1 2 3 4 5 6 7 8 9
Карл Густав Юнг
Архетип и символ
Жизнь и воззрения К. Г. Юнга
Карл Густав Юнг родился 26 июля 1875 г. в швейцарском местечке Кесвиль в семье священника
евангелически—реформатской церкви. Семья Юнгов происходила из Германии: прадед К. Юнга
руководил военным госпиталем во времена наполеоновских войн, брат прадеда некоторое время
занимал пост канцлера Баварии (был женат на сестре Ф. Шлейермахера). Дед — профессор
медицины — переехал в Швейцарию с рекомендацией А. фон Гумбольдта и слухами, будто он
внебрачный сын Гёте. Отец К.Юнга помимо теологического образования получил степень доктора
филологии, но, разуверившись в силах человеческого разума, оставят занятия восточными языками
и какими бы то ни было науками вообще, полностью отдавшись вере. Мать Карла Густава
происходила из семьи местных бюргеров, которые на протяжении многих поколений становились
протестантскими пасторами. Религия и медицина, таким образом, соединились в этой семье
задолго до рождения Карла Густава.
Семья принадлежала к «хорошему» обществу, но едва сводила концы с концами. Детство и
особенно юность Юнга прошли в бедности. Он получит возможность учиться в лучшей гимназии
Базеля, куда переехала семья, только благодаря помощи родственников и сохранившимся связям
отца. Необщительный, замкнутый подросток, он так и не приобрел себе приятелей (от вытекающих
отсюда неприятных последствий его избавляли высокий рост и изрядная физическая сила). К
внешней среде приспосабливался с трудом, нередко сталкивался с непониманием окружающих,
предпочитая общению погружение в мир собственных мыслей. Словом, представлял классический
случай того, что сам он назвал впоследствии «интроверсией». Если у экстраверта психическая
энергия направлена преимущественно на внешний мир, то у интроверта она перемещается к
субъективному полюсу, к образам собственного сознания. Свои мемуары Юнг не зря назвал
«Воспоминания, сновидения, размышления» — сновидения играли огромную роль в духовной жизни
Юнга с раннего детства, и на анализе сновидений позже строилась вся его психотерапевтическая
практика.
Еще в отрочестве Карл Густав пришел к отрицанию религиозных представлений своего
окружения. Догматизм, ханжеское морализаторство, превращение Иисуса Христа в проповедника
викторианской морали вызывали у него искреннее возмущение: в церкви «бесстыдно толковали о
Боге, его стремлениях и действиях», профанируя все священное «избитыми сентиментальностями».
В протестантских религиозных церемониях он не видел и следа божественного присутствия; по
его мнению, если Бог некогда и жил в протестантизме, то давно покинул эти храмы. Знакомство
с догматическими трудами привело к мысли, что они являются «образцом редкостной глупости,
единственная цель которых — сокрытие истины»; католическая схоластика оставляла впечатление
«безжизненной пустыни» [1]. Живой религиозный опыт стоит
выше всех догматов, считал молодой Юнг, а потому «Фауст» Гёте и «Так говорил Заратустра»
Ницше оказались для него ближе к истинной религии, чем весь либеральный протестантизм. «Мне
вспоминается подготовка к конфирмации, которую проводил мой собственный отец, — писал Юнг
спустя несколько десятилетий. – Катехизис был невыразимо скучен. Я перелистал как-то эту
книжечку, чтобы найти хоть что-то интересное, и мой взгляд упал на параграфы о троичности.
Это заинтересовало меня, и я с нетерпением стал дожидаться, когда мы дойдем на уроках до
этого раздела. Когда же пришел этот долгожданный час, мой отец сказал: «Данный раздел мы
пропустим, я тут сам ничего не понимаю». Так была похоронена моя последняя надежда. Хотя я
удивился честности моего отца, это не помешало мне с той поры смертельно скучать, слушая все
толки о религии» [2].
Живой опыт божественного был явлен многочисленными сновидениями: во сне являлись чудовищные,
страшные, но величественные образы. Под влиянием нескольких постоянно повторявшихся сновидений
сомнения в догматах христианства усилились. Среди прочих рассуждений Юнга—гимназиста о Боге
(а им он методично предавался по два часа в день по дороге в гимназию и обратно) главное
место теперь занимает очевидная «ересь»: Бог не всеблаг, у него имеется темная, страшная
ипостась.
В сновидениях Юнга той поры важен еще один мотив: он наблюдал образ наделенного магической
силой старца, который был как бы его аlter еgo. В повседневных заботах жил замкнутый, робкий
юноша — личность номер один, а в снах являлась другая ипостась его «Я» — личность номер два,
обладающая даже собственным именем (Филемон). Уже завершая свое обучение в гимназии, Юнг
прочитал «Так говорил Заратустра» и даже испугался: у Ницше тоже была «личность №2» по имени
Заратустра; она вытеснила личность философа (отсюда безумие Ницше — так Юнг считал и в
дальнейшем, вопреки более достоверному медицинскому диагнозу). Страх перед подобными
последствиями «сновидчества» способствовал решительному повороту к реальности. Да и
необходимость одновременно учиться в университете, работать, зная, что рассчитывать приходится
лишь на свои силы, уводила от волшебного мира сновидений. Но позже, в учении о двух типах
мышления найдет отражение и личный сновидческий опыт Юнга. Главной целью юнговской психотерапии
станет единение «внешнего» и «внутреннего» человека у пациентов, а размышления зрелого Юнга
на темы религии в какой-то степени будут лишь развитием того, что было испытано им в детстве.
При выяснении источников того или иного учения нередко злоупотребляют словом «влияние».
Очевидно, что влияние не есть однозначная детерминация: «повлиять» в истинном смысле слова,
когда речь идет о великих философских или богословских учениях, можно только на того, кто сам
собою что-то представляет. Юнг в своем развитии отталкивался от протестантской теологии,
усваивая одновременно духовную атмосферу своего времени. Он принадлежал к немецкой культуре,
которой издавна был свойственен интерес к «ночной стороне» существования. В начале прошлого
века романтики обратились к народным сказаниям, мифологии, «рейнской мистике» Экхарта и
Таулера, к алхимической теологии Бёме. Врачи—шеллингианцы (Карус) уже пытались применять
учение о бессознательном психическом в лечении больных. Пантеизм Гете сочетался у Юнга с
«мировой волей» Шопенгауэра, с модной «философией жизни», с трудами биологов—виталистов.
На глазах Юнга происходила ломка патриархального уклада жизни в Швейцарии и Германии: уходил
мир деревень, замков, небольших городков, в самой атмосфере которых оставалось, как писал Т.
Манн, «нечто от духовного склада людей, живших, скажем, в последние десятилетия пятнадцатого
века, — истеричность уходящего средневековья, нечто вроде скрытой душевной эпидемии», с
подспудной душевной предрасположенностью к фанатизму и безумию [3].
В учении Юнга сталкиваются духовная традиция прошлого и современность, алхимия XV-XVI вв.
и естествознание, гностицизм и научный скепсис. Интерес к далекому прошлому как к чему-то
постоянно сопровождающему нас сегодня, сохранившемуся и действующему на нас из глубин, был
характерен для Юнга еще в юности. Любопытно, что в университете ему более всего хотелось
учиться на археолога. «Глубинная психология» своим методом чем-то напоминает археологию.
Известно, что Фрейд неоднократно сравнивал психоанализ с этой наукой и сожалел, что название
«археология» закрепилось за поисками памятников культуры, а не за «раскопками души». «Архее» —
первоначало, и «глубинная психология», снимая слой за слоем, движется к самым основаниям
сознания.
Однако в Базеле археология не преподавалась, а в другом университете Юнг учиться не мог —
скромную стипендию ему могли выплачивать лишь в родном городе. Сегодня спрос на выпускников
естественнонаучных и гуманитарных факультетов университета велик, но в конце прошлого века
ситуация была иной. Профессионально заниматься наукой могли лишь материально обеспеченные
люди, кусок хлеба гарантировали теологический, юридический и медицинский факультеты.
Юриспруденция была Юнгу совершенно чужда, протестантская теология вызывала отвращение,
тогда как медицинский факультет наряду с профессией, позволявшей выбраться из нищеты, давал
и сносное естественнонаучное образование.
Как и в гимназии, Юнг отлично учился в университете, вызывая удивление своих сокурсников
тем, что помимо учебных дисциплин он отдавал много времени изучению философии. До последнего
года обучения он специализировался по внутренним болезням, ему уже было обеспечено место в
престижной мюнхенской клинике. В последнем семестре нужно было сдавать психиатрию, он открыл
учебник и прочитал на первой странице, что психиатрия есть «наука о личности». «Мое сердце
неожиданно резко забилось, — вспоминал Юнг в старости. — Возбуждение было необычайным, потому
что мне стало ясно, как при вспышке просветления, что единственно возможной целью для меня
может быть психиатрия. Только в ней сливались воедино два потока моих интересов. Здесь было
эмпирическое поле, общее для биологических и духовных фактов, которое я искал повсюду и нигде
не находил. Здесь же коллизия природы и духа стала реальностью» [4]. Человеческая психика является местом встречи науки и религии, конфликт
между ними преодолим на пути подлинного самопознания. Тут же было принято решение, которое
удивило всех — психиатрия считалась самым непрестижным для медика занятием, хотя бы потому,
что все успехи медицины в XIX в. не привели к заметным результатам в лечении психических
заболеваний.
