Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Роза Люксембург - О социализме и русской революции [0]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_politics

Аннотация. В книгу вошли произведения Розы Люксембург, отражающие ее своеобразные взгляды на социализм, соотношение демократии и диктатуры, развитие марксизма, борьбу за гуманизм, против милитаризма. Впервые на русском языке публикуется в полном объеме собранный воедино цикл работ Р. Люксембург о Февральской и Октябрьской революциях 1917 г. в России («Русские проблемы», «Русская трагедия», «Рукопись о русской революции») и Ноябрьской революции 1918 г. в Германии («Чего хочет Союз Спартака», «Наша программа и политическая ситуация»), а также письма 1917–1918 гг., значительно обогащающие наши представления о ее политических воззрениях, ее понимании демократии, отношении к русской революции. http://polit-kniga.narod.ru

Полный текст.
1 2 3 4 

Роза Люксембург О социализме и русской революции Избранные статьи, речи, письма Предисловие Человек, мыслитель, революционер Талант Розы Люксембург — редкостно цельный и вместе с тем многогранный. Беззаветно смелая революционерка была вдумчивым, творческим мыслителем. История, политическая экономия, стратегия и тактика пролетарской борьбы оживали под пером тонкого аналитика и страстного полемиста. Она достигала кристальной ясности при освещении сложных теоретических вопросов, чеканно формулировала программные документы, вдохновенно сочиняла революционные воззвания, сражая идейных противников точной аргументацией, изящной иронией, а иногда и гневным сарказмом. У этой маленького роста женщины с большой головой, выразительным профилем и черными задумчивыми глазами был звонкий мелодичный голос, который достигал самых отдаленных углов огромных переполненных залов. Она обладала поразительным даром убеждения: ее образная и всегда предельно искренняя речь проникала в умы и сердца простых рабочих и работниц. Роза Люксембург глубоко верила в историческое творчество народных масс. Она видела в них не пассивных исполнителей чужой воли, а инициативных борцов за свободу и справедливость. Стремления и мечты людей, их отношения и жизненная позиция не только всегда интересовали, но и вдохновляли ее. «Быть человеком — самое главное, — писала она из тюрьмы подруге. — А это значит: быть твердым, ясным и веселым, да, веселым, несмотря ни на что, вопреки всему, ибо скулить — удел слабых. Быть человеком — значит радостно бросить, если нужно, всю свою жизнь «на великие весы судьбы», значит в то же время и радоваться каждому светлому дню, каждому красивому облаку…» Проведя в тюрьмах Германии и Польши свыше четырех лет, Р. Люксембург говорила, что надеется умереть на посту: в уличном бою или на каторге. Почти так и случилось. Контрреволюционеры убили ее ночью 15 января 1919 г. на улице Берлина и трусливо сбросили труп в воды канала. Потрясенная этим известием, хорошо знавшая ее Александра Коллонтай воскликнула в ужасе и гневе: «Разбрызгать драгоценный мозг Розы Люксембург по мостовой! Оборвать нить созидательного творчества на полуслове, остановить работу остроаналитического ума… Какой кошмар! Какое преступление! Преступление не только перед пролетариатом — с ним не считаются вдохновители этого злодеяния, — но и перед рычагом истории — перед наукой»*. Не только жизнь Р. Люксембург была драматичной, но и судьба ее литературно-политического наследия. Ей довелось держать в руках лишь несколько своих книг и брошюр. В 1898 г. была издана в Германии ее докторская диссертация «Промышленное развитие Польши»*. Год спустя имела шумный успех брошюра «Социальная реформа или революция?»*. Опыту первой русской революции была посвящена адресованная немецким рабочим брошюра «Массовая стачка, партия и профсоюзы». Для польских рабочих под псевдонимом «Юзеф Хмура» она написала популярную брошюру «Церковь и социализм»*. В 1913 г. было опубликовано большое исследование «Накопление капитала. К вопросу об экономическом объяснении империализма», вызвавшее разнообразную критику. В 1916 г. нелегально вышла брошюра «Кризис социал-демократии», известная как «брошюра Юниуса». Многочисленные статьи были рассеяны в различных немецких и польских журналах и газетах. После гибели Розы Клара Цеткин выпустила вторым изданием брошюру «Кризис социал-демократии» со своим предисловием. Вскоре вышли «Письма из тюрьмы», затем написанная в тюрьме книга «Накопление капитала, или Что сделали эпигоны из марксовой теории. Антикритика», потом — письма Луизе и Карлу Каутским*, неизданные лекции «Введение в политическую экономию». Компартией Германии была создана комиссия, в которую вошли К. Цеткин, А. Барский, Ю. Мархлевский. Ей было поручено, чтобы «все литературное наследие Розы Люксембург было издано быстро и добросовестно, стало достоянием международного пролетариата»*. Но издатели столкнулись с немалыми трудностями. В 1922 г. Пауль Леви, исключенный из КПГ, опубликовал написанную Р. Люксембург в тюрьме «Рукопись о русской революции», сопроводив ее пространным антикоммунистическим комментарием*. К. Цеткин, Барский и Мейер тотчас заявили, что рукопись вовсе не была «политическим завещанием» Розы, тем более что она многое из написанного вскоре практически исправила в ходе германской революции*. В. И. Ленин в «Заметках публициста» обратил внимание на то, что Леви издал как раз ту работу Люксембург, в которой имелись ошибки. Однако, несмотря на них, подчеркнул Ленин, Роза Люксембург «была и остается орлом». Назвав ее великой коммунисткой, он высказал убеждение, что «ее биография и полное собрание ее сочинений… будут полезнейшим уроком для воспитания многих поколений коммунистов всего мира»*. Этот завет Ленина не был, однако, выполнен. Парадоксально, но факт: в посмертном умалении и искажении вклада Розы Люксембург в теоретическую разработку марксизма, в обобщение революционного опыта XX в. повинны не столько ее идейные противники, сколько некоторые соратники. Если при жизни враги именовали ее «кровавой Розой», обвиняли в намерении перенести в Германию «русские методы» и травили как «агента большевизма», то позднее бывшие «друзья» изо всех сил старались противопоставить ее Ленину и большевикам. В обстановке острых идеологических и политических споров, развернувшихся в РКП (б), КПГ и Коминтерне после кончины Ленина, появились желавшие воспользоваться ее именем для прикрытия собственных позиций. Так, А. Тальгеймер необоснованно приписал Розе Люксембург некую «теорию автоматического краха капитализма». В полемике о «перманентной революции» К- Радек заявил, что создали ее Роза Люксембург и Троцкий. Сталин тогда публично поправил Радека, назвав авторами «теории» не Люксембург, а Троцкого и Парвуса*. Когда в 1925 г. V конгресс Коминтерна выдвинул задачу изучения опыта ленинизма, на V расширенный пленум ИККИ были вынесены подготовленные Зиновьевым тезисы «Большевизация партий Коммунистического Интернационала». В них едва ли не все теоретические ошибки в европейских партиях — как «левые», так и социал-демократические — были «обобщены» под зловещей рубрикой «ошибки люксембургианства». Тезис горячо поддержали исключенные потом из КПГ лидер «ультралевых» Рут Фишер и Гейнц Нойман. Только Клара Цеткин, заявившая, что вовсе не намерена «утаивать или затушевывать идеологические и организационные недостатки Союза Спартака», протестовала против опасной тенденции третировать старых спартаковцев.* «Люксембургианство» было представлено в тезисах ИККИ средоточием ошибок по вопросам о соотношении стихийности и сознательности, об организации и массах, о подготовке вооруженного восстания, о роли профсоюзов, по крестьянскому и национальному вопросам. Но еще более роковым, чем преувеличение или приписывание Р. Люксембург тех или иных ошибок, оказался обобщающий тезис, что, «чем ближе к ленинизму» стоят такие деятели, как Роза Люксембург, «тем опаснее взгляды их в той части, в которой, будучи ошибочными, эти взгляды не совпадают с ленинизмом»*. Едва ли сочинители этой чудовищной иезуитской формулы предвидели, что с ее помощью будут отлучены от ленинизма один за другим и они сами, пока в конце концов монополия на толкование взглядов Ленина не достанется Сталину. В 1931 г. Сталин опубликовал письмо в редакцию журнала «Пролетарская революция», в котором автор дискуссионной статьи А. Г. Слуцкий был назван «троцкистским контрабандистом», а все германские левые социал-демократы, особенно Роза Люксембург, ошельмованы. Так, ей были приписаны «полуменьшевистская теория империализма» и сочинение вместе с Парвусом «схемы перманентной революции», которые были-де затем «подхвачены Троцким»*. Сталин «забыл», что семь лет назад сам писал иное, но никто не рискнул ему об этом напомнить. Если еще в 1930 г. мог быть опубликован по-русски первый том избранных сочинений Розы Люксембург «Против реформизма» (перевод III тома немецкого издания)*, то письмо Сталина вовсе прекратило публикацию в СССР ее работ. Когда же редактор-составитель Пауль Фрёлих был исключен из КПГ, перестало выходить и немецкое издание. Только после XX съезда КПСС советские, немецкие и польские историки взялись за восстановление истинного облика Розы Люксембург. Однако их опередили буржуазные авторы. В 60-е годы на Западе стали переиздавать многие ее работы, вышли подробные биографии*. Ее изображали представителем некоего особого «западноевропейского» или «демократического» марксизма, противостоящего ленинизму. Эта идеологическая установка служила и для приглушения «люксембургианской эйфории», как именовали бурно возросший в то время интерес западной молодежи к революционному марксизму и его носителям. Вместе с тем на Западе появились издания и фильмы, способствовавшие восстановлению более или менее достоверного облика великой революционерки*. В 70-е и 80-е годы ученые ГДР А. Лашица и Г. Радчун осуществили научную публикацию большей части литературного наследия Р. Люксембург, прежде всего связанного с ее деятельностью в рядах германского и международного рабочего движения. Вышли шесть томов ее трудов и пять томов писем, научная биография*. Аргументированно опровергая ложные интерпретации, эти ученые показали, что Роза Люксембург внесла существенный вклад в развитие революционной стратегии и тактики борьбы за мир, демократию и социализм, что она «всегда была последовательной марксисткой, несгибаемой пролетарской интернационалисткой, честной и боевой соратницей Ленина и большевиков». Несмотря на временами острую полемику, между ними преобладало согласие, возраставшее с годами, по всем принципиальным вопросам*. Свой вклад в издание и истолкование наследия Розы Люксембург внесли и польские ученые*. В Советском Союзе работы Р. Люксембург давно стали библиографической редкостью. В 1959 г. вышла одна только брошюра «Социальная реформа или революция?», в 1961 г. — сборник ее высказываний о литературе, подготовленный М. М. Коралловым, в 1974 г. — биографический очерк, написанный Р. Я- Евзеровым и И. С. Яжборовской*. Было защищено несколько диссертаций. Отдельные письма Розы, статьи о ней рассеяны в журналах и сборниках*. Настоящий том содержит произведения и некоторые письма Розы Люксембург, отобранные прежде всего в соответствии с его заглавием. В него не вошли крупные экономические работы, включена лишь одна из написанных ею брошюр. Большинство из помещенных статей публиковалось в немецкой печати, одна — в польской. Материал сгруппирован в шесть тематических разделов, внутри которых соблюдается хронологическая последовательность написания или публикации. В конце каждого помещены выдержки из писем Розы, так или иначе связанные с его содержанием. Основу первого раздела «Марксизм и ревизионизм» составляет брошюра «Социальная реформа или революция?», изданная в Лейпциге в 1899 г. Она была, пожалуй, самым ярким выражением бурного идейного спора, разгоревшегося на рубеже веков в среде последователей и учеников Маркса в связи с выступлением одного из них — Эдуарда Бернштейна — с ревизией марксистского учения. Отзвуки этого спора не угасли и даже оживились в наши дни, в пору критического переосмысления прошлого, предпринимаемого ради более глубокого понимания настоящего и будущего. Сегодняшний читатель брошюры Розы Люксембург должен прежде всего вникнуть в обстоятельства ее написания, в атмосферу того времени. Только сделав это, можно с достаточной основательностью анализировать позиции спорящих сторон, глядя на них с достигнутых высот современного познания. Брошюра Люксембург была составлена из двух серий ее статей, опубликованных в газете «Leipziger Volkszeitung». Первая появилась 21–28 сентября 1898 г. и была посвящена критическому разбору статей Э. Бернштейна в теоретическом журнале СДПГ, издававшемся К. Каутским, «Neue Zeit», вышедших в 1896–1897 гг. под общим заголовком «Проблемы социализма»*. Бернштейн был видным публицистом, редактором зарубежного партийного органа «Sozialdemokrat». Даже после отмены в 1891 г. исключительного закона против социалистов он был лишен возможности вернуться на родину и, поселившись в Англии, стал близким сотрудником, а потом душеприказчиком Энгельса. Его выступление с ревизией многих положений марксизма было неожиданным. В октябре 1898 г. на съезде СДПГ в Штутгарте ревизионизм был осужден в выступлениях А. Бебеля, В. Либкнехта, К. Цеткин, К. Каутского и др. Роза Люксембург сосредоточила внимание на формуле Бернштейна: «Конечная цель, какой бы она ни была, для меня ничто, движение для меня все!» По ее убеждению, для революционной пролетарской партии вопрос о конечной цели имел решающее значение. Однако А. Бебель, прочитав письмо Бернштейна из Лондона и выразив несогласие с ним по многим пунктам, предложил продолжить теоретические споры в печати. Каутский, признав своей ошибкой, что публиковал статьи Бернштейна без комментариев, и высказав ряд возражений, закончил словами: «Нет, Бернштейн нас не обескуражил, он лишь побудил нас к размышлениям, и за это мы должны быть ему благодарны…»* Лишь годы спустя стали известны личные письма Каутского Бернштейну от 8 и 23 октября 1898 г.: «…я взял на съезде слово, чтобы спасти тебя. Если бы Бебелю самому пришлось отвечать, можешь себе представить, каков был бы этот ответ при его темпераменте и безоглядности… А так, хотя большинство с тобой и не согласно, удалось использовать раздражение делегатов непривычной резкостью Парвуса, Розы и Клары… Я и статью в «Vorwarts» написал, чтобы снова не выступили Люксембург и другие…»* Прочитав речь Каутского на съезде, Г. В. Плеханов ответил ему открытым письмом «За что нам его благодарить?». «Разве мог Бернштейн, — говорилось в нем, — побудить кого-нибудь к серьезному размышлению? Ведь он не привел новых фактов, не дал новых объяснений. А что может выиграть марксизм от эклектической амальгамации с учениями буржуазных экономистов? Неужели трудно понять, что речь теперь идет о том, кому кем быть похороненным: социал-демократии Бернштейном или Бернштейну социал-демократией?»* Роза Люксембург опубликовала это письмо Плеханова в «Sa-chsische Arbeiter-Zeitung». Когда же Бернштейн в начале 1899 г. выпустил в партийном издательстве книгу «Предпосылки социализма и задачи социал-демократии»*, в которой расширил и заострил свою критику марксизма и политики партии, Р. Люксембург ответила новой серией из пяти статей, опубликованных в «Leipziger Volkszeitung» 4–8 апреля 1899 г. Они имели большой успех, и уже две недели спустя газета выпустила брошюру «Социальная реформа или революция?». Объясняя ее заглавие, Роза подчеркнула, что противопоставление социальных реформ революции чуждо социал-демократии, а Бернштейн выдвинул его с единственной целью совлечь партию с революционного пути. Важны ее наблюдения о соотношении демократии и социализма, ее предвидение, что рост милитаризма ведет к неизбежности мировой войны. С другой стороны, современный читатель увидит и явное полемическое преувеличение в утверждении, что анархия производства «толкает капитализм в безвыходный тупик». Возможно, вызовут раздумья и другие предметы спора — о приспособляемости капитализма, о введении социализма путем социальных реформ, о роли демократии. Почти столетие, минувшее со времени дискуссии, по-иному расставило не только акценты. Ныне требуется более глубокое переосмысление самих понятий «капитализм» и «социализм», их соотношения, процессов развития человеческого общества. Опыт, накопленный к рубежу XXI в., бросает новый свет на события прошлого. Но тем важнее при этом придерживаться принципа историзма, помнить, что современная мировая ситуация является результатом двух мировых войн, длинной цепи революций, крушения фашизма и других тоталитарных систем, небывалых возможностей научно-технического прогресса, осознания реальной угрозы гибели человечества и на этой основе понимания ограниченности классового подхода по сравнению с борьбой за выживание, за сохранение и умножение гуманитарных ценностей. Разве был бы нынешний мир таким, если бы революционные пролетарии в начале XX в. пошли бы за ревизионистами, отказались вообще от классовой борьбы и противодействия империализму, развязанным им войнам, социальному и национальному угнетению? Революция, разумеется, не панацея, но только самоотверженная упорная борьба масс — и в странах, пытавшихся прорваться на путь социалистического созидания, и в странах развитого капитализма, и в странах развивающихся — обусловила как приспособляемость капиталистического строя и его возросшую склонность к проведению социальных реформ, так и завоевание невиданных в XIX в. возможностей для расширения реальной демократии масс. В таком контексте нетрудно понять, что социальному прогрессу способствовал не оппортунист Бернштейн, а революционные бойцы — соратники Розы Люксембург. Надо иметь в виду и расстановку сил в международной социал-демократии, в Социалистическом интернационале в конце XIX в. К. Каутский в книге «Бернштейн и социал-демократическая программа. Антикритика» обстоятельно проанализировал и доказал научную несостоятельность всей методики расчетов Бернштейна, необоснованность главных его выводов*. Впрочем, дело не сводилось к ошибкам или личным просчетам Бернштейна. Атаки на марксизм шли с разных сторон: во Франции произошел «казус Мильерана», баварские социал-демократы пошли на избирательные соглашения. Роза верно поняла, что Бернштейн вовсе не одиночка, а «теоретический толмач целого направления». На съезде СДПГ в Ганновере в октябре 1899 г., разъясняя свою точку зрения, Роза сказала: «Нам вовсе не нужно видеть в революции вилы и кровопролитие. Революция может произойти и в культурных формах, и если какая-нибудь из них имеет на то шансы, то именно пролетарская; ибо мы последние среди тех, кто хватается за насильственные средства, кто мог бы желать жестокой революции. Но такие меры зависят не от нас, а от наших противников (возгласы: «Очень верно!»), и вопрос о форме, в какой мы придем к власти, следует полностью исключить из рассуждений, ибо такие вопросы и обстоятельства мы не можем сейчас предсказать. Для нас важна лишь суть дела, а она состоит в том, что мы стремимся к полному переустройству господствующего капиталистического экономического строя, которое может быть осуществлено только посредством взятия государственной власти, а не путем социальной реформы в лоне современного общества»*. На последующих съездах германской социал-демократии в Любеке (1901 г.) и Дрездене (1903 г.) ревизионисты, в том числе вернувшийся в Германию и открыто порвавший с марксистской теорией Э. Бернштейн, подвергли Розу Люксембург и Франца Меринга самым резким и необоснованным нападкам. С тревогой следившая за таким развитием событий ленинская «Искра» заметила: «Рано или поздно перед революционно-пролетарскими элементами партии станет задача — разорвать с оппортунизмом. Только такой открытый разрыв радикально излечит великую германскую социал-демократию от заразившей ее болезни»*. Однако совет не был реализован. Помещенная в конце раздела подборка включает выдержки из личных писем, адресованных в 1898–1899 гг. Розой Люксембург ее мужу Лео Иогихесу, остававшемуся в то время в Швейцарии, но активно участвовавшему в ее полемике с ревизионистами. В письмах раскрывается характер Розы, ее убежденность в правильности марксова учения. Картина внутренних отношений в «верхах» германской социал-демократической партии, представшая перед молодой польской революционеркой, не вдохновляла. Но она с поразительной быстротой сумела включиться в совершенно новую для нее деятельность. В мае она приехала в Германию, а в сентябре — октябре она уже — автор серии блестящих статей, ответственный редактор газеты в Дрездене и делегат партийного съезда СДПГ в Штутгарте! Надо ли удивляться, что некоторые ее оценки и характеристики действующих лиц поверхностны и субъективны. Зато другие поражают глубиной и точностью. Два письма к Августу Бебелю, которые разделяют четыре года, показывают, сколь непросто складывалась судьба Розы: не только те, с кем она безоглядно сражалась, видели в ней «чужую». Впрочем, конфликт ее с Мерингом остался лишь неприятным эпизодом в их многолетнем боевом содружестве. Второй раздел «Революция 1905–1907 гг. в России и Польше» содержит статьи, речи и письма Розы Люксембург, относящиеся к событиям этих лет. Она была их активной участницей, находясь в Берлине, Варшаве, Петербурге, Куоккале, Мангейме, Лондоне, и тем важнее ее исторические свидетельства. Отношения между польскими и российскими социал-демократами с самого начала складывались нелегко. Социал-демократия Королевства Польского и Литвы (СДКПиЛ), возникшая в 1899 г. на основе объединения СДКП с литовскими социал-демократами, была идейно близка к ленинской «Искре». В мае 1901 г. Роза впервые лично встретилась с Лениным в Мюнхене. Но принципиальное отрицание Розой и ее товарищами права наций на самоопределение привело к тому, что на II съезде РСДРП в 1903 г. СДКПиЛ не вошла в ее состав. Раскол между большевиками и меньшевиками поначалу побудил Р. Люксембург принять сторону последних. Об этом свидетельствовала заостренная против Ленина ее статья «Организационные вопросы русской социал-демократии» в журнале «Neue Zeit», а затем в меньшевистской «Искре»*. Тем важнее, что вскоре начавшийся в России и Польше революционный подъем показал польским социал-демократам, что им по пути не с меньшевиками, а с ленинцами. Р. Люксембург неудержимо тянуло в Польшу, и в конце 1905 г. ей удалось с чужим паспортом отправиться в Варшаву «на работу». Она писала здесь статьи и брошюры, выступила на партийной конференции СДКПиЛ, но вскоре была выслежена и арестована царской охранкой. Заточенной в пресловутый десятый павильон Варшавской цитадели, ей грозили военный суд и каторга. Русские, немецкие и польские товарищи с трудом выручили Розу, внеся крупный залог. Но вместо необходимого лечения отважная революционерка отправилась в Петербург и Куоккалу, встречалась с Дзержинским и Лениным. По мере развития событий русской революции Роза Люксембург углубляла свой анализ. Лучше всех в Германии разбираясь в российских и польских делах, она на страницах «Vorwarts» и «Neue Zeit» давала наиболее достоверную информацию, разъясняла, что, хотя революция началась стихийным взрывом негодования, она вовсе не случайность, а закономерный плод многолетнего развития народного освободительного движения и особенно деятельности социал-демократии. Все больше писала Роза и для польских изданий. Глубже и раньше других на Западе Р. Люксембург поняла, что российская революция — не обычная буржуазная революция. Совершаемая не буржуазией, а рабочим классом, она отличается от прежних и по содержанию и по методам борьбы, являясь переходной формой от буржуазных революций прошлого к пролетарским революциям будущего. Позиция Розы Люксембург становилась все более критической по отношению к меньшевикам, приближаясь к основным установкам Ленина и большевиков. Однако были между ними и расхождения. Придавая первостепенное значение вовлечению в революцию самых широких масс трудящихся города, деревни и солдат, остро полемизируя по вопросам деятельности террористических групп и «комитетов», приобретения оружия и т. п., она проявила склонность к недооценке роли революционной организации. Не было в ее взглядах полной ясности и относительно места крестьянства в революции, сказывался национальный нигилизм. Однако несравненно важнее было то, что в анализе роли массовой политической стачки, демонстрации и вооруженного восстания Роза стремилась использовать опыт российской революции для активизации политической борьбы рабочего класса Европы, прежде всего Германии. Наиболее основательно это было сделано ею в брошюре «Массовая стачка, партия и профсоюзы», написанной во время краткого пребывания в Финляндии по заказу гамбургской социал-демократической организации. Ленин, прочитав брошюру, подчеркнул и отчеркнул в своем экземпляре важнейшие положения. Хотя и не со всем согласившись, он счел ее лучшим изложением событий с учетом западных условий борьбы*. Вернувшись в Германию, Роза Люксембург неутомимо пропагандировала российский революционный опыт. На Лондонском съезде РСДРП, представляя и СДПГ и СДКПиЛ, она вступила в жаркую полемику с Плехановым, меньшевиками и бундовцами. Те не остались в долгу: одни приписали ей проповедь революции в России, совершаемой будто бы исключительно пролетариатом, другие пытались помешать ее сближению с Лениным. Но это не удалось. В третий раздел «Политическая борьба: теория и практика» вошло несколько статей, относящихся к двум периодам, разделенным десятилетием. Первый последовал за борьбой против ревизионизма и был ее непосредственным продолжением. Обращаясь в это время к трудам основоположников, Р. Люксембург, как и Ф. Меринг, видела главную задачу в том, чтобы донести важнейшие идеи марксизма до массы членов социал-демократии, имевших о них лишь смутное представление и тем легче попадавших на удочку «простых идей», распостранявшихся ревизионистами и реформистскими лидерами профсоюзов. Главный упор в то время был сделан на революционность учения классиков, на необходимость для пролетарской партии, отнюдь не забывая о повседневных нуждах трудящихся и тактике текущей борьбы, готовить массы к решающей схватке с буржуазией с целью открыть социалистическую перспективу. Революционная теория должна при этом развиваться и совершенствоваться. Второй период — это время, когда русская революция 1905–1907 гг., рост массового стачечного движения на Западе, первые сполохи надвигавшейся мировой войны создали и в Германии предреволюционное напряжение. Снова обращаясь к Марксу, напоминая, что он поставил социалистический идеал на научную почву, обосновал его историческую необходимость, Р. Люксембург подчеркивала теперь и то, что та «капиталистическая зрелость, которую Маркс в 60-е годы изучал и описал на основе английских условий, оказалась беспомощным, лепечущим детством в сравнении с нынешним, охватывающим весь мир господством капитала и с отчаянной дерзостью его теперешней империалистической заключительной фазы». Одной из статей, написанных к 20-летию со дня смерти Маркса, Роза дала примечательное название — «Застой и прогресс в марксизме». Анализируя в ней причины теоретического застоя в самой влиятельной партии II Интернационала, она указала на низкий уровень духовной культуры рабочего класса и на то, что не ведется дальнейшая разработка экономического учения марксизма. Творение Маркса, считала она, всегда было гораздо шире рамок узко понятой «пролетарской классовой борьбы», далеко превосходило ее прямые запросы, хотя и создавалось именно ради нее. Когда рабочее движение «вступает в более продвинутую стадию и выдвигает новые практические вопросы», социал-демократия вновь обращается к марксовой сокровищнице мыслей, однако лишь для того, чтобы «извлечь из нее отдельные куски его учения и использовать их». Слишком долго партия довольствуется старыми руководящими идеями, хотя они уже потеряли свою пригодность, вместо того чтобы теоретически использовать марксовы импульсы. Дело вовсе не в том, что-де марксова теория устарела, изжила себя. Нет, арсенал ее далеко не исчерпан, и не социал-демократы обогнали Маркса, а, наоборот, он далеко обогнал их: «наши потребности еще недостаточны для применения марксовых идей». В новых условиях Р. Люксембург считала самой настоятельной задачей партии максимальную активизацию широких пролетарских масс, вовлечение их в политическую борьбу, обучение революционным методам в ходе самого революционного действия. Особую остроту приобрела ее полемика с К. Каутским, ибо она считала его поведение особенно опасным, поскольку он, изображая себя теоретиком «марксистского центра», звал массы не к революционной активности, а, напротив, воздвигал на пути к ней все новые препятствия, проповедовал тактику «измора», «изнурения», «приглушения», «только-парламентаризма». Когда с целью пробуждения масс Роза Люксембург рискнула выдвинуть лозунг, десятилетиями считавшийся в партии «табу», — лозунг демократической республики, ее не решился поддержать даже Меринг. Письма Розы 1909–1910 гг. Кларе Цеткин иллюстрируют ее представления о ситуации в германской социал-демократии. К суровому испытанию мировой войной марксистские левые подошли как маленькая горстка революционных бойцов с ограниченной возможностью общения с той широкой массой трудящихся, которую хотели мобилизовать на решительные действия. Четвертый раздел «Против милитаризма, за гуманизм» составили статьи и письма, осуждавшие гонку вооружений и подготовку к мировой войне. Еще в 1900 г. на Международном конгрессе Социалистического интернационала в Париже Р. Люксембург предостерегала от опасности той «мировой политики», которую вскоре стали называть политикой империализма, призывала пролетариев соединиться прежде всего для борьбы против милитаристской, всемирно-политической реакции. Семь лет спустя на Штутгартском конгрессе Интернационала Роза вместе с Лениным энергично проводила мысль, что, если империалистами все-таки будет развязана мировая война, ее необходимо использовать для ускорения революционного свержения классового господства. В. И. Ленин считал особенно ценным, что в принятой конгрессом резолюции «строгость ортодоксального, т. е. единственно научного марксистского анализа соединилась с рекомендацией рабочим партиям самых решительных и революционных мер борьбы»*. Как и другие немецкие революционеры, Р. Люксембург органично сочетала борьбу против империализма с выступлениями в защиту культуры и гуманистических ценностей, ярким образцом чего могут служить материалы, вошедшие в данный раздел. В двух своих статьях о творчестве Льва Толстого, а также в выдержках из личных писем Роза предстает не только как глубокий ценитель художественного мастерства писателя, но и как тонкий аналитик его социальных воззрений. Ее не устраивал традиционный для марксистской ортодоксии (Плеханов, Каутский, отчасти и Меринг) подход, когда «великому художнику» резко противопоставляли «реакционного социального мыслителя». Она не умаляла ни утопичности проповеди Толстого о «непротивлении злу», ни ориентации на крестьянина, а не на рабочего, ни враждебности по отношению к революции и марксизму. Вместе с тем она видела его могучую силу в критике сущего, в близости его к идеям великих социалистов-утопистов, в его революционном радикализме в отношении искусства, в неустанном поиске истины. Ей представлялось, что Толстой-художник и Толстой-моралист вовсе не антиподы, а в основе его гениальности лежит цельное мировоззрение «самого истинного социализма». Представления Р. Люксембург о русской литературе XIX— начала XX в., ее роли в общественной жизни страны, присущей ей высокой социальной ответственности нашли самое яркое выражение в обширной вводной статье к переведенной ею в тюрьме на немецкий язык книге В. Г. Короленко «История моего современника». Здесь глубокое почтение к плеяде выдающихся талантов сливалось с острыми суждениями аналитика, и в мир искусства то и дело вторгался политический полемист. Роза прослеживает развитие социальной ноты в творчестве художника с некоторой грустью, хотя для нее самой политическая борьба и ее вершина — революция были той великой правдой, ради которой только и стоило жить. Сопоставляя Толстого и Короленко, Короленко и Горького, она высказала немало интереснейших соображений о роли мировоззрения в художественном творчестве, а также