал рассеянно глядеть по сторонам. Через минуту сострадательно усмехнулся.
Навстречу шел студент с длинными, гладкими, светло- русыми волосами, — тоже некрасивый и неловкий, как и спутник смуглой дамы, тоже несколько сгорбленный, — только в нем это было гораздо заметнее, потому что он был очень высокого роста, — тоже бледноватый, тоже с тускло-серыми глазами, тоже в золотых очках. Он пристально смотрел на смуглую даму, и лицо его оставалось спокойно, холодно. Потому-то муж смуглой дамы и не мог удержаться от сострадательной усмешки: наконец-то нашелся человек еще хуже его самого. Еще юноша, и такая рыбья кровь! — Муж смуглой дамы не знал, более ли смешон, или более жалок ему этот студент.
— Чрезвычайно умное лицо у этого молодого человека, — сказала смуглая дама, когда студент прошел: — Необыкновенно умное лицо.
Муж подумал. Точно, лицо студента было не только холодно, но и умно.
— Правда твоя, голубочка. Должно быть, умный человек. Но бездушное существо, хуже меня.
— Почему же? — Не влюбился в меня?
— Не смейся, голубочка, — отвечал муж, — это моя правда.
— Ты забавный человек, мой друг, — сказала жена, засмеявшись.
— Вовсе не я, голубочка, разве я сам думаю? — Вовсе не сам; ты знаешь, я говорю это больше по слуху, чем сам. Все говорят мне. Чем же я виноват? — вяло возразил он. — Я тут посторонний человек; я говорю по чужим словам. А чужое мнение в этом надобно считать справедливым. Что правда, то правда.
— Перестань, мой друг, надоел.
— Ну, хорошо, голубочка, — согласился он и замолчал. Через минуту начал мурлыкать нараспев, сначала про себя, потом послышнее и послышнее, — неслыханным и невозможным ни в какой музыке мотивом: «Как у наших у ворот — ай, люли, у ворот, — стоял девок хоровод — ай, люли, хоровод». Он был глубоко убежден, что изумительный мотив не был его собственным сочинением.
— Перестань, мой друг, — заметила жена. — Ты, кажется, забыл, что ты идешь не один.
— А, точно, голубочка, — согласился он и несколько сконфузился. Зная достоинство своей вокализации, он вообще занимался ею только для собственного удовольствия. Кроме того, жена убеждала его, что идти по улице и напевать — смешно, и он постоянно желал помнить это.
— С тобою стыд и смех, мой друг.
— Ну так что же за важность, голубочка, — с философским спокойствием отвечал он и стал с усиленным усердием глядеть по сторонам, чтобы опять не замурлыкать по рассеянности.
— Знаешь ли что, голубочка? — начал он через минуту. — Ты отпустила бы меня. Уверяю, отпустила бы, — ну, что же не отпустить? Прогулялся довольно. А ты сама купишь мне перьев. Уверяю, купишь. А то, в другой раз: у меня еще есть несколько.
— Как тебе не совестно? Прошел двадцать шагов и уверяет, что довольно!
— Не двадцать, голубочка, а двести или гораздо больше. Уверяю.
Жена оставила это уверение без всякого ответа.
— Ну, что же, голубочка? — Я только так сказал, а я иду с удовольствием. Уверяю. Как же? — Разве я не понимаю, что ты принуждаешь меня только для моей же пользы, а не то что тебе самой приятно, что я иду с тобою.
— Если понимаешь, то зачем же сердишь? — С тобою больше скуки, чем с Володею.
— Видишь ли, голубочка: ты делаешь это потому, что думаешь, будто вредно, что я все сижу. Но я не все только сижу, я тоже и лежу. Зачем же мне ходить?
Рассуждение не было лишено основательности. Но жена только промолчала на него. Муж глубоко вздохнул и опять стал глядеть по сторонам, с апатиею, не совершенно соответствовавшею тяжкости страдания, выраженного вздохом.
По одну сторону была мелочная лавочка, дальше вывеска сапожника, — дальше ничего замечательного. По другую сторону — тротуарные тумбы, — голубая извозчичья карета, — опять тумбы, тумбы, тумбы… Дальше, с этой стороны все то же: тумбы, тумбы; с той — лавочка, лавка, лавочка, — прекрасный подъезд с резными дубовыми дверьми, с бронзою.
Шедший с удовольствием муж внимательно рассматривал все это, для рассеяния свой скорби.
— Эх, голубочка, — начал он. — Если бы я был хоть немного поумнее, то и теперь у тебя уже были бы свои лошади…
На эту новую мысль навело его то, что он с женою подходил к карете.
— Ты не поверишь, как я глуп в своих делах.
— Замолчи, не серди.
Ну, хорошо, голубочка, — согласился он и взглянул налево, направо — как раз против окна кареты.
Занавесь окна кареты была опущена, только угол приподнят. Рука, придерживавшая его, торопливо упала. Но муж смуглой дамы еще успел рассмотреть лицо, спешившее закрыться. Это было очень чисто выбритое лицо мужчины лет тридцати пяти, не жирное, скорее, напротив, сухощавое, но свежее, здоровое; овальное, с тонкими чертами, с красивым профилем. Темные волоса были коротко острижены; оттого высокий лоб казался еще выше. Светло-карие глаза зорко смотрели на подъезд с дубовыми резными дверьми, бывший в полусотне шагов, — карета стояла поодаль от него.
— Видела, голубочка? — Каков бестия?
— Видела, и помешаю ему. Пойду на этот подъезд, найду, где она. Найду.
— Трудно будет найти, голубочка. По этой лестнице квартир десять, я думаю. Где она, там прислуге велено отказывать.
— Не велико затруднение.
— Твоя правда, голубочка, — тотчас же рассудил муж. — Подъезд богатый, потому квартиры большие. Спросишь у швейцара обо всех. Вероятно, почти все заняты семейными…
В эту минуту дверь подъезда отворилась. Вышел стройный молодой человек в гороховом пальто. Из-под шляпы вились каштановые волосы, слегка кудреватые. Лицо было прекрасно, что редкость в красивых мужских лицах, не женоподобно. — Муж смуглой дамы с любезной улыбкою, — потому что был такой же искусный светский человек, как и певец, — хватился за фуражку и поклонился с грациею, свойственною всем медведям и очень немногим людям, — но светскость осталась оказана совершенно понапрасну: молодой человек, выходя из двери, уже повертывался к Невскому и не видел замечательной эволюции любезного светского человека. Любезный светский человек надел фуражку и продолжал свое рассуждение, прерванное для светской эволюции.
— Почти везде семейные люди, у них нечего искать. Одна, много две квартиры, где надобно искать. А то, что прислуга говорит: «никакой дамы здесь нет» — что за важность? По тону будет видно, правда ли. Уверяю, голубочка.
— Хорошо, верю. Но ты знаешь этого молодого человека? — Что за прекрасное лицо! — Он очень понравился мне. Ты позови его к нам.
— Я вижу его, голубочка, когда бываю у Рязанцева. Очень благородный…
— Слышишь? — Да не оглядывайся, мой друг: если опять взглянешь так ловко, этот, в карете, поймет, что мы заняты им и любовником! Мне будет трудно помочь жене или сестре, или кто она ему. А я не хочу бросить этого!
— А! — Точно! — Слышу, голубочка.
Дав молодому человеку отойти подальше, извозчичья карета тронулась. Муж смуглой дамы хоть и отличался не столько догадливостью, сколько основательностью, понял, что карета следит за молодым человеком, с которым он неудачно раскланялся.
— Так вот кого подкарауливал этот шельма! Видно, жена-то осторожна, не уследишь, — так он за молодыми знакомыми! Видишь, я недаром сказал: о, бестия! Да что же, голубочка: ты сказала «жена, или сестра, или кто она ему», — не знаешь, значит, что он женатый, видно, не знаешь его?
— Не знаю, мой друг, — а кто ж это?
— Все у того же Рязанцева! — Это, я тебе скажу, удивительно, кого не увидишь у этого Рязанцева! Раз я сижу у него один, — входит эта шельма, — Рязанцев рекомендует: Савелов! — Я, разумеется, сейчас ушел: черт с ними!
— Так это муж милочки Савеловой? — О, как я рада, что я услужу ей! — Я просто влюбилась в нее, когда увидела в концерте, — мало и слушала, все любовалась! — Но мужа там не было, она была с кем-то другим, старше его. Ах, что это за красавица! Вот это, мой друг, красавица! — Большие темно-голубые глаза, тихие, нежные, — сама беленькая, беленькая, нежненькая, — ах, так и расцеловала бы ее! Ах, как я рада услужить такой милочке!
Молодой человек в гороховом пальто шел очень быстро. Карета, следившая за ним, опередила смуглую даму и ее мужа.
— Подзови извозчика, мой друг, — сказала смуглая дама. Муж подозвал. — Садись и ты.
— Точно, голубочка. Со мною лучше. Может быть, и понадоблюсь.
— Нет, мой друг; но я хочу, чтобы ты рассказал мне об этом молодом человеке. Вот это парочка, мой друг, он и Савелова! Ах, как я рада, что у нее такой любовник! Ах, что за прелесть оба! Я расцелую их обоих — и ее, так и быть, и его!
— Ну, голубочка, себя-то она позволит тебе целовать, — а его-то не очень-то.
— Вот прекрасно! — Смеет! — Если б у меня был такой любовник, — я не позволила бы ей, — а ей, такой милочке, бояться меня!
— Ну, голубочка, знаю я этих красавиц! — Основательный муж покачал головою. — Видывал, голубочка. Когда прежде жил в Петербурге, бывал в опере, — видел. Красавицы! Видишь ли, голубочка: по-моему, — ну, да вот покажи мне свою Савелову, — ну, покажи. Вперед знаю: ничего особенного.
— Ах, не люблю, когда ты так врешь. Лучше рассказывай о нем. Вот если б у меня был такой муж или хоть любовник, — ах, как бы я любила его!
— Ну, голубочка, это еще неизвестно, стоило ли бы любить, — основательно возразил муж. — Были ж у тебя женихи не хуже его, — что же не шла?
— Ах, нет, такого не было! — О нем ты не смей и говорить! Это прелесть, прелесть! — Да что же ты знаешь о нем, говори скорей! — Ах, если бы можно было отнять его у нее! Ах, отняла бы, отняла бы, мой друг! Ах, зачем она лучше меня? Я отняла б его у нее! Отняла бы, отняла бы, мой друг! — Нет, лучше рассказывай о нем, а то я готова плакать, — ах, какая досада!
Муж покачал головою. В самом деле, странно было то, как думала о себе смуглая дама. Она никогда, нигде не встречала соперниц себе. Когда она бывала в театре, и продажные и непродажные аристократки красоты зеленели и багровели от зависти. Она одна не хотела замечать эффекта, который производит. Впрочем, ее муж находил это нисколько не удивительным: живость характера не оставляла ей досуга наблюдать, производит ли она эффект. На бале она была занята балом, танцами, разговорами; в опере — оперою, разговорами с теми, кто сидел подле нее. А главное, она приходила в восхищение от каждой хорошенькой блондинки, она любовалась на блондинок до того, что забывала о себе и даже не любила себя: зачем она не такая беленькая, беленькая, зачем у нее не голубые глаза. — Когда ее заставляли замечать, как отвлекаются ею глаза мужчин от всех, и от блондинок и от брюнеток, она говорила, что мужчины глупы, слепы, и через четверть часа забывала о них, чтобы восхищаться какою-нибудь блондинкою. Так, она слишком мало думала о себе и после, когда ей много раз указывали эффект, какой она производит в больших собраниях. Но теперь она еще только начинала выезжать в общество, и любовник Савеловой был первый человек в Петербурге, лицом которого она увлеклась. В первый раз после девических лет, о которых теперь она вспоминала как о ребяческих, она подумала о том, хороша ли она собою, — и готова была расплакаться от досады, зачем она не блондинка.
— Друг мой, скажи мне, что это со мною? — начала она, наполовину смеясь, наполовину грустно. — Неужели я делаюсь глупою девчонкою в мои лета? Неужели я могу влюбиться? — Это было бы смешно, мой друг.
— Не знаю, как тебе сказать, голубочка, — отвечал основательный муж.
— Но мне кажется, я в самом деле была бы готова полюбить кого-нибудь… Я так увлеклась, — не смешно ли это?
— Что касается собственно до этого, голубочка, — глубокомысленно отвечал муж, — это, разумеется, еще ничего не значит; — стала говорить со мною, заговорилась, расфантазировалась. Пустяки.
Она задумалась. — Но рассказывай, что ты знаешь о нем, — сказала она, опять смеясь: — Не могу отнять его у Савеловой, так и быть. Но хочется полюбить кого-нибудь, — вот увидишь, найду себе любовника.
— Ну, посмотрим, голубочка, — желаю тебе, чтоб нашла еще лучше этого. А впрочем, и этот хороший человек, не говоря о том, хорош ли собою, — флегматически пошутил муж и стал рассказывать основательно.
Фамилия молодого человека была Нивельзин. Муж смуглой дамы встречал его, когда бывал у Рязанцева, тогдашнего авторитета петербургских прогрессистов. Молодой человек не возвышал голоса между знаменитостями петербургского либерализма, и муж смуглой дамы едва обменивался с ним несколькими словами, но довольно слышал о нем от Рязанцева.
Рязанцев очень хвалит Нивельзина, и, кажется, справедливо; да, справедливо; — подтвердил сам себя основательный рассказчик, подумавши: — по крайней мере верно то, что Нивельзин очень хороший человек и безусловно честный. Нет, мало того, и даровитый человек, и при этом очень скромный; да, очень: говорит о себе, что должен еще учиться; — больше слушает, нежели говорит: как же? — там рассуждают такие мудрецы! — Рязанцев и другие — такие ученые, знаменитые, что остается только слушать! — Он скромный человек, он мало говорит, а между тем когда скажет что-нибудь, всегда умно и дельно.
Он помещик, довольно богатый. Отец его, важный генерал, отдал сына в школу гвардейских подпрапорщиков. Сделавшись офицером, сын продолжал учиться. Отец находил это лишним. Были размолвки. Сын остался при своем и поступил в академию Генерального штаба. Тогда это считалось неприличным аристократу. Отец негодовал. Но сын приобрел репутацию офицера, подающего высокие надежды. Отец примирился. Сын пошел по службе очень быстро. По как умер отец, подал в отставку. Он математик и астроном. Его уважают как ученого. Его работы печатаются в бюллетенях Академии наук.
Прежде он был ветреником. Да и не мог не быть: светские дамы вешались ему на шею. И натурально, что вешались: надобно признаться, хорош собою и блистательный человек. Да, ветреничал. Но потом почувствовал, что увлекаться кокетками — пошлость, и стал чуждаться большого света. Этой перемене сильно помогло то, что он заинтересовался общественными вопросами. Поехал в свое поместье. Честно устроил свои отношения с крестьянами, не жалея уменьшить свои доходы, чтобы облегчить совесть. Да, он один из тех немногих богатых людей, у которых честный образ мыслей применяется к делу.
Между тем Нивельзин повернул на Невский, перешел Аничков мост. Карета с Савеловым переехала Аничков мост.
Нивельзин вошел в богатый модный магазин. Карета с Савеловым остановилась, немножко не доезжая магазина.
— К тротуару, направо, — сказала смуглая дама извозчику. — Ты можешь ехать домой, — заметила она мужу. — Рад?
— Натурально, голубочка; ну, а погляжу, как ты пойдешь.
— О, какой ты чудак, мой друг! — Смешнее всякого жениха!
— Ну, что за важность, что тебе смешно, голубочка, — совершенно основательно возразил он.
Она взошла в магазин. Он велел извозчику ехать назад; извозчик стал поворачивать лошадь.
— Милостивый государь, позвольте сделать вам один вопрос, — сказал с тротуара твердый и спокойный голос. Муж смуглой дамы оглянулся: подходил тот высокий студент с бесстрастным лицом.
