1 2 3 4
Эрих Фромм
Здоровое общество. Догмат о Христе
Негативная свобода узника природы
Взаимоотношения человека и общества с давних пор привлекали философов, стремившихся определить, какой из элементов этой бинарной оппозиции первичен, и исследовать природу взаимоотношений индивида и социума. Кульминацией «социального» подхода к анализу этих взаимоотношений стала теория К. Маркса, который провозгласил человека общественным животным. По Марксу, человек есть совокупность общественных отношений, поэтому противопоставление индивида обществу лишается смысла. Противовесом марксистской теории стала «биологическая» теория З. Фрейда, полагавшего, что человек наделен фундаментальной антисоциальностью. Общество репрессивно; угрожая санкциями, оно подавляет свободное проявление инстинктов, которые, выражая биологическую природу человека, с точки зрения общества являются аморальными. Попытку примирить эти противоположные точки зрения на взаимоотношения человека и общества предпринял основоположник «гуманистического психоанализа» Эрих Фромм.
Ошибку Фрейда Фромм видел в том, что Фрейд современного ему человека выдавал за человека вообще. Неизменной человеческой природы (а именно так и подходил к человеку Фрейд) не существует. Разумеется, у всех людей есть общие и постоянные потребности: голод, жажда, потребность во сне. Но надстраивающиеся над ними стремления и чувства: любовь, ненависть, жажда власти, тяга к наслаждению — продукты социального процесса.
Маркс же абсолютизировал в человеке социальное и считал определяющим разум, а при подходе к обществу и истории недооценивал психологические факторы. Вопреки Марксу, считавшему, что общественная жизнь (бытие) определяет общественное сознание, Фромм полагал, что между экономическими отношениями и человеческим сознанием есть еще один элемент — социальный характер. Его содержание составляют психологические свойства человека, в которых реализуются его способности к критическому мышлению, к тонким переживаниям и которые выражаются в стремлении к свободе и к справедливости.
Широко распространенные определения человека: «человек есть разумное животное», «человек есть политическое животное», конечно, отражают определенные стороны человеческой природы, но упускают ее сущность. А сущность человека не есть некая «вещь», которая «прячется» за явлениями, сущность человека определяется его экзистенциональной ситуацией. И эта ситуация уникальна: человек, с одной стороны, есть животное и как таковое он — неотторжимая часть природы, а с другой стороны, человек есть социальное существо, то есть отделен от природы непроходимой пропастью. Эта двойственность человека и составляет суть его экзистенции. Как писал Фромм: «Человек стоит перед страшной пропастью превращения в узника природы, оставаясь, одновременно свободным внутри своего сознания; ему предопределено быть выделенным из него, быть ни там, ни здесь. Человеческое самосознание сделало человека странником в этом мире, он отделен, уединен, объят страхом».
Этот страх порождает в человеке иррациональную деструктивность, тягу к разрушению как форму «бегства от природы». Эта «негативная свобода» выливается в глобальную катастрофу отношений между людьми в социуме и между человеком и обществом в целом — иными словами, в кризис общества как института.
Маркс, по Фромму, был прав в том, что указывал на кризис человеческого общества, однако ошибочно считал причиной кризиса экономические отношения и частную собственность. Общество заражено деперсонализацией индивида: массовая культура, массовое искусство, массовая политика обусловлены совокупностью всех условий жизни современного индустриального общества. Эту болезнь возможно вылечить только через обретение позитивной свободы, свободы не самой по себе, не деструктивной, а «свободы для чего-либо», через переход от состояния «иметь» к состоянию «быть». И только общество, члены которого обладают позитивной свободой, можно назвать здоровым.
Игорь Феоктистов
Здоровое общество
Глава I. Нормальны ли мы?
Нет более расхожей мысли, чем та, что мы, обитатели западного мира XX в., совершенно нормальны. Даже при том факте, что многие из нас страдают более или менее тяжёлыми формами психических заболеваний, общий уровень душевного здоровья не вызывает у нас особых сомнений. Мы уверены, что, введя более совершенные методы психической гигиены, можем в дальнейшем улучшить положение дел в этой области. Если же речь заходит об индивидуальных психических расстройствах, мы рассматриваем их лишь как абсолютно частные случаи, разве что немного недоумевая, отчего же они так часто встречаются в обществе, считающемся вполне здоровым.
Но можем ли мы быть уверены в том, что не обманываем себя? Известно: многие обитатели психиатрических лечебниц убеждены, что помешанными являются все, кроме них самих. Немало тяжёлых невротиков полагают, что их навязчивые идеи или истерические припадки — это нормальная реакция на не совсем обычные обстоятельства. Ну а мы сами?
Давайте рассмотрим факты с точки зрения психиатрии. За последние 100 лет мы — обитатели западного мира — создали больше материальных благ, чем любое другое общество в истории человечества. И тем не менее мы умудрились уничтожить миллионы людей в войнах. Наряду с более мелкими были и крупные войны 1870, 1914 и 1939 гг.1 Каждый участник этих войн твёрдо верил в то, что он сражается, защищая себя и свою честь. На своих противников смотрели как на жестоких, лишённых здравого смысла врагов рода человеческого, которых надо разгромить, чтобы спасти мир от зла. Но проходит всего несколько лет после окончания взаимного истребления, и вчерашние враги становятся друзьями, а недавние друзья — врагами, и мы опять со всей серьёзностью принимаемся расписывать их соответственно белой или чёрной краской. В настоящее время — в 1955 г. — мы готовы к новому массовому кровопролитию; но если бы оно произошло, то превзошло бы любое из совершённых человечеством до сих пор. Именно для этой цели и было использовано одно из величайших открытий в области естественных наук. Со смешанным чувством надежды и опасения взирают люди на «государственных мужей» разных народов и готовы восхвалять их, если они «сумеют избежать войны»; при этом упускают из виду, что войны всегда возникали как раз по вине государственных деятелей, но, как правило, не по злому умыслу, а вследствие неразумного и неправильного исполнения ими своих обязанностей.
Тем не менее во время таких вспышек деструктивности и параноидальной2 подозрительности мы ведём себя точно так же, как это делала цивилизованная часть человечества на протяжении последних трёх тысячелетий. По подсчётам Виктора Шербюлье, в период с 1500 г. до н. э. по 1860 г. н. э. подписано по меньшей мере 8 тыс. мирных договоров, каждый из которых, как предполагалось, призван был обеспечить длительный мир: в действительности срок действия каждого из них составил в среднем всего два года!3
Наша хозяйственная деятельность едва ли обнадёживает в большей мере. Мы живём в такой экономической системе, где слишком высокий урожай зачастую оказывается экономическим бедствием, — и мы ограничиваем продуктивность сельского хозяйства в целях «стабилизации рынка», хотя миллионы людей остро нуждаются в тех самых продуктах, производство которых мы ограничиваем. Сейчас наша экономическая система функционирует весьма успешно. Но одна из причин этого состоит в том, что мы ежегодно расходуем миллиарды долларов на производство вооружений. С некоторой тревогой думают экономисты о том времени, когда мы перестанем производить вооружение; мысль же о том, что вместо производства оружия государству надлежит строить дома и выпускать необходимые и полезные вещи, тотчас влечёт за собой обвинение в посягательстве на свободу частного предпринимательства.
Более 90% населения у нас грамотны. Радио, телевидение, кино и ежедневные газеты доступны всем. Однако вместо того чтобы знакомить нас с лучшими литературными и музыкальными произведениями прошлого и настоящего, средства массовой информации в дополнение к рекламе забивают людям головы самым низкопробным вздором, далёким от реальности и изобилующим садистскими фантазиями, которыми мало-мальски культурный человек не стал бы даже изредка заполнять свой досуг. Но пока происходит это массовое развращение людей от мала до велика, мы продолжаем строго следить за тем, чтобы на экраны не попало ничего «безнравственного». Любое предложение о том, чтобы правительство финансировало производство кинофильмов и радиопрограмм, просвещающих и развивающих людей, также вызвало бы возмущение и осуждение во имя свободы и идеалов.
Мы сократили количество рабочих часов почти вдвое по сравнению с временами столетней давности. О таком количестве свободного времени, как у нас сегодня, наши предки не осмеливались и мечтать. И что же? Мы не знаем, как использовать это недавно приобретённое свободное время: мы стараемся убить его и радуемся, когда заканчивается очередной день.
Стоит ли продолжать описание того, что и так хорошо всем известно? Если бы подобным образом действовал отдельно взятый человек, то, безусловно, возникли бы серьёзные сомнения — в своём ли он уме. Если бы тем не менее он стал настаивать на том, что всё в порядке и что он действует вполне разумно, то диагноз не вызывал бы никаких сомнений.
Однако многие психиатры и психологи отказываются признавать, что общество в целом может быть психически не вполне здоровым. Они считают, что проблема душевного здоровья общества заключается лишь в количестве «неприспособленных» индивидов, а не в возможной «неотлаженности» самого общества. В настоящей книге рассмотрен как раз последний вариант постановки проблемы: не индивидуальная патология, а патология нормальности, особенно в современном западном обществе. Но прежде чем приступить к непростому обсуждению понятия социальной патологии, давайте познакомимся с некоторыми весьма красноречивыми и наводящими на размышления данными, которые позволяют судить о масштабах распространения индивидуальной патологии в западной культуре.
Насколько широко распространены психические заболевания в различных странах западного мира? Самое удивительное, что данных, отвечающих на этот вопрос, вообще не существует. Имея точные сравнительные статистические показатели о материальных ресурсах, занятости, о рождаемости и смертности, мы не располагаем соответствующей информацией о психических заболеваниях. В лучшем случае у нас есть некоторые сведения по ряду стран, таких, как США и Швеция. Но они дают представление только о числе пациентов в психиатрических лечебницах и не могут помочь в определении сравнительной частоты психических расстройств. В действительности же эти данные указывают не столько на увеличение количества психических заболеваний, сколько на расширение возможностей психиатрических лечебных заведений и улучшение медицинского обслуживания в них4. Тот факт, что больше половины всех больничных коек в США занято пациентами с психическими расстройствами, на которых мы ежегодно расходуем свыше миллиарда долларов, может, скорее, свидетельствовать не о росте числа душевнобольных, а лишь о развитии медицинского обслуживания. Однако есть другие цифры, с большей определённостью указывающие на распространение довольно тяжёлых случаев нарушений психики. Если во время последней войны 17,7% всех призывников были признаны негодными к военной службе из-за психических заболеваний, то это, несомненно, свидетельствует о высокой степени психического неблагополучия, даже если у нас нет аналогичных показателей для сравнения с прошлым или с другими странами.
Единственными сопоставимыми величинами, которые могут нам дать приблизительное представление о состоянии психического здоровья, являются сведения о самоубийствах, убийствах и алкоголизме. Самоубийство, без сомнения, — наиболее сложная проблема, и ни один отдельно взятый фактор нельзя признать его единственной причиной. Но, даже не вдаваясь в обсуждение этой проблемы, я считаю вполне обоснованным предположение, что высокий процент самоубийств в той или иной стране отражает недостаток психической стабильности и душевного здоровья. Такое положение вещей обусловлено отнюдь не бедностью. Это убедительно подтверждается всеми данными. Меньше всего самоубийств совершается в самых бедных странах, в то же время рост материального благосостояния в Европе сопровождался увеличением числа самоубийств5. Что же касается алкоголизма, то и он, вне всякого сомнения, указывает на психическую и эмоциональную неуравновешенность.
Мотивы убийств, пожалуй, в меньшей степени свидетельствуют о патологии, чем причины самоубийств. Тем не менее, хотя в странах с большим числом убийств наблюдается низкий уровень числа самоубийств, сумма этих показателей приводит нас к интересному выводу. Если мы отнесём и убийства, и самоубийства к «деструктивным действиям», то из приведённых здесь таблиц обнаружим, что совокупный показатель таких действий — величина отнюдь не постоянная, а колеблющаяся в интервале между крайними значениями — 35,76 и 4,24. Это противоречит фрейдовскому предположению об относительном постоянстве количества деструктивности, на чём основана его теория инстинкта смерти, и опровергает вытекающий из этого вывод о том, что разрушительность сохраняется на одном уровне, отличаясь только направленностью на себя или на внешний мир.
Приведённые ниже таблицы показывают количество убийств и самоубийств, а также число людей, страдающих алкоголизмом, в ряде наиболее важных стран Европы и Северной Америки. В табл. I, II и III приведены данные за 1946 г.
Таблица I. Деструктивные действия6 (на 100 тыс. человек взрослого населения,%)
Таблица II. Деструктивные действия
Таблица III. Приблизительное число страдающих алкоголизмом (с осложнениями или без них)
При беглом взгляде на эти таблицы бросается в глаза интересный факт: страны с самым высоким количеством самоубийств — Дания, Швейцария, Финляндия, Швеция и США — имеют и самый высокий общий показатель количества убийств и самоубийств, в то время как другие страны — Испания, Италия, Северная Ирландия и Ирландская Республика — характеризуются самыми низкими показателями и по количеству убийств, и по числу самоубийств.
Данные табл. III свидетельствуют о том, что на страны с наиболее высоким количеством самоубийств — США, Швейцарию и Данию — приходятся и самые высокие показатели по алкоголизму, с той лишь разницей, что, по данным этой таблицы, США занимают 1-е место, а Франция — 2-е место соответственно вместо 5-го и 6-го мест по количеству самоубийств.
Эти цифры воистину устрашают и вызывают тревогу. Ведь даже если мы усомнимся в том, что высокая частота самоубийств сама по себе свидетельствует о недостатке психического здоровья у населения, то значительное совпадение данных о самоубийствах и алкоголизме, по всей видимости, показывает, что здесь мы имеем дело с признаками психической неуравновешенности.
Кроме того, мы видим, что в странах Европы — наиболее демократических, мирных и процветающих, а также в Соединённых Штатах — богатейшей стране мира, проявляются самые тяжёлые симптомы психических отклонений. Целью всего социально-экономического развития западного мира являются материально обеспеченная жизнь, относительно равное распределение богатства, стабильная демократия и мир; и как раз в тех странах, которые ближе других подошли к этой цели, наблюдаются наиболее серьёзные симптомы психического дисбаланса! Правда, сами по себе эти цифры ничего не доказывают, но они, по меньшей мере, ошеломляют. И ещё до начала более детального рассмотрения всей проблемы эти данные подводят нас к вопросу: нет ли чего-нибудь в корне неправильного в нашем образе жизни и в целях, к которым мы стремимся?
Не может ли быть так, что обеспеченная жизнь среднего класса, удовлетворяя наши материальные потребности, вызывает у нас чувство невыносимой скуки, а самоубийства и алкоголизм — всего лишь болезненные попытки избавиться от неё? Может быть, приведённые данные являются впечатляющей иллюстрацией истинности слов «не хлебом единым жив человек» и вместе с тем показывают, что современная цивилизация не в состоянии удовлетворить глубинные потребности человека? И если так, то что это за потребности?
В следующих главах попытаемся ответить на этот вопрос и критически оценить влияние западной культуры на душевное развитие и психику людей, живущих в странах Запада. Однако прежде чем приступить к детальному обсуждению этих проблем, нам, по-видимому, следует рассмотреть общую проблему патологии нормальности, так как именно она служит исходной посылкой всего направления мыслей, изложенных в этой книге.
Глава II. Может ли общество быть больным?
Патология нормальности7
Утверждать, что обществу в целом может не хватать психического здоровья, — значит исходить из спорного предположения, противоположного позиции социологического релятивизма8, разделяемой большинством представителей общественных наук нашего времени. Эти учёные исходят из того, что каждое общество нормально постольку, поскольку оно функционирует, и что патологию можно определить только как недостаточную приспособляемость индивида к образу жизни общества.
Говорить о «здоровом обществе» — значит базироваться на посылке, отличной от социологического релятивизма. Это имеет смысл только в том случае, если мы допускаем, что существование психически нездорового общества возможно; это, в свою очередь, предполагает существование общепринятых критериев душевного здоровья, применимых к роду человеческому как таковому, на основании которых можно судить о состоянии здоровья любого общества. Эта позиция нормативного гуманизма9 основана на нескольких главных предпосылках.
Человека как единицу вида можно определить не только с точки зрения анатомии и физиологии; для представителей этого вида характерны общие психические свойства, законы, управляющие их умственной и эмоциональной деятельностью, а также стремление к удовлетворительному разрешению проблем человеческого существования. Впрочем, наши знания о человеке всё ещё настолько несовершенны, что мы пока не можем строго определить человека в психологическом плане. Задача «науки о человеке» — составить, наконец, точное описание того, что с полным основанием называется природой человека. То, что зачастую называли природой человека, оказывалось всего лишь одним из её многочисленных проявлений (к тому же нередко патологическим); причём, как правило, эти ошибочные определения использовали для защиты данного типа общества, представляя его как неизбежный результат, соответствующий психическому складу человека.
В противовес такому реакционному использованию понятия природы человека либералы начиная с XVIII в. подчёркивали изменчивость человеческой натуры и решающее влияние на неё окружающей среды. Такая постановка вопроса, при всей её правильности и важности, побудила многих представителей общественных наук предположить, будто психический склад человека не определяется присущими ему самому свойствами, а являет собой как бы чистый лист бумаги, на который общество и культура наносят свои письмена. Это предположение столь же несостоятельно и разрушительно для общественного прогресса, как и противоположное. Действительная проблема заключается в том, чтобы из множества проявлений человеческой природы (как нормальных, так и патологических), насколько мы можем их наблюдать у разных индивидов и в разных культурах, установить её основу, общую для всего человеческого рода. Кроме того, задача состоит в том, чтобы выявить имманентные10 человеческой природе законы, а также неотъемлемые цели её преобразования и развития.
Такое понимание человеческой природы отличается от общепринятого смысла термина «природа человека». Преобразуя окружающий его мир, человек вместе с тем изменяет в ходе истории и самого себя. Он как бы является своим собственным творением. Но подобно тому как он может преобразовать и видоизменить природные материалы только сообразно их природе, точно так же он может преобразовать и изменить себя только в соответствии со своей собственной природой. Развёртывание потенций и преобразование их в меру своих возможностей — вот что человек действительно совершает в процессе истории. Изложенную здесь точку зрения нельзя считать ни исключительно «биологической», ни только «социологической», поскольку эти два аспекта проблемы следует рассматривать в неразрывном единстве. В ней скорее преодолевается их дихотомия11 благодаря предположению, что основные страсти и побуждения человека проистекают из целостного человеческого существования, что их можно выявить и определить, причём одни из них ведут к здоровью и счастью, другие — к болезням и несчастью. Ни один общественный строй не создаёт эти фундаментальные устремления, но лишь определяет, каким именно из ограниченного набора потенциальных страстей предстоит проявиться или возобладать. Какими бы ни представали люди в каждой данной культуре, они всегда суть яркое выражение человеческого естества, но такое выражение, спецификой которого, однако, является его зависимость от социальных законов жизни данного общества. Подобно тому как ребёнок при рождении обладает всеми потенциальными человеческими возможностями, которым предстоит развиться при благоприятных социальных и культурных условиях, так и человеческий род развивается в ходе истории, становясь тем, чем он потенциально является.
Подход нормативного гуманизма основан на допущении, что проблему человеческого существования, как и любую другую, можно решить правильно и неправильно, удовлетворительно и неудовлетворительно. Если человек достигает в своём развитии полной зрелости в соответствии со свойствами и законами человеческой природы, то он обретает душевное здоровье. Неудача такого развития приводит к душевному заболеванию. Из этой посылки следует, что мерилом психического здоровья является не индивидуальная приспособленность к данному общественному строю, а некий всеобщий критерий, действительный для всех людей, — удовлетворительное решение проблемы человеческого существования.
Ничто так не вводит в заблуждение относительно состояния умов в обществе, как «единодушное одобрение» принятых представлений. При этом наивно полагают, что если большинство людей разделяют определённые идеи или чувства, то тем самым доказывается обоснованность последних. Нет ничего более далёкого от истины, чем это предположение. Единодушное одобрение само по себе никак не связано ни с разумом, ни с душевным здоровьем. Подобно тому как бывает «folie à deux»12, существует и «folie à millions»13. Ведь оттого что миллионы людей подвержены одним и тем же порокам, эти пороки не превращаются в добродетели; оттого, что множество людей разделяют одни и те же заблуждения, эти заблуждения не превращаются в истины, а оттого, что миллионы людей страдают от одних и тех же форм психической патологии, эти люди не выздоравливают.
Между индивидуальными и социальными психическими заболеваниями есть, однако, важное различие, предполагающее дифференциацию понятий ущербность и невроз. Если человеку не удаётся достичь свободы, спонтанности14, подлинного самовыражения, то его можно считать глубоко ущербным, коль скоро мы допускаем, что каждое человеческое существо объективно стремится достичь свободы и непосредственности выражения чувств. Если же большинство членов данного общества не достигает этой цели, то мы имеем дело с социально заданной ущербностью. И поскольку она присуща не одному индивиду, а многим, он не осознаёт её как неполноценность, ему не угрожает ощущение собственного отличия от других, сходного с отверженностью. Его возможный проигрыш в богатстве жизненных впечатлений, в подлинном переживании счастья восполняется безопасностью, которую он обретает, приноравливаясь к остальному человечеству, насколько он его знает. Не исключено, что сама эта ущербность возведена обществом, в котором он живёт, в ранг добродетели и поэтому способна усилить его ощущение уверенности в достигнутом успехе.
Примером тому может служить чувство вины и беспокойства, которое вызывала в людях доктрина Кальвина15. Человек, преисполненный чувства собственного бессилия и ничтожества, постоянно мучимый сомнениями, будет ли он спасён или осуждён на вечные муки, едва ли способен на подлинную радость, а потому может считаться глубоко ущербным. Однако обществом была задана именно такая ущербность: она ценилась особенно высоко, поскольку с её помощью индивид был защищён от невроза, неизбежного в рамках иной культуры, в которой та же самая ущербность вызывала бы у него чувство полного несоответствия окружающему миру и изолированности от него.
Спиноза16 очень чётко сформулировал проблему социально заданной ущербности. Он писал: «В самом деле, мы видим, что иногда какой-либо один объект действует на людей таким образом, что, хотя он и не существует в наличности, однако они бывают уверены, что имеют его перед собой, и когда это случается с человеком бодрствующим, то мы говорим, что он сумасшествует или безумствует… Но когда скупой ни о чём не думает, кроме наживы и денег, честолюбец — ни о чём, кроме славы, и т. д., то мы не признаём их безумными, так как они обыкновенно тягостны для нас и считаются достойными ненависти. На самом же деле скупость, честолюбие, разврат и т. д. составляют виды сумасшествия, хотя и не причисляются к болезням»17.
Эти слова были написаны несколько столетий тому назад; они и до сих пор верны, хотя в настоящее время различные виды ущербности наперёд заданы обществом в такой степени, что обычно уже не вызывают раздражения или презрения. В наши дни мы сталкиваемся с человеком, который действует и чувствует, как автомат, он никогда не испытывает переживаний, которые действительно были бы его собственными; он ощущает себя точно таким, каким, по его мнению, его считают другие; его искусственная улыбка пришла на смену искреннему смеху, а ничего не значащая болтовня заняла место словесного общения; он испытывает унылое чувство безнадёжности вместо действительной боли. В отношении такого человека можно отметить два момента. Во-первых, он страдает от недостатка спонтанности и индивидуальности, что может оказаться невосполнимым. В то же время он существенно не отличается от миллионов других людей, находящихся в таком же положении. Для большинства из них общество предусматривает модели поведения, дающие им возможность сохранить здоровье, несмотря на свою ущербность. Выходит, что каждое общество как бы предлагает собственное средство против вспышки явных невротических симптомов, являющихся следствием порождаемой им ущербности.
Предположим, что в западной цивилизации всего на четыре недели перестали бы работать кино, радио, телевидение, были бы отменены спортивные мероприятия, прекратился бы выпуск газет. Если таким образом перекрыть главные пути спасения бегством, то каковы будут последствия для людей, предоставленных самим себе? Я не сомневаюсь, что даже за такое короткое время возникнут тысячи нервных расстройств и ещё многие тысячи людей окажутся в состоянии сильной тревоги, дающих картину, аналогичную той, которая клинически диагностируется как «невроз»18. Если при этом устранить средства, позволяющие подавить реакцию на социально заданную ущербность, то перед нами предстанет явное заболевание.
Для меньшинства людей модель поведения, предлагаемая обществом, оказывается не эффективной. Обычно это происходит с теми, кто подвержен более серьёзной индивидуальной ущербности, чем рядовой человек, в результате чего средства, предоставляемые культурой, оказываются недостаточными для предотвращения открытой вспышки болезни. (Возьмём, к примеру, человека, жизненная цель которого — достижение власти и славы. Хотя сама по себе эта цель явно патологическая, существует тем не менее разница между одним человеком, прилагающим усилия, чтобы на практике достичь желаемого, и другим, более тяжело больным, который остаётся во власти инфантильных притязаний, ничего не предпринимает для осуществления своего желания в ожидании чуда и, испытывая в результате всё большее и большее бессилие, приходит в конце концов к горькому ощущению собственной бесполезности и разочарованию.) Но существуют и такие люди, которые структурой своего характера, а следовательно, и конфликтами, отличаются от большинства других, поэтому средства, эффективные для большей части их собратьев, не могут им помочь. Среди них мы иногда встречаем людей честнее и чувствительнее остальных, которые именно в силу этих свойств не могут принять предлагаемых культурой «успокаивающих» средств, хотя в то же время у них не хватает ни сил, ни здоровья, чтобы наперекор всему спокойно жить по-своему.
В результате рассмотренного различия между неврозом и социально заданной ущербностью может сложиться впечатление, что стоит только обществу принять меры против вспышки явных симптомов, как всё оказывается в порядке, и оно может продолжать беспрепятственно функционировать, сколь бы ни была велика ущербность, порождаемая им. Однако история показывает, что это не так.
Действительно, в отличие от животных человек проявляет почти безграничную приспособляемость; он может есть почти всё, может жить практически в любых климатических условиях и приспосабливаться к ним, и вряд ли найдётся такое психическое состояние, которого он не мог бы вынести и в котором не способен был бы жить. Он может быть свободным или рабом, жить в богатстве и роскоши или влачить полуголодное существование, может вести мирную жизнь или жизнь воина, быть эксплуататором и грабителем или членом братства, связанного узами сотрудничества и любви. Едва ли существует психическое состояние, в котором человек не мог бы жить, и вряд ли есть что-нибудь такое, чего нельзя было бы сделать с человеком или для чего его нельзя было бы использовать. Казалось бы, все эти соображения подтверждают предположение о том, что нет единой человеческой природы, а это фактически означало бы, что «человек» существует не как вид, а только как физиологическое и анатомическое существо.
Однако несмотря на всю очевидность такого заключения, история человека показывает, что мы упустили из виду одно обстоятельство. Правящие клики и тираны могут преуспеть в подчинении себе своих собратьев и в их эксплуатации, но они бессильны воспрепятствовать их реакции на бесчеловечное обращение. Подвластные им люди становятся запуганными, подозрительными, одинокими. Падение таких режимов происходит не только под воздействием внешних причин, но до некоторой степени и вследствие того, что страхи, подозрительность и одиночество рано или поздно лишают большинство людей способности разумно и эффективно действовать. Целые народы или отдельные социальные группы можно длительное время порабощать и эксплуатировать, но они соответственно реагируют на это. В качестве ответной реакции у них развивается апатия и наблюдается такая деградация умственных способностей, инициативности и мастерства, что они постепенно утрачивают способность выполнять функции, необходимые для их правителей; случается, что у них накапливается столько ненависти и желания разрушать, что они готовы уничтожить самих себя, своих правителей и существующий режим. С другой стороны, у них может возникнуть такое чувство независимости и стремление к свободе, что их творческий порыв становится основой для создания нового, более совершенного общества. Какова будет реакция, зависит от многих факторов — экономических, политических, а также от того духовного климата, в котором живут люди. Но какой бы ни была ответная реакция, утверждение, что человек может жить почти в любых условиях, правильно лишь отчасти; к нему требуется дополнение: если человек живёт в условиях, противных его природе, основным требованиям его развития и душевного здоровья, он не может не реагировать на них; он вынужден либо деградировать и погибнуть, либо создать условия, более согласующиеся с его потребностями.
Предположение о том, что требования человеческой природы и общества могут войти в конфликт друг с другом и что, следовательно, общество в целом может быть больным, было совершенно недвусмысленно высказано Фрейдом19, наиболее обстоятельно оно изложено в его работе «Неудовлетворённость культурой»20.
Фрейд исходил из того, что природа человека является общей для человеческого рода во все времена и во всех культурах и что ей присущи определённые потребности и устремления, которые могут быть установлены. Он считал, что культура и цивилизация по мере своего развития всё больше противоречат нуждам человека. Эта точка зрения привела его к понятию «социальный невроз». Он писал: «Если эволюция цивилизации обнаруживает столь далеко идущее сходство с развитием индивида и если в обоих случаях применимы одни и те же методы, не получим ли мы подтверждения диагноза, свидетельствующего, что под давлением цивилизующих тенденций многие системы (или эпохи) цивилизации, — а возможно, и всё человечество — приобрели „невротический“ характер? За аналитическим разбором этих неврозов могли бы последовать врачебные рекомендации, представляющие большой практический интерес. Я бы не сказал, что подобная попытка применить психоанализ к цивилизованному обществу — такая уж причуда, обречённая на бесплодие. Однако нам следует быть предельно осмотрительными и не забывать, что в конце концов мы имеем дело всего лишь с аналогиями и что не только людей, но и понятия опасно вырывать из той сферы, где они родились и сформировались. Более того, диагноз коллективного невроза столкнётся с особыми трудностями. При индивидуальном неврозе мы можем принять за исходный момент противопоставление больного и его окружения, которое мы считаем „здоровым“. В распоряжении общества, поражённого аналогичным недугом, такого „фона“ нет, поэтому его придётся чем-то заменить. Что же касается любого применения наших знаний в лечебных целях, то какой может быть толк в самом тщательном анализе социальных неврозов, если никто не властен заставить общество лечиться? Однако несмотря на все трудности, можно рассчитывать, что наступит день, когда кто-нибудь отважится на такое исследование патологии цивилизованных сообществ»21.
В настоящей книге я как раз и отваживаюсь на подобное исследование. В основу положена идея о том, что здоровым является общество, соответствующее потребностям человека, — необязательно тому, что ему кажется его потребностями, ибо даже наиболее патологические цели субъективно могут восприниматься как самые желанные; но тому, что объективно является его потребностями, которые можно определить в процессе изучения человека. Таким образом, наша первая задача заключается в том, чтобы установить, что представляет собой природа человека и какие потребности вытекают из неё. Затем нам предстоит рассмотрение роли общества в становлении человека, исследуя как благотворное влияние общественной жизни на человеческое развитие, так и периодически возникающие конфликты между природой человека и обществом, а также последствия этих конфликтов, особенно в современном обществе.
Глава III. Положение человека — ключ к гуманистическому психоанализу22
Положение человека
По своему физическому строению и физиологическим функциям человек принадлежит к миру животных. Поведение животных определяется инстинктами, т. е. специфическими образцами действий, которые, в свою очередь, обусловлены наследуемыми нейрологическими структурами. Чем выше уровень развития животного, тем податливее его модели поведения и тем незавершённее структурное приспособление, которое мы видим у него при рождении. У высших приматов наблюдается даже изрядная сообразительность, т. е. способность использовать мышление для достижения желаемого, что даёт животному возможность выйти далеко за пределы образцов поведения, предопределяемых инстинктами. Но как бы ни был высок уровень развития у животного, некоторые основные элементы его существования остаются неизменными.
Жизнь животного, так сказать, «проживается» по биологическим законам природы; оно остаётся частью природы и никогда не выходит за её пределы. У животного нет морального сознания, нет самосознания и осознания своего существования; у него нет разума, если понимать под разумом способность проникать в глубь явлений, воспринимаемых чувствами, и постигать суть, скрытую за поверхностью. Поэтому у животного нет представления об истине, хотя может быть представление о том, что для него полезно.
Животное существует в гармонии с природой, — конечно, не в том смысле, что природные условия ничем ему не угрожают и не принуждают его к ожесточённой борьбе за выживание, а в том, что природа обеспечивает животное всем необходимым для преодоления обстоятельств, с которыми ему приходится сталкиваться, точно так же, как семя растения оснащено природой для использования почвенных, климатических и других условий, к которым оно адаптировалось в процессе эволюции.
В определённый момент эволюции животных произошёл уникальный прорыв, сравнимый с возникновением материи, с зарождением жизни, с первым появлением живого существа. Это событие могло произойти, когда в ходе эволюции действие перестало определяться преимущественно инстинктом; когда природная адаптация потеряла принудительный характер; когда действие уже перестало быть закреплённым наследственно передаваемыми механизмами. Когда животное возвысилось над природой и, преодолевая чисто пассивную роль «твари», стало (с точки зрения биологии) самым беспомощным животным, — произошло рождение человека. В этот момент животное освободилось от природы, приняв вертикальное положение, его головной мозг развился намного больше, чем у высших животных. Это рождение человека, возможно, длилось сотни тысяч лет; здесь важно другое — возникновение нового вида, возвысившегося над природой, важно, что жизнь осознала самое себя.
Самосознание, разум и воображение разрушили «гармонию», свойственную животному существованию. Их появление превратило человека в аномалию, в причуду мироздания. Человек — часть природы, он подчинён её физическим законам и не может изменить их, но тем не менее он выше остальной природы. Человек, будучи частью целого, оказывается отделённым от него; он бездомен — и в то же время прикован цепями к дому, общему для него со всеми живыми существами. Заброшенный в этот мир в случайном месте и в случайное время, он изгоняется из него опять-таки по воле случая. Обладая самосознанием, он сознаёт собственное бессилие и ограниченность своего существования. Он предвидит собственный конец — смерть. Человек никогда не бывает свободен от двойственности своего существования: он не может освободиться от разума, даже если бы он этого захотел; он не может освободиться от своего тела, пока он жив, — а тело заставляет его хотеть жить.
Разум — благословение человека — оказывается в то же время его проклятием; он заставляет человека вечно искать решение неразрешимой дихотомии. В этом отношении жизнь человека отличается от существования всех других живых существ; она протекает в условиях постоянной и неизбежной неуравновешенности. Человеческую жизнь нельзя прожить путём простого повторения образцов поведения, свойственных виду; человек должен жить сам. Он — единственное животное, которое может тосковать, может чувствовать себя изгнанным из рая; единственное животное, считающее собственное существование проблемой, которую ему надо решить и от которой не уйти. Он не может вернуться к предчеловеческому состоянию гармонии с природой; человеку придётся продолжать развивать свой разум, прежде чем он сможет стать хозяином природы и самого себя.
Однако как в онтогенетическом23, так и в филогенетическом24 планах рождение человека — явление в основном негативное. Человеку недостаёт инстинктивного приспособления к природе, ему не хватает физической силы, при рождении он наиболее беспомощное из всех животных и нуждается в защите гораздо дольше, чем любое из них. Утратив единство с природой, он не приобрёл нового способа существования вне её. Его разум пребывает в зачаточном состоянии, у него нет ни знания природных процессов, ни инструментов для замены утраченных инстинктов; он живёт, разделившись на небольшие группы, не понимая ни себя, ни других; воистину, в библейском мифе о Рае ситуация изображена с предельной ясностью: человек, живущий в садах Эдема в полной гармонии с природой, но не осознающий себя, начинает свою историю первым актом свободы — неповиновением воле Всевышнего. Этому сопутствует осознание им самого себя, своей обособленности и беспомощности; Бог изгоняет его из Рая, и два херувима с огненными мечами преграждают ему путь назад.
Эволюция человека основана на утрате им своего изначального дома — Природы — и невозможности снова вернуться к нему, невозможности снова стать животным. У него есть только один путь: окончательно выйти из своего дома — Природы — и обрести новое пристанище, которое он создаёт, очеловечивая мир и становясь человеком в полном смысле слова.
При рождении человек (будь то отдельный индивид или весь человеческий род) исторгается из состояния определённости, где всё было таким же заранее заданным, как инстинкты, и ввергается в состояние неопределённости, неизвестности и беззащитности. Известно лишь прошлое, в будущем же несомненно только одно — смерть, которая в действительности представляет собой возвращение к прошлому — к неорганическому состоянию материи.
Таким образом, проблема человеческого существования совершенно уникальна по своей природе: вроде человек вышел из природы — и всё же пребывает в ней; он — отчасти божество, отчасти — животное, он и бесконечен, и ограничен. Необходимость вновь и вновь разрешать противоречия своего существования, находить всё более высокие формы единства с природой, своими собратьями и самим собой — вот источник всех душевных сил, движущих человеком, источник всех его страстей, аффектов25 и стремлений.
Животное удовлетворено, когда утолены его физиологические потребности — голод, жажда, сексуальное влечение. В той мере, в какой человек — тоже животное, эти потребности и для него носят императивный26 характер и должны удовлетворяться. Но в той мере, в какой он очеловечен, удовлетворения этих инстинктивных потребностей недостаточно не только для его счастья, но даже и для его душевного здоровья; в этой-то уникальности положения человека и заключена Архимедова27 точка специфически человеческого динамизма; и осмысление человеческой психики должно быть основано на анализе потребностей человека, вытекающих из условий его существования.
Следовательно, как весь человеческий род, так и каждый индивид вынуждены решать проблему собственного рождения. Физическое рождение отдельного человека отнюдь не является таким решающим и исключительным событием, каким кажется. Конечно, оно знаменует собой важный переход от внутриутробного существования к жизни вне утробы матери, но во многих отношениях ребёнок и после рождения остаётся таким же, каким был до него: он не может различать окружающие его предметы, не может сам есть; он полностью зависит от матери и без её помощи погиб бы. По существу, процесс рождения продолжается. Ребёнок начинает узнавать предметы внешнего мира, эмоционально реагировать на внешние воздействия, брать в руки вещи, координировать свои движения, ходить. Но рождение всё ещё продолжается. Ребёнок учится говорить, пользоваться вещами, познаёт их назначение, учится вступать в отношения с другими людьми, избегать наказания и заслуживать расположение и похвалу. Подрастающий человек понемногу учится любить, развивать своё мышление, объективно смотреть на мир. Он начинает набирать силы, чувствовать себя личностью, учится преодолевать во имя сохранения целостности жизни соблазны, порождаемые чувствами. Таким образом, рождение — в общепринятом значении этого слова — всего лишь начало рождения в более широком смысле. Вся жизнь индивида есть не что иное, как процесс рождения самого себя. По существу, мы должны бы полностью родиться к моменту смерти, но судьба большинства людей трагична: они умирают, так и не успев родиться.
Из всего, что нам известно об эволюции человеческого рода, рождение человека (как родового существа) следует понимать точно так же, как и рождение индивида. Когда человек преодолел определённый минимум инстинктивного приспособления к окружающей среде, он перестал быть животным, но остался при этом таким же беспомощным и не подготовленным к человеческому существованию, как ребёнок в момент рождения. Рождение человека началось с появления первых представителей вида homo sapiens28, а история человечества — это не что иное, как весь процесс этого рождения. Человеку понадобились сотни тысяч лет для того, чтобы вступить в человеческую жизнь. Он прошёл нарциссическую29 стадию, для которой характерна вера во всемогущество магии, стадию тотемизма30, поклонения природе, прежде чем в нём начали формироваться совесть, объективность, братская любовь. За последние четыре тысячи лет своей истории он выработал представления о человеке, родившемся и пробудившемся в полной мере. Эти представления были изложены (без заметных различий) великими учителями человечества в Египте, Китае, Индии, Палестине, Греции и Мексике.
То обстоятельство, что рождение человека первоначально было актом отрицания (отторжение от изначального единства с природой, невозможность возвращения к своим истокам), означает, что процесс рождения отнюдь не прост. Пугает каждый шаг на пути в новое человеческое существование. Он всегда означает отказ от безопасного, сравнительно знакомого состояния ради нового, ещё не освоенного. Если бы в момент перерезывания пуповины ребёнок мог думать, он, несомненно, испытал бы страх смерти. Заботливая судьба ограждает нас от этого первого панического страха. Но при каждом следующем шаге, на каждом новом этапе нашего рождения мы всякий раз испытываем страх. Мы никогда не бываем свободны от двух противоборствующих стремлений: одно из них направлено на освобождение из материнского лона, на переход от животного образа жизни к очеловеченному существованию, от зависимости к свободе; другое нацелено на возвращение в утробу матери, на возвращение к природе, определённости и безопасности. В истории отдельных индивидов и всего человеческого рода прогрессивная тенденция доказала, что она сильнее; однако феномен душевных заболеваний и возврата человечества к состоянию, казалось бы, преодолённому предыдущими поколениями, свидетельствует о напряжённой борьбе, которая сопровождает каждый новый шаг рождения31.
Потребности человека, вытекающие из условий его существования
Жизнь человека определяется неизбежной альтернативой между движением вспять и прогрессом, между возвращением к животному существованию и достижением человеческого бытия. Любая попытка возврата болезненна, она неизбежно ведёт к страданию, психическим заболеваниям и смерти — либо физиологической, либо психической (безумию). Каждый шаг вперёд также вызывает страх и причиняет боль — до тех пор, пока страх и сомнения не будут сведены до минимума. Кроме физиологически обусловленных потребностей (голод, жажда, сексуальные потребности), все основные стремления человека определяются этой полярностью. Человек должен решать проблему; он ни за что не сможет остаться в предлагаемой ему ситуации пассивного приспособления к природе. Даже наиболее полное удовлетворение всех его инстинктивных потребностей не решает его человеческой проблемы; самые сильные страсти и потребности человека коренятся не в его теле, а в специфике его существования.
Здесь же находится и ключ к гуманистическому психоанализу. Занявшись поиском основной силы, движущей человеческими страстями и желаниями, Фрейд решил, что нашёл её в либидо32. Но как бы ни были сильны сексуальное влечение и все производные от него побуждения, они ни в коем случае не самые могущественные силы в человеке, а их неудовлетворённость не приводит к психическому расстройству. Наиболее мощные силы, определяющие поведение человека, берут начало в условиях его существования, в самом положении человека.
Человек не может жить в состоянии покоя из-за внутренних противоречий, побуждающих его искать равновесие, новую гармонию взамен утраченной гармонии животного с природой. После удовлетворения животных потребностей им движут человеческие потребности. В то время как тело подсказывает ему, чем питаться и чего избегать, его совесть должна была бы подсказывать ему, какие потребности следует культивировать и удовлетворять, а каким надо позволить истощиться и зачахнуть. Но голод и аппетит — это функции тела, присущие человеку с рождения, тогда как совесть, заложенная в нём потенциально, нуждается в руководстве со стороны людей, а также принципов, становление которых происходит только в процессе развития культуры.
