Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Максим Горький - Макар Чудра [1892]
Известность произведения: Средняя
Метки: Классика, Рассказ

Полный текст. Открыть краткое содержание.

       

С моря   дул влажный, холодный ветер, разнося по степи задумчивую мелодию плеска   набегавшей на берег волны и шелеста прибрежных кустов. Изредка его порывы   приносили с собой сморщенные, жёлтые листья и бросали их в костёр, раздувая   пламя; окружавшая нас мгла осенней ночи вздрагивала и, пугливо отодвигаясь,   открывала на миг слева – безграничную степь, справа – бесконечное море и прямо   против меня – фигуру Макара Чудры, старого цыгана, – он сторожил коней   своего табора, раскинутого шагах в пятидесяти от нас.      

Не   обращая внимания на то, что холодные волны ветра, распахнув чекмень, обнажили   его волосатую грудь и безжалостно бьют её, он полулежал в красивой, сильной   позе, лицом ко мне, методически потягивал из своей громадной трубки, выпускал   изо рта и носа густые клубы дыма и, неподвижно уставив глаза куда-то через мою   голову в мёртво молчавшую темноту степи, разговаривал со мной, не умолкая и не   делая ни одного движения к защите от резких ударов ветра.      

– Так   ты ходишь? Это хорошо! Ты славную долю выбрал себе, сокол. Так и надо: ходи и   смотри, насмотрелся, ляг и умирай – вот и всё!      

– Жизнь?   Иные люди? – продолжал он, скептически выслушав моё возражение на его «Так   и надо». – Эге! А тебе что до того? Разве ты сам – не жизнь? Другие люди   живут без тебя и проживут без тебя. Разве ты думаешь, что ты кому-то нужен? Ты   не хлеб, не палка, и не нужно тебя никому.      

– Учиться   и учить, говоришь ты? А ты можешь научиться сделать людей счастливыми? Нет, не   можешь. Ты поседей сначала, да и говори, что надо учить. Чему учить? Всякий   знает, что ему нужно. Которые умнее, те берут что есть, которые поглупее – те   ничего не получают, и всякий сам учится…      

– Смешные   они, те твои люди. Сбились в кучу и давят друг друга, а места на земле вон   сколько, – он широко повел рукой на степь. – И все работают. Зачем?   Кому? Никто не знает. Видишь, как человек пашет, и думаешь: вот он по капле с   потом силы свои источит на землю, а потом ляжет в неё и сгниёт в ней. Ничего по   нем не останется, ничего он не видит с своего поля и умирает, как   родился, – дураком.      

– Что   ж, – он родился затем, что ли, чтоб поковырять землю, да и умереть, не   успев даже могилы самому себе выковырять? Ведома ему воля? Ширь степная   понятна? Говор морской волны веселит ему сердце? Он раб – как только родился,   всю жизнь раб, и всё тут! Что он с собой может сделать? Только удавиться, коли   поумнеет немного.      

– А   я, вот смотри, в пятьдесят восемь лет столько видел, что коли написать всё это   на бумаге, так в тысячу таких торб, как у тебя, не положишь. А ну-ка, скажи, в   каких краях я не был? И не скажешь. Ты и не знаешь таких краев, где я бывал.   Так нужно жить: иди, иди – и всё тут. Долго не стой на одном месте – чего в   нём? Вон как день и ночь бегают, гоняясь друг за другом, вокруг земли, так и ты   бегай от дум про жизнь, чтоб не разлюбить её. А задумаешься – разлюбишь жизнь,   это всегда так бывает. И со мной это было. Эге! Было, сокол.      

– В   тюрьме я сидел, в Галичине. «Зачем я живу на свете?» – помыслил я со   скуки, – скучно в тюрьме, сокол, э, как скучно! – и взяла меня тоска   за сердце, как посмотрел я из окна на поле, взяла и сжала его клещами. Кто   скажет, зачем он живёт? Никто не скажет, сокол! И спрашивать себя про это не   надо. Живи, и всё тут! И похаживай да посматривай кругом себя, вот и тоска не   возьмет никогда. Я тогда чуть не удавился поясом, вот как!      

