Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Теодор Драйзер - Оплот [1946]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_classic, Роман

Аннотация. В центре романа «Оплот» три поколения религиозной квакерской семьи. Религия не только не уберегает главного героя и его семью от соблазнов нового времени, но и противопоставляет ему собственных детей, толкает их на путь лжи и преступлений. «Оплот», так же как и остальные произведения Драйзера, основан на фактах реальной американской действительности, отражает глубокое знание писателем жизни и нравов всех слоев американского общества.

Полный текст.
1 2 3 

Теодор Драйзер Оплот Пролог Время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей. — Я, Солон Барнс, перед богом и людьми беру в жены Бенишию Уоллин и клянусь, с помощью господней, быть ей верным и любящим мужем, пока не разлучит нас смерть. — Я, Бенишия Уоллин, перед богом и людьми беру в мужья Солона Барнса и клянусь, с помощью господней, быть ему верной и любящей женою, пока не разлучит нас смерть. Эти торжественные слова прозвучали однажды ясным июньским утром в глубокой тишине молитвенного дома квакеров в Дакле, штат Пенсильвания, где собралось около ста человек — родственники и друзья вступающих в брак. Дело происходило в конце прошлого века, но каждый, кто знаком с историей и традициями квакерства, сразу заметил бы, что многое изменилось с того времени, когда члены этой высоконравственной организации еще строго соблюдали обычаи и верования, на которых зиждется ее единство и сила, и не только носили традиционную квакерскую одежду, но и держали себя со степенным достоинством, как подобает тому, кто всегда помнит о Внутреннем свете, озаряющем все людские мысли и дела. Этот Внутренний свет, по-видимому, означает для каждого квакера постоянное присутствие в человеке животворящего божественного духа, которое и знаменует собою единение бога с его земными детьми. Некоторые из собравшихся костюмом и всем обликом сравнительно мало отличались от своих недавних предков, но больше было таких, чья внешность казалась вполне современной, хотя до существующей моды им еще было очень далеко. Мужчины постарше брили бороду, и большинство из них сохраняло дедовскую простоту в одежде: стоячий воротничок, длинный сюртук без карманов, широкополая круглая черная шляпа. Костюм пожилых женщин состоял из широкой, доходящей до щиколоток, серой юбки и серого же лифа с белой косынкой на шее; его дополняли простые тупоносые башмаки без каблуков, строгая черная тальма или шаль и традиционный квакерский чепец без всяких украшений, завязанный под самым подбородком узенькими, точно шнурок, серыми ленточками. Здесь не было нарядов в нашем понимании этого слова, но не было и каких-либо жалких или неряшливых подражаний им. Зато среди представителей более молодого поколения многие, и мужчины и женщины, настолько поддались духу новшеств и перемен, за последние годы проникшему в квакерскую среду, что почти перестали заботиться о внешних признаках внутренней, духовной красоты. Они по-прежнему обращались к богу — или к Внутреннему свету, что для них было одно и то же — за поддержкой и руководством, хотя в наш сугубо материалистический век этому и не придается уже значения. Но в то же время кое у кого из них появилась упорная тяга к житейскому благополучию, к положению в обществе, выработалась практическая сметка, каким-то образом уживавшаяся с высокими стремлениями, некогда вдохновлявшими их или во всяком случае их отцов. И многие, в частности, уже пришли к мысли, что вовсе незачем придерживаться старомодного однообразия в костюме; это лишь создает неудобства и отнюдь не вытекает из учения основателя квакерства, непоколебимого в своей вере Джорджа Фокса. У него нет нигде упоминаний о какой-то обязательной квакерской форме одежды. Он требовал простоты и скромности, и только. Вот этот практицизм в конечном счете и подточил основы Общества друзей, отдалил его от тех возвышенных побуждений, того стремления к совершенству в не слишком совершенном мире, которое на первых порах так привлекало правительства и народы. Жизнь есть не что иное, как совокупность явлений, находящихся в довольно приблизительном и неустойчивом равновесии, и первые квакеры с прекрасной и трогательной решимостью стремились к тому, чтобы сделать это равновесие полным, безупречным и непоколебимым. Вот что писал Джордж Фокс: «Теперь, когда господь своей непостижимой властью открыл мне, что божественный свет Христа озаряет души всех людей, я вижу этот свет в каждом человеке. И те, кто уверовал в него, спаслись от осуждения и обрели радость жизни и стали истинными детьми божьими; а те, кто не уверовал и возненавидел, осуждены навеки, хотя и зовут себя христианами». Но идеал Джорджа Фокса пришел в столкновение с повседневной действительностью нашего мира, мира страстей и лишений, тягот и неравенства. Мелкие душонки, ограниченные умы сразу же повели бесплодную борьбу против учения Фокса, зато мечтатели и поэты из Общества друзей восторженно ухватились за него. Дни Джорджа Фокса напоминали времена Франциска Ассизского в Италии. Немало было таких людей, которые стремились претворить идеал в жизнь. Но потом пришел искуситель. Под зноем палящим и бременем жизненных тягот многие изнемогли и предпочли более далекий путь. Видимость, буква стала для них всем, дух — ничем. И сейчас в этом скромном молитвенном доме с выбеленными стенами, со строгим темным фасадом, перед которым зеленела на солнце июньская травка, уже явственно чувствовалось оскудение высокого идеала. Блюстители традиций сидели на скамьях, ничем не нарушая чинного церковного благолепия, время от времени вставали и произносили трогательные речи о «свете, ведущем нас к совершенству», а потом возвращались к своим житейским делам и заботам, один — на принадлежащую ему корабельную верфь, другой — в свою лавку, третий — в банк или контору компании, четвертый — еще куда-нибудь, и кроме мелких, чисто внешних штрихов, ничто в их жизни не напоминало того, о чем мечтал и во что верил Фокс. На людях такой человек почти не отличался от других. Только у себя дома или в молитвенном собрании он еще соблюдал традиционное квакерское обращение на «ты» ко всем без различия возраста и положения. Давно были позабыты старые обычаи — например, вызывавший в свое время немало протестов обычай не снимать шляпы перед кем бы то ни было из людей, в том числе и перед представителями земной власти. Что касается танцев, пения, музыки, театральных зрелищ, нарядов, книг и картин вольного или просто занимательного содержания, а также чрезмерного накопления богатств — то на словах все это по-прежнему безоговорочно осуждалось. Однако на деле были исключения и тут. Среди квакеров насчитывалось довольно много удачливых дельцов, в домах у которых можно было увидеть и книги, и гравюры, и другие произведения искусства, и даже услышать музыку. Тем не менее и они, хотя бы по своему образу мыслей, оставались сторонниками простоты в обращении и умеренности в привычках. Итак, здесь, в этом молитвенном доме, где солидные и зажиточные родственники невесты сидели рядом с более скромной родней жениха, были представлены все разнообразные оттенки отношения к квакерским взглядам и обычаям, встречающиеся в том кругу, где прошла юность Солона Барнса. Часть первая ГЛАВА I Родители Солона Барнса, Руфус и Ханна Барнс, были людьми далеко не богатыми. В ту пору, когда Солон появился на свет, Руфус Барнс сочетал в своем лице мелкого фермера и средней руки торговца. Его ферма, расположенная у самой окраины городка Сегукит, штат Мэн, была невелика, но все же овощи и фрукты в хозяйстве всегда имелись свои, сено и овес шли на продажу, и благодаря этому Руфусу в конце концов удалось купить небольшую лавку в центре города, торговавшую конским фуражом. Прежний владелец порядком запустил торговлю, но Руфус, как человек благочестивый и нравственный, пользовался доброй славой у окрестных квакеров, да и не только у них, и потому дела его в скором времени пошли так хорошо, что он смог послать и Солона, своего первенца, и Синтию, его единственную сестру, в начальную школу местной квакерской общины, где они и проучились, первый до десяти, вторая до восьми лет. Тут, однако, встал вопрос о том, где им учиться дальше. Случилось так, что в это время умер дядя Солона, Энтони Кимбер. Он был женат на сестре Ханны Барнс, но давно уже переехал вместе с женой и двумя дочерьми в Трентон, штат Нью-Джерси, где занялся производством фаянсовой посуды. И вот Феба Кимбер стала просить Руфуса, отца Солона, чтобы он приехал в Трентон и помог ей распорядиться полученным наследством. Муж оставил солидный капитал, вложенный в гончарные предприятия Трентона, кроме того, дом и закладные на несколько земельных участков в быстро застраивающемся районе между Трентоном и Филадельфией. Обе сестры, миссис Кимбер и миссис Барнс, с детства нежно любили друг друга, и каждая встреча всегда была для них настоящим праздником, да и сам Руфус по-родственному тепло относился и к Кимберу и к его жене. Поэтому он сразу согласился выполнить просьбу Фебы, хоть это было связано для него и с хлопотами и даже с немалыми расходами — пришлось ведь нанять человека, одного из сегукитских квакеров, чтобы тот хозяйничал в лавке в его отсутствие. Однако поездка обернулась для Руфуса приятнее и даже выгоднее, чем можно было ожидать. Выяснилось, что покойный свояк, человек весьма энергичный и способный, сумел так приумножить капитал, вложенный им в гончарные предприятия Трентона, что теперь вдовья доля его жены исчислялась в сорок пять тысяч долларов. Кроме того, он ссужал окрестным фермерам деньги под заклад земельных участков, расположенных между Трентоном и Филадельфией; а так как население в округе быстро росло, то и земля неуклонно повышалась в цене. Срок одной такой закладной как раз недавно истек, и заложенный участок, довольно значительный по своим размерам, должен был перейти в собственность Кимбера, но смерть помешала ему закончить все необходимые формальности, и теперь Руфус, искренне заботясь об интересах свояченицы и ее детей и зная ее беспомощность в вопросах практических, решил довести дело до конца. Землю, рассуждал он, можно будет сдать в аренду или продать, а на вырученные деньги и на доход от других капиталовложений Феба с детьми сможет жить в своем трентонском доме, как жила до сих пор. Этой родственной услуге суждено было сыграть в жизни Руфуса и его семьи не меньшую, если не большую роль, чем в жизни миссис Кимбер и ее детей. Правда, Феба Кимбер понимала, что в смысле коммерческих способностей Руфусу далеко до ее покойного мужа, но она уважала его за чистоту нравственных и религиозных принципов; а Ханна Барнс всегда была ей родною не только по крови, но и по душевному складу, и потому она всячески стремилась укрепить близость между обеими семьями. Руфуса все знали как человека честного и благожелательно относящегося к людям. Своим небольшим достатком он был обязан собственному трудолюбию и добропорядочности. И Феба давно уже убедилась, — и по письмам и когда приезжала гостить в Сегукит, — что заботы о хозяйстве и о торговле не мешали Руфусу исправно выполнять свой религиозный долг; мало того — со всеми соседями и собратьями по квакерской общине он старался жить в добром согласии и за свою готовность каждому услужить и помочь пользовался расположением всех, кто его знал. Недаром в сорок лет он уже был одним из старейшин сегукитской общины и в День первый (так у квакеров именуется воскресенье) восседал на возвышении лицом к молящимся среди прочих старейшин и духовных руководителей общины, мужчин и женщин. В доме Барнсов, как и во многих домах той округи, никогда не угасал пламень веры. Дети, Солон и Синтия Барнс, ни разу не сели за стол без благодарственной молитвы, и день в семье всегда начинался с того, что все домашние собирались вместе и миссис Барнс читала главу из Библии, после чего на несколько минут водворялось торжественное молчание. Эти минуты наложили отпечаток на всю последующую жизнь Солона и его сестры. Правда, в то время они были еще слишком юны, чтобы чувствовать что-либо, кроме безмолвного изумления. Но весь житейский и религиозный уклад, с детства привычный Солону и Синтии, настолько вошел в их плоть и кровь, что и тот и другая до конца своих дней сохранили незыблемую веру в животворящий божественный дух, пребывающий в каждом из нас, определяющий все дела и поступки людские, — тот божественный дух, или Внутренний свет, к которому можно обратиться в час невзгоды, сомнения или душевной тревоги и обрести помощь и утешение. Итак. Феба Кимбер встретила в Руфусе Барнсе надежного и добросовестного советчика. Он не только дал ей ценные наставления относительно того, как распорядиться доставшимся ей имуществом и как им управлять в дальнейшем, но даже выразил готовность и впредь помогать ей советом в случаях каких-нибудь затруднений и, хоть ему и трудно отрываться от собственных дел, приезжать для этого из Сегукита. Однажды в разговоре Феба сказала ему: — Руфус, а что, если тебе продать ферму и лавку в Сегуките и переселиться сюда? Ты сам видишь, как мне здесь трудно одной с моими девочками. Энтони всегда умел наставлять и направлять их — да и меня тоже. Вот мне и пришло в голову: если б вы с Ханной жили не в Сегуките, а в Трентоне, это было бы для меня большим подспорьем, да и я кое в чем, пожалуй, могла бы вам помочь. Ты знаешь, денег у меня на всех хватит, особенно, если ты будешь управлять моим имуществом. Конечно, там, в Сегуките, у тебя своя ферма и торговля, но ведь у меня, как ты знаешь, кроме этого дома, есть еще большая усадьба близ Даклы — закладная на нее просрочена, и Энтони как раз собирался закрепить дом и участок за собой. Ты мог бы поселиться там и вести самостоятельное хозяйство — если, разумеется, вы с Ханной не предпочтете жить здесь, вместе с нами. Вот я и подумала: может, это будет даже на пользу тебе, Ханне и детям, особенно Солону, когда он подрастет, а уж о своих девочках я и не говорю. Трентон, как ты сам мог убедиться, становится процветающим городом. И пусть молитвенный дом в Сегуките не хуже нашего, но если говорить, к примеру, о воспитании детей, то Ханна найдет здесь или в Филадельфии школы, о которых она могла только мечтать, живя на сегукитской ферме. Кроме того, потеряв такого мужа, как Энтони, я едва ли соберусь когда-нибудь снова замуж, а потому я очень желала бы, чтобы ты взял на себя попечение и о моих делах, — надеюсь, это не окажется для тебя чересчур обременительным или невыгодным. Я со своей стороны готова устроить все так, как ты найдешь лучше для себя, Ханны и детей, — ведь ты же знаешь, как я вас всех люблю. Руфус молчал, сосредоточенно глядя на миссис Кимбер. Перед ним была женщина еще довольно молодая и привлекательная, и многое в ее предложении заставляло призадуматься. Наряду с выгодами он предвидел и осложнения. Например, перспектива соединить обе семьи под одной крышей; при всей привязанности Фебы и Ханны друг к другу, не стали бы они со временем тяготиться подобной близостью. Не так просто наладить мирную и счастливую жизнь в доме, где четверо детей с утра до вечера вместе. Пойдут ссоры; кому из матерей разбирать их? И как находить обидчика? Нет. Это не годится. И Руфус попытался как можно убедительнее объяснить Фебе, что, прежде чем дать ей ответ, он должен съездить в Сегукит и посоветоваться с Ханной. В другом варианте — поселиться в усадьбе близ Даклы и привести ее в порядок — тоже были свои сложности. Он знал эту усадьбу: шестьдесят акров земли и большой двухэтажный дом в тени раскидистых кедров, с красивой флорентийской кровлей, нависающей над ступенями входа. Когда-то имение принадлежало семейству Торнбро, чье имя было известно всем в округе еще до Гражданской войны. В свое время у хозяев водились деньги; об этом говорил узорный переплет высокой чугунной ограды, которая шла вокруг усадьбы. Слева (если стать лицом к дому) в ограде были широкие ворота. И полукруглая подъездная аллея вела к парадному входу; массивная дубовая дверь была украшена искусною резьбой, изображавшей букеты цветов. Вообще в доме было много резного дерева, и резьба по большей части превосходно сохранилась — Руфус отметил это, еще когда осматривал имение в качестве доверенного миссис Кимбер, — но там, где она попортилась или стерлась, восстановление должно было стоить больших денег. В парадных комнатах с лепных плафонов спускались хрустальные люстры, в которых когда-то горели свечи; теперь все это нужно было заменить электричеством. Печи тоже требовалось разобрать и вместо них провести центральное отопление. Нынешний владелец дома был простой фермер, не лентяй, но человек довольно неотесанный; имение досталось ему по наследству. Он жил там с женой и пятерыми детьми, но не чаял разделаться с ним и перебраться в город, потому что, несмотря на все труды, доходов едва хватало, чтобы прокормить семейство, а ведь нужно было еще платить налоги и проценты по той самой закладной, которая попала в руки Энтони Кимбера. ГЛАВА II Однако дом и его внутренняя отделка были делом второстепенным, и, осматривая усадьбу Торнбро, Руфус только мельком отметил все это. Гораздо больший интерес представлял по своим размерам и состоянию сад, а главное — примыкающие к нему шестьдесят акров пахотной земли. Земля была отличная, и Руфус опытным глазом сразу оценил это; применяя правильную систему севооборота, здесь можно было снимать большие урожаи любой культуры, имеющей сбыт на местном рынке, — обстоятельство, которое он не преминет выгодно использовать, если поселится в Торнбро и найдет хорошего работника себе в помощь. Что же касается дома и сада, он решил, не откладывая, рассказать Фебе, как обстоит дело, и выяснить, нельзя ли употребить часть свободных средств, оставленных Кимбером, на необходимый ремонт и перестройки. Он рассуждал так: если они с Ханной согласятся переехать в Торнбро, надо сделать дом мало-мальски пригодным для жилья. Если же, как он предполагал раньше, решено будет продать имение целиком, к выгоде Фебы и ее детей, — то тем более нужно привести его в такой вид, чтобы оно могло понравиться покупателю, а на это требуются деньги. Руфус еще раз снизу доверху обошел старый дом, затем посоветовался кое с кем из местных агентов по продаже недвижимости, разузнал подробности о других старых домах такого же типа, перестроенных и проданных или же продолжающих служить загородным жильем для состоятельных филадельфийских семейств, и сообщил Фебе следующее: из Торнбро, несомненно, можно извлечь выгоду, но для этого нужно привести там все в годный для существования вид, что потребует немалых затрат. Впрочем, по его мнению, эти затраты оправдаются. Если же, продолжал он, Феба в самом деле хочет, чтобы он с семьей переселился в этот чужой для них край, то вот план, который потребует наименьших расходов и будет самым приятным для него и Ханны: они поселятся в Торнбро, и Руфус станет хозяйничать на ферме с помощью хорошего работника, которого он постарается подыскать. Придется отремонтировать часть комнат — чтобы только им уместиться вчетвером с детьми, — а когда ферма начнет давать приличный доход, можно будет подумать и о капитальном ремонте всего дома. В ответ на это Феба еще раз повторила, что он может распоряжаться в Торнбро, как ему угодно: все равно она уже решила отказать усадьбу по завещанию им с Ханной. Что же до денег, то она с радостью даст ему столько, сколько потребуется для ремонта и восстановления, потому что у нее одно только желание — чтобы они жили поближе к ней. Была и еще причина, побудившая Руфуса согласиться на переезд, хотя в то время он никому не говорил об этом. Странное, неведомое прежде поэтическое чувство влекло его к этому уголку земли, в котором нашлось так много близкого его сердцу. Позади дома стоял старый, полуразвалившийся каретный сарай, в котором и сейчас могли бы свободно разместиться три экипажа. К нему примыкала конюшня на шесть лошадей с решетчатыми яслями и просторным сеновалом под крышей. Вдоль задней стены шли красивые застекленные ящики, где когда-то хранилась, должно быть, парадная сбруя. За конюшней имелась пристройка, служившая хлевом; теперь она пустовала, но было время, когда с заходом солнца сюда загоняли коров, пасшихся весь день на ближнем лугу. Когда Руфус впервые заглянул в каретный сарай, он увидел там целую груду железного лома — старые ржавые плуги, бороны, лопаты, грабли, топоры. В конюшне были заняты только два стойла, в них стояла пара убогих кляч, на которых весной пахали, а зимой ездили в город. Но почему-то это зрелище упадка и запустения не подействовало на Руфуса так удручающе, как следовало бы ожидать. Было во всем этом что-то, и сейчас рождавшее видения иной, лучшей жизни, не похожей на ту, к которой он привык с детства, — какие-то далекие отзвуки легкого, беспечного существования, барского уклада, ни разу не изведанного ни им, ни его женой или родными. Теперь, когда он уже почувствовал дыхание прошлого, которым веяло от этих мест, его неприятно поразил вид грязной свинарни, где лежала свинья с выводком поросят, — да еще рядом со старинным колодцем, откуда в былые времена брали питьевую воду. К югу от дома посреди пустыря, который некогда, наверное, был лужайкой, радовавшей глаз своей зеленью, торчали остатки полусгнивших столбов, расположенных двойным кольцом. Когда-то они поддерживали, должно быть, лиственный свод огромной беседки, — такие еще сохранились в других богатых имениях округи. Виноградные лозы или плющ, вероятно, заплетали просветы между столбами, образуя прохладную тень. Эта беседка наводила на мысли о том, что до сих пор было чуждо всему жизненному укладу Руфуса: о праздности, о веселых сборищах людей, привыкших к достатку, избавленных от повседневного труда и забот, которые всегда тяготели над ним. Она заставляла думать об изобилии и даже излишествах в еде, питье, одежде, о вещах суетных и, по его глубокому убеждению, не нужных, в его доме во всяком случае. Отчего, думал Руфус, радость и красота должны непременно сочетаться с излишествами и суетностью — не говоря уже о жадности, пьянстве, разврате и прочих грехах, с которыми Джордж Фокс и последователи его учения так мужественно стремились навсегда покончить? Но больше всего поразила воображение Руфуса речушка, на которую он набрел еще в первый свой приезд в Торнбро. Левер-крик — так называлась эта речка; она брала свое начало где-то к северо-западу от Трентона и текла на юго-восток, впадая в Делавэр, — где именно, Руфус не пытался узнать. Местами она была совсем узенькая, почти ручей, не больше восьми — десяти футов, но кое-где становилась и пошире. На земли Торнбро она вливалась футах в трехстах за каретным сараем и бежала, извиваясь, но не теряя своего направления, наискось через всю усадьбу, к проселочной дороге, проходившей мимо Торнбро с запада на восток. Здесь она разливалась до тридцати, а то и пятидесяти футов, образуя три неглубокие заводи; самая большая из них, фута в четыре глубиной, подходила вплотную к лужайке перед домом. Живописная извилистая дорожка вела к ней среди заброшенного цветника. Было начало марта, зима еще держалась, и хотя на земле снег уже стаял, поверхность речки еще была скована блестящей синей корочкой льда. Но Руфус мысленно видел, как все это должно выглядеть весной: еще в детские годы ему часто представлялась в мечтах такая речка, но никогда не было времени поискать в окрестностях что-нибудь похожее. И вот теперь эта речка перед ним! Сколько радости доставит она его детям, Солону и Синтии! И девочкам Фебы тоже! На другом берегу еще виднелись следы вкопанных когда-то в землю скамеек. Здесь, перейдя речушку по легкому мостику, отдыхали, должно быть, в летнюю пору в густой тени деревьев обитатели дома. Мостик этот давно сгнил и обвалился, и паводки многих лет почти стерли с лица земли воспоминания о нем. Два-три обломка свай — вот все, что от него осталось. Руфус думал о том, сколько поколений детей резвилось здесь у воды, купалось, ловило всякую мелкую рыбешку; в солнечный день окуньков и пескарей легко разглядеть сквозь прозрачную воду, особенно там, где охряный песок устилает дно. Так Руфус, переходя от свинарни к колодцу и от колодца к беседке в поисках новых следов разрушения и упадка, отдавался неожиданным и приятным мыслям о том, как все это выглядело раньше. И ему захотелось, не преступая запретив религии, возродить хотя бы отчасти эту ушедшую жизнь, сделать так, чтобы все в Торнбро вновь стало — не греховным и суетным, но светлым и радующим глаз. ГЛАВА III Вот как случилось, что Руфус Барнс со всей своей семьей водворился в усадьбе Торнбро близ Даклы, милях в двадцати пяти от Филадельфии. Феба Кимбер была очень довольна: ведь от ее трентонского дома до Торнбро насчитывалось не более шести миль — расстояние, которое кимберовские лошади пробегали в короткий срок. Такое близкое соседство способствовало тому, что обе семьи зажили в любви и мирном согласии. Руфус, правда, не обладал деловой хваткой и изворотливостью покойного Кимбера, но усердия и добросовестности у него было достаточно. Выгодно продав пай Энтони Кимбера в трентонских гончарных предприятиях и пустив вырученные деньги под заклад земельных участков в районе Трентона, он сумел обеспечить Фебе довольно круглую сумму постоянного дохода, из которого кое-что приходилось и на его долю, как душеприказчика и управляющего. Очень скоро Руфус стал пользоваться в даклинской общине не меньшим уважением, чем его покойный свояк пользовался в трентонской. За те десять лет, которые отделяли переезд Барнсов в Торнбро от женитьбы их сына на Бенишии Уоллин, многое изменилось в материальном и общественном положении семьи. Жизнь в старинной усадьбе Торнбро и заботы о приведении ее в такой вид, который хотя бы отдаленно напоминал былое, оказывали на Руфуса Барнса своеобразное действие. Он жил словно зачарованный веянием прекрасной старины. Он вовсе не думал о том, о чем иногда толковали другие, — о роскоши, праздности, высоком положении в обществе; нет, просто он ощущал присутствие каких-то смутных теней прошлого и не мог заставить себя отнестись к ним с неодобрением. Потому что в них была красота. А красота для Руфуса, воспитанного на заповедях религии, привыкшего читать Библию и слушать возвышенную беседу старших Друзей, была исконным и неизменным свойством всякого божьего творения. В результате его неторопливых и разумных усилий усадьба Торнбро постепенно вновь приобретала черты былой красоты и благоустройства. Прежде всего каретный сарай освободили от хлама, починили и заново покрасили; инвентарь, который еще годился в дело, тоже починили и сложили в отремонтированной пристройке. Полусгнившие столбы старой беседки вырыли и убрали, чтобы расчистить место для новой, не менее красивой и уютной. Речку, так нравившуюся Руфусу, тщательно вычистили и перегородили в верхнем течении, чтобы никакие наносы не портили песчаного дна. Перед домом на прежнем месте разбили газон и сделали цветочные клумбы затейливой формы. Подновили и покрасили заржавевшую чугунную ограду. Словом, мало-помалу усадьба приняла такой вид, какого не знала уже тридцать лет, с тех пор как уехал отсюда последний Торнбро. Сложней обстояло дело с внутренней отделкой дома, потому что здесь у Руфуса возникали сомнения религиозно-нравственного порядка. Впервые в жизни ему пришлось столкнуться с роскошью. Если не по существу, то хотя бы по форме. Он считал, что его долг перед Фебой — сделать из Торнбро загородный дом, приемлемый для любого покупателя; но для этой цели необходимо было внести в устройство дома элементы той самой роскоши, которая казалась Руфусу несовместимой с его религиозными представлениями. Парадная дверь, например, открывалась в просторный холл, откуда вела наверх широкая красивая лестница с резными перилами из полированного ореха. Эта лестница довольно хорошо сохранилась; нужно было только поскоблить и заново отполировать перила. Слева от главного входа шла деревянная же колоннада, отделявшая холл и лестницу от просторной залы, из высоких окон которой открывался в обе стороны красивый вид на поля и далекие рощи. В простенке между окнами западной стены находился камин, такой большой, что в нем умещались целиком колоды по четыре фута длиной; стенки и свод его были облицованы мрамором, к несчастью, треснувшим во многих местах. Белая мраморная каминная доска тоже вся растрескалась и требовала замены. Стены и потолок зала когда-то были выбелены и украшены лепными медальонами и карнизами искусной работы; теперь все это осыпалось и пропиталось многолетней грязью, все нужно было исправлять и отделывать заново. Впрочем, в таком запущенном виде зал как-то меньше оскорблял строгий и простой вкус Руфуса. Но остальные помещения этого почти сто лет простоявшего дома — его двенадцать жилых комнат, его парадная лестница с полукруглыми маршами и другая, черная, специально для прислуги, его обширные кладовые и чуланы, спальни с небольшими уютными каминами и встроенными плетеными диванчиками у окон, винные погреба — немало смущали Руфуса, ибо говорили о жизни богатой и роскошной, какую он не считал подобающей для себя и своих близких. С другой стороны, чтобы дом можно было в дальнейшем продать, требовалось отремонтировать его как следует, и Руфус положительно не знал, как ему примирить эти два противоречивых обстоятельства — собственную любовь к простоте и прихотливые вкусы возможного покупателя. Единственным выходом было ограничиться пока восстановлением лишь небольшой части дома — сколько нужно для скромного житейского обихода. Но когда усадьба наконец была приведена в порядок и стала приносить доход, а Феба по-прежнему твердила, что никогда не согласится передать Торнбро в собственность кому-либо, кроме него, Ханны или их детей и наследников, решимость Руфуса поколебалась. Слишком сильна была его любовь к Ханне и детям, слишком свежа память о долгих годах жизненной борьбы и невзгод, и казалось жестоким настаивать на том, чтобы Ханна и дети продолжали вести тот скромный, даже суровый образ жизни, который прежде представлялся ему единственно возможным — хотя бы сама Ханна и была на это согласна. Между тем Феба, движимая нежной привязанностью к сестре, не унималась. Она настояла на том, чтобы четыре комнаты верхнего этажа были отремонтированы и обставлены за ее счет. Одна, самая просторная, из окон которой открывался прекрасный вид, должна была служить спальней Руфусу и Ханне. Другая, рядом, предназначена была для гостей, а так как самой частой гостьей предстояло быть самой Фебе, то вполне понятно, что она пожелала отделать и обставить эту комнату по своему вкусу. Синтия должна была делить свою комнату с Родой и Лорой, дочерьми Фебы, когда им случится заночевать в Торнбро. Четвертую комнату отвели Солону, и Феба с особенной заботой выбирала простую, скромную мебель, которая пришлась бы мальчику по вкусу. Она очень любила племянника за его уравновешенность, за безграничную преданность матери и за то, что он, казалось, был совершенно чужд тщеславия в каких бы то ни было формах. ГЛАВА IV Усадьба Торнбро резко отличалась от скромного домика Барнсов в Сегуките. И как должна была отозваться подобная перемена на прямодушном и вместе с тем впечатлительном мальчике, каким был Солон, — это мог бы до конца понять только тот, кто наблюдал его на протяжении первых десяти лет его жизни, иначе говоря, от рождения до переезда семьи в Даклу. Детский мир Солона был ограничен Сегукитом и родным домом, и в этом мире главное место принадлежало матери. Так было отчасти и потому, что Ханна Барнс — трезвая, набожная, деятельная натура — много душевных сил отдавала ему, первенцу и единственному сыну. Еще когда он лепетал свои первые слова, она стала замечать, что ему недостает той живости соображения, той изобретательности в забавах, которой отличались другие дети. В два, в три года, до появления на свет Синтии, будущей подруги его игр, он часто ходил с таким видом, словно не знал, куда себя девать. А между тем у него были игрушки — красный мячик, тряпичная зеленая обезьяна, которую