Все страсти и стремления человека — это попытки разрешить проблему его существования или, другими словами, попытки избежать психического нездоровья. (Между прочим, можно заметить, что действительная проблема психической жизни заключается не столько в том, почему некоторые люди становятся душевнобольными, сколько в том, почему большинству удаётся избежать этого.) И психически здоровый человек, и невротик — оба движимы потребностью разрешить эту проблему, с той только разницей, что ответ одного больше согласуется со всей совокупностью человеческих потребностей и, следовательно, в большей степени благоприятствует раскрытию его возможностей и его счастью, чем ответ другого. В каждом обществе предусмотрена стандартизированная система, в которой преобладают определённые решения и, соответственно, определённые стремления и способы их удовлетворения. Имеем ли мы дело с примитивными, теистическими или нетеистическими религиями, — все они представляют собой попытку разрешить проблему человеческого существования. Как самые утончённые, так и самые варварские культуры выполняют одну и ту же функцию; различие состоит только в том, лучше или хуже их решение (ответ). Человек, отступающий от предлагаемого культурой образца, точно так же ищет решение, как и его более удачно приспособившийся собрат. Его решение может быть лучше или хуже того, которое предлагает культура, но оно всегда будет ещё одним ответом на всё тот же основной вопрос, поставленный самим фактом человеческого существования. В этом смысле все культуры религиозны, а каждый невроз есть частный случай религии, при условии, что под религией мы понимаем попытку разрешить проблему человеческого существования. Разумеется, огромную энергию сил, вызывающих психические заболевания, равно как сил, скрытых за явлениями искусства и религии, ни в коем случае нельзя считать результатом неудовлетворённых или сублимированных33 физиологических потребностей; эта энергия обусловлена стремлением решить проблему, как завершить рождение собственно человека. Все люди — идеалисты и не могут ими не быть, если под идеализмом мы подразумеваем стремление к удовлетворению специфически человеческих потребностей, превосходящих физиологические потребности организма. Единственная разница состоит в том, что одна разновидность такого идеализма предоставляет нам удачное и приемлемое решение, а другая — неудачное и пагубное. Что удачно, а что — нет, следует оценивать, опираясь на наше знание человеческой природы и законов, которые управляют её развитием.
Что же представляют собой потребности и страсти, берущие начало в самом существовании человека?
А. Приобщённость в противовес нарциссизму
Человек вырван из первоначального единства с природой, свойственного животному существованию. При этом, будучи наделён разумом и воображением, он осознаёт своё одиночество и изолированность, своё бессилие и невежество, случайность своего рождения и смерти. Он не вынес бы ни минуты такого существования, если бы не мог найти новых связей со своими собратьями взамен прежних, регулировавшихся инстинктами. Даже при полном удовлетворении физиологических потребностей человек воспринимал бы своё состояние одиночества и отделённости как тюрьму, из которой он должен вырваться, чтобы сохранить душевное здоровье. И в самом деле, индивид, потерпевший полную неудачу в попытках приобщиться хоть к чему-нибудь, т. е. как бы пребывающий в заключении, даже не находясь за решёткой, — психически нездоров. Необходимость единения с другими живыми существами, приобщённости к ним является настоятельной потребностью, от удовлетворения которой зависит психическое здоровье человека. Эта потребность кроется за всеми явлениями, составляющими целую гамму человеческих страстей и близких отношений, которые называют любовью в самом широком смысле слова.
Есть несколько путей для поисков и достижения такого единения. Человек может попытаться обрести единство с миром, подчиняясь отдельной личности, группе, организации, Богу. Таким образом он преодолевает изолированность своего индивидуального существования, становясь частью кого-то или чего-то большего, нежели он сам, и испытывает чувство тождественности благодаря приобщению к силе, которой он подчинил себя. Другая возможность преодоления обособленности имеет противоположную направленность: человек может постараться достичь единства с миром при помощи власти над ним, превращая других в часть самого себя, выходя за пределы своего индивидуального существования посредством господства. Общим для подчинения и господства является то, что приобщённость в обоих случаях выступает как симбиоз34. Оба участника подобных отношений утрачивают свою целостность и свободу: они зависят друг от друга и живут один за счёт другого, удовлетворяя своё стремление к близким отношениям, но страдая от недостатка внутренней силы и уверенности в себе, для обретения которых нужны свобода и независимость; кроме того, им постоянно грозит опасность осознанной или неосознанной враждебности, которая обязательно возникает при отношениях симбиоза35. Реализация стремления к подчинению (мазохистская36 тенденция) или стремления к господству (садистская37 тенденция) никогда не приносит удовлетворения. Этим стремлениям присущ динамизм самодвижения, и, поскольку любая степень подчинения или господства (или обладания, или славы) всегда оказывается недостаточной, чтобы дать человеку чувство тождественности и единения, он добивается всё большего и большего. В конечном итоге подобные стремления приводят к крушению. Иначе и быть не может: будучи направлены на достижение чувства единения, они разрушают чувство целостности. Человек, движимый одним из этих стремлений, по существу становится зависимым от других людей; вместо того чтобы развивать свою индивидуальность, он попадает в зависимость от тех, кому подчиняется или над кем господствует.
Существует только одно чувство, удовлетворяющее человеческую потребность в единении с миром и вместе с тем дающее ему ощущение целостности и индивидуальности, — любовь. Любовь — это объединение с кем-либо или чем-либо вне самого себя при условии сохранения обособленности и целостности своего собственного Я. Это переживание причастности и общности, позволяющее человеку полностью развернуть свою внутреннюю активность. Переживание любви делает ненужными иллюзии. Отпадает потребность преувеличивать значение другого человека или свою собственную значимость, поскольку подлинная сущность активной причастности и любви позволяет преодолеть ограниченность своего индивидуального существования и в то же время ощутить себя носителем активных сил, которые и составляют акт любви. Главным при этом является особое свойство любви, а не её объект. Любовь заключается в переживании человеческой солидарности с нашими ближними, она находит выражение в эротической любви мужчины и женщины, в любви матери к ребёнку, а также в любви к самому себе как человеческому существу, она состоит в мистическом переживании единения. В акте любви Я един со Всем, но остаюсь при этом самим собой — неповторимым, отдельным, ограниченным, смертным человеческим существом. Именно это единство полярных противоположностей — отдельности и единения — является источником, дающим жизнь любви и возрождающим её.
Любовь составляет один из аспектов того, что я назвал продуктивной ориентацией: активная и творческая связь человека со своим ближним, с самим собой и с природой. В области мышления продуктивная ориентация выражается в разумном постижении мира. В области действий эта ориентация выражается в созидательном труде, прототипом которого являются искусство и ремесло. В области чувств она проявляется в любви, т. е. в переживании единения с другим человеком, со всеми людьми и природой при условии сохранения чувства собственной целостности и независимости. В переживании любви имеет место парадоксальное явление, когда двое образуют одно целое, оставаясь в то же время двумя отдельными людьми. В этом смысле любовь никогда не ограничивается одним человеком. Если я могу любить только одного человека и никого другого, если любовь к нему усиливает мою отчуждённость и отдаляет от других, то какие бы узы ни связывали меня с этим человеком, моё отношение к нему не есть любовь. Словами «Я люблю тебя» я говорю: «Я люблю в тебе всё человечество, всё живое; я люблю в тебе и себя самого». Любовь к себе в этом смысле противоположна эгоизму, который фактически представляет собой всепоглощающую сосредоточенность на самом себе, возникающую вследствие недостатка подлинной любви к себе и служащую её заменой. Как это ни парадоксально, любовь делает меня более независимым, потому что благодаря ей я становлюсь сильнее и счастливее, и в то же время она настолько объединяет меня с любимым человеком в одно целое, что порой создаётся впечатление утраты индивидуальности. В любви я испытываю ощущение: «я — это ты», где «ты» — любимый человек, первый встречный, всё живое. В переживании любви заключена высшая форма ответа на проблему человеческого бытия, оно является залогом душевного здоровья.
Продуктивная любовь всегда предполагает целый комплекс отношений: заботу, ответственность, уважение и знание38. Если я люблю человека, я забочусь о нём, т. е. проявляю активную заинтересованность в его развитии и счастье, а не пассивно наблюдаю. Я чувствую свою ответственность; это значит, я отзываюсь на его нужды — и на те, которые он может выразить, и ещё больше на те, которые он не может или не хочет обнаруживать. Я уважаю его; это означает, что я воспринимаю его объективно, таким, какой он есть, и моё представление о нём не искажено моими желаниями и опасениями. Я знаю его, я проник сквозь поверхность к самой сердцевине его существа, и моя привязанность к нему исходит из сердцевины, из глубины (в отличие от внешней стороны) моей натуры39.
Продуктивную любовь к равным себе можно назвать братской любовью. В материнской любви (по-еврейски: rachamim от rechem — утроба) отношения между матерью и ребёнком носят характер неравенства: ребёнок беспомощен и зависим от матери. Чтобы развиваться, он должен становиться всё более независимым, пока, наконец, совсем не перестанет нуждаться в матери. Поэтому отношения матери и ребёнка парадоксальны и в определённом смысле трагичны. Они требуют от матери самой сильной любви, но именно эта любовь должна помочь ребёнку вырасти и отделиться от матери, стать полностью независимым. Любой матери легко любить ребёнка, пока не начался этот процесс отделения, но любить ребёнка, и при этом позволить ему уйти, и хотеть отпустить его — с этой задачей большинство не в силах справиться.
В эротической любви (греч. eros, еврейское ahawa от корня, означающего «накал») заключено другое побуждение — стремление к слиянию и единству с другим человеком. В то время как братская любовь распространяется на всех людей, а материнская обращена к ребёнку и всем тем, кто нуждается в нашей помощи, эротическая любовь направлена на одного человека, обычно другого пола, слияние и единство с которым нам желанны. Эротическая любовь начинается с разделённости и заканчивается единством; материнская любовь начинается единством и ведёт к разъединению. Если бы потребность в слиянии реализовалась в материнской любви, это означало бы гибель ребёнка как самостоятельного существа, так как ребёнку нужно отделиться от матери, а не остаться связанным с ней. Если эротической любви недостаёт любви братской и ею движет только стремление к соединению, то это — сексуальное желание без любви или извращение, которое мы находим в садистских и мазохистских формах «любви».
Полностью понять потребность человека в причастности к чему-то мы сможем только в том случае, если учтём последствия, к которым ведёт неудача в достижении любого вида приобщённости, и поймём, что означает нарциссизм. Единственная реальность, которую может ощущать младенец, — это его тело и потребности — физиологические, а также потребность в тепле и любви. У него ещё нет переживания Я, отдельного от Ты. Он всё ещё пребывает в состоянии единства с миром, но это — единство, предшествующее пробуждению у него чувства индивидуальности и реализма. Внешний мир существует только как определённое количество еды и тепла, необходимое для удовлетворения его потребностей, а не как нечто (некто), узнаваемое реалистически и объективно. Фрейд назвал такую ориентацию «первичным нарциссизмом». При нормальном развитии состояние нарциссизма понемногу преодолевается благодаря всё большему осознанию окружающей действительности и, соответственно, всё большему осознанию Я, отличного от Ты. Это изменение происходит сначала на уровне чувственного восприятия, когда люди и предметы воспринимаются как разные и отделённые друг от друга объекты, — такое узнавание закладывает основу, на которой может развиваться речь; называние вещей предполагает узнавание их в качестве индивидуальных и отдельных объектов40. Гораздо больше времени требуется для эмоционального преодоления состояния нарциссизма. Для ребёнка до 7–8 лет другие люди существуют главным образом как средство удовлетворения его потребностей. Они взаимозаменяемы в той мере, в какой выполняют функцию удовлетворения этих потребностей; лишь в возрасте 8–9 лет ребёнок начинает воспринимать другого человека так, что может полюбить, т. е., пользуясь формулировкой Г. С. Салливана41, почувствовать, что потребности другого человека так же важны, как его собственные4243. Первичный нарциссизм — обычное явление, соответствующее нормальному физиологическому и умственному развитию ребёнка. Но нарциссизм встречается и в более поздние периоды жизни («вторичный нарциссизм», согласно определению Фрейда) — в тех случаях, когда у растущего ребёнка не развилась способность любить или он утрачивает её. Нарциссизм является глубинной основой всех тяжёлых психических заболеваний.
Для человека, подверженного нарциссизму, существует только одна реальность — его собственные мыслительные процессы, чувства и потребности. Он не переживает или не воспринимает внешний мир объективно, т. е. как существующий со своими отношениями, условиями и потребностями. Крайние формы нарциссизма можно наблюдать во всех видах психической патологии. У душевнобольного человека утрачен контакт с миром; это человек, ушедший в себя, он не может воспринимать реальность — будь то реальность физического мира или мира людей — такой, как она есть. Его восприятие действительности обусловлено внутренними процессами и формируется ими. Он не реагирует на окружающий мир, а если и реагирует, то его реакция определяется не реальностью этого мира, а исключительно течением его собственных мыслей и чувств. Нарциссизм прямо противоположен объективности, разуму и любви.
Тот факт, что полная неудача в попытке соотнести себя с миром ведёт к психическому заболеванию, указывает ещё на одно обстоятельство: условием всякой психически здоровой жизни является достижение какой-нибудь формы приобщённости. Однако среди различных форм соотнесённости только продуктивная её форма — любовь — позволяет человеку обрести единство с ближним и в то же время сохранить свою свободу и целостность.
Б. Преодоление и созидательность в противовес разрушительности
В положении человека есть ещё одна сторона, тесно связанная с потребностью в соотнесённости, — то, что он — существо сотворённое, но у него есть потребность преодолеть это пассивное состояние. Человек заброшен в этот мир без его ведома, согласия или желания, и точно так же без его согласия или желания он устраняется из жизни. В этом отношении он не отличается от животных, растений или неорганической материи. Но, наделённый разумом и воображением, он не может довольствоваться пассивной ролью твари, ролью бросаемой наудачу игральной карты. Им движет настоятельная потребность выйти за пределы этой роли, подняться над случайностью и пассивностью своего существования, становясь «творцом».
Человек может создавать жизнь. Разумеется, это чудесное свойство присуще ему, как и всем живым существам, однако с той разницей, что он один осознаёт себя существом сотворённым и в то же время творцом. Человек может творить жизнь, точнее, женщина может создавать жизнь, производя на свет ребёнка и заботясь о нём до тех пор, пока он не вырастет достаточно большим, чтобы самому заботиться о своих нуждах. Человек — мужчина и женщина — может творить, выращивая растения, производя материальные вещи, создавая предметы искусства, генерируя идеи, любя друг друга. В акте творчества человек выходит за пределы, предназначенные ему как твари, поднимается над пассивностью и случайностью своего существования, вступает в царство целеустремлённости и свободы. Человеческая потребность преодолеть собственную ограниченность является одним из источников любви, равно как и искусства, религии и материального производства.
Созидание предполагает активность, заботу и любовь к созидаемому. Иначе, как может человек решить проблему преодоления своей ограниченности, если он не способен к созиданию и любви? Но есть ещё один способ удовлетворить потребность в преодолении ограниченности своего существования: если я не могу создавать жизнь, я могу уничтожать её. Уничтожение жизни также даёт мне возможность выйти за её пределы. Конечно, способность человека уничтожать жизнь столь же чудодейственна, как и его способность создавать её, потому что жизнь — единственное, в своём роде, необъяснимое чудо. В акте разрушения человек ставит себя над жизнью, он преодолевает ограниченность, присущую ему как твари. Таким образом, стремление человека преодолеть собственную ограниченность ставит его перед решающим выбором между созиданием и разрушением, любовью и ненавистью. Жажда разрушения, которую мы находим в человеческой истории и которую мы с таким страхом наблюдаем в наше время, коренится в природе человека точно так же, как и стремление к созиданию. Утверждение, что человек способен развивать изначально заложенную в нём возможность любви и разума, не означает наивной веры в его добросердечность. Разрушительность — вторичная потенциальная возможность, коренящаяся в самом существовании человека и обладающая такой же силой и властью, как любая другая страсть44. Однако — и это существенный момент в моих доводах — разрушительность — всего лишь альтернатива созидательности. Созидание и разрушение, любовь и ненависть не являются инстинктами, существующими независимо друг от друга. И то и другое служит ответом на одну и ту же потребность преодолеть ограниченность своего существования, и стремление к разрушению неизбежно возникает в тех случаях, когда не удовлетворяется стремление к созиданию. Удовлетворение потребности в созидании ведёт к счастью, разрушительность — к страданию, и больше всех страдает сам разрушитель.
В. Укоренённость и братство в противовес кровосмешению
Рождение человека как такового означает начало его исхода из природного дома, начало разрыва естественных связей. Однако этот-то разрыв связей и внушает страх: где окажется человек и кем он станет, если утратит свои природные корни? Он останется один, без дома, без корней; он не сможет вынести изолированности и беспомощности своего положения. Он сойдёт с ума. Человек может обходиться без природных корней, только если он находит новые, человеческие корни, и, лишь найдя их, он может вновь почувствовать себя дома в этом мире. А раз так, то стоит ли удивляться, что мы находим в человеке глубокое и сильное стремление не разрывать природные узы, бороться против отторжения от природы, от матери, от уз крови и земли?
Простейшие природные узы — узы, связывающие ребёнка с матерью. Ребёнок начинает жизнь в лоне матери и находится там гораздо дольше, чем детёныши большинства животных. Даже после рождения ребёнок остаётся физически беспомощным и полностью зависит от матери. Этот период беспомощности и зависимости продолжается опять-таки намного дольше, чем у любого из животных. В первые годы жизни ребёнка не происходит ещё полного отделения его от матери. От неё зависит удовлетворение всех его физиологических потребностей, а также жизненно важной потребности в тепле и любви; мать не только рожает ребёнка, она продолжает давать ему жизнь. Её забота о нём не зависит от того, делает ли что-либо для неё ребёнок и выполняет ли он какие-нибудь обязанности; она ничем не обусловлена. Забота матери вызвана тем, что новое создание — её дитя. В эти первые решающие годы жизни ребёнка мать в его представлении — источник жизни, всеобъемлющая, защищающая и питающая сила. Мать — это питание, любовь, тепло, земля. Быть любимым ею значит быть живым, иметь корни и чувство дома.
Подобно тому как рождение означает, что ребёнок вынужден расстаться с обволакивающей защитой материнского лона, взросление означает, что он должен покинуть сферу материнской защиты. Тем не менее даже в зрелом возрасте никогда полностью не проходит тоска по этому некогда ощущавшемуся состоянию, несмотря на то что существует, конечно, большая разница между взрослым и ребёнком. Взрослый имеет возможность быть самостоятельным, самому о себе заботиться, отвечать за себя и даже за других, в то время как ребёнок ещё не способен на всё это. Однако если принять во внимание возросшую сложность жизни, отрывочность наших знаний, случайности, которыми изобилует жизнь взрослых, а также неизбежно совершаемые ошибки, то окажется, что положение взрослого не так уж сильно отличается от положения ребёнка, как это принято считать. Каждый взрослый испытывает потребность в помощи, сердечном тепле и защите. И хотя потребность взрослого в этом аспекте во многом иная, чем ребёнка, тем не менее они сходны. Стоит ли удивляться в таком случае, что у рядового взрослого человека обнаруживается глубокая тоска по безопасности и укоренённости, которые когда-то давала ему связь с матерью? Не следует ли ожидать, что он не сможет избавиться от этой сильной тоски до тех пор, пока не найдёт других способов укорениться?
В психопатологии мы сталкиваемся с большим количеством случаев подобного нежелания расстаться с всеобъемлющей сферой материнского влияния. В крайних формах патологии мы находим сильное стремление вернуться в материнское лоно. У человека, полностью поглощённого таким желанием, наблюдается шизофрения45. Такой человек чувствует и действует, как плод в утробе матери, он не способен выполнять даже простейшие действия маленького ребёнка. При многих довольно тяжёлых неврозах мы видим то же стремление, но уже в форме вытесненного желания, проявляющегося только в снах, симптомах и невротическом поведении, которые являются результатом конфликта между сильным желанием остаться в лоне матери и взрослой частью личности, стремящейся жить нормальной жизнью. В снах это стремление проявляется в виде символов, когда человек видит себя в тёмной пещере, в одноместной подводной лодке, погружающейся глубоко в воду, и т. д. В поведении такого человека обнаруживаются страх перед жизнью и глубокая зачарованность смертью (которая в снах предстаёт как возвращение в материнское лоно, к Матери-Земле).
Менее тяжёлую форму фиксации46 на матери мы находим в тех случаях, когда человек как бы позволил себе родиться, но боится сделать следующий шаг в процессе рождения, боится, что его отнимут от материнской груди. Люди, задержавшиеся на этой стадии рождения, испытывают сильную потребность в том, чтобы к ним относились по-матерински, чтобы с ними нянчились, чтобы их по-матерински опекали; это люди, вечно зависимые; лишённые материнской защиты, они оказываются во власти страха и неуверенности, зато при наличии — действительном или воображаемом — любящей матери и кого-нибудь, заменяющего её, они полны оптимизма и активности.
Такие патологические явления в жизни человека имеют свои параллели в эволюции человечества. Наиболее отчётливо это проявилось в универсальности запрета на кровосмешение, который мы находим даже в самых примитивных обществах. Запрет на кровосмешение — необходимое условие всякого человеческого развития, но дело тут не в сексуальной, а в эмоциональной стороне проблемы. Чтобы родиться и развиваться, человек должен разорвать пуповину: ему надо преодолеть в себе стремление сохранить связь с матерью. Сила кровосмесительного желания объясняется не сексуальным влечением к матери, а затаённым стремлением остаться во всеобъемлющем материнском лоне или вернуться в него, вернуться к всепитающей материнской груди. Запрет на кровосмешение есть не что иное, как два херувима с огненными мечами, охраняющие врата Рая и не дающие человеку вернуться к доиндивидуальному существованию в единстве с природой.
Однако проблема кровосмешения не ограничена фиксацией на матери. Узы, связывающие человека с матерью, представляют собой лишь простейшую форму природных кровных связей, обеспечивающих человеку чувство укоренённости и принадлежности к чему-либо. Узы крови распространяются на тех, кто связан между собой кровным родством, по какой бы системе ни определялись отношения родства. Семья и род, а позднее государство, нация или церковь берут на себя те функции, которые первоначально выполняла для своего ребёнка сама мать. Они служат опорой человеку, дают ему чувство укоренённости, он ощущает себя их частью, а не обособленным от них индивидом. Человек, не принадлежащий к тому же роду, считается чужим и опасным, так как он не обладает теми человеческими свойствами, которые присущи только членам данного рода.
Фрейд считал фиксацию на матери ключевой проблемой развития как всего человеческого рода, так и отдельно взятого индивида. В соответствии со своей теорией он объяснял силу этой фиксации тем, что она проистекает из сексуального влечения маленького мальчика к матери и является выражением свойственного человеческой природе стремления к кровосмешению. Он предполагал, что сохранение такой фиксации в более поздние периоды жизни поддерживается сексуальным желанием. Соотнеся это предположение со своими наблюдениями над противоборством сына с отцом, он в высшей степень оригинально совместил одно с другим в едином понятии эдипов комплекс47. Он объяснил враждебность по отношению к отцу как следствие сексуального соперничества с ним.
Однако преувеличивая значение фиксации на матери, Фрейд обеднил своё открытие столь специфической интерпретацией. Фрейд перенёс на маленького мальчика сексуальное чувство взрослого человека; при этом предполагается, что мальчик, имеющий, по мнению Фрейда, сексуальные желания, испытывает влечение к самой близкой ему женщине, и лишь превосходящая сила соперника в этом треугольнике заставляет его отказаться от своего желания, но он никогда не сможет полностью оправиться от невозможности его осуществить. Фрейдова теория представляет собой на редкость рационалистическую интерпретацию наблюдаемых фактов. Делая акцент на сексуальной стороне стремления к кровосмешению, Фрейд объясняет желание мальчика как нечто рациональное по своей сути и уходит от реальной проблемы, заключающейся в силе и глубине иррациональной, эмоциональной привязанности к матери, в желании вернуться в сферу её влияния, оставаться частью её, в боязни полного отделения от неё. Согласно фрейдовскому объяснению, стремление к кровосмешению не может осуществиться из-за наличия соперника-отца, тогда как в действительности это стремление противоречит всем требованиям взрослой жизни.
Таким образом, теория эдипова комплекса является одновременно и признанием, и отрицанием важнейшего явления — тоски человека по материнской любви. Придавая первостепенное значение стремлению к кровосмешению, Фрейд признаёт тем самым важность уз, связывающих с матерью; истолковывая это стремление как сексуальное, он отрицает эмоциональное — и истинное — значение этих уз.
В тех случаях, когда фиксация на матери носит, помимо прочего, и сексуальный характер (а такое, без сомнения, бывает), объясняется это тем, что эмоциональная привязанность настолько сильна, что влияет и на сексуальное желание, а не тем, что сексуальное желание лежит в основе этой привязанности. Напротив, сексуальное желание как таковое известно своим непостоянством по отношению к его объектам и обычно является как раз той силой, которая помогает юноше отделиться от матери, а вовсе не привязывает его к ней. В тех же случаях, когда сильная привязанность к матери искажает нормальную функцию сексуального влечения, приходится иметь в виду две возможности. Одна из них заключается в том, что сексуальное влечение к матери защищает от желания вернуться в материнское лоно; последнее же ведёт к психическому заболеванию или смерти, тогда как сексуальное желание по крайней мере совместимо с жизнью. Человек избавляется от страха перед таящей опасность утробой матери при помощи приближённого к жизни воображаемого совокупления с ней48. Другой возможный вариант состоит в том, что фантазия о сексуальной близости с матерью качественно отлична от сексуальности взрослого мужчины, т. е. не направлена на произвольный, доставляющий удовольствие акт. Детской фантазии свойственна пассивность, когда индивид покоряется матери и отдаётся ей даже в области сексуальных отношений. Кроме этих двух возможностей, свидетельствующих о довольно тяжёлой патологии, мы встречаем случаи кровосмесительных сексуальных желаний, возбуждаемых обольстительной матерью; и хотя в них обнаруживается фиксация на матери, они свидетельствуют не о столь уж тяжёлой патологии.
Фрейд сам исказил своё крупное открытие, возможно, под влиянием неурегулированности его отношений с собственной матерью; однако здесь, безусловно, сказались столь характерные для того времени строго патриархальные взгляды, которые он полностью разделял. Мать как объект любви была свергнута с пьедестала, и её место было отдано отцу, занимавшему, как считалось, самое важное место в привязанности ребёнка. В наши дни, когда патриархальные предрассудки в значительной мере утратили свою силу, кажется почти невероятным такое высказывание Фрейда: «Я не могу назвать ни одной потребности, которая в детские годы была бы столь же сильной, как потребность в отцовской защите»49. В 1908 г. он аналогично писал о смерти своего отца, что это «самое потрясающее событие, самая тяжёлая потеря в жизни человека»50. Таким образом, Фрейд отводит отцу место, которое в действительности принадлежит матери, и низводит мать до положения объекта сексуального влечения. Богиня превращается в проститутку, а отец, возвышаясь, становится центральной фигурой мироздания51.
Поколением раньше Фрейда жил ещё один гениальный человек, который увидел, что главная роль в развитии человека принадлежит узам, связывающим его с матерью. Это был Иоганн Якоб Бахофен5253. Он не был связан рационалистической интерпретацией фиксации на матери как сексуальной по своей природе и поэтому мог глубже и объективнее осмысливать факты. В своей теории матриархата он предположил, что патриархальному обществу предшествовала такая стадия развития человечества, при которой узы, связывавшие человека с матерью, с родом и землёй, были высшей формой приобщённости к миру как в индивидуальном, так и в социальном плане. Как было отмечено выше, в этой форме общественной организации мать была центральной фигурой в семье, в жизни общества и в религии. И хотя многие исторические построения Бахофена небесспорны, он, несомненно, открыл форму общественной организации и психологическую структуру, которые игнорировались психологами и антропологами, так как, с их патриархальной точки зрения, мысль об обществе, управляемом скорее женщинами, чем мужчинами, казалась просто абсурдной. Тем не менее имеется множество данных, свидетельствующих о том, что до нашествия с Севера в Греции и Индии существовали культуры с матриархальной структурой. На это указывает большое количество материнских божеств и их важное значение. (Венера из Виллендорфа, Божественная мать в культуре Мохенджо-Даро54, Изида55, Иштар56, Рея57, Кибела58, Хатор59, Божественная Змея в Ниппуре60, аккадская богиня воды Ай, Деметра и индийская богиня Кали, дающая жизнь и отнимающая её, — таковы лишь некоторые примеры.) Даже во многих современных примитивных обществах можно видеть пережитки матриархального строя в установлении кровного родства по материнской линии или в формах брака с проживанием семьи в общине жены; ещё более показателен факт, что даже там, где общественные формы уже не являются матриархальными, можно найти много примеров матриархального типа связей с матерью, родом и землёй.
В то время как Фрейд видел в кровосмесительной фиксации только отрицательный, болезнетворный фактор, Бахофен имел чёткое представление как об отрицательном, так и о положительном аспектах привязанности к матери. Положительный аспект заключается в свойственном матриархальному строю духе утверждения жизни, свободы и равенства. Поскольку люди — дети природы, дети матерей, постольку они все равны, имеют одинаковые права и притязания, и существует только одна ценность, действительно имеющая значение, — это жизнь. Другими словами, мать любит своих детей не потому, что один лучше другого, не потому, что один в большей степени оправдывает её ожидания, чем другой, а потому, что все они — её дети и в этом своём качестве все они схожи и имеют одинаковое право на любовь и заботу. Бахофен ясно видел и отрицательную сторону матриархальной культуры, заключающуюся в том, что узы, привязывающие человека к природе, узы крови и земли препятствуют развитию его индивидуальности и разума. Человек остаётся ребёнком и оказывается не способным к прогрессу61.
Бахофен дал не менее развёрнутое и глубокое толкование роли отца; при этом он также указал как положительные, так и отрицательные стороны отцовской функции. Излагая несколько расширительно идеи Бахофена, я бы сказал, что мужчина, не приспособленный природой для деторождения (конечно же, я имею при этом в виду невозможность беременности и родов, а не чисто рациональное знание того, что мужское семя необходимо для зачатия ребёнка), не обременённый необходимостью кормить ребёнка и заботиться о нём, больше отдалён от природы, чем женщина. Менее укоренённый в природе, он вынужден развивать свой интеллект, создавать искусственный мир идей, принципов и производимых человеком вещей, которые заменяют ему природу как основу существования и безопасности. Связь ребёнка с отцом не так сильна, как его связь с матерью, потому что отец никогда не играет той роли, которую играет мать в первые годы жизни ребёнка, объемля всё и вся своей защитой и любовью. Напротив, во всех патриархальных обществах отношение сына к отцу — это, с одной стороны, отношение подчинения, с другой стороны, — бунта, что постоянно несёт в себе элемент разрушения. Подчинение отцу отличается от фиксации на матери. Последняя является продолжением естественных связей, продолжением фиксации на природе. Подчинение отцу порождено человеком, оно искусственно, основано на силе и законе и поэтому не так сильно и непреодолимо, как связь с матерью. Отец воплощает в себе абстракции, совесть, долг, закон и иерархию, в то время как мать олицетворяет собой природу и безусловную любовь. Отцовская любовь к сыну не похожа на безусловную любовь матери, которая любит своих детей просто потому, что они её дети: это — чувство к сыну, которого отец любит больше всех, так как он в наибольшей мере оправдывает отцовские ожидания и больше других подходит для того, чтобы стать наследником собственности и земных дел своего отца.
Отсюда следует важное различие между материнской и отцовской любовью. Вряд ли ребёнок может что-то сделать, чтобы повлиять на любовь матери или управлять ею. Материнская любовь сродни милости Господней: если она есть, она — благословенный дар, если её нет, её неоткуда взять. В этом и заключается причина того, что индивиды, не сумевшие преодолеть фиксацию на матери, часто пытаются вызвать материнскую любовь невротическим, магическим образом, делая себя беспомощными, больными или эмоционально возвращаясь в состояние маленького ребёнка. Магическая идея состоит в следующем: если я стану беспомощным ребёнком, мать будет вынуждена вернуться и заботиться обо мне. В то же время на отношения с отцом можно оказывать влияние. Отец хочет, чтобы сын рос, умел брать на себя ответственность, думал, занимался созидательной деятельностью; или (и) был послушным, помогал отцу, был таким, как он. Независимо от того, на что направлены отцовские ожидания — на развитие или на повиновение, — сын имеет возможность завоевать отцовскую любовь и расположение, делая то, что хочет отец. Подведём итоги: положительные стороны патриархального комплекса — это разум, дисциплина, совесть и индивидуализм; отрицательные стороны — иерархия, угнетение, неравенство, покорность62.
Следует особенно отметить тесную связь между фигурами отца и матери, с одной стороны, и моральными принципами — с другой. Фрейд в своей концепции супер-Эго63 связывает развитие совести только с личностью отца. Он предположил, что маленький мальчик под влиянием угрозы кастрации со стороны отца-соперника включает родителя мужского пола (или, скорее, его наставления и запреты) в структуру совести64. Однако существует совесть не только отцовского, но и материнского типа; в нас звучит голос, приказывающий нам выполнять свой долг, и другой, призывающий нас к любви и прощению — как других, так и самих себя. Действительно, вначале на оба типа совести влияют отец и мать (или те, кто выполняет их роль), однако по мере взросления совесть становится всё более и более независимой от этих изначальных образов; человек как бы становится своим собственным отцом, своей собственной матерью и своим собственным ребёнком. Отец внутри нас говорит нам: «Это тебе надо сделать» и «Этого тебе не следует делать». Он ругает нас, если мы делаем что-то не так, и хвалит, когда мы делаем что-нибудь правильно. Однако в то время как наш внутренний отцовский голос наставляет нас подобным образом, мать внутри нас говорит на совершенно другом языке. Она как бы увещевает: «Твой отец совершенно прав, ругая тебя, но не принимай это так близко к сердцу; что бы ты ни сделал, ты мой ребёнок, и я люблю и прощаю тебя; ничто из того, что ты совершил, не может помешать твоему праву на жизнь и счастье». Голоса отца и матери внутри нас говорят на разных языках. Действительно, кажется, что они говорят противоположные вещи. Но это противоречие между принципами долга и любви, совести отцовского и материнского типа присуще самому человеческому существованию, и нужно принимать обе его стороны. Совесть, подчиняющаяся только приказаниям долга, также искажена, как и та, которая следует только велениям любви. Внутренние голоса отца и матери выражают отношение человека не только к самому себе, но и ко всем его ближним. Человек может судить о своих ближних с позиций совести отцовского типа, но в то же время он должен слышать в себе голос матери, любящей всех людей, всё живое, прощающей все грехи65.
Прежде чем продолжить рассмотрение основных потребностей человека, я хочу дать краткую характеристику различных стадий укоренённости в той последовательности, в какой их можно наблюдать в истории человечества, хотя это и прервёт в какой-то мере ход основной мысли в этой главе. В своём историческом детстве (которое во временном измерении всё ещё составляет большую часть истории) человек уходит корнями в природу так же, как ребёнок связан корнями с матерью. Несмотря на то что человек уже вышел из природы, она по-прежнему — его дом, в ней остаются его корни. Человек пытается обрести безопасность, возвращаясь в прежнее состояние и отождествляя себя с природой, с миром растений и животных. Его попытка найти поддержку в природе отчётливо прослеживается во многих древних мифах и религиозных ритуалах. Поклоняясь деревьям и животным как идолам, человек поклоняется отдельным проявлениям Природы как могущественным оберегающим силам, почитание которых означает почитание самой Природы. Устанавливая с ними связь, индивид ощущает себя частью Природы и таким образом обретает чувство тождественности и принадлежности к ней. То же самое можно сказать и о связи человека с землёй, на которой он живёт. Людей в племени часто объединяли не только общность крови, но и общая земля. Такое сочетание общности крови и земли придавало прочность племени, делая его действительно родным домом; оно же давало индивиду систему ориентации.
На этом этапе эволюции человек всё ещё ощущал себя частью природного мира, мира растений и животных. Лишь после того, как был сделан решающий шаг к полному выходу из природы, он пытался установить чёткую границу, отделявшую его от животного мира. Иллюстрацией этого может служить предание индейцев племени виннебаго, согласно которому первоначально живые существа не имели постоянного облика. Это были как бы неопределённые существа, которые могли превращаться и в людей, и в животных. В какой-то момент они решили окончательно принять то или иное обличье, и с этого времени животные остались животными, а человек — человеком66. Та же идея выражена в поверье ацтеков67, считавших, что в эпоху, предшествующую нашей, мир был населён только животными, пока Кетцалькоатль68 не положил начало эре человеческих существ. Аналогичное представление до сих пор можно встретить у некоторых мексиканских индейцев, верящих, что каждому отдельному человеку соответствует определённое животное, или в верованиях народа маори69, согласно которым существует взаимная связь между человеком и определённым деревом, посаженным при его рождении. Такое представление отражено во многих ритуалах, в которых человек отождествляет себя с животным, либо облачаясь в соответствующий костюм, либо выбирая животное-тотем.
Подобное пассивное отношение к природе соответствовало хозяйственной деятельности человека. Сначала это были собирательство и охота, и, если бы не примитивные орудия и использование огня, можно было бы сказать, что человек в то время мало чем отличался от животных. В ходе истории его умения развивались, а пассивное отношение к природе становилось активным. Человек начал заниматься скотоводством, учился обрабатывать землю, добивался всё большего мастерства в искусстве и ремёслах, обменивал продукты своего труда на продукты, произведённые в других странах, и, таким образом, становился путешественником и торговцем.
Соответственно менялись и его боги. Пока человек чувствовал себя в значительной мере тождественным природе, его боги являлись частью природы. Достигая мастерства в ремёслах, он создавал идолов из камня, дерева или золота. По мере дальнейшего развития человек всё больше чувствовал собственную силу, и его боги приобретали человеческий облик. Сначала (что, по-видимому, соответствовало периоду земледельческой культуры) Бог представлялся ему в виде всезащищающей и всепитающей Великой Матери. Позже он поклонялся отцовским божествам, олицетворявшим разум, принципы и законы. Этот последний и решающий отход от любящей матери начался, очевидно, с появлением великих рационалистических патриархальных религий: в Египте — с религиозной реформы Эхнатона70 в XIV в. до н. э., в Палестине — с формирования приблизительно в то же время религии Моисея71, в Индии и Греции — с нашествия завоевателей с Севера или вскоре после него. Многочисленные ритуалы служили выражением этой новой идеи. Жертвоприношение животных символизировало принесение в жертву Богу животного в самом человеке. В библейском табу, запрещавшем употреблять в пищу кровь животного (потому что «кровь есть его жизнь»), видно чёткое разграничение между человеком и животным. Понятие Бога — невидимого и беспредельного воплощения, объединяющего начала всего живого, — составляло полярную противоположность конечному, многообразному миру природы, миру вещей. Человек, созданный по образу Божию, несёт в себе черты Бога: он выходит из природы и стремится к полному рождению, к полному пробуждению72. Этот процесс вступил в следующую стадию своего развития в середине I тысячелетия до н. э. Новая стадия связана с именами Конфуция73 и Лао-цзы74 в Китае, Будды75 — в Индии, с философами Просвещения в Греции и библейскими пророками в Палестине. Затем последовал новый подъём — христианство и стоицизм76 в Римской империи, Кетцалькоатль в Мексике77, а ещё через 500 лет появление Мухаммеда78 на Ближнем Востоке.
Европейская цивилизация сложилась на базе двух культур: иудейской и греческой. Рассматривая иудейскую традицию, основы которой заложены в Ветхом Завете, мы видим, что она представляет собой сравнительно чистый вид патриархальной культуры, опирающейся на власть отца в семье, священнослужителя и правителя — в обществе и Бога Отца — на небе. Однако несмотря на крайнюю патриархальность, в ней можно всё же заметить более ранние матриархальные элементы, характерные для связанных с землёй и природой (теллурических79) религий, которые в течение II тысячелетия до н. э. были побеждены рационалистическими патриархальными религиями.
В библейском предании о сотворении человека мы видим его всё ещё пребывающим в первозданном единстве с землёй, ему ещё не ведома потребность в труде, у него отсутствует самосознание. Женщина оказывается умнее, активнее и смелее мужчины, и лишь после грехопадения патриархальный Бог провозглашает принцип господства мужчины над женщиной. Весь Ветхий Завет есть всестороннее раскрытие этого патриархального принципа — тут и создание иерархической модели теократического государства80 и строго патриархальная организация семьи; в структуре семьи, упоминаемой в Ветхом Завете, всегда присутствует фигура любимого сына: любимый Авель противопоставлен Каину, любимый Иаков — Исаву, любимый Иосиф — его братьям, и в более широком смысле весь народ Израиля предстаёт как возлюбленный сын Господа. Вместо равенства всех детей в глазах матери мы видим здесь любимого сына, более других похожего на отца, которого отец любит больше других как своего преемника и наследника. В борьбе за положение любимого сына, а стало быть и за наследство, братья становятся врагами, равенство уступает место иерархии.
Ветхий Завет не только строго запрещает кровосмешение: привязанность к земле также оказывается под запретом. Согласно Библии человеческая история начинается с изгнания человека из Рая, с земли, в которой были его корни и с которой он чувствовал себя единым, а еврейская история начинается с повеления Аврааму оставить страну, где он родился, и идти в землю, ему неведомую. Из Палестины евреи направляются в Египет, а оттуда возвращаются обратно в Палестину. Но и новое поселение не становится окончательным. Учения пророков направлены против новой кровосмесительной привязанности к земле и природе, которая проявилась в ханаанском81 идолопоклонстве. Они провозгласили, что народ, вернувшийся от законов разума и справедливости назад к кровосмесительной привязанности к земле, будет изгнан с неё и будет скитаться по миру, не имея дома и родины, до тех пор, пока не разовьёт в полной мере законы разума и не разорвёт кровосмесительных уз, связывающих его с землёй и природой. Лишь тогда этот народ сможет вернуться к себе на родину, лишь тогда земля станет для него благословенным даром, человеческим домом, избавленным от проклятия кровосмешения. В понятии мессианского времени82 заложена идея полной победы над кровосмесительными узами, полное утверждение духовной реальности морального и интеллектуального сознания не только у евреев, но и у всех народов мира.
