Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Реймон Арон - Демократия и тоталитаризм [1965]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_philosophy

Аннотация. Книга «Демократия и тоталитаризм» — один из наиболее известных трудов знаменитого французского политолога и философа, долгое время не издавалась в нашей стране. Работа Р. Арона особенно актуальна сейчас, когда перед нашей страной открыты оба пути, обозначенные в названии книги.

Полный текст.
1 2 3 

Реймон Арон Демократия и тоталитаризм Режимы, которые мы выбираем (От издателей) Почему Арон? Почему мы сочли нужным представить нашим читателям научный труд более чем четвертьвековой давности? Почему из огромного числа социологических, политологических исследований было выбрано именно это? Всемирно известная работа знаменитого французского ученого долгое время была у нас под строжайшим запретом. Получить ее в спецхране стоило больших трудов, и даже ученым и исследователям (отечественным, разумеется) она часто бывала известна лишь в пересказе и цитатах. Ввести в научный и культурный обиход одну из самых известных социологических книг второй половины века — дело, конечно, нужное и благородное. Но не это соображение повлияло на наш выбор. Книга Арона — не легкое публицистическое чтиво из числа тех, что в обилии появились в последнее время на русском языке. Это серьезнейшее научное исследование о государственных режимах XX века. Читать ее нелегко — как любой научный труд, тем более что автор свободно оперирует историческими реалиями, философскими и литературными цитатами, не всегда нам знакомыми и сходу понятными, вводит зачастую свою собственную терминологию, к которой надо привыкать, излагает мысли тяжелым, подчас несколько занудным и — на первый взгляд — заумным языком. Хотя, наверное, видный ученый не обязан излагать свои мысли гладким, чуть ли не художественным слогом. И надо помнить, что эта работа — цикл лекций, изданных в том виде, в каком они были прочитаны, практически без последующей обработки. Отсюда — частые повторы, а порой, напротив, известная схематичность изложения. Иногда, ради доказательства главного, автор не обращает внимания на мелочи (так, Хрущева и Гомулку он упорно называет генеральными, а не первыми, как надо бы, секретарями). Однако не только научная значимость и широкая масштабность труда определили наш выбор. Мы пошли на нелегкий труд перевести книгу Р. Арона, потому что она показалась нам необычайно актуальной сегодня, когда наше общество вплотную подошло к черте, за которой альтернатива: демократия или тоталитаризм. Р. Арон ни в коем случае не подсказывает выбор — он предоставляет его читателю. Он безжалостно препарирует режимы Запада и Востока, Европы и Америки. Бесстрастно вскрывает недостатки и показывает преимущества тех и иных государственных устройств. В своей книге Арон зачастую не раскрывает авторства приведенных цитат — рассчитывая, что эрудированный читатель их узнает и без подсказки. Точно так же не дает он и рекомендаций, считая, очевидно, что читатель-единомышленник сделает выводы сам. Сейчас, когда положение у нас в стране на редкость тяжелое, когда многим так хочется иногда помянуть добрым словом псевдопокой и псевдоизобилие недавнего прошлого, когда все чаще раздаются призывы «навести порядок», когда от имени народа ведется человеконенавистническая пропаганда, а над свободой слова и печати снова заносится серп и молот красно-коричневых, мы надеемся, что не останется не услышанным трезвый голос Реймона Арона, его внешне бесстрастный, но на самом деле тревожный вопрос: так что же вы выбираете? Демократию или тоталитаризм? Введение Этот том, впервые вышедший в Центре университетской документации под названием более точным, но более длинным: «Социология индустриальных обществ; набросок теории политических режимов», завершает цикл, в который вошли также, «Восемнадцать лекций об индустриальном обществе» и «Классовая борьба», выпущенные Центром университетской документации в книге «Развитие индустриального общества и социальная стратификация». Хотя каждая из книг представляет собой завершенный труд и ее можно читать отдельно, лишь вся трилогия целиком позволяет вскрыть истинный смысл проведенного исследования. Включенные в этот том девятнадцать лекций прочитаны в Сорбонне в 1957–1958 учебном году. Поэтому не лишне повторить строки из предисловия к «Восемнадцати лекциям об индустриальном обществе»: «Настоящий курс — этап исследования, пособие для учащихся — предлагает определенный метод, включает в себя наброски взглядов автора, излагает некоторые факты и мысли и потому несет — не может не нести — отпечаток учебного процесса, импровизации. Лекции заранее не были написаны. Вот почему здесь сохранен стиль живой речи, с его неизбежными недостатками, которые последующие поправки могут лишь смягчить, но не устранить полностью». Чтобы правильно понять некоторые лекции, в частности одиннадцатую, «Разложение французского режима», а в особенности — последнюю, девятнадцатую, прочитанную во второй половине мая, после событий 13 мая и накануне прихода к власти генерала де Голля, читателю не следует забывать, в каком году читался этот курс. Естественно, что рассуждения о французском режиме, то есть о режиме IV Республики, сегодня уже утратили актуальность. Остается чисто ретроспективный интерес, как к режиму Веймарской республики. Но это вовсе не означает, что исследование утратило свое значение. Напротив, его важность в историческом плане возросла, быть может, настолько, насколько снизилась политическая или публицистическая актуальность. Переход от IV к V Республике ярко иллюстрирует конец разложившейся демократии; эта трансформация стала столь же хрестоматийной, как превращение Веймарской республики в Третий рейх. Но первый пример — в чем-то обнадеживающая иллюстрация, в то время как веймарский пример внушал ужас. В обоих случаях налицо государственный переворот — в рамках закона или полузаконный. Гитлера призвал на пост канцлера президент Гинденбург де Голль, на которого пал выбор Рене Коти, получил инвеституру на самых законных основаниях от Национального собрания. Однако голосование в последнем случае лишь выглядело свободным: договору предшествовал заговор. Историки все еще спорят о роли самого де Голля в алжирских событиях. Нельзя утверждать, что только он один мечтал о бунте армии и алжирских французов и готовил бунт. Но начиная с переданного прессе 15 мая заявления, когда восстание в алжирской столице вроде бы и началось, но никто не решался еще перейти Рубикон, именно он твердо руководил событиями, чтобы выглядеть если не спасителем, то хотя бы третейским судьей в глазах всех активных политических деятелей IV Республики. Эти деятели сознавали, что утратят власть, едва она вновь окажется в руках отшельника из Коломбо[1] и что они потеряют не только власть, если будет до конца доведена операция, получившая название «Воскресение». Франция вновь показала, что в совершенстве владеет «искусством государственных переворотов в рамках закона», если воспользоваться формулировкой из девятнадцатой лекции. Голосование, прошедшее в Национальном собрании в июне 1958 года, было вынужденным — как и в Виши в июле 1940 года. Над «Домом без окон» Бурбонского дворца, как и за восемнадцать лет до того над Казино в Виши, нависла тень преторианцев. В XX веке у республики депутатов нет мучеников, подобных Бодену, жертве осуществленного Луи-Наполеоном откровенного государственного переворота. Как ни оценивай переход от одной республики к другой в мае — июне 1958 года и роль генерала де Голля, едва ли можно оспорить то обстоятельство — и наш курс свидетельствует об этом, — что и деятели IV Республики, и политические наблюдатели в 1957–1958 годах ощущали кризис режима. Кризис был связан с тем, что мучительная проблема Алжира, в то время еще называвшегося французским, сочеталась со слабостью режима, который утратил право на уважение. Если современный историк захочет (в меру беспристрастно — с той поры утекло немало времени) дать оценку IV Республике в целом, ее положение будет выглядеть не столь катастрофическим, каким казалось еще восемь лет назад. Несмотря на инфляцию, успешно модернизировалась экономика. Адаптация к мировой конъюнктуре, примирение с Германией (с Федеративной Республикой), пул «уголь-сталь» — все это вполне ощутимые результаты. Был уже подписан Римский договор. IV Республике, чтобы соответствовать требованиям века, оставалось преодолеть всего лишь два препятствия. Во-первых, покончить с министерской чехардой, делавшей «страну законности» посмешищем в глазах остального мира, хотя последствия этой чехарды не были столь трагичными, какими они рисовались французам с их традиционным неприятием парламентаризма. А во-вторых — разрешить конфликт в Алжире и пойти на деколонизацию, которая диктовалась и духом времени, и антиколониальной политикой обеих великих держав, и ослаблением Франции после второй мировой войны. Оба эти препятствия казались непреодолимыми. И генерал де Голль никогда бы не поддержал деколонизацию, если бы заслуга принадлежала не ему, а кому-то иному. Это был не пожилой государственный муж, озабоченный лишь тем, чтобы наставить страну на путь истинный, а политический деятель, стремящийся добиться того единственного поста, который он считал достойным себя, — поста верховного вождя, олицетворения закона. Что бы там ни говорили, республике депутатов перестроиться было бы затруднительно. Исторические и социальные обстоятельства, с которыми обычно связывают функционирование IV Республики, весьма многообразны. Начиная с 1789 г., во Франции не было ни одного режима, который не подвергался нападкам, при котором партии были бы немногочисленными и хорошо организованными. Не было пусть неписаных, но соблюдавшихся этических правил парламентаризма, не было устойчивых правительств в условиях парламентского строя. Наконец за два столетия не найти ни единого случая, когда какой-либо режим во Франции был в состоянии реформироваться собственными силами. Для IV Республики преодолеть эти препятствия было нереально уже из-за состава последнего Национального собрания, а также противодействия сторонников де Голля. Сам генерал хранил таинственное молчание; каждый, кто приезжал в Коломбо, возвращался с ощущением, что де Голль разделяет его чувства. Правда, либералы были в этом убеждены больше, чем крайне правые, рассчитывавшие, впрочем, что правительство сумеет заставить бывшего главу «Сражающейся Франции»[2] следовать девизу, за который он боролся в ходе войны: сохранить каждую пядь территорий, над которыми прежде развевался трехцветный флаг. Тем временем «ультра» голлистского толка продолжали поносить французов, посмевших выступать за политический курс, которому несколько лет спустя было суждено стать предметом национальной гордости. Таким образом, тот, кого восемь лет назад я называл спасителем в рамках законности, стал наследником разложившейся республики (и сам как мог содействовал этому разложению), сыграв, как я это предвидел в девятнадцатой лекции, роль диктатора (в древнеримском значении слова) и законодателя. Навязанное им решение алжирского кризиса подтверждает вытекающую из моих лекций точку зрения: французы ошибочно возлагали на свой режим ответственность за утрату империи, или за деколонизацию, которая под сокрушительным воздействием сил мирового масштаба стала необходимостью. На самом же деле совершенно справедливо утверждалось, что IV Республика могла скорее не сохранить, а потерять Алжир. Франция нуждалась в сильном правительстве, чтобы возвыситься до героизма отречения. Призрак генерала и его соратники мешали правителям IV Республики делать то, что большинству из них представлялось необходимым и желательным. Лишь немногие трагические фигуры — такие как Жорж Бидо[3] — оставались до конца, вплоть до изгнания или тюрьмы, верными самим себе, а может быть, и образу генерала де Голля. Не могу не испытывать симпатии к тем, кто, в отличие от ортодоксальных голлистов, поставил верность своим взглядам выше неукоснительной приверженности одному человеку. Если содержащийся в этих лекциях анализ подтверждается деятельностью диктатора, можно ли сказать то же самое о деятельности законодателя? Наши рассуждения в одиннадцатой лекции основаны на предположительной оценке того, как могло развиваться политическое положение IV Республики. В них нет ничего о возможности революции, даже мирной революции, более или менее укладывающейся в рамки закона. V Республику не отнесешь ни к одному из классических режимов, о которых толкуют политологи: это не парламентское правление (чистейшим образцом которого служит Великобритания) и не правление президентское (наиболее частый пример — США); это возвращение парламентской империи — избираемый на семь лет на основе всеобщего избирательного права император обладает прерогативами главы исполнительной власти и чрезвычайно свободно прибегает к референдумам. Действующий с 1958 года режим по сути своей голлистский. Он в большей степени определяется личностью главы государства, чем текстом Конституции. Пока генерал де Голль пребывает в Елисейском дворце, ни у кого нет ни малейших сомнений, как распределяется власть между президентом и премьер-министром. Именно усилия де Голля определили результат парламентских выборов 1962 года, когда парламентское большинство составили депутаты ЮНР[4] и независимые, выступавшие за сотрудничество с ЮНР. В иных случаях возможно соперничество между обеими главами исполнительной власти и столкновения точек зрения парламентского большинства и президента Республики. Таким образом, было бы неосторожно утверждать, будто Конституция 1958 года, с которой столь бесцеремонно обращается сам ее создатель, способна покончить с политико-конституционными авантюрами Франции. Возврат к утехам и забавам III и IV Республик мне представляется совершенно невозможным. Какие бы изменения ни суждено было претерпеть Конституции V Республики после генерала де Голля, она предоставляет исполнительной власти такое поле действий, что в течение еще долгого времени едва ли мыслимо воскрешение республики депутатов. Согласно распространенному мнению, для развития индустриального общества необходимы упадок влияния парламента и укрепление власти правительства и администрации. Говоря языком Гегеля, хитрость разума, использовав, очевидно, страсти тех, кто ратовал за французский Алжир, вызвала революцию, которой «исторический герой» в свою очередь воспользовался для того, чтобы установить во Франции строй, отвечающий нуждам современной цивилизации. Такое толкование не исключает другого, которое я назвал бы «принципом маятника». На смену республике депутатов, когда глава исполнительной власти, о котором граждане зачастую не имеют почти никакого представления, получает свой пост в результате скрытого соперничества между партиями и интриг ведущих политических деятелей, еще раз пришла республика консульская. В центре ее — один-единственный человек, который своим могуществом превосходит любых королей. Его легитимность основана на волеизъявлении народа, даже если это волеизъявление сделано не на выборах, а на референдуме. Очевидно, с исторической точки зрения V Республика представляет собой III Империю, либеральную и парламентскую с первых же шагов, — впрочем, и сейчас, восемь лет спустя, по-прежнему недостаточно парламентскую (быть может, даже менее парламентскую в 1965 г., чем в 1959 г.). Оба толкования — назовем их для простоты социологическим и историческим — выявляют две стороны политической обстановки во Франции. Можно сказать, что теперешний режим повторяет опыт прежних времен, — но с оговорками, обусловленными определенной личностью; можно также сказать, что этот режим знаменует начало нового этапа. Нынешняя Конституция открывает возможности для весьма различных приемов политической борьбы — в зависимости от того, как складываются отношения между главами исполнительной власти, между парламентским большинством и премьер-министром или президентом Республики. Теперешние порядки неизбежно должны измениться с уходом генерала де Голля; не исключено, что сам текст Конституции будет изменен, чтобы соответствовать президентскому правлению или правлению парламентскому, но в обоих случаях — с целью ограничить полномочия президента. Я охотно признаю, что будущее неизвестно, и не вижу в этом ничего трагичного. Обозреватели склонны судить о политических режимах, отвлекаясь от возложенных на эти режимы задач. Задачи же, выпавшие на долю IV и даже III Республики, были нелегкими. После 1945 года Франции предстояло и восстановить разрушенное, и включиться в дипломатическую игру, не похожую ни на что в прошлом, и примириться с мыслью об объединении Европы, и перестроить свою экономику, и коренным образом преобразовать империю под угрозой полной ее утраты. Постоянное противоборство между де Голлем и партиями в период с 1946 по 1958 год легло тяжким бременем на IV Республику и стало одной из причин паралича этого режима. Голлисты постоянно критиковали усилия по объединению Европы и по ликвидации колониализма, — именно те самые усилия, которые ныне дают V Республике право на признательность французов. Голлистская республика такое тяжелое наследие не оставит. Проблемы, с которыми Франции пришлось столкнуться после 1945 года, уже решены. И если не произойдет чего-то непредвиденного, столь серьезные проблемы вряд ли возникнут. Возможно, самым сложным станет как раз устранение явлений, присущих голлизму: склонности к авторитарности, произволу, унаследованной от президента Республики его преемниками более мелкого масштаба. Или отказ от внешней политики, ориентированной на блеск и сенсационные триумфы, а не на долгосрочную, кропотливую работу; политики, которая уже не в состоянии отличить тактику от стратегии, игру от результата и, в конечном счете, явно направлена лишь на самоутверждение в постоянно обновляющейся игре. В первой части этого цикла лекций IV Республика служила мне примером разложения конституционного и многопартийного режима. Во второй части в качестве примера строя с монопольно владеющей властью партией я взял советский режим. Так что мне нужно сказать еще несколько слов — как менялся этот режим между 1958 и 1965 годами. Разумеется, перемены здесь куда более ограниченны, чем во Франции. В целом советский строй остается таким же, каким он был, когда я читал эти лекции: продолжаются обличения Сталина, культа личности. Развитие пошло в сторону либерализации, что представлялось мне наиболее вероятным. Я даже склонен полагать, что противоречия однопартийного режима, которые я разбираю в лекциях шестнадцатой, семнадцатой и восемнадцатой, проявились достаточно четко. Основное же противоречие можно сформулировать так: коль скоро интеллигенции предоставлено право дискутировать по многим вопросам, как можно отказать ей в праве ставить под сомнение монополию партии, то есть отождествление пролетариата и партии, а значит — саму основу законности строя? Такое противоречие может показаться чисто теоретическим и потому не должно вызывать особых опасений со стороны властей. На самом деле положение совсем иное: усомниться в законности режима значит усомниться в самом режиме. А раз и террор в то же самое время сводится к минимуму, хотя, может быть, и не полностью отменяется, теряют силу оба принципа Монтескье. Чего бояться, раз соблюдается социалистическая законность, — иными словами, если бояться суровости законов надлежит одним только виновным? Откуда взяться энтузиазму, если основные проблемы связаны с рационализацией хозяйства, которая требует хозрасчета, процентной ставки, введения цен, учитывающих относительный товарный дефицит, короче говоря — большинства понятий и организационных форм, присущих капитализму, а точнее, рынку? Я вовсе не делаю вывод, что советский режим обречен, если только не полагать, что обречены все политические режимы еще со дня своего возникновения. Советские граждане гордятся своим строем, могуществом, которого он достиг, и склонны отождествлять режим с родиной. Привычка заменяет энтузиазм или страх. Условия жизни улучшаются. Возврат к повседневной жизни (die Veralltag-lichung[5], по выражению Макса Вебера) рассеивает как иллюзии идеалистов, так и кошмары пророков-пессимистов. И все же однопартийный режим в том виде, в каком он существует в настоящее время в Советском Союзе, представляется и слишком деспотичным — с учетом его претензий на либерализм, и слишком либеральным — с учетом его поползновений сохранять элементы деспотизма. В международном плане он рискует утратить — в пользу коммунистического Китая, более бедного, менее стесняющегося в выражениях, более тиранического — монополию на революционную идею. Во внутренней жизни бразды правления находятся в руках людей третьего поколения, не принимавших никакого участия в завоевании власти и в гражданской войне; эти люди — порождение самого режима, а не бунта против предшествовавшего ему строя. Они не могут не видеть, что сталинские методы планирования не отвечают нуждам неоднородной экономики. Они осознают, что сельское хозяйство после успехов 1953–1959 годов за последние пять лет по сути не продвинулось вперед. Могут ли они одновременно рационализировать экономику, удовлетворить потребителей и вернуть Советскому Союзу авторитет носителя революционной идеи? Великая ложь о самом гуманном в мире режиме распространилась именно во времена великой чистки. Истории присуща странная логика. Для того чтобы заворожить мир, советскому режиму нужны были безумие и террор сталинизма. Чем больше советская экономика признает требования рынка, тем меньше она впечатляет Запад своими темпами роста (которые, кстати, сокращаются). Чем больше свободы получает интеллигенция, а простые граждане — уверенности в собственной безопасности, тем меньше советские правители могут хвастаться перед внешним миром своими псевдрдостижениями. Нормализация жизни внутри страны делает бессильной пропаганду, направленную за ее пределы. Действительность берет верх над вымыслом. Смогут ли строители будущего примириться с тем, что они на самом деле — лишь управляющие иерархизированного и администратированного общества, у которых лишь одно желание: не только и не столько догнать Запад, сколько уподобиться ему? I. О политике В термин «политика» вкладывают много понятий. Говорят о политике внутренней и внешней, о политике Ришелье и о политике в области виноделия ли свекловодства, подчас безнадежно пытаясь найти хоть что-то общее среди разнообразных значений термина. В своей недавно вышедшей книге Бертран де Жувенель отметил, что из-за огромных различий в толковании этого слова лучше всего сверяться собственному мнению. Возможно, он прав, но, на мой взгляд, в беспорядок можно внести какую-то логику, сосредоточившись на трех основных различиях, при внимательном рассмотрении вполне обоснованных. Огюст Конт любил сравнивать разные значения одного и того же слова и из внешней пестроты выделять его глубинное значение. Первое различие связано с тем, что словом «портика» переводятся два английских слова, у каждого из которых свой смысл. И в самом деле, англичане говорят policy и politics — и то и другое на французском «политика». Policy — концепция, программа действий, а то само действие одного человека, группы людей, правительства. Политика в области алкоголя, например, — это вся программа действий, применительно к данной проблеме, в том числе проблеме излишков или нехватки производимой продукции. Говоря о политике Ришелье, имеют в виду его взгляды на интересы страны, цели, к которым он стремился, а также методы, которыми он пользовался. Таким образом, слово «политика» в его первом значении — это программа, метод действий или сами действия, осуществляемые человеком или группой людей по отношению к какой-то одной проблеме или к совокупности проблем, стоящих перед сообществом. В другом смысле слово «политика» (английское politics) относится к той области общественной жизни, где конкурируют или противоборствуют различные политические (в значении policy) направления. Политика-область — это совокупность, внутри которой борются личности или группы, имеющие собственную policy, то есть свои цели, свои интересы, а то и свое мировоззрение. Эти значения термина, невзирая на их различия, взаимосвязаны. Одни политические курсы, определяемые как программы действий, всегда могут войти в столкновение с другими. Программы действий не обязательно согласованы между собой; в этом отношении политика как область общественной жизни чревата как конфликтами, так и компромиссами. Если политические курсы, то есть цели, к которым стремятся личности или группы внутри сообщества, полностью противоречат друг другу, это приводит к бескомпромиссной борьбе, и сообщество прекращает свое существование. Между тем политическое сообщество сочетает планы, частично противоречащие друг другу, а частично — совместимые. У правителей есть программы действий, которые не могут, однако, претворяться в жизнь без поддержки со стороны управляемых. А подчиняющиеся редко единодушно одобряют тех, кому им надлежит повиноваться. Многие благонамеренные люди воображают, будто политика как программа действий благородна, а политика как столкновение программ отдельных лиц и групп низменна. Представление о возможном существовании бесконфликтной политики как программы действий правителей, мы это увидим в дальнейшем, ошибочно. Второе различие объясняется тем, что одно и то же слово характеризует одновременно действительность и наше ее осознание. О политике говорят, чтобы обозначить и конфликт между партиями, и осознание этого конфликта. Такое же различие прослеживается и в слове «история», которое означает чередование обществ или эпох — и наше его познание. Политика — одновременно и сфера отношений в обществе, и наше ее познание; можно считать, что в обоих случаях у смыслового различия одни и те же истоки. Осознание действительности—часть самой действительности. История, в полном значении этого термина, существует постольку, поскольку люди осознают свое прошлое, различия между прошлым и настоящим и признают многообразие исторических эпох. Точно так же политика как область общественной жизни предполагает минимальное осознание этой области. Личности в любом сообществе должны хотя бы примерно представлять, кто отдает приказы, как эти деятели выбирались, как осуществляется власть. Предполагается, что индивиды, составляющие любой политический режим, знакомы с его механизмами. Мы не смогли бы жить в условиях той демократии, какая существует во Франции, если бы граждане не ведали о правилах, по которым этот режим действует. Вместе с тем любое познание политики может наталкиваться на противоречие между политической практикой существующего строя и других возможных режимов. Стоит лишь выйти за рамки защиты и прославления существующего строя, как надо отказаться от какой бы то ни было его качественной оценки (мы поступаем так, другие — иначе, и я воздерживаюсь от того, чтобы высказывать суждение об относительной ценности наших методов, равно как и тех, к которым прибегают другие) или же изыскивать критерии, по которым можно определить лучший режим. Иначе обстоит дело с природными стихиями, когда сознание не есть часть самой действительности. Третье различие, важнейшее, вытекает из того, что одно и то же слово (политика) обозначает, с одной стороны, особый раздел социальной совокупности, а с другой — саму эту совокупность, рассматриваемую с какой-то, точки зрения. Социология политики занимается определенными институтами, партиями, парламентами, администрацией в современных обществах. Эти институты, возможно, представляют собой некую систему — но систему частную в отличие от семьи, религии, труда. Этот раздел социальной совокупности обладает одной особенностью: он определяет избрание тех, кто правит всем сообществом, а также способ реализации власти. Иначе говоря, это раздел частный, воздействия которого на целое видны немедленно. Можно справедливо возразить, что экономический сектор тоже оказывает влияние на все прочие аспекты общественной жизни, — но главы компаний управляют не партиями или парламентами, а хозяйственной деятельностью, и у них есть право принимать решения, касающиеся всех сторон общественной жизни. Связь между каким-то аспектом и социальной совокупностью в целом можно также представить следующим образом. Любое взаимодействие между людьми предполагает наличие власти; так вот, сущность политики заключается в способе осуществления власти и в выборе правителей. Политика — главная характерная черта сообщества, ибо она определяет условия любого взаимодействия между людьми. Все три различия поддаются осмыслению, они вполне обоснованны. Политика как программа действий и политика как область общественной жизни взаимосвязаны, поскольку общественная жизнь — это та сфера, где противопоставляются друг другу программы действий; политика-действительность и политика-познание тоже взаимосвязаны, поскольку познание — составная часть действительности; наконец, политика — частная система приводит к политике-аспекту, охватывающей все сообщество, вследствие того, что частная система оказывает определяющее влияние на все сообщество. Далее. Политика — это, прежде всего, перевод греческого слова «politeia». По сути — то, что греки называли режимом; полиса, то есть способом организации руководства, отличительным признаком организации всего сообщества. Если политика, по сути, строй сообщества или способ его организации, то нам становятся понятными характерные отличия как в узком, так и в широком смысле. Действительно, в узком смысле слова политика — это особая система, определяющая правителей и способ реализации власти; но одновременно это и способ взаимодействия личностей внутри каждого сообщества. Второе отличие вытекает из первого. У каждого общества свой режим, и общество не осознает себя, не осознавая при этом разнообразия режимов, а также проблем, которые порождаются таким разнообразием. Теперь различие между политикой — программой действия и политикой-областью становится понятным. Политика в первом значении может проявлять себя разными путями: политика тех, кто сосредоточил в своих руках власть и ее осуществляет; политика тех, кто властью не обладает и хочет ею завладеть; политика личностей или групп, преследующих свои собственные цели и склонных применять свои собственные методы; наконец, политика стремящихся к изменению самого строя. Все это — не что иное, как программы действий, узкие или глобальные, в зависимости от того, идет ли речь о внутренних задачах режима или о целях, связанных с самим его существованием. Я уже отмечал, что политика характеризует не только часть социальной совокупности, но и весь облик сообщества. Если это так, то мы, как видно, признаем что-то вроде примата политики. Однако курс, ей посвященный, мы читаем после курсов об экономике и классах. Признавая примат политики, не вступаем ли мы в противоречие с применявшимся