1 2 3 4
Перевод:М. Салье
Original illustrations by A. Frederics, 1889
Аннотация
Прелесть этой книги – не столько в литературном стиле или полноте и пользе заключающихся в ней сведений, сколько в безыскусственной правдивости. На страницах ее запечатлелись события, которые действительно произошли. Я только слегка их приукрасил, за ту же цену.
Предисловие
Прелесть этой книги – не столько в литературном стиле или полноте и пользе заключающихся в ней сведений, сколько в безыскусственной правдивости. На страницах ее запечатлелись события, которые действительно произошли. Я только слегка их приукрасил, за ту же цену. Джордж, Гаррис и Монморанси – не поэтический идеал, но существа вполне материальные, особенно Джордж, который весит около 170 фунтов. Некоторые произведения, может быть, отличаются большей глубиной мысли и лучшим знанием человеческой природы; иные книги, быть может, не уступают моей в отношении оригинальности и объема, но своей безнадежной, неизлечимой достоверностью она превосходит все до сих пор обнаруженные сочинения. Именно это достоинство, скорее чем другие, сделает мою книжку ценной для серьезного читателя и придаст больший вес назиданиям, которые можно из нее почерпнуть.
Лондон. Август 1889 года[1]Глава I
Трое инвалидов. – Немощи Джорджа и Гарриса. – Жертва ста семи смертельных недугов. – Спасительный рецепт. – Средство от болезни печени у детей. – Нам ясно, что мы переутомлены и нуждаемся в отдыхе. – Неделя в океанском просторе. – Джордж высказывается в пользу реки. – Монморанси выступает с протестом. – Предложение принято большинством трех против одного.
Нас было четверо: Джордж, Уильям Сэмюэль Гаррис, я и Монморанси. Мы сидели в моей комнате, курили и разговаривали о том, как плох каждый из нас, – плох, я, конечно, имею в виду, в медицинском смысле.
Все мы чувствовали себя неважно, и это нас очень тревожило. Гаррис сказал, что у него бывают страшные приступы головокружения, во время которых он просто ничего не соображает; и тогда Джордж сказал, что у него тоже бывают приступы головокружения и он тоже ничего не соображает. Что касается меня, то у меня была не в порядке печень. Я знал, что у меня не в порядке именно печень, потому что на днях прочел рекламу патентованных пилюль от болезни печени, где перечислялись признаки, по которым человек может определить, что у него не в порядке печень. Все они были у меня налицо.
Странное дело: стоит мне прочесть объявление о каком-нибудь патентованном средстве, как я прихожу к выводу, что страдаю той самой болезнью, о которой идет речь, причем в наиопаснейшей форме. Во всех случаях описываемые симптомы точно совпадают с моими ощущениями.
Как-то раз я зашел в библиотеку Британского музея,[2] чтобы навести справку о средстве против пустячной болезни, которую я где-то подцепил, – кажется, сенной лихорадки. Я взял справочник и нашел там все, что мне было нужно, а потом от нечего делать начал перелистывать книгу, просматривая то, что там сказано о разных других болезнях. Я уже позабыл, в какой недуг я погрузился раньше всего, – знаю только, что это был какой-то ужасный бич рода человеческого, – и не успел я добраться до середины перечня «ранних симптомов», как стало очевидно, что у меня именно эта болезнь.
Несколько минут я сидел, как громом пораженный, потом с безразличием отчаяния принялся переворачивать страницы дальше. Я добрался до холеры, прочел о ее признаках и установил, что у меня холера, что она мучает меня уже несколько месяцев, а я об этом и не подозревал. Мне стало любопытно: чем я еще болен? Я перешел к пляске святого Витта и выяснил, как и следовало ожидать, что ею я тоже страдаю; тут я заинтересовался этим медицинским феноменом и решил разобраться в нем досконально. Я начал Прямо по алфавиту. Прочитал об анемии – и убедился, что она у меня есть и что обострение должно наступить недели через две. Брайтовой болезнью, как я с облегчением установил, я страдал лишь в легкой форме, и, будь у меня она одна, я мог бы надеяться прожить еще несколько лет. Воспаление легких оказалось у меня с серьезными осложнениями, а грудная жаба была, судя по всему, врожденной. Так я добросовестно перебрал все буквы алфавита, и единственная болезнь, которой я у себя не обнаружил, была родильная горячка.
Вначале я даже обиделся: в этом было что-то оскорбительное. С чего это вдруг у меня нет родильной горячки? С чего это вдруг я ею обойден? Однако спустя несколько минут моя ненасытность была побеждена более достойными чувствами. Я стал утешать себя, что у меня есть все другие болезни, какие только знает медицина, устыдился своего эгоизма и решил обойтись без родильной горячки. Зато тифозная горячка совсем меня скрутила, и я этим удовлетворился, тем более что ящуром я страдал, очевидно, с детства. Ящуром книга заканчивалась, и я решил, что больше мне уж ничто не угрожает.
Я задумался. Я думал о том, какой интересный клинический случай я представляю собою, каким кладом я был бы для медицинского факультета. Студентам незачем было бы практиковаться в клиниках и участвовать во врачебных обходах, если бы у них были. Я сам – целая клиника. Им нужно только совершить обход вокруг меня я сразу же отправляться за дипломами.
Тут мне стало любопытно, сколько я еще протяну. Я решил устроить себе врачебный осмотр. Я пощупал свой пульс. Сначала никакого пульса не было. Вдруг он появился. Я вынул часы и стал считать. Вышло сто сорок семь ударов в минуту. Я стал искать у себя сердце. Я его не нашел. Оно перестало биться. Поразмыслив, я пришел к заключению, что оно все-таки находится на своем месте и, видимо, бьется, только мне его не отыскать. Я постукал себя спереди, начиная от того места, которое я называю талией, до шеи, потом прошелся по обоим бокам с заходом на спину. Я не нашел ничего особенного. Я попробовал осмотреть свой язык. Я высунул язык как можно дальше и стал разглядывать его одним глазом, зажмурив другой. Мне удалось увидеть только самый кончик, и я преуспел лишь в одном: утвердился в мысли, что у меня скарлатина.
Я вступил в этот читальный зал счастливым, здоровым человеком. Я выполз оттуда жалкой развалиной.
Я пошел к своему врачу. Он мой старый приятель; когда мне почудится, что я нездоров, он щупает у меня пульс, смотрит на мой язык, разговаривает со мной о погоде – и все это бесплатно; я подумал, что теперь моя очередь оказать ему услугу. «Главное для врача – практика», – решил я. Вот он ее и получит. В моем лице он получит такую практику, какой ему не получить от тысячи семисот каких-нибудь заурядных пациентов, у которых не наберется и двух болезней на брата. Итак, я пошел прямо к нему, и он спросил:
– Ну, чем ты заболел?
Я сказал:
– Дружище, я не буду отнимать у тебя время рассказами о том, чем я заболел. Жизнь коротка, и ты можешь отойти в иной мир, прежде чем я окончу свою повесть. Лучше я расскажу тебе, чем я не заболел: у меня нет родильной горячки. Я не смогу тебе объяснить, почему у меня нет родильной горячки, но это факт. Все остальное у меня есть.
И я рассказал о том, как сделал свое открытие.
Тогда он задрал рубашку на моей груди, осмотрел меня, затем крепко стиснул мне запястье, и вдруг, без всякого предупреждения, двинул меня в грудь, – по-моему, это просто свинство, – и вдобавок боднул в живот. Потом он сел, написал что-то на бумажке, сложил ее и отдал мне, и я ушел, спрятав в карман полученный рецепт.
Я не заглянул в него. Я направился в ближайшую аптеку и подал его аптекарю. Тот прочитал его и вернул мне.
Он сказал, что такого у себя не держит. Я спросил:
– Вы аптекарь?
Он сказал:
– Я аптекарь. Будь я сочетанием продуктовой лавки с семейным пансионом, я мог бы вам помочь. Но я только аптекарь.
Я прочитал рецепт. В нем значилось:
Бифштекс……… 1 фунт
Пиво………… 1 пинта (принимать каждые 6 часов)
Прогулка десятимильная… 1 (принимать по утрам)
Постель……… 1 (принимать вечером, ровно в 11 часов)
И брось забивать себе голову вещами, в которых ничего не смыслишь.
Я последовал этим предписаниям, что привело к счастливому (во всяком случае, для меня) исходу: моя жизнь была спасена, и я до сих пор жив.
Но вернемся к вышеупомянутой рекламе пилюль. В данном случае у меня были все признаки болезни печени (в этом нельзя было ошибиться), включая главный симптом: «апатия и непреодолимое отвращение ко всякого рода труду».
Как меня мучил этот недуг – невозможно описать. Я страдал им с колыбели. С тех пор как я пошел в школу, болезнь не отпускала меня почти ни на один день. Мои близкие не знали тогда, что у меня больная печень. Теперь медицина сделала большие успехи, но тогда все это сваливали на лень.
– Как? Ты все еще валяешься в постели, ленивый чертенок! Живо вставай да займись делом! – говорили мне, не догадываясь, конечно, что все дело в печени.
И они не давали мне пилюль – они давали мне подзатыльники. И как это ни удивительно, подзатыльники часто меня вылечивали, во всяком случае – на время. Да что там говорить, один тогдашний подзатыльник сильнее действовал на мою печень и больше способствовал ускорению движений и незамедлительному выполнению всех дел, которые надлежало выполнить, чем целая коробка пилюль в настоящее время.
Видите ли, нередко простые домашние средства более радикальны, чем всякие дорогие лекарства.
Так мы провели полчаса, расписывая друг другу наши болезни. Я изложил Джорджу и Уильяму Гаррису, как я себя чувствую, просыпаясь по утрам, а Уильям Гаррис рассказал нам, как он себя чувствует, ложась спать, а Джордж, стоя на коврике перед камином, с редкой выразительностью и подлинным актерским мастерством представил нам, как он себя чувствует ночью.
Джордж воображает, что он болен, но, уверяю вас, он здоров как бык.
Тут в дверь постучала миссис Попитс и осведомилась, не пора ли подавать ужин. Мы скорбно улыбнулись друг другу и сказали, что, пожалуй, попробуем что-нибудь проглотить. Гаррис высказался в том смысле, что если заморить червячка, то развитие болезни может несколько задержаться. И миссис Попитс внесла поднос, и мы поплелись к столу и принялись ковырять бифштексы с луком и пирог с ревенем.
Я, должно быть, уже совсем зачах, так как через каких-нибудь полчаса вовсе потерял интерес к еде, – этого еще со мной не случалось, – и даже не притронулся к сыру.
Выполнив таким образом свой долг, мы снова налили до краев стаканы, закурили трубки и возобновили разговор о плачевном состоянии нашего здоровья. Что, собственно, с нами творилось, определенно никто сказать не мог, но мы единодушно решили: что бы там ни было, все дело в переутомлении.
– Нам просто-напросто нужен отдых, – сказал Гаррис.
– Отдых и перемена обстановки, – добавил Джордж. – Умственное переутомление вызвало упадок деятельности всего организма. Перемена образа жизни и освобождение от необходимости думать восстановят психическое равновесие.
У Джорджа есть двоюродный брат, которого всякий раз, когда он попадает в полицейский участок, заносят в протокол как студента-медика, поэтому нет ничего удивительного, что на высказываниях Джорджа лежит печать семейной склонности к медицине.
Я согласился с Джорджем и сказал, что хорошо бы найти какой-нибудь уединенный, забытый уголок, вдали от суетного света, и помечтать недельку в сонных его закоулках, – какую-нибудь заброшенную бухту, скрытую феями от шумной людской толпы, какое-нибудь орлиное гнездо на скале Времени, куда лишь едва-едва доносится гулкий прибой девятнадцатого века.
Гаррис сказал, что это будет смертная тоска, Он сказал, что отлично представляет себе уголок, который я имею в виду, – эту захолустную дыру, где укладываются спать в восемь часов вечера, и где ни за какие деньги не раздобудешь «Спортивный листок», и где надо прошагать добрых десять миль, чтобы разжиться пачкой табаку.
– Нет, – сказал Гаррис, – если уж нам нужен отдых и перемена обстановки, то лучше всего прогулка по морю.
Я решительно восстал против прогулки по морю. Прогулка по морю хороша, если посвятить ей месяца два, но на одну неделю это не имеет смысла.
Вы отплываете в понедельник, лелея мечту об отдыхе и развлечении. Вы весело машете рукой приятелям на берегу, закуриваете самую внушительную свою трубку и начинаете расхаживать по палубе с таким видом, будто вы капитан Кук, сэр Фрэнсис Дрейк и Христофор Колумб[3] в одном лице. Во вторник вы начинаете жалеть, что пустились в плавание. В среду, четверг и пятницу вы начинаете жалеть, что родились на свет божий. В субботу вы находите в себе силы, чтобы проглотить чашку бульона, и, сидя на палубе, отвечаете кроткой мученической улыбкой на вопросы сострадательных пассажиров о том, как вы себя чувствуете. В воскресенье вы уже способны самостоятельно передвигаться и принимать твердую пищу. А в понедельник утром, когда вы с чемоданом в руке и зонтиком под мышкой стоите у трапа, ожидая высадки, – прогулка по морю вам уже решительно нравится.
Я вспоминаю, как мой шурин предпринял однажды небольшое морское путешествие для укрепления здоровья. Он взял каюту от Лондона до Ливерпуля и обратно, но, добравшись до Ливерпуля, он был озабочен только тем, как бы сплавить обратный билет.