о роли насилия в истории. Пятый раздел объединяет работы, тема которых — «Февраль и Октябрь 1917 г. в России». Все они написаны в тюрьме, и на них лежит печать недостаточной информированности. Но поражают они тем, что в них проявилось уникальное для зарубежного современника проникновение в суть событий, понимание их сложности и одновременно осознание их героизма и величия. Серия статей, опубликованных в нелегальных или полулегальных немецких изданиях, проникнута прежде всего тревогой за судьбы русской революции, которая, разразившись в условиях мировой войны, развивалась в исключительно трудной международной и внутренней обстановке. Проблема мира, выхода из войны была не просто сложной, но грозила, по мнению Розы, обернуться трагедией для русской революции. Под этим углом зрения она рассматривала и Брестский мир, навязанный Советской России германским милитаризмом. В статье «Русская трагедия» она высказала разделявшуюся и другими революционерами мысль, что осуществление социалистической революции в одной стране — нечто вроде попытки «решить квадратуру круга». Из этой посылки она (как и Карл Либкнехт) сделала единственно верное, принципиально важное практическое заключение: долг европейского пролетариата — помочь русской революции. «Есть один лишь выход, — писала она, — из трагедии, в которую вовлечена Россия, это — восстание в тылу германского империализма, подъем германских масс как сигнал к революционному окончанию бойни народов»*. Именно этот итоговый вывод сочли особенно ценным редакторы «Spartakusbriefe», которые, однако, не согласились с критическими замечаниями Розы и оговорили в примечании к ее статье, что трудности в России вытекают из объективного положения большевиков, а не из их субъективных действий*. Один из редакторов, Пауль Леви, отправился к Розе в тюрьму, чтобы убедить ее отказаться от дальнейшей публичной критики. Она согласилась, но вскоре изложила свои раздумья в неоконченной рукописи, не предназначавшейся ею для печати. Так родилась «Рукопись о русской революции», вызвавшая впоследствии много споров. В ней Роза поставила перед собой две задачи: опровергнуть ложные утверждения Каутского и меньшевиков, будто в России вообще невозможна социалистическая революция; дать критический разбор действий русских большевиков. Она считала себя не только вправе, но и обязанной сделать это. Высоко оценивая заслуги большевиков, она была убеждена, что «только обстоятельная, вдумчивая критика способна раскрыть сокровища и опыта и уроков». На «Рукописи о русской революции» лежит печать фрагментарности и незавершенности: то был лишь первый набросок, содержавший и конспективные заметки; текст остался стилистически неотточенным. В работе нашли выражение те рассуждения о Брестском мире и опасения насчет того, что революция может быть задушена империализмом, которые были высказаны в опубликованных статьях. В ней проявились и давние разногласия между Р. Люксембург и Лениным по крестьянскому и национальному вопросам. Они были дополнены мнением Розы, что раздел земли между крестьянами был экономической ошибкой. Ее отрицательное отношение к лозунгу о праве наций на самоопределение даже усилилось, хотя мировая война показала, сколь сильны националистические настроения в рабочем классе. Вместе с тем нельзя отбросить ее предостережение: национализм используется реакцией для подрыва борьбы рабочих за социальное освобождение. Самыми актуальными и животрепещущими выглядят рассуждения Р. Люксембург о соотношении демократии и диктатуры, насилия и свободы. Она не была противником революционного насилия вообще. Но ее серьезно беспокоило (и мы теперь ясно видим, что для того были реальные основания), как бы не угасли революционная активность и самодеятельность масс, как бы широкое применение террора против врагов революции не привело к падению морали самих революционеров, как бы диктатура пролетариата не выродилась в диктатуру вождей и даже буржуазную диктатуру. Провидчески звучат ее слова о том, что «свобода всегда есть свобода для инакомыслящих», что от этой ее сути зависит все живительное, целительное и очищающее действие демократии. Надо только иметь в виду, что «инакомыслящими» Роза называла не врагов революции, а многомиллионные народные массы, тогда политически непросвещенные и потому едва ли способные в полном объеме воспринять социалистическую программу партии большевиков. В рукописи ошибки большевиков неоднократно объясняются труднейшими условиями. Но моральная высота и принципиальность подхода Розы проявилась в убеждении, что ошибка не перестает быть ошибкой и тогда, когда целиком вынуждена обстоятельствами. «Опасность, — считала она, — начинается тогда, когда… нужду выдают за добродетель». И если Ленин при оценке российского опыта и его общезначимости почти всегда был осторожен и самокритичен, то этого никак нельзя сказать о его преемниках, которые, чем дальше, тем самоувереннее и настойчивее толковали о «столбовой дороге» и выше небес превозносили уникальный опыт первопроходцев. В разделе шестом «Ноябрьская революция 1918 г. в Германии» собраны некоторые материалы самого напряженного и трагического периода жизни Р. Люксембург. В круговороте революции, в нечеловеческих условиях она проявила ясность ума и твердость воли, верность принципам революции и социализма, тактическую гибкость. Почти два месяца она вела напряженнейшую работу, день за днем давая в «Rote Fahne» оценку хода германской революции, ее возможностей и задач, силы ее натиска и слабостей революционного авангарда, действий пришедших в движение трудящихся масс, поведения их вождей. «За четыре года империалистической бойни кровь лилась ручьями, реками, — писала Роза. — Теперь нужно с благоговением хранить в хрустальных чашах каждую каплю этого драгоценного сока. Самая безоглядная революционная решительность и самая великодушная человечность — только в них истинное дыхание социализма. Мир должен быть перевернут, но каждая пролитая слеза, которую можно осушить, — это обвинение, а каждый человек, который, спеша по важному делу, просто по грубой невнимательности давит бедного червя, совершает преступление»*. Увы, слова эти не были услышаны и восприняты. По мере развития событий становилось все очевиднее, что кардинальным является, как и в России, вопрос: власть Советов или Национальное собрание? Выдвинутый революционерами лозунг «Вся власть Советам!» хотя и не означал сразу установления действительно революционной власти, имел целью продвижение революции вперед, ее углубление. Лозунг же созыва Национального собрания использовался всеми враждебными революции силами для прикрытия их желания затормозить, остановить нарастание событий. Еще месяца три назад Роза Люксембург, работая над «Рукописью о русской революции», размышляла о том, нельзя ли соединить Советы с Учредительным собранием. Стремительный ход событий в Германии заставил ее пересмотреть это представление. Теперь она не сомневалась: «Тот, кто ныне хватается за Национальное собрание, сознательно или бессознательно возвращает революцию на пройденную историческую стадию буржуазных революций, он скрытый агент буржуазии или несознательный идеолог мещанства… Не о том идет сейчас речь — демократия или диктатура. Поставленный историей в порядок дня вопрос гласит: буржуазная демократия или социалистическая демократия. Ибо диктатура пролетариата — это демократия в социалистическом смысле. Диктатура пролетариата — это не бомбы, путчи, беспорядки, «анархия», как сознательно фальсифицируют дело агенты капиталистической прибыли, а это — использование всех политических средств власти для осуществления социализма, для экспроприации класса капиталистов — в соответствии с желанием и волей революционного большинства пролетариата, т. е. в духе социалистической демократии. Без сознательной воли и сознательного действия большинства пролетариата социализм невозможен! Чтобы заострить это сознание, закалить эту волю, организовать это действие, нужен классовый орган: всегерманский парламент пролетариев города и деревни»*. Едва ли не самым сложным из вопросов, которые должны были решать в огне борьбы революционеры-спартаковцы, был вопрос о создании самостоятельной пролетарской партии. Преобразовав свою группу в Союз Спартака, они сделали лишь первый шаг: Союз оставался идейно самостоятельной, но организационно не выделившейся частью Независимой социал-демократической партии Германии (НСДПГ). Все старания Розы Люксембург и ее друзей повернуть партию на революционный курс терпели неудачу. Выступая 15 декабря 1918 г. на берлинской конференции НСДПГ с содокладом, Роза энергично опровергла тезисы Гаазе и Гильфердинга, ориентировавшие партию на отказ от взятия всей власти рабочими и солдатскими Советами. Нам не нужно, говорила она, подражать русским, «но мы должны учиться у них. Большевикам пришлось сначала накапливать опыт. Мы же можем усвоить зрелый плод этого опыта»*. Накануне газета «Rote Fahne» опубликовала написанное ею программное заявление «Чего хочет Союз Спартака?». В нем был очерчен ход германской революции и определены задачи революционеров, убежденных, что только завоеванный революционными методами социализм может принести спасение человечеству. К концу 1918 г. стало очевидным, что дальше откладывать размежевание стало невозможно. «Буржуазия готовится к гражданской войне, она хочет ее», — предупреждала рабочих «Rote Fahne». Карл Либкнехт считал, что оставаться в НСДПГ — значит солидаризироваться с контрреволюцией, отделение же от нее диктуется верностью революции. На долю Союза Спартака, писала Роза, выпала трудная, но почетная роль — он должен сказать правду: «Революции не терпят половинчатости, компромиссов, нерешительности, трусости. Революциям нужны открытые забрала, ясные принципы, решительные сердца, цельные люди… История — единственный настоящий учитель, революция — лучшая школа пролетариата. Они позаботятся о том, чтобы «маленькая горстка» людей, подвергающаяся непрерывным нападкам и клевете, становилась шаг за шагом тем, чем она должна стать в силу своего мировоззрения: борющейся и побеждающей массой революционного социалистического пролетариата»*. На Учредительном съезде Коммунистической партии Германии, собравшемся в Берлине, Роза Люксембург выступила 31 декабря 1918 с главным докладом «Наша программа и политическая ситуация» Она выразила радость, что революционеры «снова с Марксом», под его знаменем. Дав глубокий анализ развития событий не смягчая недостатков и слабостей движения, Роза заметила что «нет ничего более вредного для революции, чем иллюзии нет ничего более полезного для нее, чем ясная, откровенная правда». Разработанный Розой Люксембург проект программы КПГ был принят съездом. Проникнутая духом интернационализма, эта программа ориентировала рабочий класс на проявление максимума собственной инициативы в борьбе за социализм. Не лишенная слабостей и недочетов, она была детищем своего времени, времени первой в истории попытки революционным штурмом сокрушить буржуазный строй, открыть перед человечеством перспективу общества без войн, угнетения и эксплуатации. Вскоре правительству удалось спровоцировать берлинских рабочих на неподготовленное преждевременное выступление. Январские бои в столице не были «спартаковским восстанием», как утверждали противники. 14 января 1919 г., когда в столицу вступили главные силы вооруженных карателей во главе с социал-демократом Носке, «Rote Fahne» вышла с передовицей, принадлежавшей перу Р. Люксембург. В статье был дан глубокий анализ слабостей и просчетов германской революции. Ее участникам и героическим борцам Роза напоминала, что окончательная победа революции всегда готовится целой цепью поражений… Как Ленин и другие революционеры той поры, она была глубоко убеждена, что в условиях революционного подъема, связанного с первой мировой войной, победа пролетарской, социалистической революции в Европе не только возможна, но и вероятна. Увы, жизнь не оправдала этих надежд. Все получилось гораздо сложнее: штурм не удался, а путь человечества к идеям социализма оказался непрямым, мучительным и трудным. Предлагаемые советскому читателю избранные произведения Розы Люксембург принадлежат не только прошлому. Их искренний пафос, их общий настрой, несмотря на трагические ноты, несут в себе большой заряд исторического оптимизма. Они будят мысль, толкают на серьезные размышления, расширяют наши представления об истории социализма, показывая ее не в унылых черно-белых тонах, а во всем многоцветий, в широчайшем спектре разнообразных идей и подходов. И сегодня, переосмысливая наше прошлое и стремясь заложить основы достойного будущего, мы вновь обращаемся ко многим мыслям «Красной Розы», с удивлением отмечая, насколько же актуальны они, как точно ложатся на ткань современности. Мы вновь и вновь убеждаемся, что литературно-политическое наследие великой коммунистки, пронизанное гуманизмом и верой в человека, — неотъемлемая часть мировой культуры. Я.С. Драбкин Раздел первый Марксизм и ревизионизм В чем состоит «новое» направление, которое «критически» относится к «старому, догматическому» марксизму, это с достаточной определенностью сказал Бернштейн и показал Мильеран. В. И. Ленин, 1902 г.* То, что для марксизма является средством, ведущим к цели, — неустанная критика, с помощью которой он исследует всякую действительность, для ревизионизма становится самоцелью. Он ревизует ради того, чтобы ревизовать, и из великого страха перед абсолютной догмой пренебрежительно отвергает всякую относительную истину. Франц Меринг, 1903 г.* Социальная реформа или революция?* Предисловие Название настоящего произведения может на первый взгляд вызвать удивление. Социальная реформа или революция? Разве может социал-демократия быть против социальной реформы? Можно ли противопоставлять социальную революцию, переворот в существующем строе, конечную цель социал-демократии, социальной реформе? Разумеется, нет. Для социал-демократии повседневная практическая борьба за социальные реформы, за улучшение положения трудового народа еще на почве существующего строя, борьба за демократические учреждения представляет собой, напротив, единственный путь руководства классовой борьбой пролетариата, продвижения к конечной цели — захвату политической власти и упразднению системы наемного труда. Для социал-демократии существует неразрывная связь между социальной реформой и социальной революцией: борьба за социальную реформу — это средство, а социальный переворот — это цель. Противопоставление этих двух моментов рабочего движения мы впервые обнаруживаем в теории Эдуарда Бернштейна, изложенной им в статьях «Проблемы социализма» в журнале «Neue Zeit»* за 1896/97 г. и особенно в его книге «Предпосылки социализма и задачи социал-демократии». Практически вся эта теория сводится не к чему иному, как к совету отказаться от социального переворота — конечной цели социал-демократии — и превратить социальную реформу из средства классовой борьбы в ее цель. Сам Бернштейн наиболее метко и остро сформулировал свои взгляды в следующей фразе: «Конечная цель, какова бы она ни была, для меня — ничто, движение — все». Но социалистическая конечная цель является единственным решающим моментом, отличающим социал-демократическое движение от буржуазной демократии и буржуазного радикализма. Именно эта конечная цель превращает все рабочее движение из бесплодного штопания, предпринимаемого для спасения капиталистического строя, в классовую борьбу против этого строя с целью его окончательного уничтожения. Вот почему вопрос «социальная реформа или революция» в том смысле, как его понимает Бернштейн, является в то же время для социал-демократии вопросом: быть или не быть. В спорах с Бернштейном и его последователями дело идет в конечном счете не о том или ином способе борьбы, не о той или иной тактике, а о самом существовании социал-демократического движения. Знать это вдвойне важно для рабочих, вопрос идет именно о них самих и об их влиянии на движение, под угрозу ставятся их судьбы. Оппортунистическое течение в партии, теоретически сформулированное Бернштейном, есть не что иное, как бессознательное стремление обеспечить преобладание за вошедшими в партию мелкобуржуазными элементами и видоизменить в их духе ее практику и цели. Вопрос о социальной реформе и революции, о конечной цели и движении, представляет, с другой стороны, вопрос о мелкобуржуазном или пролетарском характере рабочего движения. Часть первая* 1. Оппортунистический метод Если теории представляют собой отражение явлений внешнего мира в человеческом мозгу, то, имея в виду новейшую теорию Эдуарда Бернштейна, следует добавить — иногда отражение, поставленное на голову. Теория введения социализма путем социальных реформ — после того как немецкая социальная реформа тихо скончалась; теория контроля профессиональных союзов над процессом производства — после поражения английских машиностроительных рабочих; теория о социал-демократическом большинстве в парламенте — после пересмотра саксонской конституции и покушений на всеобщее избирательное право при выборах в рейхстаг! Но центр тяжести рассуждений Бернштейна лежит, по нашему мнению, не в его взглядах на практические задачи социал-демократии, а в том, что он говорит о ходе объективного развития капиталистического общества, с чем, конечно, очень тесно связаны и его вышеупомянутые взгляды. По мнению Бернштейна, общее крушение капитализма по мере развития последнего становится все менее вероятным, так как капиталистическая система с каждым днем проявляет все большую способность приспособления, а производство постоянно все больше дифференцируется. Приспособляемость капитализма выражается, по мнению Бернштейна, во-первых, в исчезновении общих кризисов, что обусловливается развитием кредитной системы, предпринимательских организаций, транспорта и связи; во-вторых, в устойчивости среднего сословия вследствие постоянной дифференциации отраслей производства и перехода широких слоев пролетариата в среднее сословие и, наконец, в-третьих, приспособляемость эта выражается в улучшении экономического и политического положения пролетариата как результате профсоюзной борьбы. Отсюда для практической борьбы социал-демократии вытекает общее указание, что ее деятельность должна быть направлена не на захват политической власти в государстве, а на улучшение положения рабочего класса и на введение социализма не в результате социального и политического кризиса, а путем постепенного осуществления кооперативного принципа. Сам Бернштейн не видит ничего нового в своих рассуждениях и полагает даже, что они совпадают как с отдельными заявлениями Маркса и Энгельса, так и с общим направлением деятельности социал-демократии до самого последнего времени. Однако, на наш взгляд, трудно отрицать, что взгляды Бернштейна фактически находятся в коренном противоречии со всем ходом мысли научного социализма. Если бы вся бернштейновская ревизия исчерпывалась утверждением, что ход капиталистического развития совершается гораздо медленнее, чем привыкли считать, то это значило бы только, что захват политической власти пролетариатом необходимо отсрочить; а отсюда практически можно было бы в крайнем случае сделать вывод о более медленном темпе борьбы. Но дело не в этом. Бернштейн подвергает сомнению не темпы развития, а сам ход развития капиталистического общества и в связи с этим переход к социалистическому строю. Если социалистическая теория до сих пор считала, что исходной точкой социалистического переворота мог бы стать всеобщий уничтожающий кризис, то при этом следует, по нашему мнению, различать две вещи: основы теории и ее внешнюю форму. Эта теория предполагает, что капиталистический строй сам по себе, в силу собственных противоречий, подготовит момент своего разрушения, когда существование его сделается просто невозможным. Если такой момент представляли себе в форме всеобщего и разрушительного торгового кризиса, то для этого безусловно имелись глубокие причины. Тем не менее для основной идеи социализма это играет лишь второстепенную роль. Научное обоснование социализма опирается, как известно, на три следствия капиталистического развития: прежде всего, на усиливающуюся анархию капиталистического хозяйства, которая делает его гибель неизбежной; во-вторых, на растущее обобществление производственного процесса, которое создает положительные отправные точки для будущего социального строя, и, в-третьих, на растущие организацию и классовое сознание пролетариата, образующего активный фактор предстоящего переворота. Бернштейн отвергает первый из названных основных устоев научного социализма. Он утверждает, что капиталистическое развитие не идет навстречу всеобщему экономическому краху. Но при этом он оспаривает не только определенную форму гибели капиталистического строя, но и самую возможность его гибели. Он решительно заявляет: «Можно было бы возразить, что когда говорят о крушении современного общества, то имеют при этом в виду больше, чем всеобщий и превосходящий прежние своей силой экономический кризис, а именно — полное крушение капиталистической системы вследствие ее собственных противоречий». И он отвечает на это: «Приблизительно одновременное полное крушение современной системы производства становится с дальнейшим развитием общества не более, а менее вероятным, так как это развитие увеличивает, с одной стороны, приспособляемость индустрии, а вместе с тем усиливает ее дифференциацию».[1] Но в таком случае возникает важный вопрос: почему и каким образом мы вообще достигнем конечной цели наших стремлений? С точки зрения научного социализма историческая необходимость социалистического переворота выражается прежде всего в возрастающей анархии капиталистической системы, которая толкает капитализм в безвыходный тупик. Но если согласиться с Бернштейном, что капиталистическое развитие не находится на пути к собственной гибели, тогда социализм перестает быть объективно необходимым. Из краеугольных камней его научного обоснования остаются тогда только два других следствия капиталистического строя: обобществленный процесс производства и классовое сознание пролетариата. Это имеет в виду также и Бернштейн, когда говорит: «Социалистическая мысль (с устранением теории крушения) нисколько не теряет своей убедительности. В самом деле, что такое, если внимательно присмотреться, перечисленные нами факторы устранения или модификации крушения прежних кризисов. Это все те обстоятельства, которые одновременно представляют собою предпосылки и отчасти даже исходные пункты обобществления производства и обмена».[2] Достаточно, однако, беглого взгляда, чтобы доказать ложность и этого заключения. В чем заключается значение явлений, именуемых Бернштейном средствами приспособления капитализма: картелей, кредита, усовершенствования средств сообщения, подъема благосостояния рабочего класса и т. д.? В том, конечно, что они устраняют или по крайней мере притупляют внутренние противоречия капиталистического хозяйства, мешают их развитию и обострению. Так, устранение кризисов означает уничтожение противоречия между производством и обменом на базе капитализма; улучшение положения рабочего класса, как такового, и отчасти перехода его в среднее сословие означают притупление противоречия между трудом и капиталом. Итак, раз картели, кредитная система, профессиональные союзы и т. д. уничтожают капиталистические противоречия и, следовательно, спасают капиталистическую систему от окончательной гибели и сохраняют капитализм (поэтому Бернштейн и называет их «средствами приспособления»), — как же они могут в то же самое время представлять собою «предпосылки и отчасти даже исходные пункты социализма»? Очевидно, лишь в том смысле, что они содействуют более ясному проявлению общественного характера производства. Но поскольку они сохраняют его капиталистическую форму, постольку они делают излишним переход этого обобществленного производства в социалистическую форму. Поэтому они могут служить исходным пунктом и предпосылками социалистического строя только в понятийном, а не в историческом смысле, т. е. это такие явления, о которых мы знаем на основании нашего представления о социализме, что они родственны последнему, но которые фактически не только не могут повлечь за собой социалистического переворота, а скорее делают его излишним. Таким образом, в качестве обоснования социализма остается только классовое сознание пролетариата. Но и оно в данном случае не просто духовное отражение все более обостряющихся противоречий капитализма и его предстоящей гибели — ведь эта последняя предотвращается средствами приспособления, — а всего лишь идеал, притягательная сила которого покоится на его собственных, ему приписанных совершенствах. Одним словом, этим путем мы получаем обоснование социалистической программы посредством «чистого познания», или, проще сказать, идеалистическое обоснование, а объективная необходимость, т. е. доказательство, основывающееся на самом ходе материального развития общества, отбрасывается. Ревизионистская теория стоит перед дилеммой. Или социалистический переворот по-прежнему вытекает из внутренних противоречий капиталистического строя, — тогда вместе с этим строем развиваются и его противоречия, и результатом их будет в свое время крушение его в той или иной форме; но в таком случае «средства приспособления» недействительны и теория крушения верна. Или «средства приспособления» действительно в состоянии предотвратить крушение капиталистической системы, т. е. сделать, таким образом, капитализм способным к существованию и устранить, следовательно, его противоречия; но в таком случае социализм перестает быть исторической необходимостью и представляет собою все, что угодно, но только не результат материального развития общества. Эта дилемма ведет к другой: или ревизионизм прав в отношении хода капиталистического развития, и в таком случае социалистическое преобразование общества превращается в утопию, или социализм не утопия, но тогда неверна теория средств приспособления. That is the question — вот в чем вопрос. 2. Приспособление капитализма К важнейшим средствам приспособления капиталистического хозяйства принадлежат, по мнению Бернштейна, кредит, усовершенствование средств сообщения и организации предпринимателей Начнем с кредита. Он выполняет в капиталистическом хозяйстве разнообразные функции, но самая важная из них состоит, как известно, в увеличении способности производства к расширению, в посредничестве и облегчении обмена. Там, где имманентная тенденция капиталистического производства к неограниченному расширению наталкивается на рамки частной собственности, на ограниченные размеры частного капитала, кредит является средством преодоления этих препятствий капиталистическим способом; он соединяет в один много частных капиталов (акционерные общества) и предоставляет в распоряжение капиталиста чужой капитал (промышленный кредит). С другой стороны, он, в качестве торгового кредита, ускоряет обмен товаров, т. е. ускоряет возвращение капитала к производству, а следовательно, и весь круговорот производственного процесса. Легко увидеть то влияние, которое обе эти важнейшие функции кредита оказывают на возникновение кризисов. Если кризисы, как известно, вытекают из противоречия между способностью и тенденцией производства к расширению, с одной стороны, и ограниченной способностью потребления, с другой, то, согласно вышесказанному, кредит как бы предназначен для того, чтобы как можно чаще вскрывать это противоречие. Прежде всего он увеличивает до необычайных размеров способность производства к расширению и постоянно создает в нем внутреннее побуждение выйти за пределы рынка. Но он бьет на два фронта. Раз кредит в качестве фактора производственного процесса вызывает перепроизводство, то в качестве средства обращения он с наибольшей силой поражает во время кризиса им же самим вызванные производительные силы. При первых признаках застоя кредит сокращается, не приходит на помощь обмену там, где это как раз надо, не производит действия и оказывается бесцельным там, где он еще функционирует и таким образом сокращает во время кризисов способность потребления до минимальных размеров. Кроме этих двух важнейших последствий, кредит действует еще во многих отношениях на образование кризисов. Он является не только техническим средством, дающим капиталисту возможность распоряжаться чужим капиталом, но в то же время служит поощрением к смелому и бесцеремонному употреблению чужой собственности, следовательно, ведет к рискованным спекуляциям. В качестве коварного средства — товарообмена он не только обостряет кризис, но и облегчает его наступление и распространение; он превращает весь обмен в чрезвычайно сложный и искусственный механизм с минимальным количеством металлических денег в качестве реальной основы, так что малейший повод вызывает в нем расстройство. Таким образом, кредит далеко не является средством устранения или хотя бы только смягчения кризисов, а, совершенно напротив, представляет собою особый и могущественный фактор создания кризисов. Да иначе и быть не может. Специфическая функция кредита в самых общих чертах заключается именно в том, чтобы лишить все капиталистические отношения последнего остатка устойчивости и внести повсюду возможно большую эластичность, сделать все капиталистические силы в высшей степени растяжимыми, относительными и чувствительными. Ясно, что это может только обострить и облегчить появление кризиса, который есть не что иное, как периодическое столкновение противодействующих сил капиталистического хозяйства. Но это приводит нас в то же время и к другому вопросу: каким образом кредит вообще может явиться «средством приспособления» капитализма? В каком бы отношении и в какой бы форме мы ни представляли себе это «приспособление» при посредстве кредита, сущность такого приспособления может заключаться, очевидно, только в одном: благодаря ему сглаживается какое-то противоречивое отношение в капиталистическом хозяйстве, уничтожается или притупляется какое-то из его противоречий и таким путем скованные силы в каком-то одном пункте получают возможность выйти на широкий простор. Однако если имеется в современном капиталистическом обществе средство, способное довести все его противоречия до крайней степени, то это именно кредит. Он усиливает противоречие между способами производства и обмена, доводя производство до наибольшего напряжения и при малейшем поводе парализуя обмен. Он усиливает противоречие между способом производства и способом присвоения, отделяя производство от собственности, превращая капитал, занятый в производстве, в общественный, а части прибыли придавая форму процента на капитал, т. е. чистой частной собственности. Он усиливает противоречие между отношениями собственности и производства, концентрируя путем насильственной экспроприации многих мелких капиталистов громадные производительные силы в руках немногих. Он усиливает противоречие между общественным характером производства и капиталистической частной собственностью, делая необходимым вмешательство государства в производство (акционерные общества). Одним словом, кредит воспроизводит все коренные противоречия капиталистического мира и доводит их до крайности, ускоряет темп, с которым капиталистическое общество спешит навстречу своей собственной гибели — краху. Итак, что касается кредита, то первое, что должен был бы сделать капитализм в целях своего приспособления, — уничтожить кредит, прекратить его деятельность. В своем настоящем виде он служит не средством приспособления, а средством уничтожения, оказывающим чрезвычайно революционное воздействие. Ведь именно этот революционный, выходящий за рамки самого капитализма характер кредита вызвал даже реформаторские планы с легкой социалистической окраской и превратил, по выражению Маркса, главных провозвестников кредита, как, например, Исаака Перейра во Франции, в полупророков, полумошенников. Столь же несостоятельным является при ближайшем рассмотрении и второе «средство приспособления» капиталистического производства — союзы предпринимателей. По мнению Бернштейна, они должны путем регулирования производства прекратить анархию и предупредить кризисы. Развитие картелей и трестов с точки зрения их многостороннего экономического воздействия — явление еще не исследованное. Это проблема, которая может быть решена лишь на основе учения Маркса. Во всяком случае, ясно следующее: о прекращении капиталистической анархии производства посредством картелей предпринимателей могла бы быть речь постольку, поскольку картели, тресты и т. д. хотя бы приблизились к тому, чтобы сделаться всеобщей и господствующей формой производства. Но это как раз исключается самой природой картелей. Конечная экономическая цель и деятельность союзов предпринимателей состоит в том, чтобы путем уничтожения конкуренции внутри данной отрасли воздействовать на распространение общей массы полученной на товарном рынке прибыли в смысле увеличения доли этой отрасли индустрии. Но организация может поднять норму прибыли одной какой-либо отрасли индустрии только за счет других и по одному этому не может сделаться всеобщей. Распространяясь на все наиболее важные отрасли производства, она сама уничтожает свое влияние. Но и в пределах своей практической деятельности союзы предпринимателей действуют в направлении, совершенно противоположном прекращению промышленной анархии. Указанное повышение нормы прибыли достигается картелями на внутреннем рынке обыкновенно тем, что дополнительные части капитала, которые не могут быть применены для внутренних потребностей, они пускают в производство для вывоза, довольствуясь гораздо более низкой нормой прибыли, т. е. продают свои товары за границей намного дешевле, чем в своей стране. Результатом этого является обострение конкуренции за границей, увеличение анархии на мировом рынке, т. е. как раз противоположное тому, к чему стремились. Примером этого служит история международной сахарной промышленности. Наконец, союзы предпринимателей в целом, как одну из форм капиталистического способа производства, следует рассматривать как переходную стадию, как определенную фазу капиталистического развития. В самом деле! В конечном счете картели являются средством капиталистического способа производства для того, чтобы задержать роковое падение нормы прибыли в отдельных отраслях производства. Каким же методом пользуются картели для этой цели? В сущности, он состоит лишь в том, что часть накопленного капитала оставляется неиспользованной, т. е. это тот же метод, который в иной только форме применяется при кризисах. Но подобное лекарство как две капли воды похоже на самую болезнь и может применяться только до известного времени в качестве меньшего из зол. Как только рынок сбыта начнет уменьшаться, поскольку мировой рынок разовьется до предела и будет исчерпан конкурирующими капиталистическими странами — а нельзя отрицать, что такой момент рано или поздно наступит, — вынужденное неупотребление части капитала примет такие размеры, что лекарство само превратится в болезнь, капитал, уже значительно обобществленный благодаря организации, снова превратится в частный капитал. Раз уменьшается возможность захватить местечко на рынке, всякая частная доля капитала предпочитает искать счастья на свой страх и риск. В таком случае организации должны лопнуть как мыльные пузыри и снова уступить место свободной конкуренции, но в усиленной форме.