до сих пор методом? Я исходил из противопоставления идей Токвиля[6] и Маркса. Токвиль полагал, что демократическое развитие современных обществ ведет к стиранию различий в статусе и условиях жизни людей. Этот неудержимый процесс мог, считал он, породить общества двух типов — уравнительно-деспотическое и уравнительно-либеральное. Токвиль дал нам точку отсчета. Я же ограничился тезисом: изучив развитие индустриального общества, мы увидим, какая его разновидность вероятнее. Что касается Маркса, то в экономических преобразованиях он пытался найти объяснение преобразованиям социальным и политическим. Он считал, что капиталистические общества страдают от фундаментальных противоречий и вследствие этого подойдут к революционному взрыву, вслед за которым возникнет социалистический строй в рамках однородного, бесклассового общества. Политическая организация общества будет постепенно отмирать, поскольку государство, представлявшееся Марксу орудием эксплуатации одного класса другим, будет отмирать с исчезновением классовых противоречий. Я ни в коем случае не считал, будто преобразования в экономике непременно предопределяют социальную структуру или политическую организацию общества, я намеревался критически рассмотреть гипотезу такой односторонней предопределенности. Речь шла о методологическом, а не о теоретическом подходе. Так вот, результаты, к которым я пришел, отрицают теорию, которая вытекает из такого подхода. Я взялся сначала за экономику лишь для того, чтобы очертить некий тип общества, общество индустриальное, оставляя открытым вопрос о возможности до поры до времени определить взаимосвязь между классами и политическую организацию в этом обществе. Однако, в ходе исследований последних двух лет я пришел к выводу о главенствующей роли политики по отношению к экономике. В самом деле, у истоков индустриального общества советского типа стоит прежде всего событие, а именно — революция. У революции 1917 года было множество причин, некоторые из них экономические; но прямо, непосредственно ей предшествовали политические события. Есть все основания настаивать на эпитете «политические», ибо, как отмечали даже те, кто эту революцию совершил, экономическая зрелость общества не была к тому времени достигнута. Более того, основные черты советской экономики объясняются, по крайней мере частично, идеологией партии. Невозможно понять ни систему планирования, ни распределение общественных ресурсов, ни темпы роста советской экономики, если не помнить, что все подчинено представлению коммунистов о том, какой должна быть экономика, о целях, которые они ставят на каждом этапе. Это именно политические решения, поскольку речь идет не только о плане действий коммунистических руководителей, но и о плане действий по организации общества. Наконец, плановость советской экономики — прямой результат решений, принимаемых руководителями партии в той сфере общественной жизни, которая относится к политике. Советская экономика в высшей степени зависит и от политического строя СССР, и от программы действий руководителей партии на каждом этапе развития страны. Политизация советской экономики, подчинение ее структуры и механизмов функционирования политическим целям доказывают, что экономическая и политическая системы в равной степени находятся под влиянием друг друга. Любопытно, что политизация экономики на Западе представляется нам не столь резкой. Я говорю «любопытно», потому что идеология, на которую опирается советский строй, основана на верховенстве экономики, в то время как идеология западных режимов исходит из главенства политики. В соответствии с представлением людей Запада о порядочном обществе, большое число важных для экономики решений принимается вне политики (в узком смысле этого слова). Например, распределение общественных ресурсов между капиталовложениями и потреблением в условиях советского режима решают органы планирования, на Западе же это результат, чаще всего невольный, множества решений, принимаемых субъектами хозяйственной деятельности. Если советская экономика — это следствие определенной политики, то западная определяется политической системой, которая примирилась с ограниченностью собственных возможностей. Политизация классов общества представляется нам еще более значительной. Мы отмечали, что все общества, и советское и западные, неоднородны, идет ли речь об отдельных личностях или группах. Существует иерархия власти, иерархия доходов. Есть различие между образом жизни тех, кто внизу, и тех, кто стоит наверху социальной лестницы. Люди с примерно одинаковым доходом, более или менее схожим образом мыслей и способом существования образуют более или менее разграниченные группы. Но, дойдя до основополагающего вопроса: в какой мере существуют (и существуют ли) четко выраженные классы, группы, сознающие свою принадлежность к определенному классу и закрытые для всего остального общества, — мы сталкиваемся с серьезнейшей проблемой. Такие группы имеют право на возникновение, рабочие — право на создание профсоюзов, на выбор профсоюзных секретарей; все группы, возникающие в демократическом обществе западного типа на основе общности интересов, получают разрешение на структурное оформление, на защиту своих интересов; в советском же обществе права на структурное оформление ни одна группа, основанная на общности интересов, не получает. Это — важнейший факт, поразивший нас при сравнении обществ советского и западного типов. В первом случае социальная масса неоднородна во многих отношениях, но она не расслаивается на структурно оформленные группы, сознающие свою непохожесть на остальные. Во втором — общество распадается на многочисленные группы по общности интересов или идеологии, причем каждая из них получает правовую возможность выбирать представителей, защищать свои идеи, вести борьбу с другими группами. Это основополагающее противоречие между правом на групповую организацию и его отрицанием носит политический характер. Как можно объяснить, что в одном типе общества классы существуют и укрепляются, а в другом их как бы нет, если не помнить, что в первом политический режим терпит создание групп, а во втором — запрещает его? Вопрос о классах в обществе нельзя рассматривать отвлеченно от политического строя. Именно политический строй, то есть структура власти и представление правительства о своей власти, в какой-то степени определяет наличие или отсутствие классов, а главное — как эти классы осознают самих себя. Как у истоков экономической системы мы обнаружили политическую волю, точно так же у истоков классов, у истоков классового сознания, возможности воздействия всего общества на социальные группы, мы находим способ осуществления власти, политический строй. Как следует понимать такое верховенство политики? Мне хотелось бы, чтобы в этом вопросе не оставалось никакой двусмысленности. 1. И речи не может быть о том, чтобы подменить теорию, которая односторонне определяет общество через экономику, иной — столь же произвольно характеризующей его через политику. Неверно, будто уровень техники, степень развития экономических сил или распределение общественного богатства определяют все общество в целом; неверно и то, что все особенности общества можно вывести из организации государственной власти. Более того. Легко показать, что любая теория, односторонне определяющая общество каким-то одним аспектом общественной жизни, ложна. Доказательств тому множество. Во-первых, социологические. Неверно, будто при данном способе хозяйствования непременно может быть один-единственный, строго определенный политический строй. Когда производительные силы достигают определенного уровня, структура государственной власти может принимать самые различные формы. Для любой структуры государственной власти, например парламентского строя определенного типа, невозможно предвидеть, какой окажется система или природа функционирования экономики. Во-вторых, доказательства исторические. Всегда можно выявить исторические причины того или иного события, но ни одну из них никогда нельзя считать главнейшей. Невозможно заранее предвосхитить последствия какого-либо события. Иначе говоря, формулировка «в конечном счете все объясняется либо экономикой, либо техникой, либо политикой» — изначально бессмысленна. Отталкиваясь от нынешнего состояния советского общества, вы доберетесь до советской революции 1917 года, еще дальше — до царского режима, и так далее, причем на каждом этапе вы будете выделять то политические то экономические факторы. Даже утверждение, что некоторые факторы важнее прочих — двусмысленно. Предположим, экономические причины объявляются более важными, чем политические. Что под этим подразумевается? Рассмотрим общество советского типа. Слабы гарантии свободы личности, зато рабочий, как правило, не испытывает затруднений в поисках работы, и отсутствие безработицы сочетается с высокими темпами экономического роста. Предположение, что экономика — главное, может основываться на высоких темпах роста. В таком случае важность экономического фактора определяется заинтересованностью исследователя в устранении безработицы или в ускорении темпов роста. Иначе говоря, понятие «важность» может быть соотнесено с ценностью, какую аналитик приписывает тем или иным явлениям. При этом важность зависит от его заинтересованности. Что же означает, учитывая все сказанное, примат политики, который я отстаиваю? Тот, кто сейчас сравнивает разные типы индустриальных обществ, приходит к выводу: характерные черты каждого из них зависят от политики. Таким образом, я согласен с Алексисом де Токвилем: все современные общества демократичны, то есть движутся к постепенному стиранию различий в условиях жизни или личном статусе людей; но эти общества могут иметь как деспотическую, тираническую форму, так и форму либеральную. Я сказал бы так: современные индустриальные общества, у которых много общих черт (распределение рабочей силы, рост общественных ресурсов и пр.). различаются прежде всего структурами государственной власти, причем следствием этих структур оказываются некоторые черты экономической системы и отношений между группами людей. В наш век все происходит так, будто возможные конкретные варианты индустриального общества определяет именно политика. Само совместное существование людей в обществе меняется в зависимости от различий в политике, рассматриваемой как частная система. 2. Второй смысл, который я вкладываю в главенство политики, — это смысл человеческий, хотя кое-кто и может считать основным фактором общий объем производства или распределения ресурсов. Применительно к человеку политика важнее экономики, так сказать, по определению, потому что политика непосредственно затрагивает самый смысл его существования. Философы всегда полагали, что человеческая жизнь состоит из отношений между отдельными людьми. Жить по-человечески — это жить среди личностей. Отношения людей между собой — основополагающий элемент любого сообщества. Таким образом, форма и структура власти более непосредственно влияет на образ жизни, чем какой бы то ни было иной аспект общества. Давайте договоримся сразу: политика, в ограничительном смысле, то есть особая область общественной жизни, где избираются и действуют правители, не определяет всех взаимосвязей людей в сообществе. Существует немало отношений между личностями в семье, церкви, трудовой сфере, которые не определяются структурой политической власти. А ведь если и не соглашаться со взглядом греческих мыслителей, утверждавших, что жизнь людей — это жизнь политическая, то все равно механизмы осуществления власти, способы назначения руководителей больше, чем что-либо другое, влияют на отношения между людьми. И поскольку характер этих отношений и есть самое главное в человеческом существовании, политика больше, чем любая другая сфера общественной жизни, должна привлекать интерес философа или социолога. Главенство политики, о котором я говорю, оказывается, таким образом, строго ограниченным. Ни в коем случае речь не идет о верховенстве каузальном. Многие явления в экономике могут влиять на форму, в которую облечена в том или ином обществе структура государственной власти. Не стану утверждать, что государственная власть определяет экономику, но сама экономикой не определяется. Любое представление об одностороннем воздействии, повторяю, лишено смысла. Я не стану также утверждать, что партийной борьбой или парламентской жизнью следует интересоваться больше, чем семьей или церковью. Различные стороны общественной жизни выходят на первый план в зависимости от степени интереса, который проявляет к ним исследователь. Даже с помощью философии вряд, ли можно установить иерархию различных аспектов социальной действительности. Однако остается справедливым утверждение, что часть социальной совокупности, именуемая политикой в узком смысле, и есть та сфера, где избираются отдающие приказы и определяются методы, в соответствии с которыми эти приказы отдаются. Вот почему этот раздел общественной жизни вскрывает человеческий (или бесчеловечный) характер всего сообщества. Мы вновь, таким образом, сталкиваемся с допущением, лежащим в основе всех политико-философских систем. Когда философы прошлого обращали свой взор к политике, они в самом деле были убеждены, что структура власти адекватна сущности сообщества. Их убежденность основывалась на двух посылках: без организованной власти жизнь общества немыслима; в характере власти проявляется степень человечности общественных отношений. Люди человечны лишь постольку, поскольку они подчиняются и повелевают в соответствии с критериями человечности. Развивая теорию «Общественного договора», Руссо открывал одновременно, так сказать, теоретическое происхождение сообщества и законные истоки власти. Связь между легитимностыо власти и основами сообщества характерна для большинства политико-философских систем прошлого. Эта мысль могла бы вновь стать актуальной и ныне. Цель наших лекций — не в развитии теории законной власти, не в изучении условий, при которых осуществление власти носит гуманный характер, а в исследовании особой сферы общественной жизни — политики в узком смысле этого слова. Одновременно мы попытаемся разобраться, как политика влияет на все сообщество в целом, понять диалектику политики в узком и широком смысле термина — с точки зрения и причинных связей, и основных черт жизни сообщества. Я собираюсь не только вскрыть различие между многопартийными и однопартийными режимами, но и проследить, как влияет на развитие обществ суть каждого режима. Иными словами, я намерен исследовать особую систему, которая именуется политикой, с тем чтобы оценить, в какой мере были правы философы прошлого, допуская, что основная характерная черта сообщества — структура власти. II. От философии к политической социологии Чем социологическое исследование политических режимов отличается от философского или юридического? Обычно отвечают примерно так: философия изучает политические режимы, чтобы оценить их достоинства; она стремится определить лучший режим, либо принцип законности всех и каждого; так или иначе, цель ее — определение ценности, особенно моральной, политических режимов. Социология же в первую очередь изучает фактическое положение дел, не претендуя на оценки. Объект юридического исследования — конституции: юрист задается вопросом, каким образом в соответствии с британской, американской или французской конституциями избираются правители, проводится голосование по законопроектам, принимаются декреты. Исследователь рассматривает соответствие конкретного политического события конституционным законам: например, соответствовал ли Конституции Веймарской республики принятый в марте 1933 года закон о предоставлении всей полноты власти? Соответствовал ли французской Конституции результат голосования в июне 1940 года во французском парламенте, когда всю полноту власти получил маршал Петен? Конечно, юридическое исследование не ограничивается формальным анализом текстов; важно также выявить, выполняются ли и каким образом конституционные правила в данный момент в данной стране. И все же в центре внимания остаются конституционные правила, зафиксированные в текстах. Социология же изучает эти правила лишь как часть большого целого, не меньший интерес она проявляет к партиям и образованным по общности интересов группам, к пополнению рядов политических деятелей, к деятельности парламента. Социология рассматривает правила политической игры, не ставя конституционные правила над правилами неписаными, регулирующими внутрипартийные и межпартийные отношения, тогда как юрист сначала знакомится с положениями конституции, а затем прослеживает, как они выполняются. В принципе верное, подобное разграничение сфер политической социологии, философии и права поверхностно. Хотелось бы несколько глубже разобраться в особенностях чисто социологического подхода. На то две причины. Социологи почти никогда не бывают беспристрастны; в большинстве своем они не довольствуются изучением того, как функционируют политические режимы, полагая, что сами мы не в состоянии определить, какой из режимов лучше, какой принцип законности самый подходящий. Почти всегда они выступают как приверженцы какой-то философской системы, социологического догматизма или исторического релятивизма. Всякая философия политики несет в себе элементы социологии. Все крупнейшие исследователи выбирали лучший режим, основываясь на анализе либо человеческой природы, либо способа функционирования тех режимов, которые были в их поле зрения. Остается только выяснить, чем различаются исследования социологов и философов. Возьмем в качестве отправной точки текст, сыгравший в истории западной мысли самую величественную и самую долговечную роль. На протяжении многих веков «Политика» Аристотеля была и политической философией, и политической социологией. Этот почтенный труд, и ныне достойный углубленного изучения, содержит не только ценностные суждения, но и чрезвычайно подробный анализ фактов. Аристотель собрал много материалов о конституциях (не в современном значении слова, а в значении «режим») греческих полисов, попытался описать их, разобраться, как функционировали там режимы. Именно на основе сравнительного изучения он создал свою прославленную классификацию трех основных режимов: монархического — когда верховная власть принадлежит одному; олигархического — когда верховная власть принадлежит нескольким; демократического — когда верховная власть принадлежит всем. К этой классификации Аристотель добавил противопоставление здоровых форм разложившимся; наконец, он изучал смешанные режимы. Такое исследование можно считать социологическим и в современном смысле. Одна из глав его книги до сих пор служит образцом социологического анализа. Это глава о переворотах. Более всего Аристотеля интересовали два вопроса: каким образом режим сохраняется и как преобразуется или свергается. Прерогатива ученого — давать советы государственным деятелям: «Политика» указывает правителю наилучший способ сохранить существующий строй. В короткой главе, где Аристотель объясняет тиранам, как сохранить тиранию, можно усмотреть прообраз другого знаменитого труда — «Государя» Макиавелли. А коль скоро тиранический строй плох, то и средства, необходимые для его сохранения, должны быть такими же: вызывать ненависть и возмущать нравственность. «Политика» Аристотеля — не просто социология, это еще и философия. Изучение всевозможных режимов, их функционирования, способов сохранения и свержения понадобилось, чтобы дать ответ на основной в данном случае, философский вопрос, а какой режим лучший? Стремление найти лучший режим характерно для философии, ведь оно равносильно априорному отказу от утверждения, будто все режимы в общем одинаковы и их нельзя выстроить по оценочной шкале. Согласно Аристотелю, стремление выявить лучший режим вполне законно, потому что отвечает человеческой природе. Слово «природа» означает не просто образ поведения людей в одиночку или в сообществе, но и их назначение. Если принимается финалистская концепция человеческой природы и идея предназначения человека, то законным становится и вопрос о наилучшем строе. Более того, согласно распространенному толкованию «Политики» классификация режимов по трем основным признакам имеет надысторическую ценность и применима к любому строю любой эпохи. Эта классификация важна не только для греческих полисов в конкретных общественных рамках, но и во всеобщем плане. Соответственно предполагается, что критерий любой классификации — число людей, обладающих верховной властью. В ходе истории три идеи политической философии Аристотеля были одна за другой отвергнуты. И теперь, когда мы, социологи, вновь ставим вопрос о политических режимах, от этих идей ничего не осталось. Рассмотрим сначала третье предположение: об универсальности классификации режимов по принципу числа правителей, в руках которых сосредоточена верховная власть. Допускалось, что возможны три, и только три, ответа на классический вопрос о том, кто повелевает. Разумеется, при условии допустимости самого вопроса. Яснее всего отказ от универсальной классификации режимов на основе количества властителей (один, несколько, все) проявляется в книге Монтескье «О духе законов». Он тоже предлагает классификацию политических режимов: республика, монархия и деспотия. Однако немедленно обнаруживается важнейшее расхождение с Аристотелем. Монтескье считал, что каждый из трех режимов характерен для определенного типа общества. И все же Монтескье сохраняет мысль Аристотеля: природа строя зависит от тех, кто обладает верховной властью. Республика — строй, при котором верховная власть в руках всего народа или его части; монархия — строй, при котором правит один, однако придерживаясь постоянных и четких законов; наконец, деспотия — строй, при котором правит один, но без законов, на основе произвола. Следовательно, все три типа правления определяются не только количеством лиц, удерживающих власть. Верховная власть принадлежит одному и при монархии, и при деспотии. Классификация предполагает наличие еще одного критерия: осуществляется ли власть в соответствии с постоянными и твердыми законами. В зависимости от того, соответствует ли законности верховная власть единого правителя или же она чужда какой бы то ни было законности вообще, основополагающий принцип строя—либо честь, либо страх. Но есть и еще кое-что. Монтескье недвусмысленно указывает, что за образец республики он взял античные полисы, монархии — современные ему королевства Европы, а деспотии — азиатские империи, и добавляет: каждый из режимов проявляется в определенных экономических, социальных и — сказали бы мы теперь — демографических условиях. Республика действительно возможна лишь в небольших полисах, монархия, основанная на чести, — строй, характерный для государств средних размеров, когда же государства становятся слишком большими, деспотия почти неизбежна. В классификации, предложенной Монтескье, содержится двойное противопоставление. Во-первых, умеренные режимы противопоставлены тем, где умеренности нет и в помине, или, скажем, режимы, где законы соблюдаются, — тем, где царит произвол. С одной стороны — республика и монархия, с другой — деспотия. Во-вторых, противопоставлены республика, с одной стороны, монархия и деспотия, с другой. Наконец, кроме двух противопоставлений есть еще и диалектическое противоречие: первая разновидность строя, будь то демократия или аристократия — государство, где верховной властью обладает народ в целом. Суть такого строя — равенство граждан, его принцип — добродетель. Монархический строй отрицает республиканское равенство. Монархия основана на неравенстве сословий и лиц, она устойчива и процветает в той мере, в какой каждый привязан к своему сословию и поступает сообразно понятиям чести. От республиканского равенства мы переходим к неравенству аристократий. Что до деспотии, то она некоторым образом вновь приводит к равенству. При деспотическом строе правит один, и поскольку он обладает абсолютной властью и не обязан подчиняться каким-либо правилам, то кроме него никто не находится в безопасности. Все боятся, и потому все, сверху донизу, обречены на равенство, но, в отличие от равенства граждан в условиях свободы, это — равенство в страхе. Приведем пример, который не задевал бы никого. В последние месяцы гитлеровского режима ни один человек не чувствовал себя в безопасности лишь из-за близости к главе режима. В каком-то смысле по пути к вершине иерархической лестницы опасность даже возрастала. В такой классификации сохраняется часть аристотелевской концепции: ключевым остается вопрос о числе людей, наделенных верховной властью. Но на этот вопрос (воспользуемся терминами социологическими) накладывается влияние еще одной переменной — способа правления: подчиняется ли власть законам или же в обществе царит произвол. Более того, способ правления не может рассматриваться отдельно от экономического и социального устройства. Классификация политических, режимов одновременно дает классификацию обществ, но способ правления связан с экономическим и социальным устройством и не может быть отделен от него. Из примера Монтескье мы извлекаем если не вывод, то вопрос: если мы попытаемся создать классификацию политических режимов, будет ли она применима только к определенному экономическому и социальному устройству общества или же к любому? В данном случае я проявлю осторожность, довольствуясь наброском классификации политических режимов для современных индустриальных обществ. В отличие от Аристотеля Монтескье не спрашивает, во всяком случае открыто, какой, режим наилучший. Он обозначил два вида умеренных режимов: республику и монархию. Монтескье установил, что принцип, то есть чувство, которое сохраняет и гарантирует существование всякого режима, в одном случае представляет собой добродетель, равенство и законе послушание, а в другом — честь, то есть соблюдение каждым требований, обусловленных его положением в обществе. Мы не можем априорно утверждать, что один из этих двух принципов лучше другого, ибо у аристократической чести есть свои достоинства. Иными словами, если принять связь политического режима с социальным устройством, то разнообразие социальных устройств как в теории, так и в реальной жизни, видимо, делает несостоятельной идею поисков наилучшего строя в отрыве от конкретных фактов. Признание многообразия режимов и принципов делает поиски наилучшего строя нежелательными хотя бы потому, что оно несовместимо с финалистской концепцией человеческой природы. Почему же вопрос о наилучшем режиме отпадает одновременно с финалистской концепцией человеческой природы? Мы поймем это, обратившись к одному из великих творцов политической традиции. Гоббс разделяет строго механистические представления: человеком движет желание, воля к спасению своей жизни и к наслаждению. Поведение его регулируется соображениями выгоды. Эта точка зрения исключает вопрос о наилучшем режиме — если только не начинать с определения цели, к которой прежде всего стремится человек, подчиненный действию четкого механизма. По Гоббсу, такая цель существует. Она прозаична и проста. Эта цель — выживание. Будучи игрушками страстей, люди — враги друг другу, когда не подчиняются общему для всех закону. Отсюда главный вопрос Гоббса: каким должен быть политический режим, чтобы обеспечить мир между людьми? Вместо вопроса о том, каким должен быть наилучший политический режим, учитывая финалистский характер природы человека, ставится другой: каким должно быть государство, чтобы, не противореча природе человека, спасти граждан от насилия и обеспечить свою безопасность? Эта философия рассматривает, в частности, и проблему расширения власти: какие возможности следует предоставить правителям для предотвращения гражданской войны? При финалистской же концепции требовалось выяснить, каким должен быть правитель, чтобы граждане могли жить добродетельно. Механистическая концепция человеческой природы не предполагает принятия учения об абсолютной и безграничной верховной власти. Другой философ — из следующего после Гоббса поколения, избрав ту же исходную точку, пришел к иному заключению. Людей, по мнению Спинозы, влекут страсти, и, будучи предоставленными сами себе, люди враждуют друг с другом, потому что неблагоразумны и каждый хочет взять верх. Поэтому следует учреждать верховную власть, которая, издавая законы, вынудит граждан жить в мире. Гоббса точно наваждение преследовал страх перед гражданской войной, которая неизбежно разразится, если не предоставить правителю абсолютную власть рада сохранения мира во что бы то ни стало. Спиноза же хотел ограничить власть правителя, дабы воцарился мир, граждане были свободны и философы пользовались уважением. Последняя фаза распада традиционной политической философии отмечена появлением того, что называют то философией истории, то социологией. Для подобных систем, разработанных, например, Марксом или Огюстом Контом, характерно подчинение проблем политических проблемам социально-экономическим. Можно сказать, что социология в XIX веке создавалась на основе отказа от традиционного главенствования политического режима над экономическим и социальным устройством. Маркс сознавал значение этого. Основными вопросами он считал организацию производства и отношения между классами, а политический режим по Марксу был обусловлен экономической структурой. Эта концепция, подчиняющая политические режимы экономическому и социальному устройству, непрочна из-за колебаний между безоговорочным релятивизмом и догматизмом, которые становятся оправданием фанатизма. Доказательством таких колебаний может служить употребление терминов «историзм» и «историцизм». Оба слова используются в немецком, английском и французском языках то в различных, то в одинаковых значениях, порою применительно к теориям, на первый взгляд несовместимым. Когда господин Поппер, профессор Лондонской школы экономики, написал книгу «Нищета историцизма», он имел в виду толкование истории, согласно которому можно на основе всеохватывающего детерминизма предвидеть режим будущего (и этот неизбежный режим будущего, по мнению ряда исследователей, станет в какой-то степени концом истории). Но иногда историцизмом называют противоположную на первый взгляд концепцию, согласно которой друг друга сменяют уникальные и неповторимые экономические, социальные и политические режимы. В книге недавно скончавшегося профессора Майнеке, озаглавленной «Возникновение историзма», рассматривается способ мышления, отличный от историцизма, как его понимает Поппер. По Майнеке, историзм определяется признанием множественности экономических, политических и социальных режимов, полагая их равноценными. По известному высказыванию одного немецкого историка, «каждая эпоха непосредственно принадлежит Богу». Впрочем, легко сблизить оба эти на первый взгляд противоположные термины. В философии Маркса наблюдается переход от полного релятивизма