После окончания университета Юнг переезжает в Цюрих, начинает работать в клинике
Бургхёльци, руководимой видным психиатром Э.Блейлером. Базель и Цюрих имели для Юнга
символическое значение как два полюса европейской духовной жизни. Базель — живая память
европейской культуры. В университете не забывали о преподававшем в нем Эразме и учившемся
Гольбейне, на филологическом факультете преподавали профессора, лично знавшие Ницше. Интерес
Юнга к философии мог вызвать недоумение у медиков, но философия считалась в Базеле
необходимой стороной культуры. В Цюрихе же она, наоборот, считалась непрактичным «излишеством».
Кому нужны все эти ветхие книжные знания? Наука тут рассматривалась как полезное орудие,
ценилась по своим приложениям, эффективному применению в индустрии, строительстве, торговле,
медицине. Базель уходил корнями в далекое прошлое, в то время как Цюрих устремлялся в столь
же далекое будущее. Юнг видел в этом «раскол» европейской души: рассудочная
индустриально—техническая цивилизация предает забвению свои корни. И это закономерно, ибо
душа окостенела в догматическом богословии. Наука и религия вступили в противоречие именно
потому, полагал Юнг, что религия оторвалась от жизненного опыта, тогда как наука уходит от
важнейших проблем, она держится плотского эмпиризма и прагматизма. «Мы стали богатыми в
познаниях, но бедными в мудрости», — напишет он вскоре. В созданной наукой картине мира
человек есть лишь механизм среди других механизмов, его жизнь утрачивает всякий смысл.
Необходимо найти ту область, где религия и наука не опровергают друг друга, а наоборот,
сливаются в поисках первоистока всех смыслов. Психология сделалась для Юнга наукой наук –
именно она, с его точки зрения, должна дать современному человеку целостное мировоззрение.
В своих поисках «внутреннего человека» Юнг не был одинок. У многих мыслителей конца XIX —
начала XX вв. мы обнаруживаем то же негативное отношение и к мертвому космосу естествознания,
и к церкви, и к религии. Одни из них, например Толстой, Унамуно, Бердяев, обращаются к
христианству и дают ему самое неортодоксальное толкование. Другие, испытав душевный кризис,
создают философские учения, которые иногда не без основания называют «иррационалистическими», —
так появляются прагматизм Джеймса или интуитивизм Бергсона. Ни эволюцию живой природы, ни
поведение самого примитивного организма, ни тем более мир человеческих переживаний не объяснить
законами механики и физиологии. Жизнь есть вечное становление, гераклитовский поток, «порыв»,
не признающий закона тождества. И вечный сон материи, круговорот веществ в природе, и вершины
духовной жизни суть лишь два полюса этого неудержимого потока.
Кроме «философии жизни» Юнга задела и мода на оккультизм. На протяжении двух лет он принимал
участие в спиритических сеансах, познакомился с обширной литературой по астрологии, нумерологии
и другим «тайным» наукам. Эти увлечения студенческих лет во многом определили характер
позднейших исследований Юнга. От наивной веры в то, что медиумы общаются с духами умерших, он
скоро отошел. Сам факт общения с духами, кстати сказать, отрицают и серьезные оккультисты.
Астральные тела не принимают участия в земной жизни, медиумы вступают в контакт лишь со
своеобразными «раковинами», «психическими оболочками», сохраняющими отдельные черты населявшей
их личности, которая к этому времени уже покинула астральный мир и перешла в более высокое
измерение. Эти оболочки обладают лишь видимостью жизни, они оживляются психической энергией
впавшего в транс медиума (или, во время столоверчения, энергией его участников). Поэтому в
непроизвольном письме, в речах медиума могут проявиться какие-то реплики умерших, но о
подлинном общении с духами не может быть и речи, поскольку материализуются лишь какие-то
осколки этой «раковины», соединившиеся к тому же с идеями и впечатлениями медиума.
Медиумом была дальняя родственница Юнга, полуграмотная девушка, не склонная к актерству и
надувательству. Состояния транса были неподдельными; об этом свидетельствовало хотя бы то, что
не окончившая гимназии девушка, будучи в трансе, переходила на литературный немецкий язык,
которым в обычном состоянии не владела (швейцарский диалект сильно отличается от литературного
верхненемецкого). Как и большая часть сообщений «духов», это не выходило за пределы того, что
было доступно сознанию медиума: на бессознательном уровне она могла владеть литературным
немецким. «Духами» оказывались как бы «отколовшиеся» части ее личности, лежавшие за пределами
сознания. Однако имелось одно важное исключение. Малограмотная девушка явно ничего не знала о
космологии гностиков—валентиниан II в. н.э., не могла она придумать столь сложную систему, но в
сообщении одного из «духов» эта система была изложена детальным образом.
Эти наблюдения легли в основу докторской диссертации К.Г. Юнга «О психологии и патологии
так называемых оккультных феноменов» (1902). Данная работа до сих пор сохранила определенное
научное значение — Юнг дает в ней психологический и психиатрический анализ медиумического
транса, сопоставляет его с галлюцинациями, помраченными состояниями ума. Он отмечает, что у
пророков, поэтов, мистиков, основателей сект и религиозных движений наблюдаются те же
состояния, которые психиатр встречает у больных, слишком близко подошедших к священному
«огню» — так, что психика не выдержала, произошел раскол личности. У пророков и поэтов к их
собственному голосу часто примешивается идущий из глубин голос как бы другой личности, но их
сознанию удается овладеть этим содержанием и придать ему художественную или религиозную форму.
Всякого рода отклонения встречаются и у них, но зато имеется интуиция, «далеко превосходящая
сознательный ум»; они улавливают некие «праформы». Впоследствии Юнг назвал эти праформы
архетипами коллективного бессознательного. Они в разное время появляются в сознании людей,
как бы всплывают независимо от воли человека; праформы автономны, они не определяются
сознанием, но способны воздействовать на него. Единство рационального и иррационального,
снятие субъект–объектного отношения в интуитивном прозрении отличают транс от нормального
сознания и сближают его с мифологическим мышлением. Каждому человеку мир праформ открывается
в сновидениях, которые оказываются основным источником информации о психическом
бессознательном.
Таким образом, к главным положениям собственного учения о коллективном бессознательном
Юнг пришел еще до встречи с Фрейдом, произошедшей в 1907 г. К тому времени у Юнга уже было
имя — известность ему принес прежде всего словесно—ассоциативный тест, позволивший
экспериментально выявлять структуру бессознательного. В лаборатории экспериментальной
психопатологии, созданной Юнгом в Бургхёльци, испытуемому предлагался список слов, на которые
тот должен был тут же реагировать первым пришедшим на ум словом. Время реакции фиксировалось
с помощью секундомера. Затем тест был усложнен — с помощью различных приборов замечались
физиологические реакции испытуемого на различные слова—стимулы. Главное, что удалось
обнаружить, — это наличие слов, на которые испытуемые не могли быстро найти отклик, либо
удлинялось время подбора слова—реакции; иногда они надолго замолкали, «отключались»,
заикались, отвечали не одним словом, а целой речью и т.д. При этом они не осознавали, что
ответ на одно слово—стимул, например, занимал у них в несколько раз больше времени, чем на
другое. Из этого Юнг сделал вывод о том, что такие нарушения в реагировании связаны с наличием
заряженных психической энергией «комплексов» — стоило слову–стимулу «дотронуться» до такого
комплекса, как у испытуемого появлялись следы легкого эмоционального расстройства. В дальнейшем
этот тест способствовал появлению многочисленных «проективных тестов», широко используемых и
в медицине, и при подборе кадров, а также появлению столь далекого от чистой науки прибора,
как «детектор лжи». Юнг считал, что этот тест выявляет в психике испытуемого некие
фрагментарные личности, расположенные за пределами сознания. У шизофреников диссоциация
личности значительно более выражена, чем у нормальных людей, что в конечном счете ведет к
разрушению сознания, распаду личности, на месте которой остается ряд «комплексов».
Впоследствии Юнг разграничивал комплексы личного бессознательного и архетипы коллективного
бессознательного. Именно последние напоминают отдельные личности. Если раньше безумие
объяснялось «одержимостью бесами», которые приходили в душу извне, то у Юнга оказывалось,
что весь их легион уже содержится в душе, и при определенных обстоятельствах они могут
одержать верх над «Я» — одним из элементов психики. Душа всякого человека содержит в себе
множество личностей, и у каждой из них имеется свое «Я»; время от времени они заявляют о
себе, выходят на поверхность сознания. Древнее речение: «У нежити своего облика нет, она ходит
в личинах» можно было бы применить к юнговскому пониманию психики — с той оговоркой, что сама
психическая жизнь, а не «нежить», обретает разного рода маски.
