1 2 3
Валентин Пикуль
Ступай и не греши
Я не только не имею права,
Я тебя не в силах упрекнуть
За мучительный твой, за лукавый,
Многим женщинам сужденный Путь.
Александр Блок
ОТ АВТОРА
Прошлое навсегда погребено на гигантском кладбище того же прошлого, которое мы так редко теперь навещаем.
Однако мне, живущему там, откуда еще никто не возвращался, намного легче перемещаться в пространствах времени, и потому в былой жизни России я имею немало хороших знакомых. Но средь великого множества женщин, платья которых давно и ликующе отшумели, одна уже много лет тревожит мое хладеющее воображение. Вот и сегодня – «встала из мрака младая с перстами пурпурными...».
Так уж получилось, что после изнурительных и долгих сомнений – писать или не писать, забыть или вспомнить? – я начинаю эту вещь именно 8 марта, который не ахти как волнует наших жен, зачастую униженных, оскорбленных и разгневанных, ибо их жизнь складывается совсем не так, как о ней мечталось.
Но сначала я вынужден побывать в Ницце, и, конечно, из потемок памяти сразу всплывают незабвенные строки:
О этот юг, о эта Ницца!
О как их блеск меня тревожит...
С давних времен в Ницце существовал отель-пансионат по названию «Родной угол», устроенный мадам М. М. Соболевой близ приморского променада; здесь к услугам заезжих была русская кухня с русской же прислугой, хорошо подобранная русская библиотека.
Летом 1923 года «Родной угол» приютил двух эмигрантов – пожилого и молодого. Блистательный и фееричный Санкт-Петербург – парадиз великой империи – для них уже навсегда растворился в непознаваемом отчуждении, и оба оставались равнодушны к ароматам цветов в роскошном, но чужестранном саду.
Радостных эмоций меж ними не возникало.
– Трагедия в том, – рассуждал пожилой, – что отныне в России право заменили указами. А роль адвоката, как защитника слабых, низведена до роли ассистента палача, обеспокоенного лишь качеством веревки. Интерес к юридическим правам личности низведен до ничтожного уровня, а мы – витии прошлого! – уходим в небытие с гнусным клеймом «платных наемников буржуазии». О чем тут говорить? Интеллигенция на Руси никогда не была сословием, но сейчас ее сделали «прослойкой», обязанной покорно признавать идейное превосходство победившего пролетариата, который отныне почитается главным знатоком классовой борьбы. Нет, милый Сережа, в этой России, порождающей робеспьеров и маратов из разино-пугачевского наследия, мои эмоции никому не нужны... Будем помирать в «Родном углу»!
Так говорил Николай Платонович Карабчевский писателю Карачевцеву, желавшему побыть при нем в роли известного Эккермана. Понуждая старика к откровенности, он даже не скрывал, что собирает материал для книги о нем. Да, еще недавно Карабчевский был очень знаменит – оратор и писатель, поэт и адвокат, Николай Платонович всю жизнь считал, что нет выше звания присяжного поверенного, и в 1917 году Керенский напрасно соблазнял его званием сенатора. Карабчевский отказался.
– Нет уж! – сказал он. – Я желаю умереть в первых шеренгах лейб-гвардии российской адвокатуры – именно столичной...
На громогласных лирах старой адвокатуры было натянуто немало певучих струн, и каждая мощно звучала: присяжных поверенных знали на Руси как писателей, публицистов, драматургов, психологов и даже актеров. Карабчевский эмигрировал, когда уличная толпа сожгла здание столичного суда – не стало храма судебных реформ, значит, не нужны и жрецы справедливости.
Теперь, затворенный в «Родном углу», Николай Платонович печально воскрешал в памяти те громкие процессы, в которых когда-то блистало его имя. Сергей Карачевцев торопливо записывал, неожиданно вспомнив женское имя – Ольга Палем:
– Что вы можете сказать о ней?
Николай Платонович заметно оживился.
– Я глубоко убежден, – отвечал он, – что каждая женщина хотя в душе и ранимее нас, мужчин, но она и намного терпеливее нас, мужчин. Особенно в те периоды своей жизни, когда она любит. В этом я убежден. Женщина может сносить от любимого человека многие обиды и оскорбления, она способна очень многое прощать. Но... пусть мужчины не обольщаются!
Он замолк. Карачевцев осторожно напомнил:
– Продолжайте... Как мне понимать вас?
– А так, юноша, и понимайте. Женщина прощает почти все мужчине, которого она любит. Но в ее любви имеется очень опасный предел. Тогда женщина как бы «взрывается». И, взорвавшись, она обязательно отомстит. Рано или поздно, но – отомстит! Я думаю, – заключил Карабчевский почти торжественно, – женщина имеет на эту месть природное право...
– Мне позволено так и записать? – спросил биограф.
– Да, так и запишите. Пусть знают все. Надо ценить женщин. Надо беречь женщин. Надо уважать женщин, имевших несчастье полюбить мужчин, недостойных большой женской любви...
Через два года после этой беседы Карабчевский угас, и его прах был предан земле на отдаленном кладбище Рима, уже тогда заброшенном. Так завершилась жизнь человека, о котором наши историки теперь начинают вспоминать.
Конечно, читатели вправе спросить меня, почему я назвал свой роман «бульварным»? Отвечу. Всю жизнь я писал военно-политические романы, но критики упрямо именовали меня «бульварным» писателем. И чем больше становился накал патриотизма в моих исторических романах, тем настойчивее блюстители порядка обвиняли меня именно в «бульварщине».
Наконец я понял, что угодить нашим литературно-газетным Зоилам можно лишь одним изуверским способом – написать воистину бульварный роман, дабы их мнение обо мне, как о писателе, полностью подтвердилось. Заодно уж я, идущий навстречу своим критикам, щедро бросаю им жирную мозговую кость...
Я писал эту вещь на примере исторических фактов столетней давности, но думается, что вопросы любви и морали в прошлом всегда останутся насущными и для нашего суматошного времени.
1. «Я ЖИЛ ТОГДА В ОДЕССЕ ПЫЛЬНОЙ»
Господа присяжные заседатели!.. В обстановке довольно специфической – трактирно-петербургской, с осложнениями в виде кружки Эсмарка на стене и распитой бутылки дешевого шампанского на столе, стряслось большое зло. На грязный трактирный пол ничком упал молодой человек, подававший самые блестящие надежды на завидную карьеру...
Н. П. Карабчевский. «Речи».
Но один из старожилов этого города высоко оценивал даже легендарную пыль: «Прежняя одесская пыль была не такою, как ныне – она была благоуханной, как пыльца цветов. Море, степи, акации были причиной ея аромата». Этот же мемуарист здраво мыслил, что даже солнце светило одесситам совсем иначе: «О доброе старое одесское солнце! – восклицал он. – Где ты? Куда сокрылось? Теперь восходит какое-то бледное светило, но это вовсе не то, что было раньше...»
Сто лет назад Одесса, извините, все-таки была веселее и наряднее; ее улицы и площади хранили святость исторических названий; памятники тоже оставались незыблемы, на их пьедесталах красовались тогда совсем иные герои – не те, что разрушали, а те, которые Одессу созидали. Кстати уж, оставив в стороне Потемкина, Ришелье, Ланжерона, Дерибаса и Воронцовых, я вам напомню, что Одесса славилась не только босяками с Куликова поля, не одними тряпичниками с Чумной горы. В разное время здесь проживали последний в России граф Разумовский, неаполитанская королева Каролина, из Одессы вышла барышня Наталья Кешко, занявшая престол Обреновичей, наконец, одесситы не забывали и знаменитого Джузеппе Гарибальди.
На улицах звучала речь греков, французов, итальянцев, болгар, евреев, турок, цыган и... попросту одесситов, считающих, что все неодесситы должны им завидовать. Одесса жила с торговли, почему и процветала в небывалом довольстве, для нас уже недостижимом. Люди победнее шли на Толкучку, а длинная череда роскошных магазинов на Александровской приманивала зажиточных изделиями Парижа. Кажется, одесситы умудрялись торговать со всем миром: колбаса у них из Болоньи, коровье масло из Милана, сушеные каштаны из Сицилии, баклажаны завозили из Турции, итальянские спагетти ели обязательно с пармезаном, а на Греческой улице источали аромат апельсины, доставленные из арабо-еврейской Яффы...
Все было умопомрачительно дешево – настолько дешево, что заезжие думали, будто одесситы торгуют себе в убыток. А толстые торговки в белых передниках зазывали покупателей:
– Клянусь счастьем своих детей, которых у меня семеро, клянусь и здоровьем своего единственного мужа, что лучше бычков нигде не бывает. Берите хоть даром и потом будете рассказывать гостям, что однажды в жизни вам здорово повезло!
В дни семейных или табельных праздников было принято обмениваться кулебяками, словно визитными карточками: если вкусная кулебяка – значит и человек хороший, с таким можно вести дело. Славился и одесский квас, который одесситы потребляли сразу по две кружки: первую для утоления жажды, а вторую – чтобы поговорить о достоинствах кваса. Заодно уж сообщу и такую подробность из старого быта Одессы: женщины по базарам с кошелками не шлялись, с утра пораньше на базар ходили только мужчины, а их жены сладостно дремали в блаженной истоме, преследуемые лирическими сновидениями.
Чувствую, назрела суровая необходимость рассказать кое-что об одесских женщинах. Нигде в России тогда на бабах еще не ездили, ибо до эмансипации не дожили, но в Одессе, между нами говоря, такое случалось. Однажды на балу составили «тройку» три замечательные одесситки: русская купчиха Агафья Папудова, красавица-гречанка Артемида Зарифи, еврейка Розалия Бродская, а погонял их немец по фамилии Гире. Интернациональная дружба, как видите, процветала! Здесь уместно сказать, что одесские женщины легкого флирта не признавали, а если влюблялись, так серьезно и надолго – как говорится, «напропалую» или «позарез».
Это качество заметно отличало их от одесских мужчин, которые, будучи намного слабее женщин духом, влюблялись ежемесячно, а в случае первой же неудачи грозили дамам застрелиться, но свое решение почему-то откладывали до следующего романа (а заодно и до ближайшего получения жалованья).
Еще была одна несообразность, понятная только одесситам, но чего никак не могли освоить жители иных городов великой империи. Обычно за честь жены вступается муж, не подпуская любовника к своей жене, но в Одессе все было наоборот: там любовник, завладев чужою женою, всеми силами отбивал ее от претензий мужа и стоял на этом крепко и нерушимо, как часовой на охране неприкосновенных рубежей...
До «конца света» оставалось жить совсем недолго!
Астрономы тогда предсказывали, что на самом исходе XIX века, в ноябре 1899 года, выпадет обильный «звездный дождь», который испепелит нашу планету и все живущее на ней. Новость, конечно, не очень-то приятная. Одни заранее транжирили свои деньжата, ибо все равно погибать, а другие кубышек своих не трогали, рассуждая вполне разумно:
– От этих ученых добра не жди, одни пакости! Видят же гадючьи души, что мы живем и наслаждаемся, вот и решили настроение нам испортить... Я за себя не ручаюсь! Если попадется мне какой звездочет, излуплю его так, что у него у самого звезды из глаз посыплются.
...................................................................................................
«Итак, я жил тогда в Одессе...» Не сегодня жил, а сто лет назад – прошу читателя это учитывать.
На исходе прошлого века Одесса наблюдала вымирание исторических персон, которых еще успела побаюкать Екатерина Великая на своих пышных коленях. Среди жителей встречались престарелые ворчуньи, давшие в юности зарок не выходить замуж на том веском основании, что им довелось танцевать с самим Пушкиным.
Близилось время Соньки Золотой Ручки, предвосхитившей появление Миши Япончика и литературного Бени Крика, а по улицам Одессы еще блуждали тени людей, которые нельзя было назвать загробными. На покое доживали свой век и те, что были косвенно повинны в гибели великого поэта. Граф Александр Строганов, уже готовый отметить столетие своей жизни, носил эполеты с вензелями Александра I, руки никому не подавал, а корреспондентов отпугивал слишком выразительно:
– Брысь, скнипа! Моего папеньку воспел еще Байрон в своем «Дон-Жуане», а ты... брысь, ты еще не Байрон!
Под стать ему была знаменитая Идалия Полетика, до самого смертного часа не изменившая своей закоренелой ненависти к поэту. Эта мегера даже собиралась ехать в Москву, чтобы публично оплевать (!) опекушинский памятник Пушкину на Тверском бульваре. Идалия умерла раньше Строганова, а сам Строганов, услышав призыв Харона, нанял пароход, загрузил его тоннами семейных бумаг и весь архив утопил в открытом море. Там было много такого, что могло бы переиначить некоторые акценты в истории нашего государства, но... Как объяснить этот дичайший вандализм графа – этого я, простите, не знаю!
Не лучше ли нам поговорить на иную тему?..
Сто лет назад по улицам Одессы еще блуждали итальянцы-шарманщики, а в саду Форкатти вырывались из оркестровых «раковин» мелодии Верди, Россини и Доницетти. Одесский театр, воспетый Пушкиным, после пожара 1873 года являл обгорелые руины; на фоне этих руин фокусник-левантиец зазывал прохожих глянуть в подзорную трубу, проходящую через его живот, и любопытные, оплатив показ, плевались:
– Нашел что показывать! Мы и не такое видывали...
Одесса издавна любила знаменитости, которые считали честью здесь гастролировать, но одесситы любили и крайности. Если великий Паганини играл на одной струне, то в Одессе успешно выступал танцор Донато, виртуозно плясавший на единственной ноге, благо вторая у него отсутствовала. Любимцем публики был и клоун Таити с «ученой» свиньей, которую наши добры молодцы купили за 10 000 рублей и сожрали ее под выпивку, сами ученостью свиньи не обладая. Одесса, конечно, смеялась.
А скажите вы мне – когда не смеялась Одесса?
Но в ее веселье иногда вторгались и трагические моменты, связанные с переменой начальства. Худо стало, когда пост градоначальника занял контр-адмирал П. А. Зеленый, возвестивший о своем появлении почти по Салтыкову-Щедрину:
– Да, я – Зеленый, но и вы скоро все позеленеете!
Матерщинник был страшный, слова не мог сказать без подробнейших комментариев на тему, всем нам известную по живописи на заборах. Но, воздадим ему должное, Зеленый строго следил за нравственностью одесской прессы, особо преследуя перенос на другую строку слова «лейтенант», чтобы призывное и внятное «лей» не писалось отдельно от жалкого «тенанта»:
– Крамола, мать вашу за ногу и так далее!..
Зеленый пользовался колоссальным авторитетом. Даже очередь перед банком, жаждущая получить пенсию, дружно разбегалась при виде своего любимого градоначальника, быстро «зеленея» от его вида. Адмирал был непримирим и в борьбе с проституцией, для чего по ночам лично распугивал невинных девиц, порскавших в разные стороны, словно тараканы, застигнутые ярким светом. Однажды и супруга отважного адмирала, возвращаясь пешком из гостей, случайно попала в облаву, принятая мужем в темноте за даму легкого поведения:
– Ах ты, курва старая! – зарычал он во мраке. – Под арест ее, чтобы постыдилась...
Сие было исполнено. Уж как она, бедненькая, отбивалась, уж как она клялась... Зато и хохоту же было в Одессе!
Для любителей таинств «полтергейста», столь модного сейчас в нашей могучей державе, сообщаю: сто лет назад в Одессе сами по себе передвигались шкафы, стулья отплясывали веселого гопака, по ночам свечи гасли и снова вспыхивали более ярким пламенем, а по комнатам невест, застывших в трепетном ожидании, тихо плавали скомканные бумаги с непонятными письменами.
В старых домах, где заводилась нечистая сила, полиция заколачивала окна и двери, чтобы нахальные призраки не вздумали шляться по улицам.
Впрочем, босяки, воры и голодранцы умудрялись проникать в такие дома, устраивая в них убежища для ночлега, и дружно распивали там водку. Думаю, они даже чокались кружками с явлениями потустороннего мира!
Надеюсь, читатель, для преамбулы этого достаточно.
Примерно такой была одесская жизнь сто лет назад, обозначенная мною лишь слабым пунктиром...
2. «ШТУЧКА» ГОСПОДИНА КАНДИНСКОГО
Одесса уже пробудилась, день обещал быть жарким, когда околоточный надзиратель Пахом Горилов приступил к исполнению служебного долга, издревле почитаемого священным. Для этого ему следовало, взирая начальственно, а поступь имея уверенную, обойти свои законные владения, дабы высмотреть непорядок – и указать, и распушить, и проследовать далее, чтобы обыватели участка себя не забывали, а его тоже вовек запомнили, как помнят на Руси отца родного.
С такими-то вот благородными намерениями Пахом Горилов начал свою ежедневную одиссею, деликатно погромыхивая шашкою и скромнейше посверкивая лучезарными сапожищами. Солнце восходило к зениту, и душа околоточного ликовала, слыша, как поют птахи небесные, а близ лошадиного водопоя так благостно и так душевно скандалят ломовые извозчики. Пахом Горилов начинал обход участка от поля Куликова, так что слева зеленели райские кущи Ботанического сада, а справа оставалась тюрьма, из окошек которой узники могли бесплатно созерцать, как крутятся карусели, а клоуны зазывают публику в балаганы. Согласитесь, что сидеть в такой тюрьме было одно удовольствие!
Между тем, наш благородный герой двигался вдоль Порто-Франковской, не минуя при этом заглянуть в Арнаутскую и Рыбную, чтобы за богадельней для увечных и престарелых (разумно устроенной впритык к кладбищу) навестить неугомонный Толкучий рынок. Здесь, на рынке, Пахом Горилов не стал ждать милостей от природы, а решил взять их силой. Для этого, обозревая ряды торгующих, он сделал серьезное внушение (с милым «заушением») ворам-карманникам, которые признали его неоспоримую правоту, за что и отблагодарили Пахома пятью рублями.
– Еще раз увижу, так... гляди! Пятью не отделаешься...
Жарища усиливалась, и Горилову захотелось не пить, а выпить. Для этого он уклонился от генерального маршрута и на Мещанской проверил чистоту в трактире Абрама Застенкера, который сразу поднес ему чарочку – за любезное указание угла, где залежался мусор. Теперь следовало закурить, ради чего Пахом Горилов свернул на Арнаутскую, на которой доброжелательный грек Катараксис содержал табачную лавчонку...
Вот именно здесь и произошла первая встреча!
– Здрасьте, – сказал Пахом, облокотясь на прилавок, за которым стояла невиданная раньше брюнетка, скромная и пугливая. – Отчего же не видать сей день мадам Катараксис?
– Прихворнула, – пояснила девица. – А хозяин нанял меня недавно... Вам каких папирос желательно?
– Курим фабрику братьев Месаксуди, – величаво ответил Пахом. – А ты сама-то откедова? Местная али как иначе?
– Таврическая. Недавно приехала в Одессу из Симферополя, и вот нанялась... в услужение.
– Это плохо, – крякнул Горилов, – это очень плохо, что приболела мадам Катараксис, имевшая похвальную привычку давать десяток папирос просто так... по знакомству.
– Воля ваша, – согласилась девица, покраснев. – Я вам тоже дам десяток бесплатно, только не говорите об этом моему хозяину... ладно? А то он, боюсь, прогонит меня.
– Ишь ты какая! – восхищенно произнес Горилов.
– А... какая?
– Больно красовитая. Вроде бы, цыганка-молдаванка. Может, заодно и наворожишь мне на счастье?
– Извините, – потупилась девица. – Я не умею.
– Ну и ладно, – сказал Пахом, отвалившись от скрипучего прилавка. – Отсыпь мне горсточку папиросок «Пушка» и будь здорова. А мне еще ходить, чтобы порядок навести...
Пошел к дверям, но задержался на пороге:
– Эй, барышня! А зовут-то тебя как?
– Ольгой.
– По батюшке?
– Васильевна.
– А дале-то как? Прозванием?
– Попова, – назвалась девица таврическая, снова зардевшись стыдливым румянцем.