к историческому догматизму. Рассмотрим стандартное толкование политических режимов в свете марксистской теории политики. До сих пор любое общество характеризовали классовой борьбой. Во всех обществах были господствующий и подчиненный, эксплуатирующий и эксплуатируемый классы. Во всех обществах государство — орудие эксплуатации одного класса другим. Значит, государство — это всего лишь орган классовой эксплуатации. Коль скоро в такую схему укладываются все общества, происходит скатывание к полному релятивизму: едва ли есть основания отдать предпочтение какому-либо одному режиму. Если в какой-то момент при некоем политическом и социальном строе должно исчезнуть противопоставление класса эксплуатирующего классу эксплуатируемому, то соперничающих классов больше не будет и в условиях социальной однородности сразу же появится достойный режим. Достаточно сказать, что все режимы, за исключением одного, оправдывают пессимистическую концепцию социального устройства, что граничит с релятивизмом и все же приводит к догматизму. Но тут догматизм легко устраним: достаточно, чтобы так называемый социалистический режим обладал теми же отличительными чертами, что и предшествующие режимы, чтобы при нем тоже был класс эксплуатирующих и класс эксплуатируемых, а государство тоже выступало как орудие, с помощью которого господствующий класс сохраняет свое господство. В этом случае мы, покончив с догматизмом, возвращаемся к релятивизму. Диалог, который я пытаюсь воспроизвести, — не выдуманный, это, можно сказать, ответ Парето[7] Марксу. Парето довольствовался признанием правоты Маркса, но с одной оговоркой: воззрения Маркса безупречны во всем, что касается режимов прошлого и настоящего, но он заблуждался относительно режимов будущего. Маркс полагал, будто борьба классов, эксплуатация одних классов другими, которую он так проницательно отметил, исчезнет с установлением социализма. Однако эта борьба не только не исчезнет на данном этапе эволюции, но, напротив, будет продолжаться. Маркс говорил об исчезновении эксплуатации, а значит, и государства, исходя из принципа: государство существует лишь для поддержания господства одного класса над другим. Парето ограничился ответом, обратившись к политической традиции прошлого. Основная проблема состоит не в распределении богатства, примерно одинаковом во всех известных обществах. Суть в том, чтобы понять, кто правит. Эта проблема останется актуальной и в будущем. Парето ввел простую классификацию политических режимов, но уже не по количеству лиц, наделенных властью, а по психосоциальному характеру носителей власти и способу ее реализации. Одни правители напоминают львов (предпочитают силовое воздействие) другие — лисиц (прибегают к хитрости — слову и теоретическим построениям). Противопоставление львов лисицам пришло из прошлого. Оно заимствовано у Макиавелли (Парето охотно на него ссылается). Классификация Парето не устраняет различий между режимами, зависящих от характера правителей и природы средств, к которым те прибегают. Но у всех режимов есть некие общие черты, в конечном счете делающие их более или менее равноценными — или, во всяком случае, почти лишающие смысла вопрос о наилучшем режиме. Все режимы, по сути, определяются борьбой за власть и тем, что власть находится у небольшой группы. Что такое политика? Борьба за власть и связанные с властью преимущества. Борьба эта идет постоянно. Парето мог бы сказать, как Гоббс и Спиноза, что борьба постоянна, поскольку все хотят быть первыми, а сие невозможно. Он мог бы еще сказать, что люди хотят обеспечить себе связанные с властью доходы. Но невозможно, чтобы все обладали властью и сопутствующими ей доходами. В таком случае реальная политика сводится к борьбе людей за власть и прибыли, а политиковедение, по выражению одного американского социолога, становится серией вопросов: кто получает что? как? когда? (по-английски — who gets what? how? when?). Мы приближаемся к тому, что ныне называется макиавеллевской философией. Это — последняя стадия распада классической философии или моральной концепции политики. В рамках такой философии еще уцелели кое-какие идеи, но они поставлены на службу стремления к власти. Достоинство любой политической формулировки — не в ее ценности и истинности, а в ее действенности. Идеи — всего лишь оружие, боевые средства, применяемые именно для борьбы, но ведь в борьбе не может быть цели иной, чем победа. Такое толкование политики может, вероятно, стать основой совершенно объективной социологии, раз уж мы начали с того, что отказались от ссылок на какие-либо универсальные ценности, на целенаправленность человеческой природы. Но на деле эта якобы объективная социология использует столь же спорную философию, что и финалистская философия человеческой природы, послужившая нам точкой отсчета. Эта циничная философия политики под предлогом отказа от какой бы то ни было философии вообще утверждает все же некую разновидность философии. Вместо того чтобы провозглашать философию смысла, она утверждает философию отсутствия смысла. Она утверждает, что смысл политики — борьба, а не поиски обоснованной власти. Но объективно и научно отсутствие смысла не доказано. Заявлять, будто человек — воплощение бесполезной страсти, не менее философично, чем приписывать существованию человека некое предназначение. Та политическая социология, которой мне хотелось бы заниматься, не должна быть привязана к финалистской концепции человеческой природы, влекущей за собой исходя из предназначения человека, необходимость поисков наилучшего режима. Но она не должна быть привязана и к философии макиавеллизма или историцизма. Макиавеллизм, «для которого суть политики — только в борьбе» за власть, представляет собой философию неполную, в которой, как и во всех системах философского скепсиса, заложена тенденция к самоопровержению. Итак, вот немногие методологические постулаты, которые мне придется взять на вооружение. 1. Я попытаюсь определить те политические режимы, которые мы можем наблюдать в наших современных индустриальных обществах. Я не утверждаю, будто классификация этих режимов применима к обществам иного типа. Я не исключаю возможности классификации универсального типа. Определенные понятия могут оказаться применимыми к режимам, которые представляют собой надстройки в условиях чрезвычайно разнообразных обществ. Однако в данном исходном пункте мои устремления будут ограничены попыткой классификации применительно к политическим режимам именно индустриальных обществ. 2. Сейчас политическая проблема, на мой взгляд, не может сводиться к одному-единственному вопросу. Реальной данностью в настоящее время — стало наше стремление к различным целям. Нам нужны ценности, не обязательно противоречащие друг другу, но и не обязательно согласующиеся. Например, мы хотим создать легитимный режим, отвечающий нашему представлению о том, какой должна быть власть. Но при этом мы задаемся вопросом, как должны быть устроены органы государственной власти, чтобы действовать эффективно. Один и тот же политический режим может показаться предпочтительным с одной точки зрения и неприемлемым — с другой. Режимы не всегда равноценны, но в нашем распоряжении различные системы критериев. Ничто не доказывает, будто при сопоставлении режимов мы в состоянии прийти к однозначному выводу. 3. Как я полагаю, социолог не должен впадать ни в цинизм, ни в догматизм. В цинизм — хотя бы потому, что политические или моральные идеи, на которые он опирается для оценки политических режимов, составляют часть самой действительности. Люди никогда не осмысляли политику как нечто исключительно определяемое борьбой за власть. Только простодушный не видит борьбы за власть. Кто же нег видит ничего, кроме борьбы за власть, — псевдо реалист. Реальность, которую мы изучаем, — реальность человеческая. Частью этой человеческой реальности оказывается вопрос о законности власти. Мы отвергли макиавеллевский цинизм, но это не значит, что можно автоматически раз и навсегда определить наилучший режим. Возможно даже, что сама постановка такого вопроса лишена смысла. Для политической социологии, которую я собираюсь разрабатывать, необходимо, чтобы множественность режимов, ценностей и политических структур не была хаотичной. Для этого достаточно, чтобы все возможные политические институты рассматривались как ответ на постоянную проблему. Неизменная политическая проблема — одновременное оправдание власти и послушания. Гоббс великолепно оправдал послушание, выделив темную сторону человеческой природы. Но не следует оправдывать любое послушание, любую власть. Можно ли одновременно оправдывать послушание и отказ от него? Власть — и пределы власти? Такова вечная проблема политического порядка. Неизменно несовершенные решения ее — вот что такое на деле все режимы. III. Основные черты политического порядка В предыдущей главе я показал, как происходит переход от философских поисков наилучшего режима к социологическому изучению режимов в их подлинном виде и разнообразии. От поисков абстрактного универсального режима меня вынудили отказаться четыре соображения. 1. Сомнительно, чтобы наилучший режим можно было определить в отрыве от общих основ устройства социума. Не исключено, что наилучший режим можно определить лишь для данного общественного устройства. 2. Понятие наилучшего режима связано с, финалистской концепцией человеческой природы. Применив концепцию детерминистскую, мы сталкиваемся с вопросом о государственных учреждениях, наилучшим образом приспособленных к недетерминированному поведению людей. 3. Цели политических режимов не однозначны и не обязательно гармонируют друг с другом. Режим, обеспечивающий гражданам наибольшую свободу, не всегда гарантирует наибольшую действенность власти. Режим, основанный на волеизъявлении управляемых, не всегда предоставляет в распоряжение носителей власти достаточные возможности для ее реализации. 4. Наконец, каждый признает, что при некотором уровне конкретизации институты государственной власти неизбежно различны. Вопрос о наилучшем режиме можно ставить лишь абстрактно. В каждом обществе институты власти должны быть приспособлены к особенностям конкретной исторической обстановки. Вместе с тем мы попытались показать несостоятельность лжепозитивизма, который смешивает социологическое изучение политических режимов с приятием циничной философии политики. Я назвал циничной ту философию политики, которая считает борьбу за власть и распределение преимуществ, связанных с властью, сутью, единственно возможным воплощением политики. Борьба за власть существует, во всяком случае, она возможна при всех режимах. Но социологу не следует смешивать объективное изучение и циничную философию. Во-первых, допуская, что политика — это исключительно борьба за власть, он игнорирует значение политики в глазах людей. Во-вторых, социологи, приняв циничную философию политики, приходят либо к релятивизму чистейшей воды, к признанию равноценности режимов или, как чаще всего и бывает, — к неявно выраженной концепции наилучшего режима, в основе которого лежит понятие власти. Наилучшим тогда окажется режим, передающий власть тем или иным личностям. Отсюда, как неизбежное следствие такой философии, — колебание между скептицизмом и фанатизмом. Наши утверждения не означают, что социолог может решать политическую проблему в том виде, в каком ее ставят люди (придавая определенный смысл понятию законного или наилучшего управления). Социолог должен понимать внутреннюю логику политических институтов. Это институты — отнюдь не случайное взаимное наложение практических действий. Всякому политическому режиму присущи — пусть в минимальной степени — единство и смысл. Дело социолога — увидеть это. Политический режим формируется особым сектором социальной совокупности. Особенность такого сектора — в том, что он определяете целое. Значит, можно концептуализировать политическую действительность, прибегая к понятиям, характерным для политики, или же к широким расплывчатым понятиям с претензиями на философскую глубину. Ни правовые, ни философские концепции не отвечают требованиям социологического исследования. Правовая концепция, с помощью которой чаще всего пытаются постигнуть политический порядок, — это концепция верховенства власти. Она применяется к носителю законной власти и уточняет, кто именно имеет право повелевать. Но она используется в двух разных значениях. В самом деле, верховенством власти обладает носитель законной власти, однако он не всегда оказывается носителем власти фактической. Допустим, что какой-то политический режим нашего времени основан на верховенстве власти народа. Очевидно, что многомиллионный народ никогда не может править сам собой. Народ — совокупность составляющих данное сообщество людей — не способен, будучи взят в целом, осуществлять функции управления. Можно предположить, что в пресловутой формулировке «управление народа, народом и для народа» не различаются носители законной власти и обладатели реальных возможностей ее осуществления. Но в столь сложном сообществе, как современное, необходимо различать законное, с правовой точки зрения, происхождение власти и реальных ее обладателей. Даже в небольших социумах, где собрание граждан действительно высшая инстанция, различаются законный носитель верховной власти и те, кто ее реализует. Это четко выражено у Аристотеля. В современных же обществах верховенство власти — всего лишь правовая фикция. Обладает ли народ таким верховенством? Такая формулировка может оказаться приемлемой и для западных режимов, и для фашистских, и для коммунистических. Нет, пожалуй, современного общества, которое так или иначе не провозглашало бы в качестве своего основополагающего принципа, что верховная власть принадлежит народу. Меняются только правовые или политические процедуры, посредством которых эта законная власть передается от народа конкретным лицам. Согласно идеологии фашистских режимов, подлинная воля народа выражается лишь одним человеком, фюрером, или партией. Согласно идеологии коммунистических режимов, законная власть выражает волю пролетариата, орган этой власти — коммунистическая партия. Западные режимы провозглашают: при верховенстве власти народа гражданам предоставлена свобода выбора между кандидатами на реализацию власти. Иначе говоря, режимы отличаются друг от друга процедурами выбора политических руководителей, способами назначения носителей реальной власти, условиями перехода от фикции верховенства власти к подлинной власти. Тем не менее для социолога теория верховной власти не бессмысленна. Но правовой принцип верховенства власти интересует его меньше, чем процедуры ее передачи (выразитель которой в теории — народ или класс) меньшинству, реально осуществляющему власть. Само собой разумеется (хотя и не мешает эту мысль подчеркнуть), что в теории могут существовать способы управления для народа, но не управления народом — когда речь идет о многочисленных и многосоставных обществах. При другом подходе политические режимы можно было бы определять такими понятиями, как свобода, равенство, братство. Некоторые, кажется, полагают, что в социологическом плане проблема демократии заключается в определении режимов, способных обеспечить равенство или свободу. Я намерен коротко показать, почему политические режимы нашего времени вряд ли можно определять таким образом. Ни в одном из современных обществ люди экономически не равны — это известно всем. Что же в таком случае равенство граждан? Либо участие в реализации верховной власти, то есть право голосовать, либо равенство перед законом. В большинстве современных обществ эти два равенства реализуются одновременно: граждане равны перед законом и обладают одними и теми же политическими правами, поскольку имеют право избирать своих представителей. Оба вида равенства не исключают многочисленных видов экономического, социального неравенства. Богатый опыт учит нас, что всеобщее избирательное право не всегда дает гражданину возможность реально избирать своих представителей. Кроме того, гражданин не всегда ощущает свою реальную власть от того, что он раз в четыре-пять лет голосует. Если пытаться определить демократию исключительно (или в основном) через всеобщее избирательное право, следовало бы признать отсутствие преемственности между политическими институтами в Великобритании XVIII века, когда правом голоса обладало меньшинство, и нынешними. Можно добавить, что общество, в котором женщины не имеют права голоса, нарушает первейший принцип демократии. Однако, невзирая на неравенство англичан перед избирательным законом в прошлые эпохи, преемственность между институтами аристократической Англии XVIII века и демократической Англии наших дней очевидна… Что касается свободы вообще, то это еще большая двусмысленность. Специалист по анализу языка сказал бы, что необходимо различать конкретные проявления свободы и что само определение свободы вообще может быть результатом только мета физического выбора. В самом деле, если считать свободным того, кто в своем стремлении совершить некий поступок не встречает преград со стороны другого человека или общества, то никто не свободен полностью и никто полностью не лишен свободы. Возможность выбора, возможность действовать по собственному почину, предоставляемая отдельной личности, неодинакова в разных обществах, в различных классах одного общества. Можно ли утверждать, что политическая свобода определяется точно очерченными правами, которые гарантирует государственный строй? В таком случае правила, сформулированные в Акте Habeas corpus — всеобщее избирательное право, свобода слова и выражения взглядов — и есть свобода вообще. Но, не оспаривая в данном случае подобной концепции, надо заметить, что в современной мире она означала бы и определенную политическую позицию. Марксисты-ленинцы считают эти свободы формальными и утверждают, что их необходимо временно принести в жертву во имя свобод, которые, с марксистской точки зрения, подлинные. Что означает участие в выборах, раз они предмет махинаций, организуемых монополиями или всемогущим меньшинством? Что значит свобода дискуссий для безработного или даже для промышленного рабочего, обреченного выполнять однообразную работу, в определении которой он не участвует? Впрочем, чувство свободы не обязательно связано с институтами, которые, на наш взгляд, определяют на Западе политическую свободу. Вступающий в коммунистическую партию пролетарий полагает, что при западном режиме его угнетают и эксплуатируют, но он станет свободным (или испытает чувство свободы) при режиме советского типа. Иначе говоря, возникает дилемма: принять философию, основанную на общепринятом определении свободы, либо подчеркнуть двусмысленный характер того, что общества и отдельные люди понимают под словом «свобода». Итак, я вынужден временно отказаться от правовой концептуализации через верховенство власти и от концептуализации философской — с Опорой на свободу и равенство. Социологическая теория политических режимов делает упор на институты, а не на идеалы, на которые они ссылаются. Социологическая теория описывает действительность, а не идею. Как следует понимать слово «действительность»? Прежде всего речь попросту идет о всем известных, повседневно наблюдаемых политических реалиях: выборах, парламентах, законах, указах—иными словами, о процедурах, в соответствии с которыми избираются и реализуют свои полномочия законные носители власти. Наша задача заключается в том, чтобы определить: что характерно для каждого режима, в чем суть режима на уровне государственных институтов. Разработка социологической теории лежит в русле традиции Монтескье, попытавшегося охарактеризовать политические режимы на основе сочетания нескольких переменных величин. Переменными величинами, с помощью которых он определял суть политических режимов, были, как мы уже видели, число носителей верховной власти, умеренность или неумеренность ее реализации, психологический настрой, который господствует при том или ином режиме, или характерные для режима нормы поведения, при нарушении которых он разлагается. Помимо этой теории переменных величин, Монтескье устанавливал связь между политическими режимами и всеми прочими секторами социальной совокупности. То, что попытался выявить Монтескье в различных режимах, которые он находил в истории, мы попробуем применить к режимам индустриальных обществ. Но чтобы установить основные переменные величины каждого, из них, нам придется сначала очертить функции, неизменные для всех политических режимов. Философы полагают, что политика всегда преследует две цели: мир внутри сообщества и защита от других сообществ. Изначальная цель всякого политического режима — обеспечить людям мирную жизнь, избежать разгула насилия в обществе. Отсюда вытекает вывод, который по Максу Веберу лежит в основе понятия государства: необходимость монополии на законное использование насилия. Чтобы люди не убивали друг друга, право на применение силы должно принадлежать только государству. Едва отдельные группы общества начинают присваивать себе право на насилие, мир оказывается в опасности. Ныне чрезвычайно легко оценить значение этого общего положения. Сейчас во Франции есть группы, которые создают подпольные суды, выносят смертные приговоры и приводят их в исполнение. Я имею в виду часть выходцев из Северной Африки: действуя по политическим мотивам, судить о которых — не, наша компетенция, они создают организации, чтобы расправляться друг с другом. Когда основополагающей чертой политической власти становится ее монопольное право на законное насилие, это диктуется именно желанием исключить возможность подобных явлений. Хотя для так называемых цивилизованных сообществ такое монопольное право характерно, нередко появляются небольшие группы, претендующие на создание своих органов власти. Уголовный мир, с изрядной выдумкой описанный в криминальных романах, не что иное, как совокупность групп, игнорирующих государственную монополию на законное применение насилия. Если изначальная функция политической власти именно в этом, естественно, что верховная власть обязана управлять вооруженными силами, то есть, в цивилизованных обществах, — полицией и армией. Изображать верховного носителя власти как главу полиции — вовсе не значит посягать на его достоинство или на его авторитет. Полиция должна пользоваться уважением граждан, ибо на законных основаниях обладает монопольным правом на применение насилия. Никому другому в сообществе применять его не следует. Право особой части общества использовать силу — одно из завоеваний политической цивилизации. Нет ничего более достойного восхищения, ничего более достойного быть символом совершенства политической цивилизации, чем английская традиция, по которой полицейские не вооружены. Можно сказать, что в данном случае достигается высшая ступень диалектики: люди представляют опасность друг для друга, поэтому нужна полиция, которая вооружена, чтобы помешать гражданам убивать друг друга; когда же умиротворение в собственном смысле этого слова окончательно достигнуто, полиции — этому символу законного насилия — оружие, материальное выражение силы, уже не требуется. Французское общество пока еще не достигло этой последней ступени. Что касается вооруженных сил, в так называемых упорядоченных обществах, они предназначены лишь для «внешнего употребления»: их задача — защищать сообщество от внешних врагов. Внутри же страны должна действовать только полиция. Полиция, препятствующая гражданам нападать друг на друга, должна вмешиваться лишь в соответствии с установленными для нее правилами или законами. Следовательно, есть один аспект политической функции: устанавливать правила или законы, по которым отдельные лица вступают в отношения друг с другом. Нетрудно перечислить многочисленные разновидности законов, регулирующих обмен, собственность, торговлю, производство, регламентирующих, что человек имеет право делать или обязан не делать. Политическая власть определенным образом устанавливает эти правила совместной жизни людей. Так или иначе, она гарантирует их соблюдение. Очевидно, именно от носителя верховной власти зависит принятие решений об отношениях с другими сообществами. Невозможно занять раз и навсегда одну позицию по отношению к зарубежным странам. Сущность демократии — это постоянное лавирование. Даже в рамках внутренней жизни социума законы в некоторых областях не могут заранее точно регламентировать поведение индивида в каждый данный момент. Чтобы уяснить эту мысль, достаточно вспомнить налоговое законодательство. Государство обязано изымать какую-то часть доходов отдельных лиц, чтобы финансировать, как ему и положено, решение задач всего общества. В современных обществах в силу различных обстоятельств потребности государства часто меняются. Изъятие доли доходов частных лиц перестало быть лишь способом добывать государству средства для выполнения определенных задач. Эти отчисления играют определенную роль в регулировании экономической конъюнктуры. Налоговые изъятия растут или уменьшаются в Зависимости от угрозы инфляции или дефляции. Носитель высшей власти, в задачу которого входит поддержание мира, установление правил, коим должна подчиняться любая деятельность отдельных лиц, принятие решений внутриполитического или внешнеполитического характера, нуждается в согласии тех, кем он управляет. Это не просто одна г из функций из числа только что рассмотренных. Это — одна из существенных сторон любого политического режима. Всякий режим должен обеспечивать подчинение своей воле. От управляемых требуется, чтобы они принимали его таким, каков он есть. Более того, необходимо, чтобы определенными способами режим добивался одобрения со стороны управляемых. Можно представить себе страну, огромное большинство граждан которой принимает режим, но — не конкретные меры законных носителей власти. Примером такого хоть и парадоксального, но вполне возможного случая, вероятно, может служить Франция. Гражданину довольно просто заявить: я согласен с режимом, в котором носители власти определяются путем выборов, но те, кого я избрал, негодяи из негодяев. Сочетание уважения к режиму и неуважения к правителям, избранным в соответствии с Конституцией, психологически возможно. Мы, следовательно, выявили три основные функции современного политического порядка. Первую я называю административной. Ее назначение — обеспечить мир между гражданами и соблюдение законов. Вторая, охватывающая законодательную и исполнительную власти (в обычном смысле этих слов), включает в себя управление связями с другими сообществами, выработку решений для составления, принятия или изменения законов и, наконец, меры, принимаемые отдельными лицами в зависимости от обстоятельств. Но так как принимаемые отдельными лицами меры касаются сообщества в целом, режиму необходимо находить основания считаться законным и заручаться лояльностью граждан. Есть еще и другое соображение: любой режим, который решает задачи устройства власти и отношений между гражданами, обязан иметь представление о собственном идеале. Любой режим ставит перед собой задачи морального или гуманитарного порядка, с которыми должны соглашаться граждане. Философы всегда признавали такие функции. Но каждый уделял преимущественное внимание лишь одной из них. В основе философии Гоббса — неудержимое стремление к гражданскому миру. Живя в эпоху революций, он был готов поставить все прочие мыслимые достоинства режима в зависимость от того, что считал главным — гражданского мира. Руссо полагал, что главное, — обосновать законность власти, которая, по его мнению, может существовать лишь в результате волеизъявления граждан. Глубинный смысл «Общественного договора» — это изложение условий, при которых власть законна, то есть получает одобрение граждан или выражает их волю. Что до марксизма, то гражданский мир, равно как и законность власти, он подчиняет некоей высшей цели. С марксистской точки зрения, законным в нашу эпоху считается режим, приближающий нас к концу предыстории, к уничтожению классов. Очевидно, что идеальным был бы режим, способный примирить все эти разнообразные требования, которые до сих пор редко согласовывались с действительностью. Режим, который в настоящее время ставит задачу построения бесклассового общества, присваивает право жертвовать волеизъявлением управляемых. Тот, кто своей высшей целью считает мир между гражданами, чаще оказывается консерватором, нежели реформатором или революционером. Исходя из целей политического порядка, можно набросать типологию политических темпераментов. Теперь вновь обратимся к выявленным нами аспектам политического порядка. Прежде всего рассмотрим функции административные, правительственные, охватывающие законодательную и исполнительную власти: установление законов, отношения с зарубежными странами, а также проведение различных мероприятий, как соответствующих существующим законам, так и выходящих за их рамки. В современных обществах чиновник и политический деятель противопоставлены друг другу. Чиновник — это профессионал, политик — дилетант. Чиновник получает должность, если соответствует строго установленным требованиям, а политик обретает полномочия в результате выборов. В западных демократических режимах профессионалами управляют любители. Парадокса тут нет: те, кто отдает распоряжения чиновникам и администраторам, — не специалисты, хотя им и не возбраняется знать сферы, которыми они ведают. Согласно официальной теории, распространенной при III Республике, политик вовсе не обязательно должен быть экспертом в области, за которую он несет ответственность; главное — общая культура и ум. Без чиновников в определенной мере обойтись труднее, чем без политиков. При таком режиме, как наш, администрации приходится быть особенно устойчивой именно потому, что политики на правительственных ролях меняются чаще. Неоднократно отмечалось, что современное государство — в основе своей прежде всего административная организация. При создании нового государства вовсе не обязательно проводить выборы в парламент. Но чиновники и администрация нужны непременно. Отсюда не следует, что можно обойтись без политиков. Они представляют собой еще одну сторону политического порядка — постоянную связь с теми, кем управляют. Пусть чиновник компетентен, однако для принятия решений у него нет полномочий. Он не должен проявлять свою точку зрения на проблему. Полицейский должен арестовать изменника, но кто может быть назван изменником — коллаборационист или участник Сопротивления? Ответ дает не полицейский, а политическая власть. Один и тот же полицейский мог подвергнуть аресту сначала участника Сопротивления, а затем коллаборациониста. Общественность возмущается и протестует, но она не права. В обычное время действия полицейского в соответствии с правилами ограничены выполнением решений, вытекающих из существующего законодательства. В XIX веке Франция переходила от империи к монархии, опять к империи, затем