— А, это вы! — Извольте, какой вопрос? — Муж смуглой дамы умел разговаривать очень замысловато: он не показал виду, что понимает, о ком будет вопрос.
— Кто эта девушка?
— А, так и вы не угадали! — Точно, никто не угадывает. Она три года замужем.
Смуглые женщины вообще кажутся старше своих лет А ее все принимали за очень молоденькую девушку, хоть она была три года замужем и имела двадцать лет, выходя замуж. — Когда она говорила, что она замужем, ей отвечали: «Вы смеетесь»; когда она говорила, что она уже давно замужем, что у нее уже есть сын, — перестали сомневаться, что она мистифирует; когда она говорила, что ей уже двадцать четвертый год, ей отвечали тем, что формально объяснялись в безграничном уважении и просили ее руки, потому что на такую неловкую мистификацию нельзя было обращать уже никакого внимания.
— Да, милостивый государь, она давно повенчана, — продолжал хитрый человек, усиливая впечатление своей замысловатости в разговорах остроумнейшими оборотами слов. — Я могу ручаться вам, что она давно замужем, потому что сам был на ее свадьбе.
По лицу студента пробежало что-то похожее на легкую тень, но мгновенно и едва заметно.
— Она ваша супруга?
— Да. А вы, должно быть, вздумали влюбиться в нее? — Хитрый человек был не только чрезвычайный хитрец, но и великий мастер шутить. Уместны ли шутки, или неуместны, умны или глупы, это выходило как случится; его забота была только то, чтоб выходило, по его мнению, шутливо, — но не огорчайтесь на меня. Я не думал, что она повенчается со мною. Я не был влюблен в нее, молодой человек. Я был тогда благоразумнее вас; — впрочем, мне было тогда двадцать пять лет. В ваши лета простительно быть неблагоразумным.
— Вы шутите, но в сущности вы прав, — отвечал студент, уже давно сделавшийся по-прежнему бесстрастным. — Глупо влюбляться в таких женщин, — если есть другие такие женщины. Надобно молиться на них. Я и думал, что я не забывал этого. Из ваших слов я вижу, что кажусь несколько влюбленным. Но если вы и не ошиблись, это чувство совершенно ничтожно: я человек апатический.
— Мне самому так показалось; иначе разве стал бы я шутить?
— Я не мог думать, что она уже вышла замуж, и подходил к вам с тем, чтобы узнать, каким образом мог бы я познакомиться с ее родными. Теперь я прошу позволения бывать у вас.
— Признаться вам сказать, я очень мало тут значу. Заходите ко мне; — если понравитесь ей, прекрасно; если нет, то я сам по себе, — извините за откровенность, — не стану приглашать вас. Я, признаться сказать, не люблю никаких знакомств. Но полагаю, что она полюбит вас. Вы, должно быть, умный человек, — потому что так ей показалось. Вот вам, — он вынул свою карточку. — Заходите.
— Вы Алексей Иваныч Волгин? — с некоторою оживленностью сказал студент, взглянув на карточку.
— Да-с, — флегматически отвечал муж смуглой дамы и вслед за тем взвизгнул пронзительным ультра-сопрано, от которого зазвенели стекла в соседних окнах: — Ххи-ххи- ххи-хха-хха-хха-ххо-ххо-ххо! — изумительная рулада перелилась через теноровые раздирающие ухо звуки в контрабасовый рев, от которого, сквозь шум экипажей, загудела мостовая: — Ххо-ххо-ххо-хха-хха-ххи-ххи-ххи! — поднялась рулада опять до пронзительного визга. — Ххи-ххи-ххи! — А вы, я вижу, мой поклонник? — Вот находка! — Драгоценность! — В целой России только два экземпляра: вы да я сам. — Ну, прощайте. Заходите. Думаю, что жена полюбит вас. Прощайте. — Нет, позвольте: в котором курсе вы?
— Я студент педагогического института, а не университета. Кончаю курс.
— Ну, вот видите, я чуть не сделал глупости, забывши спросить. — Кончаете курс, то прежде кончайте курс: экзамены на носу, — или уже начались? Занимайтесь. Кончите, тогда заходите. — Прощайте. Погодите, опять глупо: не сообразил. По окончании курса вас пошлют из Петербурга черт знает куда? — Так заходите теперь.
Студент подумал. — Нет, я не буду у вас до окончания курса. Тогда я приду к вам с какою-нибудь статьею. Надобно приготовить что-нибудь прежде, чем идти к вам.
— Хорошо. Но вас отправят черт знает куда?
— Нет. Я останусь в Петербурге.
— Ваш скотина директор любит вас?
— Нет. Но товарищ министра знает меня и обещал.
— Ну, это плохая надежда: тряпка.
— Кроме того, я даю уроки у Илатонцева; это вельможа. Он хочет, чтобы я продолжал их.
— А когда так, то другое дело. Попросит, и останетесь, правда. Прощайте же, наконец. — Да, опять забыл: а фамилия-то ваша как же?
— Левицкий.
— Ну, прощайте, — ххи-ххи-ххи — мой поклонник — ххо-ххо-ххо-ххи-ххи-ххи… — залился он пронзительными и ревущими перекатами по всем возможным и невозможным для обыкновенного человеческого горла визгам, воплям и грохотам.
Мелодичности своих рулад он нисколько не удивлялся, но решительно не понимал и сам, как это визг и рев выходят у него такие оглушительные, когда он расхохочется. Обыкновенным голосом он говорил тихо, и пока он не начинал, по забывчивости, давать волю своей глотке, никто бы не мог ожидать, что он перекричит и петуха и медведя.
* * *
— Я пришла к вам не покупать наряды, — сказала Волгина хозяйке магазина в ответ на фразу о приятности нового знакомства. — Мне надобно сказать вам несколько слов.
Любезно-вопросительное выражение лица магазинщицы сменилось одобрительно-скромным. — Мой магазин в полном вашем распоряжении. Смею вас уверить, что ваше доверие ко мне будет оправдано. Прошу вас, — она отворила дверь в свою квартиру. — Нам удобнее будет продолжать разговор в моей гостиной.
— Конечно, — сказала Волгина. Через большой зал с великолепными зеркалами они прошли в гостиную, очень роскошную.
— Прошу вас. Здесь мы можем говорить совершенно свободно. — Они сели.
— Я пришла затем, чтобы предупредить молодого человека в гороховом пальто, который сейчас вошел сюда, что за ним следит господин, — имя которого он, вероятно, угадает. От самой квартиры за Нивельзиным ехала голубая карста, — он не заметил, скажите ему, что нехорошо быть таким неосмотрительным. Карета стоит теперь у вашего подъезда. Он увидит ее. Пусть он сейчас уходит отсюда.
— О, боже! — Какое было б это несчастье! Monsieur Saveloff так силен! Он погубил бы меня! — Магазинщица, всплескивая руками, вскочила идти.
— Прошу вас, дослушайте же. — Отдайте ему эту перчатку, — Волгина сняла перчатку с правой руки, — и пусть он любуется на нее, идя отсюда. Я выйду через минуту и тоже пойду мимо кареты, — конечно, тот господин в карете будет ждать даму Нивельзина, — я уроню зонтик, буду поправлять шляпку, — словом, тот господин увидит, что у меня одна рука в перчатке, другая без перчатки, — он увидит, что Нивельзин любовался на мою перчатку. — Да берите же, несите ему, — берите же.
Хитрое, дурное лицо магазинщицы сделалось честным.
— Нет, я не возьму вашу перчатку. Я не могу допустить, чтобы вы так ужасно компрометировали себя. Он уйдет, этого будет довольно.
— Нет, этого не будет довольно. Карета стала бы ждать и дождалась бы. Вы сами говорите, что господин, который сидит в карете, умеет мстить; той, которую он подозревает, он может мстить сильнее, нежели вам. Она погибла, если войдет сюда прежде, нежели он убедится, что подозревал напрасно, что Нивельзин был здесь для меня. — Самого Нивельзина я не хочу видеть; но ей я оставлю мой адрес, и мы подумаем, что ей делать.
— Вы незнакома с madame Saveloff? И так ужасно компрометируете себя для нее?
— Идете вы или нет?
— Вы незнакома с madam Saveloff?
Незнакома или дружна, как вам угодно, только идите же.
— Но если вы незнакома с нею, почему ж вы знаете, что ее еще нет здесь?
— Как вы сердите меня! — нетерпеливо сказала Волгина. — Кто ж не знает, что мужчина приходит на свидание первый, пока женщина еще не надоела ему? — Почему я знаю, что она еще не надоела ему? — Можете полюбопытствовать после. А теперь идите.
— Вы незнакома с нею, — незнакома или во вражде с ним, потому что не хотите видеть его, — и между тем так ужасно компрометируете себя для нее!
— Кажется, вы уже начинаете подозревать, нет ли у меня злого умысла? — Это лишнее. Идете вы или нет? — Я сумею обойтись и без вас. — Брови Волгиной сдвинулись. — Идете вы или нет?
— Иду, иду, — проговорила модистка, торопливо вставая.
— Берите же перчатку, — забыли.
Модистка побежала и через минуту вернулась:
— Он умоляет вас сказать ваше имя, — он хочет знать, кто та, которой он обязан так…
— Умолять не было надобности, услышал бы от той дамы. Мое имя Волгина. Да пусть же он уходит поскорее.
Модистка убежала и возвратилась, запыхавшись:
— Он не знает вас. Но знает вашего супруга… Я не могу найти довольно слов, чтобы достаточно выразить вам свою благодарность. Вы спасли репутацию моего магазина, — я так дорожу ею! — Поверьте, это был совершенно исключительный случай, что я согласилась на просьбу madame Saveloff. Я так привязана к этой милой, милой молодой даме, что у меня недостало бы сил отказать ей ни в чем. Только поэтому, только для нее нарушила я свое неизменное правило с негодованием отвергать подобные просьбы…
Волгина засмеялась. — Все это прекрасно. Но я сделаю вам маленький выговор. С какой стати заговорили вы о madame Saveloff? — Я не говорила ни о какой madame; я говорила только о monsieur Nivelsine.
— Я согласна, это была ошибка с моей стороны. Но в сущности тут не было нескромности. Понятно, вы должны были знать, кто она: вы видели, кто следит за monsieur Nivelsine.
— Я могла видеть, что за ним следит кто-то, и не знать, кто. Но, я думаю, Нивельзин уже довольно далеко, и я могу идти.
* * *
Слушая рассказ жены о развязке этого маленького приключения, Волгин погружался в размышления, потому что был человек искусный в размышлениях.
— Ну, хорошо, голубочка; только ты скажи мне: по-русски говорила ты с этою магазинщицею или, я думаю, по-французски?
— По-французски, мой друг. Думала, совсем забыла, — нет, еще могу говорить, хоть не очень хорошо.
— Нет, голубочка, я вот о чем: как же она говорила тебе? «Вы» — по твоим словам выходит, — «вы»…
— Да, vous, — что же такое? — Vous.
— Гм! — То-то же и есть!
— Что же такого особенного тут?
— Нет, я так, голубочка, ничего. — Он размыслил, что в разговорах с незнакомою дамою по-французски обращаются к ней не словом «vous», а словом «madame». Но если б он высказал свое соображение, что вот и магазинщица принимала ее за очень молоденькую девушку, — потому-то и спорила против нее, — то жена с досадою сказала бы: «И охота тебе говорить мне такой вздор!» — Потому он умолчал свое размышление о vous и madame, а обратился к другому размышлению.
— Но вот что, голубочка. Ты сказала ей: «Эта дама еще не здесь, потому что мужчина приходит на свидание первый, пока женщина не надоела ему»; согласен, так. Но почему ж ты могла знать, что Савелова еще не надоела ему? — А впрочем, это удивительно, как я глуп! — воскликнул он, не переводя духа и в величайшем восторге от своего удивительного открытия. — Само собою, это было видно из того, как он шел на свиданье! — Не то, чтобы заглядываться на женщин, которые встречались, — он под ногами у себя земли не слышал. Да, он сильно влюблен в нее. Это видно. Уверяю тебя, голубочка.
— Верю, — сказала она, засмеявшись. — Но уйду, не буду мешать тебе работать. И так я отняла у тебя много времени этою прогулкою и своею болтовнёю. И вот еще заставляю тебя знакомиться с Нивельзиным.
— Да, — воскликнул он от нового соображения, — что ж это ты, голубочка, не захотела видеть-то его? — Неужели тебе пришло в голову, что лучше и не знакомиться с ним? — Да это пустяки, голубочка!
— Да не сейчас ли я сказала, что мы будем знакомы с ним, что мне жаль, что заставляю тебя тратить время на него? — Ты слишком рассеян, мой друг.
— Это твоя правда, голубочка, — согласился глубокомысленный муж. — Но как же это, что он будет отнимать у меня время? — Каким же это образом? — Твой гость, а не мой. Я своих гостей не люблю. А твои — что мне? Все они вместе много ли мешают мне? — Ну, сама скажи: много ли?
— Он, мой друг, не то, что мои гости. Он старше их; ученый. С ним ты не будешь без церемоний, как с этими ребятишками.
— Правда твоя, голубочка, — согласился он. — Но не велика важность. — Да, так почему ж ты не захотела видеть его?
— Я вздумала, что прежде надобно увидеться с нею; потому что, мне кажется, тут что-нибудь не так: едва ли тут серьезная любовь с обеих сторон.
— Почему ж ты вздумала это, голубочка? — А впрочем, натурально, это всего вероятнее, — тотчас же размыслил он, потому что был чрезвычайно быстр в соображениях. — Это очень вероятно, голубочка; потому что, уверяю тебя: «люблю», «люблю», — думаешь, и точно, серьезно, — а выходит обыкновенно, пустые слова. Уверяю тебя, голубочка.
— Верю, — сказала жена, засмеявшись. — Но работай, не мешаю тебе.
— Да, это твоя правда, голубочка, — подтвердил он. — Оно точно, что нынешний день мне надобно несколько поработать.
— Да, «нынешний день» и «несколько». — Она вздохнула. — Друг мой, ты убиваешь себя.
— Э, пустяки, голубочка, совершенно пустяки, — сказал он вслед ей.
* * *
На следующее утро Волгин лежал, перебирая пальцами свою рыжеватую жиденькую бороду, чем занимался только в затруднительных обстоятельствах. Обстоятельства были так затруднительны, что он не мог продолжать работу; лег читать — и то не шло. Четверть часа назад жена взошла и спросила, не надобно ли ему ехать куда-нибудь: она взяла бы его, ей все равно, она хочет прокатиться. — Нет, ему никуда не нужно. — «Если так, мой друг, то и прекрасно. Быть может, приедет Савелова. Ты прими ее. Я скоро вернусь, только пройду в Гостиный двор». — Не предвидел он, что выйдет ему такая комиссия! — Приедет, прими ее! — А впрочем, что за важность? — утешил он себя. — Может быть, она и не приедет ныне. Или, может быть, Лидия Васильевна возвратится раньше того. А если и не так, что за важность?
— Алексей Иваныч, — сказала служанка, — приехала Савелова; я попросила ее взойти, как велела Лидия Васильевна, потом сказала, что Лидия Васильевна скоро будет, а вы дома. Пожалуйте.
«Ничего. Надобно только уметь держать себя, то и ничего». — Он повязал галстук, сбросил халат и надел пальто, без всякой трусости.