Этой информацией Пахом был вполне удовлетворен и паспорта не спрашивал, ибо в Одессе столько всяких... тьфу!
– Будь здорова, мамзель Попова, – сказал на прощание. – Ежели кто обидит, ты мне жалуйся... У меня кулаки – во! Как врежу, так потом соплей не соберешь.
– Благодарю, господин околоточный. Вы так добры, вы так сердечны, а я ведь совсем одинока... сиротинка горькая!
На этом они и расстались. Выстраивая хронологию событий, я пришел к выводу, что в табачной лавке девица появилась где-то около 1886 года. Если она родилась в 1866 году, то ее появление в Одессе будем относить к той волшебной поре юности, когда любая девушка невольно становится классическою Венерой, достойной всеобщего обозрения. Конечно, околоточный не раз навещал лавку Катараксиса, но однажды ему отсыпала десяток дармовых «Пушек» сама жена хозяина.
– А кудыть девка-то подевалась? Выгнали?
– Хвостом вильнула и ушла.
– А-а-а, – с пониманием дела изрек Пахом Горилов...
Но однажды осенью 1887 года околоточный, совершая бдительный обход своего участка, на углу Вокзальной и Тюремного переулка был обрызган с ног до головы грязью, выплеснувшей из-под дутых шин роскошного «штейгера», который увлекал в суету улиц каурый рысак. В коляске, откачнувшись назад и фривольно раскинув руки по бокам дивана, сидела красивая молодая дама. Пахом, не будь дураком, сразу засвистел, чтобы кучер остановился для восприятия кроткого «внушения», но тот, сволочь паршивая, пуще нахлестнул жеребца, и «штейгер» завернул в суматоху Ришельевского проспекта.
– Что за притча! – удивился Пахом.
Дело в том, что глаз он имел ястребиный, наметанный, и в краткий момент узнал в красавице, промчавшейся мимо него, ту самую бедную девушку из табачной лавчонки. В душе околоточного, вестимо, возникли всякие подозрения:
– Уж не воровка ли какая? С чего бы этой задрипанной девке на рысаках кататься и мой чин слякотью обливать...
Исполненный служебного рвения, он навестил полицейского пристава Олега Чабанова, которому и высказал свои опасения.
Чабанов подумал и сказал в ответ надзирателю:
– Ты вот что! Эту девку не трогай.
– А пошто так?
– А то, что она стала «штучкой» господина Кандинского...
Одесса хорошо знала господина В. В. Кандинского, богатого коммерсанта, державшего в городе финансовую контору.
– Вася-Вася? – удивился Пахом Горилов. – Ну, скажи ты на милость! Кто бы мог подумать? Не успела жена помереть, как он сразу молоденькую «штучку» себе завел... Ай-я-яй! – пожалел он коммерсанта. – Где бы ему, дураку старому, по стеночке ходить с тросточкой, а он... ай-я-яй!
– «Штучка»-то – что надо, – зевнул Чабанов. – Я с Васей-Васей тут как-то на днях в штосс резался, так просил по дружбе сознаться, во сколько же она ему обходится?
– Ну-ну! Во сколько?
– Так не мычит мой Вася, не телится. Видать, понравилось иметь одалиску, теперь пушинки с нее сдувает...
В таком приятном разговоре Пахом назвал девицу Ольгой Васильевной Поповой, но Чабанов высмеял его:
– Ольга Палем, и никакая она тебе не Попова... Это она наврала тебе, а ты, дурак, и уши развесил.
– Да вить сказывала, что таврическая.
– Верно! У нее родители в Симферополе. Вообще-то я тебя предупредил: ты эту «штучку» лучше не задевай... Ну ее к бесу! У нее какие-то связи с генералом Поповым, который ныне предводителем дворянства в Таврической губернии...
3. ГОСПОЖА ПОПОВА
Спустя годы, когда имя Ольги Палем уже отгремело на Руси и затихло в безбожном отдалении, заезжий столичный корреспондент отыскал в Симферополе ее захудалых родителей.
Перед ним предстал ветхозаветный Мордка Палем, трясущийся от гнева и бедности, опозоренный своей дочерью.
– Меня была чудная девочка, – рассказывал он, – и все было бы превосходно, если бы не эти романы, которые она читала запоем... Раввин мудро предрек мне, что Адонай, великий бог отмщения, не прощает евреев до седьмого колена, и мои потомки семь поколений сряду осуждены страдать за грехи Мени, которая изменила вере своих отцов... Вы только посмотрите на мою бедную жену! – воскликнул он.
Корреспондент охотно оглядел Геню Пейсаховну Палем, уже сгорбленную нуждой старуху, глаза которой – это было заметно – не просыхали от слез и от тягостей жизни.
– Видите? А ведь моя Генечка была лучшей красавицей в городе, – сообщил Мордка Палем. – Знатные господа и даже адмиралы из Севастополя платили мне по червонцу, чтобы только полюбоваться ее красотой. Это была сущая Саломея, а теперь... Что видите вы теперь? Геня, скажи сама.
– О горе нам, горе! – запричитала старуха.
– Хватит, – велел ей муж. – Раввин оказался прав. Я ведь был вполне обеспеченный торговец, меня все уважали, а когда Меня ушла, все пошло прахом, мы сразу сделались нищими.
– Но я слышал, – заметил корреспондент, – что в вашем разорении повинна сама еврейская община Симферополя, выместившая на вас свое зло за уход юной еврейки из дома.
– Еврей не станет разорять еврея! – гневно закричал Мордка. – Это сам великий Адонай пожелал видеть меня обнищавшим. Пока она читала романы, я молчал, но теперь я ее проклинаю.
– Я не рожала такой дочери! – зарыдала и мать...
Что же там случилось, в этом семействе?
Н. П. Карабчевский много позже проанализировал детство Мени Палем, придя к выводу: «Она не была похожа на других детей (в семействе Палем). То задумчивая и грустная, то безумно шаловливая и очень веселая, она нередко разражалась нервными припадками... Заботливо перешептываясь между собой, родители решили, что Менечку не надо излишне раздражать, и предоставили девочке полную свободу». Впрочем, эта свобода была лишь относительной – читать русские книги ей запрещали, с детства девочке указали будущего мужа – сопливого Натана Напфельбаума, от которого вечно пахло селедкой с луком. Меня была еще подростком, когда ее стали выводить на бульвар Симферополя, одетую «барышней», и вот тут родители за ней не углядели.
Красивая и живая девочка, она, словно бабочка, резво впорхнула в компанию русских гимназистов и гимназисток, которые охотно приняли ее в свой веселый круг, в котором понимание жизни было широким, как мир, и совсем не таким, каким раньше все ей казалось. А потом Мене было так тяжко возвращаться в свой удушливый дом, где отец бубнил из потемок над раскрытым Талмудом, вздыхала за стеною мать, братья с длинными пейсами говорили меж собой только шепотом, а ходили по комнатам на цыпочках, словно боясь кого-то незримого, но страшного...
Меня оказалась чертовски талантлива! Даже без учителей она самоучкой освоила чтение и писание по-русски, тайком от родителей поглощала ночами романы, в которых распускалась неведомая ей жизнь, а прекрасные героини на самой последней странице подставляли пунцовые губы под жаркий ливень огненных поцелуев. Так зарождались мечты – сладкие иллюзии о той жизни, которая совсем не ждет ее, но которая возможна, если...
«Ах, если бы!» – потихоньку вздыхала она.
Отныне обстановка в родительском доме ей казалась невыносима, хотелось вырваться и куда-то бежать, жаждалось быть постоянно веселой, делать только то, что хочется. Но... как обрести эту призрачную свободу, чтобы не сопливый Натан, а сказочный некто увлек ее в чудесные соблазны? Наконец Меня Палем, никому ничего не говоря, сообразила, что свободу ей может дать только переход в православие.
Ей было лет пятнадцать-шестнадцать, когда она посетила православный собор в родном городе. Конечно, священник заметил еврейскую девушку в толпе молящихся, и, по окончании службы, он молча поманил ее в притвор храма, где никого не было.
– Я тебя знаю, – просто сказал он. – Знаю и твоих папу с мамой. Разве ты не боишься, что тебя очень строго накажут в семье за посещение нашей церкви?
– Не боюсь. Крестите меня, – взмолилась Меня.
Священник был человеком осторожным.
– Не горячись, девочка, – рассудительно произнес он. – Сядь и выслушай меня очень внимательно. До Симферополя я служил в Могилеве, и там со мною случилась большая беда. Я крестил еврейскую девушку, влюбленную в русского офицера, который сделал ей предложение. Но закончилось все ужасно... Соплеменники забили ее камнями, и я до сих пор содрогаюсь, вспоминая этот кошмарный случай, в котором косвенно оказался виноват я сам. Потому и говорю тебе – будь благоразумна.
– Я вполне благоразумна, – ответила Меня Палем. – Но поймите, я хочу жить, потому и прошу вас: крестите меня!
Священник сказал, что сочувствует ее стремлениям, но сам он слишком ничтожная персона, и потому неспособен оградить ее от побиения камнями по ветхозаветным обычаям.
– Вернись домой и помалкивай, – выпроваживал он Меню из храма. – Я постараюсь сыскать авторитетного человека, который не побоится стать твоим крестным отцом...
Нашел! Это был генерал-майор и местный миллионер Василий Павлович Попов – потомок того знаменитого В. С. Попова, который состоял еще при светлейшем князе Потемкине-Таврическом и потомство которого прочно осело в Крыму, где Поповы владели огромными поместьями, перевитыми виноградной лозой, исстари завезенной сюда из Токая. Вот этот Василий Павлович Попов, наследник былой славы, и согласился быть крестным, а в конце церковной процедуры он подарил вчерашней Менечке сотню рублей, преподав ей напутствие:
– Ты стала Ольгой в святом крещении, а отчество у тебя от моего имени. Но я не стану возражать, если пожелаешь писаться «Поповой». Желаю счастья! Но после всего, что здесь произошло, домой тебе уже никогда не вернуться, почему и советую тебе скрыться... хотя бы в Одессе. Там такой оживленный город, где даже крокодил может затеряться в толпе на базаре. Но боюсь, что с такою внешностью, от судьбы не укроешься...
...................................................................................................
Генерал Попов не слишком-то расщедрился перед крестницей, зато он дал ей рекомендательное письмо знакомым в Одессе, с этим письмом Ольгу Палем-Попову взяли в услужение хорошие люди из хорошего дома. Однако удержалась она в горничных день-два, не больше, ибо, как выяснилось, делать ничего не умела, даже самовар не могла поставить как надо. После этого и оказалась за прилавком табачного магазина. Но вскоре и тут выяснилось, что к торговле совсем неприспособлена, расхваливать товар не умела, и жена хозяина, выздоровев, выставила ее на улицу, еще обругав как следует за нехватку папирос фабрики Месаксуди, выкуренных околоточным Пахомом Гориловым...
А куда ей деваться? Без родни и знакомых, девушка с яркой, броской внешностью, – конечно, она уже не раз перехватывала на улицах взгляды мужчин, оценивающие ее. Выглядела же она великолепно, о таких женщинах принято говорить, что они родились с «изюминкой во рту» и созданы для любви. Вряд ли Палем-Попова догадывалась в ту пору жизни, что сейчас она – лишь хороший «товар», на который всегда сыщется покупатель.
Пристав Чабанов спустя несколько лет вспомнил, что Ольга Васильевна одевалась тогда бедненько, держалась скромницей, но была весела и здорова, а чахнуть стала именно с того времени, когда на нее нашелся богатый «покупатель».
Василий Васильевич Кандинский появился в 1887 году под видом солидного человека, который, упаси бог, не зазывал ее в ресторан у Фанкони, а сначала лишь изрекал благостные и гуманные пожелания окружить ее «отеческой» заботой, так как его сердце разрывается при виде ее сиротства:
– Вы даже не представляете, как вам повезло, что встретили именно меня, который вполне бескорыстно готов устроить ваше благополучие и ваше будущее счастье...
Установить четкую грань, которая бы делила «отеческую» заботу от прочих интересов Кандинского, сейчас уже невозможно, и даже Карабчевский, пытавшийся проникнуть в душу Кандинского, отступил перед ним в непонимании его характера: «К сожалению, г-н Кандинский, когда от него требовалось дать прямой ответ, очень любил поговорить о погоде...»
Наверное, именно таким и был этот финансист, желавший иметь Ольгу Палем где-то между своей конторой и биржей. Как бы то ни было, но «отеческое» внимание он все-таки проявил: снял для Ольги квартиру, обставил ее хорошей мебелью, нанял служанку, а кучеру Илье велел катать Ольгу – куда ей вздумается.
– Для меня, – намекал Кандинский, перебирая брелоки часов, выпущенных поверх жилетки, – твое имя звучит отчасти вульгарно. Посмотри на себя в зеркало – какая же ты Ольга? Позволь, деточка, я стану называть тебя библейским именем Мариам, а ты называй меня своим пупсиком... Так будет гораздо проще и придаст некоторую интимность нашим непредсказуемым отношениям.
«Отеческие» отношения вскоре уступили место другим, весьма далеким от родительских попечений, но которые Ольга Палем, кажется, не слишком-то драматизировала. Кандинский вечерами, усталый, просил ее щипать гитарные струны, и после игры на бирже ему было приятно слышать игру на гитаре, и слова романса сулили ему как раз то, на что он уже не мог рассчитывать:
У ног твоих рабой умру,
Давно-давно блаженства жду.
Ты мучь меня, терзай меня,
Одно прошу – люби меня,
И, умирая, не солгу,
«Люблю» скажу – и вмиг умру...
– Ах, как это приятно! – умилялся Кандинский. Но вскоре ей стало тошно быть райской птичкой, посаженной в золоченую клетку. Человек мало выразительный, целиком погруженный в мир балансов, авуаров и кредитов, Кандинский, надо полагать, сделал ее содержанкой не ради взбодрения мужских эмоций, а лишь для того, чтобы поднять престиж своей конторы; пусть люди говорят: «Если уж этот старый хрыч мотает на молодую любовницу, так, значит, финансы его конторы в полном порядке...» Ольга Палем стала как бы яркой рекламой преуспеяния конторы Кандинского, который серьезно полагал, что квартира, мебель и служанка – этого вполне достаточно, чтобы его «Мариам» была довольна и счастлива.
Кстати, у него был приятель – отставной полковник Колемин, уже пожилой человек, и он был единственным, кого Кандинский допустил до знакомства с Ольгой Палем. Случайно, оставив мужчин наедине, Ольга слышала, как Колемин говорил:
– Мерзавец ты, Васька, мало тебя смолоду били! С тебя-то спрос короткий, благо из штанов давно песок сыплется, а вот каково-то ей, бедной девице? Ведь ей жить да жить, а кто возьмет ее в жены, если узнает, что она была твоей содержанкой? Ты бы прежде хоть со мной посоветовался...
Отношения с Кандинским затянулись, но, встречая Ольгу Палем-Попову на улицах, пристав Чабанов заметил, что «меценатство» Кандинского не пошло на пользу: женщина выглядела плохо, осунулась, подурнела. Это были внешние проявления, а сам Кандинский наблюдал и внутренние – его «Мариам» колотила тарелки на кухне, кричала на служанку, казалась издерганной, не в меру вспыльчивой, места себе не находила.
– Деточка, – вежливо допытывался Кандинский, – пожалей своего пупсика и не будь такой букой. Чего тебе еще не хватает? Ну скажи что-нибудь ласковое. Может, добавить денег, чтобы ты завтра побегала по Александровской?
Колемин, человек семейный, навещал ее запросто, с ним Ольга была доверительна, как дочь с отцом. Бывалый вояка, крутой и честный, полковник сам и завел разговор с нею.
– Слушай! – сказал он Ольге. – У меня ведь дочь старше тебя, и я вижу, что ты исчахлась, а красота твоя меркнет... Разве это жизнь? Одна маета и никакого просвета. Ну хорошо, я приятель Васи-Васи, но все же скажу, что он тебя в гроб загонит! Ты меня послушай, дочка, я ведь зла тебе не желаю. Только добра хочу.
– Верю, – тихо отозвалась Ольга, заплакав.
– Бросай ты этого полудохлого мерина и поживи, как живут все молодые чудачки. На что этот Вася-Вася, который нужен тебе – словно слепой поводырь зрячему?
– Он меня не отпустит, – призадумалась Ольга.
Колемин трахнул кулаком по столу:
– А пусть только попробует не отпустить! Или ты веревкой к нему привязана? Не спорю, что Вася-Вася честный человек, но он же свихнулся на старости лет. Всю жизнь прожил со своей грымзой, а теперь ему, видите ли, свежатинки захотелось!
Ольга Палем вытерла слезы, спросила:
– Уйду! А вот на что я жить стану?
– Наймись.
– Куда? Меня же никто не возьмет, я белоручка, ничего не умею делать, метлы в руках не держала...
– Ах ты, господи! – сокрушенно вздыхал Колемин. – Ладно, – рассудил он потом, – я сам поговорю с Васей-Васей, чтобы кончал дурака валять, чтобы своих седин не позорил и чтобы тебя не позорил перед всем светом...
Этот разговор, судя по всему, происходил летом 1889 года. Кандинский, подводя баланс своим амурным делам, откровенно признался другу, что изнурен до крайности:
– У меня после общения с Мариам стало вот тут побаливать. Раньше не болело, а теперь болит. И сам вижу, что ради соблюдения благопристойности нам лучше расстаться. Не только она со мною измучилась, но и мне стало труднее высиживать дни в конторе. Мариам очень скоро вошла во вкус и теперь требует от меня такой прыткости, будто я только вчера закончил гимназию... Так и быть. Расстанемся по-хорошему.
– Что ты называешь хорошим? – спросил Колемин.
– Хорошо – это когда без скандала...
Ольга Васильевна стала укладывать вещи в саквояж.
– Ну, я пойду, – сказала она. – За хлеб-соль спасибо. Чужого мне не надобно. Прощайте.
– Стой! – заорал полковник как бешеный. – Куда пойдешь? До первого фонаря на углу? Там тебя адмирал Зеленый возьмет на цугундер, потом не отбрыкаешься... Думать надо!
– Я думать не умею, – созналась Ольга.
– Так я стану за тебя думать. Садись!
Ольга Палем присела между пожилыми мужчинами.
– Так дела не делаются, – строжайше выговорил полковник Кандинскому. – Если ты, сукин сын, обесчестил Ольгу Васильевну ее стыдным положением, так будь любезен раскошелиться, чтобы она не побиралась. Ничего! Ты не обеднеешь, а душу спасешь. Согрешил – так давай расплачивайся.
Кандинский, не прекословя, выложил на стол три тысячи, просил Ольгу Палем заверить полученную сумму подписью в особой квитанции, припасенной для финала беседы заранее:
– Этот расход я должен внести в конторские книги, дабы бухгалтер подвел баланс тютелька в тютельку... Ну что ж, – обвел он глазами комнату, – мебель очень хорошая. Я, конечно, сожалею, что все получилось кувырком, но... За мебель держаться не стану. Пусть Ольга Васильевна забирает все.
– Заберет, не сомневайся, – утешил его Колемин. – А ты, – повернулся он к Ольге Палем, – не сиди, как разиня деревенская. Говори сразу, что тебе еще от этого Ротшильда надобно?
Ольга, смущаясь, разглядывала свои ногти:
– Да ничего мне больше не требуется...
Бравый полковник поводил перед самым носом Кандинского громадным пальцем, багровым от возмущения.
– Нет уж, – гневно прошипел он. – Ты у меня, Вася-Вася, мебелью да посудой от девки не отвинтишься. Иначе я тебе, дурню старому, и руки впредь не подам... Понял?
– Разве я спорю? – отозвался Кандинский, следя за движением пальца. – Я ведь не враг Оленьки, почему бы и не выручить ее... только бы не забывала она расписываться в квитанциях!..
Ольга Палем вышла на улицу, уселась в пролетку.
– Илья, – сказала она, – ты одессит старый, все тут давно знаешь, поехали искать новую квартиру.