Конечно, эти идеи Юнга были связаны не только с психиатрией и психологическими
экспериментами. Они «носились в воздухе». К. Ясперс с тревогой писал об эстетизации разного
рода психических отклонений — так выражал себя «дух времени». В творчестве многих писателей
нарастал интерес к «легионам бесов», населяющим темные глубины души, к двойникам, к
«внутреннему человеку», радикально отличному от внешней оболочки. Часто этот интерес, как и у
Юнга, сливался с религиозными учениями. Достаточно упомянуть австрийского писателя Г. Майринка,
на романы которого иногда ссылался Юнг («Голем», «Ангел в западном окне», «Белый доминиканец»
и др.). В книгах Майринка оккультизм, теософия, восточные учения служили как бы системой
отсчета для противопоставления метафизически—чудесной реальности миру обыденного здравого
смысла, для которого эта реальность «безумна». Конечно, такое противопоставление было известно
и Платону, и апостолу Павлу («Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие?»); оно
присутствовало и в европейской литературе во времена Шекспира, Сервантеса, Кальдерона, было
характерным для всего немецкого романтизма, произведений Гоголя и Достоевского, многих
писателей нашего века. Однако здесь изменилась перспектива видения, была перевернута система
координат: божественное, священное стали искать в бездне бессознательного, во тьме. Юнг писал
в своих воспоминаниях, что в «Фаусте» его привлекал не образ главного героя, но, во-первых,
знаменитые «Матери» из второй части, а во-вторых, Мефистофель, заявлявший, что он часть той
силы, которая всегда «творит добро, всему желая зла». Отличие Юнга от всякого рода
декадентства, воспевающего зло, не вызывает сомнений: синтез витализма и спиритуализма,
Шопенгауэра и алхимии, научной психологии и «тайных» наук не мог быть устойчивым.
Встречу с психоанализом нельзя назвать случайной, как и позднейший разрыв с Фрейдом. Хотя
Юнг был очень многим обязан именно Фрейду, его трактовка бессознательного с самого начала
отличалась от фрейдовской. Своими учителями он считал Э. Блсйлсра и П. Жане. Блейлер писал
о случаях раздвоения личности, об «аутическом мышлении», которому противопоставлялось
«реалистическое», ввел в психиатрию термин «шизофрения» (т.е. расщепление, раскол личности). От
Жане он унаследовал энергетическую концепцию психики: реальность окружающего мира требует
определенного количества психической энергии и вместе с ослаблением ее притока происходит
«понижение уровня сознания» (abaissements du niveau mental). В сновидениях, галлюцинациях,
видениях присутствует тот же материал, который наполняет и бред психотика. Жане писал также
о диссоциации личности (на две и более), причем лишь одна из них является носителем сознания
(«Я»), другие считались выражением бессознательных сил. Однако, пока речь шла о методах
психотерапевтического лечения, воздействие Фрейда было определяющим: хотя Юнг был и остается
первым «еретиком» с точки зрения ортодоксального психоанализа, его техника лечения пациентов
отличалась от фрейдовской незначительно. А имевшиеся все же отличия в психотерапии являлись
следствием значительных расхождений взглядов как в области психологии, так и в философском
видении человека. У создателя психоанализа на первом месте стоял конфликт сознания с
вытесненными в бессознательное влечениями, имевшими преимущественно сексуальный характер.
Отход Юнга от «пансексуализма» («десексуализация либидо») был связан не с пуританским
ханжеством, как это представляли фрейдисты, а с отказом от натурализма и детерминизма XIX в.
Позитивизм и физиологический материализм оказались непригодными в качестве фундамента
психотерапии.
>Обращение Юнга к мифологии, религии, искусству не было прихотью. Одним из первых Юнг
приходит к мысли о том, что для понимания человеческой личности — здоровой или больной —
необходимо выйти за пределы формул естествознания. Не только медицинские учебники, но и вся
история человеческой культуры должна стать открытой книгой для психиатра. К биохимическим и
физиологическим нарушениям можно отнести лишь незначительную часть психических заболеваний.
Болеет личность, которую, в отличие от организма, можно понять лишь через рассмотрение ее
социально—культурного окружения, сформировавшего ценности, вкусы, идеалы, установки.
Индивидуальная история вливается в жизнь того или иного сообщества, а затем и всего
человечества. Понимая это, Юнг был против сведения всех затруднений взрослого человека
к его ранней предыстории, детству. Семья является первой инстанцией приобщения ребенка к
человеческому миру, и от нее зависит многое, в том числе и психическое здоровье. Но для
понимания нормы и патологии необходимо выйти на макропроцессы культуры, духовной истории
человечества, в которую включается и которую интериоризует индивид. К сожалению, эту историю
Юнг понимал в духе витализма; культурные по своей сути черты оказались биологически
наследуемыми. К тому же из всего социального мира Юнг избрал область религиозно—мифологических
представлений, обособив их от других сторон человеческой истории.
Отличие от Фрейда заключалось и в общефилософском понимании «жизни». Если у Фрейда психика
и жизнь в целом представляют собой поле борьбы непримиримых противоположностей, то у Юнга речь
идет скорее об утраченном первоначальном единстве. Сознание и бессознательное взаимно
дополняют друг друга — китайские символы Инь и Ян, Андрогин алхимиков постоянно выступают
как иллюстрации к психологическим работам Юнга.
Центральное понятие Юнга — это «коллективное бессознательное». Он отличает его от
«личностного бессознательного», куда входят прежде всего вытесненные из сознания представления;
там скапливается все то, что было подавлено или позабыто. Этот темный двойник нашего «Я» (его
Тень) был принят Фрейдом за бессознательное как таковое. Поэтому Фрейд и обращал все внимание
на раннее детство индивида, в то время как Юнг считал, что «глубинная психология» должна
обратиться к гораздо более отдаленным временам. «Коллективное бессознательное» является
итогом жизни рода, оно присуще всем людям, передается по наследству и является тем основанием,
на котором вырастает индивидуальная психика. Подобно тому, как наше тело есть итог всей
эволюции человека, его психика содержит в себе и общие всему живому инстинкты, и специфически
человеческие бессознательные реакции на постоянно возобновляющиеся на протяжении жизни рода
феномены внешнего и внутреннего миров.
Психология, как и любая другая наука, изучает универсальное в индивидуальном, т.е. общие
закономерности. Это общее не лежит на поверхности, его следует искать в глубинах. Так мы
обнаруживаем систему установок и типичных реакций, которые незаметно определяют жизнь
индивида («тем более эффективно, что незаметно»). Под влиянием врожденных программ,
универсальных образцов находятся не только элементарные поведенческие реакции вроде
безусловных рефлексов, но также наше восприятие, мышление, воображение. Архетипы
«коллективного бессознательного» являются своеобразными когнитивными образцами, тогда как
инстинкты — это их корреляты; интуитивное схватывание архетипа предшествует действию,
«спускает курок» инстинктивного поведения.
Юнг сравнивал архетипы с системой осей кристалла, которая преформирует кристалл в
растворе, будучи неким невещественным полем, распределяющим частицы вещества. В психике
таким «веществом» является внешний и внутренний опыт, организуемый согласно врожденным
образцам. В чистом виде архетип поэтому не входит в сознание, он всегда соединяется с какими-то
представлениями опыта и подвергается сознательной обработке. Ближе всего к самому архетипу эти
образы сознания («архетипические образы») стоят в опыте сновидений, галлюцинаций, мистических
видений, когда сознательная обработка минимальна. Это спутанные, темные образы, воспринимаемые
как что-то жуткое, чуждое, но в то же время переживаемые как нечто бесконечно превосходящее
человека, божественное.
В работах по психологии религии для характеристики архетипических
образов Юнг использует термин «нуминозное» (от латин. «божество»), введенный немецким теологом
Р. Отто в книге «Священное» (1917). Отто называл нуминозным опыт чего-то переполняющего страхом
и трепетом, всемогущественного, подавляющего своей властью, перед которым человек лишь «персть
смертная»; но в то же самое время это опыт величественного, дающего полноту бытия. Иначе
говоря, у Отто речь идет о восприятии сверхъестественного в различных религиях, прежде всего
в иудео—христианской традиции, причем в специфически лютеровском понимании «страха господня».
Отто специально подчеркивал, что нуминозный опыт есть опыт «совсем иного», трансцендентного.
Юнг придерживается скептицизма, о трансцендентном Боге мы ничего не знаем и знать не можем.
«В конечном счете понятие Бога есть необходимая психологическая функция, иррациональная по
своей природе: с вопросом о существовании Бога она вообще не имеет ничего общего. Ибо на этот
последний вопрос человеческий интеллект никогда не будет в состоянии дать ответ; в еще меньшей
мере эта функция может служить каким бы то ни было доказательством бытия Бога» [5]. Идея Бога является архетипической, она неизбежно
присутствует в психике каждого человека, но отсюда невозможен вывод о существовании божества
за пределами нашей души. Поэтому трактовка нуминозного у Юнга куда больше напоминает
страницы Ницше, когда тот пишет о дионисийском начале, или Шпенглера, когда тот говорит о
судьбе, но с одним существенным отличием — психологически идея Бога абсолютно достоверна и
универсальна, и в этом психологическая правда всех религий.
