Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Бертран Рассел - Человеческое познание его сферы и границы [0]
Язык оригинала: ENG
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_philosophy

Аннотация. "Человеческое познание, его сфера и границы" — лучшее произведение лорда Бертрана Артура Уильяма Рассела (1872–1970), оставившего яркий след в английской и мировой философии, логике, социологии, политической жизни. Он является основоположником английского неореализма, "логического атомизма" как разновидности неопозитивизма.

Полный текст.
1 2 3 4 

Бертран Рассел Человеческое познание его сферы и границы Предисловие Настоящий труд адресован не только и не прежде всего профессиональным философам, но и тому более широкому кругу читателей, которые интересуются философскими вопросами и хотят или имеют возможность посвятить их обсуждению очень ограниченное время. Декарт, Лейбниц, Локк, Беркли и Юм писали именно для такого читателя, и я считаю печальным недоразумением то обстоятельство, что в продолжение последних примерно ста шестидесяти лет философия рассматривалась в качестве столь же специальной науки, как и математика. Необходимо признать, что логика так же специальна, как и математика, но я полагаю, что логика не является частью философии. Собственно философия занимается предметами, представляющими интерес для широкой образованной публики, и теряет очень много, если только узкий круг профессионалов способен понимать то, что она говорит. В этой книге я старался обсудить, насколько мог широко, очень большой и важный вопрос: как получается, что люди, контакты которых с миром кратковременны, личны и ограниченны, тем не менее способны познать столько, сколько они в действительности знают? Является ли вера в наше познание частично иллюзорной? А если нет, то что мы можем познать иначе, чем через чувства? Хотя я и касался некоторых сторон этой проблемы в других своих книгах, все же я был вынужден возвратиться здесь, в более широком контексте, к обсуждению некоторых ранее уже рассмотренных вопросов; при этом я свел такое повторение к минимуму, совместимому с моей целью. Одной из трудностей вопроса, который я здесь рассматриваю, является то обстоятельство, что мы вынуждены употреблять слова, обычные для повседневной речи, такие, как «вера», «истина», «познание» и «восприятие». Поскольку эти слова в их обычном употреблении недостаточно определенны и неточны и поскольку нет более точных слов для замены их, постольку неизбежно, что все сказанное в ранней стадии нашего исследования окажется неудовлетворительным с точки зрения, которой мы надеемся достичь в конце. Развитие нашего познания, если оно успешно, имеет сходство с приближением путешественника к горе сквозь туман: сначала он различает только крупные черты, если даже они имеют не вполне определенные контуры, но постепенно он видит все больше деталей, и очертания становятся резче. Так и в нашем исследовании невозможно выяснить сначала одну проблему, а затем перейти к другой, ибо туман покрывает всё одинаково. На каждой стадии, хотя в центре внимания может быть только одна часть проблемы, все части в большей или меньшей степени имеют отношение к делу. Все различные ключевые слова, которые мы должны употреблять, взаимосвязаны, и, поскольку некоторые из них остаются неопределенными, другие также должны в большей или меньшей степени разделить их недостаток. Отсюда следует, что сказанное вначале должно быть исправлено позднее. Пророк сказал, что если два текста корана оказываются несовместимыми, последний должен рассматриваться как наиболее авторитетный. Я хотел бы, чтобы читатель применил подобный принцип и в истолковании того, что сказано в этой книге. Книга была прочитана в рукописи моим другом и учеником г-ном С. К. Хиллом, и я обязан ему за многие ценные замечания, предложения и исправления. Большая часть рукописного текста была прочитана также г-ном Хирамом Дж. Маклендоном, который сделал много полезных предложений. Четвертая глава третьей части — «Физика и опыт» — является перепечаткой с незначительными изменениями небольшой моей книжки, выпущенной под тем же заглавием издательством Кембриджского университета, которому я признателен за разрешение переиздания. Бертран Рассел ВВЕДЕНИЕ Главной целью этой книги является исследование отношения между индивидуальным опытом и общим составом научного знания. Обычно считается само собой разумеющимся, что научное знание в его широких очертаниях должно быть принятым. Скептицизм по отношению к нему, хотя логически и безупречен, психологически невозможен, и во всякой философии, претендующей на такой скептицизм, всегда содержится элемент фривольной неискренности. Более того, если скептицизм хочет защищать себя теоретически, он должен отвергать все выводы из того, что получено в опыте; частичный скептицизм, как, например, отрицание не данных в опыте физических явлений, или солипсизм, который допускает события лишь в моем будущем или в моем прошлом, которого я не помню, не имеет логического оправдания, поскольку он должен допустить принципы вывода, ведущие к верованиям, которые он отвергает. Со времени Канта, или, может быть, правильнее сказать, со времени Беркли, среди философов имела место ошибочная тенденция допускать описания мира, на которые неправомерно влияли соображения, извлеченные из исследования природы человеческого познания. Научному здравому смыслу (который я принимаю) ясно, что познана только бесконечно малая часть вселенной, что прошли бесчисленные века, в течение которых вообще не существовало познания, и что, возможно, вновь наступят бесчисленные века, на протяжении которых будет отсутствовать познание. С космической и причинной точек зрения познание есть несущественная черта вселенной; наука, которая забыла упомянуть о его наличии, страдала бы с безличной точки зрения очень тривиальным несовершенством. В описании мира субъективность является пороком. Кант говорил о себе, что он совершил «коперниканскую революцию», но выразился бы точнее, если бы сказал о «птолемеевской контрреволюции», поскольку он поставил человека снова в центр, в то время как Коперник низложил его. Но когда мы спрашиваем не о том, «что представляет собой мир, в котором мы живем», а о том, «как мы приходим к познанию мира», субъективность оказывается вполне законной. Знание каждого человека в основном зависит от его собственного индивидуального опыта: он знает то, что он видел и слышал, что он прочел и что ему сообщили, а также то, о чем он, исходя их этих данных, смог заключить. Вопрос стоит именно об индивидуальном, а не о коллективном опыте, так как для перехода от моих данных к принятию какого-либо словесного доказательства требуется вывод. Если я верю, что существует такой, например, населенный пункт, как Семипалатинск, то я верю в это потому, что нечто дает мне основание для этого; и если бы я не принял определенных основополагающих принципов вывода, я должен был бы допустить, что все это могло бы произойти со мной и без действительного существования этого места. Желание избежать субъективности в описании мира (которое я разделяю) ведет — как, по крайней мере, мне кажется — некоторых современных философов по ложному пути в отношении теории познания. Потеряв вкус к ее проблемам, они пытались отрицать существование самих этих проблем. Со времени Протагора известен тезис, что данные опыта личны и частны. Этот тезис отрицался, потому что считали, как и сам Протагор считал, что если его принять, то он необходимо приведет к заключению, что и все познание частно и индивидуально. Что же касается меня, то я принимаю тезис, но отрицаю вывод; как и почему — это должны показать последующие страницы. В результате некоторых событий в моей собственной жизни я имею некоторые верования в отношении событий, которых я сам не испытал: мыслей и чувств других людей, окружающих меня физических объектов, исторического и геологического прошлого земли и отдаленных областей вселенной, которые изучает астрономия. Что касается меня, то я принимаю эти верования как действительные, если не считать ошибок в деталях. Принимая все это, я вынужден прийти к взгляду, что существуют правильные процессы вывода от одних событий и явлений к другим — конкретнее, от событий и явлений, о которых я знаю без помощи вывода, к другим, о которых я не имею такого знания. Раскрытие этих процессов является делом анализа процесса научного и обыденного мышления, поскольку такой процесс обычно считается с научной точки зрения правильным. Вывод от группы явлений к другим явлениям может быть оправдан только в том случае, если мир имеет определенные черты, которые не являются логически необходимыми. Насколько дедуктивная логика может это показать, любая совокупность событий может быть целой вселенной; если в таком случае я делаю о событиях какие-то выводы, я должен принять принципы вывода, лежащие вне дедуктивной логики. Всякий вывод от явления к явлению предполагает какую-то взаимосвязь между различными явлениями. Такая взаимосвязь по традиции утверждается в принципе причинности или естественного закона. Этот принцип предполагается, как мы увидим, в индукции через простое перечисление, какое бы ограниченное значение мы ей ни приписывали. Но традиционные способы формулирования того вида взаимосвязи, который должен постулироваться, являются во многом дефектными — одни чересчур строги и жестки, другим же недостает этого. Установление минимальных принципов, необходимых для оправдания научных выводов, является одной из основных целей этой книги. Было бы общей фразой сказать, что основные выводы науки в противоположность выводам логики и математики являются только вероятными, это значило бы сказать, что при истинных посылках и правильном построении вывода заключение только вероятно истинно. Необходимо поэтому исследовать, что значит «вероятность». В дальнейшем обнаружится, что это слово обозначает два различных понятия. С одной стороны, имеется математическая вероятность; если класс имеет n членов, а из них m членов имеют определенную характеристику, то математическая вероятность того, что взятый наугад член класса будет иметь данную характеристику, определяется как m/n. С другой стороны, имеется более широкое и менее определенное понятие, которое я называю «степенью правдоподобия», представляющее собой то количество правдоподобия, которое рационально приписать суждению, истинность которого в большей или меньшей степени не установлена. Оба эти вида вероятности имеют отношение к установлению принципов научного вывода. Ход нашего исследования в основном будет следующим. Часть первая — о мире науки — описывает главные черты вселенной, которые научное исследование сделало вероятными. Эта часть может рассматриваться как устанавливающая цель, которую вывод должен быть способен достичь, если наши опытные данные и наши принципы вывода могут оправдать научную практику. Часть вторая — о языке — касается предварительных вопросов. Это вопросы, главным образом, двух видов. С одной стороны, важно выяснить значение некоторых основных терминов, таких, например, как «факт» и «истина». С другой стороны, необходимо исследовать отношение чувственного опыта к эмпирическим понятиям, таким, как «красный», «твердый», «метр» или «секунда». Кроме того, мы исследуем здесь зависимость слов, имеющих существенное отношение к говорящему, таких, как «здесь» и «теперь», от безличных слов, которые устанавливают широту, долготу и дату. Это ставит довольно важные и трудные проблемы, связанные с отношением индивидуального опыта к общественно признанному составу общего знания. В третьей части — о знании и восприятии — мы начинаем наше главное исследование. Мы стараемся здесь отделить опытные данные от тех выводов, с помощью которых осуществляется наше эмпирическое познание. Здесь мы еще не стремимся оправдать выводы или исследовать принципы, согласно которым они делаются, но стараемся показать, что выводы (в противоположность логическим конструкциям) необходимы для знания. Мы стараемся также различить два вида пространства и времени: один — субъективный и относящийся к опытным данным, и другой — объективный и выводной. Кстати, мы будем утверждать, что солипсизм, за исключением той его крайней формы, в которой он никогда не встречается, есть нелогичная промежуточная позиция, нашедшая свое место где-то между фрагментарным миром опытных данных и полным миром знания. Часть четвертая — о научных понятиях — есть попытка проанализировать основные понятия в области выводов науки, особенно понятий о физическом пространстве, историческом времени и причинных законах. Термины, употребляемые в математической физике, должны удовлетворять следующим двум видам условий: с одной стороны, эти термины должны удовлетворять определенным формулам; с другой стороны, они должны допускать такую интерпретацию, чтобы дать результаты, которые наблюдение может подтвердить или опровергнуть. Через это последнее условие они связаны с опытными данными, хотя и не слишком тесно; благодаря первому они становятся определенными в отношении некоторых структурных признаков. При всем том все же остается значительная широта их толкования. Эту широту целесообразно использовать с целью свести к минимуму роль выводов, поскольку они идут вразрез с построением; на этом основании, например, точки-моменты point-instans в пространстве-времени конструируются как группы событий или качеств. В этой части два понятия — понятие пространственно-временной структуры и понятие причинной связи — приобретают постепенно возрастающее значение. Если в третьей части мы старались установить, что может считаться данными опыта, то в четвертой части мы стараемся установить в общей форме то, что мы можем — если признать науку истинным знанием — вывести из наших данных. Поскольку признается, что научные выводы, как правило, сообщают своим заключениям только вероятность, часть пятая посвящается исследованию вероятности. Этот термин дает возможность для различных толкований и разными авторами определялся различно. Эти толкования и определения исследуются здесь, как исследуются и попытки связать индукцию с вероятностью. Результат, которого мы достигли а этом вопросе, в основном тот же, что и у Кейнса, а именно: индукция не в состоянии дать вероятные заключения, если не выполнены определенные условия, и опыт сам по себе никогда не может доказать, что эти условия выполнены. Часть шестая — о постулатах научного вывода — представляет собой попытку установить те минимальные, предшествующие опыту допущения, которые необходимы, чтобы оправдать наше выведение законов из совокупности опытных данных, и, далее, исследовать, в каком смысле — если вообще в этом есть какой-то смысл — можно сказать, что эти допущения истинны. Основной логической функцией, которую эти допущения должны выполнять, является функция сообщения высшей вероятности заключениям индукции, удовлетворяющей определенным условиям. Для этой цели, поскольку речь идет только о вероятности, нам не нужно допущение, что такая-то связь событий имеет место всегда, а достаточно допустить, что она имеет место иногда (довольно часто). Например, одним из, по-видимому, необходимых допущений является допущение раздельных причинных рядов, какие выявляются, например, в световых лучах или звуковых волнах. Это допущение может быть сформулировано следующим образом: когда происходит событие, имеющее сложную пространственно-временную структуру, то часто случается, что оно является одним из целого ряда событий, имеющих ту же самую или очень сходную структуру. (Более точная формулировка дается в четвертой главе этой части.) Это допущение является частью более широкого допущения о закономерности, или естественном законе, который, однако, для своего установления требует по сравнению с обычными более специальных форм, так как обычная его форма оказывается тавтологией. То, что научный вывод для установления своей правильности требует принципов, которым опыт не может сообщить даже вероятности, является, как я полагаю, неизбежным заключением из логики вероятности. Для эмпиризма это заключение кажется абсурдным. Но я думаю, что оно может стать более приемлемым в результате анализа понятия «познание», предпринятого во второй части. «Познание», по моему мнению, является гораздо менее точным понятием, чем обычно думают, и его корни глубже скрыты в невыразимом словами поведении животного, чем большинство философов склонно допускать. Логические основополагающие допущения, к которым приводит наш анализ, с психологической точки зрения являются концом длинной серии абстракций, которая начинается с привычки животных чего-либо ожидать, например, ожидать, что нечто, имеющее определенный запах, будет хорошим для съедения. Таким образом, вопрос о том, «знаем» ли мы постулаты научного вывода, не так прост и определенен, как кажется. Ответ должен быть таков: в одном смысле — да, в другом — нет; но в том смысле, в котором «нет» является правильным ответом, мы вообще ничего не знаем, и «познание» в этом случае является обманчивой иллюзией. Затруднения философов происходят, вообще говоря, от их нежелания пробудиться от этого блаженного сна. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ МИР НАУКИ ГЛАВА 1 ИНДИВИДУАЛЬНОЕ И ОБЩЕСТВЕННОЕ ПОЗНАНИЕ Научное познание стремится стать абсолютно безличным и пытается утверждать то, что открыто коллективным разумом человечества. В этой главе я рассмотрю, насколько оно преуспевает в достижении этой цели и какими элементами индивидуального познания следует пожертвовать для достижения возможной меры успеха в этом. Коллектив знает и больше и меньше, чем индивидуум: он знает, как коллектив, все содержание энциклопедии и все вклады в труды научных учреждений, но он не знает тех лежащих близко к сердцу и интимных вещей, которые составляют колорит и самую ткань индивидуальной жизни. Когда человек говорит: «Я никогда не смогу передать того ужаса, который я испытал, увидев Бухенвальд» или: «Никакие слова не могут выразить моей радости, когда я снова увидел море после долгих лет тюремного заключения», он говорит нечто такое, что является истинным в самом строгом и точном смысле слова: он обладает через свой опыт познанием, которым не обладают те, чей опыт был другим, и которое не поддается полному выражению в словах. Если он первоклассный художник слова, он может создать у восприимчивого читателя состояние сознания, не во всем отличающееся от его собственного, но если он попытается воспользоваться научными методами, поток его опыта будет безнадежно утерян в пыльной пустыне. Язык, наше единственное средство сообщения научного знания, социален в своем существе, происхождении и главных функциях. Конечно, если бы математик попал на необитаемый остров с тетрадью и карандашом, он, по всей вероятности, попытался бы скрасить свое одиночество вычислениями с помощью языка математики; правда также, что человек может писать дневник, который он скрывает от всех, кроме себя. В повседневной жизни большинство из нас пользуется словами при размышлении в уединении. Тем не менее главной целью языка является общение, и для того, чтобы служить этой цели, он должен быть народным, а не личным диалектом, изобретенным самим говорящим. Отсюда следует, что наиболее личное в опыте индивидуума стремится испариться в процессе выражения этого опыта в языке. Кроме того, сама общественность языка является в значительной степени заблуждением. Данная форма слов обычно интерпретируется компетентными слушателями так, чтобы сообщаемое было или истинным для всех, или ложным для всех, но, несмотря на это, оно не будет иметь один и тот же смысл для всех их. Различия, которые не влияют на истинность или ложность какого-либо утверждения, обычно почти не имеют практического значения и поэтому игнорируются, что приводит к тому результату, что все мы убеждены, что личный мир каждого из нас гораздо больше похож на общественный мир, чем это есть на самом деле. Это легко доказывается анализом процесса обучения языку. Существует два способа узнать, что обозначает слово: один — путем определения значения слова при помощи других слов, что называется вербальным определением; другой — частое слышание слова в присутствии объекта, который оно обозначает, что называется наглядным определением. Ясно, что наглядное определение вначале является единственно возможным, поскольку вербальное определение, предполагает знание слов, употребляемых в определяющей части. При помощи вербального определения вы можете узнать, что пятиугольник есть плоская фигура с пятью сторонами, однако ребенок не этим способом узнает значение таких повседневных слов, как «дождь», «солнце», «обед» или «кровать». Таким словам обучают, произнося нужное слово с особым ударением, когда ребенок видит соответствующий объект. Вследствие этого значение, которое ребенок должен связать со словом, является продуктом его личного опыта и имеет различия в соответствии с обстоятельствами и его воспринимающей способностью. Ребенок, который часто видит мелкий моросящий дождь, свяжет со словом «дождь» другую идею, чем ребенок, который видел только тропические ливни. Близорукий и нормально видящий ребенок свяжут различные образы со словом «кровать». Правда, образование ведет — и не без успеха — к обезличиванию языка. «Дождь» представляется уже не явлением личного опыта, а «каплями воды, падающими из облаков на землю», и «вода» — уже не тем, что может нас намочить, а Н2О. Что же касается водорода и кислорода, то они получили вербальные определения, которые должны быть выучены наизусть, причем не имеет значения, понимаете вы их или нет. Итак, в процессе вашего образования мир слов все больше и больше отделяется от мира чувств; вы овладеваете искусством правильного использования слов, как вы могли бы овладеть искусством игры на скрипке; в конце концов вы становитесь таким виртуозом в манипулировании словами, что вам едва ли нужно помнить, что слова имеют значения. Теперь вы становитесь вполне общественным человеком, и даже самые сокровенные ваши мысли оказываются вполне подходящими для энциклопедии. Зато вы уже не можете больше надеяться стать поэтом, и если вы попытаетесь играть роль влюбленного, вы обнаружите, что ваш обезличенный язык не очень пригоден для выражения испытываемых вами чувств. Вы пожертвовали выражением ради сообщения, и то, что вы можете сообщить, оказывается абстрактным и сухим. Весьма важным фактом оказывается то, что чем больше мы подходим к законченной абстрактности логики, тем меньшей становится неизбежная разница в значениях, которые различные люди связывают со словом. Я не вижу основания, почему вообще должно быть какое-то различие между двумя образованными людьми в понимании значения идеи, сообщаемой им словом «3481». Слова «или» и «нет» имеют каждое абсолютно одно и то же значение для двух различных логиков. Чистая математика во всех ее частях работает понятиями, имеющими вполне общественный и безличный характер. Причиной этого является то, что математические понятия ничего не получают от чувств, а источником всего личного являются именно чувства. Тело есть чувствующий регистрирующий аппарат, постоянно передающий раздражения из внешнего мира; раздражения одного тела никогда не бывают совершенно одинаковыми с раздражениями другого, хотя практические и социальные потребности научили нас не обращать внимания на различия между восприятиями двух рядом стоящих лиц. В построении физики мы подчеркивали пространственно-временной аспект наших восприятий, то есть аспект, наиболее абстрактный и наиболее родственный логике и математике. Это мы сделали, стремясь к популярности, ради того, чтобы сообщить доступное для сообщения, и для того, чтобы покрыть остальное темным покровом забвения. Однако пространство и время, насколько люди знают их, в действительности вовсе не так безличны, как наука изображает их. Теологи изображают Бога смотрящим на пространство и время извне, без пристрастия и с полным осознанием целого; наука пытается подражать этой беспристрастности с некоторым видимым успехом, но успех этот в известной степени иллюзорен. Человеческие существа отличаются от Бога теологов тем, что их пространство и время имеют свои здесь и теперь. То, что находится здесь и теперь, живо, а то, что удалено, скрывается в постепенно все более и более сгущающемся тумане. Все наше познание распространяется из пространственно-временного центра, который является крошечным отрезком, который мы занимаем в каждый данный момент. «Здесь» — очень неопределенный термин, — в астрономической космологии Млечный Путь может рассматриваться как «здесь»; при изучении Млечного Пути «здесь» является солнечной системой; при изучении солнечной системы «здесь» — это Земля; в географии это город или район, в котором мы живем; в физиологическом изучении ощущения это мозг в его противоположности всему остальному телу. Более широкие «здесь» всегда содержат в себе менее широкие «здесь» как свои части; всякое «здесь» содержит в себе мозг говорящего или, по крайней мере, часть его. Подобные же соображения применимы и к «теперь». Наука претендует на устранение «здесь» и «теперь». Когда на поверхности земли происходит какое-либо событие или явление, мы определяем его положение в пространственно-временном многообразии, приписывая ему широту, долготу и дату. Мы разработали технику, позволяющую всем квалифицированным наблюдателям с точными инструментами прийти к одному и тому же определению широты, долготы и даты. Вследствие этого в этих определениях нет больше ничего личного, поскольку мы удовлетворяемся числовыми показаниями, значение которых не слишком подробно исследовано. Произвольно решив, что долгота Гринвича и широта экватора равны нулю, соответственно рассчитывают другие широты и долготы. Но что такое «Гринвич»? Этот термин едва ли является соответствующим беспристрастному взгляду на вселенную, и его определение не является математическим. Чтобы лучше всего определить «Гринвич», надо привести человека к нему и сказать: «Вот Гринвич». Если кто-либо уже определил широту и долготу места, где вы находитесь, то «Гринвич» может быть определен широтой и долготой по отношению к этому месту; он находится, например, на столько-то градусов к востоку и на столько-то градусов к северу от Нью-Йорка. Но это не избавляет от «здесь», каковым теперь вместо Гринвича является Нью-Йорк. Более того, абсурдно определять как Гринвич, так и Нью-Йорк по их широте и долготе. Гринвич есть реальное место, населенное реальными людьми и застроенное домами, которые существовали еще до того, как он стал пунктом отсчета долгот. Вы можете, конечно, описать Гринвич, но всегда может найтись другой город с теми же признаками. Если вы хотите быть уверенным, что ваше описание не будет отнесено ни к какому другому месту, вы должны упомянуть его отношение к какому-либо другому месту — например, сказать, что он находится в стольких-то милях вниз по Темзе от Лондонского моста. Но тогда вы должны будете определить «Лондонский мост». Раньше или позже вы все-таки встанете перед необходимостью определить какое-то место как находящееся «здесь», и это будет эгоцентрическим определением, поскольку место, о котором будет идти речь, не будет «здесь» для всех. Может быть, и существует способ избежать этого; позже мы вернемся к этому вопросу. Но не существует, однако, явного и легкого способа, и пока этот способ не найден, все определения широты и долготы страдают субъективностью этого «здесь». Это значит, что хотя разные люди приписывают одному и тому же месту одну и ту же широту и долготу, они все же в последнем счете приписывают не одно и то же значение цифрам, к которым они приходят. Обычный мир, в котором, как мы уверены, мы живем, есть конструкция отчасти научная, отчасти же донаучная. Мы воспринимаем столы как круглые или прямоугольные вопреки тому факту, что художник, чтобы воспроизвести их вид, должен рисовать эллипсы или непрямоугольные четырехугольники. Мы видим человека имеющим приблизительно одни и те же размеры, находится ли он от нас в двух футах или в двенадцати. Пока наше внимание не привлечено к фактам, мы совершенно не сознаем те поправки, которые опыт заставляет нас делать при интерпретации чувственных явлений. Имеется огромная дистанция от ребенка, который рисует человека в профиль с двумя глазами, до физика, который говорит об электронах и протонах, но на всем протяжении этой дистанции существует стремление к одной и той же цели: устранить субъективность ощущения и заменить его знанием, которое было бы одним и тем же для всех воспринимающих. Постепенно различие между тем, что ощущается, и тем, что мы считаем объективным, становится все больше. Нарисованный ребенком профиль человека с двумя глазами еще очень похож на то, что мы видим, но электроны и протоны имеют только очень отдаленное сходство логической структуры. Электроны и протоны, однако, имеют то достоинство, что они могут быть такими, какими действительно существуют там, где нет никаких органов чувств, в то время как наши непосредственные зрительные данные в силу их субъективности почти наверняка представляют собой не то, что имеется в физических объектах, о которых говорят, что мы их видим. Электроны и протоны — при предположении, что вера в них вполне допустима с научной точки зрения, — не нуждаются для своего существования в том, чтобы их воспринимали; напротив, имеются все основания верить, что они существовали бесчисленные века до того, как во вселенной появились существа, способные воспринимать. Но хотя восприятие и не требуется для их существования, оно необходимо для того, чтобы дать нам основание верить в их существование. Сотни тысяч лет назад обширная и удаленная область вселенной испустила невероятное количество фотонов, которые блуждали во вселенной во всех направлениях. Наконец очень небольшое их количество попало на фотографическую пластинку, в которой они произвели химические изменения, приведшие к тому, что какие-то части пластинки стали черными, а не белыми для исследующего их астронома. Это ничтожно малое воздействие на крошечный, но высокообразованный организм есть наше единственное основание для веры в существование туманности, сравнимой по величине с Млечным Путем. Порядок познания является обратным по отношению к причинному порядку. В порядке познания первичным является кратковременный субъективный опыт астронома, рассматривающего черные и белые пятнышки на пластинке, а последним — туманность, обширная, отдаленная и принадлежащая к далекому прошлому. При обсуждении оснований для веры в любое эмпирическое утверждение мы не можем избежать восприятия со всей его личной ограниченностью. Насколько информация, которую мы получаем из этого дефектного источника, может быть очищена фильтром научного метода и блистательно выйти из этого фильтра богоподобной в своей беспристрастности и объективности — является трудным вопросом, с которым нам придется много иметь дела. Однако одно ясно с самого начала: только в той мере, в какой начальные данные восприятия заслуживают доверия, может существовать какое-то основание для принятия обширного космического здания вывода, которое основывается на них. Я вовсе не предполагаю, что начальные данные восприятия должны быть признаны несомненными; этого я отнюдь не думаю. Имеются хорошо известные методы подтверждения или ослабления силы индивидуального свидетельства; определенные методы используются в судах, другие — несколько отличные используются в науке. Но все они исходят из того принципа, что некоторое значение должно быть приписано всякому свидетельству, так как только благодаря этому принципу считается, что известное число согласующихся друг с другом свидетельств дает высокую степень вероятности. Индивидуальные восприятия являются основой всего нашего познания, и не существует никакого метода, с помощью которого мы можем начинать с данных, общих для многих наблюдателей. ГЛАВА 2 ВСЕЛЕННАЯ АСТРОНОМИИ Астрономия является старейшей из наук, и созерцание неба с его периодической повторяемостью дало людям их первоначальные понятия о естественном законе. Но вопреки своему возрасту астрономия столь же жизненна сейчас, как и в любое время раньше, и столь же важна для правильного понимания положения человека во вселенной. Еще до того, как греки начали выдвигать астрономические гипотезы, видимые движения Солнца, Луны и планет среди неподвижных звезд наблюдались уже в течение тысячелетий вавилонянами и египтянами, которые уже научились предсказывать лунные затмения с большой точностью и солнечные затмения с значительным риском ошибки. Греки, как и другие древние народы, верили, что небесные тела — боги или, во всяком случае, что каждое тело находится под контролем его собственного бога или богини. Некоторые, правда, оспаривали это мнение: Анаксагор, живший во время Перикла, считал, что Солнце есть раскаленный добела камень и что Луна сделана из земли. Но за это мнение он подвергся преследованию и был вынужден бежать из Афин. Большой вопрос, были ли Платон и Аристотель в такой же степени рационалистами. Но лучшими астрономами из греков были вовсе не самые рационалистичные из них; таковыми оказались пифагорейцы, создавшие хорошие гипотезы под влиянием религиозных предрассудков. Около конца пятого века до нашей эры пифагорейцы открыли, что Земля является сферическим телом; около сотни лет спустя Эратосфен определил диаметр Земли с точностью до пятидесяти миль. Гераклид Понтийский, живший в IV веке, считал, что Земля обращается раз а сутки и что Венера и Меркурий описывают орбиты вокруг Солнца. Аристарх Самосский в III веке защищал совершенно коперниканскую систему и разработал теоретически правильный метод измерения расстояний до Солнца и Луны. Правда, в отношении Солнца этот результат оказался грубо ошибочным вследствие неточности исходных данных, но через сто лет Посидоний сделал измерение, которое оказалось уже только наполовину меньше истинного. Этот чрезвычайно бурный прогресс, однако, не продолжался, и многое из достигнутого было забыто в период общего упадка интеллектуальной жизни во время поздней античности. Например, для Плотина космос был, по-видимому, более уютным человеческим обиталищем по сравнению с тем, чем он стал позднее. Высшее божество, по Плотину, управляет всем космосом, и каждая звезда есть подчиненное божество, похожее на человека, но во всех отношениях более благородное и мудрое. Плотин считал заблуждением веру гностиков в то, что в созданной вселенной нет ничего более достойного восхищения, чем человеческая душа. Красота небес для него не только зримая, но также моральная и интеллектуальная красота. Солнце, Луна и планеты — высшие духи, на которые действуют такие мотивы, как обращение к философу в его лучшие моменты. Он с негодованием отвергает мрачный взгляд гностиков (и позднее манихейцев), что видимый мир создан злым демиургом и должен быть презираем каждым поклонником истинной добродетели. Наоборот, светлые существа, украшающие небо, мудры, добры и утешают философа посреди водоворота глупости и бедствий, постигших Римскую империю. Средневековый христианский космос, хотя и менее суровый, чем космос манихейцев, скроен из некоторых элементов поэтической фантазии, которые язычество сохранило до конца. Изменения, внесенные христианством, были, однако, не очень большими, ибо ангелы и архангелы в большей или меньшей мере заняли место небесных божеств политеистов. Как научные, так и поэтические элементы средневекового космоса получили выражение в «Рае» Данте; научные элементы извлечены из сочинений Аристотеля и Птолемея. Земля — сфера и центр вселенной; сатана находится в центре Земли, и ад есть обращенный конус, вершину которого образует сатана. В точке, являющейся антиподом Иерусалима, находится гора Чистилище, на вершине которой расположен земной рай, который соприкасается со сферой Луны. Небо состоит из десяти концентрических сфер, причем сфера Луны является самой нижней. Все, что находится ниже сферы Луны, подвержено разложению и смерти; все находящееся выше Луны — неразрушимо. Выше Луны располагаются по порядку сферы Меркурия, Венеры, Солнца, Марса, Юпитера, Сатурна и неподвижных звезд, за которыми находится primum mobile. Наконец над primum mobile находятся Эмпиреи, которые не движутся и в которых нет ни пространства, ни времени. Бог, аристотелевский Неподвижный Двигатель, является причиной вращения primum mobile, которое в свою очередь сообщает свое движение сфере неподвижных звезд и так далее вниз, до сферы Луны. У Данте ничего не сказано о размерах различных сфер, но он оказался в состоянии пересечь их все в течение двадцати четырех часов. Ясно, что вселенная, описанная Данте, ничтожна по современным масштабам; она также очень молода, так как была создана, по Данте, всего несколько тысячелетий назад. Сферы, в центре которых находится Земля, являются вечным обиталищем избранных. Избранные состоят из крещеных людей, которые достигли требуемого уровня веры и трудов, патриархов и пророков, предвидевших пришествие Христа, а также и некоторых язычников, которые, будучи на земле, чудесным образом просветились. Именно против этой картины вселенной выступали пионеры новой астрономии. Интересно сопоставить шум, созданный вокруг Коперника, с почти полным забвением, которое выпало на долю Аристарха. Стоик Клеанф доказывал, что Аристарх должен быть осужден за безбожие, но правительство оставалось безучастным; возможно, что, если бы он был, подобно Галилею, осужден, его теории приобрели бы более широкую известность. Были, однако, и другие важные причины, вызвавшие различия в посмертной славе Аристарха и Коперника. В Греции астрономия была развлечением имевших досуг богатых людей — правда, очень достойным, но все же развлечением, а не составной частью жизни общества. К XVI веку наука изобрела порох и морской компас, открытие Америки показало ограниченность древней географии, католическая ортодоксия начала казаться препятствием к материальному прогрессу, а ярость теологов-обскурантов сделала людей науки героями новой мудрости. Семнадцатый век с его телескопом, наукой динамики и законом тяготения завершил триумф научной точки зрения не только как ключа к чистому познанию, но и как могучего средства экономического прогресса. С этого времени наука была признана делом, представляющим общественный, а не только индивидуальный интерес. Теория Солнца и планет как законченная система была практически завершена Ньютоном. Вопреки Аристотелю и средневековым философам она показала, что Солнце, а не Земля является центром солнечной системы; что небесные тела, предоставленные самим себе, двигались бы по прямым линиям, а не по кругам; что фактически они движутся не по прямым линиям и не по кругам, а по эллипсам и что никакое действие извне не является необходимым для поддержания их движения. Но в отношении происхождения солнечной системы Ньютон не сказал ничего научного; он предположил, что в период творения Бог сообщил толчок планетам в тангенциальном направлении, а затем они были предоставлены им действию закона тяготения. До Ньютона теорию происхождения солнечной системы пытался создать Декарт, но его теория оказалась несостоятельной. Кант и Лаплас изобрели небулярную гипотезу, согласно которой Солнце образовалось благодаря конденсации первичной туманности, которая последовательно выбросила из себя планеты в результате все увеличивавшейся скорости вращения. В этой теории также были обнаружены недостатки, и современные астрономы склоняются к взгляду, что причиной образования планет было прохождение в близком соседстве с Солнцем другой звезды. Проблема остается нерешенной, но никто не сомневается, что благодаря какому-то механизму планеты вышли из Солнца. [Здесь автор допускает неточность. В 1944 году коллективом советских ученых, возглавляемых академиком О. Ю. Шмидтом, была выдвинута новая гипотеза о происхождении планет, которая разрабатывалась этим коллективом и в последующие годы. Согласно этой гипотезе, планеты образовались из облака космической пыли, которая обращалась некогда вокруг Солнца. (Смотри O. Ю.