— Жена извиняется перед вами, — очень развязно начал он, входя в гостиную и делая усердный поклон прежде, нежели успел разобрать, в какой стороне комнаты гостья и туда ли он обращается с поклоном, куда следует. — Жена извиняется перед вами; она не была уверена, что вы приедете ныне; она скоро… На этом пресеклось объяснение, и голова развязного хозяина, поднимавшаяся из глубокого поклона, заморгала, заморгала: он постиг, что ляпнул непростительную неловкость: он знает, что она должна была приехать к его жене, — стало быть, знает, по какому случаю приехала! — Как он глуп! — И что она подумает о Лидии Васильевне? — Какое право Лидия Васильевна имела сообщать ему чужую тайну? — Все эти мысли с быстротою молнии пронеслись в его уме, потому что он был необыкновенно быстр в соображениях, он заморгал в отчаянии; но отчаяние и дало ему силу: он махнул рукою, приподнимавшеюся перебирать бороду, и не моргая, прямо смотря в глаза гостье, быстро заговорил:
— Не вините Лидию Васильевну: она умела бы молчать и передо мною. Но дело вышло так, что я был свидетелем. Мы шли вместе. Я знаю в лицо вашего мужа. Я не мог не понять, что это значит. Да и не опасайтесь меня: я неловок, но поверьте, я не совершенно бесчестный человек.
Он смотрел прямо в глаза Савеловой. Но он и вообще не был мастером наблюдать, а тут, вдобавок, был взволнован стыдом за свою неловкость и усердием оправдать жену. Потому он решительно не заметил, какие впечатления сменялись на лице Савеловой. Вероятно, она была озадачена; может быть, испугалась. Но об этом он мог только догадываться: видеть он ничего не видел. А впрочем, он видел все, как следует, и совершенно согласно с тем, как описывала Лидия Васильевна: он видел, что Савелова высокая, очень молодая — года двадцать два, — белая, нежная, с большими темно-голубыми глазами, что она из тех женщин, которые считаются очаровательными красавицами, — ну, и прекрасно, тем больше, что Лидия Васильевна находит ее дивною, прелестною, — пусть так и будет, — уступчиво решил он.
— Madame Волгина скоро возвратится, по вашим словам? — Я подожду ее. А пока поговорю с вами, monsieur Волгин. Сядем.
Прекрасно. Теперь ему нет надобности смотреть на нее, пока усядется. Он стал рассматривать пол, сам занимаясь размышлениями, приличными случаю. Он не заметил никакого волнения в ее голосе. Ему показалось, что она так спокойна, будто приехала с визитом по какому-нибудь из обыкновеннейших, ничтожнейших поводов к деланию нового знакомства. Не следует ли из этого, что слишком усердная светская полировка стерла в ней все живое и благородное? — Очень вероятно. — Но если и так, не она виновата; она еще так молода, что не успела бы сама испортить себя.
А между тем он не забывал обязанности хозяина. Ему было видно ее платье. Он наблюдал, когда она усядется, — тогда, по его мнению, ему опять надобно будет смотреть на нее. — Она села, оправила складки платья; — судя по движению локтей, должно быть, сняла шляпу, оправила волосы. — Хорошо, если она сама придумает разговор; а если надобно будет ему самому придумать, — что бы такое придумать? Она опять оправляла складки платья, несколько сдвинувшиеся от движения при снимании шляпки… Кончила. О чем же выдумать говорить?.. Не выдумывается. Но она сама найдет, она светская, и так спокойна. Надобно только опять смотреть на нее, она уже сама завяжет разговор. — Он перевел глаза с пола на нее.
Она сидела, задумчиво и застенчиво потупившись. На щеках ее горел румянец. Она с трудом переводила дух.
Он мгновенно расчувствовался.
— Вы должны осуждать меня, monsieur Волгин, — проговорила она, почти задыхаясь.
— Осуждать? — Помилуйте! — Что вы! — Он схватил и погладил ее руку. — Помилуйте! — Что вы! — С чего взяли?
— Я вижу, monsieur Волгин, что вы жалеете меня. Благодарю вас.
— Вы извините меня, я вовсе не умею держать себя, — сказал он, увидевши, что она стала дышать гораздо спокойнее, и потому рассудивши, что довольно погладил ее руку и может прибрать свои. — Совсем не умею держать себя; Лидия Васильевна всегда смеется над моею светскостью. Ну, да это пустяки, разумеется. А если вы с Лидиею Васильевною вздумаете что-нибудь, так это будет прекрасно.
— Да, я не знаю, что мне делать; посоветуйте мне, monsieur Волгин.
— Лучше подождем Лидию Васильевну, — отвечал он. — Я плохо полагаюсь на свои мнения, даже и по таким делам, которые кажутся мне очень просты.
И она, должно быть, видела, что он более способен сочувствовать, нежели советовать. Но то, что он искренне сочувствует, она видела. Она откровенно отвечала на его вопросы, полные дружеского участия; и если она не все договаривала, или даже сама не все понимала, то даже и недогадливому Волгину нетрудно было получить довольно точное представление и о ее истории и о ее характере.
Ее отец — младший брат генерал-адъютанта Агафонова, который умер с год тому назад. Волгин слышал о генерал- адъютанте Агафонове. Это был человек довольно сильный; старый холостяк, игрок, мот. Его обеды были великолепны. Он умер, оставивши порядочные недочеты в разных кассах, откуда мог черпать, и, кроме того, кучу долгов.
Но ее отец не имел никаких сношений со старшим братом. Они разошлись еще в молодости, когда один был столоначальником, другой каким-нибудь капитаном. Когда старший брат стал важным генералом, он и вовсе потерял охоту помнить о брате, которого никогда не любил. Да и вообще едва ли он когда-нибудь любил кого-нибудь, кроме самого себя.
Ее отец — очень смирный человек; и по честности, — как она говорила, — вероятно, и по робости, по неуменью, — как дополнял Волгин в своих мыслях, — он не мог сделаться взяточником. — Следовательно, не мог и иметь хорошей карьеры в те времена, — дополнил Волгин вслух. — Да. Два года назад он был не больше как советником губернского правления.
Савелов тогда еще не был таким сильным человеком, как теперь, но уже приобрел доверие нового министра. Министр послал его ревизовать ту губернию, где служил ее отец. Министр сказал Савелову: «Если найдете нужным отставить губернатора, он будет отставлен, хоть у него и важные связи; с другими я еще меньше поцеремонюсь». — Савелов предложил губернатору и вице-губернатору подать в отставку. То же и другим, кого не отдал под суд. И точно, все они стоили того: или разбойничали, или прикрывали разбойников. Изо всего состава губернского правления уцелел только ее отец.
Однажды Савелов сказал ему: «Вы назначен вице-губернатором». Невозможно описать изумление и радость ее отца, всего их семейства. До той поры Савелов не бывал у них. Она и он не знали друг друга. Он едва ли и помнил, если случайно слышал, что она существует на свете. Встречаться им было негде. Он вовсе не бывал на губернских балах. Она почти не бывала в высшем губернском кругу: у отца было слишком мало денег. Она однажды видела Савелова в соборе, в большой царский праздник. Он, разумеется, не заметил ее за толпою стоявших ближе к почетнейшим местам. — Теперь он стал бывать у них. Она понравилась ему. Он ей также, — по крайней мере, так ей казалось тогда. Ей могло казаться это; она могла сама не понимать себя. Правда, ей было уже двадцать лет; но она почти вовсе не бывала в свете. Правда и то, ей уже делали предложения; но какие люди? — или пожилые, или, если молодые, то слишком неблестящие. У нее не было приданого. А жили они так уединенно, воспитана она была так скромно, что романических отношений она не имела. Она не видывала вблизи молодых людей, которых можно было бы сравнивать с Савеловым. Он красивый мужчина, с прекрасными манерами. Говорили, что он суров; но говорили только взяточники. Все честные люди хвалили его. В их городе он казался полубогом, по своей силе в Петербурге. Ее отец и мать, еще и не мечтая о возможности предложения, так много говорили о нем, о блистательной карьере, какая ждет его. Могло ли ей не казаться, что он нравится ей? — Могла ли она не почесть себя счастливой, когда он сделал предложение?
Так она говорила. Даже и недогадливому Волгину нетрудно было понять из этих слов и ее характер и то, с какими чувствами выходила она замуж. — Человек с поэтическою дурью или с неумолимыми принципами думал бы о ней очень низко. Но Волгин, хотя и простяк, все-таки знал, что люди слишком любят рисоваться, и ценил в ней то, что она не сочинила ни принуждения со стороны отца с матерью, ни романического увлечения со своей стороны. Пусть она вышла замуж больше по расчету, нежели по влечению сердца, — за что презирать ее, когда у нее не было ни расположения к другому, ни отвращения к тому, за кого решалась идти? — Она, конечно, думала, что пылкие страсти — выдумка поэтов или сумасбродство. Вероятно, она и прожила бы весь свой век без увлечений, если бы не попала в общество, где слишком много блеска и пустоты, праздности, скуки, пронырств и волокитства. Она казалась Волгину женщиною кроткого характера и непылкого темперамента; быть может, она увлеклась надеждою блистать в Петербурге, желанием стать важною дамою, — но и жених не был ни старик, ни урод. Напротив, он действительно был красивый мужчина, очень изящный. Волгин не сомневался в том, что, кроме расчета, было у нее и влечение к нему. Пусть не очень глубокое или поэтическое, — но она и говорит о своем влечении без пышных фраз. Простота и честность нравились Волгину, и он всегда называл хорошим человеком того, в ком находил их. За них он всегда готов был извинять и довольно большие слабости.
— Вы не были влюблены в вашего жениха? — спросил он, чтобы испытать, не слишком ли полагается на простоту и честность ее характера. — Она поняла, что он невыгодно думает о том, как она вышла замуж, и покраснела. Ему показалось, что она и колеблется, как отвечать. Но если она и действительно колебалась, она вышла из борьбы с честью для себя, по крайней мере, в его глазах ее ответ делал честь ей.
— Нет, — сказала она, потупивши глаза. — Я не была влюблена в него; и я не была влюблена ни в кого до… до… вы знаете… — Она не заплакала. Но видно было, что ей легче бы дать волю слезам, нежели сдержать их.
«Она и неглупая женщина, — по крайней мере умеет отвечать, — подумал Волгин. — Потому что заставила меня опять несколько расчувствоваться».
Она довольно долго молчала. Потом стала говорить довольно спокойно. Ее слова были опять так просты, что даже и Волгину было нетрудно видеть из ее рассказа всю правду. Впрочем, и правда эта была очень проста для понимания.
Она не была влюблена в Савелова. Но она было хорошо расположена к нему. От него зависело, чтоб это чувство сохранилось, упрочилось. Но он человек сухого сердца. Она не была требовательна в этом отношении: она не сходила с ума от любви к мужу, и ей вовсе не было надобно, чтоб он был без ума от нее. Но она имела расположение к нему, — и она не могла быть счастливою, когда поняла, что он совершенно холоден к ней. — «Я говорю о его сердце, — сказала, она. — Зачем он брал жену, если жена — существо, такое незанимательное для него? — Удобнее, лучше для него было бы нанимать маленькую квартиру для какой-нибудь женщины, взятой с улицы. Это стоило бы ему дешевле, нежели жена. Он не способен понимать, что жениться не значит только взять женщину на содержание. У него сердце, не способное к привязанности».
— Я уверен, что он очень привязан к вам, — вас называют красавицею, — сказал Волгин.
— На улице он мог бы найти любовницу очень красивую, — отвечала она. — Для него было бы все равно, та или другая женщина, лишь была бы молода и красива. — Но что я говорю? — Он верен мне, а я… о, до какого унижения довел он меня! — Я должна сознаваться, что он прав передо мною, а я преступница перед ним!.,
Она залилась слезами. Волгин рассудил, — и совершенно справедливо, — что сделал не очень хорошо, заставивши ее плакать.
— На вас досадно смотреть, какими пустяками вы смущаетесь, — извините меня, вы могли уже увидеть, что я не умею говорить деликатно. Что вам за охота не понимать ваших истинных отношений к мужу? — Зачем он женился на вас? — Вы говорите, вы нравились ему. Согласен. Но вы сама говорите, всякая красивая женщина с улицы была бы очень хороша ему, а стоила бы гораздо дешевле. Значит, жена ему была нужна не для него самого, — для общества. Почему он выбрал вас? Аристократку, — то есть настоящую, важную аристократку, — за него не отдали бы тогда; из мелюзги, которая воображает себя аристократиею, отдали бы, но какая польза от такого родства? — Ему нужно было стать своим в настоящем, сильном аристократическом обществе. Он рассчитал: «Ее дядя хорош в нем. Он эгоист, не хочет ничего сделать для родных. Но пусть он увидит племянницу женою человека, который не нуждается в его протекции; пусть он увидит, что она — блестящая молодая женщина. Он примет ее, как самую приятную находку: пусть она украшает собою его обеды, вечера». — Было это? Хорошо принял вас дядя? Просил вас быть хозяйкою на его обедах и вечерах?
— Да.
— То-то же и есть. И вы вошли в аристократическое общество?
— Да.
— А ваш муж?
— Конечно, и его не могут не принимать хорошо в тех домах, которые дружны со мною.
— То-то же и есть. Это хорошая вещь, подружиться с аристократами, не переставая быть демократом. Как ему было втереться самому? Первое, собственно его-то и не впустили бы; второе, стараясь втереться, испортил бы репутацию демократа. Ныне, известно, всё реформы; реформировать должны демократы. Надобно было и залезть в высший круг и сберечь свою славу, что он дельный реформатор. Удалось, как видите. И я думаю, он говорит друзьям-демократам в минуты откровенности: «Против воли якшаюсь с аристократами и продолжаю ненавидеть их». — Так думает Рязанцев, — вероятно, не сам выдумал, слышал от него. — Хорошо. Вы производите эффект; за вами ухаживают; а вы неглупая женщина. Что же из этого? — Натурально: «Прошу тебя, душа моя, будь любезна с таким, он мне нужен». — «Душа моя, прошу тебя, будь очаровательно мила с женою, или с сестрою, или с теткою такого-то, он мне нужен», — позвольте спросить, так ли? — Да и спрашивать нечего. — В чем же, оказывается, вся сущность дела? — «Я беру вас, mademoiselle, переименоваться в madame и помогать моим делам». — Вы помогаете. Чего ж ему больше? — Больше ничего и не требуется.
Раздался звонок. По манере звонить Волгин узнал жену.
Ну, вот и Лидия Васильевна. Да-с, чего же ему больше? Вашего расположения? — Вот, очень нужно оно ему. Если оно было важностью для него, он и сохранил бы его, вы сами сказали. — Чем ему огорчаться? — Что он, маленький ребенок, что ли? — Не знал он вперед, что если женщина окружена поклонниками и потеряла расположение к мужу, то увлечется кем-нибудь другим? — Зачем же он не берег вашего расположения? — Значит, сам решил: «Душа моя, конечно, для мужа неприятно, если жена увлекается другим, ноты видишь, у меня много интересов гораздо поважнее этого. Мне с тобою некогда нянчиться, душа моя. Знаю, ты увлечешься кем-нибудь, — но, душа моя, продолжай усердно помогать мне в делах, более важных для меня». Теперь, вы видите…
Взошла Волгина. Савелова бросилась на шею к ней. Пока она душила и заливала слезами Лидию Васильевну, он перебирал пальцами бороду: ловко ли уйти, не договоривши, — и особенно, когда говорил с горячим участием? — Неловко. — Но случай уйти не раскланиваясь был очень хорош. Раскланиваться! — Да; если пропустить эту минуту, надобно будет раскланиваться. — Он пятился к двери и благополучно исчез.
Вчера Савелова с трепетом возвращалась домой. Нивельзин оставил ей в магазине записку, наскоро написанную карандашом: «Он подозревал. Но опасность совершенно миновала. Благодарите Волгину». Магазинщица также успокаивала ее. Но она все-таки боялась. Напрасно. Перчатка Волгиной имела полный успех. Савелов был уже дома, когда жена, сделавши несколько визитов, чтобы дать себе время сколько-нибудь оправиться от волнения, вернулась. Муж, против обыкновения, встретил ее: он дожидался! — Это снова испугало ее. Он очень ласково обнял ее и, как ей показалось, не заметил ее смущения. Она ободрилась и успела подавить свое замешательство. Но все она еще не знала, как понимать его ласковость и веселость. Не притворяется ли он, чтобы лучше можно было продолжать следить? — Но ушедши в свою комнату раздеться, она увидела на столике у трюмо новую коробочку. Это был дорогой браслет; слишком дорогой по доходам ее мужа. Такого дорогого подарка он не мог бы сделать для притворства: видно было, что в самом деле он был в восторге, забыл расчет от радости. Теперь она перестала сомневаться. Но как ей тяжело было идти благодарить за подарок! — За подарок, который сделан обманщице обманутым мужем!..