Архетипические образы всегда сопровождали человека, они являются источником мифологии,
религии, искусства. В этих культурных образованиях происходит постепенная шлифовка спутанных
и жутких образов, они превращаются в символы, все более прекрасные по форме и всеобщие по
содержанию. Мифология была изначальным способом обработки архетипических образов. Человек
первобытного общества лишь в незначительной мере отделяет себя от «матери—природы», от жизни
племени. Он уже переживает последствия отрыва сознания от животной бессознательности,
возникновения субъект–объектного отношения — этот разрыв на языке религии осмысляется как
«грехопадение» («станете как боги», «знание добра и зла»). Гармония восстанавливается с
помощью магии, ритуалов, мифов. С развитием сознания пропасть между ним и бессознательным
углубляется, растет напряжение. Перед человеком возникает проблема приспособления к
собственному внутреннему миру. Если мифология едва различает внешнее и внутреннее, то с
появлением науки такое разделение становится свершившимся фактом. Адаптацию к образам
бессознательного берут на себя все более сложные религиозные учения, по-прежнему покоящиеся
на интуитивном опыте нуминозного, но вводящие абстрактные догматы.
По Юнгу, есть два типа мышления — логическое и интуитивное. Для логического мышления
характерна направленность на внешний мир, это обеспечивает приспособление к реальности. Такое
мышление протекает в суждениях и умозаключениях, оно всегда словесно, требует усилий воли и
утомляет. Эта направленность на внешний мир требует образования, воспитания — логическое
мышление есть порождение и инструмент культуры. С ним прежде всего связаны наука, техника,
индустрия, являющиеся орудиями контроля над реальностью. Логическое мышление также связано с
опытом архетипов, но это связь опосредованная. Религиозные символы сначала становятся
пластичными философскими понятиями древних греков, затем платоновские «эйдосы» делаются
схоластическими понятиями, картезианскими «врожденными идеями», кантовскими априорными
категориями, пока, наконец, не превращаются в инструментальные термины современного
естествознания. Юнг высказывает гипотезу, согласно которой средневековая схоластика была
своего рода «тренингом» для европейского ума — игра абстрактными сущностями готовила
категориальный аппарат науки.
В традиционных обществах логическое мышление развито значительно слабее. Даже в Индии,
стране с долгой традицией философского мышления, оно не является, по мнению Юнга, вполне
логическим. Индийский мыслитель «скорее воспринимает мысль, в этом отношении он похож на
дикаря. Я не говорю, что он — дикарь, но что процесс его мышления напоминает способ
мыслепорождения, присущий дикарю. Рассуждение дикаря представляет собой в основном
бессознательную функцию, он лишь воспринимает результат ее работы. Следует ожидать того же от
любой цивилизации, которая имела традицию, почти не прерывавшуюся с первобытных времен»
[6]. Европа шла по пути развития экстравертивного
логического мышления, все силы были обращены на покорение внешнего мира; Индия является
классической цивилизацией интровертивного мышления, обращенного внутрь, ориентированного на
приспособление к коллективному бессознательному.
Такое мышление протекает не в суждениях, оно предстает как поток образов и не утомляет.
Стоит нам расслабиться, и мы теряем нить рассуждения, переходя к естественной для человека
игре воображения. Подобное мышление непродуктивно для приспособления к внешнему миру,
поскольку оно уходит от реальности в царство фантазии, мечты, сновидчества. Зато оно
необходимо для художественного творчества, мифологии и религии. «Все те творческие силы,
которые современный человек вкладывает в науку и технику, человек древности посвящал своим
мифам» [7]. Интровертивное мышление устанавливает
равновесие с силами бессознательного.
Человеческая психика представляет собой целостность бессознательных и сознательных
процессов, это саморегулирующаяся система, в которой происходит постоянный обмен энергией
между элементами. Обособление сознания ведет к утрате равновесия, и бессознательное стремится
«компенсировать» односторонность сознания. Люди древних цивилизаций ценили опыт сновидений,
галлюцинаций как милость божию, поскольку именно в них мы вступаем в прямой контакт с
коллективным бессознательным. Если сознание уже не принимает во внимание опыт архетипов, если
символическая передача невозможна, то архетипические образы могут вторгнуться в сознание в
самых примитивных формах.
«Вторжения» коллективного бессознательного ведут не только к индивидуальным, но и к
коллективным психозам, всевозможным лжепророчествам, массовым движениям, войнам. Сам
Юнг пережил подобные состояния, которые он интерпретировал как такое «вторжение». В 1912 г.,
после выхода книги «Метаморфозы и символы либидо» и разрыва с Фрейдом, начинается длительный
психический кризис. По признанию самого Юнга, он был близок к безумию, его сознание буквально
захлестывали кошмарные образы. Вот один из них: вся Европа залита кровью, потоки которой
подступают к Альпам, поднимаются по склонам гор, в крови плавают обрубки человеческих тел,
весь мир залит кровью. Кошмарные видения прекратились в августе 1914 г., когда кровавый бред
стал явью. Юнг увидел в этом подтверждение теории коллективного бессознательного: его сознание
было лишь медиумом глубинных сил, таившихся в психике всех европейцев. Демоны вышли на
поверхность, материализовались, и вместе с началом всемирной пляски смерти кончился его
психический кризис.
Основные психологические труды Юнга были написаны между двумя мировыми войнами.
Классификация психологических типов и функций, разработка теории коллективного бессознательного,
проблемы психотерапии и возрастной психологии, однако, составляют лишь незначительную часть
корпуса сочинений Юнга. Теория коллективного бессознательного распространяется на все более
широкий круг явлений, учение Юнга все в большей мере приобретает черты философской доктрины.
Он ищет подтверждения своих гипотез уже не только в опыте психотерапевтической практики, вся
культура становится предметом аналитической психологии. С точки зрения Юнга, все в человеческом
мире подвластно законам психологии, «душа народа есть лишь несколько более сложная структура,
нежели душа индивида». Социально—политический кризис 20-30-х гг. объясняется вторжением
архетипов. Расовая мифология нацистов, коммунистический миф о реализации «золотого века» —
все это детски наивно с точки зрения разума, однако эти идеи захватывают миллионы людей.
Факельные шествия, массовый экстаз и горячечные речи всякого рода «вождей», использование
архаичней символики (та же свастика) свидетельствуют о вторжении сил, которые намного
превосходят человеческий разум.
И все это коллективное безумие является закономерным следствием европейской истории, ее
несравненного прогресса в овладении миром с помощью науки и техники. История Европы — это
история упадка символического знания. Техническая цивилизация представляет собой итог не
последних десятилетий, а многих столетий «расколдования» мира. Чем прекраснее, грандиознее
передаваемый традицией образ, тем дальше он от индивидуального опыта нуминозного. Символы
открывают человеку священное и одновременно предохраняют его от непосредственного
соприкосновения с колоссальной психической энергией архетипов. В церкви символы приобретают
догматический характер: догматы привносят священное в человеческий мир, организуют его,
придают форму внутреннему опыту. Догматический опыт Юнг ставит выше мистического. Мистика
приобретает широкое распространение именно в кризисные эпохи, когда догматы окостеневают,
когда с их помощью уже трудно передать нуминозный опыт, когда поколеблена твердыня церкви.
Мистик утратил упорядоченный божественный космос, он испытывает хаотические видения, за
космическим порядком обнаруживается бездна. Средневековая католическая мистика формулировала
опыт видений с помощью догматов, а потому она не имела трагического и жуткого характера мистики
XV-XVI вв. Юнг чрезвычайно высоко ставил «католическую форму жизни» — церковные ритуалы
пронизывают всю человеческую деятельность, многие символы и ритуалы католицизма восходят к
седой древности, воспроизводят древние мистерии.
Сегодня, отмечает Юнг, подобная «форма жизни» совершенно чужда большинству образованных
европейцев, они разрушают традиционные общества по всему миру. Однако начало этому разрушению
было положено не современной наукой или писаниями атеистов. Человечество на протяжении всей
истории возводило защитную стену символов «против жуткой жизненности, таящейся в глубинах души».
Эта стена стала разрушаться протестантизмом. Авторитет церкви был подорван, она превратилась в
дом с рухнувшими стенами, в который «ворвались все беды и невзгоды мира». История
протестантизма — это хроника штурма священных стен. На место церкви протестантизм поставил
авторитет Писания, но предоставил каждому возможность интерпретировать Библию на свой лад.
Филологическая и историческая критика, усилия герменевтики требовались для установления точного
смысла Откровения, этот критицизм способствовал дальнейшему оскудению символического
универсума, расколу протестантизма на сотни деноминаций.
