1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Юрий Михайлович Поляков
Гипсовый трубач
И даль свободного романа…
А. Пушкин
Эй, брось лукавить, Божья Обезьяна!
Сен-Жон Перс
И призраки требуют тела,
И плоти причастны слова…
О. Мандельштам
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
НАСЕЛЬНИКИ КУЩ
Глава 1
Первый звонок судьбы
История эта началась утром, когда жизнь еще имеет хоть какой-то смысл.
Ранний телефонный звонок настиг Андрея Львовича Кокотова в належанной теплой постели. Он недавно проснулся и теперь полусонно размышлял о том, что разумные существа есть, вероятно, не что иное, как смертоносные вирусы, вроде СПИДа, которыми одна галактика в момент астрального соития заражает другую. После вчерашнего посещения поликлиники и одинокого вечернего пьянства он был невесел, мрачна была и его космогоническая полудрема.
Будучи по профессии литератором, Кокотов вяло прикинул, можно ли из этой странноватой утренней мысли вырастить какой-нибудь рассказ или повестушку, понял, что нельзя, — и погрустнел. А тут еще это внезапное телефонное беспокойство как-то нехорошо вспугнуло сердце, и оно забилось вдруг с торопливыми и опасными препинаниями. Встревоженный писатель с обидой подумал, что зря вчера не заглянул к кардиологу: сорок шесть — самый опасный мужской возраст, когда желания еще молоды, а исполнительная плоть уже не очень.
Телефон все звонил. Андрей Львович встал и, чувствуя во рту сухую несвежесть, побрел на кухню.
Впрочем, «звонил» — чересчур громко сказано. Все предразводные месяцы Кокотов и его бывшая супруга Вероника использовали аппарат так же, как старорежимные мужики — шапки, а именно: швыряли оземь в качестве последнего и неопровержимого доказательства своей правоты в семейном конфликте, которому давно стало тесно в двуспальной кровати. И если раньше после ослепительной ссоры Андрей Львович обычно закипал вожделением и желал задушить жену в объятьях, то в последний год их близлежащего сосуществования он хотел ее просто придушить. И однажды целую бессонную ночь посвятил рассуждениям (конечно, чисто умозрительным) о том, куда потом можно было бы окончательно спрятать труп, чтобы не сесть в тюрьму. Перебрав вариантов двадцать, жестоких и небезукоризненных, он наконец додумался: надо купить в магазине «Ребята и зверята» аквариум со стаей пираний, очень модных в последнее время среди серьезной публики. И, как говорится, концы — в воду! Однако чешуйчатые людоедки, оказалось, стоили огромных денег! Тогда Андрей Львович, человек небогатый, замыслил написать про это рассказ, но не решился — из суеверия.
Начался же семейный распад с того, что у Кокотова появилось болезненное ощущение, будто в их спальне поселился кто-то третий, невидимый. И Вероника, прежде отличавшаяся веселой постельной акробатичностью, с некоторых пор превратила требовательно-изобретательный интим в редкие и показательно равнодушные супружеские телодвижения, словно доказывая этому неведомому третьему свою полнейшую незаинтересованность в брачных соединениях. А на мужа она стала посматривать с некой иронической сравнительностью. Так пляжная дама, проводив влажным взором загорелого атлета, с тоской возвращается взглядом к своему законному животоносцу, приканчивающему восьмую бутылку пива…
— Коко, — объявила Вероника однажды утром за кофе, — я должна тебе сообщить одну важную вещь!
— Какую, Нико?
— Мы разводимся!
— Почему? — спросил Андрей Львович не из любопытства (он давно этого ждал), а скорее из чисто писательской привычки выстраивать диалог.
— Потому что ошибки надо когда-нибудь исправлять…
Развели их без осложнений: потомства они не завели (дети, как и пираньи, стоили дорого), а на жилплощадь, книги и совместно нажитое имущество (если откровенно, смехотворное) Вероника не покушалась. Эта бессребреная странность разъяснилась, когда они вышли из загса, и бывшая жена, точно разнузданная кобылица, потряхивая мелированной гривой, поскакала к белому глазастому «мерседесу». На миг она обернулась, показала брошенному мужу длинный язык и, победно хлопнув дверцей, скрылась за непроглядными стеклами, исчезла во тьме новой светлой жизни.
А телефон все звонил…
На кухне царило то неприглядное бытовое разложение, какое часто встречается в домах безнадежных холостяков. На тарелке усыхала грубо расчлененная и недоеденная селедка, посыпанная одряхлевшими кольцами фиолетового лука. Чуть выгнулся, почерствев за ночь, забытый кусок черного хлеба. В бутылке еще оставалось довольно водки, что свидетельствовало о мужском одиночестве, пока еще не перешедшем в неутолимое пьянство. Аппарат фирмы «Тесла» был обмотан разноцветным скотчем и напоминал античную вазу, кропотливо собранную из кусочков. Он даже не звонил, а жалобно верещал из-под кухонной табуретки, словно принесенный с улицы мусорный котенок. Вечор Кокотов хотел от тоски и для познания жизни позвонить какой-нибудь телефонной возбудительнице, даже отчеркнул в рекламной газетке номер горячей линии «Ротики эротики». Но так и не собрался с духом. А зря! Дело в том, что у него появился любопытный сюжетец для нового романа из серии «Лабиринты страсти».
Сюжет такой. Он и она. Ромео и Джульетта. Роман и Юля. Сослуживцы. Работают в глянцевом порножурнале «Афродозиак». И вот между ними по тайным законам влечения возникает чистое, светлое чувство — такое лишь иногда, очень редко, проникает в нашу жизнь, словно луч солнца в канализационный люк. Роман — фотограф: снимает «обнаженку». Юля — редактор: сочиняет письма, которые якобы приходят в «Афродозиак» от читателей, переживших острое сексуальное приключение.
Ну вот, например:
«Дорогая редакция! Это случилось в Италии, во время экскурсии к жерлу вулкана Санта-Лючия. Вся наша группа уже насладилась красотами клокочущей преисподней и спускалась вниз. А мне — не знаю почему — захотелось остаться наверху и смотреть-смотреть вниз на инфернальные всполохи магмы. Вдруг я с ужасом и негодованием почувствовала, как чья-то требовательная конечность нырнула ко мне под юбку и нагло пытается проникнуть в мой собственный кратер, защищенный только ажурными «стрингами», купленными перед отпуском в магазине «Дикая облепиха». Я обернулась, чтобы отхлестать наглеца по лицу, но моя рука застыла в воздухе: это был Николай — самый юный, скромный и симпатичный член нашей тургруппы. Он смотрел на меня так робко, так нежно, так влюбленно…»
Тут Юля отрывается от компьютера и вспоминает, с каким ласковым сочувствием Рома смотрел на нее во время недавней планерки, когда пузатый шеф-редактор орал, предынсультно перекосив металлокерамический рот: «Запомните раз и навсегда: мы пиарим только „Мир белья“. У нас договор! Если я еще раз увижу в вашем тексте, Юлия Викторовна, хоть намек на „Дикую облепиху“, я вас уволю. Понятно?»
А Рома? Что Рома?! Он, сердешный, тщательно выставляет свет, чтобы поразвратнее запечатлеть свежевыбритую фотошлюху, а сам тем временем томительно думает о том, как странно глянула на него Юля, проходя вчера по редакционному коридору…
— Попку чуть на меня! — командует он. — Нет, так много… Это уже не попка! — А сам изнывает от желания просто видеть Юлю, говорить с ней, смотреть в эти чистые голубые глаза…
Кстати, с невинными деликатностями зарождающегося чувства у Андрея Львовича было все в порядке. Он понимал и умел тонко описать, как внезапно рождается, расцветает и опадает лепестками разочарования внезапная симпатия к грустной пассажирке автобуса. А вот знаний о развратной стороне жизни ему, семейному до недавних пор мужчине, явно не хватало, что по-человечески, может быть, и хорошо, но с писательской точки зрения непроизводительно: ведь именно романами о «странностях любви» Кокотов зарабатывал себе на жизнь в самые трудные годы. Со звонка в «Ротики эротики» он полагал начать серьезное изучение сексуальных пределов гнусной действительности, но в самый последний момент, набрав шесть цифр, смалодушничал, передумал и, злясь на себя, сунул «Теслу» под табурет. Там он ее, без умолку верещащую, и обнаружил. Нагнулся и, чувствуя прилив крови к вискам, снял трубку.
— Я бы хотел побеседовать с господином Кокотовым! — потребовал густой мужской голос.
— Кокотовым, — привычно поправил Андрей Львович, ибо почти никто и никогда не произносил его довольно редкую фамилию правильно с первого раза. (Из трех вариантов ударения все почему-то выбирали именно тот, который придавал фамилии легкомысленный, даже блудливый оттенок).
— В таком случае мне нужен господин Кокотов! — заявил голос с раздражением.
— А кто его спрашивает?
— Жарынин.
— Кто-о?
— Кинорежиссер Жарынин. Слыхали?
— Слыхал, — полусоврал Кокотов. — Простите, имя-отчество только вот запамятовал…
— Дмитрием Антоновичем с утра был!
— Я вас слушаю, Дмитрий Антонович!
— А до этого вы меня, Андрей Львович, выходит, не слушали?
— Я неточно выразился. Очень рад вас слышать. Давний поклонник вашего таланта! — зачем-то подлизнулся Кокотов, мучительно соображая, почему фамилия режиссера показалась знакомой, если ни одного его фильма он вспомнить никак не мог.
— Будет врать-то! А вот я в самом деле прочел ваш рассказ в журнале «Железный век».
— Какой рассказ?
— А вы много рассказов напечатали в этом журнале?
— Один…
— Тогда не задавайте глупых вопросов! Я прочел рассказ про гипсового трубача.
— Вам понравилось?
— Кое-что есть, хотя в целом рассказ написан слабо.
— Вы считаете? — обидчиво улыбнулся Андрей Львович.
— Считаю.
— Зачем же вы мне звоните?
— Потому что по вашему сюжету я сниму хорошее кино!
— Мне трудно об этом судить…
— Почему?
— Потому что, Дмитрий Антонович, я не видел ни одной вашей картины! — поквитался Кокотов.
— Вы и не могли видеть. Вгиковская короткометражка «Толпа» не в счет. А единственный мой фильм «Двое в плавнях» смыли по решению Политбюро!
— Как смыли?
— Категорически! В знак протеста я ушел из кино! Но хлопнув дверью… Очень громко!
— Ах, ну да… — Кокотов вспомнил этот действительно шумный скандал застойного кинематографа. — А теперь, значит, вы вернулись?
— Да, побыл, как бы это выразиться, во внутренней эмиграции… Надоело. Хватит!
— А во внешней эмиграции не были?
— Ну, как же… Чуть не выбрал свободу. Но русскому человеку там делать нечего. Однако же странно…
— Что?
— Странно, что вы расспрашиваете меня о всякой ерунде вместо того, чтобы прыгать от счастья. Вам звонит режиссер и хочет экранизировать ваш рассказ!
— Я прыгаю. Вы просто не видите. А деньги на картину у вас есть?
— Разумеется. В противном случае я бы вас не тревожил. Еще вопросы?
— Нет.
— Тогда запоминайте: завтра в девять ноль-ноль я заезжаю за вами, и мы отправляемся в «Ипокренино» — писать сценарий.
— В «Ипокренино»? — переспросил писатель, много слышавший об этом историческом месте, но ни разу там не бывавший.
— Да. Я заказал две комнаты с пансионом.
— Я не могу.
— Почему?! — возмутился Жарынин.
— У меня анализ. Очень важный…
— Какой еще к чертям анализ! А вы не можете эти ваши… ингредиенты сдать сегодня… впрок?
— Нет, это очень сложный анализ. По знакомству. А «ингредиенты», как вы выразились, тут абсолютно ни при чем! — с вызовом ответил Андрей Львович.
Некоторое время из трубки доносилось лишь недовольное покряхтывание и посапывание. Наверное, именно так ругались наши бессловесные предки, еще не знавшие роскоши многофункциональной брани.
«Чтоб они пропали, эти анализы! Ну зачем я поперся в поликлинику? Жил бы с этой чертовой бородавкой и дальше! — в отчаянье думал Кокотов, которому впервые в жизни звонил режиссер да еще с таким предложением. — Пошлет он меня сейчас, и правильно сделает!»
— Хорошо, — наконец согласился Жарынин. — Когда вам надо в Москву?
— Через три дня…
— Я сам отвезу вас и сдам на анализы! А потом доставлю назад в «Ипокренино». Договорились?
— А сколько я должен за путевку? — не успев обрадоваться, с боязливой щепетильностью полюбопытствовал Андрей Львович.
— Нисколько. Фирма платит. Да или нет?!
— Да. Я согласен.