опять к монархии, далее к еще одной монархии, затем к республике, далее снова к империи, а французская администрация оставалась такой, какой была. При каждой смене режима менялась лишь высшая администрация. Чем выше положение чиновника в иерархии, тем ближе он по статусу к политическому деятелю. Например, административные функции полиции или налогового ведомства политически нейтральны. Они ограничены применением законодательства, которое установлено не самими чиновниками. Так, по крайней мере, считается. Необходим иной критерий отбора людей, стоящих у власти. Не компетентность, а законность. Министр не всегда лучше чиновника знает, что надлежит делать. В большинстве случаев — хуже. Более того, он не обязательно лучше знает, что необходимо обществу. Политический деятель, на которого пал выбор управляемых, облечен законной властью; его функции — определять цели законодательства в рамках режима и ставить задачи перед самим режимом. Одобрение же управляемых может быть двояким: они могут одобрять меры, принимаемые режимом, а также сам режим и идеал, к которому он стремится. Управление — дело политиков в сотрудничестве с администраторами. Коль чиновники компетентны, но не имеют права принимать решения, необходимы те и другие. Поскольку не может быть режима без общения между управляемыми и управляющими, политические деятели, министры выполняют функцию, столь же необходимую, что и функция администрирования. Здесь, возможно, следовало бы высказать соображения о том, что принято называть судебной властью, независимость которой долгое время была символом либеральности государственных институтов. Независимость судов остается одной из главных отличительных черт западных режимов даже тогда, когда статус судей сопоставим со статусом остальных чиновников. Если я не уделяю правосудию должного внимания, то лишь потому, что прежде всего стремлюсь постичь особенности обоих видов режима. Анализ различий административных и политических функций отвечает нуждам данного курса. Но конституционность политической власти, соблюдение прав личности предполагают подчинение органов власти правопорядку, то есть наличие судов, способных навязать уважение к правопорядку. В этом смысле подчинение полиции правосудию, а самой администрации — судам (даже судам административным) — действительно необходимо для сохранения подлинно конституционного и либерального режима. Что же определяет административные функции, с одной стороны, и политических — с другой в современных обществах? На первый взгляд, институты, с помощью которых осуществляются эти функции, развиваются по-разному. Администрация становится все более сложной, она охватывает все более широкие области жизни сообщества, определяет все более многочисленные виды деятельности отдельных лиц. Труднее различать дела частные и государственные. Как рассматривать национализированные предприятия: как одну из форм частного бизнеса, когда по воле случая в роли собственника выступает общество в целом, или же как некое выражение самой государственной власти? Что бы там ни говорили, можно, отвлекаясь от действительности, различать общие условия деятельности, навязываемые законодательством отдельным лицам, и конкретные виды деятельности отдельных лиц или государственных учреждений. Всеобщее стремление современных администраций к расширению области их непосредственного подчинения оказывается в результате не менее очевидным. Если воспользоваться формулировкой немецких социологов, государство и общество все больше стремятся к отождествлению друг с другом. Вместе с тем совсем иными оказываются отличительные черты политических институтов и их развития. Политическая система, внутри которой и по воле которой определяется выбор носителей власти, становится все более самостоятельной, обособленной внутри общества. Традиционные системы законов предоставляли власть тем, кто находился одновременно на вершинах общественной и политической иерархий. В старой Франции носитель верховной власти был действительно первым человеком страны и по авторитету и по власти. Ныне же тот, кто в условиях западного режима временно наделен политической властью, вовсе не обязательно находится на вершине общественной иерархии. Главой совета министров может оказаться бывший учитель или преподаватель высшего учебного заведения, если он победил на выборах или возглавляет некую партию. Благодаря процедурным правилам он получает на какое-то время верховную власть. Иначе говоря, одна из особенностей современных режимов (прежде всего на Западе) — использование при выборе политических руководителей методов, которые выделяют политическую элиту среди прочих элитарных кругов. Все, кто в рамках демократии причастны к политике, представляют часть социальной элиты (вершины общественной иерархии), однако нельзя утверждать, что они поднимаются выше лучших представителей промышленности, науки, интеллигенции или бизнеса. Носители политической власти — это отдельная группа, автономная среди прочих правящих групп. Важнейшие функции возлагаются часто на тех, чье личноесостояние или авторитет могут быть весьма незначительными. Это своеобразие (редко наблюдаемое в ранее известных обществах) объясняется природой законности, основа которой — уже не традиция, не право, принадлежащее по рождению, но определенный способ назначения. Фикция принадлежности верховной власти народу приводит к тому, что власть законна уже постольку, поскольку граждане выбрали своих представителей. Вполне очевидно, что своими представителями граждане могут избирать и видных людей, и незначительных. В современных социумах состав причастных к политике имеет специализированный характер. Управляют те, для кого занятие политикой стало профессией. В данном случае общественное мнение опять-таки не право, причисляя к «политикам» профессиональных политических деятелей. Нами правят профессиональные политики, в основном избравшие свою карьеру достаточно давно и не оставляющие ее столь долго, сколько могут, а они, как известно, славятся долголетием. Современная политика непременно предполагает соперничество отдельных лиц или групп. Оно идет постоянно и (во всяком случае, на Западе) открыто. Объекты и цели политической борьбы не всегда укладываются в рамки существующих институтов или законов. Причиной конфликта подчас оказывается сам режим. Современные режимы (во всяком случае, на Западе) дают возможность усомниться в них самих. Они не препятствуют определенной части управляемых обсуждать достоинства существующего порядка, отрицать легитимность власти и даже призывать к революции, основанной на насилии. На семинарах юридического или филологического факультетов нередко задают вопроса корректно ли называть общество демократическим, если в нем существуют партии, не признающие демократию? Я не готов за несколько секунд дать ответ. Достоверно, однако, одно из проявлений своеобразия современных режимов — непрерывные дискуссии по поводу принимаемых носителем верховной власти решений, самого устройства власти и ее основ. С одной стороны, государство по мере расширения администрации все больше отождествляется с обществом, а решения государства воздействуют на жизнь всех граждан. С другой — политический порядок определяется особым разделом жизни общества, куда входят партии, выборы, парламенты. Расширение административной деятельности и специализация политики приводят к конфликтам, касающимся не только носителей власти в промежуточных звеньях, но и устройства органов власти, да и общества в целом. На Западе одновременно происходит расширение административных функций и специализация политических процедур: такое сочетание, возможно, и парадоксально. В Европе же есть режимы еще одного типа, в которых в силу решаемых государством задач отвергаются какие бы то ни было попытки поставить под сомнение роль Власти — самого режима и его проявлений. Там, по другую сторону «железного занавеса», отождествление общества и государства стало почти всеобъемлющим, а потому невозможно обсуждать достоинства режима, законность правителей и даже благоразумие государственных решений. IV. Многопартийность и однопартийность Мы стремимся разработать теорию политических режимов нашего времени. Под теорией я понимаю нечто большее, чем описание режимов в том виде, в каком они действуют. Теория предполагает выявить основные черты каждого режима, с помощью которых можно уяснить его внутреннюю логику. Сначала мы обратились к функциям в самом формализованном значении слова. Администрация обеспечивает действие законов, правосудие и полиция выступают как представители администрации в ее негативной функции: их задача — помешать гражданам вступать в открытый конфликт друг с другом, обеспечить соблюдение законов о частной и общественной жизни. Политическую власть (в узком смысле слова) характеризует ее способность принимать решения, одни из которых определяют отношения с зарубежными сообществами, другие относятся к сферам, которые не регулируются законодательством (например, выбор лиц, которые могут занимать определенное положение в обществе), кроме того, право устанавливать или изменять сами законы. Пользуясь правовой терминологией, можно сказать, что исполнительная или политическая (как в широком, так и в узко специальном значении слова) функции свойственны одновременно исполнительной и законодательной властям. Воплощаются эти функции в организационных структурах двух типов: с одной стороны, это чиновники и бюрократия, с другой — политические деятели и избирательная система в парламентском или партийном режимах. В современных обществах главную роль играют политические деятели; речь идет о том, чтобы обеспечить подчинение управляемых и взаимосвязь политики с высшими ценностями сообщества, служение которым режим объявляет своей задачей. В каких же функциях и разновидностях организационных структур проявляется главная переменная величина, основная отличительная черта режимов? Одно не вызывает сомнений: специфический характер каждого режима заключается отнюдь не в административном порядке. В самых разных режимах административные порядки схожи. Если общества относятся к определенному типу, многие их административные функции схожи, каким бы ни был режим. Политическая система (в узком смысле слова) определяет отношения управляемых и правителей, устанавливает способ взаимодействия людей в управлении государственными делами, направляет государственную деятельность, создает условия для замены одних правителей другими. Таким образом, именно анализ политической системы (в узком смысле) даст возможность обнаружить своеобразие каждого режима. В качестве критерия я избираю различия между многопартийностью и однопартийностью. Коль скоро закон дает право на существование нескольким партиям, они неизбежно соревнуются в борьбе за власть. По определению цель партии — не реализация власти, а участие в реализации. Когда соперничают несколько партий, необходимо установить правила, в соответствии с которыми протекает это соперничество. Таким образом, режим, при котором существуют многочисленные соперничающие между собой партии, носит конституционный характер; всем кандидатам на законную реализацию власти известно, какими средствами они имеют право пользоваться, а какими — нет. Принцип многопартийности также предполагает законность оппозиции. Если право на существование предоставлено нескольким партиям и не все они вошли в правительств? то волей-неволей некоторые из них оказываются в оппозиции. Возможность на законных основаниях выступать против правителей — относительно редкое явление в истории. Это отличительная черта определенной разновидности режимов — режимов западных стран. На основании законности оппозиции можно сделать вывод о характере реализации власти — соответствующем законам или умеренном. Определения «соответствующий законам» и «умеренный» не равнозначны. Можно представить способ реализации власти, который соответствует законам, но не может считаться умеренным — если законы изначально устанавливают такие дискриминационные различия между гражданами, что обеспечение законности само по себе связано с насилием, как, например, обстоит дело в Южной Африке. С другой стороны, не придерживающиеся законов правительства — могут выглядеть умеренными: известны деспоты, которые, не подчиняясь конституционным установлениям, не злоупотребляли своей властью в преследовании противников. И все же соперничество партий ведет к тому, что реализация власти все более ограничена существующими законами, а значит, характер ее становится все более умеренным. Так мы приходим к определению режимов. Характерных для Запада: это режимы, где Конституция устанавливает мирное соперничество за реализацию власти. Такое устройство вытекает из Конституции, фиксированные или неписаные правила регулируют формы соперничества отдельных лиц и групп. При монархическом режиме вокруг короля идет яростная борьба за его милости, в погоне за постами и почестями каждый волен поступать, как вздумается. Соперничество отдельных лиц в окружении монарха не регулируется ни Конституцией, ни какой-либо системой. Можно допустить существование и организованного соперничества, хоть и не определяемого Конституцией в буквальном смысле. В Великобритании внутрипартийная борьба за высшие посты упорядочена, назначения происходят на основе чего-то вроде Конституции, хотя она и не узаконена государством. Во французской же радикальной партии соперничество вряд ли регламентируется Конституцией или подчиняется какому-то порядку; каждый находит свои способы пробиться наверх. Это примеры мирного соперничества. Применение оружия, государственные перевороты, что нередко происходят во многих странах, противоречат сути западных режимов. В условиях демократии случаются конфликты из-за имущества, которое невозможно предоставить всем, но развиваются эти конфликты не хаотически — если нарушаются обязательные правила, это уже выход за пределы режима, именуемого демократией. Реализация власти в рамках закона по своей природе отличается от того, что называют взятием власти. Законная власть всегда временная. Реализующий ее знает, что эта роль отведена ему не пожизненно. При взятии власти завладевший ею не собирается возвращать ее неудачливому сопернику. Идея же демократического соперничества не предполагает, что проигравший непременно проигрывает раз и навсегда. Если победитель препятствует побежденным вновь попытать счастья, он выходит за рамки западной демократии, ибо объявляет в таком случае оппозицию незаконной. В мирных условиях соперничество за реализацию власти находит выражение в выборах. Не стану утверждать, что выборы — это единственная форма мирного соперничества. В греческих полисах, к примеру, был иной принцип назначения, который, согласно Аристотелю, еще более демократичен — жребий. В самом деле, если исходить из постулата о равенстве, и взаимозаменяемости всех граждан, жребий — лучший способ назначения носителей власти. Но в современных обществах такое немыслимо, за исключением особых случаев, например, назначения присяжных. Полагаю, что жребий несовместим с природой современных демократий, которые определяются представительством. В теории представители могли бы определяться наудачу, но граждане современных обществ слишком отличаются друг от друга, чтобы согласиться, с каким-то иным методом, кроме выборов. Ссылка на реализацию власти в рамках закона подчеркивает очень важный вывод: сущность режима не сводится к способу назначения носителей законной власти. Не менее важную роль играет и способ ее реализации. Какова же главная трудность, с которой сталкивается режим, определяемый через реализацию власти? Приказы отдаются всем от имени некоторых. В лучшем случае правители представляют некое большинство. Но даже если они представляют меньшинство, все граждане должны подчиняться его воле. Примирить эти две возможности логически нетрудно, что наилучшим образом сделал Руссо. Он писал: подчиняясь приказам большинства, даже если я не согласен с ним, я подчиняюсь самому себе, ибо я хотел такой режим, где царит воля большинства. В идеале никаких сложностей нет: гражданин принимает систему назначения в соответствии с законами правителей, которые действуют на законных основаниях. То, что сегодня правители представляют враждующие между собой политические силы, — неизбежный второстепенный фактор, который, по сути ничего не меняет. Подчиняясь приказам, исходящим от представителей своих противников, гражданин проявляет уважение к им же выбранному режиму. И все же (если мы обратимся к действительности и психологии) такой режим вынужден обеспечивать определенную степень согласия в сообществе, не препятствуя обмену мнениями между партиями. Иначе говоря — постоянным спором соперничающих групп по поводу того, что надлежит делать. Как добиться согласия в стране, где партии постоянно спорят? Возможны два метода. Первый связан с государственными институтами и заключается в том, чтобы определенные функции и лица в государстве стояли над межпартийными спорами. Считается, что в некоторых режимах западного типа[8] президент республики или монарх стоит над партийной борьбой, не имеет с ней ничего общего. Это попытка сделать одного лидера символом единодушия управляемых, согласия с режимом и отечеством. Монарх или президент республики становятся олицетворением всего сообщества. Второй метод, куда более мучительный, но зато более действенный, заключается в том, что устанавливаются ограничения действиям правителей — с тем, чтобы ни одна из групп не поддалась искушению сражаться, а не подчиняться. Говоря отвлеченно, режим, называемый на Западе демократическим, едва ли мыслим без очерченных пределов, в которых правители полномочны принимать решения. Оппозиция подчиняется решениям правительства, принятым в соответствии с законами, то есть решениям большинства. Но если эти решения ставят под угрозу ее жизненные интересы, условия ее существования, разве она не попытается оказать сопротивление? Есть обстоятельства, когда меньшинство предпочитает борьбу покорности. Здесь мы выходим за пределы западного демократического режима. Все демократии подвержены риску переступить то, что можно назвать порогом насилия. Обратимся к примеру США: решения конгресса и федерального правительства о расовой интеграции и ныне создают угрозу того, что эту грань в южных штатах могут перейти. Подчас возникает опасность, что белое меньшинство Юга попытается любым путем защитить свой образ жизни, интересы и, если угодно, привилегии даже вопреки Конституции. Функционирование любого западного режима зависит в основном от намерений противоборствующих партий. Основная проблема западной демократии — сочетание согласия в стране с попытками оспорить само существование данного режима — более или менее разрешима, в зависимости от природы партий, от их целей и воззрений, приверженность к которым они декларируют. Перейдем к режиму другой разновидности — однопартийному. Я воздержусь от поисков определения ему. Вряд ли все режимы такого рода могут быть определены одинаково. Между ними огромные различия. Как бы там ни было, мне не хотелось бы придавать моральный или политический характер анализу, который, по моим намерениям, претендует на беспристрастность. Для таких режимов характерно предоставление одной партии монополии на законную политическую деятельность. Под законной политической деятельностью я подразумеваю участие в борьбе за реализацию власти, а также в определении плана действий и плана устройства всего сообщества. Партия, оставляющая за собой монополию на политическую деятельность, тут же сталкивается с очевидной и трудноразрешимой проблемой: как оправдать такую монополию? Почему некая группа, и только она, имеет, право на участие в политической жизни? У различных однопартийных режимов различные оправдания своей монополии. Я обращусь к примеру советского режима — чистейшему и наиболее законченному образцу подобного рода. Коммунистическая партия СССР предлагает две системы оправданий: первая основана на понятии подлинного представительства, вторая оперирует понятием исторической цели. В принципе можно допустить, что определять законных носителей власти путем выборов невозможно из-за воздействия неких общественных сил. Чтобы обеспечить подлинность выбора, истинное представительство народа или пролетариата, необходима, как нам говорят, единая партия. В такой системе оправдания отмена выборов становится условием подлинности представительства. Вторая система оправдания, неизменно сочетающаяся с первой, опирается на историческую цель. Коммунисты заявляют, что монопольное право партии на политическую деятельность необходимо для создания совершенно нового общества, которое только и отвечает высшим ценностям. Если уважать права оппозиции, построить однородное общество и уничтожить классы невозможно. Для основополагающих преобразований необходимо сломить сопротивление групп, мировоззрение, интересы или привилегии которых оказываются задетыми. Вот почему естественно, что партия требует монопольного права на политическую деятельность, отказывается как бы то ни было ограничивать свою роль, стремится сохранять в полном объеме свою революционную власть, если она ставит перед собой цель создать принципиально новое общество. Когда монополия на политическую деятельность у одной партии, государство оказывается неразрывно связанным с нею. При западном многопартийном режиме государство считает своим достоинством то, что не руководствуется идеями ни одной из противоборствующих партий. Государство нейтрально — оно терпит многопартийность. Возможно, государство не совсем нейтрально, поскольку требует от всех партий уважения к себе — к своей Конституции. Но, по крайней мере во Франции, оно и этого не делает. Французское государство признает законность даже тех партий, которые не скрывают своих намерений нарушить республиканскую законность, если им такая возможность представится. В условиях многопартийности государство, не будучи связано с какой-то одной партией, в идеологическом смысле носит светский характер. При однопартийном режиме государство партийно, неотделимо от партии, располагающей монопольным правом на законную политическую деятельность. Если вместо государства партий существует партийное государство, оно вынуждено ограничивать свободу политической дискуссии. Поскольку государство утверждает единственную идеологию — идеологию партии, монополизировавшей власть, оно официально не может разрешить поставить эту идеологию под сомнение. В различных однопартийных режимах свобода политической дискуссии ограничена в разной мере. Но сущность однопартийного режима, где государство определяется идеологией партии, монопольно владеющей властью, одна: запрет всех идей, изъятие из открытого обсуждения множества тем, позволяющих обнаружить различные точки зрения. Логика такого режима не в том, чтобы обеспечить законность и умеренность в реализации власти. Можно вообразить однопартийный режим, где реализация власти подчинена правилам или законам. Государство партийного типа оставляет за собой почти безграничные возможности воздействия на тех, кто в партии не состоит. Впрочем, можно ли требовать умеренности и законности, если оправдание монополизма — размах революционных преобразований, а сами преобразования — провозглашенная цель? Монополия политической деятельности предоставляется одной партии как раз из-за неудовлетворенности действительностью. — Единственная партия — по сути своей партия действия, партия революционная. Однопартийные режимы обращены к будущему, их высшее оправдание не в том, что было или есть, а в том, что будет. Будучи режимами революционными, они связаны с элементами насилия. Нельзя требовать от них того, что образует сущность многопартийных режимов, — соблюдения законности и умеренности, уважения интересов и мировоззрений всех групп. Подчиняется ли каким-то правилам выбор носителей власти при однопартийном режиме или он произволен? В большинстве случаев одна партия овладевает государством не в соответствии с правилами, а силой. Даже тогда, когда она сохраняет видимость уважения к конституционным правилам (что более или менее можно отнести к гитлеровской партии в 1933 году), она немедленно нарушает их, исключив возможность возвращения к настоящим выборам. Может ли стать частью внутренней жизни такой партии подобие мирного соперничества, которое наблюдается в западном режиме? Может ли возникнуть организованное и мирное соперничество отдельных лиц или групп в борьбе за реализацию власти внутри этой партии, а значит, и за реализацию власти в государстве партийного типа? Такое предположение теоретически нельзя считать нелепым или немыслимым. На бумаге всегда (а порою и в жизни) в партии существует какая-то законность. Партийные руководители избираются; теперешний генеральный секретарь польской коммунистической партии г-н Гомулка был назначен на этот пост решением политбюро в соответствии с законами партии. Можно, следовательно, представить себе политический режим, объявляющий незаконными все партии, кроме одной, но не преследующий диссидентов внутри монопольно владеющей властью партии. Это режим, основанный на соперничестве за реализацию власти в рамках одной партии. На деле такое сочетание наблюдается редко и трудно осуществимо по причинам внутреннего порядка. Коммунистические партии были и остаются партиями действия, революционными, их структура приспособлена к потребностям в сильной власти. Русская партия образовалась в подполье, в соответствии с учением, изложенным в 1903 г. в пресловутом сочиненьице Ленина «Что делать?». Это — учение о демократическом централизме, на деле предоставляющем штабу партии почти безусловную власть над массой активистов. Кто же избирает носителей власти в партии-монополисте? Ее члены? Ни одна партия такого типа до сих пор не осмелилась проводить выборы, где все ее члены были бы избирателями в духе западных демократий. Во всех партиях, даже если проводится голосование по правилам — например, во Французской социалистической партии — господствует влияние секретарей федераций и постоянно действующих функционеров. И чем сильнее влияние секретарей региональных организаций на исход голосования, тем затруднительнее мирное внутрипартийное соперничество: местные и региональные руководители назначаются сверху, их отбирает штаб партии, ее секретариат. Для законного и организованного соперничества избирателям нужна определенная независимость от избираемых. Но во всех однопартийных режимах избираемые, то есть руководители, назначают избирателей, то есть секретарей ячеек, секций или федераций, короче говоря — руководителей во всех звеньях иерархии. Такая разновидность порочного круга в устройстве партий, монопольно владеющих властью, не исключает известной легализации внутрипартийной борьбы за власть. Но с этим же связана постоянная опасность того, что законное соперничество будет вытеснено насилием. Лидер русской коммунистической партии, систематически подбирая региональных и местных руководителей, стал полным хозяином аппарата, хотя теоретически в партии всегда существовали выборные процедуры. Они потеряли всякое содержание, подобно парламентским выборам в условиях однопартийного режима. Партийные и парламентские выборы — не более чем разновидности ритуальных приветствий, коллективные проявления энтузиазма, они не обладают ни одной из тех черт, которые свойственны выборам западного типа. Такими представляются мне сведенные к своей сути главные черты разновидностей существующих в наше время крайних режимов. К этим разновидностям мне хотелось бы применить понятие, предложенное Монтескье, — понятие основополагающего принципа. Каков принцип плюралистического режима? В плюралистическом режиме принцип — это сочетание двух чувств, которые я назову уважением законов или правил и чувством компромисса. Согласно Монтескье, принцип демократии — добродетель, определяемая соблюдением законов и заботой о равенстве. Я изменяю концепцию Монтескье в связи с новыми тенденциями представительства и межпартийного соперничества. В самом деле, изначальный принцип демократии — именно соблюдение правил и законов, поскольку, как мы уже видели, сущность западной демократии — законность в соперничестве, в отправлении власти. Здоровая демократия — та, где граждане соблюдают не только Конституцию, регламентирующую условия политической борьбы, но и все законы, формирующие условия, в которых разворачивается деятельность отдельных лиц. Соблюдения правил и законов мало. Требуется еще нечто — не кодифицируемое и потому не связанное напрямую с соблюдением законов: чувство компромисса. Это трудно уяснимое, двусмысленное понятие. В разных культурах склонность к компромиссу считается то похвальной, то предосудительной. В Германии для обозначения политических компромиссов долгое время применялось неприятное слово: Kuhhande[9], что по смыслу соответствует барышничеству. Зато английское «compromise» вызывает скорее одобрительную реакцию. В конце концов, соглашаться на компромисс — значит отчасти признавать справедливость чужих аргументов, находить решение, приемлемое для всех. Недостаточно сказать, что принцип демократии — одновременно и соблюдение законов, и сохранение чувства компромисса: компромисс может быть использован и во благо, и во зло. Трагедия западных режимов в том, что компромисс в иных областях приводит к катастрофам. При проведении внешней политики компромисс весьма часто лишает возможности найти выход из затруднительного положения, поскольку приходится выбирать между политическими курсами, каждый из которых несет определенные преимущества и неудобства. Компромиссная политика не ликвидирует опасности, она их множит, подчас нагромождая неудобства, связанные с проведением каждого из возможных курсов. Чтобы не вызывать взрыва страстей, возьмем пример достаточно старый: когда Италия Муссолини захватила Эфиопию, перед Францией (по крайней мере, на бумаге) открывались две возможности: предоставить Муссолини свободу действий или же преградить ему путь любыми средствами, вплоть до военных, принимая во внимание, что соотношение сил между Италией, с одной стороны, и Великобританией, Францией и ее союзниками — с другой, исключала вероятность военного конфликта. Выбранная же политика свелась к применению санкций, однако не достаточно эффективных, чтобы предотвратить какую бы то ни было опасность ответных военных действий со стороны Италии. Следствием этих санкций — вполне предсказуемым — стало недовольство Италии, достаточно сильное, чтобы толкнуть ее в стан держав Оси. Однако эти санкции не настолько мешали Италии, чтобы вынудить ее прекратить военные действия в Абиссинии. Нередко удачен компромисс в экономике. Но и в этой области он порой недостижим: экономика, наполовину административная, наполовину рыночная, не эффективна. Возможно, ключевая проблема западных режимов и сводится к тому, как использовать компромисс, не порывая ни с одной частью сообщества и не упуская из виду необходимость