Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Юрий Поляков - Замыслил я побег… [1999]
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_contemporary, О любви, Повесть, Современная проза

Аннотация. Положенный в основу одноименного многосерийного телевизионного фильма роман Юрия Полякова — семейная эпопея, вбирающая в себя историю страны, семьи, отдельной личности. Это сплетение личных драм, которые разыгрываются на широком историческом фоне, начиная с брежневской эпохи через перестройку и вплоть до нашего времени. Это захватывающий сюжет, яркие характеры, социальная острота, тонкий юмор и утонченная эротика, а кроме того, глубокие и неожиданные размышления о тайнах супружеской жизни. Легкий писательский юмор придает неповторимое очарование этой захватывающей и динамичной трагикомедии о «лишних людях» конца двадцатого века.

Аннотация. Юрий Поляков, автор таких знакомых книг, как "Сто дней до приказа, «Апофегей», «Демгородок», «Козленок в молоке», «Небо падших», широко известен в России и за ее пределами. «Замыслил я побег &» - новое произведение знаменитого писателя. Это - семейный роман, история любви, взгляд на мир из супружеской постели. Читатель, как всегда, найдет у Юрия Полякова захватывающий сюжет, яркие характеры, социальную остроту, тонкий юмор и утонченную эротику, а кроме того, глубокие и неожиданные размышления о тайнах супружеской жизни. Вовремя прочитанный роман Юрия Полякова поможет вам изменить личную жизнь к лучшему. (Описание к книге «Ю. Поляков. Замыслил я побег..» («Молодая гвардия», 1999) в интернет-магазине Petropol)

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

Юрий ПОЛЯКОВ ЗАМЫСЛИЛ Я ПОБЕГ… Часто думал я об этом ужасном семейственном романе… А. С. Пушкин 1 — О чем ты все время думаешь? — Я? — Ты! — А ты о чем? — Я — о тебе! — И я — о тебе… — Башмаков, по сложившемуся обычаю, поцеловал коричневый, похожий на изюмину, девичий сосок и вздохнул про себя: «Бедный ребенок, она еще верит в то, что лежащие в одной постели мужчина и женщина могут объяснить друг другу, о чем они на самом деле думают!» — А почему ты вздыхаешь? — спросила Вета, согласно тому же обычаю, подставляя ему для поцелуя вторую изюмину. — Поживешь с мое… — Я обиделась! — сообщила она, специально нахмурив темные, почти сросшиеся на переносице брови. — Из-за чего? — превозмогая равнодушие, огорчился он. — Из-за того! До меня ты не жил… Не жил! Ты готовился к встрече со мной. Понимаешь? Ты должен это понимать! Свою правоту она тут же начала страстно доказывать, а он терпеливо отвечал на ее старательную пылкость, чувствуя себя при этом опрокинутым на спину поседелым сфинксом, на котором буйно торжествует ненасытная юность. — Да, да… Сейчас… Сейчас! — болезненно зажмурившись, в беспамятстве шептала Вета и безошибочным движением смуглой руки поправляла длинные спутанные волосы. Эта безошибочность во время буйного любовного обморока Башмакова немного раздражала, но зато ему нравилось, когда Вета внезапно распахивала антрацитовые глаза — и слепой взгляд ее устремлялся в пустоту, туда, откуда вот-вот должна была ударить молния моментального счастья… Девушка открыла глаза. Но совсем не так, как ему нравилось: взгляд был испуган и растерян. Горячее, трепещущее, уже готовое принять в себя молнию тело вдруг сжалось и остыло. Мгновенно. Башмаков даже почувствовал внезапный холод, сокровенно перетекающий в его тело, будто в сообщающийся сосуд. «Наверное, так же чувствуют себя сиамские близнецы, когда ссорятся, — предположил он. — Сейчас спросит про Катю…» Вета склонилась над ним и прижалась горячим влажным лбом к его лбу. Ее глаза слились в одно черное, искрящееся око: — А ты не обманываешь? — Ты мне не веришь?! — Тебе верю, но есть еще и она. — Ты же знаешь, мы спим в разных комнатах. — Правда? — Врать не обучены! — оскорбился он, думая о том, как все-таки юная наивность украшает мир. — Но ведь она… — Катю это давно не волнует. — Ее! — Вета обиженно выпрямилась. — Ладно, ее это давно уже не волнует, — согласился Башмаков, морщась от боли. — Наверное, лет через двадцать меня это тоже волновать не будет. А ты станешь стареньким, седеньким, с палочкой… Я тебе буду давать разные лекарства. — Знаешь, какие старички бывают? О-го-го! — Тогда и меня это тоже будет волновать. Я тебя замучу, и ты умрешь в постели! — Люди обычно и умирают в постели. — Нет, люди умирают в кровати, а ты умрешь в постели. Со мной! — Возможно, — кивнул Башмаков и заложил руки за голову. — Тебе со мной хорошо? — Она снова склонилась над ним, касаясь сосками его волосатого тела. Грудь у нее была большая, еще не утомленная жизнью, и напоминала половинки лимона. А это, если верить одной затейливой методе определения женского характера, означало «романтическую сексуальность, доверчивость, преданность и безоглядную веру в будущее». — Мне очень хорошо. — Очень или очень-очень? Башмаков подумал о том, что достаточно увидеть мужчину и женщину наедине, чтобы понять, кто из двоих любит сильнее или кто из двоих вообще любит. Тот, кто любит, всегда участливо склоняется над тем, кто лежит заложив руки за голову. — Очень или очень-очень? — повторила Вета свой вопрос. — Очень-очень. — Между прочим, ты понравился папе! — В каком смысле? — Во всех. Он хочет, чтобы мы с тобой обязательно обвенчались! — Если папа хочет, значит, обвенчаемся… — Ты будешь ей что-нибудь объяснять? — спросила Вета, высвобождая Башмакова и ложась рядом. — Наверное, нет. Просто соберусь и уйду. — А если она спросит? — Отвечу, что просто люблю другую. — А если она спросит: «Кого»? — Не спросит. — Я бы тоже не спросила. Из гордости. — Она не спросит из усталости. — Боже! Как можно устать… От тебя? От этого? Вета нежно провела пальцами по этому, подперла ладонью щеку и уставилась на Башмакова с таким обожанием, что он даже застеснялся вскочившего на щеке прыщика. — Олешек, знаешь, мне кажется, лучше все-таки ей сказать, а то как-то нечестно получается. Если ты все объяснишь, она тебя отпустит. Ведь ты сам говоришь — между вами уже ничего нет. — А если не отпустит? — Тогда мы убежим. А потом ты ей с Кипра напишешь письмо. — Как будет «побег» по-английски? — А вы разве еще не проходили? «Escape». «Побег» будет «escape»… — Значит, «беглец» будет «искейпер»? Нет, лучше — «эскейпер». Это как «эсквайр»… — «Эскейпер»? Такого слова, кажется, нет… — она нахмурилась, припоминая. — Точно нет. «Беглец» будет «runaway». — Жалко. — Чего жалко? — Что нет такого слова — «эскейпер». Представляешь, тебя спрашивают: «Вы беглец?» А ты отвечаешь: «Нет, я — эскейпер!» — Не забудь, «эскейпер», — она чмокнула его в щеку, — мы улетаем в понедельник вечером! — То fly away. Это мы уже проходили… — Ты нарочно дурачишься? — Я не дурачусь. В понедельник я буду готов. — Не слышу радости в голосе! — Буду готов! — пионеристо повторил Башмаков. — Слушай, Олешек, — засмеялась Вета, — а я тебе прямо сейчас еще одно прозвище придумала! — Да-а? — Да! Эс-кей-пер-чик! — Какой еще такой «перчик»? — Даже и не знаю какой… — Сейчас узнаешь! — Ах, пощадите мою невинность! — Не пощажу! — Что вы делаете, гражданин?! — Сейчас узнаете, гражданка! — Погоди! Не так. Поцелуй меня… всю! — Всю или всю-всю? — спросил он, стараясь принять более типичную для сфинксов позу. — Всю-всю-всю… 2 Сотрудник валютно-кассового департамента банка «Лосиноостровский» Олег Трудович Башмаков замыслил уйти от жены. Это была уже третья попытка за двадцать лет их брачного сосуществования. Первая состоялась шестнадцать лет назад, когда их дочери Даше было всего четыре года, а сам Олег Трудович (в ту пору просто Олег) работал в Краснопролетарском райкоме комсомола. На эту перспективную службу после окончания МВТУ его определил покойный тесть — начальник ремжилстройконторы, где разживалась югославскими обоями, чешскими унитазами, немецкой керамической плиткой и финским паркетным лаком вся руководящая районная мелочевка. Вторая попытка к бегству, тоже неудавшаяся, началась четырнадцать лет назад и длилась, тянулась, невидимая миру, почти все те годы, пока, изгнанный из райкома по икорному недоразумению, Башмаков трудился в «Альдебаране». У него был долгий производственный роман с Ниной Андреевной Чернецкой, и Олег Трудович в своем затянувшемся беглом порыве сам себе порой напоминал спринтера, сфотографированного с недостаточной выдержкой и потому размазанного по всему снимку… Обдумывая третий, окончательный и бесповоротный уход из семьи, Олег Трудович постоянно мысленно возвращался к тем двум неуспешным побегам, анализировал их, разбирая на части и вновь собирая, точно детскую головоломку. Он даже старался вообразить, как сложилась бы его жизнь, удайся любая из этих попыток, но неизменно запутывался в причинно-следственном хитромудрии, иногда высокопарно именуемом судьбой. К третьему побегу Олег Трудович готовился тщательно и старался предусмотреть каждую мелочь. Он даже с женой был добросердечен и нежен, но ровно настолько, чтобы не вызвать подозрений. Причем Башмаков не делал над собой никаких особенных усилий: нежность, совершенно искренняя, затепливалась в его сердце всякий раз, когда он, взглядывая на пребывавшую в полном неведении Катю, думал о том, что скоро они расстанутся навсегда. Именно это безмятежное неведение жены и вызывало в нем особенную жалость, незаметно переходящую в нежность, которую — для безопасности — приходилось даже немножко скрывать. В день побега — а это был, как и условились, понедельник — Башмаков взял на работе отгул, или, как выражались банковчане, «дэй офф». Заявление об уходе он решил пока не писать, чтобы не вызывать лишних разговоров и догадок. Вообще удивительно, как это до сих пор никто не позвонил Кате и не сообщил о том, чем еще, кроме банкоматов, занимается в служебное время ее супруг. Впрочем, теперь все настолько заняты собственными проблемами, что даже на полноценную зависть и активную подлость сил не остается. «Окапитализдел народ!» — говаривал в таких случаях незабвенный Рыцарь Джедай. Олег Трудович с удовольствием представил себе, как заскребет свою глянцевую лысину Корсаков, как сморщится Герке, как помчится по банку Гена Игнашечкин, размахивая факсовым обрывком с двумя строчками. Но с какими строчками: «Прошу уволить меня к чертовой матери по горячему собственному желанию! Башмаков». Утром эскейпер (так он теперь мысленно именовал себя) спокойно завтракал с женой Екатериной Петровной, обсуждая досадную неугомонность их дочери Дашки. Она накануне позвонила из своей бухты Абрек и радостно сообщила, что очень дешево, по случаю, у одной офицерской жены, прикупила замечательную японскую коляску — розовую, всю в оборочках и со специальным электромоторчиком, поэтому коляска может совершенно самостоятельно кататься туда-сюда, укачивая младенца. — А если будет мальчик? — спросил, доливая себе кофе, Башмаков. — Я где-то читал, что розовый цвет сбивает мальчикам сексуальную ориентацию… — Помешались все на этой сексуальной ориентации. Как с ума сошли! — рассердилась Катя. — Нет, будет девочка, Дашка специально на ультразвуке проверялась. Но все равно это очень нехорошая примета! Заранее нельзя ничего покупать. Тем более за два месяца… — Да, я помню, как ты с пузом все по магазинам бегала и распашонок накупала. — Тогда об этом не думали. Не до примет было. Достоялся, схватил — и счастлив… — А может, это и есть счастье? — Возможно. Ты сегодня поздно? — спросила жена, вставая из-за стола: она выходила из дому на полчаса раньше Башмакова. — Английского у тебя, надеюсь, сегодня нет? — Нет. Часов в семь буду. Если, конечно, что-нибудь с банкоматами не случится. А ты? — У меня сегодня шесть уроков и зачет. Потом педсовет. Потом дополнительные. Потом я Ирку Фонареву хотела проведать… Слушай, Тапочкин, будь другом, купи хлеба, молока и еще чего-нибудь вкусненького! Хорошо? — Хорошо. Катя еще постояла в прихожей перед зеркалом, внося последние поправки в свой незатейливый учительский макияж, затем вернулась на кухню, поцеловала Башмакова в макушку и ласково провела рукой по спине, напоминая об их вчерашней супружеской взаимности, такой вдруг успешной и такой нечастой, особенно в последнее время. — Теперь, Тапочкин, я знаю, на что ты еще способен, — и пощады не жди! — крикнула она уже из прихожей и захлопнула дверь. Олег Трудович дозавтракал, снял халат и начал одеваться. Повязывая перед зеркалом галстук, он вдруг опасливо предположил, будто отражение жены, несколько минут назад подкрашивавшей здесь губы, теперь затаилось в глубинах стекла и внимательно наблюдает за ним. Понимая всю глупость этого ощущения, Башмаков тем не менее постарался, чтобы его действия ничем не отличались от обычных сборов на службу. Он даже перекрыл газ и взял с собой зонтик, хотя выходил из дому всего на полчаса — чтобы, согласно намеченному плану, возле мебельного магазина договориться о машине для перевозки вещей. В лифте валялись пустые пивные банки и яркие пакеты из-под чипсов. Пластмассовые кнопки панели были опять, в который раз, сожжены, а на полированной стене появилась новая надпись на английском, ставшем в последнее время разновидностью настенной матерщины. Башмаков только начал заниматься на курсах, организованных специально для «пожилых» сотрудников банка, и перевести надпись не сумел, отчего разозлился еще сильнее. Почтовый ящик снова был взломан, газеты изъяты, а взамен вовнутрь брошены презервативные обертки. «Опять замок надо менять!» — с ненавистью подумал Олег Трудович. Он представил себе, как однажды застанет малолетнего мерзавца, ломающего почтовый ящик, на месте преступления и, схватив, изобьет страшно, до крови — и лицом, обязательно лицом, провезет его по острым развороченным крышкам почтовых ячеек. Он представил себе это так ясно, что даже сжал кулаки и ощутил тяжесть в затылке. Конечно, за изуродованного сопляка придется отвечать, но они с Ветой к тому времени будут уже на Кипре. А раз так, вдруг сообразил Башмаков, можно не злиться и новый замок не вставлять. Надо же, он почти забыл о своем побеге! «Хорош эскейпер!» День был ветреный — и оттого ослепительно солнечный. Ревматическая, давно уже бесплодная яблоня, единственная уцелевшая во дворе от прежних деревенских садов, раскачивала ветвями и шелестела свежей листвой. Новая трава на газоне закрыла белесый прошлогодний сушняк, а обнесенное бетоном сельское кладбище, где давно