Центральное понятие и вершина развития патриархальных идей в Ветхом Завете — это, конечно же, идея Бога. В Боге воплощено объединяющее начало, скрытое за многообразием явлений. Человек создан по образу и подобию Божию, — следовательно, все люди равны; это — равенство по общим для всех духовным качествам, разуму и способности любить ближнего.
Раннее христианство явилось дальнейшим развитием этого духа, и не столько в том, что оно придавало особое значение идее любви (выражение этой идеи можно найти во многих частях Ветхого Завета), сколько в том, что оно подчёркивало наднациональный характер религии. Подобно пророкам, ставившим под вопрос законность существования их собственного государства, раз оно не отвечало требованиям совести, ранние христиане оспаривали моральное право на существование Римской империи, поскольку она попирала принципы любви и справедливости.
В то время как иудейско-христианская традиция подчёркивала моральный аспект патриархального духа, греческая мысль достигла своего высшего творческого выражения, развивая его интеллектуальную сторону. В Греции, как и в Палестине, существовал патриархальный мир, который как в социальном, так и в религиозном отношении возник из предшествовавшего ему матриархального строя, одержав победу над ним. Афина83 вышла не из чрева матери, а из головы Зевса84, так же как и Ева не родилась, а была сотворена из ребра Адама. Следы более древнего матриархального мира всё ещё заметны, как показал Бахофен, в образах богинь, занимающих подчинённое положение по отношению к патриархальному миру Олимпа. Греки заложили основу интеллектуального развития западного мира. Они сформулировали основные принципы научного мышления, первыми заложили «теорию» в основание науки, разработали систематизированную философию, не существовавшую дотоле ни в одной из прежних культур. Основываясь на опыте греческого полиса85, они создали теорию государства и общества, получившую дальнейшее развитие в Риме на базе гигантской объединённой империи.
Неспособность Римской империи продолжать поступательное социальное и политическое развитие привела к тому, что около IV в. наступила эпоха застоя, но произошло это лишь после создания нового могущественного института — католической церкви86. Хотя раннее христианство представляло собой революционное по духу движение бедных и обездоленных, оспаривавших моральную правомерность существовавшего государства, хотя оно было верой меньшинства, согласного на гонения и смерть в качестве свидетелей Господа, ему суждено было в поразительно короткое время превратиться в официальную религию Римского государства. По мере того как общественное устройство Римской империи постепенно застывало, принимая форму феодального строя, — которому предстояло просуществовать в Европе в течение тысячелетия, — начала меняться и социальная структура католической церкви. Теряла своё значение пророческая установка, которая поощряла сомнения и критику в отношении светской власти, попиравшей принципы любви и справедливости. Новый взгляд на вещи требовал безусловной поддержки церковной власти как института. Народные массы были настолько удовлетворены психологически, что смирились с зависимостью и бедностью и почти не предпринимали попыток улучшить своё социальное положение87. Под углом зрения рассматриваемой проблемы наиболее важное изменение состояло в перенесении акцента с чисто патриархального подхода на сочетание матриархального и патриархального элементов. Иудейский Бог Ветхого Завета строго патриархален, католическое учение вновь вводит идею вселюбящей и всепрощающей матери. Сама католическая церковь — всеобъемлющая мать — и Богородица символизируют материнский дух любви и прощения, в то время как Бог Отец воплощал в иерархической структуре власть, которой человек должен подчиняться, не жалуясь и не протестуя. Это сочетание отцовского и материнского начал, несомненно, явилось одним из главных факторов, которому церковь обязана своей огромной притягательной силой и влиянием на умы людей. Народные массы, угнетаемые патриархальными властями, могли обращаться к любящей матери, дававшей им утешение и заступничество.
Историческая миссия церкви отнюдь не сводилась к содействию в установлении феодального строя. Важнейшим её достижением явилось перенесение в неразвитую европейскую культуру основных элементов еврейской и греческой мысли, чему в немалой степени способствовали также арабы и евреи. Западная история пережила почти тысячелетний период застоя, как бы ожидая того времени, когда Северная Европа подойдёт к уровню развития, достигнутому странами Средиземноморья к началу эпохи Средневековья. Когда духовное наследие Афин и Иерусалима было перенесено в Северную Европу и воспринято населявшими её народами, застывшая социальная структура начала «оттаивать», и возобновилось бурное развитие общественной и духовной жизни. Католическая теология XVII–XVIII вв., идеи итальянского Возрождения88, явившиеся «открытием личности и природы», понятия гуманизма и естественного права89, а также движение Реформации90 — вот основа нового развития. Наиболее сильное и глубокое влияние на европейское и мировое развитие оказала Реформация. Протестантизм и кальвинизм91 вернулись к чисто патриархальному духу Ветхого Завета и исключили материнское начало из религиозного учения. Церковь и Дева Мария не окружали больше человека своей любовью; он остался один, лицом к лицу с суровым и требовательным Богом, милости которого он мог добиться, лишь полностью покорившись ему. Государи и государство приобрели неограниченную власть, узаконенную велениями самого Господа. Освобождение от феодальных уз вело к усилению чувства изоляции и беспомощности, но в то же время происходило утверждение положительного содержания отцовского начала, выражавшееся в возрождении рационального мышления и индивидуализма92.
Начавшееся с XVI в. возрождение патриархального духа, особенно в странах протестантизма, выявило как положительные, так и отрицательные стороны патриархального принципа. Отрицательный аспект проявился в новом подчинении государству и мирской власти, а также установленным людьми законам и светской иерархии, приобретавшим всё большее значение. Положительный аспект выразился в нарастающем духе рациональности и объективности, в развитии индивидуального и общественного сознания. Расцвет науки в наши дни является наиболее впечатляющим проявлением рационалистической мысли человечества. Однако матриархальный комплекс с его положительными и отрицательными сторонами отнюдь не исчез со сцены современной жизни Запада. Его положительное содержание — принципы равенства, неприкосновенности жизни, права всех людей на участие в пользовании дарами природы — отразилось в идеях естественного права, гуманизма, философии Просвещения93, а также в конечных целях демократического социализма. Общим для всех этих идей является представление о том, что все люди — дети Матери-Земли, что все они имеют право на счастье, на то, чтобы земля кормила их, и никто не должен доказывать это право, добиваясь какого-то особого положения в обществе. Всеобщее братство людей предполагает, что все они — сыновья одной матери, имеющие неотъемлемое право на любовь и счастье. Такое понимание исключает кровосмесительные узы с матерью. Господствуя над природой (что проявляется в промышленном производстве), человек освобождается от фиксации на узах крови и земли, он гуманизирует природу и «натурализует» себя.
Однако наряду с развитием положительного содержания материнского комплекса мы находим в европейском развитии и сохранение его отрицательных сторон — фиксацию на узах крови и земли, — даже более того, возвращение к ним. Человек, освобождённый от традиционных связей средневековой общины, напуганный новой свободой, превратившей его в изолированный атом, прибегает к новому идолопоклонству крови и земле. Наиболее ярко это выражается в национализме и расизме. Одновременно с прогрессивным развитием, соединившим в себе положительное содержание как патриархального, так и матриархального духа, развивались и отрицательные стороны обоих начал, выразившиеся в культе государства, сочетавшемся с поклонением идолам расы или нации. Фашизм, нацизм и сталинизм — наиболее яркие проявления такого сочетания культов государства и клана, воплощённых в единой фигуре вождя, фюрера.
Однако в наши дни новые тоталитарные режимы — отнюдь не единственное проявление кровосмесительной фиксации. Если бы развитие пошло по пути, указанному духовными вождями гуманистической мысли начиная с эпохи Возрождения, то крушение наднационального католического мира Средних веков привело бы к более высокой форме «католицизма», а именно к человеческой всеобщности, преодолевающей культ клана. Однако в то время как наука и техника создали условия для такого развития, западный мир впал в новые формы поклонения идолам рода, т. е. избрал ту самую ориентацию, которую стремились искоренить пророки Ветхого Завета и раннего христианства. Национализм, бывший изначально прогрессивным течением, пришёл на смену узам абсолютизма94 и феодализма. В наши дни простой человек обретает чувство тождественности скорее за счёт принадлежности к нации, чем в результате осознания себя «сыном человеческим». Такая фиксация искажает дух объективности, а значит, и разум. Он судит о членах своего клана и о «чужих» исходя из разных критериев. Точно так же извращены и его чувства к чужаку. Все, кто не относится к числу «своих» по узам крови и земли (выраженным в общности языка, обычаев, пищи, песен и т. д.), вызывают подозрение, и достаточно малейщего повода, чтобы они стали объектом параноидального бреда. Такая кровосмесительная фиксация отравляет отношение индивида не только к чужим, но и к членам его собственного клана, к самому себе. Человек, не освободившийся от уз крови и земли, не родился ещё в полной мере как человеческое существо; его способность к любви и разуму искалечена, он не воспринимает себя и своих ближних в их — и своей собственной — истинно человеческой сущности.
Национализм — наша форма кровосмешения, наше идолопоклонство, наше безумие. Патриотизм — это его культ. Вряд ли стоит объяснять, что под «патриотизмом» я подразумеваю такую установку, при которой собственная нация ставится выше человечества, выше принципов правды и справедливости, а вовсе не имею в виду исполненный любви интерес к своему народу, означающий заботу о его духовном и материальном благополучии, но (ни в коем случае!) не стремление к господству над другими народами. Подобно тому, как любовь к одному человеку без любви к другим — в действительности не любовь, так и любовь к своей стране, если она — не часть любви к человеку, — не любовь, а идолопоклонство95.
Идолопоклоннический характер национального чувства можно наблюдать в реакции на осквернение символов клана, которая существенно отличается от реакции на оскорбление религиозных или моральных символов. Представим себе человека, который вынесет флаг своей страны на улицу одного из городов западного мира и начнёт топтать его на глазах у окружающих. Его счастье, если с ним не расправятся на месте. Почти все пришли бы в состояние яростного негодования, в котором едва ли возможны хоть какие-то объективные соображения. Человек, осквернивший флаг, сделал бы нечто невообразимое; он совершил бы не просто одно из многих преступлений, а самое тяжкое преступление, которое невозможно ни извинить, ни простить. Менее сильной, но качественно такой же была бы реакция на человека, заявляющего: «Я не люблю родину», или говорящего во время войны: «Мне безразлично, победит моя страна или нет». Такие слова — настоящее кощунство; говорящий их выглядит в глазах окружающих чудовищем и становится изгоем.
Чтобы понять особый характер возникающих в подобных ситуациях чувств, мы можем сравнить вышеописанную реакцию с той, которую вызвало бы заявление типа: «Я за то, чтобы убить всех негров или всех евреев; я за то, чтобы начать войну для захвата новых земель». Разумеется, большинство людей почувствовали бы, что это неэтично и бесчеловечно. Но — и это главное — у них не возникло бы особого чувства глубоко укоренившегося, не поддающегося контролю возмущения и ярости. Такое мнение просто «плохо», но оно не кощунственно, оно не посягает на «святыни». Даже богохульство едва ли вызвало бы столь же сильное возмущение, как единственное в своём роде преступление — святотатство, каким является оскорбление символов страны. Нетрудно объяснить реакцию на оскорбление национальных символов тем, что человек, не уважающий свою страну, демонстрирует отсутствие человеческой солидарности и социального чувства; но разве это не относится и к тем, кто призывает к войне или убийству невинных людей, или тем, кто эксплуатирует других ради собственной выгоды? Нет никаких сомнений в том, что равнодушие к собственной родине, как и упомянутые выше действия, свидетельствуют о недостатке социальной ответственности и человеческой солидарности, однако отношение к осквернению флага в корне отличается от реакции на прочие виды пренебрежения социальной ответственностью. Один объект — символ, которому поклоняется род, является священным, в то время как другие этим свойством не обладают. После того как великим европейским революциям XVII–VIII вв. не удалось превратить «свободу от» в позитивную «свободу для», национализм и поклонение государству стали свидетельством возврата к кровосмесительной фиксации. Человек обретёт новую, очеловеченную форму укоренённости и превратит свой мир в подлинно человеческий дом лишь тогда, когда он преуспеет в развитии своего разума и любви больше, чем это удавалось ему до сих пор, сможет построить мир, основанный на человеческой солидарности и справедливости, ощутит, что уходит своими корнями в опыт всеобщего братства.
Г. Чувство тождественности и индивидуальность в противоположность стадному конформизму
Можно определить человека как животное, способное сказать «я» и осознать себя как обособленное существо. У животного, пребывающего в природе и не выходящего за её пределы, нет самосознания, нет потребности в чувстве тождественности. Человеку, вырванному из природы и наделённому разумом и воображением, нужно сформировать представление о самом себе, нужно сказать и почувствовать: «Я есть Я». Поскольку не жизнь его проживается, а он сам живёт, поскольку он утратил изначальное единство с природой и вынужден принимать решения, осознаёт себя и своего ближнего как разных людей, постольку он должен обладать способностью почувствовать себя субъектом своих действий. Точно так же, как это было в случае с причастностью, укоренённостью и преодолением ограниченности собственного существования, потребность в чувстве тождественности настолько важна и настоятельна, что человек не мог бы сохранить душевное здоровье, если бы не нашёл какого-нибудь способа удовлетворить её. Чувство тождественности развивается у человека в процессе высвобождения его из «первичных уз», привязывающих его к матери и природе. Маленький ребёнок, ощущающий, что он с матерью — единое целое, ещё не может сказать «я», да у него и нет никакой потребности в этом. Только после того как ребёнок постиг, что внешний мир — это нечто отдельное и отличное от него самого, он приходит к осознанию себя как обособленного существа. Одно из последних слов, которые он учится употреблять, — слово «я» в отношении самого себя.
В развитии человеческого рода степень осознания человеком самого себя как отдельной личности зависит от того, насколько он выделился из рода, а также от того, насколько продвинулся процесс индивидуализации. Член первобытного рода мог бы выразить своё чувство тождественности словами «Я — есть мы»; он ещё не прочувствовал себя «индивидом», существующим отдельно от своей группы. В средневековом мире человека отождествляли с его социальной ролью в феодальной иерархии. Как крестьянин, так и феодальный сеньор96 не становились один — крестьянином, другой — феодалом по воле случая. Человек был либо крестьянином, либо сеньором, и именно ощущение неизменности своего положения составляло существенную часть его чувства тождественности. При распаде феодального строя это чувство тождественности было поколеблено, и со всей остротой встал вопрос: «Кто я?», а точнее: «Откуда мне известно, что Я — это Я?». Именно этот вопрос в философской форме был поставлен Декартом97. Он дал ответ на вопросы тождественности, заявив: «Я сомневаюсь, следовательно, я мыслю; я мыслю, следовательно, я существую». В этом ответе всё сводилось к переживанию Я как субъекта исключительно мыслительной деятельности, и было упущено из виду, что Я переживается также в процессе чувственной и созидательной деятельности.
Развитие западной культуры шло по пути создания основы для переживания индивидуальности во всей её полноте. Ожидалось, что экономическое и политическое освобождение индивида, выработка у него навыков самостоятельного мышления и избавление его от авторитарного98 давления дадут ему возможность почувствовать Я, т. е. быть средоточием и активным субъектом своих сил и ощущать себя таковым. Но лишь меньшинство достигло нового переживания собственного Я. Для большинства людей индивидуализм оказался всего лишь фасадом, за которым скрывалась неспособность достичь индивидуального чувства самотождественности.
Люди искали и находили различные заменители подлинно индивидуального чувства тождественности. Нация, религия, класс и род занятий служат тому, чтобы предоставить человеку это чувство. «Я — американец», «я — протестант», «я — бизнесмен» — эти формулы помогают человеку обрести чувство тождественности в условиях, когда первоначальная идентичность рода уже утрачена, а подлинно индивидуальное чувство тождественности ещё не достигнуто. В современном обществе различные виды идентификации обычно сопутствуют другим. В широком смысле слова, это идентификация с общественным положением; она оказывается более эффективной, если сочетается с более старыми феодальными пережитками, как это имеет место в европейских странах. В Соединённых Штатах, где от феодальных пережитков почти ничего не осталось и где так высока социальная мобильность, идентификация с общественным положением, естественно, менее действенна, и чувство тождественности всё больше и больше смещается к конформизму99.
Поскольку я не отличаюсь от других, похож на них и они считают меня «славным малым», я могу чувствовать, что я — это Я, я такой, «как вам угодно», как сказано в названии одной из пьес Пиранделло100. Вместо доиндивидуалистической клановой идентичности развивается новая стадная идентичность, в которой чувство тождественности покоится на чувстве безусловной принадлежности к толпе. Нередко единообразие и сходство не признаются таковыми, а прикрываются видимостью индивидуальности, однако это дела не меняет.
Принято считать, что проблема чувства тождественности является чисто философской и имеет отношение только к нашему разуму и мышлению. На самом деле это не так. Потребность в чувстве самотождественности проистекает из самих условий человеческого существования и, в свою очередь, служит источником наиболее сильных стремлений. Поскольку при отсутствии чувства Я невозможно сохранить душевное здоровье, человек вынужден делать чуть ли не всё что ни попадя, лишь бы обрести это чувство. Именно эта потребность скрывается за страстным стремлением достичь общественного положения и вместе с тем не отличаться от остальных, причём иногда она оказывается даже сильнее, чем потребность в физическом выживании. Что может быть более очевидным, чем готовность людей рисковать жизнью, отказаться от любви, лишиться свободы и пожертвовать собственными мыслями ради принадлежности к стаду, ради сходства с остальными и обретения таким образом чувства тождественности, пусть даже иллюзорного.
Д. Потребность в системе ориентации и потребность в поклонении: разум в противовес иррациональности
Следствием того, что человек обладает разумом и воображением, является не только настоятельная потребность в чувстве тожественности, но и необходимость интеллектуальной ориентации в окружающем мире. Её можно сравнить с развитием физической ориентации в первые годы жизни, когда ребёнок начинает самостоятельно ходить, прикасаться к предметам и обращаться с ними, зная, что они собой представляют. Однако это овладение способностью ходить и говорить — лишь первый шаг на пути к ориентации. Человек видит вокруг себя множество загадочных явлений; обладая разумом, он должен распознать их смысл и включить в определённую систему, понятную для него и позволяющую ему мысленно оперировать ими. Чем больше развивается разум человека, тем более адекватной становится его система ориентации, т. е. тем больше она соответствует действительности. Но даже в том случае, когда система ориентации человека совершенно иллюзорна, она удовлетворяет его потребность иметь некоторую значимую для него картину мира. Независимо от того, верит ли он в могущество животного-тотема, в божество дождя или в превосходство и предназначение своей расы, в любом случае его потребность в определённой системе ориентации будет удовлетворена. Совершенно очевидно, что сложившаяся у человека картина мира зависит от уровня развития его разума и знаний. Несмотря на то что биологически умственные способности человечества остаются неизменными на протяжении жизни тысяч поколений, нужен долгий эволюционный процесс, чтобы достичь объективности, т. е. приобрести способность видеть мир, природу, других людей и самих себя такими, какие они есть, не искажая их нашими желаниями и страхами. Чем в большей степени человек приближается к такой объективности, тем теснее становится его связь с действительностью, тем большей зрелости он достигает и тем лучше он может строить очеловеченный мир, служащий ему домом. Разум — это способность человека мысленно постигать мир, в противоположность рассудку, представляющему собой способность манипулировать миром вещей при помощи мышления. Разум — инструмент человека для достижения истины, рассудок — инструмент для более успешного обращения с миром; первый — человечен по своей сути, второй принадлежит к животному в человеке.
Для развития разума нужна практика, а сам он неделим. Под этим я подразумеваю, что способность объективного видения относится как к познанию природы, так и к познанию человека, общества и самого себя. Если человек питает иллюзии относительно одной сферы жизни, способности его разума ограничиваются или подрываются, что препятствует использованию разума во всех других сферах. В этом отношении разум подобен любви. Как любовь ориентирована на все предметы сразу и несовместима с ограниченностью всего одним объектом, так и разум являет собой такое человеческое свойство, которое должно охватывать весь мир, находящийся перед человеком.
Потребность в системе ориентации существует на двух уровнях; первая и более существенная — потребность в какой-нибудь системе ориентации, независимо от того, истинна она или ложна. Если у человека нет такой субъективно удовлетворяющей его системы ориентации, он не может быть психически нормальным. На втором уровне — потребность состоит в контакте с действительностью с помощью разума, в объективном постижении мира. Однако необходимость развития разума не так настоятельна, как потребность выработать определённую систему ориентации, поскольку в первом случае на карту поставлены счастье и безмятежность человека, но не его душевное здоровье. Всё совершенно прояснится, если мы изучим механизм рационализации101. Каким бы неразумным и безнравственным ни был поступок, человеком владеет непреодолимое стремление рационализировать его, т. е. доказать самому себе и другим, что его поступки продиктованы разумом, здравым смыслом или, по крайней мере, общепринятой моралью. Поступать неразумно не так уж трудно, но человек практически не может не придать своим действиям видимости разумной мотивации.
Если бы человек представлял собой всего лишь бесплотный интеллект, его цель достигалась бы с помощью всеобъемлющей системы мышления. Но поскольку он обладает как разумом, так и телом, ему приходится реагировать на дихотомию своего существования не только мышлением, но всем процессом жизнедеятельности, в том числе чувствами и поступками. Поэтому любая удовлетворительная система ориентации наряду с интеллектуальными элементами содержит также элементы чувств и ощущений, проявляющиеся в отношении к объекту поклонения.
Ответы, даваемые на потребность человека в системе ориентации и в объекте поклонения, весьма различны как по форме, так и по содержанию. Это и примитивные системы, такие, как анимизм102 и тотемизм, в которых ответ на поиски смысла жизни представлен образами предков или природными объектами. Есть и нетеистические системы, такие, как буддизм103, — их часто называют религиозными, хотя в своём первозданном виде они не содержат понятия бога. Существуют и чисто философские системы, как, например, стоицизм, а также монотеистические104 религиозные системы, в которых ответ на поиски человеком смысла жизни связывается с понятием бога.
Однако независимо от своего содержания все эти системы соответствуют потребности человека не только в некоторой системе мышления, но и в объекте поклонения, придающем смысл его существованию и его положению в мире. Только анализ различных форм религии может показать, какие системы подсказывают более, а какие менее удачное решение проблемы поисков человеком смысла жизни и потребности в объекте поклонения, и при оценке — что лучше, а что хуже, всегда следует брать в расчёт природу человека и её развитие105.
Глава IV. Психическое здоровье и общество
То, как мы понимаем психическое здоровье, зависит от нашего представления о природе человека. В предыдущих главах я попытался показать, что потребности и страсти человека проистекают из особых условий его существования. Потребности, общие для человека и животных, — голод, жажда, потребность в сне и сексуальном удовлетворении — важны, поскольку они обусловлены внутренними химическими процессами организма; не находя удовлетворения, они способны стать всемогущими (конечно же, это относится в большей мере к еде и сну, чем к сексуальным потребностям, которые, будучи неудовлетворёнными, никогда не достигают силы других потребностей, по крайней мере по физиологическим причинам). Однако даже полное их удовлетворение не является достаточным условием здравомыслия и психического здоровья. Но и то и другое зависит от удовлетворения чисто человеческих потребностей и страстей, вытекающих из особенностей положения человека в мире: потребность в приобщённости, преодолении ограниченности собственного существования, чувстве укоренённости, потребность в ощущении тождественности, а также в системе ориентации и поклонения. Великие человеческие страсти: жажда власти, тщеславие, поиски истины, жажда любви и братства, жажда разрушать, равно как и созидать, — каждое сильное желание, движущее поступками человека, берёт начало в этом специфически человеческом источнике, а не в различных фазах развития либидо, как утверждала фрейдовская теория.
Удовлетворение естественных потребностей человека чрезвычайно просто с точки зрения физиологии, и если при этом возникают трудности, то исключительно социологического и экономического порядка. Удовлетворение специфически человеческих потребностей неизмеримо сложнее, оно зависит от многих факторов, из которых последним по порядку, но не по значению, является способ организации общества, в котором живёт человек, и то, как эта организация определяет человеческие отношения внутри общества.
Основные психические потребности, вытекающие из особенностей человеческого существования, должны быть тем или иным способом удовлетворены, в противном случае человеку грозит утрата душевного здоровья точно так же, как должны быть удовлетворены его физиологические потребности, иначе его ждёт смерть. Однако способы удовлетворения психических потребностей весьма разнообразны, а разница между ними равносильна разнице между различными степенями душевного здоровья. Если одна из основных потребностей останется нереализованной, может возникнуть психическое заболевание; если такая потребность реализуется, но неудовлетворительным (с точки зрения природы человеческого существования) образом, то, как следствие этого, развивается невроз (либо явный, либо в виде социально заданной ущербности). Человеку необходима связь с другими людьми, однако если он достигает её путём симбиоза или отчуждения, он лишается своей независимости и целостности; cлабым, страдающим человеком овладевают озлобление или безразличие. Только в том случае, если человеку удаётся установить отношения с людьми на принципах любви, он обретает чувство единства с ними, сохраняя вместе с тем свою целостность. Лишь с помощью созидательного труда человек может соотносить себя с природой, становясь с ней единым целым, но не растворяясь при этом в ней бесследно. До тех пор пока человек по-прежнему кровосмесительно укоренён в природе, в матери, в роде, его индивидуальность и разум не могут развиваться; он остаётся беспомощной жертвой природы и в то же время полностью лишён возможности почувствовать себя единым с ней. Только если человек развивает свой разум и способность любить, если он в состоянии по-человечески переживать мир природы и мир людей, он может обрести чувство дома, уверенности в себе, ощутить себя хозяином своей жизни. Едва ли стоит говорить о том, что из двух возможных способов преодоления ограниченности собственного существования один — разрушительность — ведёт к страданиям, другой — созидательность — к счастью. Нетрудно также видеть, что силу может придавать только чувство тождественности, основанное на ощущении собственных возможностей, тогда как то же чувство, но опирающееся на группу, при всём разнообразии своих форм, оставляет человека зависимым и, следовательно, слабым. В конечном итоге человек может сделать этот мир своим только в той мере, в какой он способен постигать действительность; но если он живёт иллюзиями, ему ни за что не изменить условий, порождающих эти иллюзии.
Обобщая, можно сказать, что понятие психического здоровья вытекает из самих условий человеческого существования и едино для всех времён и всех культур. Психическое здоровье характеризуется способностью к любви и созиданию, освобождением от кровосмесительной привязанности к роду и земле, чувством тождественности, основанным на переживании своего Я в качестве субъекта и реализатора собственных способностей, осознанием реальности вне нас и в нас самих, т. е. развитием объективности и разума.
Такое представление о психическом здоровье в значительной мере соответствует заповедям великих духовных учителей человечества. С точки зрения некоторых современных психологов, такое совпадение служит доказательством того, что наши психологические посылки не «научны», что они представляют собой философские или религиозные «идеалы». Им, как видно, трудно примириться с выводом о том, что во всех обществах великие учения базировались на разумном проникновении в человеческую природу и на условиях, необходимых для полного развития человека. А ведь именно этот вывод, по всей видимости, больше соответствует тому обстоятельству, что в самых разных местах земного шара, в разные исторические периоды «пробудившиеся» проповедовали одни и те же нормы совершенно или почти независимо друг от друга. Эхнатон, Моисей, Конфуций, Лао-цзы, Будда, Исайя106, Сократ107, Иисус утверждали одни и те же нормы человеческой жизни лишь с небольшими, незначительными различиями.
Но есть особая трудность, которую многие психиатры и психологи должны преодолеть, чтобы принять идеи гуманистического психоанализа. Они всё ещё мыслят категориями материализма XIX в., полагавшего, что источником (и причиной) всех важных психических явлений должны быть соответствующие физиологические, соматические108 процессы. Так, Фрейд, чья основная философская направленность сформировалась под влиянием материализма этого типа, считал, что в либидо он нашёл именно такой физиологический субстрат109 человеческих страстей. Согласно излагаемой здесь теории, потребности в приобщённости, преодолении ограниченности собственного существования и т. д. не имеют соответствующей физиологической основы. В этом случае она образуется всей человеческой личностью в процессе её взаимодействия с миром, природой и человеком; основу составляет практическая жизнь человека, проистекающая из условий человеческого существования. В философском плане мы исходим из иных посылок, нежели материализм XIX в.: в качестве главных эмпирических данных для изучения человека мы берём его деятельность и взаимодействие с людьми и природой.
Если мы примем во внимание, что представляет собой эволюция человека, то наша трактовка психического здоровья приведёт к некоторым теоретическим затруднениям. Есть основания полагать, что человеческая история началась сотни тысяч лет назад с действительно «примитивной» культуры, когда разум человека ещё находился в зачаточном состоянии, а система его ориентации весьма отдалённо отражала истину и действительность. Возникает вопрос: следует ли считать этого первобытного человека недостаточно здоровым психически, если у него просто отсутствовали те качества, которые он смог бы приобрести только в ходе дальнейшей эволюции? На этот вопрос наверняка можно было бы дать всего один ответ, открывающий простейший путь к решению проблемы. Он заключался бы в очевидной аналогии между эволюцией человеческого рода и развитием отдельного индивида. Если отношение к внешнему миру взрослого и его способность ориентироваться в нём находится на уровне развития месячного младенца, мы, несомненно, отнесём такого человека к разряду тяжелобольных, возможно, шизофренией. Однако для месячного ребёнка то же самое отношение является совершенно нормальным и здоровым, так как оно соответствует его уровню психического развития. Таким образом, психические заболевания взрослых можно определить (и Фрейд это показал) как фиксацию на ориентации, свойственной более ранней стадии развития, или регрессию по отношению к этой ориентации, уже не соответствующей тому уровню, которого должен был бы достичь данный человек. Аналогичной была бы мысль, что род человеческий подобно ребёнку начинает свой путь с примитивной ориентации, и мы бы считали здоровыми все формы ориентации, адекватные соответствующему этапу эволюции человека. В то же время следовало бы расценивать как «болезненные» те виды «фиксации» и «регрессии», которые представляют более ранние стадии развития, уже пройденные человечеством. Однако сколь бы заманчивым ни казалось подобное решение, в нём не учтён один момент. У месячного младенца ещё нет органической основы для взрослого отношения к окружающему миру. Он ни при каких обстоятельствах не может думать, чувствовать или действовать, как взрослый. Напротив, человек, существо родовое, на протяжении сотен тысяч лет уже имел в физиологическом плане всё необходимое для зрелости: его мозг, телесная координация и физическая сила не претерпели изменений за всё это время. Эволюция человека зависела исключительно от его способности передавать знания грядущим поколениям и таким образом накапливать их, и она есть результат культурного развития, а не органических изменений. Ребёнок из самой примитивной культуры, перенесённый в культуру высокоразвитую, развивался бы в ней наравне со всеми другими детьми, так как единственное, что определяет его развитие, — это культурный фактор. Другими словами, в то время как для месячного ребёнка вообще невозможно достичь духовной зрелости взрослого (вне зависимости от культурных условий), любой человек, начиная с первобытного, мог бы прийти к совершенству, обретаемому человечеством на вершине его эволюции, если бы у него были необходимые для этого культурные условия. Отсюда следует, что говорить о примитивности, неразумности и кровосмесительных наклонностях, присущих человеку на соответствующей стадии эволюции, и заявлять подобное относительно ребёнка, — совсем не одно и то же. Однако, с другой стороны, развитие культуры — необходимое условие человеческого прогресса. В результате может показаться, что у этой проблемы нет вполне удовлетворительного решения: с одной стороны, мы можем говорить о недостатке психического здоровья, с другой — о раннем этапе развития. Однако это затруднение представляется значительным только при рассмотрении проблемы в самых общих чертах; стоит лишь приступить к изучению более конкретных проблем нашего времени, как оказывается, что дело обстоит гораздо проще. Мы достигли такого уровня индивидуализации, при котором только вполне развитая, зрелая личность может полноценно пользоваться свободой; если индивид не развил в себе разум и способность любить, он, будучи не в состоянии вынести бремя свободы и индивидуальности, ищет спасения в искусственно созданных узах, дающих ему чувство принадлежности и укоренённости. В наше время любой возврат от свободы к искусственной укоренённости в государстве или расе есть признак психического заболевания, так как он не соответствует достигнутому этапу эволюции и, несомненно, ведёт к патологическим явлениям.
Независимо от того, говорим ли мы о «психическом здоровье» или о «зрелом развитии» человечества, понятия психического здоровья или зрелости объективны, они получены в результате изучения «положения человека» и вытекающих из него человеческих нужд и потребностей. Следовательно, как я уже указывал в главе II, нельзя определять психическое здоровье через «приспособление» индивида к обществу, в котором он живёт; как раз наоборот: его следует определять с точки зрения приспособления общества к потребностям человека, исходя из того, способствует оно или препятствует развитию психического здоровья. Здоров индивид или нет — это в первую очередь зависит не от самого индивида, а от структуры данного общества. Здоровое общество развивает способность человека любить людей, стимулирует созидательный труд, развитие разума, объективности, обретение чувства собственного Я, основанного на ощущении своих творческих сил. Нездоровое общество порождает взаимную вражду, недоверие, превращает человека в объект манипуляций и эксплуатации, лишает его чувства Я, сохраняющегося лишь в той мере, в какой человек подчиняется другим или становится автоматом. Общество может выполнять обе функции: и способствовать здоровому развитию человека, и препятствовать ему. Практически в большинстве случаев оно делает и то и другое; вопрос заключается только в том, каковы степень и направленность положительного и отрицательного влияний.
Этот подход, согласно которому психическое здоровье должно определяться объективно (притом что общество оказывает как развивающее, так и деформирующее влияние на человека), противостоит не только рассмотренной выше позиции релятивизма в отношении данного вопроса, но и двум другим точкам зрения, которые я хотел бы здесь обсудить. В соответствии с одной из них — несомненно, самой популярной в наше время — нас пытаются убедить в том, что современное западное общество и особенно «американский образ жизни» соответствуют глубочайшим потребностям человеческой природы, а приспособленность к этому образу жизни равнозначна психическому здоровью и зрелости. Таким образом, социальная психология вместо того чтобы быть инструментом критики общества, становится апологетом110 существующего положения. При таком взгляде на вещи понятия «зрелость» и «психическое здоровье» соответствуют желательной жизненной позиции рабочего или служащего на производстве или в бизнесе. В качестве примера такого понимания «приспособленности» я приведу определение эмоциональной зрелости, данное доктором Штрекером. Он говорит: «Я определяю зрелость как способность быть преданным своей работе, в любом деле выполнять больше, чем требуется; как надёжность, настойчивость при выполнении плана, невзирая на трудности; как способность работать с другими людьми, подчиняясь организации и руководству; как способность принимать решения, волю к жизни, гибкость, независимость и терпимость»111. Совершенно очевидно, что эти, по мнению Штрекера, отличительные черты зрелости — не что иное, как добродетели хорошего рабочего, служащего или солдата в современных крупных социальных организациях. Подобные характеристики часто можно встретить в объявлениях о приёме на работу мелких служащих.
Для д-ра Штрекера, как и для многих его единомышленников, зрелость равнозначна приспособленности к нашему обществу, причём у них даже не возникает вопрос, о приспособленности к какому образу жизни — здоровому или патологическому — идёт речь.
Этой точке зрения противостоит другая, в числе сторонников которой учёные от Гоббса112 до Фрейда, — точка зрения, предполагающая наличие фундаментального и неизменного противоречия между человеческой природой и обществом, вытекающего из якобы внеобщественной сущности человека. По мнению Фрейда, человеком движут два побуждения биологического происхождения: стремление к сексуальному удовольствию и жажда разрушения. Его сексуальные желания направлены на достижение полной сексуальной свободы, т. е. на неограниченную доступность отношений с женщинами, которые могли бы показаться ему желанными. Посредством опыта, считал Фрейд, человек обнаружил, что «половая (генитальная) любовь представляет… сильнейшие переживания удовлетворённости, даёт ему, собственно говоря, образец любого счастья». Поэтому он был вынужден «и дальше искать удовлетворения своего стремления к счастью в области половых отношений, помещать генитальную эротику в центр жизненных интересов»113.
Другое направление естественных сексуальных желаний — кровосмесительное влечение к матери, самая сущность которого порождает конфликт с отцом и враждебное отношение к нему. Фрейд показал важность этой стороны сексуальности, утверждая, что запрет на кровосмешение — это, возможно, «самое значительное увечье, испытанное человеческой любовной жизнью за все истёкшие времена»114.
В полном соответствии с идеями Руссо115, Фрейд считает, что первобытному человеку ещё не приходилось или почти не приходилось справляться с ограничениями в удовлетворении этих основных желаний. Он мог не сдерживать свою агрессивность, а удовлетворение его сексуальных влечений было ограничено лишь незначительно. Действительно, первобытный человек «не знал никаких ограничений своих влечений… Культурный человек обменял часть возможности достигнуть счастья на частичку надёжности»116.
Соглашаясь с идеей Руссо о «счастливом дикаре», Фрейд в то же время следует Гоббсу в его предположении о существовании изначальной враждебности между людьми. «„Homo homini lupus est“117, найдётся ли у кого мужество после горького опыта жизни и истории оспаривать это положение?» — вопрошает Фрейд118. Он полагает, что существуют два источника человеческой агрессивности: один — врождённое стремление к разрушению (инстинкт смерти), другой — навязанные культурой препятствия на пути удовлетворения инстинктивных желаний. И хотя человек может посредством супер-Эго направлять часть своей агрессивности против самого себя, а небольшая часть людей способна сублимировать свои сексуальные влечения в братскую любовь, агрессивность остаётся неискоренимой. Люди всегда будут соперничать между собой и нападать друг на друга, борясь если не за материальные блага, то за «преимущества в сексуальных отношениях, могущие стать источником сильнейшего недовольства и враждебности среди людей. Если полным освобождением сексуальной жизни уничтожить и эти преимущества, т. е. отменить семью — основную ячейку культуры, то в этом случае, разумеется, будет трудно предвидеть, какими новыми путями пойдёт развитие культуры, но одно можно определённо ожидать: неискоренимая черта человеческой природы последует за ней и далее»119. Поскольку Фрейд считает любовь по существу сексуальным желанием, он вынужден предположить наличие противоречия между любовью и общественной сплочённостью. По его мнению, любовь по самой сути своей эгоцентрична и антиобщественна, а солидарность и братская любовь — это не первичные, коренящиеся в природе человека чувства, а отвлечённые от цели, заторможенные сексуальные влечения.
Исходя из своего понимания человека, согласно которому ему присущи стремление к неограниченному сексуальному удовлетворению и разрушительность, Фрейд с необходимостью приходит к представлению о неизбежности конфликта между цивилизацией, с одной стороны, и психическим здоровьем и счастьем — с другой. Первобытный человек здоров и счастлив, потому что ничто не мешает удовлетворению его основных инстинктов, однако он лишён благ цивилизации. Положение цивилизованного человека более надёжно, он пользуется плодами науки и искусства, но обречён быть невротиком из-за постоянно навязываемого культурой сдерживания инстинктов.
С точки зрения Фрейда, общественная жизнь и культура изначально противоречат потребностям человеческой природы; человек, с одной стороны, стоит перед трагической необходимостью выбора между счастьем, основанным на неограниченном удовлетворении своих инстинктов, а с другой — перед безопасностью и достижениями культуры, базирующимися на подавлении инстинктов и, следовательно, способствующими развитию неврозов и прочих форм психических заболеваний. Для Фрейда цивилизация — это результат подавления инстинктов и вследствие этого — причина психического нездоровья.
Фрейдовское представление о том, что человеческой природе изначально присуще соперничество (и внеобщественный характер), аналогично тому, которое мы находим у большинства авторов, считающих, что черты, присущие человеку современного капиталистического общества, — это его естественные свойства. Фрейдовская теория эдипова комплекса построена на предположении о существовании «естественного» антагонизма и соперничества между отцом и сыновьями, оспаривающими друг у друга материнскую любовь. Это соперничество принимается как неизбежное, поскольку считаются естественными кровосмесительные влечения, свойственные сыновьям. Фрейд всего лишь следует этому ходу мысли, полагая, что инстинкты каждого человека заставляют его стремиться к преимущественному праву в сексуальных отношениях и вызывают тем самым ожесточённую вражду между людьми. Нельзя не видеть, что вся фрейдовская теория секса построена на антропологической посылке, согласно которой человеческой природе присущи соперничество и взаимная вражда.
В области биологии этот принцип был выражен Дарвином в его теории конкурентной «борьбы за выживание». Такие экономисты, как Рикардо120 и представители манчестерской школы121, перенесли его в сферу экономики. Позднее настал черёд Фрейда — под влиянием всё тех же антропологических посылок — заявить о нём применительно к области сексуальных влечений. Подобно тому как у экономистов главным было понятие «homo economicus»122, так и у Фрейда главным становится понятие «homo sexualis»123. Оба — и «человек экономический», и «человек сексуальный» — очень удобное изобретение; приписываемая им сущность — изолированность, асоциальность, жадность и соперничество — придаёт капитализму видимость системы, в полной мере соответствующей человеческой природе, и делает его недосягаемым для критики.
Оба подхода — как идея «приспособления», так и представление Гоббса — Фрейда о неизбежном конфликте между природой человека и обществом — на деле означают защиту современного общества и дают одностороннюю, искажённую картину действительности. Более того, оба этих подхода упускают из виду, что общество находится в конфликте не только с внеобщественными свойствами человека (частично порождаемыми самим же обществом), но часто и с самыми ценными человеческими качествами, которые оно скорее подавляет, нежели развивает.
Объективное изучение связи между обществом и человеческой природой должно учитывать как развивающее, так и сдерживающее влияние общества на человека, принимая во внимание природу человека и вытекающие из неё потребности. Поскольку большинство авторов неоднократно подчёркивали положительное воздействие современного общества на человека, в настоящей книге я уделю этой стороне вопроса меньше внимания и более подробно остановлюсь на порой упускаемой из вида болезнетворной роли современного общества.
Глава V. Человек в капиталистическом обществе
Социальный характер
Обсуждение психического здоровья не может быть исчерпывающим, если мы будем рассматривать его как абстрактное качество абстрактных людей. Если мы собираемся обсудить здесь состояние психического здоровья современного человека западного мира, если нам надо определить, какие факторы в его образе жизни ведут к психическим заболеваниям, а какие благоприятствуют сохранению нормальной психики, нам следует изучить влияние, которое оказывают на природу человека специфические условия нашего способа производства и нашего общественного и политического устройства; нам нужно составить себе представление о личности рядового человека, живущего и работающего в этих условиях. Только в том случае, если нам удастся выработать такое представление о «социальном характере» (сколь бы гипотетично и несовершенно оно ни было), мы будем иметь основу, позволяющую судить о душевном здоровье и нормальности психики современного человека.