действовать эффективно. Само собой, нельзя найти решение раз и навсегда. Будем считать, что плюралистический режим успешно функционирует, если находится благое использование компромисса. В чем принцип однопартийного режима? Очевидно, он не может заключаться в уважении к закону или в духе компромисса. Вероятно, такому режиму угрожала бы гибель, будь он заражен, разложен демократическим духом компромисса. Принцип режима с партией-монополистом противоположен демократическому. В поисках ответа, который мог бы дать некий последователь Монтескье на вопрос о принципе, лежащем в основе однопартийного режима, я пришел — без особой уверенности — к выводу: им могло бы стать сочетание двух чувств. Веры и страха. Сказать, что один из принципов однопартийного режима — вера, значит, по сути, повторить, но в иных выражениях, уже сказанное: монополизировавшая власть партия — это партия действия, партия революционная. Но чем же сильна революционная партия, как не верой своих членов? Мы знаем, что свою монополию она оправдывает великими планами, великой целью, к которой стремится. Чтобы за революционной партией следовали и ее члены, и беспартийные, они должны верить в ее учение, в провозглашаемые ею идеи. Но этой партии, пока общество не однородно, противостоят подлинные или возможные противники, предатели, контрреволюционеры, зарубежные агенты (не важно, как они называются) — все, кто не приемлет провозглашаемые партией идеи. Устойчивость режима должна противостоять неверию или враждебности тех, кто не стоит полностью на позициях монополизировавшей власть партии. Каким должно быть наиболее благоприятное для безопасности государства состояние духа таких диссидентов? Страх. Те, кто не верит официальному учению государства, должны убедиться в своем бессилии. Немного более полувека назад Морис Баррес[10] дал достаточно циничную формулировку: социальный порядок основан на осознании народом своего бессилия. Несколько ее изменив, скажем, что для прочности режимов, основанных на партийном монополизме, нужны не только вера и энтузиазм верующих, но и непременно — сознание своего бессилия неверующими. Чувство бессилия у неверующих может сопровождаться смирением, безразличием, страхом. Страх необходим. Революционная партия, будь то в 1789 году, 1917 или 1933 (у всех революционных партий есть общие черты), не может не пробудить энтузиазм меньшинства, не наводя страха на тех, кто I; энтузиазм не разделяет. Революционная партия порождает сильные чувства. Если вы не разделяете энтузиазма, который воодушевляет ее сторонников и который она пропагандирует, вас должно поразить оцепенение. Я попытался выделить некоторые черты противоположных режимов, взяв за основу анализа некую переменную величину, рассматриваемую в качестве главной. Такая логическая операция возможна, поскольку политические системы — не просто сумма государственных институтов. У политических систем своя внутренняя логика. Применяемый метод обоснован, если не доведен до крайности. Анализируя, я не описываю все многообразие систем и их конкретные черты, а пытаюсь постичь некий отвлеченный тип системы. К счастью или к несчастью, государственные институты не отражают закостенело, раз и навсегда, сущность системы. В режиме с монопольной властью одной партии не все вытекает из монополии на политическую деятельность. Однопартийные режимы, равно как и многопартийные, не одинаковы. Оправдать выбор главной переменной можно тем, что она дает возможность обнаружить многие важные черты, в том числе и самую существенную. Исходя из понятий однопартийности и многопартийности, мы вывели критерий законности, пригодный для любого режима: формы отношения к государству и правительству; свободы, возможные в пределах каждого режима; наконец, принцип режима, в понимании Монтескье. V. Главная переменная величина В предыдущей главе я описал политические режимы двух типов, в их основе лежит либо партийный монополизм, либо мирное и организованное соперничество нескольких партий. Я выделил режим, в котором точные правила устанавливают условия выбора правителей и реализацию власти. Я показал, каким образом претендующая на монополию политической деятельности партия может ставить целью революционное преобразование общества и во имя этой цели пользоваться на законных основаниях (во всяком случае, в соответствии со своей доктриной) абсолютной властью. Я уточнил, что речь идет о двух идеальных теоретических типах, а вовсе не о классификации политических режимов. На основе этих двух идеальных типов мне хотелось бы дать набросок возможной классификации всех политических режимов современных обществ, а затем оправдать выбор многопартийности или однопартийности в качестве критерия. Анализируя каждый из идеальных типов, я исходил из сочетания нескольких переменных величин. В идеальном типе многопартийного режима я проследил, как одновременно проявляются существование нескольких партий, конституционные правила выбора правителей, конституционный характер реализации власти. Эти факторы не обязательно сочетаются гармонично. Возможны режимы, где они не стыкуются. Аналогичная ситуация возможна и в режиме, где господствует партия-монополист. Зададимся наконец вопросом: существует ли режим третьего типа — беспартийный? Такую гипотезу не стоит считать нелепой. Несколько дней назад я обратился к одному советскому социологу с вопросом: будет ли коммунистический режим будущего однопартийным или многопартийным? Он ответил: ни таким, ни другим — партий вообще не будет. В качестве идеала на горизонте будущего возникает режим третьего типа. Сегодня я пойду в обратном порядке — начну с режимов, где у власти партия-монополист. В идеальном варианте такого режима в нем действует партия, если можно так сказать, совершенная в смысле своей тоталитарной устремленности, воодушевляемая определенной идеологией (идеологией я называю здесь всеобъемлющее представление о мире, о прошлом, настоящем и будущем, о том, что существует и что должно существовать). Эта партия стремится к полному преобразованию общества — чтобы оно соответствовало требованиям ее идеологии. Партия, монополизировавшая власть, строит чрезвычайно далекие планы. В ее представление о будущем обществе заложено отождествление общества и государства. Идеальное общество — бесклассовое; отсутствие различий между социальными группами предполагает, что каждый человек выступает — во всяком случае, в труде — как составная часть государства. Итак, налицо множество элементов, в совокупности определяющих тоталитарный тип: монополия партии на политику; попытки наложить печать официальной идеологии на все сообщество; стремление к коренному обновлению общества во имя результата, определяемого как единство общества и государства. Я выбрал «совершенную» партию: были и есть другие — претендующие на монополию политической деятельности и не принимающие так уж всерьез идеологию или приверженные идеологии с не столь масштабными задачами. Так появляется еще одна категория режимов с партией-монополистом. Возьмем, например, фашистскую партию, оставлявшую за собой монополию на политическую деятельность, но исповедовавшую идеологию, которая не была тотальной. Многие виды деятельности оставались вне идеологической сферы. На первых порах фашистская партия не хотела вызывать потрясений общественного порядка. Главное в фашистской идеологии — утверждение государственной власти, необходимость сильного государства. Некоторое время концепция сильного государства сочеталась с либерализмом в экономике. Партия, монополизировавшая власть и руководствующаяся идеологией, которая допускает разграничение светской и религиозной, личной и общественной деятельности, с одной стороны, и государства — с другой, не заходит далеко в насилии, не вызывает в равной степени энтузиазма и страха. В режимах третьей разновидности монополизировавшая власть партия сама себя характеризует как временную, как бы уполномоченную на проведение революционных, преобразований, однако она согласна на воссоздание многопартийности или режима, основанного на законах и выборности. Пример такого однопартийного режима дает нам Турция. Партия под руководством Кемаля Ататюрка успешно провела революцию, на развалинах Оттоманской империи воздвигла национальное государство, осуществив отделение церкви от государства. В течение длительного времени революционная партия оставляла за собой монополию на политическую деятельность, затем, после войны, провела выборы, которые, несмотря на всеобщий скептицизм, объявила свободными. Скептицизм оказался необоснованным, поскольку партия доказала свою искренность, потерпев поражение на выборах. Победившая оппозиция — демократическая партия выиграла и следующие выборы, подлинность которых уже не столь очевидна, так как победу на них одержала партия правящая. В дальнейшем демократическую партию лишил власти военный переворот, но многопартийность в стране сохранилась. Может быть, режимы, в которых одна партия монополизирует власть, носят временный характер именно из-за идеологии этой партии? Провозглашая себя революционными, они как бы признают, что их деятельность не может длиться бесконечно. Да, они должны преобразовать общество, но по завершении этого процесса неизбежно начнется новый этап. Я не довожу рассуждение до конца, ибо сама собой напрашивается формула: нет ничего продолжительнее временных явлений. Ортодоксальные коммунисты не станут утверждать, что однопартийный режим — образцовый, высший. Образцовый режим может маячить очень далеко на горизонте. Более того, национал-социализм или фашизм создавались как авторитарные режимы во имя определенного принципа власти: оставляя за собой монополию на политическую деятельность, они ссылались на законность этой монополии. Монополия на политическую деятельность в коммунистических режимах преподносится как законная в свете стоящей перед ними задачи. Я не отвечаю на вопрос, в какой мере переходными по своей природе являются все, режимы с монополизировавшей власть партией. Скажем пока, что можно различать режимы таких типов по природе их учения, масштабности планов, насильственности средств и представлений об идеальном обществе, которое они хотят создать. Однопартийные режимы можно также классифицировать по уровню их тоталитаризма, причем уровень этот определяется тем, насколько, всеохватывающий характер носит идеология партии-монополиста, насколько режим отождествляет государство и общество. Теперь рассмотрим возможные и существующие типы многопартийных режимов. В сконструированном мною идеальном типе — несколько партий, власть реализуется по конституционным правилам, все граждане участвуют в справедливых выборах. Не требуется особого воображения, достаточно некоторой наблюдательности, чтобы установить: эти юрты присутствуют вместе не всегда. Есть многопартийные режимы, например, в Южной Америке, з истории которых были авторитарные эпизоды. Бывает, соперничество на выборах нарушается из-за давления со стороны правительства. В некоторых режимах часть населения объявляется вне рамок закона и не участвует в выборах. В Южной Африке подлинное соперничество на выборах возможно только среди белых; черные в нем не принимают участия. В южных штатах США многие чернокожие избиратели на деле оказываются вне политического соперничества. Даже если их исключают не на законных основаниях, им зачастую нелегко реализовать свои политические права. В некоторых, внешне многопартийных режимах плюрализм остается фикцией: у многочисленных партий на деле нередко оказывается общее руководство. Это относится к восточноевропейским режимам народной демократии; к некоторым так называемым слаборазвитым странам, где партии выражают интересы мало отличающихся друг от друга групп и, в конечном счете, становятся игрушками в руках нескольких люцей — вождей племен, латифундистов, правителей. Говоря абстрактно, можно было бы выделить три разновидности несовершенств в сравнении с идеальным многопартийным режимом. Прежде всего — постоянное несоблюдение законности, основанной на выборах. Целые группы граждан отстраняются от участия в них или же результаты выборов фальсифицируются. Второе: нарушение правил мирного соперничества партий или депутатов. И наконец — нарушение принципа представительства: поскольку партии выражают интересы незначительного меньшинства страны, нарушается связь между группами общества и партиями, претендующими на то, чтобы представлять их. Теперь несколько слов о режимах третьего типа — не однопартийных и не многопартийных, не использующих выборы в оправдание своей законности и не декларирующих собственную революционность. Режимам без партий необходимо в известной мере деполитизировать управляемых. Во Франции мы пережили попытку такого рода — режим Виши в первой своей фазе не характеризовался ни однопартийностью (партии-монополиста там не было), ни многопартийностью (все партии практически исчезли). В те годы правители неустанно повторяли, вслед за Шарлем Моррасом, что французов надо отучить от привычки высказываться по любому поводу. Законность напоминала порядки, установленные добрым главой семейства или просвещенным деспотом, который, будучи окружен советниками, не очень к ним прислушивается. Это авторитарное и деполитизированное правление смогло существовать во Франции только в исключительных обстоятельствах оккупации. Не исключено, что и в наше время есть подобные режимы. Но пока они практически не встречаются в странах, полностью вовлеченных в промышленную цивилизацию. К ним принадлежит Португалия: время от времени там проводятся выборы по спискам, одобренным полицией или же составленным робкой оппозицией. Однако режим не опирается на непрерывно и активно действующую партию. Правительство строит систему представительства, включающую парламент или партии, но то, что в Португалии называется партией, имеет мало общего с партиями демократических стран — даже умеренными. Главная идея — обеспечить считающимся компетентными правителями монопольное право на принятие решений и на пропаганду политических идей. В Испании режим генерала Франко также нельзя причислить к однопартийным, он несопоставим с национал-социалистической или коммунистической моделями. Но это и не многопартийный режим. Он авторитарен — по своим представлениям об Испании, а также по декларируемому им учению о законности. Он приемлет организованные группы — Фалангу, церковь, армию, профсоюзы, — но ни одна из них не рассматривается в качестве исключительной опоры государства. Если при всей своей краткости наш анализ достаточно точен, следует рассмотреть возражения против метода, которому я следовал, устанавливая различия двух идеальных типов. Вправе ли мы принять за точку отсчета понятия однопартийности и многопартийности? В конце концов партия лишь одно из многих общественных образований, партии даже не представляют собой официального института. Конституции Англии и Франции их откровенно игнорируют. Партии — всего лишь часть социальной действительности, связанная с ограниченной сферой политического соревнования, целью и следствием которого становится назначение правителей. Корректно ли воссоздавать идеальные политические режимы нашего времени на реалиях, которые даже не зафиксированы в конституциях? Мне хотелось бы оправдать сделанный мной выбор и, кроме того, ограничить сферу моей классификации. Я выбрал этот критерий и противопоставил режимы с партией, монополизировавшей власть, режимам многопартийным, ибо в современной истории я усматриваю такое противопоставление. Несомненно, в нынешней Европе режимы с революционной единой партией, монополизировавшей право на политическую деятельность, и режимы, в рамках которых многочисленные партии принимают мирные правила соперничества, резко отличаются. Более того, на примере Венгрии конца 1956 года мы видели, что крах режима с партией-монополистом немедленно приводит к возникновению, в качестве альтернативы, многопартийности. Следовательно, такая альтернатива вполне реальна. Партиям отводится важнейшая роль в реализации одной из функций всех политических режимов: выборе правителей. Законность традиционная исчезает, новый принцип законности, о приверженности которому ныне заявляют почти все режимы, — демократический. Повторяем: власть исходит от народа, народ же обладает верховной властью. Вот почему важнейшим фактором — если демократическая верховная власть очевидна — становится выражение демократического принципа в формах государственных институтов. Однопартийность и многопартийность — формы выражения одного принципа: верховная власть принадлежит народу опосредованно, через государственные институты. В пользу моего выбора есть и другой довод из истории политических идей. Классическая философия всегда классифицировала режимы на основе численности носителей верховной власти: при монархии верховная власть в руках одного; при олигархии — нескольких; при демократии — у всех, принадлежит народу. Я намеренно использовал эту арифметическую фикцию. Политические режимы нашего времени нельзя определять как монархические, аристократические или демократические. Английский режим — монархический, поскольку там королева, аристократический, поскольку большинство правителей набирается из численно ограниченного класса, и демократический, потому что голосуют все. Мне казалось уместным вновь обратиться к противопоставлению «один — несколько» и применить его к партиям, вместо того чтобы применять к носителям верховной власти. В каком-то смысле такое противопоставление может даже удивить — поскольку Конституция не оговаривает официального существования партий; тем не менее оно обоснованно. Партии — активные фигуры политической игры. Именно в партиях начинается борьба за власть, именно с помощью партий прокладывается путь к реализации власти. Значит, ставя вопрос об однопартийности или многопартийности, я применяю к современной политической жизни классическое (для философии прошлого) противопоставление. В свое время Монтескье отметил новое по отношению к традиционной философии явление — представительство. Он понял его значение: формальный носитель верховной власти не отождествляется с носителем реальным. Когда древние греки говорили о демократии, народ действительно мог реализовать верховную власть. Народное собрание принимало множество решений. Конечно, исполнители, чиновники порой отдавали приказы, тем не менее носитель верховной власти имел возможность властвовать на деле. С появлением представительства теоретический носитель верховной власти реально больше не правит. Одновременно все более решающая роль переходит к партиям, поскольку представительство и определяет однопартийность или многопартийность. В пользу избранного мною метода служит еще один довод. В Советском Союзе переход от единовластия вождя к коллегиальному руководству и обратно происходит без существенных перемен в режиме. Зато переход от однопартийности к многопартийности повлек бы за собой коренное преобразование общества. Мне представляется, что однопартийность или многопартийность, выражение принципа представительства на уровне государственных институтов — по крайней мере один из важнейших аспектов всех режимов в современных обществах. Мне хотелось бы сослаться на последний довод: партии — активная часть политики; политическая игра, политические столкновения происходят между партиями или внутри них. Одна из особенностей современных систем состоит в том, что столкновения считаются в них нормой. Конституционные режимы приемлют соперничество отдельных лиц или групп в борьбе за выбор правителей и даже за устройство сообщества. Рассматривать в качестве критерия однопартийность или многопартийность — значит, считать форму организации партийной борьбы характерной для политических режимов нашего времени. Поэтому мне представляется необходимым остановиться на возражении, которое возникает, если пользоваться классификацией политических режимов современных обществ, предложенной Эриком Вейлем в его «Политической философии». Согласно Вейлю, в современных государствах только два типа управления. Он называет их автократическим и конституционным. «Об автократическом управлении, — пишет он, — можно говорить тогда, когда правительство обсуждает, принимает решения и действует без какого бы то ни было вмешательства иных инстанций. За отсутствием другого термина мы станем, говорить об управлении конституционном, если правительство считает себя и считается гражданами обязанным подчиняться законам и правилам, которые ограничивают; свободу его действий вмешательством других учреждений. Так определяется законность правительственных актов». Иначе говоря, решающим критерием становится конституционность реализации власти: с одной стороны, режимы, где решения правительства немедленно становятся обязательными, с другой — режимы, в которых действуют конкретные правила оценки законности правительственных решений. Обсуждая это различие, которое я отнюдь не собираюсь оспаривать (оно представляется мне приемлемым в философском плане), мы должны рассмотреть отношения между многопартийностью, законностью, основанной на выборах, и конституционностью реализации власти. Главным с исторической точки зрения фактором было постепенное развитие первоначально авторитарных форм власти в направлении конституционной формы. Многовековая политическая борьба шла вокруг установления конституционных правил для ограничения произвола монархической власти. Эта борьба прежде всего развернулась в Англии. Она вызвала революции и философские споры о верховной власти, о правах монарха и парламента. Имеет ли монарх право все решения принимать единолично? В результате были установлены правила принятия решений и провозглашена необходимость других властных инстанций, например, для утверждения законности налогов — парламента. Добавлю, что власть на конституционной основе может (или могла) быть реализована и без многопартийности и демократии. В Англии правительство давно конституционно, хотя правом голосовать обладало меньшинство и не было партий, борющихся за голоса избирателей. Основанная на законах форма административных действий и конституционная форма принятия исполнительной властью решений не предполагают ни всеобщего избирательного права, ни многопартийности. Дальнейшая демократизация — распространение избирательного права, появление партий — последовала в Англии вслед за конституционной эволюцией власти. Основное различие британской и французской политических эволюции объясняется тем, что Великобритания пришла к конституционной реализации власти раньше, чем к демократизации. Во Франции же сначала были сделаны революционные попытки демократизации, и только потом произошел переход к конституционной реализации власти. Французская революция сначала решила ввести некий эквивалент Конституции, которая уже существовала в Великобритании: выборы, представительное собрание, точные правила, по которым король обязан сотрудничать с представителями народа. Вскоре исторические бури разметали Конституции, и мы видим ряд режимов — республиканских, революционных, императорских, — в которых власть основана на произволе, деспотии, однако все эти правители искали себе оправдание в демократии. Французские либералы XIX века непрестанно размышляли о различии политических эволюции в Великобритании и во Франции. По их мнению, несчастье Франции в том, что она попыталась сначала создать республику или демократию вместо того, чтобы перво-наперво ввести необходимые для соблюдения свобод конституционные порядки. Сопоставляя судьбы обеих стран, либералы полагали, что англичане достигли своей цели — конституционного режима и личных свобод — без революции (революция произошла в XVII веке), тогда как Франция, с ее призывами к демократии и республике, металась от кризиса к кризису, так и не достигнув искомой цели. Если говорить о прошлом, нет сомнения, что монархическим режимам удалось перейти к конституционной практике без массовых политических партий в их нынешнем виде и без всеобщего избирательного права. В историческом аспекте более чем очевидно коренное различие конституционных и автократических режимов. В философском же плане Эрик Вейль, вероятно прав. Но при попытках социологического анализа различных политических режимов применение конституционного, критерия создает некоторые трудности. Реализация власти может быть в разной степени конституционной. Во всех режимах есть установленные законом правила принятия правительственных решений. У Советского Союза есть Конституция, но правители не очень с нею считаются. Но и на Западе правители, ссылаясь на конституции, действуют в обход их, прибегают к различным махинациям. Автократические режимы, как их определяет Эрик Вейль, это и традиционные додемократические, и авторитарные или тоталитарные постдемократические режимы, сформировавшиеся одновременно с многопартийными. Следует ли смешивать режимы традиционные, такие как португальский или испанский, и революционные, современные — национал-социализм или коммунизм? У них есть общие черты, в том числе — отказ от конституционных правил реализации власти[11], но с исторической и социологической точек зрения их нельзя отнести к одному типу. Противопоставление конституционных режимов неконституционным предполагает, что философ делает выбор между двумя этими типами. Если однопартийные режимы по своей природе неконституционны, а в основе современного режима — конституционность, то конституционные режимы — либо пережитки прошлого, либо явление временное. Такое толкование с самого начала отвергает идеологическую систему, на которой зиждется режим, где партия монопольно владеет властью. В социологическом плане нам не следует избирать критерий, который заранее устраняет оправдание, используемое каким-то данным режимом. Такая классификация приводит (по Эрику Вейлю) к однозначному определению признаков современного государства. Наконец, деление режимов на автократические и конституционные исключает из рассмотрения еще одну современную проблему: противоположность тотального государства и государства, где слияние общества с государственными институтами ограничено. В свете политической философии Вейля, противопоставление плановой и рыночной экономики не играет никакой роли. Вейль не придает решающего значения различиям между обществом, не слившимся с государством, — и государством, стремящимся включить в себя все проявления общественной жизни. Я не утверждаю, что он заблуждается. Следует лишь иметь в виду, что противопоставление политических режимов двух типов на основе однопартийности или многопартийности целесообразно как один из возможных методов. При этом остаются вопросы, решаемые на основе классификации, основанной на противопоставлении конституционного режима неконституционному. В заключение задумаемся о последнем аспекте противопоставления много партийных режимов однопартийным. Избрать такой критерий — значит полагать, что современные политические режимы определяются формами партийной борьбы. Как мы установили, изучая социальные группы[12], современные общества по необходимости разделены на классы или прослойки. Они неоднородны, отдельные лица образуют подгруппы, и эти подгруппы ведут борьбу за распределение национального дохода, за иерархию доходов, отстаивают свои представления о самом сообществе, борются за установление определенного политического режима. В условиях неоднородного индустриального общества и обилия различных групп становится ясен смысл противопоставления многопартийности и однопартийности. Возможны две крайние формы партийной борьбы. Первая — открытое соперничество, которое облечено свободой, предоставляемой группам на основе общности интересов и политическим группировкам, в чьи цели входит завоевание голосов и приход к власти. В многопартийных режимах власть обычно реализуется конституционным путем. Сочетание многопартийности и конституционных методов выявляет главные проблемы, стоящие перед режимом. В историческом плане многопартийные режимы — наследники конституционных или либеральных режимов. Для них характерно стремление сохранить ценности либерализма в условиях демократизированной политики: чтобы действовать эффективно, правительства должны располагать достаточной властью, реализовывать ее в конституционных рамках, соблюдая права отдельных граждан. Диалектика многопартийных режимов — это диалектика либерализма и демократии, демократии и эффективности. Мы попытаемся понять фундаментальные проблемы многопартийных режимов, связанные с противоречием между Конституцией и демократией, между демократией и эффективностью. Что касается однопартийных режимов, то их проблемы связаны с монополизмом партии. Или у партии нет идеологии, и тогда у власти меньшинство, препятствующее управляемым публично обсуждать проблемы управления; или же партия, руководствуясь идеологическими установками, стремится коренным образом преобразовать общество. Но партия, оправдывающая дискриминацию других партий своей революционной направленностью, встает перед выбором: либо перманентная революция, либо — в случае отказа от таковой — стабилизация режима с упором на традиции или технократию. Гитлеровский режим оказался недостаточно живучим для того, чтобы подойти к этой альтернативе. Коммунистический — уже стоит перед ней. На нынешнем этапе возникает вопрос: ищет ли коммунистическая партия выход в перманентной революции — или же соглашается на разрядку, а в более широком смысле слова — на постепенное восстановление конституционной власти? Совместимо ли постепенное введение конституционности с монопольным положением партии? Мы видели, как в Польше подобная эволюция началась. Там были предприняты шаги, чтобы реализация власти соответствовала определенным правилам при сохранении монополизма партии. Такой вариант вполне возможен. Достаточно соблюдать обязательные для руководителей партии правила проведения выборов, чтобы при сохранении однопартийности власть могла стать конституционной. Но как оправдать монополизм партии, когда такое положение уже достигнуто? И если внутри партии свободно конкурируют различные группы, почему бы не называть их партиями? В многопартийных системах нужно сохранять эффективность государственной власти и обеспечивать соблюдение конституционности, несмотря на кипение страстей в обществе и столкновения интересов. В однопартийном режиме необходимо оправдывать политический монополизм. Не стану утверждать, что последнее соображение позволяет уяснить sub specie aeternitatis сущность современных политических режимов. Может быть, лишь станет ясней присущая каждому их типу диалектика, и тогда удастся услышать диалог режимов, соперничество которых характерно для всей нашей эпохи. VI. Анализ главных переменных величин Во второй части я намерен анализировать режимы западной демократии, или, лучше сказать, конституционно-плюралистические режимы, — что сопряжено с определенными трудностями. Этим режимам присуще многообразие форм государственных институтов и способов их функционирования. Практически невозможно дать классификацию основных разновидностей. Режимы с монопольно владеющими властью партиями можно разделить по партийным идеологиям и целям, по используемым средствам, по намечаемым общественным преобразованиям. При изучении разнообразнейших конституционно-плюралистических режимов труднее выделить институты, которые можно брать за основу, рассматривая конкретные разновидности этих режимов. Разумеется, во всех конституционно-плюралистических режимах существуют нормы, согласно которым верховные правители должны сотрудничать с другими инстанциями, определены условия, при которых граждане получают право оспаривать решения администрации или правителей. Однако фундаментальное своеобразие режимов и многообразие институтов затрудняют выявление отдельных разновидностей. В сегодняшней лекции мне хотелось бы объяснить, почему так происходит. Я ищу возможность сравнивать различные плюралистические режимы. Это необходимо для анализа главных переменных величин, с которыми нам придется иметь дело для понимания стоящих перед режимами основных проблем и для описания конкретных режимов, подробным изучением которых нам предстоит заняться. Как правило, изучение конституционно-плюралистических режимов ведется в четырех направлениях. 