уже никого не хоронили, напоминало зеленый остров посреди некогда белоснежных, а теперь закопченных и облупившихся многоэтажек «спального» района. Во дворе над мотором старинного желтого «форда», уперев руки в неряшливо отрихтованное крыло, задумчиво склонился Анатолич, бывший настоящий полковник, с которым Башмаков почти три года сторожил автостоянку, а заодно по мелочам обслуживал автомобили. Анатолич и по сей день работал все там же и на тех же условиях: сутки сторожишь, двое дома. По выходным дням машины для мелкого ремонта ему пригоняли домой, прямо к подъезду. — Не хочет ехать? — поздоровавшись, полюбопытствовал Башмаков. — Куда он денется, поедет! — не очень уверенно ответил Анатолич. — На службу? — Нет, гуляю. — Неужели деньги в банке кончились? — Станок сломался. — Наконец-то! — засмеялся Анатолич. — Дашка-то родила? — Нет еще — через два месяца, — ответил Башмаков и добавил: — Но коляску уже купила. — Молодец! — Вообще-то примета не очень хорошая… — Все равно молодец! Надо обмыть. — Завтра. Сегодня хочу на дачу кое-что перевезти. — Помочь? — Спасибо. Мелочь, сам дотащу. Направляясь к мебельному, Башмаков казнился, зачем на ровном месте наврал, ведь завтра он будет на Кипре и уж никак не сможет обмыть с Анатоличем коляску. Когда же побег — очень скоро — станет достоянием подъездной общественности и вранье выплывет наружу, Анатолич, конечно, обидится: все-таки они дружили, да и к Дашкиному замужеству он имел чуть ли не родственное отношение. Магазин располагался на соседней улице и был там всегда. Точнее сказать, двадцать лет назад, когда они получили эту квартиру, — уже был. Именно в нем Башмаков купил тот диван из гарнитура «Изабель», благодаря которому сорвался его самый первый побег от жены. Только теперь около магазина нет очередей и вертлявых общественников с длинными списками тех, кто жаждет обзавестись сервантом или полутораспальной кроватью и для этого два раза в неделю прибегает на перекличку. Теперь магазин называется не «Мебель», но «Ампир-дизайн», и набит он дорогими итальянскими гарнитурами, и пусто в нем, как в краеведческом музее. Мысль договориться о машине прямо возле магазина пришла эскейперу, как только он стал обдумывать детали побега. Конечно, в наши времена проще заказать фургончик по телефону, но Олег Трудович сознательно решил прибегнуть к этой устаревшей, советской форме организации грузовых перевозок. Ведь диспетчер фирмы мог предупредительно позвонить накануне для подтверждения заказа и нарваться на Катю, а уходить из дому с арьергардными боями, выслушивая проклятия и насмешки жены, он не желал. Поначалу эскейпер предполагал спокойно и по-товарищески с ней объясниться. Но не решился. И теперь ему хотелось уйти в другую жизнь тихо и благородно — как умереть. Башмаков огляделся: возле магазина стояло несколько обычных мебельных фургонов и два длинномера, предназначенных, вероятно, для перевозки больших гарнитуров в гигантские элитные квартиры и загородные дома. За фурами он обнаружил то, что искал, — аккуратную «газель». В кабине никого не было. Водилы, как принято, курили кружком и с насмешливым осуждением смотрели на крутого «нового русского», который, рискуя испачкать свой переливчатый костюм, впихивал в «опель-универсал» дорогое инкрустированное трюмо. — Чья «газель»? — подойдя к ним, спросил Башмаков. — Ну моя, — ответил пузатый мужик в майке с надписью «Монтана». — Вы свободны? — А куда надо? — На Плющиху. — Мебеля повезем? — Нет. Книги. Еще кое-какую ерунду. — Поехали! — Нет, не сейчас. В три часа. Мне нужно еще собраться. — Пятнадцать ноль-ноль. Заказ принял. Куда подать? — Дом семь. Возле кладбища. Знаешь? — Это где фотостудия на первом этаже? — Фотоателье. Третий подъезд. Одиннадцатый этаж. Квартира номер 174… Все понял? — Кроме одного. Почему чем человек богаче, тем жаднее? — водитель кивнул на обладателя трюмо — тот теперь никак не мог закрыть заднюю дверцу «опеля». — Сам-то сколько дашь? — Сколько стоит — столько дам. — Тогда договоримся. Направляясь домой, Башмаков вспомнил о катином поручении и свернул к гастроному. Он купил хлеба и молока, а потом, поразмышляв, что бы могло означать словосочетание «что-нибудь вкусненькое», опираясь на многолетний семейный опыт, добавил упаковку черкизовских сосисок и маленький торт «Триумф». На выходе Олег Трудович задержался у бара и выпил кружку светлого немецкого пива, отметив про себя, что отечественная традиция недолива благополучно пережила смену общественно-экономической формации и даже усугубилась по причине особой пенности импортного напитка. «На Кипр, на Кипр! — подумал Башмаков, туманно повеселев от выпитого. — Туда, где не нужно после отстоя пены требовать долива пива!» В прихожей Олег Трудович снова посмотрел в зеркало, но уже без всякой мистики по поводу катиного отражения, а просто так — глянулся и потрогал выдавленный вечор и подсохший прыщик. Озирая себя, эскейпер отметил, что в его узком, чуть болезненном от оздоровительных голодовок лице, и особенно в грустных карих глазах, есть какая-то мужественная усталость многолетнего путешественника, которая так нравится молоденьким девушкам. Впрочем, с Ветой, кажется, по-другому. Она из тех, кто не знает, куда пристроить и кому подарить свою кажущуюся нескончаемой молодость. В студенческие годы Башмаков и сам на институтский «День донора» за стакан сока и бутерброд с колбасой сдавал кровь, да еще гордился тем, что его гемоглобин поможет кому-то — слабому и недужному. Олег Трудович взял в руки массажную щетку, чтобы причесаться, и обнаружил запутавшиеся в алюминиевых штырьках катины волосы. Один был совершенно седой — и это странно: жена, особенно в последнее время, часто красилась и вообще очень за собой следила. Она даже хотела лечь в Институт красоты, где каким-то новомодным составом выжигали на лице стареющую кожу, а потом образовывалась новая, свежая и розовая, точно на месте зажившей и отвалившейся болячки. — А если не образуется? — спросил Башмаков. — Тогда ты меня наконец бросишь! — засмеялась Катя. Но в институт она не легла, а просто отобрала у Дашки, тогда еще жившей с ними, очень дорогой французский крем, завалявшийся, вероятно, еще с тех времен, когда дочь собиралась замуж за брокера по имени Антон. Причесываться Олег Трудович не стал, спохватившись, что продукты надо убрать в холодильник, а то, не ровен час, получишь взбучку от Кати, не терпевшей беспорядка. Но сразу же вспомнил о побеге и усмехнулся. Надо было начинать сборы. Конечно, проще всего уйти налегке — с зубной щеткой и бритвой. Но тогда вся его прежняя жизнь словно исчезает — и он является в ветину мансарду седеющим сорокапятилетним младенцем. Обдумывая побег, Башмаков заранее решил взять с собой как можно больше вещей, пусть даже их придется потом оставить в Москве или выбросить… Начать он решил с рыбок. Аквариум, освещенный длинными дневными трубками, стоял теперь в бывшей дашкиной комнате. Башмаков с женой задумали переоборудовать ее в гостиную, о чем мечтали все годы обитания в этой квартире, но пока купили только здоровенный электрокамин-бар с пластмассовыми, как бы тлеющими полешками и два подержанных, но отлично сохранившихся велюровых кресла. Аквариум был огромный, десятиведерный, с большой шипастой океанской раковиной вместо банального грота и множеством разнообразных рыбок — от заурядных гуппи-вуалехвостов до очень редких существ, имевших совершенно прозрачные брюшки, так что можно наблюдать всю последовательность рыбьего пищеварения. Этих страшилок к двадцатилетию свадьбы подарила ему Катя, прежде относившаяся к аквариумным увлечениям мужа равнодушно и даже недоброжелательно. — Понимаешь, — смеялась она, — я хочу получше разобраться, каким именно образом путь к сердцу мужчины лежит через желудок… Катя и в самом деле в последние годы стала готовить получше. Башмаков склонился над аквариумом, намереваясь выловить трех каллихтовых сомиков — серых с зеленовато-золотистым отливом рыбок, неутомимо роющихся усиками в придонном иле. Конечно, интереснее взять с собой петушков, но их уж точно не довезешь — они и в аквариуме-то все время норовят сдохнуть. К тому же Вета просила именно сомиков. Олег Трудович пытался ей возражать: мол, на Кипре тоже есть аквариумные рыбки и тащить их из России глупо. — Нет, я хочу твоих сомиков! — потребовала она. — У них такие же грустные глаза, как у тебя! Особенно у мальчика… Не надо было приводить Вету сюда! А главное — не надо было делать это на супружеском диване… Олег Трудович вооружился маленьким сачком и стал осторожно подводить его к замершему от нехорошего предчувствия «сомцу». Главное — не спугнуть, а то спрячется в самую чащу роголистника или, еще хуже, в раковину — не достанешь. Вообще-то для размножения положено иметь в аквариуме одну самочку (она покрупнее) и двух самцов. Но Башмаков, будучи тогда еще неопытным рыбоводом, по ошибке купил на птичьем рынке наоборот — двух девочек и одного мальчика, которого и стал называть «сомцом». Олегу Трудовичу очень нравилось это придуманное им новое слово. Вдруг он сообразил, что еще не определился, куда поместить рыбок для перевозки. Отложив сачок, Башмаков отправился на кухню и там в глубине нижних шкафов, среди редко используемой посуды нашел двухлитровый стеклянный бочонок с плотно приворачивающейся жестяной крышкой. Это было как раз то, что нужно, оставалось только пробить в жести отверстия, чтобы рыбки не задохнулись. Сняв крышку, он понюхал банку, и ему почудился слабый запах черной икры, хотя это было невозможно: прошло шестнадцать лет, и с тех пор в бочонке хранились разные крупы, даже специи. Вот и сейчас на дне лежало несколько рисинок, напоминающих муравьиные яйца. Просто удивительно, что с этой подлой стеклотарой ничего не случилось за столько лет! Сколько сервизов и любимых ваз переколотили…Тут явно была какая-то мистика, ибо бочонок являлся вещью в определенном смысле исторической и сыграл в судьбе Олега Трудовича незабываемо гнусную роль. А случилось вот что. Башмакова, работавшего в ту пору в Краснопролетарском райкоме комсомола, командировали в Астрахань на всесоюзный семинар заведующих орготделами — обменяться опытом, покупаться в Волге и передохнуть. После прощального банкета каждому участнику семинара вручили по стеклянному бочоночку с черной икрой. Все разъехались по домам, а Башмаков задержался, чтобы еще повыпивать и повспоминать свою артиллерийскую юность с армейским дружком, проживавшим, как на грех, именно в Астрахани. Олег и не подозревал, а может, просто позабыл спьяну, что как раз в это самое время проводилась операция «Бредень» — против обнаглевших браконьеров, которые вылавливали осетрих тысячами, выпарывали из них икру и бросали драгоценные останки гнить прямо на берегу. Однако на один-единственный день, когда разъезжались заворги с двухлитровыми бочонками, по тихой местной договоренности операция «Бредень» была приостановлена. И вот вечером следующего дня Башмакова, забывшегося витиеватым хмельным сном в купе фирменного поезда «Волгарь», грубо разбудили люди в милицейской форме и потребовали предъявить багаж. Шифр чемоданного замка он набрал сразу — тот состоял из трех первых цифр номера незабываемой полевой почты. В казарменной песенке, которую Олег вместе с армейским дружком накануне проорал раз двадцать, не меньше, так и подчеркивалось: Мы номер почты полевой Теряем только с головой! Зато, набрав шифр, Олег потом еще долго возился, разгадывая, в какую из четырех сторон откидывается чемоданная крышка. Спасибо, милиционеры помогли. На суровый вопрос, что находится в стеклянной емкости, Башмаков, еще не сообразив обстановку и продолжая пребывать в мире алкогольной всеотзывчивости, ответил в соответствии со своими гастрономическими симпатиями: — Жуткая дрянь! Дело в том, что «рыбьи яйца» он не любил с детства: в семье, понятное дело, не приучили, а в пионерском лагере под видом черной икры им однажды дали такую дрянь, что потом все пионеры во главе с вожатыми три дня стояли в очередь к «белым домикам». — Документы! — потребовал милиционер. — Аусвайс? — угрожающе засмеялся Олег и стал шарить по карманам, но краснокожего райкомовского удостоверения не обнаружил, а только паспорт. — Что же это вы, Олег Трудович, с таким хорошим отчеством, а икру у государства воруете? — попенял милиционер, изучая документ. — А мне ее подарили! — беззаботно возразил Башмаков, не понимая еще, в чем дело. Понял он, когда, предъявив стандартное обвинение в браконьерстве и незаконном вывозе рыбной продукции из области, милиционеры стали его ссаживать с поезда на ближайшей станции. Но еще можно было все уладить, пройди Башмаков спокойненько в линейное отделение и тихонько попроси старшего звякнуть областному комсомольскому начальству. Но у пьяных свои нравственные императивы. Олег стал вырываться, кричать, будто бы он охренительный московский руководитель, что он всех разжалует в рядовые и даже еще ниже… Крики и угрозы на участников операции «Бредень» не подействовали, Олегу начали выкручивать руки, и тогда он совершил непростительное для человека, являвшегося, помимо всего, еще и членом районного штаба народной дружины: Башмаков ударил одного из милиционеров в ухо. Сдачу, как и следовало предвидеть, он получил сразу от всех. Когда составлялся протокол, Олег, отняв платок от разбитой губы, с пьяной значительностью сообщил, где именно он работает, но документально сей факт подтвердить никак не смог. По этой причине в благородное номенклатурное происхождение своего пленника милиционеры отказывались верить наотрез, даже издевались: мол, если расхититель икры — райкомовец, то они здесь все — министры Щелоковы и даже, подымай выше, — Чурбановы. Этот смех задел Башмакова почему-то гораздо больнее, нежели полученные тумаки, и, потеряв от обиды всякое соображение, он предложил им позвонить по межгороду в Москву, в приемную первого секретаря Краснопролетарского райкома партии, где круглосуточно дежурил кто-нибудь из инструкторов, а с ними-то как раз Башмаков был коротко знаком по спецстоловой. Словосочетание «райком партии» в те времена еще имело силу магического заклинания, а может быть, милиционеры захотели торжественно убедиться в том, что задержанный попросту надувает фофана и берет их на пушку. В общем, поколебавшись, астраханские икроблюстители согласились. Но если Бог хочет кого-то погубить, то