[3] Итак, в общем картели, так же как кредит, представляются определенными фазами развития, которые в конце концов еще более усиливают анархию капиталистического мира, обнажают и доводят до зрелости все его внутренние противоречия. Они обостряют противоречия между способом производства и обменом, усиливая до крайних пределов борьбу между производителем и потребителем, как мы это особенно видим в Соединенных Штатах Америки. Они обостряют далее противоречие между способом производства и присвоением, противопоставляя рабочему классу превосходящую силу организованного капитала, и таким образом крайне усиливают антагонизм между трудом и капиталом. Они обостряют, наконец, противоречие между интернациональным характером капиталистического хозяйства и национальным характером капиталистического государства, так как картелям сопутствует общая таможенная война, и таким образом до крайней степени усиливают антагонизм между отдельными капиталистическими государствами. Сюда прибавляется еще прямое и в высшей степени революционное влияние картелей на концентрацию производства, техническое усовершенствование и т. д. Таким образом, картели в своем окончательном воздействии на капиталистическое хозяйство не только не представляют «средства приспособления», сглаживающего его противоречия, а, как раз наоборот, являются одним из средств, созданных капиталистическим хозяйством, чтобы увеличить присущую ему анархию, обнаружить заключающиеся в нем противоречия и ускорить собственную гибель. Однако если кредит, картели и подобные средства не устраняют анархии капиталистического хозяйства, то каким же образом могло случиться, что мы в течение двух десятилетий с 1873 г. не переживали общих торговых кризисов? Не служит ли это признаком того, что капиталистический способ производства, по крайней мере в основном, действительно «приспособился» к потребностям общества и опроверг анализ Маркса? Ответ последовал сразу же за вопросом. Едва Бернштейн успел в 1898 г. выбросить на свалку марксову теорию кризисов, как в 1900 г. разразился жестокий общий кризис, а через семь лет, т. е. в 1907 г., на весь мировой рынок распространился из Соединенных Штатов новый кризис. Так, вопиющие факты сами опровергли теорию «приспособления» капитализма. Этим подтвердилось также, что те, кто отказался от марксовой теории кризисов лишь потому, что она не оправдалась в предсказании срока «двух кризисов», смешали суть этой теории с незначительной внешней подробностью ее формы — десятилетним циклом. Определение круговорота современной капиталистической промышленности как десятилетнего цикла имело у Маркса и Энгельса в 60-е и 70-е годы смысл простой констатации фактов, которые, в свою очередь, не опирались на какие-либо законы природы, а были обусловлены рядом конкретных исторических обстоятельств, связанных со скачкообразным расширением сферы действия молодого капитализма. В самом деле, кризис 1825 г. явился результатом крупных капиталовложений в строительство дорог, каналов и газовых заводов, возникших так же, как и сам кризис, главным образом в Англии в предшествующее десятилетие. Следующий кризис 1836–1839 гг. точно так же был результатом колоссального грюндерства, вызванного созданием новых средств транспорта. Кризис 1847 г. был, как известно, вызван лихорадочным железнодорожным строительством в Англии (с 1844 до 1847 г., т. е. в течение трех только лет, парламент роздал концессий на постройку новых железных дорог на сумму около 1,5 миллиарда талеров!). Во всех трех случаях, следовательно, кризисы явились результатом различных форм создания капиталистического хозяйства и закладки новых основ капиталистического развития. Кризис 1857 г. вызван был внезапным появлением новых рынков сбыта для европейской индустрии в Америке и Австралии благодаря открытию золотых приисков; во Франции — главным образом железнодорожным строительством, причем в этом отношении она шла по стопам Англии (с 1852 до 1856 г. во Франции было построено новых железных дорог на 1,25 миллиарда франков). Наконец, как известно, сильный кризис 1873 г. явился прямым следствием создания крупной промышленности в Германии и Австрии и первого ее бурного роста, последовавшего за политическими событиями 1866 и 1871 гг. Итак, до сих пор причиной торговых кризисов всякий раз было внезапное расширение сферы капиталистического хозяйства. Десятилетняя периодичность происходивших тогда международных кризисов представляется, таким образом, явлением внешним, случайным. Марксова схема образования кризисов в том ее виде, как она дана Энгельсом в «Анти-Дюринге» и Марксом в I и III томах «Капитала», постольку верна для всех кризисов, поскольку она раскрывает внутренний механизм и глубоко скрытые общие причины кризисов, независимо от того, повторяются ли они каждые 10 или 5 лет или попеременно каждые 20 и 8 лет. Но несостоятельность бернштейновской теории убедительнее всего доказывает тот факт, что недавний кризис 1907–1908 гг. свирепствовал всего ужаснее в той стране, где лучше всего развиты пресловутые «средства приспособления»: кредит, служба связи и тресты. Вообще предположение, что капиталистическое производство могло бы «приспособиться» к обмену, требует одного из двух: или мировой рынок растет неограниченно и бесконечно, или, напротив, производительные силы ограничены в своем росте так, что они не могут перерасти пределов рынка. Первое физически невозможно, второму предположению противоречит тот факт, что на каждом шагу во всех областях производства совершается технический переворот, каждый день пробуждаются новые производительные силы. По мнению Бернштейна, еще одно явление противоречит указанному ходу вещей при капитализме: «почти непоколебимая фаланга» средних предприятий, на которые он нам указывает. По его мнению, это доказывает, что развитие крупного производства не действует таким революционизирующим и концентрирующим образом, как следовало бы ожидать, согласно «теории крушения». Однако было бы совершенно ошибочно толковать развитие крупной промышленности в том смысле, что по мере этого развития все средние предприятия должны одно за другим исчезнуть с лица земли. В общем ходе капиталистического развития именно мелкие капиталы, по мнению Маркса, играют роль пионеров технической революции в двух отношениях: как в отношении новых методов производства в старых, прочных и установившихся отраслях, так и в отношении создания новых, еще не используемых крупными капиталами отраслей промышленности. Совершенно ложным является взгляд, будто развитие капиталистических средних предприятий идет по прямой линии к постепенному падению. Фактически ход развития скорее и здесь является чисто диалектическим и движется постоянно между противоречиями. Капиталистическое среднее сословие, так же как и рабочий класс, находится всецело под влиянием двух противоположных тенденций — возвышения и угнетения. Тенденция угнетения заключается в данном случае как в постоянном росте масштабов производства, которое периодически опережает объем средних капиталов и таким образом снова на некоторое время сокращает масштабы производства соответственно стоимости необходимого минимума капитала, так и в проникновении капиталистического производства в новые сферы. Борьбу средних предприятий с крупным капиталом нельзя представлять себе в виде регулярной битвы, в которой численность войск слабой стороны убывает непосредственно и все в большей мере, а скорее в виде периодического скашивания мелких капиталов, которые быстро вырастают снова, чтобы опять попасть под косу крупной промышленности. Из этих двух тенденций, играющих, как мячиком, капиталистическим средним сословием, в конце концов — в противоположность развитию рабочего класса — побеждает тенденция его угнетения. Но это вовсе не должно обязательно проявляться в абсолютном численном уменьшении средних предприятий, а выражается, во-первых, в постепенно повышающемся минимуме капитала, который нужен для жизнеспособности предприятий в старых отраслях, и, во-вторых, в постоянно уменьшающемся промежутке времени, в течение которого мелкие капиталы самостоятельно эксплуатируют новые отрасли производства. Вот почему период жизни индивидуального мелкого капитала делается все короче, все быстрее меняются методы производства и способы его приложения, для класса же в целом отсюда следует постоянно ускоряющийся социальный обмен веществ. Последнее прекрасно известно Бернштейну, и он сам констатирует это. Но он, очевидно, забывает, что это образует и самый закон капиталистического развития средних предприятий. Если мелкие капиталы являются поборниками технического прогресса и если прогресс в области техники есть жизненный нерв капиталистического хозяйства, то, очевидно, мелкие капиталы являются неразлучными спутниками капиталистического развития и могут исчезнуть только одновременно с последним. Постепенное исчезновение средних предприятий, в смысле абсолютной суммарной статистики, что и имеет в виду Бернштейн, указывало бы не на революционный ход развития капитализма, как он думает, а, совсем наоборот, на застой и спячку капитализма. «Норма прибыли, т. е. относительный прирост капитала, имеет важное значение прежде всего для всех новых, самостоятельно группирующихся ответвлений капитала. И если бы капитало образование стало уделом исключительно немногих крупных капиталов… то вообще угас бы огонь, оживляющий производство. Оно погрузилось бы в сон».[4] 3. Введение социализма путем социальных реформ Бернштейн отвергает «теорию крушения» как исторический путь к осуществлению социалистического общества. Каков же тот путь, который с точки зрения «теории приспособления капитализма» ведет к этому? На этот вопрос Бернштейн ответил только намеками, а Конрад Шмидт сделал попытку дать более подробный ответ в духе Бернштейна.[5] По его мнению, профсоюзная борьба и политическая борьба за социальные реформы ведут ко все усиливающемуся контролю общества над условиями производства и при посредстве законодательства «все более и более низводят собственника капитала путем ограничения его прав до роли администратора», пока наконец «руководство и управление производством не будет отнято у капиталиста, сопротивление которого будет сломлено и которому станет ясно, что его собственность все более теряет для него самого всю свою ценность», и таким образом окончательно будет введено общественное производство. Итак, профессиональные союзы, социальные реформы и, по мнению Бернштейна, еще политическая демократизация государства — вот средства постепенного введения социализма. Начнем с профессиональных союзов. Их главная функция — это лучше кого-либо другого доказал в «Neue Zeit» в 1891 г. сам Бернштейн — состоит в том, что для рабочих они служат средством проводить в жизнь капиталистический закон заработной платы, т. е. продажу рабочей силы по ее рыночной цене в данный момент. Услуга, которую профессиональные союзы оказывают пролетариату, состоит в том, что они дают ему возможность использовать в своих интересах существующую в каждый данный момент рыночную конъюнктуру. Но сама конъюнктура, т. е., с одной стороны, спрос на рабочую силу, зависящий от состояния производства, с другой стороны, предложение рабочей силы, созданное пролетаризацией средних слоев и естественным размножением рабочего класса, и, наконец, данная степень производительности труда — все это лежит вне сферы влияния профессиональных союзов. В силу этого они не могут уничтожить закон заработной платы; они могут в лучшем случае ввести капиталистическую эксплуатацию в «нормальные» для данного момента границы, но ни в коем случае не способны, хотя бы постепенно, уничтожить ее. Конрад Шмидт видит, конечно, в современном профсоюзном движении слабую начальную стадию и ждет, что впоследствии профессиональная организация будет все больше и больше влиять на регулирование самого производства. Но под регулированием производства можно понимать только одно из двух: или вмешательство в техническую сторону процесса производства, или определение размеров самого производства. Какой характер может иметь в обоих этих вопросах влияние профсоюзов? Ясно, что в отношении техники производства интерес отдельного капиталиста вполне совпадает с прогрессом и развитием капиталистического хозяйства. Собственный интерес побуждает его к техническим усовершенствованиям. Позиция отдельного рабочего, напротив, прямо противоположна: всякий технический переворот противоречит интересам рабочих, имеющих к нему прямое отношение, и непосредственно ухудшает их положение, обесценивая рабочую силу, делая труд более интенсивным, монотонным и мучительным. И поскольку профсоюз может вмешиваться в техническую сторону производства, он, очевидно, может действовать только в последнем смысле, в интересах непосредственно затронутых отдельных групп рабочих, т. е. противиться нововведениям. Но в таком случае он действует не в интересах рабочего класса вообще, не в интересах его освобождения, так как эти интересы совпадают с техническим прогрессом, или, иначе говоря, с интересами отдельных капиталистов, и, следовательно, профсоюз, наоборот, играет на руку реакции. В самом деле, стремления воздействовать на техническую сторону производства мы находим не в будущем профессионального движения, где его ищет Конрад Шмидт, а в прошлом. Они являются отличительной чертой более ранней стадии английского тред-юнионизма (до 60-х годов), когда последний еще не расстался с цеховыми пережитками средневековья и, что характерно, руководствовался устарелым принципом «приобретенного права на приличную работу».[6] Стремление профсоюзов устанавливать размеры производства и товарные цены есть, напротив, явление более позднего времени. Только в самое последнее время мы встречаемся — и опять-таки в Англии — с возникновением таких попыток;[7] но и эти стремления по своему характеру и тенденции совершенно равноценны предыдущим. Ведь к чему должно свестись активное участие профсоюзов в определении объема и цен товарного производства? К союзу рабочих и предпринимателей против потребителя, действующему с помощью принудительных мер против конкурирующих предпринимателей, мер, которые ни в чем не уступают методам правильно организованных союзов предпринимателей. В сущности, это уже не борьба между трудом и капиталом, а солидарная борьба капитала и рабочей силы против потребляющего общества. По своему социальному характеру это — реакционное начинание, которое уже по одному тому не может служить этапом в освободительной борьбе пролетариата, что представляет собою скорее нечто прямо противоположное классовой борьбе. По своему практическому значению это — утопия, которая, как показывает некоторое размышление, никогда не может распространиться на более значительные и производящие на мировой рынок отрасли промышленности. Итак, деятельность профсоюзов ограничивается, в сущности, борьбой за повышение заработной платы и сокращение рабочего дня, т. е. регулированием капиталистической эксплуатации сообразно с условиями рынка; воздействие же на процесс произ-водства по самому их существу для них совершенно невозможно. Больше того, все развитие профсоюзов направлено к полному прекращению непосредственных отношений между трудовым и остальным товарным рынком, что является прямой противоположностью утверждениям Конрада Шмидта. Самым характерным в данном случае является факт, что даже стремление хотя бы пассивно установить непосредственное отношение между трудовым договором и общим положением производства путем системы скользящей шкалы заработной платы в настоящее время уже отжило и что английские тред-юнионы начинают все больше отказываться от него.[8] Но и в фактических границах своего влияния профессиональное движение не расширяется так неограниченно, как это предполагает теория приспособления капитала. Совсем наоборот. Рассматривая более значительные периоды социального развития, нельзя скрыть того факта, что в общем и целом мы идем навстречу временам возрастающих трудностей профессионального движения, а не сильного его подъема. Раз развитие промышленности достигло своего апогея и на мировом рынке наблюдается «кривая понижения» капитала, профессиональная борьба становится трудной вдвойне: во-первых, ухудшается для рабочей силы объективная конъюнктура рынка, так как спрос растет медленнее, а предложение, наоборот, развивается быстрее, чем это наблюдается теперь; во-вторых, сам капитал, стремясь вознаградить себя за понесенные на мировом рынке потери, все более настойчиво накладывает руку на принадлежащую рабочему долю продукта. Ведь понижение заработной платы является одним из наиболее действенных средств удержать от падения норму прибыли.[9] Англия дает нам картину начала второй стадии профессионального движения. Здесь оно сводится по необходимости все больше к простой защите уже завоеванного, но и это становится с каждым днем все труднее. Другой стороной указанного общего хода дел должен явиться подъем политической и социалистической классовой борьбы. Такую же ошибку в смысле неправильности исторической перспективы Конрад Шмидт делает в отношении социальной реформы, от которой он ждет, что она «рука об руку с профессиональными коалициями рабочих продиктует классу капиталистов условия, на которых последние могут использовать рабочую силу». Понимая в таком смысле социальную реформу, Бернштейн считает фабричные законы частью «общественного контроля» и, следовательно, частью социализма. Конрад Шмидт употребляет повсюду, где он говорит о государственной защите труда, выражение «общественный контроль» и, превратив столь благополучно государство в общество, он, утешившись, прибавляет: «т. е. развивающийся рабочий класс»; с помощью такой операции невинные постановления германского бундесрата об охране труда превращаются в социалистические переходные меры германского пролетариата. Мистификация бросается здесь в глаза. Ведь современное государство — не «общество» развивающегося рабочего класса, а представитель капиталистического общества, т. е. классовое государство. Поэтому и проводимые им социальные реформы отнюдь не проявление «общественного контроля», т. е. контроля свободно работающего общества над собственным трудовым процессом, а проявление контроля классовой организации капитала над производственным процессом капитала. Здесь, т. е. в интересах капитала, и лежат естественные границы социальной реформы. Однако как Бернштейн, так и Конрад Шмидт видят в настоящее время также и здесь только «слабую начальную стадию» и надеются в будущем на неограниченное развитие социальных реформ в пользу рабочего класса. Но они впадают при этом в такую же ошибку, как и при предположении неограниченного роста могущества профсоюзного движения. Теория постепенного введения социализма путем социальных реформ предполагает — и в этом ее центр тяжести — определенное объективное развитие как капиталистической собственности, так и государства. В отношении первой будущее развитие, как предполагает в своей схеме Конрад Шмидт, идет к тому, чтобы «путем ограничения собственника капитала в его правах низвести его мало-помалу до роли управляющего». Ввиду будто бы невозможности разом и внезапно экспроприировать средства производства Конрад Шмидт создает собственную теорию постепенной экспроприации. Для этой цели он конструирует в качестве необходимой предпосылки теорию расщепления права собственности на «верховную собственность», которую он предоставляет «обществу» и которая, по его мнению, должна все расширяться, и на «право пользования», которое в руках капиталиста превращается с течением времени в простое управление. Если это построение не больше чем невинная игра слов, под которой не скрывается ничего серьезного, тогда теория постепенной экспроприации остается голословной; если же оно представляет серьезную схему правового развития, тогда оно совершенно ошибочно. Дробление права собственности на различные содержащиеся в нем правомочия, к которому Конрад Шмидт прибегает для доказательства своей теории «постепенной экспроприации» капитала, характерно для общества с феодально-натуральным хозяйством, когда распределение продукта между различными общественными классами происходило в натуральной форме, на основании личных отношений между феодалом и его подвластными. Распадение собственности на различные части отражало здесь заранее данную организацию распределения общественного богатства. С переходом к товарному производству и с уничтожением всех личных связей между отдельными участниками производственного процесса упрочилось, наоборот, отношение между человеком и вещью — частная собственность. Так как распределение совершается уже не на основании личных отношений, а путем обмена, то отдельные права на участие в общественном богатстве измеряются уже не частицами права собственности на общую вещь, а ценностью, доставляемой каждым на рынок. Первым переворотом в правовых отношениях, сопровождавшим появление товарного производства в городских общинах средних веков, было образование абсолютной замкнутой частной собственности в лоне феодальных правоотношений, основанных на разделении собственности. В капиталистическом производстве это развитие прокладывает себе дальнейший путь. Чем дальше идет обобществление производственного процесса, тем более процесс распределения опирается на чистый обмен, тем более неприкосновенной и замкнутой становится частная собственность и тем больше капиталистическая собственность превращается из права на продукт собственного труда в чистое право присвоения чужого труда. До тех пор, пока капиталист сам управляет фабрикой, распределение до известной степени связано с личным участием в процессе производства. По мере того как личное управление фабриканта становится излишним — а в акционерных компаниях это уже совершившийся факт, — собственность на капитал, в качестве основания для притязаний при распределении, совершенно отделяется от личных отношений в производстве и проявляется в своем чистейшем и замкнутом виде. В акционерном и в промышленном кредитном капитале капиталистическое право собственности достигает впервые своего полного развития. Историческая схема К. Шмидта «от собственника к простому администратору» представляет собой, таким образом, фактическое развитие, поставленное на голову, которое, наоборот, ведет от собственника и администратора к чистому собственнику. Здесь с К. Шмидтом происходит то же, что с Гёте: То, что его, то видит он в тумане, А что ушло, то явью стало вдруг. И подобно тому как его историческая схема в экономическом отношении идет вспять от новейших акционерных компаний к мануфактурной фабрике или даже к ремесленным мастерским, точно так же в правовом отношении она стремится втиснуть капиталистический мир в скорлупу феодально-натурального хозяйства. Но и с этой точки зрения «общественный контроль» тоже является не в том свете, в каком он рисуется Конраду Шмидту. То, что в настоящее время функционирует как «общественный контроль» — охрана труда, надзор за акционерными компаниями и т. д., — фактически не имеет ничего общего с участием в праве собственности, с «верховной собственностью». Этот контроль действует не в качестве ограничения капиталистической собственности, а, наоборот, как ее охрана. Или, выражаясь экономическим языком, он является не вмешательством в капиталистическую эксплуатацию, а нормированием, упорядочением этой эксплуатации. И если Бернштейн ставит вопрос, много или мало социализма содержит фабричный закон, то мы можем его уверить, что самый лучший из фабричных законов содержит в себе ровно столько же социализма, сколько и постановление магистрата об уборке улиц и зажигании газовых фонарей, которое тоже ведь есть «общественный контроль». 4. Таможенная политика и милитаризм Вторым условием постепенного введения социализма является, по Э. Бернштейну, развитие государства в общество. Утверждение, что современное государство есть классовое государство, сделалось уже общим местом. Однако нам кажется, что и это положение, как и все, что имеет отношение к капиталистическому обществу, следовало бы рассматривать не как застывшую абсолютную истину, а с точки зрения постоянного развития. Политическая победа буржуазии превратила государство в капиталистическое государство. Конечно, само капиталистическое развитие значительно изменяет природу государства, постоянно расширяя сферу его влияния, наделяя его новыми функциями, особенно в области экономической жизни, и в силу этого делая все более необходимым его вмешательство и контроль. Таким образом, постепенно подготовляется будущее слияние государства с обществом, так сказать, возвращение к обществу функций государства. Соответственно этому можно говорить также о развитии капиталистического государства в общество, и, несомненно, в этом смысле Маркс сказал, что охрана труда есть первый вид сознательного вмешательства «общества» в свой социальный жизненный процесс, — положение, на которое ссылается Бернштейн. Но, с другой стороны, в государстве, благодаря тому же самому капиталистическому развитию, происходит и другое изменение. Прежде всего, современное государство — это организация господствующего капиталистического класса. Если оно в интересах общественного развития берет на себя разнородные, имеющие общий интерес функции, то это происходит только потому и постольку, поскольку эти интересы и общественное развитие совпадают в целом с интересами господствующего класса. Так, например, в охране труда капиталисты как класс так же непосредственно заинтересованы, как и все общество. Но эта гармония продолжается лишь до известного момента капиталистического развития. Как только развитие достигло определенной высоты, интересы буржуазии как класса и интересы экономического прогресса, даже в капиталистическом смысле, начинают расходиться. Мы думаем, что эта стадия уже наступила, и это выражается в двух важнейших явлениях современной социальной жизни: в таможенной политике и милитаризме. Оба они — таможенная политика и милитаризм — сыграли в истории капитализма свою необходимую и до известной степени прогрессивную революционную роль. Без покровительственных пошлин не могла появиться в отдельных странах крупная промышленность. Но в настоящее время положение вещей иное. Ныне покровительственные пошлины служат не для того, чтобы содействовать развитию молодых отраслей промышленности, а для того, чтобы искусственно консервировать устаревшие формы производства. С точки зрения капиталистического развития, т. е. с точки зрения мирового хозяйства, в настоящее время совершенно безразлично, вывозится ли больше товаров из Германии в Англию или наоборот. С точки зрения этого развития мавр сделал свое дело, мавр может уйти. Больше того, он должен уйти. При современной взаимной зависимости различных отраслей промышленности покровительственные пошлины на какие бы то ни было товары должны повысить внутри страны стоимость производства других товаров, т. е. подорвать промышленность. Но не таковы интересы класса капиталистов. Промышленность для своего развития не нуждается в покровительственных пошлинах, но зато они нужны предпринимателям для охраны своего сбыта. Это значит, что в настоящее время пошлины служат уже не средством защиты развивающегося капиталистического производства против другого, более развитого, а средством борьбы одной национальной группы капиталистов против другой. Далее, пошлины уже не нужны для охраны промышленности, для того, чтобы создать и завоевать внутренний рынок; они являются необходимым средством для создания картелей в промышленности, т. е. для борьбы капиталистического производителя с потребляющим обществом. Наконец, специфический характер современной таможенной политики особенно ярко характеризуется тем фактом, что теперь повсюду решающая роль в этом вопросе вообще принадлежит не индустрии, а сельскому хозяйству, т. е., иными словами, таможенная политика превратилась в средство придать феодальным интересам капиталистическую форму и дать им проявиться в таком виде. Те же самые изменения претерпел и милитаризм. Если мы посмотрим на историю не с точки зрения того, какой она могла и должна быть, а какой она была на самом деле, то мы должны будем констатировать, что война была необходимым фактором капиталистического развития. Соединенные Штаты Северной Америки и Германия, Италия и Балканские государства, Россия и Польша — везде войны сыграли роль условия или послужили толчком капиталистического развития, все равно, кончились ли они победой или поражением. До тех пор, пока существовали страны, где нужно было преодолеть их внутреннюю раздробленность или их натурально-хозяйственную замкнутость, милитаризм играл революционную роль в капиталистическом смысле. Но в настоящее время и здесь дело обстоит иначе. Поскольку мировая политика превратилась в арену грозных конфликтов, дело идет не столько об открытии европейскому капитализму новых стран, сколько о готовых европейских противоречиях, которые распространились на другие части мира и прорываются там наружу. И в настоящее время как в Европе, так и в других частях света выступают с оружием в руках друг против друга не капиталистические страны против стран с натуральным хозяйством, а государства, которые вступают в конфликт именно благодаря одинаково высокому уровню их капиталистического развития. Для самого