Шмидт, Четыре лекции о теории происхождения земли)]. Самые замечательные астрономические успехи за последнее время достигнуты в отношении звезд и туманностей. Ближайшая из неподвижных звезд — Альфа Центавра — находится от нас на расстоянии около 2510 миль, или 4,2 световых лет (свет проходит 300 тысяч километров в секунду; световой год есть расстояние, которое свет проходит за год). Первое определение звездных расстояний было сделано в 1835 году; с тех пор с помощью различных остроумных методов были вычислены все большие и большие расстояния. Считается, что наиболее удаленный от нас объект, который может быть открыт с помощью самого мощного телескопа из всех существующих, находится от нас на расстоянии около пятисот миллионов световых лет. Кое-что теперь известно и об общей структуре вселенной. Солнце является звездой, принадлежащей к системе Галактики, которая представляет собой скопление около трехсот тысяч миллионов звезд, имеет диаметр около 150 тысяч световых лет в толщину между 25 и 40 тысячами световых лет. Общая масса Галактики приблизительно в 160 тысяч миллионов раз больше массы Солнца, а масса Солнца равняется приблизительно 21027 тоннам. Вся эта система медленно вращается вокруг главного центра тяготения; Солнце проходит полностью свой путь вокруг центра Галактики в течение приблизительно 225 миллионов лет. Вне Млечного Пути (Галактики) по всему пространству, обозримому нашими телескопами, рассеяны с правильно повторяющимися интервалами другие системы звезд, приблизительно такого же размера, что и Млечный Путь. Эти системы называются внегалактическими туманностями; считается, что видимыми являются около тридцати миллионов из них, но список их пока еще не закончен. Среднее расстояние между двумя туманностями равно приблизительно двум миллионам световых лет. Одним из самых странных фактов в отношении туманностей является то, что линии в их спектрах, за немногими исключениями, смещаются к красному концу и что степень этого смещения пропорциональна расстоянию до туманности. Единственно приемлемое объяснение этого факта заключается в том, что туманности удаляются от нас и что наиболее далекие из них удаляются наиболее быстро. На расстоянии 135 миллионов световых лет скорость удаления доходит до 14 300 миль в секунду. На определенном расстоянии скорость движения туманности будет равной скорости света, и тогда туманность станет невидимой, какими бы мощными ни были наши телескопы. Общая теория относительности предлагает объяснение этому любопытному явлению. Она считает, что вселенная имеет конечные размеры — не в том смысле, что она имеет край, за которым находится нечто, что не является уже частью вселенной, но что она является сферой, имеющей три измерения, в которой самые прямые из возможных линий возвращаются со временем к исходному пункту, как на поверхности Земли. Теория предусматривает, что вселенная должна быть или сжимающейся, или расширяющейся; она использует наблюденные факты относительно туманностей для решения вопроса в пользу расширения. Согласно Эддингтону, вселенная удваивается в размерах каждые 1300 миллионов лет или около того. Если это так, то вселенная была некогда совсем маленькой, но будет со временем довольно большой. Это приводит нас к вопросу о возрасте Земли, звезд и туманностей. По основаниям, являющимся в значительной степени геологическими, возраст Земли оценивается цифрой приблизительно в миллиард лет. Возраст Солнца и других звезд все еще является предметом спора. Если внутри звезды материя уничтожается в процессе трансформации электронов и протонов в излучение, то звезды могут иметь возраст в несколько тысяч миллиардов лет; если же нет, тогда только в несколько тысяч миллионов. В процессе превращения электронов и протонов в излучение происходит превращение одного вида материи вещества в другой вид материи — поле. В целом последнее мнение, по-видимому, преобладает. Имеется даже некоторое основание думать, что вселенная имела начало во времени; Эддингтон считал, что ее возраст приблизительно 90 миллиардов лет. Это, конечно, больше тех 4004 лет, в которые верили наши предки, но это все же конечный период, который снова ставит все старые вопросы относительно того, что же было до его начала. Результат этого суммарного обзора астрономического мира таков, что, в то время как этот мир, конечно, чрезвычайно велик и очень древен, имеются все же основания — хотя пока все-таки весьма умозрительные — думать, что он и не бесконечно велик и не бесконечно стар. Общая теория относительности претендует на то, что она может сказать нам кое-что о вселенной в целом посредством остроумного смешения наблюдения с рассуждением. Если все это действительно так, как она говорит, — а я никоим образом не убежден, что это так, — тогда увеличение шкалы как пространства, так и времени, которое до сих пор характеризовало астрономию, имеет свои границы — причем такие, которые находятся в пределах доступного нам исчисления. Эддингтон считает, что окружность вселенной измеряется числом порядка 6 миллиардов световых лет. Если это так, то телескопы, несколько лучшие, чем наши теперешние, могли бы дать нам возможность «уловить эту жалкую схему всего, что только есть». Уже по началу можно предвидеть, что мы можем вскоре «разбить ее вдребезги». Но я не думаю, что мы сможем «сделать ее отвечающей нашим сокровенным желаниям». ГЛАВА 3 МИР ФИЗИКИ Самой прогрессирующей наукой в наши дни, причем такой, которая, по-видимому, бросает больше всего света на структуру мира, является физика. Эта наука по-настоящему начинается с Галилея, но чтобы должным образом оценить его деятельность, следует коротко рассмотреть то, что думали до него. Схоласты, чьи взгляды в основном были заимствованы у Аристотеля, думали, что небесные и земные тела подчиняются разным законам и что это же различие имеет место в отношении живой и мертвой материи. Они считали, что мертвая материя, во всяком случае в земной сфере, предоставленная самой себе, постепенно потеряет всякое движение, которое она могла иметь. Все живое, согласно Аристотелю, имеет своего рода душу. Растительная душа, которой обладают все растения и животные, делает возможным только процесс роста; животная душа является причиной движений. Имеются четыре элемента земля, вода, воздух и огонь, — из которых земля и вода являются тяжелыми, а воздух и огонь — легкими. Земля и вода имеют естественное движение вниз, а воздух и огонь — столь же естественное движение вверх. В самых высоких сферах неба имеется также пятый элемент, некий род очищенного огня. Не было мысли об одной группе законов для всех видов материи и не существовало науки об изменениях в движении тел. Галилей и — в меньшей степени — Декарт ввели основные понятия и принципы, которые вполне удовлетворяли физику до настоящего столетия. Казалось, что законы движения одни и те же для всех видов мертвой материи, а, возможно, также и для живой. Декарт считал, что животные являются автоматами и что их движения могут быть теоретически вычислены с помощью тех же принципов, которые управляют падающим куском свинца. Среди физиков превалировал взгляд, во всяком случае в качестве рабочей гипотезы, что вся материя гомогенна и что единственно важным с научной точки зрения ее свойством является положение в пространстве. По теологическим основаниям человеческие тела часто (но не всегда) освобождались от жесткого детерминизма, к которому, по-видимому, вели физические законы. Здесь автор под «жестким детерминизмом имеет в виду механистический детерминизм, к которому вели не определенные законы классической физики, а одностороннее, метафизическое их истолкование с позиций механистического материализма. За этим возможным исключением научная ортодоксия сочла возможным согласиться со взглядом Лапласа, что вычислитель, обладающий достаточными математическими способностями и данными о положении, скорости и массе каждой частицы во вселенной в определенный момент времени, может вычислить все прошлое и будущее физического мира. Если, как некоторые думали, иногда и случаются чудеса, то они находятся вне сферы науки, поскольку они по своей природе не подчинены закону. На этом основании даже тот, кто верил в чудеса, не согрешал против научной строгости в своих вычислениях. Галилей ввел два принципа, которые больше всего содействовали возможности математической физики: закон инерции и закон параллелограмма. Кое-что следует сказать о каждом из них. Закон инерции, известный как первый ньютоновский закон движения, утверждает в формулировке Ньютона, что: «Всякое тело продолжает удерживаться в своем состоянии покоя или равномерного и прямолинейного движения, пока и поскольку оно не понуждается приложенными силами изменять это состояние». И. Ньютон. «Материалистические начала натуральной философии». Перевод с латинского А. Н. Крылова. Понятие «силы», играющее весьма большую роль в произведениях Галилея и Ньютона, оказалось излишним и было устранено из классической динамики в течение XIX века. Это привело к необходимости по-новому сформулировать закон инерции. Но рассмотрим сначала этот закон в его отношении ко взглядам, преобладавшим до Галилея. Всякое движение на земле имеет тенденцию ослабевать и, наконец, прекращаться. Шары, катящиеся даже по самой гладкой поверхности, через некоторое время останавливаются: камень, брошенный на лед, не скользит по нему без конца. Небесные тела, правда, движутся по своим орбитам без какой-либо заметной потери скорости, но их движения не являются прямолинейными. Согласно закону инерции, замедление камня на льду и криволинейные орбиты планет объясняются не чем-то, присущим их собственной природе, а действием окружающей обстановки. Этот принцип привел к возможности рассматривать физический мир как замкнутую систему. Вскоре оказалось, что в каждой динамически независимой системе — например, такой, как Солнце и планеты, — количество движения или момент движения в каждом направлении с очень большим приближением оказывается постоянным. Таким образом, вселенная, приведенная однажды в движение, будет оставаться в движении всегда, если ее не остановит чудо. Аристотель думал, что планеты нуждаются в богах, которые двигали бы их по их орбитам, и что движения на земле могли самостоятельно начаться у животных. Движения в материи, согласно этому взгляду, могут быть объяснены только из нематериальных причин. Закон инерции изменил это воззрение и сделал возможным исчисление движений материи посредством одних только законов динамики. Технически принцип инерции означал, что причинные законы физики должны быть установлены с помощью ускорения, то есть изменения скорости по величине, направлению или в обоих отношениях. Равномерное движение по кругу, которое древние и схоластики рассматривали как «естественное» для небесных тел, перестало быть таковым, поскольку оно требовало непрерывного изменения в направлении движения. Отклонение от прямой линии требовало причины, которая и была найдена в ньютоновском законе тяготения. Поскольку ускорение есть второй дифференциал от положения по времени, то из закона инерции следовало, что причинные законы динамики должны быть дифференциальными уравнениями второго порядка, хотя эта форма выражения и не могла иметь места, пока Ньютон и Лейбниц не изобрели исчисления бесконечно малых. Точнее было бы сказать, ускорение равно второй производной от пути по времени. Это следствие закона инерции прошло неизменным и устойчивым через все современные изменения теоретической физики. Основополагающее значение ускорения является, вероятно, самым незыблемым и самым блистательным из всех открытий Галилея. Закон параллелограмма в формулировке Ньютона касается того, что происходит с телом, когда на него действуют сразу две силы. Он говорит, что если на тело действуют две силы, одна из которых определяется по своему направлению и величине отрезком АВ, а другая — отрезком ВС, то результат их совместного действия определяется отрезком АС. Это, грубо говоря, то же самое, что сказать, что если две силы действуют одновременно, то результат будет тот же, как если бы они действовали последовательно во времени. На техническом языке это значит, что уравнения здесь линейные, что весьма облегчает математическое вычисление. Закон параллелограмма может быть истолкован как утверждающий взаимную независимость различных причин, действующих одновременно. Возьмем, например, проблему летящего снаряда, в которой Галилей был профессионально заинтересован. Если бы Земля не притягивала снаряд, то, в соответствии с законом инерции, он продолжал бы лететь горизонтально с постоянной скоростью (если пренебречь сопротивлением воздуха). Если бы снаряд не имел начальной скорости, он падал бы вертикально с равномерным ускорением. Для того, чтобы определить, где он окажется фактически, скажем, через секунду, мы можем предположить, что он сначала летит горизонтально в течение секунды с постоянной скоростью, а затем, остановившись, падает вертикально в течение секунды с равномерным ускорением. Когда силы, действующие на тело, непостоянны, этот принцип не позволяет нам рассматривать каждую силу отдельно в течение какого-то конечного отрезка времени, но если этот конечный отрезок времени мал, то результат рассмотрения каждой силы отдельно будет приблизительно правильным, и чем короче отрезок времени, тем он правильнее, приближаясь к абсолютной правильности как к пределу. Ясно, что закон этот чисто эмпирический; не существует никакого математического основания для его истинности. Он должен быть признан, поскольку за него говорит очевидность и ничего больше. В квантовой механике он не признается, и существуют явления, которые, по-видимому, указывают на то, что он неверен в области атомных явлений. Но в физике макромира он остается истинным, и в классической физике он играет очень большую роль. Со времени Ньютона и до конца XIX века прогресс физики не дал никаких существенно новых принципов. Первой революционной новостью было введение Планком квантовой постоянной h в 1900 году. Но прежде чем рассматривать квантовую теорию, которая имеет значение главным образом в связи со структурой и поведением атомов, нужно сказать несколько слов об относительности, которая представляет собой более умеренный отход от ньютоновских принципов чем квантовая теория. Ньютон думал, что, кроме материи, существует абсолютное пространство и абсолютное время. Это значит, что существует трехмерное многообразие точек и одномерное многообразие моментов времени и что существует тернарное отношение, включающее материю, пространство и время, именно отношение «нахождения» точки а какой-то момент. В этом Ньютон соглашался с Демокритом и другими атомистами древности, которые верили в «атомы и пустоту». Другие философы думали, что пустое пространство есть ничто и что материя должна быть везде. Таково было мнение Декарта, а также Лейбница, с которым Ньютон (через доктора Кларка как своего доверенного) имел спор по этому вопросу. Что бы физики ни думали о предмете философии, взгляд Ньютона касался аппарата динамики и имел, как он указывал, эмпирические основания для его предпочтения. Если вода в ведре вращается, она поднимается по стенкам ведра, а если вращается ведро, в то время как вода находится в покое, поверхность воды остается плоской. Мы можем поэтому различать вращение воды и вращение ведра, что мы не могли бы делать, если бы вращение было относительным. Со времени Ньютона были собраны и другие аргументы. Маятник Фуко, сплющивание Земли у полюсов и тот факт, что тела в низких широтах весят меньше, чем в высоких, должны были привести нас как будто к выводу, что Земля вращается, даже если бы небо было всегда покрыто облаками; действительно, основываясь на ньютоновских принципах, мы можем сказать, что вращение Земли, а не вращение неба является причиной смены дня и ночи и восхода и захода звезд. Но если пространство только относительно, то и разница между утверждениями «Земля вращается» и «небо вращается» только в словах: оба эти утверждения представляют собой лишь способы описания одного и того же явления. Эйнштейн показал, как можно избежать заключения Ньютона и сделать пространственно-временное положение чисто относительным. Но его теория относительности сделала гораздо больше. В специальной теории относительности он показал, что между двумя событиями имеется соотношение, которое может быть названо «интервалом», который может быть разделен многими различными способами на то, что мы должны рассматривать как пространственное расстояние, и вместе с тем на то, что мы должны рассматривать как промежуток времени. Все эти различные способы одинаково законны; не существует способа, который был бы более «правильным», чем другие. Выбор между ними есть дело чистого соглашения, как выбор между метрической системой и системой футов и дюймов. Из этого следует, что имеющее основополагающее значение физическое многообразие не может состоять из устойчивых частиц, находящихся в движении, но должно представлять собой четырехмерное многообразие «событий». Должны быть три координаты, чтобы фиксировать положение события в пространстве, и еще одна — чтобы фиксировать его положение во времени, но изменение координат может изменить временную координату так же, как и пространственные координаты — и не только, как было прежде, посредством постоянной величины, одной и той же для всех событий, как это, например, происходит, когда хронология переводится с магометанского летоисчисления на христианское. Общая теория относительности, опубликованная в 1915 году, через десять лет после специальной, была первоначально геометрической теорией тяготения. Эта часть теории может рассматриваться как твердо установленная. Но она имеет также много и умозрительных черт. Она содержит в своих уравнениях то, что называется «космической постоянной», которая определяет размер вселенной в любое время. Считается, что эта часть теории, как уже упоминалось, показывает, что вселенная или непрерывно увеличивается, или непрерывно уменьшается. Считается, что смещение к красному концу спектра удаленных туманностей показывает, что они удаляются от нас со скоростью, пропорциональной их расстоянию от нас. Это ведет к заключению, что вселенная расширяется, а не сжимается. Согласно этой теории, это явление нужно понимать в том смысле, что вселенная конечна, но безгранична, как в трехмерном пространстве поверхность сферы. Все это подразумевает неевклидову геометрию и может показаться загадочным тем, чье воображение связано с геометрией Евклида. Общая теория относительности влечет за собой два вида отклонений от евклидова пространства. С одной стороны, существуют отклонения малого масштаба (где, например, солнечная система рассматривается как «малый масштаб») и, с другой стороны, отклонения большого масштаба (вселенной в целом). Отклонения малого масштаба происходят в соседстве с материей и объясняются тяготением. Их можно сравнить с холмами и долинами на поверхности Земли. Отклонения большого масштаба можно сравнить с тем фактом, что Земля круглая, а не плоская. Если вы отправляетесь от любого пункта земной поверхности и двигаетесь, насколько возможно, прямо, то вы в конце концов вернетесь к пункту, от которого вы отправились. Таким образом, считают, что самая прямая из всех линий, возможных во вселенной, в конце концов возвратится к своему началу. Аналогия с поверхностью Земли не является точной потому, что поверхность Земли имеет два измерения и имеет области вне себя, тогда как сферическое пространство вселенной имеет три измерения и ничего не имеет за своими пределами. Настоящий размер вселенной измеряется числом между 6000 и 60 000 миллионов световых лет, но размеры вселенной удваиваются приблизительно через каждые 1300 миллионов лет. Во всем этом, однако, вполне можно сомневаться. Согласно профессору Е. А. Милну, в теории Эйнштейна еще гораздо больше сомнительного. Профессор Милн считает, что нет никакой необходимости рассматривать пространство как неевклидово и что та геометрия, которую мы признаем, может быть принята исключительно по мотивам ее удобства. Различие между разными геометриями, согласно Милну, есть различие в языке, а не в том, что описывается. Человеку со стороны трудно иметь определенное мнение о том, о чем спорят физики, но я склонен думать, что мнение профессора Милна очень похоже на правду. В противоположность теории относительности квантовая теория имеет дело главным образом с наименьшим из того, о чем возможно знание, именно с атомами и их структурами. В течение XIX столетия атомическое строение материи было твердо установлено и было обнаружено, что различные элементы могут быть поставлены в ряд, начинающийся с водорода и кончающийся ураном. Место элемента в этом ряду называется его «атомным номером». Водород имеет атомный номер 1, а уран — 92. В настоящее время в этом ряду имеется два пробела, так что количество известных элементов равно 90, а не 92; но эти пробелы могут быть заполнены в любой момент, как это уже случилось с ранее возникавшими пробелами. В настоящее время число известных элементов увеличилось до 102. В общем (но не всегда) атомный номер увеличивается с атомным весом. До Резерфорда не существовало удовлетворительной теории структуры атомов и их физических свойств, в соответствии с которыми они располагались в ряд. Ряд определялся только по их химическим свойствам, и не существовало физического объяснения этих химических свойств. Атом Резерфорда-Бора, как он называется по имени двух создавших его модель ученых, отличался крайней простотой, теперь, к сожалению, утерянной. Но хотя он и стал только образным приближением к истине, им все-таки можно пользоваться, когда не требуется особая точность, тем более что без него современная квантовая теория никогда не могла бы возникнуть. Необходимо поэтому кое-что сказать о нем. Резерфорд дал экспериментальные основания рассматривать атом как состоящий из заряженного положительным электричеством ядра, окруженного гораздо более легкими частицами, называемыми «электронами», которые заряжены отрицательным электричеством и вращаются, подобно планетам, по орбитам вокруг ядра. Когда атом нейтрален, количество его орбитальных электронов составляет атомный номер соответствующего элемента; всегда атомный номер равен положительному электричеству, которое несет в себе ядро. Атом водорода состоит их ядра и одного электрона; ядро атома водорода было названо «протоном». Считалось, что ядра других элементов могут рассматриваться как состоящие из протонов и электронов, причем количество протонов в них больше, чем электронов, в соответствии с атомным номером элемента. Так, считалось, что гелий, номер которого 2, имеет ядро, состоящее из четырех протонов и двух электронов. Атомный вес практически определяется числом протонов, поскольку масса протона приблизительно в 1850 раз больше массы электрона, так что добавление электронов к общей массе почти неуловимо. Позднее было обнаружено, что, кроме электронов и протонов, имеются другие составные части атомов, называемые «позитронами» и «нейтронами». Позитрон во всем подобен электрону, за исключением того, что он заряжен положительно, а не отрицательно; он имеет такую же массу, как электрон, и, вероятно, тот же размер, если о них вообще можно говорить, что они имеют размер. Нейтрон не несет электрического заряда, но имеет приблизительно такую же массу, как и протон. Вполне возможно, что протон состоит из позитрона и нейтрона. Если это так, то имеются три вида самых малых составных частей в усовершенствованном атоме Резерфорда-Бора: нейтрон, который имеет массу, но не имеет электрического заряда, позитрон, заряженный положительно, и электрон, несущий электрический заряд, равный заряду позитрона, но только отрицательный. Но мы должны вернуться к теориям, предшествовавшим открытию нейтронов и позитронов. Бор добавил к картине, данной Резерфордом, теорию, касающуюся возможных орбит электронов, которая впервые объясняла линии в спектре того или иного элемента. Это математическое объяснение было почти (но не вполне) закончено в отношении водорода и положительно заряженного гелия; в других случаях математические расчеты были слишком трудными, но, по-видимому, не было оснований предполагать, что теория дает ошибочные результаты при разработке математической стороны дела. Теория Бора использовала квантовую постоянную h Планка, относительно которой надо сказать несколько слов. Планк, изучая радиацию, доказал, что энергия колебаний частоты v должна быть равна или hv, или 2hv, или 3hv, или какому-либо другому целому числу, кратному hv, где h есть «постоянная Планка», величина которой в единицах CGS равна приблизительно 6,55х10-27, а размерность есть размерность действия, то есть произведение энергии на время. До Планка предполагали, что энергия волны может изменяться непрерывно, но он убедительно показал, что это не так. Частота колебаний есть число колебаний в секунду. У света частота определяет цвет; фиолетовый свет имеет наивысшую частоту, красный — самую низкую. Имеются и другие волны совершенно такого же вида, как и световые, но не соответствующие тем частотам, которые являются причиной зрительного ощущения цвета. Более высокие частоты, чем у фиолетовых лучей, имеют — в возрастающем порядке — ультрафиолетовые лучи, рентгеновские лучи и Y-лучи; частоты, более низкие, чем у красных лучей, имеют инфракрасные лучи и лучи, используемые в беспроволочном телеграфе. Когда атом испускает свет, то это происходит потому, что он выделяет количество энергии, равное энергии световой волны. Если он испускает свет частоты v, то он должен, согласно теории Планка, отдать количество энергии, измеряемое hv или каким-либо целым числом, кратным hv. Бор предположил, что это происходит потому, что какой-то орбитальный электрон перемещается с большей орбиты на меньшую; вследствие перехода электрона с одной орбиты на другую должно высвобождаться количество энергии, равное hv или какому-либо целому числу, кратному этому количеству. Отсюда следует, что возможны только определенные орбиты. В атоме водорода должны быть наименьшие из возможных орбит, а другие должны иметь радиус, в 4, 9, 16… раз больший, чем радиус минимальной орбиты. Было обнаружено, что эта теория, впервые появившаяся в 1913 году, хорошо согласуется с данными наблюдения, и поэтому она на некоторое время завоевала общее признание. Постепенно, однако, выявились факты, которых она не могла объяснить, и таким образом оказалось, что хотя она и является шагом на пути к истине, но пользоваться прежним признанием уже не может. Новая и более радикальная квантовая теория была создана в 1925 году — в основном Гейзенбергом и Шрёдингером. В современной теории уже не делается попыток создания наглядной картины атома. Атом только тогда свидетельствует о своем существовании, когда испускает энергию, и поэтому экспериментальное свидетельство может касаться только изменений энергии. Современная теория берет из теории Бора положение, согласно которому энергия в атоме должна иметь одно из дискретных значений ряда, включающее h, каждое из этих значений называется «уровнем энергии». Относительно же того, что дает атому его энергию, эта теория хранит мудрое молчание. Одним из самых странных моментов теории является то, что она отбросила различие между волнами и частицами. Ньютон думал, что свет состоит из частиц, испускаемых источником света; Гюйгенс же думал, что он состоит из волн. Взгляд Гюйгенса возобладал и до последнего времени считался твердо установленным. Но новые экспериментальные факты для своего объяснения потребовали признания частиц, которые были названы «фотонами». В противоположность этому де Бройль выдвинул гипотезу, что вещество состоит из волн. В конце концов оказалось, что все в физике может быть объяснено как с помощью корпускулярной гипотезы, так и с помощью волновой гипотезы. Таким образом, между этими гипотезами нет физического различия, и каждая из них может быть принята в любой проблеме как наиболее для нас удобная. Но какую бы из них мы ни выбрали, мы должны держаться избранной; мы не должны смешивать обе гипотезы в одном и том же вычислении. В квантовой теории индивидуальные атомные события не, определяются уравнениями; исходя из уравнений, можно в достаточной степени показать, что их возможности образуют дискретный ряд и что существуют правила, определяющие, как часто каждая возможность будет осуществлена в большом числе случаев. Имеются основания думать, что это отсутствие полного детерминизма объясняется не несовершенством теории, а собственными свойствами событий малого масштаба. Порядок, обнаруживаемый в макроскопических явлениях, является статистическим порядком. Явления, включающие большие количества атомов, остаются детерминированными, но каково может быть поведение индивидуального атома при данных обстоятельствах, установить нельзя не только потому, что наше познание ограниченно, но и потому, что нет физических законов, дающих определенный результат. Существует и другой результат квантовой теории, по поводу которого, по-моему, было поднято слишком много шуму, а именно то, что называется «принципом неопределенности» Гейзенберга. Согласно этому принципу, имеется теоретический предел точности, с которой определенные связанные величины могут быть одновременно измерены. При определении состояния физической системы имеются определенные пары связанных величин; одна такая пара есть положение и импульс (или скорость при условии, что масса постоянна), другая — есть энергия и время. Общеизвестно, конечно, что ни одна физическая величина не может быть измерена с полной точностью, но всегда при этом предполагалось, что не существует теоретического предела для возрастания точности, достижимой при совершенной технике. Согласно же принципу Гейзенберга, это не так. Если мы попытаемся измерить одновременно две связанные величины упомянутого вида, то всякое возрастание точности в измерении одного из них (после определенного предела) связано с уменьшением точности в измерении другого. При этом будут ошибки в обоих измерениях и произведение этих двух ошибок никогда не будет меньше, чем h/2П. Это значит, что* если одно измерение будет абсолютно точным, ошибка другого будет бесконечно велика. Предположим, например, что вы хотите определить положение и скорость частицы в определенное время: если вы определяете ее положение с большой точностью, то будет большая ошибка в определении скорости, а если вы определяете скорость с большой точностью, то будет большая ошибка в определении положения. То же получается и при определении энергии и времени: если вы измеряете энергию очень точно, то время, когда система имеет эту энергию, будет неопределенным, а если вы очень точно фиксируете время, то энергия будет неопределенной в широких пределах. Это обстоятельство зависит не от несовершенства нашего измерительного прибора, а является существенным принципом физики. Имеются физические соображения, которые делают этот принцип не столь уж удивительным. Ясно, что h есть очень маленькая величина, поскольку она измеряется числом порядка 1027. Поэтому везде, где участвует h, мы имеем дело с объектами чрезвычайно малой величины. Когда астроном наблюдает Солнце, оно сохраняет гордое безразличие к его действиям. Но когда физик пытается обнаружить, что происходит с атомом, то прибор, посредством которого он производит свои наблюдения, оказывает, по-видимому, какое-то действие на атом. Детальные исследования показывают, что прибор, наиболее приспособленный для определения положения атома, должен, по-видимому, влиять на его скорость, а прибор, наиболее приспособленный для определения его скорости, должен, по-видимому, изменять его положение. Подобные же соображения применимы и к другим парам связанных между собой величин. Поэтому я не думаю, что принцип неопределенности имеет какое-либо философское значение, которое ему иногда приписывают. Квантовые уравнения отличаются от уравнений классической физики в весьма важном отношении, а именно в том, что они «нелинейны». Это значит, что если вы открыли действие только одной причины, а затем действие только другой причины, то вы не можете найти действие их обеих посредством складывания двух определенных порознь действий. Получается очень странный результат. Допустим, например, что вы имеете экран с маленькой щелью и что вы бомбардируете его частицами; некоторые из них пройдут через щель. Допустим теперь, что вы закроете первую щель и сделаете другую; тогда некоторые частицы пройдут через вторую щель. Теперь откройте обе щели сразу. Вы будете ожидать, что количество проходящих через обе щели частиц будет равно сумме двух прежних количеств, но оказывается, что это не так. На поведение частиц у одной щели, по-видимому, оказывает влияние существование другой щели. И хотя уравнения таковы, что предсказывают этот результат, но он остается все же удивительным. В квантовой механике меньше независимости причин, чем в классической физике, и это создает дополнительные трудности при вычислениях. И теория относительности, и квантовая теория привели к замене старого понятия «массы» понятием «энергии». «Массу» обычно определяли как «количество материи»; «материя» была, с одной стороны, «субстанцией» в метафизическом смысле, а с другой стороны, технической формой обычного понятия «вещи». «Энергия» считалась на ранних стадиях состоянием «материи». Энергию подразделяли на два вида: кинетическую и потенциальную. Кинетическая энергия частицы принималась равной половине произведения ее массы на квадрат скорости. Потенциальная энергия измерялась работой, необходимой для перемещения частицы в ее настоящее положение с какого-либо фиксированного положения. (Это делает постоянную неопределенной, но это не существенно). Если вы переносите камень с земли на вершину башни, то он в процессе этого переноса приобретает потенциальную энергию; если вы бросаете его с вершины, то в процессе падения камня его потенциальная энергия постепенно переходит в кинетическую. В каждой замкнутой системе общий запас энергии постоянен. Существуют разные формы энергии, одной из которых является теплота. У энергии вселенной есть тенденция принимать все больше и больше форму теплоты. После того как Джоуль определил механический эквивалент теплоты, закон сохранения энергии впервые стал хорошо обоснованным научным обобщением. Теория относительности и эксперименты показали, что масса не постоянна, как считалось раньше, а при быстром движении увеличивается; если бы частица могла двигаться со скоростью света, ее масса стала бы бесконечно большой. Поскольку всякое движение относительно, различные определения массы, даваемые различными наблюдателями в соответствии с их движением по отношению к данной частице, все одинаково законны. Однако и с точки зрения этой теории имеется все же одно определение массы, которое может рассматриваться как основное, а именно определение, даваемое наблюдателем, который находится в покое по отношению к телу, масса которого подлежит определению. Поскольку увеличение массы со скоростью заметно только при скоростях, сравнимых со скоростью света, такое определение практически годится для всех случаев, за исключением частиц альфа и бета, испускаемых радиоактивными телами. Квантовая теория осуществила еще большее посягательство на понятие «массы». Теперь оказывается, что везде, где энергия теряется в результате ее излучения, имеется также и соответствующая потеря массы. Считается, что Солнце теряет свою массу со скоростью четыре миллиона тонн в секунду. Другой пример: нейтральный атом гелия состоит (согласно теории Бора) из четырех протонов и четырех электронов, тогда как атом водорода состоит из одного протона и одного электрона. В случае, если бы это было действительно так, можно было бы предположить, что масса атома гелия в четыре раза больше массы атома водорода. Однако это не так. Принимая массу атома гелия за 4, мы находим, что масса атома водорода равна не 1, а 1,008. Причиной этого служит то, что когда четыре атома водорода соединяются, чтобы образовать один атом гелия, происходит потеря энергии (в результате излучения — так, по крайней мере, мы можем предположить, ибо этот процесс никогда еще не наблюдался). Думают, что такое соединение четырех атомов водорода для образования одного атома гелия происходит внутри звезд и могло бы происходить и в земных лабораториях, если бы могли создать температуры, сравнимые с температурами внутренних областей звезд. Как известно, в настоящее время этот процесс осуществлен в земных условиях в форме термоядерных взрывов. Почти всякая потеря энергии, связанная с образованием других элементов (не водорода), происходит при их превращении в гелий, причем на более поздних стадиях потеря энергии небольшая. Если бы гелий или какой-либо другой элемент (но не водород) мог быть искусственно создан из водорода, тогда произошло бы колоссальное освобождение энергии в форме света и теплоты. Это создало бы возможность атомных бомб, более разрушительных, чем теперешние, которые делаются из урана. В этом было бы и другое преимущество: запас урана на нашей планете ограничен, и есть опасность, что он будет израсходован раньше, чем исчезнет человеческая раса, а если бы мог использоваться практически неограниченный запас водорода в морях, то были бы достаточные основания надеяться, что homo sapiens положил бы конец самому себе к большой выгоде других, менее жестоких животных. Но пора вернуться к менее веселым темам. Язык теории Бора все еще пригоден для многих целей, но не для установления основополагающих принципов квантовой физики. Чтобы установить эти принципы, мы должны распрощаться со всякими наглядными изображениями того, что происходит в атоме, и должны оставить попытки сказать, что представляет собой энергия. Мы должны сказать просто: имеется нечто количественно измеримое, чему мы даем название «энергия»; это нечто очень неравномерно распределено в пространстве; имеются весьма малые области, в которых сосредоточены очень большие количества этого нечто и которые называются «атомами», и имеются такие области, в которых, по старым понятиям, имеется материя; эти области вечно поглощают или испускают энергию в формах, которые имеют периодическую «частоту». Квантовые уравнения дают правила, определяющие возможные формы энергии, испускаемой данным атомом, и отношение случаев (на основе большого количества), в которых реализуется каждая из этих возможностей. Здесь все абстрактно и выражается математически, за исключением ощущений цвета, тепла и так далее, вызываемых излучающейся энергией в наблюдающем исследователе-физике. Математическая физика содержит в себе такую колоссальную теоретическую надстройку, что ее чувственное основание почти совершенно затемняется» Тем не менее это эмпирическая наука, и ее эмпирический характер ясно выделяется там, где дело касается физических постоянных. Эддингтон дает следующий перечень основных постоянных физики: е — заряд электрона, m — масса электрона, М — масса протона, h — постоянная Планка, с — скорость света, G — постоянная тяготения, Ламед, — космическая постоянная. Эти постоянные участвуют в основных уравнениях физики, и обычно (хотя и не всегда) считается, что ни одна из них не может быть выведена из других. Считается, что другие постоянные теоретически выводятся из этих; иногда их действительно можно вычислить, иногда же математики этого не могут сделать из-за слишком больших трудностей. Основные постоянные представляют собой то, что остается от грубых фактов после всего того, что может быть сведено к уравнениям (я не включаю сюда тех грубых фактов, которые являются чисто географическими). Следует отметить, что мы гораздо более уверены в значении этих постоянных, чем в той или иной их интерпретации. Постоянная Планка в течение ее короткой истории с 1900 года словесно выражалась различными способами, однако все эти изменения нисколько не повлияли на ее числовое значение. Что бы ни случилось с квантовой теорией в дальнейшем, можно быть уверенным, что постоянная h сохранит свое значение. То же самое можно сказать и о е и m, то есть о заряде и массе электрона. Электроны могут полностью исчезнуть из основных принципов физики, но е и m безусловно выживут. В известном смысле можно сказать, что открытие и измерение этих постоянных является наиболее прочным достижением современной физики. ГЛАВА 4 БИОЛОГИЧЕСКАЯ ЭВОЛЮЦИЯ До сих пор мы имели дело или со вселенной в целом, или с теми ее чертами, в которых все части вселенной сходны. То, что говорится в астрономии и физике, если все это правда, является совершенно нейтральным в том смысле, что не имеет специального отношения к нам самим или к нашему ближайшему пространственно-временному соседству. Но теперь мы должны обратить внимание на более близкие к нам вещи. Мы знаем о нашей собственной планете и ее обитателях parasites многое такое, чего не можем знать о других местах вселенной. Возможно, что жизнь существует везде, а может быть, в каких-либо отдаленных туманностях имеется и нечто такое, что не является жизнью, какой мы ее знаем, но столь же сложно и столь же отлично от известных нам неорганических субстанций. Но хотя это и возможно, все же положительных оснований для такого предположения нет; все, что мы знаем о жизни, мы знаем из наблюдений над поверхностью Земли или областями весьма к ней близкими. Изучая жизнь с научной точки зрения, мы остаемся безразличными по отношению к величественным видам астрономии и отказываемся от исследования подробного и глубокого знания той структуры, которую дает атомная теория. Человечеству оказалось гораздо труднее встать на научную точку зрения в отношении жизни, чем в отношении небесных тел; даже во времена Ньютона биология все еще была глубоко проникнута суевериями. Способность роста, которой обладает все живущее, и способность к самопроизвольным движениям, которой обладают животные, казались непостижимо таинственными. Движения животных не отличаются простой регулярностью движений небесных тел. Более того, мы сами — живые существа, и то, что отличает нас как от неживой материи, так и от птиц и зверей, является, как тогда думали, чем-то возвышенным и недоступным для бесстрастного научного исследования. Оказалось, что Библия, которая служила сначала препятствием для принятия системы Коперника, позволяет истолковывать себя так, что для людей примерной набожности, подобно самому Ньютону, стало возможным признание словесной боговдохновенности священного писания наряду с признанием учения астрономии. Но в отношении биологии примирить науку с книгой Бытия было гораздо труднее. Если то, что говорит Библия, понимать буквально, то мир был создан в 4004 году до нашей эры или около того; каждый вид животных был создан отдельно, и Адам и Ева не имели родителей. Считалось, что только человек среди всех животных имеет бессмертную душу, свободную волю, нравственную ответственность и ужасную способность к греху. Пропасть между ним и низшими животными вследствие этого казалась непроходимой; существо, представлявшее собою нечто среднее между человеком и обезьяной, казалось невероятным. К учениям, основывающимся на священном писании, добавлялись другие, основанные на учениях Платона и Аристотеля. Разумен только человек; это значило, что он умеет употреблять и понимать силлогизмы. Виды считались неизменными и были копиями божественных образцов, существующих на небесах; это то учение, о котором сказано в стихах Шекспира: Но в них копия природы не вечна. Считалось, что открытые геологией исчезнувшие виды погибли во время потопа. Все поныне существующие животные всех имеющихся видов произошли от соответствующей пары, сохраненной в Ноевом ковчеге, хотя некоторые натуралисты недоумевали, каким образом ленивцы могли попасть с горы Арарат в Южную Америку и почему они нигде не задержались во время передвижения. Существовала, однако, несовместимая с библейским учением теория, согласно которой животные возникли самопроизвольно благодаря воздействию солнца на ил. Даже в середине XIX столетия люди с большими научными знаниями бились над трудностями, которые сейчас кажутся странными. Считалось, например, что до грехопадения не существовало хищных животных; львы и тигры с удовольствием жевали траву, а хищные птицы довольствовались фруктами и растениями. Когда же геология доказала, что плотоядные животные существовали еще до того, как появились люди, стало уже трудно объяснять все несчастья людей и животных наказанием за то, что Адам съел яблоко. Хью Миллер, компетентный геолог середины прошлого столетия, признавая очевидность показаний геологии, находил их, вместе с тем, чрезвычайно странными и волнующими. Геология все время развивалась в обстановке жестокой