– Да есть тут одна вроде бы... Нно-о, помчались!
Он задержал бег рысака возле обширного дома Вагнера на Дерибасовской. Лопоухий гимназист, увидев богатую даму, перестал ковырять в носу. Ольга Палем поправила на нем фуражку.
– Не знаешь ли, сдает ли хозяин квартиру?
– Ага. На втором этаже. Вон шесть окон. А вы кто будете?
– Твоя будущая соседка... Тебя как зовут?
– Мама! – что есть мочи завопил гимназист. – Тут спрашивают, как меня зовут. Отвечать или сама поговоришь?
– Без меня ничего не говори, – послышалось из окон. – Я сейчас выйду сама и скажу, что тебя зовут Вивочкой...
...Странно, что в окружении Кандинского я встретил и некоего Малевича. Но в какой степени родства они были с известными абстракционистами – этого я, простите, не выяснил. Просто мне было некогда залезать в генеалогические дебри.
Сейчас у меня и у вас, читатель, есть дела поважнее!
4. ПОМОГИ ЕЙ, ГОСПОДИ!
По утрам, коленопреклоненная, Ольга Палем молилась:
– Боженька ласковый, помоги мне, бедненькой....
Залитый солнцем город, почти воздушный, если глянуть на него с моря, синеватый отблеск базальтовых мостовых, белый слепящий камень дворцов богачей и негоциантов, бурные всплески полосатых тентов, растянутых над верандами и балконами. До глубокой ночи шумели рестораны Робини и Фанкони, в которых навзрыд играли румынские скрипки, а таборные цыганки сулили разлуку в степных раздольях. Дельцы, жулики и пройдохи с утра занимали столики в приморских кафе, спекулируя меж собой чуть ли не воздухом. В публичных садах звончато гремели струи фонтанов, оркестры выдували в небо разнузданные мотивы из оперетт Оффенбаха, оживленная публика слонялась по бульварам, юные жуиры и стареющие бонвиваны с торопливой угодливостью раскланивались перед дамами, приятными во всех отношениях. На каждом углу продавали цветы, все благоухало морем, дынями, акациями, вином, дамскими духами от Ралле и Броккара, и все вокруг, кажется, звучало – музыкой, плеском воды, говором, призывами, откликами, смехом...
Тут и не захочешь, да поневоле взмолишься:
– Вразуми меня, Господи, и не дай пропасть...
Только теперь, вырвавшись из клетки, обильно позлащенной Кандинским, Ольга Палем взмыла ввысь как вольная птица, и с трагической высоты своего одинокого полета она, казалось, увидела сама себя – свободной, прекрасной, счастливой.
Не сердитесь, если я снова сошлюсь на слова Н. П. Карабчевского: «Она вращалась теперь в обществе молодых студентов и офицеров, юнкеров и гимназистов. Они устраивали для нее кавалькады, сопровождали верхами в загородных прогулках, вводили Ольгу Палем в свои студенческие вечеринки и танцевальные вечера; в обществе молодой и красивой женщины всегда было шумно, весело, молодо, непринужденно...»
– Господи, не оставь меня! – молилась Ольга Палем, обуянная тихим ужасом перед приманками жизни, столь щедро разбросанными на путях ее жизни.
Да, слишком уж много соблазнов окружало ее, все ухаживали за ней, влюблялись в нее, недоступную никому, и она, как и всякая женщина, ощутившая власть своей красоты, становилась излишне гордой, презрительно-равнодушной, все отвергающая, выдумывающая о себе даже то, чего никогда не было.
– Почему я сегодня Палем, а завтра опять Попова? – говорила она своим поклонникам. – О-о, это ужасная история... Моя мать, красивая княжна из рода крымских Гиреев, была женою какого-то богача Палема, но покинула его ради страстной любви к одному аристократу... Потому и называю себя как хочу!
Но свои выдумки она вышивала по черному белыми нитками. Если ее улавливали на лжи, Ольга Палем обижалась:
– Это не ложь, а лишь маленькое преувеличение...
Среди молодежи, окружавшей ее, оказался и титулованный студент барон Сталь-фон-Гольштейн, который открыто выражал сомнение в ее «недоступности».
– Бросьте, господа! – авторитетно заявил он однажды. – Палем или Попова, называйте ее как угодно, самая обычная «прости господи». Разве неизвестно, что она уже побывала в сарданапаловых объятиях старого паука, известного одесского гобсека? А где река текла, там всегда мокро будет...
– Чем докажете это, барон? – возмутился курносый юнкер Сережа Лукьянов, тайный обожатель красавицы-амазонки.
– Чем? – усмехнулся Сталь. – Согласен на пари. Через неделю она станет моей... Вы, юнкер, не верите?
– Не верю.
– Тогда договоримся: если Ольга Палем устоит передо мною, я, как благородный человек, признаю свое поражение, так и быть – ставлю на всех ящик шампанского.
Через неделю барон честно расплатился за проигрыш.
– Черт бы ее побрал, эту недотрогу! – сказал он при этом. – Ведь я всегда был неотразимым мужчиной, но эта язва и впрямь оказалась неприступнее Карфагена... Может, теперь попытаете счастье именно вы, юнкер Лукьянов?
– Зачем? – понуро отвечал тот. – Зачем мешать Аристиду Зарифи, в которого влюблена госпожа Палем? Вы же видите, как волшебно сияют ее глаза, когда она встречает его...
Кажется, Ольга Палем действительно влюбилась в очень красивого грека, сына богатого негоцианта, но Зарифи лишь загадочно улыбался, когда его спрашивали о результатах романа. Да, возникли и сплетни о том, что Аристид хорошо заплатил Ольге Палем, но красавец сразу же отверг эти слухи.
– Стоит ли разводить грязь на чистом месте? – сказал он. – Ольга Васильевна и своих денег имеет достаточно. Она даже не делает секрета, откровенно рассказав мне, что господин Кандинский до сих пор опекает ее как родной папочка...
Летом 1889 года в компании «золотой» молодежи Одессы, в которой юнкер Сережа Лукьянов был самым невинным и скромным, неожиданно заметили, что именно этот юнкер одержал над Ольгой Палем неслыханную победу. Капризная красавица сама пожелала провести летний сезон на захудалом хуторе его матери – в степных краях под Аккерманом. Мать юноши встретила Ольгу Палем очень радушно, и до чего же хорошо было Ольге на хуторе, где сохранилась еще дедовская библиотека, а вечерами, сидя в «вольтеровском» кресле, по-домашнему поджав под себя ноги с выпуклыми коленками, Ольга Палем запоем читала Бальзака, Гюго, Флобера, Поля де-Кока, Жорж Занд и Бурже.
– Боже праведный! – восклицала она, блаженно щурясь при свете керосиновой лампы. – Сережа, милый, как я завидую тем людям, что жили до нас... сколько огня, сколько страсти!
Молоденький юнкер, влюбленный лишь платонически, не смел и пальцем коснуться своей «богини», счастливый лишь оттого, что его глаза впитывают свет ее глубоких очей.
– Может, чаю? Или сливок? – суетливо предлагал он. – Мама говорит, что вы мало едите. Это ее беспокоит...
Рано утром Ольга Палем еще нежилась в постели, сонно слушая возгласы петухов, звавших ее к пробуждению, когда за стеною возникла тихая беседа матери с сыном.
– Ах, Сережа! – говорила мать. – Вот станешь ты офицером, придет время жениться и... Поверь, лучшей невестки я бы и не хотела! Мне очень нравится Оленька, ты как-нибудь поговори с нею, чтобы согласилась дождаться тебя уже при эполетах.
– Что вы, мама! – почтительно отвечал юнкер. – Ольга такая красивая, а я... я такой курносый. Как я скажу ей?..
Лукьянов провожал ее осенью до вокзала в Аккермане, прощаясь, они долго стояли молча, и Ольге Палем было жаль оставлять юношу на перроне так... просто так. В самом деле, что ей стоит подарить ему свои губы, чтобы потом не спал по ночам, чтобы думал о ней, чтобы ожили прочитанные романы.
Но ударил гонг – почти спасительный для нее.
Доброе пожатье рук – и ничего больше.
Так закончилось это лето – без единого поцелуя.
...Знал бы Сережа Лукьянов, что пройдет несколько лет, и ему, ставшему офицером артиллерии, придется отстаивать честь его «богини», которую станут обливать зловонными помоями, всю испачкав грязью домыслов и циничных обвинений.
...................................................................................................
В доме Вагнера на Дерибасовской она снимала обширную квартиру на втором этаже, а почти весь бельэтаж занимали состоятельные люди – чиновники или офицеры с семьями, здесь царили тишь да гладь да божья благодать, ароматизирующая запахами кухонь, волнующая звуками роялей, на которых доченьки с бантами в прическах разучивали гаммы. Граммофоны тогда еще не вошли в моду, одесситы довольствовались шарманками. Похрустывая на зубах шоколадом, Ольга Палем часто внимала пению девочек, подпевавших шарманкам из обычного репертуара улиц:
Подайте мне карету,
Трех вороных коней,
Я сяду и поеду
К разлучнице своей...
Это слышалось с улицы. Зато окна квартиры выходили во двор, где размещались жилые флигели с открытыми галереями, густо заселенные мастеровым и базарным людом. Там в корытах прачки стирали белье для жильцов бельэтажа, там ругались и дрались мужья с женами, за что-то постоянно лупили орущих детей, со двора неистово гудели примусы, а на гигантских сковородах вечно шкворчали неизменные баклажаны с луком, запах которых Ольга Палем вдыхала вольно или невольно... Гораздо труднее было мириться с бурными дискуссиями, возникавшими во дворе на лирической, меркантильной или национальной основе.
Ольга Палем невольно съеживалась в своих комнатах, когда со двора раздавалось требование:
– Заткнись ты... морда жидовская!
– От такого слышу! Ты сначала глянь на свою морду...
Общедворовый скандал развивался по всем правилам народного искусства: евреев оставляли в покое, зато с жаром и пылом начинали перебирать других обитателей двора:
– У, хохлятина! Сало-то с салом, вот и нажрал ряшку.
– А тебе, кацапу, больше других надобно?
– Я этой гречанке глаза повыцарапаю. Давно вижу, как она в мово драгоценного буркалы свои уставила, бесстыжая!
– На помощь, тут свои наших бьют!
– Свят-свят, люди добрые, будьте в свидетелях.
– Маланья, у тебя борщ сбежал... кипит!
– Чичас всех в протокол запихаем!
– Николай, с кем ты связался-то? Или у тебя других дел не стало? Марш домой, покедова я не озверемши...
Но даже в этом содоме, столь обычном для одесских задворок, к Ольге Палем относились хорошо. Она ладила с жителями двора, как умела ладить и с жильцами бельэтажа. Умела утешить бедную прачку, если у нее запивал муж-сапожник, давала на водку и сапожнику, когда тому требовалось похмелиться. Дворовые дети любили «тетю Поповочку», угощавшую их конфетами в красивых хрустящих фантиках, дарившую им пятаки на мороженое.
Со всеми ровная и улыбчивая, Ольга Палем быстро сошлась и с обитателями бельэтажа. Как раз под нею селилась чиновная вдова Александра Михайловна Довнар-Запольская, моложавая и внешне симпатичная дама; любимой ее присказкой были слова: «Что люди скажут?» Вдовица жила наследством от мужа, воспитывая четырех детей. Ольга знала, что ее старший сын Александр уже студент, но видела его лишь мельком, вечно спешащего; зато к ней привык младший – Виктор Довнар, тот самый, что ковырял пальцем в носу, когда она первый раз подъехала к дому Вагнера, чтобы снять здесь квартиру.
Теперь Ольга Палем, сидя на балконе, часто разговаривала с «Вивочкой», как звали его домашние, когда зазывала к себе, поила чаем или какао, дарила мальчику игрушки и лакомства. Довнар-Запольская никогда не благодарила Ольгу Палем за такое внимание к младшему сыну, но однажды, случайно повстречав ее в подъезде дома, сразу завела речь о старшем сыне.
– Вы еще молоды, вряд ли поймете мои материнские волнения. Саша уже студент, умный, талантливый, скромный, естественно, он уже нуждается в женщине, и судить его за это нельзя. Но я боюсь, чтобы он не стал искать женской любви там, где ее находят холостые мужчины. Вы же знаете, голубушка, чем это все кончается. Так легко заболеть от дурных женщин...
Ольга Палем покраснела – как и тогда, когда околоточный Пахом Горилов выклянчивал у нее дармовые папиросы. При этом она нервно повела плечами, отворачиваясь:
– Александра Михайловна, я сама такая же... я ведь тоже боюсь. Не знаю, что и сказать вам в утешение.
Казалось, на этом разговор двух женщин, молодой и зрелой, должен бы закончиться. Но мадам Довнар не уходила.
– Платить за любовь, знаете, тоже как-то неудобно, – продолжала она, намекая чересчур откровенно. – Но чего не сделает мать ради любимого сына? Я согласна на любые расходы, лишь бы мой Сашенька не навещал Фаину Эдельгейм.
– Эдельгейм? А кто это такая? – удивилась Ольга Палем.
– Как? Вы не знаете того, что известно всем одесситам? Это же матерая бандерша в самом фешенебельном доме свиданий. Простите, что возник такой житейский разговор, для меня самой неприятный. Но поймите и мое материнское сердце...
Но и теперь не ушла, не досказав что-то главное.
– Понимаю, – кратко отозвалась Ольга Палем.
Но кажется, она еще не все понимала. Не понимала самое главное: время, проведенное на содержании у Кандинского, позволяло судить о ней именно так, как справедливо судила и почтенная матрона Александра Михайловна Довнар-Запольская.
Палем жила одиноко и гостей не ждала. Тем более было странно, когда через несколько дней после этого разговора в дверь ее квартиры позвонили с лестницы. Думая, что это звонит дворник, она широко и бездумно распахнула дверь...
Перед ней стоял молодой и внешне приятный человек с таким идеальным пробором на голове, какой бывает только у чиновников для особых поручений, состоящих при очень важных персонах. Кажется, перед визитом к одинокой женщине он не пожалел бриллиантина, отчего волосы его ярко блестели, создавая в потемках светлый кружок нимба над головой, словно перед нею, божественно настроенной, явился новый апостол.
– Не помешаю своим вторжением? – вопросил он.
– Проходите, – ответила Ольга Палем.
Оказавшись в прихожей, гость отчетливо прищелкнул каблуками и резким наклонением головы выказал ей свое уважение:
– Не откажу себе в удовольствии представиться. Александр Степанович Довнар-Запольский... сын покойного статского советника. Из шляхетского рода старинного герба «Побаг».
Ольга Палем не знала, что делать в таких случаях, ибо сама не могла похвастать своей родословной, а вместо герба ей служили яркие и сочные губы.
– Очень приятно, – сказала она в полной растерянности. – Может, пройдете? Правда, у меня не совсем прибрано... извините. Терпеть не могу заниматься хозяйством.
5. КАК ЕМУ ПОВЕЗЛО
Пройдя в комнаты и долго выбирая удобную позу для расположения в кресле – так, словно он собирался позировать перед художником, желающим обессмертить его на портрете, – Довнар вежливыми словами начал свой гибельный и неотвратимый путь:
– Я бы, наверное, не осмелился тревожить покой одинокой очаровательной дамы, если бы не одно важное обстоятельство, понудившее меня именно к этому. Собственно, – упивался Довнар своими словами, – я потревожил вас только потому, что я лично и моя драгоценная мамулечка давно желали выразить вам свою признательность за то доброе отношение, которое вы столь щедро распространили на моего младшего брата Вивочку...
Наверное, эти фразы были заранее написаны Довнаром и, заученные наизусть, произносились без малейшей запинки. Гладкие, словно обтесанные слова, хорошо притертые одно к другому, теперь стекали легко и свободно – как течет вода из кухонного крана, и, казалось, не закрой этот кран потуже, вода его вежливых слов будет струиться безостановочно.
– Не стоит вашей благодарности, – сказала Ольга Палем, остановив безудержное течение слов. – Давайте лучше поговорим о чем-либо ином. Вы учитесь, чтобы стать... кем?
Воротничок на шее Довнара имел круто загнутые уголки «лиселей», в узле галстука поблескивала матовая жемчужина.
– Сложный вопрос! – ответил он, переменив эффектную позу на более развязную. – Кем я хочу стать – этого не ведает даже моя любимая мамочка. Сейчас я студент математического факультета местного Новороссийского университета. Однако мир теорем и формул меня, признаюсь, не вдохновляет. Ну допустим, я получил диплом. А что далее?
– Далее... наверное, завидное будущее.
– Будущее? Где вы усмотрели это завидное будущее? В лучшем случае я стану преподавателем в гимназии, благо ни Эйлера, ни Араго из меня никак не получится. А тогда простителен вопрос: что же ждет меня впереди?
– Что? – эхом откликнулась Ольга Палем.
– Ни-че-го... пустота, – энергично отозвался Довнар. – В жизни все-таки следует иметь не кусок хлеба, а лучше кусок роскошного торта. Я помышляю податься в область медицины, ибо врачи гребут деньги лопатой, а потом отвозят их в банк тачками. Смотрите, как живут Боткин или Захарьин...
Он замолк, размышляя, наверное, о том, как живут боткины и захарьины. Ольга молчала тоже. Довнар продолжил:
– Мы существуем на этом поганом свете только единожды, и второй жизни не дано, об этом не следует забывать. Если я стану принимать клиентов под вывеской частного врача, то, согласитесь, это намного прибыльнее, нежели ежедневно втемяшивать в тупиц-гимназистов великое значение Пифагора...
Ольге Палем, послушавшей Довнара, стало даже неловко, ибо все ее знание мира ограничивалось романами с неизбежным поцелуем в конце, после чего главная героиня «задыхалась от бурной страсти». А тут тебе сразу и Араго с Пифагором, да еще Боткин с Захарьиным, названные столь легко, словно Довнар накидал их в тачку лопатой, а сейчас отвезет всех на свалку, чтобы потом резать шикарный торт своей будущей жизни.
– Итак, все ясно! – решительно заявил он, быстро покинув кресло, и прошелся по комнате, явно красуясь.
Ольга Палем, грустная, взирала в окно, и там она видела, как первый осенний лист, забавно кружась в воздухе, вдруг жалко и безнадежно прилип к мокрому стеклу. «Вот и я так же», – подумалось ей. Начиналась осень 1889 года...
Довнар вдруг круто остановился:
– Простите, я не слишком вас утомил?
– Нет, что вы!
– О чем же вы так печально задумались?
– Мне уже двадцать три. А... вам?
– Мне двадцать два.
– И вы пришли... – начала было она.
– Дабы выразить вам душевную благодарность, – был четкий ответ. Довнар постоял. Подумал. Закончил: – За брата.
– И это... все? – повернулась к нему Ольга Палем.
«Он боится идти в бедлам Фаньки Эдельгейм и потому пришел ко мне», – вдруг резануло ее чудовищной догадкой.
Но ответ молодого человека прозвучал совершенно иначе.
– Пока все, – сказал Довнар. – Спокойной ночи.
Когда Довнар спускался по лестнице, Ольга Палем слышала, как он насвистывает. Она разделась и легла в постель. Ей тоже хотелось свистеть – так же красиво и так же бравурно, как это делал Довнар, но у нее, глупышки, ничего не получалось.
...................................................................................................
Утром она навестила Кандинского в его конторе и сразу, уронив голову на стол, начала громко плакать.
– Деточка, что с тобою? – испугался Кандинский.
– Не знаю.
– Ты... влюблена?
– Наверное.
– Так это же очень хорошо. Скажи, кто он?
– Довнар-Запольский. Студент. Математик.
– Поздравляю, – разволновался Вася-Вася, со старческой нежностью погладив ее по руке, так соблазнительно откинутой поверх стопки бумаг с колонками дебетов и кредитов его конторы. – Я ведь когда-то знавал и батюшку этого студента. Вполне порядочная и культурная семья. Впрочем, покойный всегда был под каблуком своей ненаглядной, это уж правда... Скажи, деточка, ты ни в чем не нуждаешься?