этого развития такой конфликт, если он разражается, может иметь при подобных условиях, конечно, только роковое значение, вызывая глубочайшее потрясение и переворот в экономической жизни всех капиталистических стран. Но совсем иначе представляется дело с точки зрения класса капиталистов. Для них милитаризм в настоящее время сделался необходимым в трех отношениях: во-первых, как средство борьбы конкурирующих «национальных» интересов против интересов других национальных групп; во-вторых, как важнейший способ приложения как финансового, так и промышленного капитала и, в-третьих, как орудие классового господства внутри страны против трудового народа; но все эти интересы не имеют ничего общего с развитием капиталистического способа производства. И что опять-таки лучше всего обнаруживает характер современного милитаризма — это, прежде всего, общий рост его во всех странах, стремящихся обогнать друг друга, рост, так сказать, под влиянием собственных, изнутри действующих, механических сил; это явление было еще совершенно неизвестно несколько десятилетий тому назад. Далее, характерна неизбежность, фатальность приближающегося взрыва и в то же время полнейшая невозможность заранее определить поводы, непосредственно заинтересованные государства, предмет спора и другие подробности. Из двигателя капиталистического развития милитаризм превратился в болезнь капитализма. В описанном противоречии между общественным развитием и господствующими классовыми интересами государство становится на сторону последних. В своей политике государство, подобно буржуазии, вступает в противоречие с общественным развитием, все более теряя таким образом характер представителя всего общества и становясь в такой же мере чисто классовым государством. Или, правильнее выражаясь, оба эти свойства отделяются друг от друга и обостряются, превращаясь во внутреннее противоречие самой сущности государства; и с каждым днем это противоречие все более обостряется. Дело в том, что, с одной стороны, постоянно увеличивается круг имеющих общий характер функций государства, его вмешательство в общественную жизнь и его «контроль» над нею; с другой стороны, классовый характер заставляет его все в большей степени переносить центр тяжести своей деятельности и все свои средства власти в такие области, которые являются полезными только для классовых интересов буржуазии, для общества же имеют только отрицательное значение; таковы милитаризм, таможенная и колониальная политика. Но в силу этого и «общественный контроль» все более проникается классовым характером (например, применение охраны труда во всех странах). Указанным изменениям, происходящим в самом существе государства, не противоречит, а скорее вполне соответствует развитие демократии, в котором Бернштейн также видит средство постепенного введения социализма. Как разъясняет Конрад Шмидт, завоевание социал-демократического большинства в парламенте есть даже прямой путь к постепенной социализации общества. Демократические формы политической жизни представляют, несомненно, такое явление, в котором сильнее всего обнаруживается развитие государства в общество, и постольку служат этапом на пути к социалистическому перевороту. Однако это противоречие в самом существе капиталистического государства, охарактеризованное выше, еще ярче проявляется в современном парламентаризме. Правда, по форме парламентаризм служит для выражения в государственной организации интересов всего общества, но на самом деле он является выражением только капиталистического общества, т. е. общества, в котором решающее влияние имеют капиталистические интересы. Таким образом, демократические по своей форме учреждения по своему содержанию становятся орудием господствующих классов. Это наиболее рельефно выражается в том факте, что, как только демократия проявляет тенденцию отречься от своего классового характера и обратиться в орудие действительно народных интересов, эти самые демократические формы приносятся в жертву буржуазией и представляющим ее государством. При таких условиях идея о социал-демократическом большинстве в парламенте представляет собою расчет, принимающий во внимание, совсем в духе буржуазного либерализма, только формальную сторону демократии и забывающий совершенно о ее реальном содержании. Парламентаризм же вообще является не непосредственно социалистическим элементом, постепенно пропитывающим капиталистическое общество, как это полагает Бернштейн, а, наоборот, специфически капиталистическим средством буржуазного классового государства, призванным довести капиталистические противоречия до полной зрелости и развития. Ввиду такого объективного развития государства положение Бернштейна и Конрада Шмидта о постоянно развивающемся и непосредственно вводящем социализм «общественном контроле» превращается в фразу, с каждым днем все более противоречащую действительности. Теория постепенного введения социализма сводится к постепенному реформированию в социалистическом духе капиталистической собственности и капиталистического государства. Однако оба они в силу объективных условий жизни современного общества развиваются как раз в противоположном направлении. Производственный процесс все более обобществляется, и вмешательство, контроль государства над этим процессом становятся все шире; но в то же самое время частная собственность все более становится формой неприкрытой капиталистической эксплуатации чужого труда, а государственный контроль все более проникается исключительно классовыми интересами. Таким образом, государство, т. е. политическая организация, и отношения собственности, т. е. правовая организация капитализма, приобретая по мере развития все более капиталистический, а не социалистический характер, ставят теории постепенного введения социализма два непреодолимых препятствия. Идея Фурье — путем системы фаланстеров превратить всю морскую воду земного шара в лимонад — была очень фантастична; но идея Бернштейна — превратить море капиталистической горечи, постепенно подливая в него по бутылке социал-реформаторского лимонада, в море социалистической сладости — только более нелепа, но ничуть не менее фантастична. Производственные отношения капиталистического общества все более приближаются к социалистическому, но зато его политические и правовые отношения воздвигают все более высокую стену между капиталистическим и социалистическим обществом. Ни социальные реформы, ни развитие демократии не пробьют брешь в этой стене, а, наоборот, сделают эту стену еще выше и крепче. Только удар молота революции, т. е. захват политической власти пролетариатом, может разрушить эту стену. 5. Практические выводы и общий характер ревизионизма В первой главе мы старались доказать, что теория Бернштейна переносит социалистическую программу с почвы материальной на идеалистическую. Это относится к теоретическому обоснованию. Какова же эта теория в применении ее на практике? С первого взгляда и формально она ничем не отличается от обычной практики социал-демократической борьбы. Профессиональные союзы, борьба за социальную реформу и за демократизацию политических учреждений — ведь все это обычно составляет также формальное содержание партийной деятельности социал-демократов. Следовательно, разница не в том, что, а в том, как. При настоящем положении вещей профсоюзная и парламентская борьба рассматривается как средство постепенно воспитать пролетариат и привести его к захвату политической власти. Согласно же взглядам ревизионистов, ввиду невозможности и бесполезности такого захвата вышеупомянутая борьба должна вестись только ради непосредственных результатов, т. е. для подъема материального уровня рабочих, постепенного ограничения капиталистической эксплуатации и расширения общественного контроля. Если не говорить о цели непосредственного улучшения положения рабочего класса, которая одинакова для обеих теорий — как теории, принятой до сих пор партией, так и ревизионистской теории, — то вся разница, коротко говоря, заключается в следующем: по общепринятому взгляду, социалистическое значение профсоюзной и политической борьбы состоит в том, что она подготовляет пролетариат, т. е. субъективный фактор социалистического переворота, к осуществлению этого переворота. По мнению Бернштейна, она состоит в том, чтобы путем профсоюзной и политической борьбы постепенно ограничивать капиталистическую эксплуатацию, постепенно лишать капиталистическое общество его капиталистического характера и придать ему характер социалистический, одним словом, осуществить в объективном смысле социалистический переворот. При ближайшем рассмотрении оба эти взгляда оказываются прямо противоположными друг другу. По общепринятому партийному взгляду, при помощи профсоюзной и политической борьбы пролетариат подводится к убеждению, что путем такой борьбы невозможно коренным образом улучшить его положение и что неизбежен в конце концов захват политической власти. Теория Бернштейна, исходя из невозможности захвата политической власти как предпосылки, предполагает возможность введения социалистического строя при помощи простой профсоюзной и политической борьбы. Таким образом, признание теорией Бернштейна социалистического характера профсоюзной и парламентской борьбы объясняется верой в ее постепенное социализирующее влияние на капиталистическое хозяйство. Но такое влияние, как мы старались показать, лишь фантазия. Капиталистические институты собственности и государства развиваются в совершенно противоположном направлении; но в таком случае повседневная практическая борьба социал-демократии теряет в конечном счете вообще всякое отношение к социализму. Громадное социалистическое значение профсоюзной и политической борьбы состоит в том, что она делает социалистическими понятия, сознание пролетариата, организует его как класс. Другое дело, если рассматривать ее как средство непосредственной социализации капиталистического характера: в этом случае она не только не может оказать придуманного ей влияния, но одновременно лишается и другого значения — перестает служить средством воспитания и подготовки рабочего класса к захвату власти пролетариатом. Поэтому полнейшим недоразумением являются успокоительные заявления Эдуарда Бернштейна и Конрада Шмидта, будто, перенося борьбу в область социальных реформ и профессиональных союзов, они не лишают рабочее движение его конечной цели, так как-де всякий шаг на этом пути требует следующего и, таким образом, социалистическая цель остается в движении в качестве его тенденции. Это, конечно, совершенно справедливо для современной тактики немецкой социал-демократии, т. е. при том условии, что профсоюзной и социал-реформаторской борьбе предшествует, как путеводная звезда, сознательное и твердое стремление к завоеванию политической власти. Но если отделить это стремление от движения и превратить социальную реформу в самоцель, то она на самом деле, приведет не к осуществлению социалистической конечной цели, а скорее к противоположным результатам. Конрад Шмидт полагается на механическое движение, которое, раз начавшись, уже не может само собой остановиться; он основывается на том простом положении, что аппетит приходит во время еды и что рабочий класс никогда не удовлетворится реформами, пока не будет завершен социалистический переворот. Последнее предположение верно, и за это нам ручается недостаточность самих капиталистических социальных реформ; но сделанный отсюда вывод мог бы быть верен только в том случае, если бы возможно было создать непрерывную цепь постоянно растущих и развивающихся социальных реформ, непосредственно соединяющую настоящий строй с социалистическим. Но это — фантазия: цепь силою вещей очень скоро должна оборваться, и движение может принять тогда самые разные направления. Тогда, всего скорее и вероятнее, тактика изменится в том смысле, что всеми средствами станут добиваться практических результатов борьбы — социальных реформ. Непримиримая, суровая классовая точка зрения, имеющая смысл только при стремлении к завоеванию политической власти, приобретет все больше и больше значение отрицательной силы, как только непосредственно практические результаты становятся главной целью движения; следовательно, ближайшим шагом в таком случае станет политика компенсаций или, лучше сказать, политика закулисного торга и государственно примиренческая мудрая позиция. Но при таких условиях движение не в состоянии постоянно сохранять равновесие. Раз социальная реформа в капиталистическом мире всегда была и останется пустым орехом, то, какую бы тактику мы ни применяли, ее следующим логическим шагом будет разочарование в социальной реформе, т. е. в той тихой пристани, где бросили якорь профессор Шмоллер и K° после того, как они, объехав по социал-реформистским водам весь свет, решили предоставить все воле божьей.[10] Итак, социализм отнюдь не возникает из повседневной борьбы рабочего класса сам по себе и при любых обстоятельствах. Он возникает из все более обостряющихся противоречий капиталистического хозяйства и из осознания рабочим классом неизбежности устранения этих противоречий путем социального переворота. Если отрицать первое и отбросить второе, как это делает ревизионизм, то сейчас же все движение сведется к простому профессионализму и социал-реформаторству, а затем собственная сила тяжести в конечном счете приведет и к отказу от классовой точки зрения. Эти выводы вполне подтверждаются и в том случае, если рассматривать ревизионистскую теорию еще с другой точки зрения и поставить себе вопрос: каков общий характер этой теории? Ясно, что ревизионизм не стоит на почве капиталистических отношений и не отрицает вместе с буржуазными экономистами противоречий этих отношений. Более того, в своей теории он, как и марксистская теория, исходит из этих противоречий. Но, с другой стороны, — и это составляет как главное ядро его рассуждений вообще, так и основное отличие от принятой социал-демократической теории — он не опирается в своей теории на уничтожение этих противоречий путем их собственного последовательного развития. Его теория занимает середину между двумя крайностями: он не хочет, чтобы противоречия достигли полной зрелости, с тем чтобы путем революционного переворота преодолеть их; наоборот, он стремится обломать их острие, притупить их. Так, согласно его теории, прекращение кризисов и организация предпринимателей должны притупить противоречие между производством и обменом; улучшение положения пролетариата и дальнейшее существование среднего сословия должны притупить противоречие между трудом и капиталом, а возрастающий контроль и демократия уменьшат противоречие между классовым государством и обществом. Понятно, что общепринятая тактика социал-демократии также не состоит в том, чтобы дожидаться развития противоречий до высшей точки и тогда уничтожить их путем переворота. Наоборот, опираясь на познанное направление развития, мы крайне заостряем в политической борьбе его выводы, в чем и состоит вообще суть всякой революционной тактики. Так, например, социал-демократия борется с пошлинами и милитаризмом во все времена, а не только тогда, когда полностью проявляется их реакционный характер. Бернштейн же в своей тактике исходит вообще не из дальнейшего развития и обострения капиталистических противоречий, а из притупления их. Он сам наиболее удачно охарактеризовал это, говоря о «приспособлении» капиталистического хозяйства. Когда такой взгляд мог бы быть правилен? Все противоречия современного общества представляют собою простой результат капиталистического способа производства. Если мы предположим, что этот способ производства будет развиваться дальше в том же направлении, как и теперь, то вместе с ним неразрывно должны развиваться и все связанные с ним последствия, т. е. противоречия должны становиться более резкими, обостряться, а не притупляться. Притупление противоречий предполагает, напротив, что и капиталистический способ производства задерживается в своем развитии. Одним словом, наиболее общей предпосылкой теории Бернштейна является стагнация капиталистического развития. Но этим самым его теория сама произносит над собой приговор и даже двойной приговор. Прежде всего, она обнаруживает свой утопический характер по отношению к социалистической конечной цели (вполне понятно, что приостановленный в своем развитии капитализм не может вести к социалистическому перевороту), и это подтверждает наше представление о практических выводах из этой теории. Во-вторых, она обнаруживает свой реакционный характер по отношению к быстро развертывающемуся на самом деле процессу капиталистического развития. Вследствие этого возникает вопрос: как объяснить или, вернее, как охарактеризовать теорию Бернштейна, если считаться с этим фактическим развитием капитализма? Что экономические предпосылки, из которых исходит Бернштейн в своем анализе современных социальных отношений (его теория «приспособления» капитализма), ни на чем не основаны, это мы, смеем думать, доказали в первой части. Мы видели, что ни кредитная система, ни картели не могут быть признаны средством «приспособления» капиталистического хозяйства, что ни временное отсутствие кризисов, ни продолжающееся существование среднего сословия нельзя считать симптомами капиталистического «приспособления». Но все эти упомянутые детали теории «приспособления», помимо их явной ошибочности, отличаются еще одной общей характерной чертой. Эта теория рассматривает почти все интересующие ее явления экономической жизни не как органические части взятого в целом процесса капиталистического развития, не в их связи со всем хозяйственным механизмом, а вырванными из этой связи, самостоятельно, как disjecta membra (разрозненные части) мертвой машины. Возьмем, например, теорию о приспособляющем влиянии кредита. Если рассматривать кредит как естественно развивающуюся, более высокую ступень обмена и в связи со всеми свойственными обмену противоречиями, то нельзя вместе с тем видеть в нем какое-то стоящее вне процесса обмена механическое «средство приспособления», точно так же, как нельзя назвать деньги, как таковые, товар, капитал «средствами приспособления» капитализма. Но ведь на известной ступени развития капиталистического хозяйства кредит ничуть не менее денег, товара и капитала является его органическим членом, и на этой ступени он, опять-таки подобно им, представляет собою необходимую часть механизма этого хозяйства и орудие разрушения, так как кредит усиливает его внутренние противоречия. Точно то же самое можно сказать о картелях и об усовершенствованных средствах сообщения. Такая же механическая и недиалектическая точка зрения проявляется и далее, когда Бернштейн принимает отсутствие кризисов за симптом «приспособления» капиталистического хозяйства. Для него кризисы представляют попросту расстройство хозяйственного механизма, а раз их нет, механизм может, конечно, функционировать беспрепятственно. Но фактически кризисы не являются расстройством в собственном смысле или, вернее, это дефект, без которого капиталистическое хозяйство в целом не может вообще обойтись. А если верно, что кризисы представляют собою единственно возможный на капиталистической почве и потому совершенно нормальный метод периодического разрешения противоречия между неограниченной способностью развития производительных сил и узкими рамками рынка сбыта, то их следует признать органическими явлениями, неотделимыми от капиталистического хозяйства во всей его совокупности. В «свободном от помех» ходе капиталистического производства заключаются большие опасности, чем даже сами кризисы. Ведь постоянное падение норм прибыли, вытекающее не из противоречия между производством и обменом, а из развития производительности самого труда, имеет очень опасную тенденцию делать невозможным производство для всех мелких и средних капиталов и препятствовать образованию, а вместе с тем и развитию новых капиталов. Именно кризисы, являющиеся другим следствием того же самого процесса, путем периодического обесценения капитала, удешевления средств производства и парализации части деятельного капитала вызывают одновременно повышение прибыли, освобождая новым капиталам место в производстве и содействуя таким образом развитию последнего. Они являются поэтому средством раздуть потухающий огонь капиталистического развития, и их отсутствие — не для какой-нибудь определенной фазы развития мирового рынка, как это полагаем мы, а отсутствие вообще — привело бы скоро капиталистическое хозяйство не к расцвету, как думает Бернштейн, а прямо к гибели. Благодаря механическому способу понимания, который характеризует всю «теорию приспособления», Бернштейн не обращает внимания ни на необходимость кризисов, ни на необходимость периодического возрастания вложений мелкого и среднего капитала; этим объясняется, между прочим, что постоянное возрождение мелких капиталов представляется ему признаком капиталистического застоя, а не нормального развития капитализма, как это есть на самом деле. Существует, правда, точка зрения, с которой все рассмотренные явления представляются действительно в том виде, в каком их рисует «теория приспособления». Это точка зрения отдельных капиталистов, которые познают факты экономической жизни извращенными под влиянием законов конкуренции. Каждый капиталист в отдельности действительно прежде всего видит в любом органическом члене хозяйственного целого нечто совершенно самостоятельное; далее, он видит их только с той стороны, как они воздействуют на него, отдельного капиталиста, т. е. видит в них только «задержки» или просто «средства приспособления». Для отдельного капиталиста кризисы действительно только помехи, и их отсутствие обеспечивает капиталисту более продолжительное существование; точно так же кредит для него лишь средство «приспособлять» свои недостаточные производительные силы к требованиям рынка; наконец, для него картель, в которой он вступает, действительно устраняет анархию производства. Одним словом, «теория приспособления» Бернштейна есть не более как теоретическое обобщение хода мысли отдельного капиталиста. Но не представляет ли собой этот ход мысли, теоретически выраженной, самую характерную сущность буржуазной вульгарной экономии? Все экономические ошибки этой школы покоятся именно на том недоразумении, что в явлениях конкуренции, рассматриваемых ими с точки зрения отдельных капиталистов, они видят явления, свойственные вообще капиталистическому хозяйству в целом. И подобно тому как Бернштейн смотрит на кредит, так вульгарная экономия смотрит и на деньги как на остроумное «средство приспособления» к потребностям обмена. В самих явлениях капитализма она ищет противоядия от капиталистического зла; она верит вместе с Бернштейном в возможность регулировать капиталистическое хозяйство, и она, подобно Бернштейну, в конце концов постоянно прибегает к теории притупления капиталистических противоречий, к пластырю для капиталистических ран, другими словами — к реакционным, а не революционным приемам, т. е. к утопии. Итак, всю теорию ревизионизма можно охарактеризовать следующим образом: это — теория социалистического застоя, основанная в духе вульгарных экономистов на теории капиталистического застоя. Часть вторая* 1. Экономическое развитие и социализм Крупнейшим завоеванием в развитии классовой борьбы пролетариата явилось открытие в экономических отношениях капиталистического общества исходных точек для осуществления социализма. Благодаря этому открытию социализм из «идеала», каким он являлся для человечества в течение тысячелетий, превратился в историческую необходимость. Бернштейн оспаривает существование этих экономических предпосылок социализма в современном обществе. При этом он сам в своих доказательствах проделывает очень интересную эволюцию. Вначале он в «Neue Zeit» отрицал только быстроту концентрации в промышленности, опираясь при этом на сравнительные данные промышленной статистики Германии за 1895 и 1882 г. Но чтобы использовать эти данные для своих целей, ему пришлось прибегнуть к чисто суммарным, механическим приемам. Однако и в лучшем случае Бернштейну своими указаниями на устойчивость средних производств не удалось ни на йоту поколебать анализ Маркса, так как последний не ставит условием осуществления социализма ни определенного темпа концентрации промышленности — иначе говоря, не устанавливает определенного срока для осуществления конечной цели социализма, — ни абсолютного исчезновения мелких капиталов или мелкой буржуазии, как это мы показали выше. При дальнейшем развитии своих взглядов Бернштейн для доказательства их справедливости приводит в своей книге новый материал — статистику акционерных обществ, которая должна показать, что число акционеров постоянно увеличивается, а следовательно, класс капиталистов не уменьшается, а, наоборот, становится все многочисленнее. Прямо поразительно, до чего мало Бернштейн знаком с имеющимся материалом и до чего плохо он умеет использовать его в своих интересах! Если он думал с помощью акционерных обществ доказать что-либо противное марксову закону промышленного развития, то ему следовало привести совсем другие цифры. Всякий, кто знаком с историей образования акционерных обществ в Германии, знает, что основной капитал, приходящийся в среднем на одно предприятие, почти регулярно уменьшается. Так, до 1871 г. этот капитал составлял около 10,8 миллиона марок, а в 1871 г. — только 4,01 миллиона марок, в 1873 г. — 3,8 миллиона марок, в 1883–1887 гг. — менее 1 миллиона марок, в 1891 г. — только 0,56 миллиона марок, в 1892 г. — 0,62 миллиона марок, затем эта сумма повышается на 1 миллион, но с 1,78 миллиона марок в 1895 г. снова опускается в первой половине 1897 г. до 1,19 миллиона марок.[11] Поразительные цифры! На основании их Бернштейн, вероятно, вывел бы, в противовес Марксу, тенденцию перехода от крупной промышленности назад, к мелкой. Но в таком случае всякий мог бы возразить ему: если вы хотите что-либо доказать этой статистикой, то вы прежде всего должны показать, что она относится к одним и тем же отраслям промышленности и что именно в них мелкие предприятия заняли место прежних крупных, а не появились там, где до этого момента имелся единичный капитал или ремесленные или карликовые предприятия. Но это вам не удастся доказать, так как переход от громадных акционерных предприятий к средним и мелким может быть объяснен только тем, что акционерное дело проникает постоянно в новые отрасли промышленности и что если оно вначале годилось только для небольшого количества колоссальных предприятий, то теперь оно все больше приспособляется к средним и даже мелким производствам (встречаются и акционерные общества с капиталом менее 1000 марок). Но что означает с точки зрения народного хозяйства это все возрастающее распространение акционерных предприятий? Оно указывает на развивающееся обобществление производства в капиталистической форме, обобществление не только гигантских, но и средних и даже мелких производств, следовательно, указывает на явление, не только не противоречащее теории Маркса, а, наоборот, самым блестящим образом ее подтверждающее. В самом деле в чем состоит экономический феномен создания акционерного предприятия. Во-первых, в соединении многих мелких денежных капиталов в один производительный капитал, в одно экономическое единство; во-вторых, в отделении производства от собственности на капитал, следовательно, в двойном преодолении капиталистического способа производства на базе самого капитализма. Но что означает в таком случае большое количество акционеров в одном предприятии, о котором говорит статистика Бернштейна? Только то, что в настоящее время одно капиталистическое предприятие связано не с одним собственником капитала, как прежде, а со все возрастающим числом собственников капитала, что, таким образом, экономическое понятие «капиталист» не покрывается понятием «индивидуум», что современный промышленный капиталист есть лицо собирательное, которое состоит из сотен, даже из тысяч лиц, что категория «капиталист» даже в рамках капиталистического хозяйства становится общественной, обобществляется. Но в таком случае чем объясняется, что Бернштейн рассматривает феномен акционерных обществ не как концентрацию капитала, а, наоборот, как раздробление его, что он видит расширение собственности на капитал там, где Маркс видит преодоление этой собственности? Это можно объяснить очень простой ошибкой вульгарной политэкономии: Бернштейн понимает под капиталистом не категорию производства, а право собственности, не экономическую, а налоговую единицу, а под капиталом — не производственное целое, а просто денежную собственность. Поэтому он видит в своем английском ниточном тресте не слияние 12 300 лиц в одно лицо, а целых 12 300 капиталистов; поэтому же он в своем инженере Шульце, получившем за женой от рантье Миллера в приданное «значительное число акций (с. 54),[12] тоже видит капиталиста: поэтому весь мир у него кишит «капиталистами».