– Хе!   Говорил я с одним человеком. Строгий человек, из ваших, русских. Нужно, говорит   он, жить не так, как ты сам хочешь, а так, как сказано в божьем слове. Богу   покоряйся, и он даст тебе всё, что попросишь у него. А сам он весь в дырьях,   рваный. Я и сказал ему, чтобы он себе новую одежду попросил у бога. Рассердился   он и прогнал меня, ругаясь. А до того говорил, что надо прощать людей и любить   их. Вот бы и простил мне, коли моя речь обидела его милость. Тоже – учитель!   Учат они меньше есть, а сами едят по десять раз в сутки.      

Он   плюнул в костер и замолчал, снова набивая трубку. Ветер выл жалобно и тихо, во   тьме ржали кони, из табора плыла нежная и страстная песня-думка. Это пела   красавица Нонка, дочь Макара. Я знал ее голос густого, грудного тембра, всегда   как-то странно, недовольно и требовательно звучавший – пела ли она песню,   говорила ли «здравствуй». На ее смуглом, матовом лице замерла надменность   царицы, а в подернутых какой-то тенью темно-карих глазах сверкало сознание   неотразимости ее красоты и презрение ко всему, что не она сама.      

Макар   подал мне трубку.      

– Кури!   Хорошо поет девка? То-то! Хотел бы, чтоб такая тебя полюбила? Нет? Хорошо! Так   и надо – не верь девкам и держись от них дальше. Девке целоваться лучше и   приятней, чем мне трубку курить, а поцеловал ее – и умерла воля в твоем сердце.   Привяжет она тебя к себе чем-то, чего не видно, а порвать – нельзя, и отдашь ты   ей всю душу. Верно! Берегись девок! Лгут всегда! Люблю, говорит, больше всего   на свете, а ну-ка, уколи ее булавкой, она разорвет тебе сердце. Знаю я! Эге,   сколько я знаю! Ну, сокол, хочешь, скажу одну быль? А ты ее запомни и, как запомнишь, –   век свой будешь свободной птицей.      

       

«Был на   свете Зобар, молодой цыган, Лойко Зобар. Вся Венгрия, и Чехия, и Славония, и   все, что кругом моря, знало его, – удалый был малый! Не было по тем краям   деревни, в которой бы пяток-другой жителей не давал богу клятвы убить Лойко, а   он себе жил, и уж коли ему понравился конь, так хоть полк солдат поставь   сторожить того коня – все равно Зобар на нем гарцевать станет! Эге! разве он   кого боялся? Да приди к нему сатана со всей своей свитой, так он бы, коли б не   пустил в него ножа, то наверно бы крепко поругался, а что чертям подарил бы по   пинку в рыла – это уж как раз!      

И все   таборы его знали или слыхали о нем. Он любил только коней и ничего больше, и то   недолго – поездит, да и продаст, а деньги, кто хочет, тот и возьми. У него не   было заветного – нужно тебе его сердце, он сам бы вырвал его из груди, да тебе   и отдал, только бы тебе от того хорошо было. Вот он какой был, сокол!      

Наш   табор кочевал в то время по Буковине, – это годов десять назад тому. Раз –   ночью весенней – сидим мы: я, Данило-солдат, что с Кошутом воевал вместе, и Нур   старый, и все другие, и Радда, Данилова дочка.      

Ты Нонку   мою знаешь? Царица девка! Ну, а Радду с ней равнять нельзя – много чести Нонке!   О ней, этой Радде, словами и не скажешь ничего. Может быть, ее красоту можно бы   на скрипке сыграть, да и то тому, кто эту скрипку, как свою душу, знает.      