борьбы. Бюффон был осужден Сорбонной и был вынужден отречься от своих взглядов, потому что считал, что современные горы и долины образовались под воздействием «вторичных причин», то есть не благодаря прямому творческому акту Бога. Краткость времени, допускаемого книгой Бытия, была сначала самым серьезным препятствием для научной геологии. Те, кто считали, что осадочные породы создавались теми же процессами, которые действуют и сейчас, приходили к фантастическим гипотезам, подобно, например, такой, что весь мел отложился в течение тех нескольких недель, когда шел на убыль потоп; ископаемые окаменелости были загадкой для всех; они говорили о большей древности по сравнению с той, которую допускала ортодоксия, но они также служили доказательством существования потопа, и это так беспокоило Вольтера, что он изобрел в высшей степени абсурдные теории для их объяснения. Наконец согласились на том, что «дни» в книге Бытия означают «века», и на основе этого компромисса геологи получили некоторую свободу теоретизирования. Но даже и после этого Теннисона все еще не оставляли сомнения: Бог и Природа находятся, по-видимому, в борьбе, Если Природа внушает такие греховные помыслы, Столь заботливой о виде она кажется И столь равнодушной к индивиду. «Столь заботливой о виде?» — Нет! Из каждого утеса и каждого камня Она говорит: «Тысячи видов погибли, Я ни о чем не забочусь, — всё погибнет». Все прежние битвы между наукой и теологией в этой области померкли перед лицом великой битвы по вопросу эволюции, которая началась с опубликования в 1859 году «Происхождения видов» Дарвина и которая все еще не окончилась в Америке. Но я не буду касаться этих не очень чистых споров. «Эволюция» — слово, которое часто употребляется с этическим привкусом, однако наука не выигрывает от примеси этики. Если «эволюция» не должна связываться с этикой и все же должна отличаться от простого изменения, то она должна, по-моему, обозначать возрастание сложности и гетерогенности. В этом смысле есть основание считать, что эволюция имеется также и в неодушевленном мире. Небулярная гипотеза, хотя она и не может объяснить происхождения солнечной системы, очень хорошо объясняет происхождение и развитие галактик. В какой-то период должны были существовать обширные туманности, постепенно уплотнявшиеся в системы звезд. Постепенно образовывались различные элементы благодаря процессам, о которых мы теперь начинаем кое-что узнавать. Образование химических соединений познано нами сравнительно лучше. Этот процесс не простирается очень далеко за пределами областей умеренных температур, не очень отличающихся от температур, к которым мы привыкли; при таких температурах могут образовываться молекулы очень большой степени сложности. Что отличает живую материю от мертвой? Прежде всего ее химический состав и клеточная структура. Необходимо предположить, что другие ее свойства вытекают из этих. Самыми замечательными из этих других свойств являются ассимиляция и размножение, которые в низших формах жизни еще не очень резко отличаются друг от друга. Результатом ассимиляции и размножения является то, что если небольшое количество живой материи попадает в подходящие условия, то общее ее количество быстро возрастает. Пара кроликов в Австралии очень скоро превратилась во множество тонн кроликов. Несколько бацилл кори в ребенке быстро становятся многими миллионами. Несколько семян, оброненных птицами на острове Кракатау после вулканического его опустошения, быстро превратились в роскошную растительность. У животных это свойство живой материи не так полно выражено, поскольку животные нуждаются в пище, которая уже является органической; что же касается растений, то они могут преобразовывать неорганическую материю в живую. Это чисто химический процесс, но с ним в известном смысле, вероятно, связано большинство других свойств живой материи, рассматриваемой в целом. Существенной чертой живой материи является то, что химически она не статична, а подвержена постоянным химическим изменениям; она является, можно сказать, естественной химической лабораторией. Наша кровь претерпевает изменение одного вида, когда она циркулирует в организме, и противоположное изменение, когда она соприкасается с воздухом в легких. Пища с момента ее соприкосновения со слюной подвергается воздействию целой серии разнообразных процессов, которые заканчиваются приданием ей химической структуры, соответствующей той или иной части тела. Если не учитывать большой сложности молекул, образующих живое тело, то нет оснований считать, что такие молекулы нельзя создать искусственно; также нет ни малейшего основания для предположения, что если бы они были созданы искусственно, то они не имели бы того, что отличает живую материю, возникшую естественным путем. Аристотель думал, что у каждого растения или животного есть растительная душа, и в нечто подобное верят виталисты. Но по мере развития органической химии этот взгляд все больше и больше теряет почву. Основания, хотя и не решающие, имеют тенденцию доказать, что все, отличающее живую материю, может быть сведено к химии и тем самым, в конце концов, к физике. Основные законы, управляющие живой материей, являются, по всей вероятности, теми же самыми, которые управляют и поведением атома водорода, а именно — законами квантовой механики. Одним из свойств живых организмов, которое казалось таинственным, является способность к размножению. Кролики порождают кроликов, малиновки порождают малиновок, и черви порождают червей. Эмбриогенез не встречается в простейших формах жизни; одноклеточные организмы просто растут, пока не достигнут определенного размера, после чего — делятся. Что-то от этого сохраняется и в половом размножении; часть женского тела становится яйцом, часть мужского тела — спермой, но эта часть настолько меньше половины, что она кажется качественно, а не только количественно, отличной от процесса разделения на две равные половины. Однако новизна состоит не в делении, а в соединении мужского и женского элементов для создания нового организма, который со временем, в естественном процессе роста, становится похожим на своих зрелых родителей. Благодаря теории Менделя процесс наследования стал более или менее понятным. Согласно этой теории, в яйце и в сперме имеется определенное, но очень небольшое число «генов», которые несут в себе наследственные черты. Законы наследственности — подобно законам квантовой теории — являются законами дискретными и статистическими; в общем, когда родители отличаются друг от друга по какому-то признаку, мы не можем сказать, на кого из них будет похож потомок, но можем предсказать вероятность сходства с тем или другим в отношении данного признака. В общем гены переносят черты родителей, но иногда появляются отклонения от нормального типа, или «мутанты», которые существенно отличаются от родительских. Они, естественно, получаются в небольшом числе случаев и могут быть получены искусственно с помощью рентгеновских лучей. Эти отклонения от нормального типа дают наилучшие возможности для эволюции, то есть для развития новых видов животных или растений, ведущих свое происхождение от старых видов. Общая идея эволюции очень стара; она имеется уже у Анаксимандра (VI век до нашей эры), который думал, что люди произошли от рыб. Но сначала Аристотель, а потом церковь вплоть до XVIII века изгоняли эти теории. Уже Декарт, Кант и Лаплас защищали постепенное происхождение солнечной системы против учения об акте творения, за которым следовало полное отсутствие изменений. Как только геологи достигли успеха в определении относительного возраста различных пластов благодаря исследованию окаменелых ископаемых, стало очевидным, что более сложные формы жизни возникли позже более простых форм; кроме того, многие формы, существовавшие в далеком прошлом, полностью вымерли. Было обнаружено, что высокоразвитым видам, к которым мы привыкли, предшествовали промежуточные виды. Гипотеза самопроизвольного зарождения, раньше широко признаваемая, была экспериментально опровергнута, за исключением гипотетического происхождения простейших форм жизни. Все это сделало естественным предположение, что все различные животные и растения, существующие теперь или существовавшие в прошлом, произошли от общих предков и постепенно дифференцировались в результате видоизменения наследственных черт. Учение об эволюции в указанном смысле теперь пользуется общим признанием. Но особая движущая сила, допущенная Дарвином, именно борьба за существование и выживание наиболее приспособленного, сейчас не так популярна среди биологов, как пятьдесят лет назад. Теория Дарвина была распространением на жизнь в целом экономического принципа laisser-faire; теперь, когда этот вид экономики, как и соответствующий ей вид политики, вышел из моды, люди предпочитают другие способы объяснения биологических изменений. Где такие изменения уже произошли в части данной породы, теория Дарвина еще допускается для объяснения того, почему в борьбе между мутантами и старой породой побеждает одна сторона. Но в то время, как более ранние дарвинисты считали, что небольшие изменения благодаря отбору имели место в каждом поколении, современные последователи Менделя подчеркивают роль сравнительно больших изменений случайного происхождения и надеются найти в большей или меньшей степени механическую теорию происхождения этих изменений. Экспериментальное изменение генов посредством воздействия рентгеновскими лучами дает надежды на прогресс в этом направлении. Некоторые ученые думают, что основным понятием в биологии должно быть понятие «организма» и что поэтому биология никогда не сможет быть сведена к химии и физике. Этот взгляд ведет свое начало от Аристотеля и находит поддержку в философии Гегеля, хотя сам Гегель не употребляет слова «организм». На мой взгляд, это ошибочное мнение, и если оно будет преобладать, то будет служить препятствием для научного прогресса. Но поскольку оно все еще широко распространено, полезно рассмотреть его. Прежде всего попытаемся установить логическую сущность этой теории. Она полагает, что тело животного или растения представляет собою нечто целое в том смысле, что законы, управляющие поведением частей, могут быть установлены только с учетом места этих частей в целом. Ампутированная нога или глаз, удаленный из своего места, больше не служат тем целям, которым они служили, когда были связаны с телом: нога не может ходить, а глаз не может видеть. Это, конечно, верно, но это не является особенностью живых тел: ваш радиоприемник не может сообщить вам новости, когда выключен ток. И, собственно говоря, видит вовсе не глаз; видит мозг или сознание. Глаз есть просто передатчик, в котором преобразуется излучающаяся энергия. Но «органическая» теория считает, что способ действия глаза в отношении излучающейся энергии не может быть понят без учета остального тела, рассматриваемого как единое целое. Согласно противоположному взгляду, который я склонен считать более правильным, для того чтобы понять действие глаза, нужно знать в добавление к знанию его собственной структуры только то, как энергия входит в глаз и выходит из него. Внешняя поверхность глаза открыта для определенного воздействия извне, которое дает начало процессам, переходящим от внутренней поверхности глаза в нервы. С механистической точки зрения, если глаз отделен от своего тела, но сохраняет свою структуру и химический состав и если он снабжен искусственными нервами для отвода импульсов, получаемых от источника света, то он будет действовать так же, как если бы он был на своем месте. Эксперимент такого рода не может быть полностью осуществлен потому, что изолированный глаз скоро умирает, а также потому, что из-за недостатка у нас нужного уменья искусственные заменители нервов не могут иметь всех тех свойств, которые имеют настоящие нервы. Но подобные эксперименты постепенно становятся все более и более возможными; например, биение сердца лягушки поддерживается и после того, как оно извлечено из нее. Вообще говоря, научный прогресс осуществляется благодаря анализу и искусственной изоляции. Возможно — как считает квантовая теория, — что существуют границы правомерности этого процесса, но если бы он не был обычно правильным, хотя бы приблизительно, научное познание было бы невозможным. Во всяком случае, поэтому благоразумно принять механистическую точку зрения как рабочую гипотезу, от которой следует отказаться только в том случае, если будут найдены явные доказательства против нее. В отношении биологических явлений такие доказательства пока еще полностью отсутствуют. Подводя итог сказанному, можно утверждать следующее: пока мы знаем, что жизнь существует только на нашей планете; очень мало вероятно, что она имеется также и на какой-либо другой планете солнечной системы, и очень вероятно, что громадное большинство звезд не имеет планет. Жизнь, таким образом, является, безусловно, очень редким явлением во вселенной. Даже на Земле она — временное явление: сначала Земля была для нее слишком горяча, а со временем станет слишком холодной. Некоторые в высшей степени предположительные даты предлагает Спенсер Джонс в своей книге «Бесконечный мир». Возраст Земли, по его мнению, вероятно, меньше 3000 миллионов лет; начало жизни может быть отнесено ко времени около 1700 миллионов лет назад. Млекопитающие появились около 60 миллионов лет назад; человекообразные обезьяны — около 8 миллионов лет назад, человек — около 1 миллиона лет. Возможно, что все формы жизни на Земле развились из одноклеточных организмов. Как образовались эти одноклеточные организмы, мы не знаем, но их происхождение не более таинственно, чем происхождение атомов гелия. Нет основания предполагать, что живая материя управляется другими законами, чем неживая материя, и имеются серьезные основания думать, что все в поведении живой материи может теоретически быть объяснено в терминах физики и химии. ГЛАВА 5 ФИЗИОЛОГИЯ ОЩУЩЕНИЯ И ВОЛЕНИЯ С точки зрения ортодоксальной психологии существуют две границы между миром психическим и физическим, именно — ощущение и воление. «Ощущение» может быть определено как первое психическое действие физической причины, «воление» — как последняя психическая причина физического действия. Я вовсе не хочу сказать, что эти определения являются вполне удовлетворительными, а только то, что они могут быть приняты как руководящие в нашем предварительном обзоре. В этой главе я не буду касаться ощущения или воления самих по себе, поскольку они относятся к психологии. Я коснусь только того, что физиологически предшествует или сопутствует ощущению, и того, что физиологически сопутствует или следует за волением. Прежде чем обсуждать то, что говорит наука, полезно рассмотреть вопрос с точки зрения обыденного здравого смысла. Предположим, что вам что-то говорят, а вы вследствие этого как-то действуете; например, вы — солдат, подчиняющийся слову команды. Физика изучает звуковые волны, которые проходят через воздух, пока не достигнут уха; физиология изучает последующие явления в ухе, нервах и мозгу до момента, когда вы слышите звук; психология изучает ощущение слышания и последующее воление; она продолжает изучение этого процесса и рассматривает выходящую цепь явлений от мозга до мускулов и движений тела, выражающих воление; то, что следует дальше, снова становится предметом изучения физики. Проблема отношения между сознанием и материей, относящаяся к области философии, касается перехода от явлений в мозгу к ощущению и от воления к другим явлениям в мозгу. Это, таким образом, двойная проблема: как материя воздействует на сознание в ощущении и как сознание воздействует на материю в волении? Я не намереваюсь обсуждать проблему на этой стадии; я хочу только показать отношение некоторых частей физиологии к вопросу, который должна, обсуждать философия. Физиологические процессы, предшествующие ощущению и его сопровождающие, превосходно раскрыты в книге Адриана «Основы ощущения. Действие чувств». Как все знают, имеется два вида нервных волокон, одни проводящие раздражение к мозгу и другие — проводящие импульс от него. Только первые связаны с физиологией ощущения. Изолированные нервы могут быть искусственно стимулированы электрическим током, и имеется серьезное основание думать, что создаваемые таким образом процессы существенно сходны с процессами, естественно протекающими в нервах, находящихся в живом организме. Когда изолированный нерв таким образом стимулируют, возникает возбуждение, которое передается по нерву со скоростью около 220 миль в час (100 метров в секунду). Каждый нерв состоит из пучка нервных волокон, идущих от поверхности тела к головному или спинному мозгу. Нервные волокна, проводящие возбуждение к мозгу, называются «центростремительными», а те, которые проводят импульс от мозга, называются «центробежными». Нерв обычно состоит и из тех и из других волокон. Как правило, центростремительные волокна начинаются в чувствующем органе, а центробежные волокна оканчиваются в мускулах. Ответ нервного волокна на стимул относится к типу «все или ничего» (all-or-nothing type), подобно ответу ружья на нажим спуска (собачки). Слабый нажим на спуск не дает никакого результата, но достаточно сильный нажим ведет к результату, который будет одинаковым при любой силе нажима (в известных пределах). Подобным же образом, когда нервное волокно стимулируется очень слабо или в течение короткого времени (меньше чем 0,00001 секунды), результата не получается, но если стимул достаточно сильный, импульс идет вдоль волокна очень быстро (в течение нескольких тысячных долей секунды), после чего нервное волокно «утомляется» и не проводит другого импульса, пока не отдохнет. Сначала, в течение двух или трех тысячных долей секунды, нервное волокно остается совершенно недеятельным; затем способность проводить возбуждение постепенно восстанавливается. В течение периода восстановления тот же стимул производит более слабый ответ, который протекает медленнее нормального. Полное восстановление совершается в течение приблизительно одной десятой доли секунды. Результат всего этого тот, что непрерывное раздражение производит не непрерывное состояние возбуждения в нервных волокнах, а серию ответов с периодами покоя между ними. Возбуждения, достигающие мозга, как утверждает Адриан, похожи на поток пуль из пулемета, а не на непрерывный поток воды. Предполагается, что в головном или спинном мозгу имеется трансформирующий механизм, который превращает прерывные импульсы в непрерывный процесс, но это предположение пока еще полностью гипотетично. Благодаря прерывистой природе ответа на стимул, ответ на непрерывный стимул точно такой же, как и на прерывный, даваемый со скоростью, соразмерной с периодом восстановления нерва. Из этого как будто следует, что нет никаких средств узнать, является ли стимул непрерывным или прерывным. Но это не совсем так. Предположим, например, что вы смотрите на яркое пятно света: если бы вы могли держать ваши глаза абсолютно неподвижными, ваше ощущение было бы одним и тем же и в том случае, если бы свет мигал с определенной скоростью, и в случае, если бы он был постоянным. Но на самом деле невозможно держать глаза совершенно неподвижными, и поэтому все время вступают в действие свежие, неутомленные нервы. Замечательным фактом, могущим, казалось бы, снизить информационную ценность ощущений, является то, что ответ нервного волокна — один и тот же на любой стимул достаточной силы и продолжительности: данное нервное волокно может проводить только одно возбуждение. Но примем во внимание аналогию с пишущей машинкой. Если вы нажимаете на определенную букву, получится только один результат, и все же машинка в целом может передавать любую информацию, какой бы сложной она ни была. Механизм действия центробежных нервных волокон, по-видимому, совершенно такой же, как и механизм центростремительных; импульсы, идущие от мозга к мускулам, имеют тот же самый прерывистый характер, как и те, которые идут от чувствующего органа к мозгу. Но остается рассмотреть еще один и притом самый интересный вопрос. Что происходит в мозгу между моментом поступления импульса через центростремительные нервы и моментом отправления импульса через центробежные нервы? Предположим, что вы читаете телеграмму, гласящую: «Все ваше имущество уничтожено землетрясением», и восклицаете: «Боже! Я разорен!» Мы чувствуем, что благодаря самонаблюдению мы каким-то образом знаем психологические связующие звенья, но каждый согласится, что здесь должны быть и физиологические звенья. Ток возбуждения, проведенный к зрительному центру зрительным нервом, должен пройти оттуда к речевому центру и затем стимулировать мускулы, которые производят звук восклицания. Как это происходит, — остается все еще неясным. Ясным представляется только то, что с физиологической точки зрения здесь имеет место единый процесс от физического стимула до мускульного ответа. У человека этот процесс может быть чрезвычайно сложным благодаря действию приобретенных привычек, особенно языковых, но у некоторых менее высокоорганизованных животных этот процесс проще и поэтому менее труден для изучения; причина того, что, например, мотылек летит на огонь, очень хорошо объясняется в физиологических терминах. Здесь встает очень интересный вопрос, а именно — может ли процесс в мозгу, связывающий поступление сенсорного возбуждения с отправлением импульса к мускулам, быть полностью выражен в физических терминах? Или здесь необходимо прибегнуть к «психическим» посредникам — таким, как ощущение, размышление и воление? Смог ли бы вычислитель, обладающий сверхчеловеческими способностями и достаточным знанием структуры определенного мозга, предсказать мускульный ответ на данный стимул посредством законов физики и химии? Или вмешательство разума является существенным связующим звеном в соединении физического антецедента (стимула) с физическим консеквентом (движением тела)? Пока мы не узнаем о мозге больше, чем знаем теперь, невозможно ответить на этот вопрос с уверенностью как утвердительно, так и отрицательно. Но уже имеются некоторые основания, хотя и не решающие, для оценки того, что может быть названо материалистическим ответом, как более вероятного. Имеются рефлексы, в которых ответ является автоматическим и не контролируется волением. Из безусловных рефлексов по закону привычки возникают условные рефлексы и имеются все основания рассматривать привычку как объяснимую физиологически. Условных рефлексов достаточно, чтобы объяснить большую часть человеческого поведения; имеется ли в нем остаток, который не может быть объяснен таким образом, — это вопрос, который в настоящее время остается открытым. Ниже я постараюсь показать, что между психическим и физическим нет той пропасти, которую видит обыденный здравый смысл. Я покажу также, что даже в том случае, если физиологическая причинная цепь, связывающая чувствующий орган с мускулом, может быть представлена в терминах, которые игнорируют психологические явления в середине этой цепи, это еще не доказывает, что воления не являются «причинами» в единственно правильном смысле слова «причина». Но оба эти положения требуют солидных аргументов и выяснения. Теперь же я добавлю всего несколько слов с точки зрения научного здравого смысла. Если существует, как, по-видимому, и есть на самом деле, непрерывная цепь чисто физиологического причинения на протяжении всего процесса от чувствующего органа до мускулов, то из этого следует, что человеческие действия детерминированы в той степени, в какой физика является детерминистической. Теперь физика детерминистична только в отношении макроскопических явлений и даже по отношению к ним она утверждает только очень высокую степень вероятности, но не достоверности. Возможно, что разум, не нарушая законов физики, сможет совершить невероятные вещи, вроде того как демон Максвелла победил второй закон термодинамики, открыв дверцу для быстро движущихся частиц и закрыв ее для медленно движущихся. На этом основании должно быть признано, что существует возможность но не больше того — думать, что, хотя явления в мозгу не нарушают законов физики, тем не менее их результат не тот же самый, который был бы, если бы в них не участвовали психологические факторы. Я повторяю, что существует не больше чем только возможность для подобного утверждения. Прежде всего эта гипотеза предполагает сохранение законов только микромира, но не макромира. Но законы макромира очевиднее, чем законы микромира, и понадобились бы очень серьезные основания для утверждения, что в некоторых случаях они не действуют. Во-вторых, все явления, которые указывают на связь мысли и материи, относятся к явлениям макромира: например, воление проявляется в воспринимаемых движениях тела, а не только в атомных изменениях. В-третьих, везде, где только соответствующее наблюдение было возможно, изучение процессов в нервах и мозгу до сих пор показывало связь физического причинения. Область, в отношении которой мы пока еще ничего не знаем, есть область мельчайших явлений, где наблюдение связано с большими трудностями. Поэтому до сих пор не существует ни малейшего положительного основания предполагать, что в физических процессах в мозгу есть что-то такое, что предполагает иные законы макромира по сравнению с законами физики неодушевленной материи. Тем не менее для тех, кто склонен утверждать господство разума над материей, существует возможность найти лазейку. Можно утверждать, что одной из характерных черт живой материи является состояние неустойчивого равновесия и что это состояние в высшей степени типично для человеческого мозга. Камень во много тонн весом может так слабо удерживаться на вершине конусообразной горы, что ребенок в силах легким толчком обрушить его в лежащую под горой долину; здесь ничтожное различие в исходном действии приводит к колоссальному различию в результатах. Может быть, и в мозгу равновесие столь непрочно и неустойчиво, что достаточно незначительного расхождения между двумя событиями в каком-либо атоме, чтобы произвести макроскопические отклонения в движениях мускулов. И поскольку, согласно квантовой физике, не существует физических законов для определения того, по какому из нескольких возможных путей данный атом будет двигаться, мы можем представить себе, что в мозгу выбор между возможными путями определяется психологической причиной, называемой «волением». Все это возможно, но и не более, чем возможно; не существует ни малейшего положительного основания для утверждения, что нечто подобное действительно имеет место. На основании существующих очевидных данных наиболее вероятной гипотезой представляется та, что в цепи событий на протяжении от чувствующего органа к мускулу все детерминируется законами физики макромира. Возвращаясь к нашему примеру с человеком, который по прочтении телеграммы восклицает: «Я разорен!» — можно с известной степенью вероятности сказать, что если бы вы обладали достаточным знанием молекулярной структуры мозга этого человека и если бы вы были достаточно хорошим математиком, то вы могли бы предсказать, что, когда знаки, составляющие сообщение в телеграмме, войдут в поле его зрения, они возбудят процесс, который закончится определенными движениями его рта, именно теми движениями, которые произведут звуки, которые мы можем записать словами: «Я разорен!» При этом предполагается, что вы смогли бы сделать это предсказание без знания того языка, на котором говорит этот человек; вам не было бы необходимо знать смысл как телеграммы, так и его восклицания. Различие между человеком, знающим данный язык, и человеком, не знающим его, должно, с физиологической точки зрения, состоять в наличии в одном случае и отсутствии в другом — связи между центростремительными нервами, стимулируемыми слышанием или чтением слов данного языка, и центробежными нервами, производящими должный ответ. Это различие мы предполагаем видимым для гипотетического наблюдателя, который сам не знает ни смысла стимула, ни смысла ответа. Нужно сказать, что эта гипотеза не кажется очень убедительной, и я сам далек от догматического утверждения ее истинности. Самое большее, что можно, по-моему, правомерно утверждать о ней, есть то, что она является правильной рабочей гипотезой для человека, исследующего физиологические корреляты ощущения и воления. Если она истинна, то она может помочь ему сделать какие-либо открытия; если в чем-нибудь она ложна, ее ложность, несомненно, будет раскрыта посредством экспериментов, которые будут поставлены на основе ее притязаний на истинность. Если эта гипотеза истинна, то физиология независима от психологии; если же в чем-либо она ложна, физиология перестает быть автономной наукой. С практической точки зрения физиолог поступает правильно, когда считает, что его наука автономна, поскольку пока еще не найдено никаких оснований в пользу противоположного мнения. ГЛАВА 6 НАУКА О ДУХЕ Психологии как науке повредило то, что ее связывали с философией и даже — до последнего времени — с теологией. Различие между духом и материей, которое не проводилось резко досократиками, получило особое значение у Платона, у которого оно связывалось с религией. Христианство усвоило этот аспект платонизма и сделало его основой теологической догмы. Душа и тело стали различными субстанциями; душа бессмертна, тогда как тело умирает, хотя в общем воскрешении мы должны получить новое нетленное тело. Душа грешит и несет за это вечное наказание в результате божественного суда или же наслаждается вечным блаженством благодаря божественному милосердию. Существование двух субстанций, материальной и духовной, было признано всеми ведущими схоластами; ортодоксия настаивала на материи в такой же мере, как и на духе, поскольку для догмата пресуществления необходимо было тело Христа. Постепенно различение души и тела, которое сначала было неясной метафизической тонкостью, стало частью общепризнанного мировоззрения, и только немногие метафизики в наше время осмеливаются сомневаться в нем. Картезианцы усилили абсолютность этого различения путем отрицания всякого взаимодействия между мыслью и материей. Но за их дуализмом последовала монадология Лейбница, согласно которой все субстанции суть души, а то, что мы называем «материей», есть только смешанное восприятие многих Душ. После Лейбница Беркли по совершенно другим основаниям также отрицал существование материи, и так же поступали — тоже по другим основаниям — Фихте и Гегель. Тем временем, особенно во Франции в XVIII веке, появились материалисты, которые отрицали душу и утверждали существование только материальной субстанции. Среди великих философов один Юм отрицал всякую субстанцию вообще и тем самым указал путь для современных споров о различии между психическим и физическим. Что касается меня, то прежде чем пускаться в метафизическую дискуссию о духе и материи, я предпочел бы исследовать различие между науками психологией и физикой. Ясно, что это разные науки, поскольку в каждом университете их преподают разные люди. Что преподает физик — совершенно ясно, но чему должен учить психолог? Среди психологов имеются такие, которые отрицают за психологией статус самостоятельной науки. Согласно этой школе, психология состоит в изучении поведения людей и животных, и единственное, что отличает ее от философии, это ее интерес к организму в целом. Наблюдения, на которых психолог должен, согласно этому взгляду, основываться, это такие наблюдения, которые человек может делать над другими животными, но не над собой; не существует науки, говорят представители этой школы, которая основывалась бы на данных, получаемых человеком путем наблюдения над самим собой. Признавая важность изучения поведения, я все же не могу принять этот взгляд. Существует — и я готов утверждать это догматически — много видов явлений, которые я могу наблюдать только тогда, когда они происходят во мне, но не в ком-либо другом. Я могу наблюдать свои собственные страдания и наслаждения, свои восприятия, желания, мечты. Аналогия приводит меня к убеждению, что и другие люди имеют подобные переживания, хотя это является уже выводом, а не наблюдением. Дантист не испытывает моей зубной боли, хотя он может иметь очень хорошие индуктивные основания думать, что я ее испытываю. Это дает возможность определить психологию как науку о таких явлениях, которые по самой их природе могут наблюдаться только самим испытывающим их лицом. Такое определение, пусть даже несколько ограниченное, оказывается, однако, слишком широким в одном направлении и слишком узким в другом. Когда большое количество людей наблюдает какое-либо общественное явление, например слышит взрыв ракеты или выступление премьер-министра по радио, то не все видят или слышат одно и то же: имеются различия благодаря перспективе, расстоянию до наблюдаемого явления или источника звука, дефектам в органах чувств и так далее. Поэтому, если уж быть педантично точными, мы должны были бы сказать, что все доступное наблюдению всегда принадлежит какому-нибудь одному человеку. Часто бывает, однако, такое близкое сходство между одновременными восприятиями разных людей, что на ничтожные различия можно для многих целей не обращать внимания; в таких случаях мы говорим, что все эти люди воспринимают одно и то же явление, и мы относим такое явление к миру общественному, но не личному. Такие явления суть данные физики, тогда как явления, не имеющие такого общественного характера, являются (как я полагаю) данными психологии. Согласно этому взгляду, данное для физики представляет собой нечто абстрагированное от системы взаимосвязанных психологических данных. Когда толпа людей наблюдает взрыв ракеты, никто из этой толпы не будет думать, есть ли какое-либо основание для выделения своего личного и персонального переживания в этом общем переживании; понадобились бы специальные усилия для выделения этого личного элемента в том, что они видят. Но эти люди смогут, если это будет нужно, сосредоточиться на этих элементах. Одна часть толпы видит ракету справа, другая — слева и так далее Таким образом, когда восприятие каждого отдельного человека изучается в его полноте, а не в абстрактной форме, которая всего удобнее для передачи информации о внешнем мире другим, тогда оно становится данным для психологии. Но хотя всякое физическое данное извлекается из системы психологических данных, обратного не происходит. Ощущение, создаваемое в результате стимула внутри тела, не будет, естественно, переживаться другими людьми: если у меня боль в желудке, то я ни в какой степени не буду удивлен тем, что у других нет этой боли. От мускулов идут центростремительные нервы, которые создают ощущение, когда эти мускулы действуют; эти ощущения, естественно, переживаются только теми людьми, у которых все это происходит. Только тогда, когда стимул находится вне тела воспринимающего, и даже не всегда и в этом случае, ощущение является членом системы, которая в целом составляет данное для физики. Если муха ползет по вашей руке, зрительные ощущения, которые она создает, являются общественными, но производимое ею щекотание вашей кожи является личным. Психология есть наука, которая имеет дело с личными данными и с личными аспектами данных, которые обычное мнение считает общественными. Это определение встречает серьезные возражения со стороны известной школы психологов, которые считают, что «самонаблюдение» не является настоящим научным методом и что ничто не может быть научным способом познано, за исключением того, что получено из общественных данных. Этот взгляд кажется мне настолько абсурдным, что я игнорировал бы его, если бы он не был так широко распространен, но поскольку он стал модным в различных кругах, я выставлю против него свои возражения. Для начала нужно точнее определить то, что мы называем «общественными» и «личными» данными. «Общественными» для тех, кто отвергает самонаблюдение, выступают не только те данные, которые фактически являются данными для других наблюдателей, но и такие, которые при соответствующих обстоятельствах могли бы быть таковыми. С этой точки зрения, Робинзон Крузо не занимался ненаучным самонаблюдением, когда он описывал выращенный им урожай, хотя около него не было другого наблюдателя, который подтвердил бы его описание, так как его описание было подтверждено позднее Пятницей, да и более раннее могло бы быть подтверждено им, если бы он был тогда с Робинзоном. Но когда Робинзон рассказывает, что его преследовали и что его несчастья были наказанием за его прежнюю греховную жизнь, то он или говорит нечто бессмысленное, или произносит слова, которые он произнес бы в том случае, если бы ему было с кем говорить, ибо то, что человек говорит, есть общественное, а то, что он думает, — личное. Сказать, что то, что он говорит, выражает его мысли, значит, согласно этой школе, сказать нечто научно не оправдываемое и, следовательно, то, чего наука не сказала бы. Пытаться, как это сделал Фрейд, построить науку на сновидениях — ошибочно; мы можем узнать не то, что видит человек во сне, а только то, что он говорит о своих сновидениях. То, что он говорит о своих сновидениях, есть часть физики, поскольку его высказывания состоят из движений губ, языка и горла; думать же, что то, что он говорит с намерением рассказать о своих сновидениях, выражает его действительные состояния — бессмысленно. Мы должны определить «общественные» данные как такие, которые могут наблюдаться многими людьми, если только эти люди занимают подходящее для наблюдения положение. Они не обязательно должны наблюдать их сразу, если только есть основание думать, что между наблюдениями не происходит изменения: два человека не могут одновременно смотреть в микроскоп, но противники самонаблюдения не исключают по этой причине данные, получаемые посредством микроскопа. Рассмотрим еще тот факт, что, когда вы нажимаете на один глаз, изображения кажутся двойными. Что это значит, когда говорят, что вещи кажутся двойными? Это можно объяснить только путем различения между зрительным восприятием и физическим фактом, или же, иначе говоря, отговоркой. Вы можете сказать: «Когда я говорю, что А видит двойное изображение, я ничего не говорю о его восприятиях; то, что я говорю, значит только: «Если спросить А, то он скажет, что видит двойное изображение». Такое толкование превращает в бессмысленное занятие исследование того, говорит ли А правду, и делает невозможным установить, думает ли он именно то, что утверждает. Сновидения являются, возможно, наиболее несомненными фактами из тех, о каких только можно знать из личных данных. Когда я вспоминаю сон, я могу рассказать о нем или верно, или с преувеличениями; если я сам знаю, что я делаю, то другие едва ли могут знать это. Я знаю одну китаянку, которая после нескольких сеансов психоанализа начала видеть великолепные сны о том, что она изучала по учебнику. Аналитик был восхищен, но ее друзья смотрели на это скептически. Хотя никто, кроме самой китаянки, не мог быть уверен в истине, я считаю, что факт ее сновидений был столь же определенным, как и в случае физического явления. Мы должны сказать: «общественные» данные — это такие, которые вызывают одинаковые ощущения у всех воспринимающих их лиц в пределах определенной пространственно-временной области, которая должна быть значительно больше области, занимаемой одним человеческим телом, скажем, в течение полсекунды, — или, точнее, это данные, которые произвели бы такие ощущения, если бы должным образом расположенные воспринимающие лица были налицо (допустим, урожай, собранный Робинзоном Крузо). Между общественными и личными данными трудно провести определенную границу. Грубо говоря, зрение и слух дают общественные данные, однако это не всегда так. Когда человек болен желтухой, ему все кажется желтым, но эта желтизна — личная. У многих людей бывает шум в ушах, который субъективно неотличим от гула телеграфных проводов во время ветра. Личный характер таких ощущений познается воспринимающим только через отрицательное свидетельство других. Осязание в известной степени дает общественные данные, поскольку разные люди могут последовательно осязать один и тот же объект. Запахи могут быть общественными, поскольку иногда дают основание для жалоб в санитарную инспекцию. Вкус имеет общественный характер в меньшей степени, так как, хотя два человека и не могут жевать один и тот же кусок, они могут, однако же, жевать смежные порции одного и того же блюда; однако вкус лицемера (the curate's egg) показывает, что этот метод не вполне надежен. The curate's egg — буквально: яйцо помощника приходского священника. Из английского анекдота о помощнике приходского священника, который, получив от епископа гнилое яйцо, заявил, что часть этого яйца была великолепна. Вместе с тем достаточно надежным является общественное различение между хорошей и плохой кулинарией, хотя и здесь самонаблюдение играет существенную роль, так как хотя хороший повар доставляет удовольствие большому числу потребителей, но удовольствие каждого из них является чисто личным фактом. Я проводил это обсуждение на уровне обыденного здравого смысла, но в дальнейшем я снова вернусь к нему и попытаюсь глубже проникнуть в вопрос о личных данных как базисе науки. Пока же скажу только, что различие между общественными и личными данными есть различие в степени, что оно зависит от свидетельства, подтверждающего результаты самонаблюдения, что физиология ведет к признанию личного характера ощущений, создаваемых стимулом внутри человеческого тела, и что, наконец, множество фактов, в которых никто из нас не сомневается, известно нам благодаря средствам, имеющим для нас личный характер. Нравится ли вам запах тухлых яиц? Рады ли вы тому, что война окончилась? Болит ли у вас зуб? Вам нетрудно ответить на эти вопросы, но никто другой не может ответить на них иначе, как с помощью вывода, который получается на основе вашего поведения, включающего ваше собственное заявление. Я прихожу поэтому к выводу, что существует знание личных данных и что нет оснований отрицать существование науки о них. Признав это, мы можем теперь исследовать то, чем должна заниматься психология. Начнем с того, что существует вопрос, значение которого часто недооценивается, а именно — о коррелятивном отношении между физическими явлениями и ощущением. Физики и астрономы основывают свои утверждения о том, что происходит во внешнем мире, на свидетельстве чувств, особенно зрения. Но