— Неужели?! У вас тяжелый характер. Но я с вами поработаю. До завтра. Ровно в девять. На Ярославке, напротив вашего дома, возле ларька.
— В девять, возле ларька, — повторил Кокотов, чтобы лучше запомнить.
— И не опаздывайте! Там остановка запрещена.
— Откуда вы знаете, что запрещена? — подозрительно спросил писатель.
— Прежде чем сделать вам такое предложение, я собрал о вас материал.
— Вы за мной следили?
— Наблюдал.
— Ну, знаете… В таком случае…
Однако Жарынин уже повесил трубку. Кокотов, слушая гудки, подумал о том, что судьба непредсказуема, как домохозяйка за рулем, и решил: никуда не поеду!..
Глава 2
Проклятье псевдонима
На следующее утро Андрей Львович ровно в девять стоял возле пыльного ларька, торговавшего несъедобным изобилием. Двухкомнатную квартиру вблизи шумного, загазованного Ярославского шоссе, он получил в прежние времена от могучего в ту пору Союза писателей. Кокотов значился в списках очередников на улучшение жилищных условий, так как занимал с мамой Светланой Егоровной тесную хрущевскую «однушку» в Свиблове. Отсюда, собственно, и возник его первый литературный псевдоним «Свиблов», под которым он печатал первые сочинения, не снискав ни славы, ни даже какой-нибудь чуть заметной известности. Потом у него, правда, появился еще один псевдоним, так сказать, коммерческий… Но это отдельная история.
Размышляя о своей стойкой безуспешности, Кокотов перебрал множество разнообразных причин и выделил две самые вероятные: первая — неверно выбранный псевдоним, вторая — отсутствие таланта. Вторую он отмел сразу: мало ли кругом знаменитых графоманов? Да и кто из пишущих признает себя бездарностью? В определенном смысле творческий работник похож на уродливую женщину, которая все равно в глубине души убеждена: в ней есть что-то чертовски милое — просто пока никто не заметил. Кстати, именно на этой тайной дамской уверенности основана многовековая и очень доходная деятельность брачных аферистов.
Значит, оставалась единственная причина: псевдоним «Свиблов», таивший в себе что-то губительное. И Кокотов решил обмануть неприветливую литературную судьбу — рассказ «Гипсовый трубач» он опубликовал под своей родовой фамилией. Главный редактор «Железного века» Федька Мреев, трезвевший только тогда, когда жрал антибиотики после очередной болезнетворной половой выходки, убеждал этого не делать. В тот день он как раз и был угнетающе трезв, ибо умудрился в пьяном угаре завести получасовой роман с привокзальной особью. Последствия оказались самыми тяжелыми, в чем Мреев винил, разумеется, не себя, а тезку, Федора Достоевского, который своей Лизаветой Смердящей сбил с толку немало вполне приличных самцов интеллигентной ориентации…
— Не вздумай, Львович! — предупредил Мреев. — Фамилия у писателя может быть любая, но только не смешная! Ко-ко-тов… — он через силу улыбнулся. — Не вздумай!
Но Львович вздумал! И вот пожалуйста, он стоит на улице с чемоданом и ждет режиссера, чтобы ехать в «Ипокренино» — сочинять сценарий! А Федька лежит в клинике с гепатитом, передающимся, оказывается, не только алкогольным, но еще и половым путем! На днях Кокотов навестил своего друга-издателя, пожелтевшего, как древний пергамент. Однако больной был настроен не мрачно, а скорее философически:
— Знаешь, я вот лежу и думаю… Насколько же все-таки водка безопаснее секса! Ты подумай, Львович, сколько еще можно было выпить до заслуженного алкогольного гепатита! А тут раз — и квас… Нет справедливости на свете!
«Есть, есть справедливость! — удовлетворенно думал Кокотов, вглядываясь в проезжавшие мимо автомобили. — Мало, очень мало, но есть!»
О том, что судьба к нему если не жестока, то уж точно неласкова, наш герой стал задумываться давно. Ну взять хотя бы ту же квартиру… Он как член творческого союза по советским законам имел право на дополнительные двадцать метров. Сочинять первые книжки ему приходилось на крохотной кухоньке, где закипевший чайник можно было снять с плиты, не вставая из-за стола.
Светлана Егоровна давным-давно, когда сын был еще бессознательно мал, отдала своего неверного мужа Леву в хорошие, как она однажды выразилась, руки, из которых тот уже не вырвался. Поначалу, правда, он тайно звонил и плакал в трубку, жалуясь на грубости новой жены, звал на помощь бывшую супругу, умолял поднести к мембране ребеночка, дабы услыхать единокровное «уа!». Но звонки становились все реже, а потом отец окончательно исчез в толще прошлого. Лет десять по почте еще приходили алименты, такие крошечные, словно вычитались они из жалованья лилипута, зарабатывающего перетаскиванием крупногабаритных грузов.
О том, что Лева умер, Светлана Егоровна узнала, когда позвонила его вдова и спросила, не хочет ли первая жена внести лепту в созидание могильной плиты усопшему.
Мать так изумилась просьбе, что денег дала. Их повез по указанному адресу Андрей Львович, в ту пору подросток, и попал прямо на сороковины. Дверь открыла толстая женщина в старом халате. Одутловатым лицом, прической и усами она чрезвычайно напоминала пожилого Бальзака, замученного непомерным употреблением кофе и Эвелины Ганской. В замусоренную переднюю из кухни доносилась пьяная разноголосица, мало похожая на поминовение усопшего, чья душа в этот день должна окончательно отлететь от своих земных заморочек.
— Ты кто? — спросила Бальзаковна.
— Я сын Льва Ивановича.
— Что-то не похож…
— Я на маму похож.
— Ну разве что! Принес?
— Принес, — он протянул конверт.
Бальзаковна схватила деньги и сунула за пазуху, потом степенно спросила:
— Отца помянешь?
— В каком смысле?
— Выпьешь?
— Детям нельзя…
— Молодец! Не пей! — всхлипнула она и прижала мальчика к своей мягкой груди, пахнувшей какой-то острой закуской.
Спускаясь по лестнице, малолетний Кокотов услышал восторженный вопль: вероятно, в этот миг собутыльники узнали, что теперь могут гулять, не нуждаясь в средствах, до естественного изнеможения организма. Вернувшись домой, Андрей рассказал об увиденном матери. Та сначала возмутилась, но потом расстроилась и даже всплакнула. Видимо, пропащий Лева все-таки оставил в ее женском существе особенный, незаживающий след.
Впрочем, внешне одинокая судьба Светланы Егоровны сложилась вполне оптимистично. Разойдясь с мужем, она служила в Бюро рационализаторских предложений, вела бодрую насыщенную жизнь активной общественницы и по совокупности заслуг получила однокомнатную квартирку в Свиблове, покинув наконец семейное заводское общежитие, где вечерами одновременно вскипали две дюжины чайников, а коллективная субботняя стирка рождала в извилистых коридорах непроглядные, почти колдовские туманы, пахшие хозяйственным мылом. Личные радости у нее, наверное, тоже случались — на отдыхе в ведомственном санатории, откуда она всегда возвращалась оживленная, даже взвинченная. Светлана Егоровна чаще, чем обычно, задерживалась у зеркала, будто хотела увидеть себя глазами того обаятельного язвенника, который после санаторного разгула и послепроцедурных любовных безумств вернулся в свой скучный Сыктывкар — к семье. Именно оттуда несколько лет приходили поздравительные открытки к Восьмому марта, подписанные неведомым «Э».
Потом один тощий рационализатор настойчиво таскал ей на дом проект чудодейственной автоматической помывки стеклотары на конвейере и очень удивлялся, что Андрей сиднем читает дома книжки, вместо того чтобы носиться с друзьями на уличной воле. Светлана Егоровна, по-ахматовски кутаясь в облезший оренбургский плат, в ответ лишь гордо усмехалась, мол, вот такой у меня необыкновенный сын! Очевидно, она принадлежала к тому типу женщин, для которых мужчина — желанный, но совсем не обязательный компонент жизнедеятельности.
Зато когда Кокотов подрос и озаботился женской телесностью, мать старалась создавать ему всяческие условия: уходила в консерваторию или уезжала на дачу к знакомым. При этом Светлана Егоровна относилась к его подружкам, сначала одноклассницам, а потом и однокурсницам, с доброжелательным небрежением, надеясь, вероятно, что эту манеру переймет у нее и сын. Впрочем, изредка она делала серьезное лицо, напоминая ему о том, что если с девушкой приключится что-то чреватое, он должен повести себя как настоящий мужчина: в серванте на такой случай лежала наготове зеленая полусотенная купюра (немалые по тем временам деньги!), а рядом — бумажка с телефоном знакомого гинеколога, принимавшего на дому. Бесплатно в госмедучреждениях это осуществляли очень больно, обидно и неаккуратно. В общем, Светлана Егоровна делала все для того, чтобы уступить сына другой женщине как можно позже, и делала это легко, изобретательно, с улыбчивой жестокостью.
Пятидесятирублевка, кстати, так и не пригодилась. От природы Кокотов не обладал тем веселым даром обольщения, который кто-то назвал «нижним подходом к женщине». При такой методе дама может сколько угодно твердить «нет, нет, нет», но очень скоро, незаметно для себя, отвечает «нет» уже на нежный вопрос: «А вот так тебе, кисонька, не больно?» Что же касается «верхнего подхода», когда слияние душ намного опережает слияние сперматозоида и яйцеклетки, то на него у Андрея Львовича просто не оставалось душевных сил. Он тратил себя на другое, им овладела иная, высокая страсть, почти болезнь — посильнее плотской. Имя этого недуга — сочинительство.
Почти все свободное время он проводил за пишущей машинкой. Впрочем, «машинкой» этот агрегат под названием «Десна», списанный из-за устаревшей громоздкости и привезенный Светланой Егоровной со службы, назвать было трудно. Он предназначался для печатанья широкоформатных финансовых отчетов. Метровая каретка, совершив отпущенное ей движение вправо, возвращалась на место с такой стенобитной мощью, что маленькая квартирка Кокотовых вздрагивала всем своим гипсоасбестовым существом, а мозеровские рюмки, подаренные когда-то матери на свадьбу, мелко дребезжали в серванте.
Печатал будущий писатель на обратной, чистой стороне каких-то министерских инструкций, огорчался и рвал странички не оттого, что понимал всю невозможность изречь невыразимое, а из-за досадных опечаток. Особенно часто у него вместо «И» выскакивало «Т», а вместо «А» — «В». Когда количество перебивок на странице становилось критическим, нервы начинающего литератора сдавали, и он, зверски выдрав лист из каретки, в бешенстве рвал его на такие мелкие кусочки, что могли бы позавидовать конструкторы самых современных бумагоуничтожителей. Переживавшая за сына Светлана Егоровна достала где-то по знакомству несколько флакончиков чудодейственной импортной замазки — и творческий процесс наладился.
Готовые сочинения (сначала — стихи, потом — прозу) Андрей радостно нес на обсуждение в литобъединение «Исток», откуда возвращался с таким видом, словно его несколько часов методично хлестали по щекам, а в довершение еще и плюнули в лицо. После этого Кокотов впадал в депрессию, пил седуксен, который матери выписали от климактерических неврозов и который считался тогда универсальным средством для примирения с действительностью. Но депрессия оканчивалась приливом вдохновения, снова стенобитная каретка сотрясала квартиру, и снова Кокотов тащил очередную рукопись в литобъединение «Исток». Там его снова били по щекам, но в лицо уже не плевали — то ли забывали, то ли не считали нужным, учтя творческий рост молодого автора. Вот радость!
В общем, Кокотову было не до зеленой купюры. А потом, к ужасу Светланы Егоровны, он женился на первой же забеременевшей от него однокурснице, соблазненной во время летней педагогической практики в пионерском лагере «Березка». Звали избранницу Лена Обиход. Но брак был недолгим, вскоре сын вернулся к матери, а спустя пять лет преподнес ей свою первую книжку, повесть «Бойкот» — про школьников, взбунтовавшихся против учителя: тот, не чуя ветра перемен, мешал развитию самоуправления в классе. Глупость, конечно! Самоуправление в школе такая же нелепость, как демократия на операционном столе. Но такое тогда было время — 1986 год, перестройка! Свобода уже проникла в Отечество, однако вела себя еще довольно скромно, точно опытный домушник: осторожно, бесшумно она обходила ночное жилище, примечая, где что лежит, прикидывая, что брать в первую очередь, а что во вторую, и нежно поигрывала «ножом-выкидушкой» — на случай, если проснутся хозяева…
Увидев фотографию сына на обложке, Светлана Егоровна расплакалась, стала целовать странички и даже испачкала губы свежей типографской краской. Потом повесть похвалил в отчетном докладе тогдашний главный литературный начальник Георгий Мокеевич Марков, человек неглупый и, что самое удивительное, внимательно читавший своих собратьев по перу, даже начинающих. Кокотова всем на зависть быстро, без проволочек приняли в Союз писателей.