Много   посушила она сердец молодецких, ого, много! На Мораве один магнат, старый,   чубатый, увидал ее и остолбенел. Сидит на коне и смотрит, дрожа, как в   огневице. Красив он был, как черт в праздник, жупан шит золотом, на боку сабля,   как молния, сверкает, чуть конь ногой топнет, вся эта сабля в камнях   драгоценных, и голубой бархат на шапке, точно неба кусок, – важный был   господарь старый! Смотрел, смотрел, да и говорит Радде: «Гей! Поцелуй, кошель   денег дам». А та отвернулась в сторону, да и только! «Прости, коли обидел, взгляни   хоть поласковей», – сразу сбавил спеси старый магнат и бросил к ее ногам   кошель – большой кошель, брат! А она его будто невзначай пнула ногой в грязь,   да и все тут.      

– Эх,   девка! – охнул он, да и плетью по коню – только пыль взвилась тучей.      

А на   другой день снова явился. «Кто ее отец?» – громом гремит по табору. Данило   вышел. «Продай дочь, что хочешь возьми!» А Данило и скажи ему: «Это только паны   продают все, от своих свиней до своей совести, а я с Кошутом воевал и ничем не   торгую!» Взревел было тот, да и за саблю, но кто-то из нас сунул зажженный трут   в ухо коню, он и унес молодца. А мы снялись, да и пошли. День идем и два,   смотрим – догнал! «Гей вы, говорит, перед богом и вами совесть моя чиста,   отдайте девку в жены мне: все поделю с вами, богат я сильно!» Горит весь и, как   ковыль под ветром, качается в седле. Мы задумались.      

– А   ну-ка, дочь, говори! – сказал себе в усы Данило.      

– Кабы   орлица к ворону в гнездо по своей воле вошла, чем бы она стала? – спросила   нас Радда. Засмеялся Данило, и все мы с ним.      

– Славно,   дочка! Слышал, господарь? Не идет дело! Голубок ищи – те податливей. – И   пошли мы вперед.      

А тот   господарь схватил шапку, бросил ее оземь и поскакал так, что земля задрожала.   Вот она какова была Радда, сокол!      

– Да!   Так вот раз ночью сидим мы и слышим – музыка плывет по степи. Хорошая музыка!   Кровь загоралась в жилах от нее, и звала она куда-то. Всем нам, мы чуяли, от   той музыки захотелось чего-то такого, после чего бы и жить уж не нужно было,   или, коли жить, так – царями над всей землей, сокол!      

Вот из   темноты вырезался конь, а на нем человек сидит и играет, подъезжая к нам.   Остановился у костра, перестал играть, улыбаясь, смотрит на нас.      

– Эге,   Зобар, да это ты! – крикнул ему Данило радостно. Так вот он, Лойко Зобар!      

Усы   легли на плечи и смешались с кудрями, очи, как ясные звезды, горят, а улыбка –   целое солнце, ей-богу! Точно его ковали из одного куска железа вместе с конем.   Стоит весь, как в крови, в огне костра и сверкает зубами, смеясь! Будь я   проклят, коли я его не любил уже, как себя, раньше, чем он мне слово сказал или   просто заметил, что и я тоже живу на белом свете!      

Вот,   сокол, какие люди бывают! Взглянет он тебе в очи и полонит твою душу, и ничуть   тебе это не стыдно, а еще и гордо для тебя. С таким человеком ты и сам лучше   становишься. Мало, друг, таких людей! Ну, так и ладно, коли мало. Много   хорошего было бы на свете, так его и за хорошее не считали бы. Так-то! А   слушай-ка дальше.      

Радда и   говорит: «Хорошо ты, Лойко, играешь! Кто это делал тебе скрипку такую звонкую и   чуткую?» А тот смеется: «Я сам делал! И сделал ее не из дерева, а из груди   молодой девушки, которую любил крепко, а струны из ее сердца мною свиты. Врет   еще немного скрипка, ну, да я умею смычок в руках держать!»      

Известно,   наш брат старается сразу затуманить девке очи, чтоб они не зажгли его сердца, а   сами подернулись бы по тебе грустью, вот и Лойко тож. Но – не на ту попал.   Радда отвернулась в сторону и, зевнув, сказала: «А еще говорили, что Зобар умен   и ловок, – вот лгут люди!» – и пошла прочь.      

– Эге,   красавица, у тебя остры зубы! – сверкнул очами Лойко, слезая с   коня. – Здравствуйте, браты! Вот и я к вам!      