Она с неподдельным чувством говорила о том, как мучительно было для нее лицемерить перед мужем. Она получила награду за верность! — Муж был в этой новой сцене совершенно доверчив; ему было даже как будто бы совестно за себя перед женою. Если б она захотела, она могла вырвать у него признание, что он подозревал ее, — он стал бы просить прощения! — Но ей и без того было слишком тяжело: она получила награду за верность!
Пусть он перестал подозревать, но надолго ли? — стала говорить Волгина. — Такие опасные отношения не могут продолжаться.
При первых словах ее об этом Савелова заплакала.
Чего вы требуете от меня? — Чтобы я разлюбила Нивельзина? Чтобы я перестала видеть его? — Я не могу.
Волгина была проникнута сожалением о бедной женщине; но эти слова очень дурно подействовали на нее. С чего она вздумала, что от нее требуют бросить Нивельзина? — Волгина должна была сделать усилие над собою, чтоб не отвечать резко. Но не могла принудить себя говорить с прежнею нежностью. Она не могла притворяться; все, что она могла, было только сдерживать себя.
— Я не говорила, чтоб вы бросили Нивельзина, — сказала она. — Я сказала только, что это не может продолжаться так; и вы сами должна понимать: не может. Ваше положение слишком опасно и тяжело. Как вы думаете выйти из него?
Савелова не заметила перемены в ней. Плакала, плакала, и опять бросилась на шею к ней. — Волгина подавила свою досаду.
— Я слышала, что Нивельзин очень хороший человек; правда это? Я слышала также, что он перестал быть ветреником, и я расположена думать, что он серьезно любит вас, — так и вам кажется? Или я ошибаюсь?
Савелова стала с энтузиазмом говорить о Нивельзине.
— Верю всему, что вы говорите о нем и об искренности его любви к вам. Но я жду, на что же вы решитесь.
Савелова плакала. — Помогите мне!
— Вы видели, я и без вашей просьбы помогала вам.
— Посоветуйте мне; что мне делать.
— Послушайте, в таких важных делах нельзя поступать по чужому совету. Решайтесь сами так или иначе.
Савелова плакала. Я не знаю, на что мне решиться… Давно он убеждает меня бросить мужа… Помогите мне, посоветуйте!..
— Ах, вот что! — сказала Волгина с досадою, но опять подавила ее. — Он убеждал вас. Почему же вы не решались? — Вы не были уверены в том, что его любовь прочна?
— Нет, нет!.. Я знаю, он любит меня!.. — Она продолжала плакать. — Помогите мне, посоветуйте, что мне делать…
Советовать вам я не могу. Вы не ребенок. Помочь? — Извольте. Вы понимаете, что это не может продолжаться так. Если вы не решаетесь бросить мужа, я пошлю моего мужа вытребовать от Нивельзина, чтобы он не видел вас больше. Вы говорите, Нивельзин благородный человек и искренне любит вас, — и я думаю, что это правда; не сомневайтесь же, он поймет необходимость повиноваться…
Савелова слушала, как убитая. Встрепенулась и с энтузиазмом воскликнула: — Я решаюсь бросить мужа.
Я очень рада, если так, — сказала Волгина. — Я начинала терять терпение с вами. — Она стала ободрять Савелову и сделалась опять ласковою; ободряла, хвалила. — Савелова экзальтировалась и была совершенно счастлива своею решимостью.
* * *
— Ну, что, голубочка? — спросил Волгин, обертываясь от письменного стола к жене, которая, проводивши Савелову, шла к нему. — Знаешь, она мне понравилась: в сущности, хорошая женщина. Хочет бросить мужа?
— Да. Нивельзин уже предлагал ей это. Остается только, чтобы ты отправился к нему, сказал, что она согласна. Ты говорил мне, нужно трое суток, чтобы получить заграничный паспорт.
— Это обыкновенным порядком, голубочка. Если захотеть, можно и скорее.
— Помню, ты говорил. Но я уже сказала ей, три дня…
— Зачем же ты сказала, голубочка, «три дня», когда можно б и скорее? — не утерпел не сказать Волгин. Если он не мог пояснить, то уже непременно желал пояснений.
— Было бы долго говорить, мой друг: тебе надобно поскорее идти к нему. Но, между прочим, я сказала так и потому, что вовсе нет надобности подымать шум особенными хлопотами.
— Это твоя правда, голубочка, — согласился муж.
— У меня была и другая причина; но после, когда будет время говорить. Может быть, я и ошибаюсь. Но некогда заводить длинный разговор. — Я сказала ей, что она не должна теперь ни видеться с ним, ни переписываться. Ты…
— Натурально, голубочка, — не преминул пояснить муж. — Им обоим надобно теперь держать себя посмирнее, чтобы не возбудить как-нибудь нового подозрения. Значит, и я должен сказать ему: не ищите видеться и не пишите. — Он взял фуражку: — Как же теперь условие? — Берет паспорт себе и еще какой-нибудь женский — не на ее имя, конечно, голубочка? — Натурально, немудрено: ну, там швея какая-нибудь, француженка, едет за границу. Понимаю это. Значит, только время и место.
— В четверг, в одиннадцать часов вечера…
— Правда, голубочка, — не мог не пояснить Волгин одиннадцать — будет уже ночь. Раньше — еще светло.
На каждом слове задерживаемая его основательными пояснениями, Волгина досказала и остальные подробности.
В то время железной дороги из Петербурга к западной границе еще не было. Кто не хотел ждать парохода, ехал на почтовых. Нивельзин, в дорожной карете, будет ждать у квартиры Савеловых.
— Прекрасно, — заключил Волгин общим пояснением, пояснив поодиночке все подробности. — Прекрасно, голубочка. Тем больше, что она понравилась мне.
— Иди же, будь спокоен: верю, что она понравилась тебе. Не уверяй больше.
Эх, ты, голубочка, все смеешься надо мною, — сказал муж и залился руладою, раскаты которой продолжали долетать до Волгиной и с лестницы.
* * *
Нивельзин ходил по комнате, служившей ему кабинетом. Он встретил Волгина с боязнью. Волгин захохотал во все горло, по одной из многих милых своих привычек:
— Что, видно боитесь, что я стану читать мораль? Оно и стоило бы за вашу вчерашнюю неосторожность. Должны были знать, с каким человеком имеете дело. Следовало бы осматриваться повнимательнее. Ну, да уж так и быть. — Сейчас, — ах, позвольте, как ее имя и отчество? — Я сохраняю нравы доброй старины, не могу говорить, не зная имени и отчества; ну, вас-то зовут Павел Михайлович, кажется; так? — А ее?
— Антонина Дмитриевна. Но умоляю вас, говорите же скорее: зачем вы? Что вы знаете о ней?
— Сейчас, погодите, попросите прежде сесть, Волгин залился руладою от восхищения своим остроумием: ха-ха- ха! — Ну-с, теперь можно. Сейчас Антонина Дмитриевна была у нас, — он погрузился в серьезность, — и, проводивши ее, Лидия Васильевна прислала меня сказать вам, чтобы вы собирались за границу.
— Я знал это, — проговорил Нивельзин, опускаясь, как пораженный громом.
Что вы? — Да натурально с нею! — Она решилась.
— Она решилась! — Она решилась, говорите вы? — Он казался помешанным от радости.
— Само собою, решилась. — Волгин погрузился в размышление. — Антонина Дмитриевна очень хорошая женщина, Павел Михайлыч, — произнес он чрезвычайно поучительным тоном.
Как поняла она мое чувство к ней! — с увлечением сказал Нивельзин. — Такое доверие ко мне! — Как она знала, что не обманется во мне!
Позвольте, Павел Михайлыч, — прервал Волгин: — О каком доверии вы говорите? Зачем же вы думаете о себе так низко, будто можно не считать ваших слов серьезными?
— Каких моих слов? — Нивельзин не понимал в свою очередь. Но Волгин уже успел сообразить и потому отвечал очень ловко, по крайней мере очень возгордился в глубине души ловкостью своего ответа.
— Оно разумеется, Павел Михайлыч: с одной стороны, вы и прав. Она вверяет вам свое счастие — как же не доверие?
Нивельзин был так взволнован, что не заметил ловкости, с какою увернулся Волгин. Он был мало знаком с глубокомысленным дипломатом, но достаточно знал его за дикаря, который по рассеянности и неловкости очень часто говорит вздор, ни к селу ни к городу. Вероятно, так он и понял замечание и уступку Волгина; по крайней мере пропустил их без особенного внимания.
— Она оказывает мне великое доверие, и как возвышает она меня им в моем собственном мнении! — продолжал он и довольно долго, очень горячо толковал на эту тему: Савелова оказала ему необыкновенное доверие, он очень гордится тем, что она так хорошо поняла его чувства.
Волгин, как человек, отличавшийся догадливостью нисколько не меньше, нежели ловкостью, теперь уже совершенно ясно понимал, в чем дело: между Нивельзиным и Савеловой никогда не было речи о такой развязке, на какую она решилась. Нивельзин никогда не предлагал ей бросить мужа. Она могла только вообще видеть, что он готов был бы и умереть за нее, не только посвятить свою жизнь ее счастию. Но он никогда не говорил ей ничего, кроме страстных фраз, в которых не бывает никакого определенного смысла или, вернее, ровно никакого смысла.
«Вот это штука! — размыслил он. — И как могла выйти такая штука?» — При своей необычайной сообразительности, он не затруднился и объяснить себе, как могла она выйти, и был готов головою ручаться, что не ошибается в своем предположении; но его прежнее мнение о характере Савеловой значительно изменялось от этого предположения.
— Да, она очень понравилась мне, — заметил он, считая обязанностью выразить свою симпатию разгоряченному Нивельзину, восторженно твердившему, что вся жизнь его будет одною непрерывною заботою о счастье «Нины», как называл он Савелову. — Знаете, я не очень-то много наблюдателен, но тут даже и я увидел с первого раза: — кроткая женщина, не рисуется, — очень хорошая женщина.
— Вы не ошиблись, — подхватил Нивельзин и совершенно отдался порывам своего чувства, уверенный в сочувствии слушателя. Волгин действительно восхищался честностью сердца, раскрывавшегося перед ним, — расчувствовался, но и глубокомысленно соображал: он всегда соображал, и всегда глубокомысленно.
Кроткая! — надобно слышать, как она говорит о своих завистницах; никогда, ни об одной из них не сказала она злого слова; она умеет мстить им только молчанием, если не может мстить услугами. Скромная! — надобно слышать, что говорят о ней ее завистницы: при всем ожесточении принуждены они сознаваться, что в ней нет кокетства. Они только могут называть ее холодною, лишенною сердца, беснуясь от досады, что не могли до сих пор найти ни малейшего предлога для сплетен о ней. Как стыдится он за свое прошлое, сравнивая себя с нею! — На какие пошлые увлечения потратил он свежесть своего сердца!
До недавнего времени он был пошлым человеком. Единственное хорошее, что было в нем, — он любил науку. Но какую? — отвлеченную, которая могла развить ум, доставить ученую репутацию, — только; она не облагораживала его сердца, и его образ мыслей оставался мелочен, мертв, гадок. Он не думал о народе, не думал о счастии людей. Отечество было для него — официальный механизм, со своею мишурною стройностью, славою. Этому отечеству он служил, и воображал, что исполняет весь долг гражданина, стараясь помогать увеличению силы механизма, который давит народ. Он усердно служил этому чудовищу своими знаниями — и затем считал себя вправе не думать ни о чем, кроме грубых наслаждений. В своем поместье видел он источник средств для покупки наслаждений, в женщинах — торговок, продающих наслаждение собою. Он и был прав, думая так о женщинах, которыми наслаждался. Пока он был юношею, не мог играть роль в свете, он кутил с теми женщинами, которые продают себя прямо за деньги. Он вошел в свет и увлекся другими, более грациозными: этих надобно было покупать, затмевая соперников светским блеском, точно так же бросая деньги, только не прямо в руки им, а на лошадей, на всяческие безрассудства для потехи им: — а прямо, им самим, вместо денег надобно было давать лесть, — и они отдавались так же легко и с таким же сердечным влечением, как те, обыкновенные продажные женщины…
— Ну, позвольте, Павел Михайлыч, это уже слишком мрачно, — возражал Волгин, с неизменною своею основательностью, и совершенно справедливо объяснял, что и в самых отъявленных кокетках часто бывает некоторая сердечная теплота, потому что и они тоже люди, следовательно, имеют некоторую потребность привязываться; что в бедных женщинах, принужденных продавать себя, это человеческое чувство проявляется еще менее редко. И надобно думать, что довольно многие привязывались к Нивельзину довольно искренне, потому что он и сам по себе очень может нравиться, независимо от своих денег или своей лести.
— Конечно, бывало, что и они привязывались, и я к той или другой, — соглашался Нивельзин. — Но с обеих сторон человеческое чувство было так слабо, так мимолетно, так загрязнено пошлостью и так легко исчезало, лишь только разводил нас или случай, или новый каприз.
— И опять же, нет вам причины особенно стыдиться за себя, — пояснял Волгин. — Правда, вы не имели порядочного образа мыслей, потому провели первые годы молодости в пошлых кутежах и волокитствах. Но все молодые люди, имевшие деньги, вели себя тогда не лучше вашего. Время было такое бессмысленное.
— Я думаю, что мне это менее простительно, нежели другим. Другие были невежды.
— Да, ну это вы сам справедливо заметили: тогдашняя наука была безжизненная; потому и не могла облагораживать человека. Общество не требовало от человека ничего, кроме пошлости.
— Вот это мне горько, что я не мог очнуться от нее сам, — сказал Нивельзин. — Я раскрыл глаза на свою жизнь и стал понимать свои обязанности только тогда, когда пробудилось такое же сознание в целом обществе.
— Об этом уже сказано, Павел Михайлыч:
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон, —
продекламировал Волгин и залился руладою в одобрение остроумной цитате.
Аполлон, то есть общество; под именем же поэта разумей всякого человека. Один воин в поле не рать, говоря проще, Павел Михайлыч: потому и хороший воин отлагает оружие и предается занятиям, не свойственным его мужественной природе. — Он опять залился хохотом, потому что и новая острота была очень недурна, по его мнению, а вслед за тем предался размышлению и вздохнул:
— «Пробудилось сознание в целом обществе!» — Ну, хватили, Павел Михайлыч! — Он покачал головою и опять вздохнул.
— По крайней мере стало пробуждаться, — сказал Нивельзин. Тогда и он увидел перед собою вопросы, от которых затрещало у него в голове. Как должны быть решены они? — Он сознал себя невеждою во всяком живом знании, и ясно было для него только одно; он расточал на свои пошлости чужие деньги, добываемые, быть может, не потом только, но и кровью; быть может, — потому что он не знал, как живут крестьяне его села. Он поехал туда.
— Ну, что же? — и поступили там очень хорошо; Рязанцев говорил, — одобрил Волгин.
Правда, Рязанцев хвалит. И в самом деле, он прожил около года в деревне не совсем без пользы и для крестьян и для себя. Если что помогло крестьянам, то именно его незнакомство с их бытом и надобностями. Оно отнимало у него всякую мечту благодетельствовать им по своему усмотрению. Он мог только спрашивать их, чего они желали бы. Спросивши, он сделал, как они считали хорошим. Они, конечно, остались довольны. Но велики ли желания людей, которые привыкли жить очень бедно? Жалкое благосостояние, благосостояние по их понятиям! — Теперь они даже боятся освобождения! — Трудно ли удовлетворить желаниям людей, которые боятся освобождения?
— А в каком положении были они прежде? Разорены? — спросил Волгин.