Какой смысл вкладываем мы в понятие «социальный характер»? Я подразумеваю под этим понятием ядро структуры характера, общее для большинства представителей одной и той же культуры, в противоположность индивидуальному характеру, отличающему друг от друга людей, принадлежащих к одной культуре. Социальный характер — понятие не статистическое, т. е. это не просто совокупность черт характера, свойственных большинству представителей данной культуры. Оно может быть понято только во взаимосвязи с функцией социального характера, к обсуждению которой мы как раз приступаем124.
Каждое общество структурировано и функционирует определённым образом, с необходимостью вытекающих из ряда объективных условий. К их числу относятся способы производства и распределения, зависящие, в свою очередь, от перерабатываемого сырья, промышленной технологии, климата, численности населения, политических и географических факторов, культурных традиций, а также влияний, которым подвержено общество. Не существует «общества» вообще — есть лишь особые общественные структуры, функционирующие различными, поддающимися определению способами. Несмотря на то что в ходе исторического развития эти общественные структуры претерпевают изменения, в каждый данный исторический период они относительно устойчивы, и общество может существовать только при условии, что оно функционирует в рамках своей особой структуры. Члены общества и (или) различные классы или группы, занимающие определённое общественное положение внутри них, должны вести себя таким образом, чтобы быть способными функционировать так, как того требует социальная система. Назначение социального характера — так организовать энергию членов общества, чтобы их поведение определялось не сознательным решением следовать или не следовать социально заданному образцу, а желанием поступать так, как они должны, и вместе с тем — удовлетворением от действий, соответствующих требованиям культуры. Другими словами, функция социального характера состоит в том, чтобы формировать и направлять человеческую энергию в данном обществе, дабы обеспечить его непрерывную деятельность.
Например, современное индустриальное общество не могло бы достичь своих целей, если бы оно не направило в небывалой дотоле мере энергию свободных людей на труд. Надо было так духовно преобразовать человека, чтобы он стремился тратить большую часть своей энергии на работу, стал дисциплинированным, в частности, приверженным к порядку и точности в такой степени, какой не знало большинство других культур. Было бы недостаточно, если бы каждому индивиду приходилось ежедневно сознательно принимать решение, что он хочет работать, быть пунктуальным и т. д., поскольку любое сознательное обдумывание такого рода привело бы к гораздо большему числу исключений, чем допустимо для беспрепятственного функционирования общества. Угроза и принуждение также были бы недостаточны в качестве побудительной силы, так как в современном индустриальном обществе узкоспециализированные обязанности могут выполнять в течение длительного времени только свободные люди, а не подневольная рабочая сила. Необходимость трудиться, быть точным и приверженным порядку должна была быть превращена во внутреннее стремление к такому поведению.
Происхождение социального характера нельзя понять, сводя всё к одной-единственной причине, тут требуется понимание взаимодействия социологических и идеологических факторов. Поскольку экономические факторы меньше подвержены изменениям, им принадлежит в известной мере преобладающее влияние в этом взаимодействии. Это не означает, что стремление к материальной выгоде — единственная или хотя бы наиболее могущественная движущая сила в человеке. Это значит, что индивид и общество заняты в первую очередь решением задач выживания и, только обеспечив его, могут перейти к удовлетворению других насущных человеческих потребностей. Необходимость выживания предполагает, что человек должен заниматься производительной деятельностью, т. е. обеспечивать себя необходимым для существования минимумом еды и кровом, а также орудиями, требующимися для выполнения даже простейших производственных процессов. Способ производства, в свою очередь, определяет общественные отношения в данном обществе, он же обусловливает образ жизни и жизненную практику. Однако религиозные, политические и философские идеи — не просто вторичные, отражённые системы. Беря начало в социальном характере, они, со своей стороны, определяют и систематизируют его, придают ему устойчивость.
Я хотел бы ещё раз констатировать следующее: утверждая, что социально-экономическая структура общества формирует человеческий характер, мы говорим только об одной стороне взаимосвязи между организацией общества и человеком. Другая сторона, которую нужно принимать во внимание, — природа человека, в свою очередь, формирующая общественные условия его жизни. Социальный процесс можно понять, только исходя из знания подлинной сущности человека, его не только физиологических, но и психических свойств, изучая взаимодействие между природой человека и природой внешних условий его жизни, которые он должен подчинить себе, чтобы выжить.
Хотя человек действительно может приспособиться почти к любым условиям, он тем не менее — вовсе не чистый лист бумаги, на который культура наносит свои письмена. Человеческой природе присущи такие потребности, как стремление к счастью, гармонии, любви и свободе. В то же время эти потребности являются динамическими факторами исторического процесса; если помешать их реализации, они обнаруживают тенденцию вызывать ответную психическую реакцию, порождающую в конечном итоге именно те условия, которые соответствуют исконным стремлениям. Пока объективные условия общества и культуры остаются неизменными, социальный характер играет главным образом стабилизирующую роль. Если же внешние условия, изменяясь, перестают соответствовать традиционному социальному характеру, возникает своего рода смещение фаз. Оно зачастую изменяет функцию социального характера, делая его не стабилизирующим, а дезинтегрирующим элементом, не социальным «цементом», а динамитом.
Если такое понимание происхождения и роли социального характера правильно, то мы сталкиваемся с проблемой, способной вызвать замешательство: мы допускаем, что структура социального характера определяется ролью, отведённой человеку в его культуре, — но разве это не противоречит предположению о том, что характер человека формируется в детстве? Могут ли оба мнения претендовать на истинность, если учесть, что в первые годы своей жизни ребёнок сравнительно мало соприкасается с обществом как таковым? Ответить на этот вопрос совсем не так трудно, как может показаться на первый взгляд. Мы должны различать факторы, ответственные за особое содержание социального характера, с одной стороны, и методы, посредством которых этот характер формируется, — с другой. Можно считать, что структура общества и роль индивида в ней определяют содержание социального характера. С другой стороны, можно рассматривать семью как психическое орудие общества, как институт, предназначенный для передачи подрастающему ребёнку требований общества. Семья выполняет эту задачу двояким образом. Первое — и этот факт наиболее важен — посредством влияния, оказываемого характером родителей на формирование характера растущего ребёнка. Поскольку характер большинства родителей служит проявлением социального характера, они таким образом передают ребёнку основные черты желательной с точки зрения общества структуры характера. Ребёнку сообщаются любовь и счастье родителей точно так же, как их беспокойство и враждебность. Помимо характера родителей задачу формирования характера ребёнка в желательном для общества направлении выполняют также принятые в данной культуре методы детского воспитания. Существуют разнообразные методы и приёмы воспитания детей, способные дать один и тот же результат; известны и другие методы, кажущиеся сходными, но тем не менее отличающиеся один от другого, поскольку различны структуры характеров людей, пользующихся ими. Нам никогда не удастся объяснить социальный характер, если мы сосредоточим всё внимание на методах воспитания детей, потому что эти методы имеют значение только как механизм передачи, и мы сможем правильно их понять лишь в том случае, если сначала уясним себе, какие типы личностей желательны и необходимы в той или иной культуре125.
В таком случае проблема социально-экономических условий в современном индустриальном обществе, формирующих личность современного человека западного мира и ответственных за нарушения в его психическом здоровье, требует понимания характерных черт капиталистического способа производства, понимания «общества, охваченного жаждой наживы», — общества индустриальной эпохи. При всей неизбежной схематичности и упрощённости характеристики, данной неэкономистом, я надеюсь, она будет достаточной в качестве основы для последующего анализа социального характера человека западного общества наших дней.
Структура капитализма
А. Капитализм XVII и XVIII вв
Капитализм — это экономическая система, которая начиная с XVII–XVIII вв. стала преобладающей в странах Запада. Несмотря на большие изменения, произошедшие в этой системе, определённые особенности сохранялись на протяжении всей её истории; эти общие особенности дают законное основание для применения понятия «капитализм» к экономической системе, существующей в течение всего рассматриваемого периода.
В двух словах, эти общие черты сводятся к следующему: 1) существование политически и юридически свободных людей; 2) продажа этими свободными людьми (рабочими и служащими) своей рабочей силы на рынке труда владельцу капитала — по контракту; 3) наличие товарного рынка как механизма, определяющего цены и регулирующего обмен общественного продукта; 4) принцип, согласно которому каждый индивид действует, стремясь добиться пользы для себя лично; при этом предполагается, что конкуренция многих должна приносить максимальную выгоду всем.
Хотя эти особенности присущи капитализму на всём протяжении нескольких последних столетий, тем не менее изменения, произошедшие в этот период, столь же важны, сколь и общие его черты. Притом что в нашем анализе нас больше всего интересует влияние на человека современной общественно-экономической структуры, мы рассмотрим (хотя бы вкратце) характерные черты капитализма XVII–XVIII вв., а также XIX в., отличающиеся от развития общества и человека в XX столетии.
Говоря о XVII и XVIII вв., следует упомянуть два аспекта, характеризующие эту раннюю стадию капитализма. Во-первых, то, что техника и промышленность были с самого начала сопоставимы с их развитием в XIX и XX вв.; во-вторых, что в этот период идеи и обычаи средневековой культуры всё ещё значительно влияли на экономическую деятельность. Так, стремление купца переманить чужих покупателей с помощью более низких цен или любых других заманчивых условий считалось неподобающим христианину и безнравственным. В пятом издании книги «Всё об английском купечестве» (1745) отмечается, что со времени смерти её автора — Даниеля Дефо126 в 1731 г. «практика продажи по низким ценам выросла до таких постыдных размеров, что отдельные лица публично объявляют о том, что их цены ниже, чем у остальных»127.
В пятом издании «Английского коммерсанта» приведён конкретный случай, когда стремительно разбогатевший торговец, у которого было больше денег, чем у его конкурентов, а значит не было необходимости пользоваться кредитом, покупал свои товары непосредственно у производителя, перевозил их сам, вместо того чтобы пользоваться услугами посредника, и продавал прямо розничному торговцу, что позволяло последнему продавать ткань дешевле на одно пенни за каждый ярд. В комментарии к «Всё об английском купечестве» говорится, что единственный результат такого порядка — обогащение этого «скряги» и возможность для другого человека купить себе материал чуть-чуть дешевле, «выгода весьма ничтожная и не сопоставимая с ущербом, причинённым другим предпринимателям»128. Мы находим аналогичные запреты на продажу по заниженным ценам в законодательных актах Германии и Франции на протяжении всего XVIII в.
Хорошо известно, как скептически относились люди в этот период к новым машинам, — ведь они грозили лишить человека работы. Кольбер129 назвал их «врагом трудящихся», а Монтескьё130 в книге «О духе законов» (XXIII, 15) говорит, что машины, сокращающие число работающих, «вредны».
Все вышеупомянутые подходы основаны на принципах, которые определяли человеческую жизнь на протяжении многих столетий. Самым важным из них был принцип, согласно которому общество и экономика существуют для человека, а не человек для них. Экономический прогресс не считался нравственным, если он причинял вред какой-нибудь группе людей в обществе; нет надобности говорить, что такое представление было тесно связано с традиционалистскими идеями в той мере, в какой нужно было сохранять традиционное равновесие в обществе, и любое нарушение его считалось пагубным.
Б. Капитализм XIX в.
В XIX в. традиционалистский подход, свойственный XVIII столетию, меняется — сначала медленно, потом быстрее. Живое человеческое существо с его желаниями и бедами всё больше и больше лишается центрального места в системе, а это место занимают бизнес и производство. В области экономики человек перестаёт быть «мерой всех вещей». Наиболее характерной чертой капитализма XIX в. была прежде всего безжалостная эксплуатация рабочего. Существование сотен тысяч рабочих на грани голодной смерти считалось естественным или относилось на счёт общественной закономерности. Владелец капитала в погоне за прибылью, максимально эксплуатировавший нанятую им рабочую силу, считался морально правым. Между владельцем капитала и его рабочими вряд ли существовало хоть какое-то чувство человеческой солидарности. Закон экономических «джунглей» был превыше всего. Все сдерживающие представления предшествовавших веков были забыты. Шла борьба за покупателя, каждый стремился обойти конкурента за счёт снижения цен. Конкурентная борьба против равных себе столь же жестока и беспощадна, как и эксплуатация рабочего. С появлением парового двигателя усилилось разделение труда, увеличились размеры промышленных предприятий. Принцип капитализма, в соответствии с которым каждый стремится к собственной выгоде и тем самым способствует всеобщему благоденствию, становился ведущим в поведении людей.
В XIX в. рынок как главный регулятор освобождается от всех традиционных ограничений и в полной мере занимает подобающее ему место. И хотя все были уверены, что поступают в соответствии со своей собственной выгодой, на самом деле их действия обусловливались анонимными законами рынка и экономическими механизмами. Отдельный капиталист расширяет своё предприятие прежде всего не потому, что он этого хочет, а потому, что вынужден это делать, поскольку, как сказал Карнеги131 в своей биографии, отсрочка в дальнейшем расширении производства означала бы регресс. Фактически, когда бизнес растёт, волей-неволей приходится и дальше наращивать его. В этом действии экономического закона, скрытого от человека и вынуждающего его к тем или иным поступкам, не давая ему свободы принимать решения, мы видим начало той совокупности явлений, которая полностью сложилась только в XX столетии.
В наше время не только закон рынка, но и развитие науки и техники живут своей собственной жизнью и господствуют над человеком. По ряду причин организация сегодняшней науки такова, что учёный не выбирает себе проблем: они сами властно навязываются ему. Он разрешает одну, но в результате возникает не бо́льшая уверенность или определённость, а десяток новых проблем вместо одной-единственной — уже решённой. Появляется необходимость решать и их; приходится продвигаться в постоянно возрастающем темпе. Это относится и к технике. Наука задаёт темпы развитию техники. Теоретическая физика навязывает нам атомную энергию; успешное изготовление бомбы, основанной на расщеплении атомного ядра, толкает нас к созданию водородной бомбы. Мы не выбираем ни своих проблем, ни результатов своей деятельности. Что же движет нами, что же вынуждает нас? — Система, не имеющая ни цели, ни назначения вне себя самой и превращающая человека в свой придаток.
Анализируя современный капитализм, мы скажем подробнее об этой стороне человеческого бессилия. Однако здесь нам следовало бы немного подробнее остановиться на значении современного рынка как главного механизма распределения общественного продукта, так как рынок — основа структуры человеческих отношений в капиталистическом обществе.
Если бы богатство общества соответствовало действительным потребностям всех его членов, то не было бы проблемы его распределения. Каждый мог бы взять часть общественного продукта в соответствии со своим желанием или потребностями; при этом не было бы необходимости в какой-либо регуляции, кроме чисто технической стороны распределения. Однако за исключением примитивных обществ в человеческой истории вплоть до настоящего времени никогда не существовало такого положения. Потребности всегда превышали совокупный общественный продукт, и, следовательно, нужно было отрегулировать его распределение, установить, потребности какого количества людей и каких именно слоёв общества следует удовлетворить наиболее полно и какие социальные категории населения должны довольствоваться меньшим, чем им хотелось бы. В наиболее высокоразвитых обществах прошлого этот вопрос решали в основном с помощью силы. Определённые классы обладали властью, позволявшей им присваивать лучшую часть общественного продукта и закреплять за другими классами более тяжёлую и грязную работу, а также меньшую долю общественного продукта. Принуждение нередко осуществлялось с помощью общественной или религиозной традиции, представлявшей собой настолько мощную внутреннюю силу психического воздействия в самих людях, что зачастую отпадала необходимость угрозы физического насилия.
Современный рынок — саморегулирующийся механизм распределения, благодаря которому нет необходимости делить общественный продукт согласно намеченному плану или традиции, и потому отпадает надобность применять силу в обществе. Конечно же, такое отсутствие принуждения — больше кажущееся, чем действительное. Рабочему, вынужденному соглашаться на ставку заработной платы, предложенной ему на рынке труда, приходится принимать условия рынка, потому что иначе он не сможет существовать. Поэтому «свобода» индивида в значительной мере иллюзорна. Он сознаёт, что нет внешней силы, заставляющей его заключать те или иные контракты; законы же рынка, действующие как бы за его спиной, осознаются им в меньшей степени; следовательно, он считает себя свободным, хотя в действительности не свободен. И всё же, несмотря на такое положение дел, капиталистический способ распределения посредством рыночного механизма лучше любого другого, изобретённого до сего времени в классовом обществе, так как он служит основой для относительной политической свободы индивида, являющейся отличительной чертой капиталистической демократии.
Экономически функционирование рынка зиждется на конкуренции многих индивидов, которым необходимо продать свои товары так же, как им надо продать свою рабочую силу или услуги на рынке труда и личностей. Экономическая необходимость конкуренции привела (особенно во второй половине XIX в.) к установке на усиление соперничества, говоря языком характерологии. Человек был движим желанием обойти своего конкурента. Это в корне изменило характерную для феодального периода установку, при которой каждый занимал в общественном устройстве своё традиционное место, которым ему следовало довольствоваться. Словно в противовес социальной неподвижности средневековой системы, в обществе развернулась неслыханная мобильность, когда каждый боролся за лучшие места, несмотря на то что лишь немногим суждено было их занять. В этой борьбе за успех потерпели крушение общественные и нравственные нормы человеческой солидарности; значимость жизни свелась к стремлению быть первым в конкурентной гонке.
Ещё один составляющий элемент капиталистического способа производства: в этой системе любая экономическая деятельность преследует единственную цель — прибыль. В настоящее время вокруг «прибыли как побудительной причины» капитализма, как преднамеренно, так и неумышленно, порождена невероятная путаница. Нам говорят (совершенно справедливо), что любая экономическая деятельность имеет смысл только в том случае, если она приводит к прибыли, т. е. если в процессе производства выручка превышает затраты. Даже ремесленнику в докапиталистическом обществе, чтобы заработать себе на жизнь, приходилось тратить на сырьё и оплату труда своего подмастерья меньше той цены, которую он назначал за свои изделия. Во всяком обществе, оказывающем содействие промышленности — простейшей или сложной — цена пользующейся спросом продукции должна превышать стоимость производства, чтобы производитель мог скопить капитал, необходимый для обновления оборудования или иных целей, способствующих развитию и увеличению производства. Но мы здесь не занимаемся вопросом прибыльности продукции. Наша проблема заключается в том, чтобы выяснить, что побуждает нас к производству: не общественная польза, не удовлетворение от процесса труда, но прибыль, получаемая от помещения капитала. Капиталиста вообще не должна интересовать полезность его продукции для потребителя. Это не означает, что капиталистом движет (в психологическом отношении) ненасытная жажда денег. Так это или не так — несущественно для капиталистического способа производства. В действительности на ранней стадии развития производства стремление к наживе гораздо чаще служило для капиталиста мотивом деятельности, чем в наше время, когда владение и управление в значительной мере отделены одно от другого, а желание получить более высокую прибыль подчинено стремлению к непрестанному расширению производства и беспрепятственной работе предприятия.
При нынешней системе доходы могут быть полностью отделены от личных усилий или сферы деятельности. Владелец капитала может получать доход не работая. Важная функция человека — обменивать свои усилия на соответствующий заработок — рискует превратиться в абстрактную процедуру обмена денег на деньги, только в большем количестве. Это особенно очевидно в случае, когда владелец промышленного предприятия не принимает участия в его работе. При этом не имеет значения, владеет ли он всем предприятием или только частью его. В любом случае он получает прибыль от своего капитала и чужого труда, причём ему самому не нужно прилагать для этого никаких усилий. Такому положению дел нашлось много благочестивых оправданий. Говорили, что прибыль — это плата за риск, связанный с вложением капитала, или за самоотречение капиталиста во имя экономии, давшее ему возможность скопить капитал, который он может инвестировать. Однако едва ли стоит доказывать, что эти побочные факторы не меняют того простого обстоятельства, что капитализм позволяет получать прибыль, не прилагая личных усилий и не занимаясь производственной деятельностью. Но даже в отношении тех, кто работает и выполняет служебные обязанности, нет разумной связи между доходами и прилагаемыми усилиями. Заработок школьной учительницы составляет лишь незначительную часть заработной платы врача, хотя её общественная роль столь же важна, да и личные усилия вряд ли меньше. Шахтёр зарабатывает лишь малую долю того, что получает управляющий шахты, хотя затрачивает гораздо больше усилий и переносит больше опасностей и неудобств, связанных с его работой.
При капитализме распределение доходов характеризуется отсутствием сбалансированного соотношения между усилиями и трудом индивида, с одной стороны, и их общественным признанием в виде денежного вознаграждения — с другой. В обществе более бедном, чем наше, такая диспропорция привела бы к гораздо большей поляризации роскоши и бедности, чем допустимо нормами нашей морали. Тем не менее я хочу здесь подчеркнуть не материальный результат этого несоответствия, а его нравственные и психологические последствия. Одно из них заключается в недооценке труда, человеческих усилий и мастерства. Другое состоит в следующем: пока мой заработок ограничивается прилагаемыми мною усилиями, ограничены и мои желания. С другой стороны, если мои доходы непропорциональны моим усилиям, то нет ограничений и моим желаниям, поскольку их осуществление зависит не от моих личных способностей, а от возможностей, предоставляемых тем или иным положением дел на рынке132.
Капитализм XIX в. был поистине частным капитализмом. Индивиды изыскивали новые возможности, цеплялись за них, занимались экономической деятельностью, воспринимали новые методы, приобретали собственность как для производства, так и для потребления, словом, наслаждались своей собственностью. Наряду с духом соперничества и стремлением к прибыли это наслаждение собственностью составляло одну из основных сторон характера среднего и высшего классов в XIX в. Отметить эту черту тем более важно, что современный человек так разительно отличается от своих предков в том, что касается удовольствия, получаемого от собственности и накопления. Мания накопления и обладания действительно стала признаком самой отсталой части населения — низших слоёв среднего класса; при этом найти её в Европе гораздо легче, чем в Америке. Здесь мы видим один из примеров того, как черта социального характера, некогда свойственная наиболее передовому классу, в процессе экономического развития как бы вышла у него из употребления и сохраняется именно у наименее развитых групп.
В учении о характерах Фрейд определил удовольствие, получаемое от обладания и собственности, как важное свойство «анального характера»133. Исходя из этой теоретической посылки, я описал ту же клиническую картину как «накопительскую ориентацию». Подобно всем другим ориентациям характера, накопительская ориентация имеет свои положительные и отрицательные стороны; преобладание положительных или отрицательных сторон обусловлено сравнительной силой продуктивной ориентации в социальном характере или характере отдельного человека. Положительные стороны этой ориентации, описанные мною в книге «Человек для самого себя», — это практичность, бережливость, старательность, сдержанность, осмотрительность, упорство, хладнокровие, приверженность порядку, методичность и верность. Соответствующие отрицательные стороны: отсутствие воображения, скупость, подозрительность, холодность, обеспокоенность, упрямство, леность, педантичность, одержимость и собственничество134. Нетрудно заметить, что в XVIII и XIX столетиях, когда накопительская ориентация соответствовала потребностям экономического прогресса, положительные стороны были преобладающими, в то время как в XX в., когда эти качества уже представляли собой устаревшие черты отжившего класса, налицо почти одни только отрицательные свойства.
Крушение традиционного принципа человеческой солидарности привело к новым формам эксплуатации. В феодальном обществе считалось, что господину принадлежит священное право требовать услуг от всех, подвластных ему, но в то же время он сам был связан обычаем и был обязан нести ответственность за своих подчинённых, защищать и хотя бы минимально обеспечивать их традиционный жизненный уровень. Феодальная эксплуатация осуществлялась в системе взаимных обязательств между людьми, что способствовало их регулированию с помощью определённых ограничений.
Принципиально иной оказалась эксплуатация, получившая развитие в XIX в. Рабочий или, скорее, даже его труд стал товаром, предназначенным для владельца капитала, в сущности не отличающимся от любого другого товара на рынке; покупатель же максимально использовал способности рабочего. А поскольку покупали его на рынке труда по подобающей цене, то исчез и всякий смысл во взаимности или каких бы то ни было обязательствах со стороны владельца капитала, за исключением выплаты заработной платы. И если сотни тысяч рабочих оказывались без работы, на грани голодной смерти, то это объяснялось их невезеньем, недостатком у них способностей, просто общественным или естественным законом, изменить который невозможно. Эксплуатация утратила личностный характер, она стала как бы анонимной. На труд за нищенскую заработную плату человека обрекал вовсе не умысел или жадность какого-то одного индивида, а закон рынка. Никто не нёс ответственности, никто не был виноват, но никто не мог и изменить существующие условия. Человек имел дело с железными законами общества — во всяком случае, так казалось.
В XX в. та капиталистическая эксплуатация, которая была обычной для XIX столетия, в значительной степени перестала существовать. Однако это не должно затемнять понимание того, что капитализм XX в., как и капитализм XIX в., основан на принципе, который проявляется в экономических законах всех классовых обществ: использование человека человеком.
Поскольку современный капиталист «нанимает» рабочую силу, общественные и политические формы эксплуатации изменились, но неизменным осталось то, что владелец капитала использует других людей, чтобы самому получать прибыль. Базисное понятие «использование» никоим образом не связано с тем, как именно обращаются с людьми — жестоко или гуманно; оно выражает то фундаментальное обстоятельство, что один человек служит другому не ради собственных целей, а ради целей работодателя. Понятие использования человека человеком ничего не говорит даже о том, кого он использует: другого человека или самого себя. Суть дела не меняется: человек, живое человеческое существо, перестаёт быть целью сам по себе и становится средством для обеспечения экономической выгоды другого или своей собственной, или безликого гиганта — экономического механизма.
Но это рассуждение вызывает два бросающихся в глаза возражения. Первое: современный человек свободен заключать контракт или отказаться от него, и потому он — не «вещь», а добровольный участник своих общественных отношений с работодателем. Однако в этом возражении упущено из виду то обстоятельство, что, во-первых, у нанимаемого нет другого выбора, кроме как принять существующие условия, а во-вторых, что, даже если бы он не был вынужден согласиться на эти условия, его всё равно бы наняли, т. е. использовали бы не в его собственных целях, а в интересах капитала, прибыли которого он служит.
Другое возражение состоит в том, что для общественной жизни (даже в её простейшей форме) нужна определённая доля общественной кооперации и дисциплины, и уж, конечно, в более сложных видах промышленного производства человек должен выполнять некоторые необходимые и специализированные функции. Хотя это утверждение совершенно справедливо, в нём не учтён один существенный момент: в обществе, где ни один человек не властен над другим, каждый выполняет свои обязанности на основе сотрудничества и взаимности. Никто не может командовать другим человеком; это исключено, поскольку отношения основаны на взаимном сотрудничестве, любви, дружбе или естественных узах. Фактически мы видим такие отношения во многих ситуациях сегодняшней жизни общества: обычное взаимодействие мужа и жены в их семейной жизни в значительной степени обусловлено уже не правом мужа распоряжаться своей женой, как было прежде в патриархальном обществе, а строится на принципах сотрудничества и взаимности. То же можно сказать и об отношениях между друзьями, так как они оказывают друг другу определённые услуги и сотрудничают. В этих отношениях никому бы и в голову не пришло командовать другим человеком; единственное, что даёт основание рассчитывать на помощь, — это взаимное чувство любви, дружбы или просто человеческой солидарности. Помощь другого человека обеспечивается тем, что я как человеческое существо прилагаю активные усилия в стремлении завоевать любовь, дружбу и симпатию другого. Совсем иначе обстоит дело в отношениях нанимателя и нанимаемого. Работодатель купил услуги рабочего, и как бы гуманно он с ним ни обращался, он всё же распоряжается им не на основе взаимности, а потому, что купил его рабочее время из расчёта столько-то часов в день.
Использование человека человеком служит выражением системы ценностей, лежащей в основе капиталистического строя. Капитал, это омертвлённое прошлое, нанимает труд, жизненную силу и энергию настоящего. В капиталистической иерархии ценностей капитал стоит выше, чем труд, накопленные вещи — выше, чем проявления духовной жизни. Труд нанимается капиталом, а не наоборот. Обладатель капитала распоряжается человеком, владеющим «только» собственной жизнью, человеческим опытом, жизненной силой и способностью к творческому труду. «Вещи» выше человека. Противоречие между капиталом и трудом — нечто гораздо большее, чем противоречие между двумя классами, чем их борьба за большую долю в общественном продукте. Это конфликт двух ценностных принципов: между миром вещей и их накоплением, с одной стороны, и миром жизни и её продуктивностью — с другой135.
С проблемой эксплуатации и использования человека тесно связана другая, ещё более сложная проблема власти авторитета у людей XIX в. Любая социальная система, в которой одна группа населения находится в подчинении у другой, особенно если эта последняя составляет меньшинство, должна опираться на сильное чувство авторитета, которое усугубляется в строго патриархальном обществе, где предполагаются превосходство и руководящая роль мужского пола по отношению к женскому. Поскольку проблема власти авторитета поистине ключевая для нашего понимания человеческих отношений в обществе любого типа, а отношение к авторитету коренным образом изменялось за период с XIX по XX вв., я хочу начать рассмотрение этой проблемы ссылкой на разграничение типов авторитета, проведённое мной в «Бегстве от свободы»; оно до сих пор представляется мне достаточно обоснованным, что позволяет привести его здесь в качестве отправной точки последующего обсуждения. Авторитет не есть свойство, которым человек «обладает», как он обладает собственностью или физическими качествами. Власть авторитета подразумевает межличностные отношения, в которых один человек смотрит на другого как на нечто высшее по отношению к себе. Но есть принципиальное различие между одним типом отношений «высшего» и «низшего», который можно назвать рациональным авторитетом, и другим типом отношений, который можно определить как подавляющий, или иррациональный авторитет.
Поясню на примере, что я имею в виду. Отношения преподавателя и студента, как и отношения рабовладельца и раба, основаны на превосходстве первого над вторым. Интересы учителя и ученика однонаправленны. Учитель испытывает удовлетворение, если ему удаётся способствовать развитию ученика; если же ему не удалось достичь успехов, это становится их общей неудачей. С другой стороны, рабовладелец стремится эксплуатировать раба насколько возможно: чем больше он «выжимает» из него, тем более он доволен. В то же время раб всеми силами старается защитить своё право на крупицу счастья. Их интересы прямо противоположны, так как выигрыш одного оборачивается ущербом для другого. В этих двух случаях превосходство выполняет разные функции: в первом оно является условием, необходимым для помощи подчинённому, во втором — условием его эксплуатации.
Различна и динамика власти в этих двух типах отношений: чем лучше учится студент, тем меньше разрыв между ним и преподавателем. Он сам всё более уподобляется учителю. Другими словами, отношения рационального авторитета имеют тенденцию сходить на нет. Когда же превосходство служит основой эксплуатации, дистанция с течением времени увеличивается.
Оба случая проявления авторитета различаются и психологически. В первом преобладают мотивы любви, восхищения или благодарности. Такой авторитет — это пример, с которым человеку хочется отождествить себя частично или полностью. Во втором случае возникают возмущение и враждебность по отношению к эксплуататору, подчинение которому противоречит собственным интересам подчинённого. Однако, как неоднократно бывало с рабами, такая ненависть приводила лишь к конфликтам, усугублявшим их страдания, но не дававшим шанса на победу. Поэтому обычно возникает склонность вытеснить чувство ненависти, а иногда даже заменить его чувством слепого восхищения. Такая замена имеет двоякую функцию: во-первых, устранить болезненное и опасное чувство ненависти и, во-вторых, смягчить чувство унижения. Ведь если мой господин такой замечательный, даже совершенный человек, то мне не стоит стыдиться того, что я подчиняюсь ему. Я ему не ровня, потому что он намного сильнее, мудрее, лучше меня и т. д. Как следствие этого, в случае власти подавляющего типа элементы либо ненависти к этому авторитету, либо неоправданно высокой иррациональной оценки его и восхищения им будут неизбежно нарастать. В случае авторитета рационального типа сила эмоциональных уз будет постепенно убывать прямо пропорционально тому, насколько подчинённый становится сильнее и, следовательно, насколько больше его сходство с авторитетом.
Но различие между рациональным и подавляющим авторитетом относительно. Даже в отношениях между рабом и его хозяином присутствуют элементы выгоды и для раба. Он получает минимум пропитания и защиты, что, по крайней мере, даёт ему возможность работать на своего хозяина. С другой стороны, только в идеальных отношениях между учителем и учеником мы видим полное отсутствие антагонизма интересов. Между этими двумя крайними случаями существует множество промежуточных ступеней, таких, как отношения фабричного рабочего с его хозяином, сына фермера со своим отцом или Hausfrau (домохозяйки) с её мужем. Хотя на практике авторитеты обоих типов часто сочетаются друг с другом, тем не менее между ними сохраняется принципиальная разница; поэтому для определения соответствующей значимости доли каждого из них нужно всегда анализировать конкретные отношения власти и авторитета.
Социальный характер XIX в. являет собой удачный пример смешения рационального авторитета с иррациональным. Общество было в сущности иерархическим, хотя уже и не столь иерархическим, как феодальное, основанное на божественном законе и традиции; теперь иерархический характер общества зижделся скорее на владении капиталом. Те, кто имел капитал, могли купить и использовать по своему усмотрению труд тех, у кого капитала не было, а эти последние под угрозой голодной смерти вынуждены были подчиняться. Существовало определённое смешение нового и старого типов иерархии. Государство, особенно в монархической форме, культивировало старые добродетели повиновения и покорности применительно к новому содержанию и ценностям. Для среднего класса XIX в. послушание по-прежнему было одной из главных добродетелей, а неповиновение — одним из основных грехов.
Однако в то же время наряду с иррациональной властью развивался рациональный авторитет. Со времён Реформации и Возрождения человек начал полагаться на собственный разум, руководствуясь им в своих действиях и в оценочных суждениях. Он гордился наличием собственных убеждений и с уважением относился к авторитету учёных, философов, историков, помогавших ему формулировать свои собственные суждения и обретать уверенность в собственных убеждениях. Было исключительно важно определить, что истинно, что ложно, что правильно, а что неправильно, и действительно нравственная и интеллектуальная совесть взяла на себя ведущую роль в структуре характера человека XIX столетия. Он мог игнорировать требования своей совести по отношению к людям с другим цветом кожи или принадлежащим к другому общественному классу, и всё же его в какой-то мере ограничивали чувство справедливости и представление о том, что хорошо, а что плохо, или, по крайней мере, неизбежное сознание своей неправоты в случае, если ему не удавалось избежать дурного поступка.
С таким пониманием интеллектуальной и моральной совести тесно связана ещё одна особенность, характерная для людей XIX в.: чувство собственного достоинства и чувство хозяина. Если мы посмотрим сегодня на картинки из жизни XIX столетия, на человека с бородой, в шёлковом цилиндре, с тростью, нас бесспорно поразит смешная оборотная сторона чувства собственного достоинства мужчины XIX в.: его тщеславие и наивная вера в себя как в высшее достижение природы и истории; однако мы можем увидеть и положительные стороны этого самоуважения, особенно если принять во внимание отсутствие этого качества в наше время.
Образно говоря, человек чувствовал себя на коне; у него было ощущение, что он освободился от господства природных сил и впервые в истории подчинил их себе. Он избавился от оков средневековых суеверий, и ему удалось на целых 100 лет — с 1814 по 1914 г. — создать один из самых мирных периодов, которые когда-либо знала история. Человек чувствовал себя индивидуумом, подчиняющимся только законам разума, руководствующимся только собственными решениями.
Итак, подводя итог, мы можем сказать, что социальному характеру в XIX в. были в значительной мере присущи соперничество, накопительство, эксплуататорство, авторитаризм, агрессивность и индивидуализм. Предваряя наше дальнейшее обсуждение, мы уже сейчас можем подчеркнуть колоссальное различие между капитализмом XIX и XX вв. Мы видим, что место эксплуататорской и накопительской ориентации теперь занимает воспринимающая (рецептивная) и рыночная ориентации. Вместо соперничества мы находим усиливающуюся тенденцию к совместной работе; вместо стремления к непрерывному росту прибыли — желание иметь постоянный и надёжный доход; вместо эксплуатации — тенденцию поделиться богатством с другими и манипулировать ими и самим собой; вместо рациональной или иррациональной, но явной власти мы обнаруживаем власть анонимную — власть общественного мнения и рынка136, вместо собственной совести — потребность приспосабливаться и получать одобрение со стороны; вместо чувства собственного достоинства и чувства хозяина — постоянно усиливающееся, хотя большей частью неосознаваемое, чувство бессилия137.
Если мы обратим взгляд на проблемы патологии человека в XIX в., то увидим, что они, естественно, тесно связаны с особенностями его социального характера. Установка на эксплуатацию и стремление к накопительству были причиной человеческих страданий и неуважения к достоинству человека. Эта установка побудила Европу безжалостно эксплуатировать Африку, Азию и собственный рабочий класс, нимало не считаясь с человеческими ценностями. Другое болезненное явление XIX в. — роль иррациональной власти и необходимость подчиняться ей — привело к вытеснению мыслей и чувств, на которые общество наложило своё «табу». Наиболее наглядно это проявилось в вытеснении сексуальных влечений и всего естественного в человеческом теле, в движениях, в одежде, в архитектурном стиле и т. д. Это вытеснение вылилось, по мнению Фрейда, в различные формы психопатологии.
Движения за реформы XIX и начала XX вв., пытавшиеся излечить социальную патологию, исходили из этих главных признаков. Все разновидности социализма — от анархизма138 до марксизма — делали упор на необходимости ликвидировать эксплуатацию и превратить рабочего в независимое, свободное и уважаемое человеческое существо. Их отличала вера в то, что прекращение страданий, порождаемых экономическими причинами, и свобода рабочего от господства капиталиста привели бы к полному осуществлению положительных достижений XIX в. и исчезновению всех порочных явлений. Точно также Фрейд полагал, что следствием значительного ослабления сексуального вытеснения послужило бы сокращение количества неврозов и всех иных форм психических заболеваний (хотя в дальнейшем его первоначальный оптимизм всё больше и больше ослабевал). Либералы считали, что полная свобода от всех видов иррациональной власти возвестила бы начало нового «золотого века». Рецепты избавления человека от невзгод, предлагавшиеся либералами, социалистами и психоаналитиками, при всей их несхожести вполне соответствовали присущим XIX в. недугам и совокупности их симптомов. Казалось совершенно естественным ожидать, что, ликвидировав эксплуатацию и экономические тяготы или устранив сексуальное вытеснение и иррациональную власть, человек вступит в эру, где у него будет больше свободы, счастья и прогресса, чем в XIX в.
Минуло полстолетия. Выполнены главные требования реформаторов XIX в. Если взять наиболее экономически развитую страну — Соединённые Штаты, то здесь экономическая эксплуатация масс исчезла, что во времена Маркса показалось бы невероятным. Рабочий класс, вместо того чтобы оставаться на задворках экономического развития всего общества, получает всё большую долю национального богатства, и можно с полным основанием предположить, что если не случится крупной катастрофы, то через одно-два поколения в США уже больше не будет бросающейся в глаза бедности. С продолжающейся ликвидацией экономических тягот тесно связан тот факт, что коренным образом изменилось человеческое и политическое положение рабочего. Главным образом при помощи рабочих профсоюзов он стал социальным «партнёром» администрации. Им уже нельзя помыкать, его нельзя выгнать с работы или третировать, как можно было лет 30 назад. И уж, конечно, он больше не смотрит на «босса» снизу вверх как на высшее и превосходящее его существо. Он не испытывает к нему ни особого почтения, ни ненависти, хотя, возможно, и завидует ему из-за того, что тот больше преуспел в достижении притягательных для общества целей. Что же касается подчинения иррациональной власти, то и здесь картина кардинально изменилась по сравнению с XIX в., по крайней мере в отношениях родителей и детей. Дети больше не боятся своих родителей. Они стали товарищами, и если кто и испытывает некоторую неловкость, то это вовсе не ребёнок, а родители, боящиеся оказаться не на уровне современных требований. В промышленности, как и в армии, царит дух взаимодействия и равенства, который лет 50 назад показался бы просто невероятным. Вдобавок ко всему этому в значительной степени уменьшилось сексуальное вытеснение; после Первой мировой войны произошла сексуальная революция, в ходе которой были отброшены старые запреты и принципы. Отказ от удовлетворения сексуального желания стал считаться старомодным и вредным для здоровья. И хотя такой взгляд на вещи вызывал определённое сопротивление, в целом система запретов и вытеснения, существовавшая в XIX в., почти совсем исчезла.
Если исходить из критериев XIX в., мы достигли почти всего, что казалось необходимым для более здорового общества, и, конечно же, многие люди, всё ещё мыслящие понятиями прошлого, убеждены, что мы продолжаем продвигаться вперёд. Соответственно, они уверены, что единственная угроза дальнейшему прогрессу заключается в авторитарных обществах вроде Советского Союза с его безжалостной экономической эксплуатацией рабочих. Однако для тех, кто смотрит на наше нынешнее общество не с позиций XIX в., очевидно, что исполнение чаяний прошлого столетия отнюдь не привело к ожидавшимся результатам. В самом деле, похоже, что, несмотря на материальное процветание, политическую и сексуальную свободу, мир середины XX в. более нездоров психически, чем он был в XIX столетии. Действительно, «теперь уже нам не грозит опасность стать рабами, но мы можем превратиться в роботов», как лаконично выразился Эдлай Стивенсон139. Сейчас уже не существует угрожающей нам явной власти авторитета, но нами руководит страх анонимной власти конформизма. Никому персонально мы не подчиняемся, в конфликты с властями не вступаем, но у нас нет и собственных убеждений, почти нет ни индивидуальности, ни самостоятельности. Совершенно ясно, что диагноз нашей патологии не может соответствовать показателям XIX в. Нам надо распознать особенность патологических проблем нашего времени, чтобы прийти к пониманию того, что же нужно для спасения западного мира от нарастающего безумия. Мы попытаемся поставить такой диагноз в следующем разделе книги, где рассмотрен социальный характер человека западного общества XX столетия.
В. Общество XX века
1. Социальные и экономические перемены
За период с XIX до середины XX вв. капитализм претерпел коренные изменения в технической оснащённости промышленности, в экономике и социальной структуре. Не менее глубокие и существенные изменения произошли и в характере человека. Хотя мы уже отметили определённые перемены, произошедшие при переходе от капитализма XIX века к капитализму века XX (в способе эксплуатации, типе авторитета, роли собственничества), в дальнейшем рассмотрим те экономические и характерологические черты современного капитализма, которые являются наиболее существенными в наше время, даже если они берут начало в XIX в. или ещё раньше.