Гладя тисненное золотом писательское удостоверение, выданное сыну, мать снова расплакалась (позже Кокотов прочел в журнале «Здрав-инфо», что чрезмерная слезливость — признак надвигающегося инсульта) и в воскресенье повезла сына на кладбище к своим рано умершим родителям. «Вот, смотрите! — гордо объявила она. — Ваш внук — настоящий писатель!» Из впечатанных в рябой гранит овальных рамок напряженно глядели фотографические останки людей, когда-то живших, работавших, любивших, рожавших. Казалось, они изнурительно думают о том, почему бесконечная жизнь может вдруг вот так взять и пропасть между двумя датами, выбитыми на камне. Кто же знал тогда, что всего через несколько лет на памятнике появится еще один портретный овал, и Светлана Егоровна, обретя блаженство там, под землей, или на небе (Кокотов это для себя еще не решил), вдоволь наговорится со своими родителями об Андрюшиных блестящих успехах.
Получив членский билет, молодой литератор тут же встал в очередь на улучшение жилищных условий. Собственно, для того многие и рвались в Союз писателей. Новую площадь ему обещали, но не скоро. Однако через год случилось чудо: поэт-полуклассик (точнее сказать, классик-полупоэт), оказавшийся после четвертого развода без крова, осмотрел и гневно отверг двухкомнатную квартирешку в панельном доме да еще рядом с гремучим Ярославским шоссе.
— Вы понимаете, с кем говорите?! — кипел он. — Мою песню «В страну ворвался ветер перемен!» поет вся страна и даже генсек Горбачев!
Предыдущую квартиру он получил на проспекте Мира, убедив жилищную комиссию в том, что его песню «Кружатся чайки над Малой Землей…» любит петь в застолье сам генсек Брежнев, хотя к тому времени Сам не то что петь, а говорить-то уже не мог, напоминая человека, который из угрюмого озорства решил умереть не в больнице или дома, а прямо на трибуне. В общем, классику-полупоэту подыскали что-то соответствовавшее его статусу, а ордер на «двушку», видимо учитывая душевное расположение литературного начальства, предложили Кокотову. Посоветовавшись с мамой, он радостно согласился, хотя мог, между прочим, в случае срочной женитьбы, даже фиктивной, рассчитывать и на трехкомнатную квартиру. Но, как говорится, лучше ордер в руках, чем слава в веках.
Они въехали в новый дом — и у каждого появилась теперь отдельная комната, однако Андрей Львович, повинуясь многолетнему рефлексу, выработавшемуся в начальный период творчества, продолжал сочинять исключительно на кухне, среди кастрюль. И это еще ничего: один песенный лирик, который попал в ГУЛАГ как троцкист за групповое изнасилование комсомолки, поддерживавшей сталинскую платформу, выйдя на свободу, построил в своем кабинете настоящие нары и установил действующую «парашу». Только так он мог возбудить в себе трепет стихоносного вдохновения. Его, кстати, часто показывают теперь по телевизору: во-первых, как феномен творческого чудачества, а во-вторых, как напоминание о тоталитарном беззаконии.
Но мать с сыном не успели порадоваться новой жилплощади. Случилось страшное: Союзу писателей вне плана выделили целый подъезд в изумительном кирпичном доме рядом с лесопарковыми Сокольниками. Вероятно, советская власть, зашатавшаяся под ударами перестроечных нетерпеливцев и американских спецслужб, рассчитывала задобрить писателей и опереться на них в годину надвигавшейся смуты. Намерение, надо признать, странное, еще нелепее, чем попытки уставших от разврата гусар искать себе верных жен в гарнизонных борделях. Тем не менее ордера на роскошные трехкомнатные квартиры давали всем очередникам, бездетным и даже безочередным литераторам, чей талант отличался общественной стервозностью. Узнав это, Кокотов внутренне заплакал от коварства судьбы, а потом мнительно решил, будто «двушку» на Ярославке ему подсунули специально, чтобы устранить претендента на лесопарковые Сокольники.
В результате он так обиделся на советскую власть, что в августе девяносто первого сломя голову помчался защищать Белый дом от путчистов, чтобы поддержать Ельцина, и без того умевшего постоять за себя на танке. Кокотов даже плакал от счастья, когда объявили победу демократии. Память об этих слезах теперь спрятана в самом потаенном кармашке души, вместе с другими глупыми и стыдными событиями его жизни, вроде кражи николаевского пятака у одноклассника-нумизмата, малодушного бегства из семьи Обиходов или позорного изгнания из фонда Сэроса…
В октябре девяносто третьего Кокотов снова хотел поехать к Белому дому, теперь чтобы оберечь народных избранников от озверевшего законно избранного, но у писателя не оказалось денег даже на метро…
Глава 3
Язык Вероники
Андрей Львович посмотрел на часы: было двадцать минут десятого. Он огляделся. У ларька стояли два глянцевых негра, похожих на пару начищенных дембельских сапог, — видимо, студенты автодорожного института. Прошла мимо нарядная дама со сломанной рукой на перевязи: из белого гипса торчали пальчики с ярко-красным маникюром. Режиссер Жарынин не появлялся. Заволновавшись, Кокотов стал вспоминать, все ли электроприборы выключил, уходя из дому, и точно ли перекрыл газовый вентиль. Раньше за это отвечала Вероника. Она в годы вятского детства пережила пожар, случившийся из-за оставленного утюга, и с тех пор маниакально боялась бытовых возгораний. Теперь за всем Андрею Львовичу приходилось следить самому. Лишь после развода он осознал, сколько в их совместной жизни делалось женой, причем совершенно незаметно. Кокотов ощущал себя хирургом, который привык, негромко сказав: «Скальпель!» — тут же получать от ассистентки блестящий остренький инструмент. «Зажим!» — и зажим в руке. Теперь же, в ответ на команду «Скальпель!» — ничего, тишина… Автор «Бойкота» с недоумением понял, что холодильник сам по себе не наполняется продуктами, а рубашки, брошенные в корзину, не обнаруживаются вскоре в гардеробе на плечиках — чистые, оглаженные, ароматные. И что уж там говорить о брачном ложе, внезапно превратившемся в необитаемый остров!
Первое время, выйдя из подъезда, Кокотов сразу забывал и не мог уже сказать наверняка: вырублены ли огнеопасные точки и заперта ли входная дверь? То есть он был почти уверен в том, что сделал это, но стоило лишь задуматься — и крошечное «почти» окутывалось клубами дыма, взрывалось сиренами пожарных машин и обдавало ужасом нищего существования на пепелище. Поначалу Андрей Львович бегом возвращался с полпути, чтобы перепроверить, и, разумеется, все было выключено. Однако на другой день наваждение в точности повторялось, а тот факт, что в прошлый раз обошлось, служил не для успокоения, а напротив, для мнительной уверенности в том, что уж сегодня-то обязательно случится жуткая огнепальная катастрофа. Измучившись, бедный писатель придумал-таки надежный способ: перекрывая газ и запирая входную дверь, он щипал себя за руку между большим и указательным пальцами так больно, чтобы оставался след от щипка.
Кокотов успокоительно глянул на красное пятнышко на коже, осторожно снял с уставшего плеча футляр с новеньким ноутбуком и поставил на чемодан. От старого, испытанного «Рейнметалла», сменившего стенобитную «Десну», он отказался совсем недавно и пока еще питал к компьютеру осторожно-уважительные чувства.
Жарынин все не появлялся. Мимо прошла ногастая девица в неуместно короткой для начала осени юбочке. Видно, ей очень хотелось похвастать своими шоколадно-загорелыми конечностями, привезенными недавно с юга и бог знает куда там взбиравшимися. Кокотов посмотрел ей вслед с обреченным вожделением сорокашестилетнего, небогатого и не очень хорошо сохранившегося мужчины. Вероника, бывало, перехватив подобный его взгляд, понимающе усмехалась, сочувственно похлопывала по переваливающемуся через ремень животу и говорила: «Даже не надейся!»
Он, кстати, и не надеялся, почти привыкнув к своему одиночеству, но в такие мгновенья его невостребованная плоть наполнялась вдруг тяжким томлением, как в школе, когда Колька Рашмаджанов приносил и тайком показывал одноклассникам залистанный «Плейбой», стыренный у отца, который работал в Спорткомитете и провозил запретные журналы из загранкомандировок, рискуя партбилетом. А потом ошеломительная женская нагота стояла у Андрея перед глазами и доводила до такого состояния, когда бретелька лифчика, выглянувшая у математички из-под строгого платья, вышибала из головы всю алгебру вместе с геометрией.
Кстати, Вероника при первом знакомстве поразила Кокотова тем, что была неуловимо похожа на одну «плейбоечку», надолго запавшую в подростковую память. Она появилась в его жизни вскоре после смерти Светланы Егоровны, словно нарочно посланная судьбой для того, чтобы сын мог выполнить наказ матери: «Если со мной, Андрюшенька, что-нибудь случится, обязательно женись! Нельзя тебе без женщины…» В бюро детских и юношеских писателей у него была общественная нагрузка — иногда он дежурил в литературной консультации, куда начинающие могли принести и показать свои первые опыты. Вероника была намного моложе Кокотова, училась в Энергетическом институте, жила в студенческом общежитии и писала плохонькие стихи под Цветаеву.
Сердце, раненное, колотится —
Извелась.
Увидала тебя и — колодница
Синих глаз!
В Москву она приехала из Кирова, и внешность у нее была совершенно вятская: круглое фарфоровое личико с чуть раскосыми глазами и тонкими чертами. Когда Андрей Львович объяснял начинающей поэтессе недостатки ее стихов, подчеркивая карандашиком сбои ритма и неудачные рифмы, она смотрела на него, как земная пастушка, случайно встретившая в оливковой роще бога, сошедшего на землю по какой-то нечеловеческой надобности. Однако в постели у небожителя пастушка очутилась не сразу, а после полугода упорных ухаживаний, очутилась именно в тот момент, когда мужское умиление редкостной девичьей стойкостью готово было переродиться в ярость от ее холодной неуступчивости.
В первую ночь она сделала все возможное, чтобы убедить будущего супруга: три года, проведенные в студенческом общежитии, никоим образом не отразились на ее женском опыте. А тот единственный предшественник, за которого она собиралась замуж еще в Кирове, понятное дело, разбился в автокатастрофе. Кокотов лишь мудро улыбнулся этому лукавству и поцеловал милую лгунью. Он давно сообразил, что женское тело — это братская могила осуществленных мужских желаний. И если в этой могиле ты лежишь пока еще сверху, это очень даже неплохо!
Проснувшись утром, Вероника оглядела комнату и сказала:
— Неправильно!
— Что неправильно?
— Мебель у тебя стоит неправильно!
Когда подавали заявку в ЗАГС, Вероника вдруг выяснила, что выходит замуж не за серьезного прозаика Свиблова, а за какого-то смешного Кокотова. Подумав, он решила не менять фамилию, оставшись Воробьевой, что, возможно, и предопределило судьбу брака. Свадьбу сыграли по новорусским понятиям весьма скромную, а по писательским — ну просто роскошную. Гостей Кокотов собрал в нижнем буфете Дома литераторов, куда за заслуги перед родной словесностью ему позволили принести с собой спиртное, чтобы вышло подешевле. Экономия и в самом деле случилась немалая. Дело в том, что, убирая под руководством дотошной невесты захламленную квартиру, Андрей Львович неожиданно обнаружил на антресолях две дюжины пыльных бутылок «Пшеничной»: они залежались там со времен горбачевской борьбы с пьянством, погубившей Советский Союз. (Как известно, великую державу сразили две напасти: дефицит алкоголя и переизбыток бездельников, поющих под гитару песенки собственного сочинения.) Оказалось, покойная Светлана Егоровна прятала часть водки, полученной по талонам. Зачем? Впрок, конечно, на всякий случай, чтобы, например, расплатиться с сантехником. Ну и, понятно, чтобы не искушать сына-сочинителя. Из книжек она достоверно знала: писатели в пору творческого застоя могут запить, и запить так всемирно, что мемуаристы потом только про эти загулы и вспоминают…
В нижнем буфете, закрытом на спецобслуживание, Кокотов собрал с десяток своих литературных знакомцев, к которым не испытывал ненависти. Пришел Федька Мреев, уехавший потом с подругой невесты. Был переводчик Алконосов, который скоро напился и стал всех, включая официантов, обвинять в плагиате. Позвал Андрей Львович и нескольких издательских работников, редактировавших его сочинения без садизма. Со стороны невесты дичились родители, приехавшие из Вятки и смотревшие на дочь с недоверчивым восторгом, как на хроническую двоечницу, внезапно принесшую домой аттестат зрелости, набитый пятерками. Стреляли глазками: Ольга — лучшая одноклассница Вероники, и еще несколько однокурсниц. Они заливисто хохотали, стараясь таким образом скрыть зависть к подружке, столь жестоко опередившей их в трудном искусстве мужеловства.