— По их словам, и прежде жили хорошо; хорошо! — Впрочем, ответ их был резонный: «Как же не хорошо? Где же в соседях-то живут лучше?»
— Много вам стоило поправить это прежнее хорошее? Половины доходов?
— Да, около.
— То есть больше, нежели половины?
— По двум, трем годам нельзя вывести верного расчета, — отвечал Нивельзин. — Но вообще я стараюсь как можно меньше думать о благоденствии моих крестьян: и вспоминать о нем грустно, а смотреть — было очень неприятно. Поэтому я не выдержал и одного года в деревне, хоть мне очень хотелось бы остаться там подольше: развлечений не было, я мог читать и думать вволю. Но невыносимо было видеть крестьян с их довольством.
Он поехал за границу. Прожил с полгода в Париже. Там он провел время недурно.
Веселая сторона Парижа осталась неизвестна ему: пошлости опротивели ему. Но для человека, желавшего учиться, Париж был хорош. Парижский народ держит в своих руках судьбу Европы. Любопытно было всматриваться, чего можно ждать от него. Но упадок духа в парижских работниках очень велик. Это тоже своего рода русские крепостные крестьяне, по широте размера своих желаний. Разница только та, что у русских крестьян и не было никогда желаний более широких; а там были, но убиты. Это еще грустнее. Он не выдержал в Париже более полугода и поехал в Петербург: у нас все-таки жизнь пробуждается, а не замирает; гораздо больше отрадного.
Но то общество, в котором он погубил свои прежние годы, конечно, не могло уже привлекать его. Он стал сходиться с передовыми людьми Петербурга. Некоторых он нашел пустыми фразерами. Другие внушили ему и любовь и уважение. В особенности Рязанцев, в котором великий ум, колоссальная ученость соединены с энтузиазмом к правде, с пламенною преданностью народному делу. Он был так счастлив, что приобрел расположение Рязанцева. У Рязанцева изредка бывает Савелов. Он познакомился там с этим замечательным человеком, которому, к счастию для русского прогресса, открывается такая блистательная карьера.
— Вот как вы расхваливаете его, — вставил Волгин, — признаться, я не ждал этого.
Нивельзин отвечал, что готов, если бы то понадобилось, стреляться насмерть с Савеловым, как частный человек с частным человеком, но должен признавать его чрезвычайно полезным государственным деятелем. Как реформатор, он безусловно честен. Энергия его непреклонна. Он преклоняется перед благородным двигателем освобождения крестьян.
Он стал бывать у Савелова. Не очень часто, потому что время Савелова дорого. Но не редко, потому что Савелов желал сблизиться с ним, хотел сделать его одним из своих помощников. Да, это положительно верно. Уже были намеки, довольно ясные. Савелов говорил с ним о делах; давал прочитывать ему разные проекты и просил делать замечания о них. Говорил, что когда будет решено освобождение крестьян, то Нивельзину будет надобно «бросить свое безделье». Когда Нивельзин приезжал к Савелову, то обыкновенно обедать. Обед почти единственный час отдыха и свободы для Савелова. Он живет очень скромно. У него нет состояния, и он
бескорыстен. Министр предлагал увеличить его жалованье, он постоянно отказывался. Он отказался бы и от половины того, что получает, если бы не знал, что это показалось бы лицемерием. — Обыкновенно они обедали втроем: изредка чиновник, который заработался до обеда с Савеловым и оставлен был продолжать работу после обеда; еще реже, — какой-нибудь официальный гость, пожилой, умеющий говорить только о службе. — Иногда Савелов оставался с женою и Нивельзиным довольно долго после обеда; чаще ему не было времени, и Нивельзин оставался один с хозяйкою. Савелов был чужд всякой мысли опасаться Нивельзина; отчасти, быть может, потому, что видел в нем человека честного, серьезного, а главное, человека, которому до омерзения надоело волокитство, но еще гораздо больше потому, что не опасался никого: он был совершенно уверен в своей жене.
Она вполне заслуживала того. Такой муж и не мог бы верить ей, если б она не заслуживала того вполне. Возвратившись в Петербург, Нивельзин почти совершенно перестал бывать в большом свете. Но у него остались связи с ним. Нивельзин знал репутацию Савеловой. Странным феноменом казалась эта женщина молодым людям, которые прежде были товарищами Нивельзина по ветрености, из которых иные остались теперь его приятелями, потому что и сами отчасти подверглись перемене к лучшему. Между множеством кокеток, довольно большим количеством искренних ветрениц в большом свете есть, хоть и немногие, молодые дамы, верные мужьям. Но это или набитые дуры, у которых недостает ума даже и на то, чтобы изменить, — или женщины, которых никто не желает соблазнять, — так ужасно некрасивы они, — или женщины без души и сердца, совершенно холодные эгоистки, расчетливые лицемерки, злые завистницы, рассудившие, что надобно затмевать других добродетелью, потому что не могли бы затмить их ни красотою, ни грациею. Но таких женщин, как Савелова, приятели Нивельзина не видели в аристократическом кругу. Она была добра и мила; она была умна. По красоте мало было соперниц ей; по грациозности — еще меньше. Толпы поклонников теснились к ней; она дозволяла говорить себе любезности, пока любезности говорились без претензий. Но едва любезность переходила границы ничтожной болтовни, она заставляла замолчать; вставляла без жеманства, не разыгрывая оскорбленную, не прикидываясь ни ангелом наивности, ни мегерою добродетели. Навязчивых глупцов она отдаляла от себя. Неглупые люди, отказавшись от претензий, могли оставаться хороши с нею; и когда они после говорили ей, что не могут понять ее, она отвечала: «Я не так глупа, чтобы верить, и не так ветрена, чтобы увлекаться, когда не верю». — Тем, которые были особенно хороши с нею, она прибавляла: «Я должна быть в обществе и люблю его. Но я езжу в общество затем, чтобы поддерживать отношения, которыми должна дорожить, и вместе с тем веселиться. Но вовсе не затем, чтобы кокетничать, — это дурно; еще меньше затем, чтобы влюбляться; влюбиться — значило бы страдать и подвергнуться унижению; я не хочу ни того, ни другого». — Сначала некоторые глупцы отваживались повторять какую-нибудь сплетню, сочиненную какою-нибудь подлою завистницею. Но их слова были встречаемы таким хохотом и таким презрением менее глупых товарищей, что они со стыдом прикусывали языки. — Довольно давно уже не было попыток сплетничать о Савелов ой: кокетки убедились, что она не отнимет ни у одной из и их ни одного любовника, добродетельные фурии убедились, что никто не поверил бы новым клеветам.
Нивельзин знал, что она не позволила бы волочиться за собою; да и не был расположен волочиться; пора легкомысленных ухаживаний прошла для него. Но Савелова произвела на него очень хорошее впечатление; кроме своей красоты, также и умом, добротою. Когда муж уходил после обеда работать, ему было приятно оставаться с нею. И ей также было приятно, что он остается: прежде ей почти всегда приходилось проводить одной время между обедом и началом аристократического вечера. Они продолжали говорить так же, о том же, как и при муже. Иногда они читали. Они стали дружны.
Это могло бы продолжаться много времени, могло бы продолжаться, быть может, до той поры, пока Нивельзин не полюбил бы другую, — конечно, девушку, — потому что, ему казалось, он уже не полюбит иначе, как с мыслью жениться. Одно обстоятельство дало его чувствам направление, какого он не воображал: он увидел, что Савелов держит себя в таких отношениях к жене, которых нельзя одобрить. Она была для мужа не больше, как должностное лицо. Это лицо должно было исполнять свои обязанности. Одна, не очень важная, — заменять экономку; другая, гораздо интимнее — заменять наложницу; но еще гораздо важнее была третья: помогать его возвышению приобретением очень сильных или очень знатных друзей, которые легче и прочнее привязываются самою ничтожною внимательностью красивой, грациозной молодой дамы, нежели самыми старательными заискиваниями мужчины. Савелова безукоризненно исполняла две первые обязанности, с большим успехом третью. Потому она была в совершенной милости у мужа. Он не делал ей выговоров по хозяйству и по обеду; напротив, часто выражал свое удовольствие тем или другим блюдом. Он не ездил ни к какой лоретке и очень лестно для законной своей одалиски называл себя счастливым мужем. За хорошее выполнение своих инструкций о том, как с кем должна она держать себя в обществе, он очень любезно благодарил ее; однажды, когда она успела, наконец, очаровать долго не поддававшуюся чрезвычайно важную и еще более злую старуху, он так обрадовался, что благосклонно поцеловал руку жены, — но и тем не ограничил своей награды: с глубоким чувством сказал: «Ты незаменимая жена». Он был очень милостивый начальник.
Довольно долго Нивельзин не видел, что он только начальник и содержатель своей жены. В свете было решено, что она любит мужа: иначе она не могла держать себя так безукоризненно. А он не имел любовницы: как же не владела его сердцем жена, притом же такая красавица? — конечно, она и владела бы сердцем мужа — если б у мужа было сердце.
Нивельзин не мог предполагать, что Савелов не способен любить. Может ли благородный гражданин быть бездушным эгоистом в частной жизни? — Нивельзин и теперь не понимал, каким образом это возможно. Он только видел, что в Савелове это так. Ему трудно было заметить это, потому что это было неимоверно.
Но убедившись, что Савелов не имеет ни искры теплого чувства к жене, он не мог не понять, что эта добрая и нежная женщина не совсем счастлива. В ней была потребность любви.
Нивельзин заметил, что слишком живо жалеет о ней. Он не был неопытный юноша, чтобы не рассмотреть, какое чувство скрывается под симпатиею к женщине, лицо которой казалось ему очень мило. Он не колебался: он не мог сохранить личной привязанности к человеку сухой души, но глубоко уважал в Савелове благородного государственного деятеля…
— Эх, вы! — перервал Волгин, покачал головою, размыслил и повторил с удвоенным чувством: — Эх, вы! — Связать бы вас с Рязанцевым по ноге да пустить по воде! — Он залился руладою в поощрение остроумию, с которым воспользовался поговоркою.
— Шутки не опровержения, — сказал Нивельзин, — факты за нас с Рязанцевым.
— Хорошо; не спорю; факты, — сказал Волгин, покачал головою и опять превратился в смирного слушателя.
Нивельзин не колебался. Он сказал Савелову, что решился не принимать никакого официального места. — «Прежде мне казалось, что вы не прочь служить, лишь бы с пользою для общества», — сказал Савелов. «Желал бы; но увидел, что не способен». — Савелов стал говорить, что когда двинется дело об освобождении крестьян, будут устроены консультативные комиссии, что их члены будут пользоваться полною независимостью. — Нивельзин отвечал, что не примет никакого назначения, и потерял интерес для Савелова.
— Вы не были у нас целую неделю, — сказала ему Савелова.
Он пересказал ей разговор, который имел с ее мужем в прошлый раз. — «Прежде мы с ним думали, что можем пригодиться друг другу. Теперь я нашел, что не могу ни быть полезен ему, ни получить пользы от него».
— Но он всегда будет дорожить вашею дружбою.
— Да; и я его дружбою. Но это не резон, чтобы я по-прежнему отнимал у него время.
— Если не хотите отнимать времени у него, то у меня отнимайте как можно больше. У меня его очень много.
Через несколько дней приехал Савелов и увез его к себе, говоря, что так велела жена.
Прошло еще несколько дней. Она увидела его в опере, призвала в ложу, осыпала его упреками за то, что он забывает ее, а она — она скучает без него. Она все еще думала только, что скучает без него. Он видел, что она любит его. Он мог бы давно видеть это, если бы не воображал, что она уже никого не полюбит. Она взяла с него слово, что завтра он обедает у них.
В тот вечер он очень много думал. Его голова стала гореть. Он написал ей. Он говорил ей в этом письме, что не должен больше видеть ее, и умолял ее написать ему хоть одно слово в утешение. — Поутру его голова несколько прояснилась; но было уже поздно: письмо, отданное слуге на рассвете горячечной ночи, было уже отнесено. — Он мучился совестью за свою слабость, за свой эгоизм, — и был рад, что уже не может поправить свое безрассудство.
Она отвечала. Она говорила, что его письмо удивило ее; что она не сердится; что она прощается с ним, — но не навсегда. Она просит его успокоиться. Они были дружны. Его экзальтация пройдет, и тогда они опять будут дружны.
Он отвечал. Она отвечала опять. Они стали переписываться. Если б его письма попали в руки ее мужа, они были бы лучшим оправданием ей. — Он умолял ее о свидании. Она говорила, что это безрассудно. Он покорился и хотел только хоть издали видеть ее: он стал снова бывать в обществе, где мог встретить ее. — Она просила его не делать и этого: они вовсе не должны видеть друг друга, даже и в обществе, пока его экзальтация пройдет. — Он покорился и этому. Она хвалила его послушание, благоразумие, утешала тем, что со временем они снова будут друзьями… Ее письма бывали иногда залиты слезами; но ее нежность всегда была тиха.
Он повиновался ее кроткой воле. Но силы его рассудка изнемогали. По временам безумные проекты овладевали его мыслями. То ему воображалось, что он мог бы послать вызов Савелову, и придумывал предлоги для ссоры. То ему мечталось, будто он говорит Савелову: — «Вы не можете любить никого; ваше великое сердце холодно ко всему, кроме великого, кроме желания заслужить славу, дав счастье народу. Я люблю ее. Жду от вас решимости, достойной вас. Скажите ей, что вы позволяете ей быть счастливою». — Он смеялся над этими фантазиями, но смеялся с ужасом: он чувствовал, что начинает терять власть над своими мыслями.
Никакие развлечения не были возможны для него. Он старался искать рассеяния в физической усталости. Он бродил из улицы в улицу, пока ноги подламывались. Тогда он мог спать.
Он услышал, что послезавтра будет большой бал во дворце.
«Она будет там, — стало думаться ему. — Она не заметила бы меня в толпе».
На другое утро ему думалось: «Я буду там говорить с нею. И муж ее будет там. Я подойду к нему. Я выпрошу у нее позволение бывать у них. Ее муж скажет: «Что ж это, вы совсем забываете нас? — Завтра мы будем ждать вас».
Он шел по Невскому. Далеко впереди, из Караванной, показалась ее карета, проехала сотню шагов и остановилась у модного магазина. Она вышла из кареты. Она не видела его: он был очень далеко.
Он опомнился только уже от того, что рука его взялась за холодную бронзовую ручку двери магазина. — «Идти или нет? — подумалось ему. — Идти. Всё равно я увиделся бы с нею так или иначе».
Она испугалась, увидев его. — «Одну минуту разговора, и я опять буду послушен вашей воле», — сказал он. — «Безумец! — Я думала, что вы уважаете меня». — «Вы боитесь? — сказал он с улыбкою. — Вы боитесь меня? Вы знаете, что вы не должны бояться меня». — Он улыбался, а на глазах у него были слезы. — «Я верю вам, Нивельзин, — сказала она. — Вы не только влюблены в меня, вы друг мне». — «Madame угодно будет пожаловать в комнату за магазином, чтобы примерять платье?» — скромно и ничего не понимая, сказала магазинщица.
Свидание длилось не одну минуту. Но мать, сестра могли бы быть свидетельницами его. Савелова сохраняла власть над собою. Нивельзин был покорен ее тихому напоминанию: «Милый Поль, я верила тебе, — будь же другом, достойным моего доверия».
Он умолял ее согласиться на второе свидание. Она была уверена и в себе и в нем. Она приехала на второе свидание без опасений. И на этот раз она не обманулась ни в себе, ни в Нивельзине.
Свиданья продолжались. Конечно, они не могли долго сохранить того совершенно идеального характера, какой имели вначале. Она привыкла больше и больше надеяться на себя и на повиновение Нивельзина. Она забывала осторожность. Она видела Нивельзина бледным, и тревожилась за него, и позволяла ему все более жгучие ласки.