Руфус привез из соседнего городка Огасты, красная деревянная повозочка, которую можно было толкать перед собой. Но иногда он бросал все это и подолгу сидел притихший, засунув палец в рот и глядя перед собой невидящим взглядом. Мать, обеспокоенная его молчанием и неподвижностью, подхватывала сына на руки, ласкала и целовала его или же пыталась рассмешить. Потом она придумала другое: стала приводить к нему играть соседскую девочку одних с ним лет, живую, непоседливую шалунью. И той действительно очень скоро удалось расшевелить Солона; ему словно открылись радости дружеского общения. Солон рос здоровым, крепким ребенком и очень рано стал помогать матери в ее хлопотах по дому; стоило ей попросить что-нибудь подать или принести, он с радостью бежал выполнять просьбу и даже сам старался придумывать разные маленькие услуги. Не ускользало от миссис Барнс и то, с каким вниманием слушал Солон слова молитвы и библейские тексты, которые она или Руфус каждое утро и вечер читали в домашнем кругу; видно было, что эти чтения оставляют в его душе гораздо больший след, чем в душе его сестры. Однажды — ему шел шестой год — он спросил, глядя на мать большими, задумчивыми глазами: — А какой он, бог? Он с виду похож на нас? Мать ответила: — Нет, Солон, бог — это дух. Он повсюду, как свет, как воздух, которым ты дышишь, как звук, который слышат твои уши. — Значит, он не внутри нас живет? — Нет, не внутри нас. — Миссис Барнс сама была несколько смущена и озадачена его вопросами. — Он — ну, вот представь себе, что ты о чем-то думаешь, что ты чувствуешь нечто приятное-приятное. Ведь если ты поступил дурно, это бог помогает тебе сознать свою ошибку и пожалеть о ней. — А бог всех заставляет сознавать свои ошибки? — Старается всех заставить, милый. Но ведь ты-то ничего дурного не делаешь, я это знаю. Ты добрый, хороший мальчик — божье дитя. — Она ласково погладила его по голове и, спохватившись, как бы не перекисло поставленное с утра тесто, поспешила на кухню, прибавив: — А теперь беги к своим игрушкам. Но, к ее большому удивлению, Солон не тронулся с места. Он с минуту постоял молча и вдруг отчаянно, в голос, зарыдал, прижав к глазам кулачки. Изумленная мать бросилась к мальчику, подхватила его на руки и принялась целовать, приговаривая: — Что с тобой, мой маленький, о чем ты плачешь? Скажи маме. Ну, скажи же. Я знаю, это какой-нибудь пустяк, но все-таки скажи маме, ведь она тебя так любит. Она долго еще утешала его, прижимая к груди, уговаривая не плакать и рассказать ей, в чем дело; и наконец он выговорил прерывающимся от рыданий голосом: — Я у-убил птичку. Я нечаянно. Я не хотел ее убивать. Мне Томми дал свою новую рогатку, и я... я попробовал выстрелить. — Тут он снова залился слезами. Миссис Барнс уже догадалась, что речь идет о какой-то мальчишеской проказе, и ей еще больше захотелось утешить сына, внушить ему, что она поймет его и простит, и бог тоже; но она не знала, как это сделать, и только все качала мальчика на руках, целовала его круглую головку и упрашивала рассказать ей толком, что случилось. Мало-помалу все выяснилось. Героем случайной маленькой трагедии оказался Томми Бриггем, мальчуган года на два старше Солона; отец его, железнодорожный рабочий, с утра до вечера гнувший спину в местном депо, не был квакером, и мальчик ходил в сегукитскую городскую школу. Недавно Томми завел себе рогатку и усердно упражнялся в стрельбе из нее. Вчера, проходя мимо дома Барнсов, он остановился поболтать с Солоном. Заметив на росшей перед домом сосне шишку, которая показалась ему достойной мишенью, Томми достал из кармана камешек, прицелился — и не попал, выстрелил еще раз и снова промахнулся. Солон, крайне заинтересованный всем этим, попросил: — Дай мне разок попробовать, Томми! — Валяй! — сказал Томми. — Покажи, какой ты стрелок. В эту секунду на высокую ветку сосны уселась славка, свившая себе гнездо в одном из уголков барнсовского сада. Солон увидел ее, машинально, нимало не рассчитывая попасть, прицелился и стрельнул. И тотчас же, к величайшему изумлению самого Солона и Томми Бриггема, птица свалилась на землю мертвая. Солон обомлел: ни разу еще ему не случалось не только что убивать, но даже просто причинить боль живой твари. Бледный, как полотно, охваченный желанием убежать, спрятаться, он жалобно забормотал: — Ой, я не хотел! Я нечаянно! На что юный Бриггем не замедлил ответить: — Понятное дело, нечаянно! Тебе ни за что на свете не попасть в другой раз. А ну-ка, посмотрим, что за птица такая. Не обращая внимания на окаменевшего от ужаса Солона, он нагнулся, поднял с земли бездыханное серое тельце, взвесил на руке и сказал: — Пригодится нашей кошке на завтрак. — Потом оглянулся и добавил: — Надо поглядеть, у ней тут, наверно, гнездо недалеко. Он стал шарить в кустах, раздвигая руками ветки, и, наконец, торжествующе закричал: — Эй, малыш, иди сюда! Я тебе что-то покажу. Ловко у тебя получилось. Он ухватил перепуганного Солона под мышки, приподнял его, и Солон увидел круглое гнездо из травы и прутьев, а в нем четырех тощих птенцов, вытягивавших шеи и разевавших большие желтые клювы. — Видишь? — спросил Бриггем. — Это ее выводок. Пожалуй, можно и птенцов отдать кошке. Все равно с голоду подохнут. — Это была их мама? — жалобно спросил Солон. — Ну да, — сказал Бриггем. — А чего ж она тут летала, по-твоему? Солон в ужасе скорчился у Бриггема на руках. Бедные маленькие птенчики. А Бриггем еще хочет отдать их кошке вместе с мертвой матерью. И все это наделал он, Солон! — Не надо, не надо! — закричал он, когда Бриггем, опустив его на землю, потянулся за гнездом. — Не бери! Я сам попробую их кормить! Я маму попрошу! Я не хотел убивать птичку! Я нечаянно, нечаянно! — Он припал к кусту, в котором было гнездо с птенцами, и горько заплакал. — Ой, ой, ой! Бедные птенчики. И зачем только я стрелял в их маму! — Да ведь ты же не думал, что попадешь, — попробовал утешить его Бриггем, тронутый его слезами. — Это у тебя случайно вышло. А кормить их ты все равно не сможешь. Откуда тебе знать, что они едят? Не реви. Ты ни в чем не виноват. Другой раз не стреляй в птиц, только и всего. — И, достав гнездо с четырьмя птенцами, он побежал домой, а Солон, ни живой ни мертвый от ужаса, стоял и смотрел ему вслед. За обедом он и куска не мог проглотить, а когда все встали из-за стола, забился молча в угол дивана в гостиной. Мать, увидя это, решила, что он устал, и велела ему идти спать. Но, оставшись один в своей мансарде, половина которой была отгорожена для Синтии, Солон, против обыкновения, долго не мог уснуть и наутро встал такой бледный и вялый, что мать встревожилась — не заболел ли он. Но у него уже сложилось решение рассказать матери о случившемся: про это он и думал, задавая ей свой вопрос, — похож ли бог с виду на человека? Выслушав рассказ о его воображаемом преступлении, миссис Барнс невольно задумалась над тем, какова же истинная причина свершившегося зла. Ведь нельзя считать грехом желание ребенка иметь рогатку, если у него не было в мыслях причинить вред какому-либо живому существу. Солон прицелился в птицу, как Томми до него целился в сосновую шишку; он совершенно не отдавал себе отчета в том, что это не одно и то же — тем более что вообще не рассчитывал попасть, — его искреннее горе не оставляло сомнений на этот счет. Им руководило одно лишь детское любопытство; ведь он даже не знал, что славки имеют обыкновение вить гнезда в таких местах или что сейчас время выведения птенцов. Миссис Барнс понимала это и потому всем сердцем готова была простить сыну его невольную вину — в особенности видя, как болезненно он переживает гибель матери-славки и ее птенцов; но в душе у нее была тревога: то, что зло может совершиться так случайно, не по чьей-либо жестокости или дурному умыслу, не укладывалось в ее религиозные и житейские представления. Она ласково постаралась уверить сына, что ему не в чем себя укорять, но не забыла указать тут же, как важно всегда думать о том, что делаешь, и в любых обстоятельствах обращаться к Внутреннему свету за советом и наставлением. Однако душевные сомнения, порожденные этим маленьким происшествием, еще долго не оставляли ее. В сущности, она не забыла их до конца своих дней. ГЛАВА V Восьмой год жизни Солона ознаменовался еще одним крупным событием, на этот раз — болезнью. Он был от природы сильный и выносливый мальчик, настоящий крепыш, и отец рано начал брать его с собой, отправляясь в лес, чтобы наготовить дров на зиму. Сперва Солон ездил с ним только для забавы — покататься, побегать по лесу. Когда он стал старше, Руфус подарил ему маленький топорик и разрешил обрубать ветки со сваленных уже стволов. Но прошло еще немного времени, и мальчик, не по годам рослый и сильный, стал помогать отцу в занятии, которое ему казалось увлекательней всего на свете, — валить могучих вечнозеленых красавцев в заснеженном лесу. И вот однажды остро отточенный топор соскользнул и глубоко, до самой кости, врезался Солону в левую ногу, чуть повыше щиколотки. Следовало немедленно промыть и перевязать рану, но прошло несколько часов, прежде чем это удалось сделать — хоть мать и старалась помочь беде домашними средствами. Единственный в округе врач, за которым тут же послали, не торопился, к тому же он был не слишком умудрен в хирургии и вообще в медицине, — достаточно сказать, что, осмотрев рану, которую отец Солона перевязал, как умел, носовым платком и обрывками ветоши, он отправился точить свой ланцет на оселке для кос! Следствием всего этого явилось заражение, и настолько серьезное, что, хотя мать потом сама тщательно промывала и перевязывала рану, Солону становилось все хуже и хуже; наконец не только мать, но и он сам по-своему, по-детски почувствовал приближение последней великой перемены. Страшная мысль о том, что она может потерять сына, мучила Ханну, и на ее бледном напряженном лице читалось страдание. Когда дело стало совсем плохо, из города привезли другого врача, чтобы показать ему вновь открывшуюся рану. Во время перевязки Солон увидел рану; он был не из плаксивых, но тут у него хлынули слезы — лицо матери, сосредоточенное и полное тревоги, невольно выдало ему то, что от него пытались скрыть. Ханна продолжала бинтовать ногу; вдруг она остановилась, и Солон увидел, что по лицу ее разлилась вдохновенная бледность, как в те утренние и вечерние часы, когда она обращалась к богу. Сейчас она молчала, но в ее взгляде, устремленном ввысь, была и страсть, и мольба, и глубокая вера. Так прошло несколько минут. Потом Ханна опустила голову и, глядя прямо в непросохшие еще от слез глаза сына, проговорила, точно в забытьи, глухим и торжественным голосом: — Не плачь, Солон, сын мой, теперь твоя жизнь и здоровье вверены мне. Это не конец твоего пути, это только начало. Господь сулит тебе еще много хорошего впереди. Ты будешь жить, чтобы служить ему в любви и правде. С этими словами она положила правую руку на голову сына и снова подняла взгляд. И в наступившей тишине мальчик вдруг почувствовал, что ему лучше. Страх прошел, воля к жизни вернулась к нему; он поверил в свое исцеление — и исцелился. После этого случая Солона никогда не оставляла мысль о матери, о том, как она добра, как искренне и горячо желает его благополучия, и он чувствовал себя в неоплатном долгу перед ней. Он никогда, даже в ее отсутствие, не сделал бы того, что могло вызвать ее недовольство. Первое место в его душе принадлежало ей; однако всю свою и всю ее жизнь — пока эти две жизни протекали рядом — он был крайне скуп на проявления своей глубокой преданности. Но она всегда знала (он был уверен в этом), что он любит ее так, как только может желать мать, и сама платила ему не меньшей любовью. При всей своей физической силе Солон никогда не был забиякой. Напротив, он отличался самыми миролюбивыми склонностями, но отсюда не следовало, что каждый мог безнаказанно дразнить его или унижать, — это он доказал еще в самом юном возрасте. Появился по соседству мальчик немного старше Солона, по имени Уолтер Хокат, сын плотника. Это был коренастый паренек, не из тех, какие нравятся девушкам, но тщеславный, как все люди; он никогда не упускал случая показать, что никто лучше его не умеет кататься на коньках, плавать, нырять, бороться. В квакерскую школу Уолтер Хокат не ходил, да и вообще всячески отлынивал от ученья, но зато очень скоро стяжал себе в Сегуките славу чемпиона по борьбе среди мальчишек его лет, роста и веса. Летом окрестные любители купанья собирались на берегу небольшого озера, расположенного в двух милях от городского центра, и Уолтер Хокат постоянно околачивался там, выискивая охотников помериться с ним силой. Как-то раз он вызвал на бой Солона, который давно раздражал его и своим крепким телосложением и своим ровным приветливым нравом, а кроме того, Уолтер Хокат вообще недолюбливал квакеров с их патриархальной манерой ко всем без различия обращаться на «ты». Хокату не терпелось доказать, что ему ничего не стоит побороть такого противника. Солон, уверенный в своей природной силе, получив вызов, ничуть не смутился. — Ну что ж, давай, если хочешь, — ответил он, и тотчас же борцы начали примеряться друг к другу, а зрители, человек семь мальчишек разных возрастов, обступили их тесным кольцом. И тут очень скоро выяснилось, что сильный и напористый Хокат, заранее не сомневавшийся в поражении и посрамлении своего противника, не может справиться с ним. Он ловчился и так и этак, то неожиданно наскакивал, то отскакивал, давал подножки, но Солон крепко стоял на ногах, и все эти хитрости только изматывали самого Хоката. Тогда, окончательно разозлясь, он решил навалиться на Солона всей своей тяжестью и попросту опрокинуть его. Но Солон, не растерявшись, обхватил его поперек туловища, приподнял на воздух и разом уложил на обе лопатки, после чего, не давая противнику подняться, спросил все тем же невозмутимым тоном: — Ну как, сдаешься? При виде этого все жертвы прежних побед Хоката радостно завопили: — Ура, Барнс выиграл! Ура! Барнс уложил Хоката! Это привело Хоката в настоящее бешенство, и, как только Солон отпустил его, он вскочил и заорал: — Ладно, квакер паршивый! В борьбе-то ты победил, но давай подеремся, так от тебя живого места не останется! Тут зрители-мальчишки, давно копившие обиду против Хоката, зашумели еще громче: — Барнс уложил Хоката! Барнс уложил Хоката! А тому, видно, мало — лезет в драку! Их крики распаляли Хоката еще больше, но Солон только заметил в ответ: — Зачем нам драться? Я с тобой не ссорился и драться не хочу. Тогда Хокат, вместо того чтобы принять предложенный мир, со всего плеча замахнулся на Солона, но тот левой рукой легко отвел удар. На счастье обоих, в это время к месту действия подошел мальчик постарше; он знал Хоката и, сразу оценив миролюбие Солона и неистовство его противника, выступил на середину круга и заявил: — Вот что, Хокат, ты это брось! Тебя уложили по всем правилам. И нечего лезть в драку, раз он не хочет драться с тобой. — Затем, обернувшись к Солону, он прибавил: — Ступай спокойно, Барнс. Он тебя не тронет, за этим я пригляжу. И Солон отправился купаться, а Хокат, угрюмо косясь на пришельца, занявшего сторожевую позицию на берегу, оделся и пошел восвояси. Ярость так и клокотала в нем. Понести такое поражение, и от кого — от презренного квакера! ГЛАВА VI В Дакле Солона прежде всего поразил их новый дом — его размеры, его своеобразие, его красота. Мальчик замечал, как считаются родители с волей тетушки Фебы во всем, что касается дома; не только отец, которого к этому обязывало положение душеприказчика, но даже мать, обожаемая мать, прислушивалась к ее рассуждениям о том, чего требует изменившееся положение семьи. Что ж, и немудрено; ведь это обширное имение, как скоро понял Солон, принадлежало на самом деле Фебе Кимбер, и долг отца, да, пожалуй, и матери тоже, состоял в том, чтобы сделать все возможное для его процветания. А потому вся семья Барнсов, включая и детей, подчинилась необходимости изменить свои привычки и в домашнем обиходе и в общении с людьми; начать с того, что Солон и Синтия теперь ходили в школу, одетые гораздо лучше, чем раньше. Надо сказать, что в даклинской общинной школе, где обучались дети окрестных квакеров — всего человек шестьдесят, — принято было уделять костюму куда больше внимания, чем в школах Сегукита, общинной и городской. Впрочем, в чем именно заключалась разница, этого Солон не мог бы с точностью сказать. И его новый костюм, подарок тетушки Фебы, и новое платье Синтии были скромного покроя и мягких, не бросающихся в глаза, цветов; правда, сшиты они были из лучшей ткани, чем обычная одежда сегукитских школьников. Но дело было не только в одежде. Новые сверстники юных Барнсов держались с особой высокомерной холодностью, как будто ни на минуту не забывали о том, что они лучше других. Такое поведение и злило и озадачивало Солона. Он не понимал, чем, собственно, они могут быть лучше — разве только родители у них побогаче; во всяком случае, в сегукитской школе он с этим не сталкивался. Кое-что стало для него проясняться после того, как он побывал в доме тетушки Фебы на Розвуд-стрит в Трентоне. Его и Синтию пригласили провести субботу и воскресенье у двоюродных сестер, Лоры и Роды, и вместе с ними посетить молитвенное собрание трентонской общины. Убранство теткиного дома поразило Солона; ничего подобного ему в Сегуките видеть не приходилось. А в девочках, из которых одна была его ровесницей, а другая — Синтии, он сразу почувствовал что-то такое, что делало их похожими на учениц даклинской школы. На его не слишком искушенный взгляд, они казались даже еще жеманнее в обращении с мальчиками. Солона они обе встретили ласково и приветливо, но он к тому времени успел заметить, что девочки вообще проявляют к нему гораздо меньше интереса, чем к другим мальчикам. И в Сегуките и в Дакле он часто видел, как девочки и мальчики вместе подходят к воротам школы или вместе уходят после уроков, но не было, кажется, случая, чтобы какая-нибудь из школьниц остановилась поговорить с Солоном или предложила проводить ее домой. С ним мимоходом здоровались или прощались — только и всего. Зато Синтия, заметно похорошевшая, всегда была окружена сверстниками и сверстницами и весело болтала с ними о своем новом доме, об уроках или еще о чем-нибудь, дожидаясь у ворот школы отцовского шарабана, на козлах которого восседал Джозеф Кумбс, один из двух работников, недавно нанятых Руфусом. В этом шарабане Солон и Синтия каждое утро ездили в школу и после уроков возвращались в усадьбу Торнбро, которая становилась все более и более похожей на другие богатые усадьбы в округе. Однако отец и мать Солона по-прежнему утром и вечером обращались с молитвой к богу — к Внутреннему свету, прося наставить их на путь смиренной простоты и уберечь от излишеств в одежде, в жилье и убранстве, от влечения к ярким и красивым вещам, — от всего, что может тешить людей суетных и легкомысленных, но не тех, кто печется об истинной пользе души. Может быть, в утренних и вечерних молитвах и не всегда говорилось об этом, но во всяком случае достаточно часто, чтобы в голову Солона и даже Синтии надолго запала мысль о пагубе всяческого стремления к роскоши. И все же Солон замечал, как новые дела и обязанности постепенно меняют его отца и как скромный сегукитский фермер и торговец становится человеком совсем иного и куда более заманчивого образа жизни. Так, в Сегуките он носил самую простую, крестьянского покроя одежду; так же одевался и Солон, когда после школы помогал отцу в лавке. Но здесь Руфус был уже не фермером, а экономом или управляющим семи-восьми крупных фермерских хозяйств, принадлежавших Фебе, и на его обязанности лежало не только увеличить их доходность, но и сделать так, чтобы их можно было с выгодой продать в случае надобности. И он настолько преуспевал в этом, что в скором времени счел возможным пятнадцать процентов общего дохода брать себе в качестве жалованья. Управление имениями заставляло его иногда заниматься куплей и продажей. Торговцы, с которыми приходилось иметь дело, были все больше люди богатые, да и местными порядками и обычаями тоже не стоило пренебрегать — и мало-помалу Руфус, подчиняясь обстоятельствам, стал тщательней одеваться, а там завел выезд с хорошими лошадьми, что сразу придало ему вид человека зажиточного и благоденствующего. И в эти весенние, а потом и летние дни, глядя, как отец выезжает со двора или возвращается домой в своем нарядном шарабане, Солон невольно чувствовал, что это уже не тот простой и скромный человек, каким он был в Сегуките. Даже в свои тринадцать с небольшим лет мальчик замечал, что отец как-то приосанился, даже взгляд его стал более острым и живым. И привычки у него появились новые: он полюбил бродить по лужайке и по дорожкам парка или, присев на каменную скамью в новой беседке, увитой зеленью, любоваться изгибами Левер-крика, мирно катящего свои струи по расчищенному и углубленному руслу среди цветов и деревьев Торнбро. Едва ли не впервые в жизни Руфус отдавался неподдельному поэтическому восторгу, который рождала в нем красота природы. Сколько прелести в этом веселом ручье! В высоких островерхих елях, выстроившихся по его берегам! В этих каменных скамейках! В маленьких рыбках, проворно снующих в прозрачной воде! В цветах, пестревших повсюду, — вьюнках, маргаритках, желтых и белых ромашках! Трудно поверить, что этот чудесный приют, созданный волею творца, может быть достоянием одного человека, а между тем разве Руфус не хозяин здесь, разве все это не вверено ему сестрой его жены, любящей Фебой? Однажды среди таких размышлений Руфусу вспомнились слова пророка Исайи, которые он не раз читал своим детям: «Жаждущие! Идите все к водам; даже и вы, у которых нет серебра, идите, покупайте без серебра и без платы вино и молоко». Вслед за этим текстом память подсказала другой — заключительные слова псалма 22-го: «Так, благость и милость да сопровождают меня во все дни жизни моей, и я пребуду в доме господнем многие дни». Где-то в кустах подала голос славка, в ответ ей залился самозабвенной трелью дрозд. Руфус стряхнул раздумье и прислушался. И тут у него родилась мысль, от которой сразу стало легче и спокойнее на душе. Все комнаты своего нового дома — спальни, гостиную, столовую — он решил украсить священными текстами, подобрав такие, в которых отразилась бы его благодарность творцу за ниспосланные ему блага. В своей супружеской спальне он велит написать на стене цветными буквами: «Он водит меня к водам тихим; подкрепляет душу мою». Над камином в большой гостиной будут красоваться слова: «Ибо милость твоя пред моими очами». В столовой: «Ты приготовил передо мною трапезу». Для комнаты Солона он выбрал такой текст: «Господня есть вселенная и все, что наполняет ее». Для комнаты Синтии: «Укажи мне, господи, пути твои, и научи стезям твоим». А в спальне миссис Кимбер будет написано: «Надеющийся на господа бога будет безопасен». Ибо Руфус был глубоко уверен, что каждый угол в его доме и все вообще, чем он владеет на земле, должно отражать его беззаветное служение богу. ГЛАВА VII Проникновенная религиозность уживалась в Руфусе с трезвым практицизмом. Он чутьем уловил то, что отличало быт многих из местных квакеров от их более скромных собратьев по вере, и почти инстинктивно, не отдавая себе в этом ясного отчета, старался заводить в округе дружбу с теми, в ком видел возможных покупателей на хлеб, сено, овощи, плоды, ягоды, — словом, на все, что на своих шестидесяти акрах выращивал он сам и что ему удавалось получить с фермеров, закладные на участки которых находились в руках миссис Кимбер. И мало-помалу как в самой Дакле, так и в ее окрестностях он подобрал круг торговцев и скупщиков, казавшихся не столь корыстолюбивыми, как те коммерсанты, с которыми ему приходилось иметь дело в Трентоне. Не все они принадлежали к Обществу друзей, но все единодушно сходились на том, что Руфус — человек приятный как в деловом, так и просто в житейском общении, бесспорно честный и не гонящийся за чрезмерной наживой. В квакерской общине Даклы Руфус и его семья тоже быстро снискали общую любовь и уважение, и даже Феба Кимбер решила время от времени посещать молитвенные собрания этой общины, членами которой были близкие ей люди. В сущности говоря, Феба всегда была не более чем тенью Энтони Кимбера, и теперь, когда его не стало, Руфус и Ханна невольно заняли в ее жизни опустевшее место. Сложнее обстояло дело с Солоном. За последние годы он привык к тому, что отец не только каждодневно заботился о нем, но и старался практически подготовить его к жизни. В Сегуките, еще до перемены в их судьбе, ему часто случалось после занятий в школе помогать отцу зимою в лавке, летом в огороде и в поле, и Руфус не раз замечал как бы вскользь, а то и прямо говорил, что ему, Солону, нужно всерьез учиться хозяйничать на ферме — править лошадьми, пахать, сеять, убирать сено; не мешало бы присмотреться и к торговому делу: как вести конторские книги, выписывать накладные, держать в порядке счета. — Когда меня не будет, тебе придется заниматься всем этим, чтобы мать и сестра не знали нужды, — говорил бывало Руфус, и слова его глубоко запали в душу Солону, особенно потому, что речь шла о матери. Уж о ней-то он будет заботиться, если суждено похоронить отца! И, следуя отцовскому совету, он со всем усердием старался приучаться к хозяйственным делам. Что бы ни случилось с отцом, мать, безгранично любимая мать, должна быть окружена самой нежной заботой. Но с переездом в Даклу все изменилось. Лавки не стало. Отец вел жизнь, которая все больше казалась Солону похожей на жизнь чиновника или служащего какой-нибудь фирмы. Ранним утром, тотчас же после завтрака, он усаживался в свой новый шарабан, запряженный недавно купленной холеной гнедой кобылой — Солону она казалась необыкновенно красивой, — и уезжал до позднего вечера. Видно, ему приходилось бывать за день во многих местах; Солон вскоре сам убедился в этом, потому что Руфус, по-прежнему озабоченный практическим воспитанием сына, стал брать его с собой по субботам, когда завершал свои объезды за неделю. Иной раз, если дела приводили его в Даклу в обычный, будний день, он прихватывал с собой вернувшегося из школы Солона и возил его по своим новым деловым знакомым — бакалейщикам, торговцам фруктами и овощами, страховым агентам и маклерам; случалось им заезжать и к местному банкиру. Во время этих поездок Руфус объяснял Солону процедуру сделок по закладным; рассказывал, каким образом Феба Кимбер после смерти мужа оказалась держательницей всех этих бумаг, дававших ей право распоряжаться собственностью своих должников, и почему важно, чтобы фермеры, заложившие свою землю, научились производительнее и прибыльнее вести хозяйство. Руфус считал своей обязанностью сдружиться с этими людьми, определить по возможности их слабые места и ошибки и мягко, не назойливо постараться помочь им наладить дело, для чего лучшим средством было дать им кое-какие познания в области земледелия и сельского хозяйства. Солону нравилась в отце эта черта — желание помогать другим. Еще в Сегуките его всегда привлекало добросовестное, заботливое отношение Руфуса к покупателям, приходившим в лавку за товаром, — привлекало едва ли не более, чем сама торговля. Другой торговец быстро отпустил бы покупателю требуемое и на том кончил бы дело; но Руфус поступал иначе. Нередко, особенно если он знал, что покупатель человек бедный, едва сводящий концы с концами, он спрашивал: — А зачем тебе это понадобилось, Джон? И в иных случаях, прикинув, что тут вполне можно обойтись меньшей мерой овса или сена, что грабли, мотыга или топор второго сорта сделают свое дело не хуже первосортных, он сам уговаривал покупателя взять товару поменьше или подешевле и тем сэкономить немного денег, в которых тот так нуждался. Эти своеобразные торговые приемы отца в представлении Солона были неразрывно связаны с религиозным учением квакеров, и когда он видел, что кто-нибудь поступает иначе, ему казалось, что этому человеку попросту не хватает того проникновения в суть вещей, каким наделен его отец и другие члены Общества друзей. Вот и теперь, в Дакле, чувство безотчетной симпатии влекло Солона к одиноким скромным труженикам; фермер ли распахивал свою полоску земли, кузнец ли, один, без подручных, подковывал лошадь или чинил колесный обод, часовщик ли склонялся над своей кропотливой работой, гончар ли вручную вертел свой круг, выделывая кувшин или чашку, — Солон, глядя на них, размышлял о том, как это, должно быть, хорошо — усердно и вдумчиво трудиться в одиночку над избранным делом, не стремясь к иным выгодам, кроме того, чтобы прокормить себя и свою семью. В детстве Солон любил стоять рядом и смотреть; позднее, подростком тринадцати-четырнадцати лет, он старался узнать имя труженика, а когда можно, то и поговорить с ним. Таким образом, знакомясь с деловой жизнью, он в то же время находил радость и удовлетворение в общении с простыми людьми, в которых зачастую угадывал способность истинно постигать бога и природу. Но был у Солона один серьезный недостаток: он не стремился стать человеком высокообразованным. Правда, к четырнадцати годам он хорошо усвоил школьную математическую премудрость вплоть до алгебры. Знал он о том, что на свете существует литература: рассказы, стихи, пьесы, очерки, повести. Их было много в школьных хрестоматиях, и ученики читали их вслух на уроках или затверживали наизусть. Но из квакерской «Книги поучений» ему было известно, что чтение романов есть занятие, пагубное для души; романы несут в себе зло, и потому печатать их, продавать или одалживать — грех. В школе он приобрел также кое-какие познания в географии, грамматике, правописании, даже немного в ботанике и естественной истории. Что же до точных наук, то в одной из хрестоматий попалась ему статейка, описывавшая, как был открыт горючий газ; но ни Солон, ни даже Руфус Барнс не сознавали огромного значения таких наук, как физика и химия, хотя их практическое применение в сельском хозяйстве с каждым днем все глубже вкоренялось в быт. Солон воспитывался так, как воспитываются обычно дети в фермерских семьях: подбирал случайные обрывки знаний, а остальное дополняла религия. В доме постоянно читались и цитировались библейские тексты, и Библия, ее поэзия, ее пророческий дух наложили неизгладимый отпечаток на весь душевный склад Солона. Он привык к мысли, что творец велик и всемогущ, а люди малы и ничтожны, подвластны воле творца и обязаны ему послушанием. Мальчику с самых ранних лет запали в память слова Исайи, постоянно повторяемые Руфусом: «Перестаньте вы надеяться на человека, которого дыхание в ноздрях его; ибо что он значит?» Все эти представления укоренились в сознании Солона, как незыблемые и вечные, наряду с верой во Внутренний свет; в них был для него источник знания, точного и глубокого, в них был и ключ к разрешению всех житейских задач. К каким же еще знаниям стремиться? Вот только нужно овладеть каким-нибудь ремеслом или специальностью, что может дать средства к пропитанию; так жил его отец и так намерен был жить он сам. Но в последнее время отец только и говорил, что о делах — дела, дела! В конце концов он решил поручить Солону ведение всех книг — и главной, и кассовой, и еще особого журнала, который он недавно завел для записи всех произведенных за день сделок по купле и продаже, всех отправленных и полученных счетов. Счета, для удобства справок, подшивались в особую папку с указанием имен и дат; папка эта лежала на конторке Руфуса, и Солону во всякое время был открыт к ней доступ. ГЛАВА VIII Занятия в школе даклинской общины привели, в частности, к тому, что Солон впервые стал задумываться о девушках. Была среди школьниц одна, которую звали Бенишия Уоллин; прелесть ее черт и изящество фигуры, грациозная походка и милое застенчивое выражение лица привлекли внимание Солона. Отец этой девушки был один из самых богатых квакеров в округе; она приезжала в школу в щегольской коляске и так же уезжала домой после занятий. Однажды Солон и Синтия стояли у ворот школы, дожидаясь Джозефа, работника из усадьбы, который должен был приехать за ними в