Говорят, он предлагал его каждому встречному и поперечному с неслыханной скидкой; в конце концов билет был пристроен за восемнадцать пенсов некоему худосочному юнцу, которому врач прописал морской воздух и моцион.
«Морской воздух! – воскликнул мой шурин, с нежностью вкладывая билет ему в руку. – Ого, да вы будете им сыты по горло на всю жизнь. А что касается моциона, то, сидя на палубе корабля, вы получите больше моциона, чем если бы ходили колесом по берегу».
Он сам – мой шурин – вернулся поездом. Он объяснил, что Северо-Западная железная дорога достаточно полезна для его здоровья.
Другой мой знакомый отправился в недельную прогулку вдоль побережья. Перед отплытием к нему подошел стюард и спросил, будет ли он расплачиваться за каждый обед отдельно или сразу оплатит стол за все дни.
Стюард посоветовал второй способ, как более выгодный. Он сказал, что питание на всю неделю обойдется в два фунта пять шиллингов. Он сказал, что на завтрак подают рыбу и жареное мясо. Ленч бывает в час и состоит из четырех блюд. В шесть часов – обед: суп, entree,[4] жаркое, дичь, салат, сладкое, сыр и фрукты. И наконец, в десять часов – легкий ужин из нескольких мясных блюд.
Мой приятель решил, что эта сорокапятишиллинговая сделка ему подходит (он любитель покушать), и выложил деньги.
Ленч подали, когда судно только что отошло от Ширнесса. Мой приятель проголодался меньше, чем ожидал, и ограничился куском вареного мяса и земляникой со сливками. После ленча он довольно долго предавался размышлениям, и ему то казалось, что он уже с неделю не ел ничего другого, кроме вареного мяса, то – что он последние годы прожил на одной землянике со сливками.
Равным образом ни мясо, ни земляника со сливками не были в восторге – наоборот, им явно не хотелось оставаться там, куда они попали.
В шесть часов его позвали обедать. Он встретил приглашение без всякого энтузиазма, но воспоминания об уплаченных сорока пяти шиллингах пробудили в нем чувство долга, и он, держась за канаты и прочее, спустился по трапу. Внизу его встретило аппетитное благоухание лука и горячей ветчины, смешанное с ароматом овощей и жареной рыбы. Тут к нему подскочил стюард и спросил со сладкой улыбкой:
«Что вы пожелаете выбрать к обеду, сэр?»
«Лучше помогите мне выбраться отсюда», – чуть слышно прошептал он.
Его поспешно вытащили на палубу, прислонили к подветренному борту и оставили в одиночестве.
В продолжение следующих четырех дней он жил простой и безгрешной жизнью, питаясь сухариками и содовой водой, но к субботе он воспрянул духом и отважился на чашку слабого чая с ломтиком поджаренного хлеба. А в понедельник он уже уписывал за обе щеки куриный бульон. Он сошел на берег во вторник и с грустью смотрел, как пароход отваливает от пристани.
«Вот он и уходит! – промолвил мой приятель. – Вот он и уходит, а с ним и сорокашиллинговый запас провизии, который принадлежит мне по праву, но который мне не достался».
Он говорил, что, если бы ему добавили еще только один день, он сумел бы наверстать упущенное.
Итак, я решительно воспротивился прогулке по морю. Дело не в том, объяснил я, что мне страшно за себя. У меня никогда не было морской болезни. Но я боялся за Джорджа. Джордж сказал, что он в себе уверен и ничего бы не имел против прогулки по морю. Но он не советует Гаррису и мне даже думать об этом, так как не сомневается, что мы оба заболеем. Гаррис сказал, что лично для него всегда было загадкой, как это люди ухитряются страдать морской болезнью, Что все это сплошное притворство, что он часто хотел тоже заболеть, но ему так и не удалось.
Потом он стал рассказывать нам истории о том, как он пересекал Ла-Манш в такой шторм, что пассажиров пришлось привязывать к койкам, и только два человека на борту – он сам и капитан корабля – устояли против морской болезни. Иногда теми, кто устоял против морской болезни, оказывались он сам и второй помощник, но неизменно это был он сам и кто-то другой. Если же это были не он сам плюс кто-то другой, то это был он один.
Странная вещь: людей, подверженных морской болезни, вообще не бывает… на суше. В море вы встречаете этих несчастных на каждом шагу, на пароходе их хоть отбавляй. Но на твердой земле мне еще ни разу не попадался человек, который знал бы, что значит болеть морской болезнью. Просто диву даешься: куда исчезают, сойдя на берег, те тысячи и тысячи страдальцев, которыми кишмя кишит любое судно.
Я мог бы легко объяснить эту загадку, если бы люди в большинстве своем были похожи на одного молодчика, которого я видел на пароходе, шедшем в Ярмут. Помню, мы только-только отвалили от Саутэндской пристани, как я заметил, что он с опасностью для жизни перегнулся через борт. Я поспешил ему на помощь.
«Эй! Поосторожней! – сказал я, тряся его за плечо. – Этак вы можете оказаться за бортом».
«О господи! Там хуже не будет!» – Вот все, что мне удалось из него выжать. С тем мне и пришлось его оставить.
Три недели спустя я встретился с ним в Бате в ресторане гостиницы, где он рассказывал о своих путешествиях и с жаром распространялся о своей любви к морю.
«Как я переношу качку? – воскликнул он в ответ на вопрос робкого молодого человека, смотревшего на него с восхищением. – Признаться, однажды меня слегка мутило. Это было у мыса Горн.[5] Наутро судно потерпело крушение».
Я сказал:
«Простите, это не вас тошнило на Саутэндском рейде? Вы еще тогда мечтали очутиться за бортом».
«На Саутэндском рейде?» – переспросил он с озадаченным видом.
«Да, да, на пути в Ярмут, в пятницу, три недели тому назад».
«Ах, тогда! – ответил он, просияв. – Да, вспомнил. У меня была отчаянная мигрень. И все из-за пикулей. Вот мерзкие были пикули! Не понимаю, как такую гадость могли подавать на приличном пароходе. А вы их не пробовали?»
Что касается меня, то я нашел превосходное средство против морской болезни: нужно просто сохранять равновесие. Вы становитесь в центре палубы и, в соответствии с корабельной качкой, балансируете так, чтобы ваше тело все время находилось в вертикальном положении. Когда нос корабля задирается вверх, вы наклоняетесь вперед, почти касаясь лбом палубы, а когда поднимается корма, вы откидываетесь назад. Это отлично помогает час-другой. Но попробуйте таким образом сохранять равновесие целую неделю!
Джордж сказал:
– Давайте махнем на лодке вверх по реке.
Он сказал, что нам будут обеспечены свежий воздух, физический труд и душевный покой, непрерывная смена пейзажа займет наш ум (включая и то, что известно под этим именем у Гарриса), а здоровая усталость будет содействовать возбуждению аппетита и улучшит сон.
Гаррис сказал, что Джорджу едва ли следует предпринимать что-либо для улучшения сна, – это опасно. Он сказал, что, поскольку в сутках всего двадцать четыре часа как зимой, так и летом, он не представляет себе, каким образом Джордж собирается спать больше, чем в настоящее время; он высказал мнение, что, если Джордж решил спать больше, он мог бы с тем же успехом почить навеки, чтобы не тратиться по крайней мере на стол и квартиру.
Гаррис добавил, что тем не менее предложение относительно реки «попадает в точку». Я не совсем понимаю, почему «в точку» (разве только речь идет о том, чтобы отдать в точку несколько тупые остроты Гарриса), но, видимо, это выражение имеет одобрительный смысл.
Я подтвердил, что река «попадает в точку», и мы с Гаррисом согласились, что Джорджу пришла в голову удачная мысль. Мы это высказали тоном, в котором сквозило некоторое удивление, что Джордж оказался столь сообразительным.
Единственный, кто не пришел в восторг от такого предложения, был Монморанси. Лично его река никогда не прельщала.
«Для вас, ребята, все это превосходно, – сказал он, – вам эта штука по душе, а мне – нет. Мне там нечего делать. Я не любитель пейзажей и не курю. Если я замечу крысу, то вы из-за меня не станете причаливать к берегу, а если я задремлю, вы еще, чего доброго, натворите глупостей и вывалите меня за борт. С моей точки зрения, это идиотская затея».
Однако нас было трое против одного, и большинством голосов предложение было принято.
Глава II
Обсуждение плана. – Прелесть ночевки под открытым небом в хорошую погоду. – То же – в плохую. – Мы приходим к компромиссу. – Монморанси, его первые шаги и мои впечатления. – Возникает опасение, не слишком ли он хорош для сего мира. – Опасение рассеивается, как лишенное оснований. – Заседание откладывается.
Мы разложили карту и начали обсуждать план дальнейших действий.
Было решено, что мы отплываем в ближайшую субботу из Кингстона. Гаррис и я выедем туда утром и поднимемся в лодке до Чертей, где к нам присоединится Джордж, которого служебные обязанности удерживали в Сити до середины дня (Джордж спит в каком-то банке с десяти до четырех каждый день, кроме субботы – когда его будят и выставляют за дверь уже в два часа).
Но где мы будем ночевать: под открытым небом или в гостиницах?
Джордж и я стояли за ночевки на воздухе. Это так первобытно, говорили мы, так привольно, так патриархально.
В недрах грустных, остывающих облаков медленно тают золотые воспоминания об умершем солнце. Уже не слышно щебетанья птичек: они примолкли, словно огорченные дети. И только жалобный зов куропатки да скрипучий крик коростеля нарушают благоговейную тишину над лоном вод, где, чуть слышно вздохнув, почиет день.
Преследуя отступающие блики света, призрачное воинство Ночи – темные тени – безмолвно надвигается с берегов реки, из подернутых вечерним туманом лесов, незримой поступью движется оно по прибрежной осоке, пробирается сквозь заросли камыша. И над погружающимся во мглу миром простирает черные крылья Ночь, восходящая на мрачный трон в озаренном мерцанием бледных звезд призрачном своем дворце, откуда она правит миром.
И тогда мы причаливаем нашу лодку в какой-нибудь тихой заводи, и вот уже поставлена палатка, а скромный ужин приготовлен и съеден. И вот набиты и закурены длинные трубки, и идет вполголоса дружеская беседа, а когда она прерывается, река плещется вокруг лодки и нашептывает нам свои старые-старые сказки, и выбалтывает нам свои удивительные тайны, и тихонько мурлычет свою извечную детскую песенку, которую поет уже много тысяч лет и будет петь еще много тысяч лет, прежде чем ее голос сделается грубым и хриплым, – песенку, которая нам, научившимся любить изменчивый лик реки, нежно и доверчиво прильнувшим к ее мягкой груди, кажется такой понятной, хотя мы и не смогли бы словами пересказать то, что слышим.
И мы сидим над рекой, а луна, любящая ее не меньше, чем мы, склоняется к ней с нежным лобзанием и заключает ее в свои серебристые объятия. И мы смотрим, как струятся неумолчные воды, несущиеся навстречу своему повелителю-океану, – смотрим до тех пор, пока не замирает наша болтовня, не гаснут трубки, пока мы, в общем довольно заурядные и прозаические молодые люди, не погружаемся в печальные и в то же время отрадные думы, которым не нужны слова, – пока, неожиданно рассмеявшись, мы не встаем, чтобы выколотить трубки, пожелать друг другу доброй ночи, и не засыпаем под безмолвными звездами, убаюканные плеском волн и шелестом листвы. И нам снится, что земля стала снова юной-юной и нежной, какой она была до того, как столетия забот и страданий избороздили морщинами ее ясное чело, а грехи и безрассудства ее сынов состарили любящее сердце, – нежной, как и в те далекие дни, когда она, молодая мать, баюкала нас, своих детей, на могучей груди, когда дешевые побрякушки цивилизации не вырвали еще нас из ее объятий, когда человечество еще не было отравлено ядом насмешливого скептицизма и не стыдилось простоты своей жизни, простоты и величия обители своей – матери-земли.
Гаррис сказал:
– А что, если пойдет дождь?
Вам никогда не удастся оторвать Гарриса от прозы жизни. В нем нет никакого порыва, нет безотчетного томления по недосягаемому идеалу. Гаррис не способен «плакать, сам не зная о чем». Если на глазах Гарриса слезы, вы можете смело биться об заклад, что он только что наелся сырого луку или свою отбивную котлету чересчур жирно намазал горчицей.
Окажитесь как-нибудь ночью вдвоем с Гаррисом на берегу моря и воскликните:
«Чу! Слышишь? Не пенье ли русалок звучит среди гула вздымающихся валов? Или то печальные духи поют погребальную песнь над бледными утопленниками, покоящимися в гуще водорослей?»
И Гаррис возьмет вас под руку и ответит:
«Я знаю, что это такое, старина: тебя где-то продуло. Пойдем-ка, тут есть одно местечко за углом. Там тебе дадут глоток такого славного шотландского виски, какого ты отродясь не пробовал, – и все будет в порядке».
Гаррис всегда знает одно местечко за углом, где вы можете получить нечто исключительное по части выпивки. Я убежден, что если вы повстречаетесь с Гаррисом в раю (допустим, что это возможно), то он немедленно обратится к вам с нижеследующим приветствием:
«Чертовски рад, что и ты здесь, старина! Я нашел тут за углом одно местечко, где можно хлебнуть стаканчик-другой первоклассного нектара».