Имелся, конечно, и свадебный генерал — писатель Гелий Захарович Меделянский, создатель бессмертного Змеюрика. Он сидел за столом с тем выражением, какое бывает у солидного отпускника, если вместо обещанного люкса его воткнули в чулан возле сортира. Но потом классик оживился, сначала заинтересовался Ольгой, а потом, выпив, переключился на невесту, за что был шумно бит нервным детским поэтом Яськиным. Он, хотя его не просили, вступился за честь жениха и обеспечил скандал, без которого свадьбу нельзя считать окончательно удавшейся.
Кстати, налегая на водку, чуткий Меделянский сразу определил ее советское происхождение и объявил, что, будучи генетическим либералом, тем не менее ценит застойные напитки и добывает их с большой переплатой со специальной базы МИДа. Этот тайный склад обеспечивает спиртным приемы на высшем уровне и хранит в своих недрах среди прочего аж легендарную царскую мадеру, именно ее так любил Григорий Ефимович Распутин.
Кокотов, одетый в новый темно-серый костюм, старался выглядеть благополучным, состоявшимся, даже состоятельным мужчиной и небрежно раздавал официантам чаевые. А услыхав слова Меделянского, он тонко улыбнулся и многозначительно пошутил, что цену старорежимному алкоголю знает, ибо у них с Гелием Захаровичем общий питейный источник вдохновения, а именно — тайные погреба МИДа. И вот тут-то жених поймал на себе особенный, обидный взгляд невесты. Она усмехнулась и показала избраннику язык, точнее, чуть-чуть высунула его из сжатых губ. Так вроде, пустяк… Но если, как говорится, системно взглянуть на ситуацию, следует признать: именно тогда, на свадьбе, и начался распад их брака, закончившийся длинным малиновым языком, показанным ему женой в день развода.
Конечно, надо было с самого начала разъяснить Веронике, что ее ждет не глянец удовольствий, но трудная, полная лишений и самоограничений судьба писательской сподвижницы. Однако вместо этого, обольщая юную поэтессу, забросившую стихи сразу после загса, Андрей Львович рассуждал о скором мировом признании его сочинений и красиво тратил отложенные на черный день сбережения. Да и свадьбу-то, честно говоря, сыграли на остатки гранта, который фонд Сэроса дал под написание детской приключенческой повести о кровавых злодеяниях советского режима.
А ведь именно на триумф и многоязыкие переводы этой книжки, названной «Поцелуй черного дракона», Андрей Львович очень рассчитывал. Не получилось. Господи, как же орал старый прихлебатель Альбатросов: «Это что — розыгрыш? Мерзавец! Вон отсюда! Ни копейки, ни цента…»
Вдруг Кокотова прошиб пот. Дурак! Идиот! Он стоит и ждет, как лох, совершенно напрасно — никто не приедет. Никто! Более того, никакой Жарынин ему не звонил! Его попросту подло разыграли. Кто? Странный вопрос… Ну конечно же, эта гепатитная сволочь Федька Мреев. Ему запретили пить — вот он теперь и развлекается, чтобы не так к рюмке тянуло. И голос один в один! Иногда, если в редакцию «Железного века» звонил нежелательный автор по поводу гонорара, Мреев, взяв трубку, отвечал не своим голосом — тяжелым, вальяжным басом, точно таким же, как у этого лжережиссера. Ну надо же так глупо, наивно и дешево попасться!
Глава 4
Пёсьи муки
Сзади раздался оглушительный автомобильный сигнал. Андрей Львович в ужасе оглянулся и увидел, что сияющая иномарка, въехав прямо на тротуар, буквально уперлась бампером в его чемодан. Из машины выскочил загорелый мужчина в куртке из персиковой лайки, в бежевых вельветовых брюках и модных замшевых мокасинах.
— Вот так и гибнут русские классики! — сказал незнакомец голосом Жарынина и, улыбаясь, приложил ладонь к темно-коричневому бархатному берету.
Берет, кстати, выглядел необычно: специальной серебряной бляшечкой сбоку было прикреплено небольшое рыже-полосатое перо.
— Что? — испуганно переспросил автор «Бойкота».
— Ничего, садитесь скорее! Здесь нельзя парковаться. Кидайте вещи! — Он ткнул мокасином в кокотовский чемодан.
Крышка багажника была предусмотрительно откинута Писатель осторожно поместил вещи в нишу, обтянутую изнутри серым рубчатым велюром, точно сундук для хранения драгоценностей. Там уже покоилась большая и длинная, как обожравшийся удав, адидасовская сумка. Затем через гостеприимно распахнутую перед ним дверцу Андрей Львович забрался на переднее сиденье, тщательно пристегнулся и осторожно устроил ноутбук на коленях. В салоне пахло ночным клубом. Жарынин плюхнулся рядом, повернул ключ зажигания, лихо съехал с тротуара на мостовую, дал газу — и машина ринулась вперед.
Некоторое время мчались молча. Писатель, скосив глаза, обнаружил, что профиль у режиссера хищный и волевой, брови лохматые, а небольшие курчавые бачки тронуты благородной сединой. Почувствовав, что его рассматривают, водитель на мгновенье повернулся к пассажиру — и взгляды их встретились. Глаза у Жарынина оказались серо-голубые, почти выцветшие и в то же самое время очень живые, даже возбужденные. Такого сочетания Кокотову до сих пор, кажется, встречать не доводилось.
Тем временем странный водитель летел вперед, резко обходя другие автомобили, порой для этого выскакивая на встречную полосу. Иногда он комментировал очередной свой маневр разными фразами, обидными для прочих участников движения. Особенно Андрею Львовичу запомнились слова, брошенные вдогонку обомчавшему их с космической скоростью джипу:
— Ишь ты, сперматозоид-спринтер!
— «Мерседес»? — спросил робко Кокотов, чтобы как-то завязать разговор, и погладил отделанную деревом крышку «бардачка».
— «Вольво», — ответил режиссер, глядя на дорогу взором профессионального убийцы.
— А откуда, Дмитрий Антонович, вы узнали, где я живу? — он наконец задал вопрос, беспокоивший его со вчерашнего дня.
— Нанял двух отставных гэбэшников — они вас и выследили!
— Нет, я серьезно! — хохотнул писатель.
— А если серьезно — я живу от вас через два квартала. Дом Госснаба знаете?
— Знаю. Хороший дом. Из бежевого кирпича и окнами в парк…
— Точно.
— И давно вы там живете?
— Еще коммуняки квартиру дали.
— Так вы вроде… с коммунистами…
— Я — да! А жена — нет. Она у меня по общепиту.
— Повезло. Только что-то я вас ни разу не встречал здесь, в нашем районе…
— Я часто в отлучках. Иногда подолгу… Потом, я на машине езжу, а вы пешком. Но однажды мы все-таки сталкивались. Помните, на вас собака набросилась?
— Здоровая такая! Черная. Конечно помню… Она же мне штаны разорвала! — почти радостно подхватил Кокотов.
— Ну вот — это был мой Бэмби. Бедный Бэмби!
— Ничего себе, Бэмби. Его-то я помню. Очень, кстати, необычная собака…
— Помесь черного королевского пуделя с ризеншнауцером. Страшное дело: пуделиная дурь, помноженная на ризеншнауцерскую агрессивность!
— Действительно, странный пес! Ни с того ни с сего… А вот вас я совершенно не запомнил! Наверное, от испуга.
— Наверное. Вы никогда не писали про собак?
— Нет, — сознался Кокотов.
— Напрасно. Настоящий писатель обязательно должен сочинить что-нибудь про собак, про детей и про выдавленного раба.
— А вы про собак ничего не снимали?
— Нет, но у меня есть роскошный сюжет для короткометражки. Рассказать?
— Если не жалко…
— Не жалко! — Режиссер поудобнее устроился в водительском кресле. — Вообразите себе, Андрей Львович, такую историю. Некий гражданин (назовем его Василием) выходит, как и вы, вечером во двор своего дома — подышать воздухом. Он только что в хлам рассорился с женой, и все внутренности у него вибрируют от гнева, как у дешевой стиральной машины. Семейная жизнь представляется ему гнуснейшим способом существования, недостойным взрослого человека. Умиротворяя себя сладостными картинами предстоящего развода и будущего упоительного мужского самоопределения, он прогуливается меж дерев, постепенно приходя в себя. Но вдруг из темноты с омерзительно-визгливым лаем ему под ноги бросается лохматая болонка, похожая на тряпичную швабру, какими моют кафельные полы. От неожиданности Василий страшно пугается, хватается за сердце и с холодной оторопью понимает, что никуда он из семьи не денется, что это, как выразился Сен-Жон Перс, «парное одиночество» у него навсегда, что вот так, до гроба, он и будет брести по жизни, булькая внутренней тоской…
А следом за визжащей собачонкой из темноты вышел хозяин (назовем его Анатолием) и произнес подлейшую по смыслу фразу:
— Не бойтесь, товарищ, он не кусается! Тоша, ко мне! Ах ты, мой мальчик!
Пес, презрительно задрав на Василия лапку, сделал свое собачье дело, радостно вернулся к хозяину, и они вместе исчезли в темноте.
Возможно, случись подобный инцидент в какой-то другой день, Василий посмеялся бы над этим кинологическим недоразумением и забыл. Но тут все сошлось. И в предосудительном поведении болонки он ощутил вызов, который бросает ему судьба. Мол, кто ты? Мужчина или деревяшка, которую пилит жена и метит безнаказанно случайный кабыздох? Кроме того, обращение «товарищ» выдавало в подлом собаководе явного пролетария, приверженца красно-коричневых идей, а Василий, надо заметить, имел высшее техническое образование и голосовал исключительно за Явлинского.
— Но лично мне Явлинский никогда не нравился! — сообщил, прервав рассказ, Жарынин.
— Почему же?
— У него лицо обиженного младшего научного сотрудника, которому в институтской столовой недолили борща…
— Лучше рассказывайте дальше! — попросил Кокотов, сдерживая в сердце ползучую политическую обиду.
— На чем я остановился?
— На судьбе!
— Да, на судьбе, так вот… Соединение всех этих обстоятельств, невинных поодиночке, привело к тому, к чему приводит соединение купленных в супермаркете безобидных по отдельности химических ингредиентов, а именно: к бомбе. Она-то и взорвалась в сердце Василия. Однако бежать в милицию и подавать заявление на неведомого прохожего, чей четвероногий друг обмочил тебе джинсы, — смешно и бессмысленно…
— Это верно, — кивнул Кокотов. — Мой товарищ неделю пытался подать заявление по поводу исчезновения жены. Безрезультатно. Наконец она вернулась, причем без всяких объяснений, после недельного отсутствия. Конечно, мой друг вспылил. И что вы думаете? У нее заявление по поводу абсолютно внутрисемейного синяка под глазом тут же приняли. И моему другу пришлось продавать машину, чтобы прикрыть дело…
— Да… милиция — произвольная организация… — рассеянно согласился Жарынин. — Но вернемся к Василию! Он в тяжелой задумчивости придя домой, заперся там, где мог побыть в одиночестве, — в туалете. И ему на глаза попалась газета «Отдыхай!» (ее бесплатно кладут в почтовый ящик) с объявлением:
НАЙДИ СЕБЕ ДРУГА!
Речь шла о питомнике «Собачья радость», куда свозили бездомных животных и куда хозяева отдавали своих четвероногих друзей в силу разных нежданных обстоятельств. Любой желающий мог взять себе из питомника понравившуюся зверушку, оплатив лишь съеденные корма. И тогда Василию явился в голову грандиозный план мести. Утром он помчался по указанному адресу и выбрал себе довольно зрелого и чрезвычайно сердитого черного миттельшнауцера по кличке Пират, от которого хозяева отказались из-за злобного нрава, направленного, правда, исключительно на собак меньшего калибра. Слупили, однако ж, с Василия немало. Можно подумать, миттель умял за месяц содержания в питомнике столько же, сколько сожрала бы голодная волчья стая. Но это уже значения не имело.
Жена (не будем ее никак называть), увидев мужа с собакой, устроила ему сцену, переходящую в скандал, а затем — в истерику, но Василий впервые за многие годы брака проявил твердость и переехал вместе с псом на балкон, благо лето в тот год выдалось жаркое. Некоторое время он бесил Пирата специально купленной мягкой игрушкой, похожей на оскорбительную белую болонку. Наконец, мобилизовав в миттеле все омерзительные собачьи качества, он повел озверевшего Пирата в то самое место, где недавно подвергся нападению маленькой лохматой сволочи, и стал ждать, страдая от мысли, что оскорбители забрели сюда случайно и обычно гуляют совсем в других пределах.