[13] Но здесь, как всегда, ошибка вульгарной экономии является у Бернштейна только теоретической основой для того, чтобы вульгаризировать социализм. Перенося понятие «капиталист» из производственных отношений в отношения собственности и «вместо предпринимателя говоря о человеке» (с. 53), Бернштейн переносит вместе с тем вопрос о социализме из области производства в область имущественных отношений, из отношений капитала и труда в отношения богатства и бедности. Это благополучно приводит нас обратно от Маркса и Энгельса к автору «Евангелия бедного грешника», с той лишь разницей, что Вейтлинг правильным пролетарским чутьем распознал, в примитивной форме, в этом противоречии между богатством и бедностью классовые противоречия и хотел сделать их рычагом социалистического движения; Бернштейн же, напротив, видит надежду на социализм в превращении бедных в богатых, т. е. в затушевывании классовых противоречий, следовательно, в мелкобуржуазных приемах. Правда, Бернштейн не ограничивается подоходной статистикой. Он приводит нам также промышленную статистику, и даже не одной, а нескольких стран: Германии и Франции, Англии и Швейцарии, Австрии и Соединенных Штатов. Но что это за статистика! Это не сравнительные цифры различных периодов одной какой-нибудь страны, а цифры, относящиеся к одному периоду в различных странах. За исключением Германии, где он повторяет свое старое сопоставление 1895 и 1882 гг., он сравнивает не состояние групп предприятий одной какой-нибудь страны в различные моменты, а только абсолютные цифры, относящиеся к различным странам (к Англии за 1891 г., Франции за 1894 г., Соединенным Штатам за 1890 г. и т. д.). Вывод, к которому он приходит, состоит в том, «что если крупное производство в промышленности фактически и имеет в настоящее время перевес, то в нем занято, считая и все связанные с ним производства, даже в такой развитой стране, как Пруссия, максимум только половина всего населения, занятого вообще в производстве»; то же самое во всей Германии, Англии, Бельгии и т. д. (с. 84). Этим он, очевидно, устанавливает не ту или другую тенденцию экономического развития, а только количественное соотношение различных форм предприятий или различных профессиональных групп. Если это должно доказать безнадежность социализма, то такой способ доказательств основывается на теории, по которой исход социальных стремлений зависит от численного физического соотношения сил борющихся, т. е. просто от физической силы. Здесь Бернштейн, везде и повсюду громящий бланкизм, сам впадает для разнообразия в грубейшую ошибку бланкистов, правда опять с той разницей, что бланкисты, в качестве социалистов и революционеров, предполагали как нечто само собой понятное экономическую осуществимость социализма и строили на этом надежды на насильственную революцию, предпринятую даже небольшим меньшинством, между тем как Бернштейн, наоборот, из недостаточно значительного численного превосходства народных масс делает вывод об экономической безнадежности социализма. Социал-демократия не связывает своей конечной цели ни с победоносным насилием меньшинства, ни с численным превосходством большинства; она исходит из экономической необходимости и понимания этой необходимости, которая прежде всего выражается в капиталистической анархии и ведет к уничтожению капитализма народными массами. Что касается этого последнего решающего вопроса об анархии в капиталистическом хозяйстве, то сам Бернштейн отрицает только большие и всеобщие кризисы, а не частичные и национальные. Этим он отрицает только слишком большую анархию, признавая в то же время существование ее в небольших размерах. Капиталистическое хозяйство напоминает у Бернштейна — выражаясь словами Маркса — ту глупую девицу, у которой оказался «только очень маленький» ребенок. Беда лишь в том, что в таких вещах, как анархия, и мало и много — одинаково скверно. Раз Бернштейн признает немного анархии, то уж механизм товарного хозяйства сам позаботится, чтобы усилить эту анархию до ужасных размеров — до крушения. Но если Бернштейн надеется, сохранив товарное производство, постепенно растворить эту маленькую анархию в порядке и гармонии, то он снова впадает в одну из самых коренных ошибок буржуазной вульгарной политэкономии, так как рассматривает способ обмена как нечто не зависящее от способа производства. Здесь не место приводить во всей ее полноте ту поразительную путаницу самых элементарных принципов политической экономии, которую допустил Бернштейн в своей книге. Но на одном пункте, к которому нас приводит основной вопрос капиталистической анархии, следует вкратце остановиться. Бернштейн называет Марксов закон трудовой стоимости просто абстракцией, что для него в политической экономии, очевидно, равносильно ругательству. Но если трудовая стоимость не более как абстракция, как «мысленный образ» (с. 44), тогда всякий честный бюргер, отбывший воинскую повинность и уплативший налоги, имеет такое же право, как и Карл Маркс, состряпать из любой нелепости подобный «мысленный образ», т. е. закон стоимости. «Так же как школе Бёма — Джевонса* дозволительно отвлечься от всех свойств товаров, кроме полезности, и Маркс с самого начала имел право не принимать во внимание свойств товаров настолько, что они в конце концов превратились в овеществление масс простого человеческого труда» (с. 42). Итак, и общественный труд Маркса, и абстрактную полезность Менгера он сваливает в одну кучу — все это только абстракция. Но при этом Бернштейн забыл, что абстракция Маркса не выдумка, а открытие, что она существует не в голове Маркса, а в товарном хозяйстве, что она живет не воображаемой, а реальной общественной жизнью, и это ее существование настолько реально, что ее режут, куют, взвешивают и чеканят. Этот открытый Марксом абстрактно-человеческий труд в своей развитой форме есть не что иное, как деньги. И именно это составляет одно из самых гениальных экономических открытий Маркса, между тем как для всей буржуазной политэкономии, от первого меркантилиста до последнего классика, мистическая сущность денег оставалась постоянно книгой за семью печатями. Напротив, абстрактная полезность Бёма — Джевонса есть, действительно, лишь «мысленный образ» или, вернее, образец отсутствия мысли и тупоумия, за который не ответственно ни капиталистическое, ни какое-либо другое человеческое общество, а только и всецело буржуазная вульгарная политэкономия. С таким «мысленным образом» в голове Бернштейн, Бём и Джевонс могут вместе со всей своей субъективной компанией простоять перед таинством денег еще двадцать лет и прийти только к тому решению, которое известно и без них всякому сапожнику: что деньги все-таки «полезная штука». Таким образом, Бернштейн окончательно потерял способность понять Марксов закон стоимости. Но для того, кто хоть несколько знаком с экономической системой Маркса, будет вполне ясно, что без этого закона вся система остается совершенно непонятной или, выражаясь конкретнее, при отсутствии понимания сущности товара и товарного обмена капиталистическое хозяйство и все связанное с ним должно остаться тайной. Но что же это за волшебный ключ, который открыл Марксу доступ к самым сокровенным тайнам всех капиталистических явлений и дал ему возможность шутя разрешать такие проблемы, о существовании которых даже и не подозревали такие величайшие умы буржуазно-классической экономии, как Смит и Рикардо? Не что иное, как понимание всего капиталистического хозяйства как исторического явления, считаясь не только с тем, что лежит позади него, как это в лучшем случае делала классическая экономия, но и с тем, что лежит впереди, не только в отношении феодально-хозяйственного прошлого, но и социалистического будущего. Секрет марксовой теории стоимости, его анализа денег, его теории капитала, его учения о норме прибыли, а следовательно, и всей его экономической системы — это преходящая природа капиталистического хозяйства, его крушение, следовательно — и это только другая сторона — социалистическая конечная цель. Именно и только потому, что Маркс рассматривал капиталистическое хозяйство с самого начала как социалист, т. е. с исторической точки зрения, ему удалось расшифровать его иероглифы; а благодаря тому, что он сделал социалистическую точку зрения исходной точкой научного анализа буржуазного общества, он, наоборот, получил возможность научно обосновать социализм. Интересно сравнить с этим замечания Бернштейна в конце его книги, где он жалуется на «дуализм, которым проникнут весь великий труд Маркса», «дуализм, который состоит в том, что труд этот стремится быть научным исследованием и в то же время хочет доказать положения, установленные еще задолго до его составления, что в основе его лежит схема, уже заранее устанавливающая вывод, к которому в своем развитии должно было прийти исследование. Возвращение к «Коммунистическому манифесту» (т. е. к конечной социальной цели! — Р. Л.) указывает, что, действительно, остаток утопизма кроется еще в системе Маркса» (с. 177). Но «дуализм» Маркса есть не что иное, как дуализм социалистического будущего и капиталистического настоящего, капитала и труда, буржуазии и пролетариата; он является великим научным отражением существующего в буржуазном обществе дуализма, буржуазных классовых противоречий. И если Бернштейн в этом теоретическом дуализме Маркса видит «остаток утопизма», то этим он только наивно признается в том, что отрицает в буржуазном обществе исторический дуализм, капиталистические классовые противоречия, что для него и социализм превратился в «остаток утопизма». Монизм Бернштейна — это монизм навеки упроченного капиталистического порядка, монизм социалиста, который отказался от конечной цели, с тем чтобы увидеть в единственном и неизменном буржуазном обществе предел человеческого развития. Но если Бернштейн сам замечает трещины в экономическом здании капитализма, но не замечает развития в сторону социализма, то, для того чтобы хоть формально спасти социалистическую программу, ему приходится прибегать к лежащей вне экономического развития идеалистической конструкции и превратить самый социализм из определенной исторической фазы общественного развития в абстрактный «принцип». Бернштейновский «принцип товарищества», который должен украсить капиталистическое хозяйство, этот самый жидкий отстой конечной социалистической цели, является, таким образом, не уступкой со стороны его буржуазной теории социалистическому будущему, а уступкой социалистическому прошлому Бернштейна. 2. Профессиональные союзы, кооперативы (товарищества) и политическая демократия Мы видели, что социализм Бернштейна сводится к плану допустить рабочих к участию в общественном богатстве, превратить бедных в богатых. Каким же образом это должно быть выполнено? В своих статьях «Проблемы социализма» в «Neue Zeit» Бернштейн ограничивается только едва понятными намеками, но в своей книге он дает уже полный ответ на этот вопрос: его социализм должен быть осуществлен двумя путями: посредством профессиональных союзов, или, как Бернштейн называет это, посредством экономической демократии, и путем кооперативов (товариществ). С помощью первого средства он надеется захватить в свои руки промышленную, с помощью второго — трудовую прибыль. Что касается кооперативов, и прежде всего производительных товариществ, то по своим внутренним свойствам они являются в капиталистическом хозяйстве каким-то гермафродитом: в небольших размерах социализированное производство при капиталистическом обмене. Но в капиталистическом хозяйстве обмен господствует над производством и, под влиянием конкуренции, делает ничем не сдерживаемую эксплуатацию, т. е. полнейшее подчинение производственного процесса интересам капитала, условием существования предприятий. Практически же это выражается в необходимости насколько возможно усилить интенсивность труда, сократить или увеличить его, смотря по состоянию рынка, привлечь или выбросить на улицу рабочую силу, опять-таки в зависимости от требований рынка, одним словом, пустить в ход все приемы, делающие капиталистическое предприятие конкурентоспособным. В силу этого рабочие, объединенные в производительное товарищество, должны подчиняться полной самых острых противоречий необходимости: они должны применять к самим себе режим абсолютизма со всем, что с ним связано, разыгрывая по отношению к самим же себе роль капиталистического предпринимателя. Эти противоречия ведут производительные товарищества к гибели, так как они или превращаются в капиталистические предприятия, или, если пересиливают интересы рабочих, совершенно распадаются. Констатируя сам такого рода факты, Бернштейн, однако, не понимает их и вместе с г-жой Поттер-Вебб видит причину гибели в Англии производительных товариществ в недостатке «дисциплины». То, что здесь поверхностно и неосновательно названо дисциплиной, есть не что иное, как естественный абсолютизм капитала, который, конечно, не могут осуществлять по отношению к себе сами рабочие.[14] Отсюда следует, что производительные товарищества могут обеспечить себе существование в капиталистическом хозяйстве только в том случае, если им удастся каким-нибудь обходным путем уничтожить скрывающееся в них противоречие между способом производства и обмена, искусственно освободившись от подчинения законам свободной конкуренции. А это возможно только в том случае, если они с самого начала обеспечат себе рынок сбыта, прочный круг потребителей. Средством для этого служат потребительские союзы. Только в этом, а не в различии между товариществами, покупающими и продающими, или как там их еще называет Оппенгёйм, кроется рассматриваемый Берн-штейном секрет, что самостоятельные производительные товарищества погибают и только потребительские союзы способны обеспечить им существование. Но если, таким образом, условия существования производительных товариществ связаны в современном обществе с условиями существования потребительских союзов, то отсюда следует и дальнейший вывод, что производительные товарищества в лучшем случае могут рассчитывать лишь на небольшой местный сбыт и на производство немногих продуктов непосредственного потребления, преимущественно продовольствия. Все наиболее важные отрасли капиталистического производства, как текстильная, угольная, металлическая и нефтяная промышленность, а также машиностроение, паровозо- и кораблестроение исключаются с самого начала из сферы действия потребительских, а следовательно, и производительных товариществ. Итак, производительные товарищества, помимо своего двойственного характера, уже по одному тому не могут стать целью общей социальной реформы, что их всеобщее осуществление предполагает прежде всего уничтожение мирового рынка и распадение существующего мирового хозяйства на небольшие местные группы для производства и обмена; а это, по существу, было бы возвращением от крупнокапиталистического хозяйства к средневековому товарному хозяйству. Но и в пределах возможного осуществления на почве современного общества производительные товарищества неизбежно являются простыми придатками потребительских союзов, которые, таким образом, выступают на первый план в качестве главных носителей предполагаемой социалистической реформы. Но в таком случае вся социалистическая реформа при посредстве кооперативов превращается из борьбы против главной основы капиталистического хозяйства — производительного капитала в борьбу с торговым капиталом, и притом с мелкоторговым и посредническим капиталом, т. е. исключительно с мелкими ответвлениями капиталистического ствола. Что касается профессиональных союзов, которые, по мнению Бернштейна, должны также служить средством против эксплуатации со стороны производительного капитала, то мы уже выше показали, что они не способны обеспечить рабочим влияние на процесс производства ни в отношении размеров последнего, ни в отношении технических приемов. Что же касается чисто экономической стороны, или, говоря словами Бернштейна, «борьбы нормы заработной платы с нормой прибыли», то и здесь эта борьба, как мы уже имели случай показать, ведется не в безвоздушном пространстве, а в определенных рамках закона заработной платы, так что она может не уничтожить, а лишь осуществить названный закон. Это становится ясным, если рассмотреть тот же предмет с другой стороны и задать себе вопрос, каковы, собственно, функции профессиональных союзов. Профсоюзы, играющие, по мнению Бернштейна, роль наступающей стороны в освободительной борьбе рабочего класса с индустриальной нормой прибыли, которую они постепенно должны растворить в норме заработной платы, эти-то именно союзы и не в состоянии вести экономическую наступательную политику против прибыли. Ведь они не что иное, как организованная защита рабочей силы против нападений со стороны прибыли, защита рабочего класса против угнетательской тенденции капиталистического хозяйства. Это объясняется двумя причинами. Во-первых, задача профсоюзов — влиять при помощи своей организации на положение рынка рабочей силы; но благодаря процессу пролетаризации средних слоев, которые постоянно доставляют на рынок труда новый товар, эта организация постоянно терпит поражение. Во-вторых, профсоюзы ставят себе целью улучшить положение рабочего класса, увеличить его долю общественного богатства. Но эта доля в силу увеличивающейся производительности труда постоянно понижается с неизбежностью закона природы. Чтобы убедиться в этом, вовсе не нужно быть марксистом, достаточно лишь хоть раз подержать в руках сочинение Родбертуса «К освещению социального вопроса». Итак, профсоюзная борьба в двух своих главных экономических функциях превращается из-за объективных условий капиталистического хозяйства в своего рода сизифов труд. Конечно, этот сизифов труд необходим, чтобы рабочий вообще добился установления заработной платы, соответствующей данному положению рынка, осуществлялся капиталистический закон заработной платы, было парализовано или, вернее, ослаблено влияние тенденции замедления экономического развития. Но превращение профсоюзов в средство постепенного понижения прибыли ради повышения заработной платы должно иметь в качестве социальной предпосылки прежде всего прекращение пролетаризации средних слоев, увеличения численности рабочего класса, а также роста производительности труда, т. е. в обоих случаях предполагает (как и при осуществлении потребительского кооперативного хозяйствования) обратное возвращение к условиям, предшествовавшим крупнокапиталистическому хозяйству. Таким образом, оба бернштейновские средства социалистической реформы — союзы товариществ и профсоюзные организации — оказываются совершенно неспособными преобразовать капиталистический способ производства. В сущности, Бернштейн сам смутно сознает это, рассматривая их только как средство урвать сколько-нибудь из капиталистической прибыли и обогатить таким способом рабочий класс. Но в таком случае он сам отказывается от борьбы с капиталистическим способом производства и направляет социал-демократическое движение против капиталистического распределения. Бернштейн не раз формулирует свой социализм как стремление к «справедливому», к «более справедливому» (с. 51) и даже к «еще более справедливому»[15] распределению. Конечно, первым толчком к участию в социал-демократическом движении, по крайней мере у народных масс, служит «несправедливое» распределение, господствующее при капиталистическом строе. Борясь за обобществление всего хозяйства в целом, социал-демократия борется вместе с тем, понятно, и за «справедливое» распределение общественного богатства. Но благодаря открытию Маркса, что данное распределение есть только естественное следствие данного способа производства, борьба ее направлена не против распределения в рамках капиталистического производства, а на уничтожение самого товарного производства. Одним словом, социал-демократия стремится осуществить социалистическое распределение путем устранения капиталистического способа производства, тогда как Бернштейн стремится к совершенно обратному: он хочет устранить капиталистическое распределение, надеясь таким путем постепенно осуществить социалистический способ производства. Но чем обосновать в данном случае социалистическую реформу Бернштейна? Определенными тенденциями капиталистического производства? Отнюдь нет. Во-первых, он сам отрицает эти тенденции, а во-вторых, желаемое преобразование производства представляется ему, согласно вышеизложенному, не причиной, а следствием распределения. Следовательно, обоснование его социализма не может быть экономическим. Принимая средства социализма за его цель и наоборот, а вместе с тем перевернув вверх дном и все экономические отношения, он не может дать своей программе материалистического обоснования, а вынужден прибегнуть к идеалистическому. «К чему выводить социализм из экономической необходимости?» — слышим мы его вопрос. «К чему принижать ум, правосознание и волю человека?»[16] Следовательно, бернштейновское более справедливое распределение должно быть осуществлено в силу свободной, не зависящей от экономической необходимости воли человека или, точнее, поскольку сама воля является только орудием, — в силу сознания справедливости, в силу идеи справедливости. Итак, мы преблагополучно пришли к принципу справедливости — этому старому заезженному скакуну, которым пользовались в течение целых тысячелетий — за недостатком других, более надежных исторических средств передвижения — все усовершенствователи мира. Мы пришли к тому тощему Россинанту, на котором все Дон-Кихоты, известные истории, выезжали на поиск великих мировых реформ, чтобы в конце концов вернуться домой лишь с подбитым глазом. Отношение между бедным и богатым, как общественная основа социализма, «принцип» товарищества, как его содержание, «более справедливое» распределение, как его цель и, наконец, идея справедливости, как его единственное историческое оправдание, — насколько, однако, больше силы, духовной красоты и блеска проявил более 50 лет тому назад Вейтлинг, выступая представителем такого социализма! И притом этому гениальному портному еще не был известен научный социализм. Но если теперь, спустя полстолетия, вся его теория, распотрошенная Марксом и Энгельсом, снова сшивается и преподносится в качестве последнего слова науки пролетариату, то и для этого, конечно, нужен портной, но вовсе не гениальный. Как профсоюзы и кооперативы являются экономической опорой для теории ревизионизма, так постоянно усиливающееся развитие демократии является ее важнейшей политической предпосылкой. Все реакционные вылазки настоящего времени для ревизионизма только «судороги», по его мнению, случайные и преходящие, которые не следует принимать в расчет при установлении общего направления борьбы рабочего класса. Бернштейн, к примеру, рассматривает демократию как необходимую ступень в развитии современного общества; даже больше, для него совершенно так же, как для буржуазного теоретика либерализма, демократия — великий основной закон общественного развития вообще и осуществлению этого закона должны служить все активные силы политической жизни. Но высказанный в такой абсолютной форме, этот взгляд в корне ошибочен и представляет собою не что иное, как поверхностное мелкобуржуазное возведение в шаблон результатов очень маленького кончика буржуазного развития за последние 25–30 лет. Знакомясь пристальнее с развитием демократии в истории и с политической историей капитализма, приходишь к совершенно другому выводу. Что касается демократии, то мы встречаем ее в самых различных общественных формациях: в первобытных коммунистических обществах, в античных рабовладельческих государствах и в средневековых городских коммунах. Равным образом мы встречаем абсолютизм и конституционную монархию при самых разнообразных экономических комбинациях. С другой стороны, капитализм в своем начале своего развития — в форме товарного производства — создает в городских коммунах чисто демократическое устройство; позднее, в своей более развитой форме — мануфактурной, он находит себе соответствующую политическую форму в абсолютной монархии. Наконец, в качестве развитого индустриального хозяйства он создает во Франции попеременно демократическую республику (1793), абсолютную монархию Наполеона I, аристократическую монархию периода реставрации (1815–1830), буржуазно-конституционную монархию Луи Филиппа, затем снова демократическую республику, снова монархию Наполеона III и, наконец, в третий раз республику. В Германии единственное действительно демократическое учреждение — всеобщее избирательное право является не завоеванием буржуазного либерализма, а средством политической спайки отдельных мелких государств и только в этом отношении имеет значение для развития немецкой буржуазии, которая вообще вполне удовлетворяется полуфеодальной конституционной монархией. В России капитализм в течение длительного времени процветал и при восточном самодержавии, причем буржуазия пока не обнаруживает никаких стремлений к демократии. В Австрии всеобщее избирательное право сыграло в значительной степени роль спасательного пояса для распадающейся монархии. Наконец, в Бельгии демократическое завоевание рабочего движения — всеобщее избирательное право находится в несомненной связи со слабостью милитаризма, следовательно, с особым географическим и политическим положением Бельгии: да и прежде всего это «кусок демократии», завоеванный не буржуазией, а против буржуазии. Таким образом, непрерывный подъем демократии, который нашему ревизионизму и буржуазному либерализму представляется великим основным законом человеческой или по меньшей мере современной истории, оказывается при ближайшем рассмотрении миражом. Между капиталистическим развитием и демократией невозможно установить никакой абсолютной общей связи. Политическая форма является всякий раз результатом целой суммы политических внутренних и внешних факторов, вмещая в свои границы всю политическую шкалу — от абсолютной монархии до демократической республики включительно. Если таким образом мы, отказавшись от общего исторического закона развития демократии даже в рамках современного общества, обратимся только к современной фазе буржуазной истории, то и здесь мы встречаемся в политическом положении с факторами, ведущими не к осуществлению схемы Бернштейна, а скорее наоборот, к отказу со стороны буржуазного общества от всех достигнутых до сих пор завоеваний. С одной стороны, — что очень важно — демократические учреждения в значительной степени уже сыграли свою роль в развитии буржуазного общества. В той мере, в какой они нужны были для слияния отдельных мелких и возникновения современных больших государств (Германия, Италия), экономическое развитие привело к внутреннему органическому срастанию. То же самое нужно сказать и о превращении полу- или вполне феодальной политико-административной государственной машины в капиталистический механизм. Это превращение, исторически неразрывно связанное с демократией, также продвинулось настолько далеко, что чисто демократические учреждения государственного строя — всеобщее избирательное право, республиканская форма правления — могли бы исчезнуть без всякой опасности, что администрация, финансы, военное дело и т. д. снова вернутся к домартовским формам. Если в этом отношении либерализм сделался совершенно лишним для буржуазного общества, то, с другой стороны, он во многих отношениях превратился для него прямо в помеху. Следует при этом иметь в виду два фактора, буквально господствующих над всей политической жизнью современных государств: мировую политику и рабочее движение; оба они представляют только различные стороны современной фазы капиталистического развития. Развитие мирового хозяйства, обострение и общий характер конкуренции на мировом рынке сделали милитаризм и маринизм, как орудия мировой политики, главными моментами внешней и внутренней жизни всех больших государств. Но если мировая политика и милитаризм имеют в настоящее время восходящую тенденцию, то буржуазная демократия должна совершать движение по линии нисходящей. В Германии эра крупных вооружений, начавшаяся в 1893 г., и положенное в Киао-Чао начало мировой политики стоили буржуазной демократии двух жертв: распада либерализма и превращения партии Центра из оппозиционной в правительственную. Недавние выборы в рейхстаг (1907), проходившие под знаком колониальной политики, были одновременно историческими похоронами германского либерализма. И если внешняя политика толкает буржуазию в объятия реакции, то в не меньшей степени внутренняя политика влияет на стремления рабочего класса. Бернштейн сам признает это, делая сказку о неком социал-демократическом «пожирателе», т. е. социалистические стремления рабочего класса, ответственными за измену либеральной буржуазии своему знамени. Поэтому он советует пролетариату оставить мысль о социалистической конечной цели, чтобы снова выманить перепуганный насмерть либерализм из мышиной норки реакции. Но, считая уничтожение социалистического рабочего движения жизненным условием и социальной предпосылкой существования буржуазной демократии, Бернштейн сам очень ясно показывает, что эта демократия в такой же мере противоречит внутренней тенденции развития современного общества, в какой социалистическое рабочее движение есть прямой ее продукт. Но этим он доказывает и еще кое-что. Ставя главным условием воскрешения буржуазной демократии отречение рабочего класса от социалистической конечной цели, он сам указывает, сколь мало буржуазная демократия может служить необходимой предпосылкой и условием социалистического движения и социалистической победы. Тут рассуждения Бернштейна образуют порочный круг, в котором вывод «пожирает» первую посылку. Выход из этого круга очень простой: тот факт, что буржуазный либерализм скончался от страха перед развивающимся рабочим движением и его конечными целями, доказывает только, что именно теперь единственной опорой демократии является и может быть только социалистическое рабочее движение и что не судьбы социалистического движения зависят от буржуазной демократии, а, наоборот, участь демократического развития зависит всецело от социалистического движения; далее, что жизнеспособность демократии будет возрастать не по мере того, как рабочий класс будет отказываться от борьбы за свое освобождение, а, наоборот, по мере того, как социалистическое движение сделается достаточно сильным, чтобы бороться против реакционных последствий мировой политики и буржуазной измены. Кто желает усиления демократии, тот должен желать не ослабления, а усиления социалистического движения, и отказ от социалистических стремлений означает отказ как от рабочего движения, так и от демократии. 3. Завоевание политической власти Судьбы демократии связаны, как мы видели, с судьбами рабочего движения. Но разве развитие демократии, даже в лучшем случае, делает излишней или невозможной пролетарскую революцию в смысле захвата государственной власти, завоевания политической власти? Бернштейн решает этот вопрос путем тщательного взвешивания хороших и дурных сторон законодательной реформы и революции; он производит эту операцию с приятностью, напоминающей развешивание корицы и перца в кооперативной лавочке. В законном ходе развития он видит проявление разума, в революционном — действие чувства; на реформаторскую работу он смотрит как на медленный, на революционную же — как на быстрый метод исторического прогресса; в законодательстве он видит планомерную работу, в перевороте — стихийную силу (с. 183). Старая история! Мелкобуржуазный реформатор всегда видит во всем «хорошую» и «дурную» сторону, отовсюду он берет понемножку. Но ведь столь же старая история, что действительный ход вещей нимало не считается с этими мелкобуржуазными комбинациями и что тщательно собранная кучка «хороших сторон» от всего, что есть на свете, рассыпается в прах от одного дуновения. В действительности мы видим, что в истории законодательная реформа и революция обусловливаются более глубокими причинами, нежели достоинства или недостатки того или иного метода. В истории буржуазного общества законодательные реформы всегда служили постепенному усилению развивающегося класса до тех пор, пока последний не почувствовал себя достаточно созревшим для захвата политической власти и уничтожения всей существующей правовой системы, с тем чтобы построить новую. С Бернштейном, который громит теорию захвата политической власти как бланкистскую теорию насилия, случилась неприятность: то, что в течение столетий было осью и движущей силой человеческой истории, он принял за простую бланкистскую ошибку. С тех пор как существует классовое общество и классовая борьба составляет главное содержание его истории, завоевание политической власти всегда было целью всех поднимающихся классов и являлось исходным и конечным пунктом всякого исторического периода. Это мы наблюдаем и в продолжительной борьбе крестьянства с денежным капиталом и патрициями в Древнем Риме, и в борьбе патрициев с епископами, и в борьбе ремесленников с патрициями в средневековых городах, и в борьбе буржуазии с феодализмом в новое время. Итак, законодательная реформа и революция вовсе не различные методы исторического прогресса, которые можно по желанию выбрать в буфете истории наподобие горячих или холодных сосисок; это — различные моменты в развитии классового общества, которые в такой же мере обусловливают и дополняют или же исключают друг друга, как, например, Южный и Северный полюс или как буржуазия и пролетариат. То или иное установленное законом государственное устройство есть лишь продукт революции. В то время как революция является политически созидательным актом классовой истории, законодательство поддерживает политическое существование общества. Законодательная реформаторская деятельность не обладает собственной независимой от революции движущей силой; в каждую историческую эпоху она продолжает свое движение в направлении, заданном до тех пор, пока действует пинок, полученный ею в последнем перевороте, или, конкретнее, в рамках созданной переворотом общественной формы. Именно в этом сущность вопроса. Совершенно ошибочно и антиисторично представлять себе законодательные реформы как расширенную революцию, а революцию — как конденсированную реформу. Социальный переворот и законодательная реформа представляют моменты, различные не по длительности, а по существу. Вся тайна исторических переворотов, совершаемых политической властью, и заключается именно в превращении простых количественных изменений в новое качество, в переходе одного исторического периода от одного общественного строя — к другому. Кто высказывается за законный путь реформ вместо и в противоположность завоеванию политической власти и общественному перевороту, выбирает на самом деле не более спокойный, не более надежный и медленный путь к той же цели, а совершенно другую цель, именно — вместо осуществления нового общественного порядка только незначительные изменения в старом. Таким образом, политические взгляды ревизионизма приводят к тому же выводу, что и его экономическая теория: по существу, он не нацелен на осуществление социалистического строя, а только на преобразование капиталистического, не на уничтожение системы найма, а лишь на установление большей или меньшей эксплуатации, одним словом, на устранение только наростов капитализма, но не самого капитализма. Но, может быть, вышеупомянутые положения относительно функций законодательной реформы и революции справедливы только в отношении той классовой борьбы, которая велась прежде? Быть может, с настоящего момента, благодаря усовершенствованию буржуазной правовой системы, законодательная реформа призвана также перевести общество из одной исторической фазы в другую, а теория захвата политической власти пролетариатом превратилась «в бессодержательную фразу», как утверждает Бернштейн на с. 183 своей книги? Однако наблюдается совершенно обратное явление. Чем отличается современное буржуазное общество от классовых обществ античности и средних веков? Тем именно, что классовое господство опирается в настоящее время не на «прочно приобретенные права», а на фактические экономические отношения и что система найма представляет собою не правовое, а чисто экономическое отношение. Во всей нашей правовой системе не найдется ни одной выраженной в законе формулы современного классового господства. И если имеются ее следы вроде, например, устава о прислуге, то это не больше как пережиток феодальных отношений. Как же можно постепенно уничтожить «законным путем» наемное рабство, если оно совершенно не выражено в законах? Бернштейн, собирающийся приняться за законодательно-реформаторскую работу, надеясь таким путем покончить с капитализмом, попадает в положение того русского городового у Успенского, который рассказывает свое приключение: «Живо хватаю я его за шиворот. И что же? Негодяй и шиворота не имеет!..» Вот где собака зарыта. «Все доныне существовавшие общества основывались, как мы видели, на антагонизме между классами угнетающими и угнетенными» («Коммунистический манифест»). Но в предшествующие фазисы современного общества это противоречие выражалось в определенных правовых отношениях, и в силу этого оно могло до известной степени дать место и развивающимся новым отношениям в прежних рамках. «Крепостной в крепостном состоянии выбился до положения члена коммуны…» Каким образом? Постепенным уничтожением в черте города всех тех мелких прав в виде барщины, различных повинностей, уплачиваемых наследниками крепостного его господину, подушной подати, принудительности брака, права участия в наследстве и т. д., совокупность которых и составляла крепостное право. Равным образом и «мелкий буржуа под ярмом феодального абсолютизма выбился до положения буржуа».