Протестантизм стал причиной бурного развития капиталистической индустрии и техники.
Психическая энергия, уходившая ранее на строительство защитных стен, «освободилась и двинулась
по старым каналам любознательности и стяжательства, а потому Европа стала матерью демонов,
пожравших большую часть Земли» [8]. За Реформацией
последовало Просвещение, а за ними — материализм естествознания. Разложенный на формулы
символический космос сделался чуждым человеку, превратившемуся в одну из физических сил. В
образовавшийся вакуум хлынули абсурдные политические и социальные доктрины, начались
катастрофические войны.
Современную ему Европу Юнг сравнивал с поздней античностью. После того как был услышан крик:
«Великий бог Пан умер!», античная религия утратила всякую значимость. Божественное открывалось
греку в пластически—чувственной форме; космос для него управлялся мерой, гармонией. На закате
античности порядок мира воспринимался уже как демоническая сила. Человек оказывался во власти
безличного рока — его символом стало звездное небо, вызывавшее восторженное почитание
несколькими столетиями ранее в качестве символа гармонии мира. «Хотя столь же могущественные,
но так же не близкие ему звезды сделались тиранами, — их боятся, но в то же время презирают,
ибо они ниже человека» [9]. Плотин писал о гностиках,
что душу даже самого ничтожного человека они считают бессмертной, но отказывают в этом
звездному небу и даже самой мировой душе.
Греки и римляне обратились к ближневосточным религиям, пытаясь восполнить утрату священных
символов. Результатом борьбы ряда восточных религий была победа христианства, которое многое
позаимствовало у своих соперников и восстановило охранительную стену символов. Сегодня, когда
Европа переживает крушение христианства, нынешние поиски символов и религий на Востоке кажутся
оправданными. Однако сокровища восточной мудрости оказываются совершенно непригодными для
европейцев: они настолько пропитаны «чужой кровью», что не могут войти в символический
универсум европейца и даже способны принести ему вред. Европеец не может облечься в них как в
готовое чужое платье — Юнг сравнивал теософов с нищими, вырядившимися в княжеские одежды.
Заимствуя тщательно разработанные системы идей и практики медитации, европеец только усугубляет
свои противоречия. Для индуса йога является прекрасным средством психической саморегуляции,
у европейца она оказывается дополнительным инструментом для подавления сил коллективного
бессознательного. С точки зрения Юнга в западном варианте восточные учения либо приобретают
черты примитивных религиозных движений, либо становятся «психотехникой», «гимнастикой».
Никакие заимствования с Востока европейцам не помогут, им необходимо вспомнить о собственной
религиозной традиции.
Собственную аналитическую психологию Юнг называл то «западной йогой», то «алхимией XX века».
В сновидениях своих пациентов Юнг постоянно сталкивался с символами, которые были непонятны не
только пациентам, не имевшим соответствующей исторической подготовки, но вызывавшие удивление и
у Юнга, потратившего многие годы на изучение религиозно—мифологических представлений. По
непонятной причине в сновидениях вновь и вновь воспроизводились образы, характерные для
эллинистических религий, герметизма, гностицизма. Так как Юнг полагал, что онтогенез повторяет
филогенез, то выход на поверхность сознания символов прошлой эпохи означал для него возвращение
бессознательного к этому моменту развития коллективной души.
Помощь Юнгу в исследованиях оказало знакомство с алхимией – в 30-е годы он начинает
штудировать труды европейских алхимиков, и с тех пор именно алхимия находится в центре его
внимания. Алхимия выступает для Юнга как некая натурфилософия гностицизма, она является мостом
между гностицизмом и современностью. В символике Св. Грааля и в алхимических поисках
«философского камня» мы имеем дело с традицией, которая на протяжении столетий существовала в
тени христианства, истребившего гностиков, потом катаров, но не уничтожившего эту ересь до
конца. Всякая религия «есть спонтанное выражение определенных господствующих психических
состояний», христианство «сформулировало то состояние, которое господствовало в начале нашей
эры и было значимым на протяжении многих последующих столетий» [10]. Но христианство выразило лишь одно — доминировавшее тогда — состояние,
все остальные подверглись подавлению и вытеснению. Стоило ослабеть влиянию христианства — и
начался выход на поверхность иных психических сил.
Бессознательное живет своей жизнью, в нем продолжается работа, начавшаяся много лет тому
назад. Исторические корни современных символов обнаруживаются в гностицизме. Юнг имеет при
этом в виду не столько сложную космологию Валентина и Василида, сколько идеи Симона—мага и
Карпократа о женском начале, оббжении человеческой плоти. В бессознательном нынешних европейцев
происходит замена Троицы четверицей. Земное, темное, женское начало – четвертый элемент — был
исключен из символа веры христиан и низвергнут «во тьму внешнюю». Сейчас он возвращается,
возникает новое религиозное состояние. Католический догмат о непорочном зачатии Девы Марии,
принятый церковью в 1854 г., догмат о ее телесном вознесении 1950 г., постоянные явления ее
верующим на протяжении нашего века — все это, по Юнгу, знаки оббжения земного начала. Эти
идеи были затем развиты Юнгом в законченную теологическую доктрину, в которой алхимические и
астрологические представления играют значительную роль.
Учение Юнга о мифологии и религии неоднократно подвергалось критике, поскольку эти духовные
образования буквально растворяются им в индивидуальной и коллективной психологии; они
становятся выражением то биологически наследуемых архетипов, то некоего «мирового духа».
Но интерес к учению Юнга у многих серьезных исследователей мифологии и религии все же не
случаен. На обвинения в мистицизме и иррационализме Юнг обычно отвечал так: «Полнота жизни
закономерна и не закономерна, рациональна и иррациональна… Психология, удовлетворяющая один
лишь интеллект, никогда не является практичной; ибо целостность души никогда не улавливается
одним лишь интеллектом» [11]. Если архетипы понимать
как бессознательно воспроизводимые схемы, проявляющиеся в мифах и галлюцинациях, сказках и
произведениях искусства, то в таком их понимании нет ничего мистического. Человеческая психика —
не «чистая доска», и в задачи психолога вполне может входить изучение априорных предпосылок
опыта. В каком соотношении находятся унаследованные генетически образцы поведения, восприятия,
воображения и наследуемые посредством культурно—исторической памяти — это вопрос, к которому с
различных сторон подходят этнологи, лингвисты, психологи, этнографы, историки. Принимая учение
Юнга об архетипах, мы можем не соглашаться ни с его алхимическими и астрологическими
спекуляциями, ни со многими конкретными интерпретациями феноменов культуры.
Юнг продолжал активно работать и в глубокой старости. В восемьдесят лет ему удалось
завершить книгу по алхимии, над которой он работал более тридцати лет (он умер в своем имении
Кюснахт 6 июня 1961 г. после продолжительной болезни).
В данном томе собраны те произведения, в которых проблемы мифологии и религии ставятся в
самом общем виде, в связи с теми или иными положениями аналитической психологии Юнга. Они дают
представление о той культурологии (или историософии), которая была развита швейцарским ученым
на основе его теории коллективного бессознательного.
А. М. Руткевич.
Подход к бессознательному
«Подход к бессознательному» — последнее произведение К.Г. Юнга, которое он закончил
незадолго до своей смерти в 1961 г. Данная работа открывает книгу «Человек и его символы»,
остальные главы книги написаны наиболее известными учениками Карла Юнга. Вышедшая в 1964
г., т.е. уже после его смерти, эта книга представляет собой популярное введение в
созданную им аналитическую психологию. Перевод выполнен В. В. Зеленским.
Значение снов
Человек пользуется устным или письменным словом для того, чтобы выразить смысл, который он
хотел бы передать. Наш язык полон символов, но мы также пользуемся знаками и образами не
строго описательными. Некоторые являются простыми аббревиатурами, т.е. рядом заглавных
букв, таких, например, как ООН, ЮНИСЕФ, ЮНЕСКО, другие — торговые марки, названия лекарств,
нашивки, эмблемы, знаки различия. Сами по себе бессмысленные, они приобретают узнаваемость
в результате общего употребления или преднамеренным образом. Это не символы. Это — знаки,
и они лишь обозначают объекты, к которым относятся.
То, что мы называем символом, — это термин, имя или изображение, которые могут быть
известны в повседневной жизни, но обладают специфическим добавочным значением к своему
обычному смыслу. Это подразумевает нечто смутное, неизвестное или скрытое от нас. Например,
многие критские памятники отмечены знаком двойной секиры. Это предмет, который мы узнаем, но
его символический смысл нам неизвестен. Или представьте себе индуса, который, вернувшись из
Англии, рассказывает друзьям, что англичане поклоняются животным, поскольку в старых
английских церквах он обнаружил изображения орлов, львов, быков. Он не знал (как и многие
христиане), что эти животные — символы евангелистов, восходящие к видению пророка Иезекииля,
а видение, в свою очередь, имеет предшествующую аналогию в египетском боге солнца Горе и
его четырех сыновьях. Существуют такие примеры, как колесо и крест, известные повсеместно,
хотя и они при определенных условиях имеют символическое значение. То, что они
символизируют, — все еще предмет противоречивых суждений.