1. Политическая система рассматривается как особая социальная система — от выборов и принимаемых правительством решений до партийных структур, функционирования парламента и назначения министров. 2. Политическая система рассматривается взаимосвязано с тем, что принято называть социальной инфраструктурой. Реализация власти, принятие решений зависят от социальных групп, их интересов и устремлений, форм борьбы, постоянного соперничества и возможности согласия. 3. Анализируются функции администрации, которая одновременно исполняет правительственные решения, служит техническим советником правителей и совокупностью инстанций, необходимых для деятельности частных лиц. 4. Наконец, подвергается изучению то, что за неимением более точного термина, я буду называть историческим окружением политической системы. Действительно, каждая политическая система испытывает влияние, иногда определяющее, конгломерата традиций, ценностей, образов мысли, присущих каждой стране. Эти четыре аспекта, разумеется, можно отделить друг от друга лишь теоретически, но отнюдь не в реальной жизни. Функционирование любого парламента зависит от избирательного и конституционного законов (первое направление изучения), а вот политическая борьба в парламенте проясняется только при понимании соперничества социальных групп за пределами политической системы. Наконец, все аспекты парламентской жизни определяются не только Конституцией — важны также представления политиков о допустимости и недопустимости тех или иных действий, о законности средств. Некий американский социолог проследил взаимосвязь форм парламентского соперничества во Франции и соперничества в начальной, средней и высшей школе. Оказалось, что есть некий французский стиль парламентских баталий, который отчасти смахивает на способы самоутверждения школьников, студентов и пр. У каждой страны свой стиль: в США — это резкость и сердечность, в Великобритании — благоразумие, аристократизм, непреклонная беспощадность. Политические науки изучали в основном политическую систему как таковую; ее органы и функции исследовались отдельно друг от друга. Я же намерен анализировать главные переменные величины. Первая величина, которой обычно занимаются правоведы, — сама Конституция, интерпретируемый политиками основной закон. Различают конституции президентского и парламентского типов. Почти в чистом виде их можно обнаружить соответственно в США и в Великобритании. Для американской системы характерны раздельные выборы исполнительной власти в лице президента и законодательной власти — палаты представителей и сената. Президент избирается на основе всеобщего избирательного права и непрямых выборов, поскольку, в соответствии с Конституцией, граждане страны выбирают только выборщиков президента. Мандат, который получает подавляющее большинство выборщиков, носит императивный характер, ибо заранее известно, за какого кандидата голосует каждый из них. Следовательно, результаты известны уже тогда, когда проголосовали простые граждане, — при условии, что один из двух кандидатов получил абсолютное большинство. Если ни один из кандидатов не получает абсолютного большинства голосов президентских выборщиков, президента избирает палата представителей. Это, по сути, прямые выборы на основе всеобщего избирательного права, что бы там ни говорилось в американской Конституции. Есть, однако, два этапа, предшествующие конституционным. Кандидаты на пост президента США избираются партийными съездами, делегаты же на эти съезды, или конвенции, назначаются — или избираются — сообразно процедурам каждого штата. Какова бы ни была их сложность, система приводит к тому, что носителя исполнительной власти выбирает вся совокупность граждан. Свою власть президент США может реализовать лишь в согласии с палатами конгресса: палатой депутатов или сенатом. Но партия, которую представляет президент, не обязательно располагает большинством в палатах. Чтобы система была эффективной, президент-республиканец должен взаимодействовать с сенатом, где большинство — демократы. Президент США набирает министров не из парламента. Он может их и отозвать. Только в некоторых случаях назначения должны утверждаться сенатом. Правительство Великобритании (по крайней мере, согласно Конституции — в том виде, в каком она действует ныне) — представитель палаты общин. При двухпартийной системе правительство опирается на большинство депутатов, и американский вариант, где глава государства может не принадлежать к партии, за которой большинство, в Англии немыслим. Обе системы в настоящее время двухпартийны, однако у партий в Великобритании и США есть существенные различия. Обе английские партии дисциплинированны: в палате общин депутаты-консерваторы не могут не голосовать за правительство консерваторов всякий раз, когда «whips»[13] отдают соответствующее приказание. В американской же системе партии не дисциплинированны, и обычно президент правит, опираясь на большинство собственной партии и меньшинство из числа оппозиционной партии. Оба примера иллюстрируют родственные и в то же время противоположные типы конституций. В обоих случаях взаимодействовать должны все высшие государственные инстанции. Приходится слышать о разделении властей в США. В каком-то смысле это верно. Носитель исполнительной власти, президент, избирается иначе, чем носитель законодательной власти — палата представителей и сенат. Однако функционирование режима требует взаимодействия президента и конгресса. Точно так же английская система предполагает постоянное взаимодействие правительства и Палаты общин. В обеих системах власть ограничена благодаря ее рассредоточению между многочисленными инстанциями. По выражению Монтескье, власть останавливает власть. Президент США располагает чрезвычайно широкими полномочиями, но — в пределах, очерченных Конституцией. Он пользуется определенной свободой при проведении внешней политики, но для объявления войны и подписания мира ему нужна санкция конгресса. Вместе с тем оба режима действуют так, что решения все-таки принимаются. Цель конституционного режима—ограничить власть, не парализуя ее. Президент США имеет право подбирать себе сотрудников и направлять дипломатию. Правительство Великобритании опирается на парламентское большинство, которое обычно одобряет его предложения и действия, пока недовольство его действиями не приводит к удалению премьер-министра его же собственной партией. Иногда депутаты большинства предпочитают провести новые выборы, чтобы не санкционировать неугодные им действия правительства. Наконец, в США и Великобритании судебная власть независима, у гражданина есть средства для защиты от произвола администрации или правителей. С точки зрения конституционного устройства можно считать идеальными оба эти типа правления — президентский и парламентский, полагая, что все конституции плюралистических режимов более или менее близки. Различия конституций не дают возможности классифицировать режимы. В самом деле, оба способа правления — английский и американский — схожи больше, нежели парламентское правление во Франции с парламентским правлением в Великобритании. Французский режим. Конституция которого не столь уж отлична от английской, функционирует совершенно иначе. В нашей системе несколько партий, а не две. В Великобритании исполнительной власти обеспечена устойчивость, тогда как у нас она очень нестабильна. Британский избирательный закон, чрезвычайно простой, не менялся. Выборы проходят в один тур, и избранным считается кандидат, набравший большинство голосов. Франция, видимо, установила мировой рекорд по изменениям не только Конституции, но и избирательных законов. Вот почему, если классифицировать конституционно-плюралистические режимы лишь в категории «парламентский — президентский», то в одной группе окажутся режимы, практика которых не имеет ничего общего. Конституционные различия, обоснованные с правовой точки зрения, пригодны для использования в социологическом изучении — при обозначении направлений, следуя которым можно представить себе идею того или иного режима. Однако они недостаточны, чтобы классифицировать все возможные типы режимов. Вторая переменная величина политической системы — партии. По простейшему определению, партией называется добровольное объединение, более или менее организованное, действующее более или менее постоянно и преследующее цель во имя определенной концепции общества и его интересов решать самостоятельно или в союзе с другими задачи управления. Такое определение соотносит партии с их целями. Партия — это объединение людей, стремящихся выполнять функции управления; как следствие, она должна делать все необходимое, чтобы добиться этого, следовательно, ей необходимо располагать большинством и депутатов, и министров. Партия — объединение добровольное, поскольку в конституционных режимах никто не обязан принадлежать к какой-либо партии. Огромное большинство граждан в значительной части конституционно-плюралистических режимов не принадлежит ни к одной из партий. (Впрочем, это справедливо и для однопартийных режимов.) Мое определение вряд ли приложимо к партиям, монопольно владеющим властью, после того как они ее добились. В США, в Великобритании, во Франции партии соперничают друг с другом. Если у партии нет соперников — меняется ее природа. Определяя цель партии, я не использую термины «могущество» и «влияние». В плюралистических демократиях множество группировок, стремящихся оказывать влияние на рядовых граждан или на правителей. Профсоюзы, вне всякого сомнения, к этому тоже стремятся. Однако, исходя из нашего определения, профсоюзы — не партии, так как они не ставят целью присвоение функции управления. Старая Морская и колониальная лига не была партией, хотя распространяла культ морской державы. Лига за Спасение и обновление Французского Алжира — тоже не партия. Будучи добровольным объединением, она борется за влияние на граждан и правителей, но не планирует приход к власти. Точное определение партии должно принимать во внимание цель, с которой объединяются люди. Каноническая в наше время классификация партий вытекает из социологии Макса Вебера. На полюсах — два идеальных вида: организованная массовая партия и парламентская группа. Образец организованной массовой партии — немецкая социал-демократия в том виде, в каком она существовала с конца XIX века до захвата власти Гитлером. Она была массовой партией, поскольку насчитывала множество (сотни тысяч) членов и получала миллионы голосов на выборах. Партийцы были организованы на постоянной основе, распределялись по секциям и федерациям, подчинялись уставу, регламентирующему внутрипартийную жизнь. Партия обзавелась постоянной бюрократией, сравнимой с той, что действует на крупных предприятиях. Одни и те же активисты были и функционерами, и руководителями партии. На другом полюсе — несколько депутатов, с общими идеями или устремлениями, объединяющиеся для того, чтобы иметь своих представителей в парламентских комиссиях или для выдвижения кандидатов при голосовании по спискам. Во Франции примером этого типа, противоположного организованной массовой партии, была радикально-социалистическая партия. Эти типы — не единственно возможные. Иные организованные массовые партии — не бюрократичны. Руководители партии могут быть не постоянными функционерами, а видными фигурами, политическими деятелями, сделавшими карьеру благодаря своему социальному положению или деятельности в парламенте. В Великобритании обе крупные партии прекрасно организованы, у них есть общие черты, и тем не менее партия консерваторов сильно отличается от немецкой социал-демократической партии, какой та была до первой мировой войны. Что касается слабо организованных партий, то можно насчитать множество их вариантов, во Франции, например, начиная с социалистической и кончая независимыми, включая МРП и ЮДСР. Французская социалистическая партия больше других — если не считать коммунистической — похожа на организованную массовую партию. У СФИО[14] свой устав, у активистов — постоянные обязанности; регулярно собираются секции, направляющие представителей на региональные съезды, которые, в свою очередь, посылают делегатов на съезды общефранцузские. Устав партии можно изучать так же, как и Конституцию IV Республики. В основе и устава, и Конституции — органический закон, в соответствии с которым выбираются принимающие решения руководители. С другой стороны, не исключена возможность махинаций с партийным уставом, от чего не застрахована и Конституция Республики. И если достойна изучения практика применения Конституции, определяющей жизнь Республики, то интересны и реальные толкования устава партии. Социология партий — тема ряда исследований (в частности, книги Дюверже) — приложима ко всем партиям и во всех странах. Она прослеживает их рождение и смерть, описывает устройство каждой, показывает, как толкуются уставы, как они становятся предметом мошенничества. Она пытается уяснить, каким образом внутри каждой партии распределяется власть, и сравнивает партийные системы разных стран. Сравнения закономерны и в данном случае: наиболее распространенных типов партийных систем — двухпартийной и многопартийной. Такая дифференциация закономерна, однако и она не позволяет классифицировать разновидности режимов. В самом деле, многопартийные режимы вполне сопоставимы с двухпартийным режимом Великобритании. С другой стороны, некоторые двухпартийные режимы могут функционировать совсем иначе. Система партий — одна из важнейших переменных величин, влияние которой необходимо анализировать, чтобы уяснить принцип функционирования политической системы, но анализ этот сам по себе не дает возможности классифицировать плюралистические режимы. Третья переменная величина политической системы — способ функционирования режима. В свою очередь этот аспект подразделяется на три, можно сказать, уровня: избирательный закон и выборы, затем способ функционирования парламента, наконец — отношения между парламентом и правительством. Изучение выборов — излюбленная дисциплина политической науки. Причина проста: этот путь — один из самых легких. Такое изучение имеет дело с количественными величинами: есть цифры — их сравнивают. Известно, как голосуют избиратели в разных странах и регионах, в различных обстоятельствах. Методами научной социологии фиксируются отношения между различными типами людей, социальные ситуации, способы и формы проведения выборов. Существует огромная литература о результатах выборов со времени возникновения III Республики. Второму аспекту функционирования режима — работе парламента — уделяли до сих пор мало внимания, поскольку такое изучение требует большого труда и не приводит к конкретным цифрам. Речь идет о феномене, который я называю функционированием. Это отношения парламентариев внутри палаты, их сотрудничество и соперничество. Иными словами — как избранники работают вместе? Каковы неписаные законы их соревнования? В Великобритании существует так называемая «карьера почестей»: каждому депутату примерно известно, на что в данный момент он может Претендовать. Чем строже расписана «карьера почестей», тем более ограничены стремления парламентариев к личной славе. Повторим: французский вариант[15] выглядит совершенно иначе. Допуская некоторое преувеличение, можно утверждать, что многие депутаты мечтают о различных почестях. Ни одному из них точно не известно, что же именно должно оставаться за пределами их мечтаний. Впрочем, некое подобие «карьеры почестей» есть и во французском парламенте, например, нельзя стать председателем совета министров, не пробыв в течение многих лет парламентарием. Но от III до IV Республики «карьера почестей» приобрела, мягко говоря, дополнительные гибкость и растяжимость. Пессимистически настроенные теоретики считают эту эволюцию прискорбной. Коль скоро люди по своей природе честолюбивы, хорошая Конституция должна устанавливать пределы честолюбивым устремлениям. С правовой точки зрения отношения правительства и парламента должны быть зафиксированы в Конституции или парламентском регламенте. На деле в каждой стране эти отношения меняются в зависимости от времени, силы и авторитета исполнительной власти, от личности председателя совета министров. Даже во Франции, где режим ошибочно называют парламентским, многие жизненно важные решения принимаются министрами не только без санкции, но и без учета мнения парламента. Кое-каким кабинетам (Клемансо и Мендес-Франса, к примеру) подолгу удавалось низводить парламент до роли лишь одобряющего органа. Еще одна, четвертая, переменная величина, вошедшая в настоящее время в моду, — это так называемые группы давления. Данный термин, клише с американского политического термина «pressure groups», применяют к организациям, стремящимся влиять на общественное мнение, администрацию или правителей, не выполняя при этом правительственных функций. Группы давления — это и профсоюзы, и объединения производителей свеклы или молока. Что бы там ни говорили, группы давления соответствуют природе конституционно-плюралистических режимов; немыслимо, чтобы «интересы» рабочих или предпринимателей оставались не выраженными, лишенными защиты. Раз допускается возможность усомниться в самом режиме, как же не допускать возможности усомниться в конкретных решениях по поводу цен или распределения национального дохода? Как отказать в праве хлопотать перед правителями об интересах отдельных лиц или сообщества тем, кто эти интересы представляет? Сегодня группы давления изучаются с особым рвением, что обусловлено, во-первых, некоторой неприязнью к ним, а во-вторых — тем, что исследовать их не так просто. Партии видны невооруженным глазом. Разумеется, большинству избирателей-социалистов едва ли ведомо, как распределяется большинство мандатов на партийном съезде. Но сама партия — на виду у всех, действует гласно, имеет свои органы печати, своих представителей, ведет открытую борьбу. А группы давления плохо известны. Они действуют закулисно, и всегда можно предположить, что, оставаясь невидимыми, они оказывают чрезмерное влияние на политику режима. Впрочем, это влияние бесспорно. Вопрос в том, где его границы. Этим мы займемся позже. Есть в политике еще одна, последняя, переменная величина. Ее существование вытекает из всех предыдущих. Это те, кому режим отводит первые роли. Короче говоря — меньшинство, которое Моска называл политическим классом, хотя лучше использовать термин «политический персонал». Кто же занимается политикой? Весьма увлекательно изучить, чем объясняются головокружительные достижения политических деятелей, которые числились среди второстепенных, пока не прорвались в первые ряды. Почему так и не удается занять высокое положение тому, кто слыл выдающимся? Какими качествами обеспечивается успех в том или ином режиме, в ту или иную эпоху? До 1939 года в Англии поговаривали: Уинстон Черчилль слишком умен, чтобы стать премьером, — если только не будет войны. Это была всего лишь остроумная шутка, но она порождает серьезный вопрос: кого в данном режиме признают руководителями в спокойную пору, чем отличаются они от тех, кто выдвигается в периоды кризисов? Три прочих аспекта описания я проанализирую более кратко. Можно предположить, что социальная структура станет основой одного из принципов классификации. Социолог марксистского толка сказал бы, вероятно, что исследование политических систем — задача второстепенная, а коль скоро требуется выяснить состав конкретной системы, то изучать надлежит отношения классов. Разумеется, социальная инфраструктура взаимосвязана с функционированием политического режима. Нам известно, что именно социально-экономическое положение граждан — один из факторов, которые определяют ориентацию избирателей. В пропорциональном отношении среди рабочих больше голосующих за социалистическую и коммунистическую партии, чем среди иных групп. Структура общества проявляется в системе партий. Социальное происхождение, экономические условия жизни политических деятелей представляют собой один из факторов их поведения. Однако классы как таковые не являются действующими лицами в политике. Ни один класс никогда не был группой, воодушевляемой неким конкретным общим стремлением, — если, конечно, отвлечься от случаев, когда от его имени говорила какая-то партия. Но партия никак не может быть отождествлена с классом. Рассмотрим партию, которая в настоящее время ближе всех к тому, чтобы представлять класс. Во Франции более половины голосующих за коммунистов — рабочие. Примерно половина рабочих или чуть больше голосуют за коммунистов. Эти пропорции — факт, и факт бесспорный. Если добавить, что коммунистическая партия представляет, воплощает рабочий класс, то это уже не констатация фактической стороны дела, а теоретическая установка. В какой мере коммунистическая партия представляет волю французского рабочего класса? Эмпирически и статистически обоснованный ответ, видимо, таков: она представляет волю половины рабочих. Но, следуя тому же ходу рассуждений, рабочий класс в Великобритании представлен лейбористами, а в Германии — социал-демократической партией. Есть и еще некоторые обстоятельства. Политическая партия всегда определяется своей целью или идеалом. Но цели коммунистической партии зависят от нее в той же мере, что и от голосующих за нее рабочих. Можно двояко представить себе интересы, которые защищает какая-то социальная группа. При конституционно-плюралистическом режиме интересы рабочих заключаются в том, чтобы расширить свою долю национального дохода, или добиться национализации того или иного предприятия, или шире участвовать в жизни общества. Другая концепция, марксистская: устремление рабочего класса — создать иное общество. Но это уже выходит за рамки интересов рабочих при существующем режиме, это вопрос режима, который, по мнению некоторых, наилучшим образом отвечает интересам пролетариата как такового. В таком случае классовый интерес определяется представлениями о режиме, который удовлетворяет запросы данной группы. Анализ социальной инфраструктуры не выявляет основные интересы групп; конечный смысл борьбы классов вырисовывается на уровне политики. Есть обстоятельства, когда социально-экономические факторы оказывают немедленное, а зачастую и решающее влияние на политические события. Экономический кризис 1930 года стал непосредственной причиной значительного роста числа избирателей, которые проголосовали за национал-социалистов, а затем и свержения Веймарской республики. Анализ требует знания социальной инфраструктуры, но изучение ее одной не позволяет классифицировать режимы. Различия типов можно было бы обнаружить и при изучении бюрократии, но тут они не столь яркие: во всех промышленных обществах администрация выполняет сходные функции и обладает общими чертами. В конституционно-плюралистических режимах бюрократия должна удовлетворять трем требованиям: быть эффективной, нейтральной, чтобы не оказаться вовлеченной в партийные дрязги, и, наконец, добиваться, чтобы граждане воспринимали администраторов не как врагов, а как выразителей их интересов или их представителя. Ни одно из этих требований нельзя считать легко выполнимым. Эффективность вовсе не обязательно имманентна любой бюрократии. При всех плюралистических режимах неизменно присутствует опасность, что администрация нарушит нейтралитет, поскольку каждая партия стремится проникнуть внутрь, чтобы заручиться поддержкой «своих людей». Наконец, администрация — я имею в виду налоговое ведомство — может выглядеть как представитель враждебного по своей сущности государства, вместо того чтобы заслуженно снискать репутацию выразителя воли нации. Но в конституционно-плюралистических режимах бюрократия не может быть органом каких-то чуждых гражданам структур власти. Она — орудие правителей и вместе с тем — представитель управляемых. Наконец, скажем несколько слов о социальном окружении и о составляющих его переменных величинах. Я вижу по меньшей мере три переменные величины, важные для понимания того как и насколько успешно функционируют конституционно-плюралистические режимы. Первая — представление граждан о достоинствах режима. Эта банальность не лишена глубокого смысла. В странах, где граждане считают, что основанный на выборах и парламенте политический режим плох, ему нелегко утвердиться. Режим успешно функционирует лишь при условии, что граждане его принимают. Представление управляемых о благоприятном режиме в значительной мере определяет их суждения о режиме существующем. Одну-две лекции я посвящу изучению французского режима, который, по мне, не так уж плох, как он видится многим гражданам Франции. Они склонны судить его строго, поскольку никогда не были единодушны в оценках его естественности и законности. Вечная критика способа управления — фактор, в немалой степени ослабляющий само управление. Здоровый режим, возможно, тот, в котором граждане убеждены, что живут при наилучшем из мыслимых режимов. В целом же, ни американцы, ни англичане не сомневаются в превосходстве своих государственных устройств, что, конечно, не исключает частных критических замечаний. Вторая переменная величина социального окружения — процесс его формирования, исторические традиции. На французском режиме все еще лежит клеймо — наследие революций, в которых он сформировался. Постоянные нападки на Конституцию — очевидный источник слабости — можно объяснить отчасти последствиями бурной истории страны. Стоит Франции оказаться в кризисе, как Конституция становится главной темой политических дискуссий. Не удается решить финансовые проблемы, проблему Алжира — всему виной Конституция. Такой ход мыслей, кажущийся естественным, весьма характерен для нашего общества. Третья переменная величина — взаимоотношения партий и церкви. Крайне удивительно, что во Франции при практически полном религиозном единстве изобилие партий, а в США тяга к разнообразию выражена обилием религий и сект, но не партий. Не будем углубляться в эти проблемы. Отметим лишь, что во всех странах одна из главных переменных величин социального окружения — взаимосвязь множественности политических идей и религиозных убеждений. В заключение — еще несколько замечаний. На уровне политического режима можно обнаружить многочисленные различия в тех или иных конкретных аспектах общественной жизни: различие президентского и парламентского правлений, двухпартийной и многопартийной систем, стран с дисциплинированными и недисциплинированными партиями, с партиями, которые принимают или отвергают (в силу своей революционности) правила игры. В какой-то степени политическая наука перегружена поступающей информацией и обобщающими ее гипотезами. Перечисленные мной переменные величины бесспорно должны быть приняты во внимание, подвергнуты анализу. Но как их обобщить? Что взять за основу? Неуверенность приводит к колебаниям между поисками причин и поисками практических советов. Вновь обратимся к Франции. Каким образом избирательный закон влияет на партийную систему и деятельность французского парламента? Достаточно ли для изменения какого-либо аспекта французского режима, который представляется негативным, использовать факторы, определяемые одной из переменных величин? Достаточно ли нового избирательного закона, чтобы предотвратить нестабильность парламента? Я не решаюсь предлагать безоговорочные рецепты, поскольку рассматриваемые феномены — многопартийность, недисциплинированность партий, неустойчивость правительств — присущи этой стране с тех пор, как французы имеют дело с таким режимом. Если бы каузальные объяснения покоились на достоверном фундаменте, можно было бы давать практические советы и надеяться на их применение. Но всякий раз, наблюдая за каким-то конкретным явлением, убеждаешься, что оно сопряжено со множеством факторов. Неустойчивость правительств во Франции определенным образом отражает все переменные величины политического режима, исторического окружения и социальной инфраструктуры. И еще не пришло время судить, открыла ли V Республика новую главу в истории французской демократии. VII. Об олигархическом характере конституционно-плюралистических режимов В предыдущей главе я объяснил, почему, на мой взгляд, невозможна классификация конституционно-плюралистических режимов. С другой стороны, мы не можем рассматривать конкретно и подробно все примеры такого режима. Где же выход? Для понимания сущности режима требуется уяснить его характерные черты: сопоставить принцип законности с практикой, выявить трудности, с которыми сталкиваются государственные институты, причины их силы и слабости. Каковы основные проблемы конституционно-плюралистического режима? На мой взгляд, первая проблема связана со сближением идеи демократии и парламентской практики. Верно ли, что многопартийный режим — безупречное выражение идеи народовластия? Верно ли, что парламентская практика дает реальную власть гражданам, как это принято утверждать? Можно сформулировать вопрос и так: кто обладает реальной властью при конституционно-плюралистическом режиме? Первый из этих вопросов наводит на мысль о том, что многопартийная система — своего рода ширма, за которой скрываются лица, фактически распоряжающиеся властью. Второй вопрос: может ли быть эффективным правительство, если в основе его деятельности — постоянные межпартийные дрязги? Как власть может быть эффективной, если она нуждается в постоянном одобрении граждан? Третий вопрос связан со вторым: как избежать потери единства, которое необходимо для самого существования сообщества, если режим терпим по отношению к непрерывным групповым конфликтам? Наконец, последний вопрос. Конституционно-плюралистические режимы были конституционными еще до того, как стали народными. В XIX веке конституционные формы уже существовали в Великобритании, порой они просматривались и во Франции. Однако избирательный закон был основан на понятии ценза. Значит, на деле власть оставалась в руках незначительного меньшинства. Отсюда вопрос: могут ли конституционно-плюралистические режимы стать народными, будучи при этом конституционными? Не возникает ли противоречие между приходом к власти масс и природой конституционных режимов, задуманных и созданных буржуазией? Попробуем сформулировать эти вопросы в духе греческой философии. Не являются ли демократии олигархиями, и если да, то насколько? Не наблюдается ли неизбежное превращение демократии в демагогию? Иначе говоря, как удается совместить эффективность управления с постоянной озабоченностью мнением общественности и партий? Можно ли избежать (и как — если можно) анархии? Наконец, можно ли (и каким образом) избежать перерождения демократии в тиранию? Вопросы, которые ставит современная демократия, уместны и применительно к обществам, чьи структуры в основе отличаются от структур, о которых только что шла речь. Ответим сначала на первый вопрос: разберемся, олигархичны ли современные демократии. Предпринимая это исследование, я сошлюсь на теорию, которую ныне называют макиавеллистской; она изложена во многих книгах: «Трактат об общей социологии» Парето, «Правящий класс» Моска, «Макиавеллисты» Бернхема. Главная мысль этих теоретиков (в моей, полагаю, здесь допустимой интерпретации) — олигархичность любого режима. Иными словами, все общества (по крайней мере — сложные общества) управляются небольшим числом людей, а режимы сообразны характеру властвующего меньшинства. Но еще важнее, что меньшинством управляются и политические партии. Итальянский социолог Роберто Микельс написал труд о политических партиях, в котором показал: в большинстве партий обеспечивающие влияние позиции принадлежат меньшинству, сохраняющему их при пассивном одобрении масс. Так называемые демократические режимы, как объясняют макиавеллисты, на деле не что иное, как олигархии особого рода — плутократические. Владельцы средств производства прямо или косвенно влияют на тех, кто вершит государственными делами. Итак, очевидный, принимаемый и макиавеллистами факт: режим, который в каком-либо смысле не был бы олигархическим, немыслим. Сама сущность политики такова, что решения принимаются для всего общества, но не им самим в целом. Решения и не могут приниматься сразу всеми. Народовластие не означает, что вся масса граждан непосредственно принимает решения о государственных финансах или внешней политике. Нелепо сопоставлять современные демократии с идеальными представлениями о неосуществимом режиме, при котором народ правит сам собой. Зато полезно сравнить существующие режимы с возможными. Это в равной мере относится к критике режимов советского типа с позиций макиавеллистов. Югославский политический деятель М. Джилас, которого ныне бросили в тюрьму, выпустил труд «Новый класс»; эта работа представляет собой критику восточноевропейских режимов с точки зрения макиавеллистских воззрений. По мнению Джиласа, новые режимы, называющие себя народными демократиями, — это олигархии, где немногочисленный привилегированный класс эксплуатирует народные массы. Разумеется, Джилас приходит к мысли о том, что новый класс беспощаден, он не приносит обществу пользу, соразмерную собственным привилегиям. Однако доказательствам этого ключевого вопроса не хватает строгости. Вот почему Джиласу и всем макиавеллистам я возражаю одинаково: как вообще может быть неолигархичным режим, называется ли он либеральной демократией или народной? Вопрос в том, как олигархия использует свою власть. Каковы условия ее правления? Во что обходится и какую пользу приносит сообществу ее господство? Главные же проблемы — за пределами этого круга вопросов. 