прибегает к совершенно уж дешевым сюжетным вывертам. Трубку снял сам первый секретарь Чеботарев, человек, под взглядом которого падали в обморок инструкторы райкома и секретари первичек. Он задержался допоздна, как потом выяснилось, чтобы доработать свое выступление на завтрашнем заседании бюро горкома. Кстати, с этого выступления и начался его стремительный взлет к вершинам партийной пирамиды — и очень скоро он вместе со своей знаменитой зеленой книжечкой ушел сначала в горком, а потом — в ЦК. Услышав от милиционеров знакомую фамилию, Чеботарев потребовал к трубке Башмакова. И тут сыновние чувства, каковые комсомол питал к партии (как к более высокоорганизованному общественному организму), сыграли с Олегом страшную шутку. Он мерзко зарыдал по междугородному: — Федор Федорович, они меня тут бьют и не ве-ерят! Испуганный милиционер вырвал у Башмакова трубку и, серея прямо на глазах, начал сбивчиво ссылаться на инструкцию. Неизвестно, что Чеботарев сказал начальнику отделения, только тот вдруг повеселел и верноподданно, а точнее — верноподло рявкнул в трубку: — Есть, товарищ первый секретарь! Олега умыли, привели в порядок его одежду и посадили на следующий поезд, не забыв вручить бережно обернутый газетами бочонок. Прибыв в Москву со злополучной икрой, Башмаков выяснил: от работы он отстранен и на него заведено персональное дело. Как передавали, взбешенный Чеботарев кричал по этому поводу, что не в икре дело — с каждым может всякое случиться, — но хлюпики и соплееды ему в районе не нужны! И Олег получил строгий выговор с занесением в учетную карточку «за непреднамеренное расхищение госсобственности». — Тварь ты дрожащая и права никакого не имеешь! — сказал по поводу случившегося начитанный башмаковский тесть Петр Никифорович. Однако именно ему Олег был обязан спасительным словом «непреднамеренное». Тесть незадолго перед этим выручил председателя парткомиссии чешским комплектом — унитаз и раковина «тюльпан». В противном случае Башмакова ожидало бы исключение из рядов и полный, как в ту пору казалось, жизненный крах. А с формулировкой «за непреднамеренное расхищение» это был всего-навсего полукрах. Предлагая смягчить приговор, председатель парткомиссии даже улыбнулся и заметил, что не может человек с таким отчеством — Трудович — быть злостным правонарушителем. Странноватое это отчество досталось Олегу, понятное дело, от отца — Труда Валентиновича, родившегося в самый разгул бытового авангарда, когда ребятишек называли и Марксами, и Социалинами, и Перекопами. Так что Труд — это еще ничего, могли ведь и Осоавиахимом назвать. Но удивительное дело, имя отца ни у кого не вызывало особого удивления, быстро становилось привычным и звучало почти как «Ваня». Во всяком случае, в 3-й Образцовой типографии никто особенно по поводу имени верстальщика Башмакова не иронизировал и не острил. Конечно, определенную проблему представлял ласкательно-альковный вариант этого нерядового имени. Но мать Олега, Людмила Константиновна, потомственная секретарь-машинистка, проведшая всю жизнь в приемной, называла супруга строго по фамилии. Лишь изредка она игриво растягивала «о»: «Башмако-ов» — и это означало временное благорасположение. Правда, однажды Олег снял трубку (с годами голосом он стал походить на отца), произнес «алло» и услышал в ответ: — Трудик, это ты? Ты же обещал перезвонить! Ну кто такой противный?! — Папа в поликлинике. — Да? Э-э… это с работы. Пусть Труд Валентинович перезвонит в производственный отдел. «А что, „Трудик“ — очень даже ничего!» — подумал Олег, но никому про этот звонок рассказывать не стал. Зато сам он со своим необычным отчеством намучился. В школе еще ничего — какие там в малолетстве отчества! В классе его звали просто и незатейливо — Башмак. Началось в армии. Уже «карантинный» старшина, изучая список новобранцев, отправляемых на уборку территории городка, заржал, выбрал из кучи шанцевого инструмента самую большую совковую лопату и протянул Башмакову со смехом: — Давай, Трудович, вкалывай! Так и пошло. Более того, окружающие не довольствовались самим чудноватым отчеством, а норовили его всячески смешно переиначить. Да и вполне благопристойную фамилию Башмаков тоже почему-то в покое не оставляли. Особенно усердствовал Борька Слабинзон… — Бедный Тапочкин! — посочувствовала жена, когда раздавленный Олег приплелся домой после парткомиссии. Тут надо сказать, что Катя в душе тихо радовалась краху его комсомольской карьеры: ведь именно из-за райкомовского образа жизни тогда, в первый раз, чуть было не распалась их семья. Конечно, не обошлось тут без ревности, ибо вокруг райкома вились социально активные и потому вдвойне опасные девицы. Но главная причина заключалась в другом: комсомольские работники в те времена пили так, точно имели про запас несколько сменных комплектов печени и почек. Но комплект тем не менее был один-единственный, и многие друзья Олега, оставшиеся на комсомольском поприще, вышли из строя гораздо раньше, чем молодой инвалид Павка Корчагин, вынесший на своих плечах, между прочим, революцию, гражданскую войну и борьбу с разрухой. А через полгода Башмаков получил из Астрахани заказное письмо — в него было вложено его райкомовское удостоверение. Армейский дружок сообщал, что жена, делая генеральную уборку, нашла документ, завалившийся за диван, где спал Олег. Смешно сказать, окажись эта жалкая книжица с золотым тиснением у Башмакова в поезде — и жизнь его могла сложиться совсем иначе! Хотя, если разобраться, ну, встретил бы он перестройку, а тем более — 91-й каким-нибудь партайгеноссе. И что в этом хорошего? 3 Две самочки («сомец» все же улизнул и скрылся, как в пещере, в раковине) растерянно метались в своем новом обиталище, тщетно ища, куда бы спрятаться от поразившей их внезапной беды. Эскейпер сжалился над ними и бросил в бочонок пучок водорослей. Рыбки укрылись в траве и затихли. Башмакову вдруг пришло в голову, что все эти необязательные вещи, которые он собирается взять с собой в новую жизнь, являются для него примерно тем же самым, чем моточек родного роголистника — для усатых рыбок, ошалевших от внезапного великого переселения из родного необъятного аквариума в маленькую переносную стеклянную тюрьму. Эскейпер глянул на часы: двадцать пять минут десятого. Про то, что он сейчас дома, знает одна только Вета, и ровно в двенадцать, после врача, она должна позвонить «для уточнения хода операции». Вета поначалу хотела сама заехать за Башмаковым и увезти его вместе с вещами, настаивала, обижалась, но ему удалось ее отговорить, ссылаясь на туманные конспиративные обстоятельства. На самом же деле Олегу Трудовичу было просто стыдно отруливать в новую жизнь на новеньком розовом дамском джипе, ведомом двадцатидвухлетней девчонкой… Башмаков направился в большую комнату, открыл скрипучую дверцу гардероба и нашел коробку из-под сливочного печенья, спрятанную для надежности под выцветшей катиной свадебной шляпой. Белое гипюровое платье жена давным-давно отдала для марьяжных нужд своей подружке Ирке Фонаревой, а та умудрилась усесться в нем на большой свадебный торт — и с платьем было покончено. А вот шляпа осталась. Вообще-то шла она Кате не очень, но принципиальная невеста наотрез отказалась ехать в загс в фате, полагая, что не имеет морального права на этот символ невинности. Олегу, честно говоря, было все равно, а вот тестя Петра Никифоровича отказ от общепринятой брачной экипировки беспокоил, кажется, больше, чем тот факт, что его дочь была на третьем месяце, о чем если и не знали, то догадывались многие родственники и знакомые. В конце концов сошлись на шляпе с вуалеткой. Башмаков примерил шляпу перед овальным зеркалом и беспричинно подумал о том, что мушкетеры, должно быть, на дуэли ходили в фетровых шляпах с петушиными перьями, а на свидания с дамами отправлялись в таких вот бело-кружевных шляпенциях. Олег Трудович вдруг вспомнил, как в первую брачную ночь они с Катей тихо, чтобы не разбудить тестя с тещей, дурачились, и он тоже для смеха напяливал эту свадебную шляпку… Какие же они были тогда молодые и глупые! Между прочим, даже соплячка Вета старше той, тогдашней Кати… Катя училась на четвертом курсе. Олег тоже на четвертом, правда, уже отслужив армию. Их институты находились рядом: ее, областной педагогический, МОПИ (он даже расшифровывался — «Московское общество подруг инженеров»), — на улице Радио, а его, Бауманское высшее техническое училище, МВТУ («Мало выпил — трудно учиться!»), — в трех трамвайных остановках, на берегу Яузы. Но познакомились они, как водится, совершенно случайно. Однажды — дело было осенью — Борька Слабинзон утащил Олега с последней пары в Булонь — так студенты называли Лефортовский парк, раскинувшийся на противоположном берегу Яузы вокруг заросших прудов. На берегу среди лип и тополей белела ротонда с бюстом Петра Первого, отдохнувшего как-то раз в этих местах по пути из Петербурга в Москву (или наоборот). Рядом с ротондой поднимался большой стеклянный павильон, радовавший пивом и жареными колбасками за двадцать с чем-то копеек. Теперь этого павильона уже нет… Друзья только что вернулись с «картошки», где буквально изнемогли от плодово-ягодного крепкого — единственного алкогольного напитка, продававшегося в сельпо. Каждый вечер, засыпая в дощатом сарае, выделенном студентам под общежитие, они мечтали о пиве, пусть даже бадаевском, кисловатом и беспенном. — Где ты, страна Лимония? — стонал Слабинзон. — Где вы, пивные реки, населенные воблой и вареными раками? Настоящая фамилия Борьки была Лобензон, а прозвище Слабинзон ему придумал Башмаков в стройотряде в Хакасии, когда Борька отказался таскать мешки с цементом, ссылаясь на наследственную грыжу. В отместку Олег молниеносно получил от остроумного дружка сразу две кликухи — Тунеядыч и Тапочкин. И обе пристали навсегда. Насосавшись в павильоне пива, которое в ту пору юный организм прогонял через себя без всяких ограничений и последствий, и наевшись жареных колбасок, друзья отправились погулять в парк, чтобы без свидетелей изругать опостылевшую советскую действительность. Смешно сказать, но они уже в ту пору были убежденными сторонниками частной собственности, рыночной экономики и многопартийной системы. Как-то раз, перемешав пиво с портвейном «Агдам» и шатко стоя на косогоре, друзья, как Герцен и Огарев, дали, а точнее, нестройно проорали торжественную клятву посвятить жизнь борьбе за освобождение Отечества от коммунистической диктатуры. Стояли они возле старинного тополя, взбугрившего вокруг землю своими узловатыми корнями. Внизу сквозь черные стволы лип виднелся пруд, а дальше, за Яузой, разворачивал каменные крылья родной институт, похожий издали на огромного кубического орла… И это было незабываемо! Однако наутро, встретившись на занятиях и стыдливо переглянувшись, друзья молчаливо условились, что никаких неосторожных клятв они никогда не давали, а пить надо все-таки меньше. В институте из уст в уста потихоньку передавалась жуткая история второкурсника Стародворского, вякнувшего в 68-м в людном месте что-то неуставное по поводу пражских событий, потом внезапно арестованного за «фарцовку» и с тех пор героически валившего где-то в Коми лес, из которого изготавливались карандаши «Конструктор» для более благоразумных студентов. Друзья стали поосмотрительнее. Сталкиваясь с очередным омерзительным проявлением совковой действительности, как-то: очередь в магазине, транспортное хамство или смехотворное мракобесие комсомольского собрания, — они на людях лишь обменивались иронично-мудрыми взглядами, словно вляпавшиеся в коровье дерьмо философы-руссоисты. Только порой, наедине, им удавалось отвести душу. Гуляя в тот исторический день по Лефортовскому парку и любуясь осенним лиственным золотом, они, помнится, гневно осуждали отвратительно низкое качество советского пива. С западными аналогами его сближало лишь одно свойство — мочегонное. И вдруг друзья наткнулись на двух подружек, тоже, как потом выяснилось, соскочивших с последней пары с тем, чтобы обсудить, но, конечно же, не политические, а сердечные проблемы. Башмаков смолоду не умел знакомиться с девушками. Ему казалось, любая, даже самая продуманная попытка завязать знакомство выглядит в глазах прекраснополого существа глупо и унизительно. Однажды — ему было лет тринадцать — в их класс всего на одну четверть определили новенькую: она приехала из Кустаная с матерью, командированной на какие-то курсы повышения квалификации. Девочка была очень хороша той многообещающей подростковой свежестью, из которой потом обычно ничего не получается. Но Олег всех этих тонкостей не понимал, а просто влюбился до умопомрачения, до ночных рыданий в подушку, до преступного невыполнения домашних заданий, чего с ним до этого не случалось, хотя и в особо успешных учениках он не числился. Труда Валентиновича вызвали в школу, объяснили, что у ребенка начался сложный переходный возраст, и посоветовали обратить на сына особенное внимание. Он и обратил в тот же вечер, использовав при этом широкий солдатский ремень, оставшийся от одного из мужей бабушки Дуни. Уроки Башмаков снова стал готовить, но любовь от порки только окрепла. Как сказал Нашумевший Поэт: Свист отцовского ремня Научил любви меня… На взаимность Олегу рассчитывать не приходилось, особенно после того, как на уроке физкультуры он по-дурацки, под общий хохот, свалился с «коня». Поэтому единственное, что он мог себе позволить, так это тоскливо разглядывать нежный девичий пробор, разделявший две аккуратные тугие косички, заплетенные черными капроновыми бантами: новенькая сидела на первой парте, а он — на предпоследней. Мысль о практической дружбе с девочкой даже не приходила ему в голову. И в самом деле, с какой стати? Башмаков был обыкновенной классной заурядностью: в школьной самодеятельности не участвовал, боксом не занимался, талантом весело пререкаться с учителями не обладал, а стригся и вообще за пятнадцать копеек «под полубокс». Лишь однажды он прославился на всю школу, решив неожиданно для себя олимпиадную задачку по математике, в которой запутались даже учителя, но это произошло позже, когда новенькая уже исчезла в своем Кустанае. Олег вернулся после летних каникул возмужав, обретя дополнительный сердечный опыт и разучив в лагере безумно популярный в тот год танец «манкис». Одним словом, он был готов! Но место новенькой