Но вот из темноты, звонко лая, выскочил Тоша. Василий с кроткой улыбкой спустил Пирата с поводка. Злобное рычание, жалобный визг, и сцепившиеся собаки стали похожи на бело-черный клубок, напоминающий чем-то эсхатологическую схватку света и тьмы. Подоспевший на шум Анатолий с трудом вырвал из зубов миттеля то, что осталось от Тоши. А осталось, поверьте, немного. Я бы даже сказал: чуть-чуть…
— Странно, товарищ, — молвил Василий, не ожидавший такого летального результата. — Раньше он у меня не кусался! — А сам, злодей, потихоньку дал Пирату сахарок, пристегнул поводок и удалился.
Анатолий несколько дней выхаживал умирающий фрагмент своего друга и, обливаясь слезами, схоронил его ночью в дворовой клумбе, под табличкой «Не ходить!». А на девятый день тоже отправился в питомник «Собачья радость» (ему в ящик сунули ту же самую газету), чтобы отыскать себе новую болонку, максимально похожую на усопшего Тошу.
— А вот знаете, Андрей Львович, о чем я сейчас подумал? — мечтательно спросил Жарынин, совершая опасный обгон фуры.
— О чем?
— Если бы род людской подразделялся на породы, как собаки, семейно-брачные отношения были бы гораздо гармоничнее…
— Вы полагаете? — На губах Кокотова мелькнула усмешка, отравленная ядом недавнего развода.
— Конечно же! Вот, допустим, вам нравятся женщины-колли, вы женились по страстному влечению, но не сошлись характерами. Ерунда! Вместо мучительных поисков просто берете себе новую колли, с такой же остренькой лукавой мордочкой, с такой же рыжей длинной шерстью — только с другим характером.
— А если мне нравятся дворняжки?
— Дворняжки? Об этом я как-то не подумал…
— Лучше рассказывайте дальше!
— Значит, вам нравятся дворняжки? Учтем! Ну так вот… Анатолий поехал в питомник за болонкой, но вернулся со злобным ризеншнауцером по кличке Фюрер, который, по словам хозяина «Собачьей радости», люто ненавидел всех миттелей, вероятно подозревая в них вырожденческую, неполноценную ветвь своей благородной породы. Привезя пса, мститель тем же вечером устроил засаду, и как только появился Василий со своим Пиратом, спустил Фюрера с поводка. Громкий лай, страшное рычание, жуткий визг… Надо ли объяснять, что в кровавой схватке миттель получил увечья, несовместимые даже с его собачьей жизнью.
— Ну, нельзя же так себя вести, малыш! — нежно попенял Анатолий, поощрительно почесывая за ухом победителя, злобно дрожащего от песьей гордости.
Василий же, предав земле Пирата, на следующий день снова помчался в питомник. Едва войдя, он тут же бросился к зарешеченному вольеру, где метался огромный серый дог с налитыми кровью глазами. Но Василия предупредили: пес попал сюда из-за того, что еще в раннем щенячестве получил психическую травму, будучи покусан прохожим ризеншнауцером. С тех пор, завидев представителя ненавистной породы, он рвет поводок с такой силой, что хозяину остается лишь волочиться следом.
— Как его зовут?
— Баскервиль. Сокращенно — Баск.
— Беру!
Это приобретение, надо сказать, серьезно улучшило морально-супружеский климат в семье Василия: завидев пса, жена беспрекословно перебралась на балкон, а сам хозяин со своим зверем поселился в комнатах. Неделю он водил четвероногого психа на то место, где пал смертью храбрых Пират, но противоборствующая сторона не появлялась: видимо, ушла в отпуск. Наконец, на восьмой день показался веселый, загорелый, отдохнувший Анатолий с Фюрером. Ризен едва успел присесть, обретя выражение тоскливой доверчивости, характерное именно для испражняющихся собак, как из темноты выскочил зверь размером с хорошего теленка. Леденящие звуки, сопровождавшие битву, вполне можно было бы использовать для саунд-трека к «Парку Юрского периода». В итоге от несчастного ризена осталось не больше, чем от вождя немецкого народа, чей партийный титул ему неосторожно дали в качестве клички.
— Кстати, вы читали «Философию имени» Флоренского? — спросил вдруг Жарынин.
— Нет, — помявшись, ответил Кокотов.
— А вы вообще-то много читаете?
— Не очень.
— Напрасно. Надо больше читать. Ведь, как верно заметил Сен Жон Перс, нынешних критиков интересует не то, что писатель написал, а то, что он прочитал.
— Рассказывайте дальше! — обиделся Андрей Львович.
— Ага! Вам интересно! Итак, на следующий день осунувшийся Анатолий бросился в «Собачью радость» и долго в возбуждении ходил вдоль вольеров, пока не остановился возле огромного кавказца, пего-лохматого пса по прозвищу Басай. Хозяин питомника объяснил: пес сторожил богатую дачу председателя благотворительного фонда поддержки детей-сирот (БФ ПДС) «Доброе сердце» и был натаскан на то, чтобы всякое существо, перелезшее четырехметровый забор (в особенности пронырливая ребятня), назад не возвращалось. Но как-то Басай перемахнул забор и передавил в округе всех кошек, собак, покалечил даже ручного медведя, сидевшего на цепи в загородном ресторане «Мишка косолапый». Страшного кавказца усыпили, выстрелив специальной капсулой, и доставили в питомник для стерилизации, на что надо было получить согласие хозяина, который тем временем побирался на сиротские нужды где-то в Эмиратах.
За большие деньги Анатолий купил Басая (по документам это провели, как гибель пса от передозировки снотворного) и тем же вечером вывел его на прогулку, трепеща от страха за собственную жизнь. Но, видимо, какое-то чувство зоологической благодарности к человеку, вызволившему его из-за решетки, все-таки теплилось в кобелиной душе, и Басай нехотя подчинялся новому хозяину. Когда появился гордый прежней победой Василий с долговязым Баском на поводке, Анатолий лишь успел сдернуть железный намордник и отскочить в сторону. Много видавший на своем веку ветеринар-реаниматор только качал головой и цокал языком, глядя на изуродованного дога, похожего на освежеванную телячью тушу, какие подвешивают к потолку в морозильных камерах.
Утром Василий выскреб из семейной кассы последние деньги. И вот что любопытно: жена, которая прежде бесилась из-за какой-нибудь лишней кружки пива, на этот раз смотрела на мужа с молчаливой печалью, словно Пенелопа на Одиссея, отправляющегося черт знает куда и черт знает зачем. Вскоре муж вернулся из питомника с бело-розовым питбулем, похожим на помесь холмогорской свиньи и аллигатора. Звали его Кузя, но сотрудники питомника меж собой именовали пса Каннибалом Лектером. Видимо, за то, что он отхватил полруки хозяину, вздумавшему поиграть с костью, которую пес в это время глодал. Не прикончили людоеда только потому, что известный зоопсихолог Семен Догман, написавший книгу «Друг мой — враг мой. Собака и человек», хотел произвести с ним некоторые научные опыты по заказу Международной академии кошковедения и собакознания (МАКС). Поэтому владелец питомника даже за большие деньги согласился выдать Василию Лектера лишь напрокат, пока Догман заканчивал монографию «Роковой треугольник», опрашивая домохозяек, имевших романтические отношения со своими четвероногими любимцами.
И вот настал вечер. Тревожно шелестели купы черных тополей. В небе стояла до отказа полная луна, такая яркая, что, казалось, еще мгновенье — и она, оглушительно пыхнув, перегорит навсегда, точно лампочка. Василий и Анатолий сошлись на пустыре, как смертельные поединщики. Некоторое время они с безмолвной ненавистью смотрели друг на друга, еле удерживая рвущихся в бой кобелей. И наконец все так же, не проронив ни слова, спустили с поводков рычащих убийц. Поначалу казалось: приземистый Лектер обречен погибнуть, затоптанный могучими лапами Басая, но питбуль, изловчившись, схватил кавказца за горло. Вероятно, длинная жесткая вражья шерсть помешала ему окончательно сомкнуть челюсти и решить исход схватки, но и разжать зубы было уже невозможно. Так он и повис, похожий на уродливый, до земли, белый кадык, внезапно выросший у кавказца. Басай, хрипя, метнулся к деревьям: мотая головой, пес пытался могучими ударами о стволы сбить, сорвать со своей глотки врага. Не тут-то было! Лектер вцепился в Басая крепче, чем олигархи — в обескровленное тело России. Вот так, стуча питбулем о встречные деревья, автомобили, мусорные баки, углы домов, кавказец умчался в ночь. И долго еще окрестные жители вспоминали о странном двуедином монстре, который, дико воя, пронесся по микрорайону, оставляя кровавый след и сметая все на своем пути. Больше их никто никогда не видел…
— Это все? — спросил Кокотов.
— А вам мало? — Жарынин от возмущения даже прибавил скорость.
— Нет концовки.
— Ну, тогда вот вам концовка: Анатолий и Василий с ненавистью посмотрели друг другу в глаза и разошлись. Говорят, один растит теперь в ванной амазонского крокодила, а другой вместе с женой откармливает на балконе юного варана. Армагеддон впереди! Ну, как теперь?
— Теперь неплохо.
— Берете сюжет?
— Нет, спасибо! Я работаю в других жанрах.
— Это в каких же? Кстати, сколько у вас книг?
— Три, не считая… В общем, три.
— Три! И всего-то? А Лопе де Вега, к вашему сведению, написал две тысячи пьес. Взгляните на полное собрание сочинений Бальзака, Диккенса или Толстого! Вы не кажетесь себе после этого литературным пигмеем?
— Им помогали…
— Кто? Дьявол?!
— Ну почему же сразу — дьявол! — вздрогнул Андрей Львович. — Толстому Софья Андреевна, например, помогала…
— Помогала?! Да если бы мне моя жена так помогала, я бы ее задушил каминными щипцами! — злобно отозвался Жарынин.
— А Лопе де Вега пользовался бродячими сюжетами. Его пьесы — это же «ремейки» и «сиквелы», как сегодня выражаются…
— Вы-то сами хоть раз ремейк или сиквел писали?
— Приходилось, — вздохнул Кокотов.
— А почему тогда Гёте свой «ремейк» пятьдесят лет сочинял?! — вдруг страшным голосом закричал режиссер и, отвернувшись от летевшей навстречу дороги, уставился на Кокотова бешеными выцветшими глазами. — «Фауст» ведь тоже ремейк!
— Вы меня так спрашиваете, — стараясь сохранять спокойствие, произнес писатель, — как будто это я был у Гёте соавтором. И, пожалуйста, смотрите вперед — мы разобьемся!
Даже не глянув на дорогу, Жарынин легко обошел внезапно выросший впереди грузовик-длинномер и сказал уже спокойнее:
— У Гёте был соавтор! Из-за этого он так долго и писал «Фауста». И вы прекрасно знаете, кто был тот соавтор!
Режиссер уставился на трассу, и некоторое время они ехали молча. Андрей Львович горестно размышлял о том, что, видимо, напрасно связался с этим странным человеком, даже не наведя о нем справок. Мало ли кто он такой? Может, маньяк! Завезет куда-нибудь… Так, припугивая самого себя, он в задумчивости нащупал в носу горошину, из-за которой ходил в поликлинику, а потом звонил однокласснику Пашке Оклякшину, работавшему врачом в «Панацее»…
— А почему все-таки, Андрей Львович, вы так мало написали? — как ни в чем не бывало, дружелюбно, даже сочувственно спросил Жарынин.
— Я не сразу пришел в литературу, — пожаловался Кокотов и страшным усилием воли заставил себя не щупать нос.
— А где ж вы до этого болтались?
— Я не болтался!
— Ну хорошо: где же вы до этого самореализовывались?
— По-разному… Учителем, например, был.
— Учитель — это не профессия.
— А что же?
— Разновидность нищеты.
— Может быть, вы и правы, — отозвался Кокотов, внутренне поразившись жестокой точности формулировки. — А у вас и в самом деле есть деньги на фильм? — неожиданно для себя спросил он.
Глава 5
Алиса в Заоргазмье
Но в ответ из кармана жарынинской лайковой куртки донесся Вагнер — «Полет валькирий». Режиссер вынул новейший мобильник в золоченом корпусе, откинул мизинцем черепаховую крышечку и завел с какой-то обидчивой «Лисанькой» нежно-путаную беседу, из которой можно было понять, что назначенное на сегодняшний вечер интимное свидание, увы, отменяется, так как ему пришлось срочно вылететь в Лондон на переговоры. Кокотов, делая вид, будто разговор Жарынина его не интересует, достал свою старенькую «Моторолу» и обнаружил, что забыл с вечера зарядить аккумулятор. Огорченный этой пустяковой неурядицей, Андрей Львович задумался о том, как по мелодии, выбранной человеком для сотового телефона, можно определить его характер, а возможно, и карму. У него самого трубка играла печальную григовскую «Песню Сольвейг».