Начнём с негативной констатации: в современном западном обществе характерные особенности феодализма всё больше и больше исчезают, и благодаря этому всё отчётливее проступают черты капиталистического общества в чистом виде. Однако до сих пор отсутствие феодальных пережитков гораздо явственнее в США, чем в Западной Европе. Американский капитализм не просто превосходит европейский по силе и развитию, но и служит образцом для развития последнего. Он служит такой моделью не потому, что Европа пытается подражать ему, а в результате того, что представляет собой самую прогрессивную форму капитализма, свободную от пережитков и оков феодализма. Однако наряду с явно отрицательными свойствами феодальное наследие заключает в себе и много таких человеческих черт, которые кажутся исключительно привлекательными в сравнении с установкой, порождённой «чистым» капитализмом. Европейская критика в адрес Соединённых Штатов основана главным образом на человеческих ценностях феодализма, так как они всё ещё живы в Европе. Это критика настоящего во имя прошлого, стремительно исчезающего и в самой Европе. В этом отношении различие между Европой и Соединёнными Штатами есть лишь различие между более старой и более новой стадиями капитализма, между капитализмом с примесью феодальных пережитков и капитализмом в чистом виде.
Наиболее заметную перемену при переходе от века XIX к веку XX составляет сдвиг в технике: всё более широкое использование парового двигателя, двигателя внутреннего сгорания, электричества, начало использования атомной энергии. Это развитие характеризуется возрастающей заменой ручного труда машинами и, сверх того, человеческого интеллекта машинным. Если в 1850 г. производство обеспечивалось энергией за счёт живого человеческого труда на 15%, животных — на 79% и машин — на 6%, то в 1960 г. это соотношение составит соответственно 3,1 и 96%140. В середине XX столетия мы видим тенденцию ко всё более широкому использованию автоматически управляемых механизмов, обладающих собственным «мозговым центром», что приводит к коренным изменениям во всём процессе производства. Усиливающаяся концентрация капитала — вот причина и вместе с тем необходимое следствие технических сдвигов в способе производства. Количество мелких фирм сокращается, и они теряют своё значение прямо пропорционально росту крупных экономических колоссов141. Кроме того, следует помнить, что влияние каждой из этих гигантских компаний простирается далеко за пределы активов, непосредственно контролируемых ими. «Мелкие компании, совершающие сделки купли-продажи с крупными компаниями, по всей видимости, испытывают влияние последних в гораздо большей степени, чем других, не таких больших компаний, с которыми они могли бы вести дела. Во многих случаях продолжение преуспевания более мелких компаний зависит от покровительства более крупных, и почти неизбежно интересы этих последних становятся интересами первых. Влияние крупной компании на цены усиливается зачастую единственно в силу её величины, даже если она и не занимает монопольного положения. Её политическое влияние может быть огромным. Поэтому если примерно половина акционерной собственности, принадлежащей корпорациям, контролируется двумя сотнями крупных корпораций, а половина — более мелкими компаниями, то естественно предположить, что в подчинении этих крупных объединений находится не половина промышленности, а значительно большая её часть. Эта концентрация приобретает ещё большее значение, если вспомнить, что в результате этого приблизительно 2 тыс. лиц из населения численностью в 125 млн человек способны контролировать половину всей промышленности и управлять ею»142. Такая концентрация власти нарастала начиная с 1933 г. и до сих пор ещё не прекратилась.
Количество предпринимателей, работающих на своих собственных предприятиях, значительно сократилось. В то время как в начале XIX в. на них приходилось примерно 4/5, а около 1870 г. — всего 1/3 занятого населения, к 1940 г. этот старый средний класс составил лишь 1/5 занятого населения, т. е. только 25% его относительной численности столетием раньше. Гигантские фирмы, составляющие всего лишь 1% (27 тыс.) общего количества фирм в США, предоставляют работу более 50% всех людей, занятых в настоящее время в сфере бизнеса, тогда как, с другой стороны, на 1,5 млн единоличных предприятий (не фермерских хозяйств) работает только 6% всех занятых в этой сфере143.
Как видно уже из этих цифр, концентрация производства сопровождается огромным ростом численности занятых на крупных предприятиях. Если раньше 85% среднего класса приходилось на старый средний класс, состоящий из фермеров, независимых предпринимателей и специалистов, то сейчас на эту его часть приходится лишь 44%; доля нового среднего класса выросла за это же время с 15 до 56%. Этот новый средний класс состоит из менеджеров (доля которых увеличилась с 2 до 6%), специалистов, получающих оклад (их доля увеличилась с 4 до 14%), продавцов и коммивояжёров (с 7 до 14%) и канцелярских работников (с 2 до 22%). В общей сложности за периоде 1870 по 1940 гг. удельный вес нового среднего класса в обществе вырос с 6 до 25%, тогда как доля наёмных рабочих в нём сократилась за то же время с 61 до 55% общей численности рабочей силы. Согласно исключительно лаконичной формулировке Миллса, «…всё меньше индивидов имеют дело с вещами, всё больше — с людьми и символами»144.
Усиление роли гигантских предприятий сопровождалось ещё одним прогрессировавшим процессом исключительной важности: управление всё больше отделялось от собственности. Данные из классического труда Берля и Минза, проливающие свет на состояние дел, иллюстрируют это положение. В 1930 г. из 144 компаний среди 200 крупнейших, информацию о которых удалось получить, всего лишь 20 насчитывали менее 5 тыс. акционеров, тогда как в 71 компании численность акционеров составляла от 20 до 500 тыс.145. Похоже, только в небольших компаниях правление владело значительным пакетом акций, в то время как в крупных, а значит, и в наиболее влиятельных компаниях наблюдается почти полное отделение акционерной собственности от управления. В 1929 г. в некоторых из крупнейших компаний, владеющих железными дорогами и предприятиями общественного пользования, самая высокая доля акций в руках одного акционера не превышала 2,7%. По утверждению Берля и Минза, таково же положений и в сфере промышленности.
Если классифицировать промышленные предприятия по средней величине пая правления, оказывается, что доля акций, принадлежащих членам правления и директорам, изменяется почти точно обратно пропорционально среднему размеру рассматриваемых компаний. Чем крупнее компания, тем меньше принадлежащая правлению доля акций, кроме двух значительных исключений. На железных дорогах, где общий акционерный капитал в расчёте на одну компанию составляет примерно 52 млн долл., доля акций правления достигла 1,4%, а в компаниях, занятых разработкой карьеров, различных рудников и шахт, — до 1,8%. По всей видимости, правлению принадлежала значительная часть акций лишь в тех случаях, когда компании невелики. Акции правления составляли менее 20% их общего числа за исключением тех областей промышленности, где средний капитал компаний не достигал 1 млн долл., и только в трёх промышленных группах (каждая состояла из компаний со средним капиталом менее 200 тыс. долл.) наблюдалось положение, когда директорам и членам правления принадлежало больше половины акций146. Если рассматривать обе тенденции — относительного роста крупного предпринимательства и сокращения и без того незначительной доли акций правления на крупных предприятиях, становится совершенно очевидным, что они всё больше сливаются в одно общее направление, при котором владелец капитала отделён от управления. Каким образом правление руководит предприятием, не будучи собственником достаточно большой его части, — это уже социологическая и психологическая проблемы, которые мы рассмотрим позже.
При переходе от капитализма XIX в. к современному капитализму происходит ещё одно фундаментальное изменение: растёт значение внутреннего рынка. Весь наш экономический механизм основан на принципе массового производства и массового потребления. В то время как в XIX в. общая тенденция состояла в накоплении и воздержании от расходов, которые не могли окупиться сразу же, современная система представляет собой как раз обратное. Человека уговаривают покупать как можно больше, не дожидаясь, пока он накопит достаточно денег, чтобы оплатить свои покупки. Жажда потребления усердно стимулируется рекламой и всеми прочими способами психологического давления. Нарастание потребления идёт рука об руку с повышением экономического и социального статуса рабочего класса. Рабочий класс участвовал в расширенном производстве всей экономической системы особенно в США, но и во всей Европе тоже. Зарплата рабочего и льготы, предоставляемые ему обществом, делают для него возможным такой уровень потребления, который лет 100 назад показался бы фантастическим. В такой же степени возросло его общественное и экономическое влияние в отношении не только зарплаты и социальных льгот, но и его человеческой и общественной роли на предприятии.
Давайте ещё раз взглянем на важнейшие элементы капитализма XX в.: исчезновение характерных особенностей феодализма, революционный рост в промышленном производстве, усиливающаяся концентрация капитала, а также расширение деловой активности и сферы управления, растущее число лиц, манипулирующих цифрами и людьми, отделение собственности от управления, экономическое и политическое усиление рабочего класса, новые методы работы на заводах и в учреждениях — и опишем эти изменения несколько в ином плане. Исчезновение элементов феодализма означает и исчезновение иррационального авторитета. Считается, что никто не превосходит своих ближних ни в силу своего рождения, ни в силу Господней воли или естественного закона. Все равны и свободны. Никого нельзя эксплуатировать и никем нельзя помыкать на основании естественного права. Если один человек распоряжается другим, то это происходит оттого, что распоряжающийся купил на рынке труда труд или услуги того, кем он распоряжается. Он командует потому, что оба они свободны и равны и поэтому смогли вступить в договорные отношения. Однако вместе с иррациональной властью авторитета уходит в прошлое и его рациональная власть. Раз отношения регулируются рынком и договором, нет нужды знать, что правильно, а что неверно, что добро, а что зло. Необходимо знать только одно: что совершён честный обмен и что всё «работает», т. е. действует.
Человек XX в. испытывает на себе влияние ещё одного решающего обстоятельства — чуда производства. Он повелевает силами в тысячи раз большими тех, которые когда-то дала ему природа; пар, нефть, электричество стали для него слугами и «вьючными животными». Человек пересекает океан и континенты — сначала за недели, потом дни, сейчас за часы. Он как бы преодолевает закон тяготения и летает по воздуху, превращает пустыни в плодородные земли и создаёт искусственный дождь вместо того, чтобы молить о нём. Чудо Производства приводит к чуду Потребления. Традиционные барьеры больше уже не мешают никому покупать всё, что нравится. Нужно лишь иметь деньги. Но людей, имеющих деньги, становится всё больше; возможно, этих денег недостаточно, чтобы купить настоящий жемчуг, зато их хватит на искусственный, на «форды», которые выглядят как «кадиллаки», на дешёвую одежду, похожую на дорогую, на сигареты — одни и те же для миллионеров и для трудящихся. Всё доступно, всё можно купить, всё можно потребить. Существовало ли когда-нибудь общество, в котором бы произошло такое чудо?
Люди работают совместно. Тысячи людей устремляются на промышленные предприятия и в учреждения, они приезжают на автомобилях, в метро, в автобусах, в поездах; они работают сообща, в ритме, установленном специалистами, используя разработанные специалистами методы, не слишком быстро, не слишком медленно, но все вместе, и каждый является частью целого. Вечером поток устремляется обратно. Люди читают одни и те же газеты, слушают радио, смотрят фильмы — одни и те же и для тех, кто наверху, и для тех, кто у подножия социальной лестницы, для умных и глупых, для образованных и необразованных. Производи, потребляй, наслаждайся вместе со всеми, шагай в ногу, не задавая вопросов. Таков уж ритм жизни.
Какой же тип людей нужен в таком случае нашему обществу? Что представляет собой «социальный характер», соответствующий требованиям капитализма XX столетия?
Ему нужны люди, которые легко взаимодействуют в больших группах, стремятся потреблять всё больше и больше, чьи вкусы стандартизированы, легко поддаются влиянию и чьи реакции легко предвидеть.
Ему нужны люди, чувствующие себя свободными и независимыми, не подчиняющиеся авторитетам, принципам или совести, — и всё же готовые к тому, чтобы ими командовали, делающие то, что от них ожидают, легко приноравливающиеся к общественному механизму. Как же можно управлять человеком без принуждения, вести его без ведущего, побуждать к действию без какой бы то ни было цели, кроме одной-единственной: быть в движении, действовать, идти вперёд?
2. Характерологические изменения
а. Сведение всего к абстракциям и количеству
При анализе и описании социального характера современного человека можно выбрать всевозможные подходы, точно так же, как это делается при описании структуры характера отдельного человека. Эти подходы могут отличаться друг от друга либо глубиной анализа, либо концентрироваться на разных аспектах, одинаково «глубоких», но выбранных в соответствии с личным интересом исследователя.
В приведённом ниже анализе я избрал в качестве центрального пункта понятие отчуждения, исходя из которого я собираюсь проанализировать современный социальный характер. С одной стороны, потому что это понятие затрагивает, как мне кажется, самый глубокий пласт современной личности; с другой — потому, что оно больше всего подходит для изучения взаимодействия между современной социально-экономической структурой и структурой характера среднего индивида147.
Прежде чем рассматривать проблему отчуждения, мы должны проанализировать одну из основных экономических особенностей капитализма — сведение всего к количеству и абстракции.
Средневековый ремесленник производил товары для сравнительно небольшой и известной ему группы покупателей. Его цены определялись необходимостью получить доход, который позволял ему вести образ жизни, традиционно соответствовавший его социальному статусу. Он по опыту знал, каковы издержки производства, и даже если он нанимал нескольких подёнщиков и подмастерьев, то и тогда для ведения дел ему не требовалось сложной системы счётов или балансов. То же самое относилось и к крестьянскому производству, где потребность в количественных абстрактных методах была и того меньше. Современное деловое предпринимательство не может опираться на столь конкретное и непосредственное наблюдение, с помощью которого ремесленник обычно определял свои доходы; напротив, оно покоится на балансовой основе. Сырьё, машины и оборудование, стоимость рабочей силы, а также продукции — всё это можно выразить в деньгах и, таким образом, сделать сопоставимым и пригодным для занесения в балансовое уравнение. Все экономические явления должны быть строго исчисляемы, ведь только балансы могут дать точное сравнение экономических процессов, количественно выраженных в цифрах, и позволяют управляющему узнать, участвует ли он в выгодной, т. е. имеющей смысл, предпринимательской деятельности и какова степень этого участия.
В сфере производства это превращение конкретного в абстрактное вышло далеко за пределы баланса и количественного выражения экономических явлений. Современный предприниматель имеет дело не только с миллионами долларов, но и с миллионами покупателей, тысячами акционеров, тысячами рабочих и служащих. Все эти люди образуют множество частей гигантской машины, которой надо управлять, результаты действия которой нужно вычислить. В конце концов, каждого человека можно представить в виде абстрактной единицы, в виде цифры. На этой основе делают расчёты экономических явлений, прогнозируют тенденции, принимают решения.
В наши дни, когда лишь около 20% трудящегося населения работает на себя, остальные трудятся на кого-то другого, и жизнь человека зависит от кого-то, кто платит ему жалование. Однако нам следовало бы сказать «от чего-то», а не «от кого-то», так как рабочего нанимает и увольняет организация, администрация которой выступает скорее как безличная часть предприятия, чем как люди, вступающие в личный контакт с теми, кого они нанимают. Не будем забывать и ещё одно обстоятельство: обмен в докапиталистическом обществе был главным образом обменом товарами и услугами; сегодня любая работа оплачивается деньгами. Замкнутая система экономических отношений регулируется посредством денег, служащих абстрактным выражением труда. Это означает, что мы получаем разные количества одного и того же за разные качества; мы, в свою очередь, даём деньги за то, что получаем, — опять-таки обменивая лишь разные количества на разные качества. Практически никто, за исключением сельского населения, не смог бы прожить и нескольких дней, не получая и не расходуя денег, выражающих абстрактное количество конкретного труда.
Ещё одна сторона капиталистического производства, ведущая к усилению абстрагирования, — возрастающее разделение труда, которое существует в большинстве экономических систем. Даже в самых примитивных сообществах оно присутствует в виде разделения труда между полами. Особенность капиталистического производства — тот уровень, которого разделение труда достигает. Хотя в средневековой экономике оно и существовало, скажем, между сельскохозяйственным производством и ремесленным трудом, но внутри каждого вида производства было незначительным. Столяр, делавший стол или стул, делал весь стол или весь стул, и даже если какую-то подготовительную работу выполняли его подмастерья, он контролировал продукцию, проверяя её в законченном виде. На современном промышленном предприятии рабочий нигде не соприкасается с полностью готовым изделием. Он занят выполнением одной специализированной операции и, хотя со временем может переместиться с одной операции на другую, всё же не имеет дела с конкретным изделием в целом. Он выполняет специализированную операцию, а тенденция такова, что функцию современного промышленного рабочего можно определить как механическое выполнение тех работ, для которых пока ещё не изобрели машин или где машинный труд обошёлся бы дороже труда человека. Единственный человек, имеющий дело с целым продуктом, — это менеджер, но для него продукт — абстракция, сущность которой заключена в меновой стоимости, тогда как рабочий, для которого изделие конкретно, никогда не работает с ним, как с целым.
Конечно же, современное массовое производство было бы немыслимо без количественного и абстрактного выражения. Однако в обществе, где экономическая деятельность стала главным занятием человека, процесс сведения всего к количеству и абстракциям перерос сферу экономического производства и распространился на отношение человека к вещам, людям и к самому себе.
Для того чтобы понять процесс развития абстрактного подхода у современного человека, мы должны рассмотреть двойственную роль абстракции вообще. Очевидно, что сами по себе абстракции появились не сегодня. В самом деле, возрастающая способность к формированию абстракций характерна для культурного развития человеческого рода. Если я говорю «стол», я прибегаю к абстракции, ведь я имею в виду не какой-то определённый стол во всей его конкретности, а родовое понятие «стол», охватывающее все возможные конкретные столы. Если я говорю «человек», речь идёт не о той или иной личности в её конкретности и неповторимости, но о родовом понятии «человек», вмещающем в себя всех отдельных людей. Другими словами, я пользуюсь абстракцией. Всё развитие философской и научной мысли основано на возрастающей способности к подобному формированию абстракций, и отказ от них означал бы возврат к самому примитивному способу мышления.
В любом случае существуют два пути установления связи человека с объектом: можно соотнести себя с ним во всей его конкретности; в этом случае он предстаёт перед нами со всеми своими особенностями, и другого такого больше не существует. Но можно отнестись к объекту и абстрактно, т. е. выделяя лишь свойства, присущие в равной мере как ему, так и другим объектам того же рода, тем самым подчёркивая одни и оставляя без внимания другие его качества. Полное и плодотворное отношение к объекту содержит в себе эту полярность восприятия: в его неповторимости и одновременно в его всеобщности, в его конкретности и одновременно в его абстрактности.
В современной западной культуре эта полярность почти полностью уступила место оперированию только абстрактными свойствами людей и вещей и игнорированию связи с их конкретностью и единственностью. Вместо того чтобы вырабатывать абстрактные понятия там, где это необходимо и полезно, абстрагированию подвергается всё, включая нас самих; конкретная реальность людей и вещей, с которой мы можем соотнести подлинную сущность нашей собственной личности, заменяется абстракциями, призраками, воплощающими разные количества, но не разные качества.
Принято говорить: «Мост стоимостью в 3 млн долл.», «20-центовая сигара», «5-долларовые часы», — и это не только с точки зрения изготовителя или потребителя, покупающего товар; такие определения воспринимаются как существенный элемент характеристики предмета. Когда человек говорит: «Мост стоимостью в 3 млн долл.», — это значит, что его интересует в первую очередь не полезность или красота этого моста, т. е. не его конкретные качества; человек говорит о нём как о товаре, главное качество которого — его меновая стоимость, выраженная количественно в деньгах. Разумеется, это не означает, что человека не интересуют также и полезность или красота моста, но это значит, что при таком восприятии объекта его конкретная потребительская ценность является вторичной по отношению к его абстрактной (меновой) стоимости. Известная строчка Гертруды Стайн148 «Роза — это роза — это роза» отражает протест против абстрактного способа восприятия. Для большинства людей роза — как раз не роза, а цветок, относящийся к определённой стоимостной категории, покупаемый в установленных обществом случаях. Люди не ощущают прелести даже самого прекрасного цветка, если он полевой и обходится даром, потому что по сравнению с розой у него нет меновой стоимости.
Иными словами, вещи воспринимаются как товары, как воплощения меновой стоимости не только в момент покупки или продажи, но и в нашем отношении к ним вне торговой сделки. В этом смысле вещь, даже после её покупки, никогда не теряет полностью свойство товара; она находится в употреблении, всегда сохраняя своё качество меновой стоимости. Наглядным примером такого отношения служит рассказ ответственного секретаря одной серьёзной научной организации о том, как он провёл день у себя на службе. Его организация переехала в только что купленное для себя здание. Этот человек сообщает, что в один из первых дней после переезда в новое здание ему позвонил агент по продаже недвижимого имущества, сказавший, что есть люди, заинтересованные в покупке здания и желающие его осмотреть. Было в высшей степени маловероятным, чтобы организация захотела продать дом спустя несколько дней после переезда в него. Ответственный секретарь знал это, но всё же не смог устоять перед искушением узнать, увеличилась ли стоимость здания с момента покупки, и потратил час или два драгоценного времени, чтобы показать его агенту. Хотя новое здание и внушало гордость и доставляло удовольствие, оно сохранило тем не менее своё качество товара, чего-то расхожего, к чему не приложимо в полной мере чувство собственности или пользы. Такой же подход можно видеть в отношении людей к покупаемым ими автомобилям; машина никогда полностью не становится объектом привязанности. Она сохраняет свойство товара, который можно обменять в ходе удачной сделки; поэтому её продают через год или два, задолго до того, как иссякнет или хотя бы значительно уменьшится её потребительная стоимость.
Такой абстрактный подход существует и в отношении явлений, не принадлежащих к числу продающихся на рынке товаров, скажем, наводнения; газеты будут писать о нём, называя его «бедствием, нанёсшим ущерб в миллион долларов», подчёркивая скорее абстрактный количественный аспект, чем конкретную сторону человеческих страданий.
Однако абстрактный и количественный подход распространяется далеко за пределы мира вещей. Люди тоже воспринимаются как воплощение выраженной количественной меновой стоимости. Сказать о человеке, что он «стоит миллион долларов», — значит говорить о нём уже не как о конкретной человеческой личности, а как об абстракции, сущность которой можно выразить цифрами. Проявление подобного отношения наблюдается в случае, когда газета помещает некролог под заголовком «Смерть обувного фабриканта». В сущности, умер человек, обладавший определёнными человеческими качествами, знавший надежды и разочарования, имевший жену и детей. Он действительно производил обувь или, точнее, владел и управлял фабрикой, на которой рабочие обслуживали станки, изготовлявшие обувь. Но когда говорят о «смерти обувного фабриканта», богатство и конкретность человеческой жизни предстаёт в виде абстрактного определения экономической функции.
Тот же самый абстрактный подход можно увидеть в выражениях типа: «Г-н Форд произвёл столько-то автомобилей»; либо: тот или иной генерал «взял крепость»; либо, когда человек, которому построили дом, говорит: «Я построил дом». Если выражаться точно, то г-н Форд не производил автомобилей, он руководил их производством, в котором принимали участие тысячи рабочих. Генерал никогда не брал крепости — он находился в своём штабе, отдавая приказы, а брали крепость его солдаты. Человек не строил дома — он заплатил архитектору, создавшему проект, и рабочим, строившим дом. Всё это говорится здесь совсем не для того, чтобы принизить значение процессов управления и руководства, а чтобы показать: при таком восприятии вещей упускается из виду то, что происходит конкретно, и утверждается абстрактный взгляд, при котором единичная функция составления планов, отдачи приказов или финансирования деятельности отождествляется со всем конкретным процессом производства, сражения или строительства — в зависимости от обстоятельств.
Аналогичный процесс сведения к абстракциям наблюдается и во всех прочих областях. Нью-йоркская газета «Таймс» недавно опубликовала заметку под заголовком: «B.Sc. + PhD = $ 40 000» (то есть: «40 тыс. долл. за две степени: бакалавра и доктора наук»). В статье под таким несколько тяжеловесным заголовком сообщалось, что, согласно статистическим данным, выпускник технического учебного заведения, получивший докторскую степень, заработает за всю свою жизнь на 40 тыс. долл. больше, чем человек, имеющий только степень бакалавра. Поскольку это действительно так, мы имеем дело с интересным социально-экономическим фактом, о котором стоит рассказать. Я упоминаю здесь об этом потому, что способ подачи этого факта в виде равенства между учёной степенью и определённой суммой долларов показателен для мышления, оперирующего абстракциями и количествами, при которых знания воспринимаются как воплощение определённой меновой стоимости на рынке личностей. То же самое имеет место, когда информационный журнал публикует политическое обозрение, в котором говорится, что, по мнению администрации Эйзенхауэра149, она располагает настолько большим «капиталом доверия», что может отважиться на проведение непопулярных мер, так как может «позволить себе» лишиться части этого капитала. Здесь опять такое человеческое свойство, как доверие, выражено в абстрактной форме, как если бы оно было капиталовложением, обращаться с которым надо так, как принято на рынке. Насколько сильно коммерческие категории проникли даже в религиозное мышление, показывает следующий отрывок из статьи епископа Шина, посвящённой рождению Христа. «Наш разум говорит нам, — пишет автор, — что если бы кто-нибудь из претендентов (на роль Сына Божьего. — Э.Ф.) пришёл от Бога, то самое меньшее, что мог бы сделать Господь, чтобы поддержать притязание Посланного Им, это заранее возвестить о Его приходе. Ведь производители автомобилей сообщают нам, когда можно ожидать появления новой модели»150. Или, как ещё более категорично говорит миссионер Билли Грэхем: «Я продаю величайшее в мире произведение, так почему бы не содействовать его распространению, как это делается при продаже мыла?»151.
Однако процесс сведения к абстракциям имеет ещё более глубокие корни и серьёзные проявления, чем те, что были описаны выше; эти корни уходят в самое начало нашей эпохи: в разложение в ходе жизни всех конкретных референтных систем152.
В первобытном обществе «мир» был тождествен племени. Племя помещалось как бы в центре Вселенной; всё, что вне его, призрачно и не имело независимого существования. В средневековом мире Вселенная была намного шире, она включала в себя нашу Землю, небо и звёзды над ней; однако при этом представлялось, что Земля — центр Мироздания, а человек — цель Творения. Всё имело своё постоянное место, точно так же как в феодальном обществе каждый человек занимал определённое положение. С наступлением XV и XVI вв. открылись новые перспективы. Земля лишилась своего центрального положения и стала одним из спутников Солнца; были открыты новые материки и проложены новые морские пути; статичная социальная система становилась всё более подвижной, всё и вся пришли в движение. И всё же вплоть до конца XIX в. природа и общество ещё не утратили своей конкретности и определённости. Природный и общественный мир человека всё ещё поддавался управлению, всё ещё имел чёткие очертания. Однако с развитием научной мысли, открытиями в области техники и распадом всех традиционных уз эта определённость и конкретность пошли на убыль. Что бы мы ни взяли — наши новые космологические представления, теоретическую физику, атональную музыку или абстрактное искусство, — везде исчезают конкретность и определённость нашей референтной системы. Мы больше уже не находимся в центре Вселенной, не являемся целью Творения, мы уже не хозяева познаваемого и поддающегося управлению мира, — мы всего лишь пылинки, ничто, мы затеряны где-то в пространстве без какой бы то ни было конкретной связи с чем-нибудь. Мы говорим о том, что в случае третьей мировой войны будут убиты миллионы людей, будет истреблена одна треть (если не больше) населения планеты, мы говорим о растущем государственном долге, исчисляемом миллиардами долларов, о межпланетных расстояниях, измеряемых тысячами световых лет, о космических путешествиях и искусственных спутниках. На одном предприятии работают десятки тысяч человек, в сотнях городов проживают сотни тысяч людей.
Величины, которыми мы оперируем, — это цифры и абстракции; они находятся далеко за пределами, допускающими хоть какое-то конкретное восприятие. Нет больше различимой, поддающейся управлению референтной системы, соразмерной человеку. В то время как наши зрение и слух воспринимают только воздействие, соразмерное человеческим возможностям, наше представление о мире утратило именно это свойство; оно уже больше не соответствует человеческим измерениям.
Это имеет особое значение в связи с развитием нынешних средств разрушения. В современной войне один человек может послужить причиной гибели сотен тысяч мужчин, женщин, детей. Для этого ему стоит только нажать кнопку. Возможно, что совершаемое им действие не окажет на него эмоционального воздействия, поскольку он не знает людей, которых убивает; всё выглядит так, словно между нажатием кнопки и их смертью не существует никакой реальной связи.
Вполне вероятно, что тот же самый человек оказался бы неспособен не то что убить, а даже ударить беззащитного человека. В последнем случае конкретная ситуация вызывает в нём угрызения совести, свойственные всем нормальным людям; в предыдущем случае подобной реакции не произойдёт, потому что действие и его объект отчуждены от исполнителя, само действие больше уже не его, а как бы обладает собственной жизнью и собственной ответственностью.
Наука, бизнес, политика полностью утратили основания и масштабы, имеющие смысл в пределах, доступных человеку. Мы живём среди цифр и абстракций. Раз нет ничего конкретного, то нет и ничего реального. Всё стало возможным, как практически, так и морально. Научная фантастика не отличается от научного факта, ночные кошмары и сновидения — от событий следующего года. Человек оказался сброшенным с любого мало-мальски определённого места, откуда он мог бы обозреть свою жизнь и жизнь общества и управлять той и другой. Силы, изначально вызванные к жизни им самим, вовлекают его во всё более стремительное движение. В этом бешеном круговороте он думает, вычисляет, уйдя с головой в абстракции, всё больше и больше отдаляясь от конкретной жизни.
б. Отчуждение
Предшествующее рассмотрение процесса сведения всего к абстракциям подводит к главному итогу того воздействия, которое оказывает капитализм на личность, — к явлению отчуждения.
Под отчуждением понимается такой способ восприятия, при котором человек ощущает себя как нечто чуждое. Он становится как бы отстранённым от самого себя. Он не чувствует себя центром своего мира, движителем своих собственных действий, напротив, он находится во власти своих поступков и их последствий, подчиняется или даже поклоняется им. Отчуждённый человек утратил связь с самим собой, как и со всеми другими людьми. Он воспринимает себя, равно как и других, подобно тому как воспринимают вещи — при помощи чувств и здравого смысла, но в то же время без продуктивной связи с самим собой и внешним миром.
В прежние времена слово «отчуждение» употреблялось, когда речь шла о душевнобольном человеке; aliéné по-французски, alienado по-испански — так в прошлом называли человека с нарушением психики, на самом деле совершенно отчуждённого. (В английском языке словом alienist до сих пор называют врачей, лечащих душевнобольных.)
В прошлом веке Гегель153 и Маркс пользовались словом «отчуждение», имея в виду не состояние умопомешательства, а менее тяжёлую форму самоотстранённости, которая, позволяя человеку поступать разумно в практических делах, представляет собой тем не менее одну из наиболее тяжёлых форм социально заданной ущербности. Маркс в своей системе называет отчуждением такое состояние, при котором «собственная деятельность человека становится для него чуждой, противостоящей ему силой, которая угнетает его, вместо того чтобы он господствовал над ней»154.
Однако, хотя слово «отчуждение» стали употреблять в таком общем смысле недавно, само понятие возникло гораздо раньше; оно аналогично тому, что пророки Ветхого Завета называли идолопоклонством. Мы лучше сможем понять, что такое «отчуждение», если рассмотрим сначала значение слова «идолопоклонство».
Пророки монотеизма осуждали языческие религии за идолопоклонство главным образом не потому, что они предписывали поклонение не одному, а нескольким богам. Основное различие между моно- и политеизмом заключается не в количестве богов, а в факте самоотчуждения. Человек тратит свою энергию и художественные способности на сооружение идола, а затем поклоняется этому идолу, представляющему собой не что иное, как результат его собственных человеческих усилий. Его жизненные силы перелились в «вещь», которая, превратившись в идола, воспринимается не как результат его собственных созидательных усилий, а как нечто отдельное от него, возвышающееся над ним и противостоящее ему, вещь, которой он поклоняется и подчиняется. Как говорит пророк Осия, «Ассур не будет уже спасать нас; не станем садиться на коня и не будем более говорить изделию рук наших: „боги наши“; потому что у Тебя милосердие для сирот» (14: 4). Идолопоклонник преклоняется перед творением своих собственных рук. Идол представляет в отчуждённой форме его собственные жизненные силы.
В противоположность этому принцип монотеизма утверждает, что человек безграничен, что у него нет ни одного частичного свойства, которому можно придать характер самостоятельно существующего целого. В монотеистическом понимании Бог непознаваем и неопределим; Бог — не вещь. Если человек создан по образу и подобию Божию, то он должен быть носителем бесчисленного множества свойств. В идолопоклонстве человек склоняется перед отражением своего собственного отдельно взятого свойства и подчиняется ему. Он не ощущает себя центром, из которого исходят активные деяния любви и разума. Точно так же, как и его боги, он сам и его ближний тоже становятся вещами. «Идолы язычников — серебро и золото, дело рук человеческих. Есть у них уста, но не говорят; есть у них глаза, но не видят; есть у них уши, но не слышат, и нет дыхания в устах их. Подобны им будут делающий их и всякий, кто надеется на них» (Пс. 134: 15–18).
Монотеистические религии в значительной степени сами выродились в идолопоклонство. Человек переносит на Бога силу своей любви и своего разума; он не чувствует себя больше обладателем этих сил, — и вот он молит Бога вернуть ему частичку того, что он, человек, спроецировал на Него. В эпоху раннего протестантизма и кальвинизма считалась обязательной такая религиозная установка, при которой человек должен был чувствовать себя опустошённым и убогим и уповать на милость Господню, т. е. надеяться на то, что Бог, быть может, возвратит ему часть его собственных свойств, которые человек сам же вложил в Бога.
В этом смысле каждое проявление смиренного поклонения — это акт отчуждения и идолопоклонства. То, что обычно называют «любовью», — нередко всего лишь почти тождественное идолопоклонству явление отчуждения с той только разницей, что объектом подобного поклонения служит не Бог, не идол, а другая личность. При этом типе подчинения любящий человек переносит на другого всю свою любовь, силу, свои мысли и воспринимает любимого как существо высшее, находя удовлетворение в полном подчинении и преклонении. Это означает его неспособность не только воспринимать любимого человека как человеческое существо в его или её истинной сущности, но и ощущать полностью свою собственную сущность как носителя созидательных человеческих сил. Как и в случае религиозного идолопоклонства, он переносит всё богатство своей личности на другого человека и теперь уже воспринимает это богатство не как своё собственное, а как нечто отчуждённое от себя и вложенное в кого-то другого; обрести связь с этим богатством он может, только подчинившись другому человеку или растворившись в нём. Это же явление наблюдается в случае раболепного подчинения политическому лидеру или государству. На самом деле и вождь, и государство есть то, что они есть, лишь с согласия руководимых ими. Но они превращаются в идолов, когда человек переносит на них все свои силы и поклоняется им, надеясь с помощью покорности и почитания вновь обрести частицу своих же сил.
Теория государства Руссо, как и современный тоталитаризм, предполагает, что индивид отказывается от своих собственных прав и передаёт их государству как верховному властителю. При фашизме и сталинизме абсолютно отчуждённый индивид преклоняется перед алтарём идола, и при этом не так уж важно, под каким названием известен этот идол: государство, класс, коллектив или что-то другое.
Мы можем говорить об идолопоклонстве и отчуждении, присущим отношению не только к другим людям, но и к самому себе в том случае, если человек находится во власти иррациональных страстей. Человек, движимый главным образом жаждой власти, уже не воспринимает себя во всём богатстве и во всей безграничности человеческого существа; он становится рабом своего частичного, проецируемого на внешние цели стремления, которым он «одержим». Человек, предающийся исключительно страсти к деньгам, охвачен этим своим стремлением; деньги — идол, которому он поклоняется как воплощению одной отдельно взятой собственной силы и его неудержимой тяги к ней. В этом смысле невротик — это отчуждённая личность. Его действия не являются его собственными; хотя он и питает иллюзию, будто делает то, что он хочет, в действительности им движут силы, отделённые от его Я, действующие за его спиной; он — чужой самому себе, подобно тому как чужд ему его ближний. Он воспринимает другого человека и самого себя не такими, каковы они в действительности, его восприятие искажено неосознаваемыми им силами, действующими в нём. Душевнобольной — это человек, абсолютно отчуждённый; он полностью перестал ощущать себя средоточием своего собственного восприятия; он утратил чувство самости.
Процесс отчуждения — вот то общее, что присуще всем этим явлениям: поклонению идолам, идолопоклонническому почитанию Бога и идолопоклоннической любви к человеку, поклонению политическому лидеру или государству, а также идолопоклонническому преклонению перед конкретными воплощениями иррациональных устремлений. Дело в том, что человек ощущает себя не активным носителем собственных сил и богатства личности, но лишённой индивидуальных качеств «вещью», зависимой от внешних для неё сил, на которые он перенёс свою жизненную субстанцию.
Как показывают рассуждения об идолопоклонстве, отчуждение — явление отнюдь не новое. Попытка сделать краткий обзор истории отчуждения увела бы нас далеко за пределы настоящей книги. Достаточно сказать, что, по всей видимости, в разных культурах отчуждение различно как по характерным для них сферам, подвергающимся отчуждению, так и по полноте и завершённости процесса.
Отчуждение, каким мы видим его в современном обществе, носит почти всеобщий характер; оно пронизывает отношение человека к своей работе, к потребляемым им вещам, к государству, к своим ближним и к самому себе. Человек создал мир рукотворных вещей, какого никогда не существовало прежде. Он разработал сложное общественное устройство, чтобы управлять созданным им техническим механизмом. Однако всё созданное им возвышается и главенствует над ним. Он чувствует себя не творцом и высшей руководящей инстанцией, а слугой Голема155, сделанного его руками. Чем могущественнее и грандиознее высвобождаемые им силы, тем более бессильным он чувствует себя как человеческое существо. Он противостоит себе и своим собственным силам, воплощённым в созданных им вещах и отчуждённым от него. Он больше не принадлежит себе, а находится во власти собственного творения. Он соорудил золотого тельца и говорит: «Вот ваши боги, которые вывели вас из Египта».
Ну, а что происходит с рабочим? Вот слова вдумчивого и добросовестного наблюдателя функционирования индустрии: «…в промышленности человек становится экономическим атомом, пляшущим под дудку атомизированного управления. Вот твоё место, вот так ты будешь сидеть, твои руки будут перемещаться на X дюймов по траектории, радиус которой равен Y, и всё движение займёт у тебя столько-то долей минуты.
Труд становится всё более однообразным и не требующим работы мысли, так как плановики, специалисты до мельчайших подробностей рассчитали движения рабочего, и вооружённый научными данными управленческий персонал содействуют тому, чтобы лишить рабочего возможности думать и свободно действовать. Всё живое отвергается; нет хода потребности руководить, созидательности, любознательности и независимости мышления, и результат — неизбежный результат всего этого — отступление или борьба рабочего, безразличие или разрушительность, психическая деградация»156. Действиям администратора также присуще отчуждение. Правда, он руководит целым, а не частью, но и он отчуждён от результата своего труда как чего-то конкретного и полезного. Его задача — найти выгодное помещение чужого капитала, хотя по сравнению с прежним типом управляющего-владельца современный управленческий аппарат гораздо меньше заинтересован в размере прибыли, которую надо выплачивать акционерам в виде дивидендов, чем в успешной работе и расширении предприятия. Характерно, что внутри управленческого аппарата те, кто занимается вопросами трудовых отношений и заработной платы, т. е. манипулирует людьми, вообще приобретают всё большее значение по сравнению с теми, кто заведует технической стороной производства.
Подобно рабочему и любому другому человеку, администратор имеет дело с безликими гигантами: с колоссальным конкурирующим предприятием, с огромным внутренним и мировым рынками, с многотысячным потребителем, которого надо ублажать и с которым надо умело обращаться; с мощными профсоюзами и могущественным правительством. Все эти гиганты живут как бы своей собственной жизнью.
Они определяют деятельность менеджера, они же направляют деятельность рабочих и служащих.
Проблема администратора раскрывает одно из наиболее важных явлений отчуждённой культуры — явление бюрократизации. Бюрократия руководит и крупным бизнесом, и правительственной администрацией. Бюрократы — специалисты в области управления вещами и людьми. Вследствие огромного аппарата, подлежащего управлению, все явления сводятся к абстракциям, и возникает полное отчуждение в отношении бюрократов к индивиду. Люди, подлежащие управлению, являются для бюрократов объектами, к которым они относятся и без любви, и без ненависти — абсолютно безлично; администратор-бюрократ не имеет права на чувства, когда речь идёт о его профессиональной деятельности; он должен манипулировать людьми так, как если бы это были цифры или вещи. Управляющие-бюрократы необходимы в связи с огромными масштабами организации и высшей степенью разделения труда, не позволяющей отдельному индивиду видеть целое, а также в связи с тем, что отсутствует органическое, спонтанное сотрудничество между различными индивидами или группами, занятыми в промышленности. Без бюрократов предприятие в скором времени потерпело бы крах, так как никто не знал бы секрета, заставляющего его функционировать. Бюрократы незаменимы так же, как и тонны бумаги, расходуемые под их руководством. Бюрократов и почитают почти как богов именно потому, что все с ощущением бессилия осознают их жизненно важную роль. Люди чувствуют, что, если бы не бюрократы, всё распалось бы на части и мы умерли бы от голода. В то время как в средневековом мире руководителей считали представителями установленного Богом порядка, в современном капиталистическом обществе роль бюрократа едва ли менее священна, так как он необходим для выживания всего целого.
Глубокое определение бюрократа дал Маркс, сказав, что бюрократ относится к миру всего лишь как к объекту своей деятельности. Интересно отметить, что дух бюрократизма проник не только в бизнес и правительственную администрацию, но и в профсоюзы, а также в крупные демократические социалистические партии в Англии, Германии и Франции. Не осталась в стороне и Россия, где обюрократившиеся администраторы и присущий им дух отчуждения подчинили себе страну. При определённых условиях Россия, быть может, и могла бы обойтись без террора, но она не смогла бы существовать без системы тотальной бюрократизации, т. е. без отчуждения157.