Таким образом, слово или изображение символичны, если они подразумевают нечто большее,
чем их очевидное и непосредственное значение. Они имеют более широкий «бессознательный»
аспект, который всякий раз точно не определен или объяснить его нельзя. И надеяться
определить или объяснить его нельзя. Когда мы исследуем символ, он ведет нас в области,
лежащие за пределами здравого рассудка. Колесо может привести наши мысли к концепции
«божественного солнца», но здесь рассудок должен допустить свою некомпетентность: человек не
способен определить «божественное» бытие. Когда со всей нашей интеллектуальной ограниченностью
мы называем что-либо «божественным», мы всего лишь даем ему имя, которое основывается на
вере, но никак не на фактическом свидетельстве.
Так как существует бесчисленное множество вещей за пределами человеческого понимания, то
мы постоянно пользуемся символической терминологией, чтобы представить понятия, которые мы не
можем определить или полностью понять. Это одна из причин, по которой все религии пользуются
символическим языком или образами. Но подобное сознательное использование символов — лишь один
аспект психологического факта большого значения: человек также продуцирует символы спонтанно
и бессознательно в форме снов.
Это не так легко понять. Но понять необходимо, если мы хотим узнавать больше о том, как
работает человеческое сознание. Человек, если мы внимательно поразмыслим, никогда ничего
полностью не воспринимает и никогда ничего полностью не понимает. Он может видеть, слышать,
осязать, воспринимать вкус, но насколько далеко он видит, как хорошо он слышит, что говорят
ему осязание и вкус, зависит от количества и качества его ощущений. Они ограничивают
восприятие окружающего его мира. Пользуясь научной аппаратурой, человек может частично
компенсировать недостатки своих органов чувств. Например, он может увеличить пределы зрения
с помощью бинокля, а чувствительность слуха с помощью электронного усиления. Но большинство
разработанных приборов не могут сделать что-нибудь большее, нежели приблизить отдаленные и
маленькие объекты к его глазам или сделать слабые звуки более слышимыми. Неважно, какими
инструментами он пользуется, в некоторой точке все равно наступает предел уверенности, за
который осознанное знание переступить не может.
Более того, существуют бессознательные аспекты нашего восприятия реальности. Когда наши
органы чувств реагируют на реальные явления, скажем, изображения или звуки, они переводят
их из области реального в область разума, — это очевидный факт. Здесь они становятся
психическими явлениями, конечная природа которых непознаваема (психика не может познать свою
собственную психическую сущность). Поэтому любой опыт содержит бесконечное множество
неизвестных факторов, не говоря уже о том, что каждый конкретный объект всегда неизвестен в
определенных отношениях, поскольку мы не можем знать конечной природы самой материи.
Кроме того, существуют некоторые события, которые мы не отмечаем в сознании; они остаются,
так сказать, за порогом сознания. Эти события имели место, но были восприняты подпорогово,
без участия нашего сознания. Мы можем узнать о таких событиях только интуитивно или в
процессе глубокого размышления, который ведет к последующему осознанию того, что они должны
были произойти; и хотя первоначально мы игнорировали их эмоциональное и жизненное значение,
оно все же проступило из бессознательного в виде послемысли. Подобные события могут
проявиться, например, в форме снов. Как общее правило, бессознательный аспект любого явления
открывается нам в снах, в которых он возникает не как рациональная мысль, а в виде
символического образа.
Исторически, именно изучение снов подвигнуло психологов на изучение бессознательного
аспекта сознательных психических явлений. Именно на основе таких свидетельств психологи
предположили факт существования бессознательной психики, хотя многие ученые и философы
отрицают ее существование. Они наивно полагают, что подобное предположение ведет к
допущению существования двух «субъектов», или (говоря обычным языком) двух личностей,
внутри одного индивида. В действительности же так оно и есть. И одно из проклятий
современного человека заключается в том, что он страдает от расщепления собственной личности.
И это ни в коем случае не патологический симптом, а нормальный факт (нормальное явление),
который можно наблюдать везде и в любое время. Не только у невротиков правая рука не знает,
что делает левая. Это неприятное положение является симптомом общей бессознательности,
бесспорного общего наследия всего человечества.
Человек развивал свое сознание медленно и трудно. Потребовались бессчетные века,
чтобы достичь цивилизованного состояния (которое произвольно датируется со времени
изобретения письменности около 4000 лет до н.э.). Эта эволюция и сейчас далека от
завершения, поскольку значительные области человеческого разума погружены в темноту. То,
что мы называем «психическим», «душой», ни в коей мере не идентично с нашим сознанием и
его содержанием.
Тот, кто отрицает существование бессознательного, фактически предполагает, что наше
нынешнее знание психики является полным. Но эта вера с очевидностью ложна, так же как
ложно и предположение, что мы знаем все, что можно знать о вселенной. Наша психика лишь
часть природы, и тайна ее безгранична, поэтому мы не можем дать полное определение ни
психическому, ни природе. Мы можем лишь заявлять, что верим в их существование и описываем,
как умеем, — лучшее из того, что мы можем, — каким образом они действуют. Помимо
свидетельств, собранных в медицинских исследованиях, существуют сильные логические
основания, чтобы отвергнуть заявления типа «бессознательное не существует». Утверждающие это
лишь выражают древний «мизонеизм» — страх перед новым и неизвестным.
Разумеется, есть исторические основания для противостояния идее существования неведомой
области в человеческой психике. Сознание — относительно недавнее приобретение природы, и оно
все еще пребывает в стадии «эксперимента». Оно хрупко, подвержено опасностям и легко ранимо.
Как заметили антропологи, одним из наиболее общих проявлений умственного расстройства,
встречающегося у первобытных племен, оказывается то, что последние сами называют «потерей
души», что означает, как указывает само название, заметное разрушение (точнее, диссоциацию)
сознания.
Среди людей, чье сознание находится на уровне развития, отличающемся от нашего, «душа»
(психика) не ощущается как нечто единое. Многие первобытные племена считают, что человек
имеет помимо собственной еще и «лесную душу». И что эта душа лесная воплощена в диком
животном или в дереве (друиды), с которыми тот или иной человек имеет некоторую психическую
идентичность. Именно это известный французский этнолог Леви-Брюль назвал «мистическим
участием» [12]. Правда, позже под давлением критики
он отказался от этого термина, но я полагаю, что его оппоненты были неправы. Хорошо известно
психологическое состояние, когда человек может находиться в состоянии психической
идентичности с другим человеком или предметом.
Подобная идентичность среди первобытных племен принимает самые разнообразные формы.
Если лесная душа принадлежит животному, само животное считается человеку как бы братом.
Предполагается, что человек, чей брат крокодил, находится в безопасности, когда плавает
в реке, кишащей крокодилами. Если его душа — дерево, то считается, что дерево имеет по
отношению к нему нечто вроде родительской власти. В обоих случаях тот или иной ущерб,
нанесенный лесной душе, истолковывается как повреждение самому человеку.
В ряде племен полагают, что человек имеет сразу несколько душ; такая вера отражает
некоторые первобытные представления о том, что каждый человек состоит из нескольких
связанных между собой, но различающихся отдельностей. Это означает, что человеческая
психика далека от полного синтеза, напротив, она слишком легко готова распасться под
напором неконтролируемых эмоций.
Хотя описанная ситуация известна нам по работам антропологов, ею не следует пренебрегать
и в нашей развитой цивилизации. Мы тоже можем оказаться диссоциированными и утратить
собственную идентичность. На нас влияют различные настроения, мы можем становиться
неразумными, порой мы не можем вспомнить самые важные факты о самих себе или других, так,
что люди даже удивляются: «Что за черт в тебя вселился?». Мы говорим о способности
«контролировать» себя, но самоконтроль — весьма редкое и замечательное качество. Мы
можем думать, что полностью контролируем себя; однако друг может без труда рассказать
нам о нас такое, о чем мы не имеем ни малейшего представления.
Вне всякого сомнения, даже на так называемом высоком уровне цивилизации человеческое
сознание еще не достигло приемлемой степени целостности. Оно все так же уязвимо и подвержено
фрагментации. Сама способность изолировать часть сознания – безусловно ценная характеристика.
Она позволяет нам сконцентрироваться над чем-то одним, исключив все остальное, что может
отвлечь наше внимание. Но существует огромная разница между сознательным решением отделить
и временно подавить часть психики и ситуацией, когда это возникает спонтанно, без знания или
согласия на это, и даже вопреки собственному намерению. Первое — достижение цивилизации,
второе — примитивная (первобытная) «потеря души», или патологический случай невроза.
Таким образом, в наши дни единство сознания — дело все еще сомнительное, слишком легко
оно может быть разрушено. Способность же контролировать эмоции, весьма желательная с одной
стороны, с другой оказывается сомнительным достижением, так как лишает человеческие отношения
разнообразия, тепла и эмоциональной окраски.