шарабане. Бенишия, проходя мимо, увидела Синтию и остановилась поговорить с нею. — Бенишия, это мой брат Солон, — сказала Синтия. Бенишия негромко ответила: — Я знаю. Она ласково улыбнулась Солону, подняв на него фиалковые глаза, смотревшие доверчиво и простодушно; и Солон тут же решил, что никогда еще не встречал девушки красивее. Еще ни одна во всяком случае не вызывала в нем такого беспредельного восхищения. Но он знал, что девушки обычно не интересуются им, и даже не помышлял о том, что может заслужить внимание такой, как Бенишия. К тому же все его время помимо школьных занятий было заполнено многочисленными, но довольно однообразными обязанностями, которые возлагал на него отец, и у него попросту не оставалось досуга для того, чтобы мечтать о девушках. Он усердно помогал Руфусу вести бухгалтерские книги, записывать расходы и поступления, вносить в реестры посланные и полученные счета. И все же выдавались у него такие минуты, когда он положительно не мог отделаться от мыслей о Бенишии. Она была так скромна, так сдержанна и в то же время так хороша! После того первого разговора он довольно часто встречал ее, и они всегда обменивались улыбками и приветствиями, но учебный год уже подходил к концу, а между ними не возникло даже обыкновенной школьной дружбы, какая часто связывает девочек и мальчиков. Солон был слишком робок, и Бенишия тоже. Разумеется, еще в Сегуките у него не было недостатка в сверстниках и сверстницах. И как ни оберегали его дома, все же до него доходили кое-какие слухи, кое-какие происшествия, слегка приоткрывшие перед ним тайну пола. Ему случалось видеть, как какой-нибудь мальчик гнался за девочкой, и, настигнув, не отпускал, пока не срывал поцелуя. Смысл таких сценок Солон понимал без объяснений. Начиная с четырехлетнего возраста он не раз присутствовал при брачных церемониях, совершавшихся на молитвенных собраниях общины. Он видел, как двое людей, мужчина и женщина — обычно молодые мужчина и женщина — выходили и усаживались рядом, лицом к собравшимся, в полнейшем молчании. Тут же, поблизости, находились и родители каждого. Под конец собрания оба поднимались по очереди — сперва мужчина, потом женщина — и по квакерскому обычаю торжественно доводили до общего сведения, что намерены стать мужем и женой. Затем родители объявляли о своем согласии. После этого все собравшиеся единодушно одобряли этот союз и давали молодым людям разрешение вступить в брак. Потом все их поздравляли, и на том дело кончалось. Слово «брак» смутно связывалось в представлении Солона с появлением детей — вот и у его родителей появились они с Синтией. Когда Солону шел одиннадцатый год, в Сегуките произошел случай, нарушивший мирное течение городской жизни. На Солона этот случай произвел сильнейшее впечатление, которому не суждено было никогда изгладиться; впервые он узнал о том, как велика власть пола над человеком, и в то же время сделал для себя вывод, что это сила, которой лучше вовсе не поддаваться, если нельзя направить ее должным образом. Необычайное общественное потрясение, о котором идет речь, относилось к области нравственной, или, точнее сказать, безнравственной и произвело тем больший эффект, что дело происходило в маленьком городишке, где люди жили по старинке и уважали религию. Вот потому происшествие это и смешало все представления о жизни и нравственности не только у Солона, но и у многих других юных граждан Сегукита; однако не всех это привело к столь душеспасительным результатам. Суть в том, что в Солоне, если не от природы, то благодаря воспитанию, сильно было религиозно-нравственное начало; из сверстников же его многие росли без твердого духовного руководства. В силу этого поначалу большинство мальчиков и девочек отнеслось к делу не столько с возмущением, сколько с любопытством: во всем, что было связано с полом, они усматривали приятно волнующую тему, а отнюдь не источник зла. Даже в таком маленьком городке, как Сегукит, существовали свои разногласия. Сторонники обучения в городской школе, например, не одобряли духа, царившего в школе квакерской общины, считая, что она воспитывает детей сектантами и догматиками. Квакерская простота в одежде, квакерское обращение на «ты» ко всем без разбора не вязались с ходовыми представлениями об американском духе и американской демократии. Северная окраина Сегукита носила название «фабричной стороны», потому что там были расположены две маленькие фабрички — одна шляпная, другая обувная. Только административный персонал этих фабричек состоял из уроженцев Новой Англии, работали же там главным образом канадские французы, жалкая, невежественная беднота, которая прибилась сюда в чаянии пусть грошового, но верного заработка и более дешевой, хоть и далеко не лучшей жизни, чем в Канаде. Прочее население Сегукита смотрело на этих канадцев свысока, считая их привычки и нравы низменными и недостойными, а собственные привычки и нравы — даже недоступными их пониманию. Близ фабрик и деревянных бараков, в которых ютились рабочие, внося за это плату, еще увеличивавшую хозяйские барыши, открылись два маленьких бара, и — что хуже всего — нашлись в городе дурные, распутные люди, которые не видели ничего плохого в существовании этих заведений и даже сами охотно там развлекались. Мало того: здесь же, неподалеку, помещались два притона, из тех, что называются веселыми домами, и ходили слухи, что не только в будни, но даже по воскресеньям там собираются самые отпетые из числа рабочих-канадцев; да и кое-кто из лицемерных американских обитателей центральной части города захаживает туда. Это было действительно большое зло, и для борьбы с ним потребовались усилия не только Общества друзей, но и других сект. С полгода шли толки и пересуды, а дурное влияние тем временем все распространялось; но наконец возникла настоящая война, окончившаяся тем, что в один прекрасный день оба бара и оба веселых дома были подожжены и сгорели дотла. А несколько дней спустя пожар уничтожил семь домов в городе. Это были дома тех горожан, которые особенно яростно преследовали грешников, и, конечно, их подожгли в отместку. Руфус Барнс тоже получил грозное предупреждение в записке, подсунутой под дверь. Страсти улеглись лишь после того, как на место прибыл окружной шериф и с помощью понятых принялся за розыск виновных; впрочем, виновные к тому времени уже успели исчезнуть. Все время, пока длилась эта скандальная история, — пять или шесть месяцев, — в городе не прекращались толки. И родители Солона, и другие почтенные жители Сегукита открыто и громко выражали свое неодобрение. Немудрено, что и дети горячо обсуждали все перипетии этого события, воспринимая его каждый в соответствии со своим характером и темпераментом. Что касается Солона, то он слишком много слышал разговоров о добре и зле и слишком мало знал действительное зло в той форме, в которой оно на этот раз проявилось, а потому, разумеется, не способен был заглянуть поглубже в суть дела и распознать действовавшие тут подспудные силы — нищету, невежество, отсутствие тех сдерживающих и в то же время облагораживающих влияний, среди которых протекала его собственная жизнь. Он понятия не имел обо всем том, что с детства окружало этих темных, забитых людей. Он совсем еще не знал жизни. Для него все было просто: кто согрешил — тот дурной человек и ему нечего надеяться на блаженство души. Эти впечатления детских лет, а также строгое воспитание в духе благочестия и нравственной чистоты и, наконец, пониженная от природы чувственность — все вместе привело к тому, что влечение Солона к Бенишии носило чисто романтический характер. Он дорожил каждой встречей с нею — но только как романтический влюбленный, для которого красота возлюбленной не связывается с ее плотским существом. Мечты его были скромны. Пройтись с нею рядом. Получить позволение дотронуться до нее или взять ее под руку. Удостоиться улыбки, исполненной ласки и значения!.. ГЛАВА IX К середине последнего года своего пребывания в школе Солон окончательно решил, что дальше учиться не пойдет. Ему уже исполнилось шестнадцать лет, отец постоянно твердил, что нужно глубже вникать в то дело, заниматься которым ему предписывали обстоятельства, да и самому Солону нравилось работать с отцом. С каждым днем он все больше убеждался, что практическое воспитание, которое дал ему Руфус, помогает понимать, что от него требуется, и правильно выполнять поручения. Геометрия, физика, химия — все это, бесспорно, вещи важные, но стоит ли тратить на их изучение еще три-четыре года, если в будущем он не желал для себя ничего иного, как только работать вместе с отцом? Он поделился своими мыслями с отцом и матерью, и те согласились, что ему едва ли имеет смысл учиться дальше — разве только если он заинтересуется какой-нибудь специальной отраслью практических знаний, которая в будущем помогла бы ему более успешно продолжать отцовское дело. Но тут Синтия сообщила Солону новость, заставившую его призадуматься. Выяснилось, что Бенишия Уоллин на следующий год уже не вернется в даклинскую школу: осенью она поступает в Окволд — закрытое учебное заведение для юношей и девушек близ Филадельфии. Рода и Лора также собираются туда, и сама Синтия надеется через год последовать их примеру. Казалось бы, Солону это должно быть безразлично, — ведь все его отношения с Бенишией до сих пор сводились к тому, что он издали любовался ею, когда она в перемену прогуливалась с другими девочками по двору, и раскланивался с ней, встречаясь у школьных ворот до или после занятий. Но она словно излучала какое-то таинственное обаяние, и он, душой и телом поддаваясь этому обаянию, всегда пребывал в нервно-возбужденном состоянии, точно больной, которого треплет лихорадка. В просторном школьном помещении, где одновременно занимались все классы, его взгляд был постоянно прикован к ней. У нее были такие блестящие иссиня-черные волосы, такие глубокие глаза, такая нежная кожа; она казалась такой хрупкой по сравнению с ним. И столько грации было в ее движениях, когда она выходила на середину класса прочесть стихи или шла к доске решать арифметическую задачу, что Солона захлестывало томительное чувство, в котором смешивались любовь, восторг, желание и ощущение, что он во всем, решительно во всем безнадежно недостоин ее. Таким образом, последнее полугодие, проведенное Солоном в даклинской школе, стало для него порой бесконечных тайных мук, которые еще усилились, когда он узнал от Синтии, что Бенишия расстается со школой. Будь он похитрее, он, может быть, разыграл бы внезапно проснувшийся интерес к знанию и добился, чтобы его тоже послали учиться в Окволд. Но ему это не приходило в голову. Как ни силен был в нем любовный жар, он понятия не имел о тех уловках и ухищрениях, на которые способна любовь. Он только бродил и размышлял или же трудился над счетными книгами отца, в то же время мечтая о Бенишии. Между тем Бенишия, хоть и не видела никаких знаков особого внимания со стороны Солона, сама все чаще и чаще задумывалась о нем. Но ей казалось, что девушки его вообще не занимают. ГЛАВА X Отец Бенишии, Джастес Уоллин, был человек умный, способный и от природы деятельный, хотя значительное состояние, доставшееся ему по наследству, позволяло вести жизнь спокойную и праздную. Он не видел греха в том, чтобы упрочивать и умножать свой капитал, поскольку он при этом оставался верен заветам Джорджа Фокса и «Книги поучений», где под заголовком «Торговля» можно найти следующее предостережение: «Если кто станет обладателем большого достатка, пусть не забывает, что он — лишь управитель, обязанный отчитаться в справедливом употреблении доверенных ему благ». Бенишия была единственной дочерью Уоллина, и к ней должно было перейти все накопленное им богатство, но она явно была не из тех, кого привлекают деньги. Тихая, кроткая девушка, Бенишия казалась созданной для любви и скромного семейного счастья, а не для суетности и показного блеска; и Джастес и его жена понимали и высоко ценили эти ее качества, но с тем большей тревогой задумывались они над тем, кто же станет ее избранником и мужем. Они от души желали, чтобы ей повстречался честный и энергичный человек, достойный ее любви и способный ответить ей такой же любовью, человек, в чьи руки они спокойно могли бы передать все то, что должно было обеспечить благосостояние ей и ее мужу, а там, быть может, и детям. Впрочем, пока это еще оставалось делом далекого, туманного будущего. Однако на благополучном пути Уоллина встречались и тернии, уколы которых были довольно чувствительны. Прежде, в молодые годы, он очень страдал от своего малого роста и даже завидовал втихомолку высоким мужчинам; теперь источником беспокойства служили постоянные толки среди жителей округи: многие из них, квакеры и не квакеры, склонны были осуждать верхушку местной общины, к которой, по своему имущественному положению, принадлежал и он, не только за растущее благосостояние, но и за известную косность житейских представлений. А между тем Джастес, с его живым умом и природной демократичностью, был чужд всякого снобизма и отнюдь не склонен заблуждаться относительно прочности земных, материальных благ. Как и Руфус Барнс, он получил религиозное воспитание, веровал искренне и глубоко, и ему было неприятно, когда люди сомневались в неподдельности его квакерского благочестия, тогда как он в самом деле старался со всеми поступать по справедливости. Богатство и положение в обществе он приобрел не обманом или хитростью, а благодаря своим деловым способностям и уменью быть полезным другим. Но, так или иначе, он был богат, а среди местных квакеров многие относились к богатству недоброжелательно, о чем ему было известно, и потому он всегда чувствовал как бы некоторую потребность в самозащите, особенно на молитвенных собраниях в День первый, которые он исправно посещал. Среди присутствующих на собрании всегда находилось немало бедных, больных или плохо одетых членов общины, и нередко бывало, что кто-либо из них тут же вставал и обращался к Внутреннему свету, прося наставить его в час испытания. И, надо сказать, Уоллин всегда проявлял чрезвычайную отзывчивость к людям. Он не только выполнял поручения комитета старейшин даклинской общины, членом которого был, но и, никому о том не говоря, старался по возможности удовлетворять нужды беднейших, не поощряя при этом нахлебничества или праздности. Однако даже сам он чувствовал, что это еще не разрешает проблемы богатства — богатства, которое так необходимо для личного благополучия. Ему не давали покоя строки из «Книги поучений», в которых осуждалась «чрезмерная приверженность к земным благам» и говорилось о том, что подобные чувства «сковывают и принижают дух». Ему, Джастесу Уоллину, принадлежало большинство акций Торгово-строительного банка, треть всего капитала Филадельфийского страхового общества, дом на Джирард-авеню в Филадельфии, стоивший не менее сорока тысяч долларов, дом и земли при нем в сорок акров здесь, в Дакле, и еще немало движимого и недвижимого имущества; не следовало ли все это считать «сковывающим и принижающим дух»? А с другой стороны, разве мало добра он делает с помощью своего богатства? Разве он не член попечительского совета своего прежнего учебного заведения, Окволда? Разве он не оказывает ему постоянную поддержку щедрыми приношениями? Не финансирует любое начинание, возникающее в его стенах? Да, все это верно. А разве не с его помощью, денежной, конечно, построен новый молитвенный дом и школа в Дакле? Да, верно и это. Так, размышляя о своем все растущем богатстве, Уоллин наконец пришел к мысли, которая ему самому показалась разумной: что торговля и предпринимательство созданы господом богом специально для того, чтобы способствовать просвещению, образованию и общему благополучию всех людей на земле. Эту мысль он иногда высказывал вслух на молитвенном собрании, стремясь оградить себя от возможных упреков и в то же время оправдаться нравственно и перед богом и перед собратьями по общине; чаще всего это бывало в тех случаях, когда к нему обращались за денежной помощью — но уже после того, как он такую помощь оказал. Члены общины отлично понимали, в чем тут дело; но, зная его щедрую и широкую натуру, охотно верили в его искренность и соглашались признать за истину его постоянное утверждение, что он, как и всякий, кто занят каким-нибудь полезным делом на земле, — не хозяин своего имущества, вольный распоряжаться им к своей выгоде, но скорей лишь управитель или приказчик, выполняющий волю творца. Этим мыслям Джастеса Уоллина суждено было способствовать осуществлению мечты Солона, хотя последний — в то время во всяком случае — меньше всего думал об Уоллине и о его умонастроениях. И сам Джастес, и его жена, и дочь теперь редко показывались в Дакле. Жили они большею частью в Филадельфии, в своем доме на Джирард-авеню, неподалеку от конторы Уоллина, и посещали молитвенный дом на Арч-стрит. И вот впервые в жизни Солон узнал, что значит тосковать в разлуке. Но ни отец, ни мать, ни сестра — никто не догадывался о его тайной привязанности. Скрытный и замкнутый, он ничем себя не выдавал. Тем временем и Бенишия все чаще и чаще задумывалась о Солоне, сама не зная почему — ведь он никогда не выказывал ей каких-либо знаков нежного внимания. Но этот юноша, сильный, смелый, серьезный, прилежный, обходительный, — каким он ей казался, — невольно привлекал ее мысли. У него были такие ясные серые глаза и он так отличался от окружавших ее молодых людей, которые больше всего заботились о своих костюмах и кичились богатством и общественным положением своих родителей. Но, к сожалению, его, видно, не интересовали девушки. По странному стечению обстоятельств в семействе Барнсов нашелся еще человек, вызвавший симпатии одного из Уоллинов, и этим человеком была Ханна Барнс. Как-то раз Руфусу Барнсу пришлось поехать в Сегукит для выяснения некоторых деловых вопросов, связанных с его старой фермой, и Ханна отправилась на молитвенное собрание вдвоем с Солоном. Случилось так, что Джастес Уоллин, находившийся в это время в Дакле, тоже решил посетить молитвенный дом даклинской общины, в котором давно уже не бывал. Как почетный член общины, немало сделавший для нее в прошлые годы, он был приглашен занять место среди наставников и старейшин, которые сидели на возвышении, лицом к остальным, и таким образом не мог не увидеть Ханну и Солона, сидевших в одном из первых рядов. Если не в Солоне, то в Ханне, во всяком случае, было что-то, невольно привлекавшее взгляд каждого вдумчивого человека. От всего ее облика, ничуть не старомодного, веяло спокойствием и сосредоточенностью, этому способствовало одухотворенное выражение, присущее ей не только в час молитвы. Она не была красива в общепринятом смысле этого слова, но ее отличало какое-то особое, внутреннее обаяние. Ибо мысли ее всегда были заняты нуждами других людей — о собственных нуждах она не думала. Она располагала к себе проникновенным взглядом темных, широко поставленных глаз, энергичной и в то же время ласковой складкой губ, порой шевелившихся, словно в беззвучной молитве, — чаще всего это бывало в те минуты, когда она задумывалась о бедах и несчастьях, постоянно подстерегающих живые существа, и скорбела душой не только за людей, но и за животных. Очень долго — не меньше часу — длилась тишина. Никто, видимо, еще не почувствовал, что Внутренний свет велит ему встать и заговорить. Уоллин раздумывал, не встать ли ему и не обратиться ли к присутствующим с кратким словом о сущности богатства и о роли богача как управителя, выполняющего божью волю. Уже около года он не был на молитвенном собрании даклинской общины, и за это время здесь появилось немало новых лиц. Но только он принял решение, как в задних рядах поднялась пожилая, болезненного вида женщина в чепце и в шали из дешевой серой материи; она устремила взгляд в потолок и заговорила дрожащим, надтреснутым голосом: — Пусть Внутренний свет поможет мне и наставит на путь истины. Сын мой, Уильям Этеридж, которого многие из вас знают, — он работал здесь, в Дакле, несколько лет назад, — вернулся ко мне беспомощным калекой: в чужих краях он потерял правую руку, а теперь его мучает какая-то непонятная болезнь. Доктор Пэйтон, один из наших Друзей, лечит его; но боюсь, он не выживет. Я знаю, он не всегда был хорошего поведения, и здесь, верно, найдутся люди, которым есть в чем его упрекнуть. Но он мой единственный сын, и Внутренний свет, к которому я всегда старалась обращаться, говорит мне, что мать не должна отнимать у сына свою любовь. Я сама долго болела, и мне теперь живется нелегко, но я прошу вас всех об одном — помочь мне своей верой и своими молитвами, потому что мой сын очень болен. Она тяжело опустилась на свое место; но казалось, сама ее телесная слабость в сочетании с той силой и мужеством духа, которые давала ей вера, возвышает эту маленькую, тщедушную женщину над окружающими. Члены общины, взволнованные и растроганные, благоговейно молчали. Джастес Уоллин хотел было встать и вслух выразить свою уверенность в том, что старейшины общины не замедлят помочь миссис Этеридж в ее беде, но тут он увидел Ханну Барнс. Она стояла бледная, исполненная чувства религиозного и общественного долга по отношению к ближнему, которое в ней было так сильно. Постояв немного, она сказала: — И я, как миссис Этеридж, в свое время искала поддержки Внутреннего света, и потому уверена, что ее молитва будет услышана. Ее великая вера спасет ее сына. Я знаю это по себе. Когда моему сыну Солону, который сейчас сидит здесь, с нами, шел восьмой год, ему случайно вонзился в ногу топор; рана воспалилась, и он был при смерти. От страха и боли он горько плакал, и я сама готова была отчаяться. Но, веря в безграничную мудрость и милосердие господа, я всем сердцем обратилась к нему — так же как миссис Этеридж, — и в то же мгновение мой сын исцелился. Он сам может подтвердить это. Страх его прошел. Боль в ране утихла. Он стал улыбаться, и в моей душе наступил полный покой и просветление. Тогда я поняла, что бог услышал молитву и даровал исцеление моему сыну и мне. И вот сейчас, вместе с горячей благодарностью, я чувствую непоколебимое убеждение, что господь сделает для миссис Этеридж и ее сына то же, что сделал для меня и моего мальчика. Разве когда-нибудь он оставался глух к тем, кто прибегал к нему с любовью и верой? — С этими словами она села на место. Тогда в приливе сыновней любви и преданности встал Солон; дождавшись, когда шум и движение в комнате стихли, и, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, так, чтобы ясно было, что речь его обращена ко всем присутствующим, он сказал: — Моя горячо любимая мать говорит истинную правду. Я был на пороге смерти и чувствовал ее приближение. Я видел, как мать молилась у моего изголовья. Я слышал слова, с которыми она потом обратилась ко мне, — о том, что господь поручил мою жизнь ее заботам. И вдруг боль исчезла. Мне сделалось как-то необъяснимо хорошо. Через три дня моя рана, которая была очень серьезна, почти затянулась. А через неделю я уже мог ходить и чувствовал себя совершенно здоровым. И я готов подтвердить, что молитва, обращенная к богу, не остается без ответа. Он обвел взглядом всех, затем с нежностью посмотрел на свою мать и сел. На Джастеса Уоллина все это произвело сильное впечатление, хотя на собраниях квакеров не в редкость были подобные речи. Он был глубоко тронут горем и нуждой миссис Этеридж, ее искренней любовью к сыну, не мешавшей ей с горечью признавать его недостатки; но едва ли не больше всего поразила его вдохновенная человечность и отзывчивость миссис Барнс, ее чистосердечный рассказ о чудесном исцелении сына, который тут же подкрепил этот рассказ своим свидетельством. Какая сила чувствуется в этой женщине, сколько в ней простоты и в то же время какого-то своеобразного обаяния — в ее высокой, статной фигуре, уверенных движениях, безыскусственной манере говорить и держаться! Какой прекрасный пример силы квакерского учения! И как хорошо, что он, Джастес, не успел выступить со своим излюбленным тезисом о сущности богатства! Ну пусть богач — управитель земных благ, творящий божью волю; какое значение это может иметь перед лицом такой веры, рядом с такими доказательствами снисхождения творца к человеческим нуждам? Разве богатством можно исцелить человека, умирающего от тяжелой раны? Джастес Уоллин был настолько взволнован всем услышанным, что как только старейшины, сидевшие на возвышении, встали и начали прощаться, возвещая этим, что собрание окончено, он спустился вниз и подошел к Ханне, которую уже окружили другие члены общины, взволнованные не меньше его. Успев от соседа по скамье узнать ее имя, он взял ее за руку и спросил: — Тебя зовут Ханна Барнс, не так ли? — И, получив утвердительный ответ, сказал: — Я — Джастес Уоллин. Солон, стоявший в двух шагах от них, вздрогнул: он понял, что перед ним отец Бенишии. — А это, как видно, твой сын, — продолжал Уоллин, повернувшись к Солону и протягивая ему руку. — Да, это Солон, мой единственный сын, — ответила Ханна. — Мой муж Руфус на несколько дней уехал в Сегукит, штат Мэн. Мы раньше жили в этом городе, и у него еще остались там кое-какие неулаженные дела. — Значит, ты человек новый в Дакле и в даклинской общине, — не унимался Уоллин. Личность Ханны произвела на него сильное впечатление. Да и Солон тоже ему понравился — он так горячо и искренне говорил, подтверждая слова матери. — Да, мы здесь всего полтора года. После смерти Энтони Кимбера, мужа моей сестры, — он умер около двух лет тому назад, — мой муж взял на себя заботу о ее имуществе. Но прости меня. Я боюсь, что миссис Этеридж уйдет, а мне хотелось бы поговорить с ней. Меня так тронуло ее горе. — О, пожалуйста, пожалуйста! Извини, что я тебя задержал. — Уоллин поспешил посторониться. — Я сам хочу помочь этой бедной женщине, хотя, надо думать, община позаботится о ней. — Он сердечно пожал ей руку, и Ханна поспешила вдогонку за миссис Этеридж, чтобы спросить, не может ли она быть чем-нибудь полезной. Имя Уоллина ничего ей не сказало, она не знала ни о том, что у него есть дочь, ни о любви своего сына к этой дочери. А Солон так и остался стоять, совершенно растерявшись от этого неожиданного внимания, проявленного Уоллином к его матери и к нему самому. — На меня большое впечатление произвело то, что рассказывала твоя мать и ты, — сказал ему Уоллин. — Я хотел бы узнать об этом поподробнее. Прошу тебя, передай матери, что, когда твой отец вернется, моя жена и я были бы очень рады видеть вас всех у нас. Ты, вероятно, знаешь наш дом — большой, серый, в конце Марр-стрит. Дела заставляют меня жить больше в Филадельфии, там у нас тоже дом, на Джирард-авеню, но мы охотно приезжаем в Даклу, когда только возможно. Он приветливо улыбнулся и протянул Солону руку. Солон, занятый мыслями о Бенишии, и только о ней одной, схватил эту руку и изо всех сил пожал, благодаря в душе судьбу, счастливый случай или Внутренний свет за то, что все так удачно вышло. ГЛАВА XI Знакомство с Джастесом Уоллином не замедлило сказаться на жизни Ханны: по его предложению она была избрана членом женского комитета даклинской общины (при каждой общине имелись мужские и женские комитеты помощи нуждающимся; члены их должны были навещать больных и бедных и оказывать им посильную помощь). Уоллин был немало удивлен, узнав о родстве Руфуса Барнса с Энтони Кимбером; Кимбера он хорошо знал при жизни, и часть состояния покойного до сих пор была застрахована в компании, где Уоллин был одним из главных воротил. Примерно через неделю после случая в молитвенном собрании Уоллин с женой заехали в бакалейную лавку Эдварда Миллера, помещавшуюся на главной улице городка, — сделать кое-какие закупки на воскресенье. Миллер, один из самых зажиточных квакеров Даклы, был по природе человек общительный и всегда старался заручиться личным расположением своих сограждан. Так и на этот раз, увидя Уоллина, он рассыпался в приветствиях: — Кого я вижу! Друг Уоллин! Как поживаешь? Что-то ты стал забывать свой даклинский дом. Уоллин пояснил: Бенишия теперь учится в Окволде и не всегда приезжает домой даже на субботу и воскресенье, а потому они предпочитают проводить это время с ней, в специально отведенных для гостей помещениях. — Кстати, друг Уоллин, — продолжал Миллер, — знаешь, у тебя тут появился конкурент, который тоже утверждает, что всякая выгода и всякое богатство ниспосланы господом для блага всех людей. Это некий Руфус Барнс. Он сюда приехал из Сегукита, штат Мэн. Заметив, что Уоллин заинтересован, словоохотливый Миллер пустился в подробности. — Этот Руфус Барнс, видишь ли, является душеприказчиком покойного Энтони Кимбера по управлению его имениями, но вместо того, чтобы прижимать должников, друг Барнс с сыном взялись учить их, как лучше вести хозяйство, чтобы легче было платить по закладным. Мало того, он хлопочет о сбыте, о том, чтоб людям было где продавать все то, что они выращивают по его наставлениям. Сам он поселился в старой усадьбе Торнбро — милях в трех к востоку отсюда, и, знаешь ли, творит там чудеса. Усадьба стала просто украшением наших мест. У этого Барнса двое детей — сын по имени Солон и дочь. Мне он нравится, хороший человек. — А как зовут его дочь? — спросила миссис Уоллин. — Кажется, Синтия, — сказал Миллер. — И сын и дочь, оба ходили в местную школу в прошлом и в запрошлом году. А теперь, слыхал я от моей дочки Мэри, девочка собирается в Окволд вместе со своими двоюродными сестрами, дочерьми миссис Кимбер. — Да, да, это очень интересно, — прервал его Уоллин. — Рад слышать, что у меня нашелся единомышленник. Мне бы хотелось, чтобы как можно больше людей, особенно из членов нашего Общества, прониклись этой идеей и руководствовались бы ею в жизни. Мое глубокое убеждение, что все мы — лишь управители при господе боге, — заключил он, и Миллер поспешил поддакнуть: — Разумеется, ты прав, друг Уоллин. Но при этом он невольно подумал, что, пожалуй, управитель, как называл себя Уоллин, не так уж обязан столь упорно заботиться о приумножении своих богатств. Спустя несколько дней, отправляясь по делам в Трентон, Уоллин, подстрекаемый любопытством, велел кучеру проехать мимо Торнбро, чтобы хоть издали взглянуть на усадьбу. Он помнил ее с детства, и как только за поворотом дороги открылись знакомые места, ему сразу же стало ясно, что к Торнбро вернулась вся былая прелесть. Да, этот Руфус Барнс, простой фермер из мэнского захолустья, видно, человек со вкусом, — судя по тому, чтó он сумел сделать из старого, полуразвалившегося строения и заброшенного участка земли. Уоллин ехал в Трентон в мечтательном, праздничном настроении, и всю дорогу его искушала мысль: а что, если нанести визит Барнсам? В конце концов ведь он же познакомился с Ханной и Солоном на молитвенном собрании общины. Не раз с тех пор мать и сын приходили ему на память. Уж не связывает ли он мысль об этом славном юноше со своей дочерью, Бенишией? Что за глупости! Ведь они оба еще дети. А все-таки надо будет, не откладывая, пригласить все семейство в гости. Однако прежде ему следует поинтересоваться судьбой миссис Этеридж и ее сына. Лия Этеридж, бедная швея, жила с сыном в убогом, покосившемся домишке на далекой окраине, почти у самой железной дороги. Дом был сколочен из тонких сосновых досок, во все щели дуло, черепица на крыше почернела от времени. Миссис Этеридж, худая, высохшая женщина, пригласила Уоллина войти и представила ему своего сына, чахлого молодого человека лет двадцати трех, который сидел, обложенный подушками, на кровати, занимавшей целый угол в одной из двух комнат домика; другая служила его матери мастерской. Оказалось, что Уильям Этеридж чувствует себя лучше, но Уоллина поразил не столько самый факт, сколько то обстоятельство, что улучшение, по словам Лии и ее сына, началось сразу же после того, как Ханна произнесла свою памятную речь. На вопрос Уоллина, когда именно Уильям почувствовал себя лучше, молодой человек отвечал совершенно точно: — Это случилось, когда матушка находилась в молитвенном собрании. — А когда вас навестил мой доктор? — спросил Уоллин; он просил врача, постоянно пользовавшего в Дакле все его