А какова позиция владельца предприятия — капиталиста? Мелкий предприниматель находится, по всей видимости, в том же положении, что и его предшественник лет сто назад. Он владеет и управляет своим небольшим предприятием, имеет дело с коммерческой и производственной деятельностью в целом и находится в личном контакте со своими рабочими и служащими. Но он совсем не так свободен, как был его дед, занимавшийся тем же самым бизнесом, потому что во всех иных экономических и социальных аспектах его жизнь протекает в отчуждённом мире и к тому же постоянное давление на него более крупных конкурентов всё усиливается.
Однако в современной экономике всё большее значение приобретают крупный бизнес, большие корпорации. Это очень чётко и сжато сформулировал Друкер158. «Словом, именно крупная корпорация — особая форма организации Большого Бизнеса в экономике свободного предпринимательства, возникшая как представительный и определяющий социально-экономический институт, служит примером и определяет поведение всех, даже владельца табачной лавки, никогда не имевшего акций, и его посыльного, в жизни не бывавшего на фабрике. Таким образом, организационная структура Большого Бизнеса, заводская технология массового производства и та степень, в которой наши социальные верования и чаяния реализуются в крупных корпорациях и с их помощью, — вот что определяет характер нашего общества и служит образцом для него»159.
Каково же тогда отношение «владельца» крупной корпорации к «своей» собственности? Оно характеризуется почти полным отчуждением. Его собственность заключается в листе бумаги, представляющем определённую сумму денег, подверженную колебаниям; он не несёт никакой ответственности за предприятие и конкретно никак не связан с ним. Это отношение отчуждения с предельной ясностью изображено в описании отношения акционера к предприятию, приведённом в работе Берля и Минза160.
Другая важная сторона отчуждённого положения акционера — это его управление своим предприятием. Юридически управляют предприятием акционеры, т. е. они избирают правление, подобно тому как народ в демократическом обществе выбирает своих представителей. Фактически же они руководят лишь в очень незначительной степени, поскольку доля акций каждого индивида так ничтожно мала, что он не заинтересован в посещении собраний и активном участии в них. Берль и Минз различают пять главных видов управления: «1) управление в случае почти полного совпадения управляющих с собственниками; 2) управление большинства; 3) управление посредством правового механизма, функционирующего без участия большинства; 4) управление меньшинства; 5) управление администрации»161. Из этих пяти видов управления первые два, характеризуемые частным владением или собственностью большинства, имеют место лишь в 6% (от объёма капитала) из 200 крупнейших компаний (данные, примерно, на 1930 г.), тогда как в остальных 94% руководство осуществляется либо правлением, либо посредством правового механизма, вовлекающего лишь небольшую часть собственников, либо меньшинством акционеров162. В классическом труде Берля и Минза чрезвычайно интересно описано, как без всякого насилия, обмана или нарушения закона достигается такое чудо.
Процесс потребления отличается той же отчуждённостью, что и процесс производства. Прежде всего, мы приобретаем вещи за деньги, мы к такому положению привыкли и принимаем его как должное. Однако на самом деле это весьма своеобразный способ приобретения вещей. Деньги представляют в абстрактной форме труд и затраченные усилия, это необязательно мой труд и моё усилие, так как я могу получить деньги по наследству, благодаря мошенничеству, везению или любым другим путём. Но даже если они достались мне благодаря моему собственному усилию (забудем на минуту, что моё усилие могло не принести мне денег, если бы я не нанимал людей), я приобрёл их особым образом, при помощи усилия определённого рода, соответствующего моим умениям и способностям; когда же я трачу деньги, они превращаются в абстрактную форму труда и могут быть обменены на всё что угодно. Раз я располагаю деньгами, то для приобретения от меня не требуется ни усилий, ни особого интереса. Если у меня есть деньги, я могу купить прекрасную картину, даже если я ничего не смыслю в искусстве; я могу купить лучший фонограф, пусть даже я не разбираюсь в музыке; я могу купить библиотеку, хотя она мне нужна только для престижа. Я имею возможность за деньги приобрести образование, хотя бы оно и было мне ни к чему, — разве что как дополнительное достоинство в глазах общества. Я могу даже уничтожить купленную картину или книги — ничего плохого со мной не случится, не считая потери денег. Одно лишь обладание деньгами даёт мне право приобретать и делать с моими приобретениями всё, что мне заблагорассудится. При человеческом способе приобретения нужно было бы приложить усилия, качественно соразмерные тому, что я приобретаю. Приобретение хлеба и одежды зависело бы от единственного основания — что человек живёт; приобретение книг и картин — от моего стремления понять их и от моей способности пользоваться ими. Мы не станем здесь обсуждать, как этот принцип можно было бы применить на практике. Для нас важно другое: способ приобретения вещей отделён от способа их использования.
Маркс великолепно описал отчуждающую функцию денег в процессе приобретения и потребления: «Деньги… превращают действительные человеческие и природные сущностные силы в чисто абстрактные представления и потому в несовершенства… с другой стороны, превращают действительные несовершенства и химеры… лишь в воображении индивида существующие… в действительные сущностные силы… Они превращают… добродетель в порок, порок в добродетель, раба в господина, господина в раба, глупость в ум, ум в глупость… Кто может купить храбрость, тот храбр, хотя бы он и был трусом… Предположи теперь человека как человека и его отношение к миру как человеческое отношение: в таком случае ты сможешь любовь обменивать только на любовь, доверие только на доверие и т. д. Если ты хочешь наслаждаться искусством, то ты должен быть художественно образованным человеком. Если ты хочешь оказывать влияние на других людей, то ты должен быть человеком, действительно стимулирующим и двигающим вперёд других людей. Каждое из твоих отношений к человеку и к природе должно быть определённым, соответствующим объекту твоей воли проявлением твоей действительной индивидуальной жизни. Если ты любишь, не вызывая взаимности, т. е. если твоя любовь как любовь не порождает ответной любви, если ты своим жизненным проявлением в качестве любящего человека не делаешь себя человеком любимым, то твоя любовь бессильна, и она — несчастье»163.
Но, оставив в стороне способ приобретения, давайте посмотрим, как мы используем вещи после того, как их приобрели. О многих вещах можно сказать, что мы даже не делаем вид, будто пользуемся ими. Мы приобретаем их, чтобы иметь. Мы удовлетворяемся не приносящим пользы обладанием. Дорогой обеденный сервиз или хрустальная ваза, которыми мы никогда не пользуемся из опасения разбить их, большой особняк со множеством неиспользуемых комнат, ненужные машины и слуги, как и безобразные безделушки в семействе из нижних слоёв среднего класса, — таковы многочисленные примеры удовольствия, находимого не в использовании, а в обладании. Однако удовольствие от самого по себе обладания было более заметно в XIX в.; в наши дни люди большей частью удовлетворены обладанием вещами, предназначенными скорее для пользования, нежели для хранения. Это не меняет, однако, того обстоятельства, что даже в удовольствии от вещей, предназначенных для пользования, первостепенное значение имеет удовлетворение, даваемое престижем. Машина, холодильник, телевизор нужны не только ради действительной необходимости, но и для виду. Они придают определённый статус своему владельцу.
Как же мы используем приобретаемые нами вещи? Начнём с продуктов питания и напитков. Мы едим безвкусный и непитательный хлеб, потому что, будучи таким белым и «свежим», он связывается в нашем представлении с изобилием и превосходством. Мы фактически «поглощаем» плод нашего воображения, утратив связь с реальным продуктом, потребляемым нами. Наш вкус, наше тело исключены из акта потребления, хотя они изначально связаны друг с другом. Мы «пьём» ярлыки. С бутылкой «кока-колы» мы выпиваем рекламное изображение пьющих этот напиток симпатичных мальчика и девочку, выпиваем девиз «Короткий освежающий перерыв», выпиваем знаменитую американскую привычку. Меньше всего участвует в этом наш вкус. Такое положение усугубляется ещё больше, когда дело доходит до потребления вещей, всё содержание которых заключается главным образом в созданном рекламой вымысле типа «здорового» мыла или «здоровой» зубной пасты.
Я мог бы приводить подобные примеры до бесконечности. Однако нет нужды муссировать этот вопрос, поскольку каждый может вспомнить столько же примеров, сколько и я. Я хочу лишь подчеркнуть заложенный здесь принцип: акт потребления должен быть конкретным человеческим актом, в котором участвуют наши чувства, физические потребности, наш эстетический вкус, — другими словами, в который вовлечены мы сами как конкретные человеческие существа со своими ощущениями, чувствами, оценками; акт потребления должен быть значимым творческим человеческим переживанием. В нашей культуре это присутствует лишь в малой степени. У нас потребление представляет собой главным образом удовлетворение искусственно подогреваемой игры воображения, фантастическое представление, отчуждённое от нашей конкретной подлинной сущности.
Нужно подчеркнуть ещё один аспект отчуждения от потребляемых нами вещей. Нас окружают вещи, природа и происхождение которых нам совершенно не известны. Телефон, радио, фонограф и другая сложная техника для нас почти столь же непостижимы, как были бы для человека примитивной культуры; мы умеем пользоваться ими, т. е. знаем, какую кнопку надо нажать, но мы не знаем принципа их действия, имея об их устройстве лишь самые смутные представления, полученные когда-то в школе. Но нам почти так же чужды и вещи более простые и обиходные. Мы не знаем, как пекут хлеб, ткут материю, как делают стол или изготовляют стекло. Мы потребляем — как и производим — без конкретной связи с объектами, с которыми имеем дело. Мы живём в мире вещей, и единственное, что связывает нас с ними, это то, что мы знаем, как с этими вещами обращаться или как их потреблять.
Наш способ потребления неизбежно приводит к тому, что мы никогда не бываем удовлетворены, поскольку потребителем реальной конкретной вещи является вовсе не наша реальная, конкретная личность. Таким образом мы развиваем постоянно увеличивающуюся потребность во всё большем количестве вещей и во всё большем потреблении. Правда, до тех пор пока жизненный уровень населения не обеспечивает человеку достойного существования, потребность в увеличении потребления естественна. Правда и то, что вполне оправдана потребность в увеличении потребления по мере культурного развития человека в связи с тем, что у него появляются всё более высокие запросы: ему нужно лучше питаться, ему нужны предметы, доставляющие эстетическое наслаждение, книги и т. д. Однако наша неудержимая страсть к потреблению утратила всякую связь с истинными потребностями человека. Первоначально считалось, что идея потребления вещей в бо́льшем количестве и лучшего качества должна обеспечить человеку более счастливую жизнь, удовлетворяющую его запросы. Потребление было средством для достижения цели, т. е. счастья. Теперь оно превратилось в самоцель. Постоянный рост запросов заставляет нас прилагать всё больше и больше усилий, ставит нас в зависимость от наших потребностей, от людей и организаций, помогающих нам получить желаемое. «Каждый человек старается пробудить в другом какую-нибудь новую потребность, чтобы… поставить его в новую зависимость и толкнуть его к новому виду наслаждения, а тем самым и к экономическому разорению… Вместе с ростом массы предметов растёт царство чуждых сущностей, под игом которых находится человек…»164.
В наши дни человек зачарован возможностью покупать большее количество лучших, а главное, новых вещей. Он испытывает потребительский голод. Акт покупки и потребления стал противоречащей здравому смыслу, принудительной целью, так как он является самоцелью, имея отдалённое отношение к использованию покупаемых и потребляемых вещей и к удовольствию от них. Каждый мечтает купить последнюю техническую новинку, последнюю появившуюся на рынке новейшую модель чего-нибудь, и в сравнении с этой мечтой действительное удовольствие от использования купленного отходит на второй план. Если бы современному человеку хватило смелости изложить своё представление о Царствии Небесном, то описанная им картина походила бы на самый большой в мире универмаг с выставленными новыми моделями вещей и техническими новинками, и тут же он сам «с мешком» денег, на которые он мог бы всё это купить. И он бы слонялся, разинув рот, по этому раю образцов последнего слова техники и предметов потребления — при одном только условии, что там можно было бы покупать всё новые и новые вещи, да, пожалуй, чтобы его ближние находились в чуть-чуть менее выгодном положении, чем он сам.
Весьма знаменательно, что глубокое изменение претерпела одна из прежних особенностей общества среднего класса — пристрастие к имуществу и собственности. При прежней установке существовало некое чувство любящего обладания, связывавшее человека с его собственностью. Она всё больше нравилась ему. Он гордился ею. Он добросовестно заботился о ней, и ему было тяжело, когда в конце концов приходилось расставаться с этой собственностью ввиду того, что её нельзя было больше использовать. В наше время от этого чувства собственности мало что осталось. Человек любит новизну купленной вещи, но готов изменить ей при появлении чего-то более нового.
Описывая то же изменение с позиций учения о характерах, я могу сослаться на изложенное выше относительно накопительской ориентации, преобладавшей в общей картине XIX в. В середине XX столетия она уступила место воспринимающей ориентации, цель которой — непрерывно получать, «впитывать», приобретать что-то новое, жить с постоянно раскрытым от удивления ртом, если так можно сказать. Воспринимающая ориентация сливается с рыночной, тогда как в XIX в. происходило слияние накопительской и эксплуататорской ориентации.
Отчуждённое отношение к потреблению присуще не только нашему способу приобретения и потребления товаров, оно простирается гораздо дальше, определяя использование нами свободного времени. Да и чего ещё следует ожидать? Как может человек активно и содержательно использовать свой досуг, если в процессе труда у него отсутствует непосредственная связь с тем, что он делает, если его приобретение и потребление товаров носит абстрактный и отчуждённый характер? Он так и остаётся пассивным и отчуждённым потребителем. Он «потребляет» спортивные игры, кинофильмы, газеты и журналы, книги, лекции, собрания, природные пейзажи так же отчуждённо и абстрактно, как и купленные им предметы потребления. Он ни в чём не участвует активно, он хочет «вобрать в себя» всё, чем можно обладать, и получить по возможности больше удовольствий, культуры и т. д. Фактически он не может свободно распоряжаться «своим» досугом; индустрия навязывает ему потребление его свободного времени, как и покупаемые им товары. Его вкус служит объектом манипуляций, он хочет видеть и слышать то, что его понуждают хотеть; развлечения, как и всё прочее, — это индустрия: покупателя заставляют покупать удовольствие точно так же, как его вынуждают приобретать одежду и обувь. Стоимость удовольствия зависит от его успеха на рынке, а не от чего-то такого, что можно было бы измерить человеческими мерками.
Когда я читаю, любуюсь пейзажем, беседую с друзьями и т. д., в процессе любой творческой, спонтанной деятельности со мной что-то происходит. После этого переживания я уже не такой, каким был до него. Когда же я получаю удовольствие в отчуждённой форме, со мной ничего не происходит; я потребил то или иное; ничто во мне не изменилось, и всё, что осталось, — это воспоминания о том, что я сделал. К числу наиболее поразительных примеров подобного потребления удовольствий относится моментальная фотография, ставшая одним из наиболее значительных способов проведения досуга. Символичен рекламный девиз фирмы «Кодак», с 1889 г. немало способствовавшей распространению фотографии во всём мире: «Вы нажимаете на кнопку, а остальное делаем мы». Это одно из первых обращений к чувству «кнопочной» власти; вы ничего не делаете, вам не надо ничего знать, всё делается за вас; нажать кнопку — вот всё, что от вас требуется. И в самом деле, моментальная фотография стала одним из наиболее существенных выражений отчуждённого зрительного восприятия, потребления в чистом виде. «Турист» с его камерой — яркий символ отчуждённого отношения к миру. Постоянно занятый фотографированием, он сам фактически вообще ничего не видит, кроме как сквозь глазок фотоаппарата, выполняющего роль посредника. Камера видит за него, а результат доставившей ему «удовольствие» поездки — коллекция снимков, заменяющих впечатления, которые он мог бы получить, но не получил.
Человек отчуждён не только от выполняемой им работы, а также от потребляемых им вещей и удовольствий, но и от общественных сил, определяющих и всё наше общество, и жизнь каждого, живущего в нём.
Наша действительная беспомощность перед управляющими силами обнаруживается с большей отчётливостью во время экономических депрессий и войн, т. е. тех социальных катастроф, которые хотя и провозглашаются всякий раз прискорбными случайностями, но происходят каждый раз, когда появляется возможность для их возникновения. Создаётся впечатление, что эти общественные явления — скорее стихийные бедствия, чем то, чем они являются на самом деле, а именно событиями, совершаемыми людьми, только ненамеренно и неосознанно.
Анонимность социальных сил присуща структуре капиталистического способа производства.
В отличие от большинства других обществ, где социальные законы детально разработаны и базируются на политической власти или традиции, капитализм таких законов не имеет. Он основан на следующем принципе: если на рынке каждый будет стараться для себя, то это приведёт к общему благу, а результатом будет не анархия, а порядок. Конечно же, существуют управляющие рынком экономические законы, но их влияние скрыто от поглощённого деятельностью индивида, занятого лишь своими частными интересами. Подобно женевскому кальвинисту, стремившемуся угадать, предопределено ему Богом спасение или нет, вы пытаетесь разгадать законы рынка. Но эти законы, как и Божья воля, неподвластны ни вашему влиянию, ни вашей воле.
Развитие капитализма в значительной мере доказало действенность этого принципа, и воистину чудо, что антагонистическое сотрудничество экономически автономных образований привело к процветающему и непрерывно развивающемуся обществу. Капиталистический способ производства и в самом деле благоприятствует политической свободе, тогда как в любом централизованно планируемом общественном устройстве существует опасность строгой политической регламентации и в конечном счёте диктатуры. И хотя здесь не место обсуждать вопрос о том, существуют ли какие-то иные альтернативы помимо выбора между «свободным предпринимательством» и жёсткой политической регламентацией, в данном контексте всё же надо сказать следующее: сам факт, что нами управляют законы, которые мы не контролируем и даже не хотим контролировать, является одним из самых наглядных проявлений отчуждения. Мы проводим у себя экономические и социальные мероприятия — и в то же время энергично и вполне сознательно отказываемся нести ответственность, с надеждой или тревогой (в зависимости от обстоятельств) ожидая, что принесёт «будущее». В управляющих нами законах воплощены наши же собственные действия, но эти законы выше нас, мы — их рабы. Гигантская государственная и экономическая система вышла из-под контроля человека. Она стала неуправляема, а её руководители подобны человеку, скачущему на понёсшей лошади: он горд, что ему удаётся удержаться в седле, хотя и бессилен управлять лошадью.
А каково отношение современного человека к своему ближнему? Оно представляет собой отношение двух абстракций, двух использующих друг друга живых машин. Работодатель использует тех, кого он нанимает, торговец использует своих покупателей. Каждый служит товаром для всех остальных; с ним всегда надо обращаться с известной долей дружелюбия, так как если он и не нужен в настоящий момент, то может понадобиться впоследствии. В наши дни в человеческих отношениях незаметно особой любви или ненависти. В них, скорее, присутствует внешнее дружелюбие и более чем показная вежливость, однако за этой видимостью скрываются холодность и безразличие. Имеет место и изрядная доля едва уловимого недоверия. Когда один человек говорит другому: «Поговори с Джоном Смитом, он хороший малый», — это служит заверением, направленным против обычного недоверия. Даже любовь и отношения между полами не стали здесь исключением. Произошедшая после Первой мировой войны великая сексуальная эмансипация представляла собой отчаянную попытку заменить глубокое чувство любви взаимным сексуальным удовольствием. Когда оказалось, что эта попытка закончилась неудачей, эротическая полярность полов была сведена к минимуму, а её место заняло дружеское партнёрство — «мини-союз», объединивший силы его участников для большей стойкости в повседневной жизненной борьбе, а также для избавления от присущего каждому чувства изоляции и одиночества.
Отчуждение между человеком и человеком ведёт к утрате всеобщих и социальных уз, характерных как для средневекового общества, так и для большинства других докапиталистических обществ165. Современное общество состоит из «атомов» (если воспользоваться греческим эквивалентом слова «индивид») — мельчайших, отделённых друг от друга частиц, удерживаемых вместе эгоистическими интересами и необходимостью использовать друг друга. И тем не менее человек — существо общественное, испытывающее глубокую потребность делиться с другими, помогать им, ощущать себя членом группы. Что же стало с этими общественными устремлениями человека? Они проявляются в особой сфере общественной жизни, строго отделённой от жизни частной. В наших частных деловых отношениях с нашими ближними правит находящийся в вопиющем противоречии с христианским учением эгоистический принцип: «Каждый — за себя, Бог — за всех нас». Человеком движет эгоистический интерес, а не чувство солидарности с ближним и любовь к нему. Эти чувства могут утвердиться на втором плане, как частные проявления филантропии или доброты, но они не входят в состав основной структуры наших общественных отношений. Сфера нашей общественной жизни, где мы выступаем как граждане, обособлена от нашей частной жизни, в которой мы пребываем в качестве отдельных личностей. В социальной сфере государство служит воплощением нашего общественного существования; предполагается, что, как граждане, мы должны проявлять (и, как правило, мы действительно проявляем) сознание общественных обязанностей и социального долга. Мы платим налоги, голосуем, соблюдаем законы, а в случае войны готовы пожертвовать своей жизнью. Что может нагляднее продемонстрировать разделение частного и общественного существования, чем то обстоятельство, что тот самый человек, которому в голову не пришло бы потратить сотню долларов, чтобы помочь в беде другому, не знакомому ему человеку, не задумываясь, рискует своей жизнью ради того же самого незнакомца, случись им обоим оказаться на войне и в солдатской форме. Униформа служит воплощением нашей общественной природы, а штатский костюм — нашей эгоистической натуры.
Интересную иллюстрацию этого тезиса можно найти в последней работе С. А. Стауффера166. Отвечая на вопрос, обращённый к части населения, представляющей как бы срез американского общества: «Что вас больше всего беспокоит?» — значительное большинство отметило трудности личного порядка, экономические проблемы, здоровье и пр.; мировые проблемы, включая войну, тревожат всего лишь 8%, а коммунистическая опасность или угроза гражданским свободам — 1% опрошенных. Однако, с другой стороны, почти половина опрошенного населения считает коммунизм серьёзной опасностью и допускает возможность войны в ближайшие два года. Тем не менее общественные проблемы не воспринимаются как личностные реалии, а следовательно, и не вызывают тревоги, невзирая на изрядную долю нетерпимости. Интересно отметить ещё один момент: несмотря на то что почти всё население верует в Бога, складывается впечатление, что едва ли кто-нибудь беспокоится о своей душе, её спасении, о своём духовном развитии. Бог так же отчуждён, как мир в целом. Озабоченность и тревогу вызывает частная, обособленная сфера жизни, а не общественная, всеобщая, связывающая нас с нашими собратьями.
Размежевание общества и политического государства привело к перенесению всех чувств, связанных с общественной жизнью, на государство, которое в результате этого становится идолом, силой, возвышающейся и главенствующей над человеком. Человек подчиняется государству как воплощению своих собственных социальных чувств, которым он поклоняется как силам, отчуждённым от него. Как индивид, он страдает в своей частной жизни от изоляции и одиночества, являющихся неизбежным результатом этого разделения. Поклонение государству может прекратиться только в том случае, если человек вернёт себе свои социальные силы и построит общество, в котором его общественные чувства не будут каким-то придатком к его частному существованию, но где его частное и общественное бытие будут составлять одно целое.
Что представляет собой отношение человека к самому себе? Это отношение я уже охарактеризовал в другой работе как «рыночную ориентацию»167. При такой ориентации человек ощущает себя вещью, которая должна найти удачное применение на рынке. Он не чувствует себя активным действующим лицом, носителем человеческих сил; он отчуждён от них. Его цель — выгодно продать себя на рынке. Его чувство самости вытекает не из его деятельности в качестве любящего и мыслящего человека, а из его социально-экономической роли. Если бы вещи могли разговаривать, то на вопрос «Кто ты?» пишущая машинка ответила бы: «Я — пишущая машинка», автомобиль сказал бы: «Я — автомобиль» или более конкретно «Я — „форд“» либо «бьюик», либо «кадиллак». Если же вы спрашиваете человека, кто он, он отвечает: «Я — фабрикант», «Я — служащий», «Я — доктор» или «Я — женатый человек» или «Я — отец двоих детей», и его ответ будет означать почти то же самое, что означал бы ответ говорящей вещи. Так уж он воспринимает себя: не человеком с его любовью, страхами, убеждениями и сомнениями, а чем-то абстрактным, отчуждённым от своей подлинной сущности, выполняющим определённую функцию в социальной системе. Его самооценка зависит от того, насколько он преуспеет: может ли он удачно продать себя, может ли получить за себя больше того, с чего он начинал, удачлив ли он. Его тело, ум и душа составляют его капитал, а его жизненная задача — выгодно поместить этот капитал, извлечь выгоду из самого себя. Человеческие качества, такие, как дружелюбие, обходительность, доброта, превращаются в товары, в ценные атрибуты «личностного набора», способствующие получению более высокой цены на рынке личностей. Если человеку не удаётся выгодно «инвестировать» себя, он испытывает такое чувство, словно он — сама неудача; если он в этом преуспевает, то он — сам успех. Совершенно очевидно, что его самооценка постоянно зависит от посторонних факторов, от изменчивой оценки рынка, назначающего цену индивида также, как он назначает цену товаров. Человек, подобно всем другим товарам, которые не удаётся выгодно продать на рынке, не имеет ни малейшей ценности в том, что касается его меновой стоимости, даже если его потребительная стоимость достаточно высока.
Отчуждённая личность, предназначенная «на продажу», должна лишиться изрядной доли чувства собственного достоинства, столь свойственного человеку даже в самых примитивных культурах. Такая личность должна почти полностью утратить чувство самости, перестать ощущать себя существом единственным и неповторимым. Чувство самости вытекает из переживания собственно личности как субъекта её опыта, её мыслей, её чувств, её решений, её суждений, её действий. Оно предполагает, что переживание индивида является его собственным, а не отчуждённым. У вещей нет своего Я, поэтому и люди, ставшие вещами, не могут иметь чувство Я.
Покойному Г. С. Салливану, одному из наиболее одарённых и оригинальных современных психиатров, отсутствие самости у современного человека представлялось явлением естественным. О психологах, которые, как и я, полагают, что недостаток чувства самости — явление патологическое, он говорил как о жертвах «заблуждения». Для него самость — это всего лишь многочисленные роли, которые мы исполняем в отношениях с другими людьми; функция этих ролей состоит в том, чтобы вызывать одобрение и избегать беспокойства, порождаемого неодобрением. Какая на редкость стремительная деградация понятия самости по сравнению с XIX в., когда у Ибсена168 в «Пер Гюнте» утрата самости была главной темой его критики современного ему человека. Пер Гюнт описан как человек, который, погнавшись за наживой, в конечном счёте обнаруживает, что он потерял своё Я, что, подобно луковице, он состоит из отдельных слоёв, за которыми нет сердцевины. Ибсен описывает ужас от сознания ничтожности, охватывающий Пера Гюнта при этом открытии, панический страх, из-за которого он готов попасть в ад, лишь бы не быть брошенным обратно в «горнило» небытия. В самом деле, вместе с переживанием самости пропадает и переживание тождественности, а если уж это происходит, человек может лишиться рассудка, если он не спасёт себя, приобретя вторичное чувство самости. Он обретает его, получая одобрение окружающих, чувствуя собственную ценность, удачливость, полезность, одним словом, ощущая себя пригодным для продажи товаром, который и есть он сам, поскольку другие смотрят на него как на существо хоть и заурядное, зато соответствующее одному из стандартных образцов.
Природу отчуждения нельзя понять в полной мере, не учитывая одной особенности современной жизни: рутинизацию и вытеснение осознания основополагающих проблем человеческого существования. Здесь мы сталкиваемся с универсальной жизненной проблемой. Человеку приходится зарабатывать свой хлеб насущный, и эта задача всегда в большей или меньшей степени поглощает его. Он вынужден заниматься проблемами повседневной жизни, на которые приходится затрачивать массу сил и времени; он погряз в рутине, необходимой для выполнения этих дел. Он вырабатывает общественный порядок, обычаи, привычки, идеи, помогающие ему сделать всё, что полагается, и по возможности без осложнений сосуществовать со своими ближними. Всем культурам свойственно создание рукотворного, искусственного мира, налагающегося на природный мир, в котором живёт человек. Однако человек может реализовать себя лишь при условии, что он сохраняет связь с фундаментальными реалиями своего бытия, что ему доступны восторг любви и порывы чувства товарищеской солидарности, а также переживание трагического факта собственного одиночества и неполноты своего существования. Если же он полностью оказывается во власти рутины и искусственных образований, не способен видеть ничего, кроме фасада мира, созданного человеком по законам здравого смысла, то он теряет связь с миром и самим собой, перестаёт осознавать себя и окружающий мир. Конфликт между рутиной и попыткой вернуться к основным реалиям бытия мы находим во всех культурах. И одна из задач искусства и религии как раз заключалась в том, чтобы помочь человеку в этой попытке, хотя в конечном счёте религия сама стала новым видом рутины.
Даже древнейшая история человека свидетельствует о попытке соприкоснуться с самой сутью действительности при помощи художественного творчества. Первобытному человеку недостаточно практического назначения его оружия и орудий труда, он стремится украсить их, возвыситься над их утилитарным значением. Помимо искусства, наиболее значимый способ прорвать поверхность рутины и приобщиться к первоосновам жизни заключается в том, что можно обозначить общим термином «ритуал». Здесь я имею в виду ритуал в широком смысле слова, каким мы видим его, например, в представлении греческой драмы, а не только ритуалы в более узком, религиозном смысле. Каково же было назначение греческой драмы? Театральное действо представляло в художественной и драматической форме основополагающие проблемы человеческого существования; участвуя в нём, зритель (хотя имеется в виду не зритель в нашем современном понимании, т. е. не в смысле — потребитель) вырывался из рутины повседневной жизни, соприкасался с самим собой как человеческим существом, с истоками своего существования. Его ноги прикасались к земле, и это давало ему силу, возвращавшую его к самому себе. О чём бы ни шла речь: о греческой драме, о средневековых мистериях, представлявших страсти Господни, об индийских танцах либо о религиозных ритуалах индуизма, иудаизма или христианства, — во всех этих случаях мы имеем дело с различными видами театрализованного представления фундаментальных вопросов человеческого существования, представления, в котором «проигрываются» те же самые проблемы, которые осмысливаются в философии и теологии.
Ну а современная культура? Что осталось в ней от такой «драматизации» жизни? — Да почти ничего. Человек практически не преступает границ царства им же самим созданных условностей и вещей и не выбивается за пределы обыденности, не считая нелепых попыток хоть как-то удовлетворить потребность в ритуале, исполнение которого происходит в масонских ложах и разного рода братствах. Единственное, что приближается по своему значению к ритуалу, — участие зрителя в спортивных состязаниях. По крайней мере, здесь мы имеем дело с одной фундаментальной проблемой человеческого существования — борьбой людей между собой и переживанием чужой победы или чужого поражения. Но до чего же это примитивный и ограниченный аспект человеческого бытия, сводящий всё богатство жизни человека к одной отдельно взятой её стороне!
Случись в большом городе пожар или автомобильная катастрофа, поглазеть на происшествие соберётся множество народа. Изо дня в день сообщения о преступлениях и детективные истории завораживают миллионы людей. Те же самые люди благоговейно ходят смотреть кинофильмы, посвящённые двум главным темам: преступлению и страсти. Весь этот интерес к подобным вещам и их завораживающее воздействие — не просто проявление дурного вкуса и чувственности; они выражают страстную тоску по драматизации первооснов человеческого бытия: жизни и смерти, преступления и наказания, единоборства человека с природой. Но если греческая драма рассматривала эти проблемы на высоком художественном и метафизическом уровне, то наши нынешние «драма» и «ритуал» грубы и совершенно не оказывают очищающего душу воздействия. А вся эта завороженность спортивными соревнованиями, преступлениями и страстями свидетельствует о потребности пробиться за поверхность рутины, однако пути удовлетворения этой потребности обнаруживают крайнюю убогость нашего решения проблемы.
Рыночная ориентация тесно связана с тем обстоятельством, что у современного человека потребность в обмене стала главной движущей силой. Правда, даже в примитивной экономике с зачатками разделения труда люди обмениваются изделиями своего труда в пределах одного племени или между соседними племенами. Тот, кто производит материю, обменивает её на зерно, которое, возможно, собрал его сосед, либо на серпы или ножи, изготовленные кузнецом. По мере роста разделения труда обмен товаров становится всё более интенсивным, но при обычных условиях он служит всего лишь средством достижения экономической цели. В капиталистическом обществе обмен превратился в самоцель.
Не кто иной, как Адам Смит169 увидел основополагающую роль потребности в обмене и истолковал её как главный импульс, движущий человеком. Он говорит: «Разделение труда, приводящее к таким выгодам, отнюдь не является результатом чьей-либо мудрости, предвидевшей и сознавшей то общее благосостояние, которое будет порождено им: оно представляет собою последствие — хотя очень медленно и постепенно развивающееся — определённой склонности человеческой природы, которая отнюдь не имела в виду такой полезной цели, а именно склонности к торговле, к обмену одного предмета на другой.
В нашу задачу в настоящий момент не входит исследование того, является ли эта склонность одним из тех основных свойств человеческой природы, которым не может быть дано никакого дальнейшего объяснения, или, что представляется более вероятным, она является необходимым следствием способности рассуждать и дара речи. Эта склонность обща всем людям и, с другой стороны, не наблюдается ни у какого другого вида животных, которым, по-видимому, данный вид соглашений, как и все другие, совершенно неизвестен… Никому не приходилось видеть, чтобы одна собака сознательно менялась костью с другой»170.
Действительно, принцип обмена во всё больших масштабах на национальном и мировом рынках является одним из основополагающих экономических принципов капиталистической системы, но Адам Смит предугадал, что этому принципу предстояло стать одной из глубочайших психических потребностей современной, отчуждённой личности. Обмен утратил своё разумное назначение как простое средство достижения экономических целей, он стал самоцелью, вышел за пределы экономики и проник в другие сферы жизни. В приведённом примере «обмена» между двумя собаками Адам Смит невольно сам указывает на иррациональность этой потребности. Никакой практической цели у этого обмена и быть не могло: либо обе кости одинаковы — и тогда нет никакого смысла меняться ими, либо одна из них лучше другой, но тогда собака — обладательница лучшей кости — не стала бы добровольно обменивать её. Этот пример обретает смысл только в том случае, если мы предположим, что обмен нужен ради него самого, даже если он не служит никакой практической цели, — а именно это и предполагает в действительности Адам Смит.
Как я уже упоминал в другом контексте, пристрастие к обмену пришло на смену пристрастию к обладанию. Человек покупает машину или дом, намереваясь при первой же возможности продать их. Однако более важным является то, что стремление к обмену сказывается и в области межличностных отношений. Любовь часто оказывается не чем иным, как подходящим обменом между двумя людьми, получающими максимум того, что они могут ожидать, исходя из своей цены на рынке личностей. Каждый человек представляет собой своеобразный «набор», в котором разные аспекты его меновой стоимости сливаются в одно: его «личность». При этом под личностью подразумевают те качества, благодаря которым человек может удачно продать себя. Внешний вид, образование, доход, шансы на успех — вот тот набор, который каждый человек стремится обменять на возможно большую стоимость. Даже посещение вечеров и вообще общение с людьми в значительной степени становится обменом. С целью завязать контакты, а возможно, и совершить выгодный обмен, индивид стремится встречаться с «наборами», котирующимися несколько выше, чем он сам. Человек хочет обменять своё общественное положение, т. е. своё собственное Я, на более высокое; при этом он меняет прежний круг друзей, прежние привычки и чувства на новые, подобно тому как владелец «форда» меняет его на «бьюик». И хотя Адам Смит считал эту потребность в обмене свойством человеческой природы, в действительности она служит признаком абстрактного и отчуждённого отношения к окружающему, присущего социальному характеру современного человека.
Весь ход жизни воспринимается словно выгодное помещение капитала, где инвестируемый капитал — это моя жизнь и моя личность. Если человек покупает кусок мыла или фунт мяса, он с полным основанием ожидает, что уплаченные им деньги соответствуют стоимости покупки. Он заинтересован в том, чтобы уравнение: «Такое-то количество мяса = такому-то количеству денег» имело смысл с точки зрения существующей структуры цен. Однако подобное ожидание распространилось и на все прежние виды деятельности. Отправляясь в театр или на концерт, человек более или менее открыто задаётся вопросом, «стоит» ли это представление уплаченных им денег. И хотя этот вопрос имеет некоторый побочный смысл, по сути своей он ничего не значит, так как в уравнении сведены две несоизмеримые вещи: удовольствие от концерта никак нельзя выразить в деньгах; ни сам концерт, ни впечатление от его прослушивания не являются товаром. То же самое положение остаётся в силе, когда человек совершает увеселительную поездку, идёт на лекцию, устраивает вечеринку или выполняет любое другое действие, связанное с затратой денег. Действие само по себе — продуктивный жизненный акт, оно несоизмеримо с затраченной на него суммой денег. Потребность измерить жизненные акты при помощи чего-то количественно исчисляемого наблюдается и в склонности интересоваться, «стоит ли тратить время» на что-то. Вечер, проведённый молодым человеком с девушкой, беседа с друзьями и многие другие действия, которые могут быть (а могут и не быть) связаны с денежными расходами, вызывают вопрос: стоило ли то или иное действие затраченных на него денег или времени171. В каждом случае человек испытывает потребность оправдать своё действие с помощью уравнения, свидетельствующего, что энергия была выгодно «инвестирована». Даже гигиена и забота о здоровье призваны служить той же цели; человек, ежедневно совершающий утренние прогулки, склонен рассматривать их скорее как серьёзный вклад в своё здоровье, чем как приятное занятие, не нуждающееся в каких бы то ни было оправданиях. Наиболее точно и категорично эта установка выражена у Бентама172 в его представлении об удовольствии и страдании. Начав с допущения, будто цель жизни состоит в получении удовольствия, Бентам предложил своеобразную бухгалтерию, призванную показать, чего больше в каждом действии — удовольствия или страдания, и если удовольствия оказалось больше, значит, такое действие стоило совершить. Таким образом, жизнь в целом была для него чем-то вроде бизнеса, где в каждый данный момент положительный баланс должен был свидетельствовать о выгодности предприятия.
Хотя о взглядах Бентама теперь уже не часто вспоминают, выраженная в них установка укоренилась ещё сильнее173. В голове современного человека возник новый вопрос: «Стоит ли жизнь того, чтобы её прожить?», а вместе с ним, соответственно, и чувство, что жизнь индивида — это либо «неудача», либо «успех». В основе такого взгляда лежит представление о жизни как о предприятии, которое должно доказать свою прибыльность. Неудача подобна банкротству фирмы, при котором убытки значительно превышают выгоду. Такое представление — бессмыслица. Мы можем быть счастливы или несчастливы, можем достичь одних целей и не достичь других, но не существует отвечающего здравому смыслу баланса, который мог бы показать, стоит ли жизнь того, чтобы её прожить. Если исходить из такого баланса, то, возможно, жить вообще не стоит: ведь жизнь неизбежно заканчивается смертью, многие из наших надежд не сбываются, жизнь сопряжена с напряжением и страданиями. Поэтому если исходить из такого баланса, то скорее всего покажется, что лучше было бы вообще не родиться или умереть в раннем детстве.
А с другой стороны, кто скажет — разве один счастливый миг любви, радость дышать и бродить ясным утром, упиваясь свежим воздухом, не стоят всех тех страданий и усилий, с которыми связана жизнь? Жизнь — это уникальный дар и брошенный вызов; ничем иным её измерить или оценить нельзя, как нельзя дать разумный ответ на вопрос: «Стоит ли жить?» — потому что сам вопрос лишён всякого смысла.
Складывается впечатление, что истолкование жизни как коммерческого предприятия лежит в основе типичного для наших дней явления, вокруг которого бытует множество всяческих предположений, а именно роста численности самоубийств в современном западном обществе. С 1836 по 1890 г. число самоубийств возросло в Пруссии на 140%, во Франции — на 355%. В Англии с 1836 по 1845 г. на 1 млн жителей приходились 62 случая самоубийств, а между 1906 и 1910 гг. — уже 110; в Швеции аналогичные цифры составили 66 против 150174.
Чем же мы можем объяснить увеличение числа самоубийств, сопровождающее рост благосостояния в XIX в.?
Вне всяких сомнений, мотивы самоубийств исключительно сложны, и не существует какой-то одной причины, которую мы можем считать подлинной. Мы видим принятое в Китае «самоубийство из мести»; повсеместно в мире мы находим случаи самоубийств, вызванных подавленностью; но ни одна из этих причин не имеет особого значения для наблюдаемого в XIX в. роста случаев самоубийств. В своём классическом труде, посвящённом проблеме самоубийства, Дюркгейм175 предположил, что настоящую причину можно найти в явлении, названном им «аномией». Под этим термином он подразумевал разрушение всех традиционных общественных уз, превращение любой действительно коллективной общественной организации в фактор, вторичный по отношению к государству, а также упразднение всякой подлинно общественной жизни176. Он считал, что люди, живущие в современной политической структуре, «разрознены, как пылинки»177. Высказанное Дюркгеймом объяснение укладывается в русло предположений, выдвинутых в данной книге. Я возвращусь к их обсуждению позднее. По-моему, дополнительным фактором служит скука и однообразие, порождённые отчуждённым образом жизни. Цифровые данные о самоубийствах в Скандинавских странах, Швейцарии и Соединённых Штатах вместе с данными по алкоголизму, думается, подтверждают это предположение178. Но существует ещё одна причина, на которую не обратили внимания ни Дюркгейм, ни другие исследователи проблемы самоубийств. Она связана с «балансовым» подходом к жизни как к коммерческому предприятию, которое может закончиться крахом. Причиной многих случаев самоубийств было осознание того, что «жизнь не удалась», что «она не стоит того, чтобы жить дальше»; человек убивает себя, подобно тому как бизнесмен объявляет себя банкротом, когда его убытки превышают доходы и уже нет надежды «встать на ноги».
в. Прочие аспекты
До сих пор я пытался дать общую картину отчуждения современного человека от самого себя и своих ближних в процессе производства, потребления и проведения досуга. А сейчас я хочу рассмотреть некоторые стороны современного социального характера, тесно связанные с явлением отчуждения. Обсуждение этих сторон облегчается, однако, тем, что мы рассматриваем их особо, а не как часть главы об отчуждении.