на первой парте оказалось пустым. Сидевшая с ней рядом одноклассница (как, кстати, ее звали?) передала ему на перемене записку — всего-то два слова: «Эх ты, Башмак!» А от себя еще добавила, что Шурочке (новенькую звали Шурочкой — это точно!) Олег, оказывается, понравился с самого начала, и она всю четверть ждала, когда же он, недогадливый, к ней наконец подойдет… — А чего же сама-то? — оторопел Башмаков. — Ты плохо знаешь женщин! — расхохоталась одноклассница (как же ее все-таки звали?). Однако, несмотря на этот жестокий детский урок и последующий душевный, а также плотский опыт, запросто знакомиться с девушками Башмаков так и не выучился, хотя теоретически отлично сознавал глупую элементарность этого нехитрого действа. Но на него неизбежно нападал какой-то фатальный столбняк, похожий на тот, какой испытываешь в детстве, стоя у доски и не умея из-за изнурительного внутреннего упрямства ответить вызубренный урок. И если бы не Слабинзон, мастер съема и виртуоз охмуряжа, со своей будущей женой в тот день Олег никогда бы не познакомился. — Кто такие? Почему не знаю?! — грозно спросил Слабинзон, выскочив из-за куста и заступив дорогу шедшим по аллее подружкам. По Москве как раз гулял слух об очередном маньяке, надругательски убивавшем исключительно женщин в красном. — А вы кто? — робко поинтересовалась бойкая обычно Ирка Фонарева, одетая, как на грех, в бордовую юбку. — Мы аборигены. Мы тут живем. Меня зовут Борис, а это мой друг Олег Тапочкин! — сообщил Слабинзон. — Какая смешная фамилия! — прыснули подружки, решив, видимо, что маньяков со смешными фамилиями не бывает. — А отчество у него еще смешнее! — Какое же? — Тунеядыч! — Да-а? — девушки глянули на Олега точно на заспиртованного уродца. Во время этого представления Башмаков, удерживая на лице вымученную цирковую улыбку, старался придумать, как перешутить остроумного дружка и перехватить инициативу, но так и не сумел ничего изобрести. Маленький, прыткий Слабинзон тем временем уже мертвой бульдожьей хваткой вцепился в рослую, чрезвычайно одаренную в тазобедренном смысле Ирку Фонареву, а замешкавшемуся Олегу досталась вторая подружка — тоненькая, плосконькая, бледненькая Катя, вся женственность которой была сосредоточена в больших голубых глазах и тяжелых золотых волосах, собранных на затылке в кренделеватый пучок. Как выяснилось опять же потом, гуляя по Булони, подружки обсуждали очередной роман Ирки, на сей раз с доцентом кафедры русского фольклора, необыкновенно темпераментно исполнявшим народные песни, в особенности «Пчелку золотую»: Сладкие, медовые Сисечки у ней… Поскольку весь роман был выдуман от начала до конца, обсуждать его можно было до бесконечности. Вообще, примерно раз в месяц Ирка рассказывала Кате с яркими подробностями про то, как утратила невинность, причем всякий раз удачливым дефлоратором выступал новый мужчина. Можно было подумать, она, подобно Венере, приняв ванну с хвойно-пенистым средством «Тайга», выходила из нее подновленно-девственной. Друзья до темноты развлекали девушек анекдотами про забывчивых до идиотизма профессоров, встречающихся только в студенческом фольклоре, а также делали таинственные намеки на свою причастность к секретной мощи отечественной космонавтики. — Между прочим, на каждого студента МВТУ в ЦРУ заведена специальная папка! — значительно сообщил Слабинзон. — А в эту папку приставания к девушкам записываются? — кокетливо спросила Ирка Фонарева. Потом они поехали провожать каждый свою избранницу домой. Точнее, Слабинзон поехал провожать избранницу, а Башмаков — Катю. В несвежем подъезде ее дома он попытался сорвать халявный поцелуй и получил уважительный, но твердый отпор, а также номер телефона. Честно говоря, звонить он не собирался. На следующий день Олег позвонил и, запинаясь, предложил встретиться. Катя подготовилась к первому свиданию серьезно: надела новый кримпленовый брючный костюм, подкрасилась и завила волосы, которые в течение всей встречи тревожно ощупывала. Оказывается, она, опаздывая к назначенному сроку, сушила накрученные на бигуди волосы, засунув голову в нагретую духовку (с фенами тогда было туго), и теперь, трогая кудри, проверяла — не подпалилась ли. Но об этом Олег узнал лишь через несколько лет, когда в разговорах с женой впервые стал мелькать грустно-трогательный вопрос: «А помнишь?..» Этот вопрос с годами мелькает все чаще, становясь все трогательнее и все грустнее. — А помнишь, как я думала, что «Тапочкин» твоя настоящая фамилия? Знаешь, как я переживала! — А если бы я и в самом деле был Тапочкиным, неужели ты за меня не вышла бы? — Вышла бы, конечно, но фамилию твою не взяла бы. Встретившись у памятника Пушкину, они пошли в кинотеатр «Россия», и в темном зале перед экраном, где, разрываясь между любимым мужем и любящими мужчинами, металась саженная Анжелика, состоялся их первый поцелуй. Месяца три они ходили в кино, в Булонь, на вечеринки, устраиваемые в основном богатеньким Слабинзоном в большой квартире своего заслуженного деда-вдовца. Башмаков боролся. Точнее, его невинность, подпорченная страшной предармейской неудачей с достопамятной Оксаной, вела изнурительную борьбу с неиспорченной невинностью Кати. Борьба закончилась взаимным лишением невинности на неразложенном шатком диване в Катиной квартире — ее родители как раз уехали по турпутевке в Венгрию. — У тебя, наверное, было много женщин? — спросила Катя, приняв отчаянный напор Башмакова за многоопытность. — А у тебя? — отозвался Олег, гордый внезапным успехом. — А ты не видишь? — Больно? — Немножко. А вообще-то так несправедливо — будто пломбу с тебя сняли… — Ирке расскажешь? — Ты, Тапочкин, хоть и опытный, а совсем дурак! Потом они вместе отстирывали диванное покрывало. — А девушки у тебя тоже были? — поинтересовалась Катя. — Есть вопросы, на которые мужчины не отвечают! — выдал Олег и почувствовал себя профессиональным сокрушителем девственности. Ирка Фонарева к тому времени успела поведать подруге головокружительную историю о том, как необузданный Слабинзон овладел ею чуть ли не в заснеженной ротонде возле бюста Петра Первого. Впрочем, сам Борька отказался эту версию как подтвердить, так и опровергнуть. Боже, какие они веселые дураки были в ту пору! Ирка теперь работает учительницей где-то под Наро-фоминском, мужа давно уже выгнала, вырастила в одиночку двоих детей, а в довершение всего ей недавно оттяпали на Каширке левую грудь. Катя ездила проведать и вернулась вся заплаканная. Но не будем пока о грустном! Выслушав исповедь о любви в ротонде, скрытная Катя так ничего и не рассказала подружке — ни про тайные встречи в отсутствие родителей, ни про то, как, начитавшись популярной в те годы «Новой книги о супружестве», они с Олегом, разложив диван, устраивали упоительные практические занятия. Не сказала она и про то, что глава о противозачаточных средствах в этой книге помещалась в самом конце и, когда они до нее добрели, Катя была уже на втором месяце. Первой забила тревогу мать, Зинаида Ивановна, по каким-то лишь женщинам внятным приметам и наблюдениям сообразившая, что к чему. Она, конечно, знала о существовании в жизни дочери Башмакова, даже один раз встретила их, шляющихся в переулках возле дома и не знающих, куда пристроить свое вырвавшееся на волю вожделение. Зинаида Ивановна потом дотошно расспрашивала дочь, но скрытная Катя, честно хлопая голубыми глазами, созналась: да, мол, есть такой мальчик и он иногда приглашает ее в кино. Мать жила на свете не первый день и понимала, что слово «кино» означает у молодежи несколько большее, чем важнейшее из искусств, но такого от послушной и тихой Кати не ожидала никак. Отец, Петр Никифорович, узнав, побагровел и впервые за все годы воспитания влепил дочери полновесную пощечину, а потом, отдышавшись, приказал: — В воскресенье пригласишь своего… Ромео на обед! Петр Никифорович был человек неожиданно для своей профессии начитанный. Этим он повергал в изумление деятелей культуры, сугубо конфиденциально забредших к нему в контору в поисках ремонтных дефицитов. Вообразите: вы артист театра и кино, задумчиво разглядывающий чешскую керамическую плитку, за которую вам предстоит переплатить вдвое, а сидящий за конторским столом мужичок в телогрейке, поигрывая складным метром, вдруг невзначай бросает: «Прав, прав чертяка Анатоль Франс! У художника два смертельных врага — вдохновение без мастерства и мастерство без вдохновения…» И вы, потрясенный артист театра и кино, пришедший за дефицитами, тут же приглашаете странного мужичка на свою премьеру. То же самое делали режиссеры, художники, писатели, композиторы и прочие творческие подвиды. Впервые посетив Катину квартиру, простодушный Башмаков обомлел: кругом были афиши с дарственными надписями знаменитостей, фотографии, запечатлевшие Петра Никифоровича, одетого уже не в телогрейку, а в замшевый пиджак, среди великих мира сего. На журнальном столике невзначай лежал новый сборник Нашумевшего Поэта с благодарственным экспромтом на титульном листе: За Петра Никифорыча Ноги всем повыворочу! Олег прибыл на обед с тремя гвоздиками, бутылкой «Алиготе» и тем внутренним ознобом, какой ощущаешь, входя в кабинет зубного врача. На Башмакове был его единственный костюм, купленный еще к выпускному школьному вечеру и теперь еле вмещавший возмужавшее тело. Обедали обильно и неторопливо. За закусками обсуждали международную обстановку. Первое блюдо, огнедышащее харчо, посвятили проблемам современного отечественного кино. Петр Никифорович днями побывал на рабочем просмотре фильма, который через год собрал все мыслимые и немыслимые премии. Потом он подошел к режиссеру и посоветовал ему разобраться с темпоритмом в седьмой и восьмой частях ленты. Режиссер с критикой согласился и сообщил, что Петр Никифорович и в прошлый раз оказался совершенно прав, отговаривая его отделывать ванную вагонкой. Так и вышло, дерево от сырости перекособочилось и пошло нехорошими черными пятнами… Олег слушал очень внимательно, а Катя сидела вся отрешенная и до эфирности скромная. Башмаков изредка тайком бросал взгляды на сложенный диван, и все, что происходило на нем, начинало казаться ему нереальным, вычитанным в наивном эротическом рассказе. Такие рассказы, переписанные в тетрадку, в те времена тайно передавались надежному товарищу под партой. Второе, нежнейшие свиные отбивные, съели за разговорами о самом Олеге, его семье и жизненных планах. Башмаков отвечал на вопросы обстоятельно, особенно нажимая на все возрастающую роль космических исследований и лучезарное будущее некоторых счастливцев, к этому делу причастных. — Факультет-то у тебя какой? — спросил дотошный Петр Никифорович. — «Э». Энергетический… — Неплохо. А учиться еще сколько? — Два года. — М-да… Тут впервые за весь обед в разговор вмешалась будущая теща Зинаида Ивановна, одетая в красное мохеровое платье и кудлатый парик. До этого она просто молча таскала с кухни еду, а на кухню — грязные тарелки и вдруг ни с того ни с сего спросила, сколько Олег будет получать после института. Петр Никифорович посмотрел на жену с усталой укоризной отчаявшегося дрессировщика. На десерт он вызвал Башмакова в свой уставленный всевозможными подписными изданиями кабинет и спросил напрямки: — Жениться будешь, поганец, или на аборт девку погоним? — Я готов! — отрапортовал Олег. — Единственно правильное решение! — кивнул будущий тесть. — Кооператив за мной. Родители Башмакова, все еще напуганные той давней, предармейской историей с шалопутной Оксаной, мгновенно благословили сына. Труд Валентинович только осторожно поинтересовался: — Жить-то где будете? — Наверное, у них. А потом Петр Никифорович кооператив обещал. — Добро! Свадьбу сыграли через месяц, так что живот у Кати еще заметен не был. Вообще-то по закону ждать надо было два месяца, но Петр Никифорович договорился. Гуляли в снятом по такому случаю стеклянном кафе «Ивушка», неподалеку от ремстройконторы тестя. Он в свое время отремонтировал квартиру директорше кафе, и уж она теперь расстаралась. Стол был уставлен таким количеством дефицитов, что у неизбалованных гостей щемило сердце от печального понимания: этой икры, севрюги, лососины, колбасы, языков, крабовых салатов и прочего на всю оставшуюся жизнь не налопаешься. Главным гостем был Нашумевший Поэт. Когда кричали «горько!», в меру захмелевший Башмаков целовал невесту страстно, ибо все предшествовавшие бракосочетанию недели Катя, несмотря на полную теперь уже безопасность и даже известную законность диванных объятий, Олега близко к себе не подпускала. Много лет спустя, когда в очередной раз нахлынуло «А помнишь?..», она созналась, что делала это по совету матери, постоянно говорившей про то, как от ее подруги очень завидный жених утек, натешившись, буквально за несколько дней до свадьбы. И совсем уж недавно выяснилось, что красавец жених, правда, вскоре спившийся и сгулявшийся, утек от самой Зинаиды Ивановны. Если бы в нее, уже беременную, не влюбился обстоятельный паркетчик Петр (впоследствии — Никифорович) и не взял ее, как говорится, с пузом, — неизвестно, чем бы и дело кончилось. Впрочем, известно чем: старший брат Кати Гоша рос бы без мужского призора, не окончил бы институт связи и уж точно не работал бы теперь электриком (а на самом деле специалистом по подслушивающим устройствам) в посольском зарубежье. Он специально, выпросив отпуск, прилетел на свадьбу любимой младшей сестренки и поразил гостей, даже Нашумевшего Поэта, моднючим клетчатым пиджаком с галстуком совершенно внеземной расцветки. Подарил же Гоша молодым мясорубку, которую благодаря нескольким сменным насадкам можно было использовать еще как соковыжималку и миксер. Этот агрегат, кстати, так и лежит до сих пор в коробке на антресолях, ибо, рассчитанный на мягкие заграничные вырезки, замертво поперхнулся первой же русской косточкой. Родители Олега поначалу сидели на свадьбе тихо и даже показательно скромно, всем видом давая понять, что прекрасно сознают свой крайне незначительный вклад в этот брачный пир. Труд Валентинович даже поздравительный тост построил таким образом, что чуткий и непьяный гость мог уловить в нем нотки извинения. Отец говорил о том, что в верстальном деле есть такое понятие — «бабашки». Это безбуквенные пластинки, которыми метранпаж забивает пустое место в наборе. Так вот, главное в жизни, а тем более в семейной, не быть бабашкой! Людмила