– Нет. Спасибо.
– Но ты не забывай своего старого пупсика. Я совсем не желаю, чтобы ты, моя прелесть, в чем-то себе отказывала. Все-таки объясни, ради чего ты сегодня ко мне пожаловала?
Ольга Палем откинула голову, вытерла слезы.
– Просто так. У меня же, Василий Василич, никого больше нет. Я одинока, как бродячая собака... Наверное, помешала вам, да?
– Если говорить честно, то – да! Я так занят, так много дел. Впрочем, – засуетился Кандинский, – мой «штейгер» стоит у подъезда, Илья сегодня трезв, аки херувим, и он отвезет тебя хоть на край света...
Ворохи желтых листьев вихрились в воздухе, все вокруг было так красиво и замечательно, так легко ей дышалось, когда, опустив вуаль со шляпы, Ольга Палем – барыней! – катила по Ланжероновской, а потом рысак вынес ее прямо на Дворянскую и замер на углу Херсонской – возле здания Новороссийского (иначе Одесского) университета.
Ольга велела кучеру обождать, но из коляски богатого «штейгера» не вышла и осталась сидеть, широко раскинув руки по краям дивана. Желтые листья кружились долго...
– Чего ждем-то? – спросил Илья, просморкавшись.
– Судьбы.
– А-а-а... эта штука пользительная. Особливо ежели кому повезет. Я судьбу знаю. Такая стерва – не приведи бог!
– Ах, Илья, Илья, – рассмеялась Ольга Палем, наслаждаясь ожиданием. – Видел ли ты хоть разочек в жизни счастливого человека?
Илья радостно хохотнул ей в ответ:
– Да я тока вчерась был им! Опосля свары с женкою она мне сразу два шкалика на стол выкатила и говорит: «Чтоб ты треснул, зараза худая, и когдась ты лопнешь?» Ну я, вестимо дело, чекалдыкнул и такой стал счастливый. Даже запел.
– Вот и мне, Илья, сегодня хочется петь...
Она дождалась. Закончились лекции в университете, студенты веселой и суматошной гурьбой выбегали на улицу, улавливая падавшие с дерев осенние листья. Наконец показался и Довнар, горячо жестикулирующий, что-то доказывая своим коллегам.
Вдруг увидел ее. Сам остановился, и остановились все.
Ольга Палем рукою в серебристой перчатке поманила его к себе – жестом, почти царственным, словно Клеопатра, подзывающая своего Антония.
Довнар подбежал, почти ошеломленный:
– Вы?
– Нет, это не я, – отвечала она, приподняв вуаль.
– Но чья же эта роскошная коляска, чей это рысак?
– Мои...
Их обтекала толпа студентов, слышались возгласы:
– Во, Сашка... везет же дуракам!
– Оторвал от лаптей хромовые стельки.
– Да, братцы, это вам не Танька с толкучки.
– Такая одну ночь подержит, а утром выкинет.
– Садитесь рядом, – сказала Ольга Палем растерянному Довнару. – Мой Илья хотел бы знать, куда вам надо?
– Вообще-то... домой. Мамочка ждет к обеду.
– Какое приятное совпадение! – поиграла глазами Ольга Палем. – Я тоже еду домой, только у меня нет мамочки и обедов я не готовлю, ибо хозяйка я никудышная...
Далее события развивались стремительно. Не было, пожалуй, такого вечера, чтобы Довнар не засиживался у нее до полуночи, и она почти силком выпроваживала его к мамочке, снова слушая его очаровательный свист. Правда, Довнар иногда словно невзначай пытался обнять ее талию, хотел бы и поцеловать, но Ольга Палем с хохотом, а иногда даже с явным раздражением выкручивалась на его объятий:
– В чем дело? Пока лишь жесты. А где слова?
– Какие? – притворно недоумевал Довнар.
– Можно бы и самому догадаться... о словах!
Но с объяснением Довнар не спешил, очевидно, заранее наученный матерью помалкивать, ибо Александра Михайловна не искала для сына любимую женщину, а желала для него лишь покорную наложницу, которая обойдется и так – без порхания амуров над внебрачною постелью.
Впрочем, молодые люди скоро перешли на «ты», оба они чувствовали, что один в другом стали нуждаться. Вскоре мадам Довнар, которая имела служанку Дашу Шкваркину, служившую за 15 рублей в месяц, уступила ее Ольге Палем, которая стала платить на пятерку больше. Это заставило студента Довнара подвести в уме нехитрую калькуляцию:
– Слушай, откуда у тебя лишние деньги?
Ольга Палем не стала выкручиваться, не стала придумывать, она просто и честно созналась, что у нее своих денег нет и не будет, все деньги поступают к ней из кассы Кандинского.
Довнар пересел к ней поближе, ощутив тепло ее тела:
– Значит, это правда, что говорят о тебе люди?
– Да, – не стала она кривить душою.
Довнар призадумался. Она, как женщина, ожидала от него вспышки безумной ревности, заранее согласная вынести удары пощечин, но – вместо этого – получила деловой ответ:
– Это хорошо. Даже очень хорошо, что старик тебя не забывает. Ты оставайся с ним поласковее. Чем черт не шутит, но, может, еще понадобятся услуги гобсека – Кандинского.
– Кому? – душевно напряглась Ольга Палем, в этот момент даже оскорбленная его расчетливым спокойствием.
– Нам, – внятно ответил Довнар...
Это «нам» внутренне потрясло Ольгу Палем: он, который не желает сознаться в своей любви (а ведь любит, любит, любит!), он уже разделил с нею деньги, как делят торговцы выручку на базаре. За окном сыпал мягкий снежок, но в этот миг он словно почернел в ее глазах. Женщина без нужды передвинула горшок с геранью на подоконнике, потом долго барабанила пальцами по оконному стеклу, раздумывая, и воробей, сидевший на ветке дерева, подпрыгивал, готовый улететь подальше...
Наблюдая за этим воробышком, Ольга Палем вдруг болезненно ощутила, что ее чувство, как никогда, именно теперь нуждается в ответном отклике. Да, пришло время, чтобы спросить:
– Я жду... любишь или не любишь? Не лучше ли уж сразу сказать мне «да», чтобы не изнурять меня в ожидании.
Довнар с деланным величием раскурил папиросу «Элегант», долго не знал, куда бросить обгорелую спичку, и наконец он воткнул ее в горшок с цветами герани.
– Ну, знаешь ли, – стал говорить он, отводя глаза в сторону, – я не привык расточать высокопарные слова, которыми пестрят страницы бульварных романов. В конце-то концов, – убежденно произнес Довнар, – между разнополыми особями существуют именно те отношения, которые и вызывают к жизни именно такие слова, которые ты ожидаешь слышать...
Слова текли, текли, текли – опять как вода из крана, который лучше сразу закрыть, чтобы не погибнуть в их потопе.
– И ты, – спросила Ольга Палем, – сначала желаешь иметь эти отношения, чтобы только потом разукрасить их словами?
– Стоит ли этому удивляться? – ответил Довнар. – Известно, что дом сначала строят, а потом его красят.
– Не старайся придумывать отговорки. Я не милости у тебя прошу, а только слово... одно лишь слово. Умри, но не давай поцелуя без любви. Кто так сказал?
– Не помню, – поежился Довнар с таким видом, словно ему подали к столу нечто заманчивое, но вряд ли съедобное.
– Но сказал их умный человек, так и мы будем умнее. Разве ты, Саша, не знаешь о моих чувствах?
– Догадываюсь, – сухо кивнул Довнар.
– Скажи на милость – он догадывается! – с явной издевкой произнесла Ольга Палем. – Да моя Дунька Шкваркина раньше тебя догадалась... Я же вижу! Все вижу. Ты ходишь вокруг меня, словно кот вокруг миски со сметаной. Ты льнешь ко мне, ты ищешь моего тела, но при этом боишься связывать себя словами любви... Трус! – крикнула она. – Ничего не получишь.
– Это уж слишком, – наигранно возмутился Довнар. – Вот уж не думал, что моя благородная сдержанность будет оценена именно таким образом...
– Теперь уходи, – невозмутимо сказала Ольга Палем.
– Уходить? Не понимаю – куда?
– К своей мамочке...
Сгорбленный, волоча ноги, Александр Довнар ушел. На этот раз она уже не слышала его музыкального свиста...
...................................................................................................
Было уже далеко за полночь, а Ольга Палем даже не прилегла.
На кухне во всю ивановскую храпела Дунька Шкваркина, у которой, – после прибавки к жалованью – никаких проблем больше не возникало. В печи жарко отполыхали поленья, красные угли погасали, зловеще отсвечивая голубыми огнями. К ночи разыгралась вьюга, стегала в окна пригоршнями снега.
Ольга Палем блуждала по комнатам.
Думала, сравнивала, отвергала, привлекала...
Мучилась!
Неожиданно вздрогнула: кто-то не звонил с лестницы, а лишь тихо скребся в двери, как скребется виноватая собака, умоляющая хозяина не оставлять ее в такую ночь за порогом.
– Кто там? – почти шепотом спросила Ольга Палем.
– Я... опять я.
Довнар вошел, сразу опустился перед ней на колени.
– Прости, – повинился он, не подымая на нее глаз.
– Я действительно люблю тебя... даже очень. Безумно! Но ты права: мама запретила мне выражать свои чувства, чтобы я не связывал себя никакими словами... Прости, прости, прости! Если только можешь, умоляю – не мучай меня. Сжалься.
Не вставая с колен, Довнар расплакался.
Ольга Палем водрузила руки поверх его головы с идеальным пробором, словно на святой аналой перед причастием:
– Значит, любишь?
– Да.
– Клянись!
– Клянусь.
– Тогда, мой любимый, можешь смотреть...
Резкими движениями она стала разрывать на себе одежды, выкрикивая с каким-то упоением, словно молилась:
– На! На! На! Получи же наконец...
И, совершенно голая, переступив через клочья своих платьев, двинулась на него, гордо выставив остроторчащие сосцы женщины, которая все уже знает:
– Если любишь, так... на!
Читатель-мужчина может закрыть мой роман.
Но читательница-женщина, думаю, не оставит его.
6. ЖЕНЩИНА НЕ ДОЕСТ...
Больше всех радовалась Александра Михайловна Довнар, вдохновенно растрепавшая всем знакомым и незнакомым:
– Вы не представляете, как повезло Сашеньке! Отныне мое материнское сердце спокойно... Просто чудо! – восклицала она восторженно. – Мой сыночек нашел женщину, которая всегда под боком, живет этажом выше. Но, что особенно меня устраивает, так это то, что она ничего Сашеньке не стоит... ни копеечки! Согласитесь, что по нынешним временам это большая редкость.
Опытная матрона, сама усиленно ищущая себе доходного мужа, мадам Довнар всячески поощряла удобную связь сына с госпожою Палем. Сам же Александр Довнар действительно увлекся молодою соседкой, легкие шаги которой на втором этаже явственно слышал в своей комнате. Но при этом студент хотел бы казаться перед сверстниками эдаким равнодушным фатом, который привык менять женщин как перчатки. На самом же деле Ольга Палем сильно растревожила его сердце. Он даже прифрантился и заимел тросточку, желая нравиться, но деньги тратил все-таки в разумных пределах, не допуская излишеств...
Сорил медяками больше по мелочам – когда бутылка лимонада, когда кекс из кондитерской Балабухи или крошечные пирожные.
– Я знаю, ты любишь птифуры, – уверял он женщину.
Она их раньше презирала, но теперь... полюбила.
Чтобы придать себе значимость, Довнар иногда рассказывал Ольге Палем не то, что с ним было, а то, что случилось с другими, приписывая себе спасение утопающих в бушующем море или безумную драку с околоточным, который спасался от него постыдным бегством. Конечно, женщина догадывалась, что он привирает, дабы предстать перед ней в наилучшем, героическом свете, но любое вранье выслушивала без возражений, ибо сама тоже грешила всякими фантазиями.
Именно в этот период, когда душа Ольги Палем была преисполнена счастьем, они посетили театр – новый для Одессы, строенный взамен сгоревшего. Здесь их увидел полицейский пристав Олег Чабанов (человек, кстати, очень порядочный). Хорошо извещенный в том, «кто есть кто», он любезно раскланялся перед нарядной цветущей женщиной:
– Как поживаете, Ольга Васильевна? Судя по радости на вашем лице, жизнь складывается так, что лучше и не надо.
Палем мановением руки указала ему на Довнара:
– Рекомендую – мой жених! Будущий Эйлер или Араго, а может быть, Боткин или Захарьин...
Впрочем, сам Довнар не пытался разрушить ее трепетных иллюзий, никогда не возражая против этого любовного «титула», каким Палем открыто награждала его в любом обществе, с большим желанием выдавая себя за «невесту» Довнара. Между ними возник случайный разговор:
– Саша, хочу тебя спросить... давно хочу.
– Ну?
– Когда ты на мне женишься? – спросила Ольга Палем.
– Глупенькая! – расхохотался Довнар. – Вот уж не ожидал такого наивного вопроса... Неужели сама не знаешь, что студентам жениться запрещено. На то мы и студенты, чтобы не связывать себя кастрюлями и пеленками...
Ольга Палем проверила: Довнар говорил правду.
Значит, ей суждено ждать и ждать, когда возлюбленный обретет диплом, и тогда она станет... знать бы – кем? Или женою учителя гимназии, или женою врача.
Ничего, она терпеливая – дождется светлого часа!
Между тем в эти же дни Довнар отыскал своего старого приятеля гимназических лет – Стефана Матеранского.
– Ты же знаешь, – взволнованно рассказывал он ему, – что до сих пор я тратился на женщин в доме Фанни Эдельгейм, что было весьма разорительно для моего кармана. Но теперь, ты не поверишь, я встретил пылкую, очень интересную женщину. Конечно, – глумливо хвастал Довнар, – она изображала недотрогу, умоляла пощадить ее невинность, но не на такого напала... Я свое с нее взял! Здорово, верно?
– Здорово, – согласился Матеранский. – Влюблен?
– Что ты! – отрицал Довнар с возмущением. – Стану ли я заниматься подобной лирикой? Но главное, что в этой женщине меня привлекает, так это ее полное бескорыстие...
Стефан Матеранский плотоядно потер руки.
– Это не женщина, а клад, – позавидовал он другу.
– Сущий клад! – подтвердил Довнар.
– Дай рубль... на пропитание.
– А когда вернешь?
– Ну как-нибудь, Сашка, мы же друзья... Кстати, может, ты меня познакомишь со своей «штучкой»?
– Заходи... Будем ты, я, можно позвать и поручика Шелейко. Живет она над нами, это очень удобно! Заодно убедитесь, что влюблена в меня, словно кошка. Ну что там эта Зойка Ермолина у Фанни Эдельгейм, которая в самый патетический момент продолжает жевать ириски! Зато у меня любовница – сущий Везувий, извергающий огненную лаву, именно так и погибла Помпея.
– Не погибни ты сам. Как дела-то твои?
Вопрос Матеранского был Довнару неприятен:
– С математикой плохо. Сам не ожидал, что я такой бестолковый. Думаю, надо податься в Петербург.
– Значит, и «штучку» свою прихватишь?
– Зачем? В столице и без нее много всяких и невсяких...
...................................................................................................
Довнар принадлежал к той породе людей, которые свою копейку на благо ближнего не пожертвуют. Человек далеко не бедный, он свои деньжата нежно холил, как нищий торбу, и даже молодость, которой присуща безалаберность, когда хочется сорить деньгами, удивляя людей своей щедростью, даже эта легкомысленная пора жизни не отразилась на его кошельке.
Был серый и будний день, когда Довнар навестил Ольгу Палем – мрачный, поникший, озлобленный.
– В чем дело? – любовно встревожилась она.
– Стыдно говорить, – сознался Довнар, – но моих скромных познаний в математике хватило для того, чтобы уличить свою мамочку в подтасовке учета процентов. Поверь, мне это очень неприятно, но я проверил все биржевые бюллетени, выяснив, что она играла со мной на понижениях денежного курса. В результате мамулечка, словно прожженный биржевой делец, вписала в свой актив четыреста рублей, а я имел их в своем пассиве. Каково?
– Ужасно, – согласилась Ольга Палем.
– Конечно, я не глупец, чтобы прощать такое, – обозлился Довнар, – и после хорошего скандала я заставил мамочку вернуть мне эти деньги. Тут и слезы, тут и упреки... ах!
Ольга Палем задумалась, а задумалась она потому, что Вася-Вася Кандинский, какой бы он ни был, требовал только расписки в получении денег, но он даже не проверял ее расходов, и ей было дико, что родная мать способна обманывать сына.
– Извини, – сказала она, – я совсем не желала бы залезать в твой кошелек, но все-таки, как твоя будущая жена, хотела бы знать, каким состоянием ты располагаешь?
Спросила и тут же раскаялась в своем вопросе. Было видно, что Довнару совсем не хотелось посвящать ее в свои финансовые таинства. С явной неохотой, гримасничая, он признался, что держит в банке пятнадцать тысяч – под проценты.
– Это моя личная доля от наследства отца. С процентов я могу жить как рантье. А мамочка дает деньги под закладные, беря с должников по девять процентов годовых...
Женщина рассмеялась, а Довнар даже обиделся:
– Не понимаю, что тут смешного? Это ведь жизнь... Се ля ви, как говорят французы, лучше нас, диких славян, понимающие, как надобно жить и наслаждаться.
– Прости. Но мне твои рассуждения показались такими странными. Наверное, я большая невежда, если никак не пойму, что из денег можно делать еще деньги... Разве не так?
– Так, мой ангел. Только кретины, имеющие один рубль, не подозревают, что из рубля можно сделать полтора и не быть при этом вором. Моя мамочка имеет по тысяче рублей в год с одних лишь процентов. Чем плохо? Оставим эту тему. Нас обещали навестить мои лучшие друзья. Пошли Дуньку до лавки, чтобы купила хотя бы две бутылки вина... подешевле!
Гости явились. Поручик Шелейко наклюкался очень быстро и все пытался рассказать анекдот, конец которого он не мог вспомнить, и это было самое смешное в его анекдоте. Стефан же Матеранский, тоже студент, пока офицер трепался с Ольгою, выманил Довнара на лестницу – для разговора без свидетелей.
– Слушай, – сказал он, – неужели ты веришь в эти сказки, будто она татарская княжна, а мать родила ее от генерала Попова? Посмотри на нее как следует... в профиль.
– А что? – мигом протрезвел Довнар, пугаясь.
– Да ведь твоя Ольга Васильевна да еще Попова – типичная жидовня, и это никак не украсит твоего светлого будущего.
Довнар жарко вспыхнул, оправдываясь:
– Не собираюсь же я на ней жениться, черт тебя побери!
– Ты не собираешься быть ее мужем, зато она уже наладилась быть твоею женой, – точно определил Матеранский, ехидно посмеиваясь. – Тебе эта «штучка» дорого обойдется. Так что ты напрасно трепался мне об ее бескорыстии...
Довнар склонился над пролетом лестницы.
– Да пусть болтает, что ей взбредет в голову, – отвечал он. – В конце концов, у нее хватает ума, чтобы не беременеть. А так... женщина удобная, ходить далеко не надо, она всегда под рукой, где оставил, там и найдешь... Я же говорил тебе, что она ни гроша не стоит! Ее этот Кандинский до сих пор содержит. Согласись, что вариант превосходный: старый дурак ее содержит, а молодой умник спит с нею.
Матеранский швырнул папиросу в кошачий угол:
– Смотри сам, мое дело предупредить, чтобы ты потом не рвал волос и не вопил: «Ах, я несчастный...»
Зима прошла в удовольствиях. Довнар счел возможным даже представиться Кандинскому, чтобы тот лично удостоверился в его «благородстве», и роман молодых людей развивался по всем правилам хорошего тона, лишь единожды омраченный «семейным» скандалом. Это случилось на городском катке, где Довнар повстречал свою кузину Зиночку Круссер, которая строила ему глазки, за что сразу и получила по морде от Ольги Палем.