ни одно из явлений, происходящих, как говорят, в физическом мире, не является ощущением; каким же образом тогда ощущения могут подтверждать или опровергать физическую теорию? Возьмем пример, относящийся к детскому возрасту науки. Давно было открыто, что затмение Солнца происходит в силу того, что Луна оказывается между Землей и Солнцем и что затмения могут быть предсказаны. То, что было непосредственно подтверждено, когда происходило затмение, было определенным следованием ожидаемых ощущений. Но развитие физики и физиологии постепенно создало пропасть между ощущениями астронома, наблюдающего затмение, и астрономическим фактом, о котором он умозаключает. Фотоны идут от Солнца и, когда на их пути нет Луны, некоторые из них достигают глаза; они возбуждают в нем сложный процесс, о котором мы говорили в предыдущей главе; наконец, когда этот процесс достигает мозга астронома, астроном испытывает ощущение. Ощущение только в том случае может быть свидетельством астрономического факта, если известны законы, связывающие одно ощущение с другим, и последней стадией этих законов должна быть стадия, связывающая стимул с ощущением, или связывающая явления в зрительном нерве или мозгу с ощущением. Следует заметить, что ощущение никак не похоже на астрономический факт и что то и другое вовсе не необходимо связано друг с другом. Можно было бы создать искусственный стимул, который привел бы астронома к переживанию, субъективно неотличимому от того, что мы называем «видеть солнце». В лучшем случае сходство между ощущением и астрономическим фактом не может быть большим, чем сходство между граммофонной пластинкой и музыкой, которую она передает, или между библиотечным каталогом и книгами, которые он регистрирует. Из этого следует, что если физика — эмпирическая наука, утверждения которой могут быть подтверждены или опровергнуты наблюдением, то ее необходимо дополнить законами, касающимися связи между стимулом и ощущением. Сейчас такие законы являются принадлежностью психологии. Таким образом, то, что эмпирически подтверждается, относится не к области чистой физики, а к физике плюс соответствующий раздел психологии. Психология, соответственно, есть существенная составная часть всякой эмпирической науки. До сих пор, однако, мы не исследовали вопрос, существуют ли какие-либо законы, которые связывают одно психическое явление с другим. Законы корреляции, которые мы до сих пор разбирали, касались связи физического стимула с психическим ответом на него; мы должны теперь рассмотреть вопрос, существуют ли какие-либо причинные законы, которые действуют только в сознании. Если такие законы существуют, то психология есть автономная наука. Ассоциация идей, насколько это явствует, например, из работ Гартли и Бентама, есть закон именно такого рода, а условный рефлекс и закон привычки, занявший место закона ассоциации идей, является прежде всего физиологическим и только уже потом, как производный, психологическим законом, поскольку считается, что причиной ассоциации является создание в мозгу путей, соединяющих один центр с другим. Мы можем все же сформулировать закон ассоциации идей в чисто психологических терминах, но, сформулированный таким образом, он является законом не того, что всегда происходит, а только того, что, вероятно, может произойти. Он не имеет поэтому того характера, который наука стремится найти во всяком причинном законе или, по крайней мере, стремилась находить раньше, до появления квантовой теории. То же самое можно сказать и о психоанализе, который стремится к раскрытию чисто психических причинных законов. Я не знаю ни одного психоаналитического закона, который претендовал бы на предсказание того, что будет происходить всегда при таких-то и таких-то обстоятельствах. Если человек страдает, например, боязнью ограниченного пространства (claustrophobia), то психоанализ откроет какое-либо прошедшее переживание, которое должно, как предполагают, объяснить его состояние; однако многие люди могут иметь такое же переживание без такого же результата. Переживание, о котором идет речь, хотя и вполне может быть частью причины боязни ограниченного пространства, не может быть, однако, его полной причиной. Мы не можем найти в психоанализе ни одного примера чисто психического причинного закона. В предшествующей главе мы предложили в качестве вероятной гипотезы взгляд, что всякое поведение тела теоретически объяснимо с помощью лишь физических терминов — без учета психических явлений, сопровождающих физиологические явления. Эта гипотеза никоим образом не решает нашего настоящего вопроса. Если А и В — два явления в мозгу и если А есть причина В, тогда, если а есть психическое сопровождение А, а B — сопровождение В, следует, что а есть причина B, что является чисто психическим причинным законом. В действительности причинные законы имеют не простую форму типа «А есть причина В», но в их истинной форме принцип остается тем же самым. Хотя в настоящее время трудно привести сколько-нибудь значительные примеры действительно точных психических причинных законов, все же кажется совершенно несомненным на основе обыденного здравого смысла, что такие законы существуют. Если вы скажете какому-либо человеку, что он негодяй и дурак, он рассердится; если вы сообщите вашему хозяину, у которого вы служите, что его все считают мошенником и кровопийцей, то он попросит вас поискать себе работу где-либо в другом месте. Рекламное дело и политическая пропаганда дают массу материала для психологии веры. Чувство, возникающее у нас при чтении романа или пьесы и говорящее нам, насколько «правильно» поведение действующих лиц, основано на несформулированном знании психической причинности. На этом же основывается и уменье обращаться с людьми. В этих случаях наше знание является донаучным, но оно не могло бы существовать, если бы не существовали научные законы, удостоверяемые достаточным исследованием. Имеется некоторое количество таких подлинных причинных законов, хотя они относятся главным образом к явлениям, не представляющим существенного интереса. Возьмем, например, образы, остающиеся в сознании после восприятия (afterimages). Вы пристально смотрите на ярко-красный объект и затем закрываете глаза; вы видите сначала постепенно гаснущий красный объект, а затем — зеленый образ приблизительно той же формы. Это закон, достоверность которого устанавливается только путем самонаблюдения. Или возьмем хорошо известный обман зрения: На рисунке две горизонтальные линии параллельны, но кажется, что они сближаются друг с другом в направлении направо. Это закон, достоверность которого устанавливается опять-таки путем самонаблюдения. В обоих случаях имеются физиологические объяснения, но они не обесценивают эти чисто психологические законы. Можно прийти к выводу, что одни психологические законы включают в себя физиологию, тогда как другие — нет. Психология является наукой, отличной от физики и физиологии и частично независимой от них. Все данные физики являются также данными психологии, но не наоборот; данные, принадлежащие обеим наукам, являются основанием совершенно различных выводов в этих двух науках. Самонаблюдение действительно как источник данных и в значительной степени может регулироваться научным контролем. В психологии имеется много такого, что является подлинно научным, хотя и не поддается точной количественной оценке. Возьмем, например, анализ наших пространственных восприятий и образование обычного понятия пространства на основе чувственного восприятия. Теория зрения Беркли, согласно которой все видимое кажется плоским, опровергается стереоскопом. Процесс, посредством которого мы учимся в детстве касаться места, которое мы видим, может быть изучен наблюдением. Так же можно изучать и акты воления: можно наблюдать, как ребенок в возрасте нескольких месяцев с удовольствием учится двигать своими игрушками по собственной воле, вместо того чтобы пассивно смотреть, как они двигаются чисто автоматически. Когда в последующей жизни вы приобретаете какой-либо навык, например катания на велосипеде, то вы проходите несколько стадий: сначала вы стремитесь научиться определенным движениям вашего тела в надежде, что они станут причиной желаемых движений велосипеда, но затем вы стремитесь к движениям велосипеда непосредственно, а необходимые движения вашего тела совершаются автоматически. Такие опыты бросают свет на психологию воления. Большое количество психологического материала участвует в связи сенсорных стимулов с представлениями, которые они вызывают. Я имею в виду такое элементарное явление, как мысль: «Кошка!», появляющаяся у вас, когда в поле вашего зрения движутся какие-то пятна определенного цвета. Ясно, что причиной этих же самых сенсорных стимулов могла быть не кошка, а что-либо другое, и ваша мысль в этом случае была бы ложной. Вы можете видеть комнату, отраженную в зеркале, и думать, что она «настоящая». Изучая такие явления, мы узнаем, что очень большая часть того, что мы, как нам кажется, воспринимаем, состоит из привычек, причиной которых является ранее приобретенный опыт. Наша жизнь полна ожиданий, которые мы, как правило, осознаем только тогда, когда они не осуществляются. Предположим, что вы видите половину лошади в тот момент, когда она появляется из-за угла; вас это может заинтересовать очень мало, но если вторая половина окажется принадлежащей корове, а не лошади, вы, по всей вероятности, испытаете состояние крайнего удивления, которое будет почти беспредельным. Следует признать, что такое происшествие логически вполне возможно. Связь удовольствия, страдания и желания с привычкой может быть изучена экспериментально. Павлов, который в своих работах не обращался к самонаблюдению, ставил собаку перед двумя дверями, на одной из которых был нарисован эллипс, а на другой — круг. Если собака выбирала правую дверь, она получала обед, если она выбирала не ту дверь, она получала электрический шок. Успехи собаки в геометрии, стимулированные таким способом, были удивительно быстрыми. Павлов постепенно делал эллипсы все менее и менее эксцентрическими, но собака продолжала различать правильно, пока отношение меньшей оси к большей не было доведено до 8:9; тогда бедное животное стало обнаруживать нервное беспокойство и нерешительность. Польза этого эксперимента в отношении школьников и преступников очевидна. Рассмотрим еще вопрос: почему мы верим в то, что делаем? В прежние времена философы сказали бы, что это происходит потому, что Бог вложил в нас свет разума, благодаря которому мы познаем истину. В первой половине XIX века они могли бы сказать, что мы оцениваем основания и находим преимущество одного перед другим. Но если вы спросите современного деятеля рекламы или политического пропагандиста, то он даст вам более научный и вместе с тем более унылый ответ. Большая часть наших убеждений и верований основывается на привычке, самомнении, личном интересе и частом повторении. Деятель рекламы основывается главным образом на последнем; но если он умен, то он ловко комбинирует последнее с остальными тремя. Существует мнение, что благодаря изучению психологии верования люди, ведающие делами пропаганды, со временем сумеют заставить любого человека поверить чему угодно. Тогда тоталитарное государство станет непобедимым. В отношении человеческого познания можно поставить два вопроса первый: что мы познаем? — и второй: как мы познаем? На первый вопрос отвечает наука, которая стремится стать насколько возможно безличной и абстрагировавшейся от человека. В итоговом обозрении вселенной естественно было бы начинать с астрономии и физики, которые имеют дело с большим и всеобщим; жизнь и мысль, как явления редкие и имеющие, по-видимому, очень небольшое влияние на ход событий во вселенной, должны занимать меньшее по значению положение в беспристрастном обзоре. Но в отношении второго вопроса, а именно — как мы приходим к познанию, психология является самой важной наукой. Необходимо психологически изучать не только процесс, посредством которого мы делаем выводы, но оказывается, что все данные, на которых основываются наши выводы, являются по своему характеру психологическими; это значит, что они являются опытами отдельных индивидов. Кажущаяся общественность нашего мира является частично обманчивой и частично выводной; весь сырой материал нашего познания состоит из психических явлений жизни отдельных людей. Поэтому в этой области первое место должно принадлежать психологии. ЧАСТЬ ВТОРАЯ ГЛАВА 1 УПОТРЕБЛЕНИЕ ЯЗЫКА К языку, как и к другим вещам, значение которых казалось непостижимым, таким, как дыхание, кровь, пол, молния, с того времени, как у людей появилась способность фиксировать свои мысли, было всегда суеверное отношение. Дикари боятся открыть врагу свое настоящее имя, чтобы он не использовал его во враждебных магических действиях. Ориген уверяет нас, что языческие колдуны могли достигнуть большего употреблением священного имени Иеговы, чем употреблением имен Зевса, Озириса или Брахмана. Привычное чтение мешает нам обратить внимание на лингвистическое ударение заповеди: «Не приемли Имени господа Бога твоего всуе». Привычка суеверного отношения к языку не исчезла еще и теперь. «В начале было Слово», — говорит Евангелие от Иоанна, и при чтении трудов некоторых логических позитивистов меня соблазняет мысль, что этот плохо переведенный текст из Евангелия служит выражением их взглядов. Философы, будучи народом книжным и теоретическим, интересовались языком главным образом как средством высказывания каких-либо утверждений и передачи информации, но это только одна и, возможно, не самая основная его функция. Какова функция языка для сержанта воинской части? С одной стороны, для него существует язык слов команды, предназначенный для того, чтобы вызывать однообразные и одновременные движения у определенного числа слышащих команду; с другой стороны, существует язык ругательств, предназначенный для приведения к покорности тех, кто не сделал ожидаемых движений. Ни в одном из этих случаев, кроме исключений, слова не служат для констатации фактов или передачи информации. Язык может служить для выражения эмоций или для того, чтобы влиять на поведение других. Каждая из этих функций; может быть выполнена, хотя и с меньшим успехом, при помощи доречевых средств. Животные издают крики боли, а дети, до того как научаются говорить, могут выражать гнев, недовольство, желание, радость и целую гамму чувств криками и разного рода звуками. Овчарка выражает повеления своему стаду средствами, резко отличающимися от тех, которые употребляет пастух по отношению к ней самой. Между такого рода шумами и речью нельзя провести резкую грань. Когда зубной врач причиняет вам боль, вы непроизвольно можете застонать; это не считается речью. Но если он говорит: «Дайте мне знать, если вам будет больно», — и вы затем издадите тот же стон, то этот стон становится уже речью и, более того, речью, предназначенной для передачи информации. Этот пример иллюстрирует тот факт, что в материале языка, как и в других его сторонах, имеет место непрерывная градация от поведения животного до поведения самого педантичного ученого и от доречевых шумов до отточенной дикции лексикографа. Звук, выражающий эмоцию, я буду называть «восклицанием». Повеления и восклицания можно различать уже в шумах, издаваемых животными. Когда клушка клохчет своим цыплятам, она произносит повеления, но когда она пронзительно кричит в ужасе, она выражает эмоцию. Но, как явствует из вашего стона у зубного врача, восклицание может передавать информацию, и посторонний наблюдатель не сможет сказать, имеет оно этот смысл или нет. Стадные животные издают особые шумы, когда они находят пищу, что служит средством привлечения внимания других членов стада, слышащих эти шумы, но мы не можем узнать, выражают ли эти шумы только удовольствие или предназначены утверждать, что «здесь пища». Когда животное так устроено, что определенная ситуация вызывает у него определенного вида эмоцию, а определенного вида эмоция вызывает определенный вид шума, то этот шум передает наблюдателю две информации: во-первых, что животное переживает определенную эмоцию и, во-вторых, что налицо имеется определенная ситуация. Звук, издаваемый животным, есть явление общественное, а ситуация лишь может быть общественной — например, наличие косяка рыбы, если животное — морская чайка. Крик животного может действовать на других представителей данного вида непосредственно, и мы тогда скажем, что они «понимают» этот крик. Но это значит — предполагать «психическое» промежуточное звено между слышанием крика и реакцией тела на звук, тогда как нет никакого основания предполагать такое промежуточное звено, за исключением случаев, когда ответ замедлен. Большое значение языка связано с замедленными ответами, но я пока не собираюсь заниматься этим вопросом. Язык имеет две первичные функции: функцию выражения и функцию коммуникации. В его наиболее примитивных формах он мало отличается от некоторых других форм поведения. Человек может выразить свое горе вздохом или выражениями «Ох!» или «Горе мне!». Он может сообщить что-либо указательным жестом или словом: «Смотри». Выражение и коммуникация не обязательно разделяются; если вы говорите: «Смотри», — когда видите привидение, но вы можете сказать это тоном, который выражает ужас. Это относится не только к элементарным формам языка; в поэзии и особенно в песнях эмоция и информация передаются одними и теми же средствами. Музыка может рассматриваться как форма языка, в которой эмоция отделена от информации, тогда как телефонная книга дает информацию без эмоции. Но в обыкновенной речи обычно присутствуют оба элемента. Коммуникация состоит не только в передаче информации; в нее должны быть включены приказы и вопросы. Иногда эти виды речи едва отделимы друг от друга; если вы прогуливаетесь с ребенком и говорите: «Лужа!» — то в информацию включается приказание: «Не наступай в нее!» Передача информации может происходить только благодаря тому факту, что информация интересует вас, или если предполагается, что она может повлиять на поведение. Если вы только что видели происшествие на улице, то вы пожелаете сообщить о нем вашим друзьям потому, что ваше сознание заполнено им; но если вы говорите ребенку, что шестью семь сорок два, то вы делаете это просто в надежде повлиять на его (словесное) поведение. Язык имеет два взаимосвязанных достоинства: первое — то, что он социален, и второе — что он является для общества средством выражения «мыслей», которые иначе остались бы личным достоянием. Без языка или какого-либо доязыкового аналога наше познание окружающей нас действительности было бы ограничено тем, что дают нам наши собственные органы чувств, и теми выводами, которые может дать наша наследственная конституция; с помощью же речи мы в состоянии узнать то, что рассказывают другие, и рассказать о том, что больше не воспринимается, а только вспоминается. Когда мы видим или слышим что-либо такое, чего наш компаньон не видит или не слышит, мы часто можем обратить его внимание одним только словом «смотри», или «слушай», или даже только жестами. Но если полчаса назад мы видели лису, то невозможно довести этот факт до сознания другого без помощи языка. Это зависит от того, что слово «лиса» относится одинаково как к лисе видимой, так и к лисе вспоминаемой, и то, что мы помним, являясь само по себе личным, может быть сделано достоянием других посредством произнесенных звуков, имеющих общественный характер. Без языка доступной передаче была бы только та часть нашей жизни, которая состоит из всеми испытываемых ощущений, и то только для тех, кто по своему местоположению был бы в состоянии воспринимать одно и то же с нами. Из дальнейшего будет видно, что полезность языка зависит от различия между общественным и личным опытом, имеющего большое значение в отношении эмпирической основы физики. Это различие в свою очередь зависит отчасти от физиологии, отчасти же от постоянства звуковых волн и световых квантов, которые делают возможными две формы языка — устную и письменную речь. Таким образом, язык зависит от физики и не мог бы существовать без тех приблизительно независимых причинных цепей, которые, как мы увидим, делают возможным физическое познание; и поскольку общественный характер чувственно воспринимаемых объектов только приблизителен, постольку относящийся к ним язык с общественной точки зрения не вполне точен. Едва ли нужно говорить, что я не утверждаю, что существование языка требует знания физики. Все, что я хочу сказать, это то, что язык был бы невозможен, если бы физический мир фактически не имел определенных свойств и черт, и что теория языка в определенных пунктах зависит от познания физического мира. Язык есть средство превращения нашего личного опыта в опыт внешний и общественный. Собака не может рассказать свою автобиографию; как бы красноречиво она ни лаяла, она не может сообщить вам, что ее родители были хотя и бедными, но честными собаками. Человек же может сделать это и делает это путем корреляции «мысли» с общественными ощущениями. Язык служит не только для выражения мыслей, но и делает возможными мысли, которые без него не могли бы существовать. Иногда думают, что не может быть мысли без языка, но я не могу с этим согласиться: я считаю, что может быть мысль и даже истинное и ложное верование и без языка. Но, хотя это и может быть, все-таки нельзя отрицать, что все хорошо отработанные мысли требуют слов. Я могу в известном смысле знать, что у меня пять пальцев на руке, и без знания слова «пять», но если я не усвоил языка арифметики, я не могу знать, что население Лондона равно приблизительно восьми миллионам, как не могу иметь вообще никакой мысли, точно соответствующей тому, что утверждается в предложении: «отношение длины окружности круга к его диаметру равно приблизительно 3,14159». Язык, однажды возникнув, приобретает некоторый вид автономии: мы можем знать, особенно в математике, что такое-то предложение утверждает нечто истинное, хотя то, что оно утверждает, слишком сложно для понимания даже наиболее развитого ума. Рассмотрим вкратце то, что психологически происходит в таких случаях. В математике мы начинаем с довольно простых предложений, которые, как мы убеждены, доступны для нашего понимания, и далее, посредством правил вывода, которые, как мы также убеждены, доступны для нашего понимания, строим все более и более сложные символические предложения, которые, если наши исходные положения истинны, должны быть истинными, что бы они ни значили. Как правило, необходимо знать, что они «значат», если их «значение» принимается за мысль, которая могла бы прийти в голову математическому гению, обладающему сверхчеловеческими способностями. Но существует и другой вид «значения», на который опирается прагматизм и инструментализм. Согласно тем, кто принимает этот вид «значения», роль сложного математического предложения состоит в том, чтобы давать правило для практических действий в определенных случаях. Возьмем, например, вышеприведенное положение об отношении длины окружности круга к его диаметру. Допустим, что вы пивовар и что вам нужны обручи определенного диаметра для ваших пивных бочек. В этом случае положение об отношении окружности к диаметру дает вам правило, при помощи которого вы можете рассчитать, сколько вам понадобится материала для обручей. Это правило состоит из нового суждения о каждой десятичной доле, и нет поэтому необходимости стремиться к пониманию его значения в целом. Автономия языка позволяет вам воздерживаться от скучного процесса истолкования, за исключением особых критических моментов. Имеются два других очень важных употребления языка: он дает нам возможность вести наши дела с внешним миром посредством знаков (символов), которые имеют (1) определенную степень постоянства во времени и (2) значительную степень дискретности в пространстве. Каждое из этих достоинств больше проявляется в письме, чем в устной речи, но никоим образом не отсутствует полностью и в ней. Допустим, что вашего друга зовут мистер Джоунз. Его очертания с физической точки зрения довольно неопределенны как потому, что он непрерывно теряет и приобретает электроны, так и потому, что каждый электрон, имея распределение по энергии, не имеет резкой границы на определенном расстоянии от своего центра. Поэтому внешние очертания мистера Джоунза имеют в себе нечто призрачно-неосязаемое, что никак не ассоциируется с видимой плотностью вашего друга. Нет никакой необходимости вдаваться в тонкости теоретической физики, для того чтобы показать, что мистер Джоунз есть некая печальная неопределенность. Когда он стрижет свои ногти, то в этом процессе есть определенный, хотя и короткий, период времени, когда нельзя сказать, продолжают ли еще обрезки его ногтей быть частью его самого или уже нет. Когда он кушает баранью котлету, то можно ли точно установить момент, когда котлета становится частью его самого? Когда он выдыхает углекислый газ, то является ли этот последний частью его самого, пока он не выйдет из его ноздрей? Даже если мы дадим на этот вопрос утвердительный ответ, все же окажется, что есть такой период времени, в течение которого остается неясным, прошли определенные молекулы газа через его ноздри или еще нет. Так или иначе, все же остается неясным, что еще является частью мистера Джоунза, а что уже не является. Так обстоит дело с пространственной неопределенностью. Такая же проблема возникает и в отношении времени. На вопрос: «На кого вы смотрите?» — вы можете ответить: «На мистера Джоунза», — хотя вы видите его то анфас, то в профиль, то сзади, то, возможно, бегущим, то дремлющим в кресле. На другой вопрос, а именно: «О чем вы думаете?» — вы можете ответить: «О мистере Джоунзе», — хотя в действительности ваши мысли могут быть весьма различными и о различном: о мистере Джоунзе в его детстве, о недовольстве мистера Джоунза по поводу опоздания завтрака, о том, как мистер Джоунз принял известие о получении им титула сэра, и так далее Во всех этих случаях мысли ваши весьма различны, но для многих практических целей удобно рассматривать их как относящиеся к одному общему для них объекту, обозначаемому названием «мистер Джоунз». Это имя, особенно будучи напечатанным, хотя и не может полностью избежать неопределенности и изменчивости, свойственных всем физическим объектам, все же подвержено им в меньшей степени, чем сам мистер Джоунз. Печатные оттиски двух слов «мистер Джоунз» гораздо больше походят друг на друга, чем два зрительных образа, например бегущего мистера Джоунза и (по памяти) мистера Джоунза, когда он был ребенком. И каждый из этих образов, будучи печатно выражен, изменяется гораздо медленнее, чем сам мистер Джоунз: он (образ) не ест, не дышит и не стрижет своих ногтей. Имя, соответственно, дает большую, чем что-либо другое, возможность думать о мистере Джоунзе как о единой квазипостоянной субстанции, что хотя и неверно, но зато удобно в повседневной жизни. Язык, как видно из рассмотренного выше примера с мистером Джоунзом, есть хотя и полезное и даже необходимое, но опасное орудие, поскольку он начинает с предположения об определенности, дискретности и мнимой постоянности объектов, каковыми свойствами, как, по-видимому, доказывает физика, объекты на самом деле не обладают. Поэтому философ попадает в тяжелое положение, когда старается использовать язык для разрушения тех ошибочных мнений, основой которых является сам язык. Некоторые философы, которые отступают от проблем, неясностей и сложностей, связанных с этой задачей, предпочитают приписывать языку качество автономности и стараются забыть, что язык предназначен относиться к фактам и облегчить связь с окружающей действительностью. До какого-то предела такая трактовка языка имеет большие преимущества: логика и математика не сделали бы таких успехов, если бы логики и математики все время помнили, что символы, с которыми они работают, что-то значат. «Искусство для искусства» — есть максима, вполне законная в логике, так же как и в живописи (хотя ни в той, ни в другой она не составляет полной истины). Возможно, что пение началось случайно в процессе ухаживания и что его биологическая функция состояла в том, что оно благоприятствовало половым отношениям, но этот факт (если только это действительно факт) не помогает композитору сочинять хорошую музыку. Язык полезен, когда вы хотите заказать кушанье в ресторане, но этот факт подобным же образом не имеет значения для чистого математика. Философ, однако, должен искать истину, жертвуя даже красотой, и при изучении языка не должен позволять себе соблазняться песнями сирен математики. Язык по своему происхождению прозаичен и служит практическим целям, используя грубые, застывшие приближения к действительности, которые сначала не имели в себе никакой красоты и обладали лишь очень ограниченной степенью истинности. Последующее совершенствование слишком часто происходило скорее по эстетическим, чем по научным мотивам, однако из исследования, к которому мы теперь приступаем, эстетические мотивы должны быть хотя и не без сожаления, но безжалостно изгнаны. ГЛАВА 2 НАГЛЯДНОЕ ОПРЕДЕЛЕНИЕ «Наглядное определение» ostensive definition может быть определено как «процесс, благодаря которому человек любым способом, исключая употребление других слов, научается понимать какое-либо слово». Допустим, что вы, не зная французского языка, потерпели крушение у берегов Нормандии; вы входите в какой-нибудь крестьянский дом, видите на столе хлеб и, будучи голодным, показываете на него с вопросительным жестом. Если хозяин на это скажет: «pain», — вы заключите, по крайней мере предварительно, что так по-французски называется хлеб, и ваше заключение подкрепляется, если это слово не будет повторяться, когда вы будете указывать на другие продукты питания. Таким способом вы узнаете значение слова посредством наглядного определения. Ясно, что если вы не знаете французского языка, а ваш учитель не знает вашего языка, то на первых уроках вы должны полагаться только на этот процесс, поскольку у вас нет лингвистических средств общения. Процесс наглядного определения, однако, бывает лучше представлен, когда знакомящийся со словами совсем не знает ни одного языка, чем когда он уже владеет своим языком. Взрослый знает, что слова существуют, и будет, естественно, предполагать, что на французском языке хлеб имеет какое-то наименование. Его познание приобретает форму: «pain» означает «хлеб». Когда вы потерпели кораблекрушение, вы приобрели это знание посредством действительного хлеба, но если бы вы потерпели крушение со словарем в кармане, то действительный хлеб тут был бы не нужен. Имеются две ступени в процессе усвоения иностранного языка: первая — когда вы понимаете его только благодаря переводу на свой язык, и вторая — когда вы умеете уже «думать» на иностранном языке. На первой ступени вы знаете, что слово «pain» означает то же, что и слово «хлеб»; на второй — вы знаете непосредственно, что это слово обозначает хлеб. Ребенок, еще не владеющий языком, должен начинать со второй ступени. Его успехи хорошо рекомендуют способности детского интеллекта. Знание языка имеет два аспекта — пассивный и активный: пассивный — когда вы понимаете то, что слышите, активный — когда вы сами можете говорить. Собаки до некоторой степени усваивают первый аспект, дети тоже усваивают его несколько раньше второго. Знание языка не означает еще способности к объяснению значения слов языка; оно значит, что слышание слов производит у слышащего соответствующие следствия, а употребление слов имеет соответствующие причины. Иногда во время путешествия я наблюдал ссоры, возникавшие между двумя людьми, языка которых я не понимал, и мне трудно было удержаться от смеха при виде их возбужденной артикуляции. Возможно, что в какой-нибудь из этих ссор один ставил в упрек другому, что он незаконнорожденный, а второй говорил первому, что тот рогоносец. Если бы я понимал их язык, то следствие оскорбления первого и причина ответа второго были бы мне совершенно ясны. Как показывает этот пример, человек знает язык, когда слышание определенных звуков производит в нем определенное следствие, а произнесение звуков имеет определенные причины. Процесс, при помощи которого у ребенка начинается действие этих причинных законов, есть процесс наглядного определения. Наглядное определение в своей наиболее ранней форме требует конкретных условий. В окружающем ребенка мире должен быть какой-то заметный, определенный, эмоционально интересный и (как правило) часто повторяющийся предмет, а взрослый должен часто произносить название этого предмета в момент, когда ребенок слушает его. Конечно, при этом имеется известный риск ошибки. Допустим, что у ребенка есть бутылка с молоком. Вы можете говорить ему: «молоко» или «бутылка». В первом случае ребенок может подумать, что слово «молоко» обозначает бутылку с водой, во втором случае что слово «бутылка» обозначает стакан молока. Чтобы избежать этих ошибок, вы в теории должны обратиться к индуктивным методам Милля, помня, что индукция есть результат физиологической привычки, только из вежливости называемой логическим процессом. Вместо того чтобы говорить только «молоко» или только «бутылка», вы должны говорить «бутылка молока»; в соответствующем случае вы должны говорить «стакан молока» и «бутылка воды». Со временем с помощью миллевских методов ребенок, если только он выживет, научится говорить правильно. Не подумайте, что я здесь даю практические педагогические советы; я только иллюстрирую теорию. Пассивная сторона наглядного определения есть хорошо известный акт ассоциации, или условного рефлекса. Если определенный стимул А производит у ребенка определенную реакцию R и часто связывается со словом В, то со временем произойдет, что B будет производить реакцию R или какую-либо ее часть. Как только это произойдет, слово В приобретет для ребенка «значение»: оно уже будет «значить» А. Значение слова у ребенка может быть не совсем таким, какого ожидал взрослый; взрослый намеревался образовать значение «бутылка», а ребенок может понять слово в значении «молока». Но это не мешает ребенку овладеть словом и придать ему значение; это говорит только о том, что язык ребенка не вполне еще правилен. Когда впечатление является причиной сильной эмоции, повторение может оказаться ненужным. Если ребенку, научившемуся понимать слово «молоко», дадут настолько горячее молоко, что оно обожжет ему рот, и при этом скажут «горячее», он может сразу же понять это слово. Но если впечатление незначительно, то может понадобиться много повторений. Активная сторона изучения языка требует других способностей, которые, однако, представляют меньший философский интерес. Собаки не могут изучить человеческую речь, потому что они анатомически не способны производить нужные звуки. Попугаи, хотя и могут производить более или менее правильные звуки, не способны, однако же, приобретать правильные ассоциации, и их слова поэтому не имеют значения. Дети, как и детеныши высших животных, обладают способностью подражать взрослым своего вида и поэтому пытаются издавать звуки, которые они слышат. Они могут при случае повторять звуки, как попугаи, и только впоследствии открывают «смысл» звуков. В этом случае звуки не могут считаться словами, пока они не приобрели значения для ребенка. Для каждого ребенка является открытием, что существуют слова, то есть звуки со значением. Учиться произносить слова для ребенка является приносящей удовольствие игрой, особенно потому, что эта игра дает ему возможность сообщать свои желания более определенно, чем посредством криков и жестов. Именно благодаря этому удовольствию ребенок и проделывает ту умственную работу и мускульные движения, которые необходимы, чтобы научиться говорить. Вообще, хотя и не всегда, для наглядного определения необходимо повторение, потому что такое определение состоит в создании привычки, а привычки, как правило, приобретаются постепенно. Исключения из этого правила иллюстрируются пословицами: «пуганая ворона куста боится» и «обжегшись на молоке, дуют и на воду». За исключением таких необычных эмоциональных случаев, слова, получающие наглядное определение, обозначают часто повторяющиеся черты явлений окружающего мира, таких явлений, как члены семьи, пища, игрушки, ручные животные и так далее Это предполагает процесс узнавания или что-то в этом роде. Хотя мать ребенка и выглядит несколько различно при различных своих появлениях, все же ребенок думает о ней (когда начинает думать) всегда как о том же самом лице и не испытывает затруднений в отнесении одного и того же наименования к различным ее внешним видам. Язык с самого начала, или, точнее, с начала размышления над языком, служит внешним выражением веры в более или менее постоянные лица и вещи. Это, возможно, является главной причиной затруднений для всякой философии, которая обходится без понятия субстанции. Если бы вы решили сказать ребенку, что его мать представляет собой серию чувственных впечатлений, связанных сходством и причинными отношениями без материального тождества, и если бы каким-то чудом вам удалось сделать понятным, что это значит, то ребенок счел бы вас за сумасшедшего и вознегодовал бы на вас. Процесс, называемый «узнаванием», требует поэтому своего исследования. Узнавание как физиологическое или психологическое явление может быть правильным или неправильным. Оно неправильно в обычном смысле слова, когда мы, например, принимаем одного из близнецов за другого, но оно может быть метафизически ошибочным даже тогда, когда оно правильно с обычной точки зрения. Вопрос о том, есть ли вообще что-либо идентичное, а если есть, то что именно — например, в двух различных проявлениях человека А, — является темным и трудным вопросом, который я рассмотрю в связи с собственными именами. Теперь же я хочу рассмотреть узнавание как процесс, который действительно совершается, не вдаваясь в его истолкование. Первая ступень в развитии этого процесса есть повторение знакомой реакции, когда стимул повторяется. Это должна быть знакомая реакция, поскольку узнавание должно проистекать из процесса, включающего что-то такое в последующих реакциях на данный стимул, чего не было в первой реакции. Предположим, например, что вы даете ребенку стакан молока, содержащего горькое лекарство; в первый раз он пьет это молоко и делает гримасу, но во второй раз он откажется от молока. Субъективно это похоже на узнавание, даже если во второй раз ребенок ошибается, предполагая, что молоко содержит лекарство. Ясно, что этот процесс может быть чисто физиологическим и что он включает в стимуле и ответе только сходство, но не тождество. Познание слов посредством наглядного определения может быть сведено полностью к этой примитивной стадии. Мир, окружающий ребенка, содержит какое-то количество похожих стимулов, на которые он выучился отвечать похожими шумами, а именно теми, которые являются произнесениями слова «молоко»; мир содержит также другую серию похожих стимулов, на которые он выучился отвечать произнесением слова «мама». В этом нет ничего заключающего в себе какую-либо веру или эмоции со стороны ребенка. Только в результате последующей рефлексии ребенок, ставший теперь философом, заключает, что есть одно слово «мама» и одно лицо — мать. Я думаю, что этот первый шаг ребенка в философии ошибочен. Слово «мама», по-моему, есть не какая-то единая сущность, а класс похожих шумов; «мать» также есть не какая-то единая сущность, а класс причинно связанных явлений. Эти рассуждения, однако, не имеют отношения к процессу наглядного определения, которое, как мы только что видели, требует только самой первой стадии на пути к тому, что обычно считается узнаванием именно похожих, уже известных ответов на похожие стимулы. Эта примитивная форма узнавания участвует в анализе памяти и в объяснении сходства идеи с впечатлением (используя фразеологию Юма). Когда я вспоминаю прошедшее событие, я не могу сделать так, чтобы оно само повторилось, хотя я, может быть, и могу вызвать какое-нибудь подобное событие. Но почему я знаю, что новое событие похоже на старое? Субъективно я знаю это через сравнение идеи с впечатлением; у меня есть идея прошедшего события и впечатление от нового, и я замечаю, что они сходны. Но этого еще не достаточно, поскольку это не доказывает, что моя идея прошедшего события похожа на мое впечатление от прошедшего события, когда оно происходило. Это действительно не может быть доказано и является, в известном смысле, одной из предпосылок познания. Но это хотя и не может быть строго доказано, все же может быть различными способами подтверждено. Вы можете описать человека А в настоящем его виде, и ваше описание может быть записано с помощью диктофона. Позднее вы можете описать его по памяти и сравнить ваше новое описание с записью на диктофоне. Если они хорошо согласуются, то ваша память может считаться хорошей. Этот пример зависит от факта, который является основным в этом вопросе, а именно, что мы применяем к идеям те же самые слова, что и к впечатлениям, которые являются прототипами идей. Это объясняет возможность наглядного изучения слова посредством единичного чувственного явления. Однажды, только один раз, я видел Дизраэли, и мне тогда сказали: «Это Дизи». С тех пор я очень часто вспоминал это событие вместе с названием «Дизи» как существенной частью этого воспоминания. Это сделало возможным образование привычки посредством повторения идеи (в юмовском смысле), хотя впечатление никогда больше не повторялось. Ясно, что идеи во многом отличаются от впечатлений, но их сходство с их прототипами гарантируется тем фактом, что они выражаются в тех же самых словах. На два вопроса: «На что вы смотрите?» и «О чем вы думаете?» — можно в двух разных случаях ответить одинаково. Рассмотрим различные виды слов, которые обычно изучаются посредством наглядного определения. Я имею в виду логическую форму грамматического учения о частях речи. Мы уже имели случай предварительно рассмотреть собственные имена. Сейчас я больше о них говорить не буду, так как они будут предметом рассмотрения в отдельной главе. Далее следуют названия видов: мужчина, женщина, кошка, собака и так далее Такие виды состоят из некоторого числа отдельных индивидов, имеющих какую-то доступную распознаванию степень сходства друг с другом. В додарвиновской биологии понятие «вида» играло очень большую роль. Считалось, что Бог создал