Анонимная власть — конформизм
Первый из аспектов, который следует рассмотреть, — отношение современного человека к власти. Мы уже обсудили разницу между рациональным и иррациональным, помогающим и подавляющим авторитетом и установили, что в XVIII и XIX вв. для западного общества было характерно смешение обоих типов авторитетов. Общее для рационального и иррационального авторитетов — то, что и тот и другой — авторитеты явные. Вам известно, от кого (или от чего) исходят указы и запреты: от отца, учителя, хозяина, короля, чиновника, священника, Господа Бога, закона, осознанных моральных норм. Разумны эти требования и запреты или нет, строги или снисходительны, подчиняюсь я им или восстаю против них, — я всегда знаю, что существует авторитет, знаю, кто он, чего хочет и каковы последствия уступчивости или сопротивления с моей стороны.
В середине XX в. изменился характер авторитета; это уже не явный, а анонимный, невидимый, отчуждённый авторитет. Требование не исходит ни от личности, ни из идеи, ни из нравственного закона. И тем не менее мы подчиняемся ему так же или даже больше, чем подчинялись бы люди в обществе с высокой степенью авторитарности. Действительно, нет другого авторитета, кроме безликого «Нечто». Что же это за «Нечто»? — Прибыль, экономическая необходимость, рынок, здравый смысл, общественное мнение, то, что «кто-то» делает, думает, чувствует. Законы анонимной власти так же невидимы, как законы рынка, и так же недосягаемы. Кто может напасть на невидимое? Как можно бунтовать, если тебе не противостоит Никто?
Исчезновение явного авторитета совершенно очевидно во всех областях жизни. Родители больше не распоряжаются: они советуют, чтобы ребёнок «захотел» сделать то или иное. Поскольку у них нет собственных принципов и убеждений, они пытаются направить стремления детей на действия, предписанные законом конформизма. Но родители старше и поэтому не в курсе «новейших» веяний; вот почему они зачастую узнают от детей, какая установка требуется. Это верно также для бизнеса и промышленности: вы не отдаёте распоряжений, а «предлагаете», вы не приказываете, а уговариваете и умело управляете. Даже американская армия многое позаимствовала у этой формы авторитета. Пропаганда изображает армию так, словно это заманчивое деловое предприятие; солдат должен чувствовать себя как бы членом «команды», хотя остаётся в силе то суровое обстоятельство, что его должны учить убивать и он должен привыкнуть к мысли, что может быть убитым.
Пока авторитет был явным, происходили столкновения и мятежи, направленные против иррационального авторитета. Вступая в противоречие с требованиями собственной совести, борясь против власти иррационального авторитета, личность развивалась — особенно чувство самости. Я ощущаю себя в качестве Я, потому что я сомневаюсь, я протестую, я сопротивляюсь. Даже подчиняясь и чувствуя себя побеждённым, я переживаю себя как Я: я — потерпевший поражение. Но если я не осознаю, что подчиняюсь или сопротивляюсь, если мной управляет анонимный авторитет, я лишаюсь чувства самости, я превращаюсь в «Некто», становлюсь частью безликого «Нечто».
Конформизм — вот тот механизм, при помощи которого властвует анонимный авторитет. Мне следует делать то, что делают все, значит, я должен приспособиться, не отличаться от других, не «высовываться». Мне надо быть готовым измениться в соответствии с изменениями образца и желать этого. Не надо задаваться вопросом, прав я или не прав; вопрос в другом — приспособился ли я, не «особенный» ли я какой-нибудь, не отличаюсь ли. Единственное, что постоянно во мне, — именно эта готовность меняться. Никто не властен надо мной, кроме стада, частью которого являюсь и которому я тем не менее подчинён.
Едва ли есть необходимость показывать читателю, до какой степени дошло конформистское подчинение власти анонимного авторитета. И всё же мне хотелось бы привести несколько примеров из очень интересного, проливающего свет на проблему сообщения о посёлке в Парк Форест, штат Иллинойс; мне кажется, оно объясняет слова, взятые автором в качестве заголовка одной из глав: «Парк Форест, для передачи в будущее»179. Этот район новостроек близ Чикаго создали с целью обеспечить жильём 30 тыс. человек, разместив их частью в компактно расположенных квартирах с садовыми участками (арендная плата за двухэтажную квартиру с двумя спальнями — 92 долл.), частью в домах типа ранчо, предназначенных для продажи (11 995 долл.). Живут здесь главным образом служащие невысокого ранга, а также некоторое количество химиков и инженеров со средним доходом 6–7 тыс. долл. в возрасте от 25 до 35 лет, женатых, имеющих одного-двух детей.
Каковы социальные отношения в этой компактной общине и как люди «притираются» друг к другу? Автор отмечает, что, хотя люди приезжают сюда в основном из-за элементарной экономической необходимости, а вовсе не из-за стремления найти подобие родного очага, побыв некоторое время в таком окружении и испытав на себе его воздействие, некоторые находят в нём тепло и поддержку, в результате чего любое другое окружение кажется им слишком холодным. Как-то не по себе становится, например, от того, как обитатели района новостроек подчас говорят о «внешнем мире». Это ощущение теплоты более или менее аналогично сознанию, что тебя приняли. «Я бы мог позволить себе место получше, чем новостройки, куда мы переезжаем, — говорит один из этих людей. — Надо прямо сказать, это не то место, куда можно пригласить на обед начальника или клиента. Зато в такой общине, как эта, вас принимают по-настоящему». Действительно, это страстное желание почувствовать, что тебя приняли, весьма характерно для отчуждённой личности. С какой стати человеку чувствовать особую благодарность за то, что его приняли, если он не сомневается в том, что он этого заслуживает; с какой стати молодая, образованная, удачливая чета должна испытывать подобные сомнения, если не по той причине, что они сами для себя неприемлемы, так как они не являются самими собой. Единственным прибежищем, дающим чувство тождественности, оказывается конформизм. Быть приемлемым на самом деле означает не отличаться от кого-то. Из ощущения собственного отличия от других проистекает чувство приниженности, но при этом даже не возникает вопроса о том, к лучшему или к худшему это отличие.
Приспособление начинается рано. Один из родителей достаточно лаконично выразил идею власти анонимного авторитета: «Похоже, что приспособление к группе не связано у них (детей) с особыми проблемами. Я заметил, что у них, видимо, такое чувство, что среди них нет главного, а царит атмосфера полного сотрудничества. Отчасти это происходит потому, что они с раннего возраста начинают играть во дворе». Идеологически это явление выражено здесь в идее отсутствия авторитета, которое было положительной ценностью в том плане, в каком понимали свободу в XVIII–XIX вв. Истинное положение дел, кроющееся за этим представлением о свободе, заключается в наличии анонимной власти и отсутствии индивидуальности. С наибольшей ясностью идея конформизма сформулирована в заявлении одной из матерей: «У Джонни не всё ладилось со школой. Учитель сказал мне, что в каких-то отношениях у него всё в порядке, но с социальной адаптацией дело обстоит не так хорошо, как могло бы быть. Для игр он обычно выбирал одного-двух друзей, а иногда был очень доволен, оставаясь один»180. Действительно, отчуждённая личность считает почти невозможным оставаться наедине сама с собой, так как панически боится почувствовать, что она — ничто. И всё же столь откровенное высказывание вызывает удивление; оно свидетельствует о том, что мы даже перестали стыдиться своих стадных наклонностей.
Родители порой сетуют, что школа, пожалуй, чересчур уж «снисходительна», и детям недостаёт дисциплины, но «если родители из Парк Форест в чём и повинны, то вовсе не в жёсткости или авторитаризме». Нет, конечно, но почему обязательно надо искать авторитаризм в его явных формах, если анонимная власть конформизма заставляет ваших детей всецело подчиняться безликому «Нечто», даже если они и не подчиняются своим собственным родителям? Однако эти сетования родителей по поводу недостатка дисциплины не так уж серьёзны, поскольку становится ясно, что в Парк Форест мы сталкиваемся с апофеозом прагматизма. Возможно, было бы преувеличением сказать, что местные обитатели начали боготворить общество, — а заодно и усилия, необходимые для адаптации к нему, — но уж, конечно, у них на редкость мало желания ссориться с обществом. Как сказано кем-то, «они принадлежат к практичному поколению».
Другой аспект отчуждённого конформизма — процесс нивелирования181 вкусов и суждений (автор приводит его описание под заголовком «Плавильный котёл»). «Когда я впервые попал сюда, я был довольно-таки рафинированным, — разъяснял так называемый интеллектуал вновь прибывшему. — Помню, как однажды я был поражён, сказав девушкам во дворе, какое огромное удовольствие я получил накануне вечером, слушая „Волшебную флейту“182, — они понятия не имели, о чём я толкую. Я начал понимать, что для них гораздо важнее разговоры о тряпках. Я по-прежнему слушаю „Волшебную флейту“, но теперь уже я отдаю себе отчёт в том, что для большинства людей, похоже, в жизни так же важны другие вещи». Другая женщина рассказывает, как одна из девушек, зайдя к ней неожиданно, застала её за чтением Платона183. Гостья «чуть не упала от удивления. И теперь все они уверены, что я со странностями». На самом деле, сообщает нам автор, бедняжка преувеличивает ущерб, нанесённый её репутации. Окружающие не считают её чересчур странной, «так как отклонение от нормы сочетается у неё с тактом, с тем, что она в общем-то соблюдает маленькие обычаи, обеспечивающие согласие в жизни двора и тем самым сохраняющие равновесие». Здесь существенно превращение ценностных суждений — будь то слушание «Волшебной флейты» или разговоры о тряпках, принадлежность к республиканцам или к демократам — дело вкуса. Важно одно: никто ни к чему не относится слишком серьёзно, люди обмениваются мнениями и готовы считать, что любое мнение или убеждение (если таковое имеется) ничуть не хуже другого. На рынке мнений предполагается, что стоимость товара у всех равна, и подвергать это сомнению — нечестно и неприлично.
Для обозначения отчуждённого конформизма и общительности используют, конечно же, слово, характеризующее явление, как нечто очень положительное. Неразборчивость в общении и недостаток индивидуальности называют издержками. Здесь уж язык приобретает психиатрическую окраску с добавлением изрядного количества философии Дьюи184. «Здесь вы действительно можете помочь сделать счастливыми очень многих людей, — говорит один активист, занимающийся общественными делами. — Я сам вывел в свет две супружеские пары. Я увидел у них потенциальные возможности, о которых они не подозревали. Всякий раз, встречая скромного и замкнутого человека, мы особенно стараемся помочь ему».
Ещё один аспект социальной «адаптации» — полное отсутствие уединённости, а также обсуждение со всеми подряд собственных «проблем». Здесь опять мы видим влияние современной психиатрии и психоанализа. Даже к тонким стенам относятся одобрительно, поскольку они помогают избавиться от чувства одиночества. Вот типичное рассуждение: «Я никогда не чувствую себя одиноко, даже когда Джима нет дома. Знаешь, что друзья рядом, потому что по ночам слышишь сквозь стену своих соседей». Разговоры, разговоры, разговоры… Благодаря им сохраняются браки, которые при других обстоятельствах, возможно, распались бы. Те же разговоры не дают прогрессировать подавленному настроению. «Это замечательно, — говорит молодая замужняя женщина. — Неожиданно для себя вы начинаете обсуждать с соседями все свои проблемы, всё, что у себя в Южной Дакоте мы бы никому не рассказывали». Со временем способность раскрывать свои чувства растёт. Жители одного двора становятся поразительно откровенны друг с другом, даже в интимнейших подробностях семейной жизни. Они отмечают, что «никому никогда не приходится сталкиваться с проблемой один на один». Можно добавить, что правильнее было бы сказать, что они вообще никогда не сталкиваются с проблемами.
В борьбе с одиночеством даже архитектура приобретает функциональную направленность. «Подобно тому как постепенно исчезают двери внутри домов, которыми, как иногда говорят, было отмечено зарождение среднего класса, также исчезают и барьеры, разделяющие соседей. Например, сквозь большие окна люди могут наблюдать то, что происходит в комнатах или за окнами других людей».
Конформистская модель вырабатывает новую мораль, новый тип супер-Эго. Однако новая мораль — это не совесть в гуманистическом понимании и не новое супер-Эго, сформированное по образу авторитарного отца. Добродетель заключается в том, чтобы приспособиться к остальным и походить на них, порок — в том, чтобы отличаться от них. Часто это выражается в психиатрических терминах, и тогда «добродетельный» означает здоровый, а «дурной» — невротик. «От глаз живущих во дворе никуда не денешься». Именно поэтому, а не из-за моральных соображений или особой прочности браков любовные похождения случаются редко. Есть, правда, слабые попытки уединиться. В то время как обычно в дом заходят без стука или каких-то других предупреждающих знаков, отдельные люди добиваются некоторого уединения, передвигая своё кресло ближе к входу с улицы, а не к входу со двора, и показывая тем самым, что они не хотят, чтобы их беспокоили. Но такие попытки уединиться влекут за собой одно важное следствие: предпринимая их, люди чувствуют себя немного виноватыми. За очень редким исключением, подобное стремление отгородиться от окружающих рассматривается либо как детские капризы, либо — что более вероятно — как симптом некоего скрытого невроза. Ошибается индивид, а не группа. Во всяком случае, похоже, что так чувствуют себя многие заблудшие: нередко они раскаиваются в том, что в другом месте считалось бы личным делом каждого, да к тому же довольно-таки обычным.
«Я дал себе слово загладить свою вину перед ними, — сказал недавно один из живущих во дворе человеку, пользующемуся его доверием. — Я плохо себя чувствовал и, вполне понятно, не потрудился попросить их зайти попозже. Я не виню их за то, что они так отреагировали на это. Я как-нибудь помирюсь с ними».
Действительно, «уединение стало окрашено тайной». Здесь опять употребляемые понятия позаимствованы у прогрессивной политической и философской традиции. Как, казалось бы, замечательно звучит фраза: «Человек реализует себя не в одиночку, не предаваясь себялюбивым размышлениям, а в совместных действиях с другими людьми». Однако на самом деле она означает следующее: отказаться от самого себя, стать составной частью стада и находить удовольствие в этом. Это состояние нередко называют ещё одним приятным словом — «сплочённость». Излюбленный способ выразить то же самое умонастроение — это воспользоваться языком психиатрии: «Мы научились быть не такими уж интровертами185, — так описывает полученный урок младший сотрудник администрации, причём очень вдумчивый и успешно ведущий дела. — До приезда сюда мы, как правило, жили очень замкнуто. По воскресеньям, например, мы имели обыкновение проводить время в постели, скажем, часов до двух, читая газеты и слушая музыку по радио. А теперь мы навещаем знакомых, гостим у них или они у нас. Я действительно думаю, что Парк Форест сделал нас более открытыми».
Недостаток конформизма наказывается не только словесным осуждением («невротик»), но иногда и жёсткими мерами воздействия. «Речь идёт об Эстель, — говорит житель одного очень оживлённого квартала. — Когда она переехала сюда, ей до смерти хотелось войти в нашу компанию. Она очень добрая девчонка и всегда старается помочь людям, но больно уж она утончённая, что ли. Однажды она решила покорить всех, устроив для девчонок вечеринку. Бедняжка, она всё сделала не так. Девицы, как всегда, пришли в пляжных костюмах и спортивных брюках, а у неё там разложены салфеточки, серебро и всё такое. С тех самых пор все начали избегать её. Это приняло характер почти что планомерной кампании. Очень жаль, что так вышло. И вот она сидит в своём шезлонге перед домом, и ей ужасно хочется, чтобы кто-нибудь зашёл к ней поболтать за чашкой кофе, а по другой стороне улицы, весело болтая, проходят несколько девушек. Всякий раз, как они разражаются смехом над очередной шуткой, она думает, что смеются над ней. Вчера она пришла сюда и проплакала полдня. Она сказала мне, что они с мужем подумывают о переезде куда-нибудь ещё, чтобы можно было начать всё сначала». В других культурах отступничество от политических и религиозных символов веры каралось тюрьмой или сожжением на костре. Здесь наказанием служит всего лишь остракизм186, что доводит бедную женщину до отчаяния и вызывает у неё глубокое чувство вины. В чём её преступление? — Одна ошибка, одно-единственное прегрешение перед божеством конформизма.
То обстоятельство, что дружеские отношения складываются не на основе личной симпатии или влечения, а определяются расположением собственного дома или квартиры относительно остальных, — это лишь ещё один аспект отчуждённого типа межличностных отношений. Вот как это выглядит на практике. «Начинается всё с детей. В новых районах предместья преобладает матриархат, и тем не менее дети настолько деспотичны, что понятие типа филиархата187 оказалось бы не только шуткой. Именно дети определяют основную схему отношений; их дружба переходит в дружеские отношения матерей, а эти последние, в свою очередь, — в дружбу между семьями. Отцы просто плетутся в хвосте.
Поток подростков на велосипедах — вот что… определяет, какой дверью чаще пользуются; в частных домах — это парадная дверь, во дворах — чёрный ход. Кроме того, их поток определяет и маршруты, пролегающие от этих дверей, поскольку, когда женщины отправляются навестить соседей, они предпочитают те дома, откуда они могут наблюдать за своими детьми, слышать и их, и телефонные звонки. Это принимает форму „перемещений по шахматной доске“ (т. е. вполне определённых маршрутов, по которым они ходят поболтать за чашечкой кофе) и образует основу для дружбы взрослых». Действительно, обусловленность дружбы настолько велика, что автор предлагает читателям определить, где протянутся нити дружеских отношений на одном участке этого района, исходя только из схемы расположения в нём домов, входов и выходов.
В нарисованной здесь картине важен не только факт отчуждённых дружеских отношений и автоматический конформизм, но и реакция на них людей. По всей видимости, сознательно они полностью одобряют новую форму регулирования отношений. «В прежние времена люди ни за что не хотели допускать, чтобы их поведение определялось чем-то, кроме их собственной свободной воли. С жителями предместья дело обстоит иначе: они полностью осознают всеобъемлющую власть среды над собой. На самом деле, они мало о чём так охотно говорят; а в связи с ростом интереса широкой публики к психологии, психиатрии и социологии они обсуждают свою общественную жизнь, на удивление часто используя медицинские понятия. Однако такое положение не кажется им тяжёлым. Они как бы говорят: так уж обстоят дела, и фокус не в том, чтобы сопротивляться этой ситуации, а в том, чтобы осознать её».
У молодого поколения тоже есть своя философия, объясняющая его образ жизни. «Дело идёт к тому, что следующее поколение обожествит общественную полезность, и не только как инстинктивное желание, а как разработанную систему ценностей, которую надо передать детям. Ключевым стал вопрос: „Эффективно ли это?“, а не „По какой причине?“. Поскольку общество стало столь сложно, индивид может иметь значение лишь в той мере, в какой он способствует согласию в группе, поясняют здешние обитатели; и для них, с их вечными переездами и всё новыми группами, с которыми им приходится сталкиваться, адаптация к другим группам стала особенно необходимой. Как они сами нередко говорят, все они сидят в одной лодке». С другой стороны, автор сообщает нам: «Мысли о ценности уединённого размышления, о том, что конфликты порой неизбежны, и другие тревожащие соображения подобного рода редко нарушают их покой». Самая важная, а по существу единственно важная вещь, которой должны научиться как дети, так и взрослые, — это ладить с другими людьми. В школьном обучении это называют «гражданственностью», что соответствует «умению жить среди людей» и «сплочённости» на языке взрослых.
Действительно ли люди счастливы, действительно ли они бессознательно так уж удовлетворены, как им кажется? Едва ли, если принять во внимание природу человека и необходимые для счастья условия. Но у них есть даже кое-какие осознанные сомнения. Многие из них, хотя и чувствуют, что конформизм и слияние с группой — их долг, тем не менее отдают себе отчёт в том, что они «подавляют в себе другие побуждения». Они чувствуют, что приспособление к нравам группы сродни моральному долгу. Так они и продолжают жить — сомневающиеся и колеблющиеся пленники братства188. «Время от времени я удивляюсь, — говорит жительница этого района, еле заметно задумавшись. — Я не хочу ничем обидеть местных жителей, это добрые, порядочные люди, и я горда, что при всех различиях между нами мы сумели так хорошо поладить друг с другом. Но ещё я иногда думаю о себе и о своём муже и о том, чего мы не делаем, и чувствую себя подавленной. Разве достаточно просто не быть плохими?»189. В самом деле, эта жизнь, построенная на компромиссах, жизнь «на людях» — это жизнь в заточении, обезличенная и гнетущая. Они все сидят «в одной лодке», но, по язвительному замечанию автора, «куда плывёт эта лодка? Похоже, никто не имеет об этом ни малейшего понятия; и, коли на то пошло, они и не видят особого смысла даже в постановке такого вопроса».
Картина конформизма, как мы показали её на примере «живущих среди людей» обитателей Парк Форест, конечно же, не одна и та же по всей Америке. Причины очевидны. Эти люди молоды, принадлежат к среднему классу и продвигаются вверх. В своей служебной карьере большинство из них оперирует символами и людьми, и их продвижение зависит от того, позволят ли они себе быть объектом манипуляций. Без сомнения, существуют люди и более старшего возраста, принадлежащие к той же профессиональной группе, множество столь же молодых, но менее «преуспевших» людей из других профессиональных групп, как, например, те инженеры, физики и химики, которых больше интересует их работа, чем надежда на стремительную должностную карьеру. К этому можно добавить миллионы фермеров и сельскохозяйственных рабочих, образ жизни которых лишь отчасти был изменён условиями XX столетия. И, наконец, промышленные рабочие, которые, не слишком отличаясь от конторских служащих по уровню заработной платы, трудятся в иных условиях. И хотя здесь не место обсуждать значение труда промышленного рабочего в наши дни, в данный момент можно сказать по крайней мере одно: бесспорно, существует различие между теми, кто манипулирует другими людьми, и теми, кто создаёт вещи, пусть даже их роль в процессе производства носит частичный и во многих отношениях отчуждённый характер. Рабочий на крупном металлургическом предприятии взаимодействует с другими людьми; он должен это делать в целях охраны своей жизни. Он сталкивается с опасностями, разделяя их с другими. Его товарищи по работе скорее могут оценить его мастерство, чем его улыбку и «располагающие человеческие качества». Вне работы он пользуется значительной долей свободы: ему положен оплачиваемый отпуск, он может что-нибудь делать у себя в саду, заниматься своим любимым делом, участвовать в местной политической жизни или профсоюзной деятельности190. Но даже если принять во внимание все эти факторы, отличающие промышленных рабочих от конторских служащих и высших слоёв средних классов, всё равно окажется, что, по всей видимости, в конечном итоге у промышленного рабочего мало шансов избежать штампующего воздействия господствующего конформистского образца. Во-первых, даже наиболее положительные аспекты его условий труда, подобные только что упомянутым, не меняют того обстоятельства, что его труд в основном отчуждён и лишь в ограниченной мере служит исполненным смысла выражением его энергии и разума. Во-вторых, в результате тенденции ко всё большей автоматизации промышленного труда этот последний фактор быстро идёт на убыль. Наконец, на него воздействуют все средства нашей культуры: реклама, кинопродукция, телевидение, газеты, так что он вряд ли сможет не дать вовлечь себя в конформизм, хотя, возможно, это произойдёт и не так скоро, как у других групп населения191. Всё сказанное о промышленных рабочих верно и в отношении фермеров.
Принцип беспрепятственного удовлетворения
Как я уже указывал ранее, анонимная власть и автоматический конформизм в значительной степени являются результатом нашего способа производства, требующего быстрого приспособления к машине, дисциплинированного поведения масс, общих вкусов, а также ненасильственного подчинения. Другая сторона нашей экономической системы — потребность в массовом потреблении — способствовала выработке такой черты социального характера современного человека, которая наиболее разительно контрастирует с социальным характером XIX столетия. Я имею в виду принцип немедленного выполнения каждого желания и отсутствия преград на пути удовлетворения любого из них. Наиболее наглядной иллюстрацией этого принципа может служить наша система покупки в кредит. В XIX в. вы покупали то, что вам было нужно, накопив предварительно деньги на покупку; сегодня вы покупаете то, что вам нужно или не нужно, в кредит, а задача рекламы заключается, главным образом, в том, чтобы соблазнить вас на покупку и с этой целью разжечь в вас интерес к вещам. Вы оказываетесь в круговороте. Вы покупаете в кредит, а ко времени окончания выплаты вы продаёте купленное и покупаете вновь — новейшую модель.
Принцип безотлагательного удовлетворения желаний стал определять и сексуальное поведение, особенно после окончания Первой мировой войны. Грубая форма превратно понятого фрейдизма, как правило, предоставляла соответствующие оправдания; идея заключалась в том, что неврозы проистекают из «вытесненных» сексуальных влечений, что препятствия на пути их осуществления травмируют психику и что чем меньше в вас вытесненного, тем вы здоровее. Родители, стремившиеся выполнять все желания своих детей, дабы те не чувствовали себя ущемлёнными, даже приобретали своего рода комплекс. К сожалению, многие из этих детей, равно как и их родители, становились пациентами врачей-психоаналитиков, если они могли себе это позволить.
Вдумчивые наблюдатели, такие, как Макс Шелер192 и Бергсон193, выделяли неуёмную тягу к вещам и неспособность отложить удовлетворение желаний как характерную черту современного человека. Наиболее язвительно это выражено в книге «О дивный новый мир» Олдоса Хаксли. Один из самых главных лозунгов, обусловливающих поведение подростков «Дивного нового мира», гласит: «Никогда не откладывай на завтра удовольствие, которое можно получить сегодня». Его вбивают им в голову «по 200 раз кряду, дважды в неделю, с 14 до 16.30». Безотлагательное исполнение желаний считается счастьем. «В наше время все счастливы» — гласит ещё один лозунг «Дивного нового мира». Люди «получают желаемое и никогда не хотят того, чего не могут получить». В этом мире, как и в нашем, потребность в немедленном использовании предметов потребления связана воедино с потребностью в безотлагательном удовлетворении сексуальных желаний. Считается аморальным иметь одного партнёра по «любви» сверх довольно непродолжительного времени. «Любовь» — это быстро преходящее сексуальное желание, которое надо немедленно удовлетворить. «Величайшее внимание уделяется тому, чтобы вы не полюбили кого-нибудь слишком сильно. Не существует такой вещи, как взаимная верность; вы так устроены, что не можете не делать того, что должны. А то, что вы должны делать, в целом столь приятно, столь многим природным импульсам предоставлена полная свобода, что и в самом деле не существует соблазнов, которым надо было бы сопротивляться»194.
Это отсутствие сдерживания желаний ведёт к тому же результату, что и отсутствие явной власти авторитета, — к параличу и в конечном итоге разрушению Я. Если индивид не откладывает на потом свои желания (и устроен так, что хочет только достижимого), у него нет ни конфликтов, ни сомнений, ни необходимости принимать решения; он никогда не остаётся наедине с самим собой, так как всегда занят — или работает, или развлекается. Ему не надо осознавать самого себя, потому что он постоянно занят поглощением удовольствий. Для него Я — это система желаний и их удовлетворения; он должен трудиться, чтобы осуществлять свои желания, а эти самые желания всё время подогреваются и направляются экономическим механизмом. Большая их часть создаётся искусственно; даже половое влечение совсем не настолько «естественно», как его изображают. Его стимулируют отчасти искусственно. И так и должно быть, если мы хотим, чтобы люди были такими, как того требует современный мир: чтобы они чувствовали себя «счастливыми», были свободны от сомнений, не знали конфликтов, были управляемы без применения насилия.
Получение удовольствия состоит главным образом в удовлетворении от потребления и «поглощения». Предметы потребления, достопримечательности, продукты питания, напитки, сигареты, люди, лекции, книги, фильмы — всё потребляется, всё «заглатывается». Мир — это один огромный объект наших желаний, большущее яблоко, большая грудь; а мы — грудные дети, находящиеся в вечном ожидании, исполненные надежды — и неизменно разочаровывающиеся. Да и как мы можем не разочаровываться, если наше рождение прекращается, когда мы ещё находимся у материнской груди, у которой и остаёмся навсегда большими младенцами, если мы никогда не выходим за пределы воспринимающей ориентации?
И вот люди испытывают чувство беспокойства, неполноценности, несостоятельности, вины. Они ощущают, что, живя, они не живут, что жизнь, как песок, просачивается у них между пальцами. Как же они преодолевают свои тревоги, порождаемые пассивностью постоянного «вбирания» в себя всего? Это делается при помощи другого вида пассивности — постоянного «выплёскивания», если так можно сказать: посредством разговоров. Здесь опять, как это было с властью авторитета и с потреблением, некогда плодотворная идея превратилась в свою противоположность.
Свободные ассоциации и свободная беседа
Открытие метода свободных ассоциаций принадлежит Фрейду. Переставая контролировать свои мысли в присутствии человека, умеющего хорошо слушать, вы можете раскрыть свои бессознательные чувства и мысли, и это при том, что вы не спите, не сошли с ума, не пьяны и не находитесь под гипнозом. Психоаналитику ясен скрытый смысл того, что вы говорите, он способен понять вас лучше, чем вы сами себя понимаете, благодаря тому, что вы освободили своё мышление от ограничений, налагаемых обычным контролем за мыслями. Но метод свободных ассоциаций в скором времени выродился так же, как это произошло со свободой и счастьем. Сначала в самой методике ортодоксального психоанализа это случалось часто, хотя и не всегда. Вместо того чтобы давать возможность содержательно выразить находящиеся под запретом мысли, этот метод обернулся бессмысленной болтовнёй. Другие терапевтические школы свели роль психоаналитика к тому, чтобы благожелательно выслушивать и повторять в несколько изменённом виде сказанное пациентом, не пытаясь раскрыть смысл или дать пояснения. Всё это делается в соответствии с представлением о том, что нельзя посягать на свободу пациента. Фрейдову идею свободных ассоциаций используют многие психологи, именующие себя консультантами, хотя занимаются они чем угодно, кроме консультаций. Они приобретают всё большее значение в качестве врачей, занимающихся частной практикой, и консультантов в промышленности195. В чём заключается воздействие этого метода? Совершенно очевидно, что не в лечении, о котором думал Фрейд, разрабатывая метод свободных ассоциаций как основу для понимания бессознательного, а скорее, в облегчении напряжённого состояния, достигаемого благодаря возможности выговориться в присутствии благожелательного слушателя. Пока вы держите свои мысли в себе, они могут выводить вас из состояния душевного равновесия, однако это, возможно, принесёт известную пользу: вы вникаете, размышляете, переживаете, и в этих муках у вас может родиться новая мысль. Но если вы сразу всё высказываете, не давая своим мыслям и чувствам создать как бы давление, они не успеют стать плодотворными. Происходит то же самое, что и при неограниченном потреблении. Вы оказываетесь устройством, непрерывно что-то поглощающим и исторгающим, внутри которого ничего нет — ни напряжения, ни понимания, ни своего Я. Фрейдовское открытие метода свободных ассоциаций имело целью выяснить, что происходит в глубине вашей личности, открыть, кем вы являетесь на самом деле. Нынешнее собеседование с доброжелательным слушателем имеет противоположную, хотя и открыто не объявленную цель: оно должно заставить человека забыть, кто он (если у него есть ещё какая-то память), освободиться от какого бы то ни было напряжения, а вместе с ним и от всякого чувства самости. Точно так же, как смазывают машины, «смазывают» и людей, особенно в трудовых массовых организациях. Их умасливают благозвучными лозунгами, материальными льготами, благожелательным пониманием со стороны психологов. В конечном итоге высказывания и выслушивание стали домашней забавой для тех, у кого нет возможности иметь профессионального слушателя, либо для тех, кто по тем или иным причинам предпочитает специалиста. «Изливать душу» вошло в моду, стало признаком хорошего тона. Нет ни запретов, ни чувства стыда, ни сдержанности. Человек говорит о трагических событиях своей жизни с такой же лёгкостью, с какой говорил бы о каком-то другом человеке, не представляющем особого интереса, или о разного рода неприятностях, связанных с его автомашиной.
Действительно, психология и психиатрия переживают процесс коренного изменения их функции. Начиная с изречения дельфийского оракула: «Познай самого себя»196 и до психоаналитической терапии Фрейда назначение психологии состояло в том, чтобы раскрыть человеческое Я, понять отдельного человека, найти «истину, делающую тебя свободным». В наши дни существует угроза, что психиатрия, психология и психоанализ могут превратиться в инструмент манипулирования людьми. Специалисты в этой области говорят вам, что представляет собой «нормальный человек» и, соответственно, что у вас не в порядке; они разрабатывают методы, помогающие вам приспособиться, стать счастливым, нормальным. В «Дивном новом мире» такую «обработку» начинают с первого месяца после оплодотворения (химическим путём) и продолжают после наступления половой зрелости. У нас она начинается немного позже. Постоянное повторение одного и того же газетами, радио и телевидением составляет большую часть этой обработки. Однако высшим достижением манипулирования является современная психология. То, что сделал Тейлор197 в области промышленного труда, психологи делают в отношении целостной личности, — и всё это во имя понимания и свободы. Среди психиатров, психологов и психоаналитиков есть многие, составляющие исключение из этого правила, однако становится всё более очевидным, что эти профессии превращаются в серьёзную опасность для развития человека, а их представители эволюционируют, становясь жрецами новой религии удовольствия, потребления и безликости, специалистами по манипулированию, выразителями отчуждённой личности.
Разум, совесть, религия
Что происходит в отчуждённом мире с разумом, совестью и религией? На первый взгляд они процветают. Едва ли можно говорить о неграмотности в странах Запада; всё большее число людей посещают различные учебные заведения в Соединённых Штатах; все читают газеты и здраво рассуждают о мировых проблемах. Что же касается совести, то большинство людей поступают вполне порядочно в узкой сфере частной жизни, — как ни странно, это действительно так, несмотря на всеобщую неразбериху. Что до религии, то хорошо известно, что количество прихожан растёт быстрее, чем когда бы то ни было, и подавляющее число американцев веруют в Бога — во всяком случае, так они говорят при опросах общественного мнения. И всё же нет нужды излишне углубляться в проблему, чтобы сделать менее приятные открытия.
Если мы говорим о разуме, то надо прежде всего решить, какую человеческую способность мы имеем в виду. Как я уже предлагал, мы должны различать рассудок и разум. Под рассудком я понимаю способность оперировать понятиями с намерением достичь какой-нибудь практической цели. Шимпанзе, составляющая вместе две палки, чтобы достать банан (так как каждая в отдельности слишком коротка для этого), прибегает к помощи рассудка. То же самое делаем и все мы, занимаясь своими обычными делами и прикидывая, что как сделать. В этом смысле рассудок — это способность принимать всё на веру, как есть, и составлять различные комбинации с тем, чтобы облегчить манипулирование вещами. Рассудок — это мышление, служащее для биологического выживания. С другой стороны, разум стремится к пониманию; он пытается узнать, что скрыто за поверхностью, распознать сердцевину, сущность окружающей нас действительности. Это не значит, что у разума нет назначения, просто в его задачу не входит содействие физическому существованию в той же мере, что и психической, и духовной жизни. Тем не менее в частной и общественной жизни разум нередко требуется для предвидения (учитывая, что оно часто зависит от распознания подспудно действующих сил), а предвидение порой необходимо даже для физического выживания.
Разум нуждается в приобщённости и чувстве самости. Если я — всего лишь устройство, пассивно воепринимающее впечатления, мысли, мнения, я могу сравнивать их, оперировать ими, но я не могу постичь их. Декарт сделал вывод о моём существовании в качестве индивида исходя из того, что я мыслю. «Я сомневаюсь, следовательно, я мыслю; я мыслю, следовательно, я существую», — такова была его аргументация. Но так же верно и обратное. Я могу мыслить, т. е. использовать свой разум только при условии, что я — это Я, что я не растерял своей индивидуальности в безликом Нечто.
С этим тесно связан характерный для отчуждённой личности недостаток чувства реальности. Утверждение, что современному человеку «недостаёт чувства реальности», противоречит широко распространённому мнению, будто от большинства исторических эпох нас отличает больший реализм. Однако рассуждения о нашем реализме несколько напоминают параноидный бред. Хороши реалисты, играющие оружием, способным привести к уничтожению всей современной цивилизации, если не самой нашей Земли! Если бы за таким занятием застали отдельного человека, его бы немедленно изолировали, а если бы при этом он ещё и гордился своим реализмом, то психиатры сочли бы это дополнительным и притом довольно серьёзным симптомом умопомешательства. Но помимо всего этого дело заключается и в том, что современный человек обнаруживает поразительное отсутствие реализма в отношении ко всему существенному: к смыслу жизни и смерти, счастью и страданию, чувствам и серьёзным мыслям. Он надёжно скрыл под покровом всю истинную сущность человеческого бытия и заменил её искусственной, приукрашенной картиной псевдореальности, не слишком отличаясь от дикаря, лишившегося своей земли и свободы ради блестящих стеклянных бус. В самом деле, он так далёк от подлинной человеческой сущности, что может сказать вместе с обитателями «Дивного нового мира»: «Чувства человека сотрясают общество».
В современном обществе существует ещё один, уже упоминавшийся фактор, губительный для разума. Поскольку никто никогда не делает всей работы и каждый выполняет только часть её, поскольку размеры вещей и организации людей слишком велики, чтобы их можно было осознать как целое, постольку оказывается невозможным представить себе что-либо в целом виде. Соответственно, нельзя увидеть и законы, лежащие в основе явлений. Рассудка достаточно, чтобы надлежащим образом оперировать отдельными частями крупного целого, будь то станок или государство. Разум же может развиваться только в связи с целым, имея дело с обозримыми и контролируемыми реалиями. Подобно тому как наши слух и зрение работают только в количественных пределах волн определённой длины, так и наш разум ограничен тем, что можно обозреть целиком, во всей полноте его проявлений. Иными словами, если размеры превышают определённый уровень, то неизбежно утрачивается конкретность и её место занимают абстрактные представления; вместе с конкретностью пропадает и чувство реальности. Первым увидел эту проблему Аристотель198, который считал, что город, превышающий по численности населения то, что мы сегодня назвали бы небольшим городком, непригоден для жизни.
При изучении особенностей мышления отчуждённого человека поражает, насколько у него развился рассудок и деградировал разум. Он принимает окружающую действительность как нечто данное; он хочет поглотить её, потребить, пощупать и манипулировать ею. У него даже не возникает вопроса о том, что стоит за этой действительностью, почему вещи таковы, как они есть, и куда они движутся. Но поглотить значение или потребить смысл невозможно, а что до будущего, так aprés nous le déluge!199. Создаётся даже впечатление, что с XIX в. по наши дни произошло заметное нарастание глупости, если под глупостью мы подразумеваем нечто, противоположное скорее разуму, чем рассудку. И невзирая на то, что все ревностно читают ежедневные газеты, имеет место непонимание смысла политических событий, что, по правде говоря, пугает, поскольку наш рассудок помогает нам производить оружие, которое наш разум не в силах контролировать. В самом деле, нам известно, как и что делается, но мы не знаем, зачем и почему. У нас много людей с хорошими и высокими интеллектуальными способностями, но наши тесты на интеллект определяют способность запоминать и быстро соображать, а отнюдь не способность мыслить. Всё это действительно так, несмотря на то, что среди нас есть люди выдающегося разума, чьё мышление не уступает по силе и глубине тем, кого когда-либо знала история. Но мышление таких людей отличается от обычной способности рассуждать, свойственной толпе, и на них смотрят с подозрением, даже если они нужны благодаря своим выдающимся достижениям в области естественных наук.
В самом деле, недавно появившийся машинный мозг служит хорошей иллюстрацией того, что мы понимаем здесь под рассудком. Он оперирует заложенными в него данными, сравнивает, отбирает и в конечном счёте выдаёт результаты быстрее или с большей степенью точности, чем это мог бы сделать человеческий интеллект. Однако всё это происходит при условии, что основные данные закладывают в него заблаговременно. На что неспособен электрический мозг — это творчески мыслить, проникать в суть наблюдаемых фактов, выходить за пределы заложенных в него данных. Машина может воспроизвести или даже превзойти интеллект, но она неспособна воспроизвести разум.
Этика, по крайней мере в понимании греко-иудейско-христианской традиции, неотделима от разума. Нравственное поведение базируется на способности выносить оценочные суждения, основанные на разуме; оно подразумевает выбор между добром и злом, а также действие на основе принятого решения. Использование разума, так же как нравственное суждение и действие, предполагает наличие самости. Более того, этика (безразлично какая: монотеистической религии или светского гуманизма) основана на принципе, согласно которому нет такого института или такой вещи, которые были бы выше любой человеческой личности; согласно которому цель жизни заключается в развитии человеческой способности любви и разума, и всякая другая деятельность человека должна быть подчинена этой цели. Но в таком случае как может этика быть важной частью жизни, в которой индивид становится автоматом и служит большому безликому Нечто? К тому же как может развиваться совесть, если жизненным принципом является конформизм? Совесть по самой своей природе имеет нонконформистский характер; она должна быть в состоянии сказать «нет», когда все остальные говорят «да», а для того чтобы сказать это «нет», она должна быть уверена в правоте суждения, на котором оно основано. В той мере, в какой человек приспосабливается, он не в состоянии слышать голос своей совести и ещё меньше может следовать ему. Совесть существует лишь тогда, когда человек ощущает себя человеком, а не вещью, не товаром. Для вещей, обмениваемых на рынке, есть другой квазиморальный кодекс — кодекс честности. Вопрос заключается в том, происходит ли обмен по справедливым ценам, без махинаций и давления, нарушающих честность сделки. Эта честность — не добрая и не злая — является нравственным принципом рынка, а также нравственным принципом, управляющим жизнью личности с рыночной ориентацией.
Этот принцип честности, несомненно, ведёт к определённому типу нравственного поведения. Поступая согласно кодексу честности, вы не лжёте, не мошенничаете, не прибегаете к насилию, — вы даже предоставляете другим благоприятные возможности. Но любить своего ближнего, чувствовать своё единство с ним, посвятить жизнь развитию его духовных сил — всё это не входит в моральный кодекс честности. Мы живём в парадоксальной ситуации: на практике мы следуем морали честности, а на словах исповедуем христианскую мораль. Не должно ли нас смутить такое явное противоречие? По всей видимости, этого не происходит. В чём же дело? Отчасти причина состоит в том, что наследие четырёхтысячелетнего развития нравственного сознания вовсе не утеряно полностью. Напротив, освобождение человека от власти феодального государства и церкви позволило во многом реализовать это наследие, и в период с XVIII в. до наших дней оно всё ещё переживает, возможно, небывалый расцвет. Мы всё ещё являемся частью этого процесса, но при данных условиях нашей собственной жизни в XX столетии похоже, что больше нет бутона, который мог бы расцвести, когда увянет этот цветок.