Бедная Зиночка рухнула на лед, повредив себе очаровательный копчик, чего простить было нельзя.
– Нахалка! – сказала она. – В протокол захотелось?
– Куда смотрит полиция? – стали орать конькобежцы. – Каток совсем не для того, чтобы тут дрались...
Городовой явился, составив протокол о нарушении «благочиния», но тут вмешалась сама госпожа Довнар, сумевшая доказать в полиции, что Ольга Палем ревнивая «девочка», которая сошла с ума от любви к ее «мальчику». После этого случая Ольга Палем показала Довнару револьвер системы «бульдог»:
– Вот пусть еще посмеют с тобой любезничать, я разделаюсь одним выстрелом, а второй – тебе.
Довнар как следует осмотрел револьвер:
– Сколько ты платила за это паршивое барахло?
– Четырнадцать рублей.
– Хоть бы со мной посоветовалась. Нельзя же так сорить деньгами. Могла бы купить и дешевле...
Он велел спрятать «бульдог» подальше и нежно привлек ее к себе, нашептывая приятные слова.
– Мне нравится, что ты ревнуешь, – сказал он, целуя ее в пупок через платье, – а теперь повернись-ка... в профиль!
Ольга со смехом обратила к нему профиль своего лица.
– Да-а, – протянул Довнар, присвистнув. – До чего же ты похожа на генерала Попова... прямо точная копия?
– Я в чем-нибудь провинилась?
– Да нет, с тобою-то все в порядке, зато здорово провинились твои высокоблагородные родители...
Здесь необходимо примечание для читателей. Они жили в том времени, когда царствовал император Александр III, который не выносил евреев. Известно, с каким трудом уговорили его принять в Аничковом дворце мадам Эфрусси, дочь Ротшильда: «О чем мне болтать с этой жидовкой? – доказывал он. – О том, сколько стоят ее бриллианты? Или о том, сколько заплаток на моих солдатских штанах?..» Антисемитизм в Одессе, да, был. И когда приехала на гастроли прославленная Сара Бернар, из дверей пивнухи в ее коляску запустили бутылкой (пустой, конечно). Но при этом еврейская буржуазия процветала, городским головой Одессы был миллионер Абрам Маркович Бродский, подносивший царю хлеб-соль, а жене его букеты магнолий. Кстати, этот же Бродский, когда у него просили денег на стипендии бедным студентам-евреям, денег не дал, говоря, что помогать надо не бедным, а талантливым, невзирая на то, евреи они или русские. Известно и другое: во время еврейского погрома в 1871 году Янкель Цитрон бесстрашно торговал папиросами в толпе погромщиков и те его не трогали, ибо торгующий человек в Одессе неприкосновенен, как и коленопреклоненный в храмах России... Вот поди ж ты разберись тут в подобных нюансах одесского «антисемитизма»!
Но Ольга Палем все-таки охотнее называла себя «Поповой», скрывая свое еврейское происхождение, почему и выдумывала всякие байки о красавице-матери из ханского рода крымских Гиреев. Конечно, она, женщина далеко не глупая, сразу догадалась, почему Довнар столь пристально вглядывался в ее профиль. Впрочем, тогда же решила она, если Сашка любит ее, так он будет любить ее и с таким носом, каким наградила ее великая мать-природа.
– Сашунчик, – сказала она ему весной 1890 года, – к сожалению, нам предстоит коротенькая разлука. Я вынуждена побывать в Симферополе, чтобы обменять паспорт.
Довнар покрыл поцелуями ее лицо и ладони:
– Глупышка! Неужели ты думаешь, что я могу вынести эту разлуку? Ни в коем случае. Поедем вместе...
Довнара в это время угнетали иные заботы: свое отвращение к математике он превратил в тягу к медицине, и это превращение далось столь же легко, словно он перелил воду из одного сосуда в другой. Все чаще и чаще он стал поговаривать о переезде в Петербург, всюду доказывая:
– С одним курсом Новороссийского университета меня, конечно, примут в Медико-хирургическую академию столицы. Отмучаюсь еще пять-шесть лет, а там... Там-то и начнется такая шикарная жизнь, что все приятели скорчатся от зависти!
Ольга Палем ревниво следила за тем, чтобы в его житейских планах обязательно умещалась и ее женская судьба.
– А как же я? – спрашивала она по ночам. – Ты не оставишь меня одну в Одессе, ты возьмешь меня в Петербург?
Над нею взмывали руки, падающие, чтобы обнять ее.
– Господи милосердный, – клятвенно звучало во мраке, – да как ты могла подумать, что я способен дышать без тебя? Конечно же, моя радость! И в твой паршивый Симферополь, и в этот божественный Санкт-Петербург поедем вместе...
На исходе зимы Довнар повадился навещать манеж, где с трудом осваивал приемы верховой езды, ибо давно заметил в Ольге Палем давнюю – почти дикую – любовь к лошадям, которую она приобрела с детства в степях под Симферополем.
– Ты же знаешь, – говорила она, посмеиваясь, – что во мне бушует горячая кровь ногаев и в седле я чувствую себя гораздо лучше, нежели ты на стуле.
Весною они стали нанимать верховых лошадей для загородных прогулок – с друзьями и знакомыми. Сохранилось описание выезда на одну из таких прогулок: «Мать Довнара со всеми своими присными выходила на крыльцо и любовалась, пока кавалькада во дворе готовилась выехать за ворота. Затянутую в рюмочку, грациозную и изящную амазонку, вскакивавшую на лошадь в своем черном элегантном наряде, она приветствовала поощрительной улыбкой...»
– Браво, дети мои, браво! – восклицала она.
Так что все складывалось даже замечательно...
...................................................................................................
Еще одно примечание, на мой взгляд – существенное.
То, что Довнар больше всего на свете обожал сам себя, Ольга Палем уже знала. Даже по ночам, если ему становилось холодно, он безжалостно перетягивал одеяло на себя, оставляя ее открытой. Во время обеда с общего блюда он без зазрения совести выбирал для себя кусочки побольше и повкуснее. Между тем (я в этом уверен) настоящий мужчина самый лучший кусок всегда отдаст женщине, а себе оставит лишь то, что женщина не доест... Не так, а иначе поступают одни только хамы!
Но, влюбленная, она всего этого еще не замечала.
7. ПЕРЕМЕНА КЛИМАТА
Виктор Довнар – или попросту «Вива» – подрастал как на дрожжах, мечтая командовать обязательно броненосцем, а его моложавая маман поговаривала, что ее дамская жизнь требует самого активного продолжения:
– Дети подрастают, теперь в самый раз подумать и о себе...
Александра Михайловна завела себе пожилого поклонника в лице капитана 2-го ранга Шмидта, пребывавшего в заслуженной отставке. Этот вислоусый и хмурый моряк, чем-то похожий на престарелого швейцара из богадельни, усиленно внушал своему будущему пасынку «Вивочке»:
– Ты как раз годишься для Морского корпуса, где тебе мгновенно устроят такую хорошую трепку, от которой любой Иванушка-дурачок становится мудрее Канта или Гегеля. Вообще-то, если где и жить человеку, так только подальше от берегов, чтобы не видеть всех мерзостей на земле...
Этот моряк, читатель, не будет иметь никакого отношения к нашей истории, а упомянул я о нем лишь потому, что мадам Довнар вскоре предстоит именоваться мадам Шмидт. В этот период жизни Александра Михайловна даже похорошела, как и положено невесте, справедливо считая, что хорошая пенсия отставного капитана 2-го ранга позволит ей содержать свои сбережения в неприкосновенности. Как раз во время сватовства Шмидта, видевшего на земле одни мерзости, мадам Довнар однажды вызвала Ольгу Палем на многозначительный разговор.
– Вы догадываетесь, – авторитетно заявила она, – что моему Сашеньке предстоит еще долго влачить жалкую роль студента, а жизнь слишком переменчива, и потому не лучше ли вам, моя милочка, заранее подумать о своем будущем.
Ольга Палем не сразу сообразила, к чему эта зловещая прелюдия, но в словах госпожи Довнар она распознала подоплеку каких-то дальновидных предостережений. Неужели ее использовали, как последнюю дурочку, только затем, чтобы сыночек не тратился на визиты в заведение Фаньки Эдельгейм? Стараясь оставаться спокойной, Ольга Палем, естественно, спросила:
– Разве я мешаю вашему сыну учиться?
– Здесь, в Одессе, вы не мешали, напротив, – уклончиво отвечала мать. – Но в столице совсем иной мир, преисполненный иными заботами, и мне очень жаль, если вам предстоит испытать некоторые... как бы сказать? Пожалуй, разочарования.
Ольга Палем заявила, что не тащит ее сына под венец, а сейчас живет не столько надеждами на будущий брак, сколько настоящей, хотя и безбрачной, любовью.
– Любовь – святое чувство, никто не спорит, – вздохнула Довнар. – Но, к сожалению, одной любовью сыты не станете. Сашенька еще молод, и многое в его жизни может перемениться... его планы, его настроения. Вы же знаете, он загорелся ехать в Петербург для изучения медицины, а вы...
Над головою мадам Довнар канарейка в клетке запела.
– Что я? Прошу. Договаривайте.
– Неужели вы согласны ждать его много лет?
– Нет, не согласна, – горячо возразила Палем, – и, конечно, поеду за ним, ибо без меня ему будет трудно.
Александра Михайловна скупо поджала губы, раскачивая над собой клетку, в которой канарейка сразу притихла.
– На что вы претендуете, моя дорогая? – последовал суровый вопрос. – Мне совсем не хотелось бы касаться этой темы, но ваша репутация не ахти какая, и в Одессе нет даже дворника, который бы не ведал об источнике ваших доходов.
– Саша об этом извещен, – отвечала Ольга Палем. – И он сам просил, чтобы моя дружба с Кандинским продолжалась.
– Упаси меня бог вмешиваться в ваши отношения, – пылко подхватила мадам Довнар. – Я ведь завела этот разговор исключительно в ваших же интересах, чтобы вы потом не раскаивались, уповая едино лишь на любовь. В ваши годы любовь – это еще не то чувство, на которое можно основательно положиться...
После таких намеков в душе остался гадкий осадок, и Ольга Палем не скрыла от Довнара своего раздражения:
– Ты говоришь мне о своей страсти, а твоя мамуля толкует о твоей карьере врача, и, кажется, она совсем не желает, чтобы я находилась подле тебя.
– К чему опасения? – отвечал Довнар. – Мать права в одном: Петербург слишком дорогой город и, может, пока я буду учиться, тебе лучше остаться в Одессе... конечно, ты можешь и навещать меня. Иногда! – добавил он.
Ольга Палем разрыдалась, тут же им расцелованная.
– Счастье мое, – говорил Довнар, – прекраснейшая из женщин, не сердись... умоляю! Я ведь не сказал, что Петербург для тебя заказан. Но пойми и меня, наконец. Сначала надобно осмотреться. Устроиться. Найти подходящую квартиру. Завести связи. Наконец, куда ты денешь вот все это?
– Что «это»? – не поняла его Ольга Палем.
Довнар широким жестом обвел обстановку ее комнат.
– Хотя бы мебель. Сколько ты за нее платила?
– Не я, а Кандинский, и обошлась она ему, кажется, около пяти тысяч. При чем здесь эти доски и эти тряпки, если я согласна на рай в шалаше?
– Од-на-ко! – наставительно произнес Довнар. – Надо все продать за такую же сумму, лишние деньги не помешают. Тем более в Питере мебель стоит намного дороже. Не захочешь же ты, чтобы я вертелся на венских стульях!
– Хорошо, – нервно отвечала Ольга Палем. – Я все продам, я привезу тебе в зубах эти пять тысяч, согласная сидеть на табуретках, лишь бы мой Сашка нежился в креслах. Об одном прошу тебя: не оставляй меня в Одессе... про-па-ду-у-у!
– Это даже забавно, – посмеялся Довнар.
– Ты меня еще не знаешь, – с угрозой произнесла Ольга Палем, – а ведь я способна на все. Застрелюсь. Стану пьяницей. Отомщу тебе тем, что – назло тебе! – сделаюсь шлюхой, чтобы ты мучился самой мерзкой, самой отвратительной ревностью.
– Ненормальная... лечись! – ужаснулся Довнар. – Я же вижу, как ты вся дергаешься. Даже зубы стучат, словно у волчицы. Нельзя же так распускать себя...
Летом 1890 года они на пароходе приплыли в Севастополь, откуда выехали в Симферополь, ибо пришло время обменивать паспорт. Староста мещанской управы некто Щукин знавал Меню Палем еще ребенком, и сейчас он, добрый старик, очень обрадовался, увидев ее «барышней» и «невестой».
– Ах, какая ты стала... ну-ка, повернись ближе к свету, дай полюбоваться, – сказал он. – Да-а, совсем барышня! Ей-ей, хороша. А платье – последний крик Парижа... Меня всегда была хорошей девочкой, – сообщил Щукин Довнару, – вы ее, молодой человек, не обижайте. Она, видит бог, и без того обиженная... Папу-то с мамой видела? – потихоньку спросил Щукин, подчеркнуто именуя красавицу «Меней».
– Нет, – отвечала Ольга Палем, – и вы, будьте добры, не говорите здесь никому, что я приезжала в Симферополь...
Она боялась этого разговора в присутствии Довнара, но он ничем не выдал своего удивления. Ольга Палем, обменяв паспорт, заторопилась в обратный путь, чтобы не встречаться в Симферополе с людьми, способными узнать ее. Правда, женщину несколько поразило, что Довнар очень спокойно воспринял слова Щукина, и она убедилась – Сашка, наверное, знает, что она рождена в еврейской семье. В ответ на ее новейшие домыслы Довнар сказал, что ему давно все известно:
– Оставь в покое ханов Гиреев и даже генерала Попова, не городи чепухи, ибо я тебя люблю, даже очень люблю, и мне все равно, кто ты... лишь бы и ты меня любила!
Весь обратный путь до Одессы она была так счастлива, так благодарна своему Сашеньке, ей так хотелось делать добро всем людям, которые охотно любовались ими обоими, находя, что они «подходящая пара».
– Спасибо тебе, – шепнула она Довнару, когда над горизонтом нависло жемчужное облако одесской пыли.
– За что?
– Ну так... за все, что ты для меня делаешь.
– Я тебе еще не то сделаю! – обещал ей Довнар.
...................................................................................................
По паспорту она значилась симферопольской мещанкой Ольгой Васильевной Палем, но однажды, повидавшись с Кандинским, просила писать ей письма на фамилию Довнара:
– Я буду Ольгой Васильевной Довнар-Запольской.
– Поздравляю. Собираешься уезжать?
– Сначала Саша поедет один, а я чуть попозже, когда устроятся его дела с питерской академией.
– Чувствую, меж вами все уже решено?
– Да, лишь бы Саша выдержал экзамены. Он так боится, так трусит. Но это же понятно. После всяких там формул сразу забираться в кишки человеку – это нелегко, Василий Васильевич, правда ведь? Но он спит и видит себя врачом.
– Благородное желание! – поддакнул Кандинский. – Когда-нибудь, разоренный и нищий, если я буду стоять на углу, так ты, жена знаменитого эскулапа, не пройди мимо... хоть плюнь в протянутую длань своего бедного «пупсика»!
Летом 1891 года Александр Довнар, уже готовый к отъезду, завел как бы случайный разговор о том, что денег, вырученных от продажи мебели, наверное, будет все-таки маловато для проживания в столице империи, где все стоит дорого.
– Один бы я выжил, но ведь нас будет двое... На двоих не разгуляешься! Ты бы, дорогая, оставила свою скромность и попросила бы у Кандинского денег побольше. А?
Ольга Палем испытала неловкое смущение:
– Побойся бога, Сашка! Он и так много для меня сделал. Если бы не Кандинский, у меня не было бы даже чашки, чтобы воды напиться... Не проще ли тебе самому снять часть вклада со своих капиталов в банке?
Довнар, стоя перед зеркалом, расправлял свой пробор на голове, и он даже обозлился от подобного совета:
– Но тебе ведь известно, что деньги положены в рост под проценты. Если я сниму со своего счета хоть малую толику, я лишусь прибыли. А тогда разрушатся все мои финансовые комбинации... Я лучше тебя знаю, что можно, а что нельзя!
Довнар уехал в начале лета, чтобы поспеть к осенним экзаменам, чтобы проштудировать забытую химию и воскресить в голове латынь, плохо памятную с гимназии. Свет померк в глазах Ольги Палем, и вечером того дня, даже не стыдясь, она горько плакала на жарком и потном плече Дуни Шкваркиной.
– И-и-и-и, – сказала та в утешение, – из-за такого-то прынца да эдак-то убиваться? Господь с вами, барышня. Стоят ли все кавалеры на свете единой бабьей слезинки? Да я бы нонеча на вашем-то положении шляпку – фик-фок на левый бок, зонтик в ручку да прошлась бы разок до Ришелье...
– Ах, Дуня-Дунька! Любила ли ты когда?
– Да у меня и своих забот хватает, зато сплю спокойно – не как вы, сердешная. Опосля вас все простыни в жгут перекручены, будто сам бес на вас нападал. А у меня, безгрешной, простынька-то гладенькая, хоть кого зови – любоваться...
Ольга Палем тихой скромницей затаилась в своей квартире, трепетно ожидая вихря телеграмм, зовущих ее, ожидая и бурного потока писем, ласкающих ее. Ни того, ни другого не было, Довнар молчал, будто ее более не существовало, и при встречах с мадам Довнар она стыдливо спрашивала:
– Сашенька пишет ли?
– Конечно. Или не мать я ему?
– А мне он ничего не просил передать?
– Нет, милая. Сообщает о своих делах, крайне недовольный климатом Петербурга... как-то и вас помянул.
Ольга Палем вытянулась в ожидании хоть приветика.
– Сашенька писал, мол, это просто замечательно, что Ольга Васильевна осталась в Одессе, иначе в сыром и промозглом климате Петербурга ей могла бы грозить чахотка... А как поживает господин Кандинский? – с ехидным умыслом спросила Довнар. – Вы не собираетесь к нему возвратиться?..
Ольга Палем поняла, что промедление гибельно.
Она сразу рассчиталась с Дуней Шкваркиной, быстро разорила свое уютное гнездышко, все распродав, но за обстановку квартиры выручила всего лишь 1400 рублей. Собираясь в дальнюю дорогу, она заглянула в контору Кандинского, чтобы проститься с ним. Он поцеловал ее в лоб и сказал:
– Деточка, сразу по приезде сообщи мне питерский адрес. И не сердись, если я стану присылать тебе некоторую сумму. Ежемесячно – как стипендию. Об одном молю – береги здоровье и не забывай расписываться в квитанциях о получении денег...
(Довнар упал в моих глазах, но зато Кандинский начинает вырастать в моих глазах – как добрый человек.)
– Спасибо, – благодарила его Палем, – я никогда этого не забуду. Наверное, я плохо ценила вас раньше.
Василий Васильевич по-хорошему обнял ее, как дочку:
– Стоит ли нам ворошить прошлое? Все мы не ангелы. Но я старею, а ты... молодеешь. Дай-то бог тебе счастья...
С этим они и расстались. Быстро расшвыряв нужное и ненужное, с тоскою оглядев пустые стены квартиры, Ольга Палем налегке собралась в дорогу. Извозчик уже поджидал ее на улице, чтобы отвезти до вокзала, когда Ольга Палем зашла к мадам Довнар, желая попрощаться с нею и ее детьми.
Александра Михайловна рассталась с ней сухо:
– Все-таки решили ехать? Смелая женщина. Но, думаю, мой Сашенька будет вам рад. Только помните, что вы южанка, а петербургский климат таит немало опасностей...