– Просим   гостя! – сказал Данило в ответ ему. Поцеловались, поговорили и легли   спать… Крепко спали. А наутро, глядим, у Зобара голова повязана тряпкой. Что   это? А это конь зашиб его копытом сонного.      

Э, э, э!   Поняли мы, кто тот конь, и улыбнулись в усы, и Данило улыбнулся. Что ж, разве   Лойко не стоил Радды? Ну, уж нет! Девка как ни хороша, да у ней душа узка и   мелка, и хоть ты пуд золота повесь ей на шею, все равно, лучше того, какова она   есть, не быть ей. А, ну ладно!      

Живем мы   да живем на том месте, дела у нас о ту пору хорошие были, и Зобар с нами. Это   был товарищ! И мудр, как старик, и сведущ во всем, и грамоту русскую и   мадьярскую понимал. Бывало, пойдет говорить – век бы не спал, слушал его! А   играет – убей меня гром, коли на свете еще кто-нибудь так играл! Проведет,   бывало, по струнам смычком – и вздрогнет у тебя сердце, проведет еще раз – и   замрет оно, слушая, а он играет и улыбается. И плакать и смеяться хотелось в   одно время, слушая его. Вот тебе сейчас кто-то стонет горько, просит помощи и   режет тебе грудь, как ножом. А вот степь говорит небу сказки, печальные сказки.   Плачет девушка, провожая добра молодца! Добрый молодец кличет девицу в степь. И   вдруг – гей! Громом гремит вольная, живая песня, и само солнце, того и гляди,   затанцует по небу под ту песню! Вот как, сокол!      

Каждая   жила в твоем теле понимала ту песню, и весь ты становился рабом ее. И коли бы   тогда крикнул Лойко: «В ножи, товарищи!» – то и пошли бы мы все в ножи, с кем   указал бы он. Все он мог сделать с человеком, и все любили его, крепко любили,   только Радда одна не смотрит на парня; и ладно, коли бы только это, а то еще и   подсмеивается над ним. Крепко она задела за сердце Зобара, то-то крепко! Зубами   скрипит, дергая себя за ус, Лойко, очи темнее бездны смотрят, а порой в них   такое сверкает, что за душу страшно становится. Уйдет ночью далеко в степь   Лойко, и плачет до утра его скрипка, плачет, хоронит Зобарову волю. А мы лежим   да слушаем и думаем: как быть? И знаем, что, коли два камня друг на друга   катятся, становиться между ними нельзя – изувечат. Так и шло дело.      

Вот   сидели мы, все в сборе, и говорили о делах. Скучно стало. Данило и просит   Лойко: «Спой, Зобар, песенку, повесели душу!» Тот повел оком на Радду, что   неподалеку от него лежала кверху лицом, глядя в небо, и ударил по струнам. Так   и заговорила скрипка, точно это и вправду девичье сердце было! И запел Лойко:      

       

Гей-гей! В груди горит огонь,      

А степь так широка!      

Как ветер, быстр мои борзый конь,      

Тверда моя рука!      

       

Повернула   голову Радда и, привстав, усмехнулась в очи певуну. Вспыхнул, как заря, он.      

       

Гей-гоп, гей! Ну, товарищ мой!      

Поскачем, что ль, вперед!?      

Одета степь суровой мглой,      

А там рассвет нас ждет!      

       

Гей-гей! Летим и встретим день.      

Взвивайся в вышину!      

Да только гривой не задень      

Красавицу луну!      

       

Вот пел!   Никто уж так не поет теперь! А Радда и говорит, точно воду цедит:      

– Ты   бы не залетал так высоко, Лойко, неравно упадешь, да – в лужу носом, усы   запачкаешь, смотри. – Зверем посмотрел на нее Лойко, а ничего не сказал –   стерпел парень и поет себе:      

       

Гей-гоп! Вдруг день придет сюда,      

А мы с тобою спим.      

Эй, гей! Ведь мы с тобой тогда      

В огне стыда сгорим!      