Константиновна страшно обиделась, усмотрев в «бабашках» намек на себя, и в отместку заменила мужу довольно вместительную рюмку на ликерный наперсток. А когда он даже в таких трудных условиях умудрился перебрать и пошел в народ — не разговаривала с ним потом неделю. В народ же он пошел вот по какому поводу. Труд Валентинович с детства любил футбол, не пропускал ни одного стоящего матча, а спортивные газеты читал как Священное Писание. О мировых и европейских чемпионатах он знал все: когда состоялся, где, кто победил, кто судил, какие игроки и на каких минутах забили голы. Причем Башмаков-старший помнил все финальные, полуфинальные, четвертьфинальные и даже отборочные матчи! Сначала он только снисходительно прислушивался к доносившимся с другого конца стола наивным разглагольствованиям о предстоящем чемпионате мира. Но потом мужчины невежественно заспорили о прошлом, мюнхенском чемпионате, и Труд Валентинович вынужден был вмешаться: — Герд Мюллер забил не первый, а второй гол… Первый забил Брайтнер с пенальти, который назначил судья Тейлор, когда голландцы сбили Хольценбайна… Олег давно заметил: едва отец начинал рассуждать о своем ненаглядном футболе, у него загорались глаза, а голос становился в точности как у комментатора Озерова — бодрый и азартный. Еще он заметил, что Людмила Константиновна в такие минуты почему-то испытывала за мужа чувство неловкости, почти переходящее в ненависть. — Может, вы еще вспомните, на какой минуте забили? — иронически осведомился препротивнейший мужичонка из Мосремстроя, приглашенный Петром Никифоровичем с какими-то непростыми целями. — Попробую… — Башмаков-старший на мгновение (скорее для драматизма) призадумался. — Голландцы… на первой минуте с пенальти. ФРГ — на 25-й минуте с пенальти и на 43-й — в игре. С подачи Бонхофа… — А у голландцев кто забил? — не унимался въедливый мосремстроевец. — Неескенс. — Пенальти немцам за что назначили? — За то, что сбили Круиффа… — Точно! Простите, как вас зовут? — Труд Валентинович. — Труд Валентинович, разрешите с вами сердечно выпить! Весь оставшийся вечер отец был в центре общего мужского внимания. Вокруг него собрался значительный кружок болельщиков, ловивших каждое слово футбольного пророка, вот так запросто встреченного средь шумного свадебного бала. Нашумевший Поэт, впадавший в депрессию, если кто-то из прохожих на улице его вдруг не узнавал, оказался вдруг на свадьбе в обстановке небывалого, совершенно наплевательского невнимания и чисто футбольного хамства. Он страшно обозлился, устроил Петру Никифоровичу скандал и горько продекламировал: Да! О футболе, и не боле, Болеет русский человек. Тем не менее свадьба шла своим чередом. Назюзюкавшийся Слабинзон, прежде чем упасть, высказал замысловатый тост о роли своевременно выпитой кружки пива в мировой истории, а потом сообщил, что, будь на то его воля, на месте жениха мог бы сидеть и он сам. — А вот это уж хрен! — буркнул Петр Никифорович, который вне рамок общения с творческой интеллигенцией исповедовал легкий бытовой антисемитизм. Когда гости лихо, так, что дребезжало каждое стеклышко в кафе «Ивушка», отплясывали под уханье полупрофессионального ВИА, Ирка Фонарева подкралась и поведала молодым («Тебе, Олежек, теперь можно!») сногсшибательную историю утраты невинности на заднем сиденье «вольво» (а ведь по Москве их в ту пору разъезжало ну от силы полдюжины!). — Кто? Ну скажи! — затомилась Катя. — А ты мне на свадьбу платье свое одолжишь? — На свадьбу? — А ты как думала! — Одолжу. И шляпу тоже. Ну?! Ирка зашептала ей на ухо, и по округлившимся Катиным глазам стало понятно, что такого феерического вранья даже она, ко всему уже привыкшая, от подруги не ожидала. Потом подбрел освеженный холодным умыванием и избавившийся от желудочных излишков Слабинзон. Он долго, словно не узнавая, смотрел на Башмакова и наконец тяжко вымолвил: — Какого человека теряем! Первая брачная ночь прошла на хорошо знакомом диване, но свелась в основном к прислушиванию — спят ли Петр Никифорович с Зинаидой Ивановной, а также к тщетным попыткам любить друг друга беззвучно и бесскрипно. Пробудившись спозаранку от сухости во рту, Башмаков услыхал негромкую беседу. — Что-то тихие у нас молодые! — удивлялась теща. — До свадьбы нашумелись, поросята, — отвечал тесть. Дашка родилась через шесть месяцев, как и положено. Из роддома Олег привез ее уже в двухкомнатную кооперативную квартиру на окраине Москвы, в Завьялово, где белые новостроевские башни от самой настоящей деревни отделял всего лишь засаженный капустой овраг. Когда начинающий папа Башмаков нес от такси к подъезду хлопающий глазами сверток, у него вдруг появилось предчувствие, что он вот сейчас его уронит, даже какой-то подлый зуд в руках ощутился. Так иногда бывает, если переносишь безумно дорогую вещь, например антикварную вазу. Но Олег, конечно, донес Дашку благополучно и положил на самую серединку затянутой сеткой детской кроватки. Кровать вместе с прочей мебелью и утварью преподнес молодоженам Петр Никифорович. Родители Олега путем неимоверного напряжения всех материальных ресурсов подарили на новоселье всего-навсего холодильник «Север» — шумный и ненадежный агрегат, производивший больше снега, нежели холода. Вообще, тесть, несмотря на свою начитанность, оказался мужиком надежным и все правильно понимающим. Даже когда Олега выгнали из райкома и трудоустроили в «Альдебаран», он, позлившись, потом вдруг посветлел и объявил, что мужчина должен заниматься наукой, а не бумажки туда-сюда носить или врать с трибуны. Хороший человек был Петр Никифорович, а умер от незаслуженной обиды… 4 Но это произошло гораздо позже, а в ту пору, когда эскейпер первый раз пытался сбежать от Кати, все еще были живы-здоровы. И если бы кто-то вдруг заявил, что не пройдет и десять лет, как Киев станет самостийной столицей, а Прибалтика будет соображать на троих с НАТО, что по всей России забабахают бомбы, подложенные под сиденья банкирских лимузинов, а газеты заполнятся объявлениями темпераментных девушек, готовых оказать любые интим-услуги состоятельным господам, — так вот, человек, сболтнувший такое, уже через час сидел бы в кабинете психиатра, куда его, вдоволь насмеявшись, переправили бы из КГБ. Вздохнув, эскейпер снял свадебную шляпу, присел на диван и открыл коробку из-под сливочного печенья. Сверху лежало несколько больших черно-белых фотографий. Все стандартные семейные фотографии аккуратная Катя давно разместила в особых альбомах, сделав даже специальные тематические наклейки: «Даша», «Свадьбы», «Похороны», «Экскурсии», «Отдых», «Дни рождения», «Школа» и так далее. Альбомы стояли на книжной полке, а нестандартные снимки лежали в этой коробке из-под печенья, подаренного Кате благодарными родителями какого-то двоечника. На первой фотографии была вся их выпускная группа. Вверху реял овеянный лентами и обложенный лаврами год 1980-й. А в самом низу лежали, по довоенной моде раскинув ноги в разные стороны, Башмаков и Слабинзон. Придумал это художество, разумеется, Борька. После окончания института он при помощи деда-генерала поступил в аспирантуру. Узнав, что тесть «распределил» Башмакова в райком, Слабинзон презрительно засмеялся: — Коллаборационист! Надо заметить, Олег не хотел работать в райкоме, а собирался ехать по распределению в засекреченный Плесецк, но мудрый Петр Никифорович, выслушав возражения романтического зятя, строго процитировал Честертона: — Если не умеешь управлять собой, научись управлять людьми! Наполовину сломленный, Башмаков еще полночи проспорил в постели с Катей и наутро согласился. Первый секретарь райкома комсомола Шумилин сильно одалживался у тестя, ремонтируя квартиру, и взял Олега на работу после ленивого собеседования. Скандальная по тем временам история с кражей из райкома знамени произошла, кстати, на глазах Башмакова. Шумилин вскоре после этого перешел на другое место, и работать новоиспеченному инструктору пришлось уже под началом нового первого — Зотова, вознесенного на эту должность прихотью Федора Федоровича Чеботарева. На втором снимке заведующий орготделом райкома Башмаков, одетый в строгий аппаратный костюм с неизменным клетчатым галстуком, набычившись от важности, вручает переходящее Красное знамя. Кому — осталось за кадром. О том, что вскоре его выгонят из райкома, Олег еще не ведает. Фотография сделана, кажется, вскоре после того, как сорвалась его первая попытка уйти от Кати. А началось все с того, что Олег по делу и без дела засиживался в райкоме допоздна, приходил домой выпивший и страшно голодный. Он любил вскрыть пару баночек рыбных или мясных консервов из продовольственного заказа, отрезать большой ломоть черного хлеба, посыпать его солью и очистить луковку. Понятно, под такую закуску не добавить граммов сто пятьдесят — преступление против человечности. Но понятно и то, что испытывала молодая тонкая женщина, учительница изящной словесности, когда среди ночи к ней в постель вваливалось законное животное, благоухающее луком и водкой, да еще начинало предъявлять грубые права на взаимность. Надо страдать зоофилией, чтобы испытывать от этого хоть какую-то радость. Как уважающая себя молодая жена, Катя утром в презрительном молчании собиралась и уходила на работу в школу, а потом сердилась на мужа долго и самозабвенно. Зато в те редкие воскресные вечера, когда обида отступала, а Башмаков, бледный, как падший ангел, мучился от трезвой неуютности, вовлечь его в брачные удовольствия было почти невозможно. По молодости лет Катя старалась быть соблазнительной, вместо того чтобы быть требовательной. Так продолжалось довольно долго. Олег выпил уже достаточно для того, чтобы из инструктора стать заведующим орготделом. Но однажды поутру выведенная из себя Катя заявила мужу, едва продравшему полупроспавшиеся глаза: — Значит, так, собирайся и уходи! — Как это? — обалдел Олег. — А вот так — ножками! — Не уйду! — Уйдешь! Ты здесь, между прочим, не прописан! Для восстановления исторической перспективы необходимо вспомнить, что жили они в кооперативной квартире, купленной тестем. Башмаков, выражаясь грубым, но справедливым народным языком, был примаком. И не просто примаком, а примаком не прописанным. Когда оформлялся кооператив, родители стояли в очереди на квартиру и попросили Олега пока не выписываться из коммуналки. Кстати, именно благодаря этой уловке им удалось получить впоследствии на двоих двухкомнатную, а не однокомнатную квартиру. — А как же Дашка? — жалобно спросил гонимый муж. — А Дашенька, когда вырастет, меня, как женщину, поймет! И тогда Олег испугался. Это был как бы двухслойный испуг. Верхний слой имел чисто номенклатурную природу: развод для заведующего отделом райкома по тем временам означал если и не завершение карьеры, то серьезные трудности. Но был и второй слой, глубинный: Башмаков абсолютно не представлял себе, как станет жить без жены и дочери, как переедет назад к родителям. И Кате очень понравился испуг мужа. Она стала прибегать к этой мере внутрисемейного устрашения утомительно часто: сказались молодость и неопытность. Правда, всякий раз Башмакову удавалось вымолить не так уж далеко упрятанное прощение, после чего они оказывались в постели, и Катя, зажмурившись от счастья, прощала Олега до изнеможения. «Может, поэтому она меня и выгоняла?» — много лет спустя, помудрев и став матерым эскейпером, догадался Башмаков. Но тогда каждая новая ссора, каждое царственное требование собирать вещи и уматывать, каждое вымаливание прощения — все это накапливалось в примацком сердце Башмакова, точно свинцовые монеты в свинье-копилке. И недалек был тот день, когда очередная монетка намертво застрянет в щелке, и не останется ничего другого, как жахнуть копилку об пол — раз и навсегда! После окончания института Олег продолжал общаться со Слабинзоном. Борька поступил в аспирантуру и втихую женился на скрипачке Инессе, своей дальней родственнице, пышноволосой миниатюрной девушке с фаюмскими глазами. Олег, единственный из института, был приглашен на свадьбу, чинно протекавшую в большой сталинской квартире Борькиного деда Бориса Исааковича — вдовца и отставного генерал-майора, читавшего какой-то спецкурс в военной академии. Башмаков был в очередной ссоре с Катей, пришел на свадьбу один и очень переживал, что впопыхах схватил у грузин возле метро несвежие тюльпаны. Обычно покупкой букетов занималась Катя, она долго ходила по рынку, приглядывалась, принюхивалась и даже прищупывалась к бутонам, холодно отшивала стоявших за прилавками назойливо-высокомерных кавказцев. Казалось, букет она покупает не для подарка, а себе, причем на всю жизнь, рассчитывая, что именно эти самые цветы, свежие, без единой подвялинки, и положат на ее, Катину, могилку. В результате в гости они всегда опаздывали. Впрочем, Башмаков тоже опоздал, а точнее, задержался в райкоме. В просторной генеральской гостиной за большим овальным столом сидело человек двадцать — такого количества печальных глаз, собранных в одном месте, Олегу до сих пор видеть не приходилось. Не приходилось ему слышать и столько умных до непонятности разговоров. Когда Слабинзон, представляя Башмакова родственникам, назвал место его службы, в печальных глазах промелькнуло отчетливое уважение к названию организации и почти неуловимое презрение к человеку, в этой организации работающему. Из обрывков разговоров и содержания тостов Башмаков сделал несколько выводов. Во-первых, Борькин отец, популярный уролог, очень переживает из-за того, что эстетствующие молодожены не позволили ему развернуться в полную мощь и сыграть свадьбу в хорошем загородном ресторане. Во-вторых, чуть ли не половина собравшихся давным-давно подали заявления и ждали разрешения на выезд из страны. Правда, родители невесты пока еще колебались, ибо не знали, как поступить с семейной реликвией и главным родовым достоянием — старинной скрипкой, которая стоит на Западе безумные деньги. В-третьих, Борис Исаакович, блестящий офицер-фронтовик, так и застрявший со своим «пятым пунктом» в генерал-майорах, тогда как его товарищи по академии дошли чуть не до маршалов, страшно этим обижен, но тем не менее уезжать не желает. Улавливались в разговорах и еще кое-какие тонкости предотъездной жизни, но понять их было так же невозможно, как профану вникнуть в профессиональный спор узких специалистов. Определенно, из всех присутствовавших напился