по паре каждого вида, и различные виды не могли смешиваться, а если даже в отдельных случаях и могли, как, например, лошадь и осел, то потомство было бесплодным. Существовала хорошо разработанная иерархия родов, семейств, порядков и так далее Эта классификация, которая была и остается удобной в биологии, была распространена схоластами на другие области и повредила логике тем, что привела к убеждению, что некоторые способы классифицирования являются более правильными, чем другие. Что же касается наглядного определения, то различные впечатления производят разные результаты. Большинство детей знакомится со словом «собака» наглядно; некоторые этим способом узнают о видах собак — о шотландских овчарках, сенбернарах, спаниелях, пуделях и так далее, — другие же, мало знакомые с собаками, могут впервые увидеть эти слова в книге. Ни один ребенок не узнает слово «четвероногое» наглядным способом и еще меньше слово «животное» в том смысле, в каком оно относится к моллюскам. Возможно, что он наглядно узнает о «муравье», «пчеле», «жуке» и, возможно, даже о «насекомом», но в этом случае он будет ошибочно включать в класс «насекомое» пауков, пока его не поправят. Названия вещей, такие, как «молоко», «хлеб», «дерево», явно не обозначающие собрания индивидуумов, легко познаются наглядным способом, когда они обозначают известные из повседневной жизни вещи. Атомистическая теория является попыткой отождествить этот класс объектов с первыми и представляет, например, молоко как совокупность молочных индивидуумов (молекул) по образцу того, как человеческая раса есть совокупность мужчин, женщин и детей. Но для не научного понимания такие названия вещей не тождественны с видами, состоящими из отдельных индивидуумов. Дальше следуют качества — красное, синее, жесткое, мягкое, горячее, холодное и так далее Многие из них обычно познаются наглядно, но менее обычные, как например ярко-красный, могут быть описаны через сходство и различие. Названия некоторых отношений, например «вверх», «вниз», «направо», «налево», «до», «после», обычно познаются наглядно. Таким же способом узнаются и такие слова, как «быстрый», «медленный». Существуют слова, которые я называю «эгоцентрическими» и которые различаются по значению в соответствии с говорящим и его положением во времени и пространстве. Наиболее простые из них, например «я», «вы», «здесь», «теперь», познаются наглядно. В связи с этими словами встают проблемы, которые мы обсудим ниже. Все слова, о которых я говорил до сих пор, принадлежат к миру общественному. Наблюдатель может увидеть, что какой-либо определенный предмет или явление из мира общественного привлекает внимание ребенка, и может назвать этот предмет или это явление. Но как быть с личными переживаниями, такими, как боль в желудке, неудовольствие или воспоминание? Конечно, некоторые слова, обозначающие личные переживания, познаются наглядно. Это потому, что ребенок выявляет в своем поведении то, что он испытывает: есть, например, соответствие между болью и слезами. Не существует конкретных границ для того, что может быть усвоено с помощью наглядного определения. Этим способом могут быть усвоены «крест», «полумесяц», «свастика», но не «тысячеугольник». Нахождение границы, за пределами которой этот способ становится невозможным, зависит от способностей и опыта ребенка. Слова, упомянутые до сих пор, могут употребляться как полные предложения и фактически так и используются в их самом примитивном употреблении. «Мама», «собака», «кошка», «молоко» и так далее могут употребляться поодиночке для выражения как узнавания, так и желания. «Твердый», «мягкий», «горячий», «холодный» более естественно используются для выражения узнавания, чем желания и, обычно, для выражения узнавания, сопровождаемого удивлением. Если сухарь несъедобен потому, что он долго лежал, вы можете сказать «жесткий»; если имбирный бисквит потерял свою рассыпчатость из-за того, что долго лежал на открытом воздухе, вы можете сказать «мягкий». Если вода в ванне обжигает вас, вы скажете «горячо»; если она слишком холодна, вы скажете «холодно». «Быстро» часто употребляется родителями для того, чтобы побудить ребенка к чему-либо; «медленно» употребляется подобным же образом на дорогах и железнодорожных путях, где есть поворот. Слова «вверх» и «вниз» обычно употребляются как полные предложения мальчиками-лифтерами; «внутрь» и «наружу» подобным же образом употребляются в турникетах. «До» и «после» используются как полные предложения в объявлениях о средствах для восстановления волос — и так далее и т. п. Нужно заметить, что не только имена существительные и прилагательные, но и наречия и предлоги могут при случае употребляться в качестве полных предложений. Я думаю, что элементарные употребления слов могут различаться как изъявительные, повелительные и вопросительные. Когда ребенок видит свою приближающуюся мать, он может сказать: «Мама»; — это изъявительное употребление. Когда он нуждается в ней, он зовет: «Мама!»; это повелительное употребление. Когда она наряжается волшебницей, а он начинает догадываться, что это только наряд, он может спросить: «Мама?» Это вопросительное употребление. Усвоение языка должно начинаться с изъявительного употребления, поскольку ассоциация слова с обозначаемым объектом может быть создана только при одновременном наличии и того и другого. Но затем очень скоро усваивается повелительное употребление. Оно связано с рассмотрением того, какое значение мы вкладываем в слова «думать об объекте». Ясно, что ребенок, который только что научился называть свою мать, нашел словесное выражение для состояния, в котором он часто находился до этого, которое ассоциировалось у него с присутствием его матери около него и которое теперь ассоциируется со словом «мама». До того как он овладел этим словом, его состояние было доступно сообщению только отчасти; взрослый, слыша его крик, мог понять, что ему что-то нужно, но он должен был догадываться, что именно. Но тот факт, что слово «мама!» выражает его состояние, показывает, что даже до усвоения языка его состояние имело к его матери какое-то отношение, именно отношение, называемое «думать о» чем-нибудь. Это отношение не создается языком, а, наоборот, предшествует ему. Язык только делает его доступным для сообщения другим. Слово «значение» нужно толковать различно в соответствии с тем, употребляется ли оно изъявительно или повелительно. В изъявительном употреблении слова А обозначает предмет В из окружающей обстановки в следующих случаях: 1) когда В фиксирует на себе внимание ребенка, то ребенок или произносит слово А, или испытывает побуждение произнести его, и 2) когда ребенок слышит слово А, то оно побуждает в нем то, что мы можем назвать «идеей» предмета В, что видно из того, что ребенок или ищет глазами В или его поведение становится таким, каким оно было бы в присутствии В. Таким образом, в изъявительном употреблении слово «обозначает» объект, если чувственное присутствие объекта вызывает произнесение слова и если слышание слова вызывает следствия, аналогичные в некоторых отношениях следствиям, вызываемым чувственным присутствием объекта. Повелительное употребление слов должно различаться в соответствии с тем, слышится ли оно или произносится. Вообще говоря, слышимое повелительное слово — например, слово команды в армии — понимается, когда мы видим, что оно вызывает определенное телесное движение или импульс к такому движению. Произнесенное повелительное слово выражает желание и поэтому требует наличия «идеи» желаемого следствия. Таким образом, «выражая» что-то у говорящего, оно «обозначает» внешнее следствие, которого оно требует. При таком употреблении слова существенно различие между тем, что оно «обозначает», и тем, что оно «выражает». В этой главе мы касались только самых примитивных видов употребления самых примитивных слов. Мы не рассматривали употребление слов в рассказе, в гипотезе или в литературно-художественных произведениях, а также не исследовали слов, употребляемых в логике, таких, как «не», «или», «все» и «некоторые»; мы не исследовали, как те, кто учится языку, научаются правильному употреблению таких слов, как «чем» или «о», которые не обозначают никаких предметов из окружающего нас чувственного мира. Пока мы решили только, что слово может ассоциироваться с каким-нибудь заметным предметом окружающей обстановки (вообще с таким, который часто появляется) и что, когда оно так ассоциируется, оно также ассоциируется с тем, что мы можем назвать «идеей» или «мыслью» об этом предмете. Когда такая ассоциация создается, слово «обозначает» этот предмет; произнесение этого слова может быть вызвано данным предметом, и слышание его может вызвать «идею» предмета. Таков простейший вид «значения», из которого развиваются другие его виды. ГЛАВА 3 СОБСТВЕННЫЕ ИМЕНА Существует традиционное различение между «собственными» именами и именами «классов»; это различение объясняется тем, что собственные имена относятся только к одному объекту, тогда как имена классов относятся ко всем объектам определенного рода, как бы многочисленны они ни были. Так, «Наполеон» есть собственное имя, а «человек» — имя класса. Ясно, что собственное имя будет бессмысленным, если не существует объекта, именем которого оно является, имя же класса не подвержено такому ограничению. «Люди, у которых голова ниже плеч» — вполне хорошее имя класса, хотя таких людей и не существует. Может случиться также, что существует только один экземпляр, обозначаемый именем класса, например «спутник Земли». В этом случае единственный член класса может иметь и собственное имя («Луна»), но собственное имя имеет не тот же смысл, который имеет имя класса, и выполняет другие синтаксические функции. Например, мы можем сказать: «Спутник Земли есть класс с одним членом», но не можем сказать: «Луна есть класс с одним членом», потому что это не класс или, во всяком случае, класс не того же логического типа, что «спутник Земли», а если он рассматривается как класс (например, молекул), то их много, а не одна. В связи с собственными именами встает множество трудных вопросов. Из них два имеют особенно большое значение. Первый — каково точное определение собственных имен? Второй — можно ли выразить все наше эмпирическое знание на языке, не содержащем собственных имен? Этот второй вопрос, как мы увидим, приведет нас к самому существу некоторых древнейших и самых упорных философских споров. Отыскивая определение «собственного имени», мы можем подойти к вопросу с точки зрения метафизики, логики, физики, синтаксиса и теории познания. Я скажу несколько предварительных слов о каждой из них. А. Метафизическая точка зрения. Совершенно ясно, что собственные имена обязаны своим существованием в обычном языке понятию «субстанции» первоначально в элементарной форме «лица» и «вещи». Сначала называется субстанция или нечто самостоятельно существующее, а затем ей приписываются разные свойства. До тех пор, пока принималась такая метафизика, не было никакой трудности с собственными именами, обозначавшими такие субстанции, которые представляли достаточный интерес. Правда, иногда давали имя какой-либо совокупности вещей, например Франция или Солнце. Но такие всегда можно было расширить определение, чтобы охватить совокупности субстанций. Но теперь большинство из нас не признает «субстанцию» полезным понятием. Должны ли мы в таком случае пользоваться в философии языком без собственных имен? Или, может быть, мы должны найти такое определение «собственного имени», которое не зависело бы от «субстанции»? Или, может быть, мы должны прийти к выводу, что понятие «субстанция» было отвергнуто слишком поспешно? Сейчас пока я только ставлю эти вопросы, не пытаясь дать на них ответ. Сейчас я хочу выяснить только, что собственные имена в их обычном понимании являются отблеском субстанций. Б. Синтаксическая точка зрения. Ясно, что синтаксическое определение «собственного имени» должно быть относительным к данному языку или серии языков. В языках повседневной жизни, а также в большей части языков, употребляемых в логике, имеется различие между субъектом и предикатом, между словами, выражающими отношение, и словами, выражающими термины. В таких языках «имя» есть «слово, которое никогда не встречается в предложении иначе, как в значении субъекта или слова, выражающего термин». Или иначе: собственное имя есть слово, которое может встречаться в любой форме предложения, не содержащего переменных, тогда как другие слова могут встречаться только в предложениях соответствующей формы. Иногда говорят, что некоторые слова — «синкатегорематические», что, по-видимому, значит, что сами по себе они не содержат никакого значения, но что-то вносят в значение предложений, в которых они встречаются. Согласно этому способу выражения, собственные имена не являются синкатегорематическими, однако сомнительно, может ли это служить определением. Во всяком случае, трудно получить ясное определение термина «синкатегорематический». Главная несостоятельность приведенной синтаксической точки зрения состоит в том, что она не помогает нам решить вопрос, можно ли построить языки с различными синтаксисами, в которых исчезли бы различия, о которых мы только что говорили. В. Логическая точка зрения. Чистая логика не имеет дела с именами, поскольку ее предложения содержат только переменные. Но логик в те моменты, когда он не стоит на своей профессиональной точке зрения, может интересоваться вопросом, какие постоянные могут быть подставлены под его переменные. Логик выдвигает как один из своих принципов, что если «fx» верно для всякого значения «х», то «fd» верно, где «о» может быть любой постоянной. Этот принцип не возражает против постоянных, потому что слова «любая постоянная» есть переменная; но он предназначен для оправдания тех, кто хочет применять логику. Всякое применение логики или математики состоит в подстановке постоянных под переменные; поэтому, если логика или математика применяются, важно знать, какого рода постоянные могут подставляться под какие переменные. Если допускается любой вид переменных, то «собственные имена» будут «постоянными, являющимися значениями переменных низшего типа». В такой точке зрения содержится много трудностей. Я не буду поэтому развивать ее дальше. Г. Физическая точка зрения. Здесь следует рассмотреть две точки зрения. Первая говорит, что собственное имя есть слово, обозначающее любой интересующий нас непрерывный отрезок пространства-времени; вторая говорит, что если функция собственных имен состоит в том, что говорит первая точка зрения, то они не нужны вообще, поскольку любой отрезок пространства-времени может быть обозначен его координатами. Карнап поясняет, что широта и долгота, или пространственно-временные координаты, могут быть подставлены вместо названия пунктов. «Способ обозначения посредством собственных имен является примитивным; способ позиционного обозначения соответствует более высокой ступени развития науки и имеет значительное методологическое преимущество над первым». На языке, который употребляет Карнап, такие слова, как «Наполеон» или «Вена», заменяются координатами. Эта точка зрения заслуживает серьезного обсуждения, этим я вкратце и займусь дальше. Д. Эпистемологическая точка зрения. Во-первых, здесь различие не тождественно с различием между собственными именами и другими словами, но, вероятно, связано с ним. Это — различие между словами, определяемыми вербально, и словами, определяемыми наглядно. Что касается последних, то ясны два пункта: 1) не все слова могут иметь вербальные определения; 2) весьма произвольным остается, какие слова должны определяться наглядным способом. Например, если «Наполеон» определяется наглядным способом, то «Жозеф Бонапарт» может быть определен вербально, как «старший брат Наполеона». Однако эта произвольность ограничивается тем, что в языке данного лица наглядные определения возможны только в пределах его личного опыта. Друзья Наполеона могли (подчиняясь ограничениям) определить его наглядно, а мы не можем, поскольку мы никогда не сможем сказать: «Вот Наполеон». Ясно, что эта проблема связана с проблемой собственных имен; как именно — сейчас я не буду разбирать. Нам нужно обсудить много проблем, причем, как это случается в философии, трудно сказать точно, что представляют собой эти проблемы. Я думаю, что мы поступим лучше всего, если начнем с учения Карнапа о подстановке координат под собственные имена. Мы должны обсудить вопрос, может ли такой язык выразить всю совокупность нашего эмпирического знания. В системе Карнапа под пространственно-временную точку подставляется группа из четырех чисел. Например, вместо выражения «Синий (a)», обозначенного «Объект а — синий», он подставляет выражение «Синий (х1, х2, х3 х4)», обозначающее «Положение (х1, х2 х3, х4) — синее». Но теперь рассмотрим такое предложение, как «Наполеон был на Эльбе в течение некоторой части 1814 года». Карнап — как я уверен — согласится, что это истинное предложение и что его истинность эмпирического, а не логического характера. Но если мы переведем это предложение на его язык, оно станет логической истиной. «Наполеон» будет замещен выражением: «все четверки чисел, заключающиеся в таких-то и таких-то пределах»; так же будет замещена «Эльба» и «1814». Затем мы будем утверждать, что эти три класса четверок имеют что-то общее. Это, однако, уже логический факт. Ясно, что это не то, что мы имели в виду раньше. Мы даем имя «Наполеон» определенной области не потому, что мы занимаемся здесь топологией, а потому, что эта область имеет определенные, интересные для нас характеристики. Встанем на точку зрения Карнапа и предположим, принимая схематическое упрощение, что «Наполеон» должно значить — «все области, имеющие определенное качество, скажем N», а «Эльба» — «все области, имеющие качество Е». Тогда предложение: «Наполеон провел некоторое время на Эльбе» станет предложением: «Все области, имеющие качество N, и области, имеющие качество Е, частично совмещаются». Но это уже больше не логический факт. Зато здесь собственные имена обычного языка истолковываются как замаскированные предикаты. Но наше схематическое упрощение слишком насильственно. Не существует качества или совокупности качеств, которые были бы налицо везде, где был Наполеон, и отсутствовали бы везде, где его не было. Будучи ребенком, он не носил своей треугольной шляпы, не командовал и не скрещивал свои руки на груди, между тем как все это делалось в свое время другими людьми. Как же в таком случае все-таки определить слово «Наполеон»? Постараемся как можно ближе следовать Карнапу. В момент крещения священник решает, что имя «Наполеон» должно относиться к определенной небольшой области пространства, находящегося рядом с ним и имеющего более или менее человеческую форму, и что оно должно относиться также и к другим будущим областям пространства, связанным с этим, настоящим, не только посредством непрерывности, чего недостаточно для сохранения материального тождества, но и посредством причинных законов — тех именно, которые заставляют нас рассматривать тело в двух разных его проявлениях как принадлежащее одному и тому же лицу. Мы можем сказать: если дана краткая по времени область пространства, имеющая признаки живого человеческого тела, то является эмпирическим фактом, что существуют более ранние и более поздние области, связанные с этой физическими законами и имеющие более или менее сходные признаки; вся совокупность таких областей есть то, что мы называем «лицо», а одна такая область называлась «Наполеон». Тот факт, что наименование имеет обратное действие, явствует из таблички, прибитой на известном доме в Аяччо и гласящей: «lei Napoleon fut concu». «Здесь родился (букв, — был зачат) Наполеон» (французский) Это может рассматриваться как ответ на то возражение, что с точки зрения Карнапа предложение: «Наполеон был некоторое время на Эльбе» — является логическим. Здесь остаются, однако, некоторые очень серьезные вопросы. Мы видели, что «Наполеон» не может быть определен только при помощи качеств, если не считать невозможным, что могут существовать два полностью сходные друг с другом индивидуума. Одно из употреблений пространства-времени заключается, однако, в том, чтобы различать сходных индивидуумов в различных местах. Карнап придает своим предложениям «Синий (3)», «Синий (4)» и так далее значение: «Место 3 синее», «Место 4 — синее» и так далее Предполагается, что мы можем отличить синее в одном месте от синего в другом. Но как различаются сами места? Карнап берет пространство-время как нечто само собой разумеющееся и нигде не рассматривает вопрос, как различаются места в пространстве-времени. В действительности же в его системе пространственно-временные области имеют признаки субстанции. В физике признается однородность пространства-времени, но признается также и то, что; различные области могут различаться. Если мы не обязаны принимать сомнительную метафизику субстанции, то мы должны допустить, что области отличаются друг от друга по их качеству. Тогда окажется, что нет больше надобности рассматривать области как субстанциальные, а нужно смотреть на них как на комбинации качеств. Замещающие имена координаты Карнапа выбираются, конечно, не совсем произвольно. Начало координат и оси произвольны, но когда они зафиксированы, остальное идет по плану. Год, который мы называем «1814», иначе обозначается магометанами, которые ведут летосчисление от Геджры, и иначе еврейским летосчислением, которое ведется со дня творения. Геджра и Хеджра — бегство Магомета из Мекки а Медину 3 июля 622 года нашей эры От этого события мусульмане ведут свое летосчисление. Но год, который мы называем «1815», будет в любой системе обозначаться ближайшим числом, следующим за тем, который мы называем «1814». Это происходит потому, что координаты не произвольны, и потому, что они — не имена. Координаты описывают точку по отношению к началу координат и осям. Но мы должны при этом быть в состоянии сказать: «Вот это — начало координат». Если мы можем сказать это, мы должны быть также в состоянии назвать начало координат или описать его каким-либо способом так, чтобы с первого взгляда его можно было обозначить именем. Возьмем, например, долготу. Началом отсчета долготы является Гринвичский меридиан, но таковым с одинаковым успехом мог бы быть и любой другой меридиан. Мы не можем определить «Гринвичский меридиан» как «долготу 0°, широту 52°», потому что если мы и сделаем так, то у нас не будет никаких средств установить, где находится долгота 0°. Если мы скажем «долгота 0° есть долгота Гринвича», то этого будет достаточно, потому что мы можем поехать в Гринвич и сказать: «Вот это — Гринвич!» Точно так же, если мы живем, скажем, на долготе 40° W, мы можем сказать: «долгота этого места — 40° W», а затем мы можем определить долготу 0° по отношению к этому месту. Но если у нас нет способа узнать положение некоего места иначе, как с помощью широты и долготы, то широта и долгота становятся бессмысленными. Когда мы спрашиваем: «Каковы широта и долгота Нью-Йорка?», мы задаем совсем не такой вопрос, какой задали бы, если бы спустились на парашюте в Нью-Йорк и спросили бы: «Как называется этот город?» Задавая вопрос: «Каковы широта и долгота Нью-Йорка?», мы на самом деле спрашиваем: «Как далеко находится Нью-Йорк к западу от Гринвича и к северу от экватора?» Этот вопрос предполагает, что Нью-Йорк и Гринвич уже известны и имеют названия. Можно было бы приписать определенное число координат наудачу, и все они стали бы именами. Когда (как всегда это делается) они даются по какому-то принципу, они являются определениями точек по отношению к началу координат и осям. Но эти определения не действительны по отношению к самим началам координат и осям, поскольку, когда речь идет о них, числа приписываются произвольно. Чтобы ответить на вопрос: «Где находится начало координат?», нужно иметь какой-то способ отождествления места без упоминания его координат. Употребление собственных имен предполагает существование именно таких способов. Я пока прихожу к выводу, что мы не можем полностью обойтись, с помощью только координат, без собственных имен. Мы, может быть, можем свести некоторые собственные имена к координатам, но не можем совсем обойтись без них. Мы можем без собственных имен выразить всю теоретическую физику, но не можем обойтись без них ни в одной части истории или географии; это является нашим, по крайней мере, предварительным выводом, дальше же мы найдем основание изменить его. Рассмотрим несколько подробнее замещение имен описаниями. Допустим, что некто является самым высоким человеком из всех живущих сейчас в США. Предположим, что это — A. В этом случае мы можем на место «А» подставить «самый высокий человек из всех живущих сейчас в США», и эта подстановка, как правило, не изменит истинности или ложности предложения, в котором она произведена. Но она изменит само предложение. Можно знать кое-что об А и можно не знать о самом высоком человеке в США, и наоборот. Можно знать, что А живет в штате Айова, и не знать, что самый высокий человек в США живет в штате Айова. Можно знать, что самый высокий человек в США имеет возраст больше десяти лет, но можно не знать, является ли А мужчиной или подростком. Теперь возьмем предложение «A — самый высокий человек в США». Сам А может не знать этого; может существовать еще и Б, очень близкий к нему по росту. Но А определенно знает, что А есть А Это еще раз иллюстрирует тот факт, что имеются вещи, которые не могут быть выражены посредством замены собственных имен описаниями. Имена лиц вербально определяются с помощью слова «это». Допустим, что вы в Москве и кто-то вам говорит: «Вот это — Сталин»; тогда «Сталин» определяется как «лицо, которое вы сейчас видите» или, полнее, как «та серия явлений, которая составляет это лицо». Здесь «это» не определяется, а «Сталин» определяется. Я думаю, что каждое имя, которым называется какой-то пространственно-временной отрезок, может иметь вербальное определение, в котором имеет место слово «это» или какой-либо его эквивалент. Я думаю, что это отличает имя исторического характера от имени воображаемого лица, например Гамлета. Возьмем лицо, с которым мы не знакомы, скажем, Сократа. Мы можем определить его как «философа, который выпил яд», но такое определение не убеждает нас в том, что Сократ существовал, а если он не существовал, то «Сократ» не имя. Что же действительно убеждает нас в том, что Сократ существовал? Разнообразные предложения, прочитанные и услышанные. Каждое из них есть чувственное явление в нашем собственном опыте. Допустим, что мы находим в энциклопедии утверждение: «Сократ был афинским философом». Предложение, когда мы его видим, есть это, и наше доверие к энциклопедии побуждает нас сказать «Это верно». Мы можем определить «Сократа» и как «человека, описанного в энциклопедии под именем «Сократ». Здесь имя «Сократ» является элементом нашего опыта. Мы можем, конечно, определить и «Гамлета» подобным же образом, но некоторые предложения из этого определения будут ложными. Если, например, мы скажем: «Гамлет был датский принц, герой одной из трагедий Шекспира», то это будет ложно. Истинным будет предложение: «Гамлет» есть слово, которым Шекспир назвал принца Дании». Таким образом, по-видимому, следует, что кроме таких слов, как «это» и «то», каждое имя есть описание, предполагающее какое-то «это», и является именем только в силу истинности какого-то предложения. (Предложение может быть только «Это — имя», что ложно, если это «Гамлет».) Мы должны рассмотреть вопрос о минимальных словарях. Я называю словарь «минимальным», если он не содержит слов, которые вербально определяются другими словами этого словаря. Два минимальных словаря, касающиеся одного и того же предмета содержания, могут быть не равны друг другу; могут существовать различные способы определения, и при помощи некоторых из них можно определить больше подлежащих определению терминов, чем при помощи других. Вопрос о минимальных словарях бывает иногда очень важен. Пеано свел словарь арифметики к трем словам. Большим достижением классической физики было то, что она все объекты своего изучения определяла в единицах массы, протяженности и времени. Вопрос, который я хочу разобрать, следующий: какими признаками должен обладать минимальный словарь, посредством которого мы можем определить все слова, употребляемые для выражения нашего эмпирического знания или наших верований, если такие слова имеют какой-либо точный смысл? Конкретнее, возвращаясь к нашему примеру, какой минимальный словарь необходим для предложения: «Наполеон был на Эльбе в течение некоторой части 1814 года» и для связанных с ним предложений? Возможно, что когда мы ответим на этот вопрос, мы сможем определить «имена». В дальнейшем обсуждении я исхожу из того, что такие историко-географические утверждения не являются аналитическими; это значит, что хотя они фактически и истинны, однако нет никакой логической невозможности в том, чтобы они были ложными. Обратимся снова к теории, согласно которой, как говорит Карнап, «Наполеон» определяется как некоторая пространственно-временная область. Мы доказываем, что в этом случае предложение: «Наполеон был некоторое время на Эльбе» является аналитическим. На это могут сказать: да, но для того, чтобы найти предложение, которое было бы не аналитическим, нужно исследовать, почему мы даем имя тому пространственно-временному отрезку, которым был Наполеон. Мы делаем это потому, что он имел определенные и особые признаки. Он был определенным лицом и, когда стал взрослым, носил треугольную шляпу. Тогда мы скажем: «Этот отрезок пространства-времени есть некое лицо, и в его более позднем отрезке он носил треугольную шляпу; а этот отрезок пространства-времени есть маленький остров; и то и это имеют нечто общее». Мы имеем здесь три утверждения, первые два — эмпирические и третье аналитическое. Против этого, кажется, нельзя возразить. Остается проблема определения координат и проблема определения таких терминов, как «лицо» и «остров». Ясно, что термины «лицо» и «остров» могут быть определены в терминах качеств и отношений; это общие термины и (можно сказать) не такие, которые ведут к собственным именам. Определение координат требует определения начала координат и осей. Мы можем, для простоты, игнорировать оси и сосредоточиться на начале координат. Но можно ли его определить? Допустим, например, что вы занимаетесь теорией планет не только в теоретическом направлении, но с целью проверки ваших вычислений наблюдением. Ваше начало координат в этом случае должно быть определено с помощью чего-либо наблюдаемого. Вещи, которые мы можем наблюдать, являются, вообще говоря, качествами и пространственно-временными отношениями. Мы можем сказать: «Я возьму центр Солнца за начало координат». Центр Солнца наблюдать нельзя, но Солнце (в известном смысле) можно. Эмпирическим фактом является то, что я часто переживаю состояние, которое я называю словами: «Вижу Солнце», и что я могу наблюдать, что другие люди переживают подобные же состояния. «Солнце» есть термин, который может быть определен через качества: круглое, горячее, светлое, такой-то видимой величины и так далее В моем опыте имеется только один объект, обладающий этими качествами, помимо того, что он долговечен. Я могу дать ему собственное имя «Солнце» и сказать: «Я беру солнце как мое начало координат». Но как только я определил Солнце через его качества, оно уже не является больше частью моего минимального словаря. Из этого, по-видимому, следует, что, в то время как слова, обозначающие качества и пространственно-временные отношения, могут образовать часть моего минимального словаря, слова, обозначающие физические пространственно-временные области, не могут сделать этого. Этот факт служит доказательством, что физическое пространственно-временное положение является относительным, а не абсолютным. Если это так, то встает вопрос, нужны ли имена для качеств и пространственно-временных отношений. Возьмем, например, цвета. Можно сказать, что их можно обозначать с помощью длины волн. Это ведет к утверждению Карнапа, что в физике нет ничего, чего не мог бы познать слепой. Что касается теоретической физики, то это, конечно, правильно. До известной степени это правильно также и в отношении эмпирической физики. Мы видим, что небо — голубое, что же касается слепых, то они могли бы поставить эксперименты, показывающие, что с неба идут волны определенной длины, а это и есть как раз то, что обычный физик, в качестве именно физика, стремится установить. Физик вовсе не стремится, а слепой не в состоянии утверждать истинность предложения: «Когда свет определенной частоты попадает в нормальный глаз, он вызывает ощущение голубого цвета». Это утверждение не является тавтологией; оно было открытием, сделанным много тысяч лет после того, как слова, обозначающие «голубое», были уже во всеобщем употреблении. Вопрос, может ли быть определено слово «голубой», не так прост. Мы могли бы сказать: «голубой» есть название цветового ощущения, вызываемого светом такой-то частоты. Или могли бы сказать: «голубой» есть название тех оттенков цвета, которые в спектре находятся между фиолетовым и зеленым цветами. Каждое из этих определений может помочь нам воспроизвести для себя ощущение голубого цвета. Но если бы это произошло, нам пришлось бы сказать: вот это — голубой цвет. Это было бы открытием, которое может быть сделано только в результате действительного восприятия голубого цвета. И в этом утверждении, по-моему, слово это есть в известном смысле собственное имя, хотя и того особого вида, который я называю «эгоцентрическим». Мы обычно не даем имен запахам и вкусовым ощущениям, но мы могли бы делать это. Перед тем как ехать в Америку, я знал предложение: «Запах скунса отвратителен». Теперь, побывав в Америке, я знаю два предложения: «Это — запах скунса» и «Это — отвратительно». Вместо слова «это» мы могли бы употребить имя, положим «фу», и делали бы это, если бы нам часто приходилось говорить о запахе без упоминания скунсов. И для всякого, кто не имел бы соответствующего опыта, это имя служило бы в качестве сокращенного названия, а не имени. Я прихожу к выводу, что имена должны применяться к тому, что испытано в опыте, а то, что испытано в опыте, не имеет, по существу и с необходимостью, такой пространственно-временной уникальности, которой обладают пространственно-временные области в физике. Слово должно обозначать то, что может быть узнано, а пространственно-временные области вне их качеств — не могут узнаваться, поскольку все они похожи друг на друга. В действительности они — логические фикции, но сейчас я не буду касаться этого. Существуют явления, которые я переживаю в моем опыте, и я убежден в том, что существуют другие явления, находящиеся вне моего опыта. Явления моего опыта сложны и могут быть разложены на качества и пространственно-временные отношения. Наиболее важными из этих отношений являются сосуществование, смежность и следование. Слова, которые мы употребляем для обозначения качеств, не точны; все они страдают той неопределенностью, которая присуща таким словам, как «лысый» и «жирный». Это верно даже в отношении слов, о точности которых мы очень заботимся, таких, как «сантиметр» и «секунда». Слова, обозначающие качества, должны определяться наглядно, если мы только способны выражать то, что наблюдаем; как только мы заменяем такое определение вербальным, мы перестаем выражать то, что наблюдаем. Слово «голубой», например, значит «цвет, подобный этому», где этот есть голубое пятно. В какой степени он, подобно этому, является голубым, мы не можем установить с точностью. Все это очень хорошо, но как обстоит дело с такими словами, как «этот» и «тот», без которых мы никак обойтись не можем? Мы думаем о слове «этот» как о слове, обозначающем нечто уникальное, могущее появиться только однажды. Однако, если «этот» обозначает совокупность сосуществующих качеств, то, по-моему, нет логических оснований для того, чтобы эта совокупность качеств не повторялась. Я допускаю это. Другими словами, я считаю, что не существует эмпирически познанного класса объектов, в отношении которого, если x — член класса, утверждение «x предшествует х» было бы логически невозможным. Мы привыкли думать, что отношение «предшествует» является асимметричным и транзитивным. То есть, если А предшествует В. то В не предшествует А и если А предшествует В, а В предшествует С, то А предшествует С. «Время» и «событие» являются понятиями, изобретенными для сохранения этих свойств за отношением «предшествует». Большинство людей отказалось от «времени» как чего-то отличного от временной последовательности, но не отказалось от «события». Считается, что «событие» занимает некоторый непрерывный отрезок пространства-времени, в конце которого оно исчезает и не может повториться вновь. Ясно, что качество или комплекс может повторяться; поэтому «событие», если только неповторяемость логически необходима, не является совокупностью качеств. Что же оно такое и как оно познается? Оно имеет традиционные черты субстанции и является субъектом качеств, но не определяется, когда все его качества определены. Кроме того, как мы узнаем, что существует какой-то класс объектов, члены которого не могут повторяться? Если мы все-таки узнаем это, то может показаться, что это случай синтетического знания априори и что если мы отвергнем синтетическое знание априори, то должны отвергнуть также и невозможность повторения. Мы, конечно, признаем, что в случаях достаточно большой совокупности качеств не встречается эмпирических примеров повторяемости. Неповторяемость таких совокупностей может считаться законом физики, но не чем-то безусловно необходимым. Мое мнение сводится к тому, что «событие» может быть определено как законченная совокупность сосуществующих качеств, то есть как совокупность, имеющая два свойства: (1) что все качества совокупности сосуществуют и (2) что ничто вне совокупности не сосуществует с каждым членом совокупности. Я считаю эмпирическим фактом, что никакое событие не повторяется; другими словами: если а и b — события и если а предшествует b, то существует качественная разница между a и b. Для предпочтения этой теории той, согласно которой событие неопределимо, имеются все основания, обычно выдвигаемые против субстанции. Если бы два события были совершенно одинаковыми, то ничто не могло бы привести к предположению, что их два. Производя перечень, мы не могли бы учесть одно отдельно от другого, но поскольку мы делаем это, то, значит, между ними есть разница. И с точки зрения языка, слово должно обозначать то, что может быть опознано, а для этого требуется какое-либо распознаваемое качество. Это приводит к заключению, что такие слова, как «Наполеон», могут быть определены и поэтому являются теоретически не необходимыми и что то же самое было бы верно о словах, обозначающих события, если бы мы захотели изобрести такие слова. Я думаю, что если мы сведем наш эмпирический словарь к минимуму и тем самым исключим все слова, определяемые вербально, то мы все-таки будем нуждаться в словах для обозначения качеств, сосуществования, следования и наблюдаемых пространственных отношений, то есть тех пространственных отношений, которые могут различаться в пределах одного чувственного комплекса. Является эмпирическим фактом, что если мы образуем комплекс из всех сосуществующих друг с другом качеств, то, насколько наш опыт позволяет заключить, этот комплекс не предшествует самому себе, то есть не повторяется. Мы обобщаем этот эмпирический факт в идее временного ряда. Ближайшим эквивалентом собственных имен в таком языке будут слова, обозначающие качества и комплексы сосуществующих качеств. Эти слова будут иметь синтаксические признаки собственных имен и не будут иметь других признаков, которых мы обычно ожидаем: например, того признака, что они обозначают какую-то область, непрерывную в пространственно-временном отношении. Будут ли при этом такие слова называться «именами» — дело вкуса, о котором не спорят. То, что обычно называется собственным именем например «Сократ» — может, если я прав, быть определено в терминах качеств и пространственно-временных отношений, и это определение есть настоящий анализ. Большинство субъектно-предикатных предложений, вроде «Сократ был курносым», утверждает, что определенное качество, выраженное в предикате, есть одно из совокупности качеств, выраженных в субъекте, причем эта совокупность является уникальной в силу сосуществования и причинных отношений. Если это верно, то собственные имена в их обычном понимании вводят только в заблуждение и выражают ложную метафизику. Примечание. Приведенное рассмотрение собственных имен не является окончательным. Вопрос этот будет снова рассматриваться в других контекстах, особенно в главе VIII части четвертой. ГЛАВА 4 ЭГОЦЕНТРИЧЕСКИЕ СЛОВА Я называю «эгоцентрическими словами» те слова, значение которых изменяется с переменой говорящего и его положения во времени и пространстве. Четырьмя основными словами этого рода являются «я», «это», «здесь» и «теперь». Слово «теперь» каждый раз, когда я его употребляю, обозначает какой-либо отдельный момент из серии следующих друг за другом моментов времени; слово «здесь» обозначает какую-либо отдельную область пространства, в которой я оказываюсь после всякого передвижения; слово «я» обозначает любое лицо, в зависимости от того, кто его произносит. Тем не менее очевидно, что в некотором смысле слова имеют постоянное значение, которое и является основанием для их употребления. Здесь возникает проблема, но прежде чем заняться ею, рассмотрим, какие другие слова являются эгоцентрическими и, особенно, какие слова являются действительно эгоцентрическими, хотя и не считаются таковыми. Такими явно эгоцентрическими словами являются: «близко» и «далеко», «прошлое», «настоящее» и «будущее, «было», «есть» и «будет» и вообще все формы глаголов, изменяющихся по временам. «Этот» и «тот» явно эгоцентричны; действительно, слово «этот» есть единственное эгоцентрическое слово, не имеющее номинального определения. Мы могли бы сказать, что «я» обозначает «лицо, испытывающее это», «теперь» обозначает «время этого» и «здесь» обозначает «место этого». Слово «этот» является в каком-то смысле собственным именем, но оно отличается от настоящих собственных имен тем, что его значение