семейство, осмотреть больного. — В День третий, — сказала миссис Этеридж. — Он дал Уильяму пилюли, и Уильям их аккуратно принимает. Ему стало лучше в Первый день, а пилюли врача он принимает лишь с Третьего, подумал Уоллин, но вслух ничего не сказал. Ему вспомнилось одухотворенное выражение лица Ханны, когда она говорила на молитвенном собрании, потом мысль его перескочила на Лию Этеридж, на ее горячую любовь к сыну, который явно того не стоил. Матери, матери! А впрочем, кто он, чтобы судить их? — Рад, очень рад, что твоему сыну лучше, — сказал он. — Я велю своему врачу, чтобы он и впредь навещал его. — И тут же он подумал, что в сущности незачем беспокоиться о враче, когда юноша в таких надежных руках — ведь о нем заботятся и миссис Этеридж и Ханна. Разве улучшение в здоровье больного не было прямым откликом на их обращение к богу, вдохновленное искренней верой? Уоллин твердо был убежден в этом. Неприятно пораженный нищенской обстановкой дома, Уоллин, уходя, сделал миссис Этеридж знак следовать за ним. Притворив дверь, он вынул бумажник и достал из него несколько банкнот. Но женщина отстранила его руку и взволнованно зашептала: — Нет, нет, нет! Не надо! Я не возьму, я не могу взять! — Ты должна принять от меня эту помощь, миссис Этеридж, — торжественно произнес Уоллин. — Глас веры, глас божий велит мне оказать ее. Что же, ты хочешь отринуть волю создателя? При этих словах выражение ее лица изменилось. Она внимательно посмотрела на него. В конце концов ведь он — член Общества друзей, такой же, как и она сама. Она беспомощно улыбнулась, и он вложил деньги ей в руку. — Наша вера тем и сильна, что она учит нас помогать друг другу в час нужды, — и Уоллин поставил ногу на единственную ступеньку крыльца. — Если тебе кажется, что врач не нужен, скажи ему, чтоб больше не приходил. Миссис Барнс помогла мне понять, что в боге наше истинное прибежище и наша сила. Он торопливо прошел через двор и сел в свой экипаж. Им владело незнакомое прежде чувство духовного просветления. Мысль работала лихорадочно и напряженно. Нужно научиться по-другому думать, по-другому жить. Нужно укрепить в себе веру. Ханна Барнс — вот чья жизнь воистину озарена Внутренним светом. С этой семьей нужно познакомиться поближе. В таком настроении он ехал домой, торопясь рассказать жене о событиях этого дня. ГЛАВА XII Дом Уоллина в Дакле был обширных размеров и прочной, добротной стройки: нижний этаж каменный, из серого плитняка, столь излюбленного некогда строителями Пенсильвании и Нью-Джерси; верхний — деревянный, с резными украшениями и большой верандой на западной стороне, откуда открывался красивый вид на окрестности. При доме был сад величиной около двух акров, обнесенный невысокой плитняковой оградой, — с цветочными клумбами и симметрично расположенными дорожками, вдоль которых стояли каменные скамейки. Но всему этому недоставало той естественной прелести, которою отличалась усадьба Торнбро. Сразу было видно, что дом Уоллина обошелся куда дороже — об этом говорило все, от кладки стен до наружной отделки; но стоило только представить себе Левер-крик и его берега, усеянные цветами, увитую зеленью беседку в старинном духе, чугунную решетку, так красиво сочетающуюся с выбеленными стенами старого дома Торнбро, и становилось ясно, что эти два жилища и сравнивать нельзя. И дело тут было не в том, что Руфус обладал более утонченным вкусом, чем Уоллин. Не так уж далеко один ушел от другого в этом отношении. Но дом в усадьбе Торнбро был построен архитектором, понимавшим и ценившим красоту гораздо больше их обоих. Его чувство прекрасного и помогло ему осуществить то, что, по счастью, сумел подметить и воссоздать в своем воображении Руфус и к чему сейчас не остался глух Уоллин. Вернувшись после поездки по окрестностям Торнбро и посещения миссис Этеридж, Уоллин рассказал жене обо всем, что так сильно затронуло его эстетическое и религиозное чувство. Он поделился с ней впечатлением, которое произвела на него усадьба Торнбро, восстановленная в своем прежнем виде, потом описал свое пребывание у миссис Этеридж и высказал глубокую уверенность в том, что это Ханна Барнс и сама миссис Этеридж силою своей веры содействовали чудесному исцелению Уильяма Этериджа. Миссис Уоллин, женщину глубоко религиозную, заинтересовал и взволновал рассказ мужа, и она согласилась, что хорошо было бы поближе познакомиться с семейством Барнсов. А потому не прошло и недели, как Уоллины явились с визитом в усадьбу Торнбро, где Руфус и Ханна оказали им самый сердечный прием, — Руфус, надо сказать, был немало польщен вниманием Уоллина к нему и к его семье. Так было положено начало знакомству, скоро перешедшему в дружбу между семьями Уоллинов и Барнсов. Спустя некоторое время Руфус и Ханна получили от Уоллинов письмо с приглашением отобедать у них в Дакле всем семейством; дело происходило в День первый, и Синтия, как и Бенишия, приехала из Окволда домой. На всех Барнсов, кроме разве Ханны, большое впечатление произвела роскошь уоллиновского дома — массивная мебель красного дерева, украшенная затейливой резьбой, ковры и звериные шкуры на паркетных полах, большие красивые вазы с цветами и декоративными растениями. Вскоре после того как все общество расположилось в гостиной, вошел лакей, неся серебряный поднос, уставленный высокими бокалами с фруктовым соком, что весьма удивило и даже несколько смутило не искушенных в светских обычаях Барнсов. Корнелия Уоллин сразу почувствовала сердечное расположение к Ханне Барнс. А Джастес Уоллин, беседуя с Руфусом, все больше и больше изумлялся искренности и простоте, отличавшими этого человека. Солон тоже понравился хозяину дома своими скромными, сдержанными манерами, своим немногословием. Он, видимо, был вдумчив по натуре; когда к нему обращались с вопросом, требовавшим сложившегося мнения или точного знания фактов, он слегка щурил глаза и морщил лоб, потом, если не мог найти быстрого и убедительного ответа, улыбался милой, подкупающей улыбкой и говорил: — Сэр, я недостаточно знаю этот предмет, чтобы говорить о нем с уверенностью. Иногда он прибавлял: — Могу только сказать, что мне кажется так-то и так-то. Или: — Позволь мне подумать, прежде чем ответить. Такая осмотрительность была по душе не только Джастесу, но и родителям юноши. Впрочем, при всей своей выдержке и кажущемся спокойствии Солон очень волновался, так как мать сказала ему, что Бенишия тоже будет на обеде. А он, с самой первой их встречи, и надеялся понравиться ей, и в то же время мучительно опасался, что надежда эта не сбудется. Она казалась ему такой прекрасной, такой привлекательной — и, надо сказать, о том, что она дочь богатого отца, он вовсе и не думал; только вот сейчас ему пришло в голову, что ей скорее может понравиться юноша, более близкий по положению — тоже сын какого-нибудь богача. Эта мысль показалась ему настолько невыносимой, что он не мог усидеть на месте, встал и принялся ходить из угла в угол, что вообще было не в его привычках, однако сейчас неожиданно послужило ему на пользу, так как Уоллин увидел в этом проявление пытливого ума, — качества, по его давним, хотя, может быть, и не вполне верным наблюдениям, весьма ценного для делового человека. Но тут в комнату вошла Бенишия с книгами под мышкой, свежая, улыбающаяся, одетая удивительно к лицу. Во всяком случае, Солону, увидевшему ее даже раньше, чем отец и мать, она показалась очаровательной в своем простеньком синем с голубым платье, сером корсаже и квакерском чепчике. В ее матовой бледности не было ничего болезненного. Темные глаза казались совсем фиалковыми. А белизна ее рук! А эта улыбка, которой она улыбнулась отцу и матери, еще не успев увидеть гостей! Тем более что Солон, заслышав ее шаги, поспешил забиться в самый дальний угол гостиной, где стояла этажерка с книгами, взял в руки одну из них, «Дневник» Джона Вулмэна, и сделал вид, что читает. Однако, услыхав свое имя, произнесенное Уоллином, он отложил книгу, вышел на середину гостиной и, глядя на Бенишию с благоговением и чуть ли не со страхом (почему — этого он сам бы не сумел объяснить), сказал: — Как поживаешь? Я очень рад тебя видеть. Бенишия в первый раз за все их знакомство ласково улыбнулась ему, и Солон с восторгом почувствовал, что его присутствие не раздражает ее, а напротив, даже чем-то ей приятно. — Бенишия, — сказал Джастес, — ты ведь знакома с этим молодым человеком? Вы как будто ходили в одну школу? И сестру его, Синтию, ты тоже знаешь? — Ну еще бы, — отвечала Бенишия. — Мы с Синтией вместе учимся в Окволде. Любезность Уоллина и ласковый взгляд Бенишии подбодрили Солона, и он нашел в себе силы выговорить: — Я тоже собирался поступать в Окволд, но я нужен отцу дома, пока во всяком случае. Может быть, поступлю поздней. Уоллин между тем снова подсел к Барнсу и завел с ним беседу о кое-каких старых домах в округе, которые стоило бы приобрести, с тем чтобы, произведя необходимый ремонт, пустить в продажу, а Корнелия с Ханной углубились в обсуждение деятельности местной общины. Бенишия, чувствуя себя обязанной занимать Солона, поддержала начатый им разговор. — Тебе бы, наверно, понравилось в Окволде, — сказала она. — Лекций много, и они очень разнообразны. — Она перечислила несколько предметов, которые там изучали. — Разумеется, молодые люди отделены от девушек; у нас свои дортуары и аудитории, у них свои, но мы сходимся вместе на утреннем чтении Библии, и некоторые специальные лекции тоже слушаем вместе. А вообще там очень славно, почти как дома. Есть особые помещения для гостей, очень уютные, и ко многим по праздничным дням приезжают родители. Мои папа и мама тоже часто навещают меня, и я слыхала, твоя тетя Феба собирается в гости к твоим двоюродным сестрам. Бенишии хотелось добавить, что и он мог бы как-нибудь приехать вместе с родителями в гости к Синтии или присоединиться к тетушке Фебе, когда та отправится навестить своих дочерей, но ей припомнились отцовские наставления насчет знакомств с молодыми людьми, и она решила посоветоваться прежде с матерью. У Солона не хватило смелости заговорить с нею о новой встрече, так что дело у них, казалось бы, ничуть не подвинулось. Однако при мысли, что, может быть, он не скоро ее опять увидит, все его радостное настроение улетучилось. Лицо его так уныло вытянулось, что Бенишия, чутьем угадывая причину, отказалась от принятого было решения и сама предложила ему как-нибудь приехать в Окволд. Эта неожиданная смелость с ее стороны и удивила его и привела в восторг; он мгновенно просиял, и уже весь вечер с его лица не сходила благодарная улыбка. Бенишия сразу заметила в нем перемену, — трудно было этого не заметить, — и порадовалась за него, но в то же время и встревожилась: она вдруг поняла, как много она для него значит. Ей стало стыдно за свое притворное безразличие, и она постаралась загладить его если не словами, то всем своим поведением. Ее глаза смотрели на Солона ласково, губы нежно улыбались. Вошел дворецкий и торжественно объявил, что кушать подано. Никому из Барнсов до сих пор еще не доводилось присутствовать при такой церемонии. Уоллин подошел к Бенишии и Солону и с улыбкой спросил: — Ну как, у вас, видно, нашлось о чем поговорить? — Конечно, нашлось, папа, — с живостью ответила Бенишия. — Я рассказывала Солону про Окволд и про то, как вы с мамой приезжаете туда ко мне в гости. Он бы тоже мог как-нибудь приехать с вами, повидать свою сестру и кузин. — Отчего же, разумеется, — радушно согласился Уоллин. — Места сколько угодно, и это очень приятная поездка. — Вот и чудесно, папа! — весело вскричала Бенишия. И Солон, ободренный столь благоприятным оборотом дела, вежливо поблагодарил Уоллина за приглашение. — Тебе не меня надо благодарить, а мою дочку, — сказал Уоллин, обнимая Бенишию за плечи. — Ведь это она первая придумала. Но мне эта мысль нравится не меньше, чем вам обоим. ГЛАВА XIII Любезный прием, оказанный Уоллином гостям, объяснялся не только искренним удовольствием, которое ему доставляла дружба, установившаяся между обеими семьями и, в частности, между Солоном и Бенишией. Руфус с сыном навели его на мысль о том, как можно практически разрешить одну стоявшую перед ним задачу. Дело в том, что за последнее время в Дакле все больший размах приобретала финансовая деятельность — страховое дело, операции по ссудам и по закладным. И вот ему пришло в голову, что неплохо бы поручить двум таким честным и работящим людям — к тому же квакерам, как и он, — представлять здесь его деловые интересы. План был прост: Руфус открывает в Дакле контору, сажает туда своего сына и выступает в качестве представителя банка и страховой компании Уоллина; Уоллин готов был взять на себя расходы по найму помещения в первый год, а если дело окажется выгодным, то и в дальнейшем. Ему все сильнее нравился Солон, и, поскольку родного сына у него не было, он стал подумывать о том, чтобы, приучив этого мальчика к делу, взять его потом в свой банк в Филадельфию. Еще до описанного обеда он поделился своими планами с Руфусом и встретил полное одобрение; Руфус даже сказал, что у него есть на примете подходящее место для конторы. В ближайшие две недели все было подробно обсуждено и вырешено, и Руфус с сыном сделались служащими Джастеса Уоллина. Руфус снял половину пустовавшего склада неподалеку от городской почты, и Солон вместе с маляром и плотником немало потрудились над тем, чтобы придать помещению как можно более солидный вид. Уоллин прислал из Филадельфии три конторки, два стола, несколько стульев и картотечных шкафов — все это вышло из употребления в его банке, но вполне могло пригодиться здесь. В результате их общих стараний в Дакле появилось новое агентство по продаже и покупке недвижимости, занимавшееся также страховыми и ссудными операциями, что, несомненно, подняло деловой престиж городка. Все эти перемены в жизни Солона, возбуждая его энергию, в то же время нарушили его душевное равновесие. Его теперь постоянно преследовал образ Бенишии, ее лицо, ее улыбка, звук ее голоса. Он молча хранил все это в себе, хотя бывали минуты, когда ему мучительно хотелось поговорить о ней с кем-нибудь, и прежде всего — со своей матерью. Но как ни сильно было его увлечение, оно не могло вытеснить заветов квакерской веры, внушенных ему с детства, и потому при первом же посещении дома Уоллинов его поразило несоответствие между богатством этого дома и той простотой жизненного уклада, к которой он привык. Правда, и нынешний дом Барнсов, после всего, что там сделал его отец, не вполне соответствовал этому идеалу простой жизни. Но, с другой стороны, Солон хорошо знал, как трудно жилось его горячо любимой матери в Сегуките; неужели же все эти годы любви и беззаветного служения не дали ей права на более красивое и удобное жилье, чем обветшалая, невзрачная сегукитская ферма, тем более что у многих их собратьев по вере дома гораздо лучше? И ему ли требовать от Уоллинов, чтобы они изменили свой образ жизни согласно «Книге поучений»? Ведь теперь и он сам и его отец трудятся изо дня в день для того, чтобы заработать Уоллину побольше денег, и за это он получает пятнадцать долларов в неделю, а его отец — процент с оборота. Где еще он, в свои годы, мог бы занимать такое положение? Да и отец его тоже. Спустя короткое время Уоллин стал уговаривать Руфуса заменить свой старомодный шарабан и кобылу новым выездом, и Руфус с Солоном не нашли что возразить, поскольку Уоллин брал на себя всю разницу между стоимостью старого экипажа и нового. При этом он сказал Руфусу: — Ты же знаешь, как много я выиграл от того, что ты передал страховку и все закладные Кимбера в мою фирму. Да, можно рассчитывать, что дела у нас здесь пойдут неплохо. И должен тебе сказать, Руфус, сын у тебя — просто клад. Эта похвала до того растрогала Руфуса, что вечером, перед тем как сесть за обеденный стол, он прочитал в семейном кругу 33-й псалом: «Благословляю господа во всякое время; хвала ему непрестанно в устах моих». И голос его дрогнул от избытка благодарного чувства. А ведь он еще не подозревал о влечении Солона к Бенишии и ее ответной склонности, не знал он и тех планов относительно этой пары, которые уже шевелились в голове Уоллина. Решение Уоллина взять на службу Руфуса и Солона сразу же оправдало себя. Не прошло и месяца, как Руфус уже отыскал в округе три больших дома, которые с помощью несложных перестроек можно было превратить в удобные загородные виллы. Что касается Солона, то на его попечении находились все приходно-расходные книги; кроме того, он вел переговоры с намечаемыми клиентами по указанию отца или главной конторы в Филадельфии, а иногда и по собственной инициативе. К этим своим обязанностям он относился особенно ревностно и, только учуяв где-либо возможность завербовать нового страхователя или иного клиента, рвался вперед, точно гончая за зайцем. Но как он ни был занят работой, он все же находил время томиться и мечтать о Бенишии. Это превратилось для него в настоящую пытку. Неделя за неделей проходила после того знаменательного обеда у Уоллинов, а от нее все не было вестей. Любопытно, что именно в эту пору, когда он почитал себя забытым и покинутым, ему удалось совершить два поступка, которые хоть и не имели прямого отношения ни к любви, ни к деловой карьере, однако сразу же продвинули его к цели и в том и в другом. Как-то раз, проходя мимо недавно открывшейся в Дакле книжной лавки, он увидел в витрине Библию небольшого формата. Склонный от природы к благочестивым размышлениям, он приобрел эту Библию и принес ее не домой, где имелся старый и довольно потрепанный экземпляр, а в контору. До сих пор ему не доводилось еще самостоятельно выступать в молитвенном собрании общины, не считая того раза, когда он поднялся вслед за матерью, чтобы подтвердить ее слова; но после этого случая у него появилось желание подготовиться к тому, чтобы когда-нибудь встать и рассказать членам общины об озарениях Внутренним светом, которые у него подчас бывали и которым он готов был приписать правильность тех или иных своих поступков и суждений как о людях, так и о делах. Купленную Библию вместе со старенькой «Книгой поучений», давним подарком матери, Солон держал в дальнем углу своей конторки, но тем не менее очень скоро они попались на глаза его отцу. Тот, однако, лишь порадовался этому, как доказательству, что его сын, ведомый Внутренним светом, на верном пути, — и ничего не сказал. Напротив, лицо его просияло от удовольствия, и он мысленно возблагодарил бога за руководство помыслами юноши. Затем, надев шляпу, он вышел пройтись, чтобы не смущать Солона, когда тот вернется в контору; с тех пор как семья переехала в Даклу и сын мало-помалу сделался его незаменимым помощником во всех делах, Руфус стал относиться к нему с искренним уважением, ценя его энергию, его ум, его сыновнюю привязанность и честный, справедливый подход к людям. Немного спустя Солон, часто вспоминавший «Дневник» Джона Вулмэна, который он в замешательстве листал в гостиной Уоллинов, ожидая появления Бенишии, решил приобрести и эту книгу и выписал ее из Филадельфии. История удивительной жизни этого человека оказалась весьма занимательным чтением; написанная в форме связного повествования, она воспринималась легче, чем Библия или «Книга поучений». К тому же он знал, что и Бенишия читала эту книгу, и ему хотелось непременно прочесть ее до их новой встречи. Уоллин часто наведывался в даклинское агентство, чтобы посмотреть, как там идут дела. В одно из своих посещений он заметил книги, лежавшие на конторке Солона. Это лишь подтвердило первое впечатление, которое произвел на него молодой Барнс, и укрепило его в мысли, что юноша заслуживает всяческой помощи и практической поддержки. Тем более что и Бенишии он нравился. Со слов жены Уоллин знал, что Бенишия откровенно призналась в своей склонности к Солону и просила как-нибудь захватить его с собой, когда они поедут в Окволд. И вот наконец после долгих недель терпеливого ожидания Солон получил приглашение сопутствовать Уоллинам в их поездке в Окволд в ближайший же День первый, который пришелся на седьмое апреля. ГЛАВА XIV Ханна Барнс, узнав об этом приглашении, не столько удивилась, сколько встревожилась, увидя в нем предвестие перемен в положении семьи, перемен, к которым она не считала себя и своих близких подготовленными. В Сегуките они с Руфусом вели нелегкую, трудовую жизнь, но, на взгляд Ханны, им жилось там достаточно хорошо. Когда ее сестра Феба вышла замуж за Энтони Кимбера, все кругом сочли это большой удачей, и только Ханне казалось, что Феба отчасти утратила природную скромность и простоту, которые так высоко ценились в квакерской среде. Разве теперь, после замужества, Внутренний свет ярче воссиял в ее душе? При всей своей любви к сестре Ханна знала, что это не так. Вот и сейчас — хотя Корнелия Уоллин сразу же внушила ей симпатию, да и сам Джастес тоже, — тем более что она угадывала его душевное смятение и считала, что он особенно нуждается в руководстве свыше, — она искренне желала им уразуметь, какие серьезные испытания для души несет с собою богатство. А Уоллину, видимо, не терпелось увеличить свои владения в округе Бартрем, — не для того ли он предложил обоим Барнсам работать у него? Конечно, Солону, как и Руфусу, нужна прилично оплачиваемая работа, и потому следовало бы, пожалуй, посоветовать Солону принять это крайне любезное приглашение; но в ночь после того, как оно было получено, Ханне приснился сон, который ее озадачил и смутил. Около четырех часов утра Ханна внезапно проснулась, вся под впечатлением напугавшего ее сна. Ей привиделся большой огороженный луг, на котором паслась красивая черная кобыла. И вот появляется Солон, через плечо у него перекинуты нарядная уздечка и седло темно-коричневой кожи. Повесив то и другое на столбик, он перепрыгивает через изгородь и негромко свистит, подзывая кобылу. Та поднимает голову и рысцой бежит на зов. Пока Солон седлает и взнуздывает ее, она стоит смирно, только роет землю левым передним копытом. Но вот все готово, Солон легко вскакивает в седло, держа в руке повод, — и тотчас кобыла начинает брыкаться, словно взбесившись. Она кидается в одну сторону, потом в другую, неистово мотает головой, то взвивается на дыбы, то приседает на передние ноги, а задними в это время отчаянно бьет, стараясь сбросить Солона. Но он сидит так крепко, что ей это не удается. Тогда, разъяренная, она устремляется прямо на изгородь; сила толчка выбрасывает Солона из седла, он перелетает через изгородь и ничком падает на землю, разметав руки в стороны. Его неподвижность, вся его поза говорят о том, что он без сознания и, вероятно, серьезно ранен... Тут Ханна и проснулась, вся в холодном поту от пережитого страха. Она тотчас же встала и, засветив лампу, поспешила в комнату Солона. Но еще с порога она увидела, что он мирно спит в своей постели, живой и невредимый; до нее доносилось его ровное, спокойное дыхание. Стараясь не потревожить его, она тихонько притворила дверь и вернулась к себе; но до утра пролежала подле Руфуса, не смыкая глаз и думая о том, к чему бы этот странный сон — прекрасное животное, такое кроткое и покорное, и этот внезапный приступ непонятной, губительной ярости. А ведь Солон, пока не очутился в седле, казалось, был так уверен в добром нраве кобылы и ее послушании. Что бы все это могло значить? Ханна решила никому не рассказывать о своем сне, но она не могла отделаться от чувства, что каким-то образом он связан с предстоящей поездкой Солона в Окволд в обществе Уоллинов. Или во всяком случае с неожиданной переменой в материальном и общественном положении семьи. Что касается Солона, то его эта поездка в Окволд привлекла только потому, что сулила ему встречу с Бенишией. В Окволде жило и училось около двухсот человек молодежи, все — сыновья и дочери филадельфийских и окрестных квакеров, разумеется, юноши и девушки были отделены друг от друга, и это разделение строго соблюдалось: не только их дортуары и столовые находились в разных зданиях, но они не встречались даже в часы отдыха и приготовления домашних заданий. Вот почему девушки особенно дорожили посещениями родных: под родительским присмотром можно было приглашать в гости нравившихся им молодых людей из числа однокашников. Бенишия относилась к этому равнодушно; она от природы была застенчива, и молодые люди ее не интересовали — за исключением Солона. Однако в день его приезда она тоже решила воспользоваться присутствием родителей и позвать гостей. В числе приглашенных были двое красивых юношей, отпрыски богатых уилмингтонских семейств, успевшие заслужить благосклонность сестер Кимбер, хорошенькая темноглазая девушка по имени Сьюзен Скэттергуд, приятель Синтии, Барнабас Литтл, и еще двое молодых людей, Коггсхолл и Паркер. Обоим очень нравилась Бенишия, но так как все ее внимание было поглощено Солоном, им пришлось ухаживать за Лорой Кимбер. Окволдская молодежь очень любила такие сборища, позволявшие им хоть на несколько часов вырваться из благочестивого однообразия школьной рутины. Конечно, ни музыки, ни танцев, ни сколько-нибудь азартных игр тут не допускалось. Да и наряды собравшихся мало чем отличались от традиционной квакерской одежды, которую они носили в будни. Особенно запомнилась Солону в этот день затеянная кем-то игра в «веревочку». Веселая вереница играющих растянулась по просторной зеленой лужайке, окружавшей павильон для гостей. Солон побежал было, чтобы встать рядом с Бенишией, но Коггсхолл и Паркер оказались проворнее его. Лора Кимбер, стоявшая первой, оказалась без пары; Солон подошел и взял ее за руку. Оба его соперника вместе с Бенишией стояли довольно далеко, и это обстоятельство немало раздосадовало Солона. — Слушай, — сказал он Лоре, становясь с нею рядом, — как только я обниму тебя за талию, сейчас же отпусти руку соседа. Наконец все встали по местам. Солон крикнул: «Вперед!» и бросился бежать, увлекая за собой всю вереницу. Он бежал зигзагами и петлями, делая неожиданные и резкие повороты, и согласно правилам игры все должны были следовать за ним, стараясь не оторваться. Наконец он заметил, что Бенишия уже с трудом поспевает за остальными. Этого-то он и дожидался. Круто завернув назад, к хвосту вереницы, где было место Бенишии, он шепнул Лоре: — Отпускай! Я тебя удержу! Она сразу вырвала у соседа руку. Все остальные по инерции еще продолжали бежать вперед, но порядок нарушился, и задние наскакивали на передних. Солон подскочил к Бенишии, беспомощно цеплявшейся за Коггсхолла и Паркера, обхватил ее за талию и помог устоять на ногах. — Ах, ты меня просто спас! — с благодарностью воскликнула она. — Еще секунда — и я бы упала и разбила себе нос. — А я знал, что ты не упадешь, — сказал он. — Как же ты мог знать? Ты был так далеко от меня. — Если ты обещаешь не выдавать меня, я тебе скажу. — Обещаю, — заверила Бенишия, польщенная и тронутая его вниманием, но в то же время заинтригованная неожиданно проявившейся в нем хитростью. — Я нарочно свернул, чтобы оказаться поближе к тебе, когда все начнут падать, — сказал он, указывая на остальных участников игры, которые в это время поднимались с земли и отряхивали запачкавшуюся одежду. — Так, значит, ты это все подстроил ради меня? — сказала она, и в ее голосе прозвучала нежность, похожая на любовь. — Какой ты сильный — всех перетянул! — Но ты не сердишься на мою проделку? — Он посмотрел на нее умоляюще. — Я просто не мог удержаться. — Солон! — Она как-то особенно ласково произнесла его имя. — За что же мне сердиться? Ведь это игра! Он помолчал, как будто ему трудно давались слова, которые он хотел сказать. — Если бы... если бы я... — начал он и запнулся. — Что, Солон? — Бенишия... — вымолвил он робко. — Я не могу. Я тебе скажу в другой раз. Их окружили остальные, и разговор поневоле сделался общим. ГЛАВА XV Это взаимное полупризнание явилось полной неожиданностью и для Бенишии и для Солона; оба были смущены и даже потрясены тем, что сорвалось у них с губ во время краткой сцены на лужайке. Бенишию помимо всего тревожила мысль о том, что скажут отец и мать, если они заметят все растущую взаимную склонность ее и Солона. Что до Джастеса Уоллина, то он пока не был расположен поощрять Солона в чем-либо, не имеющем прямого отношения к делам фирмы. Он считал, что Бенишия еще слишком молода, да и Солон тоже. Мальчик старается, но нужно еще посмотреть, что из него выйдет. Таким образом, после возвращения в Даклу и до самого конца учебного года в Окволде, то есть до последней недели мая, Солон не имел никаких известий о Бенишии, разве только его сестра Синтия иногда упоминала о ней. Но на помощь ему неожиданно пришли иные силы. Роде Кимбер к тому времени исполнилось уже шестнадцать лет; это была хорошенькая девушка живого и бойкого нрава. Квакерское воспитание не мешало ей инстинктивно чувствовать, какую большую роль играют в жизни отношения между полами, и в ней уже сильна была потребность кое-что испытать, побуждавшая ее откликаться на такую же потребность в существах другого пола, — хоть дело и не шло дальше приветливых улыбок, расточаемых юношам одного с ней или даже более высокого общественного положения. Как и ее покойного отца, Роду влекло к беспечной жизни, к роскоши, которая лишь в очень умеренной степени допускалась у них в доме и в других квакерских домах округи, но зато бросалась в глаза у богатых соседей не из квакеров, щеголявших дорогими лошадьми и экипажами, пышностью обстановки, изысканными, модными нарядами. Рода сознательно предпочитала этот мир роскоши и богатства. Стремления квакеров к строгой простоте были вовсе не по ней, и она твердо надеялась со временем посредством замужества вырваться из привычной среды. Она не без интереса отметила, как ласкова была Бенишия с Солоном, когда он приезжал в Окволд; не укрылась от нее и все растущая близость между семьями Уоллинов и Барнсов. И вот, горя желанием поскорее начать светскую жизнь, она задумала устроить домашнюю вечеринку, пригласив Солона — в качестве приманки для Бенишии — и трех или четырех молодых людей из Окволда, в частности Айру Паркера, который ей давно уже нравился. Но тут возникала основная или, вернее, дополнительная проблема — где именно устраивать вечеринку. Дело в том, что дом Кимберов в Трентоне не мог и сравниться с особняком Уоллинов. Он стоял на одной из лучших улиц в городе и был хорошо обставлен, но не велик и с обеих сторон зажат другими такими же домами. Здесь не приходилось и думать о каких-либо развлечениях на свежем воздухе, что так легко было бы устроить в саду при даклинском доме Уоллинов или на просторах усадьбы Торнбро. И зачем только матери вздумалось отдать эту чудесную усадьбу дяде Руфусу? Правда, когда Роде случалось проезжать с матерью мимо Торнбро до того, как там поселился Руфус, запущенная, полуразрушенная усадьба вовсе не казалась ей чудесной. Но в нынешнем своем виде это было просто идеальное место для осуществления ее затеи! Можно будет объяснить Айре Паркеру, что Торнбро подарен тетке Ханне и дяде Руфусу ее матерью, это даже поднимет семейство Кимбер в его глазах. Единственное, что не нравилось Роде в Торнбро, это библейские тексты на стенах. Но в конце концов и это не так уж важно, поскольку все гости будут из квакерской среды. Оставалось одно: уговорить Синтию подать мысль насчет того, чтобы устроить праздник в Торнбро. Солон, в своем увлечении Бенишией, разумеется, возражать не будет. И в конце концов все вышло именно так, как хотела Рода. Солон втайне радовался ее затее, а Ханна нашла ее вполне естественной и одобрила. Бенишия, думая о Солоне, охотно согласилась принять участие, и вскоре все было решено окончательно: праздник должен был состояться в первую субботу июня. ГЛАВА XVI Трудно было представить себе более красивое и более располагающее к веселью место, чем усадьба Торнбро, — так по крайней мере казалось всем этим юношам и девушкам, еще только вступающим в жизнь. В парке было множество поэтических уголков, особенно по берегам Левер-крика. Беседка из зелени, с ее скамейками в узорной тени молодой листвы, казалась словно созданной для игр или флирта. Тетушка Феба, восхищенная успехами Руфуса и Солона, а также из желания сделать приятное