Тем временем они проскочили Окружную и подъезжали к Королеву, где всегда прежде собирались пробки. Кокотов не был в этих местах лет пять и с изумлением обнаружил затейливо-грандиозную развязку, похожую на гигантского технотронного спрута, распустившего длинные щупальца, по которым во все стороны бежали крошечные автомобили. Соавторы поднырнули под брюхом спрута и помчались дальше, все так же обгоняя осторожные коробочки «жигулей» и неповоротливые длинномеры. Мелькнул указатель на Пушкино. Деревья, стоявшие вдоль шоссе, были уже почти без листвы, но дальше, за придорожными домиками, теснились ярко-желтые, реже — багровые купы. Справа проблеснула новеньким золотым куполом отреставрированная церковь. Когда Кокотов проезжал по этому шоссе в последний раз, на месте храма виднелись развалины, напоминавшие сгнивший зуб.
«Точно золотую коронку надели, — подумал Андрей Львович и тут же мысленно извинился: — Прости, Господи!»
В последнее время он не то чтобы воцерковился — скорее стал богобоязнен. А еще точнее: его суеверная робость, ранее распространявшаяся только на черных кошек и дурные сны, начала теперь свое смиренное восхождение к Престолу Господню. Во всяком случае, позвонив Оклякшину и попросившись на обследование, Кокотов зашел в храм и поставил свечку святому целителю Пантелеймону.
— Деньги есть, — сообщил Жарынин, захлопывая крышечку и убирая телефон в карман. — Зачем мне вас обманывать? Я обманываю только женщин и себя. Моя жена работает в крупной международной фирме. Так вот, она убедила своего шефа, мистера Шмакса, вложиться в мое кино.
— Он что, ненормальный, Шмакс?! — искренне воскликнул Кокотов.
— В определенной мере — да: он влюблен в мою жену…
— И вы так спокойно об этом говорите?
— А почему я должен волноваться?! Мы женаты много лет и давно уже не вмешиваемся в личную жизнь друг друга. Знаете, в чем назначение мужчины?
— В чем?
— В том, чтобы вырастить из половой партнерши идейную соратницу!
— Неужели вам это удалось?
— Не сразу… Брак — это борьба. Мы с женой обо всем условились: она ему сказала, что я ревнив, как бабуин, и чтобы ни о чем не догадался, меня надо отвлечь. А как можно отвлечь режиссера? Дать ему возможность снимать картину — тогда он ничего вокруг себя не замечает…
— Оно конечно, — согласился Кокотов, — но во сколько же ему обойдется эта ваша… э-э-э… отвлеченность?
— В три-четыре миллиона!
— Долларов?
— Нет, этикеток от «Абрау-Дюрсо».
— С ума сойти… И ему не жалко? На эти деньги можно…
— Нельзя! Вы плохо, Андрей Львович, знаете психологию западников. Они же прагматики. Вкалывают с утра до вечера и ничего хорошего не видят. Они рабы, прикованные к галере бизнеса. Влюбляются до неприличного редко. Но уж если влюбляются… Для них собственные чувства — такая же ценность, как удачно вложенные деньги. И если появляется женщина, в которую можно вложить чувства, их не остановишь. Вот у нас в Союзе кинематографистов еще на износе советской власти был такой случай. В ОБВЕТе работала одна девушка…
— Где работала?
— В отделе обслуживания ветеранов. ОБВЕТ. Назовем ее, хэ-хэ, Вета. Так, ничего себе. Я пробовал — пикантно… Она страстно хотела выйти замуж за иностранца. А как известно, самые темпераментные и безоглядные среди иностранцев — итальянцы. И Вета пошла на курсы итальянского языка, окончила, стала подрабатывать гидом — и, конечно, приглядываться. Пару раз ей попадались какие-то никчемные работяги в новых, специально для поездки в Россию купленных малиновых башмаках. Потом встретился сицилиец, необыкновенный любовник, который жил у нее две недели и прерывал объятья лишь для того, чтобы узнать счет на чемпионате мира по футболу. Он очень хотел жениться на Вете, но развестись не мог, ибо состоял в браке с дочерью крупного палермского мафиози, и стоило ему лишь заикнуться, как, сами понимаете, ноги в лохань с цементом — и на дно к трепангам…
— Трепанги на Дальнем Востоке! — осторожно поправил Кокотов, писавший как-то подтекстовку к детскому познавательному альбому «Кто живет на дне морском?».
— Это не важно. Слово хорошее — трепанги. Среди людей очень много трепангов. Ладно, к кальмарам… В общем, Вета уже стала тихо отчаиваться, как вдруг ее приставили переводчицей к миланскому королю спагетти, прилетевшему в Москву для организации совместного производства макарон. Назовем его для разнообразия Джузеппе. Он влюбился в нее так, как только способен влюбиться пятидесятилетний мужик, отдавший всю свою жизнь макароностроению и семье. До безумия! Он снял ей квартиру, осыпал подарками, а когда узнал, что она собирается замуж (роль жениха по старой дружбе исполнил ваш покорный слуга), то сделал ей предложение, от которого она не смогла отказаться. Джузеппе был счастлив и, подарив ей бриллиантовое кольцо, улетел в Милан улаживать дела. Там у него имелись жена и трое детей, а развестись в Италии почти так же трудно, как у нас в России двум «голубым» пожениться. Пока…
— Развод по-итальянски, — понимающе кивнул Кокотов.
— Вот именно. Год он разводился и делил имущество. Родители его прокляли, жена при каждой встрече в присутствии адвокатов и журналистов плевала ему в лицо, дети рыдали, просили выбросить из головы эту русскую проститутку и вернуться в семью. Но он был непреклонен и продолжал бракоразводный процесс. Наконец поделили все макаронные фабрики и загородные дома. Он даже смирился с тем, что жена в порядке компенсации за моральный ущерб забрала себе гордость его коллекции — знаменитый перстень Борджиа со специальной выемкой для яда. И вот Джузеппе, свободный, как попутный ветер, прилетел в Москву, разумеется, заранее дав телеграмму с характерной для итальянцев оригинальностью: «Летчю на крильях люпви! Твоя Джузепчик». Ветка мне показывала! Он ведь, молодец-то какой, между судебными заседаниями русский язык поучивал!
Вета, которая весь этот год вела себя как исключительная монашка и не порадовала ни одного мужчину (кроме меня, разумеется), накрыла стол, надела специально купленный прозрачный пеньюар, а фигурка у нее — я как очевидец докладываю — очень приличная. И представьте себе: обнаружив ее в дверном проеме, просвеченную насквозь до малейшей курчавой подробности, Джузеппе воскликнул: «Мамма миа!» И умер на месте от обширного инфаркта. Позже выяснилось: приступы у него начались еще во время бракоразводного процесса, но он полагал, что сердце болит от разлуки с любимой. Вот как бывает…
— А Вета? — грустно спросил Кокотов.
— Она чуть не сошла с ума и поклялась, что не взглянет теперь ни на одного итальянца. И слово свое сдержала: через три месяца она записалась на курсы шведского языка, а через полтора года вышла замуж за шведа. И тот, поделив во время развода принадлежавшие ему бензоколонки, в силу природного нордического хладнокровия все-таки остался жив…
— М-да, — вздохнул Андрей Львович. — Влюбляются физические лица, а разводятся юридические…
— Неплохо сказано!
Некоторое время спутники ехали молча. По обочинам шоссе стояли селяне, продававшие дары сентября: букеты астр и гладиолусов, мелкие подмосковные яблоки и огромные продолговатые кабачки, похожие на макеты дирижаблей. Среди убого однообразных домишек вдруг взметывался какой-нибудь многобашенный замок — памятник эпохе первичного накопления.
— Андрей Львович, а на что вы, собственно говоря, живете? — спросил после продолжительного молчания Жарынин. — Только не врите, что на литературу! Все равно не поверю.
— Вы будете смеяться, Дмитрий Антонович, но я все-таки живу на литературу. Если, конечно, то, чем я занимаюсь, можно назвать литературой. Сначала я вернулся в школу преподавать. Но вы не представляете, какие там теперь нравы!
— Почему же не представляю? Очень даже представляю! Меня однажды вызвала классная руководительница моего сына и стала на него жаловаться. Минут через пятнадцать она уже жаловалась на своего вечно куда-то командированного мужа, который пять лет не может купить ей шубу. А через час мы были у нее дома. Это невероятно, на какую вулканическую страсть способна обиженная в браке женщина! Наш роман длился год, и когда она писала моему сыну в дневник замечания за опоздание на урок, два восклицательных знака в конце означали, что муж снова в командировке, и я могу зайти. Увы, потом он все-таки справил ей шубу, обида угасла — и наши свидания стали скучны, как практические занятия по половой гигиене. Мы расстались… Извините, я, кажется, вас перебил!
— Ничего. Но я имел в виду совсем другое. Вас когда-нибудь били за двойки?
— Конечно, отец порол как сидорову козу!
— А меня вот били за двойки, которые поставил я. Ученики… То есть не сами ученики, просто они сбрасывались и нанимали шпану из соседнего микрорайона. Раза два били по бартеру…
— «По бартеру»? Любопытно!
— Ничего любопытного, — грустно объяснил Кокотов. — Мои ученики отправлялись в другой район и били преподавателя, который поставил двойки их приятелям. А те, в свою очередь, приезжали в наш район и били…
— Вас!
— Да, меня. Как говорится, услуга за услугу.
— И сколько же вы терпели?
— Недолго. Я понял: школа не для меня, и занялся торговлей…
— Вы — торговлей? — изумился Жарынин.
— Да! Я покупал в «Олимпийском» оптом женские романы и в подземном переходе продавал в розницу. Есть такая серия «Лабиринты страсти» издательства «Вандерфогель», очень, между прочим, популярная среди домохозяек. Торговал я довольно долго, кое-что зарабатывал, а когда покупателей не было, почитывал Гегеля, Канта, Шелинга… С философией у нашего поколения неважно. Забили голову разными «анти-дюрингами»…
— «Критику чистого разума» осилили? — поинтересовался Жарынин.
— Конечно, — обиженно соврал Кокотов.
(В действительности он сломался на введении, а именно — на трансцендентальном истолковании понятия о пространстве, и увлекся полным Рокамболем.)
— Похвально.
— Но вот однажды, за завтраком, я поругался с женой из-за подгоревшего омлета, расстроился и забыл дома «Критику чистого разума». От нечего делать пришлось читать то, что продаю. Это был роман Кэтрин Корнуэлл «Любовь по каталогу». И вы знаете, мне понравилось! Не текст, конечно, он был чудовищный, а сама мысль о том, что можно зарабатывать на жизнь, сочиняя такую вот чепуху. Потом я прочел книжку Реббеки Стоунхендж «Кровь в алькове». Потом дилогию Джудит Баффало «Алиса в Заоргазмье». Эта вещь меня особенно тронула. Разве мог я подумать, что всего через неделю познакомлюсь с автором?!
— Вы поехали за границу?
— Ничуть. Я подумал, что брать книги на реализацию прямо в издательстве выгоднее, чем у оптовиков, узнал телефон «Вандерфогель», позвонил, представился… Меня вежливо выслушали и предложили приехать, познакомиться. Издателем оказался молодой парень в малиновом пиджаке, с бычьей шеей и короткой стрижкой, но с ним мне пообщаться не довелось — он по телефону бился за вагон колготок, застрявший в Чопе. Беседовал же со мной главный редактор — бодрый, одетый в джинсовый костюм пенсионер, в котором я не сразу узнал Мотыгина, работавшего раньше в «Пионерской правде». Он даже как-то, много лет назад, напечатал мой рассказик про детей, собиравших в поле колоски и нашедших неразорвавшийся снаряд времен войны…
— А про тимуровцев вы не писали? — хохотнул Жарынин.
— Писал… — тяжко вздохнул Кокотов. — …Так вот, мы разговорились. Мотыгин посетовал, что бумага дорожает чуть ли не каждый день, поэтому гонорары невысокие, но ребята не жалуются.
— Какие ребята? Переводчики? — спросил я.
— Да какие, к черту, переводчики! — засмеялся он.
И тут выяснилось удивительное: никаких, оказывается, Кэтрин Корнуэлл, Ребекки Стоунхендж или Джудит Баффало в природе не существует, а есть несколько наших домотканых мужиков, они-то и лудят под псевдонимами книжки из серии «Лабиринты страсти». Это, кстати, идея хозяина, парня в малиновом пиджаке, в самом начале он объявил: «Женский роман — бизнес серьезный, и баб к нему подпускать нельзя!»
— Хотите познакомиться с Джудит Баффало? — предложил Мотыгин.