Тем не менее надо отдать ему справедливость, что в данном случае, то есть по отношению к идее ночлега под открытым небом, его практическое замечание было вполне уместно. Ночевать под открытым небом в дождливую погоду не так уж приятно.
Наступает вечер. Вы промокли насквозь, в лодке воды по щиколотку, и все ваши вещи отсырели. Вы облюбовали на берегу клочок, где поменьше луж, причалили, выволокли палатку из лодки, и двое из вас начинают ее устанавливать. Она намокла и стала тяжелой, ее полы хлопают по ветру, и она валится на вас и облепляет вам голову, и вы сатанеете. А дождь рее льет и льет. Не так-то просто установить палатку даже в хорошую погоду, в дождь этот труд по плечу разве лишь Геркулесу.
Без сомнения, ваш товарищ, вместо того чтобы помогать вам, попросту валяет дурака. Только-только вам удалось закрепить свой край палатки, как он дергает с другой стороны, и все ваши старания идут насмарку.
«Эй! Что ты там делаешь!» – окликаете вы его.
«А ты что делаешь? – кричит он в ответ. – Не можешь отпустить, что ли?»
«Не тяни, осел! Ты же все своротил!» – орете вы.
«Ничего я не своротил! – вопит он. – Отпусти свой край!»
«А я тебе говорю, что ты все своротил!» – рычите вы, мечтая добраться до него; и вы дергаете веревку с такой силой, что вылетают все вбитые им колышки.
«Ах, проклятый идиот!» – бормочет он себе под нос, за этим следует свирепый рывок, и ваш край срывается ко всем чертям. Вы бросаете молоток и направляетесь к партнеру, чтобы высказать ему все, что вы думаете, а он направляется к вам с другой стороны, чтобы изложить вам свои взгляды. И вы гоняетесь друг за другом вокруг палатки, изрыгая проклятия, пока все сооружение не рушится наземь бесформенной грудой и не дает вам возможность увидеть друг друга поверх руин, и вы с негодованием восклицаете в один голос:
«Ну вот! Что я тебе говорил?»
Тем временем третий, который вычерпывает воду из лодки, наливая ее главным образом себе в рукава, и чертыхается про себя без передышки в течение последних десяти минут, осведомляется, какого-растакого дьявола вы там канителитесь и почему, черт побери, треклятая палатка еще не поставлена.
В конце концов палатка кое-как установлена, и вы втаскиваете в нее пожитки. Поскольку бесполезно пытаться развести костер, вы зажигаете спиртовку и теснитесь вокруг нее.
В меню вашего ужина основным блюдом является дождевая вода. Хлеб состоит из нее на две трети, мясной пирог насыщен ею до отказа; что же касается варенья, масла, соли и кофе, то они, перемешавшись с дождевой водой, очевидно вознамерились создать какой-то невиданный суп.
После ужина вы убеждаетесь, что табак отсырел и раскурить трубку невозможно. К счастью, вы захватили с собой бутылку снадобья, изрядная доза которого, поднимая бодрость духа и туманя рассудок, придает земному существованию достаточную привлекательность, чтобы заставить вас лечь спать.
Потом вам снится, что вам на грудь уселся слон и что началось извержение вулкана, которое сбросило вас на морское дно, – причем, однако, слон продолжает мирно покоиться на вашей груди. Вы просыпаетесь и понимаете, что действительно произошло нечто ужасное. Сначала вам кажется, будто наступил конец света, но тут же вы соображаете, что это невозможно и, стало быть, это грабители и убийцы или, в лучшем случае, пожар. Результаты своего умозаключения вы доводите до всеобщего сведения обычным в таких случаях способом. Однако никто не приходит на помощь, и вам ясно только одно: вас топчет многотысячная толпа и из вас вышибают дух.
Кажется, кому-то еще, кроме вас, приходится туго: из-под вашей постели доносятся сдавленные стоны. Решив, что бы там ни было, дорого продать свою жизнь, вы бросаетесь очертя голову в схватку, нанося без разбора удары ногами и руками и издавая неистовые вопли; и в конце концов что-то подается, и вы чувствуете, что ваша голова находится на свежем воздухе. Вы различаете в двух шагах от себя полураздетого бандита, который подстерегает вас, чтобы убить, и вы готовы к борьбе не на жизнь, а на смерть, и вдруг вас осеняет, что это Джим.
«Как, это ты?» – говорит он, тоже внезапно узнавая вас.
«Да, – отвечаете вы, протирая глаза, – что тут творится?»
«Кажется, чертова палатка свалилась, – говорит он. – А где Билл?»
Тут вы оба принимаетесь аукать и кричать: «Билл!» – и почва под вами начинает колебаться, собираться в складки, и полузадушенный, но знакомый голос отвечает откуда-то из развалин:
«Эй, вы, слезете вы когда-нибудь с моей головы?»
И наружу выкарабкивается Билл – покрытый грязью, затоптанный обломок кораблекрушения. Он почему-то очень зол: очевидно, он считает, что все было подстроено.
Утром выясняется, что вы все трое без голоса, так как за ночь зверски простудились; кроме того, вы очень раздражительны и в продолжение всего завтрака переругиваетесь хриплым шепотом.
В конце концов мы решили, что в ясные ночи будем спать под открытым небом, а в плохую погоду или когда нам захочется разнообразия, будем, как порядочные люди, останавливаться в отелях, в гостиницах и на постоялых дворах.
Монморанси безоговорочно одобрил такой компромисс. Романтическое одиночество не его стихия. Ему подайте что-нибудь этакое, с шумом, и если это даже чуточку в дурном вкусе, то тем веселее.
Посмотреть на Монморанси, так он просто ангел во плоти, по каким-то причинам, оставшимся тайной для человечества, принявший образ маленького фокстерьера. Он всегда сохраняет выражение «ах-как-плох-сей-мир – и – как-я-хотел-бы-сделать-его-лучше-и-благороднее», которое вызывает слезы у благочестивых старых леди и джентльменов.
Когда он впервые перешел на мое иждивение, я и не надеялся, что мне выпадет счастье долго наслаждаться его обществом. Бывало, я сидел в кресле и смотрел на него сверху вниз, а он лежал на коврике и смотрел на меня снизу вверх, и в голове у меня была одна мысль: «Этот щенок не жилец на белом свете. Он будет вознесен на небеса в сияющей колеснице. Этого не миновать».
Но после того как мне пришлось уплатить за десятка два умерщвленных им цыплят; после того как мне привелось его, рычащего и брыкающегося, сто четырнадцать раз вытаскивать за загривок из уличных драк; после того как некая разъяренная особа женского пола принесла мне на освидетельствование задушенную кошку, заклеймив меня именем убийцы; после того как сосед подал на меня в суд за то, что я не держу на привязи свирепого пса, из-за которого однажды морозным вечером он целых два часа просидел в холодном сарае, не смея оттуда высунуть носа; после того как я узнал, что мой же садовник, тайком от меня, выиграл пари в тридцать шиллингов, поспорив о том, сколько крыс моя собака задавит в определенный срок, – я начал думать, что, может быть, все-таки ее вознесение на небеса несколько задержится.
Околачиваться возле конюшен, собирать вокруг себя шайку собак, пользующихся самой дурной славой, и водить их за собой по всяким трущобам, чтобы затевать бои с другими собаками, имеющими не менее сомнительную репутацию, – это, по мнению Монморанси, и называется «жить по-настоящему», а потому, как я уже выше заметил, предложение о гостиницах и постоялых дворах он поддержал с жаром.
Таким образом, вопрос о ночлеге был разрешен к полному удовольствию всех четверых; оставалось обсудить лишь одно – что мы возьмем с собой. Но только мы начали толковать об этом, как Гаррис заявил, что на сегодня с него хватит прений, и предложил выйти на улицу и опрокинуть стаканчик; он сказал, что знает одно местечко за углом, где мы раздобудем по глотку неплохого ирландского.
Джордж сказал, что его мучит жажда (я не помню, чтобы она хоть когда-нибудь не мучила Джорджа), и так как у меня появилось смутное предчувствие, что капля-другая подогретого виски с ломтиком лимона может оказаться полезной при моем болезненном состоянии, продолжение дискуссии было по общему согласию перенесено на следующий вечер. Мы надели шляпы и вышли на улицу.
Глава III
Организационные вопросы. – Метод работы Гарриса. – Как немолодой отец семейства вешает картину. – Джордж делает мудрое замечание. – Прелести утреннего купанья. – Запасы на случай, если лодка перевернется.
Итак, мы собрались опять на следующий вечер, чтобы окончательно обсудить наши планы. Гаррис сказал:
– Прежде всего мы должны договориться о том, что брать с собой. Джей,[6] возьми-ка лист бумаги и записывай; ты, Джордж, раздобудь прейскурант продуктовой лавки, и пусть кто-нибудь даст мне карандаш – я составлю список.
В этом – весь Гаррис: он охотно берет самое тяжелое бремя и безропотно взваливает его на чужие плечи.
Он всегда приводит мне на память моего бедного дядюшку Поджера. Ручаюсь, что вы в жизни не видывали такой кутерьмы, какая поднималась в доме, когда дядя Поджер брался сделать что-нибудь по хозяйству. Привозят, например, от столяра картину в новой раме и, пока ее не повесили, прислоняют к стене в столовой; тетушка Поджер спрашивает, что с ней делать, и дядюшка Поджер говорит:
«Ну, это уж предоставьте мне! Пусть никто, слышите – никто, об этом не беспокоится. Я все сделаю сам!»
Тут он снимает пиджак и принимается за работу.
Он посылает горничную купить на шесть пенсов гвоздей, а за нею следом – одного из мальчиков, чтобы передать ей, какого размера должны быть гвозди. С этого момента он берется за дело всерьез и не успокаивается, пока не ставит на ноги весь дом.
«Ну-ка, Уилл, разыщи молоток! – кричит он. – Том, тащи линейку. Дайте-ка сюда стремянку, а лучше всего заодно и стул. Эй, Джим! Сбегай к мистеру Гоглзу и скажи ему: папа, мол, вам кланяется и спрашивает, как ваша нога, и просит вас одолжить ему ватерпас. А ты, Мария, никуда не уходи: надо, чтобы кто-нибудь мне посветил. Когда вернется горничная, пусть она снова сбегает и купит моток шнура. А Том – где же Том? – иди-ка сюда, Том, ты подашь мне картину».
Тут он поднимает картину и роняет ее, и она вылетает из рамы, и он пытается спасти стекло, порезав при этом руку, и начинает метаться по комнате в поисках своего носового платка. Носового платка найти он не может, потому что носовой платок – в кармане пиджака, который он снял, а куда девался пиджак, он не помнит, и все домашние должны оставить поиски инструментов и приняться за поиски пиджака, в то время как сам герой пляшет по комнате и путается у всех под ногами.
«Неужели никто во всем доме не знает, где мой пиджак? Честное слово, в жизни не встречал такого сборища ротозеев! Вас тут шестеро – и вы не можете найти пиджак, который я снял всего пять минут назад! Ну и ну!»
Тут он встает со стула, замечает, что сидел на пиджаке, и провозглашает:
«Ладно, хватит вам суетиться! Я сам его нашел. Нечего было и связываться с вами, я с тем же успехом мог бы поручить поиски нашему коту».
Но вот через каких-нибудь полчаса перевязан палец, добыто новое стекло, принесены инструменты, и стремянка, и стул, и свечи, – и дядюшка снова принимается за дело, между тем как все семейство, включая горничную и поденщицу, выстраивается полукругом, готовое броситься на помощь. Двоим поручается держать стул, третий помогает дяде влезть и поддерживает его, а четвертый подает ему гвозди, а пятый протягивает ему молоток, и дядя берет гвоздь и роняет его.
«Ну вот! – говорит он оскорбленным тоном, – теперь потерялся гвоздь».
И всем нам не остается ничего другого, как опуститься на колени и ползать в поисках гвоздя, в то время как дядя Поджер стоит на стуле и ворчит и язвительно осведомляется, не собираемся ли мы продержать его так до поздней ночи.
Наконец гвоздь найден, но тут оказывается, что исчез молоток.
«Где молоток? Куда я подевал молоток? Господи боже мой! Семеро олухов глазеет по сторонам, и никто не видел, куда я дел молоток!»
Мы находим молоток, но тут оказывается, что дядя потерял отметку, сделанную на стене в том месте, куда надо вбить гвоздь, и мы по очереди взбираемся на стул рядом с ним, чтобы помочь ему найти отметку. Каждый находит ее в другом месте, и дядюшка Поджер обзывает нас всех по очереди болванами и сгоняет со стула. Он берет линейку и начинает все измерять заново, и оказывается, что ему нужно разделить расстояние в тридцать один и три восьмых дюйма пополам, и он пытается делить в уме, и у него заходит ум за разум.
И каждый из нас пытается делить в уме, и у всех получаются разные ответы, и мы издеваемся друг над другом. И в перебранке мы забываем делимое, и дядюшке Поджеру приходится мерить снова.
Теперь он пытается это сделать с помощью шнура, и в самый ответственный момент, когда этот старый дурень наклоняется под углом в сорок пять градусов к плоскости стула, пытаясь дотянуться до точки, расположенной ровно на три дюйма дальше, чем та, до какой он может дотянуться, шнур соскальзывает – и он обрушивается на фортепиано, причем внезапность, с которой его голова и все тело в одно и то же мгновение соприкасаются с клавиатурой, производит неповторимый музыкальный эффект.