       

– Это   песня! – сказал Данило. – Никогда не слыхал такой песни; пусть из   меня сатана себе трубку сделает, коли вру я!      

Старый   Нур и усами поводил, и плечами пожимал, и всем нам по душе была удалая Зобарова   песня! Только Радде не понравилась.      

– Вот   так однажды комар гудел, орлиный клекот передразнивая, – сказала она,   точно снегом в нас кинула.      

– Может   быть, ты, Радда, кнута хочешь? – потянулся Данило к ней, а Зобар бросил   наземь шапку, да и говорит, весь черный, как земля:      

– Стой,   Данило! Горячему коню – стальные удила! Отдай мне дочку в жены!      

– Вот   сказал речь! – усмехнулся Данило. – Да возьми, коли можешь!      

– Добро! –   молвил Лойко и говорит Радде: – Ну, девушка, послушай меня немного, да не   кичись! Много я вашей сестры видел, эге, много! А ни одна не тронула моего   сердца так, как ты. Эх, Радда, полонила ты мою душу! Ну что ж? Чему быть, так   то и будет, и… нет такого коня, на котором от самого себя ускакать можно б   было!.. Беру тебя в жены перед богом, своей честью, твоим отцом и всеми этими   людьми. Но смотри, воле моей не перечь – я свободный человек и буду жить так,   как я хочу! – И подошел к ней, стиснув зубы, сверкая глазами. Смотрим мы,   протянул он ей руку, – вот, думаем, и надела узду на степного коня Радда!   Вдруг видим, взмахнул он руками и оземь затылком – грох!..      

Что за   диво? Точно пуля ударила в сердце малого. А это Радда захлестнула ему ременное   кнутовище за ноги, да и дернула к себе, – вот отчего упал Лойко.      

И снова   уж лежит девка не шевелясь да усмехается молча. Мы смотрим, что будет, а Лойко   сидит на земле и сжал руками голову, точно боится, что она у него лопнет. А   потом встал тихо, да и пошел в степь, ни на кого не глядя. Нур шепнул мне:   «Смотри за ним!» И пополз я за Зобаром по степи в темноте ночной. Так-то,   сокол!»      

       

Макар   выколотил пепел из трубки и снова стал набивать ее. Я закутался плотнее в   шинель и, лежа, смотрел в его старое лицо, черное от загара и ветра. Он, сурово   и строго качая головой, что-то шептал про себя; седые усы шевелились, и ветер   трепал ему волосы на голове. Он был похож на старый дуб, обожженный молнией, но   все еще мощный, крепкий и гордый силой своей. Море шепталось по-прежнему с   берегом, и ветер все так же носил его шепот по степи. Нонка уже не пела, а   собравшиеся на небе тучи сделали осеннюю ночь еще темней.      

       

«Шел   Лойко нога за ногу, повеся голову и опустив руки, как плети, и, придя в балку к   ручью, сел на камень и охнул. Так охнул, что у меня сердце кровью облилось от   жалости, но все ж не подошел к нему. Словом горю не поможешь – верно?! То-то! Час   он сидит, другой сидит и третий не шелохнется – сидит.      

И я лежу   неподалеку. Ночь светлая, месяц серебром всю степь залил, и далеко все видно.      

Вдруг   вижу: от табора спешно Радда идет.      

Весело   мне стало! «Эх, важно! – думаю, – удалая девка Радда!» Вот она   подошла к нему, он и не слышит. Положила ему руку на плечо; вздрогнул Лойко,   разжал руки и поднял голову. И как вскочит, да за нож! Ух, порежет девку, вижу   я, и уж хотел, крикнув до табора, побежать к ним, вдруг слышу:      

– Брось!   Голову разобью! – Смотрю: у Радды в руке пистоль, и она в лоб Зобару   целит. Вот сатана девка! А ну, думаю, они теперь равны по силе, что будет   дальше?      

– Слушай! –   Радда заткнула за пояс пистоль и говорит Зобару: – Я не убить тебя пришла, а   мириться, бросай нож! – Тот бросил и хмуро смотрит ей в очи. Дивно это   было, брат! Стоят два человека и зверями смотрят друг на друга, а оба такие   хорошие, удалые люди. Смотрит на них ясный месяц да я – и все тут.      