«Я не виню тебя, милый Поль, — говорила она, когда, очнувшись от забвения, увидела себя его любовницею. — Я не хотела делать тебя моим любовником. Но ты счастлив, Поль; и я счастлива, что ты не будешь думать, что я мало люблю тебя. И не напрасно ли я мучила тебя, безрассудная? — Не теперь я погубила себя, если мой муж узнает, что мы виделись: я погубила себя первым же свиданьем».
* * *
Прошло уже три дня после того, как Волгин передал Нивельзину решение Савеловой. Погода была ясная. Волгина хотела воспользоваться ею, чтобы ехать искать дачу. Она послала взять карету. — Наташа, очень молоденькая девушка, титуловавшая себя горничною Лидии Васильевны, отправленная с этим поручением, вернулась и с гордостью объявила, что наняла карету полтинником дешевле, нежели думала Лидия Васильевна, и карета самая прекрасная, и лошади самые прекрасные.
Но Волгиной еще надобно было кончить дело, которым начала она заниматься, послав за каретою.
Она стояла в зале, у двух сдвинутых вместе и раскрытых ломберных столов. На столах лежали куски шелковой материи. В руках у Волгиной были ножницы. Она кроила платье. — Блондинка, одетая как барышня, но не барышня по своим слишком бойким манерам, следила, едва помня себя от восторга, за движениями ножниц.
— Если бы вы опоздали еще пять минут, вы уже не застали бы меня, — стала говорить Волгина, когда выкроила лиф и рукава и осталось только отрезать куски для юбки — работа, не требующая внимания: — Слышите, карета уже взята. Я не была бы виновата: я говорила Миронову, что буду ждать вас в двенадцатом часу.
— Все выбирала материю, Лидия Васильевна, — отвечала блондинка: — Денег-то немного, а хочется, чтобы материя была получше.
— Сумеете ли вы перекроить сама другие платья по этому?
— Не знаю, Лидия Васильевна; может быть, сумею.
— Это значит, не сумеете. Но по крайней мере не поленитесь перешить. Судя по тому, в котором вы шли вчера, и по этому, которое теперь на вас, все надобно перешить. И это сидит на вас мешком как-то.
— Не поленюсь, Лидия Васильевна; покорно вас благодарю. — Блондинка с быстротою молнии нагнулась и чмокнула руку Волгиной.
— Что вы, с ума сошли, Даша? А если я прибью вас за такие глупости?
— Как же, Лидия Васильевна, когда вы так милостивы ко мне, больше обещания вашего Петру Ильичу? — Хотите перекроить все. А у меня их целых семь.
— Хочу? — И целых семь? — Хочу все перекроить! — Однако вы догадлива, Даша. Не хочу ли я сделать вам еще какую-нибудь милость?
— Как же, Лидия Васильевна? — Вы прикажете, чтобы я, как сошью это, и потом, какое перешью, приходила бы показывать вам, хорошо ли сидит.
— Извольте, Даша, с удовольствием буду смотреть; и поправлять, если понадобится. Но я уверена, что с первого раза будет хорошо. На такую правильную талию легко кроить. Вы прекрасно сложена, Даша.
Блондинка с примерною застенчивостью потупила глаза и, очевидно, желала бы даже покраснеть. Этого желания не удалось ей исполнить; но глаза потупились как нельзя лучше.
— Будьте же и по поступкам такою же прекрасною девушкою, Даша. Будьте рассудительною, не прихотницею, не мотовкою. Я говорила Миронову, чтобы вы принесли мне перекроить платье, в котором шли с ним, — а вы купили материи на новое. Помните, Даша, что у Миронова не так много денег; и если б даже мог он получать больше, у него теперь не такое время, чтобы ему следовало набирать много уроков. Помните, что с каникул он будет последний год в университете; ему надобно как можно больше заниматься для окончательного экзамена. Это может иметь влияние на всю его жизнь. Не забывайте этого, хорошенькая моя Дашенька.
— Не думайте так обо мне, Лидия Васильевна, — отвечала блондинка. — Кроме вот этого браслетика, — она приподняла больше на вид руку в браслете, стоившем рублей двадцать, — я ничего не получила от Петра Ильичами то в первое время. — Буду ли я требовать от него? — Напротив, Лидия Васильевна: сама была бы готова помочь ему, если б он нуждался.
— Вот как! — От кого ж это новое платье, Даша?
— Ах, боже мой! — А я думала, он сказывал вам! — проговорила блондинка, совершенно растерявшись, и сильно покраснела.
— Тем лучше, Даша, — сказала Волгина, засмеявшись. — Но когда так, вам не следовало ходить под ручку с Мироновым: сохрани бог, увидят; — вам беда; и будете разорять Миронова.
— Ну, пусть увидит, толстый дурак: не такое сокровище, чтобы заплакала, если бросит, — отвечала блондинка, сначала рассудивши потупить глаза, потом, нашедши, что это лишнее. — Я уж и сама думаю, не бросить ли его. Скряга-то какой, если бы вы знали, Лидия Васильевна! Да что же, вы можете судить, как я живу, когда я должна сама себе шить платья. А сколько деньжищев-то у него! — Ей-богу, брошу, Лидия Васильевна! Согласитесь сами: надобно же подумать и о будущем. Не век буду молода. А что я могу нажить, живучи с ним? — Так вот, только доброе мое сердце. Но, ей-богу, самой перед собою совестно, что всякий умный человек назовет меня дурою. Одно можно сказать в похвалу ему: не пьянствует. Потому не имеешь неприятностей. Господи! — и что это за слабость у мужчин: нет им веселья без вина! — Но не все же. — Но, ей-богу: лучше уж пойду замуж, соглашусь, если не даст бог человека получше. Ей-богу, пойду, и с волею прощусь, на зло ему, толстому черту, скряге.
— Замуж, Даша? — Так у вас и жених готов? — сказала Волгина, опять засмеявшись, и продолжала серьезно: — Хороший человек, Даша? Не будет с вашей стороны обмана? И не будет он попрекать вас после? Когда все так,
то лучше, нежели связываться с дрянью, — потому что все такие люди дрянь, Даша: у них нет совести; если бы была, не заставляли бы девушек стыдиться, — если нравится жить с девушкою, то и женились бы на ней: не могут отговориться тем, что нет денег, когда находят деньги, чтобы содержать ее, не женившись: совести у них нет, Даша, — лучше же, нежели связываться с такой дрянью, идти замуж, хоть бы и не за богатого человека, но который имеет совесть и истинное расположение.
— Хороший человек, Лидия Васильевна. И обманывать его нечего: знает. Говорит. «Если бы вы пошли за меня, Дарья Ивановна, то никогда бы я не подумал на вас». И точно: чего ж ему тогда думать? — Идешь замуж, то, когда имеешь каплю совести, понимаешь: замужняя женщина должна держать себя как следует замужней женщине. Да и до того ли, скажите сама? — Захочешь детей иметь; а когда дети, то те ли мысли?.. Ах, Лидия Васильевна, какая у меня к вам просьба… — Бойкая блондинка запнулась и оробела. — Лидия Васильевна, Петр Ильич говорил мне, что вы оберегаете Наташу. Но клянусь вам моим богом, не услышит она от меня ничего дурного. Вы уедете, а мне позвольте остаться, поиграть с Володенькою: люблю детей, Лидия Васильевна; а Петр Ильич говорил про вашего маленького, что он…
— Не Миронов ли это, легок на помине? — заметила Волгина, — за вами, вероятно? — Но нет, он не так звонит. Это кто-то чужой.
— Петр Ильич и не может быть; он будет ждать меня. Я сказала, что от вас пройду к нему.
Наташа отворила дверь.
— А! — тихо проговорила Волгина, и тень пробежала по ее лицу. — Играйте с Володею, Даша: я очень рада. Зачем вы думаете, что я считаю вас дурною девушкою?
Вошла Савелова.
* * *
Беленькое, розовое личико Савеловой было бледно, бледно, и не розовое, а желтовато-красное. Глаза ввалились. Видно было, что бедняжка мало спала в эту ночь и много плакала; и краска ее только краска волнения.
Волгина угадывала, о чем плакала она, и если бы она не была жалка, Волгина сказала бы ей: «Может быть, вы ошиблись? — Это не квартира Нивельзина. Вероятно, вы спешили К нему? — Если да, то прекрасно». Но жалость взяла верх. Если бы могла, Волгина возвратила бы своему голосу и взгляду ласковость, с которою проводила Дашу. Но она могла только не быть суровою.
Этого было довольно для Савеловой. Глаза, подернутые слезами, видят в сострадании сочувствие. Савелова бросилась на шею Волгиной и заплакала.
— Помогите мне!
— Я обязана. Я вмешалась в ваше дело, я должна не отступаться от него до конца. — Если бы Волгина могла давать своему голосу тот или другой тон по произволу, она сказала бы это с нежностью. Но все, что было в ее власти, было говорить искренне. — Перестаньте плакать. Вы не могли любить вашего мужа, потому что он не способен любить никого, кроме самого себя. Он один виноват в том, что вы полюбили другого. Никто из умных и честных людей не осудит вас за то, что вы не захотели оставаться обманщицею. Он сам покажет себя благородным человеком, когда увидит, что не может вредить вам. Он согласится на развод. Нивельзин безгранично любит вас. Мой муж очень долго говорил с ним и остался в восторге от него. Вся жизнь его будет посвящена вашему счастью. О чем же вы плачете? — Вас надобно оправдывать во всем; нельзя оправдать только в том, что вы плачете. — Савелова плакала.
— Перестаньте. Подумайте, какое впечатление произведут на Нивельзина ваши раскрасневшиеся глаза, ваше желтое лицо, если вы не перестанете плакать? — «Неужели ей так трудно было решиться? — подумает он. — О чем она столько горевала? Неужели она так мало любит меня?» — Скажите, вы мало любите его?
— Его? — Я, мало люблю? — воскликнула Савелова, и нежные слова с искренним энтузиазмом полились у нее.
Искренность чувства бедной женщины опять пробудила в Волгиной расположение к ней. Волгина получила силу приласкать ее.
— Когда вы так любите его, то не плачьте же. Будьте тверда. — Волгина поцеловала ее. — Будьте умница, моя милочка. Вы боитесь, что у вас недостанет решимости. Оставайтесь же здесь, у меня.
Савелова бросилась обнимать Волгину. — «Да, я останусь у вас!»
Волгина продолжала ласкать ее, как маленькую девочку, успокаивала, ободряла. Наконец, Савелова стала казаться твердою.
— Теперь можете дать мне слово, что не будете плакать?
— Да, теперь я не изменю себе и ему! — с энтузиазмом отвечала Савелова.
— И будете счастлива, моя хорошенькая, моя миленькая. До свиданья же. Мне надобно ехать. Я собралась ныне ехать искать дачу. Я объеду острова; может быть, проеду в Лесной. Будьте же без меня хозяйкою. Если я не вернусь в четыре часа, прикажите подавать обед.
— Возьмите меня с собою, — сказала Савелова с умоляющим взглядом.
— Нет, вы должна хозяйничать без меня, — шутя, но решительно отвечала Волгина. — Умойтесь холодною водою, отдохните. Вы утомлена, и вас ждет дорога. Когда я приеду, вы будете опять розовенькая, глазки у вас будут светленькие, веселые; и — так и быть, хоть я не охотница нежничать, я опять поцелую вас; мы сядем обедать, — я вернусь в четыре часа, вернусь, пусть и не успею объехать острова, я вернусь в четыре часа, увижу вас такою миленькою, хорошенькою, что можно будет показать вас Нивельзину, — мы сядем обедать, а сами пошлем сказать ему, чтоб он велел запрягать лошадей, — мы встаем из-за стола, он входит, — я посажу вас в карету, поцелую еще раз, поскорее, — и до свиданья.
* * *
В половине пятого Волгин вошел к Нивельзину. — В передней лежали два саквояжа и чемодан. В кабинете вещи с письменного стола и с этажерок были убраны. — Нивельзин ходил по комнате.
— Значит, совсем собрались в дорогу, Павел Михайлыч? — вяло сказал Волгин, флегматически усаживаясь на диван. — Когда все готово, то и прекрасно. И лошади наняты, как вы тогда говорили, — с утра готовы, и дорожная карета готова?
— Лошади стоят в конюшне. Карета куплена, привезена. Хотите взглянуть? — Очень покойная и легкая.
— Что смотреть-то, я думаю, хорошая. Да и увижу, как буду провожать вас. Прикажите запрягать лошадей.
— Еще рано.
— Не рано.
— Она у вас? Ждет меня? — Он дернул сонетку и велел поскорее запрягать лошадей.
— Да, она приехала к нам. Да вы садитесь-ко, это лучше? — Он притянул к себе Нивельзина и заставил сесть подле. — Сам не люблю ходить, и другим, по-моему, лучше сидеть. — Он залился руладою, потому что сострил, как по крайней мере сам был убежден. Потом погрузился в размышление. — Это затем я посадил вас подле, чтобы взять в руки, и возьму, и не выпущу, пока не провожу. Нельзя иначе, потому что невозможно надеяться на людей, — надо держать их в руках. — Эта острота была нисколько не хуже первой, и следовало бы Волгину также наградить себя за нее руладою, но он оставил себя без поощрения и, помолчавши, вздохнул, покачал головою и начал: — Да, надобно будет взять вас в руки. Точно, она приехала к нам: это было поутру: была взволно…
— Она у вас с утра? — Что же вы не прислали сказать мне? — Паспорты готовы у меня с десяти часов.
— Не дослушавши, да уж и сердитесь, — эх, вы! — вяло сказал Волгин. — Вы дослушайте. Я вам говорю, она была взволнована…
— Савелов догадался? Сделал сцену? Она больна?
— Да нимало; ничего такого. Здорова, и муж ее до сих пор ничего не предполагает. Да вы лучше слушайте, а не перебивайте. Впрочем, ничего особенного, не пугайтесь. Ровно ничего особенного. — Приехала поутру, была взволнована. Лидия Васильевна успокоила ее, — и точно, бояться было нечего; ну, да и велела мне не уходить из дому, — натурально, я сидел, писал, — что мне? — Конечно, был уверен, что он не приедет, да и не подозревает; — ну, если б и приехал, не велика трудность: «Очень рад, пожалуйте в кабинет, — очень рад», — а между тем взял за шиворот, повалил на диван, завязал рот, — ну, и лежи: я уж рассудил, как это сделать, — это-то я еще с детства выучился ломать, хоть с виду и плох, — знаете, в детстве-то много играл, — ну, она б и не услышала. Ну, потому я спокоен, тем больше, что сам знаю, этого и не будет, он не приедет, не знает, не подозревает. — Ну, и сижу, натурально, пишу. Хорошо. Слышу, вернулась Лидия Васильевна. Идет, слышу, к себе, — идет потом, слышу, ко мне. Ну, натурально, я знаю, зачем она идет: скажет: «Иди, вели ему, — то есть вам, — приказать запрячь лошадей», — вот как я теперь и сказал вам, — разумеется, я жду этого от Лидии Васильевны; а она: «Давно уехала Савелова?» — Уехала? Как? Я, натурально, рот рази… Да будьте же мужествен! — Волгин подхватил застонавшего и покачнувшегося Нивельзина: — Будьте мужествен, Павел Михайлыч! — Что это вы, помилуйте! — Будто вы сам не должны были понимать, что это очень возможная вещь — даже слишком возможная. Это только я, дикий человек, не понимал ее характера, сомневался в опасениях Лидии Васильевны за ее характер, а вы сам должны были иметь эти опасения, — иначе разве вы давным-давно не предложили бы ей бросить мужа? — Предложили бы с первого же свидания! — Чего, с первого свидания, с первого же письма! — Видно, хоть вы и были ослеплены и не могли видеть, а инстинктивно чувствовали, что нельзя предлагать — не бросит мужа, — вас-то, положим, любит, но пока можно не бросая мужа, то и любит: муж-то гораздо поважнее вас для нее…
Волгин мог очень свободно излагать свои совершенно основательные соображения, держа Нивельзина за плечо, чтобы вразумляемый не повалился с дивана: вразумляемый сидел очень смирно под поддерживающею рукою основательного мыслителя; но основательный мыслитель постиг наконец, что слушатель не слышит, потому не способен воспользоваться справедливыми его соображениями.