И тетушка Мария говорит, что она не может допустить, чтобы дети оставались тут и слушали такие выражения.
Но вот дядюшка Поджер делает наконец нужную отметку, и левой рукой наставляет на нее гвоздь, и берет молоток в правую руку. И первым ударом он расшибает себе большой палец и с воплем роняет молоток кому-то на ногу.
Тетушка Мария кротко выражает надежду, что в следующий раз, когда дядя Поджер надумает вбивать гвоздь в стену, он предупредит ее заблаговременно, чтобы она могла уложиться и съездить на недельку, пока это происходит, в гости к своей матери.
«Уж эти женщины! Они вечно подымают шум из-за ерунды! – отвечает дядюшка Поджер, с трудом поднимаясь на ноги. – А мне вот по душе такие дела. Приятно изредка поработать руками».
И тут он делает новую попытку, и при втором ударе весь гвоздь и половина молотка в придачу уходят в штукатурку, и дядю Поджера по инерции бросает к стене с такой силой, что его нос чуть не превращается в лепешку.
А нам приходится снова искать линейку и веревку, и на стене появляется новая дыра; и к полуночи картина водружена на место (правда, очень криво и ненадежно), и стена на несколько ярдов вокруг выглядит так, будто по ней палили картечью, и все в доме издерганы и валятся с ног… все, кроме дядюшки Поджера.
«Ну вот и все! – говорит он, грузно спрыгивая со стула прямо на мозоль поденщицы и с гордостью взирая на произведенный им разгром. – Ну вот! А другой на моем месте еще вздумал бы кого-нибудь нанимать для такого пустяка».
Когда Гаррис достигнет почтенного возраста, он будет точь-в-точь как дядюшка Поджер, я так ему и сказал. Я добавил, что не допущу, чтобы он взваливал на себя так много работы.
Я сказал:
– Нет, уж лучше ты раздобудь бумагу, карандаш и прейскурант и пусть Джордж записывает, а я буду все делать.
Первый вариант составленного нами списка пришлось забраковать. Несомненно, Темза в своем верхнем течении недостаточно судоходна и по ней не сможет подняться судно, которое вместит все, что мы сочли необходимым взять с собой в путешествие. Мы разорвали список и озадаченно посмотрели друг на друга.
Джордж сказал:
– Так ничего не выйдет. Нужно думать не о том, что нам может пригодиться, а только о том, без чего мы не сможем обойтись.
Джорджу иногда приходят в голову дельные мысли. Просто удивительно! Эта его мысль, несомненно, была мудрой – причем не только по отношению к данному случаю, но и по отношению ко всему нашему странствию по реке жизни. Сколько людей, плывущих по этой реке, рискует затопить свои ладьи, перегружая их всяким нелепым скарбом, который, как им думается, сделает путешествие приятным и удобным, а на самом деле оказывается просто-напросто ненужным хламом.
Чем только не нагружают они свое утлое суденышко, заваливая его до самой верхушки мачты! Тут и нарядное платье и огромные дома; бесполезные слуги и толпы светских знакомых, которые ценят вас не дороже двух пенсов и за которых вы не дадите и полутора; пышные приемы с их смертной тоской; предрассудки и моды, тщеславие и притворство, и – самый громоздкий и бессмысленный хлам! – опасение, что о вас подумает ваш сосед; тут роскошь, вызывающая только пресыщение; удовольствия, набивающие оскомину; показная красота, подобная тому железному венцу, который в древние времена надевали на преступника и от которого нестерпимо болела и кровоточила голова.
Все это хлам, старина! Выбрось его за борт! Он делает твою ладью такой тяжелой, что ты надрываешься, сидя на веслах. Он делает ее такой неповоротливой и неустойчивой, что у тебя нет ни минуты покоя, ни минуты отдыха, которую ты мог бы посвятить мечтательной праздности; тебе некогда взглянуть ни на легкую рябь, скользящую по отмели, ни на солнечных зайчиков, прыгающих по воде, ни на могучие деревья, глядящие с берегов на свое отражение, ни на зеленые и золотые дубравы, ни на волнующийся под ветром камыш, ни на осоку, ни на папоротник, ни на голубые незабудки.
Выбрось этот хлам за борт, старина! Пусть будет легка ладья твоей жизни, возьми в нее только самое необходимое: уютное жилище и скромные радости; ту, которая тебя любит и которая тебе дороже всех; двух-трех друзей, достойных называться друзьями; кошку и собаку; одну-две трубки; вдоволь еды и вдоволь одежды и немножко больше, чем вдоволь, питья, ибо жажда – страшная вещь.
И ты увидишь тогда, что ладья твоя поплывет легче, что ей почти не грозит опасность перевернуться, да и не беда, если она перевернется: нехитрый, добротный груз ее не боится воды. Тебе хватит времени и на размышление, и на труд, и на то, чтобы насладиться солнечным светом жизни, и на то, чтобы слушать, затаив дыхание, Эолову гармонию, которую посланный богом ветерок извлекает из струн человеческого сердца, и на то, чтобы…
Прошу прощения, я отвлекся.
Итак, мы поручили составление списка Джорджу, и он приступил к делу.
– Обойдемся без палатки, – сказал Джордж. – Лучше возьмем лодку с тентом. Это проще и удобнее.
Мысль показалась удачной, и мы ее одобрили. Не знаю, видели ли вы когда-нибудь такую вещь. Вы укрепляете над лодкой железные дуги и натягиваете на них большой брезент, прикрепляя его к бортам лодки от носа до кормы, и лодка превращается в своеобразный домик, и в нем очень уютно, хотя и чуточку душно, но что поделаешь, все на свете имеет свою оборотную сторону, как сказал один человек, когда у него умерла теща и пришлось раскошелиться на похороны.
Джордж сказал, что в таком случае нам достаточно будет взять: пледы (по одному на каждого), фонарь, кусок мыла, щетку, гребенку (одну на всех), зубные щетки (на каждого отдельно), таз, зубной порошок, бритвенный прибор (не правда ли, это похоже на урок иностранного языка) и штуки две купальных полотенец. Я заметил, что люди всегда делают грандиозные приготовления, когда собираются ехать куда-нибудь поближе к воде, но что они не так уж много купаются, когда приезжают на место.
То же самое получается, когда едешь на морские купания. Обдумывая поездку в Лондоне, я всегда твердо решаю, что буду вставать рано утром и купаться до завтрака, и я благоговейно укладываю в чемодан трусики и купальное полотенце. Я всегда беру с собой красные трусики. В – красных трусиках я себе очень нравлюсь. Они мне очень идут.
Но стоит мне приехать на побережье, и я чувствую, что меня не так тянет к утреннему купанью, как тянуло, когда я был в городе. Наоборот, я скорее чувствую, что меня тянет валяться в постели до последней минуты, а потом сразу спускаться к завтраку. Однажды добродетель все-таки берет верх, и я встаю ни свет ни заря, и кое-как одеваюсь, и беру трусики и полотенце, и мрачно плетусь к морю. Но оно меня не радует. Словно кто-то нарочно приберегает для меня особенно пронизывающий восточный ветер, и выкапывает все острые камни, и кладет их сверху, и затачивает выступы скал, и слегка присыпает их песочком, чтобы я не мог их разглядеть, а потом берет и переносит море куда-то дальше. И вот я должен, дрожа от холода и обхватив плечи руками, прыгать по щиколотку в воде добрых две мили. А когда я добираюсь до моря, то встреча оказывается бурной и в высшей степени оскорбительной.
Огромная волна хватает меня и швыряет так, что я с размаху сажусь на каменную глыбу, которая подложена тут специально для меня. И, прежде чем я успеваю вскрикнуть «ох!» и сообразить, что случилось, налетает новая волна и выносит меня в открытый океан. Я начинаю отчаянно барахтаться, стремясь выплыть к берегу, и мечтаю увидеть вновь родимый дом и верных друзей, и жалею, что обижал сестренку в мальчишеские годы (я хочу сказать, в мои мальчишеские годы). В ту самую минуту, когда я окончательно прощаюсь со всякой надеждой, волна отступает и оставляет меня распластанным на песке с раскинутыми руками и ногами наподобие морской звезды, и я поднимаюсь, и оглядываюсь, и вижу, что боролся за свою жизнь над бездонной пучиной глубиною в два фута. Я ковыляю к берегу, и одеваюсь, и плетусь домой, где мне надо изображать, что я в восторге.
И вот теперь, если послушать нас, то можно подумать, что все мы собираемся каждое утро совершать дальние заплывы. Джордж сказал, что приятно проснуться в лодке ранним утром, когда еще свежо, и окунуться в прозрачную реку. Гаррис сказал, что купанье до завтрака – незаменимое средство для улучшения аппетита. Он сказал, что у него лично от купанья всегда улучшается аппетит. Джордж заметил, что если Гаррис собирается есть больше, чем всегда, то он, Джордж, вообще возражает против того, чтобы Гаррис купался даже в ванне.
Он сказал, что грести против течения с грузом провианта, необходимым для прокормления Гарриса, и без того каторжная работа.
На это я возразил Джорджу, что зато нам всем будет намного приятнее сидеть в лодке с чистеньким и свеженьким Гаррисом, пусть даже ради этого нам придется взять несколько сот фунтов съестного сверх нормы. И Джордж, рассмотрев дело с моей точки зрения, взял назад свой возражения по поводу купанья Гарриса.
Мы наконец сошлись на том, что захватим три купальных полотенца, чтобы не дожидаться друг друга.
По поводу одежды Джордж сказал, что достаточно взять по два спортивных костюма из белой фланели, а когда они запачкаются, мы их сами выстираем в реке. Мы спросили его, пробовал ли он стирать белую фланель в реке, и он нам ответил:
– Собственно говоря, нет, но у меня есть приятели, которые пробовали и нашли, что это довольно просто.
И мы с Гаррисом имели слабость поверить, что он и в самом деле представляет себе то, о чем говорит, и что три приличных молодых человека, не имеющих видного положения и влияния в обществе и не обладающих опытом в стирке, действительно могут с помощью куска мыла отмыть в водах Темзы свои рубашки и брюки.
Впоследствии нам было суждено узнать – увы, слишком поздно, – что Джордж просто гнусный обманщик и ровным счетом ничего не смыслит в этом деле. Если бы вы увидели нашу одежду после… Но, как пишут в наших бульварных романах, не будем предвосхищать события.
Джордж склонил нас к тому, чтобы взять по смене белья и большой запас носков на тот случай, если лодка перевернется и надо будет переодеваться, а также побольше носовых платков, которые понадобятся для вытирания вещей, и по паре кожаных ботинок, кроме спортивных туфель, – тоже на случай, если мы перевернемся.
Глава IV
Продовольственный вопрос. – Керосин как источник благоухания вызывает осуждение. – Преимущества сыра как, дорожного спутника. – Мать семейства покидает домашний очаг. – Продолжается подготовка на случай, если мы перевернемся. – Я укладываю вещи. – Коварство зубных щеток. – Джордж и Гаррис укладывают вещи. – Ужасные манеры Монморанси. – Мы отправляемся на боковую.
Потом мы стали обсуждать продовольственный вопрос. Джордж сказал:
– Начнем с завтрака. (Джордж – человек методичный.) Так вот, к завтраку нам нужна сковородка… – Тут Гаррис возразил, что она неудобоварима, но мы попросту предложили ему не прикидываться идиотом, и Джордж продолжал: – Чайник для кипятка, чайник для заварки и спиртовка.
– Но ни капли керосина, – многозначительно сказал Джордж. Гаррис и я согласились.
Однажды мы захватили в дорогу керосинку, но это было в первый и последний раз. Целую неделю мы провели словно в керосиновой лавке. Керосин просачивался. Я не знаю, что еще обладает такой способностью просачиваться, как керосин; Мы держали его на носу лодки, и оттуда он просочился до самого руля, пропитав по пути всю лодку и ее содержимое, и расплылся по реке, и въелся в пейзаж, и отравил воздух. Дул то западно-керосиновый ветер, то восточно-керосиновый ветер, то северо-керосиновый ветер, то юго-керосиновый ветер; но приходил ли он с ледяных просторов Арктики или зарождался в знойных песках пустынь, он был одинаково насыщен благоуханием керосина.
И керосин просачивался до самого неба и губил солнечные закаты, а лунный свет положительно провонял керосином.
В Марло мы попытались отделаться от него. Мы оставили лодку у моста и попробовали удрать от него пешком на другой конец города, но он последовал за нами. Город был насыщен керосином. Мы зашли на кладбище, и нам показалось, что здесь покойников хоронят в керосине. На Хай-стрит воняло керосином. «Как только люди могут здесь жить!» – думали мы. И мы шагали милю за милей по бирмингамской дороге, но толку от этого не было никакого: вся местность была пропитана керосином.
Когда закончилась эта поездка, мы назначили встречу в полночь на заколдованном месте под чертовым дубом и поклялись страшной клятвой (мы целую неделю божились и чертыхались по поводу керосина самым заурядным обывательским образом, но для такого экстраординарного случая этого было недостаточно); – мы поклялись страшной клятвой никогда не брать с собой в лодку керосина, разве только от блох.
Итак, мы решили на сей раз удовольствоваться денатурированным спиртом. Это тоже порядочная гадость. Приходится есть денатурированный пирог и денатурированное печенье. Но для принятия внутрь в значительных дозах денатурат более полезен, чем керосин.