непрерывно изменяется. Это не значит, что оно по значению неопределенно, как, скажем, «Джон Джоунз», которое в любое время является собственным именем многих различных людей. В противоположность словам «Джон Джоунз» слово «этот» в каждый момент является именем только одного объекта в речи говорящего. У данного говорящего, в данное время значение слова «этот» недвусмысленно, но когда говорящий и время речи неизвестны, мы не можем сказать, какой объект оно обозначает. По этой причине это слово больше на месте в устной, а не в письменной речи. Если вы слышите, что кто-то говорит: «Это век прогресса», то вы знаете, о каком веке он говорит; но если вы прочитаете это же утверждение в книге, то вы не узнаете, произнес ли его Адам, когда изобрел лопату, или какой-нибудь другой, более поздний оптимист. Вы можете решить, что это утверждение значит, только узнав, когда оно было написано, да и в этом случае его значение не будет ясным из него самого, а будет нуждаться в посторонней информации. Целью как науки, так и обыденного здравого смысла является замещение изменчивой субъективности эгоцентрических слов нейтральными общественными терминами. Слово «я» заменяется моим именем, «здесь» — широтой и долготой, а «теперь» — датой времени. Допустим, что я иду с приятелем темной ночью и что мы потеряли друг друга. Мой приятель кричит: «Где вы?», — а я отвечаю: «Я здесь». Наука не признает такого языка; она скажет: «В 11.32 пополудни, 30 января 1948 года Бертран Рассел находился в пункте 4°3′29» западной долготы и 53°16′14» северной широты». Это выражение безлично: оно дает указание, при помощи которого квалифицированный человек, имеющий секстант и хронометр и обладающий достаточным терпением, чтобы дождаться солнечного дня, сможет определить, где я бы, и сообщить об этом словами: «вот где он был». Если вопрос этот достаточно важен, как бывает, например, в судебном разбирательстве по обвинению в убийстве, то вся эта процедура стоит того, чтобы ею заниматься. Но ее кажущаяся полная безличность отчасти обманчива. В ней участвуют четыре элемента: мое имя, дата, широта и долгота. В отношении каждого из них имеется элемент эгоцентричности, скрытый тем обстоятельством, что для большинства целей он не имеет практического значения. С практической точки зрения безличность здесь полная. Два компетентных человека, если им дадут время и самый факт, оба или примут, или отвергнут утверждение по форме: «В момент t А был в пункте долготы В и широты С». Назовем это утверждение «P». Существует процедура определения даты, широты и долготы, которая при правильном наблюдении приводит разных людей к одному и тому же результату в том смысле, что если они оба говорят: «Он был здесь пять минут назад», то, значит, они оба присутствуют. В этом существенная заслуга научной терминологии и научной техники. Но когда мы тщательно исследуем значения наших научных терминов, то мы находим, что та субъективность, от которой мы старались избавиться, изгнана не полностью. Начнем с моего имени. Мы подставляем «Бертран Рассел» вместо «я», или «вы», или «он», смотря по обстоятельствам, потому что «Бертран Рассел» есть общественное имя, имеющееся в моем паспорте и моем удостоверении личности. Если полисмен спросит: «Кто вы?» — я могу ответить: «Посмотрите! Вот я», но это не то, чего надо от меня полисмену; тогда я покажу ему мое удостоверение личности, и он будет удовлетворен. Но ведь я только заменил одно чувственное впечатление другим. Во время знакомства с моим удостоверением личности полисмен получает определенное чувственное впечатление, которое позволяет ему сказать: «Имя обвиняемого — Бертран Рассел». Другой полисмен, посмотрев в то же самое удостоверение личности, произнесет то, что мы назовем «тем же самым» предложением; то есть он издаст серию шумов, очень сходных с теми, которые издал первый полисмен. Вот это сходство, ошибочно принимаемое за тождество, и является положительной стороной имени. Если бы эти два полисмена должны были описать мою внешность, то первый, задержав меня после того, как я шел целый день под дождем, мог бы сказать: «Это был разъяренный бродяга с красной физиономией», — тогда как другой мог бы сказать: «Это был приличный пожилой джентльмен в вечернем платье». Имя имеет то положительное свойство, что оно менее изменчиво, но при этом все же остается нечто такое, что познается только через чувственное впечатление от индивидуума и в чем никакие два человека не бывают вполне сходны друг с другом. Мы всегда возвращаемся к мысли: «Это — его имя», где это есть то, что переживается в настоящем. Или точнее: «Его имя есть класс чувственных событий, очень похожих на это». Посредством такой процедуры мы обеспечиваем себе способ получения серии очень похожих состояний, но мы полностью не освобождаемся от «этого». В этом участвует принцип, более подробным рассмотрением которого ввиду его большой важности мы и должны сейчас заняться. Начнем с примера из обыденной жизни. Допустим, что вы знакомы с некоей миссис А и что вы знаете, что ее мать, которую вы никогда не видели, зовут миссис 5. Какое значение для вас имеет имя «миссис 57 Не такое, какое оно имеет для тех, кто ее знает, и еще менее похожее на значение, которое оно имеет для нее самой. Оно должно для вас значить нечто определимое в терминах вашего опыта, как и всякое слово, которое вы осмысленно употребляете. Ибо каждое слово, которое вы понимаете, должно иметь или номинальное определение с помощью слов, определяемых наглядно, или же должно само иметь наглядное определение; а наглядные определения, как явствует из процесса их получения, возможны только в отношении событий, которые вы имели в своем опыте. Таким образом, имя «миссис Б «есть нечто вошедшее в ваш опыт; поэтому, когда вы говорите о миссис Б, вы мысленно определяете ее как «даму, чье имя — миссис 5» Или, если бы было известно (что, впрочем, не совсем точно), что вы знакомы с миссис А, вы могли бы определить «миссис Б» как «мать миссис A». В этом случае, хотя миссис Б и находится вне вашего опыта, мы можете истолковать предложения, в которых встречается ее имя, таким образом, что ее отсутствие в вашем опыте не будет служить для вас препятствием к познанию, если эти предложения истинны. Мы можем теперь обобщить полученное в результате анализа этого примера. Допустим, что имеется некий объект a, известный вам по вашему опыту, и допустим, что вы знаете (безразлично, каким способом), что существует только один объект, к которому а имеет известное отношение R, но что в вашем опыте этого объекта нет. (В приведенном примере о — миссис А, а R — отношение дочери к матери.) Вы в этом случае можете дать имя объекту, к которому а имеет отношение R; пусть этим именем будет b (в нашем примере «миссис Б»). При этом становится легко забыть, что b вам неизвестно, хотя вы можете знать множество истинных предложений о b. Но фактически, строго говоря, вы не знаете предложений о b; вы знаете предложения, в которых имя b замещается фразой: «объект, к которому а имеет отношение R». Вы знаете также, что существуют предложения о действительном объекте b, которые словесно тождественны с известными вам предложениями об объекте, к которому а имеет отношение R, — предложениями, произносимыми другими людьми, в которых b встречается как имя, — но хотя вы и можете описать эти предложения и знаете (в пределах обыденного здравого смысла), какие из них истинны, а какие ложны, вы все-таки не знаете самих этих предложений. Вы можете знать, что мать миссис А богата, но вы не знаете, что имеет а виду миссис Б, когда она говорит: «Я богата». Результат такого положения вещей тот, что наше познание кажется идущим гораздо дальше за пределы нашего опыта, чем это есть на самом деле. В случаях, похожих на только что нами рассмотренный, мы, возможно, можем различать то, что мы можем утверждать, и то, что мы намереваемся утверждать. Если я говорю: «Миссис 5 богата», то я намереваюсь сказать нечто о самой миссис Б, но на самом деле я утверждаю только, что миссис А имеет богатую мать. Другой человек может знать о миссис Б не как о матери миссис А, а как о матери другой дочери, миссис В. В этом случае, когда он говорит: «Миссис Б богата», он имеет в виду: «Миссис В имеет богатую мать», а это не то, что имел в виду я. Но мы оба намереваемся сказать что-то о самой миссис Б, хотя и делаем это безуспешно. В практике это не имеет значения, так как то, что мы говорим — если говорим верно — и о матери миссис Л и о матери миссис В, будет одинаково верно о миссис Б. Но если это и не имеет значения в практике, то в теории познания имеет большое значение. Фактически каждый, кроме меня самого, находится по отношению ко мне в положении миссис Б, в таком отношении ко мне находится Солнце и Луна, мой дом и мой сад, моя собака и моя кошка. Все они известны мне только благодаря описанию, а не благодаря знакомству. А описание осуществляется в терминах моего собственного опыта. То же самое происходит и с именами. Теперь, для того чтобы разобраться в нашем утверждении R, мы должны рассмотреть даты. Когда я получаю знание какой-либо даты, встает вопрос, как можно определить дату в терминах моего собственного опыта, или, другими словами, в терминах, которые получают для меня наглядное определение? Для начала возьмем определение «1948 года». Общественное определение таково: «1948 лет после официально признанной даты рождения Христа». Все согласны, что это не может быть действительной датой рождения Христа, так как Геродот умер в 4 году до нашей эры Таким образом, «1948» на самом деле значит: определенное число лет с момента установления христианской эры. Это то же самое, что сказать, что если в каком-то определенном году было решено, что этот год должен считаться годом новой эры n, то «1948» значит «1948 минус n лет после этого года». Это, как мы сказали, общественное, а не мое личное значение, поскольку я не знаю, какой это был год. Все, что я знаю по своему личному опыту, это то, что в газетах, в моем дневнике и письмах и вообще везде, где указывается дата, этот год называется «1948»; я могу также вспомнить, что прошедший год назывался «1947». Я знаю, какое значение имеет «нашей эры», и знаю, таким образом, что эта дата считается связанной с определенными историческими событиями, о которых я знаю из Библии. Нашей эры (новая эра) — христианская эра. В западноевропейских языках обозначается буквами A. D. от латинского anno Domini — год рождения Господа (Христа). Анализируя субъективное значение даты, мы приходим в конце концов к какому-то элементу своего опыта, данному нам или в настоящем восприятии, или по памяти. Иногда этот процесс очевиден: я, например, хочу узнать, какой сегодня день недели; мой дневник говорит мне, что я обедал с тем-то в среду, а моя память говорит мне, что я обедал с этим человеком вчера, из чего я заключаю, что сегодня четверг. Или я могу услышать церковный звон и заключить, что сегодня воскресенье. Когда я убеждаюсь, что сегодня 30 января 1948 года, я убеждаюсь в этом потому, что я видел эту дату в сегодняшней газете, или потому, что вспомнил, что вчера было 29-е, или по какому-нибудь другому такому же основанию. То же самое можно сказать о широте и долготе. Даже слова, которые мы больше всего хотим сделать научно-безличными, требуют для своего истолкования личного опыта самого истолкователя. Это скрыто от нашего внимания тем, что мы можем назвать «словесной» мыслью. 1948 год — трудный для мысли объект, а слово «1948» — легкий. Я не могу никоим образом пережить 1948 лет, но я переживаю «1948» всегда, когда я слышу или читаю это выражение. То, что я называю «словесной» мыслью, характеризуется употреблением имени объекта как средством его описания. Когда мы думаем о Наполеоне, мы подставляем описание: «Человек, имя которого было «Наполеон». Мы можем иметь в опыте имя «Наполеон» и часто не сознаем, что подставляем: «Человек, которого звали Наполеоном» вместо «Наполеон». Благодаря этой неосознанной подстановке мы никогда не сознаем, что, собственно, о самом Наполеоне мы не знаем буквально ничего, поскольку с ним не знакомы. Возвращаясь к эгоцентрическим словам, надо сказать, что проблемы, связанные с ними, особенно важны в отношении пространства и времени. Качество, скажем, «красного» не так уж субъективно; можно, конечно, сомневаться, что ощущение, которое я называю словом «красное», во всем похоже на ощущение, которое другой человек называет тем же словом, но все-таки нет никакого положительного основания предполагать здесь большую разницу. Но то, что я называю словом «здесь», необходимо отличается от того, что кто-нибудь другой называет словом «здесь»; и то, что я в данное время называю словом «теперь», необходимо отличается от того, что я назову «теперь» в другом случае, и от того, что другой человек назовет «теперь» в другое время. В языке этот пункт существенной субъективности опыта каждого индивидуума. Подобно лейбницевским монадам, каждый из нас отражает мир со своей личной точки зрения. Но Лейбниц не довел свою монадологию до конца, развив ее только пространственно. Человек есть нечто отдельное не только по отношению к другим людям, но и по отношению к своему собственному прошлому и будущему. Субъективно не только «здесь», но и «теперь»; фундаментальным фактом нашей настоящей проблемы является «здесь — теперь». Я здесь — теперь кое-что знаю; в какой-то степени, хотя и не адекватно, я отражаю вселенную посредством настоящего содержания моего мышления. Но разве это возможно? Как это возможно? И до какого предела это возможно? Это основные проблемы, которыми я занимаюсь в данной книге. Последовательный анализ постепенно ведет нас от астрономических высот вселенной к мышлению астронома и от мышления всей его жизни к его мышлению в отдельный момент. Но с этого острия булавки, из этой крошечной камеры-обскуры, если (как мы все в этом убеждены) астроном действительно познает то, что нам кажется доступным его познанию, мы можем бросать свет познания на широкие просторы времени и пространства и можем убедиться в нереальности стен нашей предполагаемой субъективной тюрьмы. В этом процессе нашего избавления от субъективности истолкование эгоцентрических слов представляет собой один из существенных шагов. Прежде чем приступить к тщательному анализу эгоцентрических слов, попробуем обозреть картину мира, к которой приведет нас последующее рассмотрение. Существует одно общественное пространство, именно — пространство физики, и оно занято общественными физическими объектами. Но общественное пространство и общественные объекты не являются чувственными данными; мы приходим к ним посредством выводов и логических конструкций. Чувственное пространство и чувственные объекты различны у разных людей, хотя и имеют родовое сходство как между всеми этими индивидуальными различиями, так и с тем, что в них есть общественного. Существует одно общественное время, которым измеряются не только физические события, но и психические. В связи с относительностью это надо понимать с известными ограничениями. Но так как язык и теория познания имеют отношение к обитателям Земли, на это можно не обращать внимания, поскольку никакие два человека не могут иметь относительную скорость, сравнимую со скоростью света. Существует также личное время в личной памяти и ожиданиях. Все мое личное пространство есть «здесь» в физическом пространстве, и все мое личное время есть «теперь» в общественном времени. Но существуют также личные «здесь» и «теперь» в личном пространстве и времени. Когда ваш приятель зовет вас в темноте: «Где вы?», а вы отвечаете ему: «Я здесь», это «здесь» — одно в физическом пространстве, поскольку вы хотите дать информацию, которая помогла бы другому найти вас. Но если, будучи в одиночестве, вы ищете потерянную вещь и, найдя её, восклицаете: «Она здесь!», то это «здесь» может быть или в общественном, или в вашем личном пространстве. Конечно, обычная речь не различает общественное и личное пространство. В широком смысле слова «здесь» есть место, в котором находится мое тело — мое физическое тело, если я имею в виду «здесь» в физическом пространстве, и мое восприятие моего тела, если я имею в виду «здесь» в моем личном пространстве. Но «здесь» может быть локализовано гораздо точнее — например, если вы показываете на колючку, воткнувшуюся в ваш палец. Можно было бы сказать (хотя это и не вполне согласуется с обычным употреблением), что «здесь» есть место, в котором чувственный объект привлекает мое внимание. Это, будучи не совсем обычным значением слова, является понятием, которое очень нуждается в анализе в связи со словом «здесь». «Теперь» имеет сходное двойственное значение — субъективное и объективное. Когда я обозреваю свою жизнь по памяти, одни события вспоминаются мне как бывшие очень давно, другие — как бывшие сравнительно недавно, но все вспоминаются как прошлые по сравнению с настоящим моментом. Эта их «прошлость», однако, субъективна: то, что я вспоминаю, я вспоминаю теперь, и все мое воспоминание есть факт настоящего. Если моя память меня не обманывает, то, значит, действительно существовал факт, к которому мое воспоминание имеет определенное отношение, отчасти причинное, отчасти по сходству; этот факт был объективно в прошлом. Я думаю, что в добавление к объективному отношению «до и после», посредством которого события располагаются в общественную временную последовательность, существует и субъективное отношение «более или менее далекое», которое имеет место среди воспоминаний, существующих в одном и том же объективном времени. Личная временная последовательность, порожденная этим отношением, бывает различна не только у разных лиц, но и в разные моменты жизни одного и того же лица. В личной временной последовательности имеется также и будущее, которое является будущим ожидания. И личное и общественное время имеют в каждый момент жизни воспринимающего один особый пункт, который называется в этот момент «теперь». Следует заметить, что «здесь» и «теперь» зависят от восприятия: в чисто материальной вселенной нет ни «здесь», ни «теперь». Восприятие не беспристрастно, а идет от какого-то центра; наш воспринимаемый мир является (так сказать) перспективой общего мира. Близкое по времени и пространству обычно порождает более живые и ясные воспоминания и восприятия, чем далекое. Общественный мир физики не имеет такого центра освещения. При определении эгоцентрических слов мы можем взять «этот» в качестве основного слова в том его смысле, в каком «этот» не отличается от «тот». Я попытаюсь дать наглядное определение слова «этот», а затем номинальное определение других эгоцентрических слов. Слово «этот» обозначает то, что в момент употребления слова занимает центр внимания. То постоянное, что выражается неэгоцентрическими словами, есть нечто постоянное в самом обозначаемом предмете, слово же «этот» в каждом случае его употребления обозначает новый объект; постоянным в этом случае является не обозначаемый объект, а его отношение к данному частному случаю употребления этого слова. Всякий раз, когда употребляется это слово, лицо, его употребляющее, обращает свое внимание на что-то, и слово указывает на это что-то. Когда слово не эгоцентрическое, нет надобности различать разные случаи его употребления, но мы обязаны проводить это различение при употреблении эгоцентрических слов, поскольку то, на что они указывают, есть нечто, имеющее отношение к данному частному случаю употребления слова. Мы можем определить слово «я» как слово, обозначающее «лицо, обращающее внимание на это», а слово «здесь» — как слово, обозначающее «место обращения внимания на это». С таким же успехом мы могли бы считать основными слова «здесь — теперь», тогда «это» определялось бы как обозначающее «находящееся здесь — теперь», а «я» — как обозначающее того, «кто воспринимает это». Могут ли два лица воспринимать одно и то же «это», а если могут, то при каких обстоятельствах? Я не думаю, что этот вопрос может быть разрешен путем логических соображений; рассуждая априори, можно сказать, что на этот вопрос одинаково можно ответить и да и нет. Но с эмпирической точки зрения можно дать определенный ответ. Когда слово «этот» относится к тому, что в обыденном смысле является восприятием физического объекта, то различие в перспективе делает разницу в восприятии неизбежной, если речь идет о двух восприятиях одного и того же объекта. Два человека, смотрящие на одно и то же дерево или слушающие пение одной и той же птицы, имеют разные восприятия. Но два человека, смотрящие на разные деревья, могут, с чисто теоретической точки зрения, иметь абсолютно сходные восприятия, хотя это и невероятно. Два человека могут видеть один и тот же оттенок цвета, и, по-видимому, это будет так, если каждый из них смотрит на непрерывный пучок цветных полос, как например в радуге. Вместе с тем два человека, смотрящие на квадратный стол, будут видеть не одну и ту же четырехугольную фигуру, хотя четырехугольная фигура, которую они увидят, будет иметь определенные общие геометрические свойства. Таким образом, оказывается, что два человека вполне могут иметь одно и то же «это», если оно берется не в полной конкретности, а в несколько абстрактном виде. Действительно, в широком смысле слова, всякое восхождение по ступеням абстракции уменьшает разницу между мирами отдельных людей. Когда мы приходим к логике и чистой математике, всякая разница вообще исчезает: два человека могут приписывать абсолютно одно и то же значение слову «или» или слову «371294». Это является причиной того, почему физика в её стремлении избавиться от различий в индивидуальных восприятиях постепенно становится все более и более абстрактной. В этом также причина того широко распространенного среди философов взгляда, что всякое истинное познание является скорее рациональным, чем чувственным, и что интеллект ведет к освобождению познания, тогда как чувства держат нас в рамках личной ограниченности. Если не брать в расчет логику и чистую математику, то в этих взглядах есть элемент истины, но и не больше того, так как во всяком эмпирическом познании освобождение от данных чувственного познания может быть только частичным. Это освобождение, однако, может быть доведено до такой степени, когда истолкование того или иного данного предложения двумя людьми могут почти наверняка быть или оба истинными, или оба ложными. Сохранение этого результата является одной из тех целей (более или менее неосознанных), которые направляют процесс развития научных понятий. ГЛАВА 5 ЗАДЕРЖАННЫЕ РЕАКЦИИ: ПОЗНАНИЕ И ВЕРА До сих пор мы занимались тем что можно назвать «восклицательным» употреблением языка, то есть когда язык употребляется для обозначения каких-либо интересных предметов или явлений настоящего опыта человека. В таком употреблении языка отдельное слово может функционировать в качестве изъявительного предложения. Когда у Ксенофонта его десять тысяч людей воскликнули: «Море! Море!», они употребили слово именно таким способом. Но отдельное слово может также употребляться и иначе. Человек, умирающий от жажды в пустыне, может прошептать: «Воды!», выражая требование или желание, он может видеть мираж и спросить: «Вода?» — или может увидеть источник и сказать утвердительно: «Вода». Предложения должны отражать различия в этих разных употреблениях слов. Они должны также — и это, возможно, их главное назначение — выражать то, что мы можем назвать «задержанными реакциями». Допустим, что вы собираетесь предпринять завтра железнодорожное путешествие, а сегодня ищете в расписании поездов ваш поезд; вы не предполагаете в этот момент как-либо использовать полученное вами знание, но когда наступит время, вы будете действовать соответствующим образом. Познание в том смысле, в каком оно является не только регистрацией настоящих чувственных впечатлений, состоит главным образом из приготовлений для таких задержанных реакций. Такие приготовления во всех случаях могут быть названы «верой» и называются «знанием» только в том случае, когда они обещают успешные реакции или по крайней мере оказываются связанными с относящимися к ним фактами таким образом, что их можно отличить от приготовлений, которые можно было бы назвать «ошибками». Важно не преувеличивать роль языка. Я думаю, что и в доязыковом опыте имеется кое-что, что можно назвать «верой» и что может быть как истинным, так и ложным; я сказал бы, что существует также и то, что можно назвать «идеями». Язык бесконечно увеличивает количество и сложность всевозможных верований и идей, но, по моему убеждению, не является необходимым для простейших из них. Кошка будет долго ждать у мышиной норы, шевеля в хищном ожидании своим хвостом; в этом случае можно было бы сказать (как я полагаю), что запах мыши стимулирует «идею» реальной мыши. Возражение против такого употребления слова «идея», как мне кажется, идет от неправильной рационалистической концепции значения слова «идея». Я определил бы «идею» как состояние организма, соответствующее (в некотором смысле) чему-то чувственно отсутствующему. Всякое желание предполагает идеи в этом смысле, а желания, конечно, существуют и а доязыковой стадии развития. Вера также, в весьма важном смысле, имеется у кошки, ожидающей у мышиной норы, и эта вера «истинна», если в норе есть мышь, и «ложна», если её там нет. Слово «мышь» само по себе не выразит различные положения кошки, когда она ждет свою жертву или когда она схватывает её; для того чтобы выразить эти различные её положения, необходимо дальнейшее развитие языка. Команда, желание и рассказ предполагают употребление слов, описывающих что-либо чувственно отсутствующее, и, чтобы отличить эти формы речи друг от друга и от изъявительной формы, нужны различные лингвистические приемы. Может быть, необходимость признания «идей» существующими до языка будет более очевидна, если рассмотрим, что выражают слова. Умирающий в пустыне человек, шепчущий: «Воды!», ясно выражает состояние, в каком может быть умирающее животное. Как это состояние можно проанализировать, — трудный вопрос, но мы все в каком-то смысле знаем значение слова жажда, и все мы знаем, что то, что обозначает это слово, не зависит в своем существовании от обозначающего его слова. Слово «жажда» обозначает желание чего-нибудь выпить, и это желание предполагает в указанном выше смысле наличие «идеи» питья. То, что обычно называется «психической» жизнью человека, всецело состоит из идей и отношений к ним. Воображение, память, желание, мысль и вера — все предполагает идеи, а идеи связаны с задержанными реакциями. Действительно, идеи являются частями причин действий, которые становятся полными причинами, когда присоединяется подходящий стимул. Они похожи на взрывчатые вещества, ожидающие, чтобы их взорвали. Действительно, это сходство может быть очень близким. Хорошо обученные солдаты, слыша слово «Огонь!» (которое уже имелось в их сознании в качестве идеи), начинают стрелять. Сходство языка с взрывчатыми веществами заключается в том, что очень небольшой добавочный стимул может произвести громадный эффект. Возьмите, например, те следствия, которые проистекли от того, что Гитлер произнес слово «война». Следует заметить, что слова, будучи усвоены, могут стать замещающими идеи. Существует состояние, называемое «думать о» чем-либо, скажем, о воде, когда вы находитесь в пустыне. Из поведения собаки явствует, что она способна находиться в этом состоянии; также способен к этому состоянию и ребенок, который ещё не умеет говорить. Когда это состояние имеется, оно вызывает поведение, имеющее отношение к воде. Когда слово «вода» уже усвоено, состояние может определяться (главным образом, но не целиком) наличием в сознании этого слова, которое или произносится, или только представляется. Слово, если оно понимается, имеет ту же причинную силу, что и идея. Привычное знание способно быть чисто словесным; только очень немногие школьники имеют в сознании нечто большее, чем слова, когда цитируют: «Вильгельм Завоеватель, 1066 год». Слова и идеи взаимозаменимы, и те и другие что-то значат и имеют одни и те же отношения к тому, что они обозначают. Разница между ними только та, что у слов отношение к тому, что они значат, имеет природу общественного соглашения и познается через слышание речи, тогда как у идей отношение «естественное», то есть зависит не от поведения других людей, а от внутреннего сходства к, пожалуй, от психологических процессов, свойственных людям и, в меньшей степени, высшим животным. «Познание», которое в большинстве своих форм связано с задержанными реакциями, не является вполне правильным и ясным понятием. Многие трудности философов возникли именно потому, что его считали ясным и правильным. Рассмотрим различные способы «познания» одного и того же факта. Допустим, что вчера в 4 часа пополудни я услышал шум взрыва. Когда я услышал его, я «познал» этот шум в каком-то определенном смысле слова, хотя и не в том, в каком это слово обычно употребляется. Этот смысл, несмотря на его необычность, нельзя игнорировать, поскольку он очень важен для объяснения того, что имеется в виду под словами «эмпирическая проверка». Услышав шум, я могу сказать: «Какой сильный!» или: «Что это за шум?» Это непосредственное воспоминание, которое отличается от ощущения только по степени, поскольку физиологическое раздражение, причиненное шумом, ещё полностью не утихло. Непосредственно перед взрывом, если я, например, видел объятый огнем поезд, что должно было привести к взрыву, я мог быть в состоянии напряженного ожидания; это состояние в каком-то смысле родственно воспоминанию, но направлено на ближайшее будущее. Далее наступает воспоминание в подлинном смысле слова: я вспоминаю сейчас тот звук взрыва, который я слышал вчера. Мое состояние сейчас определяется идеями (или образами) или словами, а также верой и сопровождающими обстоятельствами, которые уточняют время вспоминаемого происшествия. Я могу вообразить точно такой же звук, какой я вспоминаю, но в этом случае вера и датировка отсутствуют. (Слово «вера» я подвергну обсуждению ниже.) Воображаемые события не включаются в истинное или ошибочное познание, так как при этом отсутствует вера. Ощущение, непосредственное ожидание, непосредственное воспоминание и воспоминание в собственном смысле слова — все дают познание, которое в какой-то степени и с необходимыми ограничениями не зависит от постороннего свидетельства. Но большая часть познания людей, имеющих какой-то уровень образованности, не относится ни к одному из этих видов. Мы знаем то, что нам сообщили или что мы прочитали в книгах или газетах; здесь на первом плане находятся слова, причем часто не бывает необходимости знать, что эти слова значат. Когда я с верой узнаю: «Вильгельм Завоеватель, 1066 год», то то, во что я на самом деле верю, как правило, есть: «Слова «Вильгельм Завоеватель, 1066 год» истинны». Это имеет то преимущество, что эти слова можно ощутить, когда я захочу; сам «Завоеватель» умер, но его имя живет, когда я его произношу. Это имеет также и то преимущество, что это имя является общественным и одним и тем же для всех, тогда как образ (если таковой имеется), участвующий в мысли о Вильгельме, будет разным у разных лиц и будет наверняка чересчур конкретным. Если, например, мы представляем себе его сидящим на коне, то это не будет соответствовать словам «Вильгельм родился в Фалезе», так как он не родился сидящим на коне. Предложения, являющиеся составной частью рассказа, не обязательно, конечно, понимаются таким чисто словесным способом; чисто словесное понимание страдает существенной неполнотой. Ребенок, читающий увлекательную приключенческую повесть, будет «переживать» приключения героя, особенно если герой приблизительно того же возраста, как и читатель. Если герой прыгает через пропасть, мускулы ребенка будут напрягаться; если герой видит готового к прыжку льва, дыхание ребенка будет задерживаться. Что бы ни случилось с героем, у ребенка будет возникать физиологическое состояние воспроизведения в ослабленном масштабе физиологического состояния героя. У взрослого такой же результат вызывается хорошей литературой. Когда Антоний у Шекспира говорит «Я умираю, Египет, умираю», мы испытываем нечто такое, чего не испытываем при чтении заметки в «Таймс» о смерти какого-то неизвестного нам человека. Одним из различий между поэзией и голым утверждением является то, что поэзия ведет читателя от слов к тому, что они обозначают. Процесс, называемый «проверкой», не делает абсолютно необходимым (хотя часто и подразумевает) образное понимание слов, а предполагает только сравнение слов, употребляемых, так сказать, авансом, со словами, употребляемыми, когда относящийся к делу факт становится чувственно воспринимаемым. Вы, например, говорите: «Эта лакмусовая бумага покраснеет»; позднее я говорю: «Эта лакмусовая бумага покраснела». Таким образом, мне нужно только выйти за пределы чисто словесной сферы, когда я употребляю предложение для выражения настоящего чувственного факта. «Познание» является неясным понятием по двум причинам. Во-первых, потому, что значение слова всегда более или менее неясно, за исключением области логики и чистой математики; во-вторых, потому что все, что мы считаем познанием, в большей или меньшей степени недостоверно и не существует способа решения вопроса, какая степень недостоверности делает нашу уверенность в чем-либо недостойной названия «познание», как не существует способа решить, сколько человек должен потерять волос, чтобы считаться лысым. Иногда «познание» определяется как «истинная вера», но это определение чересчур широко. Если вы смотрите на часы, думая, что они идут, тогда как на самом деле они стоят, и если так случилось, что вы посмотрели на них как раз в тот момент, когда они показывают истинное время, то вы приобретете истинную веру относительно времени дня, хотя и нельзя в настоящем смысле слова сказать, что вы получите знание. Сейчас нам нет необходимости заниматься вопросом о правильном определении «познания» — мы занимаемся анализом веры. Возьмем какое-нибудь простое предложение, выражающее то, что является или может быть чувственным фактом, например: «Сейчас слышен (был или будет) сильный шум взрыва». Мы будем думать, что этот шум раздался в месте P, в момент t и что эта наша вера относится именно к данному шуму. Уточняя все это, мы скажем: «Сильный удар имеет место в пункте P, в момент t». Мы назовем это предложение S. Что происходит во мне, когда я с верой принимаю это предложение, или, точнее, когда я верю в то, что оно выражает? Здесь возникает несколько возможностей. Во-первых, в момент t я могу быть у самого пункта Р или поблизости от него и могу слышать звук удара. В этом случае в момент t я имею непосредственное чувственное знание о нем; обычное словоупотребление едва ли назвало бы это «верой», но для наших целей лучше включить это знание в сферу слова «вера». Ясно, что этот вид знания не нуждается в словах. Не нуждается в них также и непосредственное воспоминание, которое имеет место, когда я ещё нахожусь под впечатлением звука. Но как обстоит дело с более отдаленным воспоминанием? Здесь мы также можем обойтись без слов, одним сопровождаемым чувством слуховым образом, который может (но не необходимо) быть выражен словами: «Это было». Непосредственное ожидание также не нуждается в словах. Когда вы смотрите на закрывающуюся под напором ветра дверь, ваше тело и ваш ум находятся в ожидании шума, и если не произойдет шума захлопывающейся двери, вы будете удивлены. Это непосредственное ожидание отличается от наших обычных ожиданий в отношении событий, которые не являются непосредственно близкими. Я знаю, что я встану завтра утром, но мое тело сейчас не находится в том не совсем приятном состоянии, в котором оно будет завтра утром, когда, как я ожидаю, я должен буду быстро встать с постели. Я сомневаюсь, что можно ожидать без слов какого-либо события не в непосредственном будущем. Это является одним из различий между ожиданием и воспоминанием. Вера во что-либо, находящееся вне моего собственного опыта, обычно кажется возможной только с помощью языка или того, что мы можем назвать зачатками языка. Морские чайки и каннибалы издают «крик пищи» (food-cry), который у каннибалов служит для информации, а у морских чаек может быть самопроизвольным выражением эмоции, подобно стону, издаваемому вами, когда зубной врач причиняет вам боль. Шум подобного рода является словом для слышащего, но не для произносящего его. Но на поведение животного могут влиять и знаки, не имеющие аналогии в языке; например, когда животное ищет воду в неизвестной ему местности. Если испытывающее жажду животное настойчиво спускается в долину, то я склонен думать, что оно «верит», что там есть вода, и в этом случае налицо имеется вера без слое в то, что находится за пределами опыта этого животного. Я не хочу, однако, вступать в спор о значении слов и поэтому не настаиваю на утверждении, что такое поведение животного обнаруживает наличие у него «веры». У людей вера в то, что не было только что воспринято и что непосредственно не ожидается, обычно приобретается через словесное свидетельство. Возвращаясь к нашему предложению S, допустим, что некое лицо, в правдивость которого мы верим, произносит его в нашем присутствии и что мы верим в то, что это предложение утверждает. Я намереваюсь исследовать то, что действительно происходит в нашем сознании, когда у нас возникает вера в истинность этого предложения. Мы должны, конечно, отличать привычную веру от той же веры в её активном состоянии. Это различение необходимо в отношении всех привычек. Приобретенная привычка состоит в том, что определенный стимул производит определенную реакцию, которую он не производил в данном животном, пока оно не имело определенных переживаний. Мы должны предположить, то даже при отсутствии данного стимула есть разница между животным, имеющим определенную привычку, и животным, не имеющим её. Человек, знающий слово «огонь», должен чем-то отличаться от человека, не знающего его, даже когда он не слышит этого слова. Мы предполагаем, что разница эта заключается в мозгу, но её природа гипотетична. Однако нас интересует не привычка как перманентное свойство организма, а активная привычка; которая проявляется только тогда, когда имеется соответствующий стимул. В исследуемом нами случае стимулом является предложение S; или, точнее, поскольку возможно, что этого предложения никто раньше не слышал и что оно поэтому не могло породить привычки, стимулом является определенная последовательность слов, составляющих предложение S, каждое из которых, допустим, известно слушающему и уже создало у него привычку, которая заключается в понимании их смысла. Когда мы слышим какое-либо предложение, может случиться, что мы не обращаем внимания на его смысл, а просто верим, что «это предложение истинно». В отношении определенного вида предложений это является обычной реакцией; например, когда нам сообщают адрес какого-либо человека и когда мы хотим только написать ему. Если мы хотим пойти по этому адресу и повидать человека, то смысл слов становится важным, для посылки же ему письма достаточно одних слов. Когда мы верим, что «это предложение истинно», мы верим не в то, что оно утверждает; если предложение написано на неизвестном нам языке, мы можем все-таки верить в его истинность, даже не будучи в состоянии узнать, что оно утверждает, — например, если предложение взято из греческого Евангелия, а мы не знаем греческого языка. Поэтому я не буду рассматривать этого случая и обращусь к тому, что происходит в нашем сознании, когда, услышав предложение «S, мы верим в то, что оно утверждает. Попробуем несколько упростить это предложение и допустим, что, когда я иду с приятелем, он говорит: «Вчера здесь был взрыв». Я могут поверить ему или понять его без доверия к нему. Предположим, что я ему верю и что я верю именно тому, что утверждают его слова, а не просто тому, что его слова истинны. Наиболее важным словом в предложении является слово «взрыв». Это слово, если я действительно понимаю его, возбуждает во мне слабую имитацию эффекта слышания действительного взрыва — слуховые образы, образы нервного потрясения и так далее. Благодаря слову «здесь» эти образы комбинируются в моей умственной картине с окружающей обстановкой. Благодаря слову «вчера» они комбинируются с воспоминаниями о вчерашнем опыте. Все это связано с пониманием предложения, верю я ему или нет. Я склонен думать, что вера в предложение — более простое состояние сознания, чем понимание его доверия к нему; я думаю, что вера является более примитивной реакцией и что понимание без веры связано с торможением импульса к вере. Веру отличает готовность к действию, которое предполагается, если то, что утверждается, является фактом. Допустим, например, что один мой знакомый исчез и что известно, что он был на своем месте ещё вчера. Тогда вера может толкнуть меня на поиски того, что от него осталось, чего я не стал бы делать, если бы я этому не поверил. Если такие действия не вызываются, то совершается по крайней мере действие повторения того, что мне говорили всякий раз, когда это уместно. Из всего этого явствует, что, когда я верю в то, что утверждает то или иное предложение, слова, произведшие соответствующий эффект, больше мне не нужны. Нужно только состояние духа и тела, соответствующие факту, утверждаемому предложением. Ошибочно считать, что вера состоит единственно из тенденций к действиям определенного вида. Возьмем аналогию: веру можно сравнить с цистерной, трубкой и краном. Кран может быть повернут, точно так же как вера может повлиять на действие, но ни то, ни другое не происходит без дополнительного стимула. Когда человек во что-нибудь верит, у него должны существовать или соответствующие слова, или соответствующие образы, или по крайней мере соответствующие мускульные приспособления. И то и другое при определенных дополнительных обстоятельствах (соответствующих повороту крана) произведет действие, которое может показать постороннему наблюдателю, во что человек верит; это особенно характерно для случаев, когда действие заключается в произнесении соответствующих слов. Импульс к действию при соответствующем стимуле присущ словам, образам или мускульным приспособлениям. Трудно не действовать в соответствии с идеей при наличии живой веры в нее. Если ночью, в одиночестве, вы читаете рассказ, в котором убивают человека ударом ножа