дочери, позаботилась о том, чтобы в развлечениях не было недостатка. Она распорядилась расчистить в парке площадку для тенниса, привезла из города сетку, ракетки и мячи, а для желающих — крокет. Ей же пришло в голову заготовить с десяток сачков на длинных палках, на случай если найдутся охотники половить не слишком расторопную рыбешку, водившуюся в Левер-крике. По просьбе Роды были куплены также шахматы, шашки и домино. О картах, разумеется, не могло быть и речи. День выдался солнечный и теплый, и молодежь веселилась от души. Рода, помня о новых жизненных перспективах, открывавшихся Солону, изощрялась перед ним в любезности и остроумии, чем повергла его в немалое недоумение. Не мог же он знать, что все это предназначалось не столько для его ушей, сколько для ушей Айры Паркера. Рода не преминула поставить этого молодого джентльмена в известность о том, что Уоллины специально привезли на этот день Бенишию из Филадельфии, а вечером заедут за ней и отвезут в свой даклинский дом. Что касается Солона, то с той минуты, как появилась Бенишия, он уже ни о чем и ни о ком не мог думать. Она была так прелестна в своем бледно-голубом муслиновом платье, — настоящее воплощение весны. Ее личико, точно цветок, выглядывало из синего квакерского чепца, к корсажу был приколот букетик полураспустившихся роз. Из-под длинной, доходившей до щиколоток юбки порой мелькали серые с синим туфельки. Она приехала вскоре после полудня в сопровождении отца и матери, и Солон тотчас же вызвался показать ей дом и парк; впрочем, за ними увязалось еще несколько девушек и молодых людей. Бенишия от всего приходила в восторг; она помнила Торнбро обветшалым и заброшенным, каким оно было несколько лет назад, и изумлялась тому, что его удалось так хорошо восстановить. В доме внимание Бенишии привлекли цитаты из Библии, выведенные на стенах. — Ах, как мне нравятся здесь эти библейские тексты! — воскликнула она. — Кто это придумал? — Придумал мой отец, — сказал Солон. — Но выбирать тексты помогала мама. — И моя мама тоже, — ревниво поспешила вставить Рода, уязвленная нескончаемыми похвалами, которые Бенишия расточала по адресу Руфуса. — Да, правда, — скромно подтвердил Солон. — Видишь ли, после смерти дяди Энтони тетушка Феба пожелала, чтобы мой отец взял на себя управление ее имениями, — только благодаря этому мы и попали в Даклу. Отец не хозяин здесь. Если бы не тетушка Феба, мы бы и мечтать не могли о том, чтобы жить в таком доме. А вообще он у нас в конторе числится как продажный, и любой, у кого хватит средств, может приобрести его. Рода осталась очень довольна таким объяснением, как нельзя лучше, по ее мнению, обрисовывавшим суть отношений между семьями Барнсов и Кимберов. Но Бенишию неприятно кольнуло это явное желание Роды принизить своего двоюродного брата, тем более что, как не трудно было заметить, мать Роды больше всех выиграла от управительства Руфуса. Вслух Бенишия ничего не сказала, ничем не выдала своих мыслей, но Рода с этой минуты стала ей гораздо менее симпатична. Солон недаром в последнее время усиленно читал «Дневник» Джона Вулмэна; он больше всего боялся показаться корыстным и себялюбивым и потому, как только они с Бенишией остались одни, вернулся к этому вопросу, желая представить себя и своих родителей в истинном свете. — Знаешь, Бенишия, — начал он, — перед тем, как переехать в Даклу, мы жили на ферме в Сегуките, в простом деревенском доме. Да еще у отца была в городе небольшая фуражная лавка. Я не хочу, чтобы ты обманывалась относительно нашего положения. Мы действительно очень многим обязаны тетушке Фебе. Если нам так хорошо живется здесь, то лишь благодаря ее доброте и заботам. Бенишия ответила не сразу. — Не надо, Солон, — сказала она наконец с глубоким чувством в голосе. — Ты мне ничего не должен объяснять. Ты сам знаешь, как мы все к тебе относимся. У нас в доме очень часто говорят о тебе, и отец и мать. А я... — она запнулась и вся порозовела от смущения. — Бенишия! — Голос Солона взволнованно задрожал. — Что — ты, Бенишия? Но Бенишия молчала. Они приближались к берегу Левер-крика, а там, в тени раскидистого дерева, среди травы и цветов сидели Рода и Айра Паркер. — Идите сюда, глядите, сколько здесь рыбок! — позвала их Бенишия; она остановилась на мостике, перекинутом через ручей, и смотрела, как бурлит вода у большого камня. Но Рода продолжала начатый разговор. — Когда дядя Руфус приехал сюда, — рассказывала она, обращаясь к Айре Паркеру, достаточно, впрочем, громко, чтобы Бенишия могла услышать ее, — ручей был полон тины, а дно все завалено камнями и корягами, но мама велела его вычистить, и вот теперь видишь, какой он стал красивый! Да, кстати, Солон, где те сачки, которые мама купила в Филадельфии? Принес бы ты их сюда, мы бы попробовали половить пескарей — это очень весело. Сквозь прозрачную воду было отчетливо видно, как между островками водорослей снуют серебристые, серые, красноватые рыбки. Попадались и пескари и рыба покрупнее; одни проворно шныряли от островка к островку, другие словно дремали в тихо катящихся струях. — Я сейчас сбегаю, — вызвался Паркер, вскочив на ноги. — Где они? — Нет, я пойду сам, — сказал Солон. — Ты не найдешь. — И он бегом пустился к дому. Через несколько минут он вернулся с сачками, дал по одному Бенишии, Роде и Айре Паркеру, а остальные положил на видном месте, на случай, если найдутся еще любители рыбной ловли. Бенишия перешла на другой берег, и Солон последовал за ней. — Только не нужно надолго вынимать рыбок из ручья, — говорила она, наклоняясь со своим сачком над водой. — Я как поймаю, сейчас же брошу обратно. Это им пойдет на пользу: научатся быть осторожнее. Солон рассмеялся. — Хлопотливое занятие ты себе придумала — внушать пескарям осторожность! — заметил он. Тут их окликнул один из гостей, юноша по имени Адлар Келлес. Он лежал на самом берегу чуть выше по течению. В руке у него был сачок, в котором билась довольно крупная рыба. Он выхватил ее из сачка и бросил на траву позади себя. — Видали? — закричал он. — Окунек порядочный! Таких с десяток поймать — вот и ужин готов! Бенишия едва не уронила свой сачок в воду. — Ах, нет, нет! — взмолилась она. — Не надо! Пожалуйста, брось его назад, пока он еще жив. Ты все равно не станешь его есть! Адлар Келлес пропустил бы мимо ушей эту просьбу, но к звенящему голоску Бенишии и ее хорошенькому личику он не мог остаться равнодушным. — Ну, ну, ладно, — он вскочил на ноги, размахнулся и бросил рыбу в ручей. — Не такой уж я изверг, Бенишия Уоллин, честное слово. Просто окунь, говорят, очень вкусная рыба, ну, я и думал попробовать. А если тебя это так огорчает, пусть себе живет на здоровье. Вид у него при этом был в самом деле смущенный и даже покаянный. Рода и Паркер, с интересом наблюдавшие эту сцену, расхохотались. — Зачем же тогда вообще ловить рыбу, если ты только смотришь на нее и бросаешь обратно? — спросила Рода, и Солон по своей природной честности должен был признать, что это замечание не лишено здравого смысла. Но Бенишия сделала вид, будто не расслышала, и Солон предложил ей переменить место, чтобы уйти подальше от Роды и ее замечаний. Они поднялись немного выше по течению ручья. Бенишия принялась высматривать в воде рыбок покрупнее, которым не причинил бы вреда ее сачок. Солон глядел на нее, взволнованный ее красотой, ее близостью, и ему вдруг неудержимо захотелось сказать ей о том, как она хороша и как дорога ему. Но тут, впервые в жизни, он словно лишился дара речи и беспомощно мямлил, не находя нужных слов. — Мисс Бени... то есть Бенишия... — Да, Солон? — Она оглянулась, словно желая подбодрить его. — Ты о чем? — Она вдруг увидела, что губы у него побелели и слегка дрожат. — Говори, Солон, говори все, что хочешь, ведь ты же знаешь, я... я... — Тут она осеклась, точно испугавшись собственных слов. Как можно было так забыться, подумала она с ужасом. Где ее девическая скромность? Она похолодела, какая-то непонятная слабость охватила ее, и ей вдруг захотелось вскочить и убежать; но она видела перед собой эти дрожащие губы и понимала, что никуда не убежит. Никуда. Она глядела на него и думала: вот он, ее Солон, такой сильный, красивый, благородный, мужественный — и такой слабый сейчас, потому лишь, что он ее любит. Она не знала, как помочь ему. Но тут он заговорил, и в ту же минуту она почувствовала, как его рука сжала ее руку. — Бенишия, — сказал он. — Бенишия, я люблю тебя. Может быть, мне не следовало говорить это, но я не могу иначе. Я робел перед тобой, но только потому, что боялся тебя обидеть. Если б ты знала, как я тосковал по тебе все это время, как мне тебя недоставало! Несколько раз я принимался писать тебе, но у меня не хватало мужества. И пусть даже я тебя больше никогда не увижу, я хочу, чтобы ты знала, что я люблю тебя. Может быть, я тебе не нужен, но все равно я буду любить тебя всегда, всю жизнь. Она стояла перед ним, склонив голову, и ему показалось, что она плачет. В испуге он воскликнул: — Бенишия, прости, прости меня! Не сердись на мою дерзость! — Что ты, Солон! Я плачу не потому, что сержусь. Я плачу от счастья, потому что я тебя тоже люблю. Разве ты не видишь? Мне кажется, я тебя всегда любила, с самой нашей первой встречи. Я люблю тебя, и я... Но тут она увидела, что через мостик идут к ним Рода и Айра Паркер, и, оборвав себя на полуслове, поспешно наклонилась к воде, словно ее внимание привлекла какая-то рыба. Солон, изо всех сил стараясь скрыть свое волнение, повернулся к подходившей парочке и сказал как можно небрежнее: — Очень уж они тут пугливые. Бенишия между тем выпрямилась и пошла к мостику. Что-то попало ей в глаз, сказала она; нужно промыть его чистой водой. ГЛАВА XVII В эту ночь Солон спал очень мало. Он проснулся в три часа, просыпался и в четыре, в пять; наконец в половине восьмого встал, оделся и вышел побродить в прохладе ясного июньского утра по тем местам, где вчера произошли столь важные для него события. Был День первый, и он знал, что завтрак будет не раньше девяти часов. Мать слышала, когда он вышел, и из своего окна видела, как он беспокойно кружит по лужайке. Она наблюдала за ним с тревогой: болен он, или какая-нибудь забота не дает ему покоя? Если бы только она могла помочь ему! Солон между тем направился к мостику и, перебравшись через ручей, дошел до того места на берегу, где он сказал Бенишии, что любит ее. Какой трогательно юной она казалась в ту минуту, склонившись над водой с сачком в руке! И здесь же, в этом живописном местечке, у самой воды, среди июньских цветов, она призналась ему в ответной любви. Но что же делать теперь, когда их взаимное чувство перестало быть тайной для обоих? При нравах, царивших тогда в квакерской среде, нечего было и мечтать, чтобы семнадцатилетней девушке — да еще наследнице богатых родителей — позволили выйти за такого, как он, почти еще мальчика и без всякого положения в обществе! Он круто повернул и направился к дому — воспоминание слишком жгло его. После завтрака он вместе со всей семьей отправился в Даклу, в молитвенное собрание. Может быть, господь укажет ему путь. И Бенишии тоже. Но, войдя в дом, он сразу же заметил, что Уоллинов нет среди собравшихся. Вероятно, они вернулись в Филадельфию. Уж не рассказала ли Бенишия родителям? Уж не увезли ли ее нарочно? В зале стояла тишина, желающих встать и обратиться со словом к присутствующим пока не находилось, и Солон, сидя в уголке, тоскливо размышлял о своем. Наконец один из мужчин нарушил затянувшееся молчание. — Господь велит мне поделиться с вами такими мыслями, — начал он. — Кто верит в чистоту и справедливость своих помыслов, каковы бы они ни были, пусть уповает на творца, ибо он не даст ему сойти с пути истины. Не сказано ли в Евангелии от Иоанна, глава четырнадцатая, стих тринадцатый: «И если чего попросите во имя мое, то сделаю». И далее: «Если любите меня, соблюдайте мои заповеди». Солон подумал о том, как мало подходит внешний облик говорившего для роли проповедника слова божия. Оливер Стоун, местный торговец скобяным товаром, был малорослый седой человек с изборожденным морщинами лицом. Правое плечо у него поминутно дергалось от нервного тика. И все же к словам, произнесенным этим человеком, Солон, думавший о своем, отнесся с величайшей серьезностью и вниманием; казалось, они недаром прозвучали именно сейчас, когда у него было так тяжело на душе. Он сразу приободрился, даже мать, наблюдавшая за ним с дальней скамьи, заметила это и порадовалась за него. Но на следующее утро, по дороге в контору, он снова с тревогой задумался о тех последствиях, которые могли иметь его объяснение в любви и ответное признание Бенишии. Обычно по утрам он заходил на почту за корреспонденцией. На этот раз он зашел туда с тайной мыслью, что, может быть, найдет весточку от Бенишии или письмо от Джастеса Уоллина с суровой отповедью за то, что он осмелился говорить дочери Уоллина о своих чувствах. Но среди немногих писем, адресованных конторе, он не нашел ни одного на свое имя; зато был там запрос от какого-то фермера об условиях получения ссуды в пятьсот долларов, — Солон знал, что этот запрос очень порадует и Уоллина и отца. У самой конторы Солона остановил Мартин Мейсон, председатель правления единственного даклинского банка, который вот уже двадцать лет вел все дела с окрестными фермерами и торговцами. После обычных приветствий и расспросов о здоровье отца и матери Солона Мейсон вдруг выступил с неожиданным предложением: не согласится ли Солон перейти на службу в его банк, на должность главного конторщика и помощника кассира с окладом двадцать пять долларов в неделю. Мейсон умолчал о том, что его все больше и больше беспокоит деятельность содружества Барнс — Уоллин, вторгавшегося в сферу влияния банка там, где дело касалось ссуд и закладов. Однако он заявил без обиняков, что и Руфус мог бы найти у него работу на более выгодных условиях, чем те, которые он имеет у Уоллина. Солон, чрезвычайно удивленный этим разговором, поблагодарил и сказал, что не может пока дать определенного ответа и тем более не берется говорить за отца, но непременно попросит его зайти к мистеру Мейсону. На всякий случай юноша все же упомянул о глубокой признательности, которую он и его отец питают к мистеру Уоллину, так много сделавшему для них обоих. Нужно сказать, что как раз в это время сам Уоллин, чрезвычайно довольный успехами предприятия Барнс — Уоллин и усердием Солона, немало способствовавшим этим успехам, подумывал о том, чтобы повысить Солону жалованье до двадцати долларов — что, по всей вероятности, немало удивило и смутило бы Солона, если бы он об этом знал. Таким образом, несмотря на все тревоги и опасения, обстоятельства складывались для него самым благоприятным образом, а на следующий день он получил от Бенишии письмо, в котором она сообщала, что, пораздумав, решила ничего пока не говорить родителям об их взаимной любви, и просит его тоже хранить молчание впредь до получения от нее новых вестей. ГЛАВА XVIII Когда Солон передал отцу свой разговор с мистером Мейсоном, Руфусу прежде всего пришло в голову, что не худо бы как-нибудь довести содержание разговора до сведения Уоллина, — это может пойти на пользу и ему и сыну. А потому он решил повидать Мейсона и устроить так, чтобы тот повторил свое предложение в письменной форме. Такое письмо вполне естественно будет показать мистеру Уоллину, разумеется, дав при этом понять, что ни у Солона, ни у самого Руфуса нет ни малейшего желания нарушать ныне существующее благотворное содружество. Не откладывая дела в долгий ящик, Руфус назавтра же отправился к Мейсону, и результатом их свидания явился обстоятельный документ, содержащий все предлагаемые условия: Солону — двадцать пять долларов в неделю жалованья, а Руфусу — пятнадцать процентов комиссионных с каждой сделки, заключенной им в интересах банка Мейсона. Между тем Уоллин, который давно уже считал, что Солон заслуживает прибавки к жалованью, именно в этот день решил объявить ему приятную новость. Застав юношу в конторе одного, он ласково приветствовал его: — Здравствуй, Солон, ну, как дела? Отец и мать здоровы? Моя дочка в таком восторге от своей поездки в Торнбро, что только об этом и говорит. И тут же, выслушав от Солона выражения признательности, перешел к разговору о делах. После этого обмена любезностями перспектива перейти на службу к Мейсону показалась Солону еще менее заманчивой, и в то же время он почувствовал, что нельзя ни минуты скрывать от Уоллина полученное предложение. Что, если сейчас войдет отец и, прежде чем Солон успеет рот раскрыть, положит перед Уоллином письмо Мейсона? Нет, нет, нужно без промедления, не дожидаясь прихода отца, все рассказать самому. Уоллин, услышав новость, ничуть не рассердился; но это подтолкнуло его принять решение, которое с недавних пор зрело в его мозгу. Речь шла о том, чтобы перевести Солона на работу в банк Уоллина в Филадельфии, где юноша мог бы серьезно изучать банковское дело к выгоде своего хозяина. Времена менялись, развитие страны шло полным ходом, все виды коммерческой деятельности процветали, и хотя Уоллин, по его собственному убеждению, сумел окружить себя толковыми и преданными людьми, все же Солон своей энергией и добросовестностью выделялся среди прочих. Ведь вот и Мейсон, несомненно, разглядел в нем человека многообещающего. А Руфус, надо думать, согласится на такое предложение; в конце концов подыскать кого-нибудь на место Солона в даклинской конторе не составит особого труда. Всеми этими соображениями Уоллин тут же поделился с Солоном, и того совершенно ослепил блеск открывшихся перед ним перспектив — увеличение жалованья, место в банке Уоллина, а главное, переезд в Филадельфию и возможность хотя бы изредка видеться с Бенишией. Все эти и еще многие другие мысли вихрем закружились у него в голове. И вот, после совещания с Руфусом, сразу же одобрившим этот план, было решено, что Солон переходит на работу в филадельфийский банк, на жалованье в двадцать пять долларов плюс путевые расходы, а Руфус остается единоличным представителем всех интересов фирмы Уоллина в Дакле. Теперь, казалось Солону, самые его безумные мечты, связанные с Бенишией, близки к осуществлению. И он решил тотчас же написать ей в Окволд о неожиданно привалившей ему удаче. ГЛАВА XIX В то самое время, когда Солон обдумывал свое послание к Бенишии, Ханна Барнс получила от нее письмо — обычную предусмотренную долгом вежливости благодарность за радушный прием; но письмо это, обращенное ко всем гостеприимным обитателям усадьбы, должно было послужить для Солона одному ему понятным знаком того нового и глубокого чувства, которое зародилось в душе Бенишии и которое — хотя он все еще не решался в это поверить — волновало и смущало ее ничуть не меньше, чем его самого смущала и волновала его любовь. Как много значила для девушки ее душевного склада встреча с таким юношей, как Солон, сильным и крепким, серьезным и вдумчивым, — все эти качества выгодно отличали его от прочей молодежи, увивавшейся вокруг Бенишии с тех пор, как она вышла из детского возраста! С ней и с другими девушками он был всегда вежлив, скромен, даже застенчив; зато когда дело касалось игр или спорта, никто не мог соперничать с ним в силе и проворстве. Как ловко он разорвал тогда вереницу, чтобы оказаться в нужный момент подле нее и не дать ей упасть. А потом, на берегу Левер-крика, когда он заговорил о своей любви к ней, она видела у него на глазах слезы; ведь именно эти слезы, это подавленное рыдание, помешавшее ему говорить, и заставили ее расплакаться в ответ, именно тогда она и поняла, что любит его всей душой. Все та же крайняя застенчивость мешала ему, вероятно, и написать ей, тем более что он ведь — служащий ее отца; а между тем она знает, что и отец ее и мать относятся к Солону очень хорошо. Правда, настолько ли хорошо, чтобы принять его в качестве жениха или будущего мужа для своей дочери, — это уже особый вопрос. И потому письмо Бенишии, где она благодарила за гостеприимство родителей Солона и его самого, Синтию и миссис Кимбер с дочерьми, было написано крайне осторожно. Вот это письмо: «Дорогие друзья! Спасибо за прелестный день, который я и все мы провели в Торнбро благодаря вам, вашей сестре Фебе Кимбер и ее дочерям, моим милым подругам Роде и Лоре, и, конечно, вашим детям, Солону и Синтии. В моей памяти навсегда сохранится и ваш прекрасный дом, и красивые берега Левер-крика, и все наши игры и развлечения, особенно ловля рыбок сачками, которой учил меня ваш сын Солон. Право же, это был один из самых чудесных дней в моей жизни. Папа и мама просят передать, что им было очень приятно встретиться с вами снова и что они надеются видеть вас обоих, Солона, Синтию, а также миссис Кимбер и ее девочек у нас, в Дакле, в наш следующий приезд туда. Искренне ваша Бенишия Уоллин». Письмо было показано семейству Кимбер и произвело на Роду и Лору очень сильное впечатление. Правда, они предпочли бы, чтобы Уоллины пригласили их непосредственно, а не через Барнсов, но в конце концов приглашение все же получено — а это главное. Сердце у Солона радостно билось, когда он читал то место письма, где упоминалось о нем, но его все время тревожила мысль, что глубокая взаимная любовь, в которой они признались друг другу, едва ли встретит одобрение со стороны родителей Бенишии. И потому, сообщая ей о выпавшей на его долю удаче, он тут же поспешил предостеречь ее от каких-либо слов или поступков, которые могли бы вызвать подозрение ее отца и матери. Он писал: «Бенишия, дорогая! Как ни велика моя любовь к тебе и мое желание тебя увидеть, я все же боюсь, что если ты сейчас станешь говорить обо мне с родителями или выказывать мне особое внимание, это может повредить нам обоим. Поверь, мне очень тяжело принять такое решение — особенно теперь, когда я знаю, что ты меня тоже любишь, и я день и ночь думаю только о тебе. Я решил, что ездить каждый день в Филадельфию и обратно слишком сложно и неудобно. Лучше, если удастся снять комнату в Филадельфии, где-нибудь поближе к банку твоего отца, и возвращаться в Даклу только на День седьмой и День первый. Я тебе сообщаю об этом для того, чтобы ты знала, что если у тебя возникнет желание написать мне как-нибудь на неделе, ты сможешь послать письмо на мой филадельфийский адрес. Мне кажется, в этом нет ничего дурного, как нет ничего дурного в том, что я пишу тебе в Окволд. Если ты согласна, давай поддерживать переписку таким путем, хотя бы пока твой отец не убедится, что я чего-то стою. Ах, Бенишия, как еще долго нам ждать, а я так люблю тебя! Пиши мне сюда, в Даклу, пока я не дал тебе другого адреса. И пожалуйста, напиши поскорее, хорошо? Твой Солон». Спустя несколько дней он получил ответ: «Дорогой мой Солон! Меня так порадовало твое чудесное письмо и известие о том, что ты переедешь в Филадельфию и будешь работать здесь в банке. Ведь все, что я тебе сказала на берегу Левер-крика, — правда. Я люблю тебя, и мне очень-очень хочется поскорее тебя увидеть. Мне кажется, когда ты будешь жить в Филадельфии, ты вполне сможешь бывать у нас в доме; я просто буду приглашать тебя. Попробую устроить, чтобы тебя позвали к нам на обед. Вот было бы чудно! Солон, я хочу, чтобы ты знал, что я люблю тебя всем сердцем и всегда буду любить. Я теперь молюсь за нас обоих. Помолись же и ты о том, чтобы господь даровал нам счастье. Любящая тебя Бенишия». Нужно ли говорить, что в этом письме, полном нежности и желания ободрить того, к кому оно обращено, Солон видел доказательство неизменной любви Бенишии. Оно пришло в тот самый день, когда он собирался в Филадельфию, чтобы в первый раз явиться в банк. Он еще раньше сказал матери, что думает для экономии времени снять комнату в Филадельфии, и с огорчением заметил, как она сразу изменилась в лице. Было ясно, что в этом новшестве она почувствовала надвигающуюся утрату. Все эти годы, с первого своего дыхания, он принадлежал ей, и вот теперь жизнь отнимала его у нее. Перед тем как уйти, Солон обнял мать и, целуя ее шелковистые щеки, попытался найти слова утешения. — Мама, ты знаешь, как я люблю тебя. Мы ведь не расстаемся по-настоящему, это будет все равно, как если бы я продолжал работать в конторе мистера Уоллина здесь, в Дакле. Чуть только работа позволит, я буду приезжать домой. Ты знаешь, что я никогда с тобой не расстанусь, пока мы оба живы. И в знак своей глубокой сыновней привязанности он все целовал и целовал ее, так что в конце концов она улыбнулась и сказала: — Да, да, я знаю, Солон. Не обращай внимания. Конечно, ты должен переехать. Ты должен поступать так, как для тебя лучше. Мы с отцом оба так думаем. — И, отстраняя его от себя, она прибавила: — А теперь спеши, иначе не попадешь сегодня в Филадельфию. И возвращайся, когда тебе будет удобно, — сегодня, так сегодня, через неделю, так через неделю. Делай так, как тебе кажется лучше. До свидания, сынок. Я буду ждать тебя. ГЛАВА XX Торгово-строительный банк был одним из самых старых банков Филадельфии, и к тому времени, когда накопленный капитал позволил Уоллину встать во главе его, насчитывал уже семьдесят лет существования. Люди, причастные к делам банка, составляли цвет местного общества и городских финансовых кругов. В их числе были двое дядей Корнелии Уоллин и несколько человек, доводившихся родней Джастесу. Как большинство банков, основанных на заре существования республики, Торгово-строительный банк был создан с определенной целью: воспользоваться правом эмиссии денежных знаков, которым так называемое демократическое правительство столь великодушно наделило тогда своих фаворитов, или, вернее сказать, своих хозяев — представителей олигархии того времени. Еще в 1811 году семеро филадельфийцев, семеро хладнокровных, дальновидных дельцов, среди которых были и квакеры, услыхали об издании «Акта о банковских привилегиях», которым любому достаточно солидному банку разрешался выпуск ценных бумаг на сумму, в три раза превышающую его основной капитал. На основании этого акта упомянутая семерка тут же и выпустила примерно на четыреста тысяч долларов банкнот, а затем стала ссужать их под неслыханные проценты изголодавшимся спекулянтам всех мастей, рыскавшим по стране в поисках выгодного и надежного помещения капитала. Эта блестящая идея имела один только недостаток: она породила чрезмерное обилие разного рода «золотых миражей» и в результате свелась к ограблению широкой публики. Дело кончилось финансовым крахом, и банки Филадельфии были вынуждены закрыть свои двери, причем не только те, что были зачинщиками этой погони за наживой, но и многие другие, которые вели свои дела честно. Не избежал общей участи и «почтенный» Торгово-строительный банк. Вкладчики и акционеры лишились своих денег, и, что хуже всего, Торгово-строительный прибегнул к помощи полицейских властей города и штата, чтобы избавиться от наседавших кредиторов. Вполне понятно, что после этого события название «Торгово-строительный банк» на долгие годы сделалось синонимом недобросовестности в делах, а имена руководителей банка произносились многими не иначе как с гневом и отвращением. Однако это не был окончательный крах, так как с течением времени большинство вкладчиков все же получили свои деньги. Претензии прежних акционеров тоже мало-помалу были удовлетворены. Во главе правления встали новые люди, которые сумели лучше повести дело, и в конце концов если не все, то во всяком случае многие жители Филадельфии поверили, что в основе прежних неудач лежал не злой умысел, а неумелое руководство. Именно тогда отец Джастеса Уоллина, владевший еще до краха солидным пакетом акций банка, посоветовал сыну вступить в дело, переписав на себя отцовские акции и прикупив к ним еще немного. Джастес, в то время молодой человек, довольно успешно занимавшийся страховыми операциями, не преминул воспользоваться советом отца и вскоре благодаря своей безукоризненной деловой репутации и уважению, которым он пользовался в квакерской среде, занял руководящее положение в правлении Торгово-строительного банка. Родственники и единоверцы служили ему постоянной и надежной опорой во всех его начинаниях. Ко времени его знакомства с Руфусом и Солоном это был уже очень богатый человек, отличавшийся религиозностью и консерватизмом убеждений и не чуждый заботы о благе человечества в целом. Нынешние директора и руководители Торгово-строительного банка являли собой довольно любопытный подбор людей. Председатель правления, Эзра Скидмор, чем-то напоминал дом, в котором помещался банк, — солидную постройку, носившую на себе отчетливые следы времени. Это был высокий, угловатый мужчина, с большой, массивной головой и пышными, седеющими бакенбардами; гладко выбритая длинная верхняя губа придавала его облику нечто пасторское. Человек холодный и суровый, он обладал раз навсегда сложившимися воззрениями на порядок вещей в этом мире и тонким чутьем дельца, чей интерес к вкладчикам и ссудополучателям никогда не идет дальше сведений об их материальном положении, религиозных взглядах и добропорядочности; судьба денег, выдаваемых из окошечка кассы, его не занимала. Он был квакером, и к представителям иных религиозных толков относился без особого доверия. Однако, будучи обязан своей карьерой не только собственным усилиям, но и покровительству со стороны, он предпочитал держать свои религиозные убеждения при себе. Адлар Сэйблуорс, вице-председатель, был чистенький, вежливый, очень жизнерадостный толстячок лет пятидесяти пяти, не такой заядлый рутинер, как Скидмор, но тоже из тех людей, которые всегда поступают сообразно требованиям и воззрениям своего круга. Он был отпрыском старинного, хоть и захудалого, рода и принадлежал к епископальной церкви. В отличие от Скидмора он состоял членом нескольких клубов, и имя его значилось в списках попечителей разнообразных учреждений — колледжей, богаделен и тому подобное. На этом основании он считал себя полезным членом общества и старался безукоризненным костюмом и изысканностью манер снискать себе славу его украшения. Он благоговел перед такими финансовыми тузами, как Сэйдж, Гулд, Джей Кук и Вандербильт. Он искренне считал их людьми гениальными, и его заветной мечтой было личное знакомство с кем-либо из них — хотя бы самое кратковременное. Недавно на его долю выпала честь в отсутствие мистера Скидмора принимать министра финансов Соединенных Штатов, прибывшего в Филадельфию по какому-то важному делу. Эйбел Эверард, главный бухгалтер банка, незадолго до описываемых событий введенный в состав правления, являлся человеком иного склада. Он был далеко не так богат и не занимал такого положения в обществе, как остальные, и тем не менее можно было ожидать, что он опередит всех прочих на жизненном пути. Этот человек поистине обладал талантом наживать деньги, только его время еще не пришло. Его личное состояние пока не превышало сотни тысяч долларов, но он поставил себе целью сделаться миллионером и тем подняться над уровнем мира тихого благополучия, представителями которого являлись Скидмор и Сэйблуорс. Он был лишен иллюзий в области морали, хоть и казался личностью высокоморальной, и не обладал пышной родословной, но это не смущало его. Новая пора расцвета, наступавшая в сфере финансов и коммерции, пока что занимала его мысли больше, чем успехи в обществе. Однако в банке влияние Эверарда было невелико. Он владел всего двадцатью пятью учредительными акциями и лишь несколько месяцев состоял в правлении. Но это был человек недюжинной воли и характера, и методы руководителей банка казались ему чересчур консервативными; по его мнению, они недостаточно использовали все законные пути и возможности обогащения. И в самом деле, многие другие банки обгоняли Торгово-строительный на этом поприще, но делалось это такими способами, которые еще несколько лет назад показались бы предосудительными. Страной уже овладевала новая горячка спекуляций, подобная той, которая охватила ее на заре существования республики. Предприимчивые дельцы добивались в муниципалитетах концессий на водопровод, газоснабжение, эксплуатацию городских железных дорог и извлекали из них неслыханные доходы. Банки тоже вступали в эту игру, выдавая ссуды под дополнительное обеспечение и