Что касается других элементов, составляющих завтрак, то Джордж предложил яйца и ветчину, которые легко приготовить, холодное мясо, чай, хлеб, масло и варенье – но ни крошки сыра. Сыр, как и керосин, слишком много о себе воображает. И он, видите ли, желает заполнить собой всю лодку. Он становится хозяином положения в корзине с провизией и придает запах сыра всему ее содержимому. Вы не можете сказать в точности, едите вы яблочный пирог, или сосиски с капустой, или клубнику со сливками. Все это кажется сыром. Сыр очень уж силен по части благоухания.
Как-то раз один из моих друзей купил в Ливерпуле несколько головок сыра. Это был изумительный сыр, острый и со слезой, а его аромат мощностью в двести лошадиных сил действовал с ручательством в радиусе трех миль и валил человека с ног на расстоянии двухсот ярдов. Я как раз оказался в Ливерпуле, и мой друг, который должен был остаться там еще дня на два, спросил, не соглашусь ли я захватить этот сыр в Лондон.
«С удовольствием, дружище, – ответил я, – с удовольствием!»
Мне принесли сыр, и я погрузил его в кэб. Это было ветхое сооружение, влекомое беззубым и разбитым на ноги лунатиком, которого его владелец в разговоре со мной, забывшись, назвал лошадью.
Я положил сыр наверх, и мы припустились аллюром, который мог бы сделать честь самому быстрому из существующих паровых катков, и все шло превесело, словно во время похоронной процессии, пока мы не завернули за угол. Тут ветер пахнул ароматом сыра в сторону нашего скакуна. Тот пробудился от транса и, в ужасе всхрапнув, помчался со скоростью трех миль в час. Ветер продолжал дуть в том же направлении, и не успели мы доехать до конца улицы, как наш рысак уже несся во весь опор, развивая скорость до четырех миль в час и без труда оставляя за флагом всех безногих калек и тучных леди.
Чтобы остановить его у вокзала, кучеру потребовалась помощь двух носильщиков. И то им, наверно, это не удалось бы, не догадайся один из них набросить свой платок на ноздри лошади и зажечь обрывок оберточной бумаги.
Я купил билет и гордо прошествовал на платформу со своим сыром, причем люди почтительно расступались перед нами. Поезд был переполнен, и я попал в купе, где уже было семь пассажиров. Какой-то желчный старый джентльмен попытался протестовать, но я все-таки вошел туда и, положив сыр в сетку для вещей, втиснулся с любезной улыбкой на диван и сказал, что сегодня довольно тепло. Прошло несколько минут, и вдруг старый джентльмен начал беспокойно ерзать.
«Здесь очень спертый воздух», – сказал он.
«Отчаянно спертый», – сказал его сосед.
И тут оба стали принюхиваться и скоро напали на верный след и, не говоря ни слова, встали и вышли из купе. А потом толстая леди поднялась и сказала, что стыдно так издеваться над почтенной замужней женщиной, и вышла, забрав все свои восемь пакетов и чемодан. Четверо оставшихся пассажиров некоторое время держались, пока мужчина, который сидел в углу с торжественным видом и, судя по костюму и по выражению лица, принадлежал к мастерам похоронного дела, не заметил, что это вызывает у него мысли о покойнике. И остальные трое пассажиров попытались пройти в дверь одновременно и стукнулись лбами.
Я улыбнулся черному джентльмену и сказал, что, видно, купе досталось нам двоим, и он в ответ любезно улыбнулся и сказал, что некоторые люди делают из мухи слона. Но когда поезд тронулся, он тоже впал в какое-то странное уныние, а потому, когда мы доехали до Кру, я предложил ему выйти и промочить горло. Он согласился, и мы протолкались в буфет, где нам пришлось вопить, и топать ногами, и призывно размахивать зонтиками примерно с четверть часа; потом к нам подошла молодая особа и спросила, не нужно ли нам чего.
«Что вы будете пить?» – спросил я, обращаясь к своему новому другу.
«Прошу вас, мисс, на полкроны чистого бренди», – сказал он.
Он выпил бренди и тотчас же удрал и перебрался в другое купе, что было уже просто бесчестно.
Начиная от Кру купе было предоставлено полностью в мое распоряжение, хотя поезд был битком набит. На всех станциях публика, видя безлюдное купе, устремлялась к нему. «Мария, сюда! Скорей! Здесь совсем пусто!» – «Давай сюда, Том!» – кричали они. И они бежали по платформе, таща тяжелые чемоданы, и толкались, чтобы скорее занять место. И кто-нибудь первым открывал дверь, и поднимался по ступенькам, и отшатывался, и падал в объятия следующего за ним пассажира; и они входили один за другим, и принюхивались, и вылетали пулей, и втискивались в другие купе или доплачивали, чтобы ехать первым классом.
С Юстонского вокзала я отвез сыр в дом моего друга. Когда его жена переступила порог гостиной, она остановилась, нюхая воздух. Потом она спросила:
«Что это? Не скрывайте от меня ничего».
Я сказал:
«Это сыр. Том купил его в Ливерпуле и просил отвезти вам».
И я добавил, что она, надеюсь, понимает, что я тут ни при чем. И она сказала, что она в этом не сомневается, но, когда Том вернется, у нее еще будет с ним разговор.
Мой приятель задержался в Ливерпуле несколько дольше, чем ожидал; и через три дня, когда его все еще не было, меня посетила его жена.
Она сказала:
«Что вам говорил Том насчет этого сыра?»
Я ответил, что он велел держать его в прохладном месте и просил, чтобы никто к нему не притрагивался.
Она сказала:
«Никто и не думает притрагиваться. Том его нюхал?»
Я ответил, что, по-видимому, да, и прибавил, что ему этот сыр как будто пришелся очень по душе.
«А как вы считаете, – осведомилась она, – Том будет очень расстроен, если я дам дворнику соверен, чтобы он забрал этот сыр и закопал его?»
Я ответил, что после такого прискорбного события вряд ли на лице Тома когда-нибудь вновь засияет улыбка.
Вдруг ее осенила мысль. Она сказала:
«Может быть, вы возьметесь сохранить сыр? Я пришлю его к вам».
«Сударыня, – ответил я, – лично мне нравится запах сыра, и поездку с ним из Ливерпуля я всегда буду вспоминать как чудесное завершение приятного отдыха. Но в сем грешном мире мы должны считаться с окружающими. Леди, под чьим кровом я имею честь проживать, – вдова, и к тому же, насколько я могу судить, сирота. Она решительно, я бы даже сказал – красноречиво, возражает против того, чтобы ее, как она говорит, „водили за нос“. Мне подсказывает интуиция, что присутствие в ее доме сыра, принадлежащего вашему мужу, она расценит как то, что ее „водят за нос“. А я не могу позволить, чтобы обо мне говорили, будто я вожу за нос вдов и сирот».
«Ну что ж, – сказала жена моего приятеля, – видно, мне ничего другого не остается, как взять детей и поселиться в гостинице, пока этот сыр не будет съеден. Я ни одной минуты не стану жить с ним под одной крышей».
Она сдержала слово, оставив дом на попечение поденщицы, которая, когда ее спросили, сможет ли она выдержать этот запах, переспросила: «Какой запах?», а когда ее подвели к сыру вплотную и велели как следует понюхать, сказала, что чувствует слабый аромат дыни. Отсюда было сделано заключение, что создавшаяся атмосфера сравнительно безвредна для этой особы, и ее решили оставить при квартире.
За номер в гостинице пришлось заплатить пятнадцать гиней; и мой друг, подведя общий итог, сосчитал, что сыр обошелся ему по восемь шиллингов и шесть пенсов за фунт. Он сказал, что хотя очень любит полакомиться кусочком сыра, но этот ему не по карману; поэтому он решил отделаться от своей покупки. Он бросил сыр в канал, но его пришлось выловить оттуда, потому что лодочники с барж стали жаловаться. У них начались головокружения и обмороки. Тогда мой приятель в одну темную ночь прокрался в приходскую покойницкую и подбросил туда сыр. Но следователь по уголовным делам обнаружил сыр и страшно расшумелся. Он заявил, что под него подкапываются и что кто-то вздумал воскрешать покойников с целью добиться его отставки.
В конце концов моему другу удалось избавиться от сыра, увезя его в один приморский городок и закопав на берегу. Городок тотчас же после этого приобрел большую известность. Приезжие говорили, что никогда раньше не замечали, какой тут здоровый воздух – просто дух захватывает, – и еще многие годы слабогрудые и чахоточные наводняли этот курорт.
Поэтому, хоть я и страстный поклонник сыра, но мне пришлось признать, что Джордж прав, отказываясь брать с собой сыр.
– Пятичасового[7] чая у нас не будет, – сказал Джордж (при этих словах лицо Гарриса омрачилось), – но в семь часов будет знатная, сытная, плотная, роскошная трапеза – обед, чай и ужин сразу.
Гаррис заметно повеселел. Джордж внес в список пирожки с мясом, пирожки с вареньем, жареное мясо, помидоры, фрукты и овощи. Из напитков мы решили взять некий удивительно тягучий состав, изготовляемый Гаррисом, который следовало разбавлять водой и называть после этого лимонадом, большой запас чая и бутылку виски на случай, как сказал Джордж, если лодка перевернется.
Не слишком ли много Джордж толкует о том, что мы перевернемся? Готовиться к путешествию на лодке с таким настроением – последнее дело.
Но все-таки виски нам не помешает.
Мы решили не брать ни вина, ни пива. Взять их в путешествие по реке значило бы совершить ошибку. От них тяжелеешь и впадаешь в сонливость. Стаканчик пива не повредит, когда вы собираетесь пошататься вечером по городу и поглазеть на девушек, но остерегайтесь его, когда солнце припекает голову и вас ждет физическая работа.
Мы расстались в этот вечер только после того, как список всех необходимых вещей был составлен, – а список этот оказался довольно пространным. Следующий день (это была пятница) мы потратили на то, чтобы собрать все нужное в одном месте, а вечером снова встретились и занялись упаковкой. Для одежды мы предназначили большой кожаный саквояж, а для провизии и хозяйственных принадлежностей – две корзины. Мы отодвинули стол к окну, свалили все на пол посреди комнаты, уселись вокруг этой кучи и стали ее критически обозревать. Я сказал, что укладкой займусь сам.
Я горжусь своим умением укладывать вещи. Упаковка – это одно из многих дел, в которых я, несомненно, смыслю больше, чем кто бы то ни было (даже меня самого порой удивляет, как много на свете таких дел). Я внушил эту мысль Джорджу и Гаррису и сказал, что им лучше всего целиком положиться на меня. Они приняли мое предложение с какой-то подозрительной готовностью. Джордж закурил трубку и развалился в кресле, а Гаррис взгромоздил ноги на стол и закурил сигару.
Я, признаться, на это не рассчитывал. Я-то, конечно, имел в виду, что буду направлять работу и давать указания, а Гаррис и Джордж будут у меня подручными, которых мне придется то и дело поправлять и отстранять, делая замечания: «Эх, вы!..», «Дайте-ка уж я сам…», «Смотрите, вот как просто!» – обучая их таким образом этому искусству. Вот почему я был раздражен тем, как они меня поняли. Больше всего меня раздражает, когда кто-нибудь бездельничает, в то время как я тружусь.
Однажды мне пришлось делить кров с приятелем, который буквально приводил меня в бешенство. Он мог часами валяться на диване и следить за мной глазами, в какой бы угол комнаты я ни направлялся. Он говорил, что на него действует поистине благотворно, когда он видит, как я хлопочу. Он говорил, будто лишь в такие минуты он отдает себе отчет в тем, что жизнь вовсе не сон пустой, с которым приходится мириться, зевая и протирая глаза, а благородный подвиг, исполненный неумолимого долга и сурового труда. Он говорил, что не понимает, как мог он до встречи со мной влачить существование, не имея возможности каждодневно любоваться настоящим тружеником.
Но сам я не таков. Я не могу сидеть сложа руки и праздно глядеть, как кто-то работает в поте лица. У меня сразу же появляется потребность встать и начать распоряжаться, и я прохаживаюсь, засунув руки в карманы, и руковожу. Я деятелен по натуре. Тут уж ничего не поделаешь.
Тем не менее я промолчал и стал укладываться. На это понадобилось больше времени, чем я ожидал, но все-таки мне удалось покончить с саквояжем, и я сел на него, чтобы затянуть ремни.
– А как насчет башмаков? Ты не собираешься положить их в саквояж? – спросил Гаррис.
Я оглянулся и обнаружил, что забыл про башмаки. Такая выходка вполне в духе Гарриса. Он, конечно, хранил гробовое молчание, пока я не закрыл саквояж и не стянул его ремнями. А Джордж смеялся, – смеялся своим раздражающим, бессмысленным, кудахтающим смехом. Они оба иногда доводят меня до исступления.
Я открыл саквояж и уложил башмаки; и когда я уже собирался снова закрыть его, мне пришла в голову ужасная мысль. Упаковал ли я свою зубную щетку? Не понимаю, как это получается, но я никогда не бываю уверен, упаковал я свою зубную щетку или нет.
Зубная щетка – это наваждение, которое преследует меня во время путешествия и портит мне жизнь. Ночью мне снится, что я забыл ее уложить. Я просыпаюсь в холодном поту, выскакиваю из постели и бросаюсь на поиски. А утром я упаковываю ее прежде, чем успеваю почистить зубы, и мне приходится рыться в саквояже, чтобы разыскать ее, и она неукоснительно оказывается последней вещью, которую я выуживаю оттуда. И я снова укладываю саквояж и забываю о ней, и в последнюю минуту мне приходится мчаться за ней по лестнице и везти ее на вокзал завернутой в носовой платок.