Совершенно справедливо сообразивши: «Однако же, в самом деле, удивительный мастер я! — Отлично хватил, как молотком по лбу пристукнул. — Но, разумеется, опамятуется, и ничего: человек молодой, здоровый». — Основательно похвалив и успокоив себя этими очевидно верными соображениями, Волгин прислонил Нивельзина спиною в угол дивана, вздохнул, покачал головою и стал закуривать сигару, в ожидании упрямого сопротивления от Нивельзина, когда Нивельзин очнется. Волгин был глубокий знаток человеческого сердца, потому был уверен, что, как опомнится, Нивельзин окажется очень упрям, вздумает хвататься за всяческие нелепые мысли с пустою надеждою. Но факты были слишком ясны; потому Волгин, как мыслитель очень основательный, нимало не сомневался, что уломает «юношу», как называл его в своем сообразительном уме, таки запрячет его в дорожную карету и благополучно выпроводит из Петербурга.
— Где же она? — глухо проговорил Нивельзин. — Зачем оставляли ее одну?
— Зачем Лидия Васильевна оставила ее одну? — Затем, Павел Михайлыч, что можно уговаривать, возбуждать человека, но надобно и дать ему время подумать; затем, Павел Михайлыч, что нельзя приневоливать человека быть счастливым по-нашему, потому что у разных людей разные характеры: для одних, например, счастье в любви; для других любовь приятное чувство, но есть вещи дороже ее; — затем, Павел Михайлыч, что и неопытных девушек не велят нести под венец насильно, не велят потому, что от этого не бывает счастья ни им, ни их мужьям. А она не глупенькая девушка, которая еще может не понимать ни людей, ни саму себя: она вернее всех нас может знать, в чем для нее счастье. Она показала вам, в чем: вас она любит; но с мужем у нее такая блистательная карьера! — Он и теперь сильный человек, — куда ни явится, она окружена почетом; а скоро он будет министром — и каким министром? — Каких у нас еще и не бывало. Это что за министры! — Над ними двор; они мелочь. А он возьмет власть по общественной необходимости, во имя реформ и государственного блага. Да, он рассчитывает быть не таким, как эти мелкие люди, — и кто из самых важных аристократов не будет гнуть спины перед женою всемогущего первого министра?..
Нивельзин вскочил и быстро подошел к письменному столу, отпер портфель, лежавший на нем, и пододвинул кресло. Волгин, с неизменною своею сообразительностью, понял, что до сих пор Нивельзин был все еще оглушен ударом и плохо понимал его справедливые рассуждения, но что вот теперь «юноша» опомнился, начнет сумасбродствовать и будет очень упрям.
— Что это, вы хотите писать ей, Павел Михайлыч?
Нивельзин, не отвечая, вынимал из портфеля письменные принадлежности.
Волгин с быстротою молнии сообразил из этого молчания, что не ошибся в своем соображении о том, что «юноша» будет очень упрям. Но, как основательный мыслитель, Волгин не поколебался и в той своей уверенности, что все-таки запрячет его в дорожную карету: факты слишком ясно показывают, что сумасбродство бесполезно, — «юноша», как ни будет отбиваться, уломается.
Глава вторая
Прошло с месяц и больше. Волгина давно жила на даче, около Петровского дворца. Местность эта недурна, по крайней мере на островах нет местности менее сырой. Если бы не дела мужа, Волгина, конечно, не захотела бы искать дачу на островах: подальше от Петербурга есть местности лучше его ближайших окрестностей. Волгин обедал обыкновенно на даче, но большую часть времени должен был проводить в Петербурге. Часто дня по два, по три он не показывался на дачу, как ни близка была она.
Недели две он бывал на даче только такими урывками, на несколько часов около времени обеда, дня через два, через три. Наконец он доработался до конца, и теперь на несколько дней будет несколько посвободнее.
Он возвращался к обеду. Обед ждал его.
— Измучился, работавши? — Не спал эту ночь? — Не уверяй, что спал, нечего уверять. И должно быть, очень измучился, когда, при всем своем притворстве, приехал с таким веселым лицом, — говорила жена, ведя его обедать.
— Видишь, голубочка, конечно, я рад, что управился с работою и могу пробыть здесь суток двое, не ездивши в город, но не в этом главная штука, выходит штука очень хорошая, какой, признаться тебе сказать, я уже перестал и надеяться. Вообще, голубочка, могу свалить с себя часть работы, — и теперь ты уже можешь быть спокойна: не буду не спать по ночам, — хоть это и гораздо реже бывало, нежели ты думаешь, — но все-таки; а теперь этого уже вовсе не будет.
— Нашел человека, который тоже может писать, как надобно по-твоему? — с живою радостью сказала Волгина, с такою радостью, что глаза ее сияли.
— Нашелся такой человек, — да, нашелся, голубочка. И вообрази, как ты угадала тогда, — помнишь, когда ты заметила Савелова, как он подстерегал? — Ну, а перед тем самым, — тоже, уже на Владимирской площади встретился нам студент, — помнишь? — и ты сказала: «Чрезвычайно умное лицо; очень редки такие умные лица», — помнишь? — Ну, он самый и есть. Фамилия его Левицкий. Вчера, вечером, приносит статью — небольшую, — читаю: вижу, совсем не то, как у всех дураков, — читаю, думаю: «Неужели, наконец, попадается человек со смыслом в голове?» — Читаю, так, так, должно быть, со смыслом в голове. — Ну, и потом стал говорить с ним. И вот потому- то, собственно, пришлось не спать, — нельзя, мой друг, за это и ты не можешь осудить. Проговорил с ним часов до трех. Это человек, голубочка; со смыслом человек. Будет работать…
— Помню теперь, — заметила Волгина, когда муж наговорился без отдыха о своей радости, — очень высокий, несколько сутуловатый, — русый, некрасивый, — не урод, но вовсе не красивый. Помню теперь. — Но это еще вовсе молодой человек, мой друг, — и уже так рассудительно понимает вещи, которые, по-твоему, не понимает никто из литераторов?
— Да, ему двадцать первый год только еще. Замечательная сила ума, голубочка! — Ну, пишет превосходно, не то, что я: сжато, легко, блистательно, но это хоть и прекрасно, пустяки, разумеется, — дело не в том, а как понимаешь вещи. Понимает. Все понимает как следует. Такая холодность взгляда, такая самостоятельность мысли в двадцать один год, когда все поголовно точно пьяные! — хуже: пьяный проспится, дурак никогда. — Да, о дураках-то, кстати: вчера приезжал Рязанцев. Вот ты, я думаю, полагала, что я по своему обыкновению забыл, — оказалось, не забыл сказать ему, что интересуюсь Нивельзиным, и если он что узнает, сказал бы. Я и думал, что позабыл, — а видишь, нет. Нивельзина видели в Риме — здоров, разумеется; этот господин, который видел его, говорит, что немножко хандрит, — но, говорит, ничего. Из Рима думает проехать в Париж.
— Благодарю тебя, что не забыл сказать Рязанцеву. И какой милый этот Рязанцев! — верно, как услышал новое о Нивельзине, сейчас приехал сказать тебе.
— Добряк, голубочка.
— И любит тебя, мой друг, это заметно, хоть я мало видела его. И она, говорят, очень хорошая женщина — и хорошенькая, говорят, — очень молода; хоть уже лет десять замужем. — Но послушай же, мой друг: если этот Левицкий так понравился тебе, то привези его сюда.
— Хорошо, голубочка, — говоря это, Волгин начал погружаться в размышление и с тем вместе улыбаться; — погрузился, стал мотать головою и, наконец, разразился неистовым хохотом: — Ох, голубочка, ох! — Это я вспоминал, как я запрятывал Нивельзина в карету! — Ну, точно! — Было хлопот! — Молодец я, голубочка, уверяю! — Ха, ха, ха! — Эх, голубочка! — Волгин вздохнул: — Ну, что тут было мудреного, скажи ты сама? — Другой урезонил бы его в полчаса, а я провозился с ним и не знаю сколько времени! — Это удивительно, голубочка, кадкой я жалкий человек! — Он мелет чепуху, а я спорю, когда следовало бы просто взять, повести да посадить, — потому что, скажи ты сама, можно ли переслушать все вздоры, когда человек сам не понимает, что говорит! — А я себе слушаю, возражаю! — Это удивительно!
— Ты очень терпелив, мой друг, и мало бывал в обществе, мало знаешь людей, не привык обращаться с ними. — Но ты и слишком преувеличиваешь, когда воображаешь, будто очень легко было бы другому заставить его уехать. Не совсем легко, мой друг. Ты напрасно смеешься над собою.
— Но ты возьми то, голубочка, с какой же стати мне было не понимать ничего? — То есть это я уже обо всем этом деле. Например. Приезжает Савелова, — в первый- то раз. «Люблю, люблю». — Я и развесил уши. Кажется, ясно: почему ж вы, милостивая государыня, не разошлись
с вашим супругом? — Одно из двух: или ваш господин милый не желает этого, — то есть вы любите мерзавца, который не любит вас, — или вы не желаете этого? — Что же привязывает вас к мужу, позвольте спросить? — Есть привязанности сильнее всякой страсти, — и можно даже быть расположенной к мужу гораздо сильнее, нежели к любовнику, при самой страстной любви к любовнику и безо всякого пылкого чувства к мужу, — но вы нисколько не расположена к муж у, — что же вас привязывает к нему? — Ясно, кажется. А я сижу, слушаю, как она поет: «Люблю, люблю!» — удивительно, голубочка! — Это было глупо с моей стороны, голубочка, уверяю тебя, непростительно глупо, непростительно! — Он с негодованием замотал головою.
— Опять тот же ответ, мой друг: ты ребенок в жизни; тебе надобно больше бывать в обществе.
— Хорошо. Опять: ты, разумеется, поняла с первого взгляда, — но она, по-твоему, красавица, да и вообще тебе жаль ее; думаешь: «Попробую; может быть, она только робка, — или, может быть, еще не так поддалась пошлости, чтобы нельзя было ей поправиться»; — потом говоришь мне: «Назначила ей отъезд через три дня, — ступай, скажи Нивельзину». — Три дня! — когда я говорил тебе, что в три дня получается заграничный паспорт без хлопот, а похлопотать, можно выехать через несколько часов; — «Голубочка, зачем же три дня?» — Кажется, можно было понять, зачем. Нет. Ты говоришь: «Пусть она имеет время обдумать, — пусть испытает себя, — я сомневаюсь в ней». — А я: «Голубочка, она хорошая женщина и любит его». — Удивительно! — Удивительно! — повторил он с удвоенною силою негодования. — И потом, когда приехала к тебе в другой раз: «Голубочка, мне жалко ее: зачем ты уезжаешь и не берешь ее с собою? — Она просит, голубочка; она чувствует сама, бедненькая, что одной ей плохо оставаться, — голубочка, пожалей, возьми ее с собою». — Это удивительно! — «Если бы я не считала необходимым, чтобы она осталась одна сама с собою, то и нечего было бы ждать: я давно послала бы тебя к Нивельзину; я думаю, у него все готово к отъезду». — А я: «Голубочка, жалко. Ну, хоть позволь мне выйти к ней, — ну, хоть через час, — ну, хоть на минуту, — все же поддержал бы ее». — Удивительно! — Удивительно! — За такую глупость, голубочка, маленьких детей надобно сечь, — а когда дурак в мои лета, что с ним делать? — Да, благодарила бы тебя Савелова, если бы ты послушалась моей жалости! — Я думаю, давно проклинала бы свою судьбу; да и Нивельзину было бы очень приятно! — Благодарили бы тебя оба! — Нет, голубочка, ты не оправдывай меня тем, что я мало бывал в обществе: просто дрянь. Вот что я тебе скажу, голубочка: сам не понимаю, как это у меня достает глупости быть такою дрянью! — Удивительно! — Волгин стиснул зубы и устремил свирепый взгляд на салфетку. — Вот видишь, голубочка, эта тряпка, — он взял салфетку, — это я и есть.
— Если бы тут был посторонний человек, он умер бы со смеху, друг мой. Даже мне смешно, друг мой, как ни привыкла я к твоим странностям. Можно ли так горячиться из-за таких пустяков?
Волгин глубоко вздохнул. — Эх, голубочка. — Он грустно покачал головою и продолжал уже обыкновенным своим вялым тоном: — Возьми ты то, голубочка, что вот я хорош, а другие-то еще глупее. Что хорошего может выйти из этого?
— Ах, ты все печалишься об обществе, — хорошо, ты увидишь у меня, каково забывать мои приказания! — Говорила я тебе или нет, чтобы ты думал о жене и сыне, а не о всяких ваших глупостях, которые вы называете общественными вопросами? — Сам же ты говоришь мне, что это глупости, и думать о них нечего. Зачем же не слушаешься? — Знаешь ли, что я сделаю с тобою за это? — Мы с Володею и с Наташею поедем кататься на лодке, — вот я велю и тебе сесть с нами, и поедем.
— Ах, ты, голубочка, голубочка! — Это, ты думаешь, бог знает какая важность для меня? — Да я поеду с удовольствием. Уверяю, — храбро возразил Волгин.
— Хорошо, верю. Я тебя отучу огорчать меня твоими печалями о будущем. — Но, мой друг, в самом деле смешно, что ты так много думаешь о пустяках. Пусть себе живут, как им нравится. Пусть прежде поумнеют, хоть немножко, — тогда другое дело. А если общество так глупо, как ты говоришь, стоит ли горячиться?
— Само собою, не стоит, голубочка. — Волгин погрузился в размышление. — Разумеется, не стоит.
— Наташа! — Где вы с Володею? — Не слышит. — Позови ты, мой друг, — только не так громко, чтобы оглушить меня.
Волгин закричал с умеренностью, потом вздохнул. — Голубочка, ты хочешь послать их, чтобы старик шел с веслами в лодку? — Ты, в самом деле, возьми тоже и меня. Этот вечер я могу ничего не делать.
— Ах, мой друг, если бы я почаще слышала от тебя это! — Но теперь и буду слышать чаще, ты обещаешь.
— Теперь у меня будет много свободного времени, голубочка. — Но ты, пожалуйста, ласкай этого Левицкого, голубочка.
— Еще бы нет! — весело сказала Волгина. — Я убеждена: он стоит того, чтобы полюбить его и мне, когда он так понравился тебе.
* * *
Прошло с неделю или больше. У Волгина опять выбралось довольно свободное время. День опять был очень Хороший. Под вечер Волгина пошла гулять по набережной и взяла с собою мужа.
Тот край Петровского острова, хоть и одна из самых близких от города дачных местностей, хоть и одна из самых сухих на островах, был тогда, — вероятно, остается и теперь, — очень глухим местом. Между сотнею скромных или даже бедных дач было там тогда разве три-четыре барских, да и то не великолепного сорта, и, сколько помнится, чуть ли не все обветшалые, полуразваливающиеся. Одна такая, с обтерхавшимися претензиями на пышность, стояла на берегу Малой Невы, в сотне сажен от уютного дома, который занимали Волгины. Самый дом стоял в нескольких десятках шагов от набережной; на нее выходил садик, принадлежавший к нему.
— Наташи с Володею нет, — сказала Волгина, окинувши взглядом свой небольшой садик. — Должно быть, она унесла Володю на набережную. — А я не спросила тебя, мой друг: что ж ты не привез Левицкого?
— Да и я забыл сказать тебе, голубочка: он уехал к родным.
— По крайней мере ненадолго?
— Ненадолго, разумеется; месяца на полтора, много на два.
— И то неприятно.
— Разумеется, неприятно, голубочка; но удерживать было нельзя: четыре года не виделся с ними.