[17] Каким образом? Путем частичного формального уничтожения или фактического ослабления цеховых оков и путем постепенного преобразования администрации, финансового и военного дела в объеме, отвечающем самой крайней необходимости. Итак, если рассматривать вопрос абстрактно, а не исторически, то при прежних классовых отношениях можно по крайней мере предположить, что переход от феодального общества к буржуазному совершался с помощью чисто законодательных реформ. Но на самом деле мы видим, что и там законодательные реформы служили не для того, чтобы сделать излишним захват буржуазией политической власти, а, наоборот, для того, чтобы подготовить и осуществить его. Настоящий политико-социальный переворот был в такой же мере необходим и для уничтожения крепостничества, для уничтожения феодализма. Иначе обстоит дело теперь. Не закон заставляет пролетария подчинить себя игу капитала, а нужда и отсутствие средств производства. Но никакой закон в мире не может предоставить ему эти средства в рамках буржуазного общества, так как он лишился их не в силу закона, а в силу экономического развития. Далее, и эксплуатация в отношениях найма основана не на законах, так как уровень заработной платы определяется не законодательным путем, а экономическими факторами. Да и самый факт эксплуатации обусловливается не законодательными постановлениями, а тем чисто экономическим фактом, что рабочая сила, выступая как товар, обладает, между прочим, приятным свойством создавать стоимость, и даже большую, чем она сама поглощает. Одним словом, все основные отношения капиталистического классового господства уже потому не могут быть изменены путем законодательных реформ на почве буржуазного строя, что они созданы не буржуазными законами и не от них получили свою форму. Бернштейну, по-видимому, все это неизвестно, если он надеется на социалистическую «реформу»; но, не сознавая, он, однако, говорит об этом сам на с. 10 своей книжки: «Экономический мотив выступает теперь свободно там, где он прежде был скрыт отношениями господства и всякого рода идеологиями». Но еще одно соображение. Другой особенностью капиталистического строя является то, что в нем все элементы будущего общества, развиваясь, принимают вначале такую форму, которая не приближает, а удаляет их от социализма. В производстве начинает все более проявляться общественный характер. Но в какой форме? В форме крупных предприятий, акционерных обществ, картелей, в которых капиталистические противоречия, эксплуатация и угнетение рабочей силы достигают высшей степени. В военном деле это развитие ведет к распространению всеобщей воинской повинности и сокращению срока службы, т. е. материально приближает к народной армии. Но все это в форме современного милитаризма, в котором самым ярким образом обнаруживаются господство военного государства над народом и классовый характер государства. В области политических отношений развитие демократии, поскольку оно находится в благоприятных условиях, ведет к участию всех слоев населения в политической жизни, следовательно, до известной степени к созданию «народного государства». Но это выражается в форме буржуазного парламентаризма, где классовые противоречия и классовое господство не только не уничтожаются, а скорее развиваются и раскрываются. Так как все капиталистическое развитие движется, таким образом, в противоречиях, то для того, чтобы вышелушить ядро социалистического общества из капиталистической оболочки, приходится прибегнуть к захвату пролетариатом политической власти и к полнейшему уничтожению капиталистической системы. Но Бернштейн, конечно, и здесь приходит к другим выводам. Если развитие демократии ведет к обострению, а не к ослаблению капиталистических противоречий, тогда, говорит он, «социал-демократии, если она не хочет усложнить себе работу, следовало бы стараться по возможности помешать социальным реформам и расширению демократических учреждений» (с. 71). Это, несомненно, было бы так, если бы социал-демократия, подобно мелким буржуа, находила вкус в таком бесполезном занятии, как подбор хороших и выбрасывание скверных сторон истории. Но чтобы быть последовательной, ей пришлось бы тогда «стремиться» и к уничтожению самого капитализма, так как он, бесспорно, является главным злодеем, ставящим ей всяческие препятствия на ее пути к социализму. На самом же деле капитализм вместе и одновременно с препятствиями создает единственную возможность осуществить социалистическую программу. Все это относится в полной мере и к демократии. Если демократия сделалась для буржуазии отчасти излишней, отчасти стеснительной, то зато рабочему классу она необходима и обязательна. Она необходима, во-первых, потому, что создает политические формы (самоуправление, избирательное право и т. п.), которые послужат пролетариату исходными и опорными пунктами при преобразовании им буржуазного общества. Она обязательна также потому, что только в ней, в борьбе за демократию, в пользовании ее правами, пролетариат может дойти до осознания своих классовых интересов и исторических задач. Одним словом, демократия необходима не потому, что она делает излишним захват политической власти пролетариатом, а, наоборот, потому, что она делает этот захват и необходимым, и единственно возможным. Когда Энгельс в своем предисловии к «Классовой борьбе во Франции» пересмотрел тактику современного рабочего движения, противопоставив баррикадам борьбу на почве законности, то, как это явствует из каждой строчки предисловия, он рассматривал не вопрос окончательного захвата политической власти, а вопрос о повседневной борьбе в настоящий момент; его интересовали не действия пролетариата по отношению к капиталистическому государству в момент захвата политической власти, а его действия в рамках капиталистического государства. Одним словом, Энгельс давал указания порабощенному, а не победоносному пролетариату. Наоборот, известное выражение Маркса по поводу земельного вопроса в Англии, на которое тоже ссылается Бернштейн, что «по всей вероятности, всего дешевле было бы выкупить землю у лендлордов», относится к действиям пролетариата не до, а после его победы. Ведь о выкупе у господствующих классов может, конечно, идти речь только тогда, когда рабочий класс стал у кормила правления. Этим Маркс выразил лишь предположение о возможности осуществления мирным путем диктатуры пролетариата, а не замены этой диктатуры капиталистическими социальными реформами. Сама необходимость захвата пролетариатом политической власти всегда оставалась несомненной как для Маркса, так и для Энгельса. Остается поэтому привилегией Бернштейна считать курятник буржуазного парламентаризма органом, призванным произвести самый мощный всемирно-исторический переворот — переход общества из капиталистической в социалистическую форму. Но ведь Бернштейн начал свою теорию только опасением и предостережением, как бы пролетариат не стал слишком рано у кормила правления! В таком случае, по его мнению, пролетариат оставил бы весь буржуазный строй совершенно таким же, каким он является теперь, и лишь сам потерпел бы сильное поражение. Из этого опасения прежде всего ясно, что теория Бернштейна дает пролетариату на тот случай, если бы обстоятельства заставили его взять в свои руки правление, только одно «практическое» указание — лечь спать. Но этим она сама выносит себе приговор, как теории, обрекающей пролетариат в важнейший момент борьбы на бездеятельность, а следовательно, и на пассивную измену собственному делу. Вся наша программа была бы жалким клочком бумаги, если бы она не в состоянии была служить нам во всех случайностях и в каждый момент борьбы, служить путем применения ее, а не путем забвения о ней. Если наша программа дает формулу исторического развития общества от капитализма к социализму, то она должна, конечно, формулировать также и все переходные фазы этого развития, представив их в общих чертах; следовательно, она должна быть способной указать пролетариату в каждый данный момент соответствующее поведение в целях приближения к социализму. Отсюда следует, что для пролетариата вообще не может быть мгновения, когда он был бы вынужден оставить свою программу, или, наоборот, когда бы эта программа оставила его на произвол судьбы. Практически это выражается в том факте, что не может быть такого момента, когда пролетариат, поставленный в силу хода вещей у кормила правления, был бы не в состоянии или не был бы обязан принять определенные меры для осуществления своей программы или переходные меры, ведущие к социализму. За утверждением, будто социалистическая программа может в какой-нибудь момент политического господства пролетариата оказаться совершенно негодной и неспособной дать какие-либо указания насчет своего осуществления, скрывается другое утверждение: что социалистическая программа вообще и никогда не осуществима. А что, если переходные меры окажутся преждевременными? Этот вопрос скрывает в себе целый клубок ошибок относительно действительного хода социальных переворотов. Захват политической власти пролетариатом, т. е. широкой народной массой, прежде всего не может быть осуществлен искусственным путем. Сам по себе факт захвата политической власти предполагает определенную степень зрелости политико-экономических отношений, если только речь идет не о таких случаях, как когда-то было в Парижской коммуне: господство пролетариата было не результатом его сознательной борьбы за определенную цель, а досталось ему в виде исключения, как всеми покинутое бесхозное добро. В этом главное отличие бланкистского государственного переворота, совершаемого «решительным меньшинством», всякий раз неожиданного и всегда несвоевременного, от захвата политической власти со стороны большой и проникнутой классовым сознанием народной массы. Такой захват может быть только продуктом начинающегося крушения буржуазного общества и в силу этого в самом себе несет экономически-политическую закономерность своего появления. Если, таким образом, захват политической власти рабочим классом с точки зрения общественных предпосылок ни в коем случае не может произойти «слишком рано», то, с другой стороны, с точки зрения политического эффекта — удержания власти он необходимо должен совершиться «слишком рано». Преждевременная революция, не дающая спать Бернштейну, висит над нами как дамоклов меч, и помешать ей не могут ни просьбы, ни мольбы, ни страх, ни предостережения. Так должно быть по двум очень простым причинам. Во-первых, такой огромный переворот, каким является переход общества от капиталистического строя к социалистическому, совершенно немыслим как один удар, как одно победоносное выступление пролетариата. Предполагать нечто подобное — это значит опять-таки обнаружить чисто бланкистское понимание. Социалистический переворот предполагает продолжительную и упорную борьбу, причем пролетариат, по всей вероятности, не раз будет отброшен назад, так что с точки зрения конечного результата всей борьбы он в первый раз по необходимости должен стать «слишком рано» у кормила правления. Во-вторых, нельзя избежать такого «преждевременного» захвата государственной власти по той причине, что эти «преждевременные» атаки пролетариата уже сами являются очень важным фактором, создающим политические условия окончательной победы, причем лишь в ходе политического кризиса, которым будет сопровождаться захват власти пролетариатом; лишь в огне длительных и упорных боев пролетариат сможет достичь необходимой степени политической зрелости, которая сделает его способным осуществить окончательный великий переворот. Таким образом, «преждевременные» атаки пролетариата на политическую государственную власть сами по себе оказываются важными историческими моментами, которые создают условия и определяют время окончательной победы. С этой точки зрения само понятие о преждевременном захвате политической власти трудовым народом представляется политической нелепостью, вытекающей из механического понимания развития общества и предполагающей наличие определенного внешнего и независимого от классовой борьбы момента ее победы. Но в силу того что пролетариат, таким образом, не может иначе, чем «слишком рано», захватить политическую власть, или, другими словами, так как он должен однажды или несколько раз непременно захватывать ее «слишком рано», чтобы в конце концов прочно завоевать ее, то оппозиция против «преждевременного» захвата власти является не чем иным, как оппозицией вообще против стремлений пролетариата. завладеть политической властью. Как все дороги ведут в Рим, так и с этой стороны мы вполне последовательно приходим к выводу, что ревизионистский совет отказаться от конечной социалистической цели равносилен совету отказаться от всего социалистического движения. 4. Крушение Свою ревизию социал-демократической программы Бернштейн начал с отрицания теории крушения капиталистического строя. Но так как крушение буржуазного общества является краеугольным камнем научного социализма, то удаление этого краеугольного камня должно логически привести к крушению всего социалистического мировоззрения Бернштейна. Во время дебатов он, желая отстоять свое первое утверждение, последовательно сдает одну позицию социализма за другой. Без крушения капитализма невозможна и экспроприация класса капиталистов, и Бернштейн отказывается от экспроприации, делая целью рабочего движения постепенное осуществление «принципа товарищества». Но кооперативный принцип не может быть осуществлен при капиталистическом способе производства, и Бернштейн отказывается от обобществления производства и приходит к реформе в области торговли, к потребительским обществам. Преобразование общества с помощью потребительских обществ и вместе с профсоюзами не мирится с фактическим материальным развитием капиталистического общества, и Бернштейн отказывается от материалистического понимания истории. Но его теория о ходе экономического развития несовместима с марксовым законом прибавочной стоимости, и Бернштейн отказывается от закона стоимости и прибавочной стоимости, а вместе с этим — от всей экономической теории Карла Маркса. Но при отсутствии определенной конечной цели и экономической основы в современном обществе невозможна пролетарская классовая борьба — и Бернштейн отказывается от классовой борьбы и проповедует примирение с буржуазным либерализмом. Но в классовом обществе классовая борьба — явление вполне естественное и неизбежное, и Бернштейн последовательно отрицает даже существование классов в современном обществе: рабочий класс для него только масса индивидуумов, не связанных между собой не только политически или духовно, но и в экономическом отношении. Равным образом и буржуазия, по мнению Бернштейна, политически связана не внутренними экономическими интересами, а внешним давлением сверху или снизу. Но если классовая борьба не имеет под собой экономической основы, если, в сущности, нет также никаких классов, то оказывается невозможной не только будущая борьба пролетариата с буржуазией, но и борьба, совершавшаяся до сих пор; тогда необъяснимы и существование социал-демократии и ее успехи. Или и ее можно объяснить только как результат политического давления со стороны правительства? По мнению Бернштейна, она может быть понята не как закономерный результат исторического развития, а как случайный продукт гогенцоллерновского курса, не как законное дитя капиталистического общества, а как незаконный ребенок реакции. Так Бернштейн с неумолимой логикой переходит от материалистического понимания истории к пониманию ее в духе «Frankfurter Zeitung» и «Vossische Zeitung»*. Отбросив всю социалистическую критику капиталистического общества, Бернштейну остается еще только найти удовлетворительным, по крайней мере хоть в общем, современное положение. Но и это не пугает его. Он находит, что в настоящее время реакция в Германии не так сильна; «в западноевропейских государствах почти незаметна политическая реакция, почти во всех государствах Запада буржуазные классы придерживаются по отношению к социалистическому движению, самое большее, только оборонительной политики, но не политики насилия».[18] Рабочие становятся не беднее, а, наоборот, все состоятельнее, буржуазия политически прогрессивна и даже морально здорова, реакции и угнетения не видно — все идет к лучшему в этом лучшем из миров… Так Бернштейн вполне логически и последовательно спускается от А к Я. Он начал с того, что отказался от конечной цели ради движения. Но так как в действительности без социалистической цели не может быть социал-демократического движения, то он, по необходимости, кончает тем, что отказывается и от самого движения. Таким образом, рухнула вся социалистическая теория Бернштейна. Все величавое, симметричное чудесное здание марксовой системы превратилось у него в большую кучу мусора, в которой нашли себе общую могилу обломки всех систем, обрывки мыслей всех великих и малых умов. Маркс и Прудон, Лео фон Бух и Франц Оппенгейм, Фридрих-Альберт Ланге и Кант, Прокопович и д-р барон фон Нейпауер, Геркнер и Шульце-Геверниц, Лассаль и проф. Юлиус Вольф — все внесли свою лепту в систему Берн-штейна, у всех он чему-нибудь научился. И ничего удивительного! Оставив классовую точку зрения, он потерял политический компас; отказавшись от научного социализма, он лишился духовной оси кристаллизации, вокруг которой отдельные факты группируются в органическое целое последовательного мировоззрения. Эта теория, состряпанная без разбору из крох всевозможных систем, кажется на первый взгляд совершенно беспристрастной. Бернштейн и слышать не хочет о какой-нибудь «партийной науке» или, вернее, о классовой науке, о классовом либерализме, классовой морали. Он надеется представить общечеловеческую, абстрактную науку, абстрактный либерализм, абстрактную мораль. Но так как в действительности общество состоит из классов, имеющих диаметрально противоположные интересы, стремления и взгляды, то общечеловеческая наука в области социальных вопросов, абстрактный либерализм и абстрактная мораль пока только фантазия, самообман. То, что Бернштейн считает общечеловеческой наукой, демократией, моралью, есть только господствующая, т. е. буржуазная, наука, буржуазная демократия, буржуазная мораль. В самом деле! Отрекаясь от экономической системы Маркса, с тем чтобы клясться учением Брентано, Бёма — Джевонса, Сэя, Юлиуса Вольфа, не заменяет ли он научное основание освобождения рабочего класса апологией буржуазии? Говоря об общечеловеческом характере либерализма и превращая социализм в его разновидность, не лишает ли он социализм его классового характера, т. е. его исторического содержания, а следовательно, и вообще всякого содержания; и наоборот, не превращает ли он тем самым историческую носительницу либерализма — буржуазию в представительницу общечеловеческих интересов? А когда он открывает поход против «возведения материальных факторов в степень всемогущих сил развития», против «презрительного отношения к идеалу» (с. 187) в социал-демократии, когда он выступает в защиту идеализма и морали и в то же самое время восстает против единственного источника морального возрождения пролетариата — революционной классовой борьбы, разве это не значит, в сущности, проповедовать рабочему классу квинтэссенцию буржуазной морали: примирение с существующим строем и перенесение надежд в потусторонний мир моральных представлений? Наконец, направляя самые острые свои стрелы против диалектики, не борется ли он со специфическим образом мышления поднимающегося классово-сознательного пролетариата? Не борется ли он против оружия, которое помогло пролетариату рассеять мрак его исторического будущего, против духовного оружия, которым он, экономически еще угнетаемый, побеждает буржуазию, доказывая ей ее недолговечность и неизбежность своей победы; не борется ли он против того оружия, которым уже совершена революция в мире идей? Распростившись с диалектикой и усвоив себе эквилибристику мысли по принципу: «с одной стороны — с другой стороны», «правда — но», «хотя — но тем не менее», «более или менее», Бернштейн вполне последовательно воспринимает исторически обусловленный способ мышления погибающей буржуазии, способ, являющийся точным духовным отражением ее общественного бытия и ее политической деятельности. Политическое «с одной стороны — с другой стороны» и «если — но» современной буржуазии выглядит точно так, как способ мышления Бернштейна, что является самым лучшим и верным симптомом буржуазности его мировоззрения. Но Бернштейн находит теперь также, что и слово «бюргерский»[19] не классовое выражение, а понятие, относящееся ко всему обществу. Это означает только, что он последовательно ставит точку над i, что вместе с наукой, политикой, моралью и способом мышления он заменил также и исторический язык пролетариата языком буржуазии. Обозначая словом «бюргер» безразлично как буржуа, так и пролетария, следовательно, просто человека, он фактически отождествляет человека вообще с буржуа, а человеческое общество — с буржуазным. 5. Оппортунизм в теории и на практике Книга Бернштейна имела крупное историческое значение для всего германского и международного рабочего движения: то была первая попытка дать теоретическое обоснование оппортунистическим течениям в социал-демократии. Оппортунистические течения давно уже имеют место в нашем движении, если учесть их спорадические проявления, например, в вопросе о субсидиях на строительство флота. В качестве ясно выраженного цельного течения оппортунизм появляется только в начале 90-х годов, со времени отмены закона о социалистах и завоевания вновь легальных условий. Государственный социализм Фольмара, голосование бюджета в Баварии, южногерманский аграрный социализм, предложения о компенсации, сделанные Гейне, и, наконец, взгляды Шиппеля на пошлины и милицию — таковы вехи в развитии оппортунистической практики. Что отличало их прежде всего с внешней стороны? Враждебность к «теории». И это вполне понятно, так как наша теория, т. е. принципы научного социализма, ставит точные границы практической деятельности как в отношении преследуемой цели, так и в отношении применяемых средств борьбы и, наконец, самого способа борьбы. Отсюда у тех, кто гонится только за практическими успехами, наблюдается естественное стремление развязать себе руки, т. е. отделить нашу практику от теории, сделать первую вполне независимой от второй. Но эта же самая теория побивает их при каждой попытке практической работы: государственный социализм, аграрный социализм, политика компенсаций, вопрос о милиции — все это в то же время и поражения оппортунизма. Ясно, что если это течение хотело удержаться в борьбе с нашими принципами, то оно должно было решиться подойти вплотную к самой теории, к ее основам; вместо того чтобы игнорировать ее, оно должно было постараться расшатать ее и создать свою собственную теорию. Такого рода попыткой и была теория Бернштейна, поэтому на Штутгартском съезде партии все оппортунистические элементы тотчас же собрались вокруг ее знамени. Если, с одной стороны, оппортунистические течения в практике представляются явлением вполне естественным и объяснимы условиями нашей борьбы и ее ростом, то, с другой стороны, теория Бернштейна есть не менее понятная попытка дать этим течениям общее теоретическое выражение, отыскать для них собственные теоретические предпосылки и рассчитаться с научным социализмом. Поэтому теория Бернштейна с самого начала явилась для оппортунизма теоретическим испытанием, его первым научным обоснованием. Но каковы результаты этого испытания, мы уже видели. Оппортунизм не в состоянии создать положительную теорию, способную в какой-то мере выдержать критику. Все, на что он способен, — это, начав с опровержения отдельных основ марксова учения, потом перейти к разрушению всей системы сверху до основания, так как это учение представляет собою прочно сложенное здание. Это доказывает, что оппортунистическая практика по существу своему, в своей основе несовместима с системой Маркса. Но это доказывает далее и то, что оппортунизм несовместим вообще с социализмом, что по своей внутренней тенденции он стремится толкнуть рабочее движение на буржуазный путь, т. е. совершенно парализовать пролетарскую классовую борьбу. Понятно, исторически нельзя отождествлять пролетарскую классовую борьбу и систему Маркса. До Маркса и независимо от него существовали рабочее движение и различные социалистические системы, из которых каждая в своем роде была соответствующим условием своего времени, теоретическим выражением освободительных стремлений рабочего класса. Обоснование социализма моральными понятиями справедливости, борьба против способа распределения вместо борьбы против способа производства, понимание классовых противоречий как противоречий между бедным и богатым, стремление соединить принцип «товарищества» с условиями капиталистического хозяйства, все то, с чем мы встречаемся в теории Бернштейна, — все это уже было в истории. И все эти теории в свое время, при всей их недостаточности, были действительными теориями пролетарской классовой борьбы; теми гигантскими детскими башмаками, в которых пролетариат учился шагать по исторической сцене. Но. после того как развитие самой классовой борьбы и ее общественных условий привело к отказу от этих теорий и к формулированию принципов научного социализма, после этого не может быть, по крайней мере в Германии, другого социализма, кроме социализма Маркса, не может быть социалистической классовой борьбы вне социал-демократии. Теперь уже социализм и марксизм, пролетарская освободительная борьба и социал-демократия — тождественные понятия. Поэтому возвращение к прежним, существовавшим до Маркса теориям социализма означает в настоящее время даже не возврат к гигантским детским башмакам пролетариата: нет, это значит снова влезть в истоптанные карликовые туфли буржуазии. Теория Бернштейна была первой, но в то же время и последней попыткой дать оппортунизму теоретическое обоснование. Мы говорим «последней» потому, что в системе Бернштейна оппортунизм зашел так далеко — и с отрицательной стороны, в смысле отречения от научного социализма, и с положительной стороны, в смысле беспорядочного соединения всевозможного теоретического сумбура, — что дальше идти некуда. В книге Бернштейна оппортунизм завершил свое развитие в теории и дошел до своих конечных выводов. И теория Маркса не только в состоянии теоретически опровергнуть оппортунизм, но она, и только она, может объяснить его как историческое явление в процессе образования партии. Всемирно-историческое движение пролетариата вперед к победе действительно «не такая простая вещь». Вся особенность этого движения заключается в том, что здесь впервые в истории народные массы сами и против всех господствующих классов отстаивают свои стремления, но эти стремления должны перенести вовне современного общества, за его пределы. Но эти стремления массы опять-таки могут выработать в себе только в постоянной борьбе с существующим строем, только в его же рамках. Соединение широких народных масс с выходящей за пределы всего существующего строя целью, соединение повседневной борьбы с великой мировой реформой — такова великая проблема социал-демократического движения, которое на всем пути своего развития должно поэтому пробиваться вперед между двумя подводными камнями: между отказом от своего массового характера и отказом от конечной цели движения, между возвращением к положению секты и превращением в буржуазное реформаторское движение, между анархизмом и оппортунизмом. Правда, еще полстолетия тому назад теория Маркса выковала в своем теоретическом арсенале смертоносное оружие против обеих этих крайностей. Но так как наше движение является именно массовым движением и так как опасности, угрожающие ему, создаются не в человеческих головах, а общественными условиями, то теория Маркса не могла с самого начала раз навсегда предупредить все анархистские и оппортунистические уклонения в сторону. Они должны быть побеждены самим движением, конечно с помощью созданного Марксом оружия, уже после того, как они проявились на практике. Меньшую опасность — анархистскую корь — социал-демократия уже поборола, справившись с «движением независимых», с большей опасностью — оппортунистической водянкой — она борется в настоящее время. При громадном росте вширь, характеризующем движение последних лет, при сложности условий и задач, за которые приходится бороться, должен был наступить момент, когда в движении начали проявляться скептицизм относительно достижения великой конечной цели и колебания по отношению к идеальному элементу движения. Так, а не иначе должно продвигаться великое пролетарское движение, и все эти моменты колебаний и уныния не являются неожиданностью для учения Маркса: наоборот, Маркс давно предвидел и предсказал их. «Буржуазные революции, — писал Маркс полстолетия тому назад в «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта», — как, например, революции XVIII века, стремительно несутся от успеха к успеху, в них драматические эффекты один ослепительнее другого, люди и вещи как бы озарены бенгальским огнем, каждый день дышит экстазом, но они скоропреходящи, быстро достигают своего апогея, и общество охватывает длительное похмелье, прежде чем оно успеет трезво освоить результаты своего периода бури и натиска. Напротив, пролетарские революции, революции XIX века, постоянно критикуют сами себя, то и дело останавливаются в своем движении, возвращаются к тому, что кажется уже выполненным, чтобы еще раз начать это сызнова, с беспощадной основательностью высмеивают половинчатость, слабые стороны и негодность своих первых попыток, сваливают своего противника с ног как бы только для того, чтобы тот из земли впитал свежие силы и снова встал во весь рост против них еще более могущественный, чем прежде, все снова и снова отступают перед неопределенной громадностью своих собственных целей, пока не создается положение, отрезывающее всякий путь к отступлению, пока сама жизнь не заявит властно: Hie Rhodus, hie salta![20] Здесь роза, здесь танцуй!».