Конечно, и на этот раз мне пришлось перерыть все содержимое саквояжа, и я, конечно, не мог найти зубную щетку. Я вывалил вещи, и они расположились приблизительно в таком порядке, в каком были до сотворения мира, когда царил первозданный хаос. На щетки Джорджа и Гарриса я натыкался, разумеется, раз по двадцать, но моя как будто провалилась сквозь землю. Я стал перебирать вещи одну за другой, осматривая их и встряхивая. Я обнаружил щетку в одном из башмаков. Потом я снова уложил саквояж.
Когда я с этим покончил, Джордж спросил, не забыл ли я уложить мыло. Я ответил, что мне плевать на мыло; я изо всей силы захлопнул саквояж и стянул его ремнями, и тут оказалось, что я сунул в него свой кисет и что мне надо начинать все сначала. С саквояжем было покончено в 10 час. 05 мин. вечера, а на очереди были еще корзины. Гаррис заметил, что выезжать надо через каких-нибудь двенадцать часов и что лучше уж они с Джорджем возьмут на себя оставшуюся работу. Я согласился и уселся в кресло, а они принялись за дело.
Принялись они весьма ретиво, очевидно собираясь показать мне, как это делается. Я не стал наводить критику – я просто наблюдал. Когда Джордж кончит жизнь на виселице, самым дрянным упаковщиком в мире останется Гаррис. И я смотрел на груду тарелок, чашек, чайников, бутылок, кружек, пирожков, спиртовок, печенья, помидоров и т.д. и предвкушал, что скоро произойдет нечто захватывающее.
Оно произошло. Для начала они разбили чашку. Но это было только начало. Они разбили ее, чтобы показать свои возможности и вызвать к себе интерес.
Потом Гаррис поставил банку земляничного варенья на помидор и превратил его в кашу, и им пришлось вычерпывать его из корзины чайной ложкой.
Тут пришла очередь Джорджа, и он наступил на масло. Я ничего не сказал, только подошел поближе и, усевшись на край стола, стал наблюдать за ними. Это их выводило из себя больше, чем любые упреки. Я это чувствовал. Они стали волноваться и раздражаться, и наступали на приготовленные вещи, и задвигали их куда-то, и потом, когда было нужно, не могли их разыскать; и они уложили пирожки на дно, а сверху поставили тяжелые предметы, и пирожки превратились в лепешки.
Они все засыпали солью, ну а что касается масла!.. В жизни я не видел, чтобы два человека столько хлопотали вокруг куска масла стоимостью в один шиллинг и два пенса. После того как Джорджу удалось отделить его от своей подошвы, они с Гаррисом попытались запихать его в жестяной чайник. Оно туда не входило, а то, что уже вошло, не хотело вылезать. Все-таки они выковыряли его оттуда и положили на стул, и Гаррис сел на него, и оно прилипло к Гаррису, и они стали искать масло по всей комнате.
– Ей-богу, я положил его на этот стул, – сказал Джордж, уставившись на пустое сиденье.
– Я и сам видел, как ты его туда положил минуту тому назад, – подтвердил Гаррис.
Тогда они снова начали шарить по всем углам в поисках масла, а потом опять сошлись посреди комнаты и воззрились друг на друга.
– Отродясь не видывал ничего более странного, – сказал Джордж.
– Ну и чудеса! – сказал Гаррис.
Тогда Джордж зашел Гаррису в тыл и увидел масло.
– Как, оно здесь и было все время? – с негодованием воскликнул он.
– Где? – поинтересовался Гаррис, повернувшись на сто восемьдесят градусов.
– Да стой ты спокойно! – взревел Джордж, бросаясь за ним.
И они отскоблили масло и положили его в чайник для заварки.
Монморанси был, конечно, в самой гуще событий. Все честолюбие Монморанси заключается в том, чтобы как можно чаще попадаться под ноги и навлекать на себя проклятия. Если он ухитряется пролезть туда, где его присутствие особенно нежелательно, и всем осточертеть, и вывести людей из себя, и заставить их швырять ему в голову чем попало, то он чувствует, что день прожит не зря.
Добиться того, чтобы кто-нибудь споткнулся о него и потом честил его на все корки в продолжение доброго часа, – вот высшая цель и смысл его жизни; и когда ему удается преуспеть в этом, его самомнение переходит всякие границы.
Он усаживался на наши вещи в ту самую минуту, когда их надо было укладывать, и пребывал в непоколебимой уверенности, что Гаррису и Джорджу, за чем бы они ни протягивали руку, нужен был именно его холодный и мокрый нос. Он влез лапой в варенье, вступил в сражение с чайными ложками, притворился, будто принимает лимоны за крыс, и, забравшись в корзину, убил трех из них прежде, чем Гаррис огрел его сковородкой.
Гаррис сказал, что я науськиваю собаку. Я ее не науськивал. Этого пса не надо науськивать. Его толкает на такие дела первородный грех, врожденная склонность к пороку, которую он всосал с молоком матери.
Упаковка вещей была закончена в 12 час. 50 мин. Гаррис сел на большую из корзин и выразил надежду, что бьющиеся предметы у нас не пострадают. Джордж на это заметил, что если что-нибудь и разбилось, то оно уже разбилось, и эта мысль его утешила. Он добавил, что был бы не прочь отправиться спать. Мы все были не прочь отправиться спать.
Гаррис должен был ночевать у нас. И мы поднялись в спальню.
Мы бросили жребий, и Гаррису выпало спать со мной. Он спросил:
– С какой стороны кровати ты предпочитаешь спать?
Я сказал, что предпочитаю спать не с какой-нибудь стороны, а просто на кровати.
Гаррис заявил, что это чудачество.
Джордж спросил:
– В котором часу вас будить, ребята?
Гаррис ответил:
– В семь.
Я сказал:
– Нет, в шесть, – потому что собирался еще написать несколько писем.
После некоторого препирательства мы с Гаррисом сошлись на том, чтобы взять среднее арифметическое, и назначили половину седьмого.
– Разбуди нас в шесть тридцать, Джордж, – сказали мы.
Джордж ничего не ответил, и мы в результате произведенного обследования установили, что он уже давно спит; тогда мы приставили к его кровати лохань с водой, чтобы утром, вставая с постели, он сразу плюхнулся в нее, а сами улеглись спать.
Глава V
Нас будит миссис Попитс. – Джордж-лежебока. – Надувательство с предсказанием погоды. – Багаж. – Испорченный мальчишка. – Вокруг нас собирается толпа. – Мы торжественно отбываем на вокзал Ватерлоо. – Персонал Юго-Западной железной дороги пребывает в блаженном неведении касательно таких мирских дел, как расписание поездов. – Плыви, наш челн, по воле волн.
Утром меня разбудила миссис Попитс.
Она постучала в дверь и сказала:
– Известно ли вам, сэр, что сейчас около девяти?
– Девяти чего? – воскликнул я, садясь на постели.
– Девяти часов, – откликнулась она через замочную скважину. – Я боялась, не проспали ли вы?
Я растолкал Гарриса и объяснил ему, что случилось. Он сказал:
– Ты как будто собирался встать в шесть?
– Конечно, – ответил я, – почему же ты меня не разбудил?
– А как я мог тебя разбудить, когда ты меня не разбудил? – возразил он.
– Теперь мы не доберемся до места раньше полудня. Странно, что ты вообще взял на себя труд проснуться.
– К счастью для тебя, – огрызнулся я. – Если бы я тебя не разбудил, ты бы так и дрых здесь все эти две недели.
Так мы ворчали друг на друга минут десять, пока нас не прервал вызывающий храп Джорджа. Впервые после того, как нас разбудили, мы вспомнили о его существовании. Ага, вот он – человек, который спрашивал, когда нас разбудить: он лежит на спине с открытым ртом, и под одеялом торчат его согнутые колени.
Не знаю почему, но когда я вижу кого-нибудь спящим, в то время как я бодрствую, я прихожу в ярость. Так мучительно быть свидетелем того, что бесценные часы земного существования, быстротечные мгновения, которых ему уже никогда не вернуть, человек попусту тратит на скотский сон.
И вот полюбуйтесь на Джорджа, который, поддавшись омерзительной лени, расточает ниспосланный ему свыше дар – время. Его драгоценная жизнь, в каждой секунде которой он должен будет когда-нибудь дать отчет, проходит мимо него без цели и смысла.
А ведь он мог бы бодрствовать, уплетая яичницу с ветчиной, или дразня собаку, или заигрывая с горничной, вместо того чтобы валяться тут в полном бесчувствии, унижающем человеческое достоинство.
Какая ужасная мысль! В одно и то же мгновение она потрясла и меня и Гарриса. Мы решили спасти Джорджа и, объединенные таким благородным стремлением, забыли о наших собственных распрях. Мы накинулись на него и стащили с него одеяло, и Гаррис шлепнул его туфлей, а я гаркнул у него над ухом, и он проснулся.
– Что случилось? – осведомился он, приняв сидячее положение.
– Вставай, безмозглый чурбан! – проревел Гаррис. – Уже без четверти десять.
– Как! – завопил Джордж и, соскочив с постели, очутился в лохани. – Какой болван, гром его разрази, подставил сюда эту штуку?
Мы ответили, что надо быть ослом, чтобы не заметить лохани.
Наконец мы оделись, но когда дело дошло до дальнейших процедур, то обнаружилось, что зубные щетки, головная щетка и гребенка уложены (я уверен, что зубная щетка когда-нибудь доконает меня), и, значит, нам надо спускаться и выуживать их из саквояжа. А когда это было уже позади, Джорджу понадобился бритвенный прибор. Мы объяснили ему, что сегодня придется обойтись без бритья, поскольку мы не собираемся опять распаковывать саквояж ни для него, ни вообще для кого бы то ни было.
Он сказал:
– Не валяйте дурака. Разве я могу, показаться в Сити в таком виде?
Пожалуй, это было действительно не слишком мягко по отношению к Сити, но что нам чужие страдания? Как сказал Гаррис, с присущей ему вульгарностью, – Сити и не такое сожрет.
Мы спустились к завтраку. Монморанси пригласил двух знакомых собак проводить его, и они коротали время, грызясь у крыльца. Мы успокоили их при помощи зонтика и занялись отбивными котлетами и холодной говядиной. Гаррис изрек:
– Хороший завтрак – великое дело! – и начал с двух отбивных котлет, заметив, что иначе они остынут, тогда как говядина может и подождать.
Джордж завладел газетой и прочел вслух сообщения о несчастных случаях с лодками и предсказание погоды, в котором пророчились «осадки, похолодание, переменная облачность (а уж это – самая зловещая штука, какая только может быть сказана о погоде), местами возможны грозы, ветер восточный, свежий до сильного, в центральных графствах (Лондон и Ла-Манш) – область пониженного давления; барометр продолжает падать».
Мне думается, что из всего глупейшего, раздражающего вздора, которым забивают нам голову, едва ли не самое гнусное – это мошенничество, обычно называемое предсказанием погоды. На сегодняшний день нам обещают точнехонько то, что происходило вчера или позавчера, и прямо противоположное тому, что произойдет сегодня.
Помню, как однажды осенью мой отдых был совершенно загублен тем, что мы верили предсказаниям погоды, которые печатались в местной газете. «Сегодня ожидаются проходящие ливни и грозы», – было написано там в понедельник, и мы отложили пикник и целый день сидели дома в ожидании дождя. А под окнами на линейках и пролетках катили развеселые компании, солнце жарило вовсю и на небе не было ни облачка.
«Ну-ну, поглядим, в каком-то виде они вернутся!» – говорили мы, глядя на них из окна.
И мы, посмеиваясь при мысли о том, как они промокнут, отошли от окна, растопили камин и занялись чтением и приведением в порядок коллекции водорослей и раковин. В полдень солнце залило всю комнату, жара стала удручающей и мы недоумевали, когда же разразятся эти проходящие ливни и грозы.
«Погодите, все начнется после полудня, – говорили мы друг другу. – Ну и промокнут же эти гуляки! Вот будет потеха!»
В час заглянула хозяйка и спросила, не собираемся ли мы прогуляться, – такой чудесный день.
«Ну, нет, – ответили мы, многозначительно посмеиваясь, – мы гулять не собираемся. Мы вовсе не желаем промокнуть. Покорно благодарим».
И когда день уже клонился к вечеру, а дождя все еще не было, мы продолжали подбадривать себя тем, что он хлынет внезапно, как раз в тот самый момент, когда гуляющие уже отправятся в обратный путь, и таким образом им негде будет спрятаться, и они вымокнут до нитки. Но день прошел, а с небосвода не упало ни единой капли, и за ясным днем последовала такая же ясная ночь.
На следующее утро мы прочли, что ожидается «жаркий день, устойчивая, ясная погода», и мы надели легкие светлые костюмы и отправились на прогулку, а через полчаса пошел дождь и, откуда ни возьмись, начал дуть пронизывающий ветер, и дождь с ветром усердствовали весь день без передышки, и мы вернулись насквозь продрогшие и простуженные и легли спать.
Погода – это явление, находящееся за пределами моего понимания. Я никогда не могу толком в ней разобраться. Барометр ничего не дает: он так же вводит в заблуждение, как и газетные предсказания.