в чаянии крупных прибылей широко рискуя средствами своих вкладчиков. На Уолл-стрит шла спекуляция вовсю. Но правление Торгово-строительного банка не хотело иметь со всем этим ничего общего. Здесь предпочитали более надежные формы помещения капитала: ренту, паи в торговом судоходстве, привилегированные акции и облигации процветающих корпораций. Дивиденды при этом получались скромнее, чем от более рискованных предприятий, но зато тут можно было считать наверняка. Торгово-строительный ни на какие модные ухищрения не пускался — это было учреждение солидное и сверхреспектабельное. ГЛАВА XXI Торгово-строительный банк помещался в большом, красивом здании, внутренняя отделка которого соответствовала его внешнему виду. Оно было выстроено лет сорок назад, когда новые владельцы пришли на смену тем, кто довел банк до краха, и эти новые владельцы решили, что пышность обстановки поможет восстановить доверие клиентуры. Вот почему, когда Солон с рекомендательным письмом в кармане впервые переступил порог этого здания, он был поражен роскошью, представившейся его глазам. Прежде всего он увидел нечто вроде клетки из полированного дуба, в которой сидели кассиры и их помощники, а также счетоводы и бухгалтеры. В глубине находились кабинеты председателя и других должностных лиц, о чем свидетельствовали прибитые к дверям таблички. Облицованные голубовато-серым мрамором стены были прорезаны высокими окнами, из которых на пол, выложенный голубыми и белыми плитками, падали полосы света. Огромные позолоченные газовые люстры спускались с необычайно высокого потолка. Солон даже растерялся немного, подавленный всем этим великолепием. Однако он тут же вспомнил о письме и о том, зачем пришел сюда. Кассир у одного из окошечек на вопрос, где можно найти мистера Сэйблуорса, буркнул: «С той стороны, третья дверь направо». Солон постучал в указанную дверь, и ему отворил какой-то юнец в форменной куртке. Услыхав, что посетитель явился к мистеру Сэйблуорсу с письмом от мистера Джастеса Уоллина, юнец сразу утратил свое высокомерие и пригласил Солона войти. — Мистер Сэйблуорс еще не приходил, — сказал он. — Но, вероятно, скоро будет. Присядьте, пожалуйста. И он указал на глубокие, удобные кресла, расставленные вдоль полированной перегородки напротив двери. Солон сел и принялся рассматривать комнату, красивые лампы, полированное дерево панелей. Потом его мысли вернулись к письму Уоллина; это письмо было вручено ему незапечатанным, чтобы он мог ознакомиться с его содержанием. Письмо было написано в самом доброжелательном тоне и гласило следующее: «Друг Сэйблуорс! Это письмо передаст Вам Солон Барнс, тот молодой человек, о котором мы уже беседовали. Он вместе со своим отцом работал у меня в даклинской страховой и посреднической конторе и выказал себя человеком очень способным и заслуживающим всяческого доверия. Буду весьма признателен, если Вы позаботитесь о том, чтобы он мог ознакомиться с различными видами банковских операций, а затем уже мы вместе с ним решим, подходит ли ему работа в банке, и если да, то какая именно. С искренним уважением Уоллин». Солон не прождал и десяти минут, как дверь распахнулась и в комнату вошел человек, в котором он тотчас же угадал мистера Сэйблуорса, — невысокого роста толстяк с круглым, румяным лицом. При виде Солона он остановился и вопросительно поднял брови. Солон поспешил встать ему навстречу и, вынув из кармана письмо Уоллина, сказал: — Мистер Сэйблуорс, меня зовут Солон Барнс. Я работал у мистера Уоллина в Дакле; вот письмо от него. — Ах, да, да, — живо отозвался Сэйблуорс, взяв письмо. — Что ж, пройдемте ко мне. — И он ввел Солона в просторную, богато обставленную комнату, где тотчас же уселся за стол и углубился в чтение письма. Дочитав до конца, он критически оглядел Солона, как бы прикидывая, чего от него можно ожидать, затем сказал: — Из этого письма я заключаю, что вам должен быть предоставлен широкий выбор в смысле работы. Вы могли бы приступить сегодня же? — Вот не знаю, как вам сказать. Я, видите ли, живу в Дакле и предполагал каждый день ездить сюда. Но теперь я вижу, что на это потребуется очень много времени, а потому я подумал, не лучше ли будет снять комнату здесь, в Филадельфии, где-нибудь неподалеку от банка. Так, может быть, мне сначала устроиться с комнатой, а потом уже вернуться сюда и приступить к работе — скажем, в час дня. Вы не возражаете? — Пожалуйста, как вам удобнее, — сказал Сэйблуорс. — Можете взять даже целый день на устройство своих дел. Все равно, жалованье вам пойдет с сегодняшнего числа. Кстати, к северу отсюда, — он указал рукой направление, — есть много пансионов и меблированных комнат, и цены, я слыхал, недорогие. Поищите там. Это близко и от вокзала и от делового центра города. Дома там, конечно, старые, без удобств, но многие из коренных филадельфийских жителей и сейчас предпочитают этот район. Он ласково улыбнулся Солону; видно было, что юноша понравился ему и своей наружностью и манерой держаться. — Я вас не спрашиваю, знакомы ли вы со счетоводством. В конторе мистера Уоллина вам, вероятно, приходилось заниматься такими вещами. Все же, я думаю, лучше всего вам будет начать именно с бухгалтерии. Она у нас находится в ведении мистера Эверарда. Но дело, конечно, терпит до завтра, — заключил он свою речь. — А я тем временем поговорю с мистером Эверардом и попрошу его что-нибудь подготовить для вас. Он поднялся, позвонил в колокольчик, стоявший на столе, и, взяв Солона под руку, дошел с ним до дверей. — Проводите мистера Барнса, — ласково сказал он мальчику-рассыльному, явившемуся на звонок. Шагая по улице, Солон перебирал в памяти все подробности происшедшей с ним удивительной перемены: от рекомендации Уоллина до любезного приема, оказанного ему в банке. Потом его мысли вернулись к письму Бенишии, лежавшему у него в кармане. Он вынул и снова перечитал письмо. И вдруг тревога сдавила ему сердце: что, если он потеряет ее? Может быть, он поспешил с решением поселиться в Филадельфии? Может быть, лучше не торопиться, выждать? Смущенный этими мыслями, он повернул к вокзалу и как раз вовремя поспел к поезду, отходившему в Даклу. И в течение всей недели он каждое утро, поездом в 7.45, ездил в Филадельфию, а вечерним, в 5.35, возвращался домой. Вечером Дня седьмого, приехав в Торнбро, он застал там письмо от Бенишии с приглашением на обед к Уоллинам в их филадельфийский дом. Обед этот должен был состояться в следующий День седьмой — то есть через неделю. «Тогда, — писала Бенишия, — мы и обсудим, снимать ли тебе комнату в Филадельфии. Отец очень интересуется твоими успехами в банке; кстати, это он сам предложил пригласить тебя к нам на обед». Итак, он снова увидит свою дорогую Бенишию. И ее родители настроены к нему благосклонно. Сам Уоллин предложил пригласить его на обед! Как отблагодарить бога за такую милость! Это был первый из многих вечеров, которые Солону предстояло провести в доме Уоллинов. Радушный прием, оказанный ему мистером и миссис Уоллин, позволял надеяться, что отныне в той жизни, которую они вели в Филадельфии, найдется и для него хотя бы скромное местечко. Что же до плана Солона поселиться в городе, неподалеку от банка, то мистер Уоллин вполне одобрил эту мысль и даже дал ему адрес одного квакерского семейства на Джонс-стрит, сдававшего комнаты. Солон на следующий же день отправился по этому адресу и благодаря рекомендации Уоллина получил там уютную, чистенькую комнатку за скромную плату в четыре доллара в неделю. — Приходи к нам опять, будем рады тебя видеть, — сказал ему мистер Уоллин на прощанье. Лишь несколько мгновений удалось Солону побыть наедине с Бенишией, и все же он проникся уверенностью, что любовь их обрела прочную и надежную основу. Взгляд темных, выразительных глаз Бенишии сказал ему больше, чем могли сказать слова. Он ушел, окрыленный радостью, с твердым намерением показать себя достойным того огромного счастья, которое выпало ему на долю. ГЛАВА XXII С каждым днем Солон все больше и больше входил во все детали банковского дела, но, верный себе, он при этом склонен был видеть во всем проявление божественного промысла. Ему трудно было свыкнуться с роскошью окружавшей его обстановки, и тем более — с мыслью об огромных средствах, которыми ворочал банк и которые составлялись из сбережений сотен и сотен вкладчиков. В его глазах забота о сохранности этих средств была священным долгом. Для Солона — хоть он и не сумел бы выразить это словами — жизнь представляла ряд закономерных частностей, смысл которых был в том, что каждая из них несла в себе крупицу божественной воли. Честность — богом заповеданное свойство. Женская добродетель — выражение прекрасных основ миропорядка. Разумеется, Солон никогда не видел и не мог даже вообразить себе женщины, которая была бы не добродетельна. Он знал, что в мире существуют грех и порок, но, помня то, чему его учили с детства, твердо верил, что всякий запутавшийся в тенетах зла поплатится за это, если не в здешнем мире, так в будущем. Может быть, он и не представлял себе эту расплату в виде геенны огненной, но все же, при всей полноте своих квакерских убеждений, склонялся к мысли, что существует такое место, где грешники несут заслуженную кару. Он с уважением относился к христианской церкви вообще, видя в ней силу, противостоящую язычеству, однако религиозные верования и учения других сект казались ему бессодержательными. Только в религии Джорджа Фокса и Джона Вулмэна он видел спасение от всех бед земных. Неудивительно, что молодой человек подобного склада внушал уважение даже своим начальникам. Его открытое, честное лицо с большим ртом, коротким носом и ясными иссиня-серыми глазами носило на себе отпечаток какой-то одухотворенности — по крайней мере такое впечатление он производил на окружающих. Все в нем говорило о готовности прилежно трудиться над порученным ему делом. Квакерская манера его речи звучала приятно для слуха. Квакеров много было и среди служащих и среди вкладчиков банка, да и вообще в Филадельфии, но искреннее благочестие Солона выделяло его из общей массы. Для начала ему поручили обработку материалов, косвенным образом связанных со ссудами, которые банк выдавал компаниям и частным лицам. На основе этих материалов составлялся своего рода финансовый справочник. Это была идея Эверарда — для собственного удобства и в интересах банка собирать и систематизировать всякого рода финансовую информацию: о сделках по недвижимости и торговых операциях, о продаже акций и облигаций, об управлении наследственным имуществом, — одним словом, все, что могло оказаться полезным для расширения деятельности банка. Сюда же он относил газетные объявления о браках и смертях и разные другие сведения, касавшиеся лиц, которые играли видную роль в финансовой жизни страны. Кто знает, говорил он, как все это когда-нибудь может сказаться на делах банка. Особым его вниманием пользовались некоторые филадельфийские корпорации — их рост, их история, отраженная в судебных документах и газетных сообщениях. Все это нужно было тщательно сортировать, наклеивать и подшивать. До сих пор мистер Эверард делал это сам с помощью то одного, то другого из служащих банка; но теперь он решил все передать Солону. Кроме того, по субботам, в самые горячие утренние часы, Солон помогал одному из кассиров проверять счета и документы, принимать вклады и выдавать деньги. Первое время это нравилось ему больше, чем работа в отделе кредитов. Здесь он имел дело с живыми людьми, привыкал к именам, подписям, лицам вкладчиков. Это словно бы подводило его ближе к существу банковского дела. Но довольно скоро он понял, что это работа чисто механическая, незначительная, которая для способного человека должна служить лишь ступенькой к операциям более серьезным. Время шло, и банковское дело все больше и больше увлекало Солона. Стремясь быстрее освоиться со своей новой профессией, он стал аккуратно читать «Банковский еженедельник» и нередко по вечерам уносил домой книгу образцов подписей и пачки аннулированных чеков, чтобы на досуге хорошенько вникнуть во все тонкости. Нашел он себе и еще занятие: обходить по очереди все городские районы и знакомиться с различными домовладениями и земельными участками. Отчасти это интересовало его лично, поскольку его сбережения уже порядком округлились к этому времени, а кроме того, он хотел быть осведомленным на случай, если под какое-либо из этих владений захотят получить в банке ссуду и начальство поручит ему произвести оценку. В одно из таких странствований, проходя по незнакомой улице, Солон вдруг заметил двоих людей, занятых чем-то, что на первый взгляд могло показаться упражнением во французской борьбе. Однако когда Солон остановился посмотреть на них, один из боровшихся вдруг поднял крик. — Караул! Полиция! Грабят! — вопил он. Поняв, что на его глазах совершается преступление, Солон перебежал улицу и поспешил на помощь к тому из двоих, которому, по всей видимости, приходилось худо: противник вцепился в него мертвой хваткой. Наконец Солону удалось заставить нападавшего выпустить свою жертву, и тотчас же освобожденный человек вскочил и бросился бежать со всех ног. Солон меж тем крепко ухватил преступника за ворот, чтобы тот не мог вырваться, — но каково же было его удивление, когда на него посыпались гневные упреки: — Чего ты в меня вцепился, болван? Ведь это он меня ограбил! Да еще избил так, что на мне живого места нет, — вот, посмотри сам! — Послушай, друг, — возразил ему Солон почти ласково, — я тебя поймал за нехорошим делом, и теперь тебе придется пойти со мной. Тут на месте происшествия появился полисмен, услыхавший со своего поста шум и крики. Он схватил Солона за плечо и грозно спросил: — В чем дело? Что здесь происходит? Кто звал полицию? — На меня напал грабитель, — пояснил человек, которого держал Солон, — а вот этот болван, не знаю, откуда он взялся, не только помог вору удрать, но вдобавок вздумал еще меня же задерживать! Услышав это, полисмен повернулся к Солону. — Это что же значит? Кто вы вообще такой? Я этого человека знаю. Он служит приказчиком в бакалейной лавке за углом. А вы кто? Как ваша фамилия? Пойдемте-ка со мной. — Затем, обращаясь к негодующей жертве ограбления, он спросил: — Много денег у вас вытащили, Джон? Солон, совершенно сбитый с толку этой неожиданной переменой ролей, воскликнул: — Послушайте, инспектор, моя фамилия Барнс. Я работаю в Торгово-строительном банке. Я шел по улице, услышал крики и поспешил на помощь, вот и все. — Хороша помощь! Я схватил вора, а этот дурак заставил меня выпустить! Джон весь трясся от злости. — Ну вот что, вы оба ступайте со мной в участок, там разберемся, — решил полисмен. Солон стал объяснять, что, по-видимому, ошибся, приняв грабителя за ограбленного. Если вор, которому он помог уйти, украл у этого человека деньги, он готов возместить потерю. Кончилось тем, что все трое вместе отправились в банк; там установили личность Солона, и он отсчитал мистеру Джону Уилсону десять долларов, после чего полисмен удалился. Тем и закончилось это приключение, послужившее Солону уроком — впредь быть умнее и не всегда верить собственным глазам. Но это был не единственный урок, полученный им во время его странствований по городу. Волей-неволей он видел много такого, что тяжелым камнем ложилось ему на душу: целые кварталы, населенные беднотой, публичные дома, где открыто и нагло процветал разврат, притоны и кабаки, теснившиеся на каждом перекрестке и привлекавшие к себе самые подонки человеческого общества. В Дакле Солону почти не приходилось сталкиваться с подобными явлениями. Отец его был из тех людей, которые жалеют слабых и незадачливых, но предпочитают держаться от них подальше. Так же примерно относился к ним и Солон, только с бóльшим сочувствием. Вот почему он очень болезненно воспринимал эти новые для него стороны городской жизни; в то же время в нем крепла уверенность, что лишь твердо опираясь на заветы религии, можно избежать тех бедствий, которые подстерегают безбожника. ГЛАВА XXIII Между тем в семье Уоллинов к Солону относились все благосклоннее и благосклоннее. Как раз такого молодого человека давно мечтал подыскать Уоллин, таким он сам был — или воображал, что был, — в молодости. И хоть он вовсе не торопился выдать дочь замуж, он мало-помалу привык смотреть на Солона, как на идеального мужа для нее. Конечно, в смысле достатка и общественного положения можно было пожелать более видной родни, чем Барнсы, но зато трудолюбие молодого человека и его интерес к финансам и банковскому делу внушали уверенность, что состояние Бенишии будет в надежных руках. Всякий раз, когда Бенишия приезжала из Окволда домой, Солон получал приглашение к Уоллинам, и в промежутках молодые люди продолжали обмениваться письмами, все белее и более нежными. Весной Бенишии предстояло кончить курс учения, и это означало, что летом они смогут вместе проводить в Дакле праздничные дни. И вот наступило лето, и Бенишия приехала домой, навсегда покинув Окволд. Теперь каждый День седьмой сулил Солону радости, о которых он даже не мечтал прежде. То были простые, невинные радости: поехать вдвоем на прогулку за город, бродить на закате по саду, а вечером сидеть рядом в просторной гостиной уоллиновского дома и строить планы будущей жизни. В один из таких вечеров Бенишия, склонившись над пяльцами, внимательно слушала Солона, рассказывавшего ей о своей работе в банке. Вдруг он замолчал и, подойдя к Бенишии, несмело обнял ее за плечи. Она подняла на него удивленный взгляд. Его глаза странно, непривычно блестели. — Что с тобой, Солон? Тебе нездоровится? Столько тревоги и ласки прозвучало в ее голосе, что у Солона дрогнуло сердце. — Бенишия, я так люблю тебя! Нет слов, которыми я мог бы рассказать об этом. Для меня жить без тебя, все равно что совсем не жить. — Моя жизнь принадлежит тебе, Солон, и ты это знаешь, — прошептала Бенишия, взяв его за руку. — Можно мне завтра поговорить с твоим отцом, Бенишия, попросить у него согласия на нашу помолвку? — Конечно, можно, Солон! — Она вся расцвела от радости. — Я знаю, что он к тебе очень хорошо относится. Матери я давно уже призналась, что люблю тебя, и, вероятно, она сказала об этом отцу. Назавтра, сидя в молитвенном собрании даклинской общины (был День первый) и глядя на Джастеса Уоллина, восседавшего среди старейшин, Солон решил: сегодня же вечером он будет просить у него руки Бенишии. В течение всей службы он больше ни о чем не мог заставить себя думать. Молча он молился о том, чтобы Внутренний свет озарил и наставил его в этот день, который должен был стать поворотным пунктом всей его жизни. Знаменательный разговор произошел под вечер в той самой гостиной, где накануне сидели Солон с Бенишией, и так трогательно было глубокое душевное волнение, звучавшее в голосе молодого человека, что Джастес Уоллин, от природы немногоречивый, на этот раз изменил своим привычкам. — Я давно уже к тебе присматриваюсь, Солон, — сказал он, — и не вижу ничего такого, что помешало бы мне с радостью принять тебя в свою семью. Бенишия тебя любит, знаю. Но она так еще молода. У нас нет других детей, и нам очень тяжело будет с нею расстаться. Мне известны твои успехи в банке, но ведь не прошло и года, как ты начал работать там. Подождем еще год; это даст возможность и тебе, и Бенишии лучше подготовиться к такому серьезному шагу. —— Но позволь нам хотя бы считать себя помолвленными, чтобы мы не должны были скрывать свою любовь друг к другу! — Солон, — ласково сказал Уоллин, кладя руку на его широкое плечо, — прошу тебя, потерпи еще немного. — Но, увидя, как омрачилось лицо юноши, он тут же добавил: — Ну, хорошо, как только ты получишь новое повышение и будешь занимать пост, свидетельствующий о завоеванном доверии, мы объявим о вашей помолвке. И он повернулся к двери, давая понять, что разговор окончен. Это было жестокое разочарование для Солона, но он утешал себя тем, что все-таки Уоллин согласился на его брак с Бенишией, и теперь от него требовалось только одно: удвоить старания, чтобы оказаться достойным ее. Естественным следствием этого разговора было то, что Солон стал все чаще и чаще проводить субботу и воскресенье у Уоллинов, в их даклинском доме. Правда, это противоречило квакерским обычаям, согласно которым если между молодым человеком и девушкой зашел разговор о браке, то они не должны больше оставаться под одной кровлей. Но Уоллины, как и многие другие члены Общества друзей, склонны были к несколько смягченному истолкованию суровых заветов квакерской старины. Так прошло лето, и Солон с Бенишией вступили во второй год своей любви. Немало праздничных дней и вечеров провели они вместе, мечтая о будущем. Обоим хотелось, чтобы день свадьбы наступил поскорее, но в то же время оба уже примирились с мыслью о длительной отсрочке, на которой настаивал отец Бенишии. Вышло, однако, так, что счастливый день настал раньше, чем можно было ожидать, и обязаны они были этим случайному замечанию одного из самых мудрых и уважаемых старейшин даклинской общины. Выходя из молитвенного дома после того, как там состоялось оглашение помолвки одной молодой пары из соседнего городка, этот почтенный человек вскользь заметил Джастесу Уоллину: — Надеюсь, мы не станем особенно тянуть с освящением этого брака. Мне кажется, вообще нашим молодым людям слишком долго приходится быть на положении жениха и невесты. Раз уж они помолвлены, так чем скорее их поженить, тем лучше. Я не раз даже собирался поговорить об этом на собрании общины. Уоллин внимательно прислушался к этим словам. Ему и самому уже приходило в голову, что он неверно понимает свой долг по отношению к дочери. Как раз недавно Солон получил в банке место помощника кассира, так что эта часть их условия была уже, в сущности, выполнена. Уоллин решил посоветоваться с женой. В результате их беседы он на следующий же день отправился в Торнбро, к родителям Солона, с предложением немедля объявить о помолвке Солона и Бенишии и начать приготовления к свадьбе, которую и сыграть в начале лета. Ханна Барнс давно уже отгадала, как тяжела ее сыну неопределенность в его отношениях с Бенишией. Она видела, что он томится этим бесконечным ожиданием счастья, и молча страдала за него. Поэтому она обрадовалась предложению Уоллина. Руфус, который, как и она, успел уже полюбить Бенишию, тоже поспешил согласиться. И две недели спустя на молитвенном собрании общины было объявлено: «С соизволения господа и с одобрения Друзей мы, Солон Барнс и Бенишия Уоллин, намерены вступить в брачный союз». Это сообщение было с восторгом встречено членами обоих семейств. На следующем молитвенном собрании, согласно заведенному обычаю, родители жениха и невесты уведомили общину о своем согласии на брак, а там, выдержав требуемый приличиями срок, назначили и время свадьбы — на первой неделе июня. ГЛАВА XXIV И вот наконец Солон и Бенишия предстали перед конгрегацией, которая должна была освятить их союз. Трудно вообразить себе более счастливую молодую пару, трудно представить большее счастье родных и близких. Дело происходило ясным летним утром — будничным, так как День первый не полагается отдавать столь земным интересам. Около ста человек собралось в молитвенном доме даклинской общины; были тут и родственники, и друзья, и просто любопытные. Торжественная тишина, стоявшая во время брачной церемонии, свидетельствовала о настроении большинства присутствующих. Даже те, кто сменил традиционную квакерскую одежду на обычный городской костюм, во всем прочем оставались верны заветам квакерского учения. Но были и в этой толпе люди, которые охотно сбросили бы с себя оковы религии; были родители, удрученные поведением отпавших от веры детей. Разумеется, родня жениха и невесты была в полном сборе, причем нетрудно было с первого взгляда отличить одних от других. Уоллины, учтивые и подтянутые, держались особняком, хотя и старались выказать скромность и смирение, согласно требованиям исповедуемого учения; Барнсы выглядели скромнее и проще. Ханна была одета со всей строгостью квакерского обычая: гладкое серое платье, шаль и чепец; так же были одеты Синтия Барнс и Феба Кимбер. Зато Рода и Лора пришли в платьях, сшитых хотя и скромно, но в соответствии с модой другого, не квакерского мира. Среди родственников невесты насчитывалось немало людей, занимавших видное место в филадельфийском и уилмингтонском обществе: мистер Бенджамен Уоллин, крупный маклер из Филадельфии, двоюродный брат Джастеса, мистер Керкленд Парриш с женой, владелец судостроительной верфи, мистер и миссис Айзек Стоддард из Трентона, родственники миссис Уоллин, которая происходила не из квакерской семьи. Был там еще молодой Сигер Уоллин из Филадельфии, сын и наследник одной из ветвей семейства Уоллинов, студент-медик последнего курса, весьма светский молодой человек, а также Эстер Уоллин, чрезвычайно богатая старая дева, приходившаяся Бенишии теткой, самая энергичная и деятельная особа из всей уоллиновской родни; она сначала отнеслась было к Солону неодобрительно ввиду его скромного положения в обществе, но серьезность и положительность юноши очень быстро покорили сердце старой девы. Кроме того, присутствовали члены правления и служащие Торгово-строительного банка с женами, и, разумеется, родители невесты, прятавшие свое волнение под внешней сдержанностью. Главные действующие лица вместе с родными и с целой свитой сопровождающих прибыли ровно в одиннадцать часов утра. Все расселись по местам — женщины слева, мужчины справа, и церемония началась. Жених и невеста, встав друг к другу лицом, соединили руки; затем воцарилось короткое молчание, дабы каждый из присутствующих мог углубиться в себя, призывая божественное наитие. Солон, одетый в простой черный костюм, стоял неподвижно и прямо, и когда пришла его очередь говорить, он произнес слова брачной формулы с глубоким чувством человека, который сознает, что настала решающая минута его жизни. — Я, Солон Барнс, перед богом и людьми беру в жены Бенишию Уоллин и клянусь, с помощью господней, быть ей верным и любящим мужем, пока не разлучит нас смерть. Бенишия, несмотря на свою набожность и природную скромность, порозовела, слушая эти слова. На ней было простенькое, серое, как принято у квакеров, платье из тафты, доходившее до лодыжек. Чепец из такой же серой тафты обрамлял ее личико, трогательное в своей застенчивой прелести. Она волновалась, и это было заметно, Однако легкая, радостная улыбка все время дрожала на ее губах. Отвечая Солону, она смотрела ему прямо в глаза своими ясными, фиалковыми глазами. — Я, Бенишия Уоллин, перед богом и людьми беру в мужья Солона Барнса и клянусь, с помощью господней, быть ему верной и любящей женой, пока не разлучит нас смерть. После этого они присели за небольшой столик и поставили свои подписи под брачным свидетельством. Затем это свидетельство было прочитано вслух всем собравшимся, после чего поднялся один из старейшин общины и от имени всех пожелал молодой чете счастья, а другой призвал благословение божие на их союз. На этом церемония закончилась. До сих пор миссис Уоллин, призвав все свое мужество, старалась казаться веселой, но тут она повернулась к тетушке Эстер, сидевшей рядом, и шепнула: — Если бы ты знала, Эстер, как мне тяжело! Сидевшая по другую ее руку Ханна Барнс вдохновенно и страстно молилась о счастье своего горячо любимого сына и его жены. У Джастеса Уоллина вид был довольный и важный. Руфус Барнс сосредоточенно и горделиво смотрел на молодых. За высокими окнами с частым переплетом, открытыми целиком, чтобы дать доступ легкому летнему ветру, стлались поля, окаймленные болиголовом и рябиной, дубами и тополями, а вдали синели невысокие горы, уходившие на запад, к Аллеганскому хребту. Где-то совсем близко звенел колокольчик у коровы на шее, перекликаясь с веселым щебетом птиц. После окончания церемонии знакомые разошлись, а близкие друзья и родственники отправились в дом к родителям новобрачной, где торжество завершилось парадным завтраком. Женщины рассматривали и хвалили свадебные подарки. После завтрака новобрачная переоделась в дорожное платье, и настала волнующая минута прощания. Бенишия нежно целовала свою мать и плакала у нее на плече, а Солон пожимал руки всем подряд. Потом они вышли на крыльцо; им вслед, совсем уже не по-квакерски, полетели пригоршни риса и старые башмаки — и экипаж умчал их на станцию, откуда они должны были поездом отправиться в Атлантик-Сити. Только когда они, наконец, остались вдвоем в номере курортной гостиницы, Солон дал волю своим чувствам. Больше не сковывали его никакие запреты религии и морали, и можно было всей душой отдаться тем радостям, которых он ждал так долго. — Ты такая чудесная, Бенишия, — повторял он, нежно касаясь ее щек. В этой нежности было и преклонение и благоговейный страх перед тайнами пола, о которых он так мало знал. Горевшая в нем страсть умерялась безотчетной, томительной потребностью в материнской ласке со стороны девушки, так горячо им любимой, и Бенишия словно поняла это. — А ты, Солон, ты такой хороший, — сказала она и поцеловала его сперва в глаза, а потом в резко очерченные, твердые губы. — И ты мой, на всю жизнь мой. Мы принадлежим друг другу, Солон, милый, отныне и вовек. Часть вторая ГЛАВА XXV Медовый месяц пришел к концу, и счастливая молодая чета, вернувшись в Даклу, поселилась в доме, который Джастес Уоллин преподнес своей дочери в качестве свадебного подарка. Это был большой белый особняк с куполообразной крышей, стоявший на одной из тихих, отдаленных улиц. В нем было с десяток просторных комнат, к которым подошло бы любое убранство, но молодые согласились на том, что лучше всего обставить их в стиле, к которому Бенишия привыкла в отцовском доме, — в стиле американской старины. К дому примыкал участок земли акров в двадцать пять. Джастес закрепил за дочерью капитал в сорок тысяч долларов, а его жена позаботилась о полном обзаведении молодых, начиная с мебели — все шератон, чиппендейл, хеппелуайт — и кончая бельем и посудой. От других родственников Бенишия получила в подарок серебро, хрусталь, медную и бронзовую утварь. Тетушка Эстер из Дэшии прислала ящик столового серебра, а мистер и миссис Бенджамен Уоллин из Филадельфии — бронзовые каминные щипцы старинной работы. Ханна Барнс, не желая отстать от богатой родни, подарила чудесный сервиз китайского фарфора. Одним словом, с первых же дней в доме воцарилось изобилие, казавшееся Солону даже чрезмерным. — Поистине провидение милостиво к нам, если только это волею провидения мы живем среди такой роскоши, — сказал он однажды Бенишии, вскоре после того, как они устроились в своем новом доме. — Твоя правда, милый, — ответила Бенишия. — Мне часто приходило на ум, что мои родители и я сама слишком щедро осыпаны божьими милостями, но раньше у меня не было своих денег и я не могла помогать другим. Теперь же, имея собственные средства, мы с тобой можем делать немало добра и утешаться мыслью, что достаток, который нам дан, мы обращаем на цели, угодные господу. Это соображение поразило Солона своей глубиной и справедливостью; Бенишия словно показала ему, что она и умней его и глубже разбирается в религиозно-нравственных вопросах — хоть у ней вовсе не было такого намерения. Солон подошел и обнял ее. — Какая ты умная и какое у тебя золотое сердце, Бенишия. Не знаю, чем я заслужил такое счастье. И в самом деле — сбылись все его юношеские мечты: у него хорошая работа, красивый дом, прелестная молодая жена, влиятельные друзья и родственники, он здоров и полон сил. Солон посмотрел в окно, на поля, уходившие вдаль, к западу, и у него даже дух перехватило, такая красота была кругом. За широким лугом виднелся другой дом, живописно белевший на темной зелени сосновой рощи. От косых лучей заходящего солнца оконные стекла пламенели золотым огнем. На лужайке, у гамака, подвешенного меж двух старых дубов, попрыгивала малиновка и несколько черных дроздов. — Хорошо, правда? — задумчиво спросил он. — Ах, Солон, — вздохнув, ответила Бенишия, — я так счастлива с тобой. У меня есть все, чего можно желать. Солон и Бенишия вполне готовы были удовлетвориться той немудреной жизнью, которой жило даклинское