[21] Это осталось верным и после того, как была создана теория научного социализма. Благодаря ей пролетарское движение не сделалось еще сразу социал-демократическим ни в Германии, ни в другом месте; оно становится более социал-демократическим с каждым днем; оно становится таковым в ходе борьбы и благодаря беспрестанной борьбе с резкими скачками в сторону анархизма и оппортунизма, которые представляют собой только моменты движения социал-демократии, рассматриваемой как процесс. Ввиду всего этого неожиданным является не появление оппортунистического течения, а скорее его бессилие. До тех пор, пока оппортунизм прорывался только в отдельных случаях партийной практики, можно было еще предполагать, что он имеет под собой какую-нибудь серьезную теоретическую основу. Но теперь, когда это течение получило вполне ясное выражение в книге Бернштейна, у всякого поневоле вырывается удивленный вопрос: как! и это все, что вы имеете сказать? Ни одного намека на новую мысль! Ни одной такой мысли, которая уже десятки лет тому назад не была бы опровергнута, растоптана, высмеяна и уничтожена марксизмом! Достаточно было оппортунизму заговорить, чтобы показать, что ему нечего сказать. В этом, собственно, и заключается партийно-историческое значение книги Бернштейна. Расставаясь со способом мышления революционного пролетариата, с диалектикой и материалистическим пониманием истории, Бернштейн может поблагодарить их за то, что они нашли для его превращения смягчающие вину обстоятельства. Ведь только диалектика и материалистическое понимание истории в своем великодушии объясняют, что он появился как квалифицированное, но бессознательное орудие, через посредство которого поднимающийся пролетариат выразил свою сиюминутную нерешительность, чтобы потом хорошенько рассмотрев его, язвительно усмехаясь и пожимая плечами, отбросить далеко от себя. Из писем 1898–1902 гг.* ЛЕО ИОГИХЕСУ[22] Кр[улевска] Гута, четверг 9 июня 1898 г. […] Мне хотелось бы написать так много личного (подумай только, сколько новых впечатлений)*, что просто не знаю, с чего начать, но самое главное то, что у меня нет и часа покоя. Определяющее и сильнейшее впечатление на меня произвела здешняя местность: пшеничные поля, луга, леса, широкие просторы и польский язык, польские крестьяне вокруг. Тебе просто не понять, какой счастливой все это делает меня. Чувствую себя, словно снова на свет народилась, будто опять обрела почву под ногами. Никак не могу вдоволь наслушаться их разговоров, досыта надышаться здешним воздухом! Вчера пришлось прождать в Лешнице обратного поезда чуть не целый час. Как замечательно побродила я там среди высокой пшеницы, сколько нарвала васильков и маков. Для полного счастья мне не хватает только одного, собственно, только кого-то «одного». Я уже решила, что на «каникулы» не поеду в Швейцарию, а ты приедешь сюда (денег стоит столько же), мы снимем квартиру в какой-нибудь силезской деревне; ведь я твердо убеждена, что и ты оживешь здесь, что и ты ощутишь то же удовольствие, когда увидишь эти огромные пшеничные поля до самого горизонта (колосья уже сейчас повыше меня!), эти луга с коровами, которых пасет босоногий мальчуган, и наши сосновые леса! А также и наших крестьян, истощенных, замызганных, и все-таки — прекрасную расу! В Кандрзине я видела три семьи: две польские и одну еврейскую, они уезжали в Америку! Какая нищета! У меня чуть слезы не полились, и все-таки я была так счастлива видеть их, что просто не могла оторвать от них глаз. Какое впечатление все это произвело бы на тебя! Пожалуй, еще большее, чем на меня, хотя это почти невозможно. Вот я и говорю, что для счастья моего здесь не хватает только одного — тебя, хотя это «только» очень много значит. В общем же и целом мне здесь очень спокойно, а что касается работы, то у меня нет ни малейшего сомнения: то, что я здесь делаю, это хорошо. Твои письма укрепляют меня в этом, ведь ты своими советами подтверждаешь все то, что я или уже сделала, или еще собираюсь сделать. […] ЛЕО ИОГХЕСУ [Берлин], 2 июля 1898 г. […] Я с головой погрузилась в бернштейновский туман* […] А теперь самое важное, что касается Берн[штейна]. Я снова постаралась представить себе свою работу в целом, но от этого мне легче не стало, поскольку я опять вижу страшные трудности. Общий план у меня уже есть, он великолепен. Труднее всего два пункта: 1. о кризисах, 2. позитивное доказательство того, что капитализм должен расшибить себе голову (а это, по моему мнению, неизбежно) и что это — не более и не менее как краткое обоснование нового рода научного социализма. Помоги же мне, бога ради, в этих двух пунктах! И притом работать надо быстро, во-первых, потому, что вся работа окажется вообще напрасной, если кто-нибудь нас опередит, а во-вторых, наибольшее время нужно уделить шлифовке. Вообще же мы принялись за дело очень здорово. Уже те куски, которые я написала в Цюрихе (разумеется, еще не выпеченные), именно из того теста, которое нам и нужно. Только бы знать, что мне писать, а форма бы нашлась сама собой — так, как мне слышится, как я это чувствую. Я готова отдать полжизни за эту статью, так я в нее вцепилась. […] ЛЕО ИОГИХЕСУ [Берлин, между 12 и 20 июля 1898 г.] […] Мой распорядок дня… Утром просыпаюсь еще до восьми, скок в переднюю, хватаю газеты и письма, потом прыг под перинку и читаю самое важное. Затем обтираюсь холодной водой (регулярно, каждый день), одеваюсь, выпиваю на балконе горячего молока с бутербродом (молоко и масло мне каждое утро приносят на дом). Потом прилично одеваюсь и отправляюсь погулять часок в Тиргартен (регулярно, каждый день, при любой погоде). Прихожу домой, переодеваюсь и пишу мои заметки для Парвуса* или письма. Обедаю в 12.30 за 60 пфеннигов дома, в своей комнате, обед отличный и весьма полезный для здоровья. После обеда каждый день хлоп на кушетку — спать! Около трех встаю, пью чай и сажусь писать заметки или письма (в зависимости от того, что делала до полудня) или же читаю книги. Взяла себе в библиотеке: Блюнтшли «История государственного права», Канта «Критика чистого разума», Адлера «История социально-политических движений», а также и «Капитал» [Карла Маркса]. В 5 или 6 пью какао, опять работаю, а еще чаще иду потом на почту сдать письма и заметки (это занятие я люблю невероятно). В 8 ужинаю: съедаю (не пугайся) три яйца всмятку, хлеб с маслом, сыром или ветчиной да в придачу выпиваю стакан горячего молока. А потом сажусь за Бернштейна. (Ох!..) Около десяти выпиваю еще стакан молока (всего литр в день). Работаю вечером очень охотно. Смастерила себе красный абажур и сижу за моим письменным столом прямо у открытого балкона; комната в розовом полусвете выглядит восхитительно, а с балкона из садика веет свежим воздухом. Около 12-ти завожу будильник, напеваю себе что-нибудь, потом готовлю таз с водой для утреннего обтирания, раздеваюсь и прыг под перинку. Мой дорогой доволен? […] ЛЕО ИОГИХЕСУ [Берлин], 3 августа 1898 г. […] Со вчерашнего дня я одна, но мне сначала надо было привыкнуть к обстановке и вновь начать упорядоченную жизнь, прежде чем написать тебе. Мы с сестрой [Анной] прекрасно уживались вместе, и именно потому, что мне не надо было ни на йоту подлаживаться к ней или к чему-то принуждать себя. Я могла говорить, когда хотела, и молчать, когда хотела, она меня ни капельки не стесняла. Только, конечно, много я работать не могла и, что самое худшее, совсем забросила Бернштейна, а тут еще вышла статья Плеханова*, так что теперь я должна работать как молния. Уже вчера хорошо потрудилась целый вечер. Ты, что же, не читаешь «Neue Zeit», если даже не упомянул о Плеханове? Как задирает нос этот хвастун! Но великолепнее всего это личное воспоминание о философской беседе с Энгельсом, подтвердить которую должен Аксельрод. […] Меня радует только то, что Пл[еханов] ограничивается этой материей, которая имеет для партии наименьшее значение и затрагивать которую я не собираюсь. Теперь надо страшно поспешить с моей работой, она должна быть готова примерно через две недели. Тут уж ничего не попишешь. Ведь все дело в том, чтобы она вышла вовремя, шлифовка будет не такой тщательной, самое главное — лишь бы содержание било в точку. […] С Шён[ланком]* нахожусь в оживленной переписке. Он всеми силами тащит меня на партийный съезд [в Штутгарте], утверждает, что я там должна выступить, предлагает мне мандат из Эрфурта или еще откуда-нибудь. На последнее я, разумеется, не пойду. […] Но если статья против Берн[штейна] удастся, это и будет моим наилучшим мандатом, и тогда я смогу спокойно поехать в Штутгарт, обеспечив себе для проформы какой-нибудь польский мандат из Бреслау или Познани. Но прежде всего — статья! […] ЛЕО ИОГИХЕСУ [Берлин, 24 сентября 1898 г. ] суббота, утро […] Событие первое: я решила, если представится возможность, выступить на съезде по вопросу о тактике и об оппортунизме. Я не смогла бы этого сделать, не выступив до того в прессе. Для «Neue Zeit» было слишком поздно. Поэтому я села и за два дня написала серию статей в сто семь страниц для «Leipziger Volkszeitung». Из-за нехватки времени послала их, не успев переписать набело. Шён[ланк] пришел в страшный восторг. Это будут семь статей. Первые три посылаю тебе в приложении. Ш[ёнланк] считает это «мастерским ударом» и «шедевром диалектики». Статья уже привлекла к себе внимание, в Лейпциге ее рвут из рук. Ты, может быть, думаешь, что я что-то потеряла оттого, что она появилась не в «Neue Zeit». Ничего подобного: 1. Дискуссия продолжится в «Neue Zeit», ибо Эдэ [Бернштейн] сразу после партсъезда ответит там. Я, конечно, тоже там, хотя Шён[ланк] заранее ангажировал меня ответить у него. 2. Но самое важное: статьи так импонировали Шён[ланку], что он сразу вслед за тем хочет издать их брошюрой. Разумеется, я заранее заявила, что в этом случае обработаю и расширю их, а также присоединю общее предисловие о значении оппортунизма в партии и т. п. После этих статей я могу уже выступить на съезде с дерзкой речью — если только старики* не задушат дискуссию. Небольшое интермеццо: уже в первой статье я не заметила отсутствия одной страницы (позабыла ее дома), а […] Шёнланк, несмотря на самую тщательную проверку, даже и не заметил пробела! Когда я это обнаружила, то подумала, что меня хватит удар. Немедленно телеграфировала в Лейпциг, а они отвечают: быть этого не может; телеграфирую второй раз, а они отвечают, чтобы я приехала выправить корректуру. Одновременно получаю телеграмму из Дрездена: «Крайне важно немедленно приехать». Еду туда, и на вокзале Юлек [Мархлевский] говорит мне, что я должна взять на себя редактирование [Sachsische Arbeiter-Zeitung]!!* Это, разумеется, идея Парвуса, но Вальфиш и другие весьма рады этому и очень просят меня. Их особенно привлекает, что я могла бы выступать с публичными речами. В настоящий момент я — единственный «революционный» кандидат. Контркандидаты: Шиппель — оппортунист, Граднауэр — пустое место и Ледебур — флюгер. Не приняв никакого окончательного решения, еду в Лейпциг, чтобы сделать вставку и выправить корректуру, а также посоветоваться с Шён[ланком], и к тому же узнать, какое впечатление все это [редактирование] произведет в партии. Ш[ёнланк] советует безусловно принять этот пост, говорит, что это вызовет во всей партии и Германии сенсацию, ему вот только жаль моих «талантов», насчет которых у него совершенно сверхъестественное представление (прежде он называл меня в письмах только «гениальная» или «кичливый гений», а теперь лишь просто восклицает «Вы божественная») (не барин, а просто бог!).[23] NB. Он как раз хотел ангажировать меня в качестве второго редактора в Лейпциг и очень сожалеет (думает, что я приняла бы это предложение). Что касается языка, то он восхищается моим языком, а Парвус уверял меня, что я пишу несравнимо лучше Юлека (!!), у которого ему приходится исправлять каждую фразу, а у меня — нет. В этой статье Шён[ланк] не исправил почти ничего. В Лейпциге рабочие из редакции уже сказали мне, что статья великолепна. В данный момент жду телеграмму из Дрездена с окончательным ответом Комиссии по печати, на которую я тоже должна телеграфировать свой окончательный ответ, о чем я и тебя уведомлю по телеграфу. Я решила согласиться. Парвус и Юлек, разумеется, обязались писать максимум того, что они вообще могут. Кроме того, в моем распоряжении сразу же окажутся и другие сотрудники, которые при Парвусе писать не хотели: например, Меринг, за которого я с помощью Шён[ланка] (они наилучшие друзья) сразу же возьмусь. Еще сегодня, если дело выгорит, выезжаю в Дрезден, чтобы принять редакцию, ибо Толстяк [Парвус] и Юлек должны сняться уже завтра! Редакцию я приму после партсъезда напостоянно. Они хотят, чтобы я приняла ее немедленно, так как у них нет никого, но я немного повожу их за нос. В следующую неделю, возможно, на несколько дней съезжу в Лейпциг, чтобы ознакомиться у них в редакции с [издательской] техникой — это предложение Шёнланкши, которая меня уже очень возлюбила (NB, она поведала мне, что муж сказал ей: моя работа — как у «настоящего Маркса в его лучшие времена»; это всего только штрих к характеристике сего Тартарена из Лейпцига), и, конечно, хочет, чтобы я жила у них, чего я, разумеется, делать не стану. Шён [ланк] радуется при одной только мысли о том какие рожи скорчат на Бойтштрассе и на Катцбахе*. В разгар всей этой заварухи я еще должна написать несколько заметок о польском запросе и одновременно подготовиться к двум речам: одной — польской, а другой — о тактике! Результат для нас обоих: наш совместный месяц в Цюрихе летит ко всем чертям. Ты должен приехать к 1-му [октября] в Штутгарт, и во время съезда мы будем вместе. Потом я сразу же должна ехать в Дрезден и через несколько дней выступить с первой речью. […] NB. Для твоего успокоения, поскольку я только что получила твою телеграмму: «Категорически отказаться». Мне придется готовить только первые две страницы газеты, а саксонскую и локальную часть делают трое других редакторов на собственную ответственность, я же делю свою работу с еще одним политическим редактором. При этом Парвус и дальше будет заниматься «Sachsische Rundschau» и «Unterhaltungsbeilage». Кроме того, первое время Парвус и Юлек будут обеспечивать передовые. Одним словом — ничего ужасного. Да и вообще, «сегодня решаем, завтра ударяем», как говорит донна Клара [Цеткин]. Прятаться под кровать — это не для меня! Если это окажется сверх моих сил, я смогу отступить столь почетно, что не скомпрометирую себя. А стать хотя бы временно редактором ежедневной партийной газеты — значит выглядеть совсем другим человеком. При этом я вообще не боюсь ничего. […] Не думай только, что я нахожусь в настроении в роде тридцать тысяч курьеров.[24] При всем при том я совершенно холодна и спокойна, ни в малейшей степени не теряю критического отношения, отнюдь не горю желанием, да и место в Дрездене мне совсем не нравится. Но отступить перед битвой? Нет! […] ЛЕО ИОГИХЕСУ [Берлин, 25 сентября 1898 г.] […] Сейчас во второй раз вернулась из Дрездена и сразу же протелеграфировала тебе, что взяла на себя редактирование [ «Sachsische Arbeiter-Zeitung»]. У меня так много работы, что написать письмо подлиннее и думать нечего. Завтра должна встретиться с Мерингом, Штадтхагеном, Шиппелем и т. д., чтобы заказать им статьи; все они будут писать для меня, я их сразу оседлаю. Затем, если удастся, я еще на этой неделе должна побывать на открытом собрании, чтобы представиться массе, а одновременно подготовить две речи для Штутгарта; в редакционные дела я, вероятно, смогу включиться уже послезавтра. Статьи в «Leipziger Zeitung» [против Бернштейна] производят фурор. Парвус хотел поздравить меня по телеграфу. [Клара] Цеткин написала Шёнланку хвалебное письмо о «храброй Розе, которая так здорово выколачивает этот мучной мешок — Бернштейна, что повсюду носится густое облако пыли, а с голов учеников бернштейновской школы так и слетают парики, ибо их нечем больше пудрить». Эти статьи повлияли также и на Комиссию по печати, которая единогласно утвердила меня (в ней семнадцать членов). […] Жорес, получив мои статьи, сказал: «Ah, c’est de Rose Luxemburg» («А, это [статьи] Розы Люксембург» — франц.) — и сразу сунул их себе в боковой карман. […] АВГУСТУ БЕБЕЛЮ* Дрезден, Цвингерштрассе, 22, 31 октября 1898 г. Уважаемый товарищ! Я очень благодарна Вам за сообщения, которые ориентируют меня в положении вещей. То, что Бернштейн со своими высказываниями более уже не стоит на почве нашей программы, мне, разумеется, было ясно, но то, что теперь приходится полностью отказаться от надежды на него, это весьма болезненно. Но меня все же удивляет, что Вы и товарищ Каутский, коль скоро Вы сами воспринимаете ситуацию таким образом, не пожелали воспользоваться созданным съездом партии благоприятным настроением для немедленных энергичных дебатов, а лишь побудили Бернштейна сначала выпустить брошюру, которая затянет дискуссию. Во всяком случае, полагаю, что, опубликовав, в частности, письмо Плеханова, я действовала в духе той характеристики положения дел, которую Вы дали в своем письме. Если Берн[штейн] действительно потерян, то партия — сколь это ни болезненно — должна привыкнуть — считать его отныне таким же социал-реформатором, как Шмоллер или кто-либо другой. Что же касается дальнейшей дискуссии, то в настоящий момент я даже не знаю, буду ли в состоянии продолжать ее в «Sachsische Arbeiter-Zeitung». Мои коллеги, с одной стороны, и Граднауэр, с другой, стремятся к конфликту, в котором я легко могу оказаться вынужденной сложить с себя полномочия редактора. На заседании Комиссии по печати, которое состоится в среду [2 ноября 1898 г. ] и на котором будет решаться этот вопрос, я в качестве условия со своей стороны потребую полной свободы в продолжении дискуссии о тактике. Отношения в нашей редакции весьма неутешительны, и, несмотря на все мои величайшие усилия добиться гармонии и внутреннего взаимопонимания, по-прежнему продолжаются подкопы и склоки, которые я здесь застала. Выступление моих коллег в «Vorwarts» было лишь выражением того нежелания [продолжать работу], которое искало предлога. Вопрос будет решаться послезавтра. С наилучшим приветом Р. Люксембург ЛЕО ИОГИХЕСУ [Берлин], 3 декабря [1898 г.] […] Вчера была у Меринга и вернулась с печальным убеждением, что мне не остается ничего иного, как сесть и написать «крупное произведение». Как и Каутский, Меринг сразу же спросил: «Вы, работаете над крупным произведением?» И притом так серьезно, что я почувствовала, что «должна» работать над ним. Ничего не поделаешь, видно, я и впрямь выгляжу как человек, который обязан написать крупное произведение, вот мне и не остается ничего иного, как оправдать эти всеобщие ожидания. Может, ты знаешь, о чем, я должна написать это крупное произведение? Золото мое, если ты освободишь меня от подробного отчета о посещении Бебеля и Каутского, я расскажу тебе подробнее о разговоре с Мерингом, а это куда интереснее. 1. Он несколько раз сказал мне, что я очень хорошо редактировала «Sachsische Arbeiter-Zeitung»; гораздо лучше, чем П[ар]-в[ус]: «было видно, что газета действительно редактируется», и вообще «Sachsische Arbeiter-Zeitung» за то время, что я была там, редактировалась лучше всего. Он сказал это и Каутскому. 2. Как он, так и они (и, как кажется, другие старики тоже) считают Ледебура лишь временным перерывом в моей редакторской деятельности и вполне уверены, что я вернусь в Дрезден и тогда смогу осуществлять диктатуру. 3. Когда речь зашла о Бернштейне, он сказал мне: «Вы хорошо его вздули в «Leipziger Volkszeitung», это доставило мне большую радость». […] Интересная новость, которую я обещала тебе, это то, что полиция вот уже несколько недель наблюдает за мной. В последние дни два шпика день и ночь сидели у портье и следовали за мной по пятам. Портье — бывший товарищ и по секрету все мне сообщил. Когда все это показалось мне слишком дурацким, я просто-напросто пошла в полицию, к господину лейтенанту, и выложила карты на стол. Я сказала, что если это не прекратится, то пойду к [полицей-президенту] Виндхайму и устрою скандал. Господин лейтенант, разумеется, сделал вид, что не имеет ни малейшего понятия об этом, но на следующий день шпики действительно исчезли. Меринг советует мне, если они появятся вновь, дать об этом заметку в «Vorwarts», тогда они сразу уползут в нору. Что послужило причиной, одному дьяволу известно; у меня есть основание предполагать, что меня с кем-то спутали: или они приняли меня за кого-то другого, или кого-то другого — за меня. Тем не менее я на всякий случай стала осторожной, сожгла письма, зарегистрировалась в полиции и просмотрела свои бумаги. Вероятно, все уйдет в песок. […] ЛЕО ИОГИХЕСУ [Берлин, 12 декабря 1898 г. ] Понедельник, вечер […] Но прежде всего о том, что касается «серии» [статей]. Я пришла к тому же выводу, что и ты: вопрос о Бернштейне и должен быть тем крупным произведением, которое я должна написать. Слава богу, К. К. [Карл Каутский], как он мне категорически и даже с удивлением заявил, не имеет намерения в качестве возражения написать брошюру (только в «Neue Zeit»). Впрочем, такое намерение есть у Парвуса, но его как конкурента я не боюсь. Таким образом, я хочу эту «серию» построить как возражение Эдэ [Бернштейну], но не сейчас, а сразу после выхода его книги. И это по следующим причинам: 1. Ощущение, которое я испытывала в Дрездене, здесь усилилось еще больше, а именно, что К. К. предложением Бернштейну написать брошюру действительно удалось усыпить всеобщий интерес и отложить дело до появления этой брошюры. Факт, что все ждут этой книги и считают нынешние дискуссии, поскольку они прямо касаются бернштейновских теорий, даже чем-то «бестактным». (Не могу уже вспомнить, кто именно мне это сказал.) В настоящее время царит атмосфера вялости и выжидания, и, только когда появится творение Эдэ, все будут ждать дискуссии и скрупулезно взвешивать каждое слово… Ты как хочешь, а я все-таки не могу себе представить, что если выскажусь теперь по всем темам, по которым так или иначе затем пойдет дискуссия, то сумею потом снова сказать что-нибудь столь же впечатляющее. […] Потому-то мне вообще не стоит сейчас растрачивать мой порох, а потом, после того как выступит К. К., пережевывать уже затасканные аргументы. Короче, я считаю, что статьи как серию надо печатать только после брошюры Эдэ и притом так, чтобы они смогли тогда сразу выйти в виде брошюры. […] Итак, сейчас я работаю над серией. Лучше всего уже сейчас обработала «Английские очки», тема которых важнее, чем кажется на первый взгляд. Хочу по возможности разработать ее и шире и глубже. Но что касается двух тем, над которыми работаю одновременно: «Бланкизм» и «Что делать при эвентуальной революции?», то мне пока почти ничего в голову не пришло. Может, у тебя есть какие-нибудь мысли на сей счет? Впрочем, наверняка справлюсь с этим сама, если не сегодня, так завтра. Над теорией стоимости я тоже работаю. […] Итак, теперь на первом месте — Бернштейн. […] ЛЕО ИОГИХЕСУ [Берлин, 2 марта 1899 г.] […] Твои критические замечания (собственно, одно главное) о моей полемике меня чрезвычайно обрадовали, ибо я снова убедилась, что вполне могу положиться на свой собственный критический дух. Когда я уже отправила мою реплику*, то сказала себе: ты, кошечка, зарвалась, загнула не в тот переулок; вместо того чтобы снова заняться оппортунизмом, я позволила себе увлечься моей любимой политэкономией и забралась в дебри теории. Открываю твое письмо и читаю слово в слово то же самое. […] Сегодня у меня побывал Шёнланк, чтобы сообщить мне о «впечатлениях». Прежде всего он (уже после реплики) говорил с Августом [Бебелем]. Слова А[вгуста]: «Статьи блестящи, я подписываюсь под каждым их словом, тон благороден и безупречен; то, что фракция утаила свое решение, это, конечно, чушь: дело должно разбираться на съезде партии. Но…» Об этом «но», которое касается не меня, а его самого, скажу позже. Тут его осенила уловка: «Я этих статей не читал, но говорят, Люксембург требует, чтобы Шиппеля вышвырнули [из партии]. В любом случае я стою на ее точке зрения». Кроме того, он был у Аронса: «Статьи отличные. Ведь, собственно говоря, Роза хочет, чтобы Ш[иппеля] вышвырнули? Она права. Берлинцы читают статьи весьма рьяно, н [ом] ер [а] выложены во всех крупных партийных пивных». Но вернемся еще раз к Бебелю: он упомянул и статьи К. К. [Карла Каутского], но не нашел для них ни единого слова похвалы, считая, что они «слишком длинны». Признаком успеха следует считать, last not least (Последнее, но не менее важное — англ.), и то, что буржуазная пресса подняла крик: «Freisinnige Zeitung», ссылаясь на статьи, называет меня «известной скандалисткой партии» и принимает сторону Шиппеля. Вырезку из «Kreuz-Zeitung» прилагаю. Это оба ведущих органа, материалы которых перепечатываются как всей «свободомыслящей», так и всей реакционной прессой. […] ЛЕО ИОГИХЕСУ [Берлин, 4 марта 1899 г.] Суббота, вечер […] Письмо К. К. [Карла Каутского], которое я послала тебе, еще раз укрепляет меня в моем убеждении, что в этот момент мне надо быть здесь, на самом «поле битвы»; следует воспользоваться протянутой рукой К. К. и Бебеля (который наверняка стоит за ним), встречаться с ними почаще, пока железо горячо. Я собираюсь устроить у К. К. или у меня дома примирение Меринга с Шёнланком. При этой оказии вся «левая» […] сможет сойтись вместе и столковаться. Потом, видимо, будет необходимо во время полемики с Берншт[ейном] договориться с К. К., может быть, поделить работу и т. д. Ты, конечно, сочтешь все это правильным. Кстати, не смеешься ли ты в душе? Я мирю Меринга с Шёнланком по просьбе К. К.! Чудные времена! И все это — после нескольких статей. Как же жалко обстоят дела в этой партии, если такой верхогляд и новичок, как я, может играть в ней роль… Говорю это совершенно серьезно. […] ЛЕО ИОГИХЕСУ [Берлин], 6 марта [1899 г. Что же случилось в этом году, когда на меня все сыплется, как из рога изобилия? Представь себе, я получила в подарок* от Шёнланков 14 томов Гёте в великолепном переплете! Вместе с твоими это сразу целая библиотека, и моей хозяйке придется дать мне еще новую полку в добавление к двум, которые я уже имею! Как меня обрадовал твой выбор, ты, вероятно, едва ли можешь себе представить. Ведь Родбертус мой любимый писатель-экономист, которого я могу перечитывать сотни раз просто ради духовного удовольствия. Ну а еще словарь — это превосходит все мои самые дерзкие пожелания! У меня возникло впечатление, будто я получила не книгу, а некую собственность, что-то вроде домовладения или земельного участка. Знаешь ли, когда мы все соединим, у нас образуется вполне приличная библиотека, и нам придется, если только мы вместе устроимся по-человечески, купить для книг застекленный шкаф. Мой золотой, дорогой, как ты обрадовал меня твоим письмом: я его шесть раз прочитала от начала до конца. […] Неужели ты думаешь, что я не вижу и не ценю, что ты в ответ на «звуки боевые» тотчас спешишь мне помочь, подстегиваешь меня к работе, забывая все мои упреки и «упущения»!.. Ты и представить себе не можешь, с какой радостью и с какой тоской я ожидаю теперь любое твое письмо: я знаю, что каждое несет мне силу и радость, поддержку и бодрость. Но больше всего обрадовал меня тот абзац в твоем письме, в котором ты пишешь, что оба мы еще молоды и сможем еще наладить нашу личную жизнь… О дорогой, золотой, если бы только ты сдержал это обещание!!! Собственная маленькая квартирка, кое-какая своя мебель, своя библиотека; спокойная и регулярная работа, совместные прогулки, иногда опера, маленький, очень маленький круг знакомых, которых иногда приглашают поужинать, каждое лето поездка на месяц в деревню, но совсем без всякой работы!.. (И, может быть, еще и такой маленький, совсем малюсенький ребеночек? Неужели это никогда не будет мне дозволено? Никогда? Знаешь ли, дорогой, что вчера внезапно нашло на меня во время прогулки в Тиргартене? Я совсем не преувеличиваю! Внезапно под ногами у меня завертелось дитя в восхитительной одежке, лет трех-четырех, с тонкими светлыми волосами и стало меня разглядывать. Словно громом поразила меня мысль схватить этого малыша, стремительно убежать домой и оставить его себе как своего собственного. Ах, дорогой, неужели у меня никогда не будет ребенка?!) […] ЛЕО ИОГИХЕСУ [Берлин, 11 марта 1899 г.] Суббота, вечер […] Сегодня побывала у Бебеля (разумеется, предварительно письменно известив его). Он был очень мил, невероятно хвалил мои статьи, сказал, что после них с Ш[иппелем] покончено, но… но сам он ничего делать не хочет. […] Меня он просит писать против Эдэ [Бернштейна] как можно резче. «Скажите ему, что он больше не принадлежит к партии, этого ему еще никто не говорил». […] Брошюру Берн [штейна] [ «Предпосылки социализма и задачи социал-демократии»] я уже получила. Полемика его со мной затрагивает: 1. кризисы, 2. картели, 3. кредиты. Объем [брошюры] — двенадцать страниц, и она начинается словами: «Этот поставленный мною в первой статье вопрос о социалистической теории кризиса вызвал различные нападки. В частности, он побудил фройляйн д-ра Розу Люксембург в опубликованной в «Leipziger Volkszeltung» — в сентябре 1898 года серии статей прочесть мне курс лекций по кредитному делу и о способности капитализма к приспособлению. Поскольку эти статьи, которые затем перекочевали и в некоторые другие социалистические газеты, являются истинным образцом ложной, но одновременно с большим талантом применяемой диалектики, мне кажется уместным коротко остановиться здесь на них». Далее он пишет о моем блестящем фейерверке диалектики и т. д. В целом же — неубедительные возражения. Закажи немедленно эту книгу (возражения мне начинаются на странице 70) и садись за работу. […] ЛЕО ИОГИХЕСУ [Берлин, 15 апреля 1899 г.] […] Итак, впечатление, произведенное статьями [ «Социальная реформа или революция?» в «Leipziger Volkszeitung»] [22], великолепно. 1. Ты можешь осознать это по тому уважительному тону, в каком «Vorwarts» (!) недавно дал обобщенное изложение моих трех последних статей. 2. Ш[ёнланк] прочитал мне письмо Клары [Цеткин], она дословно пишет: «Статьи Розы превосходны. Я предлагаю Вам издать их вместе с первой серией в виде брошюры. Это не только полезно, но и очень необходимо. Наша агитационная литература в высшей степени бедна и содержит почти одни только речи в рейхстаге и т. п. Здесь же видно не только принципиальное разъяснение, но и боевое политическое настроение». 