Именно на этом фоне мы и должны рассмотреть важность снов — этих легких, ненадежных,
изменчивых, смутных и неопределенных фантазий. Чтобы объяснить свою точку зрения, я бы
хотел описать, как она развивалась с годами и как я пришел к выводу, что сны – это наиболее
частный и универсальный доступный источник для исследования способности человека к
символизации.
Зачинателем этого дела в практическом исследовании бессознательного фона сознания был
Зигмунд Фрейд. Общим положением в его работе было то, что сны не являются делом случая, а
связаны с сознательными проблемами и мыслями. Такое предположение никоим образом не было
произвольным. Оно основывалось на выводах известных неврологов (например, Пьера Жане), что
невротические симптомы связаны с определенным сознательным опытом. Эти симптомы оказываются
даже некими отщепленными областями сознательного разума, областями, которые в другое время
и при других обстоятельствах были бы сознательными.
В конце прошлого века Фрейд и Иосиф Брейер выяснили, что невротические симптомы — истерия,
некоторые виды боли и ненормальное поведение — несут в себе символическое значение. Это один
из путей, по которым бессознательная психика проявляет себя, равным образом как и в снах, и
оба пути оказываются одинаково символичны.
У пациента, который, к примеру, столкнулся с непереносимой ситуацией, может развиться
спазм при глотании: «он не может это проглотить». В сходных условиях психологического
стресса другой пациент получает приступ астмы: он «не может дышать атмосферой дома».
Третий страдает от паралича ног: «он не может ходить», т.е. «не может больше идти».
Четвертый, которого рвет во время еды, «не может переварить» какой-то неприятный факт.
Можно процитировать много примеров подобного рода, но такие физические реакции лишь одна
из форм, в которой выражаются проблемы, нас бессознательно волнующие. Чаще же они находят
воплощение в снах.
Любой психолог, которому довелось выслушивать людей, описывающих свои сны, знает, что
символика сна намного разнообразнее, чем физические симптомы неврозов. Она часто состоит
из детально разработанных и живописных фантазий. Но если аналитик при работе с материалом
этих снов будет использовать разработанную Фрейдом технику «свободных ассоциаций», он в
конце концов обнаружит, что сны могут быть сведены к нескольким основным типам. Эта техника
сыграла важную роль в развитии психоанализа, так как она позволила Фрейду использовать сны
как исходную точку для исследования бессознательных проблем пациента.
Фрейд сделал простое, но глубокое наблюдение, — если поощрить видевшего сон продолжать
рассказывать о своем сновидении и мыслях, на которые оно наводит, то пациент пойдет
достаточно далеко и откроет бессознательный фон своего недуга: как тем, что он скажет сам,
так и тем, о чем он бессознательно умолчит. Идеи сновидца могут казаться иррациональными и
несущественными, но через некоторое время легко замечаемым оказывается то, чего он старается
избежать, какие неприятные мысли или переживания он в себе подавляет. Неважно, каким путем
он стремится замаскировать это; все, что он говорит, указывает на суть его проблемы. Врач
вообще-то достаточно часто сталкивается с темными сторонами жизни людей, что позволяет ему
редко ошибаться при интерпретации намеков, которые пациент выдает за знаки его
встревоженной совести. То, что открывается в конце концов, к сожалению, обычно
подтверждает его предположения. В этой области трудно что-либо возразить против фрейдовской
теории вытеснения и осуществления желаний как очевидной причины символизма снов.
Фрейд придавал особое значение снам как отправной точке процесса «свободных ассоциаций».
Но спустя время я стал чувствовать, что использование богатых фантазий, которые
бессознательное продуцировало во время сна, было неадекватным и порой вводящим в заблуждение.
Мои сомнения начались, когда однажды коллега рассказал мне о своих переживаниях во время
долгого железнодорожного путешествия по России. Хотя он не знал языка и не мог даже
разобрать написание кириллического алфавита, по дороге он размышлял над странными буквами,
которыми были выполнены железнодорожные надписи, и фантазировал, придумывая для них разные
значения.
Одна мысль порождала другую, и в неспешном расслабленном состоянии он обнаружил, что
«свободные ассоциации» всколыхнули много старых воспоминаний. Среди них досадно обнаружились
некоторые давно утраченные и неприятные темы, которые он не хотел держать в памяти и
сознательно забыл. Фактически этот человек оказался перед тем, что психологи назвали бы его
«комплексами» [13], т.е. подавленным эмоциональным
содержанием, которое могло вызывать постоянное психологическое раздражение или в некоторых
случаях даже симптом невроза.
Этот эпизод навел меня на ту мысль, что нет необходимости рассматривать сны как исходную
точку процесса «свободных ассоциаций» в том случае, если хочешь определить комплексы
пациента. Описанный случай продемонстрировал мне, что можно достичь центра непосредственно с
любой точки окружности. Можно начать с букв кириллицы, с медитации перед хрустальным шаром,
с молитвенного колеса или современной живописной картины, или даже со случайного разговора
по поводу пустякового события. В этом отношении сон столь же эффективен, как и любое другое
отправное событие. И тем не менее сны имеют особое значение даже тогда, когда они возникают
в результате эмоционального расстройства, в которое вовлечены присущие тому или иному лицу
комплексы.
Здесь, однако, до меня дошло (если до того я был прав), что сами сны имеют свою
собственную, отдельную, имеющую смысл функцию. Очень часто сны имеют определенную, с
очевидностью целеполагающую структуру, указывающую на подспудную идею или намерение, хотя,
как правило, последние столь быстро не воспринимаются как таковые. Поэтому я стал размышлять,
нужно ли уделять больше внимания актуальной форме и содержанию сна, или же позволить
«свободной ассоциации» вести по цепи мыслей к комплексам, которые могут быть легко обнаружены
и другими способами. Эта новая мысль и была поворотным моментом в развитии моей психологии.
Постепенно я оставил ассоциативный путь, который уводил от содержания самого сна. Я
предпочел сконцентрироваться на ассоциациях непосредственно самого сна, полагая, что
последний выражает нечто специфическое, что пытается выразить бессознательное.
Изменение моего отношения к снам повлекло изменение и самого метода; новый метод
принимал во внимание все широкое разнообразие области сновидений. История, рассказанная
сознательным разумом, имеет свое начало, развитие и конец, но во сне все обстоит иначе.
Координаты времени и пространства здесь совершенно другие, и, чтобы это понять, необходимо
исследовать сон со всех сторон, точно так же, как можно взять в руки неизвестный предмет
и поворачивать его до тех пор, пока не выявятся все особенности его формы.
Возможно, я уже достаточно полно показал, как постепенно пришел к разногласию со
«свободной ассоциацией» Фрейда; я стремился держаться как можно ближе к самому сну и
исключать все малозначительные идеи и ассоциации, которые он вызывал. И хотя они на самом
деле могли привести к комплексам у пациента, у меня имелась другая, более далеко идущая
цель, чем выявление комплексов, вызывающих невротические расстройства. Существует много
иных способов, посредством которых их можно обнаружить, например, психолог может получить
все нужные указания с помощью тестов словесных ассоциаций (спросив пациента, с чем он
связывает данный набор слов, и изучив его ответы). Но чтобы узнать и понять психическую
жизнь целостной отдельной личности, важно осознать, что сны человека и их символические
образы играют более значительную роль.
Почти каждый, например, знает, что существует бесчисленное множество образов, которые
могут символизировать половой акт (или, можно сказать, представленных в форме аллегории).
Любой из этих образов путем ассоциации может привести к идее полового акта и к специфическим
комплексам, которые проявляются у индивида в отношении собственных сексуальных установок. Но
точно так же можно выявить эти комплексы путем фантазирования над незнакомыми русскими
буквами. Отсюда я пришел к предположению о том, что сон может нести в себе и иное послание,
чем сексуальная аллегория, и что это происходит по определенным причинам. Попробую это
проиллюстрировать.
Человеку может присниться, что он вставляет ключ в замок, машет тяжелой палкой или
пробивает дверь таранящим предметом. Все эти действия можно рассматривать как сексуальную
аллегорию. Но фактически само бессознательное выбирает один из этих специфических образов:
это может быть и ключ, и палка, или таран, — и это обстоятельство само по себе также значимо.
Всякий раз задача заключается в том, чтобы понять, почему ключ был предпочтен палке или
тарану. И иногда в результате оказывается, что содержание сна означает вовсе не сексуальный
акт, а имеет другую психологическую интерпретацию.
Рассуждая таким образом, я пришел к выводу, что в интерпретации сна должен принимать
участие лишь тот материал, который составляет ясную и видимую его часть. Сон имеет свои
собственные границы. Его специфическая форма говорит нам, что относится ко сну, а что
уводит от него. В то время как «свободная ассоциация» уводит от материала по некой
зигзагообразной линии, метод, разработанный мной, больше похож на кружение, центром которого
является картина сна. Я все время вращаюсь вокруг картины сна и отвергаю любую попытку
видевшего сон уйти от него. Снова и снова в своей профессиональной работе я вынужден
повторять: «Вернемся к вашему сну. Что этот сон говорит?».