Она опаздывала к поезду, ибо пролетку задержало на улице долгое и муторное прохождение колонны арестантов, под конвоем следующих до Карантинной гавани, чтобы отплыть на сахалинскую каторгу. Ольга Палем с волнением посматривала на свои часики, висевшие на груди в форме золотого брелока, и краем глаза видела, как по рукам арестантов гуляет бутылка с водкой, а какой-то молодой ухарь в мятой бескозырке набекрень даже проплясал перед нею:
Прощай, моя Одесса,
веселый Карантин,
мы завтра уплываем
на остров Сахалин...
– Гони в объезд! – велела Ольга Палем кучеру.
...................................................................................................
Довнара она отыскала у его дальних родственников. Внешне он был все такой же, встретил ее приветливо.
Совместно они нашли небольшую, но удобную квартирку на Кирочной улице, швейцар и дворник были оповещены Довнаром, что они муж и жена. Первые дни радостно отшумели, переполненные обменом новостями.
Но очень скоро после приезда Ольга Палем явственно ощутила в себе признаки той самой подпольной болезни, о которой в обществе не принято рассуждать слишком громко.
Это ошеломило ее, но она даже не заплакала.
– Получилось все как по?писаному, – жестко произнесла женщина, невидящими глазами глядя в угол комнаты. – Твоя мамочка очень боялась, чтобы какая-нибудь потаскуха не заразила тебя. Но, слава богу, все закончилось идеально. Ее милый сыночек заразил меня, и пусть мамулечка будет отныне спокойна... Наверное, я только того и достойна!
– Не понимаю, к чему эти намеки и колкости?
– Ты все прекрасно понимаешь... не притворяйся глупее, нежели ты есть на самом деле.
Довнар, растерянный и жалкий, начал бормотать, что скорее всего схватил заразу в бане, куда он ходил недавно, молол что-то об опытах врачей на себе, что полезно для развития науки, и такие «подвиги» общество оценивает очень высоко.
– Прекрати... кобель несчастный! – потребовала Ольга Палем. – Не унижай себя и меня бессовестным враньем. Так я и поверила, что ты развивал науку... лучше скажи правду.
Довнар начал валяться у нее в ногах.
– Сам не знаю, как получилось, – навзрыд каялся он. – Ну, собрались мы, будущие врачи. Выпили. Были и женщины. Вот уж не думал, что эта дама, вполне респектабельная, способна так злостно подшутить надо мною! Ну, бей...
Ольга Палем в полный мах отвесила ему оплеуху.
– Скотина! – четко выразилась она. – Как же мне верить тебе далее, если и трех месяцев не прошло после нашей разлуки, а ты уже позабыл все прежние клятвы?
– Виноват! – рыдал Довнар, ползая перед ней на коленях. – Бей меня, бей... согласен. Но что же мне теперь? Или сразу вешаться? Клянусь, первый и последний раз.
– Встань, кукла чертова! Что теперь делать?
Довнар встал и сразу сделался невозмутим:
– В таких случаях люди не психуют, а лечатся. Но покидать меня в такой ответственный момент моей биографии, когда я готовлюсь к экзаменам, ты не имеешь морального права.
Вот теперь началась истерика с Ольгой Палем.
– Но я-то в чем виновата? – кричала она. – Мне-то за что страдать? Уж если ты, негодяй, знал, что болен, так не лез бы ко мне. Или ты решил, что я такая уж безответная тварь, с которой все можно делать?
Целый день скандалили, но ближе к вечеру уже не она, а сам Довнар сделался озлобленно-агрессивен, уже не она, невинная, а именно он, виноватый, наступал с упреками:
– Не я, а ты... ты, ты, ты виновата! Надо было приезжать раньше, тогда ничего бы и не было. Почему ты всегда думаешь только о себе? А обо мне ты не подумала?..
На следующий день отправились искать частного врача, лечащего под вывеской с гарантией соблюдения тайны. Все время Довнар мучился одним важным вопросом:
– Интересно, сколько он возьмет? Ты не знаешь?
Нужного врача нашли, и, поднимаясь по крутой лестнице под самую крышу громадного дома, женщина вдруг замерла.
– Это даже смешно, – сказала она, очень далекая от смеха. – Сынок и маменька в один голос пугали меня петербургским климатом. Наверное, только климат и останется виноват... Скажи, неужели тебе не стыдно?
...Осенью 1891 года Довнар был зачислен в число «вольноприходящих» студентов Медико-хирургической академии, давшей стране и народу множество великих исцелителей.
8. НИКТО НЕ ПОВЕРИТ
Конечно, это событие, совпавшее с облегчением от болезни, незаметно примирило их, и теперь Ольга Палем хлопотала по хозяйству, время от времени впадая в шутливый тон:
– При мне всегда лучшая бабская техника – кружка Эсмарха да револьвер системы «бульдог». Прямо не знаю, с чего начинать? То ли бежать подмываться, то ли мне сразу застрелиться... Двигайся к стенке, дай и мне лечь!
Лежа на спине с открытыми глазами и вглядываясь в тревожное передвижение теней на потолке, Ольга Палем неожиданно содрогнулась всем телом от страшной мысли: что, если Сашка нарочно заразил ее, дабы она, оскорбленная, оставила его навсегда и разлюбила его, изменника?
– Спишь? – спросила она в темноту.
– Нет. Еще нет. А что?
Она безжалостно оттаскала его за волосы:
– Вот тебе, вот тебе, вот тебе... И не думай, что от меня так легко избавиться! Моя любовь к тебе такая, что даже тебе, подлецу, никогда не удастся ее загубить.
– Ты дашь мне спать сегодня? – разворчался Довнар. – У меня же завтра лекция. Очень ответственная. О кровообращении в человеке. Будут спрашивать, что мы знаем об этом?
– Ничего ты не знаешь. Ладно. Спи...
Но сама не уснула. Сначала ей было жаль только себя, а потом она стала жалеть своего беспутного Сашеньку: «Ну конечно, – размышляла она, – он еще наивный несмышленыш, его нарочно тогда подпоили, чтобы он ничего не соображал, а потом... известно ведь, какие средь женщин бывают вампиры...» И до того ей стало жалко разнесчастного Сашунчика, что она целовала его спину между лопатками, нежно гладила его по голове, отчего он и проснулся, встревоженный.
– Простила, да? – спрашивал он. – Значит, больше не сердишься? Клянусь, я люблю только тебя... одну тебя.
Закусив губу, чтобы не расплакаться от тихой радости возвращения к былому, Ольга Палем заботливо укрыла его плечи, даже зажгла свет, чтобы глянуть на часы:
– Спи давай, спи. Не забывай, что завтра тебе рано вставать. Нельзя опаздывать на лекции. Спи, миленький...
И это понятно! Пожалуй, нет такой женщины на свете, которая бы не имела в душе большого чувства материнской любви – даже к тому, кто делает ее матерью.
Тихо стало. Уснули оба. Бог с ними...
Петербург, никогда не спящий, выстраивал на потолке их жилища громоздкие и несуразные призраки ночной жизни – отблесками каретных фонарей, всполохами трамвайных дуг, столица накрывала их мрачными крыльями пролетающих дождевых туч.
...................................................................................................
Среди столичных родственников Довнара были почему-то одни вдовы, какая полковница, какая статская советница, третья просто дворянка. Делать им визиты мучительно даже для Довнара, а каково было Палем, если эти старушки смотрели мимо нее, будто не видя, а после неизбежного чаепития и нудных разговоров о падении нравственности среди молодых женщин приходилось долго кланяться в прихожей, изображая радость:
– Благодарю за гостеприимство. Очень было приятно...
Хотя приятного было мало, ибо эти старухи, помешанные на женской нравственности, целили прямо в нее. И уж совсем невдомек, ради чего Довнар в дождливый день затащил ее на Выборгскую сторону, где среди усопших на католическом кладбище показывал ей могилу своего деда Казимира.
– Холодно, – зябко ежилась Палем. – Уйдем.
– Пошли. Но ты должна знать, что мои предки, в отличие от твоих сомнительных «Гиреев», не с печки свалились, а были знатного рода... Видишь, надгробие с гербом!
– Да бог с ним. Что я в этом понимаю?
– Где уж тебе понять, симферопольской мещанке? Кстати, дворник, возвращая твой паспорт из полиции, не спрашивал ли, почему ты Палем, а я Довнар-Запольский?
– Нет, не спрашивал. Я ему рубль дала, он откланялся, и все тут. Швейцар очень любезен. Тоже кланяется.
– Нехорошо, – призадумался Довнар. – В полиции наверняка отметили нас как «незаконно сожительствующих».
– Мы такие и есть. Разве не так?
– Так-то оно так, но... Не возникнут ли неприятности в академии, если узнают об этом? Ты уж не сердись, если я стану говорить, что ты для меня просто любовница.
– Нет, так не надо. Лучше говори служанка.
– А если я женюсь на тебе? Меня же погонят отовсюду, ибо простительно ли мне, дворянину, жениться на служанке?
– Ах, боже мой! Сам запутался и меня запутал. Говори, что хочешь, только не делай из меня дурочку...
Неприятности начались совсем с иной стороны, и полиция тут не играла никакой роли. Просто молодой человек – с первых же лекций – сразу ощутил, что медицина, как и математика, требуют призвания к этим наукам, а вот призвания-то как раз и не было. Довнар день ото дня становился взвинченнее, он возвращался с занятий угрюмый и недовольный.
– Там такие требования к нашему брату-студенту, – рассказывал он, – что я теперь в дистракции и в дизеспере. А ведь это еще первый курс. С ужасом думаю, что будет, если переберусь на второй? Я попросту лопну от напряжения, не в силах постичь все эти кишки, вены, сосуды, аорты и прочую дрянь...
Подобные настроения усугублялись с каждым днем, и медицина, однажды раскрасившая карьеру врача розанчиками бешеных гонораров, вдруг обернулась для Довнара обратной и гадостной изнанкой, требуя от него того, к чему он готов не был, да и не думал готовиться. Ольга Палем даже растерялась:
– Математика для тебя была слишком отвлеченной, а медицина кажется приземленной. Одна чистая наука – не нравится, другая грязная – тоже. Конечно, – доказывала Ольга Палем, – у нас в животах водятся не логарифмы, а микробы. Противно, тут я согласна. Но... обо мне ты хоть разочек вспомнил?
– Где логика? – укоризненно вопрошал Довнар.
– Бедненький, тебе уже логики захотелось? Так этого добра у меня хватит на двоих. Зачем, спрашивается, покинула я Одессу? Все там разбазарила, все распродала, Дуньку отпустила. Если вернусь, так снова сидеть на шее Кандинского?
Довнар, кстати сказать, никаких пособий не получал, зато Кандинский регулярно высылал Ольге по сто рублей, словно не Довнар, а сама Палем готовилась в эскулапы. При этом старик переводил деньги, адресуя их на имя Ольги Васильевны Довнар. С большими усилиями, лаской и уговорами Ольга Палем спасала себя и Довнара, умоляя его учиться, но он разбрасывал учебные книги, говорил, что опять ошибся:
– Карьера врача, – доказывал он, – это, оказывается, совсем не то, что я думал. Ну допустим на минуту, диплом получен. А что дальше? Бегать с визитами по вызовам в любую погоду и даже ночью? Потом брать с родичей умирающего полтинники, делая при этом такой вид, будто в гонораре не нуждаешься... Нет, избави меня боже от такой судьбы! Надо искать что-то другое, более интересное, более доходное...
Внешне их сожительство выглядело вполне благопристойно, соседи по дому на Кирочной не могли бы сказать о них ничего дурного. Это внешне, зато внутри дома... За краткий период 1891—1892 годов в их найме перебывало четыре служанки, и все четыре сами отказывались от места. Близкие к интимной жизни нанимателей, видевшие их жизнь без прикрас, они потом рассказывали, что там творилось:
– Да разве можно было с ними ужиться? У них кажинный денечек такая пальба шла – не приведи бог! На молодую барыню мы без слез смотреть не могли. Ведь сам-то барин какой? Со всеми вежливый, любезный, слова худого не скажет, что ему ни сделаешь – за все благодарит. А когдась один на один с барыней, так он ее – и метлой и кулаком, а потом брал ножны от студенческой шпаги – и этими-то ножнами да в полный мах! Какое сердце тут выдержит, на нее глядючи? Нам и денег от них не захотелось – только бы глаза эвтакого сраму не видели.
Служанки говорили сущую правду, да и зачем им лгать?
Непонятно, как все это началось в их семейном конкубинате, но Довнар словно вымещал на ней свои житейские неудачи. Ольга Палем скрывала свои синяки, а Довнар почасту сидел дома, залечивая царапины от когтей возлюбленной им тигрицы. Вслед за скандалами, конечно, следовали бурные примирения, и – одна в синяках, другой в царапинах – они снова кидались в объятия один другому, а на стене их спальни звякала по ночам спасительная кружка Эсмарха.
– Пожалей ты меня, – терзалась Ольга Палем.
– Но и ты меня пощади, – отзывался Довнар...
Точнее Н. П. Карабчевского все равно не скажешь, ибо не я, автор, а именно он, защитник слабых и униженных, общался с нею. Николай Платонович так рассуждал об Ольге Палем: «То покорная до унижения, то бурная и неистовая, она не знала никакого удержу, не признавая никаких границ в выражении любовной гаммы, в которой самой последней нотой всегда и неизменно следовал один и тот же стонущий, но ликующий вопль: „Саша, люблю!..“ Так тянулась эта невозможная пытка, и Довнар слышал от нее „Саша, люблю!“, а она каждый раз слышала от него: „Ольга, клянусь...“
Но все-таки, будем знать, кулаки мужчины опасней женских ногтей, и к весне 1892 года Довнар начал ее побеждать с помощью кухонной метлы и железных ножен от шпаги, этого давнего символа мужского и дворянского превосходства.
– Неужели тебе совсем не жалко меня? – спрашивала она.
– Не нравится? Так убирайся.
– Куда? – стонуще отзывалась Ольга Палем.
Однажды утром, спустив ноги с кровати, она почти равнодушно вытерла струйку крови, выбегавшую изо рта, и, надрывно кашляя, сказала Довнару окровавленным ртом:
– Полюбуйся! Ты и твоя мамочка оказались все-таки правы. Петербургский климат опасен для моего здоровья...
Но к болезни она отнеслась с роковым спокойствием обреченной, зато, боже мой, как перепугался Довнар, мигом превратившись в того милого Сашеньку, какого она любила и каким хотела видеть всегда. Заботливо он отвел ее в лучшую клинику герцога Максимилиана Лейхтенбергского, срочный анализ мокроты не показал наличия палочек Коха, зато врачи сразу отметили опасное малокровие и критическое состояние всей нервной системы, уже вконец расшатанной.
– А это, простите, что у вас? – спросил у нее доктор, показывая на синяки, ставшие уже матово-зелеными.
– Ударилась, – отвечала Ольга Палем.
Пригласив Довнара, как мужа, для приватной беседы, врачи еще больше нагнали на него страху, внушая ему, что лечение больной крайне необходимо:
– Иначе может развиться туберкулез, а нервные приступы грозят вылиться в форменную истерию. Покой, питание и желательно питье кумыса – вот суть главное...
Довнара было не узнать: он так бережно держал Ольгу под локоток, словно она досталась ему хрустальной, кутал ее шею, по дороге на Кирочную не раз прослезился:
– Сразу напиши Кандинскому, чтобы знал правду о твоем состоянии. Предстоят немалые расходы, чтобы ты, моя прелесть, могла провести летний сезон на хорошем курорте...
В самый канун весны 1892 года Довнар, кажется, совсем отвратился от медицины, в один из дней вернувшись из Академии ошарашенным, почти невменяемым, с блуждающим взором.
– Сашенька, что с тобою? – обеспокоилась Ольга Палем.
– Лучше не спрашивай... Сегодня я впервые побывал в анатомическом театре, при мне профессор потрошил женщину, покончившую с собой ядом. Даже мертвая, она была обворожительна! Профессор сказал, что это Марго Золотой Ключик, известная дама полусвета, промышлявшая по ресторанам... Ужасно! – говорил Довнар. – Я смотрел, как кромсают ее нагое тело, выворачивая наружу всю требуху, издающую гнусное зловоние, и тут я окончательно убедился, что врачом мне не бывать.
Из этих слов Ольга Палем выявила главное для себя.
– Вот видишь, – мстительно упрекнула она Довнара, – ты способен пожалеть даже мертвую женщину... Что бы тебе, мой милый, иногда пожалеть и меня, живую?
Довнар отмалчивался. Затем она спросила его, куда же пойдет он учиться, что он думает делать дальше?
– О-о, я нашел такой институт, что, узнай о нем моя мамочка, она останется очень довольна.
– Назови мне его!
– Институт инженеров путей сообщения.
– А что это значит?
– Рельсы... шпалы... семафоры... локомотивы. Пар под высоким давлением. Да ведь об этом можно только мечтать. А какой, знала бы ты, конкурс – у-у-у... Конечно, не один я такой умный и не все же кругом дураки, потому многие чувствуют, как прибыльно стать инженером-путейцем. Так что, – взбодрился Довнар, – отныне цель моей жизни определилась!
...................................................................................................
Славута, куда она попала ради поправления здоровья, была прелестным местечком на реке Горыни в Волынской губернии (ныне город и районный центр Хмельницкой области УССР). По сути дела, этот маленький городишко – старинное имение графов Сангушек, здесь размещался их дворец с прекрасным музеем древностей; в Славуте, помимо церквей и синагоги, было великое множество лавок и лавчонок, где предлагали больным все, начиная с подтяжек, якобы только вчера доставленных из Парижа, и кончая самодельным повидлом, которое, по уверению торговцев, прибыло в прошлую субботу прямо из Чикаго. Вечерами над Славутой траурно звучала серьезная духовная музыка в дивном исполнении оркестра местной пожарной команды.
Ольга Палем пила кумыс в лечебнице при конских заводах тех же графов Сангушек, охотно купалась в Горыни – в шляпе и пышной юбочке, а перед сном гуляла в старинном сосновом парке. Здесь чинно двигались алчущие исцеления, которые могучей силой животного инстинкта разделялись на группы малокровных, желудочных, неврастеников и просто прекрасных дам, у которых ниже пояса не все было в порядке для полноты женского счастья. Печально звонили колокола церквей, жалобно вздыхали валторны, им вторили мощные геликоны, печально бубнили оркестровые тарелки, а на зеленых пожнях Горыни гневно ржали холеные кобылицы, не подпуская к себе жеребцов.
Здесь, в райски-болезненной обстановке, Ольга Палем совсем потеряла голову... от любви!
Не подумаем о ней плохо. Нет, она не заводила искрометных романов с партнерами в поглощении лечебного кумыса. Она заново переживала большое чувство к тому же Довнару, который из столицы обрушил на нее целую лавину нежнейших писем, заклиная думать только о своем драгоценном здоровье – и ни о чем больше! Мало того, он называл ее птичкой, мохнатушкой, пупочком, кружечкой и даже... даже «своей женушкой», что для нее сейчас было важнее всего.
Ошеломленная таким натиском небывалой нежности, Ольга Палем, тихо всхлипывая от счастья, в какой раз перечитывала слова, строчки, фразы его писем, даже в знаках восклицания ей невольно виделся волшебный смысл большого любовного праздника, ради которого стоило жить...
Наконец Довнар и сам навестил ее в Славуте; гордая его появлением, она вместе с ним блуждала под высоченными соснами, внимательная к рассказам о тех небывалых трудностях, какие ожидают всех, кто желает стать инженером путей сообщения:
– Вакансий всего семьдесят в году, а желающих попасть в комплект больше тысячи. Подумай, ведь меня сразу скостят на экзаменах. Нужны какие-то ловкие обходные пути с переводом стрелок на самые главные магистрали, чтобы на моем жизненном пути все семафоры давали только зеленый свет...
Вместе они покинули Славуту, ехали в одном купе поезда, как законные муж и жена, и Довнар всю дорогу до Петербурга переживал – быть ему или не быть инженером-путейцем.
– В любом случае, – внушал он Ольге, – я должен попасть в комплект. Не удивляйся, но какой-нибудь запселый начальник ремонтного депо на станции Воронье Гнездо получает в месяц намного больше министра... Ты меня слушаешь?