– Ну,   слушай меня, Лойко: я тебя люблю! – говорит Радда. Тот только плечами   повел, точно связанный по рукам и ногам.      

– Видала   я молодцов, а ты удалей и краше их душой и лицом. Каждый из них усы себе бы   сбрил – моргни я ему глазом, все они пали бы мне в ноги, захоти я того. Но что   толку? Они и так не больно-то удалы, а я бы их всех обабила. Мало осталось на   свете удалых цыган, мало, Лойко. Никогда я никого не любила, Лойко, а тебя   люблю. А еще я люблю волю! Волю-то, Лойко, я люблю больше, чем тебя. А без тебя   мне не жить, как не жить и тебе без меня. Так вот я хочу, чтоб ты был моим и   душой и телом, слышишь? – Тот усмехнулся.      

– Слышу!   Весело сердцу слушать твою речь! Ну-ка, скажи еще!      

– А   еще вот что, Лойко: все равно, как ты ни вертись, я тебя одолею, моим будешь.   Так не теряй же даром времени – впереди тебя ждут мои поцелуи да ласки… крепко   целовать я тебя буду, Лойко! Под поцелуй мой забудешь ты свою удалую жизнь… и   живые песни твои, что так радуют молодцов-цыган, не зазвучат по степям больше –   петь ты будешь любовные, нежные песни мне, Радде… Так не теряй даром   времени, – сказала я это, значит, ты завтра покоришься мне как старшему   товарищу юнаку. Поклонишься мне в ноги перед всем табором и поцелуешь правую   руку мою – и тогда я буду твоей женой.      

Вот чего   захотела чертова девка! Этого и слыхом не слыхано было; только в старину у   черногорцев так было, говорили старики, а у цыган – никогда! Ну-ка, сокол,   выдумай что ни то посмешнее? Год поломаешь голову, не выдумаешь!      

Прянул в   сторону Лойко и крикнул на всю степь, как раненный в грудь. Дрогнула Радда, но   не выдала себя.      

– Ну,   так прощай до завтра, а завтра ты сделаешь, что я велела тебе. Слышишь, Лойко?      

– Слышу!   Сделаю, – застонал Зобар и протянул к ней руки. Она и не оглянулась на   него, а он зашатался, как сломанное ветром дерево, и пал на землю, рыдая и   смеясь.      

Вот как   замаяла молодца проклятая Радда. Насилу я привел его в себя.      

Эхе!   Какому дьяволу нужно, чтобы люди горе горевали? Кто это любит слушать, как   стонет, разрываясь от горя, человеческое сердце? Вот и думай тут!..      

Воротился   я в табор и рассказал о всем старикам. Подумали и решили подождать да   посмотреть – что будет из этого. А было вот что. Когда собрались все мы вечером   вокруг костра, пришел и Лойко. Был он смутен и похудел за ночь страшно, глаза   ввалились; он опустил их и, не подымая, сказал нам:      

– Вот   какое дело, товарищи: смотрел в свое сердце этой ночью и не нашел места в нем   старой вольной жизни моей. Радда там живет только – и все тут! Вот она,   красавица Радда, улыбается, как царица! Она любит свою волю больше меня, а я ее   люблю больше своей воли, и решил я Радде поклониться в ноги, так она велела,   чтоб все видели, как ее красота покорила удалого Лойко Зобара, который до нее   играл с девушками, как кречет с утками. А потом она станет моей женой и будет   ласкать и целовать меня, так что уже мне и песен петь вам не захочется, и воли   моей я не пожалею! Так ли, Радда? – Он поднял глаза и сумно посмотрел на   нее. Она молча и строго кивнула головой и рукой указала себе на ноги. А мы   смотрели и ничего не понимали. Даже уйти куда-то хотелось, лишь бы не видеть,   как Лойко Зобар упадет в ноги девке – пусть эта девка и Радда. Стыдно было   чего-то, и жалко, и грустно.      