— Почему бы и нет…
— Пошли! — Он повел меня в соседнюю комнату.
Там сидела бородатая Джудит Баффало собственной Персоной и пила с похмельной жадностью минеральную воду. Ее я тоже знал: при советской власти, будучи Жорой Порываевым, она писала о героях-подводниках. Пожав мне руку, «Джудит» хриплым боцманским басом спросила, как мне нравится название «Алиса в Заоргазмье».
Выяснилось: приди я буквально на полчаса раньше, застал бы и Реб-беку Стоунхендж, которая когда-то была знаменитым поэтом Иваном Горячевым, сочинявшим песни и поэмы о строителях Байкало-Амурской магистрали:
То, что не по силам богу,
Комсомолу по зубам!
Через горы мы дорогу
Пробиваем: БАМ, БАМ, БАМ!
Одна из поэм так понравилась тогдашнему главному комсомольцу Боре Пастухову, что он приказал выдать Ивану по смешной государственной цене настоящую болгарскую дубленку и реальную ондатровую шапку — страшный по тем временам дефицит. Правда, шапку у него вскоре украли в гардеробе Дома литераторов, подменив унизительной кроличьей ушанкой. Смешные времена…
— Я, кажется, слышал про этот скандал, — сообщил Жарынин, примериваясь, как лучше обогнать бензовоз, мчавшийся по шоссе с шумахерской скоростью.
— Неужели?
— Да, в ту пору я был жертвой режима, и меня часто приглашали в Дом литераторов — покормить и ободрить. Странно, что мы не встретились тогда…
— Странно… Кстати, Джудит Баффало за приличные деньги продала название «Алиса в Заоргазмье» одному популярному стрип-клубу, получила золотую карту, дающую право бесплатно заглядывать в трусики любой понравившейся танцовщице, а в придачу — набор для садо-мазохистских радостей. Стоит ли удивляться, что творческая интеллигенция не поддержала советскую власть в девяносто первом!
— Это вы про себя? — уточнил Жарынин.
— Ну почему же? — уклонился Кокотов.
Глава 6
Ал Пуг, Ген Сид и Пат Сэлендж
Некоторое время мчались молча. Пригороды остались позади, теперь по сторонам шоссе тянулся лес и мелькали новенькие бензозаправки, яркие, свежие, точно полчаса назад набросанные Кандинским. Попадались дачные поселки. В одних — в крошечных покосившихся домиках, казалось, нищенствовали какие-то садово-огородные пигмеи. В других — богатых, просторных коттеджах под черепицей явно обитала иная — рослая и благополучная раса.
— Еще далеко? — поинтересовался Кокотов.
— Не очень. А чем закончился ваш визит в «Вандерфогель»?
— Мне предложили сотрудничество. «Вливайся! — позвал Мотыгин. — Только у нас в подвале это сволочное время можно и пересидеть!» Да, я совсем забыл сказать: издательство располагалось в бомбоубежище. А в кабинет главного редактора вела толстая стальная дверь со специальным колесом для герметического задраивания. Раньше ведь во всех учреждениях, особенно в детских, были такие глубоченные подвалы на случай авианалета. Теперь же эти немереные площади (а их ведь тысячи) скупили по дешевке и сдают в аренду. Вот откуда у нас миллионеры, которые зовут в Россию Мадонну, чтобы она за гонорар, не вмещаемый человеческим мозгом, положила серебряную ложечку на зубик состоятельному младенцу…
— Это верно… — согласился Жарынин. — Миллионеры берутся из самых неожиданных мест. Мой друг детства — назовем его Василием…
— Василий уже был, — деликатно напомнил Кокотов.
— Не важно. Пусть он будет Геннадием. Итак, Геннадий в советские времена работал в горкоме партии и рассчитывал сделать хорошую карьеру. Но однажды его вызвал первый секретарь и буркнул, не поднимая головы от передовой «Правды»: «Есть мнение — назначить вас управляющим отраслевого банка!» — «За что?!» — только и смог вымолвить несчастный Геннадий. — «Что значит „за что“?! — взревел первый секретарь. — Партия доверяет вам ответственный участок работы! Идите и хорошенько подумайте!» Бедный Василий…
— Геннадий!
— Да, бедный Геннадий промаялся всю ночь, с дрожью вспоминая страшное слово «хорошенько» и горько оплакивая свою порушенную карьеру. У него даже мелькала сюрреалистическая мысль выйти из рядов и сжечь партбилет, как это сделал грустноносый Марк Захаров. Понять моего друга можно. Ну чем был в ту пору отраслевой банк? Три десятка толстозадых бухгалтерш с арифмометрами, при помощи которых они гоняли туда-сюда казенные рубли! Никакой перспективы, тем более что Геннадий, по образованию историк-международник, готовил себя к серьезной работе за рубежом! Да и зарплата в банке маленькая… Но дисциплина есть дисциплина. Утром он встал, побрился, выпил склянку валокордина и, строевым шагом войдя в кабинет первого, доложил, что счастлив выполнить любое задание партии! Полгода он тупо подписывал отчеты, поздравлял с днями рождения бухгалтерш, пил горькую и приучал свою далеко не юную секретаршу к импортному белью. А через полгода в расписную голову Горбачева пришла идея создать акционерные и частные банки…
Теперь у Гены личный самолет, вилла на Кипре, дом в Париже, дача на Рублевке, а жена звенит бриллиантами, как люстра в Большом театре. После девяносто первого, повинуясь странному порыву, он решил разыскать строгого первого секретаря, сославшего его в банк, и нашел — в полном ничтожестве: изгнанный отовсюду, старик страшно опустился и продавал матрешки в Измайлове. Тогда Геннадий из чувства благодарности, столь редкого в наше прагматическое время, взял его к себе в банк гардеробщиком. Всякий раз после того, как бывший грозный шеф помогает ему надеть кашемировое пальто, Гена дает ему стодолларовую купюру и говорит очень тихо, на ухо: «Слава КПСС!»
— Вот такая история!
— Замечательная история! — согласился Кокотов.
— А как вам концовка с первым секретарем, работающим гардеробщиком?
— Неожиданно. Прямо сейчас придумали?
— Верно! Прямо сейчас… — захохотал Жарынин и мутно глянул на Андрея Львовича. — У вас чутье! Это хорошо… На чем я прокололся?
— На матрешках. Грубовато. Может быть, вы и всю историю придумали?
— Нет, только концовку. Сама история — чистейшая правда. Могу фамилию банкира назвать. Вы его наверняка знаете: он недавно за полмиллиарда купил яхту с вертолетной площадкой, оранжереей и бассейном, в котором можно проводить чемпионаты по водному поло. Об этом много писали! А вот настоящий финал мне не нравится. Банально. Грозный первый секретарь ни в какое нищенство не впадал, ни на каком рынке не торговал, а служит председателем правительственной комиссии по расследованию преступлений коммунистического режима… Вы его знаете!
— Ну кто ж его не знает! Серьезный дед… Но концовку, сознайтесь, Дмитрий Антонович, вы снова подсочинили?
— Нет, не подсочинил, просто позаимствовал из судьбы члена Политбюро. Потому что мой первый секретарь, когда все обрушилось, от переживаний заболел раком и застрелился на даче из охотничьего ружья, чтоб не быть в тягость близким… А это, видите ли, как-то нехудожественно!
— Раком? — невольно переспросил Кокотов и пощупал шею: он где-то читал, что у онкологических больных увеличиваются лимфатические узлы.
— Вот сволочи! — выругался Жарынин.
Режиссер резко перестроился, освобождая крайний левый ряд. И вовремя: через мгновенье две автомобильные тени с пронзительным воем мелькнули и пропали за взлобком дороги, точно упали с края земли.
— Может, это как раз Гена поехал. У него в этих местах охотхозяйство, — раздумчиво сообщил режиссер. — Извините, Андрей Львович, я вас перебил! Так чем закончился ваш визит в бомбоубежище?
— В бомбоубежище? Ничем особенным. Я принял предложение и написал роман «Полынья счастья»… Перевод с английского.
— Знакомое название. А псевдоним? Какой вы псевдоним взяли?
— Аннабель Ли… — упавшим голосом ответил Андрей Львович: он как раз нащупал странное уплотнение под левой скулой.
— Достойно, очень достойно. Погодите-ка! «Полынья счастья». Ну конечно же! Эту книжку я видел у Регины и Вальки. Они страшно плевались, хохотали, цитировали мне какие-то совершенно отмороженные куски, но до конца все-таки дочитали! Поздравляю! Эти дамы мало что до конца дочитывают.
— Сочиняете? — тоскливо усомнился Кокотов.
— А вот и нет! У вас там есть место, где женщина играет в смертельную сексуальную рулетку? Есть?
— Есть… — порозовел автор «Полыньи счастья».
— Ну вот видите, прав Сен-Жон Перс: мир тесен, как новый полуботинок. А сколько вам, если не секрет, заплатили за этот роман?
— Две тысячи долларов.
— Бандиты! Меньше чем за три такие вещи не пишут! Сколько вы уже налудили?
— Шестнадцать романов.
— И сколько времени уходило на каждый?
— От двух до пяти месяцев. С перерывом на отдых.
— Когда же вы успели написать «Гипсового трубача»?
— От сна отрывал…
— Ну и как вам такая жизнь?
— Она омерзительна! — радостно воскликнул Кокотов, нащупав под правой скулой точно такое же уплотнение, как и под левой, а это значило, что он имеет дело не с увеличенными лимфатическими узлами, а с исконной анатомической пустяковиной…
— А вот я вас, дорогой Андрей Львович, везу в другую жизнь! И кстати, попутно дарю еще один сюжет для «Лабиринтов страсти». Так, на всякий случай, если мы с вами не сработаемся. Вы можете стать родоначальником нового жанра — эротической фантастики. Не пробовали?
— Фантастику пробовал. Эротическую — нет.
— Тогда слушайте! Двадцать первый век. Человечество достигло невиданных, невообразимых научных успехов! На Марсе колония землян…
— Минуточку Дмитрий Антонович, а сейчас-то какой век?
— Ах, ну да… Все никак не могу привыкнуть. Итак, двадцать второй век. Нью-социализм. Марс. Конец нудного рабочего дня в одном из многочисленных марсианских НИИ. Завтра — трехдневный уикенд.
— У них три выходных дня?!
— Конечно. Но раз в месяц. А какой отдых на Марсе? Тоска! Ну посидеть у телевизора, ну поваляться на искусственном пляже под искусственным солнцем или для экстрима, напялив скафандр, на сендцикле поноситься по дну высохшего марсианского моря. Скукота! И только одна сотрудница не может скрыть радостного нетерпения. Назовем ее хотя бы Пат Сэлендж. Фантасты почему-то любят давать героям такие краткие англоватые имена. Странно, что никому из наших не пришло в голову звать персонажи по-русски. Например, Ген Сид — Геннадий Сидоров… Или — Ал Пуг. Алла Пугачева. Разве хуже? Нет, лучше! А все проклятое западничество!
— Вы, значит, славянофил? — едко поинтересовался Кокотов.
— А вас это, Андрей Львович, смущает? — спросил Жарынин, нажимая на отчество соавтора.
— Нет, но хотелось бы знать…
— А если я скажу вам, что я зоологический ксенофоб и потомственный антисемит, вы потребуете остановить машину?
— Возможно и так…
— Тогда лучше вернемся на Марс. И вот эта наша Пат Сэлендж, чтобы спрятать туманную загадочную улыбку, низко склоняется над кульманом…
— Дмитрий Антонович, какой кульман на Марсе в двадцать втором веке?
— Да черт его знает, какой… Не важно! Над сенсорной клавиатурой она склоняется. Не перебивайте! К ней в этот миг подходит ее интимный друг, обнимает…
— Ив Дор.
— Кто-о?
— Иван Дорошенко.
— Ну, вы язва, Кокотов! Ладно, будь по-вашему, Ив Дор. Он приглашает ее в театр. Залетная труппа с Земли дает «Дядю Ваню». Войницкий в последнем акте палит в профессора из блистера, но только слегка прожигает скафандр.
— Бластера. Блистер — это упаковка пилюль.
— Согласен. Но Пат в ответ на приглашение только тихо качает головой: «Нет, милый, этот уикенд я должна побыть одна. Не сердись!» Он, обиженный, уходит, а она еще ниже склоняется к плазменному экрану своего кульмана и улыбается еще загадочнее… Вот собаки! Уже и указатель сняли!