в спину, то вы почувствуете импульс придвинуть ваше кресло вплотную к стене. Однажды актер Бутс, играя в нетрезвом виде Макбета, не захотел быть (по ходу пьесы) убитым Макдуфом и предпринял жестокое преследование Макдуфа по всему партеру театра. Эдвин Томас Бутс — американский трагик, брат актера Джона Уилкса Бутса, убийцы американского президента Авраама Линкольна. Один из героев трагедии Шекспира «Макбет». Макдуф в трагедии убивает Макбета, который убил перед тем жену и детей Макдуфа. Неблагоразумно читать истории с привидениями перед тем, как идти в полночь на кладбище. Как показывают эти примеры, когда идея усваивается без веры, то импульс к вере не отсутствует, а тормозится. Вера не есть нечто добавляемое к просто принятой до этого идее, а представляет собой нечто, с некоторым усилием абстрагируемое от идеи, за вычетом чего в идее уже не остается ничего, захватывающего человека. Другим примером является трудность, которую испытывают необразованные люди в отношении гипотез. Если вы им говорите: «Предположим то-то и то-то и посмотрим, что следует из этого предположения», — то такие люди или будут иметь тенденцию поверить в ваше предположение, или будут думать, что вы просто зря тратите ваше время. Поэтому reductio ad absurdum является непонятной формой аргументации для тех, кто не знаком с логикой или математикой; если доказывается ложность гипотезы, они оказываются не в состоянии условно принять гипотезу. Я не хочу преувеличивать значение доязыковой веры: при отсутствии слов можно говорить только об очень простом и примитивном содержании мысли. Слова — общественны, постоянны (если написаны) и могут создаваться по желанию. Эти преимущества дают возможность того, что на словах базируются более сложные привычки, чем привычки, базирующиеся на бессловесных идеях и образах. Приобретая словесные привычки, мы готовим себя к действительным ситуациям, в которых мы можем оказаться. Более того, благодаря этому знание может быть объективировано в справочных книгах и быть только тогда к услугам человека, когда оно ему понадобится. Вспомним телефонную книгу: никому нет надобности знать её содержание или какую-то часть его, за исключением определенных моментов. Люди, которые готовят эту книгу, могут никогда не пользоваться ею, а огромное большинство тех, кто ею пользуется, не принимали никакого участия в её составлении. Этот вид обобществленного потенциального знания возможен только благодаря языку, а именно письменному языку. Все, что нужно знать телефонному абоненту, есть простое предписание для выведения соответствующих действий из соответствующей записи в книге. Благодаря такому приспособлению мы в огромной степени уменьшаем количество знания, которое нам нужно носить в своей голове. Все обобщенное знание — этого же рода. Допустим, что книга по географии говорит мне, что Семипалатинск — областной город Казахстана на территории СССР. Это знание останется для меня чисто вербальным, пока у меня не будет случая поехать в Семипалатинск, но если бы это случилось, то существуют правила, посредством которых слова книги скажут мне, как осуществить желаемые действия. В таком случае можно сказать, что я понимаю слова, если я знаю, какие действия они предписывают, когда у меня имеется желание, связанное со значением слов, или, в крайнем случае, просто желание знать, что слова значат. Вы можете испытывать желание увидеть горы Алтая, не зная о них ничего, кроме их названия. В этом случае путеводитель скажет вам, что вы должны сделать, чтобы знать содержание предложения: «Это Алтайские горы». Если вы изучили арифметику, вы можете действовать во всех тех бесчисленных случаях, когда вам нужно сосчитать сдачу в магазине, но когда вы только изучаете арифметику, вам не нужно думать о её применении. Таким образом, область чисто словесного знания становится все шире и шире, и, наконец, становится легко забыть, что словесное знание имеет какое-то отношение к чувственному опыту. Но иначе, чем через это отношение, мы не можем определить эмпирическую истинность или ложность, и забвение этого оказывается фатальным для всякой надежды на здравую философию. ГЛАВА 6 ПРЕДЛОЖЕНИЯ В этой главе я хочу рассмотреть предложения в их противоположности отдельным словам и поставить вопрос, в чем заключается понимание слов, которые не обозначают объектов и встречаются только в качестве частей предложений. Мы видели, что одно слово «вода» может употребляться для выражения того, что при полном выражении требует различных предложений. Оно может значить: «Вот вода!», или: «Я хочу воды», или, при произнесении с вопросительной интонацией: «Это вода?». Ясно, что эта неопределенность нежелательна, особенно в письменной речи, где трудно показать различия в интонации. Мы поэтому нуждаемся в таких словах, как «вот», «я хочу», «есть ли это?» Функция таких слов и составляет тему этой главы. Рассмотрим следующие предложения: «Здесь есть огонь», «Здесь был огонь», «Здесь будет огонь», «Есть ли здесь огонь?», «Я хочу, чтобы здесь был огонь», «Здесь нет огня». Эти предложения являются соответственно по времени настоящим, прошедшим и будущим, вопросительным, желательным и отрицательным, но все относятся к одному и тому же объекту, именно — к огню. Слово «огонь» может быть вызвано во мне различными способами. Когда оно вызвано чувственным наличием огня, я сообщаю об этом факте предложением: «Здесь есть огонь»; когда оно вызвано памятью, я говорю: «Здесь был огонь». Но я могу употребить это предложение не для выражения воспоминания, а для сообщения того, что мне было сказано, или для утверждения вывода из факта наличия тлеющих углей. В первом случае слово «огонь» вызывается во мне слышанием слова; в последнем случае — моим видением того, что, как я знаю, является следствием огня. Таким образом, когда я говорю: «Здесь был огонь» состояние моего сознания может быть одной из нескольких различных возможностей. Несмотря, однако, на эти субъективные различия, то, что я утверждаю, есть одно и то же во всех этих различных случаях. Если мое утверждение истинно, то, значит, здесь имело место определенное событие, и это событие, в силу которого мое утверждение истинно, является одним и тем же независимо от того, вспоминаю ли я о нем, или знаю через свидетельство других, или делаю вывод из факта наличия следов бывшего здесь горения. Именно поэтому мы употребляем одни и те же слова в этих различных случаях, ибо предложение в изъявительном наклонении употребляется не для выражения состояния сознания (хотя оно всегда делает это), а для утверждения некоего факта, иного, чем тот, который выражается в предложении. Но мы отложим подробное обсуждение истинности и ложности до другой главы. Подобные же субъективные неясности существуют и в связи с предложением: «Здесь будет огонь». В ситуации, когда вы переживаете непосредственное ожидание огня, ваше субъективное состояние аналогично воспоминанию, за исключением того существенного момента, что оно направлено на будущее. Но, как правило, утверждения о будущем являются выводами. Вы можете увидеть сырой стог сена в состоянии «горения» и заключить, что оно загорится, или вам могут сказать, что скоро в этом месте зажгут костер. Но опять-таки эти различные возможности не создают разницы в том, что утверждается, когда вы говорите: «Здесь будет огонь». «Есть ли здесь огонь?» — может быть формой повеления или предположения для исследования. Это предложение не дает утверждения, а показывает желание сделать его. Отличие этого предложения от предложения: «Здесь есть огонь» заключается не в том, что имеет отношение к чему-то внешнему, а в нашем собственном отношении к тому, что имеет такое отношение. Мы можем сказать, что здесь есть «идея», которую можно назвать: «огонь — здесь — сейчас»; когда мы сопровождаем эти слова словом «есть», мы утверждаем эту идею, когда же мы сопровождаем их словами «есть ли», мы «активно обсуждаем» их, то есть хотим знать, следует или не следует их утверждать. Я говорю об «отношении к чему-то внешнему» в предварительном порядке, так как понятие это содержит некоторые трудности, требующие серьезного обсуждения. «Я хочу, чтобы здесь был огонь» — есть изъявительное предложение, утверждающее, что я испытываю определенное желание, но обычно употребляемое, как если бы оно было выражением желания, а не утверждением его. Строго говоря, желание должно выражаться в предложениях: «Если бы только здесь был огонь!» или «О, огня бы сюда!» Это легче и более естественно выражается в языке, который, подобно древнегреческому языку, имеет желательное наклонение. Предложение «О, огня бы сюда!» ничего не утверждает и поэтому не является ни истинным, ни ложным. Оно выражает желание, и человек, слышащий его от меня, может сделать вывод, что я испытываю желание, но оно не утверждает, что я испытываю желание. Подобным же образом, когда я говорю: «Здесь есть огонь», я выражаю веру, и слышащий может сделать вывод, что у меня есть вера, хотя я и не утверждаю, что у меня есть вера. В предложении: «Здесь нет огня» то, что называется «содержанием» предложения, то же самое, что и в предложении: «Здесь есть огонь», но это содержание отрицается, вместо того чтобы утверждаться. Сравнивая вышеприведенные предложения, кроме относящихся к прошедшему и будущему, мы находим, что в отношении того, что они выражают, все они имеют одно и то же ядро, именно: «огонь — здесь — теперь». Идеи, выраженные словами «огонь», «здесь» и «теперь», могут быть названы «изъявительными» идеями; это значит, что они могут выявлять (изъявлять, указывать) предметы и явления чувственного опыта. Взятые вместе, они составляют одну сложную изъявительную идею. Изъявительная идея иногда выявляет, а иногда и нет; если здесь есть огонь сейчас, то идея «огонь — здесь — теперь» выявляет этот огонь, но если огня нет, то идея «огонь — здесь — теперь» ничего не выявляет. К изъявительной идее мы можем иметь различные отношения утвердительное, вопросительное, желательное или отрицательное. Эти отношения выражаются соответственно словами: «есть», «есть ли», «о, если бы» и «нет». (Я не претендую на полноту перечня возможных отношений.) Эти отношения, выражаемые указанными словами, могут также утверждаться, но тогда для них нужны изъявительные слова; эти слова следующие: «вера», «сомнение», «желание», «неверие». Это ведет к новым предложениям, которые все являются утвердительными, но по отношению к моему состоянию сознания, а не по отношению к огню. Эти предложения таковы: «Я верю, что здесь есть огонь теперь», «Я хочу знать, есть ли здесь огонь теперь», «Я надеюсь, что здесь есть огонь теперь» и «Я не верю, что здесь есть огонь теперь». Ясно, что выражения «there-is», «is-there, «oh-for» и «there-is-not» («Есть», «есть ли», «о, если бы», «нет» английский) должны рассматриваться каждое как одно слово и как выражающие различные отношения со стороны говорящего к одной и той же идее. Указывать на объекты, как это делают имена, не является их функцией; тот факт, что слово «нет» может употребляться как значащее слово, вовсе не предполагает, что на каком-то платоновском небе существует объект, называемый словом «нет». Для понимания языка очень важно сознавать, что одни слова обозначают объекты, а другие нет. Слова, которые обозначают объекты, можно назвать «изъявительными» словами. В число таких слов я включаю не только имена, но и слова, обозначающие качества, например: «белый», «твердый», теплый», а также слова, обозначающие воспринимаемые отношения, такие, как «до», «над», «в». Если бы единственным назначением языка было описание чувственных фактов, то мы довольствовались бы одними изъявительными словами. Но, как мы видели, такие слова не достаточны для выражения сомнения, желания или неверия. Они также не достаточны для выражения логических связей, например: «Если это так, то я съем свою шляпу» или: «Если бы Вильсон был тактичнее, то Америка присоединилась бы к Лиге Наций». Не достаточны эти слова также для предложений, нуждающихся в таких словах: «все» и «некоторые», «этот» и «какой-то (некий)». Смысл слов этого рода может быть объяснен только через объяснение смысла предложений, в которых они встречаются. Когда вы хотите объяснить слово «лев», вы можете повести вашего ребенка в зоопарк и сказать ему: «Смотри, вот лев!» Но не существует такого зоопарка, где вы могли бы показать ему если или этот или тем не менее, так как эти слова не являются изъявительными. Они необходимы в предложениях, но только в предложениях, значение которых заключается не только в утверждении единичных фактов. Слова, не являющиеся изъявительными, неизбежны именно потому, что мы нуждаемся в таких предложениях. ГЛАВА 7 ОТНОШЕНИЕ ИДЕЙ И ВЕРОВАНИЙ К ВНЕШНЕМУ Тот вид отношений к внешнему, который мы будем разбирать в этой главе, не является тем видом отношений, посредством которых элементы опыта истолковываются как восприятия внешних объектов, как например, когда зрительное ощущение производит во мне состояние, называемое «видением стола». Этот вид отношений к внешнему будет рассматриваться в связи с истолкованием физики и доказательством её истин. Теперь же мы займемся отношением одной части моей психической жизни к другой и отношением только путем вывода к вещам, не являющимся частью моего опыта. У нас есть привычка говорить, что мы думаем о том-то и том-то и что мы верим в то-то и то-то. В качестве необходимого вступления к определению «истинности» и «ложности» я хочу обсудить значение этих «о» и «в», встречающихся во фразах упомянутого типа. Выше мы рассмотрели процесс наглядного определения, как источник значения слов. Но мы пришли к заключению, что данное слово может «обозначать» как чувственное переживание, так и идею; это случается, особенно когда слово употребляется для выражения воспоминания. Когда одно и то же слово может употребляться для обозначения или идеи, или чувственного переживания, это служит признаком того, что идея есть идея «о» чувственном переживании. Но ясно, что отношение, выражаемое этим словом «о», есть отношение, которое может существовать независимо от языка и на самом деле предполагается употреблением одного и того же слова для обозначения и идеи и чувственного переживания. Отношение, которое мы рассматриваем, наиболее ясно видно в случае воспоминания. Допустим, что вы недавно видели нечто ужасное, например, что ваш приятель был раздавлен грузовиком, когда перебегал улицу. В вашем сознании будет постоянно повторяться картина этого события не как продукт только воображения, а как нечто, что, как вы знаете, действительно произошло. Когда это ужасное в своей стремительности событие ещё раз овладеет вами, вы можете сказать себе: «Да, это действительно произошло». Но в каком смысле оно истинно? Ведь ваше воспоминание имеет место сейчас и состоит из образов, а не из ощущений и, тем более, не из грузовиков. Смысл, в котором оно все же истинно, и есть то, что мы должны выяснить. Образы приходят к нам двумя путями — как продукты воображения и как продукты воспоминания. Под влиянием утомления или болезненного состояния я иногда видел лица людей, которых я люблю и уважаю, не с обычным для меня доброжелательным выражением, а с ужасными гримасами и карикатурно искаженными. Эти болезненные образы не внушали мне веры, если температура у меня не была слишком высокой и не порождала бреда. Даже в трезво оцениваемом воспоминании часто бывают дополнительные продукты воображения, в которые мы не верим, но они и не считаются нами продуктами памяти. Все, что считается воспоминанием, состоит из образов или слов, которые переживаются как относящиеся к какому-либо прежнему опыту. Поскольку ясно, что слова могут выражать только воспоминания, потому что слово может относиться и к образу (или идее) и к чувственно воспринимаемому явлению, постольку ясно, что мы должны сначала обсудить несловесное воспоминание с целью выяснения отношения идеи к чувственному опыту, то есть отношение, которое приводит нас к употреблению одного и того же слова для выражения и того и другого. Поэтому я пока исключу воспоминания, выраженные в словах, и рассмотрю только те, которые приходят в виде образов, сопровождаемых верой или чувством, что они относятся к какому-то прошедшему событию или явлению. Допустим; что меня просят описать меблировку моей комнаты. Я могу пойти в свою комнату и дать отчет в том, что я там увижу, или я могу вызвать в своем сознании картину моей комнаты и описать, что я охватываю своим умственным взором. Если я наблюдательный человек и если я живу в своей комнате некоторое время, то оба эти способа описания дадут результаты, которые будут, по крайней мере в общем, неразличимы. Этим способом легко проверить точность моей памяти. Но само собой разумеется, что я верю ей и до её испытания. Некоторые воспоминания вообще нельзя проверить целиком — например, если вы были единственным свидетелем убийства; тем не менее ваше свидетельство будет принято, если нет оснований подозревать вас в лжесвидетельстве. Сейчас, однако, мы занимаемся не вопросом о том, насколько память заслуживает доверия, а анализом самого факта памяти. Что имеют в виду, когда говорят, что А есть «образ» или «идея» В? Во-первых, в этом случае должно быть сходство; конкретнее, если оба сложны, то должно быть сходство в структуре. Во-вторых, В должно играть некоторую определенную роль в создании А В-третьих, А и В должны иметь определенные общие следствия; например, они могут вызывать одни и те же слова у переживающего их человека. Если эти три отношения налицо, я скажу, что 5 есть «прототип» А. Но если А есть воспоминание о В, то здесь есть и ещё кое-что. Ведь в этом случае чувствуют или верят, что А указывает на что-то другое, а не на самого себя, и это другое есть на самом деле В. Я хотел бы сказать, что А переживается как указывающее на В, но этого мы сказать не имеем права, так как В само не присутствует в сознании вспоминающего человека; присутствует только А в качестве представителя Я Мы поэтому должны сказать, что в воспоминании, в противоположность чистому воображению, имеется вера: «А относится к чему-то, как идея к прототипу», где отношение идеи к прототипу определяется тремя признаками, упомянутыми в предыдущем абзаце. Я не имею в виду, конечно, что обыкновенное воспоминание, связанное с верой, обладает той ясностью и отчетливостью, которые дает вышеприведенный анализ. Я имею в виду только то, что в воспоминании имеется налицо неясное чувство, что идея указывает на что-то существующее вне её самой и что приведенный выше анализ есть отчет в том, что действительно может происходить, когда это неясное чувство оправдывается. Когда B является прототипом А, мы говорим, что А есть образ Я Это и есть определение употребления языковых средств, выражающих это отношение. Автор говорит здесь о предлоге «of», являющемся в английском языке выражением тех отношений, которые на русском языке передаются родительным и предложным падежами. В русском языке нет соответствующих словесных эквивалентов. Падежи в русском языке выражаются через падежные флексии. Поэтому в переводе приходится говорить о «языковых средствах, выражающих отношения» родительного и предложного падежей. Ясно, что А может быть образом В, хотя сам человек, имеющий этот образ, может и не сознавать этого. Ясно также, что А может иметь много прототипов. Если я скажу вам, что встретил негра в какой-либо сельской местности Англии, то слово «негр» может вызвать в вашем сознании образ, представляющий собой неясное сочетание множества негров, которых вы когда-либо видели; в этом случае все они должны считаться прототипами вашего образа. Вообще, даже когда образ имеет только один прототип, то он обычно бывает менее определенным и ясным, чем его прототип. Если, например, вы имеет образ какого-то цветового оттенка, то прототипами его могут служить различные оттенки, которые вы можете различать, когда они чувственно воспринимаются вами. Это, кстати сказать, дает ответ на вопрос Юма: могли ли бы вы вообразить оттенок цвета, который вы никогда не видели, если этот оттенок является чем-то средним между двумя очень сходными оттенками, которые вы видели? На этот вопрос можно ответить, что вы не могли бы представить себе вполне точного образа даже того цвета, который вы видели, но что вы могли бы представить себе какой-то неясный образ, равно соответствующий и тому оттенку, который вы не видели, и тем двум сходным оттенкам, которые вы видели. Таким образом, согласно вышеизложенной теории, отношение идеи или образа к чему-то внешнему заключается в вере, которая, будучи выявлена, может быть выражена в словах: «Это имеет прототип». При отсутствии такой веры (которая, когда она существует, является обыкновенно довольно неясным чувством), даже при наличии действительного прототипа, отношения к внешнему не бывает. Тогда это случай чистого воображения. Если то, что вспоминается (в случае воспоминания, связанного с верой), является частью опыта вспоминающего, то вышеописанный вид отношения образа к чему-то внешнему оказывается вполне достаточным. Но, как правило, существует и другой вид, именно тот, который мы отказались обсуждать в начале этой главы. Допустим, что я вспоминаю: «Вчера я видел слона». Здесь включается не только мой опыт вчерашнего дня, но и вера в существование животного, имеющего независимое существование и существовавшего не только когда я его видел, но и до и после этого. Все это зависит от свойственной животным способности к выводу в том смысле, который будет рассматриваться в третьей части книги ив каком эта способность предполагает отношение не только к моему настоящему опыту, но ко всему моему опыту в целом. Однако этот вид отношения к внешнему уводит нас за пределы предмета настоящей главы. ГЛАВА 8 ИСТИНА И ЕЁ ЭЛЕМЕНТАРНЫЕ ФОРМЫ Истина и ложь, поскольку они общественны, являются атрибутами предложений как изъявительной, так сослагательной и условной формы. В этой главе, в которой будут рассматриваться только более простые примеры истины, я ограничусь предложениями изъявительной формы. В добавление к предложениям существуют некоторые другие способы создания общественных утверждений, например карты и графические схемы. Существуют также условные способы сведения предложения к одному существенному слову, как это делается в телефонных справочниках и железнодорожных расписаниях поездов. Однако для наших целей мы можем без существенного ущерба для обобщений ограничиться полно выраженными предложениями. И пока мы не рассмотрели логических слов, которые будут предметом обсуждения в следующих двух глазах, мы должны ограничиться только предложениями в изъявительной форме. Но для того, чтобы определить «истину» и «ложь», мы должны выйти за пределы предложений и рассмотреть, что они «выражают» и что «изъявляют». Начнем с того, что предложение обладает свойством, которое я буду называть «смыслом (значением)». Это есть свойство, которое сохраняется во всяком точном переводе. «Два и два составляют четыре» значит то же самое, что и «Deux et deux font quatre». Два и два составляют четыре французский.) Значение (смысл) также сохраняется, когда изменяются слова. Например, в предложении: «А есть муж В», «B есть жена А», «А женат на В», «В замужем за А» — все имеют одно и то же значение. Ясно, что если два предложения имеют одно и то же значение (смысл), то или оба они истинны или оба ложны; следовательно, то, что отличает истину от лжи, нужно искать не в самих предложениях, а в их значениях. Некоторые предложения, кажущиеся с первого взгляда вполне правильно построенными, являются на самом деле абсурдными в том смысле, что они не имеют смысла (значения). Такими при буквальном истолковании являются, например, предложения: «Нужда есть мать изобретения» и «Постоянное откладывание крадет время». Очень важной частью логического синтаксиса являются правила избежания бессмыслицы при построении предложений. Но сейчас мы занимаемся предложениями слишком простыми, чтобы они могли быть бессмысленными. Чтобы понять, что предложение «значит», самый простой способ для этого спросить себя, что общего между предложением на одном языке и его переводом на другой. Допустим, что при определенных условиях я скажу англичанину: «I am hot» и французу: «J'ai chaud». По-английски и по-французски соответственно значит «мне жарко» Оба эти предложения выражают одно и то же состояние ума и тела, и они истинны (или ложны) в зависимости от одного и того же факта. Значение предложения имеет, таким образом, по-видимому, два аспекта: с одной стороны, оно «выражает» состояние человека, произносящего предложение, и, с другой стороны, оно указывает, помимо настоящего состояния, на что-то, в силу чего оно может быть истинным или ложным. То, что утверждаемое предложение выражает, есть вера, то, что делает его истинным или ложным, есть факт, который в общем отличен от веры. Истина и ложь связаны с отношением к внешнему; это значит, что никакой анализ предложения или веры не скажет, истинно оно или ложно. (Это не применимо к логике и математике, где истина и ложь могут вытекать из формы предложения. Но логической истины я пока здесь не касаюсь.) Рассмотрим, например, предложение: «Я — дядя» и допустим, что вы знаете, что ваша сестра, находящаяся в данное время где-то за границей, должна стать матерью, но вы не знаете, родился уже у нее ребенок или ещё нет. Никакой анализ предложения или состояния вашего сознания не скажет, является это предложение истинным или ложным, поскольку истина или ложь зависят от событий там, где находится ваша сестра, о которых вы пока ещё ничего не знаете. Но хотя понимание предложения и не позволяет вам узнать, истинно оно или ложно, оно все же дает вам возможность знать, от какого рода факта зависит его истинность или ложность; это, таким образом, является частью значения предложения или по крайней мере неразрывно связано с значением, хотя действительная истина или ложь с ним ещё не связана. Если бы «истина» и «ложь» были уже определены то мы могли бы сказать, что два предложения, если какое-либо из возможных положений вещей делает истинным как одно из них, так и другое, должны иметь, по определению, одно и то же «значение». Но, как мы увидим, совсем не ясно, что «истина» и «ложь» могут быть определены без предварительного определения «значения». Как мы уже сказали, имеются две стороны значения (смысла), которые могут быть названы субъективной и объективной. Субъективная сторона относится к состоянию человека, произносящего предложение, тогда как объективная относится к тому, что делает предложение истинным или ложным. Начнем с рассмотрения субъективной стороны. Когда мы говорим, что предложение истинно, мы имеем в виду, что лицо, которое будет его утверждать, скажет правду. Человек может произносить предложение без намерения утверждать его; например, когда артист говорит: «Это я, Гамлет датский», никто ему не верит, но никто и не обвиняет его во лжи. Это показывает, что субъективная сторона при анализе значения является существенной. Когда мы говорим, что предложение «истинно», мы имеем в виду сказать нечто о состоянии сознания произносящего или слышащего его с верой. Действительно, истинной или ложной является прежде всего вера; предложения становятся истинными или ложными только благодаря тому, что они выражают веру. Поэтому субъективную сторону значения предложений следует искать в вере. Мы можем сказать, что два предложения имеют одно и то же значение, если они выражают одну и ту же веру. Но, сказав это, мы должны объяснить, в каком смысле два человека (или один в разное время) могут иметь одну и ту же веру и каким способом мы можем узнать об этом. Для практических целей мы можем сказать, что два человека, которые говорят на одном и том же языке, имеют одну и ту же веру, если они принимают одно и то же предложение, выражающее её; а когда два человека говорят на разных языках, их вера окажется одной и той же, если компетентный переводчик будет рассматривать предложение, в котором один из них выражает свою веру, как перевод предложения, употребленного другим. Но этот критерий теоретически недостаточен, поскольку следует считать, что ещё не умеющие говорить дети и животные также могут верить. «Вера», как я хочу употреблять это слово, обозначает состояние сознания или тела, или и того и другого, в котором животное действует в отношении чего-то, чувственно ему не данного. Когда я иду на станцию с намерением попасть на поезд, мое действие выражает веру. Так же выражает веру действие собаки, возбужденной запахом лисы. То же выражает действие птицы в комнате, которая летит к оконным стеклам в надежде вылететь наружу. Среди людей единственным действием, в котором выражается вера, часто оказывается произнесение соответствующих слов. Мы увидим, что вера, в соответствии с данным выше её определением, тесно связана с значением и наглядным определением. Слова имеют «значение», когда есть ассоциация или условный рефлекс, связывающий их с чем-то иным, чем они сами, — это применимо, по крайней мере, к изъявительным словам. Я говорю: «Смотрите, вон лиса!» — и вы действуете, как действовали бы, если бы сами увидели лису. Я говорю «лиса», когда я вижу лису, потому что реальная лиса вызывает во мне слово «лиса», и наоборот. Когда лиса только что исчезла, а я произношу слово «лиса», и когда вы, не увидев ещё её, слышите это слово, у вас появляется вера в определенном выше смысле. Она налицо, когда вы, ничего не говоря, ищете глазами лису. Но вера становится определенным состоянием сознания только тогда, когда действие задерживается — например, когда вы только что искали в расписании поезд, с которым хотите ехать завтра. Когда вызывается немедленное действие, энергия может уйти в мускулы и «вера» может стать простой характеристикой телесных движений. Следует, однако, помнить, что крики: «Лиса!» или «Ату! Возьми!» — являются телесными движениями; мы не можем поэтому отрицать, что телесные движения могут выражать веру. Отношение к внешнему, которое мы разбирали в предыдущей главе, имеется во всех изъявительных словах, когда они употребляются таким образом, каким начиналось употребление слов. Оно имеется также в бессловесном поведении, как например, когда собака роет лапами землю у кроличьей норы, потому что видела, как кролик скрылся в норе. Но когда поведение бессловесно, наблюдающему, а часто и самому действующему бывает трудно определить, к чему, собственно, относится поведение. Слова, подобно весам и термометрам, являются точными инструментами, хотя часто и не совсем хорошими; но то, чему они сообщают свою точность, может существовать и неопределенно восприниматься и без их помощи. Если представить дело схематически с более или менее отступающими от реальности упрощениями, то получится: наличие стимула А вызывает определенного рода поведение, скажем B; в результате опыта нечто другое, скажем C, может вызвать B в отсутствие A. В этом случае можно сказать, что C вызывает «веру» в A, а о «вере» в A можно сказать, что она является признаком поведения B. Когда к делу привлекаются слова, все это становится более определенным и точным. Вид лисы (A) заставляет вас произнести слово «лиса» (B); вы можете увидеть следы лисы на снегу C и, увидев их, сказать: «лиса». Тогда вы поверите в A благодаря C. И если следы были сделаны лисой, то ваша вера является истинной. То, что имеет отношение к внешнему — вера, или идея, или телесное движение, — в некоторых случаях оказывается общественным, в других случаях — личным. Общественным оно бывает тогда, когда выявляется в явном для всех поведении, включающем в себя речь; личным же — когда состоит из образов или «мыслей». (Значение слов «общественный» и личный» в этой связи будет объяснено в третьей части книги.) Когда то или иное состояние организма имеет отношение к чему-то внешнему, единственным признаком, всегда присутствующим, является причинный признак, объясненный выше, именно тот, что это состояние имеет какие-то следствия, являющиеся результатом чувственного наличия того внешнего, к чему у него есть отношение. Мы будем называть «репрезентативным состоянием» все то, что происходит к организме и имеет отношение к чему-либо внешнему. В добавление к существенному причинному отношению, при помощи которого определяется «репрезентативное состояние», в определенных видах этих состояний существуют и другие отношения. Во вспоминаемых образах имеется сходство с тем, что представляется (то есть вспоминается). В других образах, вероятно, также имеется сходство, хотя и менее близкое. Если кто-нибудь скажет вам: «Ваш сын разбился насмерть при падении с обрыва», то у вас, вероятно, возникнет очень живой образ, который будет верным в некоторых отношениях и неверным в других. Но слова (за исключением звукоподражательных) не имеют сходства с тем, что они обозначают, и поэтому словесная вера не может оцениваться как истинная или ложная по сходству или различию с тем, что она утверждает. Словесное поведение является только одной формой телесного поведения, являющегося репрезентативным; другая форма — поведение собаки, роющей землю у кроличьей норы. В самых общих чертах мы можем сказать, что телесное поведение, когда оно репрезентативно, не обязано иметь сходство с тем, к чему оно относится. Тем не менее в выраженных предложениях часто бывает структурное сходство между предложением и тем, что оно утверждает. Допустим, что вы видите, как лиса ест гуся, и затем говорите: «Лиса съела гуся». Реальное событие состояло в некотором отношении лисы к гусю, а предложение создает отношение между словом «лиса» и словом «гусь» тем, что ставит между ними слово «съела». Это возможное структурное сходство между предложением и тем, что оно утверждает, имеет известное значение но, по-моему, не основополагающее. Вышеприведенный разбор того, что делает репрезентативное состояние «истинным», является, по-моему, правильным в его применении, но имеются различные дополнения, которые делают «истину» более широким понятием. Начнем с воспоминания. Вы можете вспомнить событие, которое не требует никакого действия в настоящем, и в этом случае приведенное выше определение «истинного» не применимо. Ваше воспоминание, если оно состоит из образов, может в таком случае быть «истинным» в смысле сходства с событием. И даже если оно не вызывает никакого действия в настоящем, все же могут быть будущие ситуации, в которых ваше воспоминание будет иметь практическое значение, и оно может быть названо «истинным» сейчас, если оно выдержит проверку в будущем. Но более важным является то, что может быть названо «производным» значением предложения, что является свойством предложений, отдельные слова которых имеют «первичное» значение. Допустим, что для ребенка слова «кошка», «собака» и «ненавидеть» имеют первичное значение в том смысле, что они осваивались через наглядное определение. Тогда предложение: «Кошки ненавидят собак» имеет значение, которое не обязательно усваивается новым процессом наглядного или номинального определения. Более того, это такое предложение, которое никогда не может быть подтверждено отдельным чувственным восприятием; в этом оно отличается от предложения: «Сейчас будет сильный шум». Только на небесах Платона могли бы мы увидеть кошку вообще, ненавидящую собаку вообще. У нас на земле существует множество фактов, в силу которых это предложение является истинным, но эти факты не могут быть восприняты все сразу. Отношение этого предложения к фактам, в силу которых оно является истинным, выводится из множества других предложений, составленных по форме: «Это — кошка, а то — собака, и это ненавидит то». (Я беру слово «ненавидит» как характеризующее явное поведение и делаю это не в теоретическом плане, а в целях иллюстрации.) Здесь три предложения: а) «Это — кошка», б) «То — собака» и в) «Это ненавидит то». Каждое из этих предложений является следствием наличного, чувственно воспринимаемого факта, причем подразумевается, что наблюдающий владеет языком. Достаточное количество таких предложений или соответствующих наблюдений или актов веры приводит у большинства людей со временем к созданию предложения: «Кошки ненавидят собак», значение которого вытекает по законам синтаксиса из значения предложений формы (а), (б) и (в). Именно в этом смысле значение таких предложений является «производным». Отметив тот факт, что значение большинства предложений является производным, я хочу пока ограничиться рассмотрением предложений, значение которых является первичным. Рассмотрим теперь предложение: «Это — кошка», которое произносится, когда кошка непосредственно воспринимается. До сих пор я рассматривал «истину» и «ложь» как идеи, применимые только к представлениям вещей, не данных в чувственном восприятии, и если бы мы строго придерживались этого взгляда, то наши предложения (а), (б) и (в), будучи произнесенными, не были бы ни истинными, ни ложными. Этот способ употребления слов был бы, однако, неудобным, и я предпочитаю говорить, что предложения (а), (б) и (в) или истинны, или ложны. Если при наличии какого-либо животного я говорю: «Это — кошка», то какие здесь могут быть возможности лжи? Во-первых, бывает сознательная ложь: я могу разговаривать со слепым и хотеть при этом, чтобы он принял животное за кошку, когда на самом деле оно — кролик. Мы можем исключить этот случай на том основании, что произносимые мной слова не выражают в этом случае веры, а также и потому, что причиной моего произнесения слова «кошка» является не действительная видимая мной кошка, а какой-то скрываемый мной мотив. Затем бывает, что я плохо вижу из-за темноты или плохого зрения, но когда кто-нибудь включает свет, я говорю: «О, я вижу, что это не кошка». В этом случае то, что я вижу, должно иметь некоторое сходство с кошкой, и если бы я сказал: «Это — что-то похожее на кошку» — я был бы прав. Кроме того, в случае недостаточного знания иностранного языка я даю на этом языке название «кошка» животному, которое принято называть «пумой». В этом случае происходит только общественная ошибка: я называют животное неправильно, но на своем родном языке я назвал бы его правильно. Наконец, я могу болеть белой горячкой и видеть кошку, когда вообще ничего подобно нет, по крайней мере с общедоступной точки зрения. За исключением всех этих необычных случаев, мое утверждение: «Это кошка» будет истинным. Когда налицо имеется кошка, и я говорю: «Вот кошка», то каково отношение того, что я говорю, к этому данному в наличности четвероногому? Здесь причинное отношение: вид кошки является причиной произнесения слова «кошка»; но этого, как явствует из случая, когда мы плохо видим, недостаточно для обеспечения истины, поскольку причиной произнесения слова «кошка» может быть и какое-нибудь другое животное. Когда я говорю: «Это кошка», я утверждаю существование чего-то, что не только является моим кратковременным зрительным восприятием, но что живет и дышит, мяукает, мурлыкает и переживает свои кошачьи радости и печали. Все это неверно в случае белой горячки. Возьмем поэтому более простой пример, скажем утверждение: «Это — синее». Это утверждение не предполагает ничего, кроме моего личного переживания, и поэтому не подвержено ошибкам, свойственным пьянице. В этом случае ошибка может произойти только от незнания языка, когда я назову «синим» то, что другие называют «фиолетовым». Это общественная ошибка, а не ошибка интеллекта; моя вера истинна, но неверно выбраны слова. Поэтому здесь возможность настоящей лжи в моем утверждении минимальна. Обобщая, мы можем сказать: изъявительное слово истинно, когда оно вызывается тем, что оно обозначает, причем слово употребляется способом, который можно назвать восклицательным, как например, когда кричат: «Пожар!» или «Караул!» В развитой речи мы обыкновенно не употребляем изъявительные слова таким способом и вместо восклицания ставим слова: «это есть». Таким образом, утверждение «Это (есть) синее» истинно, если оно вызвано тем, что обозначает слово «синее». Оно вызвано тем, что обозначает слово «синее». Это по существу тавтология. Но большинство слов, таких, как «кошка» и «собака», обозначает не только то, что может быть кратковременным восприятием, но также и то, что привычно сопутствует этому виду восприятия. Если эти сопутствующие обстоятельства только обычны, а не постоянны, то в употреблении слова, которое вызывается восприятием, может быть ошибка; так бывает с жертвой белой горячки и так было с Исааком, который ошибочно принял Иакова за Исава. Из известного библейского рассказа о том, как старший сын Исаака Исав уступил свое первородство своему младшему брату Иакову за чечевичную похлебку и как ослепший Исаак, не обнаружив подмены, благословил Иакова как своего преемника. Большинство слов воплощает в себе свойственные животному индукции, которые обычно, но не всегда оказываются истинными. Это особенно относится к именам или видам объектов, таким, как наши друзья или различные виды животных. Везде, где такие слова употребляются как результат восприятия, имеется некоторая возможность ошибки, хотя часто только очень незначительной. Теперь мы можем дать определение: предложение формы «Это есть A» называется «истинным», когда оно вызвано тем, что «A» обозначает. Мы можем сказать, кроме того, что предложение формы «это было A» или «Это будет A» «истинно», если предложение «Это есть A» было или будет истинно в указанном смысле. Это относится ко всем предложениям, утверждающим то, что есть, было или будет фактом восприятия, а также и к тем, в которых мы правильно выводим из восприятия его обычные сопутствующие обстоятельства посредством свойственной животным способности к выводу, по крайней мере настолько, насколько такие сопутствующие обстоятельства образуют часть значения изъявительного слова. Это относится ко всем основанным на фактах предпосылкам эмпирического знания. Но это не относится ни к общим утверждениям, таким, как «собаки лают», ни к принципам вывода как дедуктивным, так и недедуктивным. Эти предложения мы не можем должным образом рассмотреть, пока не рассмотрим такие логические слова, как «или» и «все». Кроме того, вышеприведенное определение является определением только «истины», а не «лжи». Анализ «лжи» будет дан ниже. По поводу нашего определения «значения» и «истины» можно высказать одно важное соображение, а именно то, что и то и другое зависит от понимания понятия «причины», которое, согласно современной физике, могло бы показаться грубым и только