– Конечно. С восторгом!
– Так вот я и говорю: это ли не жизнь? Да скажи кому-нибудь, что я... больше министра... так ведь никто не поверит!
– Никто, – соглашалась Ольга Палем.
9. ОТКРЫТИЕ СЕМАФОРОВ
Александра Михайловна Довнар-Запольская, ставшая в новом браке госпожою Шмидт, времени даром не теряла, и в ближайшие же дни она навестила контору Васи-Васи Кандинского.
– Помогите! – взмолилась она, хватаясь за высокую грудь, под которой подразумевалось наличие материнского сердца. – Мой сыночек, образованный, талантливый, благородный, давно горит святым желанием связать свою судьбу с паровозами. В нашей семье давно прозревали великое будущее железных дорог. Я сама с безмерным удовольствием всегда вдыхала дым паровозов. Но в Институте путейцев такой чудовищный конкурс, так режут, так режут... Вы же понимаете – без ножа режут!
– Я как раз ничего не понимаю, – ошалел Кандинский.
– Ах, боже мой, боже мой! Разве неизвестно, как трудно попасть в комплект избранных для учения. Всегда сыщется немало гнусных завистников, желающих погубить моего скромного сына, чтобы пристроить своих нахалов, и, как водится, вперед вылезут всякие там бездарности, а мой Сашенька талантливый, начитанный, образованный...
Тут Кандинский все уразумел, но развел руками:
– Мадам! Что я могу сделать для вашего сына, если к рельсам и шпалам я не имею никакого отношения?
– Но у вас же есть связи, – напомнила госпожа Шмидт. – Я уж молчу о своем детище, но вы-то... вы-то! Хотя бы ради Ольги Васильевны, которая измучилась, бедняжка, взирая на немыслимые страдания моего Сашеньки...
Кандинский был человеком порядочным. И свои хлопоты начал не ради Довнара, а ради того, чтобы угодить Ольге Палем, влюбленной в Довнара. Для этого он навестил князя Юрия Евгеньевича Гагарина, известного в Одессе филантропа, просил князя начертать рекомендательное письмо к институтскому начальству. Юрий Евгеньевич посмеялся:
– Надо и не надо, все идут ко мне! Ради вас я, конечно, готов служить. Но мое слово весомо звучит для общества одесских босяков или бедовых нищенок, которые держат на руках, баюкая, кулек с младенцем, на поверку оказывающийся березовым поленом. Но для министерства путей сообщения, боюсь, мое слово ничего значить не может...
Рекомендацию его сиятельства Кандинский подкрепил письмом своего приятеля Шевцова, строителя железных дорог, и все эти бумаги скоро попали в руки Довнара, который с глубоким поклоном вручил их П. В. Кухарскому, инспектору института.
– А к чему мне эти филькины грамоты? – сразу разъярился Кухарский. – Да и вам они ни к чему, ибо комплект студентов уже набран для прохождения курса, а вас там, пардон, не числится. Прием окончен. Свободных вакансий нет...
Семафоры закрылись, горяґ устойчивым красным светом.
Довнар так убивался, он так страдал от того, что не получать ему ежемесячно больше самого министра, что Ольга Палем не выдержала и во всю ширь распахнула платяной шкаф, выбирая самое скромное, но зато самое приличное платье.
– Куда ты? – плачуще вопросил Довнар.
Женщина кокетливо повертелась перед ним, как перед зеркалом, демонстрируя свой выходной туалет:
– Как тебе нравится такая «штучка»?
– Очень.
– Вот именно это лучше всяких рекомендаций. Особенно, если я появлюсь под черной вуалью, которая мне идет, да еще разрыдаюсь так, что все побегут за валерьянкой...
Нет, она не искала обходных путей, сразу направившись в министерство путей сообщения, где с февраля 1892 года восседал в кресле министра человек, с которым она как-то виделась в Одессе – еще в ту пору, когда Кандинский был для нее милым «пупсиком». Этим человеком был Сергей Ильевич Витте, только что начинавший свою баснословную карьеру на рельсовых путях великой железнодорожной державы.
Он весьма холодно встретил молодую даму, которую едва помнил по прежней жизни в Одессе, весьма путанной.
– Итак... э-э-э... чем могу служить?
Ольга Палем сразу брала быка за рога:
– Я должна сообщить вам одну ГЛУБОКУЮ ТАЙНУ, обещайте, что все сказанное мною останется между нами.
Витте, уже заинтригованный, кивнул породистой головой, не изменяя при этом величавой осанки даже в кресле.
– Дело в том, – продолжала Палем зловещим шепотом, – что я желаю просить за мужа, с которым обвенчана тайно, ибо, как вы знаете, студентам жениться не дозволено. Мой муж с детства мечтает быть инженером-путейцем, и теперь только вы... один вы... вы или я? – Палем разрыдалась. – Поймите мои страдания и муки моего мужа, который по небрежности не попал в комплект принятых в Институт путей сообщения. Мне этого не вынести! Только вы – только вы! – можете сделать меня несчастной или счастливой...
Конечно, какой мужчина сознается, что он желает видеть женщину несчастной? Ольга Палем живо вернулась домой:
– Сашка! Завтра можешь галопом скакать до Кухарского, ибо бумаги от министра путей сообщения уже будут находиться на столе генерала Герсеванова, начальника твоего института...
Вестимо, что Довнар сдал экзамены шаляй-валяй, но внимание к нему важной персоны явно снизило внимание экзаменаторов, и Довнар был принят в число студентов сверх комплекта.
На радостях они решили совершить путешествие – почти свадебное и объявились в Одессе, где все поздравляли с успехом, а сама Ольга Палем, чувствуя себя «царицею бала», пребывала в состоянии чудесной эйфории. Александра Михайловна, убедившись, что Ольга Палем способна на многое (даже на то, на что неспособна она сама), просила ее содействия в устройстве младшего сыночка в Морской корпус его величества.
– Вивочка весь изнылся, мечтая о броненосцах, чтобы от твердынь Кронштадта угрожать коварной владычице морей. Мой новый муж (замечательный человек!) справедливо утверждает, что на земле живут одни негодяи, и только в море можно избавиться от земных мерзостей... Сделайте что-нибудь!
Ольга – как и Кандинский – только разводила руками:
– Но у меня же нет знакомых среди адмиралов...
Словно побитая собака, приплелся и Стефан Матеранский, жалуясь, что все к нему придираются, просил Ольгу хлопотать о переводе его из Новороссийского в Киевский университет. Опять пришлось Ольге Палем разводить руками:
– Да бог с вами! Учитесь в Одесском получше, тогда не придется искать путей в Киев...
Притащился в сильном подпитии и подпоручик Шелейко, родственник Довнаров, недавно разжалованный за пьянство из поручиков, умолял Ольгу помочь ему устроиться в Погранстражу, где платят куда как больше, чем в этой поганой армии.
– Надо меньше пить и больше закусывать, тогда бы и армия не казалась поганой, – отказала ему Ольга Палем.
...................................................................................................
Пожалуй, еще никогда она не чувствовала себя столь уверенной в том, что будущее наконец-то прояснилось, Довнар будет счастлив иметь такую жену, как она, и даже Александра Михайловна стала относиться к ней как к своей будущей невестке. Довнар счел нужным лично благодарить Кандинского за рекомендацию князя Гагарина, Кандинский поздравлял Довнара, и все хором восхваляли Ольгу Васильевну, одним махом покорившую самого грозного министра.
Стефан Матеранский при сем присутствовал, словно бедный родственник на богатых именинах, он явно завидовал своему другу, а Довнар, преисполненный гордостью, свысока поучал его:
– Надо уметь жить! Что нам деньги, если мы сами – золото? В свете так принято, что в человеке ценят только его успех, и в этом случае бери пример с меня. Сам видишь, что я пришел, увидел и победил, как Цезарь... Что там эти экзамены? Не в них дело. Дело в самом человеке.
В обратный путь из Одессы они тронулись вместе с Виктором Довнаром, чтобы готовить его для поступления в Морской корпус. «Вивочке» было уже 13 лет, никаких доблестей за ним не числилось, и Ольга Палем понимала, какую обузу берет на себя, но... чего не сделаешь, лишь бы угодить будущей свекрови!
Так радостно и легковерно начался первый учебный год Довнара в новом для него институте. Ольга Палем с замиранием сердца боялась – не получилось бы с паровозами, как с математикой и медициной? Но ее Сашка возвращался домой очень веселым, говорил, что изучение механики ему нравится.
– Знаешь, когда все наглядно двигается, что-то за что-то цепляется, чтобы возникло движение, тогда мне понятно...
Настал роковой для женщины день, когда Довнар сказал:
– Оля, позволь, я приглашу на ужин своих новых товарищей. Сама убедишься, какие замечательные молодые люди! Князь Жорж Туманов – тифлисский красавец, пишет стихи, а Стась Милицер – страшная уродина, зато сколько в нем ума и желчи. Кстати уж, – сказал Довнар, загадочно улыбаясь, – теперь я не стану возражать, если ты представишься им наследницей крымских Гиреев, а то ведь мне совсем нечем похвастать... Вот и брызни на моих друзей из струй бахчисарайского фонтана!
Грузинский князь Туманов, происходящий из очень культурной семьи, оказался милым и скромным человеком, а варшавянин Станислав Милицер, искоса поглядывая на Ольгу Палем, загадочно улыбался – так улыбался, словно давно знал о ней какую-то гадость. Под этими взглядами Милицера она чувствовала себя скованной, разоблаченной, заранее проклятой и опозоренной.
Предчувствия не обманули ее. Выходя на кухню, чтобы перекурить, Милицер конкретно спросил у Довнара:
– Кто она тебе, эта задрыга?
Довнар не лишил себя удовольствия предстать перед сокурсником бывалым мужчиной, давно пресыщенным женщинами.
– Да так... живем, – равнодушно изрек он.
Милицер стряхнул пепел папиросы в красивую сахарницу (и на эту деталь я прошу читателя обратить внимание).
– Опасное занятие: жить вот так, как вы живете, – сказал Милицер, выпуская табачный дым прямо в лицо Довнара. – Не лучше ли развязаться с ней сразу, чтобы сохранить себя ради идеальной чистоты своего служебного формуляра.
– До этого далеко! Я ведь еще студент.
– А случись она забеременеет – тогда не развяжешься.
– Ольга пользуется кружкой Эсмарха.
– А, ерунда! – отмахнулся Милицер, гася окурок папиросы в тарелке с рыбным салатом. – Все ею пользуются, и все ходят с животами аж до самого носа... Догадываюсь, что ты уже наобещал ей с три короба счастья, еще не зная, что эта бабенка способна испортить тебе положение в обществе.
– Пока она мне не мешает, – ответил Довнар.
– Но еще станет мешать. Посуди сам: дворянин, инженер, солидное жалованье, а жена... аристократка из Бердичева.
– Из Симферополя, – машинально поправил его Довнар.
– А какая разница? Жиды уже сожрали великую Речь Посполитую, а теперь принимаются обгладывать великую Российскую империю, и этим легендарным Саломеям, танцующим в неглиже, не следует доверять. Ты об этом, кажется, не подумал!..
Ольга Палем не могла знать о сути этого разговора, но женский инстинкт сразу подсказал ей, что Милицера надо бояться.
Проводив гостей, она спросила Довнара:
– О чем вы там говорили?
– Где?
– На кухне.
– Да так. О разном.
– Лучше сознайся сразу, что речь шла обо мне, и, конечно, я не заслужила от вас ни единого доброго слова...
Возник очередной скандал. Случилось невероятное, но точно подсказанное из глубин женского сердца: Ольга Палем настаивала, чтобы Довнар оставил дружбу с Милицером. Получалось какое-то несуразное положение: Милицер советовал Довнару избавиться от нее, а она требовала от него изгнания Милицера.
– Это очень пакостный человек, – доказывала она.
– Чем ты это докажешь?
– Он смотрит на меня так, словно я перед ним голая. И не спорь! Это вы глупцы, а мы, женщины, умеем читать во взорах мужчин даже то, в чем они никогда не сознаются.
– Что же ты прочла в глазах Стася?
– Не знаю – что. Но мне страшно.
– За кого? За себя?
– Не за себя, а за тебя, дурака...
Я давно уже склонен думать, что Ольга Палем была намного умнее Александра Довнара.
...................................................................................................
«Вива» был ею пристроен в подготовительный пансионат г-на Ивановского, обещавшего втемяшить в него то, чего не могла вдолбить гимназия. Ольга хлопотала по дому, подруг у нее не было, а на одиночество она никогда не жаловалась.
Сейчас ее угнетало другое. Ее любимейший изверг, общаясь с Милицером, обрел в своем характере, и до этого далеком от золотого, то, что раньше в нем не замечалось. Теперь, набравшись «мудрости» у того же Милицера, он начал выставлять наружу цинизм – грубый и беспардонный. На смену интимной деликатности пришло откровенное хамство, и Довнар, хватая в пястку самые интимные части ее тела, говорил самоупоенно:
– Во! На моих-то харчах какой здоровый бабец отрастила.
– Сашка, имей совесть, – отбрыкивалась она.
Теперь бороться с Довнаром становилось труднее.
Если раньше он во всем подчинялся мамочке, то отныне целиком подпал под влияние Милицера, более опасного и хитрого.
Желая исправить «семейное» положение, Ольга Палем поступила чисто по-женски, она решила перетянуть Милицера на свою сторону, дабы сделать из него союзника – в борьбе за Довнара (и против того же Милицера). Ради этого она решилась даже на то, чтобы пококетничать перед врагом, делая вид, что он ей безумно нравится, и однажды с гитарой в руке она исполнила персонально для него, как бы намекая:
Мне не нужен старый муж,
Утоплю в одной из луж.
Обобью я гроб батистом,
А сама сбегу с артистом...
С риском для себя она давала повод для ревности Довнара, но тот лишь зловеще усмехался, наблюдая за ее ухищрениями, а Милицер остался равнодушен к таким женским фокусам.
– Все-таки, – сказал он, – вы стараетесь напрасно. Я никак не похож на Иосифа прекрасного, а вы плохая жена вот этому глупому Потифару, – указал он на Довнара...
Милицер принадлежал к числу людей, опасных для тех, чья воля оказывалась слабее его воли. Такие люди, почти демонические, вольно или невольно вносят в чужие союзы хаос и разрушение. Люди, подобные Милицеру, суть диктаторы по натуре, природа словно заранее готовит их повелевать, и они, эти мелкотравчатые нероны, всюду отыскивают слабейшие места в человеческих отношениях, чтобы втереться между людьми, а потом насыщать свое тщеславие властью разрушителя. Люди такого сорта испытывают отвращение к любой гармонии, к любому проявлению красоты, и Милицер – тоже! – не выносил даже вида красивой безделушки, сразу желая изуродовать ее, испакостить, уничтожить. Так же поступал он и с людьми, натравливая их одного на другого, при этом он круто подчинял их себе, чтобы над ними потом и властвовать.
Он сделал все, желая опорочить и князя Туманова:
– Да гони ты от себя этого грузинского голодранца, который возомнил из себя какого-то Гомера... Ты нюхал его?
– Нет.
– Значит, еще не заметил, как дурно пахнет из пасти его сиятельства. Уверен, что у князя полно в животе глистов и солитеров. А он садится за стол, даже не помыв руки. Ольга Васильевна, в следующий раз, когда придет князь Туманов, вы не давайте ему вина, а угостите его отваром цитварного семени.
Впервые Ольга Палем ощутила свое бессилие, а Довнар все далее отходил от нее – днями в институте, вечерами пропадал у Милицера на Николаевской улице. Презирая себя, женщина часами простаивала напротив дома, где проживал Милицер, ожидала появления Сашеньки, а он все не шел, валил снег, и было холодно стоять на одном и том же месте, прохожие мужчины озирали ее с особым интересом, как оглядывают проституток, жаждущих приглашения до ближайшего трактира...
– С нетерпением ожидаю лета, – сказала она Довнару.
– Чтобы не мерзнуть? – засмеялся он.
– Нет, чтобы уехать туда, где нет Милицера.
Близились летние вакации (каникулы, как говорят ныне). Заранее они сняли дачу в Шувалове, пригороде Петербурга, а «Вива» с пансионатом Ивановского выехал на станцию Сиверская, и начался безмятежный период жизни... последний!
Александра Михайловна Шмидт из Одессы писала Ольге Палем, что смело вверяет ее заботам двух сыновей – старшего и младшего. «Уважаемая Ольга Васильевна», – таким обращением она начинала свои письма к ней... Посмотрим, что станется далее с этим ее «уважением»!
Не спорю, у всех матерей есть «материнское сердце», но что делать, если эти сердца бьются по-разному?
10. ДАЧНАЯ ЖИЗНЬ
Ольга Палем стала бояться перемен – даже пустяковых.
Дачный поезд отходил в полдень, и за час до отправления они, уже готовые ехать на вокзал, придирчиво осматривали комнаты – все ли взяли, не забыли ли чего-либо из вещей?
– Ключи оставим у швейцара, – заметил Довнар. – Ты долго еще будешь копаться? Что ты ковыряешься там в комоде?
В руке Ольги Палем тускло блеснул револьвер.
– Брать на дачу? – спросила она.
– Оставь...
Она спрятала «бульдог» между складок белья в комоде, повернулась к нему – такая жалкая, такая растерянная, казалось, продумавшая что-то свое, для нее едва ли не главное.
– Саша, – трагически дрогнул голос Ольги Палем, – ты не оставишь меня? Ты ведь обещал... обещал! Я не забыла.
– Что я тебе обещал?
– Жениться на мне. Не обманешь?
– Послушай, – возмутился Довнар, – вот именно сейчас, перед самым отъездом на дачу, тебе вдруг приспичило знать, оставлю я тебя или сохраню верность до гроба.
– Не отвергай меня никогда, – жалобно просила она. – Ты еще не знаешь, на что я способна... не знаешь, как сильно могу я любить... только не брось – заклинаю!
Поехали. Справа остались парковые кущи Лесного института, слева протянулись поля столичного ипподрома, мелькнула станция Удельная с одинокой фигурой зевающего жандарма. Довнар, чтобы не терять времени даром, вычитывал из газеты статистику несчастных случаев в Санкт-Петербурге:
– Слушай: каждый год в столице империи умирают от пьянства триста тридцать пять человек, тонут – двести тридцать два человека, при пожарах погибают шестнадцать... Страшно!
Ольга Палем, думая о своем, сказала:
– Там не пишут, сколько в году самоубийств?
– Много! Сто тридцать восемь.
– А сколько каждый год убивают?
– Мало! Всего двадцать четыре человека...
Приехали.
Шувалово – не для богатых, здесь отдыхала средняя публика умеренного достатка. Однако со времен Екатерины Великой полиция надзирала, чтобы на окраинах Петербурга плохих дач не строили, а потому все дачи были нарядные, как игрушки, над их верандами упруго выгибались под ветром красочные паласы. Молодые поселились близ Озерцов, и на другой день Ольга Палем проснулась, вся осиянная солнцем, ее разбудили горластые выкрики торговцев и торговок:
– Красная смородина! А кому тут малины? Свежая корюшка! Кому живых раков?
– А вот печенка! У кого кошки, берите для них печенку.
– Топленое молоко. Прямо из печи! С пенкой...
Кажется, и сам Довнар радовался, что на даче он избавлен от настырной опеки Милицера, угнетавшего его своим беспрекословным диктатом. Жизнь потекла лениво-размеренно, не возникало скандалов, не было и причин для обычных раздоров.
– Наверное, – говорила Ольга Палем, – во многом виноваты не мы, а люди, вмешивающиеся в нашу жизнь. Если бы мы, как Адам и Ева, были всегда одни – мы бы реже ссорились... Я проклинаю людей, мешающих мне любить тебя!
Здесь она наслаждалась летним теплом, в Озерках они катались на лодке, молодо дурачились. Мимо их дачи катили семейные ландо, проносились кавалькады хохочущих всадниц, дачные компании женщин издали казались похожими на букеты цветов. А кавалеры исподтишка оглядывали ладную фигуру Ольги Палем.