только Слабинзон и под недоуменный шепот родственников, бросавших сочувственные взоры на невесту, был (не без помощи Башмакова) вытеснен в дедовский кабинет и уложен на кожаный диван с откидывающимися валиками. Инесса старалась выглядеть безоблачно веселой и даже станцевала со свекром вальс, а с Борисом Исааковичем — чарльстон. Кстати, жить молодожены собирались у вдового генерала. Борькина мать, которая в молодости — худенькая и безусая — была, наверное, ослепительно хороша, наклонилась к Олегу и доверительно сообщила, что о лучшей жене для своего сына и мечтать не смела. Ветхая подруга усопшей Борькиной бабушки покачала головой: — Но мальчик слишком пьет! — Ах, Изольда Генриховна, мы так огорчены! Вы меня понимаете! — Борькина мать почему-то покосилась на Башмакова. — Мы так надеемся на Инессу. Она очень благоразумная девушка. Олег вздохнул и на всякий случай налил себе полрюмки. Через полгода Слабинзон разочаровался в браке и заявил, что еще не готов каждое утро завтракать с одной и той же женщиной, а от скрипичных концертов на дому ему хочется выть по-волчьи. Инессу, чье чрево, к счастью, еще не стало футляром для новой очаровательной скрипочки, он возвратил родителям, и та довольно скоро вышла замуж за другого своего дальнего родственника — авангардного композитора. Вскоре они получили разрешение на выезд, и Борька помогал своей бывшей жене и ее новому мужу паковать вещи, даже вызывал Олега для погрузочно-разгрузочных работ. А со старинной скрипкой все обошлось: Борькин отец, лечивший от хронического простатита какого-то мощного гэбэшника, добыл бумагу, заверявшую, будто инструмент этот самый наиобыкновеннейший и никакой особой ценности не имеет. По прибытии на историческую родину скрипка была продана, и на эти деньги куплен дом, обстановка и автомобиль. Кстати, в этом самом доме Борькины родители после переезда в Израиль и жили, пока не перебрались в Америку. Но это случилось через много лет, а тогда, избавившись от жены, Борька остался холостяковать в дедовой квартире, предоставленной в полное его распоряжение, так как Борис Исаакович с утра до ночи сидел в своем кабинете и сочинял книгу о командарме Павлове, а точнее, о том, как надо было готовиться к войне и воевать, чтобы немцы дальше Бреста не продвинулись. Вставал дед рано, и когда Слабинзон, ведший рассеянный аспирантский образ жизни, продирал глаза, на кухне его ждал завтрак, а в случае особенно тяжкого пробуждения — обед с графинчиком водки, настоянной на апельсиновых корочках. — Это по-нашему, по-ассимилянтски! — говаривал Борька, отдышавшись после первой, реанимационной рюмочки. В ту пору Олег часто бывал у Слабинзона. Они сидели и пили под лимончик выдержанный коньяк. У Борькиного отца дареными бутылками были забиты все подсобные помещения в квартире и на даче. Очевидные излишки он время от времени сплавлял сыну, хоть и страшно злился на него за оставленную Инессу: из-за этого на их семью обиделись многие родственники. Борькин отец был одним из лучших урологов Москвы и специализировался на новомодном тогда хламидиозе — недуге, поражающем всех людей, ведущих мало-мальски половой образ жизни. Переехав в Америку, он открыл свою консультацию на Брайтон-Бич. Народ повалил к нему валом, в основном московские еще пациенты. Он часами мог болтать о прошлом с бывшим директором гастронома, а ныне апоплексическим говоруном, для которого триппер, подхваченный в 60-х годах на квартирном диспуте о физиках и лириках, стал во временной перспективе чуть ли не самым ярким воспоминанием молодости. За эту возможность повспоминать о былой удали, видимо, и ценили борькиного отца, постаревшего и отставшего от передовых методов мировой урологии. Итак, Башмаков и Слабинзон частенько сиживали на просторной кухне, и Борька, прихлебывая коньячок, наставлял: — Жениться, Тунеядыч, нужно только в промежутке между клинической и биологической смертью, и то лишь для того, чтобы было кому тебя похоронить! Изредка к ним выходил задумчивый Борис Исаакович, удрученный страшными просчетами в деле подготовки Красной Армии к войне с фашистами. — А знаешь, дед, что нужно было сделать, чтобы немца сразу задробить? — Что? — Сталина шлепнуть! — Не уверен! — качая головой, отвечал генерал. — Еврей-сталинист — страшный случай! — констатировал Слабинзон, дождавшись, когда дед скроется в кабинете. Иногда они, как в былые студенческие времена, шли гулять по вечерней улице Горького или ехали в Булонь, и Слабинзон начинал нахально клеить встречных девиц. Но с девицами обычно ничего не получалось: былой кураж и обаяние юной необязательности куда-то ушли. Жалкая развязность Борьки и хмурая озабоченность Башмакова, в очередной раз забывшего стащить с пальца обручальное кольцо, приводили к тому, что хорошенькие, знающие себе цену москвички на вопрос: «Девушка, куда вы идете?» — отвечали: «С вами — до ближайшего милиционера!» — А как ты относишься к продажной любви? — задумчиво глядя вслед удалявшейся юбчонке, спрашивал Слабинзон. — Да как тебе сказать… — уклонялся Башмаков. В ту безвозвратно ушедшую эпоху сексуального бескорыстия продажная любовь была для Олега чем-то запретно-таинственным, наподобие закрытого распределителя для крупной номенклатуры, куда комсомолят, понятное дело, не допускали. — Я тоже так считаю, — соглашался Борька. — Покупать женщин так же бессмысленно, как одуванчики. Они же под ногами. «Под ноги» попадались обычно лимитчицы, клевавшие на Борькины подходцы в надежде, если повезет, расплеваться с проклятым общежитием и осесть на квартире у москвича. Однако при ближайшем рассмотрении они оказывались настолько неаппетитными, что Башмаков даже в первую неделю после возвращения из армии на таких не обращал никакого внимания. И тогда разочарованный Слабинзон начинал выступать: — Ты посмотри на эти рожи! (Речь шла о прохожих.) Это же вырожденцы! Это страна вырожденцев! Ты понимаешь, Тунеядыч?! Олег вглядывался в усталые и конечно уж не аристократические, а порой, что скрывать, витиевато-уродливые лица прохожих, потом переводил взгляд на Слабинзона, тоже чрезмерной статью и лепотой не отличавшегося, вздыхал и соглашался: — Кошмар! — Архикошмар! Страна лохов… Нет, архилохов! Я здесь просто задыхаюсь! — продолжал Борька страстно. — Ты можешь себе представить, у нас после защиты на кафедре накрывают стол, пьют водку под селедку, а потом песни поют! Нет, ты представляешь?! «Парней так много холостых на улицах Засратова». А член-корреспондент Ничипорюк — членом его по корреспонденту! — про гетмана Дорошенко соло хреначит! Интеллигенция, твою мать! Представляешь? Олег вспоминал, как любит попеть во время семейного застолья его отец, как отплясывает, выпив лишку, личный друг композитора Тарикуэллова Петр Никифорович, как и сами они в райкоме, расслабившись, ревут комсомольские песни, и отвечал: — Представляю… — Нет, морда райкомовская, ничего ты не представляешь! Олег в свою очередь начинал жаловаться на Катю, на постоянные унизительные попытки выставить его из дому. Это ведь с возрастом понимаешь, что жаловаться людям на собственную жену так же нелепо, как жаловаться на свой рост или, скажем, рельеф физиономии. — И ты терпишь?! — задыхался Борька от возмущения. — Из-за карьеры, да? Она ноги тебе должна мыть, когда ты домой приходишь! Знаешь, Тунеядыч, сколько баб голодных вокруг? Только свистни! Я, как развелся, первое время каждый день с новой спал, три раза у отца лечился, а потом надоело — одно и то же. Иногда снимешь какую-нибудь, ведешь домой и думаешь: а вдруг у этой — поперек? Приведешь, разденешь — нет, как у всех, вдоль. Слушая такие рассказы, впечатлительный Башмаков совершенно забывал о безрезультатных прогулках по улице Горького и завидовал свободной, полной чувственного изобилия жизни Слабинзона. Сам он, правда, уже успел дважды бестолково изменить Кате. Первый раз в буквальном смысле с соратницей — бухгалтершей из финхозсектора райкома — во время гулянки по случаю дня рождения комсомола. Второй раз Башмаков изменил Кате с активом — с секретарем комсомольской организации кукольного театра. Это была маленькая, худенькая актриска, игравшая в спектаклях роли царевичей и говорящих животных. Сошлись они на выездной комсомольской учебе в пансионате «Березка» — отправились вечером погулять в ближайшую рощу и вернулись лишь под утро, все в росе… После нескольких встреч он бросил актриску. Передавали, что девушка очень переживала разрыв и даже во время спектакля однажды, отговорив свой текст, заплакала, прижимая к груди царевича. Зато Олег, возвращаясь теперь домой к Кате, мог не напрягаться, придумывая очередной аврал в райкоме, он был почти счастлив, чувствуя себя чистым и непорочным, как замызганный московский голубь. И все же… Ранний брак — он понял это со временем — делает мужчину сексуальным завистником. Несмотря на собственный блудодейский опыт, Башмакову казалось, что у Борьки все это происходит совсем иначе, с неторопливой изысканностью, без тяжких обязательств и последующих угрызений совести. Впрочем, чужая постель — потемки. Слабинзон поначалу, как и Борис Исаакович, решил остаться в Союзе. И вдруг тоже подал заявление. Из-за несчастной любви. Он познакомился на улице с рослой хохлушкой из Днепропетровска, провалившейся на вступительных экзаменах в МГУ. Она была действительно хороша: рост под сто восемьдесят, долгие темно-русые волосы, богатейшие плечи и грудь, а кроме того — огромные светло-карие глаза, до середины которых долетит редкий мужчина. Олег, впервые увидав ее, на несколько минут лишился дара речи. Слабинзон же влюбился до полной потери ориентации во времени и пространстве. — Понимаешь, Тунеядыч, когда я слышу ее охренительное хохляцкое «г», во мне происходит направленный атомный взрыв! Это плохо кончится… Он сознавал ничтожность своих шансов и решил взять девушку хитростью. Она искала жилье в Москве — и Борька нашел ей комнату, причем совершенно бесплатно. Это была комната в дедовской квартире, где Борис Исаакович устроил мемориальный музей своей покойной жены: фотографии в рамках, большой портрет комсомолки Аси Лобензон кисти Альтмана, любимые книги, одна даже с автографом Маяковского, кровать с никелированными шарами, застеленная кружевным покрывалом… Борис Исаакович изредка с благоговением заходил в этот музей и шепотом разговаривал со своей покойной супругой о прошлом, а может быть, и о будущем. Кроме него, никто больше входить в эту комнату права не имел. Как Слабинзону удалось уговорить деда освободить помещение от вещей и пустить туда квартирантку — неведомо и непостижимо! Девушку звали Валентиной, но Борька называл ее Валькирией, а за глаза, учитывая ее стать, — полуторабогиней. Он подавал ей кофе в постель, а когда она шла в ванную, с замиранием сердца предлагал потереть спинку, но всегда безрезультатно. О том, чтобы взять девушку силой, не приходилось даже думать: однажды вечером под видом дурачества Слабинзон затеял с ней возню на кровати, и Валькирия так придавила бедного влюбленного, что он потом неделю с трудом ворочал шеей. Валентина устроилась воспитательницей в детский сад, и Борька, совершенно забросив кандидатский минимум, помогал ей прогуливать малышей, а когда те не хотели строиться в пары, чтобы идти на обед, изображал злого серого волка. Девушка громко хохотала и поощрительно пихала Слабинзона в бок: «Ну ты игрун!» И он чуть не падал в обморок от ее несказанного фрикативного «г». Наконец Борька, собравшись с силами, получив согласие Бориса Исааковича и наплевав на письменно-телефонные проклятия родителей, присмотревших ему на исторической родине в жены еще одну дальнюю родственницу, предложил своей Валькирии руку и сердце вкупе с нажитыми дедом материальными ценностями, включавшими дачу в Перхушково и двадцать первую «Волгу», томившуюся без дела в теплом гараже под домом. «Полуторабогиня» посмотрела на него сверху вниз, нежно взъерошила пушок на ранней Борькиной лысинке, расхохоталась и молвила: — Ну что ты, Боренька, разве можно породу портить! Вскоре она съехала с квартиры, заплатив за проживание по среднемосковским расценкам, и вышла замуж за вдовца — милицейского капитана, водившего к ней в группу дочку. Капитанова жена умерла после операции аппендицита в результате совершенно чудовищной врачебной ошибки. В подобных случаях говорят: «Ножницы в кишках забыли…» Капитан стал попивать, да и работа у него была ненормированная — с засадами и задержаниями. Валентина несколько раз вечером отводила девочку домой, потому что никто за ней так и не пришел. Однажды она привела ребенка в детский сад утром… Слабинзон неистовствовал несколько месяцев, шлялся черт знает где, пил страшно, попробовал даже колоться. Он не желал слушать разорительных воплей матери, доносившихся в Москву по тщательно прослушиваемой международной линии, рвал, не читая, многостраничные письма отца, которые тайными диссидентскими тропами (среди видных отказников тоже попадались урологические больные) доходили до Москвы буквально за несколько дней — в то время как обычный конверт шел месяцами. Не просыхающий Борька грубо обрывал даже деда, и тот все никак не мог до конца рассказать ему историю курсанта Комаряна, стрелявшегося из-за несчастной любви к дочери преподавателя тактики современного боя полковника Черепахина. А ведь Башмаков мог рассказать и свою историю. Она пусть и без стрельбы, но тоже невеселая. Каждому мужчине есть что по этому поводу рассказать. Но Борька никого не желал слушать, стараясь остаться наедине со своим разрушительным любовным горем. Среди многочисленной отъезжающей и отъехавшей родни пошел страшный слух, что Лобензоны просто-таки уже потеряли сына, замечательно талантливого мальчика, аспиранта и будущего крупного ученого. Мать бросилась в советское консульство, просилась назад, чтобы спасти мальчика. Но ей объяснили, что это невозможно, так как, уехав из СССР, она совершила предательство, а такие вещи не прощаются. И вдруг Борька сам, без всякой помощи, остановился, пришел в себя и подал заявление на выезд. Разрешение ему, учитывая оборонную, засекреченную специальность, конечно, не дали, а с кафедры, разумеется, пришлось уйти. Чтобы не угодить в тунеядцы, он устроился за какие-то смешные деньги осветителем в народный театр при заводе «Красный Перекоп», где начальствовал давний пациент его отца. Однако надо было подумать и о заработке: преодоление большой и чистой любви с помощью множества маленьких постельных дружб требует определенных расходов. Сначала Борька зарабатывал перепродажей импортных бюстгальтеров, которыми его снабжал также бывший пациент отца — директор универмага «Лыткарино». Когда директора посадили, наступили трудные времена, и Борька попытался реализовать портрет бабушки кисти Альтмана. Конечно, Борис Исаакович памятное полотно продать не позволил, но книгу с автографом Маяковского не отстоял. С этого и началось знакомство Слабинзона с миром антикваров. В предотъездные годы Олег виделся с Борькой редко. Иногда Слабинзон приезжал к нему в гости, как он любил выразиться, на выселки. Друзья, чтобы остаться наедине, выходили на балкон и, поплевывая вниз с одиннадцатиэтажной высоты, рассуждали о женщинах или беззлобно переругивались. Слабинзон, еще не травмированный своей большой любовью и суровыми буднями отказника, относился к райкомовской деятельности приятеля с насмешливым благодушием и, выслушав рассказ Башмакова о семейных утеснениях, вдруг страшно возмутился этим скобарством и решительно посоветовал: — А ты возьми и уйди! — Куда? — Да хоть ко мне. Только кровать с собой захвати. У меня один станок. Будем хороводы вместе водить! — А Борис Исаакович? — Деду все равно — он сейчас командарма Павлова реабилитирует и Мехлиса ненавидит. 