частично применимым к естественным процессам. Если мы согласимся с этим, то должны заключить, что все дефекты, свойственные устаревшему понятию «причины», свойственны также и понятиям «значение» и «истина», как мы их истолковали. Я не думаю, однако, что это очень серьезное возражение. Оба понятия, по другим основаниям, необходимо являются до некоторой степени неопределенными и неточными, и эти другие основания гораздо больше препятствуют их точности, чем современная физика. Хотя такие предложения, как «Молния является причиной грома», «Микроорганизмы являются причиной лихорадочного состояния», «Ранения причиняют боль», и не имеют той определенности, которая раньше приписывалась им, и даже если (на каком основании — будет ясно из дальнейшего) «причина» является (во что я не верю) только наспех и кое-как сделанным понятием, принадлежащим определенной ступени развития науки, а не основополагающей категорией, как было принято думать, тем не менее такие предложения в удобной форме выражают истины об обычном, хотя и не неизменном ходе природы и в силу этого являются все ещё полезными, за исключением тех областей знания, где, как в квантовой физике, прилагаются особые старания к отысканию предельной точности, несмотря на то, что эта точность вследствие её сложности ведет к её бесполезности для целей научного предвидения. Если бы физики могли точно рассчитывать поведение человека, у нас не было бы нужды в таких понятиях, как «значение», «вера» и «истина». Но пока этого нет, они остаются полезными и до известной степени могут быть очищены от двусмысленности и неопределенности. Было бы бесполезно идти в этом их очищении дальше этой достижимой степени, если «причина» действительно не является основополагающим понятием науки. Но если, как я считаю, понятие «причины» неустранимо, тогда вышеприведенные соображения не возникают или, во всяком случае, возникают только в ограниченной форме. ГЛАВА 9 ЛОГИЧЕСКИЕ СЛОВА И ЛОЖЬ В предшествующей главе мы имели дело с истиной нашей веры и наших предложений в случаях, когда это зависит только от наблюдений, а не от выводов из прежде полученного знания. В этой главе мы должны начать исследование предложений тех видов, которые могут быть доказаны или опровергнуты, когда известны соответствующие данные, полученные из наблюдений. Когда речь идет о таких предложениях, мы больше не должны рассматривать отношение веры или предложений к чему-то, что не является в общем ни верой, ни предложением; вместо этого мы должны рассмотреть только синтаксические отношения между предложениями, в силу которых достоверная или вероятная истина или ложь определенного предложения вытекает из истины или лжи определенных других предложений. В таких выводах имеются определенные слова, из которых одно или больше всегда принимают участие в выводе и которые я буду называть «логическими» словами. Эти слова бывают двух видов, которые могут быть названы соответственно «союзами» и «общими словами», хотя и не совсем в обычном грамматическом смысле. Примерами союзов являются: «не», «или», «если — то». Примерами общих слов служат: «все» и «некоторые» (почему «некоторые» называется «общим» словом, будет ясно из дальнейшего). С помощью союзов мы можем делать различные простые выводы. Если «P» истинно, то «не — P» ложно, если «P» ложно, то «не — P» истинно. Если «P» истинно, то «P или q» истинно; если «q» истинно, то «P или q» истинно. Если «P» истинно и «q» истинно, то «P и q» истинно. И так далее. Предложения, содержащие союзы, я буду называть «молекулярными» предложениями; при этом соединяемые «P» и «q» понимаются как «атомы». При истинности или ложности атомарных предложений истинность или ложность каждого молекулярного предложения, составленного из этих атомарных предложений, следует по синтаксическим правилам и не требует нового наблюдения фактов. Мы здесь действительно находимся в царстве логики. Если мы знаем о «p» как то, что предполагается верой в него, так и то, что делает его истинным или ложным, то что можем мы сказать о «не — P»? Если дано предложение «P», то мы можем или верить ему, или не верить. Ни то, ни другое не является первичным употреблением предложения; первичным употреблением является выражение веры во что-то другое. Если на нос мне падает капля и я говорю: «идет дождь», то это есть то, что можно назвать «первичным» утверждением, в котором я не обращаю внимания на предложение, но употребляю его с непосредственным отнесением к чему-то другому, именно к дождю. Этот вид утверждения не имеет соответствующего ему отрицания. Но если вы спросите меня: «Идет ли дождь», то я, посмотрев в окно, могу ответить «да» или «нет», и оба ответа будут, так сказать, на одном уровне. В этом случае я имею дело, во-первых, с предложением, а во-вторых, из-за него — с метеорологическим фактом, который дает мне возможность сказать «да» или «нет». Если я отвечаю «да», то я говорю не «дождь идет», а «предложение «идет дождь» истинно»; ибо то, что поставлено передо мной в вашем вопросе, есть предложение, а не метеорологический факт. Если я отвечаю «нет», я говорю: «Предложение «идет дождь» ложно». При этом остается возможность истолковать предложение: «Дождь не идет» в смысле: «Предложение «идет дождь» ложно». В таком понимании, однако, имеются два затруднения. Первое заключается в том, что очень трудно уловить, что мы имеем в виду под «ложью»; второе то, что при таком пони мании почти невозможно уяснить, как может быть установлена наблюдением истинность предложения, содержащего слово «не». Когда, отвечая на ваш вопрос, я смотрю в окно, то с моей стороны имеет место не просто отсутствие наблюдения дождя, ибо я мог бы не наблюдать его и не смотря в окно; в каком-то смысле я наблюдаю, что дождь не идет, но в каком именно — остается неясным. Каким образом я знаю то, что утверждаю, когда говорю: «дождь не идет»? Я могу сказать: «Я видел, что все небо голубое, а я знаю, что, когда небо голубое, дождь не идет». Но каким образом я знаю это? Только потому, что я часто одновременно наблюдал факты, которые я мог бы утверждать в двух предложениях: «Небо голубое» и «Дождь не идет». Тем самым я не могу этим путем объяснить, каким образом я прихожу к знанию отрицательных фактов. В каком смысле, если тут вообще есть какой-то смысл, существуют отрицательные факты, соответствующие истинным предложениям, содержащим слово «не»? Представим себе это следующим образом: вообразим человека, который знает все, что можно утверждать, не употребляя слова «не» или каких-либо его эквивалентов; мог ли бы такой человек знать весь строй природы или нет? Он мог бы, например, знать, что лютик желтого цвета, но он не знал бы, что он не голубой. Мы можем сказать, что целью познания является описание мира и что то, что делает суждение восприятия истинным (или ложным), есть в общем то, что было бы фактом даже в том случае, если бы на свете совсем не было суждений. Желтизну лютика можно считать таким фактом, который должен быть упомянут в полном описании мира. Но существовала ли бы неголубизна лютика, если бы не было суждений? И должны ли мы в полном описании лютика упоминать все не присущие ему цвета? Рассмотрим случай, когда восприятие ведет нас самым прямым (насколько это возможно) путем к самому простому отрицательному суждению. Допустим, что вы берете сахар, думая, что это соль; когда вы попробуете его, вы, по всей вероятности, скажете: «Это не соль». В этом случае имеет место столкновение между идеей и ощущением: у вас есть идея вкуса соли и ощущение вкуса сахара и состояние удивления из-за того, что они различны. Восприятие только тогда ведет к отрицательному суждению, когда соответствующее ему утвердительное суждение уже было высказано или по крайней мере осознано. Когда вы ищете что-либо потерянное, вы говорите: «Нет, его (её) здесь нет»; после вспышки молнии вы можете сказать: «Я не слышал грома». Если бы вы увидели аллею из буков с одним вязом среди них, вы могли бы сказать о нем: «Это не бук». Если кто-либо говорит, что все небо голубое, а вы видите на горизонте облако, то вы можете сказать: «Это облако не голубое». Все это совершенно явные отрицательные суждения, непосредственно вытекающие из восприятия. И все же, если я вижу, что лютик желтый, я вряд ли добавлю что-либо к моему знанию, если замечаю, что он не голубой и не красный. Какой же в таком случае смысл в отношении объективного факта имеет истинное отрицательное суждение? В последующем изложении я хочу показать, что истину отрицательного суждения можно определить без допущения существования отрицательных фактов. Я намереваюсь построить теорию, которая подтвердила бы этот результат, но я не собираюсь утверждать, что не может быть никакой другой теории, которая была бы столь же удовлетворительной. Во всех непосредственных отрицательных суждениях восприятия состояние сознания, ведущее к суждению, бывает в своем существе одного и того же порядка. Имеется образ или идея ощущения определенного класса ощущений и имеется ощущение того же класса, но отличающееся от того, о котором имеется идея. Я ищу голубое, а вижу красное; я ожидаю вкус сот, а получаю вкус сахара. Здесь все положительно: идея голубого, ощущение красного, переживание их различия. Когда я говорю о «различии», я имею в виду не просто отсутствие логического тождества, как например между цветом и вкусом; я имею в виду тот вид различия, который существует между двумя цветами. Этот вид различия сводится к различию в степени. Мы можем перейти от голубого к красному через серию промежуточных оттенков, каждый из которых субъективно неотличим от смежного с ним. Мы можем сказать, что между двумя оттенками цвета имеется «большая» разница, что не имело бы никакого смысла утверждать о различии между цветом и вкусом. Два оттенка цвета несовместимы в определенном отношении; когда я в определенном направлении вижу голубое, я одновременно не вижу в этом же направлении красного. Другие виды ощущений обладают такой же несовместимостью; во всяком случае это истинно в отношении осязательных ощущений: если я чувствую в данной части тела щекотанье, я одновременно не чувствую там удара. Когда в результате восприятия я говорю: «Это не голубое», это мое высказывание можно истолковать в смысле: «Этот цвет отличается от голубого», где «отличается» есть положительное отношение, которое можно назвать «несходством», а не абстрактным отсутствием тождества. Во всяком случае, это можно принять за факт, в силу которого мое суждение является истинным. Мы должны отличать то, что суждение выражает, от того, что оно утверждает, то есть от того, что делает его истинным или ложным. Таким образом, когда я правильно говорю: «Это не голубое», с субъективной стороны имеется осознание: «Это голубое», сопровождаемое отрицанием, тогда как с объективной стороны имеется какой-то цвет, отличающийся от голубого. Следовательно, поскольку дело касается суждений о цвете, мы не нуждаемся в отрицательных фактах для объяснения истинности отрицательных суждений. Однако здесь остается очень серьезное затруднение. Вышеизложенная теория оказывается удовлетворительной только в силу несовместимости различных цветов, то есть в силу того факта, что если я вижу красное в данном направлении, то одновременно и в этом же направлении я не вижу голубого. Это снова вводит «не», от которого мы старались избавиться. Если бы я мог видеть в данном направлении одновременно и голубое и красное, то суждение «Это красное» не было бы основанием для суждения «Это не голубое». Невозможность видеть в данном направлении одновременно два цвета ощущается как логическая невозможность, а не как индукция из опыта; но это только одна из гипотез, кажущаяся возможной с первого взгляда. Допустим, что в данном направлении рядом с моим глазом расположен источник красного света и прямо позади него — источник голубого света; в этом случае я буду иметь ощущение некоего цвета, которое не будет то красным, то голубым, а будет каким-то одним цветом. Казалось бы, что различные цвета являются единственными физиологически возможными ощущениями своего рода и что здесь нет ничего похожего на слышание музыкального аккорда. Рассмотрим гипотезу, что несовместимость красного и голубого является логической, и посмотрим, поможет ли она нам устранить «не» из объективного мира. Сказать: «Если в поле зрения в данный момент и в данном направлении имеется красное, то в то же время и в том же направлении нет голубого», значит высказать нечто тавтологичное. Проще, хотя и менее точно, мы могли бы сказать, что «логически» невозможно, чтобы предложения «Это красное» и «Это голубое» были оба истинными о данном «этом». Но это предположение, будь оно истинным или ложным, не поможет нам. Два положительных предиката, как указывал Лейбниц в доказательстве возможности Бога, не могут быть логически несовместимыми. Таким образом, наше предположение требует, чтобы мы рассматривали «красное», или «голубое», или оба как нечто сложное и чтобы по крайней мере одно из них содержало «не» в своем определении. Ибо при данных двух сложных предикатах P и O они только тогда будут логически несовместимыми, когда один из них будет содержать в качестве своей составной части A, а другой — не — A В этом смысле «здоровый» и «больной» несовместимы, так же как «живой» и «мертвый». Однако логической несовместимости может никогда не быть, за исключением тех случаев, когда она в конце концов выводится из несовместимости двух предложений — «P» и «не — P». Таким образом, мы не может устранить «не» из объективного мира, если предположим, что красное и голубое логически несовместимы. Рассмотрим более тщательно тот взгляд, что несовместимость красного и голубого имеет физиологическое основание. Это значит, что мы предполагаем, что один определенный стимул вызывает ощущение красного цвета, тогда как другой стимул вызывает ощущение голубого цвета. Я склонен считать эту теорию более правильной, но в этом случае мы должны исследовать несовместимость двух видов стимулов. С точки зрения физики можно считать, что эта несовместимость возникает из того, что каждый квант света имеет определенное количество энергии и действует согласно квантовым законам, связывающим энергию с частотой. Затруднение здесь заключается в том, что недостаточно сказать о данном кванте света, что он имеет такое-то количество энергии; мы должны быть также в состоянии сказать, что он при этом не имеет какого-то другого количества энергии. Это всегда считается настолько самоочевидным, что никогда специально не оговаривается. В классической физике аналогичные принципы имеют логическое основание, но в квантовой физике несовместимость имеет, по-видимому, синтетический характер. Попробуем подойти к устранению отрицательных фактов с другой стороны. Если одно изъявительное предложение: «Это красное», то мы можем иметь к нему два отношения: верить и не верить ему. Оба эти отношения «положительны» в том смысле, что оба они — действительные состояния организма, которые можно описать без слова «не». Каждое может быть «истинным», но «истина» неверия не совсем того же рода, что «истина» веры. Выше мы рассмотрели, что имеется в виду под «истиной» веры восприятия: предложение «Это красное» «истинно», если оно вызвано чем-либо красным. Тогда мы не устанавливали, что делает соответствующее неверие «истинным». Обратимся к этому вопросу теперь. Если неверие в предложение: «Это красное» есть суждение восприятия, что является случаем, который мы сейчас рассматриваем, — тогда «это» должно обозначать цвет. Неверие в красноту запахов или звуков рассматривается только в логике или философии и относится к более поздней стадии нашего рассмотрения, а не к той, которая связана с проблемой, рассматриваемой нами сейчас. Я исхожу, таким образом, из того, что когда, как это бывает в суждении восприятия, мы не верим, что «это красное», то это значит, что мы воспринимаем какой-то другой цвет. Мы можем поэтому сказать, что неверие в предложение: «Это красное» оказывается «истинным», когда оно вызвано чем-то, имеющим к красному то отношение положительного несходства, которое мы рассмотрели выше. (Это — достаточное, но не необходимое условие.) Мы должны теперь разъяснить закон противоречия. Мы не можем говорить: «Предложения «это красное» и «это не красное» не могут оба быть истинными», поскольку мы хотим устранить «не». Мы должны говорить: «Неверие в предложение «вера в то, что это красное, и неверие в то, что это красное, оба истинны» всегда является истинным». Ясно, что таким способом мы можем заменить «не» и «ложь» «неверием» и «истинностью неверия». Затем мы вводим «не» и «ложь» через определение: слова «это не голубое» определяются как выражающие неверие в то, что выражается словами: «это голубое». Так устраняется необходимость в «не» как неизбежной составной части фактов. Вышеизложенная теория может быть обобщена следующим образом: если с точки зрения логики известны какие-либо предложения, содержащие слово «не», то среди подразумеваемых предложений должны быть некоторые, имеющие форму «не — P?» или форму «P предполагает не — q. Ясно, что суждение: «Это не красное» может быть суждением восприятия только тогда, когда «это» есть цвет, отличающийся от красного. Это суждение может быть истолковано как неверие в предложение «это красное» при том, что неверие является таким же положительным состоянием, как и вера. Достаточным (но не необходимым) условием истинности неверия предложении «это красное» является то, что неверие должно вызываться «этим», имеющим к красному отношению положительного несходства. В некоторых случаях имеется и другой достаточный, о не необходимый критерий истинности. Предложение «Это голубое» «истинно», если человек, вера которого выражается этими словами, будет иметь при соответствующих обстоятельствах чувство, что это «совершенно верно», и «ложно», если у него будет чувство, выражаемое словом «невероятно». Каждой вере соответствует свое неверие. Человек «не верит» в то, что выражается предложением «Это голубое», если он удивляется тому, что предложение «Это голубое» истинно, и имеет чувство «совершенно верно», если предложение «Это голубое» ложно. Повторяем, что предложение «Это не голубое» выражает неверие в то, что выражено предложением «Это голубое». Обобщая, можно сказать, что «не — P " должно определяться тем, что оно выражает. Целью этой теории является объяснение того, каким образом отрицательные предложения могут быть истинными и могут стать знанием без необходимости признания существования фактов, которые можно утверждать только в предложениях, содержащих слово «не». Все эмпирические отрицательные суждения выводятся из отрицательных суждений восприятия типа: «Это не голубое». Допустим, что вы на некотором расстоянии видите животное, которое вы сначала принимаете за собаку, но которое при приближении оказывается лисой. Это зависит от восприятия внешнего вида животного, а восприятие внешнего вида зависит от того, то где вы видите один цвет, там вы не видите другого. Момент, когда вы говорите: «Это не собака, а лиса», есть момент, когда вы видите то, чего не ожидали, скажем, хвост лисы. Когда вы проанализируете ваше удивление, вы придете к суждению восприятия вроде: «Это не зеленое, а рыжее», — когда хвост лисы неожиданно покажется из травы. Об отрицании можно сказать гораздо больше в связи с общими предложениями, а также в связи с логикой. Но и приведенного анализа достаточно для разбора отрицательных суждений восприятия и вообще всех случаев, в которых наблюдение ведет к утверждению предложения, содержащего слово «не». Сделаем подобный же разбор слова «или». В отношении «или» даже более ясно, чем в отношении «не», что то, что делает «P или q» истинным, не является фактом, содержащим какую-то составную часть, соответствующую слову «или». Допустим, что я вижу животное и говорю: «Это или горностай, или ласка». Мое утверждение истинно, если это горностай, и истинно также, если это ласка; в этом случае нет такого третьего животного, как горностай или ласка. Действительно, мое утверждение выражает частичное знание, соединяющееся с колебанием; слово «или» выражает мое колебание, а не что-то объективное. Но против этого мнения можно возразить. Можно сказать, что слово «горностай» обозначает класс животных, не вполне сходных друг с другом, и что это же верно и относительно слова «ласка». Слова «горностай или ласка», могут нам сказать, обозначают просто новый класс животных, который, как и каждый из предшествующих классов, состоит из индивидов, имеющих как общие, так и различные признаки. Вполне могло бы существовать одно слово вместо «горностай или ласка», скажем «горноласка», и мы могли бы тогда сказать: «Это горноласка». Это предложение утверждало бы без «или» тот же самый факт, который раньше утверждался с помощью этого слова. Или, взяв более простой пример, существует много оттенков синего цвета, имеющих различные названия; есть синий цвет моря (аквамарин), павлиний синий цвет и так далее. Допустим, что мы имеем ряд оттенков синего цвета, который мы назовем b1, b2 и так далее, и допустим, что любая синяя вещь — одного из этих оттенков. Тогда предложение: «Это или b1, или b2, или … и так далее» вполне эквивалентно предложению: «Это синее», но первое предложение содержит «или», тогда как второе его не содержит. Однако подобные факты, если они правильно истолкованы, подтверждают тот взгляд, что значение слова «или» субъективно. Слово «или» может быть устранено без изменения того факта, который делает предложение истинным или ложным, но не без изменения состояния сознания человека, утверждающего предложение. Когда я говорю: «Это горностай или ласка», то можно предположить, что я добавлю: «Но я не знаю, который из них»; когда я говорю: «Это горноласка», это добавление отсутствует, хотя оно все же могло бы быть истинным, если бы я его сделал. Действительно, слово «или» выражает осознанное частичное незнание, хотя в логике оно употребляется и в других значениях. В этом отношении существует различие между точками зрения логики и психологии. В логике мы интересуемся только тем, что делает предложение истинным или ложным; в психологии мы, кроме того, интересуемся состоянием сознания человека, произносящего предложение с верой. В логике «P» предполагает «P или q», а в психологии состояние сознания человека, утверждающего «P», отличается от состояния сознания человека, утверждающего «P или q», если он не является логиком. Допустим, что меня спрашивают: «Какой это был день, когда вы ездили в Лондон?» Я могу ответить: «Это был вторник или среда, но я не помню точно». Если бы я был уверен, что это был вторник, я не ответил бы «вторник или среда», несмотря на то, что этот ответ был бы истинным. Действительно, мы употребляем слово «или» только тогда, когда бываем не уверены; а если бы мы все знали, мы могли бы выражать наше знание, не употребляя этого слова — за исключением нашего знания о состоянии сознания тех, что осознает большую или меньшую степень незнания. Устранение дизъюнктивных «фактов» не столь трудное дело, как устранение отрицательных «фактов». Ясно, что хотя я и не могу действительно верить, что сегодня вторник или среда, но все же не существует, кроме вторника и среды, ещё дня недели, называемого «вторник — или — среда». То, во что я верю, истинно или потому, что сегодня вторник, или потому, что сегодня среда. Здесь «или» появляется опять, и верно то, что мы не можем определить это «или». Но то, что мы не можем определить, является не характеристикой того, что не есть познание, а формой частичного познания. На это могут возразить: «Когда я верю в предложение «P или q», я ясно верю во что-то, и это что-то не есть ни «P», ни «q»; следовательно, должно быть что-то объективное, во что я верю». Но это возражение ошибочно. Мы уже решили, что, когда я верю в «не — P», на самом деле я не верю в «P»; это значит, что имеется предложение, не содержащее слова «не», которое обозначает определенное содержание, в которое я могу как верить, так и не верить, но когда добавляется слово «не», предложение выражает уже не только какое-то содержание, но также и мое отношение к нему. Совершенно аналогично дело обстоит и с «или». Если я утверждаю: «Сегодня вторник или среда», то здесь в сущности два предложения: 1) «сегодня вторник» и 2) «сегодня среда», каждое из которых обозначает определенное содержание. Мое дизъюнктивное высказывание выражает состояние сознания, в котором ни одно из этих содержаний не утверждается и не отрицается, но в котором имеется колебание между этими содержаниями. Слово «или» делает то, что предложение обозначает не одно какое-то содержание, а выражает состояние сознания в его отношении к обоим содержаниям. Когда высказывается изъявительное предложение, мы имеем дело с тремя моментами: во-первых, в рассмотренных случаях имеет место познавательное отношение утверждающего — вера, неверие и колебание; во-вторых, имеется содержание, обозначаемое предложением, и, в-третьих, имеется факт (или факты), в силу которого предложение является истинным или ложным, и который я называю «фактом-верификатором (verifier)» или «фактом-фальсификатором (falsifier)» предложения. В предложении: «Сегодня вторник или среда» познавательным отношением является колебание; содержаний здесь два, именно: «сегодня вторник» и «сегодня среда», основанием истинности может быть факт, что сегодняшний день вторник, или факт, что этот день — среда, или основанием ложности может быть, что это какой-то другой день недели. Предложение, не содержащее логических слов, может выражать только веру. Если бы мы знали все истинные предложения, не содержащие логических слов, и знали бы также, что это — все предложения, тогда всякое новое истинное предложение могло бы быть получено с помощью логического вывода. Всякое предложение, не попавшее в число этих «всех», могло бы стать истинным, благодаря введению слова «не». Предложение, в котором два предложения соединены словом «или», было бы истинным в том случае, если каждое из этих предложений-компонентов входило бы в число «всех», нам известных. Этот же вид логического доказательства был бы возможен и для предложений, содержащих логические слова «все» и «некоторые», как это будет показано в следующей главе. Таким образом: если мы назовем «атомарным предложением» предложение, не содержащее логических слов, то нам в качестве посылок для знания обо всем понадобились бы: а) полный перечень всех истинных атомарных предложений и б) предложение: «все истинные атомарные предложения даны в вышеприведенном перечне». Тогда мы могли бы получить все другие истинные предложения с помощью только логического вывода. Но этот способ не достигает цели без (б), когда мы хотим содержать, как это и имеет место на самом деле, слово «все» или ложность предложения, содержащего слово «некоторые». Мы, без сомнения, можем найти замены (б), но все они будут содержать, как это и имеет место на самом деле, слово «все». Из этого, по-видимому, следует, что наше знание должно охватывать посылки, содержащие это слово, или, что эквивалентно, утверждающее ложность предложений, содержащих слово «некоторые». Это заставляет нас подробно исследовать слова «все» и «некоторые», что и будет предметом рассмотрения следующей главы. ГЛАВА 10 ОБЩЕЕ ПОЗНАНИЕ Под «общим познанием» я имею в виду познание истинности или ложности предложений, содержащих слово «все», или слово «некоторые», или логические эквиваленты этих слов. Можно было бы думать, что слово «некоторые» означает меньшую степень общности, чем слово «все», но это было бы ошибкой. Это явствует из того, что отрицанием предложения со словом «некоторые» является предложение со словом «все», и наоборот. Отрицанием предложения: «Некоторые люди бессмертны» является предложение: «Все люди смертны», а отрицанием предложения: «Все люди смертны» является предложение: «Некоторые люди бессмертны». Таким образом, человек, не верящий в предложение, содержащее слово «некоторые», должен верить в предложение, содержащее слово «все», и наоборот. Этот же элемент всеобщности в предложении со словом «некоторые» явствует и из рассмотрения его значения. Допустим, что я говорю «На дороге я встретил одного негра». Мое предложение истинно, если я действительно встретил одного члена класса негров; таким образом, здесь речь идет обо всем классе совершенно так же, как в предложении: «Все негры происходят из Африки». Если бы вы захотели опровергнуть мое утверждение, вы могли бы сделать это двумя способами. Во-первых, вы могли бы пересмотреть весь класс негров и доказать, что ни один из них не был на той дороге, на которой, по моему утверждению, я встретил негра; во-вторых, вы могли бы пересмотреть весь класс встреченных мной людей и доказать, что ни один из них не был негром. В обоих случаях необходим полный перечень членов класса. Но, как правило, невозможно сделать полный перечень всех членов класса. Никто не может составить полный перечень членов класса негров. Если бы можно было перечислить всех членов класса людей, встреченных мной на дороге, мы должны были бы при этом знать относительно каждого члена человеческой расы, встретил ли я его на дороге или нет. Если на основе восприятия я знаю, что я встретил A, B и C и никого кроме них, то следует предположить, что мне известно общее предложение: «Все человеческие существа, кроме А, В и С, не были встречены мной». Это поднимает в острой форме вопрос об отрицательных суждениях восприятия, рассмотренный нами в предыдущей главе. Из этого явствует также, насколько трудно опровергать предложения со словом «некоторые» и, соответственно, доказывать предложения со словом «все». Но прежде чем рассматривать дальше истинность или ложность таких предложений, исследуем сначала, что они значат. Ясно, что предложение: «Все люди смертны» понятно человеку, который не в состоянии сделать полный перечень всех человеческих существ. Если вы понимаете участвующие в предложении логические слова, а также слова «человек» и «смертный», то вы полностью понимаете предложение, независимо от того, знаете вы о его истинности или нет. В некоторых случаях вы вполне определенно знаете об истинности такого предложения, хотя перечисление всех членов соответствующего класса и невозможно; примером может служить предложение: «Все простые числа, кроме 2, нечетны». Это, конечно, тавтология, так же как и предложение: «Все вдовы были замужем», истинность которого известна и без перечисления всех вдов. Для того чтобы понять общее предложение, нужно понять только его содержание; случаи, в которых известен объем, являются исключениями. Далее: когда сначала дано содержание, перечисление соответствующего объема возможно только с помощью общего отрицания. Например, дано, что А, В, С… живут в определенном поселке. Это перечисление может дать объем понятия «жители этого поселка» только в том случае, если мы знаем, что «ни один человек, кроме A, B, C…, не является жителем этого поселка». Таким образом, если класс не определен перечислением, он может быть определен с помощью ранее известного отрицательного предложения со словом «все». Хотя в логике предложение (высказывание) со словом «все» и не может быть доказано иначе, чем с помощью посылок, являющихся предложениями со словом «все», все же есть много предложений (со словом «все»), в которые все мы верим на основании нашего наблюдения. Таковыми являются, например, «собаки лают», «люди смертны», «медь проводит электричество». Общепринято считать, что такие предложения являются индуктивными обобщениями, не достоверными, а только вероятными, даже когда их посылки известны. Предполагается, что мы знаем из наблюдения, что «A — собака и A лает», «B собака и B лает» и так далее; предполагается также, что нам неизвестны предложения формы «X — собака и X не лает». Предполагается, что из этого следует, что, вероятно, все собаки лают. Сейчас я не собираюсь обсуждать вопрос о достоверности таких выводов и рассматриваю только тот факт, что знание принципа, гарантирующего истинность таких предложений, если он вообще существует, есть общее знание, причем такое, которое не может основываться на наблюдении. Поэтому индукция, даже если она дает верные результаты, не помогает нам понять, как мы приходим к общему знанию. Существует три основных способа получения общих предложений. Иногда они являются тавтологиями, как например предложение: «Все вдовы — женщины»; иногда они получаются путем индукции; иногда они доказываются путем полного перечисления, например: «Каждый, присутствующий в этой комнате, мужчина». Я начну с рассмотрения полного перечисления. С точки зрения познания (но не логики), имеется существенная разница между положительными и отрицательными общими предложениями, именно так, что некоторые общие отрицательные предложения, по-видимому, являются результатом наблюдения столь же непосредственного, как например предложение: «Это не голубое», которое мы рассмотрели в предыдущей главе. В книге «Алиса в стране чудес» король говорит Алисе: «Кого ты видишь идущим по дороге?» — и она отвечает: «Я вижу, что никто не идет», на что король замечает: «Какие хорошие у тебя глаза! Ты видишь так же, как я, при этом свете». Для нас здесь интересно то, что предложение: «Я вижу, что никто не идет» не эквивалентно предложению: «Я не вижу, чтобы кто-нибудь шел». Последнее утверждение может быть истинно, даже если мои глаза закрыты и не дают мне никакого свидетельства о том, что делается вокруг; но если я скажу: «Я вижу, что никто не идет», я имею в виду, что «я вижу, но вижу, что никого нет», что является непосредственным свидетельством, что никого нет. Для построения нашего эмпирического знания такие отрицательные суждения столь же важны, как и утвердительные. Рассмотрим, например, такое утверждение: «Это поселок имеет 623 жителя». Официальные работники переписи делают это утверждение на основании достоверных данных перечисления. Но перечисление включает не только 623 предложения по форме: «Это человек», но также неопределенное количество предложений по форме: «Это не человек» и, наконец, некоторую уверенность в том, что в результате этого перечисления никто не был упущен из виду. Чингизхан верил в предложение: «Все жители Мерва убиты», но ошибался, так как некоторые жители этого города, которых он упустил из виду, успели скрыться в укромных местах. Это было действительным источником ошибки; другим возможным источником ошибки было бы, если бы какой-нибудь странного вида пленник был ошибочно принят им за обезьяну. Допустим, что вы — занятый розысками офицер гестапо и что вы убеждены, что в определенный момент, в определенном доме находятся пять человек. Что привело вас к этому знанию! Когда вы видите человека в какой-либо части дома, вы заставляете его войти в определенную комнату; когда вы убеждаетесь, что никого больше в доме не осталось, вы считаете тех, кого видите, и насчитываете пятерых. Для этого требуется, во-первых, чтобы у вас было известное число суждений по форме: «Я вижу человека в этом направлении» и «Я вижу, что в этом направлении есть что-то, что не является человеком». Во-вторых, требуется суждение: «В процессе поисков всякий, находившийся в доме, был бы обнаружен». Это второе суждение вполне может оказаться ошибочным по общепонятным основаниям, и мы можем поэтому опустить его, но другое требует исследования. Когда вы отвечаете «нет» на такие вопросы, как: «Есть ли там кто-нибудь?», «Слышите ли вы шум?», «Больно ли вам?», вы высказываете общее отрицание, и все же ваш ответ кажется вытекающим из восприятия столь же непосредственно, как если бы вы отвечали «да». Это зависит от того вида несовместимости, который мы рассматривали в предыдущей главе. Вы что-то видите, но форма этого предмета отличается от формы человека; слуховой центр вашего сознания находится в состоянии слушания, но не слышания; в соответствующей части вашего тела вы что-то ощущаете, но это ощущение не является болью. Только в силу несовместимости происходит то, что положительное восприятие служит основанием для общего отрицания: я могу утверждать, что не вижу красного там, а вижу синее, если только речь идет о достаточно малом поле зрения. Такие общие отрицания, основанные на восприятии, ставят перед исследователем большие трудности, но без них большая часть нашего эмпирического знания была бы невозможной, включая сюда, как мы видели, все статистическое знание и знание, к которому мы приходим в результате перечисления членов класса, определяемого по содержанию, например такого класса, как «жители этого поселка» или «люди, находящиеся сейчас в этой комнате». Ввиду этого в нашей теории познания мы должны найти какое-то место для общих отрицаний, основанных на восприятии. Временно, однако, я откладываю эту проблему, чтобы исследовать вопрос, существуют ли общие факты, соответствующие истинным общим предложениям; и что делает общие предложения истинными, когда они действительно истинны, если отвергнуть общие факты. Если бы этот вопрос был решен, было бы легче узнать, как мы приходим к образованию истинных общих предложений. Существуют ли общие факты? Мы можем поставить этот вопрос следующим образом: допустим, что я знаю об истинности или ложности всякого предложения, не содержащего слово «все», или слово «некоторые», или какого-либо эквивалента каждого из этих слов. Что в таком случае представляет собой то, чего я не знаю? Будет ли то, чего я не знаю, чем-то относящимся только к моему познанию и вере или это будет чем-то не относящимся к ним? Я могу сказать: «Браун здесь», «Джоунз здесь», «Робинсон здесь», но не могу сказать: «Некоторые люди здесь», ещё менее того: «Ровно три человека находятся здесь» или «Каждый человек, находящийся здесь, называется «Браун», или «Джоунз», или «Робинсон». Хотя я и знаю об истинности или ложности каждого из приведенных предложений, мое знание все же не обладает полнотой. Если бы я знал, что мой перечень полон, я мог бы вывести, что здесь находятся всего три человека, но на самом деле я не знаю, что здесь нет других. Попробуем выразить яснее то, что здесь имеется в виду. Когда был открыт Антарктический континент, было познано то, что уже существовало до того, как о нем узнали; это познание было отношением между воспринимающим и чем-то, что не зависело от восприятия и вообще от существования жизни на земле. Есть ли здесь какая-нибудь аналогия с отношением между истинными предложениями со словом «все» и предложениями со словом «некоторые», например предложением: «В Антарктике имеются вулканы»? Назовем знание об истинности или ложности каждого предложения, не содержащего общих слов, «всеведением первого порядка». «Ограниченное всеведение первого порядка» будет обозначать такое же полное знание о всех предложениях определенной формы — скажем, формы: «х есть человек». Нам нужно исследовать, чего не знает человек при всеведении первого порядка. Можем ли мы сказать, что единственное, чего он не знает, есть то, что его знание обладает полнотой всеведения первого порядка? Если это так, то это относится к его познанию, а не к фактам, независимым от познания. Можно было бы сказать, что он знает все, кроме того, что больше нечего знать; это значило бы, что не существует неизвестных ему, независимых от познания фактов. Разберем теперь случай ограниченного всеведения первого порядка. Рассмотрим предложения формы «х — человек» и «X смертен» и предположим, что некий многознающий человек знает, являются ли эти предложения истинными или ложными для всякого значения «х», для которого эти предложения имеют смысл, но не знает (что фактически верно), что не существует других значений «X», для которых эти предложения имеют смысл. Допустим, что A B, C… Z суть значения «x», для которых предложение «x — человек» является истинным, и предположим, что, для каждого из этих значений предложение «х смертен» является истинным. Тогда предложения «A смертен», «B смертен»… «Z смертен», взятые вместе, являются фактически эквивалентными предложению: «Все люди смертны», это значит, что если одно из них истинно, то истинно и другое, и наоборот. Но наш многознающий человек не знает этой эквивалентности. Во всяком случае, эквивалентность предполагает конъюнкцию предложений «A смертен», «B смертен»… «Z смертен»; это значит, что она предполагает предложение, построенное путем повторения слова «и», которое истолковывается так же, как и слово «или». Отношение между «и» и «или» — особого рода. Когда я утверждаю «p и q», можно думать, что я утверждаю «p» и утверждаю «q» так, что «и» в предложении «p и q» кажется ненужным. Но если я отрицаю «p и q», то я утверждаю «не — p или не — q» так, что «или» оказывается необходимым для истолкования ложности конъюнкции. Наоборот, когда я отрицаю «p или q», я утверждаю «не — p и не — q» так, что конъюнкция нужна для истолкования ложности дизъюнкции. Таким образом «и» и «или» взаимозависимы; каждое из них может быть определено с помощью другого плюс «не». Действительно «и», «или» и «не» — все могут быть определены с помощью «не — p или не — q» и «не — p и не — q». Ясно, что предложения со словом «все» аналогичны конъюнкции, а предложения со словом «некоторые» — дизъюнкции. Возвращаясь к предложению: «Все люди смертны», позволим нашему многознающему человеку понимать значение «и», «или» и «не», но предположим, что он не в состоянии понять значение «все» и «некоторые». Предположим далее, как и раньше, что A, B, C… Z исчерпывают всех людей и что наш многознающий человек знает, что «A смертен, и B смертен, …и Z смертен»; но, поскольку он не знает слова «все», он не знает, что «A, B, C… Z исчерпывают всех людей». Назовем это предложение «P», Нас касается вопрос: чего именно он не знает, не зная P? В математической логике P истолковывается следующим образом: «При любом значении x будет верно, что или x не человек, или x есть A, или x есть B, или… x есть Z. Это можно истолковать и иначе: «При любом значении x конъюнкция: «x — человек, и x не есть A, и x не есть B, и… х не есть Z» — оказывается ложной. Каждое из этих предложений есть утверждение обо всем во вселенной, но вместе с тем кажется абсурдным предполагать, что мы можем знать обо всем во вселенной. В случае, например, со «всеми людьми» имеется вполне реальное сомнение, поскольку могут быть люди и на какой-нибудь планете какой-нибудь другой звезды. Но как обстоит дело с предложением: «Все люди в этой комнате?»

The script ran 0.02 seconds.