1. Прежде всего, кто входит в состав олигархии? В состав господствующего меньшинства? Насколько легко в него проникнуть? Более или менее открыто или полностью закрыто правящее меньшинство? 2. Какими личными качествами обладают люди, которым при любом виде режима удается достичь политической власти? 3. Каковы привилегии правящего меньшинства? 4. Какие гарантии получают управляемые? 5. Кто при режиме такого порядка обладает истинной властью и что вообще означает столь распространенное понятие «обладание властью»? Насколько открыто или закрыто правящее меньшинство при конституционно-плюралистических режимах? Все зависит от их разновидностей и этапов их развития. В Великобритании и во Франции XIX века проникнуть в правящее меньшинство было непросто, если не было революции и вы от рождения — по другую сторону баррикады. Ныне правящее меньшинство более открыто. Объясняется это структурой индустриальных обществ. По мере демократизации режима, расширения системы образования у широких слоев общества растут шансы на карьеру. Конституционно-плюралистические режимы в сочетании с промышленной цивилизацией, разумеется, не дают всем гражданам равных шансов занять место на вершине политической иерархии — идеал равенства возможностей не реализуется. Но правящее меньшинство перестало быть замкнутым, в него ведут несколько путей. Во Франции в него можно войти благодаря социальному положению, которым вы обязаны своей семье, или участвуя в деятельности профессиональных объединений, или работая в высших учебных заведениях и т. п. Перед кем же открываются наиболее благоприятные возможности карьеры в конституционно-плюралистических режимах? Макиавеллисты отвечают пессимистически: при таких режимах успеха достигают главным образом те, у кого хорошо подвешен язык; чтобы руководить государственными делами, опыт не обязателен. Режимы, где широко практикуются дискуссии, содействуют успеху тех, кто владеет словом. Чтобы сделать это открытие, не нужно быть социологом. У адвокатов, законоведов, преподавателей много шансов на карьеру в таких условиях. При всей своей банальности этот тезис не всегда оправдывается. Есть страны, где краснобайство вызывает настороженное отношение, где «косноязычие» в силу особого местного снобизма кажется предпочтительнее. Чтобы добиться признания в качестве трибуна, можно использовать отсутствие ораторского таланта. Мне известен по крайней мере один председатель совета министров, лишенный дара красноречия. Карьеру могут обеспечить и другие достоинства: искусство кулуарных интриг, искусство компромисса, искусство манипулировать людьми. Макиавеллисты утверждают, что парламентарии, чье оружие — слово, не обладают внутренней силой. Зачастую это справедливо. Те, кто добиваются успеха в профсоюзах или коммунистических партиях, относятся к иному типу людей, чем преуспевающие в парламентах. Можно строить бесконечные предположения о преимуществах и недостатках, связанных с различными способами достижения успеха. Мирные режимы несомненно благоприятны для тех, кто обладает качествами, выигрышными в мирное время. Современным миром правят два типа людей: одни преуспели благодаря войнам, другие — в мирное время. Гитлер не мог удовлетворить своих аппетитов при Веймарской республике, ему нужен был режим, отличный от парламентского. Сомнительно, чтобы этот непарламентский режим стал удобнее для управляемых. Следующий вопрос: каковы привилегии правящего меньшинства при конституционно-плюралистическом режиме и каковы гарантии управляемым? В рамках конституционно-плюралистических режимов правящее меньшинство, разумеется, пользуется привилегиями. Активисты партий, которые терпят поражение на выборах, охотно перебираются в другую палату (куда их зачастую назначает первая). В случае краха выборной карьеры они укрываются на запасных позициях, в своего рода «точках падения». Почти все правящие меньшинства в плюралистических демократиях поддерживают отношения своеобразного товарищества, создавая нечто вроде союзов взаимопомощи. Однако гласность все же ограничивает подобные привилегии. Пока правят не святые, участвующие в управлении будут греть на этом руки. Наконец, и это главное, конституционно-плюралистический режим предоставляет управляемым наибольшие гарантии. Нельзя сказать, что он полностью исключает преследования и несправедливости; чистка во Франции в 1944–1945 годах, маккартизм в США показали: конституционно-плюралистические режимы не всегда соблюдают ими же провозглашенные принципы. (Но в 1944–1945 годах французский режим еще не утвердился, а при маккартизме было больше преследований по социальной линии, чем по государственной.) В целом же достаточно пожить при разных режимах, чтобы убедиться: есть глубокое отличие между гарантиями, которые предоставляют гражданам конституционно-демократические режимы, и тем, что получают подданные режимов неконституционных. Итальянский социолог Моска большую часть своей жизни вскрывал мерзости демократических режимов, по его мнению, плутократических. Он выявил систему привилегий и поддержки частных интересов, прикрываемую пышными словами. В конце жизни он с иронией и горечью отметил, что конституционно-плюралистический режим наделяет граждан большими гарантиями, нежели любой другой. Но в отличие от Моска я подчеркиваю — гарантиями для управляемых. Переменная величина «гарантии для управляемых» — не единственный критерий определения достоинств режимов. Конституционно-плюралистические режимы могут существовать и в обществах, где выборы, даже свободные, дают власть лишь представителям привилегированных меньшинств аристократического толка. Во главе государства, в котором идет партийная борьба, вполне может стоять закрытая для всех маленькая группа правителей, и этот анахронизм может считаться вполне законным. Вот уже век, как европейский политический опыт демонстрирует: смена режимов идет в одном направлении — от выборов, основанных на системе цензов, к всеобщему избирательному праву, от аристократических парламентов к парламентам, в которых работают избранные на основе всеобщего избирательного права — известные люди, политики-профессионалы, вожаки масс. В Европе круг политических деятелей менялся постепенно — сначала депутатами становились преимущественно аристократы, крупные буржуа, законоведы. Затем появились профессора, а ныне среди депутатов есть люди, выдвинутые профсоюзами, непосредственно представляющие народные массы. Эти режимы существуют в эпоху революций в социальной и экономической жизни. Революции привели к повышению уровня жизни и, возможно, в еще большей степени — к гибели традиционных представлений об иерархии. Люди живут в городах, они вышли из подчинения кругам, в которые по традиции входили лишь «лучшие», они добровольно голосуют за своих лидеров или за политиков-профессионалов. Движение конституционно-плюралистических режимов к народу вызвано еще одним политическим явлением. Режимы, которые я называю конституционно-плюралистическими, сами себя именуют республиканскими, демократическими. Правители обращаются к управляемым как к своим владыкам. В конечном счете идеи обладают непреодолимым могуществом. Сделать, хотя бы на уровне мифа, народ средоточием народовластия невозможно, не расширяя постепенно избирательного права. Преобразование общества ускоряется обращением к демократическим идеям. Депутаты вынуждены заботиться о своей популярности, о поддержке управляемых — таковы величие и слабость этого рода режимов. Обратимся к последнему из поставленных мной вопросов: кто при таких режимах обладает реальной властью? Тут я сошлюсь уже не на макиавеллистскую, а на марксистскую критику. Согласно положениям марксизма (особенно вульгарного марксизма), режимы, которые я называю конституционно-плюралистическими, — буржуазные демократии, где партии и парламенты служат прикрытием господству капитала. Речь в данном случае не идет об анализе всего марксистского мировоззрения. Рассмотрим лишь чисто политический аспект: правящему (в экономическом смысле) классу принадлежит подлинная власть. Верно ли, что при таких режимах партии — всего лишь видимость, а подлинная власть — у горстки людей, владеющих средствами производства, контролирующих и использующих их? Насколько экономически господствующие классы сливаются с политически господствующим меньшинством? Сразу же отметим, что марксистскую гипотезу нельзя считать нелепой. Верная в одних обстоятельствах, она может оказаться ложной при других. Меньшинство, реализующее политическую власть благодаря выборным и парламентским механизмам, может одновременно быть классом, на деле владеющим властью экономической. Совпадение экономически привилегированного меньшинства и политически правящего меньшинства может проявиться на предварительном этапе развития индустриального общества. Такое наблюдается в странах, где господствующее экономически меньшинство представлено землевладельцами. Когда подавляющее большинство населения живет в сельской местности, введение всеобщего избирательного права приводит к выборам представителей экономически привилегированного класса, владеющего землей и естественным образом контролирующего крестьянские массы (и не важно, как воспринимается такой контроль — с безответной покорностью, восторгом или отвращением). Куда меньше шансов на длительное слияние экономически господствующего класса с политически руководящим меньшинством в тех случаях, когда 80 % населения живет в городе, когда не сохранилась традиционная аристократия, вроде помещиков или «лучших людей» деревни. Горожане голосуют за представителей партий, которые не выступают «порученцами» экономически привилегированного класса (во всяком случае, не считают себя таковыми). В свое время парламентская олигархия была и экономической, и политической. В Англии XVIII и даже первой половины XIX века дело обстояло совсем не так, как изображают марксисты: не «монополисты» использовали выборы в своих интересах, а скорее, как я уже показал, экономическая и политическая власть сосредоточивалась в руках правящего класса. Сегодня во всех конституционно-плюралистических режимах Западной Европы и США экономическая и политическая власть разделена. В США и Великобритании нередко важные политические функции возлагаются на представителей делового мира. Памятно облетевшее весь мир высказывание американского министра обороны, который прежде занимал пост директора одной из крупнейших фирм: «Что хорошо для „Дженерал Моторс“, то хорошо и для Соединенных Штатов». Оно свидетельствует об изначальной гармонии интересов корпорации и страны. Эта гармония считалась догмой (ей, конечно, можно придать вполне приемлемый смысл), которую подхватил, дабы подтвердить свои идеи, самый вульгарный марксизм. Разумеется, о совпадении интересов страны и фирмы говорил человек порядочный, и не думавший хитрить, убежденный, что он вовсе не хулит свою родину, а превозносит ее. Возможно, не так уж он и заблуждался. Мысленно перенесемся по другую сторону «железного занавеса» и несколько перефразируем высказывание американского министра: «Что хорошо для Путиловского завода, то хорошо и для Советского Союза». Разве это не будет встречено там всеобщим одобрением? Так ли уж отличаются в конце концов оба тезиса? Вернемся к нашему вопросу: какова природа власти руководителей промышленных концернов? Какой властью обладает экономически привилегированное меньшинство? Термином «власть» мы обозначаем (хотя, возможно, точнее слово «могущество») способность одного человека определять поведение другого или других. В этом смысле почти у каждого есть минимум власти. Интересующая нас власть обусловлена общественными институтами, местом человека в обществе, будь то предприятие или же социальная система в целом. В этом, посвященном политическому режиму курсе для нас важнее всего государственная власть. На предприятиях власть в руках директоров. Они принимают решения, затрагивающие интересы всех работников. При этом власть, которой располагает руководитель национализированной фирмы, по сути, не отличается от власти руководителя частного предприятия. Законная экономическая власть обеспечивает и власть фактическую, обусловленную техническими нуждами, административными требованиями и социальными традициями. Власть директоров предприятий может быть большей или меньшей в разных странах, в различных отраслях промышленности. Однако в своей основе она не зависит от статуса собственности. Руководители компании «Рено» представляют ее коллектив, а руководители «Ситроена» — акционерную компанию. У тех и у других в руках один и тот же вид власти, с помощью которой они выполняют одни и те же управляющие функции. Нас больше интересует другое: как соотносятся решения государственной администрации или политических деятелей с властью руководителей фирм? Глав компаний упрекают не в том, что они хозяева на своих предприятиях, — такая деятельность и очевидна и законна, — а в том, что подлинная их власть, скрытая, распространяется на государственных служащих и политиков, под их контролем оказываются политические сферы. Сейчас ни для кого не секрет, что главы корпораций влияют на некоторые решения, принимаемые органами власти. Здесь необходимо различать три аспекта: воздействие, чаще всего скрытое, на государственных служащих; пропагандистское воздействие, проводниками которого служат ведомственно-профессиональные газеты или национальная печать; наконец, прямое, непосредственное воздействие на министров. Следует различать воздействия экономических руководителей на политическую власть, преследующие цель принять административные меры или законодательные решения (выгодные для предприятия или отрасли промышленности) и воздействия, которые предпринимают, чтобы навязать правителям определенные решения в области «большой политики». Главная проблема — именно в этой, второй форме воздействия. В самом деле, для изучения первой требуются прежде всего бесчисленные специализированные исследования, модные в настоящее время, но малоэффективные. Официально групп, связанных общностью интересов, не существует. Лишь в США в политическом обиходе есть такие понятия, как «французское лобби» или «китайское лобби», то есть существуют организованные группы, цель которых — оказывать давление на членов конгресса во имя интересов китайской или французской политики. Разумеется, могут создавать свои лобби и отрасли промышленности. Во всех странах с конституционно-плюралистическими режимами подобного рода воздействия зачастую довольно эффективны. Например, выпускающие ту или иную продукцию могут добиться экспортных субсидий или таможенных льгот, заслуживающих, с точки зрения общих интересов, критики. Нередко представителям частного капитала удается получить от администрации или политического руководства уступки, в которых им отказали бы просвещенные деспоты. Несомненно, в этом смысле результаты конституционно-демократических режимов в плане рационального ведения хозяйства неудовлетворительны. Важно другое: в какой мере руководящие экономикой меньшинства диктуют общую политику режима? Не оказывают ли они парализующее влияние на социальные реформы? Тут поистине бесценен имеющийся опыт: достаточно проследить полувековую социальную эволюцию, чтобы прийти к однозначному заключению — экономическое меньшинство, которое считается всемогущим, ни в одной западноевропейской стране не смогло предотвратить преобразований, к которым испытывало неизменную враждебность. Оно не смогло воспрепятствовать ни национализации части промышленных предприятий во Франции и в Великобритании, ни расширению сферы социального законодательства. Марксист может возразить: и все же экономическое меньшинство воспрепятствовало уничтожению капитализма. Бесспорно, в конституционно-плюралистических режимах право собственности на средства производства не отменено. Курс режимов не нанес смертельных ударов по интересам тех, кого считают экономически привилегированными меньшинствами. Единственный известный нам пример полного уничтожения капитализма — исчезновение самого режима. С полным упразднением права собственности на средства производства упразднено было и соперничество партий. В проведении же реформ социалистического толка в конституционно-плюралистических режимах устанавливались до сих пор определенные пределы. Однако не столь жесткие, как казалось. Многие социалистические теоретики утверждали: так называемый класс капиталистов не захочет смириться со столь масштабными реформами, какие провели английские лейбористы в 1945 году. Вопреки (а может быть, благодаря) экономически привилегированным меньшинствам возможности внутриполитических реформ чрезвычайно широки. И ныне нельзя установить границу, за которой сопротивление привилегированных меньшинств становится непреодолимым, если не прибегнуть к насилию. Возможно, главное все-таки в ином. Верно ли, что политику государств тайно диктуют те, кого без затей называют монополистами, — руководители крупных промышленных предприятий? Вести дискуссию на эту тему непросто. Многие мои слушатели и читатели заранее убеждены в верности такой гипотезы. Я не в силах поколебать их уверенность, ибо они считают, что заблуждаюсь я. Опираясь на свои представления о функционировании конституционных режимов, они полагают, будто я закрываю глаза на некоторые явления, и не потому, что сознательно пренебрегаю истиной, а по причине своего социального положения. Вот как мне представляется эта проблема теперь, когда я покончил с предварительными замечаниями. Уже лет десять, как превратности моей карьеры заставляют меня наблюдать за французской политикой с более близкой дистанции, чем во времена моего студенчества. Мне пришлось убедиться (и это стало одной из причин моего разочарования), что у тех, кто, согласно марксистскому мировоззрению, определяет ход событий, чаще всего нет никаких политических концепций. И если взять большинство важнейших политических вопросов, которые обсуждала Франция последние десять лет, просто невозможно уяснить, что хотели крупные, мелкие и средние французские капиталисты, монополисты, представители трестов. Я встречался с представителями «проклятой породы» капиталистов, но так и не обнаружил твердого, единого мнения, скажем, по поводу курса в Индокитае, в Марокко или в Алжире. Готов допустить, что те, чьи интересы связаны с какой-то конкретной точкой земного шара, восприимчивы к определенным аргументам. Впрочем, эта банальная мысль не вполне верна. Что касается Марокко, «крупные французские капиталисты» разделились на две группы, одна из которых полагала, будто в независимом Марокко ей представятся более благоприятные возможности действовать, другая же от независимости Марокко ожидала самого худшего. Разнобой мнений царил среди капиталистов и по основополагающему вопросу: какая колониальная политика наиболее соответствует их интересам? В группе «монополистов», или «крупных капиталистов», я вновь столкнулся с той же неуверенностью, с теми же сомнениями и сварами, которые наблюдались и в печати, и в парламенте, и во всем обществе. Можно ли обобщать подобный опыт? Совсем не очевидно, что такое же положение в других странах. Сегодня в США руководители крупных компаний оказывают влияние на правительственные круги, причем влияние на республиканскую администрацию сильнее, чем несколько лет назад — на демократическую. При любой администрации у промышленников всегда есть представители в Вашингтоне, которые действуют официально или неофициально, произносят речи, дают советы, предпринимают практические шаги. Представляют ли они какое-то одно направление в политике? Меня вновь охватывают сомнения. Не думаю, что «монополисты» США едины в готовности проводить некий конкретный дипломатический курс. Если у них и есть какие-то предпочтения, то, думаю, они часто противоположны тем, которые им приписывают. Например, крупный американский капитал никогда не был абсолютно убежден в том, что антикоммунистические страсти полностью оправданны. Многие представители делового мира скорее склонялись к соглашению с Советским Союзом, чем к агрессивному курсу. В одной из книг Джеймса Бернхема есть полная иронии глава под названием «О склонности американского капитализма к самоубийству». Автор упрекает бизнесменов в стремлении наживаться на сделках с худшим врагом. Американские промышленники внесли большой вклад в успех первой советской пятилетки. Им настолько не хватает умения предвидеть будущее, что в своей стратегии они готовы, видимо, подчинить политический интерес жажде прибылей. Не стану утверждать, будто так всегда настроены экономически привилегированные классы во всем капиталистическом мире. В большинстве случаев, когда я мог наблюдать их непосредственно, представители крупного капитализма не столь «политизированы», как это принято считать. Их политические убеждения не так тесно связаны с их бизнесом, как многие полагают. Мне могут возразить, что эти примеры нарочно подобраны, чтобы подкреплять мою точку зрения. Они относятся в основном к периоду после второй мировой войны. Именно тогда капиталисты открыли, что империализм бесплоден. Стало ясно, что война стала слишком дорогостоящей затеей, что слаборазвитые страны больше не приносят доходов метрополиям, что последним, напротив, самим приходится вкладывать капиталы. Но не связано ли все это с утратой бывшими империалистами единства взглядов — как наилучшим образом сохранить или ликвидировать империализм? В таком подходе, вероятно, есть доля истины. Прежде вмешательство крупных экономических интересов в политические дела бывало более явным. И все же исследования, посвященные роли экономических интересов в колониальных завоеваниях, не приводят к простым концепциям или категорическим выводам. Случалось, что к завоеваниям подстрекала экономика, но чаще инициатива принадлежала все-таки политикам. Известно высказывание одного крупного германского чиновника перед первой мировой войной: «Стоит мне заговорить о Марокко, как банки тут же грозят забастовкой». Вильгельмштрассе (МИД Германии) проявляла к Марокко больше интереса, чем крупные капиталисты. Французские и немецкие экономические лидеры были готовы пойти на компромиссы по марокканскому вопросу. Не стану отрицать, что в некоторых случаях представители капитала оказывали давление на государственных деятелей. Несомненно, однако, другое: неверно, будто меньшинство, руководящее крупными промышленными концернами, образует единую группу с общим мировоззрением и единой политической волей. Никогда и нигде хозяева экономики не создавали класс, осознающий себя таковым. Насколько можно судить по предшествующему опыту, неверно и то, что представители крупных экономических интересов «тиранят» политических деятелей, навязывая им свои решения. Те, кто вершат дела в крупных промышленных компаниях, могут и законными способами влиять на политику страны. Называть их деспотами, дергающими за ниточки политических марионеток, значит поступаться истиной в угоду мифологии. Представители крупных экономических интересов не заслуживают ни чрезмерных почестей, ни открытого презрения. Слишком много чести приписывать им сверхъестественный ум и полагать, что они способны, раз уж управляют заводами, «дергать за ниточки» печать, партии и парламент. Руководители промышленных компаний похожи на всех прочих людей. Воображать, будто политическая жизнь всего лишь ширма, прикрывающая их всемогущество, — глубокое заблуждение, которое можно объяснить только ненавистью к экономической системе. Чтобы приписывать главам крупных фирм особую злокозненность, надо испытывать к ним глубокую неприязнь. Более умеренные полагают, что капиталисты не отличаются от обычных людей, только очень заняты — прежде всего своими делами, ради которых и добиваются уступок от политиков. Следовательно, какое-то их особое мировоззрение и уж тем более их тесная сплоченность, якобы дающая им возможность повелевать, тут вовсе ни при чем. Не заслуживают они и неприязни. Если бы эти деспоты были и впрямь наделены дьявольскими чертами, их жажда прибыли вовлекла бы человечество в войну. Некогда полагали, что достаточно национализировать заводы, на которых производится оружие, — и мир обеспечен. Национализация полезна уже потому, что рассеяла эти иллюзии. Отношения между нациями не стали мирными, когда владельцы заводов лишились возможности обогащаться, производя пушки. При конституционно-плюралистических режимах правящее в экономике меньшинство оказывает определенное влияние, различное в разных странах в разные эпохи, но не обладает силой, которую можно было бы использовать во благо или во зло. VIII. В поисках устойчивости и эффективности Конституционно-плюралистические режимы, как и все прочие, олигархичны, но в меньшей степени. В них всегда прослеживается связь между господствующими экономически меньшинствами и теми, что заправляют политикой. Весьма примечательно, однако, несовпадение социально-экономического могущества и политической власти. Носители важнейших политических функций вовсе не обязательно занимают высшее социальное положение. Социальная и экономическая элиты уже не совпадают с элитой политической. Власть разделена: она уже не сосредоточена в руках кучки людей, и в интересующих нас режимах не всегда видно, кто на самом деле принимает решения. Далеко не все принимают подобное рассеяние власти, поэтому множатся мифы о «теневой группе», обладающей подлинным могуществом, искать открытые проявления которого совершенно бессмысленно. Так, в порядке распространенности рождаются легенды об иезуитах, масонах, нефтяных магнатах — и на самом высоком уровне — о «монополистах». В общем, не думаю, что эти режимы более мудры, чем кажется. «Дергающие за ниточки» — плод воображения их противников. Если наш анализ точен, важнейшая задача современных конституционно-плюралистических режимов — не в том (или не только в том), чтобы смягчить олигархичность правления, а в уменьшении риска рассеяния власти и бессилия правителей. Другая группа критических замечаний, которая дополняет критику олигархии, касается неустойчивости, слабости, неэффективности конституционно-плюралистических режимов. Они и впрямь неустойчивы, подвержены смутам, и не всегда ясно, у кого в руках власть и на какой срок. Любое правительство преследует две главные цели: удержаться у власти и осуществлять ее в общих интересах. При конституционно-плюралистических режимах первое стремление нередко берет верх (но о каких правителях нельзя сказать того же!). Министр, который вечно озабочен, как бы не дать козырей оппозиции, едва ли отвечает образу гипотетического идеального правителя — философа, советника просвещенного монарха. Более того, властители неизменно скованы всяческими — конституционными и административными — правилами и подвергаются злобным нападкам печати. Правители буквально парализованы всяческими ограничениями, которые подобные режимы будто нарочно стремятся приумножить. Я согласен с тем, что отсутствие конституционных и административных правил в иных случаях облегчает работу. Для того, чтобы построить корпус факультета естественных наук на месте, прежде отведенном под другие нужды, потребовалось несколько лет. Однако для достижения большей административной эффективности режима не обязательно