– Не смей оборачиваться, – шептал на нее Довнар. – Меня бесит, что на тебя смотрят посторонние мужчины... Ты слишком похорошела за эти дни! Тебя надо изуродовать, чтобы одним своим видом ты внушала физическое отвращение.
– Ревнуешь? Мне это нравится...
Каждое проявление чувства в Довнаре, даже его злоба от ревности, приносило ей сердечную радость. Женщину вдруг потянуло к детям, она стала щедрее в подаче милостыни старухам, кормила бездомных собак, вилявших хвостами от благодарности. В один из дней Довнар с утра уехал в Петербург. Ольга просила его не искать встреч с Милицером.
– Возвращайся скорее. Буду ждать...
Весь день провела в комнатах, слушая возгласы дачных поездов. У соседей плакал ребенок, где-то играли на рояле, надсадно скрипели детские качели, с дачных кухонь доносило бойкий перестук ножей в руках говорливых кухарок. Наконец протяжно заскрипела калитка, но явился... князь Туманов.
– Вы одни? – спросил Жорж. – Тем лучше. Давно хотел говорить с вами, хотя вряд ли имею на это моральное право.
– Я рада вам. Говорите...
Было видно, что князю нелегко начинать свою речь, он расстегнул верхнюю пуговицу на белоснежном мундире студента, попросил разрешения курить.
– Ольга Васильевна, я не раз становился свидетелем вашей жизни с Довнаром, и даже не в самые светлые моменты. Не хотелось бы выражать вам сочувствие, для вас, наверно, обидное, однако я вынужден это сделать. МНЕ ЖАЛЬ ВАС, – со значением произнес Туманов, – жаль еще и потому, что вы не заслуживаете той доли, какая вам выпала...
Это не удивило Ольгу Палем, а даже порадовало:
– Князь, вы случайно не влюблены ли в меня?
– Случайно я никогда не влюбляюсь. Прошу понять меня правильно. Я человек для вас посторонний, но даже мне, постороннему, иногда тяжко видеть, какому глумлению вы подвергаетесь. До каких же пор вы можете сносить унижение своего женского и человеческого достоинства?
Возникла долгая пауза, неловкая для обоих.
Если бы все это князь высказал в худшую пору ее жизни, она бы выпила его слова, как целебный яд, но сейчас, когда дачный сезон был доверху наполнен медоточивым и сладостным миролюбием, этот обличительный монолог князя казался ей попросту неуместным. Но требовалось как-то на него реагировать.
– Что же вы, князь, могли бы мне посоветовать?
Впрочем, его любой ответ был бы для нее безразличным.
– Довнар не достоин вашей любви, – ответил князь Туманов. – В нем отсутствует то благородство, какое необходимо каждому мужчине в его отношениях с женщиной. Довнар переступил все мыслимые и немыслимые границы дозволенного. В институте он изображает фата, имеющего на содержании покорную любовницу. Все ваши слова, что расточаются вами перед ним, известны и нам, его коллегам, словно выставленные Довнаром ради всеобщего осмеяния... Потому и говорю, что МНЕ ВАС ЖАЛЬ.
– Довнар хвастунишка, – сказала Ольга Палем, оправдывая его даже в его подлости. – Ему приятно хвастать моей любовью. Спасибо вам, Жорж, за то, что вы столь откровенны. Но мои отношения с Довнаром уже настолько запутаны, что мне самой трудно разобраться, кто из нас порой прав, а кто виноват...
Туманов долго застегивал пуговицу на мундире:
– Уважаю вас и ваше чувство, – сказал он, поднимаясь. – Для меня вы всегда останетесь святою женщиной. Но будь я на месте Довнара, я счел бы своим долгом завтра же предложить вам свои руку и сердце. Хотя, если говорить правду до конца, вам нужны рука и сердце более порядочного человека.
Только теперь Ольга Палем начала понимать, что князь Туманов завел этот рискованный разговор не ради досужих сплетен, а душевно переживая за ее обиды – и те, что отболели в ней заодно с синяками, и те, которые еще ожидают ее.
Уходящего князя она остановила вопросом:
– Мы разве никогда более не увидимся?
– Нет. Потому и говорю вам – прощайте...
Довнар вернулся, когда из комнаты еще не успел выветриться дым от папиросы, выкуренной князем Тумановым.
– Кто у тебя был? – закричал он неистово.
– Это столь важно?
– Да.
– Заходил штабс-капитан Филиппов с соседней дачи. Искал партнера для игры в карты.
– Я знаю его. Филиппов не курит.
– Но после него забежал на минутку князь Туманов...
– Вот оно что! Значит, пока меня нет дома, ты принимаешь любовников? Конечно, он красивый да еще стихоплет – тебе, паршивке, мало одного меня, еще и князя захотелось! Подыхай, подыхай, подыхай...
С этими словами Довнар обхватил ее шею, сдавив горло до хруста, и голова Ольги Палем моталась из стороны в сторону, разметывая копну волос, словно пышный бутон на тонком стебле. Из горла вырвался не крик, а лишь сдавленное хрипение:
– Ревнуешь, да? Значит, любишь, да?
– Дура! – выкрикнул Довнар, разведя на ее шее пальцы. – Сейчас же подавай на стол. Я голоден...
«Ревнует – любит», – решила она. О, жалкое ослепление многих женщин. Ведь и в русских деревнях молодые бабы, пока не исколотит их суженый, до тех пор не уверены в его любви.
Ольга Палем с блаженной улыбкой на лице подавала ужин своему любимому Сашеньке... Стоило ли Туманову говорить ей то, что она и без него знала? Знала даже больше Туманова.
...................................................................................................
Близилась осень, перед отъездом Довнар спросил:
– Надеюсь, ты довольна летним сезоном?
– Очень. И спасибо тебе, что с нами не было Милицера.
В августе они вернулись в город, сразу же перебрались с Кирочной ближе к Институту путей сообщения, для чего наняли квартиру в доме богача Ратькова-Рожнова возле Кокушкина моста на Екатерининском канале. Ванны в квартире не было, зато в вестибюле дома уже позванивал телефон, бывший новинкой того времени. Швейцар Игнатий Садовский помог молодым поднять вещи на пятый этаж, за что и получил рубль от Ольги Палем.
– Покорнейше благодарим, – отвечал он, сняв фуражку.
Подходящей служанки не нашлось, все заботы по дому взяла на себя Ольга Палем; по субботам их навещал «Вива», балбес растущий, так что приходилось варить, печь, жарить, а потом до ночи перемывать посуду.
– Глаза боятся, а руки делают, – удивлялась Ольга Палем. – Вот уж не думала, что стану такой хозяйкой... Скажи, я сегодня не пересолила котлеты?
– Ты у нас молодец, – нахваливал ее Довнар.
Все дни одна-одинешенька, поглядывая на часы в ожидании Довнара из института, женщина прихорашивала квартиру с таким же старанием, с каким птица свивает гнездо для любимых птенчиков. Ожидать помощи от Довнара не следовало – Ольга Палем сама неумело орудовала молотком, приколачивая гардины, она любовно развешивала оконные занавеси. Наверное, не без умысла на самом видном месте Ольга Палем укрепила рядышком на стене две фотографии – свою и довнаровскую.
На усталость она не жаловалась, ибо во всем, даже в скользящем отражении зеркального трюмо, купленного по дешевке, ей мерещилось нечто теплое и волнующее, приятно ее ласкающее если не счастьем, то хотя бы счастьицем обыденного бытия...
Ах, как ей хотелось быть хорошей женой!
В один из дней она сказала Довнару:
– Все хорошо, пока хорошо. Но если меня обманешь, то в статистике Петербурга одним самоубийством станет больше.
Это вызвало смех у Довнара:
– Застрелишься? Из своего «бульдога»? Ха-ха-ха... Не болтай, глупостей. Из него даже мухи не шлепнуть.
Ольга Палем выждала, когда он перестанет смеяться:
– Тебе весело? А ведь я даже не улыбнулась.
– Ладно, – миролюбиво утешил ее Довнар. – Знаю я тебе цену и знаю цену твоим словам... комедиантка! Не так-то легко покончить с собой, как тебе это кажется...
Был уже сентябрь, дождевые тучи низко пролетали над крышами столичных зданий. Ольга Палем иногда выходила на балкон, с высоты пятого этажа смотрела, как жутко темнеют воды канала, спешат внизу фигурки пешеходов, ей становилось страшно, и она торопливо закрывала балконную дверь.
Дурные предчувствия угнетали ее, она говорила:
– Как трудно жить, все время ожидая какой-то беды. И откуда она придет – неизвестно... может, от Милицера?
Милицер все эти дни не появлялся, и ей порою казалось, что она уже навсегда избавлена от его издевочек и намеков, больно ранящих ее женское самолюбие. Как наглядный, но молчаливый укор Довнару Ольга Палем выставила поверх комода фарфоровую безделку, изображавшую французскую маркизу, которой не так давно Милицер с наслаждением отломал правую руку...
Долгий-долгий звонок с лестницы – вот он и появился!
– Вас только и ждали, – зло проворчала она.
– Сашки нет? – спросил Милицер, следуя в комнаты, даже не снимая галоши. – Впрочем, он мне и не нужен... Ольга Васильевна, – выговорил он, садясь за стол прямо в шинели студента; а фуражкой, мокрой от дождя, Милицер накрыл красивую вазу с натюрмортом из фруктов, – может быть, вы объясните, что заставило вас сделать подлейший донос на меня в институте?
Ольга Палем ярко вспыхнула – от смущения и гнева.
Да, перед самым отъездом на дачу в Шувалове она действительно повидалась с инспектором Кухарским, умоляя его оградить Довнара от жестокой опеки Милицера. Может, именно по этой причине злодей и не появлялся на даче в Шувалове...
– Я заявила инспектору, что ваше влияние на Сашу делается невыносимым. Если вы щирый варшавянин, то нельзя же требовать от Саши, чтобы он разговаривал с вами обязательно на польском языке, которого Довнар не учил и не знает.
– Но, как шляхтич древнего рода Довнар-Запольских, он обязан знать язык своих предков, – внушительно заметил Милицер. – Однако вы, барыня или барышня, не знаю, как точнее определить ваше положение в этом доме, сумели внушить идиоту Кухарскому, будто я действую из иных побуждений, желая вызвать в Довнаре угасшую любовь к Речи Посполитой и возбудить в нем законное презрение к России... Именно так и понял вас инспектор Кухарский! Всего доброго. Не смею более задерживать столь почтенную даму, щеки которой пылают огнем, словно заранее предвкушают презрение моих пощечин...
И, наследив галошами, он удалился, треснув входной дверью с такой силой, что звякнул колокольчик звонка.
– С-с-сволочь! – сказала Ольга, когда он исчез. Вечером в тот же день швейцар Игнатий Садовский с поклоном вручил Довнару телеграмму от матери.
– Ну вот, – обрадовался Довнар, – надо срочно готовить для нее комнату. Займись этим сама, чтобы мамочка осталась довольна. Покажи себя с самой лучшей стороны.
Ольга Палем обещала сделать все, чтобы Александре Михайловне понравилось. В день приезда будущей свекрови она часто посматривала на часы, чтобы не опоздать на вокзал:
– Ты проверил, когда приходит одесский поезд? Хорошо бы заранее заказать пролетку, чтобы встретить мамочку.
– Не беспокойся, – ответил Довнар. – Я просил Милицера встретить мамулю на вокзале, он и подвезет ее к дому.
Ольга Палем, ничего не сказав, мучительно и долго взирала на обезображенную статуэтку нарядной маркизы.
– Умнее ты ничего не мог придумать, – произнесла она после молчания. – Тебе, наверное, нравится, когда меня оскорбляют. Подозреваю, как вам весело, когда вы обсуждаете меня даже в тех случаях моей жизни, которые вряд ли позволительны для всеобщего обсуждения...
– Слушай! – возмутился Довнар, вскакивая. – Не начинай скандала хотя бы сейчас, в день приезда моей мамочки.
– Ладно. Я молчу.
11. ПРИЕЗД И РАЗЪЕЗД
Александра Михайловна нагрянула не с пустыми руками, именуя Ольгу «душечкой» и «голубушкой», она подарила ей связку бубликов, которые в Одессе назывались «семитати».
– Я знаю, как вы их обожаете! – сказала она.
Повторялась давняя история с птифурами от Довнара.
Никогда Ольга Палем не заявляла, что любит бублики, и, надо полагать, Александра Михайловна прихватила для нее из Одессы то, что подешевле, лишь бы отдариться. Кажется, мадам Шмидт, бывшая Довнар, приехала основательно и надолго, во всяком случае об отъезде она даже не заикалась.
Ольга Палем старалась быть услужливой «невесткой», готовая подать, взять, принести, отнести, подогреть, вытереть, взбить подушки – и эту заботу о себе Александра Михайловна воспринимала как должное. Критически оценивая обстановку квартиры, заглядывала даже в углы, внимательно прочитывая каждую бумажку, она иногда спрашивала – сколько платили за трюмо, во сколько обошлись эти гардины, откуда взялись такие красивые рамочки для портретов?
– Я бы тоже хотела такие. Но почему вы себя и моего Сашеньку повесили в пандан над кроватью, будто вы муж и жена? Лично я не усматриваю в этом ничего предосудительного, висите на здоровье, бог с вами. Но... что скажут люди?
«Ах, люди! Опять эти люди...»
Ольга Палем смолчала. Незаметно прошло два дня, ничем не примечательных. Виктор Довнар даже очень понравился матери своим цветущим видом несокрушимого балбеса, готового питаться в любое время суток, только позовите его. За румяные щеки сына и за его вздутый живот, туго выпиравший из-под ремня с гимназической бляхой, Александра Михайловна горячо благодарила Ольгу Палем. Но тут же и упрекнула ее:
– Вы, милочка, не исполнили главное, о чем я вас просила, – сказала она. – Вы так и не устроили Вивочку в Морской корпус, дабы исполнилась мечта его расцветающей жизни.
– Ах! – отвечала Ольга Палем, суетливо раскладывая возле тарелок ложки и вилки, уже вконец замотанная по хозяйству. – Но где я возьму такого адмирала, который бы мог поручиться за вашего Вивочку? Спасибо господину Ивановскому, что еще не оторвал ему ушей в своем пансионе.
– Вива, тебе уже рвали уши? – строго спросила мать.
– Нет. Зато били линейкой. По куполу моего храма.
– Безобразие... Так можно повредить мыслительные центры в голове будущего Нельсона. Я сама поговорю с Ивановским, чтобы драл своих детей, а моего Вивочку оставил в покое...
На третий день пребывания Александры Михайловны в гостях все-то и началось. Как водится, скандалы не имеют планов, заранее составленных в тиши научных кабинетов, чтобы поступки людей развивались точно по графику. Скандалы возникают обычно из ерунды, а далее все зависит от силы талантов и степени эмоциональной подготовки участников скандала.
Вот он – блаженный послеобеденный полдень.
– Спасибо! – Мадам Шмидт взяла из сыновьего портсигара папиросу и закурила, выпуская дым над обеденным столом. – Я вот смотрю на тебя, – вдруг сказала она сыну, – и чувствую, что житье без материнской заботы не пошло тебе на пользу...
– Чай или кофе? – спросила ее Ольга Палем.
– Чай. Мне совсем не нравится твой угнетенный вид. Голубушка, вы плохо следите за моим сокровищем. Разве не видите, какой он бледный? Сашенька, мне тебя жалко... Может, возьмешь академический отпуск и отдохнешь с мамулей в Одессе?
Ольга Палем мигом взъерошилась, занимая боевую позицию, чтобы сразу и геройски отразить все атаки противника.
– Это почему же он вызывает жалость? – заговорила она, внятно пристукивая зубами, один из которых был украшен золотою коронкой. – Это почему же вы находите своего сына измученным? Только затем, чтобы увезти его подальше от меня?
При этом она вспомнила, что «замученный» однажды так измолотил ее плашмя студенческой шпагой, что от ножен отлетели даже металлические ободья.
– На что иное – так у него сил хватает! – сказала она (чтобы ее понял один Довнар, а матери знать того не надобно).
Довнар все понял, сказав вразумительно:
– Да перестаньте, что вы ни с того, ни с сего сцепились? И в Одессу я не поеду, ибо, кажется, нашел свое место в жизни и мне очень нравятся лекции в моем институте.
– Вива, выйди на кухню, – велела мать, картинно отставив руку с дымящейся папиросой. Вива удалился. Разговор становился серьезным. – Не мое дело вмешиваться в ваши дела, – продолжала мадам Шмидт. – Но это обширное зеркало в спальне... этот любовный пандан над постелью... все это, замеченное мною, побуждает меня спросить вас, дети мои: не слишком ли вы увлекаетесь в ущерб своему здоровью? Об Ольге Васильевне я уж и не говорю. Для женщин это, может быть, даже полезно, а вот тебе, Саша...
– Ах вот как! – сразу рассвирепела Ольга Палем.
Тарелка в ее руках оказалась вроде бумеранга, запущенная в горизонтальной плоскости над головами будущих родственников, которые, не будь дураками, пригнули головы.
– Значит, – сказала она, ставя свои вопросы, – я такая, что обо мне даже и говорить не следует? Мне это, значит, полезно, а ему это, значит, вредно? Так не думайте, что я вам отдам Сашку – он мой... Я вытянула его своими руками! Это не вы, мадам Шмидт, а именно я сделала из него человека...
Довнар вскочил со стула, встряхивая ее за плечи:
– Прежде подумай, о чем ты говоришь!
– Подумай сам, я еще не все сказала... И не делай из себя святого. Пусть твоя мамулечка знает, что ты живешь мною, как червяк, забравшийся в яблоко... Пусть знают все, как ты выклянчивал деньги у Кандинского, что ты... ты... ты...
Довнар уже захлопнул ей рот ладонью.
– С кем ты связался? – спросила мамочка. – Не дай бог, если нас услышат сейчас посторонние люди...
Из кухни вышел хорошо пообедавший Вивочка.
– Теперь мне можно? – дельно вопросил он.
– Ступай назад. Здесь разговор не для тебя...
Ольга Палем извернулась и, схватив с комода однорукую «маркизу», стала лупцевать ею Довнара – куда попало.
– Никуда не отпущу... Останешься со мною! Вот тебе Одесса, вот тебе пандан, вот тебе...
– Сумасшедшая! – крикнул Довнар, вырвав фарфоровую статуэтку, и она тут же разлетелась в вихре осколков, вдребезги разбитая об голову сожительницы.
Палем кинулась к балконной двери – с явным намерением броситься вниз головой на панель, но Довнар удержал ее, а мадам Шмидт тут же послала Вивочку за дворником.
– Какой дворник? – взывал Довнар, обхватил Ольгу, которая билась в его руках. – В таких случаях зовут карету из дома «Всех скорбящих», где живут все рехнувшиеся...
– Господи, куда я попала? – заломила руки его мать.
– Она еще спрашивает, куда попала! – выкрикивала Ольга Палем, рвущаяся из рук Довнара. – Приехала и стала наводить здесь порядки... теперь я виновата, что ее сыночек стал бледным... это я, одна виновата, а он... Пусссти!
– Это выше моих сил, – сказала Александра Михайловна, под каблуками которой с визгом крошились осколки от разбитой «маркизы». – Говорили мне умные люди, чтобы обратила свое внимание... чтобы гнать эту хамку... чтобы...
– Ведьма! – зарыдала Ольга Палем, падая в обморок.
Довнар швырнул ее на диван, словно тряпку.
– Каждый раз этим и заканчивается, – сказал он матери. – Сил моих больше не хватает. Умные люди и мне говорили...
Ольга Палем рывком села на диване:
– Можно подумать, одни только вы знаете умных людей! Мне тоже говорили, чтобы я не связывалась с вами, крохоборы несчастные... что мать, что сын – одна вам цена!
– Она тебя погубит, сын мой, – торжественно возвестила мать.
|
The script ran 0.033 seconds.