– Ну! –   крикнула Радда Зобару.      

– Эге,   не торопись, успеешь, надоест еще… – засмеялся он. Точно сталь   зазвенела, – засмеялся.      

– Так   вот и все дело, товарищи! Что остается? А остается попробовать, такое ли у   Радды моей крепкое сердце, каким она мне его показывала. Попробую же, –   простите меня, братцы!      

Мы и   догадаться еще не успели, что хочет делать Зобар, а уж Радда лежала на земле, и   в груди у нее по рукоять торчал кривой нож Зобара. Оцепенели мы.      

А Радда   вырвала нож, бросила его в сторону и, зажав рану прядью своих черных волос,   улыбаясь, сказала громко и внятно:      

– Прощай,   Лойко! я знала, что ты так сделаешь!.. – да и умерла…      

Понял ли   девку, сокол?! Вот какая, будь я проклят на веки вечные, дьявольская девка   была!      

– Эх!   да и поклонюсь же я тебе в ноги, королева гордая! – на всю степь гаркнул   Лойко да, бросившись наземь, прильнул устами к ногам мертвой Радды и замер. Мы   сняли шапки и стояли молча.      

Что ты   скажешь в таком деле, сокол? То-то! Нур сказал было: «Надо связать его!..» Не   поднялись бы руки вязать Лойко Зобара, ни у кого не поднялись бы, и Нур знал   это. Махнул он рукой, да и отошел в сторону. А Данило поднял нож, брошенный в   сторону Раддой, и долго смотрел на него, шевеля седыми усами, на том ноже еще   не застыла кровь Радды, и был он такой кривой и острый. А потом подошел Данило   к Зобару и сунул ему нож в спину как раз против сердца. Тоже отцом был Радде   старый солдат Данило!      

– Вот   так! – повернувшись к Даниле, ясно сказал Лойко и ушел догонять Радду.      

А мы   смотрели. Лежала Радда, прижав к груди руку с прядью волос, и открытые глаза ее   были в голубом небе, а у ног ее раскинулся удалой Лойко Зобар. На лицо его пали   кудри, и не видно было его лица.      

Стояли   мы и думали. Дрожали усы у старого Данилы, и насупились густые брови его. Он   глядел в небо и молчал, а Нур, седой, как лунь, лег вниз лицом на землю и   заплакал так, что ходуном заходили его стариковские плечи.      

Было тут   над чем плакать, сокол!      

… Идешь   ты, ну и иди своим путем, не сворачивая в сторону. Прямо и иди. Может, и не   загинешь даром. Вот и все, сокол!»      

       

Макар   замолчал и, спрятав в кисет трубку, запахнул на груди чекмень. Накрапывал   дождь, ветер стал сильнее, море рокотало глухо и сердито. Один за другим к   угасающему костру подходили кони и, осмотрев нас большими умными глазами,   неподвижно останавливались, окружая нас плотным кольцом.      

– Гоп,   гоп, эгой! – крикнул им ласково Макар и, похлопав ладонью шею своего   любимого вороного коня, сказал, обращаясь ко мне: – Спать пора! – Потом   завернулся с головой в чекмень и, могуче вытянувшись на земле, умолк.      

Мне не   хотелось спать. Я смотрел во тьму степи, и в воздухе перед моими глазами   плавала царственно красивая и гордая фигура Радды. Она прижала руку с прядью   черных волос к ране на груди, и сквозь ее смуглые, тонкие пальцы сочилась капля   по капле кровь, падая на землю огненно-красными звездочками.      

А за нею   по пятам плыл удалой молодец Лойко Зобар; его лицо завесили пряди густых черных   кудрей, и из-под них капали частые, холодные и крупные слезы…      

Усиливался   дождь, и море распевало мрачный и торжественный гимн гордой паре красавцев   цыган – Лойко Зобару и Радде, дочери старого солдата Данилы.      

А они   оба кружились во тьме ночи плавно и безмолвно, и никак не мог красавец Лойко   поравняться с гордой Раддой.      

       

 

The script ran 0.002 seconds.