менять его суть. Второе замечание, которое мне хотелось бы сделать, связано с одной мыслью Монтескье. В «Рассуждениях о причинах возвышения и падения римлян» есть такое место: «Всякий раз, когда в государстве, называющем себя Республикой, все спокойны, можно быть уверенным, что свободы там нет. То, что в политической совокупности зовется единством, — вещь весьма двусмысленная; истинным является гармонический союз, в силу чего все части, какими бы противоположными они нам ни представлялись, содействуют благу всего общества, подобно тому как в музыке и диссонансы содействуют полному благозвучию. Единство может наблюдаться в государстве, где видится одна смута, то есть такая гармония, следствием которой становится счастье, что одно только и представляет собой истинный мир. Здесь дело обстоит так же, как и с частями мироздания, вечно связываемого действием одних частей и противодействием всех прочих». Я бы не осмелился утверждать, что счастье граждан измеряется накалом политических смут, раздирающих полис, однако качество режима не измеряется и внешним покоем. Сделав предварительные замечания, попробуем выяснить, каким образом конституционно-плюралистические режимы пытаются сгладить свои недостатки: неустойчивость и неэффективность. Вначале позволю себе высказать общее положение. Видимо, основополагающие условия устойчивости — это, во-первых, согласованность конституционных правил с системой партий, а во-вторых, гармония конституционных правил и партийных устремлений, с одной стороны, и социальной структуры и предпочтений сообщества, с другой. На практике есть две возможности сделать исполнительную власть, которая рождена в партийных битвах, устойчивой и эффективной. Первая возможность найдена Соединенными Штагами Америки: исполнительной властью обладает президент, причем система его избрания отличается эта системы избрания депутатов парламента. Исполнительная власть в США устойчива, потому что президент избирается каждые четыре года и (за исключением случаев недееспособности) не может быть лишен своих полномочий. Представляя все сообщество, он по Конституции обладает авторитетом и властью, которые превосходят авторитет и власть депутатов, представляющих лишь часть сообщества. Вторая возможность найдена Великобританией, где правительство выражает волю парламентского большинства. Правительство такого типа существует, пока существует парламент, и обладает свободой действий, поскольку почти всегда уверено в одобрении парламента. Обе эти конституционные системы обеспечивают устойчивость власти лишь потому, что гармонируют с партийной системой. Представьте, что партии в США дисциплинированны, как в Великобритании: режим больше не смог бы функционировать! А в США режим эффективен даже тогда, когда президент и большинство в палатах принадлежат к разным партиям. Такое взаимодействие президента-демократа с республиканским большинством, или наоборот, требует, чтобы демократ, сенатор или член палаты представителей мог поддержать предложение президента-республиканца, то есть нарушить партийную дисциплину. При президентском режиме и дисциплинированных партиях режим функционирует лишь тогда, когда и парламент, и президент принадлежат к одной и той же партии. Зато нынешний английский режим действует лишь благодаря партийной дисциплине. Если бы в британском парламенте депутаты обладали свободой голоса, вызывающая наше восхищение Конституция не могла бы считаться образцовой. Это еще не все: две главные партии должны быть достаточно близки друг к другу. Вообразите, одна из них яростно отстаивает экономическую свободу, а другая решительно выступает за планирование: их чередование у власти приведет к крушению законодательства. Эти замечания иллюстрируют следующее общее положение: устойчивость и эффективность обеспечиваются не конституционными правилами как таковыми, а гармонией этих правил и партийной системы, природой партий, их программами, политическими концепциями. Разумеется, американский режим не гарантирован от опасности — не только паралича власти из-за противостояния президента и парламента, но и опасности государственного переворота. Когда под влиянием США в некоторых странах установились режимы, подобные американскому, произошло немало государственных переворотов. В определенном смысле американский режим вечно находится в тисках двух угроз: военного переворота и паралича. Представляя президентский режим США гарантией эффективности, нередко забывают, что он был задуман с прямо противоположными намерениями. Авторы американской Конституции стремились ограничить возможности правителей. Их вдохновлял либеральный пессимизм: носители власти всегда склонны злоупотреблять ею. Точно так же британский режим предполагает не только взаимодействие обеих партий, но и ограничение власти, которая может достаться каждой из них. Если бы лейбористам вздумалось злоупотребить возможностями, полученными при победе на выборах 1945 года, консерваторы сочли бы, что опасен сам режим. В обоих случаях выявляется одно из условий, необходимых для функционирования конституционно-плюралистического режима: дисциплина устремлений. Вот почему в британском, равно как и в американском режимах, есть «карьера почестей» — этапы, которые надо пройти шаг за шагом. Число лиц, которые стремятся занять высшее положение, ограниченно. Предполагает ли устойчивость, гарантированная либо установленной законами деятельностью при президентском правлении, либо сплоченностью большинства при правлении парламентском, наличие признанной власти? Ответ следует немедленно: разумеется, нет. Это замечание важно для тех, кто стремится преобразовать государственные институты: правительству недостаточно пробыть у власти несколько лет, чтобы по-настоящему иметь возможность действовать. Что же определяет способность к активным действиям в условиях американского режима? Президенту удается навязать свою волю лишь в меру своего авторитета и решимости. Авторитет исполнительной власти не гарантирован государственными институтами, которые всего лишь дают шанс тем, кто облечен полномочиями. Главное — чтобы президенту удавалось добиться одобрения своих предложений у обеих палат парламента. Удается ему это далеко не всегда: из-за различных выборов, проходящих каждые два года, у президента многие месяцы связаны руки. Что касается режима британского типа, то располагающее сплоченным большинством правительство теоретически может почти все. Однако здесь сказывается другая черта конституционно-плюралистических режимов. Возможности правительств не определяются государственными институтами в том виде, в каком они зафиксированы юридическими актами: их уточняет и ограничивает так называемое — за отсутствием более точного термина — общественное мнение. В любой момент конституционно-плюралистическое правительство может счесть допустимым одно и недопустимым другое, а в следующий — наоборот. Что же ему доступно на деле? Никто не может ответить на этот вопрос с уверенностью. Возможности правительства в большой мере зависят от решимости самих правителей. Невозможность что-то сделать — в первую очередь результат неверия в самих себя. Во Франции правители лишь в частной обстановке (и никогда — публично) говорят о том, насколько их возможности ограниченны. Могло ли правительство Великобритании принять меры по вооружению, начатые в 1933 году, быстрее, чем это было сделано? Мешало ли общественное мнение сменявшим друг друга с 1933 года по 1939 правительствам успешно готовиться к войне, которую большинство из них предчувствовало? На самом деле эти правительства, как правило, знали, что меры, которые представлялись им необходимыми, не получат одобрения общественности. Так же ставится вопрос в Великобритании и сегодня, хотя речь теперь идет уже не о вооружении, а об экономике. Формулируется он так: имеет ли право британское правительство допустить определенный уровень безработицы ради поддержания курса фунта и стабилизации цен? С каким количеством безработных примирится вообще? Такого рода вопросы и приводят к пониманию, что свобода действий конституционно-плюралистических режимов имеет свои пределы. Отличительный признак этих режимов — постоянная борьба частных и частно-общественных интересов. Интересы всего сообщества могут оказаться забытыми в сумятице пропагандистских кампаний. Вот почему необходимы инстанции, которые остаются вне партийного или группового соперничества. Проще говоря, надо обеспечить беспристрастность или деполитизацию администрации, свободу печати не только перед правительством, но и перед партиями и группами — чтобы пресса свободно высказывала все, что полагает полезным для всего сообщества в целом. Необходимо, наконец, создавать особые группы специалистов наподобие британских королевских комиссий, где люди, которые признаны беспристрастными, могут объективно, основываясь на научном подходе, исследовать проблемы управления. Рекомендации таких комиссий не избавляют политических деятелей от необходимости выбора, но оказывают на политиков определенное влияние. И последнее замечание: наряду с беспристрастной администрацией, объективной печатью и комиссиями необходимо, чтобы участники межпартийной борьбы, то есть партии и группы, не заходили слишком далеко в защите своих собственных интересов и не забывали интересы всего сообщества, а заодно и интересы, связанные с политико-экономическим процессом. Когда объединения предпринимателей и профсоюзы рабочих озабочены не только предъявлением требований но и контролем, функционирование конституционно-плюралистической системы несравненно улучшается. Эти термины применимы к явлениям, доступным нашему наблюдению. Профсоюзы в Великобритании способны и контролировать, и предъявлять требования. Но иное требование, будучи революционным, может разрушить саму форму конституционно-плюралистического режима. Можно ли сказать, что эти режимы, по сути, неэффективны? Первая трудность, с которой мы сталкиваемся, пытаясь ответить на этот вопрос, в том, что сами режимы — всего лишь один из факторов эффективности или неэффективности тех или иных правителей или стран. Спрашивая, эффективны ли конституционно-плюралистические режимы, следует тут же добавить: а эффективны ли неконституционные режимы? Нет оснований полагать, будто один и тот же ответ годится и для нынешнего испанского режима, и для Третьего рейха, и для советского режима. Иными словами, любая общая оценка эффективности рискованна. Она означала бы, что режим можно характеризовать, не учитывая действительность, особенности страны, усилия поддерживающих государственные институты. Вот почему следует выявить факторы неэффективности, связанные с сущностью конституционно-плюралистического режима; иными словами — что угрожает его существованию? Первая угроза нам хорошо известна — опасность, обусловленная консерватизмом системы, возможность ее паралича из-за чрезмерной уступчивости нерешительных правителей под натиском частных интересов. Вторая угроза: вечное искушение правителей уступать не столько конкретным требованиям, сколько из-за распространенной боязни совершить лишние усилия. Я имею в виду склонность правителей забывать о военных нуждах, склонность к безмятежному существованию, естественному для всех, при любом режиме. Наконец, третья угроза — неспособность к продуманной политике, в результате чего жертвой оказывается экономика или сообщество в целом. Все конституционно-плюралистические режимы подвержены угрозе консерватизма. Еще до войны 1939 года я во Французском философском обществе шокировал часть коллег, заявив, что демократические режимы, которые здесь я называю конституционно-плюралистическими, по сути своей консервативны. Тогда, пожалуй, я зашел слишком далеко. Однако несомненно, что любой режим такого рода в наши дни стоит перед угрозой паралича власти, причем угроза тем больше, чем дольше режим существует. В этом-то и причина феномена революций и мнимых революций, цель которых омолодить власть, вернуть режиму способность к действию. В успешно функционирующих режимах революции — мнимые. Внезапно, по той или иной причине, законодатели или министры получают полномочия более широкие, чем обычно, и пользуются ими для быстрого проведения реформ. Такую мнимую революцию мы пережили в 1936 году, во времена Народного фронта, затем в 1945 году, после Освобождения. Нечто подобное произошло и в Англии. Во всех режимах такого рода наблюдается чередование фаз: у правителей мало реальной власти, различные группы создают им всевозможные преграды, затем, после яростных выступлений общественности, правители вновь обретают способность действовать. Возможно, эта черта присуща не только конституционно-плюралистическим режимам. До 1789 года старый режим был тоже парализован бесчисленными привилегиями и льготами, они чрезвычайно ослабляли монархическую власть, хотя она и не была конституционной. Порой французскую революцию воспринимают как крайнюю форму омоложения, укрепления власти. Более того, в периоды, когда вроде бы ничего не происходит, может происходить многое. Например, в десятилетие после 1945 года много говорилось о застое, но за это время французское общество изменилось намного больше, чем за предшествующие десятилетия. Иначе говоря, ограниченная активность правителей еще не свидетельствует о консерватизме общества. Общество может меняться и при правительствах, обреченных на ограниченность действий. С другой стороны, не исключено, что изменения в обществе наименее значительны именно тогда, когда правительство достаточно неактивно. В конституционно-плюралистических режимах оно не обязательно выступает как движущая сила перемен. Едва ли не парадокс: зачастую эти режимы успешно функционируют, когда мотор находится в обществе, а тормоз — в правительстве. Общество подвержено быстрым переменам благодаря жизнеспособности экономики, правительство же вмешивается, чтобы смягчать удары по группам или отдельным людям, удары, возможные вследствие преобразований, обусловленных экономическим ростом. Не забудьте, что я отношу эти режимы к индустриальной цивилизации, которую мы изучали в прошлые годы. Но в индустриальной цивилизации перемены происходят сами собой. Только дьявольски эффективное сопротивление со стороны правителей может встать на пути экономических преобразований. Паралича, который может сковать конституционные механизмы, в большинстве случаев недостаточно для предотвращения экономических и социальных перемен, мотор которых — в самом обществе. Конституционно-плюралистическим режимам свойственны достоинства и недостатки, связанные с рассеянием власти, с явным покровительством частным интересам. По определению, они не способны ни на сенсационные шаги, которые предпринимали режимы, где правителей ничто не ограничивало, ни на масштабные промахи. События вроде коллективизации 1929–1935 годов в России при конституционно-плюралистическом режиме немыслимы. Не забудем, однако, что и при этих режимах наблюдались явления, в каком-то смысле едва ли не столь же ужасные. Например, кризис 1930–1933 годов. Конституционно-плюралистические режимы способны, не прибегая к чудовищным действиям, пассивно сносить последствия чудовищных явлений. Переходя к выводам, отметим, что в целом и в большинстве случаев конституционно-плюралистический режим предпочтительнее режима с монополизировавшей власть партией, — если мы стремимся к экономике, которая обеспечивает благосостояние страны. Теперь рассмотрим опасность, которая связана с пренебрежением интересами сообщества ради интересов отдельных граждан. Остановимся на конфликте, который отметил Парето в своем «Трактате об общей социологии», между интересами сообщества, рассматриваемого как некое единство, сущность, и интересами элементов сообщества, то есть составляющих его людей. Парето считал, что интересы отдельных членов общества не учитываются, если максимально удовлетворяются лишь потребности некоторых — даже при условии, что жизненный уровень остальных не понижается. Но интересы отдельных людей — это далеко не то же самое, что интересы всего общества. Максимальное увеличение благосостояния граждан иногда ставит под угрозу существование и оборону самого сообщества. Первое замечание по этому поводу довольно банально: конституционно-плюралистические режимы задуманы для условий мира. В сообществе, созданном для войны, никому не придет в голову поощрять постоянное соперничество групп и партий. Терпимость к такому соперничеству свидетельствует о стремлении к миру. Вот почему при противостоянии с режимами, иными по своей сути, возникают непривычные сложности. Чтобы никого не задеть, возьмем примеры, достаточно отдаленные. В 1933–1939 годах конституционно-плюралистические режимы казались слабыми, ибо противостояли режимам, лидеры которых по образу мыслей и способам действий изначально отличались от руководителей парламентского типа, верящих в компромиссы и не желающих насилия. Вожди монополизировавших власть партий верили только в насилие и презирали компромиссы. Главы фашистских режимов полагали, что война — закон истории, а завоевания — естественная цель любого жизнеспособного сообщества. Конституционно-плюралистические режимы XX века плохо приспособлены к завоеваниям и даже, до какой-то степени, к подготовке войны. Конечно, в XIX веке изучаемые нами режимы создали обширные империи, утраченные в нашем столетии. Важно уяснить причины, по которым именно они сумели столько завоевать в прошлом веке и так быстро утратили завоеванное в нынешнем. Тезис, что конституционно-плюралистические режимы вообще неспособны к завоеваниям, опровергается опытом прошлого. По данному вопросу ограничимся одним замечанием: этим режимам все более недостает идеологических средств для оправдания своих имперских амбиций, и у них нет ни потенциала насилия, ни потенциала лицемерия, которые необходимы для стабильного проведения курса, противоречащего их идеям. Это утверждение справедливо лишь для длительной перспективы. А за короткий срок может случиться многое, что опровергнет сформулированные мною сейчас тезисы. В прошлом веке колониальные завоевания, во-первых, были легко осуществимы из-за военного превосходства европейцев; а во-вторых, отчасти они оправдывались популярной теорией цивилизаторской миссии. Ныне положение дел иное. Что же касается отношения конституционно-плюралистических режимов к проблеме войны, есть еще один аспект, которым нельзя пренебречь: будучи втянутыми в войну, эти режимы порою действуют более энергично, чем режимы иных видов. Конкретный пример: мобилизация в Великобритании и гитлеровской Германии в годы второй мировой войны. В демократической Англии мобилизация людей и ресурсов оказалась более радикальной, чем в Третьем рейхе. Можно возразить, что в военное время конституционно-плюралистические режимы принципиально меняются. С одной стороны, это верно: во время войны приостанавливается партийная борьба. Однако, с другой стороны, опыт Великобритании подтверждает один из тезисов «Демократии в Америке». Токвиль писал, что у режимов, которые он называл демократическими, есть двойная особенность: им трудно готовить войны и еще труднее прекращать их. Оба феномена взаимосвязаны: в мирное время трудно готовить войну, так как в условиях демократий правители стараются следовать предполагаемым ими желаниям граждан. После вступления в войну происходит что-то вроде поворота на 180 градусов: изменившийся, едва заговорили пушки, режим настолько отличается от себя самого в мирное время, что правительство испытывает искушение дойти до конца пути к победе, дабы раз и навсегда покончить с делом и как можно скорее вернуться к обычному состоянию. Отсюда медлительность при подготовке к войне и неспособность быстро ее прекратить. В какой мере конституционно-плюралистические режимы способны обеспечить благо сообщества? Верно ли, что конституционно-плюралистические режимы неэффективны с точки зрения развития экономики? Имеющийся опыт свидетельствует: делать такой вывод нельзя. В конце концов именно эти режимы существуют в самых богатых странах, с наиболее высоким уровнем жизни. Экономика благосостояния расцвела именно в США, Великобритании, Западной Европе. В иные времена, в частности во время экономического кризиса 1930–1933 годов, казалось, что эти режимы не в состоянии руководить современной экономикой. Фактически же мы приходим к иному, хоть и несколько обескураживающему, выводу: между качеством государственных институтов и качеством хозяйствования нет прямой взаимосвязи. Некоторые страны, где эти институты успешно функционируют, например Великобритания, допустили много существенных ошибок в руководстве экономикой, и не исключено, что меньше ошибок пришлось на долю стран, где эти институты проявляли себя не столь безукоризненно. Иными словами, экономический феномен 1930–1933 годов едва ли связан с соперничеством партий и внутрипартийной борьбой. Наиболее очевидным примером может служить Франция. Между 1930 и 1939 годами ее курс привел к тому, что накануне войны промышленное производство упало примерно на 20 % ниже уровня 1929 года. Но вызвавшие этот упадок решения нельзя приписывать неустойчивости правительств или отсутствию у них реальной власти — недостаткам, о которых обычно говорится применительно к французскому режиму. Определенные ошибки, которые совершили государственные служащие, представители частных интересов, равно как и парламентарии, затянули кризис во Франции на десять лет. Отказ от девальвации франка в 1931–1936 годах не имеет ничего общего с накалом партийной борьбы, коль скоро большинство политиков, партий банкиров и промышленников необъяснимым образом отвергало меру, необходимую (как это всем теперь известно) для оживления экономической активности. Что касается внешней политики, тут трудно вынести окончательный приговор. Неоспоримо, что между двумя мировыми войнами внешняя политика конституционно-плюралистических режимов была исключительно неэффективной. Но вряд ли внешняя политика Великобритании оказалась удачнее французской. Не исключено даже, что между 1920 и 1939 годами она была еще более гибельной, более переменчивой. На первых порах правительство Великобритании полагало, что главная опасность исходит от Франции, а не от Германии. По меньшей мере странное заблуждение. На втором этапе, то есть после прихода Гитлера к власти, английские руководители долгое время верили в возможность прийти к соглашению с Третьим рейхом и сдержать аппетиты Гитлера. Повторим, что в иных случаях трудно судить о какой-то связи между функционированием государственных институтов и принятием ими решений. Верным же остается то, что внешняя политика конституционно-плюралистических режимов потенциально неэффективна при противостоянии режиму иного типа. Парламентариям всегда непросто понять ход мыслей людей, воспитанных в иных традициях, привыкших к иным формам поведения. Опасность непонимания усугубляется стремлением демократических правительств игнорировать неприятные факты, уклоняться от рискованных действий. Мне возразят, что склонность игнорировать факты и нерешительность — в гораздо большей степени черты человеческой природы вообще, а не какого-либо режима. Такое возражение отчасти справедливо: люди, какими бы они ни были, предпочитают видеть мир в соответствии со своими предпочтениями, а если он выглядит иначе — не замечать этого. Некоторые, не обязательно невротики, склонны к обратному: им вечно видятся грозящие катастрофы, но они не замечают обстоятельств, складывающихся в их собственную пользу. И все же на страницах печати, в политической жизни мир чаще видится сквозь призму желаний, а не в своей подлинной реальности. Режимы, где парламентарный стиль — норма, всегда избегают радикальных решений, всегда склонны к компромиссам. Но во внешней политике часто необходим выбор, и к тому же оперативный. Вспомните об оккупации Рейнской области в марте 1936 года: альтернатива была очевидной — дать отпор военными средствами или смириться. Накануне выборов пойти на военный конфликт было трудно; пассивное смирение — невозможно из-за масштаба события. Выбор сделали в пользу промежуточного варианта — было торжественно заявлено, что не будет дано согласия на оккупацию, хотя тем самым она была фактически санкционирована. Приведенный пример едва ли не карикатурен, но в данном случае карикатура весьма символична. Демократические правительства всегда будут склонны подменять активное неприятие реальности словесным отказом от нее и полагать, что мир не таков, каков он есть. IX. О разложении конституционно-демократических режимов Всем известно выражение: «Как прекрасна была Республика при Империи!» Эта шутка, вполне соответствующая привычке французов видеть все в черном свете, содержит, на мой взгляд, глубокую истину. Конституционно-плюралистические режимы, обычно называемые демократическими, не могут не вызывать разочарования в силу своей прозаичности и оттого, что их высшие добродетели негативны. Они прозаичны, ибо считаются с несовершенством человеческой природы. Они мирятся с тем, что власть обусловлена соперничеством групп и идей. Они стремятся ограничить реальную власть, поскольку убеждены, что заполучившие власть люди злоупотребляют ею. Есть у таких режимов и позитивные качества — уважение к конституционности, личным свободам; но все же наивысшие их добродетели скорее носят негативный характер. Осознаешь это лишь тогда, когда теряешь возможность пользоваться ими. Такие режимы препятствуют тому, чему не препятствуют все прочие. Вместе с тем режим, допускающий постоянное столкновение идей, интересов, групп и лиц, не может де отражать характера тех, по чьей воле столкновения возникают. Можно мечтать об идеальном конституционном режиме без каких бы то ни было несовершенств, но нельзя представить себе, что все политические деятели заботятся одновременно и о частных интересах, которые они представляют, и об интересах сообщества в целом, которому обязаны служить, нельзя представить режим, где соперничество идей свободно, а печать беспристрастна, где все граждане осознают необходимость взаимной поддержки при любых конфликтах. Если верен проведенный мной в двух предыдущих лекциях анализ, стоит задуматься о правомерности различения разложившихся и здоровых конституционно-плюралистических режимов. Возможно, эти режимы всегда в той или иной степени разложившиеся? Я готов признать, что они никогда не решают безупречным образом встающие перед ними проблемы. Но для того, чтобы в одних случаях говорить о режимах разложившихся, а в других — о здоровых, нужно ввести такое понятие, как уровень разложения. Сегодняшнюю лекцию я посвящу различным видам разложения конституционно-плюралистических режимов. Характер разложения можно определить через его главную причину. Ее можно усмотреть на уровне государственных институтов (в узком смысле), настроений общества или, наконец, социальной инфраструктуры. Разложение политических институтов проявляется тогда, когда система партий уже не отвечает всем группам интересов или когда партийная система функционирует так, что соперничество партий не приводит к устойчивой реальной власти. Второй случай разложения — это разложение принципа, как сказал бы Монтескье. Здесь возможны различные проявления: либо идея партийной борьбы в конце концов вытесняет идею общего блага, либо стремление к компромиссу, необходимое для функционирования режима, в конечном счете делает невозможным любой недвусмысленный выбор и любой решительный курс. Наконец, разложение может начаться с социальной инфраструктуры, когда индустриальное общество уже не в состоянии функционировать, когда формы социального соперничества достигли такой остроты, что власть, источником которой является соперничество партий, уже не способна совладать с ними. Такая классификация вполне уместна. Однако ее нельзя использовать в наших исследованиях, поскольку главная причина разложения ясна далеко не всегда. Другая, более простая классификация основана на введенном мною в двух последних лекциях различии олигархии и демагогии. Конституционно-плюралистические режимы могут разлагаться из-за избыточной олигархичности или из-за чрезмерной демагогичности. В первом случае разложение, надо полагать, наступает оттого, что некое меньшинство использует государственные институты в своих целях, препятствуя воплощению лежащей в основе режима идеи о гражданском правлении. Второй вид разложения проявляется тогда, когда олигархия становится, так сказать, слишком незаметной, когда всевозможные группы проявляют бескомпромиссность в осуществлении своих требований и для сохранения общих интересов уже не остается реальной власти. И эта классификация возможна. В самом деле, разложение режимов может быть результатом и превышения порога олигархичности, и избыточной демагогии. Но и здесь критерий слишком отвлеченный, слишком общий: далеко не всегда ясно, к какому разряду отнести данный конкретный случай. Вот почему я предпочитаю другое, простое различие: «еще нет» и «больше невозможно». Известны конституционно-плюралистические режимы, которые разлагаются из-за того, что у них еще нет глубоких корней в обществе; в то же время другие разлагаются под воздействием времени, собственного износа, привычки — иными словами, их функционирование более невозможно. Грубо говоря, режимы, разложившиеся по причине «еще нет», страдают от избытка олигархичности, а разложившиеся по схеме «больше невозможно» страдают избыточной демагогией. Таким образом, я буду последовательно рассматривать сначала трудности укоренения режима, а затем риск, связанный с возможностями его распада. Первая, простейшая, самая распространенная трудность, связанная с укоренением режима, — это несоблюдение конституционных правил. В конце концов регламентация правил соперничества отдельных лиц, групп, партий—отличительная черта этих режимов. Любое насильственное нарушение правил не что иное, как неуважение к сущности самого режима. Многие из этих режимов укоренились не без труда. Конституционное функционирование на долгие сроки прерывалось государственными переворотами. Франция пыталась ввести конституционный режим в конце XVIII века, но лишь в последние годы XIX столетия режим обрел устойчивость и стал пользоваться всеобщим уважением. В 1789–1871 годах нация в целом не считала бесспорным ни один из режимов. В более широком смысле можно отметить, что в латинских странах, как и прежде, чрезвычайно трудно добиться стабильного функционирования конституционно-плюралистических режимов. Факт сам по себе поразителен, а объяснение то и дело вызывает споры. Не претендуя на полноту охвата, можно указать несколько очевидных причин. Первая — роль католической религии и церкви в жизни латинских стран. Как установить режим, принимаемый всеми гражданами, если его не поддерживает самая крупная нравственная, духовная сила, если церковь враждебна или выглядит враждебной политическим установлениям? Влияние этого фактора очевидно в истории Испании, Италии и (вплоть до 1885 года) Франции.

The script ran 0.006 seconds.