5 Эскейпер положил фотографии на широкую ручку румынского дивана. Ручка была изгрызена двортерьером Маугли, купленным после многомесячного дашкиного нытья. Диванную ручку щенку, впрочем, простили, но после съеденных Катиных модельных туфелек пес был отдан на перевоспитание Петру Никифоровичу, пережил его и теперь, еле волоча ноги, скрашивает одинокую садово-огородную старость Зинаиды Ивановны. Диван за эти годы совсем расходился и стал для супружеского сна почти непригоден. Катя собралась переставить его в предполагаемую гостиную, которая благодаря величине этого румынского отщепенца, наверное, сразу превратится в своего рода диванную. А для сна и сопутствующих ему удовлетворений она задумала купить арабскую кровать. М-да, юным телам под любовь требуется еще меньше квадратных метров, чем под могилу, а остывающей плоти подавай арабское раздолье. И слава Богу, что не купила она эту чертову арабскую кровать! Ведь это же как обидно, если тебя не просто бросают, а бросают в новой, мягкой, широкой и безлюдной, как аравийская пустыня, кровати! А с другой стороны, остаться одной на старом, добром, многое помнящем диване еще обиднее. Башмаков, используя условную и несколько завышенную среднемесячную цифру, подсчитал, сколько же примерно раз они с Катей обладали друг другом на этом диване, и поразился внушительности полученного результата. Диван с толстыми ножками в виде львиных лап из румынского гарнитура «Изабель» был куплен на премию за успешное проведение районной отчетно-выборной конференции. Кате он сразу не понравился. Скорее всего, дело было вот в чем: до этого все покупки они делали сообща, подолгу обсуждая даже такие мелочи, как узоры на носках, а приобретению чего-то более основательного, скажем пиджака, пылесоса или велосипеда для Дашки, предшествовали многодневные прения. И вдруг, представьте себе, радостный муж впихивает в квартиру огромный и совершенно не согласованный диван! Его-то Башмаков и собирался в качестве «станка» перевезти к Слабинзону, уходя от жены. Но легко сказать — перевезти! Во-первых, по тем советским временам машину нужно было заказывать чуть не за месяц. Допустим, заказал, но где гарантия, что именно в тот день, который обозначен в квитанции, или хотя бы накануне, Катя в очередной раз погонит Башмакова из дому? А уехать просто так, ни с того ни с сего Олег не мог. Побежать сразу после нанесенной обиды к мебельному магазину и взять левака? Но это теперь все вдруг в леваков превратились, а тогда, при советской власти, можно было зря пробегать и вернуться ни с чем. Во-вторых, диван был нестандартный, и грузчики в свое время намучились, пока, разобрав на части, пропихивали его в квартиру. Уйти же из семьи так, чтобы через день-два на грузовике с блудливой улыбкой мебельного сквалыжника вернуться за диваном, — этого Олег позволить себе не мог, не имел права. Ему тогда, по молодости лет, казалось, будто браки должны распадаться так же красиво, даже ритуально, как заключаются. В общем, благодаря трудновывозимому дивану семья сохранялась еще несколько месяцев. И вот тут-то с ведомостями уплаты членских взносов к Башмакову зашел комсорг автобата лейтенант Веревкин, молодой человек с вызывающе длинным носом и лицом, выражавшим некую изначальную обиду на жизнь. Со временем Олег понял, что такое выражение вырабатывается у людей совсем не под ударами судьбы, а обретается еще, возможно, в ту безмятежную пору, когда плод, благоденствуя в ласковых водах материнского лона, уже почему-то имеет претензии к своему внутриутробному положению. Впрочем, Веревкин теперь — генерал (в 91-м он, будучи комбатом, привел свои грузовики на защиту «Белого дома»), и всякий раз, видя его по телевизору, Олег поражается, до какой степени человека меняют должность и удачно подобранные очки. В тот вечер лейтенант принес, кроме ведомостей, еще бутылку водки и два плавленых сырка. Рабочий день кончался, никого из начальства в райкоме уже не было, Олег запер дверь кабинета, и они начали выпивать, неторопливо анализируя перспективы ухода первого секретаря Зотова на работу в ЦК ВЛКСМ, что неизбежно привело бы к цепочке благотворных кадровых перемен в райкоме. Но тут вся проблема была в легендарной зеленой записной книжице Чеботарева, обыкновенной телефонной книжке, изготовленной для международных надобностей и поделенной на две равные части: первая с русским алфавитом, а вторая с латинским. Посещая любое мероприятие, будь то закрытое партсобрание Союза писателей или торжественное открытие пункта молочного питания, Чеботарев неизменно имел при себе зеленую книжицу. Осматривая подчиненную ему территорию, слушая выступления или расспрашивая народ, он вдруг приказывал помощнику, вертевшемуся поблизости: — Уточни-ка фамилию вон того трудящегося! Получив ответ, Федор Федорович доставал книжку и вписывал туда фамилию. Но вся штука заключалась в том, в какую часть книжки он вписывал человека. Если в русскую, то через некоторое время везунчика повышали в должности или награждали. Если же в латинскую, то несчастного ждало скорое крушение и суровое наказание. Но определить, в какую именно часть книжки вносят твою фамилию, издали было невозможно. Оставалось мучиться и ждать. Зотов был обыкновенным комсоргом на электромеханическом заводе, и однажды Чеботарев внезапно приехал к нему на отчетно-выборное собрание. В зале стоял страшный шум — к концу дня работяги уже успели поднабраться. Седеющий от ужаса прямо на глазах секретарь парткома завода пытался призвать собравшихся к порядку, но его голос никто даже не слышал. И тогда тоже не кристально трезвый Зотов выскочил на трибуну и в четыре пальца свистнул так, как обычно свистел крановщику, работавшему под самой крышей цеха в вечном гуле. Народ сразу затих — и можно было начинать собрание. А Федор Федорович покачал головой, вынул книжицу, перешепнулся с помощником и сделал две записи. Через неделю секретаря парткома сняли, а Зотова взяли в райком комсомола. На недавней отчетно-выборной конференции Чеботарев внимательно посмотрел на Зотова и сделал в зеленой книжице какие-то записи. Теперь все ждали результатов. — К нам бы его с книжкой, в батальон! — недобро молвил, разливая, Веревкин. И, выпив, стал жаловаться на начальство, въедливое, вороватое и всячески препятствующее служебному росту молодого взводного. Башмаков в свою очередь наябедничал на Катю, со слезливой хмельной обидчивостью сообщив, что жена регулярно гонит из дому, а он не может уйти из-за проклятого дивана, хотя есть даже где и жить. — Ерунда ерундовая! — успокоил лейтенант (слова его, разумеется, даются в литературном пересказе). — В следующий раз, как погонит, звонишь мне, я приезжаю через час на «КрАЗе» с бойцами и перевожу тебя на новое место согласно приказу. Пиши мой телефон! Дневальному скажешь, что звонят из райкома, — меня сразу найдут. Домой Олега вел многолетний инстинкт, наподобие того, что наблюдается у перелетных птиц, не сбивающихся со своего маршрута даже в бурю. Еще, конечно, упасть не давала трепетавшая в меркнущем сознании мысль: заворг Краснопролетарского райкома комсомола, лежащий лицом в луже, это, как в те годы было модно выражаться, «не есть хорошо». А утром, разлепив непроспавшиеся глаза и поймав тошноту на полпути от желудка к предусмотрительно поставленному возле дивана тазику, Башмаков увидал сначала свои брюки, такие грязные, точно он вчера вечером по примеру первых комсомольцев утрамбовывал ногами жидкий бетон, а потом и заплаканные, ненавидящие глаза Кати. — Убирайся, тварь! — приказала она. — Собирай свои манатки и убирайся! — и, помолчав, с чувством повторила: — Тварь! Тварью она еще никогда его не называла, и это слово буквально ножом вонзилось в беззащитное с похмелья сердце Олега. Он повернулся к стене и затих. — Убирайся сейчас же, я не шучу! — повторила жена с той же суровостью, но на всякий случай опустив опасное слово «тварь», и вышла из комнаты. Башмаков лежал, отвернувшись к стене, и сладкие слезы непрощаемой обиды катились по его щекам. Все годы семейной жизни проходили перед ним — и были они мучительной чередой ссор, унижений и притворств. Через полчаса вернулась жена. По сложившемуся семейному обычаю, за это время Олег должен был осознать вину и приступить к вымаливанию прощения. Но напрасно Катя стояла над обиженно дышащим телом супруга. Наконец, не выдержав, она присела на краешек дивана: — Олег, ведь так жить невозможно! Ты спиваешься. Лучше бы мы в Плесецк уехали… А Башмаков тем временем вспомнил про то, как теща подозрительно часто критикует подаренный его родителями холодильник «Север», как тесть Петр Никифорович при каждом удобном случае попрекает зятя при помощи безобидных с виду слов: «Эх, ребята, хороша у вас квартирка — живи и радуйся!» Вспомнил он, как Катя, борясь за трезвость в семье, научила еще совсем маленькую Дашку говорить отцу по пути в детский сад: «Папа, не пей — козленочком станешь!» Вспомнил и, схватившись за сердце, заскрежетал зубами. — Олег, в холодильнике есть пиво. Я вчера целую очередь отстояла! — уже испуганно сообщила Катя. Башмаков поднялся и, поглядев сквозь жену, двинулся к кухне. Его пошатывало, а запухшие очи заволакивал тошнотворный мрак, наподобие того, какой бывает, если долго лежишь на пляжном солнце, а потом вдруг резко вскочишь, чтобы бежать к воде. Олег дополз до кухни, прямо из носика выпил целый чайник мертвой кипяченой воды, с трудом отдышался и набрал номер Слабинзона. — Это я, — сообщил он полусонному Борьке. — Ты мне обещал… — А я и не отказываюсь. Когда? — Сегодня. — Принято! Скажу деду, чтоб на троих обед готовил. Катя наблюдала за всем этим с нарастающим тревожным недоумением, а Башмаков тем временем вытряс из пиджака бумажку с телефоном лейтенанта Веревкина и позвонил. — Дневальный по роте ефрейтор Денисов слушает! — раздалось в трубке. — Это из райкома. Ты, боец, давай взводного позови! Несколько минут доносились лишь глухой гул и отдаленный топот сапог, потом послышался несвежий голос: — Лейтенант Веревкин у аппарата! — Ты жив? — Не уверен. Наверное, на амбразуру бросаются именно в таком состоянии. — А ты хоть помнишь, что мне вчера обещал? — с тревогой поинтересовался Башмаков. — Ну, уж ты совсем меня… Помню, конечно! Созрел, что ли? — Да. Приезжай! — Когда? — Прямо сейчас. — Есть. Диктуй адрес! Положив трубку, Башмаков притащил с балкона картонный куб из-под телевизора, подаренного тестем Петром Никифоровичем к трехлетию свадьбы, и принялся складывать вещи, начав с книг. Катя с тревожной иронией наблюдала за этим, изредка вмешиваясь в процесс репликами типа: «А эту книгу, между прочим, я покупала!» или: «А вот эту подписку, как ты помнишь, нам папа подарил!» Олег молча откладывал спорное имущество в сторону, даже не пытаясь возражать, несмотря на то что некоторые книги они приобретали вместе. Когда дошла очередь до потрепанной «Новой книги о супружестве», сыгравшей в их жизни такую судьбинную роль, Башмаков безмолвно бросил ее на диван рядом с женой. — А вот и хорошо, — истомно сказала Катя. — Она еще мне пригодится! Закончив с книгами, Олег стал собирать бумаги — в основном разную райкомовскую канитель: справки, отчеты, методички. Потом он достал из серванта большую коробку из-под сливочного печенья, где уже тогда хранились документы, нашел военный билет, свидетельство о рождении, аттестат зрелости, диплом. Катя следила за действиями мужа с нарастающим ужасом, потом вдруг сорвалась с места, и через минуту Олег услышал, как щелкнула на кухне дверца холодильника, а затем — как затренькал телефон: жена набирала номер на параллельном аппарате. Когда Башмаков складывал свои бумаги в полиэтиленовый пакет, Катя вернулась. — Олег, ты извини меня, пожалуйста… — начала она каким-то не своим голосом, немного напоминающим голос Людмилы Константиновны, однако не выдержала и закончила уже по-своему: — Но ты, знаешь, тоже не прав! Что ты молчишь? Между прочим, твоя мать просила передать, чтобы ты не валял дурака! Башмаков тихо улыбнулся, услышав подтверждение своей догадке. — Что ты ухмыляешься? Отвечай! Но Олег не отвечал. Он нашел на антресолях разрисованный дембельский чемодан, обтер пыль и с ритуальной методичностью начал собирать и складывать одежду. При этом Башмаков невольно отметил про себя, что, когда они с Катей поженились, у него, кроме свадебной тройки, школьного костюма, польских джинсов и утлого пальтишка на поролоне, ничего не было, а теперь вот даже в дембельский чемодан добро не помещается. — Значит, уходишь? — сквозь слезы спросила Катя. — А говорил, не бросишь! Башмаков, сам чуть не плача, молча кивнул и полез за спортивной сумкой в диван. Роясь в пыльной диванной пасти, он думал о том, что можно, к примеру, написать фантастический рассказ с очень неожиданным сюжетом: под крышкой обычного дивана скрывается вход в параллельный мир, человек лезет за старыми штанами и попадает в страну, где люди размножаются весьма необычным способом. В результате совокупления рожают не только женщины, но и