Например, моему пациенту приснилась пьяная, растрепанная вульгарная женщина. Ему
казалось, что эта женщина — его жена, хотя на самом деле его жена была совсем иной. Внешне
сон представляется абсолютной бессмыслицей, и пациент отвергает его, считая полной ерундой.
Если бы я, как врач, позволил ему начать процесс ассоциаций, он неизбежно попытался бы уйти
как можно дальше от неприятного намека своего сна. В этом случае он закончил бы одним из
своих ведущих комплексов — комплексом, который, возможно, не имел ничего общего с женой, и
тогда мы ничего бы не узнали о значении этого сна.
Что же тогда пыталось передать его бессознательное с помощью своего с очевидностью
ложного заявления? Ясно, что оно как-то выражало идею дегенерировавшей женщины, тесно
связанной с жизнью пациента, но так как проекция этого образа на его жену была неоправданной
и фактически неверной, я должен был поискать в другом месте, дабы обнаружить, что же собой
представлял этот отталкивающий образ.
Еще в средние века, задолго до того, как физиологи выяснили, что в каждом человеке
наличествуют мужские и женские гормональные элементы, говорилось, что «каждый мужчина
несет в себе женщину». Этот женский элемент в каждом мужчине я назвал «Анима». Женский
аспект представляет определенный подчиненный уровень связи с окружающим миром и, в
частности, с женщинами, уровень, который тщательно скрывается от других и от себя. Другими
словами, хотя видимая личность человека может казаться совершенно нормальной, он может
скрывать от других — и даже от самого себя — плачевное положение «женщины внутри».
Именно так и обстояло дело с моим конкретным пациентом: его женская сторона пребывала не
в лучшей форме. Его сон фактически сообщал ему: «Ты в известном смысле ведешь себя, как
падшая женщина», и тем самым давал ему необходимый шок. (Этот пример, конечно, не должен
быть понят как доказательство того, что бессознательное озабочено «моральными» нарушениями.
Сон не говорил пациенту: «Веди себя лучше», — а просто пытался уравновесить перекошенную
природу его сознательного разума, который поддерживал фикцию, что пациент — совершенный
джентльмен.)
Легко понять, почему сновидцы склонны игнорировать и даже отрицать послания своих снов.
Сознание естественно сопротивляется всему бессознательному и неизвестному. Я уже указывал
на существование среди первобытных племен того, что антропологи называют «мизонеизм», —
глубокого и суеверного страха нового.
Примитивные люди проявляют совершенно животные реакции на непредвиденные события. Но и
«цивилизованный человек» реагирует на новые идеи зачастую так же: воздвигая психологические
барьеры, дабы защитить себя от шока встречи с новым. Это легко наблюдать в любой
индивидуальной реакции на собственный сон, когда оказывается необходимым допустить некую
неожиданную мысль. Многие пионеры в философии, науке и даже в литературе были жертвами
врожденного консерватизма своих современников. Психология — весьма молодая наука, и,
поскольку она пытается иметь дело с бессознательным, она неизбежно встречает мизонеизм
в его крайнем проявлении.
Прошлое и будущее в бессознательном
Итак, я обрисовал некоторые из принципов, на которых зарождается мое отношение к проблеме
снов, и поскольку мы хотим исследовать способность человека к продуцированию символов, сны
оказываются самым главным и доступным материалом для этой цели. Два основных положения,
которые необходимо учитывать при работе со снами, суть следующие: первое — сон следует
рассматривать как факт, относительно которого нельзя делать никаких предварительных
утверждений, кроме того, что сон имеет некоторый смысл; и второе — сон есть специфическое
выражение бессознательного.
Вряд ли можно сформулировать данные положения более скромно. Неважно, сколь незначительным,
по чьему-либо мнению, может быть бессознательное, в любом случае следует признать, что оно
достойно исследования, сродни вши, которая, при всем к ней отвращении, все же вызывает живой
интерес энтомолога. Если кто-нибудь с малым опытом и знанием снов полагает, что сон — это
хаотическое, бессмысленное событие, то он, конечно, волен полагать и так. Но если допустить,
что сны являются нормальными событиями (каковыми они и являются на самом деле), то необходимо
признать, что сны имеют рациональное основание для своего возникновения, или же
целенаправленны, или же и то и другое вместе.
Посмотрим теперь более внимательно на те пути, которыми связаны в мозгу сознательное и
бессознательное. Возьмем общеизвестный пример. Внезапно вы обнаруживаете, что не можете
вспомнить нечто, что только что хотели сказать, хотя перед тем ваша мысль была совершенно
ясна и определенна. Или, скажем, вы хотите представить своего друга, а его имя выпало из
головы в момент, когда вы собирались его произнести. Вы объясняете это тем, что не можете
вспомнить, фактически же мысль стала бессознательной или даже отделилась от сознания. Мы
обнаруживаем подобные явления и в связи с нашими органами чувств. Достаточно слушать
непрерывную ноту на границе слышимости — и звук то возобновляется, то периодически
прекращается. Эти колебания обусловлены периодическими уменьшениями и повышениями нашего
внимания, а отнюдь не изменениями звука. Но, когда нечто ускользает из сознания, то перестает
существовать не в большой степени, чем автомобиль, свернувший за угол. Последний просто
выпал из поля зрения, и так же как мы можем увидеть его позже вновь, так вспоминается и
временно забытая мысль.
Таким образом, часть бессознательного состоит из множества временно затемненных мыслей,
впечатлений, образов, которые, невзирая на утрату, продолжают влиять на наше сознание.
Отвлеченный чем-либо, с «отсутствующим сознанием», человек может за чем-либо отправиться по
комнате. Внезапно он останавливается озадаченный, — он забыл, что ему нужно. Его руки шарят
по столу как во сне: человек забыл свое первоначальное намерение, хотя бессознательно
руководим, управляем им. И вот он вспоминает, чего, собственно, хотел. Бессознательное вновь
вернуло ему утраченную цель поиска.
Если вы наблюдаете поведение невротика, то можете видеть его совершающим некоторые
поступки по видимости сознательно и целенаправленно. Однако если вы спросите его о них,
то обнаружите, что он или не осознает их, или имеет в виду нечто совсем другое. Он слушает
и не слышит, он смотрит и не видит, он знает, однако не осознает. Подобные примеры столь
часты, что специалист понимает, что бессознательное содержание разума ведет себя так, как
если бы оно было сознательным. В таких случаях никогда нельзя быть уверенным в том,
сознательны ли мысль, слова или действия, или нет.
Именно подобный тип поведения заставляет многих врачей игнорировать заявления их
истерических пациентов как полную ложь. Эти люди, действительно, рассказывают «больше»
неправд, чем многие из нас, но все же «ложь» вряд ли здесь окажется правильным словом.
Фактически их умственное состояние вызывает неопределенность поведения, поскольку их
сознание подвержено непредсказуемым затмениям при вмешательстве бессознательного. Подобным
же колебаниям подвержена и их кожная чувствительность. В какой-то момент истерическая
личность может почувствовать укол иглой, а последующий, может статься, окажется незамеченным.
Если внимание невротика сфокусировано на определенной точке, его тело может быть полностью
анестезировано до тех пор, пока напряжение, вызывающее отключение болевых «приемников», не
спадет. После этого чувствительность восстанавливается. Все это время, однако, он
бессознательно следит за всем, что происходит вокруг.
Врач ясно представляет данное обстоятельство, когда гипнотизирует такого пациента.
Кстати, не трудно показать, что последний в курсе всех деталей. Укол в руку или замечание,
сделанные во время отключения сознания, могут быть вспомнены столь же точно и отчетливо,
как и в случае отсутствия анестезии или «забывчивости». В связи с этим вспоминаю женщину,
которая однажды была привезена в клинику в состоянии полного ступора. Когда на следующий
день она пришла в себя, то сознавала, кто она, но не представляла, ни где находится, ни
почему она здесь, ни даже какое сегодня число. Однако, когда я загипнотизировал ее, она
рассказала мне, почему она заболела, как попала в клинику, кто ее принимал. Все эти детали
легко проверялись. Она даже назвала время своего привоза, потому что видела часы в приемном
покое. Под гипнозом ее память была столь же ясна, как если бы она была все время в
сознании.
Когда мы обсуждаем подобные темы, то часто должны привлекать свидетельства из клинической
практики. По этой причине многие критики полагают, что бессознательное и его тонкие
проявления принадлежат всецело к сфере психопатологии. Они считают любое проявление
бессознательного чем-то невротическим или психотическим, не имеющим отношения к нормальному
состоянию. Но невротические явления ни в коем случае не являются продуктами исключительно
болезни. Фактически они не более чем патологические преувеличенности нормальных событий; и
лишь потому, что они оказываются преувеличенными, они более бросаются в глаза, чем
соответствующие нормальные события. Истерические симптомы можно наблюдать у всех нормальных
|
The script ran 0.028 seconds.