Я вспоминаю о барометре оксфордской гостиницы, в которой я останавливался прошлой весной. Когда я на него посмотрел, он стоял на «ясно». В это самое время дождь лил ручьями, а начался он еще с ночи, и я никак не мог понять, в чем дело. Я слегка стукнул пальцем по барометру, и стрелка перескочила на «хор. погода». Проходивший мимо коридорный остановился и заметил, что барометр, наверно, имеет в виду завтрашний день. Я высказал предположение, что, может быть, он, наоборот, вспоминает о позапрошлой неделе, но коридорный сказал, что лично он этого не думает.
На следующее утро я снова стукнул по барометру, и стрелка скакнула еще дальше, и дождь припустил с еще большим ожесточением. В среду я подошел и снова щелкнул по барометру, и стрелка сдвинулась с отметки «ясно», прошла через «хор. погода» и «великая сушь» и остановилась, дойдя до упора, так как дальше двигаться было некуда. Она была, видимо, не прочь продвинуться еще дальше, но устройство прибора не позволяло ей предсказывать хорошую погоду более настойчиво. Стрелка, очевидно, хотела двигаться дальше, предвещая засуху, пересыхание морей, солнечные удары, самум и тому подобное, но шпенек, поставленный для упора, этому помешал, и она вынуждена была удовлетвориться банальным «великая сушь».
А между тем дождь лил как из ведра и река, выйдя из берегов, затопила нижнюю часть города.
Коридорный сказал, что, вероятно, это долгосрочный прогноз великолепной погоды, которая когда-нибудь впоследствии установится, и процитировал стихотворение, напечатанное сверху, над шкалой пророческого инструмента, что-то вроде следующего:
Прилагаю я старание,
Чтоб вы знали все заранее.
В то лето хорошая погода так и не наступила. Должно быть, этот прибор имел в виду будущую весну.
Недавно появилась еще одна разновидность барометров – прямые и высокие. Я никогда не могу разобрать, где у них голова и где хвост. Одна сторона у них для 10 часов утра вчерашнего дня, а другая – для 10 часов утра сегодняшнего; на разве всегда есть возможность попасть туда, где он выставлен, в такую рань? Он поднимается и падает, как при дождливой, так и при ясной погоде, от усиления и ослабления ветра, и на одном конце написано «В-к», а на другом «З-д», (но при чем тут «В-к», я совершенно не понимаю), и если его постукать, то он все равно ничего вам не скажет. И надо вносить поправку в его показания соответственно высоте над уровнем моря и температуре по Фаренгейту, и даже после этого я все равно понятия не имею, чего следует ожидать.
Но кому нужны предсказания погоды? То, что она портится, уже само по себе достаточно скверно; зачем же еще отравлять себе жизнь, узнавая об этом заранее? Если мы кого и признаем в качестве пророка, то это какого-нибудь старикашку, который в особенно пасмурное утро, когда нам особенно хочется, чтобы был ясный день, окидывает горизонт особенно проницательным взором и говорит:
«О нет, сэр, ручаюсь, что тучи разойдутся. Погода разгуляется, сэр».
«Ну, он-то уж в этом знает толк, – говорим мы, желая ему всяких благ и выезжая за город, – удивительное чутье у этих стариков!»
И мы чувствуем к нему признательность, которую вовсе не уменьшает то обстоятельство, что погода не разгуливается и что дождь льет весь день без передышки.
«Ничего не поделаешь, – думаем мы, – в конце концов, это от него не зависит».
Напротив, у нас остается лишь горечь и мстительное чувство по отношению к тому, кто предрекает непогоду.
«Как вы думаете, – прояснится?» – приветливо кричим мы, поравнявшись с ним.
«Едва ли, сэр; видать по всему, дождь зарядил до вечера», – отвечает он, покачивая головой.
«Старый болван! – бормочем мы. – Что он в этом смыслит?»
И если его предсказание оправдывается, мы возвращаемся в еще большем негодовании и с каким-то смутным ощущением, что он так или иначе причастен к этому грязному делу.
Утро нашего отъезда было теплым и солнечным, и нас трудно было обескуражить леденящими кровь пророчествами Джорджа вроде «бар. падает», «область пониженного давления распространяется на южную часть Европы» и т.д. Поэтому, убедившись, что он не способен привести нас в отчаяние и только попусту теряет время, Джордж стянул папироску, которую я заботливо свернул для себя, и вышел.
А мы с Гаррисом, покончив с тем немногим, что еще оставалось на столе, вынесли наши пожитки на крыльцо и стали ждать кэб.
Когда мы сложили все в кучу, то оказалось, что у нас багаж довольно внушительный. Тут был большой кожаный саквояж, маленький сак, две корзины, большой тюк с пледами, четыре-пять пальто и дождевых плащей, зонтики, дыня в отдельном мешке (она была слишком громоздкой, чтобы можно было куда-нибудь ее запихать), пакет с двумя фунтами винограда, японский бумажный зонтик и сковородка, которая из-за длинной ручки никуда не влезала, а потому, завернутая в плотную бумагу, лежала отдельным местом багажа.
Вещей набралось так много, что нам с Гаррисом стало как-то неловко, хотя и непонятно, почему. Свободный кэб все еще не появлялся, но зато появились уличные мальчишки. Заинтересованные зрелищем, они стали собираться вокруг нас.
Первым, конечно, прибежал мальчик от Биггса. Биггс – это наш зеленщик. У него особый талант выискивать себе посыльных среди самых отпетых и беспринципных сорванцов из всех, каких когда-либо порождала цивилизация. Если по соседству происходит некое из ряда вон выходящее озорство, мы не сомневаемся, что это дело рук последнего по счету Биггсова приобретения. Мне рассказывали, что когда на Грэйт-Корам-стрит случилось убийство, то на нашей улице, сразу догадались, что здесь не обошлось без тогдашнего мальчика от Биггса. И если бы при строжайшем перекрестном допросе, который устроил N19, когда мальчишка явился за заказом на следующий после убийства день (в допросе принял участие и N21, оказавшийся в этот момент на крыльце), мальчик от Биггса не смог доказать свое бесспорное алиби, то ему пришлось бы худо.
В то время я еще не был знаком с мальчиками от Биггса, но с тех пор я достаточно нагляделся на них, чтобы не придавать большого значения этому алиби.
Мальчик от Биггса, как я уже сказал, вынырнул из-за угла. Он, очевидно, очень торопился в тот момент, когда его взорам представилось вышеописанное зрелище, но, заметив Гарриса, и меня, и Монморанси, и поклажу, он сбавил ход и вытаращил на нас глаза. Мы с Гаррисом посмотрели на него сурово. Это могло бы задеть более чуткую натуру, но мальчики от Биггса, как правило, не слишком щепетильны. Он встал на мертвый якорь в трех шагах от нашего крыльца, прислонился к ограде, выбрал подходящую травинку и, жуя ее, впился в нас глазами. Он, без сомнения, решил досмотреть все до конца.
Как раз в это время на противоположной стороне улицы появился мальчик от бакалейщика. Мальчик от Биггса окликнул его:
– Эй! Нижние из сорок второго переезжают.
Мальчик от бакалейщика перешел через дорогу и занял позицию по другую сторону крыльца. Потом рядом с мальчиком от Биггса пристроился юный джентльмен из обувной лавки, тогда как ответственное за мытье пустых бутылок лицо из «Синих Столбов» независимо обосновалось на краю тротуара.
– Что-что, а с голоду они не помрут, – заметил джентльмен из обувной лавки.
– Небось ты бы тоже захватил кой-чего в дорогу, – возразили «Синие Столбы», – если бы собрался пересечь в лодке Атлантический океан.
– Очень им надо пересекать Атлантический океан! – вступил в беседу мальчик от Биггса. – Они отправляются на розыски[8] Стенли.
Тем временем нас уже окружила порядочная толпа и люди спрашивали друг друга, что происходит. Образовались две партии. Одна, состоявшая из более молодых и легкомысленных зрителей, держалась того мнения, что это свадьба, и считала Гарриса женихом; другая, куда входили пожилые и солидные люди, склонялась к мысли, что это похороны и что я, скорее всего, брат усопшего.
Наконец мы увидели пустой кэб (когда они не нужны, пустые кэбы появляются на нашей улице, как правило, не реже чем каждые двадцать секунд и загромождают мостовую, не давая ни пройти, ни проехать); мы втиснули самих себя и свои пожитки в кэб, вышвырнули оттуда двух-трех друзей Монморанси, которые, вероятно, поклялись никогда не разлучаться с ним, и тронулись в путь, провожаемые криками «ура» и ликованием толпы, а также морковкой, которой мальчик от Биггса запустил в нас «на счастье».
В одиннадцать часов мы прибыли на вокзал Ватерлоо и стали спрашивать, с какой платформы отправляется поезд одиннадцать пять. Конечно, никто этого не знал; на Ватерлоо никто никогда не знает, откуда отправляется поезд, равно как не знает, куда идет поезд, если уж он отправился, равно как не знает вообще ничего, относящегося к этому делу. Носильщик, взявший наши вещи, считал, что поезд отправляется со второй платформы, а другой носильщик, с которым наш вступил в дискуссию по данному вопросу, утверждал, что до него дошел слух, будто посадка производится с первой платформы. Начальник же станции, со своей стороны, держался того мнения, что поезд отправляется с пригородной платформы.
Чтобы выяснить все окончательно, мы поднялись наверх к диспетчеру, и он нам объяснил, что сию минуту встретил одного человека, который будто бы видел наш поезд у третьей платформы. Мы двинулись к составу, стоявшему у третьей платформы, но тамошнее начальство разъяснило нам, что это, скорей всего, саутгэмптонский экспресс, если только не кольцевой виндзорский. Во всяком случае, оно ручается, что это не кингстонский поезд, хотя оно и не может объяснить, почему оно за это ручается.
Тогда наш носильщик заявил, что кингстонский поезд, по-видимому, отправляется от верхней платформы: судя по виду, там стоит наш поезд. Мы поднялись на верхнюю платформу и нашли машиниста и спросили его, не на Кингстон ли он поведет состав. Он сказал, что, видимо, да, хотя, конечно, трудно утверждать наверное. Во всяком случае, если это не 11:05 на Кингстон, то уж определенно 9:32 вечера на курорт Вирджиния или, в крайнем случае, десятичасовой экспресс на остров Уайт или куда-нибудь в этом направлении, и что мы все точно узнаем, когда прибудем на место. Мы сунули ему полкроны и попросили его быть 11:05 на Кингстон.
– Ни одна душа на этой дороге, – убеждали мы его, – все равно не разберется, что это за поезд и куда он отправляется. Вы знаете, куда ехать; снимайтесь потихоньку отсюда и поезжайте в Кингстон.
– Не знаю уж, что и делать с вами, джентльмены, – ответил этот славный малый. – Ведь и в самом деле, должен же какой-то состав идти на Кингстон; придется мне взять это на себя. А ну, давайте сюда ваши полкроны.
Так мы попали в Кингстон по Юго-Западной железной дороге.
Впоследствии мы выяснили, что поезд, которым мы ехали, был эксетерский почтовый и что на вокзале Ватерлоо его искали несколько часов и никто не мог понять, куда он девался.
Наша лодка ждала нас в Кингстоне чуть ниже моста; мы добрались до нее, погрузили на нее вещи и уселись сами.
– Ну как, джентльмены, все в порядке? – спросил хозяин лодочной станции.
– В порядке, – бодро ответили мы и – Гаррис на веслах, я у руля, а тоскующий, полный дурных предчувствий Монморанси на носу лодки – двинулись по реке, которой на ближайшие две недели суждено было стать нашим домом.
Глава VI
Кингстон. – Поучительные рассуждения о древнем периоде английской истории. – Назидательные мысли о резном дубе и о жизни вообще. – Печальный пример Стиввингса-младшего. – Размышления о старине. – Я забыл, что я рулевой. – Что из этого вышло. – Хэмптон-Кортский лабиринт. – Гаррис в роли проводника.
Выдалось чудесное утро, как бывает в конце весны или, – если вам это больше нравится, – в начале лета, когда нежная окраска травы и листьев переходит в более яркие и сочные тона и природа похожа на девушку-красавицу, охваченную смутным трепетом пробуждающейся женственности.
Узкие улочки Кингстона, сбегающие к воде, освещенные лучами солнца, выглядели так живописно; сверкающая река с величаво плывущими по ней баржами, бечевник, вьющийся вдоль лесистого берега, нарядные виллы на противоположном берегу, Гаррис, пыхтящий на веслах в своем полосатом (красном с оранжевым) спортивном свитере, виднеющийся вдали мрачный старинный дворец Тюдоров,[9] – все это вместе представляло такую яркую, полную жизни и в то же время покоя картину, что, несмотря на ранний час, я впал в поэтически-созерцательное состояние.
Перед моим умственным взором предстал Кингстон, или Кенингестун,[10] как он назывался в те времена, когда там короновались англо-саксонские «кенинги». Великий Цезарь в этом месте переправился через Темзу, и римские легионы расположились лагерем на окрестных холмах.[11] Цезарь, как и много позже королева Елизавета, останавливался, по-видимому, на каждом углу, только он был несколько солиднее доброй королевы Бесс: он не ночевал в трактирах.[12]
А она просто обожала трактиры, эта английская королева-девственница. Вряд ли отыщется хоть один мало-мальски примечательный кабачок в радиусе десяти миль от Лондона, куда бы она в свое время не заглянула, или где бы она не посидела, или не провела ночь.