3. Ш[ёнланк] получил письмо от Моттелера, который пишет ему: «…именно потому (так как он не согласен с Эдэ [Бернштейном]) я говорю тебе сегодня с совершенно особым удовлетворением, что с актуально-агитационной точки зрения мне ваши статьи, подписанные «Р. Л.», представляются во всех отношениях наилучшими из всего, что в настоящее время в споре с Б [ернштейном] было сделано для практического применения в классовой борьбе в целях борьбы за простого человека». Все подчеркивания принадлежат ему, а этот человек действительно немного знает партийные круги. […] Бебель и Зингер хвалят статьи сверх всякой меры. Узнав о плане выпуска брошюры, Бебель сразу сказал Ш[ёнланку]: «Так позаботьтесь же о том, чтобы все делегаты получили ее к съезду…» […] Издание выйдет в элегантном оформлении. Докторский титул послужит рекламой: это импонирует рабочим и нравится им. Название, говорящее об «оппортунизме», невозможно, ибо это непонятное для масс слово, в то время как «Социальная реформа или революция?» — весьма популярно и привлекательно. […] ЛЕО ИОГИХЕСУ [Берлин, 19 апреля 1899 г.] […] У меня как раз свободная минута — отправила корректуры [брошюры]. […] Именно форма изложения не удовлетворяет меня, я чувствую, что «в душе» у меня зреет совершенно иная, оригинальная форма, которая рождается не из формул и шаблонов, а прорывается сквозь них — разумеется, только силой духа и убежденности. У меня потребность писать так, чтобы воздействовать на людей подобно молнии, проникать в их головы, самовыражаясь не посредством патетики, а широты взгляда, мощи убеждения и силы выражения мыслей. Но как, чем, где? Этого я еще не знаю. Смейся сколько хочешь, я останусь холодной, но скажу тебе, что чувствую с непреодолимой уверенностью: что-то сдвинулось, что-то рождается. Ты, конечно, скажешь: гора мучится родами, она скоро родит мышь. Пусть так. Посмотрим. […] ЛЕО ИОГИХЕСУ [Берлин, 27 апреля 1899 г. ] Четверг […] Уже и не помню, сообщала ли я тебе, что К. К. [Карл Каутский] устроил у себя дома мою встречу с М[ерингом], мы договорились об этом на собрании, проведенном Кларой [Цеткин]. […] NB, что Бебель будет говорить [на съезде] в Ганновере о Бернштейне — огромная государственная тайна. И Клара, так же как и Бебель, обязала меня не проронить об этом ни звука, в том числе и Ш[ёнланк] у (!). Что касается пункта 6 милитаризме, то о том, кто выступит с докладом, не известно ничего. Клара хочет предложить меня, «чтобы позлить Ауэра». Разумеется, из этого ничего не выйдет. […] Уже поступают заказы на мою брошюру от различных буржуазных книжных магазинов. Партия уже взяла тысячу пятьсот экземпляров. От Меринга, которому я недавно послала брошюру с дарственной надписью, вчера получила следующее письмо: «Уважаемая госпожа! Считаю себя в высшей степени обязанным поблагодарить Вас за Ваш дружеский подарок с посвящением. С огромнейшим удовлетворением читал Ваши статьи в «Leip-ziger Volkszeitung» и очень рад тому, что еще раз смогу проштудировать их все вместе; они стоят в первом ряду работ против Бернштейна. с уважительным приветом Ваш Ф. М.» Бебель передал мне через Клару, что «в Ганновер все мы обязательно должны приехать» и что «все мы должны заранее договориться о плане кампании». Все это прекрасно, но, как только дело у них в Ганновере пойдет на лад, он, как и К. К, сразу же охладеет и будет стараться оттеснить меня «от стола». В этом отношении я уже знаю их как свои пять пальцев, но это неважно. (Вспомни о Зингере, который не хотел [в Штутгарте] дать мне слово по вопросу о таможенных пошлинах, сказав мне: «Мы предпочитаем все-таки решить этот вопрос внутри партии», то есть в своем клане. Вот у них всегда так: горит лавка — зови еврея, пожар погашен — еврей, пошел вон! Поэтому я никак не переоцениваю эту восторженность и эти приглашения и заставляю просить себя трижды, прежде чем иду на сближение.) Одна только Клара — искренняя и честная женщина. […] P. S. Рейнско-вестфальская «Arbeiter-Zeitung» от 23-го пишет в статье «Спор вокруг Бернштейна»: «…в критике бернштейновской работы партийная пресса разделилась на два лагеря. Наряду с Каутским решительный фронт против Бернштейна в первую очередь образуют Парвус и Люксембург. Благодаря перепечатке их статей другими партийными газетами, тем самым игнорирующими другие точки зрения, взгляды названных лиц приобрели самое широкое распространение и, как можно предполагать, найдут поддержку большинства и на Ганноверском съезде». NB. Ни К. К., ни Парвуса не перепечатала ни одна партийная газета. ЛЕО ИОГИХЕСУ [Берлин], 1 мая 1899 г. […] Твой совет «во что бы то ни стало добиваться реферата» [на съезде в Ганновере], видит Бог, просто ребяческий. Удивлена тем, что ты уже длительное время все еще даешь мне такие непрактичные советы, и это — в таком важном деле. Неужели ты действительно думаешь, что есть хоть малейший шанс, что доверят сделать реферат человеку, который всего только год как участвует в движении и который дал знать о своем существовании лишь несколькими, скажем даже отличными, статьями? […] Правда, в нынешний момент — Бернштейн — это исключительная ситуация. Но ты, кажется, опять думаешь, что именно он сейчас — пуп земли[25] и что если не теперь — то все пропало. Это глупость. Партия именно теперь (в последние два года) вступает в круговорот все более трудных задач, все более опасных явлений; еще будет тысяча и тысяча случаев шаг за шагом показать свою силу и незаменимость. При этом я вовсе не собираюсь ограничиваться критикой; напротив, я имею намерение и желание позитивно двигать вперед дело — не личности, а само движение в целом, подвергнуть пересмотру всю реальную работу, агитацию, практику, показать новые пути (насколько таковые найдутся) и т. д. — одним словом, быть постоянным импульсом движения. […] Надо поставить на ноги всю устную пропаганду и печатную агитацию, которая окаменела в старых формах и больше почти ни на кого не действует, вообще вдохнуть новую жизнь в прессу, в собрания и брошюры. Все это я тебе пишу в спешке, беспорядочно, чтобы показать тебе, что происходящее вокруг меня рассматриваю не беспланово, не безраздумно, а во-вторых, чтобы напомнить тебе, что Бернштейном и Ганновером мир еще не кончается. А насчет того, что быть идеалистом в германском движении — смешно, с этим я не согласна, ибо, во-первых, и тут тоже есть идеалисты — прежде всего огромная масса самых простых агитаторов из массы рабочих и даже среди вождей: например, Бебель. […] ЛЕО ИОГИХЕСУ [Фриденау, 24 сентября 1899 г.] […] К. К. [Карл Каутский] заметил в моих статьях к предстоящему съезду партии в Ганновере, что я подталкиваю Бебеля, и рассмеялся: «Сделали Вы это весьма ловко!» Вообще он чувствует во мне будущего leader и хочет на меня опереться. Что ж, пусть! […] Что касается Ганновера, то я чувствую себя совершенно спокойно и уверена в себе: знаю, что буду делать, и рассчитываю на успех. […] За меня можешь быть совершенно спокоен! Ведь я больше не новичок, как в Штутгарте, и лицом в грязь не ударю![26] […] АВГУСТУ БЕБЕЛЮ [Фриденау], 11 октября 1902 г. Глубокоуважаемый товарищ! Хотя я и не хочу сейчас, перед началом [парламентской] сессии, отнимать у Вас столь драгоценное время всякими пустяками, мне все же настоятельно необходимо ответить на Ваше дружеское письмо от 10-го несколькими строчками Мне очень важно, чтобы у Вас не осталось ошибочного предположения, будто я и впрямь склонна разыгрывать из себя оскорбленного человека или же, слепо нанося удары направо и налево оказаться на «скамье изоляции». Если бы я хоть как-то была склонна обижаться, то, право же, поводов у меня для этого было предостаточно, начиная с моего первого выступления в германском движении, с партийного съезда [1898 года] в Штутгарте. Но, несмотря на странный прием, оказанный мне, как и другим ненемцам, товарищам не «de la maison» («Своим, из своего дома» — франц.), притом не только со стороны оппортунистов, я до сих пор никогда не уклонялась от ударов, не помышляя ни затаить обиду в укромном уголке, ни удалиться в действительно милый мне уголок спокойных научных исследований’ Уверяю Вас также, что я не поддаюсь слепому чувству В истории с польской статьей я тоже была вполне готова получить от Вас резкий ответ и, возможно, услышать кое-что лично мне неприятное; однако, обдумав все, я решила, что по существу я тем не менее остаюсь права, а открытый спор в любом случае пойдет на пользу нашему делу. […] Да, я действительно послала в Лейпциг просьбу об отставке если бы я могла рассказать Вам о различных перипетиях моих отношений с «Leipziger Volkszeitung», а точнее, с Мерингом*, показать письма и т. д., поведать то, что вызывает протест у меня в душе, Вам стало бы ясно, что затеяла я этот спор не как-то преднамеренно, что шла я на это не сама по себе, а меня к этому толкали. Уже с июня меня шаг за шагом вытесняли из Л[ейпцига] а если я в чем-то и согрешила, то, пожалуй, только в том что проявляла то овечье терпение, с каким я в этом случае, считаясь с личной дружбой, давала постепенно вытеснять себя вместо того чтобы сразу же уйти в отставку. Но все это я доверительно сообщаю только в свое оправдание перед Вами. С наилучшим приветом Р. Люксембург Раздел второй Революция 1905–1907 гг. в России и Польше В отношении России я целиком придерживаюсь мнения Розы. Дело великолепно продвигается вперед, и я чувствую себя этим освеженным. Бернштейнианство раньше времени состарило и утомило меня. А русская революция делает меня на десять лет моложе. Я никогда не работал так ясно, как сейчас. Карл Каутский, 1905 г.* Революция [1905 г. ] в России* I Развитие революционных событий в царской империи после перемещения пролетарского восстания из Петербурга* в русскую провинцию, а также в литовские и польские области не оставило сомнений, что в империи кнута происходит сейчас не стихийный, слепой бунт угнетенных рабов, а имеет место истинно политическое движение классово сознательного пролетариата, которое развернулось совершенно единообразно и в теснейшей политической взаимосвязи по неожиданному сигналу из Петербурга. Повсюду во главе движения встала теперь социал-демократия. И это соответствует естественной роли революционной партии при вспышке открытой политической массовой борьбы. Завоевать себе в ходе революции руководящую позицию, умело использовать первые победы и поражения стихийных восстаний, чтобы, находясь в струе, овладеть самим потоком, — такова задача социал-демократии в революционные эпохи. Управлять и дирижировать не началом, а завершением, результатом революционного подъема — вот единственная цель, которую может разумно ставить перед собой политическая партия, если она не хочет предаваться ни фантастическим иллюзиям преувеличения своих возможностей, ни вялому пессимизму. Но насколько более всего удастся решить эту задачу, насколько доросла до такой ситуации социал-демократия, зависит от того, насколько партия сумела обеспечить свое влияние на массы в дореволюционные времена, насколько ей еще раньше удалось создать прочное ядро из рабочих, ясно видящих цель и политически воспитанных, сколь велик результат проведенной ею разъяснительной и организаторской работы. Нынешние события в Российской империи можно оценить и понять только в свете предшествующих судеб рабочего движения, только из перспективы всей 15-20-летней истории социал-демократии. Если ставится вопрос, какова доля социал-демократии в нынешнем революционном подъеме, то прежде всего следует констатировать, что издавна и до последних дней в самой России вообще никто, кроме социал-демократии, не заботился о рабочем классе, о повышении его культурного и материального уровня, о его политическом просвещении. Собственная промышленная и торговая буржуазия сама как класс не сумела дотянуться даже до слабосильного либерализма, а дворянско-либеральные аграрии брюзжали по своим углам, политически продвигаясь лишь по узкой стезе добродетели между «страхом и надеждой». В политические воспитатели промышленного пролетариата они вовсе не годились. Поскольку радикальная и демократическая интеллигенция заботилась о русском «народе», а она особенно усердно занималась этим в 70-80-е годы, ее деятельность и симпатии направлялись исключительно на сельское население, на крестьянство. Русские либералы и демократы пытались вести культурную работу как врачи в деревнях, статистики в земствах, сельские учителя, помещики. Крестьянин, «матушка-земля» — вот в чем вплоть до 90-х годов видела интеллигенция центральный пункт подъема России и ее политического будущего. Городской промышленный пролетариат вместе с современным капитализмом, напротив, считался чем-то чуждым сути русского народа, элементом разложения, больным местом народного бытия. Еще в первой половине 90-х годов идейный глава оппозиционной России, ныне умерший блестящий писатель Михайловский вел настоящие литературные походы против марксистского учения о социальном значении промышленного пролетариата, доказывая, скажем, на примере городских уличных песенок и тому подобного, что фабричный пролетариат прямо ведет к моральной и умственной деградации русского «народа». В том же русле двигалась также вплоть до 90-х годов социалистическая мысль в России. Террористическое движение старой «Народной воли», которое в своей теории опиралось преимущественно на фикцию крестьянской коммунистической сельской общины и ее социалистическую миссию, продолжало еще до конца 80-х годов оказывать воздействие на революционные круги и удерживало развитие мысли в кругозоре старого, не расположенного к пролетариату народничества, хотя политическая кульминация террористической тактики была пройдена еще в 1881 г. убийством царя Александра II. В таких условиях следовало сначала вообще добиться для современного городского пролетариата общественных и исторических гражданских прав, доказать его социальное и экономическое значение, дремлющие в нем зачатки будущей революционной силы, а также «особую взаимосвязь рабочего сословия» с политическим освобождением России от царизма. Одна только эта задача, горячая теоретическая, литературная борьба с народническими, антикапиталистическими теориями за право капитализма на существование и за роль современного пролетариата в русском обществе потребовала почти целого десятилетия. Только в начале 90-х годов террористические традиции и народнические предрассудки русской интеллигенции были настолько преодолены и учение Маркса укоренилось так широко в умах людей, что смогла начаться социал-демократическая практика. Но тут только и начались трудности и мучительные плутания практики. Поначалу она, естественно, приняла форму тайной пропаганды в небольших замкнутых рабочих кружках. Сначала необходимо было осуществить самое общее просвещение совсем еще необученного пролетария, дать ему элементарнейшие основы образования, прежде чем он станет восприимчивым к социал-демократическому учению. Таким образом, пропаганда поневоле оказалась связанной с общей просветительской работой и превратилась в дело чрезвычайно трудное, медленно продвигающееся вперед. В течение ряда лет кружки по 5, 10, 20 рабочих поглощали лучшие, собственно, все силы социал-демократической интеллигенции. Благодаря той добросовестности и тому усердию, с какими в России та или иная господствующая форма агитации постоянно доводится до крайности, до абсурда, в кружковую агитацию вскоре проник неизбежный элемент педантизма, и вскоре социал-демократия заметила, что социализм между тем превратился в кружках почти в карикатуру на марксово учение о классовой борьбе. Рабочие становились в кружках не классово сознательными борющимися пролетариями, а, так сказать, учеными раввинами социализма, превращались в натасканные образцовые экземпляры просвещенных рабочих, которые не только не вносили движение в широкие массы, а, напротив, вырванные из своей родной почвы, отчуждались от масс. С «жесткой основательностью» первая фаза социал-демократической работы была подвергнута самокритике, высмеяна и отброшена прочь. Вместо изолированного «кустарничества» в социалистических кружках и занятия «учеными делами» к середине 90-х годов был выдвинут лозунг: массовая агитация, непосредственная борьба. Но то была массовая агитация и массовая борьба в условиях абсолютизма, без каких-либо политических форм и прав, без возможности сблизиться с массами, без права союзов и собраний, без права создания коалиций; она казалась квадратурой круга, безумной идеей. Однако вскоре именно на примере России проявилось, насколько материальное общественное развитие могущественнее и хитроумнее всяких «законностей», которые внушают такую священную робость и благоговение некоторым западноевропейским социал-демократам с их застывшим желтым пергаментным ликом. Массовая борьба, массовая агитация в условиях абсолютизма оказались возможными, а квадратура круга была ранее всего решена в Польше, где уже в начале 90-х годов возникла первая социал-демократическая организация*, которая, правда действуя больше эмпирически и ощупью, посвятила себя экономической борьбе и сумела вызвать к жизни активное массовое движение. Примеру Польши последовала Россия, и вскоре социал-демократические профсоюзы оказались на седьмом небе. Благодаря свежей и бодрящей агитации на почве непосредственных материальных потребностей массы действительно были приведены в движение, и после длинного ряда мелких и более крупных забастовок агитация увенчалась огромной стачкой 1896 г. в Петербурге. Руководимый исключительно социал-демократами, этот массовый взрыв казался вершиной, дающей блестящий пример новой, второй фазе агитации. Но тут снова появилась загвоздка. Быстро прыгающая по ухабам повозка русской социал-демократии на сей раз угодила на следующей же развилке в опасную аварию: если в Польше первая, «экономическая» фаза массовой агитации была пройдена уже в 1893 г., вылившись в определенно политическое социал-демократическое движение, то в России при рьяной массовой агитации из нее неожиданно почти полностью исчезли как политика, так и социализм, а то, что осталось, было нередко чистейшей профсоюзной возней, считавшей идеалом ничтожное повышение зарплаты и переговоры с фабричными инспекторами вместо борьбы против буржуазии. И, как прежде, отдельные рабочие в кружках подводились к Марксу через учебные курсы лекций, а нередко и небольшим обходным путем через Дарвина, а также фогтовских кольчатых червей и ленточных глистов, так теперь все рабочие, словно огромный школьный класс, должны были воспитываться в духе классовой борьбы посредством наглядного обучения, дабы они, благодаря жандармам и полицейским побоям при стачках, сами по себе приходили к хитрой мысли о необходимости ликвидации абсолютизма. Таким образом были в известной мере подготовлены зубатовские эксперименты* правительства, ставленники которого затем в разрешенных властями рабочих союзах настойчиво бубнили те же самые советы, какие рейхсканцлер граф Бюлов недавно дал в рейхстаге бастующим горнякам Рейнской области. Метод агитации был в третий раз подвергнут беспощадной критике, и конец 90-х годов характеризуется резким поворотом к ясной политической массовой агитации. И почва оказалась столь благодарной, столь хорошо подготовленной, что идея политической борьбы стала подобна удару молнии. С начала 1901 г. открылась новая фаза — фаза политических массовых демонстраций, примкнувших к университетским волнениям. Словно избавительная, освежающая гроза прокатились уличные демонстрации по городам: с Севера, из Петербурга, на Юг, с Запада, из Варшавы, на Восток, в далекую Сибирь, в Томск и Тобольск. И опять вновь разбуженные силы разразились массовой стачкой — на этот раз массовой политической забастовкой на Юге, в Ростове-на-Дону, в 1902 г[27] Здесь день за днем под открытым небом проходили народные митинги с участием 10–20 тысяч рабочих, окруженных солдатами, и свежеиспеченные социал-демократические народные ораторы экспромтом произносили зажигательные речи, а десятки тысяч людей кричали «ура» социал-демократии, провозглашали свержение абсолютизма. Уже четвертый раз движению грозил тупик. Ведь в здоровом движении в самом по себе заложено то, что оно, если не желает пойти вспять, должно непременно шагать вперед, развиваться, нарастать. А теперь русское рабочее движение жило бурно и интенсивно. После первого цикла политических уличных демонстраций перед русской социал-демократией вскоре встал пугающий вопрос: что дальше? Нельзя же непрерывно только «демонстрировать». Демонстрация — лишь момент, увертюра, вопросительный знак. Ответ не спешил сорваться с уст социал-демократии — он был нелегок. Тут пришла война.* А с ней сам собой пришел и ответ. То самое слово, которое в трезвой, спокойной атмосфере серых будней является чем-то банальным, звучит каким-то бахвальством, пустой фразой, — революция, это слово стало в России с началом войны тем лозунгом, который пробудил все живые умы, все жизненные тона и нашел в рабочем классе самый звонкий отзвук. Социал-демократия всей империи, в гармоничном унисоне с событиями войны и используя аккомпанемент маньчжурской канонады, агитировала за идею революции, открытой уличной борьбы, восстания пролетариата против царизма. Все статьи социал-демократических газет — русских, польских, еврейских, латышских, — все собрания выливались в лозунг: пролетарское восстание против царизма. Агитировать приходилось с несколько затаенным дыханием и некоторым стеснением в груди. Ведь нет ничего более простого, чем революция, которая уже произошла, и нет ничего более чертовски трудного, чем такая, которая еще должна быть «сделана». Революцию призывали тысячи голосов — и она пришла. Пришла, как она приходит всегда: «неожиданно», хотя и готовилась в течение почти двух десятилетий, неслышно, внезапно, как растущий прилив, который несет на своей высоко вздымающейся злобно-мутной волне всяческий захваченный по пути хлам и бревна. Тот, кто думает, что бревна, влекомые бурным потоком, управляют им, пусть себе верит, что батюшка Гапон является зачинателем и руководителем пролетарской революции в России. II Достаточно хотя бы немного знать историю социал-демократического рабочего движения в Российской империи, чтобы стало заранее ясно: нынешняя революция, какие бы формы она вначале ни принимала и какие бы внешние поводы ее ни вызвали, отнюдь не «выстрелена из пистолета», а исторически выросла из социал-демократического движения по всей стране. Она представляет собой нормальную стадию, естественную узловую точку в развитии социал-демократической агитации, такую точку, в которой количество вновь перешло в качество — в новую форму борьбы, в ускоренное воспроизводство на более высокой ступени социал-демократических массовых выступлений в Петербурге в 1896 г. и Ростове-на-Дону в 1902 г.[28] Если окинуть взглядом почти 15-летнюю историю социал-демократической практики в Российской империи, она окажется не резким зигзагообразным курсом, каким она может субъективно представляться действующим там социал-демократам, а вполне логичным развитием, в котором каждая более высокая стадия вытекала из более отсталой, без чего оно было бы даже немыслимо. Сколь горько ни критиковали позднее сами социал-демократы начальную фазу замкнутой кружковой пропаганды, несомненно, именно этот неприметный сизифов труд создал в пролетариате многочисленный костяк просвещенных индивидов, который затем стал носителем и опорой массовой агитации на почве экономических интересов. Точно так же только эта интенсивная экономическая агитация настолько расшевелила дальнейшие слои рабочего класса, настолько широко внесла в них идею классовой борьбы, что ярко выраженная и резко акцентированная политическая агитация нашла для себя благодатную почву и таким образом смогла развязать ряд крупных уличных демонстраций. И все эти ступени развития, в их совокупности, во всей их нарастающей интенсивности и во всем постоянно растущем объеме агитации, именно они создали сначала ту сумму политического просвещения, ту способность к действиям и то революционное напряжение, которые привели к событиям [9] 22 января и следующей недели. Несомненно, исключительное и прямое дело рук социал-демократии то, что она, несмотря на всю национальную травлю, ведущуюся абсолютизмом, настолько сильно развила чувство политической классовой солидарности всех пролетариев царской империи, что петербургское восстание послужило сигналом к единодушному выступлению рабочего класса по всей стране, как в собственно России, так и еще более в Польше и Литве, к восстаниям с общей целью, с общими требованиями. Дело, разумеется, не в том, чтобы оправдывать пройденный социал-демократическим движением в России исторический путь как самый лучший, единственно и действительно хороший. Вероятно, — особенно теперь, постфактум — можно было бы найти куда более короткий и лучший путь. Но поскольку общественная история — всегда премьера, всегда спектакль, который дается один лишь раз, то — особенно перед социал-демократией — встает прежде всего задача научиться понять в их внутренней логике действительные пути рабочего движения, те пути, какие имеют или имели место в каждой стране. Правда, большую роль в этих явлениях сыграли военные события и ставший невыносимым гнет абсолютизма. Проделанная социал-демократией предварительная работа выразилась уже в том, что момент нынешней войны смог вызвать такой взрыв, что гнет абсолютизма стал субъективно совершенно непереносимым для огромной массы промышленного пролетариата; ведь объективно он оставался неизменным. Не менее разрушительная для официальной России Крымская война в свое время привела лишь к фарсу «либеральных» реформ, и фарс этот был одновременно ликвидацией и эквивалентом той политической силы, которую смог породить сам русский либерализм. Русско-турецкая война*, которая по варварскому манипулированию десятками тысяч пролетарских и крестьянских жизней ничем не отставала от нынешней и в свое время вызвала сильное брожение в обществе, лишь ускорила появление террористической «Народной воли», которая на примере своего блестящего, но короткого и бесплодного жизненного пути показала, какую политическую власть может создать революционная интеллигенция, опираясь на демократические и либеральные круги «общества». Появление партии систематического политического террора было, однако, с самого начала продуктом разочарования в способности русских крестьянских масс к организации и действию. Тем самым и этот общественный класс царской империи доказал свою историческую инертность. И только нынешняя война смогла словно по мановению волшебного жезла вызвать революционное массовое движение, которое затем заставило дрожать всю крепость абсолютизма. Именно потому, что нынешняя война нашла по всей империи уже разбуженный почти десятилетней агитацией и просвещенный современный рабочий класс, он оказался в состоянии впервые в истории России сделать из войны революционные выводы, осуществить революционное действие. И только на основе этого социал-демократического рабочего движения либеральные веяния и демократические течения интеллигенции, прогрессивного дворянства обрели плоть и кровь, значение и энергию. Пролетарская революция пришла как раз в нужный момент, а именно тогда, когда ее нынешние предшественники — либеральная земская акция и банкетная кампания демократической интеллигенции в России — грозили провалиться из-за собственного бессилия, когда все оппозиционное движение внезапно достигло опасной мертвой точки, которую реакция с присущим ей верным нюхом господствующего слоя сразу же уловила и собралась задавить твердым сапогом. Но мускулистая рука масс одним рывком двинула повозку вперед, сообщив ей такую скорость, что она не может остановиться и не остановится до тех пор, пока абсолютизм не будет лежать раздавленным под ее колесами. В царской империи социал-демократия тоже не является тем, кто пожинает то, что сеяли другие; напротив, именно ей принадлежит революционный посев, это она проделала гигантскую работу по распашке пролетарской почвы. А урожай принадлежит всем прогрессивным элементам буржуазного общества, и не в последнюю очередь — интернациональной социал-демократии. Эпохальные события I Эпохальные события в Петербурге вызвали в рядах просвещенного германского рабочего класса не только самое глубокое возбуждение, самое горячее возмущение творимыми режимом кнута убийствами и самую братскую, самую теплую симпатию к героически борющемуся русскому пролетариату. Они выдвинули также ряд вполне оправданных вопросов о характере, значении, причинах, перспективах русского революционного движения. Уяснить себе прежде всего внутренний смысл, политическое, историческое содержание этого движения — вот наша первая задача. Старик Либкнехт говорит в своих воспоминаниях о Карле Марксе, что для Маркса политика была прежде всего предметом изучения. И в этом Маркс должен быть для всех нас примером. Как социал-демократы мы являемся, да и должны быть, вечными учениками, а именно учениками в школе великой учительницы — истории. Особенно для нас как революционной партии каждая революция, которую мы переживаем, это кладезь исторического и политического опыта, призванного расширить наш идейный горизонт, сделать нас более зрелыми для достижения наших конечных целей, для решения наших собственных задач. Поэтому и позиция германской социал-демократии в отношении событий в России должна отличаться от позиции буржуазных партий и не только тем, что мы ликуем там, где реакционеры злобствуют или же боязливо-либерально колеблются между радостью и подавленностью, а прежде всего тем, что мы полностью схватываем и понимаем внутренний смысл событий там, где они без всякого разумения воспринимают лишь внешнее, только столкновение материальных сил, только политический гнет и возмущение. Важнейший вопрос, который, естественно, должен больше всего интересовать нас как социал-демократов, как партию сознательного вмешательства в процесс общественной жизни, таков: была ли Петербургская революция стихийной, слепой вспышкой народного гнева, или же в ней присутствовали сознательное руководство и планомерная акция? А если да, то какие факторы, классы, партии играли здесь решающую роль и какова была в этом движении особенно роль социал-демократии? На первый взгляд возникает склонность считать Петербургское восстание совершенно бесплановым слепым бунтом, который, с одной стороны, вспыхнул совершенно неожиданно для всех под непосредственным воздействием военных событий*, а с другой, поскольку заходит речь о руководстве и сознательном влиянии, полагать, что таковое было в руках элементов, не имеющих с социал-демократией ничего общего. Ведь факт, что во главе Петербургского восстания стояло основанное с дозволения жандармерии легальное «Собрание русских фабрично-заводских рабочих», которое власти создали и терпели с намерением лишить социал-демократию влияния. Да и кроме того, это «Собрание», как и все восстание 22 января, возглавлял человек, который, будучи помесью пророка и «демагога», живо напоминает немецкой публике мистические персонажи Толстого. Тем не менее вывод, который опирался бы лишь на такие внешние признаки, был бы совершенно ложным. В революционные моменты, чтобы правильно понять их, надо заранее подходить к ним с правильной меркой, с такой меркой, которая не может быть взята из мирных времен, из повседневной, и будничной работы и особенно из будней парламентарных стран. Подлинная революция, крупное массовое восстание никогда не является, никогда не может быть искусственным продуктом сознательного, планомерного руководства и агитации. Можно содействовать приближению революции, разъясняя ее объективную необходимость тем классам общества, которым предопределено стать носителями этой революции. Можно заранее предопределить общее направление революции, по мере сил разъясняя революционным классам их задачи и социальные условия исторического момента. Можно ускорить начало революции, используя для усердной и умелой агитации все революционные моменты, ситуации, чтобы подтолкнуть народные классы к политическому выступлению. Но совершенно невозможно, когда революция уже разразилась, управлять ею по команде, особенно в первой ее фазе; совершенно невозможно назначить стихийное выступление огромной массы на какой-то определенный день, на определенный час — словно театральную премьеру, — и столь же невозможно командовать устремляющимися на улицу массами, будто ротой вымуштрованных солдат, шествующих парадным маршем. Представление о так называемой «руководимой» революции неисторично уже по той причине, что оно предполагает начало революционной бури только в тот момент, когда вся участвующая народная масса политически просвещена до последнего человека, более того, даже состоит в организации и подчинена руководству определенных органов. Но на самом деле взрывы классовой борьбы никогда не ждут до тех пор, пока по вышеприведенной схеме не будет спокойненько, как по ниточке, завершена «подготовительная работа». Ведь накопившаяся, аккумулированная энергия инстинктивной, наполовину неясной классовой оппозиции в народе обычно намного больше, чем предполагают сами агитаторы. А сама революция — незаменимая школа, которая лишь в боевом штурме устраняет остатки неясности в представлениях масс, и то, что еще вчера, возможно, было их инстинктом и смутным стремлением, в огне событий выковывается в политическое сознание. Поэтому во всех революциях мы видим, что в первый момент они приносят с собой всяческие неожиданности, что в них проявляются совершенно случайные влияния, участвуют и даже выходят на поверхность случайные, временные руководители, которые некритичному наблюдателю могут показаться вождями и носителями революций, тогда как в действительности они — лишь ведомые ею. К таким типичным случайным лидерам революции, полагающим, что это они двигают ее, в то время как она ведет их, несомненно, принадлежит и петербургский священник Гапон. Но прежде всего к таким явлением относится само «Собрание рабочих», основанное с благословения абсолютистского правительства. И было бы непростительной поверхностностью и близорукостью оценивать характер всего Петербургского восстания по тому, что во главе его поначалу шагал священнослужитель с крестом, с портретом царя. Такие привходящие влияния, даже если они в первый момент находят благодатную почву в традиционных, отсталых представлениях большой массы, с неистовой быстротой преодолеваются и отбрасываются в бурном ходе революционных событий. Масса, которая еще вчера верила в царя и, вероятно, вышла на улицу с полурелигиозным чувством, сегодня уже излечена от всех иллюзий так быстро и основательно, как ее не смогли бы излечить целые годы и десятилетия социалистической агитации.

The script ran 0.011 seconds.