общество. Войти в эту жизнь им было легко. Молодую чету, известную своим примерным благочестием, а кроме того, обладавшую положением и связями, везде встречали с распростертыми объятиями. Очень скоро после свадьбы Бенишия поняла, что к душевному складу Солона как нельзя лучше подходит старозаветная безмятежность этого полудеревенского существования. Он был наделен всеми добродетелями, располагавшими к такой жизни, и свободен от всех пороков, которые мешали бы примириться с ней. Лучшее общество округи состояло из квакерских семейств, и Солон со своей милой и приветливой женой скоро заняли видное место в даклинской общине. Со многими членами этой общины Солона связывали добрые отношения, установившиеся еще в ту пору, когда он вел с ними дела, помогая отцу. Но теперь он для них был уже не «молодой Барнс», состоявший при отце и матери, а Солон Барнс, помощник кассира филадельфийского Торгово-строительного банка, молодой человек с отличными видами на будущее, один из самых уважаемых граждан Даклы. Ему уже не раз случалось держать речь в молитвенном собрании, и старейшины общины, ее духовные наставники, находили, что у него есть все данные для того, чтобы со временем самому сделаться одним из старейшин, и что следует почаще привлекать его к участию в богоугодных делах общины. Женская часть общины была в восторге от Бенишии. Молодых супругов наперебой приглашали в дома окрестных Друзей, и сами они тоже нередко принимали гостей в своем уютном доме. Как-то раз Солона попросили вместе еще с двумя Друзьями взять на себя обязанность воздействовать на одного из членов общины, позволившего себе обидные замечания по адресу другого. Солон дал согласие и повел дело так умно и тактично, что по всей округе заговорили о его необыкновенной чуткости и добросердечии. Вскоре после этого его избрали членом постоянного Комитета вспомоществования, назначением которого было заботиться о беднейших членах даклинской общины и помотать им в нужде. Солон вставал в половине седьмого, обходил свое хозяйство, заглядывал на конюшню и в хлев, отдавал распоряжения работнику. После завтрака он садился в кабриолет, и тот же работник вез его на железнодорожную станцию. Без пяти девять он выходил из вагона на вокзале Брод-стрит в Филадельфии и ровно в девять являлся в банк. До трех часов, а иногда и дольше, он сидел у одного из кассовых окошечек, проверяя чеки и отсчитывая кредитные билеты, а иногда, по поручению своего начальника, мистера Эверарда, разбирал просьбы о мелких ссудах, поступавшие в отдел кредитов. Картотека, которую он завел для Эверарда, успела разрастись до гигантских размеров. К его услугам был и другой справочный материал — разные каталоги, бюллетени, указатели, но нигде не нашлось бы таких исчерпывающих сведений о браках, кончинах, судебных процессах, банкротствах, оценках и переоценках — словом, обо всем, что касалось частных лиц, банков и корпораций Филадельфии и ее окрестностей. Человек глубоко нравственный по природе, Солон, кроме того, привык судить о делах и людях в свете определенных, незыблемых принципов и понятий. По его представлениям, люди, достигшие высокого положения в обществе или большого богатства, были обязаны этим только своему трудолюбию и благоразумию. Правда, иногда до его ушей доходили слухи о сомнительном происхождении иных крупных состояний, и это смущало его — ведь в Библии ясно сказано, что кто нажил богатство неправедными путями, тому добра не будет. Он всячески старался идти навстречу мелким дельцам и предпринимателям, состоявшим в числе клиентов банка. Но мало-помалу ему пришлось убедиться, что и среди этих людей далеко не все безупречны в своих делах. Работая с отцом в Дакле, он привык думать, что только истинно достойные люди имеют право на поддержку кредитных учреждений; здесь же на его глазах через кабинет мистера Эверарда проходили ежедневно самые разнокалиберные дельцы, фабриканты, торговцы, предприниматели, и единственным, что решало вопрос, оказывать или не оказывать им такую поддержку, служила их платежеспособность. Солон пытливо присматривался ко всем этим людям. На его взгляд, следовало бы принимать во внимание и нравственные качества каждого клиента. Исправно ли он исполняет свой религиозный долг? Воздержан ли в своих привычках, в образе жизни? Достаточно ли скромно и в то же время опрятно одевается? В добропорядочном ли окружении живет? Заслуживает ли он вообще звания честного человека и доброго гражданина? Все эти обстоятельства казались Солону крайне важными для суждения о человеке. Полный таких возвышенных мыслей, он каждый день ездил в Филадельфию и обратно, соблюдал в обращении положенные формы вежливости, интересовался всем, чем считал себя обязанным интересоваться, и мечтал о том времени, когда они с Бенишией обзаведутся большой семьей и станут жить, как завещано людям от бога. Так, мирно и безоблачно текли его дни в ожидании счастливого события: Бенишия должна была скоро сделаться матерью, — как вдруг слегла Ханна Барнс, заразившись инфлюэнцей, эпидемия которой свирепствовала в Восточных штатах. Несмотря на старания врачей и самый заботливый уход, она прохворала две недели и умерла, к поистине безутешному горю мужа и детей. Синтия незадолго до того вышла замуж и жила в Йорке, штат Пенсильвания, где муж ее был одним из руководителей квакерской общины, но когда мать заболела, ее вызвали в Даклу. Самый жестокий удар эта смерть нанесла Солону. Он страдал так глубоко, что временами на него находили приступы мрачного, мертвящего оцепенения, грозившие не только поколебать его религиозные устои, но и повредить рассудок. Он как-то сразу постарел и долгое время был не в силах сосредоточиться даже на работе. Не раз он рыдал, оставшись один в комнате, но в конце концов на помощь ему пришла религия. Призвав все свое мужество, он напомнил себе, что нужно быть благодарным творцу за многие милости, ниспосланные ему прежде. Кроме того, он чувствовал себя обязанным утешить и поддержать Бенишию, — ведь она не только горевала о Ханне, но и болела душой за него, зная, как он любил свою мать. Единственным, что облегчало их скорбь, была мысль о ребенке, который скоро должен был родиться. Эта мысль помогала им крепиться в ожидании лучших дней. ГЛАВА XXVI Четыре месяца спустя Бенишия родила девочку. Солон не помнил себя от счастья: ему хотелось дочку. Девочке дали ими Айсобел, в честь любимой тетки Бенишии. Ее нельзя было назвать красивым ребенком, и родилась она, к огорчению родителей, довольно слабенькой. Но тем не менее ее появление на свет вызвало бурную радость в обеих семьях — Барнсов и Уоллинов. Ведь она была первой внучкой, и Джастес Уоллин тут же положил в Торгово-строительный банк две тысячи долларов на ее воспитание. За девочкой родился мальчик, которого назвали Орвилом. Это был круглолицый, темноволосый крепыш, и если дочь не могла порадовать родителей красотой и здоровьем, то у сына того и другого оказалось в избытке. Орвил рос тихим, послушным, ласковым ребенком; пожалуй, ему недоставало живости, но зато нельзя было пройти мимо, не залюбовавшись им. Прошло еще два года, и на свет явилась вторая девочка, получившая имя Доротеи. У нее было хорошенькое кукольное личико, блестящие каштановые волосы, круглые, розовые щечки, серые глаза с поволокой, а когда она улыбалась, то становилась похожа на ангелочка. С первых же шагов, с первого детского лепета в ней проявилась неугомонная, переимчивая натура; она старательно подражала всему, что делали старшие брат и сестра. Ее веселый голосок целый день звенел без умолку, и мать, слушая его, думала о том, что у этой резвушки жизнь непременно сложится счастливо и легко. С рождением детей перед Солоном и Бенишией встали те вопросы, связанные с их воспитанием, которые беспокоят всех родителей на земле. Солону, всегда высоко ценившему послушание и порядок и, с другой стороны, дух хорошей, дружной семьи, теперь представлялся случай осуществить свои идеи на деле. И он готов был приложить все старания для того, чтобы каждый из его детей мог служить образцом разумно воспитанного ребенка — серьезного, правдивого, справедливого и доброго. Бенишия была с детьми более снисходительной, но, впрочем, и Солон никогда не прибегал к суровым или слишком крутым воспитательным мерам. Оба сходились на том, что лаской и мягким внушением можно достигнуть куда лучших результатов. В уходе за детьми Бенишии помогала девушка по имени Кристина, совмещавшая в своем лице няньку и гувернантку. Дети ее очень любили. Она происходила из небогатой, но почтенной квакерской семьи, жившей в Ред-Килне, селении неподалеку от Даклы, и Солон получил о ней самые похвальные отзывы. Когда дети подросли настолько, что могли уже осилить начатки грамоты, Кристина стала их первой учительницей. Она учила их с помощью таких нехитрых пособий, как деревянные раскрашенные брусочки, небольшая классная доска и простой букварь без картинок. Сперва, разумеется, все внимание Солона было обращено на Айсобел, затем настал черед Орвила. В каждом из них он как бы вновь переживал собственные ранние годы и думал: какая это, в сущности, загадочная, почти непостижимая пора — детство. От года к году крепло в нем сознание своей родительской ответственности, заставлявшее его постоянно тревожиться о том, как лучше направить и наставить своих детей в их первых, неуверенных еще шагах. Ведь в любом из них можно воспитать стремление к высоким и благородным целям — так по крайней мере надеялся Солон. И он с особым вниманием перечитывал то место из «Книги поучений», которое начинается словами: «С горячей любовью к подрастающему поколению» — и дальше гласит: «Помните всегда, дорогие мои юноши и девушки, что страх божий есть начало мудрости». Он не готовил своим детям беззаботного существования, потому что сам привык жить в скромности и труде, но твердо верил, что они должны быть и будут довольны тем путем, который он для них изберет. Жизнь в семье текла размеренно и спокойно, тем порядком, к которому с детства привыкли и Солон и Бенишия. В их доме, как и в других квакерских домах округи, не было ни картин, ни музыкальных инструментов, ни книг, за исключением разве нескольких сочинений о сущности квакерской веры или сходного содержания. Библия, «Дневник» Джорджа Фокса, «Дневник» Джона Вулмэна и его же «Друг Оливия» и «Квакерский крест». Такие темы, как искусство, театр, светские развлечения, никогда не затрагивались в разговоре. Воскресные и даже ежедневные газеты находились под запретом, только Солон просматривал их для деловых надобностей. Бенишия чтением не интересовалась и читала редко. В День первый Солон и Бенишия торжественно отправлялись в молитвенный дом даклинской общины, захватив с собой двоих или даже всех троих детей. Солон ехал с озабоченным видом, весь поглощенный мыслями о делах общины. В молитвенном доме он с Орвилом усаживался по одну сторону от прохода, а Бенишия и Айсобел — по другую. И пока длилось торжественное молчание, предшествующее началу беседы, оба сидели, погрузившись в благочестивые размышления, с той только разницей, что Бенишия то и дело возвращалась мыслью к своим домашним делам, тогда как Солон сосредоточенно ждал, когда Внутренний свет озарит его душу. Даже Бенишия не представляла себе всей глубины религиозного чувства своего мужа. В молитвенном доме он больше молчал, благоговея перед мудростью творца. Лишь в редких случаях он вставал и обращался к собравшимся со словом. Говорил он закрыв глаза, и дети смотрели на него с любопытством, не слишком понимая, что все это означает. Бенишии еще реже случалось говорить в молитвенном собрании. Ей мешала природная застенчивость, и кроме того, ее духовная близость с мужем была так велика, что в своих речах он как бы выражал и ее мысли и чувства. После собрания они на каких-нибудь полчаса задерживались у входа, обмениваясь приветствиями с многочисленными друзьями и знакомыми. Потом возвращались домой, и в большой синей с серым столовой, обставленной незатейливой и прочной старинной мебелью, садились за простой, но сытный обед, до и после которого читалась традиционная молитва. Иногда эта трапеза совершалась в семейном кругу, иногда в ней принимал участие кто-нибудь из друзей или родных. Вина и крепкие напитки на стол не подавались, а единственной формой веселья была задушевная беседа или мягкая, дружеская шутка. Детям полагалось сидеть за столом прямо и вести себя чинно; обычно они строго выполняли это правило — насколько можно было уследить за ними. Малейший шум и возня тотчас привлекали внимание Солона, и одного его укоризненного взгляда в сторону провинившегося бывало достаточно, чтобы водворить тишину. Впрочем, он не часто прибегал к этому способу, предпочитая по возможности не замечать мелких нарушений порядка. В сущности говоря, эти годы, пока Айсобел не исполнилось шести лет, Орвилу — четырех, а Доротее —двух, были самыми счастливыми в жизни Солона Барнса. Конечно, не обошлось без обычных детских болезней, но и только. По праздничным дням ездили всем семейством в гости — то в Филадельфию к родителям Бенишии, то в Торнбро к отцу Солона, то в Дэшию к тетушке Эстер; эти постоянные изъявления родственного внимания, почти столь же обязательные, как в еврейских семьях, совершались со всей торжественностью и серьезностью, которая в то время была присуща любым человеческим отношениям в квакерской среде. ГЛАВА XXVII Однако даже и в этот счастливый период у Солона были свои заботы, коренившиеся в особенностях его душевного оклада. За годы службы в Торгово-строительном банке он многому научился, стал лучше разбираться в жизни и в людях. С другой стороны, работа в банке открывала перед ним широкие коммерческие перспективы. Пользуясь своей осведомленностью в городских делах, он поместил часть собственных средств в закладные на принадлежавшую городу недвижимость. Это оказалось выгодным, и банковский счет Солона все больше округлялся. Однако Солон не обладал настоящим размахом; он был не из тех людей, в чьем воображении рождаются грандиозные планы строительства железных дорог или прокладки трамвайных линий, кого не смущают мелкие сделки с совестью, ценой которых зачастую покупается большой успех. Напротив, он никогда не заглядывал далеко вперед и предпочитал оставаться в сфере дел небольшого масштаба, где прибыли сравнительно скромны и укоры совести не тревожат душу. Так, например, вскоре после женитьбы Солона к нему явился один старик фермер, разводивший домашнюю птицу, и предложил купить его ферму. Сам он был уже слишком стар, чтобы справляться с таким хлопотным делом, и в последние два года не мог даже выплачивать проценты по закладной. За пятьсот долларов наличными он готов был уступить Солону все обзаведение. Между тем, по самым скромным подсчетам, одна только ферма стоила не меньше двух тысяч, а птичник при умелом хозяйничанье мог дать еще тысячи полторы. Солон уплатил старику шестьсот двадцать долларов, а спустя короткое время перепродал ферму за три тысячи, причем ему даже не пришлось уплатить накопившиеся проценты. Вскоре после этого ему попалось на глаза газетное объявление о продаже с публичных торгов небольшого домовладения в Филадельфии, состоявшего из нескольких построек. Он посоветовался с тестем и заручился его обещанием в случае надобности помочь деньгами, а затем пригласил специалиста для оценки назначенных к продаже домов. Получив нужные сведения, Солон отправился на торги. Вел он себя осторожно, не торопился, но пока цена держалась ниже суммы, ассигнованной им на покупку, методически надбавлял по сотне долларов всякий раз, когда молоток аукциониста готов был опуститься. Так он в конце концов дошел до восемнадцати тысяч долларов, и дома остались за ним, к большому его удовлетворению, так как у него уже был на примете подходящий покупатель. Через два месяца он продал эти дома за двадцать семь тысяч и полученную прибыль вложил в другую недвижимость здесь же, в Филадельфии. Но как ни приятны были подобные удачи, их постоянно омрачала тревожная мысль о том, где же грань между простым стремлением к лучшему и корыстью, несовместимой с велениями религии, между жаждой денег и власти и верностью квакерским заветам. Снова и снова он принимался перечитывать давно знакомые главы из «Книги поучений», где речь шла о законах, о третейских судах и коммерческой деятельности, — не ради укрепления своей веры, но в чаянии найти поддержку своим взглядам на карьеру дельца. Особенно запомнились ему два наудачу выбранных отрывка из главы: «О предпринимательстве»: «Мы призываем всех помнить, что никто не должен пускаться на такие предприятия, в основе которых лежат зачастую обманчивые перспективы, связанные со спекуляцией или риском; пусть лучше удовольствуется жизнью скромной и умеренной, сообразно принципу самоотречения, каковой мы исповедуем». И в другом месте: «Наше горячее желание состоит в том, чтобы Друзья во всех своих начинаниях смиренно ожидали, когда господь наставит их, и неукоснительно сообразовались бы с указаниями и запретами Духа истины в делах своих и торговле, не позволяя себе увлекаться необузданной жаждой земных благ и памятуя столь часто и прискорбно оправдывающиеся в наши дни слова апостола о том, что «желающие обогащаться впадают в искушение», а уклонения от правой веры «погружают людей в бедствия и пагубу». Но ни в Филадельфии, ни в других местах Солону почти не встречались люди, — кроме разве очень немногих твердых в своей вере квакеров, — которые старались бы избежать забот или соблазнов, связанных с богатством. Жажда власти и денег словно была разлита в воздухе. Даже в Дакле, этом патриархальном уголке, который, впрочем, быстро застраивался и рос благодаря живописной природе и удобному местоположению, — даже здесь Солон уже подмечал у многих фермеров, торговцев и обыкновенных горожан это стремление урвать свою долю добычи. На столбцах филадельфийских газет то и дело поминались и возвеличивались новые имена. В то же время ходили слухи о политических интригах, которые велись с целью захватить и расхитить городские доходы. Солону не раз приходилось слышать о товариществах, специально создававшихся для того, чтобы захватить в свои руки выгодные подряды на снабжение газом и водой, на прокладку и эксплуатацию конных железных дорог. Совсем недавно клика продажных политиков попалась на том, что использовала муниципальные средства для финансирования частных предприятий и для биржевых спекуляций. Их махинации были разоблачены и планы сорваны, но только одного человека удалось поймать и засудить. С другой стороны, находилось немало вполне порядочных по видимости людей, которые, располагая крупными средствами, желали вложить их в новые предприятия; именно эти люди открыли новую эру — эру финансового процветания в развитии американского общества. Большинство дельцов помельче и просто зажиточных граждан тянулось к тем, у кого была сила, власть и успех, в убеждении, что собственное их благополучие зависит от ума и способностей этих финансовых воротил — честных или бесчестных, все равно. И временами Солон невольно задумывался о том, каких высот материального благополучия мог бы достигнуть он сам, если бы решился вступить в эту битву за деньги и власть. В банке у него постоянно был перед глазами выразительный пример мистера Скидмора и мистера Сэйблуорса, которые разъезжали в собственных дорогих автомобилях, с шоферами, разодетыми в щегольские ливреи. У Скидмора был отделанный с большой роскошью дом на Риттенхауз-сквер, а у Сэйблуорса — особняк на Мэн-лайн. Их имена, так же как имена их жен, сыновей и дочерей, постоянно мелькали в светской хронике местных газет. Но и они, по наблюдениям Солона, охотно преклоняли колена перед еще более крупными представителями местной финансовой олигархии — Биддлами, Дрекселами, Уайденерами или же такими нью-йоркскими магнатами, как Вандербильты, Гулды, Морганы и Рокфеллеры. Видимо, всякому, кто занимался банковским делом, полезно было соприкасаться с этими лицами и подражать их примеру. И вот словно нарочно, чтобы еще усугубить одолевавшие Солона сомнения, случилось одно происшествие, потрясшее его до глубины души. Героем этого происшествия явился сын одного из даклинских соседей. Восемнадцатилетний Уолтер Бриско был личностью, характерной для своего времени, порождением новых, изменившихся условий жизни. Хотя и воспитанный в добрых квакерских традициях, он жадным взглядом озирался по сторонам, в любую минуту готовый сбросить с себя узду. Как-то в День первый его отец Арнольд Бриско, в сопровождении самого Уолтера, явился к Солону с просьбой: не может ли он, Солон, употребив свое влияние, пристроить юношу в Торгово-строительный банк. У Бриско-отца была небольшая ферма и кроме того лавка в городе, но ни сельское хозяйство, ни торговля сына не привлекали. Придавая большое значение личным добродетелям и деловым качествам, Солон вместе с тем не умел разбираться в людях, особенно если дело касалось его единоверцев. Он хорошо относился к Арнольду Бриско, которого знал как набожного и благочестивого квакера. Сын произвел на него впечатление порядочного молодого человека, прямого, чистосердечного и к тому же расторопного. Когда Бриско изложил цель своего посещения, Солон на несколько мгновений задумался. — Видишь ли, друг Бриско, — сказал он наконец, — как ты знаешь, вакансии у нас в банке открываются редко. Но все же для молодого человека, желающего начать с самой скромной должности, случай иногда может представиться. Не стану тебе ничего твердо обещать, но как только услышу о чем-нибудь подходящем, сейчас же сообщу. Случилось так, что через несколько месяцев после этого разговора администрация Торгово-строительного банка произвела ряд перемещений среди своих низших служащих; многие получили повышение, в результате чего одно место конторщика оказалось свободным, и Эверард спросил Солона, нет ли у него кого-либо на примете. Солон тотчас же послал за молодым Бриско, и тот сразу понравился как Эверарду, так и старшему бухгалтеру, под началом у которого ему предстояло работать. Около года все шло хорошо. Но вот однажды Торгово-строительному банку понадобилось отправить крупную сумму денег в банк Атланты. Старший бухгалтер лично отсчитал полторы тысячи долларов пяти— и десятидолларовыми купюрами, сложил, запечатал и надписал адрес; но когда пакет прибыл на место и был вскрыт, в нем оказалась только газетная бумага, нарезанная по формату государственных казначейских билетов, да кусочек свинца, положенный в середину для тяжести. Казначей атлантского банка без труда установил, что его служащие не причастны к мошенничеству: пакет был вскрыт в его присутствии и всех одинаково поразила жульническая проделка. Приглашенные Торгово-строительным банком сыщики пришли к заключению, что виновным мог быть только мистер Децисматис, старший бухгалтер, или кто-нибудь из служащих его отдела. Мистер Децисматис, несмотря на свою иностранную фамилию, был уроженец Пенсильвании, баптист и республиканец, скучнейший и честнейший человек — идеальный образец банковского служащего. Он прослужил на одном месте пятнадцать лет, и для него не составило труда доказать свою невиновность. Таким образом, под подозрением оставались четверо служащих отдела, в том числе и юный Бриско. За ними была установлена тщательная слежка, и спустя месяц или около того стали выясняться любопытные подробности, касавшиеся поведения молодого Бриско. Так, например, удалось установить, что со времени его поступления на работу в банк у него появились новые привычки, раньше ему несвойственные: нередко он поздно задерживался в городе, ссылаясь перед домашними на сверхурочную работу или занятия в вечерней школе. На самом же деле он в это время околачивался в разных увеселительных местах, играл на бильярде; его видели в компании молодых людей и девушек сомнительной репутации. На одну из таких девушек он тратил немалые деньги, гораздо больше, чем могло позволить его скудное жалованье. В конце концов его арестовали под предлогом наспех состряпанного обвинения в нарушении общественного порядка. На допросе стали допытываться, откуда у него деньги. Кроме того, ему сказали, будто бы номера банковых билетов, посланных в Атланту, были заранее переписаны и что у тех денег, которые нашли при нем, оказались эти самые номера. Это была неправда, но юноша струсил и во всем признался. В оправдание себя он жаловался на чрезмерную строгость отца, на томительное однообразие домашней жизни; именно потому, мол, он и не устоял перед соблазном другого, более легкого и приятного существования. С помощью настойчивых расспросов удалось выяснить, что свыше тысячи долларов из украденной суммы и сейчас лежат спрятанные в амбаре его отца. Уолтера тотчас же отвели к судье, в кабинете которого он подписал полное признание, и теперь ему оставалось только ждать судебного приговора. Вся эта история с самого начала чрезвычайно смущала и волновала Солона; но теперь, когда виновность Бриско была доказана, дело обернулось новой, особенно тягостной для него стороной. Его угнетала мысль, что он поручился за Уолтера, что отец юноши — квакер, собрат по религии. Он уехал в этот вечер домой совершенно подавленный, не поговорив даже со своими сослуживцами. Ему нужно было время и тишина, чтобы обдумать случившееся и помолиться. Бенишия, встретившая его на пороге, сразу увидела, что он чем-то расстроен. — Солон, милый, что случилось? У тебя неприятности? — Знаешь, Бенишия, — с трудом выговорил он, медленно расстегивая пальто, — преступником оказался Уолтер. — Не может быть! — вскричала она, потрясенная не меньше его. — Неужели это правда? Пойдем, расскажи мне все. Ах, Солон, какой ужас! Они вошли в гостиную, и там, устало опустившись в кресло у окна, он рассказал ей все подробности дела. — Ты только подумай, Бенишия, ведь это я устроил его в банк! — повторял он, а Бенишия тяжело вздыхала в ответ, вся — воплощение материнской заботы и сочувствия. В эту минуту у дверей раздался звонок, и служанка доложила о приходе мистера Арнольда Бриско. Бенишия и Солон поспешили к нему навстречу. Его вид испугал их. Этот плотный, розовощекий человек за один день постарел на много лет. Глаза его ввалились, весь он был какой-то понурый, жалкий. Он остановился на пороге, нервно теребя в руках шляпу. — Друг Барнс, — начал он глухим, словно замогильным голосом. — Я не знаю, что сказать тебе. Он вдруг прикрыл глаза рукой, рот его страдальчески искривился. Солон, потрясенный до глубины души, шагнул вперед и положил ему руку на плечо. — Друг Бриско, я понимаю, как тебе тяжело. Мне самому тяжело, словно это случилось с моим сыном. — Никогда не думал, что мой мальчик может стать вором, — срывающимся голосом продолжал Бриско. — Деньги я возмещу. Не в этом дело. Стыд, позор, вот что страшно! Он совершил преступление, и, может быть, даже лучше, если он понесет кару, как бы она ни была сурова. Никогда бы я этому не поверил, если бы он сам не сказал мне. — Он снова заплакал. — Друг Барнс, он находит, что я был слишком строг с ним. Я все себя спрашиваю — может быть, это и в самом деле так? Ты знаешь, я всегда старался быть ему хорошим отцом... — Как он мог сказать это! — возмущенно вскричал Солон. То, что случилось с Уолтером, было недоступно его пониманию, потому что он сам никогда не испытывал тех желаний и чувств, во власти которых оказался юноша. — Это злые, несправедливые слова! Он смотрел на своего соседа, осунувшегося, с воспаленными от слез глазами, и думал, что сына, который осмеливается так говорить с отцом, ничто не исправит. — Может быть, и так, — продолжал Бриско. — Но особенно тяжело мне, когда я думаю о том, какую жизнь он вел, каких друзей себе выбрал. Я спросил его, раскаивается ли он, но он ответил, что нет, а я, мол, ничего не понимаю в жизни. Что ж, пусть правосудие совершится, мне кажется, так будет лучше. Дождусь приговора, а там продам свою лавку и уеду из Даклы. Ведь я уже никогда не посмею смотреть людям в глаза. — Нет, нет, друг Бриско! — горячо возразил ему Солон. — Ты ни в чем не виноват, и ни один честный человек тебя не обвинит. Тебе незачем уезжать отсюда. Но, произнося эти слова, Солон почувствовал, что говорит не вполне искренне, уклончиво. Может быть, и в самом деле для Бриско лучше уехать, чем оставаться здесь и постоянно ловить на себе сострадательные или любопытные взгляды. Он сам не знал, что посоветовать несчастному. Он думал о своем сыне, который в это время мирно спал наверху, в детской, под присмотром преданной няньки. Что, если бы ему, Солону, пришлось когда-нибудь оказаться в положении Бриско? Захотел бы он увидеть своего сына за тюремной решеткой? Последние годы он часто задумывался о будущности своих детей. Он так любил их. Когда они плакали от боли, ему самому становилось больно. Когда они смеялись, он радовался вместе с ними. И сейчас, думая о них, он колебался. Правильно ли будет, если Уолтера посадят в тюрьму, заклеймят на всю жизнь, как преступника? Может быть, он просто сбился с пути, попав в дурную компанию? Солон готов был вступиться за юношу, если бы Бриско попросил его об этом. Но сраженный горем отец повернулся к двери, и Солон понял, что предложить свою помощь было бы сейчас неуместно и бесполезно. — Сам не знаю, что тебе посоветовать, друг Бриско, — сказал он с глубоким участием. — Может быть, ты и прав. Тебе виднее. Конечно, проступок серьезный, и все же, если дать Уолтеру возможность исправиться... — Но тут ему представились холодные, равнодушные лица Эверарда и Сэйблуорса. — А впрочем, раз он не понимает всей глубины своих заблуждений, пожалуй, ему же полезнее, если его отправят куда-нибудь, хотя бы ненадолго... После ухода лавочника Солон стал упрекать себя за то, что не взял Уолтера под свою защиту, но в то же время он не мог отделаться от мысли, что, пожалуй, и в самом деле недолгое заключение пойдет ему на пользу. Уж очень претили Солону хитрость и ловкость, с которой было совершено мошенничество, равно как и все то, на что пошли украденные деньги. С другой стороны, как быть с дорогими его сердцу строчками из «Книги поучений»: «Братья, если какой-нибудь человек впал в грех, вы, в ком дух силен, кротостью и увещанием помогите ему воспрянуть, памятуя, что и на вашем пути может встать соблазн». Как толковать эти слова: «помогите ему воспрянуть»? Но Бриско уже ушел, а проблема осталась нерешенной, и решить ее было тем трудней, что она слишком близко затрагивала мысли и чувства самого Солона и он не видел возможности забыть о них при ее решении. Спустя несколько дней Уолтера судили и приговорили к четырем годам исправительной тюрьмы. Только после суда, когда Уолтер уже отправился в заключение, а Арнольд Бриско заканчивал свои приготовления к отъезду, Солон вдруг понял, что совершил непоправимую ошибку. По смыслу своей религии он должен был прийти на помощь — и не пришел. Эта мысль угнетала его. Первый раз в жизни Солон Барнс погрешил против своих религиозных убеждений — и погрешил серьезно. ГЛАВА XXVIII За эти годы произошло еще несколько событий, словно нарочно рассчитанных на то, чтобы заставить Солона взглянуть жизни в лицо. На седьмом году его брака скоропостижно скончался Руфус Барнс, оставив на шестьдесят пять — семьдесят тысяч долларов имущества, которое предстояло разделить поровну между ним и Синтией. Не говоря уже о боли утраты, на Солона, как душеприказчика, легла большая забота: нужно было ликвидировать дела отца, произвести оценку и раздел имущества. Стоя у гроба в просторной гостиной усадьбы Торнбро, он уронил лишь несколько скупых слезинок, но Бенишия, стоявшая рядом, лучше других понимала всю глубину его безмолвного горя, его любви и его смирения. Теперь Торнбро принадлежало ему пополам с сестрой; но Синтия была замужем, удобно обосновалась вместе с мужем в Йорке, штат Пенсильвания, и не думала оттуда уезжать; а потому Солон пришел к решению, которое Бенишия горячо поддержала: выплатить Синтии ее долю и переселиться с семьей в родное гнездо. Правда, оттуда было дальше до железнодорожной станции, до рынка и лавок Даклы, но в конце концов на резвой лошади можно было покрыть это расстояние за десять — пятнадцать минут. Свой даклинский