Любопытно: что, если бы Гаррис вдруг совершенно переменился, сделался бы выдающимся и порядочным человеком, стал бы премьер-министром и потом умер, – появились бы на вывесках трактиров, к которым он благоволил, надписи вроде следующих: «Здесь Гаррис выпил кружку светлого»; «Здесь летом 1888 г. Гаррис пропустил два стаканчика холодного шотландского»; «Отсюда в декабре 1886 г. вывели Гарриса»?
Не думаю. Таких надписей было бы слишком много! Скорее прославились бы те питейные заведения, куда он ни разу не заглядывал. «Единственная пивная в Южной части Лондона, где Гаррис не выпил ни одного глотка!» – и толпа повалила бы туда, чтобы поглазеть на такое диво.
Как, должно быть, ненавидел Кенингестун этот бедняга, простоватый король Эдви.[13] Пир по случаю коронации был ему не по силам. То ли кабанья голова, нафаршированная цукатами, вызвала у него колики (со мною это было бы наверняка), то ли с него было уже достаточно вина и меда, но, так или иначе, он удрал потихоньку с буйного пиршества, чтобы провести часок при луне с ненаглядной своей Эльгивой.
И верно, взявшись за руки, стояли они у окна, любуясь протянувшейся по реке лунной дорожкой, тогда как из пиршественного зала доносились до них неясный гул голосов и взрывы буйного хохота.
Но тут эти скоты – Одо и Сент-Дунстан – врываются в их тихую спальню и осыпают грубой руганью ясноликую королеву и уволакивают несчастного Эдви обратно в дикий хаос пьяного разгула.
Прошли годы, и под звуки боевых труб были погребены в одной могиле англо-саксонские короли и англосаксонское буйство. И Кингстон утратил былое величие, которое возродилось вновь много позднее, когда Хэмптон-Корт стал резиденцией Тюдоров, а потом Стюартов;[14] в те времена королевские барки покачивались у причалов, а щеголи в ярких плащах важно спускались по ступенькам к воде и вызывали паром английской бранью вперемешку с французской божбой.
Многие старые дома города красноречиво повествуют о тех днях, когда Кингстон был местопребыванием двора, когда здесь, рядом со своим королем, жили вельможи и придворные, когда вдоль всей дороги, ведущей к воротам дворца, бряцала сталь, гарцевали скакуны, шуршали шелк и бархат, мелькали лица красавиц. Большие просторные дома с нависающими одно над другим зарешеченными окнами, с огромными каминами и островерхими крышами говорят нам о временах длинных чулок и коротких камзолов, расшитых перевязей и вычурных клятв. Эти дома были сложены в те времена, когда люди умели строить. С годами красная кирпичная кладка стала еще плотнее, а дубовые ступени не скрипят и не стонут, когда вы хотите тихонько спуститься по лестнице.
Раз уж речь зашла о дубовых лестницах, я не могу не вспомнить великолепную лестницу резного дуба в одном из кингстонских домов. Дом этот стоит на рыночной площади, и там теперь помещается лавка, но некогда он служил, очевидно, резиденцией какого-то вельможи. Мой приятель, живущий в Кингстоне, зашел однажды в эту лавку, чтобы купить шляпу; потом он по рассеянности сунул руку в карман и неожиданно для самого себя расплатился наличными.
Лавочник (а он хорошо знал моего приятеля) в первый момент, естественно, остолбенел; однако он сразу же овладел собой и, понимая, что подобный образ действий покупателя заслуживает поощрения, спросил нашего героя, не хочет ли он взглянуть на старинную резьбу по дереву. Мой приятель сказал, что с удовольствием посмотрит, и владелец лавки провел его через торговое помещение к лестнице. Ее балясины и перила были чудом искусства, а вдоль всей лестницы шла резная дубовая панель, которой мог бы позавидовать любой дворец.
Лестница привела их в большую светлую гостиную, оклеенную веселенькими голубыми обоями, которые выглядели здесь несколько странно. В этой комнате не было ничего примечательного, и мой, друг недоумевал, зачем его туда привели. Хозяин постучал по стене; послышался глухой деревянный звук.
«Дуб, – пояснил хозяин, – сплошной резной дуб! От пола до самого потолка точь-в-точь такая же резьба, как на лестнице».
«Бессмертные боги! – возопил мой приятель, – неужто вы залепили дубовую резьбу голубыми обоями?»
«Вот именно, – услышал он в ответ, – и обошлось это мне недешево. Пришлось сначала обшить стены досками. Зато теперь комната стала уютной. Раньше здесь было довольно мрачно».
Должен сказать, что я далек от того, чтобы безоговорочно осуждать вышеуказанного лавочника (надеюсь, что это принесет ему некоторое облегчение). С его точки зрения, то есть с точки зрения не фанатика-антиквара, а среднего обывателя, желающего по возможности наслаждаться жизнью, такой образ действий был вполне разумным. Очень приятно полюбоваться на дубовую резьбу, в высшей степени лестно обладать образчиком дубовой резьбы, но постоянно жить в окружении дубовой резьбы невыносимо: это действует угнетающе, – конечно, если вы не одержимы маниакальной страстью к резному дубу. Ведь это все равно что жить в церкви.
Однако поистине обидно, что у того, кто равнодушен к резному дубу, им украшена вся гостиная, тогда как любители резьбы по дереву должны платить за нее бешеные деньги. Увы, так, видимо, всегда бывает в нашем мире. Каждый человек обладает тем, что ему совершенно не нужно, а тем, что ему необходимо, владеют другие.
У женатых мужчин имеются супруги, которые им как будто ни к чему, а молодые холостяки плачутся, что им не на ком жениться. У бедняков, которые едва сводят концы с концами, бывает сплошь и рядом по полдюжине ребятишек, а богачи умирают бездетными, и им некому оставить наследство.
Так же и у девушек с поклонниками. Те девушки, у которых много поклонников, вовсе в них не нуждаются. Они уверяют, что предпочли бы вовсе не иметь поклонников, что поклонники надоели им до смерти и почему бы этим поклонникам не поухаживать за мисс Смит или мисс Браун, которые уже в летах и не слишком хороши собой и не имеют кавалеров. А им самим поклонники совершенно не нужны. Они вообще никогда не выйдут замуж.
Но не надо думать о таких вещах: от этого становится слишком грустно!
В школе у нас учился один мальчик, мы прозвали его Сэндфорд-и-Мертон.[15] На самом деле его фамилия была Стиввингс. Это был невообразимый чудак, таких я в жизни не видел. Подозреваю, что он и в самом деле любил учиться. Он получал страшнейшие головомойки за то, что читал по ночам греческие тексты; а что касается французских неправильных глаголов, то от них его нельзя было оторвать никакими силами. Он был напичкан вздорными и противоестественными идеями вроде того, что он должен быть надеждой своих родителей и гордостью своей школы; он мечтал о том, чтобы получать награды за отличные успехи, о том, чтобы принести пользу обществу и о прочей чепухе в этом же роде. Повторяю, я еще не встречал другого такого чудака; впрочем, он был безобиден, как новорожденный младенец.
И этот мальчик в среднем два раза в неделю заболевал и не ходил в школу. Не было на свете большего специалиста по подхватыванию всевозможных недугов, чем этот бедняга Сэндфорд-и-Мертон.
Стоило где-нибудь на расстоянии десяти миль появиться какой угодно болезни, и, пожалуйста, он уже подцеплял ее – притом в самой тяжелой форме. Он умудрялся схватить бронхит в разгар летнего зноя и сенную лихорадку на рождество. После полуторамесячной засухи у него мог начаться приступ ревматизма. Ему ничего не стоило выйти погулять в туманный ноябрьский день и вернуться с солнечным ударом.
Одну зиму несчастный мальчуган так ужасно страдал зубной болью, что пришлось вырвать ему под наркозом все зубы до единого и вставить искусственные челюсти. Тогда он переключился на невралгию и колотье в ушах. Насморк не проходил у него никогда; единственным исключением были те девять недель, когда он болел скарлатиной. Вечно у него было что-нибудь отморожено. Холерная эпидемия 1871 года по странной случайности совершенно не задела наши места. Во всем приходе был зарегистрирован один-единственный случай холеры: это был юный Стиввингс. Когда он заболевал, его немедленно укладывали в постель и начинали кормить цыплятами, парниковым виноградом и разными деликатесами. А он лежал в мягкой постели и заливался горючими слезами, потому что ему не позволяли писать латинские упражнения и отбирали у него немецкую грамматику.
А нам, его товарищам, каждый из которых не задумываясь отдал бы три учебных года своей жизни за возможность хоть на один день заболеть и поваляться в постели, нам, вовсе не собиравшимся давать родителям основание гордиться своими чадами, – нам не удавалось добиться даже того, чтобы у нас запершило в горле. Мы торчали на сквозняках, надеясь простудиться, но это только укрепляло нас и придавало свежесть лицу. Мы ели всякую дрянь, чтобы нас рвало, но только толстели и здоровели от этого. На какие бы выдумки мы ни пускались, нам никак не удавалось заболеть до наступления каникул. Но как только нас распускали по домам, мы в тот же день простужались или подхватывали коклюш или еще какую-нибудь заразу, которая приковывала нас к постели до начала следующего семестра. А тогда, несмотря на все наши ухищрения, мы безнадежно выздоравливали и чувствовали себя как нельзя лучше.
Такова жизнь. А мы лишь былинки, сгибающиеся под ветром судьбы.
Возвращаясь к вопросу о резьбе по дереву, я должен заметить, что вообще наши прадеды имели высокие представления об искусстве и красоте. В самом деле, ведь все сокровища искусства, которыми мы обладаем сегодня, это всего-навсего предметы ежедневного обихода трех-, четырехвековой давности. Право, не знаю, действительно ли все эти старинные миски, кубки, подсвечники, которыми мы теперь так дорожим, обладают особой прелестью, или они приобрели такую ценность в наших глазах благодаря ореолу древности. Старинные синие фаянсовые тарелки, которые мы развешиваем по стенам гостиных в качестве украшения, несколько столетий назад были немудрящей кухонной посудой. Розовый пастушок и желтая пастушка, которых вы с гордостью демонстрируете своим друзьям, ожидая от них возгласов удивления и восхищения, были простенькими безделушками, которые какая-нибудь мамаша восемнадцатого века давала своему младенцу пососать, чтобы он не ревел.
Ну а в будущем? Неужели всегда человечество будет ценить как сокровище то, что вчера было дешевой побрякушкой? Неужели в две тысячи таком-то году люди высшего круга будут расставлять на каминных полочках наши обеденные тарелки с орнаментом из переплетенных ивовых веточек? Неужели белые чашки с золотой каемкой и великолепным, но не похожим ни на один из существующих в природе золотым цветком внутри, – чашки, которые наша Мэри бьет, не моргнув глазом, будут бережно склеены, поставлены в горку и никому, кроме самой хозяйки дома, не будет дозволено стирать с них пыль?
Возьмем, к примеру, фарфоровую собачку, украшающую мою спальню в меблированных комнатах. Это белая собачка. Глаза у нее голубые. Нос у нее красненький с черными крапинками. Шея у нее страдальчески вытянута, а на морде написано добродушие, граничащее с идиотизмом. Не могу сказать, чтобы эта собачка приводила меня в восторг. Откровенно говоря, если смотреть на нее как на произведение искусства, то она меня даже раздражает. Мои друзья, для которых нет ничего святого, откровенно потешаются над ней, да и сама хозяйка относится к ней без особого почтения и оправдывает ее присутствие в доме тем обстоятельством, что собачку ей подарила тетя.
Но более чем вероятно, что лет двести спустя, при каких-нибудь раскопках, из земли будет извлечена эта самая собачка, лишившаяся ног и с обломанным хвостом. И она будет помещена в музей как образчик старинного фарфора, и ее поставят под стекло. И знатоки будут толпиться вокруг нее и любоваться ею. Они будут восхищаться теплым колоритом ее носа и будут строить гипотезы, каким совершенным по своей форме должен был быть утраченный хвостик.
Мы сейчас не замечаем прелести этой собачки. Мы слишком пригляделись к ней. Она для нас – как солнечный закат или звездное небо. Их красота не поражает нас, так как наше зрение с нею свыклось. Точно так же и с красотой фарфоровой собачки. В 2288 году она будет производить фурор. Изготовление подобных собачек будет считаться искусством, секрет которого утрачен. Потомки будут биться над раскрытием этого секрета и преклоняться перед нашим мастерством. Нас будут с почтением называть Гениальными Ваятелями Девятнадцатого Столетия и Великими Создателями Фарфоровых Собачек.
Вышивку, которую ваша дочь сделала в школе на уроках рукоделия, назовут «гобеленом викторианской эпохи», и ей не будет цены. За щербатыми и потрескавшимися синими с белым кувшинами, которые подаются в наших придорожных трактирах, будут гоняться коллекционеры, их будут ценить на вес золота, и богачи будут употреблять их как чаши для крюшона. А туристы из Японии будут скупать все уцелевшие от разрушений «подарки из Рэмсгета» и «сувениры из Маргета» и повезут их в Иеддо[16] в качестве реликвий английской старины.
На этом месте Гаррис прервал мои размышления: он бросил весла, привстал, отделился от своей скамейки, лег навзничь и начал дрыгать ногами. Монморанси взвизгнул и перекувырнулся, а верхняя корзина подпрыгнула, и из нее вывалилось все содержимое.
Я был несколько удивлен, но не рассердился. Я спросил довольно благодушно:
|
The script ran 0.014 seconds.