мужчины. Но мужчины рожают только мальчиков, а женщины — только девочек. Поэтому после развода алименты платить не нужно. Вообще, с похмелья Башмакову иногда залетали в голову очень интересные сюжеты. — Это моя сумка! — начала Катя противным голосом и вдруг заговорила совсем по-другому: — Ну Тунеядыч! Ну подурачились, и хватит. Кстати, у них как-то само собой установилось: если Катя была благорасположена, то называла его Тапочкиным. Обращение «Тунеядыч» означало пусть маленькое, но неудовольствие. Так осталось и по сей день. (Интересно, как бы она назвала его, если бы внезапно вернулась и застала за сборами? Уж конечно бы, не так, как семнадцать лет назад. Той, прежней Кати нет и больше не будет…) — Ну Тапочкин, ну давай же мириться! — она попыталась обнять его за шею, но Башмаков молча, резким движением сбросил ее руки. Оставшиеся вещи он просто стянул ремнем. И тогда Катя снова побежала звонить — теперь уже своей матери. Зинаида Ивановна терпеть не могла ее жалоб, всегда становилась на сторону Башмакова и, в отличие от Людмилы Константиновны, считала, что мужа лучше переласкать, чем недоласкать. Поэтому Катя обычно жаловалась отцу. Тот во всем поддерживал дочь и мог бы остановить это безобразие одной решающей цитатой из Моруа, но он, как назло, уехал подлечиться в Цхалтубо. Олег устало обошел еще раз квартиру, снял со стены фотографию хохочущей Дашки, нашел завалившийся за диван кистевой эспандер, потом заглянул в ванную, достал из бака две грязные сорочки и гроздь убедительно несвежих носков. Тут его снова настигла Катя. Она стала вырывать у него из рук рубашки, вероятно, не желая никому отдавать свое святое право стирать мужнино грязное белье. — Олег… Я прошу… Прости меня! — твердила она вся в слезах, и голос ее явственно напоминал теперь голос Зинаиды Ивановны. — Я больше никогда! Никогда! Ну Та-а-апочкин! Вырвав наконец у мужа одну сорочку, Катя уткнулась в нее лицом и зарыдала. А Олег все так же молча зашел на кухню и обнаружил, что хлебница, где они хранили деньги, лотерейные билеты и разные другие ценности, открыта. Вяло поразмыслив, он полез в холодильник и под кастрюлькой с Дашкиным супчиком нашел спрятанный Катей партбилет. Это была ее последняя надежда на примирение (куда же денется муж без партбилета!), и, поняв, что теперь его уже ничто не удержит, Катя опрометью бросилась к двери. — Не пущу-у-у! — истошно крикнула она, раскинув руки в проеме, точно распятая. И тут раздался звонок в дверь. На Катином лице изобразилось торжество последнего бойца, дождавшегося-таки подмоги. Она, радостно отирая слезы и не справляясь с замком, принялась отпирать дверь, рассчитывая увидеть на пороге долгожданную мать. Ей даже в голову не пришло, что Зинаида Ивановна просто не может так быстро примчаться через пол-Москвы на выручку. На пороге стоял желчный лейтенант Веревкин, а за ним четыре бойца в бушлатах и прапорщик в кургузой шинельке и огромной фуражке. — Здравия желаю! — Веревкин коротко приложил руку к козырьку. — Здесь проживает товарищ Башмаков Олег Трудович? — Олега Трудовича здесь нет! — залепетала Катя. — Здесь я! — обозначился Олег — и это были его первые слова за все утро. — Понял. Показывай, что выносить! А ты, Иван Григорьевич, — Веревкин отнесся к прапорщику, — проследи, чтоб бойцы ничего не поцарапали! — Есть! За-а мной! — козырнул прапорщик и, отстранив плечом остолбеневшую и не сопротивлявшуюся уже Катю, зашел в квартиру. Первым делом стали выносить диван и тут же застряли в дверном проеме. — Отставить! — приказал Иван Григорьевич. — Ну-ка, Малышкин, дуй в машину и принеси инструмент. Шире шаг! Возможно, именно эта заминка с диваном и спасла семью Башмаковых от распада тогда, семнадцать лет назад. По правде сказать, Олег не был готов к этому распаду. Собирая вещи, он до конца так и не верил в окончательность разрыва и даже заранее начинал уже скучать по Кате и Дашке. Но одновременно в нем сладостно набухала мечта о новой, свободной и полной прекрасных мужских впечатлений жизни. Так бывает, когда едешь на рыбалку и заранее представляешь себе чутко подрагивающий от поклевки поплавок, туго натянутую леску и здоровенного скользкого карася, изгибающегося в руках. Правда, на рыбалках, куда его, мальчишку, с собой часто брал Труд Валентинович, Олегу редко везло. Отец даже иногда перенизывал на кукан сына свои рыбины, чтобы парню было не так обидно. Но кто знает, как бы захороводили они со Слабинзоном? Зацепила бы его снова какая-нибудь «кандидатка в мастера» с лучисто-шальными глазами… А самолюбивая Катя, помня все свои унижения, уже не простила бы его. Тесть к месту процитировал бы: «Будь же проклят! Ни стоном, ни взглядом окаянной души не коснусь». И все! И навсегда! И стал бы Олег классическим приходящим папой и сталкивался бы иногда в прихожей с новым Катиным мужем, не успевшим смыться к законному башмаковскому визиту. И смотрел бы Олег на свою родную квартиру, мучительно прикидывая, как у них здесь это все происходит. Но так бы до конца и не верил, что это все может у Кати происходить еще с кем-то, кроме него, Башмакова. А вот вообще-то интересно узнать: женщина в объятиях нового мужчины вспоминает своих прежних любовников? Может, крича от счастья, она думает о совершенно другом субъекте интимной близости? Или, может быть, каждый последующий возлюбленный — это как бы сменный наконечник некой неизменной Вечной Мужественности? Или же каждая новая любовь — это своего рода инкарнация, когда от прежних жизней и постелей остается лишь смутное узнавание, вроде де-жа-вю? Боже мой, что только не сквозит в похмельном мозгу задумчивого человека! Нет, конечно, всю жизнь у Слабинзона он жить бы не стал, перебрался бы туда, где прописан, — к родителям, в новую, недавно полученную двухкомнатную «распашонку». Труд Валентинович давно стоял на очереди, а 3-я Образцовая типография как раз достраивала новый дом. Однако когда в профкоме вывесили списки, его фамилии там не оказалось. Это был страшный удар, так как уже вся коммуналка знала, что Башмаковы переезжают в отдельные хоромы. И тогда Людмила Константиновна, никогда ни о чем не просившая своего шефа, превозмогла гордость, сама внесла себя в список посетителей по личным вопросам — и попросила. Шеф выбранился (он был апоплексическим громилой и страшным матерщинником), нашел в специальной книжечке телефон типографской «вертушки», позвонил отцовскому начальству, обменялся несколькими приветственными ругательствами, поинтересовался результатами охоты на кабана, в которой сам по болезни — давление подскочило — не смог поучаствовать, а в конце разговора как бы между прочим попросил «порешить вопрос верстальщика Башмакова». Через месяц родители въехали в новую квартиру, где еще пахло краской и не закрывалась толком ни одна дверь. Олег, тогда только пришедший в райком, был поражен тем, как можно, оказывается, человеческую судьбу решить одним пустячным телефонным звонком. Позже он нагляделся этого вдоволь. Труд Валентинович с тех пор любил порассуждать о том, что типографские рабочие приравниваются к бойцам идеологического фронта — и потому их жилищные проблемы решаются в первую очередь. Людмила Константиновна на это только усмехалась, но семейную тайну не выдавала. А шеф ее умер от обширного инфаркта в 90-м году, когда руководимый им главк впервые за много лет не вышел на уровень планового задания… Пока боец Малышкин бегал за инструментами, Катя, вдруг словно очнувшись, подошла к мужу, взяла его за руку, отвела в детскую и закрыла дверь. Потом она встала на колени и сказала: — Прости! Я сама тварь! Я больше никогда!.. Никогда! Это слово «тварь», повторенное во второй раз, и стало тем ключом, при помощи которого, как сейчас модно говорить, был раскодирован, а точнее — расколдован Башмаков. Он словно очнулся и обнаружил перед собой вместо смердящей бородавчатой ведьмы ласковую, нежно заплаканную панночку. И ему стало стыдно. — От меня не очень перегаром несет? — спросил он. — Нет, и совсем даже нет! — горячо запротестовала Катя. Тогда он поднял жену с колен, обнял и поцеловал ее в губы, и если б не бойцы, громыхавшие в прихожей, то поцелуй перешел бы в бурное взаимопрощение прямо посреди разбросанных Дашкиных игрушек. Оторвавшись от Кати, Олег вышел в прихожую и смущенно приблизился к лейтенанту, критически наблюдавшему, как Иван Григорьевич с бойцами споро развинчивают диван. — А долго его назад скручивать? — робко полюбопытствовал Башмаков. — Раскручивать всегда легче! — философски заметил прапорщик. — А в чем, собственно, дело? — как бы уже заранее обижаясь, спросил Веревкин. — Понимаешь, она у меня прощения попросила. — Передумал, что ли? — Понимаешь, она плачет и клянется! — Ну, смотри, — пожал плечами Веревкин. — когда прижмешь, они всегда такие, а потом… — Да брось ты, лейтенант! Я-то уж думал, действительно кракодавр какой тут обитает, а она вполне даже терпимая женщина! — возразил прапорщик. — Как хочешь, — поморщился Веревкин. — Отбой, что ли? — Отбой! — облегченно выдохнул Башмаков. — А дети-то у тебя есть? — откладывая отвертку, спросил чуткий Иван Григорьевич. — Дочь! — А чего ж ты, в самом деле, тогда дурочку валяешь? — покачал головой прапорщик и скомандовал бойцам: — Отставить! Давайте назад скручивайте! А такое дело, как восстановление семейной цельности, надо, конечно, отметить! — У меня пиво есть! — улыбаясь сквозь слезы, сообщила Катя, тихонько пришедшая из детской и слышавшая, оказывается, весь разговор. — Ну, пивом тут, голуба, не отделаешься! — засмеялся Иван Григорьевич и кивнул на чемодан. — Разбирай вещички, вернулся твой дембелек! Но ты, голуба, на досуге тоже мозгами пошевели… Когда через час теща, открыв своим ключом дверь, вместе с Дашкой вошла в квартиру, то застала очень странную картину: во главе празднично накрытого и еще более празднично бутылированного стола точно молодожены сидели Олег и Катя. Слева от них — четыре трезвых бойца (перед каждым стояла бутылка лимонада «Буратино»), а справа — засмурневший лейтенант Веревкин, захорошевший Иван Григорьевич и пьяный в стельку Слабинзон. Борька позвонил, чтобы выяснить, почему Башмаков к нему все никак не доедет, и был срочно вызван на внезапно образовавшийся праздник жизни. Супруги Башмаковы были как раз слиты в прочном поцелуе, а гости хором считали: — Тридцать восемь, тридцать девять, сорок… Катя вырвалась от Олега, чтобы отдышаться, а гости захлопали в ладоши. — Мама, у вас снова свадьба? — удивленно спросила Дашка. — Вот ведь, ребенок всегда в корень смотрит! — обрадовался Иван Григорьевич. Он галантно предложил теще место рядом с собой и весь вечер охмурял ее с тонкими подходцами, совершенно неожиданными в этом прямом казарменном человеке. А в конце, так и не добившись от раскрасневшейся тещи брудершафта с неминучим поцелуем, прапорщик сказал тост, запомнившийся Олегу навсегда: — За любовь без дури! Примерно через год Ивана Григорьевича, давно уже просившегося в Германию, чтобы подзаработать перед пенсией, уважили и откомандировали в Афганистан — тоже как-никак заграница. Веревкин, так и не простивший Башмакову того «отбоя», зайдя как-то в райком с ведомостью, рассказал, что прапор прислал из Афгана два письма, а потом и его самого прислали в цинковом гробу. Их колонну зажали в каком-то горном ущелье, и они отстреливались, пока были живы. Прилетевшие на выручку вертолеты опоздали, Иван Григорьевич был мертв и до невероятности изуродован, как, впрочем, и все остальные. 6 «А куда же потом делся дембельский чемодан?» — задумался эскейпер и вспомнил. Сразу после неудавшегося первого побега Катя засунула чемодан подальше от глаз, на антресоли. Потом какое-то время в нем держали старую обувь. В конце концов Дашка, получив в подарок черепаху Чучу, устроила в чемодане террариум. В результате преждевременной гибели Чучи от желудочно-кишечного расстройства чемодан источал такой нестерпимый запах, что Башмаков собственноручно отнес его на помойку. А жаль! Замечательный был чемодан… На крышке — мчащийся поезд с огненной надписью: «Дембель-1974». Состав мчался туда, где вдали виднелась платформа, а на ней — тоненькая девичья фигурка с букетом цветов. К этой картине самодеятельный батарейный художник по фамилии Дарьялов предлагал сделать подпись: Я, пока тебя ждала, Всему городу дала! Дарьялов был из молодых, недавно призванных, и не ведал, что попал в самое больное место. За это он жестоко поплатился, получив от обезумевшего Башмакова несколько страшных ударов в грудь. На казарменном языке это называлось «проверить фанеру». Парня даже в санчасть положили, но он наврал начмеду, будто упал с турника. Однако получил Дарьялов все-таки за дело. Нельзя так шутить! Нельзя. Уходя в армию, Олег оставил в Москве Оксану, свою первую любовь. Познакомились они на пруду в Измайлово, где после выпускных школьных экзаменов Олег проводил почти все свое время: плавал, загорал и готовился к поступлению в институт. Вокруг пруда даже по будням собиралось довольно много отдыхающих: целовались, прикрывшись полотенцами, парочки, шумные компании, раскинувшись на травке, употребляли портвейн и пиво в неограниченных количествах. Олег же в гордом одиночестве лежал на своем месте под кустиком, читал учебники и даже записывал кое-что в тетрадку. Изредка он вскакивал, мчался к пруду и с разбегу единым духом, не появляясь на поверхности, пронзал холодную мутную воду от берега до берега. Выныривал Башмаков уже на другой стороне и всегда безошибочно — под развесистыми корнями старой подмытой березы. Потом, отдышавшись, проделывал то же самое, но теперь в обратном направлении. Выйдя на берег, Олег как подкошенный падал лицом в землю, успевая в последнее мгновение подставить руки, и отжимался раз двадцать для согрева. Неторопливо направляясь к своим учебникам, он краем глаза ловил, какое впечатление произвело его показательное выступление на окружающих, особенно на девушек. И вот однажды, когда, в очередной раз проделав свой коронный номер, Башмаков улегся под кустиком и углубился в физику, над ним раздался веселый голос: — Ихтиандр, вы курящий? Он поднял глаза и увидел загорелый девичий стан в белом влажном и потому почти прозрачном купальнике. Олег задрал голову и обнаружил, что лицо у окликнувшей его девушки круглое, улыбчивое, волосы светлые, вернее, обесцвеченные, а глаза — лучисто-шальные.

The script ran 0.023 seconds.