Глава 7
Железная рука штабс-капитана
Бранясь, Жарынин затормозил, съехал на обочину и, рискуя свалиться в кювет, стремительно сдал назад. Действительно, в том самом месте, где от трассы ответвлялась, пропадая меж деревьев, узкая асфальтовая дорога, стоял трехметровый бетонный столб, позеленевший от времени. К нему, судя по остаткам ржавых болтов и уголков, прежде крепился большой указательный щит. Теперь же вместо него торчала кривая фанерка с неровными буквами, наляпанными синей масляной краской:
ДВК — 7 КМ
Режиссер выругался и свернул в лес. Некогда это была вполне приличная местная шоссейка, которая превратилась теперь в сплошные выбоины, заполненные водой, и ямы, слегка присыпанные щебнем. Кое-где попадались, правда, остатки асфальта, напоминавшие своей дробно-прихотливой конфигурацией архипелаг. Нырнув в одну из впадин, машина довольно сильно стукнулась днищем.
— Сволочь! — выругался Жарынин. — Ну, я ему устрою!
— Кому?
— Директору! Я два раза находил ему деньги на асфальт! Экстрасенс хренов! Кашпировский недорезанный!
— А что там с Пат Сэлендж? — пытаясь отвлечь водителя от черных мыслей, спросил автор «Полыньи счастья».
— Ну какая еще Пат Сэлендж! Мы сейчас без глушителя останемся!
Переваливаясь с боку на бок, как большая жестяная утка, машина все-таки двигалась вперед. Наконец показались старинные арочные ворота с ярко-желтой надписью:
ДОМ ВЕТЕРАНОВ КУЛЬТУРЫ «КРЕНИНО»
Под аркой виднелось несколько квадратных метров свежего асфальта, черного, лоснящегося, испещренного каплями влаги, словно кожа эфиопа, вышедшего из-под душа. В едва затвердевшую поверхность кто-то успел предусмотрительно вдавить белые камешки, которые в целокупности составили самое краткое отечественное ругательство. И Кокотова вдруг осенило, что решающее объяснение между Ромой и Юлей должно состояться в тот самый момент, когда она мучается, составляя по указанию главного редактора кроссворд из ненормативной лексики. Дело в том, что пузатый шеф сам подбивал к ней клинья, но, получив отказ, стал гнусно придираться на планерках и давать разные глумливые задания. Юля в полной растерянности: тонкая, внутренне чистая девушка с высшим филологическим образованием, этакая Золушка развратного мегаполиса, она просто не в состоянии выполнить издевательское поручение. Но если в полночь она не сдаст готовый кроссворд, ее уволят. И тут, подобно тетушке-фее, к ней на помощь спешит влюбленный Рома. Они, подбадривая друг друга, склоняются над кроссвордом, испещренным самой разнузданной площадной бранью, и наконец происходит объяснение. О, это первое признание в любви, тихое, робкое, нежное, как дуновение розового рассветного ветерка над камышовой заводью!..
— Ну так-то, поганец! — удовлетворенно воскликнул Жарынин. — Вот он, русский человек в действии! Не может украсть все до последнего. Хоть чуть-чуть, а оставит ближнему! Именно это спасет Россию! Россия — Феникс! Вы читали «Петербург» Андрея Белого?
— Разумеется… — кивнул Кокотов, собираясь честно добавить «нет», но передумал.
— А может, вы думаете, что Россия — сфинкс? — насторожился режиссер.
— Нет, я так не думаю! — поспешил успокоить его Андрей Львович.
— Хорошо! Отлично!
Эти несколько квадратных метров свежего дорожного покрытия привели Жарынина в прекрасное расположение духа. Попробовав ногой асфальт, он остался доволен и качеством укатки, и кратким словом, выложенным из камешков.
— Ладно, так и быть, дорасскажу вам про Пат, а то забуду. В общем, наша Пат много лет копила деньги и наконец получила то, что хотела. Наука к тому времени научилась по останкам не только восстанавливать давно скончавшиеся организмы, но и воспроизводить все мельчайшие подробности их истлевшей жизни. Вот вы вчера пили же?
— А что, заметно?
— Конечно! — Жарынин пальцем изобразил на запотевшем стекле крестик. — И вот по такому кусочку косточки (он показал полмизинчика) наука может определить, сколько вы выпили, когда и что именно…
— А какое это имеет отношение к Пат Сэлендж? Она у вас алкоголичка?
— Ах, мы еще и с юмором! Нет. Но точно так же можно восстановить и всю любовную биографию человека! Все его томления и неги. Вот вы бы хотели испытать оргазм Казановы?
— В каком смысле?
— Ладно, не валяйте дурака! Да или нет?
— Не отказался бы!
— Так вот, одно из главных развлечений той будущей цивилизации — покупка оргазмов знаменитых любовников мировой истории. Ну, в общем, тех, чьи останки удалось отыскать. Мадам Помпадур, Потемкин, Екатерина Великая, Нельсон, леди Гамильтон, Сара Бернар, Распутин, Лиля Брик… Кстати, в том толерантном до тошноты мире учтены интересы и людей нетрадиционной ориентации. Можно при желании испытать оргазм динозавра, саблезубого тигра, голубой акулы или, наоборот, колибри…
— А кого выбрала Пат?
— А как вы думаете?
— Не знаю…
— Хорошо, подскажу. Она у нас девушка без вредных сексуальных привычек, более того, даже немного старомодная.
— Надо подумать…
— Думайте! Когда догадаетесь, я продолжу. Мы опаздываем к столу.
Режиссер нажал на газ — и машина рванулась вперед. За поворотом открылась широкая аллея, обсаженная огромными черными липами, и вела она к видневшемуся вдали, на холме, совершенно борисово-мусатовскому особняку с колоннами и полукруглой балюстрадой перед входом.
— Потрясающе! — воскликнул Жарынин и затормозил.
— Мы же опаздываем к завтраку!
— Не к завтраку, а к письменному столу. Но красота важнее! Места здесь заповедные!
Оказывается, дом ветеранов культуры располагался в старинной, чудом уцелевшей дворянской усадьбе, воздвигнутой в позапрошлом веке на высоком берегу речки Крени. Впрочем, речка в незапамятные времена была запружена, и с крутизны открывался каскад из трех прудов, обросших по берегам ветлами. Барский дом окружал английский парк с долгой липовой аллеей и большим искусственным гротом, где бил целебный источник.
Это была, наверное, единственная уцелевшая дворянская усадьба в округе. Сохранилась она, если верить Жарынину, по весьма любопытной причине: у дореволюционного владельца поместья штабс-капитана Куровского, потерявшего на японской войне руку, имелся металлический протез с пальцами, которые со страшным клацаньем приводились в движение специальным пружинным механизмом. Летом 1917-го окрестные мужички, пускавшие красного петуха направо-налево, добрались и до Кренина. Куровской вышел к балюстраде в парадном мундире с георгиевскими крестами на груди и, постукивая протезом о перила, строго спросил: мол, зачем, любезные, пожаловали? А те, мгновенно утратив поджигательский пыл, безмолвно смотрели на страшную железную руку.
— Да так, барин, проведать зашли…
— Ну, проведали и ступайте с богом! — молвил штабс-капитан и, клацнув особым механизмом, указал им стальным перстом дорогу.
С тем смутьяны убрались и более не возвращались, хотя в уезде спалили всех помещиков… В 1919-м, при большевиках, председателем уездной «чрезвычайки» стал некто Кознер. Сам он был из недоучившихся студентов и протезов не боялся, так как в высшем инженерном училище разных механизмов навидался вдоволь. Он-то и расстрелял штабс-капитана за монархический заговор, составленный самим инвалидом войны, его женой, двумя малолетними детьми, садовником, кухаркой и ее мужем-истопником, который, собственно, и донес в ЧК, боясь возмездия за украденный и пропитый хозяйский золотой портсигар. В Московскую губернию Кознер, кстати, прибыл из Киева, где служил в печально знаменитом особом отделе 12-й армии и прославился тем, что по ночам пускал в сад раздетых донага контрреволюционных гимназисток и охотился на них с маузером. Пострадав за злоупотребление революционной законностью, он стал тише, но еще любил попугать на допросе несчастных железным протезом, снятым с мертвого Куровского и служившим чекисту пресс-папье.
В двадцатые годы Кознера, сочинявшего в юности стихи в духе Надсона, бросили руководить секцией литературной критики Пролеткульта. Каждую свою статью или рецензию он заканчивал одной и той же фразой: мол, куда же смотрит ОГПУ? Кознер и подал идею устроить в Кренино дом отдыха для утомившихся революционных деятелей культуры, которые на курорте расслабятся и наговорят много чего интересного — надо только внедрить парочку агентов. Однако даже этого не понадобилось: мастера искусств по собственному почину буквально завалили карающий революционный орган доносами, причем некоторые из них были развернуты в трактаты и даже поэмы. В спецархиве ФСБ до сих пор прилежно хранятся в неразобранном виде эти документы суровой эпохи.
Раньше они покоились на своих полках тайно, однако во времена перестройки их рассекретили и пригласили исследователей, мол, вникайте, изучайте, осмысливайте! Один известный театровед, начитавшись доносов, сошел с ума. Проявлялось это весьма необычным образом: утром, позавтракав, он выходил на улицу и бродил по городу, плюя на мемориальные доски, прикрепленные к стенам домов, где проживали выдающиеся деятели. Во всем остальном он был совершенно нормален и даже вел в газете «КоммивояжерЪ» колонку «Просцениум». А еще один не менее знаменитый литературовед, поработавший со злополучным фондом, запил горькую и хлебал до тех пор, пока однажды не отправился в магазин за добавкой совершенно голым. Его, конечно, задержали, и он под протокол объяснил свое поведение так: в сравнении с бесстыдством советских классиков, которое он обнаружил в архиве ФСБ, натуралистический поход за водкой — невинная шалость. Его, разумеется, отправили на медицинскую реабилитацию, вылечили; с тех пор он не пьет, но и не пишет. А архив снова засекретили, только уже не из идеологических, а из гуманистических соображений.
Кстати, Максим Горький любил наезжать сюда, попить из целебного кренинского источника, чьи воды совершали чудеса оздоровления головы, желудка, простаты и прочих жизнедеятельных органов. Шутили, что водичка делает талантливых еще талантливее, а бездарей еще бездарнее. Местный остряк переиначил «Кренино» в «Ипокренино», намекая на знаменитую древнегреческую Иппокрену, дарившую поэтам вдохновенье.
С годами приют разросся и стал называться Домом ветеранов культуры (ДВК). В старом помещичьем особняке остались теперь лишь библиотека и администрация, а рядом вырос бело-голубой корпус, напоминающий больничный. На первом этаже разместились врачебные и процедурные кабинеты, а выше — однокомнатные квартиры с балкончиками. В столовую вела стеклянная галерея.
— Замечательное место, — вздохнул Жарынин, — только здесь и можно творить вечное!
— Почему?
— Атмосфера удивительная: почти каждую неделю кто-нибудь ласты склеивает. Прямо «Волшебная гора». Не читали? Советую. Средний возраст насельника — 83 года! Человек умирает, комната освобождается и стоит пустая, пока оформляют нового постояльца. А оформление иногда затягивается. Ветеран, чтобы поселиться здесь, должен передать свою квартиру в фонд «Сострадание». Чтобы помещение не пустовало, номера сдаются под творческие мастерские, как нам с вами… А иногда просто пускают постояльцев, как в гостиницу, иной раз на одну ночь. Вы меня поняли? Директор тут ушлый. Экстрасенс! Еще познакомитесь…
Меж тем машина промчалась между черно-золотыми липами, ворвалась на стоянку и лихо вписалась в узкий просвет между навороченным черным джипом «лексус» и фургоном.
Режиссер открыл дверцу, вышел из автомобиля и шумно вздохнул.
— Боже, какой воздух! Пакуй — и на экспорт. Ну, здравствуй, «Ипокренино»! — Молвив это, он сдернул свой бархатный берет и в пояс поклонился.
Писатель тем временем соображал, как выбраться из машины. Жарынин припарковался так близко к фургону, что дверца едва открывалась.
— Ну что вы там копаетесь? — недовольно позвал режиссер.
Кокотов вскинул голову и от удивления открыл рот: без берета Жарынин показался ему совершенно другим человеком. Под оперенным бархатом скрывалась милая, глянцевая и весьма обширная лысина, придававшая грозному облику Дмитрия Антоновича какой-то водевильный оттенок. Автор «Полыньи счастья», скрывая улыбку, протиснул живот в щель, осторожно извлек ноутбук и оказался на свободе. Режиссер открыл багажник и начал небрежно выкидывать вещи на асфальт. Андрей Львович с оборвавшимся сердцем едва успел перехватить у него свой чемодан.
— Пошли! — Жарынин снова надвинул на голову берет, легко поднял раздутую спортивную сумку и двинулся к входу.
Но вдруг, спохватившись, он вернулся к машине, просунулся в салон и достал с заднего сиденья трость темно-красного дерева. Вещица была явно антикварная: черненая серебряная ручка представляла собой пуму, застывшую в кровожадном прыжке…
|
The script ran 0.041 seconds.