Другой причиной, по которой нас не смущает противоречие между гуманистической нравственностью и моральным кодексом честности, служит то, что в свете морали честности мы даём новое толкование религиозной и гуманистической этике. Наглядный пример такой интерпретации — Золотое правило200. В изначальном иудейском и христианском понимании таким правилом было известное выражение библейской заповеди: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». В системе морали честности оно просто означает: «Совершая обмен, будь честен. Давай столько, сколько рассчитываешь получить сам. Не жульничай!» Неудивительно, что это Золотое правило — наиболее распространённое религиозное изречение наших дней: в нём сочетаются две противоположные системы нравственности, и оно помогает нам забыть о противоречии между ними.
Притом что мы всё ещё живём за счёт христианско-гуманистического наследия, не приходится удивляться, что молодое поколение всё меньше обнаруживает традиционную нравственность и что среди наших молодых людей можно встретить нравственное невежество, составляющее разительный контраст достигнутому обществом уровню экономического и образовательного развития. Сегодня, когда я просматривал эту рукопись, я прочёл два сообщения. Одно, напечатанное в «Нью-Йорк таймс», об убийстве человека, которого безжалостно забили ногами четыре подростка из самых обычных семей среднего класса. Другое сообщение, опубликованное в журнале «Тайм», описывает нового префекта полиции в Гватемале, который в бытность свою шефом полиции при диктаторском режиме Убико201 «усовершенствовал специальный стальной обруч, сдавливающий голову, предназначенный для выпытывания не слишком строго хранимых тайн и подавления политического инакомыслия»202. Его портрет помещён с подписью: «Сокрушитель инакомыслия». Можно ли найти большее патологическое равнодушие к садистским крайностям, чем эти с лёгкостью брошенные слова? Стоит ли удивляться, что в обществе, где самый популярный информационный журнал может такое написать, подростки, не задумываясь, могут избить человека до смерти? А то обстоятельство, что в комиксах и фильмах мы показываем безжалостность и жестокость, потому что это товар, приносящий деньги, — разве не служит оно достаточным объяснением растущего варварства и вандализма нашей молодёжи? Наши киноцензоры бдительно следят, чтобы не было показа эротических сцен, так как они могут вызвать недозволенные сексуальные желания. Но насколько невинным был бы такой результат в сравнении с дегуманизирующим воздействием того, что разрешается цензорами и вызывает, по всей видимости, гораздо меньше возражений со стороны церквей, чем традиционные грехи. Да, у нас пока ещё есть нравственное наследие, но в недалёком будущем оно будет растрачено и замещено моральными принципами «Дивного нового мира» или «1984 года»203, если только оно не сохранится как наследие и не будет создано заново всем нашим образом жизни. В настоящее время нравственное поведение всё ещё можно найти в конкретной жизни многих отдельных людей, тогда как в целом общество дружными рядами движется к варварству204.
То, что было сказано об этике, в значительной мере можно сказать и о религии. Конечно, в рассуждениях о роли религии среди отчуждённых людей всё зависит от того, что мы называем религией. Если мы говорим о религии в самом широком смысле слова как о системе ориентации и объекте поклонения, то, действительно, каждое человеческое существо религиозно, поскольку нельзя жить без такой системы и оставаться здоровым. Тогда наша культура столь же религиозна, как и любая другая. Наши боги — это машины и идея эффективности; смысл нашей жизни состоит в том, чтобы двигаться, быть впереди, подняться как можно выше к вершине. Но если под религией мы подразумеваем монотеизм, тогда, конечно, наша религия — не более чем один из предметов потребления, выставленный напоказ. Монотеизм несовместим с отчуждением и с нашей этикой честности. Он делает высшей целью жизни, которую нельзя подчинить ни одной другой, развёртывание человеческих возможностей, спасение человека. Поскольку Бог непостижим и неопределим, а человек создан по образу Божьему, человек тоже неопределим. Имеется в виду, что он — не вещь и нельзя считать его вещью. Борьба между монотеизмом и идолопоклонством — это как раз борьба между продуктивным и отчуждённым способом жизни. Наша культура, пожалуй, первая в человеческой истории полностью секуляризованная205 культура. Мы оттолкнули от себя осознание фундаментальных проблем человеческого существования и озабоченность ими. Нас не занимает ни вопрос о смысле жизни, ни его решение: мы начинаем с убеждения, что нет иной цели, кроме того, чтобы успешно «инвестировать» собственную жизнь и прожить её без чрезмерных неудач. Большинство из нас верит в Бога, принимая, как само собой разумеющееся, что Бог существует. Остальные, неверующие, принимают, как само собой разумеющееся, что Бог не существует. В обоих случаях Бог считается чем-то само собой разумеющимся. Ни вера, ни безверие не приводят к бессонным ночам и не вызывают серьёзной озабоченности. В самом деле, верит человек в Бога или нет, в нашей культуре это почти безразлично как с психологической, так и с истинно религиозной точек зрения. В обоих случаях он не проявляет интереса ни к Богу, ни к ответу на вопрос о своём собственном существовании. Подобно тому как на смену братской любви пришла обезличенная честность, так и Бог превратился в удалённого от нас Генерального директора корпорации под названием Вселенная. Вы знаете, что Он — там. Он ведёт дела (хотя, возможно, они бы шли и без Него), вы Его не видите, но признаёте Его руководство, в то время как сами «делаете своё дело».
Религиозное «возрождение», свидетелями которого мы являемся в наши дни, — это, пожалуй, самый сильный удар по монотеизму, который когда-либо был нанесён ему. Может ли быть большее святотатство, чем говорить о «Человеке наверху», учить молиться о том, чтобы сделать Бога своим партнёром по бизнесу, «рекламировать» религию с помощью методов и призывов, какими обычно рекламируют мыло?
В свете того, что отчуждение современного человека несовместимо с монотеизмом, можно было бы ожидать, что священники и раввины окажутся в первых рядах критиков современного капитализма. Хотя верно, что со стороны высших авторитетов католической церкви и ряда священников и раввинов рангом пониже такая критика раздавалась, но все церкви в основном принадлежат к консервативным силам современного общества и используют религию, чтобы поддержать человека в рабочем состоянии, в состоянии удовлетворённости глубоко нерелигиозной системой. Большинство из них, похоже, не понимают, что этот тип религии в конечном счёте выродится в откровенное идолопоклонство, если они не охарактеризуют его соответствующим образом и не начнут после этого бороться против современного идолопоклонства, вместо того чтобы рассуждать о Боге и таким образом поминать Его имя всуе — в нескольких смыслах, а не в одном.
Труд
Каково значение слова «труд» в отчуждённом обществе? Я уже сделал несколько кратких замечаний по этому вопросу в ходе общего обсуждения проблемы отчуждения. Но поскольку это проблема чрезвычайной важности не только для понимания нынешнего общества, но и для любой попытки создать более здоровое общество, на следующих страницах я хочу отдельно и более широко рассмотреть проблему труда.
Если человек не эксплуатирует других, он вынужден работать, чтобы жить. Каким бы примитивным и простым ни был его способ труда, он возвысился над царством животных уже самим фактом производства. Ему справедливо было дано определение «животного, которое производит». Но для человека труд — это не только неизбежная необходимость. Труд высвобождает его из природы, он создаёт человека как социальное и независимое существо. В процессе труда, т. е. в процессе формирования и изменения внешней природы, человек формирует и изменяет самого себя. Он выходит из природы, подчиняя её себе; он развивает свои способности к сотрудничеству, разум, чувство прекрасного. Он обособляет себя от природы, от изначального единства с ней, в то же время вновь объединяет себя с ней уже как её хозяин и созидатель. Чем больше совершенствуется его труд, тем совершеннее его индивидуальность. Формируя природу и заново создавая её, он учится пользоваться своими силами, развивая своё мастерство и созидательность. Что бы мы ни взяли, прекрасные росписи пещер южной Франции, орнаменты на оружии первобытных людей, статуи и храмы Греции, средневековые соборы, стулья и столы, сделанные искусными ремесленниками, цветы, деревья или злаки, выращенные крестьянами, — всё это выражения творческого преобразования природы с помощью человеческого разума и умения.
В западноевропейской истории мастерство ремесленников, особенно уровень, достигнутый ими в XIII–XIV вв., является одной из вершин развития творческого труда. Труд был не просто полезной деятельностью, он приносил глубокое удовлетворение. Главные черты ремесленного мастерства особенно ярко выразил Ч. Р. Миллс: «В труде нет никаких скрытых мотивов помимо изготовляемого продукта и процесса его созидания. Детали ежедневной работы полны значения, потому что в уме работника они не отделены от продукта труда. Работник свободен проконтролировать собственные трудовые действия. Поэтому ремесленник способен учиться у собственной работы, а также использовать и развивать свои способности и умение в ходе её выполнения.
Между работой и игрой, трудом и культурой нет разрыва. Способ, каким ремесленник обеспечивает себе средства к жизни, определяет и заполняет собой весь его образ жизни»206.
С разрушением средневековой структуры и возникновением современного способа производства значение и функция труда основательно изменились, особенно в протестантских странах. Человека, напуганного только что завоёванной свободой, охватила потребность заглушить свои сомнения и страхи с помощью лихорадочной деятельности. Результат этой активности, её успех или неудача, был решающим для его спасения, ибо указывал, относится ли он к числу спасённых или потерянных душ. Вместо того чтобы быть деятельностью, несущей в себе удовольствие и удовлетворение, труд стал обязанностью и мучением. Чем больше была возможность получить богатство с помощью труда, тем больше он превращался в простое средство для достижения благосостояния и успеха. Говоря словами Макса Вебера207, труд стал главным фактором системы «мирского аскетизма», откликом на испытываемые человеком чувства одиночества и изолированности.
Однако труд в этом смысле слова существовал только для высших и средних классов, которые могли накопить некоторый капитал и использовать чужой труд. Для подавляющего большинства людей, имевших для продажи только свою физическую энергию, он стал не чем иным, как трудовой повинностью. В XVIII–XIX вв. рабочий должен был трудиться по 16 часов в сутки, если он не хотел умереть с голоду, и делал это не потому, что таким образом он служил Господу, и не потому, что его успех показал бы, что он принадлежит к числу «избранных», а потому, что был вынужден продавать свою энергию тем, у кого были средства эксплуатировать её. В первые века нашей эпохи смысл труда разделился на обязанность у средних классов и принудительный труд у не имевших собственности.
Религиозное отношение к труду как к обязанности, всё ещё значительно преобладавшее в XIX в., заметно изменилось в последние десятилетия века нынешнего. Современный человек не знает, что с собой делать, как прожить жизнь, наполнив её смыслом; он вынужден работать, чтобы избавиться от невыносимой скуки. Но труд перестал быть моральным и религиозным долгом в том смысле, как его понимали представители среднего класса XVIII–XIX столетий. Появилось нечто новое. Постоянно возрастающее производство, стремление делать больше вещей лучшего качества превратились в самоцель, стали новыми идеалами. Труд стал отчуждённым от трудящегося человека.
Что происходит с промышленным рабочим? В течение 7–8 часов в день он расходует большую часть своих сил на производство «чего-нибудь». Ему нужна работа, чтобы обеспечить себе средства к жизни, но его роль в основном пассивна. Он выполняет маленькую частную операцию в сложном и высокоорганизованном процессе производства и никогда не сталкивается со «своим» продуктом как с целым, по крайней мере в качестве производителя, разве что в качестве потребителя, если только у него есть деньги, чтобы купить в магазине «свой» продукт. Он не имеет отношения ни к целостному продукту в его физическом выражении, ни к более широким экономическим и социальным его аспектам. Он поставлен на определённое место, призван выполнить определённую задачу, но не участвует ни в организации трудового процесса, ни в управлении им. У него нет заинтересованности, он даже не знает, почему производится именно этот, а не другой товар, какое отношение он имеет к потребностям общества в целом. Обувь, машины, электрические лампочки производятся «предприятием» с использованием машин. Он скорее часть машины, чем управляющий ею активный субъект. Вместо того чтобы служить человеку, выполняя за него работу, на которую раньше приходилось затрачивать чисто физическую энергию, машина стала его господином. Вместо того чтобы машина заменила собой человеческую энергию, человек стал заменой машины. Его труд можно определить как осуществление действий, которые машины пока что не могут выполнять.
Труд — это не сама по себе наполненная смыслом человеческая деятельность, а средство для получения денег. П. Друкер, занимающийся изучением рабочих автомобильной промышленности, выражает эту мысль очень лаконично: «Для огромного большинства рабочих автомобильной промышленности единственный смысл их работы состоит в получении платёжного чека, а не в чем-то, связанном с трудом или продуктом. Труд выступает как нечто противоестественное, как неприятное, бессмысленное, бестолковое условие для получения платёжного чека, лишённое и достоинства, и значения. Неудивительно, что тем самым поощряется небрежная работа, замедление её темпа и прочие фокусы, направленные на то, чтобы получить ту же оплату за меньший труд. Неудивительно, что в итоге рабочий оказывается несчастным и недовольным, потому что платёжный чек — недостаточное основание для самоуважения»208.
Отношение рабочего к труду — это результат всей социальной организации, частью которой он является. Будучи «нанятым»209, он перестаёт быть активным действующим лицом и ни за что не отвечает, кроме надлежащего выполнения порученной ему некоторой отдельной части трудового процесса, и мало в чём заинтересован, кроме того, чтобы принести домой достаточно денег для содержания самого себя и семьи. Ничего большего от него не ожидают и не требуют. Он — часть арендованного капиталом оборудования, и его роль и функция определяются именно этим качеством — быть частью оборудования. В последние десятилетия всё больше внимания обращали на психологию рабочего, на его отношение к труду, на «человеческую проблему промышленного производства». Однако сама эта формулировка указывает на лежащую в её основе установку. Речь идёт о человеческом существе, проводящем на работе большую часть жизни, поэтому следовало бы обсудить скорее «производственные проблемы человеческих существ», а не «человеческую проблему промышленного производства».
Большинство исследований в области индустриальной психологии рассматривает вопрос о том, как повысить производительность отдельного рабочего и каким образом побудить его работать так, чтобы возникало меньше трений. Психология сослужила свою службу «человеческой инженерии» — попытке обращаться с рабочим и служащим как с машиной, которая лучше работает, если её хорошенько смазать. Если Тейлор в первую очередь был озабочен тем, как лучше организовать техническое использование физических сил рабочего, то большинство индустриальных психологов заняты главным образом манипулированием его психикой. Основную идею можно сформулировать так: если он лучше работает, когда счастлив, давайте сделаем его счастливым, спокойным, довольным и вообще каким угодно, раз это повышает его выработку и смягчает конфликты. Во имя «человеческих отношений» к рабочему применяют весь набор средств, пригодных для полностью отчуждённой личности. Для улучшения отношений с людьми рекомендуются даже такие вещи, как счастье и человеческие ценности. Так, например, по утверждению журнала «Тайм», один из наиболее известных американских психиатров сказал, обращаясь к полуторатысячному коллективу служащих супермаркета: «Наши покупатели получат ещё больше удовольствия, если мы будем счастливы… Если бы нам удалось претворить в жизнь некоторые из этих основных принципов ценностей и человеческих отношений, управленческий персонал получил бы за это сполна звонкой монетой». Речь идёт о «человеческих отношениях», а подразумеваются при этом отношения самые бесчеловечные, отношения между отчуждёнными автоматами. Говорят о счастье, а подразумевают установление жёсткого распорядка, исключающего последние сомнения и всякую спонтанность210.
Отчуждённый и глубоко неудовлетворительный характер труда приводит к двум следствиям: первое — идеалу полнейшей лени, второе — к затаённой, хотя зачастую и бессознательной, враждебности по отношению к труду, а также ко всему и всем, с ним связанным.
Широко распространённую склонность к состоянию полнейшей лени и пассивности нетрудно распознать. Наша реклама обращается к ней даже чаще, чем к сексу. Конечно, существует множество полезных, сберегающих труд приспособлений. Но их полезность частенько служит всего-навсего обыкновенной реализацией призыва к полнейшей инертности и пассивному восприятию. Пачка полуфабрикатов для завтрака рекламируется как «новинка — её легче съесть». Электрический тостер рекламируют в таких выражениях: «…самый необычный тостер в мире! Ваш новый тостер всё сделает за вас. Вам даже не придётся прилагать усилий, чтобы положить в него хлеб. Мощный, хотя и необычный электрический двигатель осторожно возьмёт хлеб прямо из ваших рук!» О скольких курсах изучения языков и других предметов объявляют с помощью рекламного девиза: «Учение без усилий, никакой зубрёжки!» Всем знаком портрет пожилой супружеской пары с рекламы компании по страхованию жизни; они удалились от дел в 60-летнем возрасте и проводят жизнь в совершенном блаженстве, ничем не занимаясь, кроме путешествий.
Радио и телевидение демонстрируют другой элемент этой тоски по лени: идею «кнопочной власти». Нажимая на кнопку или поворачивая рукоятку машины, мы властны заставить зазвучать музыку, речи, спортивные игры, а по телевизору — распорядиться, чтобы происходящее в мире предстало перед нашими очами. Удовольствие вести машину наверняка частично покоится на том же утолении жажды кнопочной власти. Мощная машина приводится в движение лёгким нажатием кнопки; потребуется совсем немного умения и усилий, чтобы водитель почувствовал, что он властен над пространством.
Но есть и куда более серьёзная и затаённая реакция на бессмысленность труда и его скуку. Это враждебное отношение к труду, гораздо менее осознанное, чем наше страстное стремление к лени и бездеятельности. Нередко предприниматель чувствует себя узником собственного бизнеса и продаваемых им товаров. Его товар вызывает у него такое чувство, словно его обманули, и он втайне презирает его. Он ненавидит покупателей, вынуждающих его разыгрывать спектакль, чтобы продать товар. Он ненавидит своих конкурентов, представляющих для него угрозу; своих служащих, как, впрочем, и вышестоящих, потому что он постоянно находится в конкурентной борьбе с ними. Но, что важнее всего, он ненавидит себя, потому что видит, как проходит жизнь безо всякого смысла, если не считать сиюминутного опьянения успехом. Конечно, эти ненависть и презрение и к другим, и к себе, и к самим производимым вещам по преимуществу бессознательны и лишь случайно доходят до осознания в мимолётной мысли, достаточно беспокоящей, чтобы постараться как можно быстрее отбросить её.
Демократия
Подобно тому как стал отчуждённым труд, так и выражение воли избирателя в современной демократии приобрело отчуждённый характер. Принцип демократии состоит в том, что не руководитель или малая группа, а народ в целом определяет свою судьбу и принимает решения по вопросам, затрагивающим всех. Выбирая своих представителей в парламент, где принимаются законы страны, мы полагаем, что каждый гражданин выполняет роль ответственного участника в делах общества. Благодаря принципу разделения властей был создан весьма остроумный механизм, служащий для поддержания целостности и независимости судебной системы и сохранения равновесия соответствующих функций законодательной и исполнительной властей. В идеале каждый гражданин в равной мере несёт ответственность за принятие решения и влияет на их принятие.
В действительности же демократическую систему с самого начала преследовало одно серьёзное противоречие. Она действовала в государствах с колоссальным неравенством возможностей и доходов, и привилегированные классы, естественно, не хотели терять своих привилегий, которые им обеспечивал статус-кво и которых они легко могли бы лишиться, если бы воля не имевшего собственности большинства нашла своё полное выражение. Чтобы избежать этой опасности, большая часть не владеющего собственностью населения была лишена права голоса. Крайне медленно утверждался принцип, согласно которому каждый гражданин имеет право голоса без всяких ограничений и условий.
В XIX в. казалось, будто всеобщее избирательное право решит все проблемы демократии. Один из лидеров чартистского движения211 О’Коннор сказал в 1838 г.: «Всеобщее избирательное право сразу же изменило бы весь характер общества: на место бдительности, сомнениям и подозрительности пришла бы братская любовь, взаимная заинтересованность и всеобщее доверие». В 1842 г. он говорил: «…через шесть месяцев после принятия чартистской программы каждый мужчина, женщина и ребёнок в стране будет хорошо накормлен, хорошо обеспечен жильём и одеждой»212. С тех пор все великие демократические системы установили всеобщее избирательное право для мужчин и, за исключением Швейцарии, для женщин, но даже в богатейшей стране мира 1/3 населения всё ещё была «плохо накормлена, плохо обеспечена жильём и одеждой», говоря словами Франклина Д. Рузвельта213.
Введение всеобщего избирательного права не только не оправдало надежд чартистов, но и разочаровало всех, кто верил, будто бы оно поможет изменить граждан, сделав их ответственными, активными, независимыми личностями. Стало ясно, что сегодня проблема демократии заключается уже не в ограничении права участия в выборах, а в том, как это право осуществляется.
Как могут люди выражать «свою» волю, если у них нет ни собственной воли, ни убеждений, если они — отчуждённые автоматы, чьими вкусами, мнениями, выбором манипулируют мощные «механизмы», подгоняющие всё это к определённой норме? В этих условиях всеобщее избирательное право превращается в фетиш. Если руководство может доказать, что каждый человек имеет право голоса и что голоса подсчитываются честно, — оно демократично. Если же каждый голосует, а подсчёт голосов ведётся нечестно, или же если голосующий боится проголосовать против правящей партии — страна недемократична. В самом деле, между свободными и манипулируемыми выборами есть значительное и важное различие. Но, отмечая это различие, нам нельзя забывать того, что даже свободные выборы необязательно выражают «волю народа». Если множество людей пользуется хорошо разрекламированным сортом зубной пасты потому, что реклама приписывает ему фантастические свойства, ни один мало-мальски разумный человек не скажет, что люди «приняли решение» в пользу этой зубной пасты. Всё, что можно было бы утверждать, так это то, что пропаганда достаточно преуспела, убедив миллионы людей поверить её заявлениям.
В отчуждённом обществе то, как люди выражают свою волю, не так уж сильно отличается от того, как они выбирают товары для покупки. Они вслушиваются в пропагандистскую трескотню, и факты немного значат в сравнении с обладающей гипнотическим воздействием шумихой, вдалбливаемой в их головы. В последние годы мы всё больше и больше становимся свидетелями того, как премудрость сотрудников службы пропаганды определяет линию политической пропаганды. Привыкнув заставлять людей покупать всё что угодно, лишь бы хватало денег на рекламу, они формулируют политические идеи и представляют себе политических лидеров в тех же категориях. Для создания рекламы политическим деятелям они используют телевидение точно так же, как для рекламы мыла; имеет значение только воздействие на торговлю или на голосование избирателей, а вовсе не разумность или полезность рекламируемого. Этот феномен нашёл в высшей степени откровенное выражение в недавних заявлениях о будущем республиканской партии. Они сводятся к тому, что раз уж нельзя надеяться получить для республиканской партии большинство голосов, надо найти человека, желающего представлять партию, и тогда проголосуют за него. В принципе это не отличается от рекламирования сигарет известным спортсменом или киноактёром.
В самом деле, функционирование политического механизма в демократической стране в сущности не отличается от того, что происходит на товарном рынке. Политические партии не слишком разнятся от крупных коммерческих предприятий, а профессиональные политики стараются продать публике свой товар. Их методы всё больше напоминают методы рекламы, применяющей сильные меры воздействия. Особенно точно определил этот процесс Й. Шумпетер214, проницательный исследователь политико-экономических явлений. Он начинает с формулировки классического для XVIII в. представления о демократии: «Демократическая система — это такое институциональное устройство для принятия политических решений, которое выступает проводником общего блага, побуждая народ самостоятельно решать проблемы путём выбора людей, которым предстоит собираться вместе, чтобы выполнить его волю»215. Затем Шумпетер анализирует отношение современного человека к проблеме общественного благоденствия и приходит к выводу, не слишком отличающемуся от уже изложенных выше216.
Шумпетер также указывает на сходство между тем, как фабрикуется народная воля в политических вопросах и в коммерческой рекламе. Он пишет, что «методы, с помощью которых фабрикуются проблемы и народная воля по каждой из них, совершенно аналогичны способам, применяемым коммерческой рекламой. Мы находим те же самые попытки воздействовать на подсознание. Мы находим ту же самую технологию создания благоприятных и неблагоприятных ассоциаций, которые тем эффективнее, чем меньше в них разумного. Мы находим те же самые отговорки и умолчания, тот же трюк с созданием мнения путём многократных повторений одного и того же; этот приём оказывается успешным ровно настолько, насколько при этом удаётся обойтись без рациональной аргументации и избежать опасности пробудить критические способности человека. И так далее. Однако в области общественной жизни все эти хитрости приобрели гораздо больший размах, чем в сфере частных или профессиональных дел. Портрет девушки, прелестнейшей из когда-либо живших на свете, с течением времени окажется бессильным поддержать торговлю плохими сигаретами. Но в случае с политическими решениями столь же надёжной гарантии не существует. Суть многих судьбоносных решений такова, что с ними нельзя экспериментировать на досуге за умеренную плату. Однако если это и оказывается возможным, то, как правило, составить суждение не так легко, как в случае с сигаретами, потому что последствия поддаются оценке с большим трудом»217.
На основе этого анализа Шумпетер приходит к определению демократии, менее возвышенному, чем первое, зато, несомненно, более реалистичному: «Демократическая система — это такое институциональное устройство для принятия политических решений, при котором индивиды приобретают власть принимать решения посредством конкурентной борьбы за голоса народа»218.
Сопоставление процессов формирования мнения в политике и на товарном рынке можно дополнить ещё одним, имеющим дело не столько с формированием мнения, сколько с его выражением. Я имею в виду роль акционера в американской крупной корпорации и воздействие его воли на управление.
Как уже было указано выше, собственность крупной корпорации в наши дни находится в руках сотен тысяч человек, каждый из которых владеет чрезвычайно малой долей всего пакета акций. С точки зрения закона, акционеры владеют предприятием и, следовательно, имеют право определять его политику и назначать администрацию. Практически же они не слишком-то чувствуют ответственность за свою собственность и молчаливо соглашаются с действиями администрации, довольствуясь регулярным получением дохода. Подавляющее большинство акционеров не утруждают себя посещением собраний и предпочитают передать необходимые полномочия управленческому персоналу. Как уже отмечалось, только в 6% крупных акционерных компаний (в 1930 г.) управление осуществлялось всеми или большинством собственников.
Положение с управлением в современной демократии не так уж отличается от управления крупной корпорацией. Да, действительно, свыше 50% избирателей сами опускают свои избирательные бюллетени. Они делают выбор между двумя партийными механизмами, ведущими борьбу за их голоса. Но стоит только одному из этих механизмов прийти к власти, получив большинство голосов, как он отдаляется от избирателя. Реальные решения зачастую перестают быть делом отдельных членов парламента, представляющих интересы и волю своих избирателей, а становятся делом партии219. Но и тут решения принимают наиболее влиятельные личности, играющие главенствующую роль, которые нередко почти неизвестны общественности. Факт тот, что, хотя отдельно взятый гражданин верит, что влияет на принимаемые в стране решения, его участие в этом ненамного больше участия рядового акционера в управлении «своей» компанией. Связь между актом голосования и важнейшими политическими решениями самого высокого уровня окутана тайной. Нельзя сказать, что её нет вообще, как и нельзя сказать, будто окончательное решение — это результат воли избирателя. Это самое настоящее отчуждённое выражение воли гражданина. Он что-то делает, отдавая свой голос, и пребывает в иллюзии, будто он — творец тех решений, которые одобряет, как если бы эти решения были его собственными. Но в действительности они большей частью определяются силами, выходящими за пределы его знаний и возможностей контроля. Неудивительно, что такое положение порождает у рядового гражданина глубокое чувство бессилия в политических делах (хотя оно необязательно осознаётся) и что, следовательно, его политическая сметливость всё больше ослабевает. Ибо если верно, что надо думать, прежде чем действовать, то так же верно и то, что, если нет возможности действовать, мышление истощается; другими словами, если человек не может эффективно действовать, он не сможет и продуктивно мыслить.
3. Отчуждение и душевное здоровье
Как влияет отчуждение на душевное здоровье? Ответ, конечно же, зависит от того, что понимать под здоровьем. Если имеется в виду, что человек способен выполнять свою социальную функцию, продолжать производить, а также воспроизводиться, то совершенно очевидно, что отчуждённый человек может быть здоровым. К тому же мы создали самый мощный производственный механизм из существовавших до сих пор на Земле, хотя мы же создали и самую мощную разрушительную машину, которая может попасть в руки безумца. Если бы мы обратились к общепринятому в психиатрии определению душевного здоровья, то пришлось бы признать, что мы здоровы. Совершенно естественно, что понятия здоровья и болезни суть создание формулирующих их людей, а следовательно, и той культуры, в которой живут эти люди. Отчуждённые психиатры определят душевное здоровье с позиций отчуждённой личности, а потому сочтут здоровьем то, что с точки зрения нормативного гуманизма можно было бы расценить как болезнь. В этом плане то, что Г. Уэллс220 так прекрасно описал в рассказе «Страна слепых» применительно к психиатрам и хирургам своего времени, так же верно и в отношении многих психиатров нашей культуры. Молодого человека, нашедшего приют в изолированном от мира племени слепых от рождения людей, осматривают их доктора.
«Потом, некоторое время спустя, одного премудрого старейшину осенила мысль. Среди своего народа он слыл большим учёным, врачевателем и обладал философским, изобретательным умом. И вот у него явилась соблазнительная мысль излечить Нуньеса от его странностей. Однажды в присутствии Якоба он опять перевёл разговор на Нуньеса.
— Я обследовал Боготу, — сказал он, — и теперь дело стало для меня ясней. Я думаю, он излечим.
— Я всегда на это надеялся, — ответил старый Якоб.
— У него повреждён мозг, — изрёк слепой врач.
Среди старейшин пронёсся ропот одобрения.
— Но спрашивается: чем повреждён?
Старый Якоб тяжело вздохнул.
— А вот чем, — продолжал врач, отвечая на собственный вопрос. — Те странные придатки, которые называются глазами и предназначены создавать на лице приятную лёгкую впадину, у Боготы поражены болезнью, что и вызывает осложнение в мозгу. Они у него сильно увеличены, обросли густыми ресницами, веки на них дёргаются, и от этого мозг у него постоянно раздражён, и мысли неспособны сосредоточиться.
— Вот что! — удивился старый Якоб. — Вот оно как…
— Думается, я с полным основанием могу утверждать, что для его полного излечения требуется произвести совсем простую хирургическую операцию, а именно удалить эти раздражающие тельца.
— И тогда он выздоровеет?
— Тогда он совершенно выздоровеет и станет примерным гражданином.
— Да будет благословенна наука! — воскликнул старый Якоб и тотчас же пошёл поделиться с Нуньесом своей счастливой надеждой»221.
Современные определения душевного здоровья в психиатрии подчёркивают те качества, которые составляют часть отчуждённого социального характера нашего времени: приспособленность, способность к сотрудничеству, агрессивность, терпимость, честолюбие и пр. Выше я приводил данное Штрекером определение «зрелости» в качестве иллюстрации наивного перевода на язык психиатрии объявлений о приёме на работу служащих нижнего звена. Но как уже кратко упоминалось в другом контексте, даже один из наиболее глубоких и блестящих психоаналитиков нашего времени Г. С. Салливан в своих теоретических построениях испытывал влияние всепроникающего отчуждения. Именно потому, что он — такая величина и что вклад его в психиатрию чрезвычайно важен, было бы полезно немного задержаться на этом вопросе. Салливан принял за часть человеческой природы то обстоятельство, что отчуждённому человеку недостаёт чувства самости и он ощущает себя соответственно ожиданиям окружающих, точно так же как Фрейд принял склонность к соперничеству, характерную для начала века, за естественный феномен. Поэтому Салливан назвал взгляд, согласно которому существует неповторимая индивидуальная самость, «иллюзией уникальной индивидуальности»222. Столь же очевидно влияние отчуждённого мышления на данное им определение основных потребностей человека. Согласно его утверждению, это «потребность в личной безопасности, т. е. в свободе от беспокойства; потребность в близости, т. е. в сотрудничестве хотя бы с ещё одним человеком; потребность в утолении чувственного влечения, что связано с деятельностью гениталий в стремлении к оргазму»223. Три критерия душевного здоровья, постулируемые здесь Салливаном, общеприняты. На первый взгляд, никто не станет спорить с тем, что любовь, безопасность и сексуальное удовлетворение — совершенно нормальные цели с точки зрения душевного здоровья. Однако критическое рассмотрение этих понятий показывает, что в отчуждённом мире они означают нечто отличное от того, что они могли бы означать в других культурах.
Пожалуй, наиболее популярное в наше время понятие из арсенала психиатрии — это понятие безопасности. В последние годы ему придают всё большее значение как первостепенной цели жизни и сущности душевного здоровья. Одна причина такой установки заключается, пожалуй, в том, что нависающая над миром в течение многих лет угроза войны усилила стремление к безопасности. Другая, более важная причина состоит в том, что вследствие роста автоматизации и сверхконформизма люди всё меньше чувствуют себя в безопасности.
Проблема ещё больше усложняется благодаря смешению понятий психической и экономической безопасности. Одно из коренных изменений, произошедших за последние 50 лет, заключается в том, что все западные страны приняли принцип, согласно которому каждый гражданин должен иметь минимальное материальное обеспечение на случай безработицы, болезни и старости.
Как же может впечатлительный, остро чувствующий человек ощущать себя в безопасности? Ведь в силу самих условий нашего существования мы ни в чём не можем испытывать полную уверенность. Наши мысли и прозрения — в лучшем случае лишь частичные истины, смешанные с изрядной долей заблуждений, не говоря уже об отнюдь не обязательном искажении информации относительно жизни и общества, с которым сталкиваемся чуть ли не со дня своего рождения. Наша жизнь и здоровье зависят от случайностей, не подвластных нашему контролю. Принимая решение, мы никогда не можем быть уверены в его последствиях. Любое решение заключает в себе возможность провала, а если нет, то это не решение в подлинном смысле слова. Мы никогда не можем быть уверены в исходе наших лучших устремлений. Результат всегда зависит от многих факторов, превосходящих нашу способность к контролю. Подобно тому, как впечатлительный, остро чувствующий человек не может избежать чувства грусти, он не может избежать и чувства неуверенности. Задача, которую может и должен поставить человек перед своей психикой, состоит не в том, чтобы почувствовать себя в безопасности, а в том, чтобы уметь переносить отсутствие безопасности без паники и чрезмерного страха.
Жизнь в её душевных и духовных аспектах неизбежно небезопасна и ненадёжна. Полная уверенность существует лишь относительно того, что мы родились и умрём. Полная безопасность заключается лишь в столь же полном подчинении силам предположительно могущественным и долговечным, которые избавляют человека от необходимости принимать решения, брать на себя риск и ответственность. Свободный человек неизбежно лишён безопасности, мыслящий человек неизбежно лишён уверенности.
Как же в таком случае человек может переносить отсутствие безопасности, присущее человеческому существованию? Один путь — укорениться в группе так, чтобы чувство тождественности гарантировалось принадлежностью к этой группе, будь то семья, клан, нация, класс. Пока процесс индивидуализации не достиг стадии, на которой индивид высвобождается из этих первичных уз, он всё ещё «мы», и пока группа действует, он уверен в собственной тождественности благодаря членству в ней. Развитие современного общества привело к распаду первичных уз. Современный человек по существу одинок, он предоставлен самому себе, и предполагается, что он может рассчитывать только на себя. Он может обрести чувство тождественности, только развивая единственное в своём роде, особенное существо, которое и есть «он», до того момента, когда он действительно сможет почувствовать, что «я есмь Я». Это окажется достижимым только в том случае, если он разовьёт свои деятельностные силы до такой степени, что сможет соотнести себя с миром без того, чтобы утонуть в нём; если он сможет достичь продуктивной ориентации. Однако отчуждённый человек пытается решить проблему другим способом, а именно путём конформизма. Он чувствует себя в безопасности, максимально уподобившись своему ближнему. Его первостепенная цель — получить одобрение других; больше всего он боится, что может не получить одобрения. Отличие от других, принадлежность к меньшинству угрожают его чувству безопасности; отсюда его стремление к беспредельному конформизму. Очевидно, что это стремление в свою очередь порождает постоянно действующее, хотя и скрытое, чувство ненадёжности. Любое отклонение от образца, любая критика возбуждают страх и неуверенность. Человек находится в постоянной зависимости от одобрения других людей, точно так же как наркоман зависит от наркотика, и аналогичным образом его чувство самости и уверенности «в себе» всё больше и больше слабеет. Если несколько поколений назад вся жизнь человека была пронизана чувством вины, вызванным его греховностью, то теперь на смену ему пришло чувство тревоги и неполноценности, вызванное отличием от других.
Ещё одна цель душевного здоровья — любовь, как и безопасность, в условиях отчуждения приобрела новое значение. Для Фрейда в соответствии с духом того времени любовь была в основном сексуальным феноменом. Человек обнаруживает на опыте, что «половая (генитальная) любовь предоставляет человеку сильнейшие переживания, величайшую удовлетворённость, даёт ему, собственно говоря, образец любого счастья, а поэтому нужно и дальше искать удовлетворение стремления к счастью в области половых отношений, помещать генитальную эротику в центр жизненных интересов. На этом пути… человек становится в самой рискованной степени зависимым от части внешнего мира, а именно — от избранного объекта любви, и испытывает самые жестокие страдания, если отвергается им или теряет его из-за неверности или смерти»224. Чтобы обезопасить себя от любовных страданий, человек — но только «незначительное меньшинство» — может преобразовать эротические функции любви, «придавая главную ценность не тому, чтобы быть любимым, а собственной любви» и «направляя свою любовь не на отдельные объекты, а на всех людей». Таким образом, «они избегают колебаний и разочарований половой любви, поскольку отвлекаются от сексуальной цели и превращают влечение в заторможенный порыв…». Любовь с запрещённой целью «была вначале глубоко чувственной любовью и таковой по-прежнему остаётся в бессознательном»225. Чувство единения и слияния с миром («океаническое чувство»), составляющее сущность религиозного и особенно мистического опыта, переживание единения и слияния с любимым человеком Фрейд интерпретирует как возвращение к состоянию раннего «безграничного нарциссизма»226.
В соответствии со своими основными представлениями Фрейд понимает душевное здоровье как полную реализацию способности любить, что достигается в том случае, если развитие либидо перешло в генитальную стадию.
В противоположность Фрейду в психоаналитической системе Г. С. Салливана мы находим прямое разграничение между сексуальностью и любовью. Что же означает любовь и близость в понимании Салливана? «Близость — такой тип состояния, касающегося двух человек, который позволяет утвердить все компоненты личностной ценности. Утверждение личностной ценности требует такого типа отношений, который я называю сотрудничеством и под которым подразумеваю ясно выраженное приспособление поведения одного человека к высказанным потребностям другого в стремлении к всё более тождественному, т. е. всё более сближающемуся, почти общему удовлетворению, и в продолжение всё более сходных действий по обеспечению безопасности»227. Проще говоря, Салливан определил сущность любви как состояние сотрудничества, при котором оба человека одновременно чувствуют: «Мы придерживаемся правил игры, чтобы сохранить свой престиж, чувство превосходства и достоинства»228.
Подобно тому как Фрейдово определение любви — это описание опыта патриархально настроенного представителя мужского пола, изложенное в терминах материализма XIX столетия, описание Салливана относится к опыту отчуждённой личности XX в. с рыночной ориентацией. Это описание «egotism à deux»229, т. е. двух людей, действующих сообща и совместно противостоящих враждебному и отчуждённому миру. Действительно, его определение близости в принципе подходит к чувствам любой совместно действующей группы, в которой каждый «приспосабливает своё поведение к выраженным потребностям другого человека, преследуя общие цели». (Следует отметить, что Салливан говорит здесь о выраженных потребностях, тогда как о любви по меньшей мере, можно было бы сказать, что она подразумевает реакцию обоих на невыраженные потребности друг друга.)
Сопутствующее рыночной ориентации значение слова «любовь», выраженное обыденным языком, можно обнаружить в дискуссиях о супружеской любви и о потребности у детей в любви и привязанности. В многочисленных статьях, рекомендациях, лекциях супружеская любовь описывается как состояние взаимной обходительности и умелого обращения друг с другом, называемого «взаимопониманием». Предполагается, что жена считается с потребностями и чувствами мужа, и наоборот. Если он приходит домой усталый и раздражённый, ей не следует ни о чём его спрашивать — или следует — в зависимости от того, что, по мнению авторов, лучше всего может «умаслить» его. Ему же следует высказать слова одобрения по поводу приготовленной ею пищи или её нового платья — и всё это во имя любви. Сейчас ежедневно можно услышать, что ребёнок должен «пользоваться любовью», чтобы чувствовать себя в безопасности, или что ребёнок «не получал от своих родителей достаточно любви» и поэтому стал преступником или шизофреником. Любовь и привязанность приобрели одно и то же значение применительно к самым разным случаям: идёт ли речь о малом ребёнке, об учении в колледже, которое необходимо для образования, или о последнем фильме, который стоит посмотреть. Вы «скармливаете» человеку любовь, подобно тому как вы снабжаете его безопасностью, знаниями и тому подобным — и вот вам счастливый человек!
Счастье — ещё одно, более популярное представление, с помощью которого определяется душевное здоровье в наше время, как гласит постулат из романа «О дивный новый мир»: «В наши дни счастливы все».
Что подразумевается под счастьем? В ответ на этот вопрос большинство людей сегодня, возможно, сказали бы, что быть счастливым значит «развлекаться», «хорошо проводить время». Ответ на вопрос, что значит «развлекаться», до некоторой степени зависит от материального положения индивида, но больше от его образования и структуры личности. Однако различия в материальном положении не столь важны, как может показаться. Приятное времяпрепровождение высших слоёв общества — это образец развлечений для тех, кто пока что не в состоянии за них заплатить, хотя всерьёз надеется на счастливый случай. В результате времяпрепровождение более низких общественных слоёв всё в большей мере становится дешёвой имитацией того, что делают в высших слоях, различаясь в цене, но не так уж отличаясь по качеству.
В чём заключаются эти развлечения? Это хождение в кино, на вечеринки, игры с мячом, слушание радио и сидение перед телевизором, поездки на машине по воскресным дням и занятия любовью, долгое лежание в постели воскресным утром и путешествия для тех, кому это по карману. Если вместо слов «развлечение» и «приятное времяпрепровождение» воспользоваться более солидным термином, то мы могли бы сказать, что понятие счастья в лучшем случае отождествляется с понятием удовольствия. Принимая во внимание наше обсуждение проблемы потребления, мы можем определить это понятие несколько точнее как удовольствие от неограниченного потребления, от «кнопочной» власти и от лени.
|
The script ran 0.047 seconds.