— Мне кажется, ты говорил, что у него нет близких родных, кроме маленьких брата и сестры или сестер, — что они все еще очень маленькие, что они воспитываются у какой-то двоюродной тетки, — так? — И мне кажется, ты не замечал в нем мысли ехать к ним в это лето? — По твоим словам, мне казалось, будто он не думал ехать: что ж это ему вдруг вздумалось? — Ты рассчитывал, что теперь же передашь ему часть своей работы, с нынешнего же месяца.
— Ну, так и быть, — сказал Волгин. — Все равно.
Нет, не все равно, мой друг: жить побольше на даче, это было бы хорошо для тебя. — Но куда же делась моя Наташа?
Они в это время вышли на набережную. Набережная, как обыкновенно, была почти пуста. Немногие гуляющие были все видны наперечет, далеко в обе стороны.
— Где бы ни была, к чаю сама отыщется, — сказал Волгин. — А Володя ужасно любит ее, должно быть, голубочка?
— «Должно быть!» — Хорош отец! — Конечно, больше, нежели тебя. — Впрочем, нельзя и давать его тебе в руки: так ловок! — Волгин воспользовался случаем залиться руладою, и жена засмеялась. — Она ласковая, кроткая; я очень довольна ею. И неглупая девочка: слушается, знает, что если останавливают ее, то для ее же пользы. Можно будет найти ей хорошего жениха: совершенно скромная девочка. Но — что такое? — Каково? — Волгина сдвинула брови и ускорила шаг. — Хвалю ее, что слушается, — а она… ах ты, глупая девчонка! — Я очень строго приказывала ей, чтобы она не смела ни слова говорить ни с кем на этой гадкой даче, — и вот вам умная девушка! — Уже подружилась с какою-то фавориткою мерзкого старичишки!
— Где же, голубочка, ты видишь ее? — сказал Волгин, прищуривая глаза, которые и в очках очень плохо видели вдаль. — А, точно! — Вижу, сквозь акации, — под сводиком ворот: так, ее платье, голубое.
— Ее платье! — Да знаешь ли ты хоть ее-то саму в лицо? — Я думаю, еще не успел заметить в полгода. И воображает, что помнит, в каком платье она! — У нее нет голубого платья. Вовсе нет и не было. Она та, которая в розовом. О, как же я побраню ее! — И мало того, что побраню: на целую неделю я посажу ее сидеть дома, — дальше нашего садика ни шагу!
— И это будет очень хорошо, голубочка. Ты больше брани ее, голубочка: нельзя, для ее же пользы. Уверяю тебя.
— Ни она, ни ты не можете пожаловаться, довольно браню вас обоих, — сказала Волгина, засмеявшись: — Достаточно забочусь о вашей пользе. — Но это что-то не так, друг мой, как я подумала: это не может быть какая-нибудь фаворитка.
Девушка в светло-голубом платье, говорившая с Наташею под ощипанным сводиком ворот из акаций у богатой полуобнищавшей дачи, шла навстречу Волгиным.
— Кто такая могла б она быть? — тихо заметила Волгина и шепнула мужу: — Когда подойдет, ты посмотри на нее хорошенько: привлекательное лицо, мой друг.
— Ну, вроде твоей Савеловой, — блондинка, должно быть, тоже?
— Савелова очаровательна, потому что красавица. Но это не то, мой друг: это привлекательное лицо; пожалуй, тоже красавица; но главное, выражение лица.
Девушка в светло-голубом платье, легкой, небогатой материи, без роскошной отделки, очень простого покроя, была блондинка лет семнадцати-восемнадцати, с русыми волосами нашего обыкновенного русого оттенка, не пепельного, не золотистого, не эффектного, но волосами густыми, прекрасными. Локоны их падали свободно; девушка несла свою соломенную шляпу в руке, приподнятой к Володе, на руках у Наташи продолжавшему играть лентами этой простенькой шляпы. — Даже сам Волгин, отличавшийся необычайным умением наблюдать и соображать, увидел и понял, что простота наряда молоденькой блондиночки стоит быть замеченной: на четверть ниже рук Наташи, державшей малютку, колебался очень маленький кружочек, сплошь сверкавший искрами, — конечно, часы этой девушки, угадал Волгин, крошечные часы, усыпанные брильянтами: вероятно, Володя играл этими часами прежде, — нежели вздумал предпочесть им ленты шляпы. Волгин, с неизменною своею основательностью, заключил, что девушка из богатого сословия, и одобрил ее за скромность. То и другое мнение совершенно подтвердилось, когда она подошла, и близорукий Волгин мог видеть все в подробности: точно, часы были крошечные и очень, очень дорогие, а на лице девушки не было ничего, подобного чванству.
Блондинка подошла к Волгиной непринужденно, даже смело, или, лучше сказать, доверчиво, но с легким румянцем маленького стыда, и попросила «не бранить Наташу»; Наташа очень испугалась, увидевши Лидию Васильевну, — Наташа сказала, что m-me Волгину зовут Лидия Васильевна; — Наташа вовсе не хотела ослушаться Лидию Васильевну, долго не подходила к изгороди из акаций; но она упросила Наташу перейти в тень, потому что надобно было снять шляпу для Володи, он непременно хотел теребить ленты, и надобно было уйти с солнца в тень, потому что от деревцов на набережной вовсе нет тени; она сама подошла к Наташе, — Наташа сидела вот у этого дерева, — Наташа не виновата… Но она видит, что Лидия Васильевна не сердится на Наташу. — Она- Илатонцева…
Мгновенно Волгин схватился пальцами за свою бороду. Впрочем, это было, по всей вероятности, необходимо для поддержания бороды, потому что Волгин споткнулся, но очень ловко поправился, кашлянув раза два, и опять пошел совершенно молодцом. — «В самом деле, что за важность? — сообразил он. — Илатонцева, то Илатонцева; какое мне дело? — Я ничего не знаю; да и она, вероятно, тоже. Он уехал с ее отцом, когда ее еще не было в Петербурге. Положим, очень легко может быть, что она упомянет о брате, о гувернере; но, я думаю, еще и не знает фамилию гувернера. Но пусть знает; пусть скажет; — что за важность? Фамилия-то слишком обыкновенная; Лидия Васильевна и не подумает. Но пусть Лидия Васильевна и спросит; могу сказать просто: не знаю; он мне сказал, что едет в деревню, — ну, я подумал: значит, к родным. Только. Что за важность?» — При способности Волгина делать соображения с быстротою молнии, натурально было ему споткнуться и кашлянуть раза два и еще натуральнее было, что после того он почувствовал себя как ни в чем не бывало: вывод был очень успокоителен, способность Волгина быть храбрым нимало не уступала его сообразительности.
— Что ты, мой друг? — Споткнулся? — Он у меня очень ловкий, каждую минуту жду, что сломит себе руку или ногу, — заметила Волгина блондинке, в объяснение странного обстоятельства, что Волгин сумел заставить вздрогнуть их всех трех, и даже Володю, резко покачнувшись на гладкой дороге, где никакому другому человеку не было возможности споткнуться: — Не ушиб ногу, мой Друг?
— Нет, голубочка; ничего, — успокоил храбрый муж.
— Так вы Илатонцева, — я слышала вашу фамилию. А зовут вас?
— Надежда Викторовна, — подсказала Наташа.
— И я знаю вашу фамилию; не видел вашего батюшки, — конечно, я не ошибаюсь, камергер Илатонцев, который долго жил за границей, ваш батюшка? — сказал Волгин — сказал отчасти потому, что был совершенно спокоен, отчасти потому, что идти навстречу опасности — самое лучшее дело, когда человек рассудил, что большой опасности и быть не может.
— Да, я его дочь, — отвечала девушка.
— Погодили бы вы отвечать, — или, лучше, не спрашивать бы мне, а прямо начать с того, что я знаю о камергере Илатонцеве, — сказал Волгин; — теперь поздно говорить это, неловко. Хороший человек ваш батюшка. — Да, хороший человек. Нет нужды, что аристократ; нет нужды, что страшный богач, — все-таки хороший человек. — Это Волгин сказал уже не по храбрости, а просто.
Девушка опять слегка покраснела, от удовольствия. — Да, я видела, что многие любят его, — в селах у нас, все.
— Каким же образом вы здесь, на этой даче, — и, должно быть, одна? — спросила Волгина. — Здесь живет старик, у которого не бывает никто, кроме таких же, как он. И я слышала, что он совершенно одинокий, что у него нет родных.
Девушка отвечала, что он дальний родственник ее тетушки, — ее тетушка тоже Тенищева; — как родственник, она не умеет сказать хорошенько. Тетушка не говорила. Тетушка хотела ехать за город, прокатиться. Она поехала с удовольствием. Но вдруг тетушке вздумалось заехать на эту дачу: тетушка вспомнила, что тут живет ее родственник, которого тетушка не видала очень давно. Он удивился, обрадовался тетушке. Тетушка представила ему ее. Он обедал. После обеда тетушка уехала: ей надобно было видеть своих знакомых на Крестовском и на Елагине. Потом уехал и Тенищев. Она осталась одна в этом большом доме, таком пустом, таком мрачном. Ей было скучно. Нет, не скучно: если бы только скучно, то, вероятно, было бы можно достать какую-нибудь книгу, — или она пошла бы гулять по саду, хоть и одна, и скука рассеялась бы. Но она чувствовала какую-то странную боязнь или тоску, — она сама не знает, как назвать это чувство. Вероятно, это чувство было оттого, что все в этом доме так странно: оборвано, в пыли, в беспорядке; и прислуга такая странная: девушки одеты нарядно, но неопрятны, и так странно пересмеиваются: и дерзкие и подобострастные, всё вместе; а мужская прислуга, — все какие-то старики, старые, старые, сморщенные, угрюмые, будто злые, и одеты бедно, с продранными локтями, с заплатами… Она ходила по саду, и все-таки ей было грустно. Она так обрадовалась, когда увидела на берегу молоденькую няньку с ребенком, ласковую к нему, веселую. В болтовне с Наташею время пролетело у нее незаметно…
— Вам неприятно, одной, в пустом доме; идемте же гулять с нами, — сказала Волгина.
— Но я не знаю… — начала было Илатонцева отговорку, которой, очевидно, не могла желать успеха.
— Если вы оправдали передо, мною Наташу, я тем больше найду оправдание вам перед вашею тетушкою.
— Ваша тетушка услышит от Лидии Васильевны… — сообразил было пояснить Волгин, но рассудил, что Лидия Васильевна, если найдет уместным сообщить Илатонцевой, какую лекцию прочтет ее тетушке, то и сама сумеет сообщить.
— Ваша тетушка молодая дама? — спросила Волгина. — Очень молодая?
Илатонцева покраснела и взглянула на Волгину, как будто просила прощения: — Вы осуждаете тетушку. Но когда вы увидите ее, вы полюбите. Она такая добрая, что я не знаю, способна ли сердиться или сказать злое слово. Я говорю это не для того, чтобы сказать, что я не жду выговора от нее, — боже мой, когда я с вами! — Но если б это были не вы, все равно, я не боялась бы выговора от нее. Я могу делать что мне угодно, я совершенно свободна. И это очень естественно, что она спешит повидаться со своими знакомыми: мы едем из-за границы, в деревню…
— Это еще не резон, чтобы она бросала вас одну, скучать, — основательно возразил Волгин.
— Ваша правда, это была бы еще не причина или, если угодно, не извинение бросать меня скучать. Но тетушка не думала, что я буду скучать. Она не могла думать этого. Она не хотела бросать меня одну; но я почти отказывалась делать визиты, ездить в гости к незнакомым людям. В Петербурге я почти никого не знаю: я еще не выезжала в свет. И я не скучала в эти дни. Она думала, что мне было бы скучно ехать с нею. Я сама не знала, что эта дача произведет во мне такое тяжелое чувство. Мы только что приехали сюда, я не успела осмотреться, когда тетушка собралась. Если бы я знала, то могла бы ехать с нею.
— Вы не знали, — натурально; но она должна была знать за вас, что эта дача произведет на вас неприятное впечатление, — сказал Волгин.
— Почему же она должна была предвидеть это? — Потому, что я привыкла к роскошным комнатам? — Правда, привыкла, но привыкла и к очень небогатым. В Провансе мы с madame Lenoir, с Луизою и Жозефиною жили в очень небогатом домике, — и как счастлива была я!
— Вы воспитывались за границею? — И так говорите по-русски?
— Madame Ленуар, это была ваша гувернантка? — спросила Волгина.
— И жили в Провансе? — прибавил Волгин.
— Почему же не воспитываться в Провансе, если воспитываться во Франции? — обратилась Волгина к мужу. — Кажется, в Провансе самый лучший климат во Франции?
— Но там другой язык, не тот, которому учатся, — отвечал Волгин. — Главная разница та, что окончания слов стерлись в северном французском, да и все слова скомканы выговором; а в южном, как в итальянском и в испанском, формы слов остались целее, длиннее. Например…
— От примеров ты пощадишь; тем больше, что я вспомнила, — сказала, смеясь, Волгина. — Видите, Надина, какой он у меня ученый. Страшно надоедает. Нельзя ни о чем спросить его: вместо того чтоб отвечать в двух словах, начнет целую диссертацию. Разумеется, я не дослушиваю. Только тем и спасаюсь; иначе меня уже назначили бы профессором в университет. — Но говорите, зачем и как вы жили в Провансе?
Она жила в Провансе, потому что m-me Ленуар хотела жить в этой части Франции. M-me Ленуар была ее гувернанткою, это правда, — но больше, нежели гувернанткою. Ее мать, умирая, просила m-me Ленуар заменить ей мать… M-me Ленуар с самого замужества ее матери была их другом. Дружба эта началась через то, что m-me Ленуар и ее отец были хороши между собою еще прежде. М-r Ленуар был друг Базара; ее отец в молодости был знаком с Базаром…
Сведения Волгина об Илатонцеве не простирались до таких подробностей. — «Гм! — С Базаром! — промычал он. — Ваш батюшка был знаком с Базаром! — Гм!»
— Madame Ленуар говорила мне, — и я сама читала, что очень многие дурно говорят о Базаре, — сказала Надина. — Но я привыкла слышать от madame Ленуар, что Базар всю свою жизнь посвятил пользе людей…
— Вы не так поняли меня, Надежда Викторовна, — сказал Волгин.
Ее отец в молодости был довольно хорош с Базаром и познакомился у него с m-г Ленуаром. Когда ее отец, и мать, после свадьбы, переехали жить в Париж, m-r Ленуар также уже был женат, и ее мать получила большое уважение к m-me Ленуар. Вскоре после того m-r Ленуар был убит — 12 мая, это она знает хорошо, потому что m-me Ленуар всегда очень много плакала в этот день, — но она не умеет сказать Волгину, в каком году это было, — кажется, в 1840.
— В тысяча восемьсот тридцать девятом, — сказал Волгин.
— Как это ты все помнишь, — заметила жена.
— Этого нельзя не помнить, голубочка, — отвечал он, не понявши, в каком смысле было сделано замечание. — Это не мелочь какая-нибудь; это было важное дело, великая ошибка, страшный урок, — и остался бесполезным, натурально. — Видишь, в первые годы Людовика-Филиппа республиканцы подымали несколько восстаний; неудачно; — рассудили: «Подождем, пока будет сила»; ну, и держались несколько лет смирно; и набирали силы; но опять недостало рассудка и терпения; подняли восстание; — ну и поплатились так, что долго не могли оправиться. А чего было и соваться? — Если бы было довольно силы, чтобы выиграть, то и сражаться-то было бы нечего: преспокойно получали бы уступки одну за другою, дошли бы и до власти с согласия самих противников. Когда видят силу, то не будут вызывать на бой, — смирятся, самым любезным манером. Ох, нетерпение! — Ох, иллюзии! — Ох, экзальтация! — Волгин покачал головою.
— Madame Ленуар говорила также, что ее муж не одобрял, предсказывал погибель.
|
The script ran 0.019 seconds.