дом Солон без долгих хлопот продал, взяв за него хорошую цену; это не представило большого труда, потому что городок быстро рос и фактически уже превратился в пригород Филадельфии. Вероятно, отец и мать порадовались бы тому, что дом, на украшение которого они потратили столько усилий, служит теперь пристанищем для разросшейся семьи их сына, — так думал Солон. К тому же с усадьбой Торнбро у него были связаны дорогие, почти священные воспоминания. Ведь именно здесь он и Бенишия впервые признались друг другу в любви; это было на живописном берегу Левер-крика, при виде которого в его памяти неизменно воскресали картины счастливого детства. Он был уверен, что и его дети полюбят эти места. А кроме того, здесь, среди зеленых сельских просторов, дети будут ограждены от нежелательного влияния сверстников, растущих в менее набожных семьях. Через три месяца после переезда семьи в Торнбро у Бенишии родился еще ребенок. Доротее в это время шел уже третий год, и Солон с Бенишией от души радовались появлению новой дочки. Ей дали имя Этта — так звали двоюродную сестру матери Солона. А еще два года спустя в семье прибавился пятый и последний ребенок, мальчик. Долго обсуждали и перебирали разные имена, и наконец решили назвать его Стюартом, в честь одного из дядей Солона. У этих двух малышей, едва они научились ходить, тоже стал проявляться свой, особый характер. Этта цветом лица и сложением походила на Доротею, но в ней было меньше задорной резвости и больше глубины. Уже в раннем детстве ей были свойственны романтические взлеты фантазии, которых ее родителям не суждено было никогда понять. Но их умиляло ее крохотное тельце, задумчиво-пытливый взгляд ее светлых глаз, которые уже в первый год ее жизни так внимательно всматривались в окружающий мир. — Видишь, как она на меня смотрит, — говорила Бенишия, взяв девочку на руки. — Такая малышка, а кажется, будто она все хочет знать. Стюарт, синеглазый, белокурый, отличался живым и непокорным нравом. В раннем детстве он часто капризничал, если что было не по нем, визжал и вырывался у матери из рук. Он был самым проказливым и самым задорным из всех пятерых, и Солон порой с изумлением глядел на маленького строптивца, который так напоминал чертами свою мать и был так непохож на нее характером. Между тем Айсобел подросла, и настало время всерьез подумать об ее образовании. О том, чтобы отдать ее в городскую школу, даже не заходила речь. При всем уважении Солона Барнса к родной стране он никогда не одобрял принятой в ней системы школьного образования. Городская школа давала детям чересчур много свободы, оставляя их без достаточного присмотра. Кроме того, доброму квакеру не следовало ставить своих детей в условия, при которых мирская распущенность могла оказать на них дурное влияние и даже подорвать их веру. Один из девяти вопросов, которые формулируются на ежегодном съезде Друзей и рассылаются всем общинам, так и гласит: «Стараются ли Друзья вверять детей своих заботам и влиянию тех, кто принадлежит к нашему Обществу?» По счастью, в Ред-Килне, селении, расположенном неподалеку от Даклы, имелась небольшая школа для квакерских детей. Летиция Бриггс, учительствовавшая в этой школе, была когда-то преподавательницей в Окволде. Потом она вышла замуж за одного из окрестных квакеров и только после смерти мужа снова обратилась к своей профессии. Это была добрая, терпеливая женщина, одна из тех бесполых натур, которым свойственны искренняя любовь к детям и умение считаться с их характерами и настроениями. Солон находил ее женщиной весьма почтенной и решил отдать Айсобел в ред-килнскую школу, хотя бы на небольшой срок, в течение которого она сможет приобрести начатки школьных знаний и усвоить основы квакерского вероучения. После этого она на два или три года поедет в Окволд, а там, если захочет, будет продолжать свое образование в колледже. И вот Айсобел стала ездить в Ред-Килн. Старый Джозеф, тот самый, что работал у Руфуса Барнса с первых дней его жизни в Торнбро, и теперь остался у Солона в качестве конюха и кучера, отвозил ее туда каждое утро к половине девятого, а в три часа приезжал за нею. Требовалось ли кому в семье куда-нибудь ехать, нужно ли было что перевезти, — об этом заботился Джозеф. Он был уже глубокий старик, сгорбленный, с морщинистым, словно пергаментным лицом. Чувствуя себя почти членом семьи, он с утра до ночи хлопотал на дворе, а к детям относился как к своим родным. Его сын, тоже Джозеф, только гораздо более толковый, вел все хозяйство усадьбы и в доме показывался редко. — Пора, пора, мисс Айсобел! — кричал утром старый Джозеф. — Поторапливайся, а не то опоздаешь. Айсобел выбегала с тоненькой связкой книг под мышкой, и они уезжали. Годы шли, подрастали другие дети, и все тот же старый Джозеф возил их в школу и из школы, — двоих, троих, а потом и четверых зараз. Барнсовскую двуколку, когда-то блестевшую лаком, а ныне уже довольно потрепанную и облезлую, знали во всей округе. Хозяйки и батраки со всех ферм между Даклой и Ред-Килном проверяли по ней часы. «Вон старый Джозеф повез барнсовских детишек в школу, значит, уже больше половины девятого!» или: «Верно, уже четвертый час: барнсовские детишки едут из школы». Старый Джозеф на козлах, выезжающий из ворот Торнбро или дожидающийся у почты, у вокзала или какой-нибудь даклинской лавки, представлял для местных жителей зрелище не менее привычное, чем закат и восход или поезд Пенсильванской железной дороги. В Джозефе и детях, так же как в Солоне и Бенишии, люди видели некий символ добропорядочности и благосостояния. Барнсы были зажиточными людьми, строго придерживались квакерских обычаев, и всякий мог рассчитывать у них на ласковый и радушный прием. Солон был не мастер на сладкие речи и чужд тех ухищрений, которыми покупается и удерживается внимание толпы, но люди умные и проницательные из любого общественного круга всегда чувствовали к нему расположение. Его хвалили за справедливое отношение к подчиненным, ценили за готовность помогать бедным и обездоленным (если они того заслуживали), он неизменно пользовался уважением своих собратьев по даклинской общине. Это был в полном смысле слова хороший человек — один из тех, кто служит оплотом Америки. Первое свое отцовское огорчение Солон испытал тогда, когда понял, что Айсобел некрасива, не в пример своим младшим братьям и сестрам. И вот настало время, когда она сама поняла это. У нее был чересчур длинный нос, волосы тусклые, какого-то неопределенного пепельно-серого оттенка, цвет лица землистый, лоб в прыщах. Еще маленькой девочкой она не раз ощущала, что чем-то отличается от других, красивых детей, теперь же, в ред-килнской школе, ей с этим приходилось сталкиваться на каждом шагу. Мало-помалу она стала смутно догадываться, что эти тридцать пять мальчиков и девочек (в классе было примерно поровну тех и других) приходят в школу не только для того, чтобы учиться. Что-то еще происходило здесь, что-то гораздо более близкое человеческой природе, и проявлялось оно в постоянном соперничестве между мальчиками из-за благосклонности той или иной девочки. Как-то раз уроки кончились раньше обычного, и Айсобел решила пойти Джозефу навстречу. На дороге она вдруг увидела Уильяма Тесса, мальчика из жившей по соседству квакерской семьи, который гнался за одной из ее сверстниц, Порцией Даггетт. Догнав девочку, он схватил ее и поцеловал в щеку, насильно, по-видимому, но все же поцеловал. Бедная Айсобел! Она не могла не замечать, что Порция, хорошенькая, румяная блондинка, нравится всем мальчикам. Уильям был самым красивым из ред-килнских школьников, и сама Айсобел втайне чувствовала к нему безотчетное влечение. То, чему она стала невольной свидетельницей, задело ее за живое; несколько дней она ни о чем другом не могла думать. Мать, заметив, что девочка словно не в себе, спросила, не захворала ли она. — Да нет, мама, я здорова, — ответила Айсобел безучастно. — Но у тебя какой-то странный вид, детка, — настаивала обеспокоенная Бенишия. — Может быть, неприятности в школе? — Нет, мама, никаких неприятностей. Просто мне очень надоели все наши мальчики и девочки. Хоть бы у меня были еще какие-нибудь знакомые дети! Ты даже не знаешь, мамочка, как это надоедает, — каждый день делать одно и то же, видеть одни и те же лица. Никуда мы не ходим, ничем не занимаемся. Бенишия была озадачена. — Что ты, Айсобел! — сказала она. — Ведь ты же знаешь, что мы, твой отец и я, делаем для тебя все, что только можем. Ты живешь в чудесном доме, ты не одна, у тебя есть братья и сестры. Чего тебе еще нужно? Право, я тебя не понимаю, Айсобел. Но голос ее звучал не совсем уверенно; у нее уже мелькнула смутная догадка о том, что, собственно, огорчает ее девочку. Между тем Айсобел, видно, сочла этот разговор бесполезным, и ушла к себе, сославшись на то, что у нее на завтра много уроков. В одном Айсобел была права: ее отец и мать действительно не склонны были расширять круг знакомств, довольствуясь своей многочисленной родней да друзьями из местных квакеров. Если нужно было что-нибудь купить в городе или побывать на почте, детям не разрешалось ехать иначе как в сопровождении старого Джозефа или одной из служанок. Летними вечерами они часто выезжали встречать отца на станцию, но никакие бесцельные прогулки не допускались. Немудрено поэтому, что внешний мир казался Айсобел заманчивым и таинственным, непохожим на тот, в котором она жила. Постоянно видеть перед глазами младшую сестру Доротею тоже не доставляло ей особого удовольствия. Доротея была хорошенькая, жизнерадостная девочка, которой всегда все любовались. Это, естественно, воспитывало в ней уверенность в себе; она очень рано привыкла нравиться и держалась так, словно это было в порядке вещей. Она ходила легкой, пританцовывающей походкой, капризно надувала губки и не скупилась на улыбки и взоры, которые были очень не по душе ее отцу. — Дочка, — говорил он ей, — почему это ты не можешь ходить спокойно и прямо, как подобает девочке нашей веры? Почему нужно непременно вертеться штопором или извиваться, как червяк? Это и некрасиво и нескромно... — Но, папа, я же ничего дурного не делаю! — Знаю, Доротея. Я тебя не упрекаю, я только хочу обратить твое внимание на то, как следует держать себя разумной и благонравной девочке твоего круга и воспитания. Надеюсь, ты не заставишь меня возвращаться к этому разговору. — Нет, папа. Но жизнь продолжала бурлить в Доротее, особенно когда она находилась вне дома. Мальчикам в школе она нравилась. Было что-то в ее взгляде, в изгибе губ, что смущало и тревожило их. Они увивались за ней, а она принимала это с благосклонной непринужденностью, держась с ними запросто, но не слишком; и вокруг нее создавалась атмосфера поклонения, сильно раздражавшая Айсобел. Когда Айсобел исполнилось четырнадцать лет, ее отправили в Окволд. Но и там было не лучше, чем в Ред-Килне. Как-то, спустя несколько недель после ее поступления туда, Солон и Бенишия собрались навестить дочь. После обеда, оставшись наедине с матерью, она, к величайшему изумлению последней, вдруг разрыдалась. — Мама, милая, возьми меня домой, возьми меня домой! — твердила она сквозь слезы. — Айсобел, девочка моя! — заволновалась Бенишия, полная жалости и материнской любви. — Что случилось? Тебе не нравится здесь? Кто-нибудь тебя обидел? Но Айсобел, растроганная этой нежностью, зарыдала еще сильнее, уткнувшись ей в плечо. — Мама, меня никто не любит, никому я не нужна. Почему я не такая красивая, как Дженнет Гайл или Персис Ченелер... — Названные девочки возглавляли две разные компании в ее классе. — Ах, мама, если б ты знала, как мне иногда хочется умереть! — Айсобел! — Бенишия была потрясена горем дочери и сознанием, что этому горю нельзя помочь. — Так говорить нельзя. Это не по-христиански. Если ты хочешь домой, пожалуйста, мы сегодня же увезем тебя. Но подумай хорошенько. Ведь ты здесь совсем недавно, ты еще не успела познакомиться и подружиться со своими сверстницами. Немного терпения, и все будет хорошо. А зато вспомни, сколько полезных знаний ты можешь тут приобрести. Хорошее образование очень пригодится в жизни, детка. Неужели тебе так уж плохо здесь? Ведь я сама училась в Окволде, и мне здесь очень нравилось. Солон тоже, жалея дочь, постарался выказать ей побольше нежности и участия, и Айсобел, пригретая родительской лаской, постепенно дала себя уговорить и решила остаться. Она выплакала все накопившиеся обиды, и ей стало легче. Но Солон и Бенишия только теперь поняли до конца, как много теряет в жизни их дочка из-за своей непривлекательной наружности. Они почти не разговаривали об этом, но обоим было больно за девочку. Айсобел некрасива и потому страдает, — однако, раз жизнью управляет божественное провидение и все на земле устроено ко благу земных чад, значит, и в этом скрыт какой-то высокий смысл. Айсобел может обрести и постигнуть этот смысл, развивая те достоинства, которые ей даны. А их долг помочь ей в этом. И все-таки разговор в Окволде навсегда остался в памяти Солона и Бенишии, как напоминание о кресте, который они и их дочь обречены нести. Так жизнь заставила Солона мало-помалу уразуметь еще одну непреложную истину: хотя существующий в мире порядок вещей установлен от бога и хотя человек готов подчиниться божественным предначертаниям, в меру своей способности постичь их, — есть в жизни много такого, что может показаться несправедливым. Сын Арнольда Бриско оказывается вором; его, Солона, отец умирает во цвете лет, хотя мог бы счастливо и с пользой прожить еще многие годы; Айсобел суждено горевать из-за того, что она некрасива, а в будущем это может сделать ее глубоко несчастной. Подобные мысли одолевали Солона и в банке, во время работы, и по дороге в Филадельфию или обратно, и ночью, в постели, когда он лежал рядом с Бенишией, обняв ее одной рукой. И, думая об этом, Солон сокрушенно качал головой. Странно устроена жизнь. Взять хотя бы его: дела его идут превосходно, состояние быстро умножается, положение в банке с каждым годом становится все прочнее, у него прекрасные, здоровые дети, которые растут благополучнее, чем у многих других родителей, а между тем он не может отделаться от тягостных мыслей. Разве же не кощунство — подвергать сомнению данный от бога порядок вещей? Но в мире творилось так много непонятного, печального, страшного; он особенно ясно понял это сейчас, когда благодаря работе в банке полнее и лучше узнал жизнь. Так почему же всемогущее и всемилостивое провидение допускает это? ГЛАВА XXIX Дети Барнсов очень отличались друг от друга по характеру, и это несходство с каждым годом становилось заметнее. Орвил в двенадцать лет был красивым, хотя немного туповатым мальчиком, приветливым и послушным; он никому не доставлял особых забот, и его будущее не вызывало беспокойства. Зато Этта и Стюарт оставались загадкой не только для Солона, но даже и для Бенишии. Оба смутно начинали понимать, что в их младших детях есть много такого, что нелегко укладывается в рамки привычных представлений о жизни. Особенно своеобразной и непохожей на других была Этта, в чем Солону пришлось убедиться уже в первые годы ее жизни. Эта крошечная и грациозная, словно лесной эльф, девочка обещала развиться в женщину, прекрасную телом и душой, но Солон не понимал и чувствовал, что никогда не поймет мечтательного склада ее ума, склонного к романтике и отвлеченным раздумьям и совершенно чуждого той житейской трезвости суждений, которой он, как отец, всегда добивался от своих детей. Это была натура слишком тонкая, слишком поэтическая. Есть люди, которые, в отличие от натур реального, практического склада, очень рано подпадают под власть идеала и уже не могут с ним расстаться. Это в них заложено от природы. Мир для таких людей не есть нечто материальное, конкретное, как для большинства из нас; он воспринимается ими как симфония красок, звуков и образов. Но им трудно приспособиться к этому миру, потому что они не встречают у окружающих того понимания, того душевного отклика, которых так жаждут. С первых лет своей жизни Этта была мечтательницей. Она постоянно жила среди видений красоты, какие порой открываются каждому из нас, увлекая и очаровывая, но вместе с тем оставаясь непонятными. Там, где ее отец, сестры, братья могли бы проявить свой ум, она ума не проявляла. Бывает особый ум, направленный только на восприятие прекрасного, способный вдохновляться формой облаков или изгибом усиков лозы, ум, далекий от всего материального, сущность которого не мысль, а мечта, но мечта эта сродни надеждам и стремлениям всех людей на земле. Такой ум был у Этты. С тех пор как началось ее сознательное существование, она жила в своем, особом мирке. Правда, Стюарт и Доротея были постоянными товарищами ее игр, а иногда к ним присоединялся и Орвил или Айсобел, но общение с ними было для Этты чисто внешним; внутренне, духовно она оставалась им чужой. Часто, играя со Стюартом или Доротеей, она вместе с ними собирала чурки и камешки, чтобы построить дом, крепость или город, но в то время как они целиком были поглощены этим конкретным занятием, ее маленькая душа витала далеко, среди великанов, ангелов и безыменных крылатых существ, роящихся в воздухе и наполняющих его прекрасными видениями. Как-то раз соседка, миссис Тенет, женщина, не лишенная поэтической жилки, рассказала ей сказку о фее Берилюне, которой стоило только взмахнуть палочкой, и все вокруг становилось прекрасным. Услыхав эту сказку, Этта создала в своем воображении целое царство, где все было красиво до слез: на зеленых равнинах возвышались дворцы из халцедона и яшмы, а вокруг росли цветы невиданной красоты. Она часами сидела, слегка раскачиваясь в своей маленькой качалке, и ее круглые голубые глаза, устремленные вдаль, казалось, смотрели на что-то, недоступное другим взглядам. — О чем ты задумалась, Этта? — ласково спросила ее в одну из таких минут мать. — О феях, мама. Я только что видела принцессу Берилюну. — Девочка произнесла это просто и очень серьезно. — О феях? — немного растерянно переспросила Бенишия. Она знала, что Солон не любит, когда детям рассказывают о том, чего не существует на самом деле. — А кто тебе говорил про них, детка? — Миссис Тенет. Она мне рассказала про одну прекрасную фею, которую зовут Берилюна. — Что же, это добрая фея или злая? — спросила Бенишия, в глубине души сама не вполне убежденная в том, что ничего подобного не существует на свете. — Конечно, добрая! — решительно заявила Этта. — Ну, расскажи мне про нее, — попросила мать; ей хотелось узнать, чем заняты мысли дочери. Минуты три или четыре Этта довольно сбивчиво пересказывала сказку, которую она слышала от миссис Тенет. Бенишии сказка понравилась, и она сказала: — Может быть, и вправду есть такие феи, которые награждают хороших детей и наказывают дурных. Так что ты помни, всегда будь хорошей девочкой. Этта задумчиво посмотрела на нее, и много дней после этого разговора, услышав шелест листьев на ветру, она тотчас же вскакивала и озиралась по сторонам. А вдруг это фея Берилюна, окруженная свитой эльфов, про которых так хорошо рассказывала миссис Тенет, пролетает мимо, направляясь к садам, где цветут райские цветы! Даже поступив в школу, Этта не перестала мечтать. Мир казался ей неотразимо прекрасным; солнечный восход и закат, стук дождя по оконному стеклу, шелест деревьев, когда по ним пробегает ветер, — сколько красоты было во всем этом! Что касается Стюарта, белокурого младшего сынишки Барнсов, то у него не проходило дня без какой-нибудь проказы, — так по крайней мере утверждал Солон. То он притащил с чердака маленьких голубят, из которых несколько успело околеть, прежде чем их обнаружили в комнате. То вздумал прокатиться на дворовых псах Барке и Тэксе и соорудил упряжь из веревок, в которой они потом запутались, и дело кончилось отчаянной собачьей грызней. Не было уголка в доме, куда бы Стюарт не сунул носа: он постоянно оказывался в самых неожиданных и неподходящих местах, откуда вылезал весь в грязи и пыли. Бенишия, как и Солон, не была сторонницей телесных наказаний. Но Стюарт частенько вызывал у нее желание задать ему хорошую трепку. — Подождем несколько лет: вырастет — образумится, — утешал ее Солон; он так любил своих детей, что готов был ждать сколько угодно. Но однажды Стюарт выкинул штуку, которая встревожила Солона больше всех его прежних шалостей. К ним с Эттой пришли играть соседские дети, два мальчика и две девочки, все в возрасте от пяти до восьми лет, и Стюарт, которому тогда шел седьмой год, предложил играть в индейцев; они раскрасят себе тело, сказал он, и будут рыскать по лесам. Совершив набег на материнские рабочие столики, они раздобыли всяких лент и шнурков, а в курятнике нашлись перья, которыми они себя украсили. Вблизи от усадьбы Барнсов протекала небольшая речка с берегами из красной глины, обладавшей свойствами хорошего и прочного красителя. Дети побежали к речке, разделись, вымазались глиной и в таком виде отправились в лес. Но когда, наигравшись и устав, они захотели вернуться, то оказалось, что память у всех шестерых значительно уступает воображению: никто не мог вспомнить, в каком месте они оставили свое платье. Начались утомительные поиски. Между тем родители, видя, что детей долго нет, забеспокоились и пошли их искать. Сперва миссис Барнс послала за Стюартом и Эттой Кристину, а когда Солон вернулся из банка, он и сам пустился на розыски. Услышав окликавшие их голоса, дети в испуге заметались по лесу. Потом сообразили, что надо хотя бы отмыть краску с кожи, но для этого требовалась вода, а чтобы добраться до воды, нужно было выйти и обнаружить себя. Решили лучше спрятаться. Тут одна маленькая девочка заплакала, а за ней и самый младший мальчик. Но Стюарт, быстро вошедший в роль предводителя, прикрикнул на них и велел сидеть смирно. Было уже без четверти шесть, когда Солон и отец одного из мальчиков, обходя с разных сторон небольшой пригорок, вдруг за поворотом увидели беглецов. Этта сидела, прижавшись в страхе к другой девочке; Стюарт и еще один мальчик с мрачными лицами стояли на страже. При виде отцов все дружно заревели. Сбежались остальные родители и бросились к детям, позабыв свою тревогу. Только Солон остановился в растерянности. Вид детей, как он ни был забавен, смутил его. Ведь они были совершенно голые. А их родители смеялись! Все же он с чувством облегчения взял сына и дочь за руки и повел домой. Он меньше винил Этту, чем Стюарта: хоть она и была старше, но он знал, что все шалости исходят от него. Войдя в комнату Бенишии, он подтолкнул к ней обоих плачущих детей и сказал: — Вот, полюбуйся, Бенишия. Играли в лесу и потеряли свое платье. При взгляде на Стюарта и Этту Бенишии захотелось и плакать и смеяться, но ее удержало серьезное выражение лица Солона. Однако потом, отмывая Стюарта от красной глины (Эттой занялась Кристина), она потребовала, чтобы он рассказал ей все, как было, и все-таки посмеялась втихомолку. Солон, однако, отнесся к делу иначе. Отец пятерых детей, он хорошо знал, что только строжайшая дисциплина и воспитание в истинно религиозном духе могут внушить ребенку правильные представления о добре и зле. Но разве они с Бенишией не делали все для того, чтобы сохранить своих детей чистыми в помыслах и поступках? Так что же, значит, где-то все-таки был допущен промах? Раз Стюарт мог преспокойно раздеться догола и в таком виде разгуливать среди других детей, да еще уговаривать их последовать его примеру... Придется нынче же поговорить с мальчиком серьезно. Стюарт со смиренным и покаянным видом выслушал отцовское нравоучение на тему о святости человеческого тела. Впрочем, назавтра вся эта история вылетела у него из головы; зато Солон еще очень и очень долго не мог ее забыть. ГЛАВА XXX Когда Солону Барнсу шел сороковой год, в делах банка произошли перемены, принесшие ему новые заботы и новые, более ответственные обязанности. Серьезно заболел Эзра Скидмор, председатель правления, — настолько серьезно, что уже не оправился и умер, три года проболев. В связи с его болезнью пришлось произвести некоторые перемещения среди администрации банка. Сэйблуорс был назначен временным председателем, Эверард — временным вице-председателем, а Солону поручили обязанности казначея. Его жалованье, постепенно повышавшееся из года в год, теперь уже достигало десяти тысяч долларов. Кроме того, так как по уставу все лица, занимавшие руководящие должности, входили в правление банка, Солону необходимо было стать для этого владельцем хотя бы нескольких акций. Из этих соображений на него записали две учредительские акции. Газеты широко оповестили публику обо всех этих переменах и перемещениях, и понадобилось очень немного времени, чтобы за Солоном утвердилась репутация настоящего делового человека, выдающегося по своим способностям и знаниям. Джастес Уоллин с удовлетворением мог сказать себе, что не ошибся в выборе зятя. Что касается самого Солона, то ему и льстило и в то же время казалось забавным то внимание, которое он теперь встречал со стороны людей, прежде почти его не замечавших. Одним из таких людей был Комптон Бенигрейс-младший, с которым Солон когда-то вместе учился в школе. Столкнувшись с ним однажды на улице, Бенигрейс выразил восторг, показавшийся Солону явно преувеличенным. — Здравствуй, Солон! — шумно приветствовал он бывшего одноклассника. — Я прочел в газетах, что ты назначен казначеем Торгово-строительного банка. Тебе можно позавидовать: казначей такого солидного учреждения — это не шутка. Солону бросилось в глаза, что Бенигрейс одет не в традиционный квакерский сюртук, а в костюм, сшитый по моде. И этот тоже стал отступником, подумал он. Но в конце концов, если человеку угодно поддерживать приятельский тон в разговоре с товарищем детских лет, что тут можно возразить? — Да, — сказал Солон. — Я доволен. Ну, а у тебя как дела? Выглядишь ты очень хорошо. — О, мои дела превосходны, лучше не надо, — небрежно ответил Бенигрейс. — Я служу в Американском учетном банке. Выберешь время, зайди ко мне, буду очень рад. И с тем распрощался. Так же повел себя Джордан Парриш, сын Керкленда Парриша, человека богатого, с большим весом в обществе. Парриши приходились сродни Уоллинам, но Солон, вопреки своим религиозным убеждениям, всегда испытывал к Джордану неприязнь. Это был малорослый человечек желчного и ехидного нрава; встретившись с ним случайно в коридоре банка, Солон тотчас же отметил, что он, как и Бенигрейс, отказался от традиционной квакерской одежды и, что еще хуже, от традиционного обращения на «ты». — А, здравствуйте, брат Барнс! — воскликнул он. — Где это вы пропадаете? Я вас не видел целую вечность. Да, скажите, вы, говорят, получили место казначея? — Это только временно, пока не вернется мистер Скидмор, — ответил Солон. — Да уж ладно, я-то знаю. Скидмор никогда больше не вернется. А вы где живете — все там же, в Дакле? Непринужденный тон, которым разговаривали эти отпрыски богатых семейств, невольно внушал Солону чувство, близкое к восхищению. Для них такой скачок в его карьере был словно в порядке вещей. — Да, я живу там с тех пор, как женился, — сказал он. — Собственно не в самой Дакле, а по дороге к Ред-Килну. — Скажите на милость! Вы теперь, верно, глава многочисленного семейства? Сколько у вас детей? — Пятеро, — с гордостью ответил Солон. — А у вас? — Всего двое. Я живу в своем имении в Девоне. Собрались бы вы когда-нибудь к нам в гости! Как поживает кузина Бенишия? Передайте ей привет и непременно приезжайте с ней вместе. Кстати, ведь я служу у Рула и Симмонса (это была известная маклерская контора) — мы могли бы с вами делать дела. Он ушел, и Солон должен был признаться себе, что все эти любезности не были ему неприятны. Новая должность повлекла за собой более тесное общение с клиентурой банка — ее представителями и доверенными лицами. Многих из них Солон уже знал по своей прежней работе в качестве кассира и помощника мистера Эверарда по отделу кредитов, но теперь ему приходилось встречаться с этими людьми при несколько иных обстоятельствах. Они являлись, чтобы исхлопотать ссуду, учесть одни векселя и получить отсрочку по другим; нередко это были сделки на тысячи долларов. Разумеется, там, где дело касалось очень крупных сумм, Солон ничего не решал единолично; вопрос должен был рассматриваться на заседании правления. Но небольшие ссуды он вправе был предоставлять по собственному усмотрению. И, занимаясь нуждами мелких коммерсантов, он всячески старался пойти им навстречу и устроить их дела наилучшим образом. — Послушайте, Барнс, — сказал однажды мистер Эверард, видя, как осаждают Солона подобные клиенты. — Вы слишком уж много возитесь с этой мелюзгой. Очень хорошо, конечно, что вы стараетесь помогать им, но, право же, вы сберегли бы немало времени и энергии, если бы попросту закрыли им счет. Есть достаточно небольших банков, которые охотно займутся их делами. Солон понимал, что это совет разумный, но ни за что на свете не согласился бы ему последовать. Он с глубокой симпатией относился к честным, небогатым коммерсантам, людям, не лишенным честолюбивых надежд, но порою не знавшим, как свести концы с концами. Сердце у него сжималось, когда он видел, как меняется лицо человека, которому отказывают в кредите или требуют немедленной уплаты долга. Не раз он тут же приглашал беднягу приехать к нему в Даклу с приходо-расходной книгой и всеми прочими документами, желая вместе с ним разобраться в положении и попытаться найти выход. Обычно, впрочем, это ни к чему не приводило. Те, кому везло, не нуждались в помощи по мелочам. Банк был заинтересован в такой клиентуре, которая вовсе не искала поддержки, вела свои дела в крупных масштабах, а ссуды, взятые в банке, погашала в срок и с высокими процентами. Но все же новое назначение пошло Солону на пользу; он теперь сталкивался с людьми, которых раньше почти не знал, и мало-помалу у него завязались в обществе и в коммерческих кругах знакомства, длившиеся потом долгие годы и сыгравшие немалую роль в его жизни. ГЛАВА XXXI По мере того как молодые Барнсы росли, жизнь становилась для них все более сложной, потому что один за другим они невольно начинали подмечать резкое несоответствие между родным домом и окружающим миром. Как ни прекрасны были традиции, господствовавшие в домашнем укладе Барнсов, эти традиции явно шли вразрез с живым, стремительным и напряженным духом времени, и даже от не слишком пытливого ума не могло укрыться это противоречие. Айсобел первая стала замечать, что в доме многое идет не так, как в других домах. И одежда и образ жизни ее родителей и их близких друзей отличались какой-то особой чопорностью. Во внешнем мире люди одевались и держали себя совсем иначе. Они чаще смеялись, их поведение было гораздо более непринужденным. Барнсы жили словно приглушенной жизнью. Разговоры вполголоса, подавление всяких вспышек веселья или гнева, скупость на слова — все это было скорее правилом, чем исключением. Детям не разрешалось шуметь, особенно по вечерам, если отец работал, что бывало нередко. За столом им полагалось сидеть чинно, говорить только когда взрослые обращались к ним с вопросом, особенно если в доме были гости. Им вменялось в обязанность держать в порядке свое платье и свои вещи, выполнять все требования религии, соблюдать утром и вечером час молчания, когда надлежало читать про себя молитву или же ждать, покуда зазвучит в душе голос божий, — короче говоря, в своих поступках, речах и мыслях они должны были следовать всем правилам, предписываемым не только хорошим воспитанием, но тем особенным, глубоким ощущением религиозного смысла жизни, которое неотделимо от квакерского учения. Между тем дети видели, что в мире, частицей которого являлся каждый из них, в Дакле, Ред-Килне, Филадельфии, бурлит веселая молодая жизнь, а доступ к этой жизни для них закрыт. Зимою школьники, мальчики и девочки, устраивали катанье на санях или, собравшись у кого-нибудь в доме, затевали разные игры, варили и ели сладкую помадку; когда замерзали реки, они гурьбой носились на коньках по Телл-ривер или Левер-крику, а когда выпадало много снега, скатывались на салазках с горы, что за городской почтой. Летом по Телл-ривер тянулись целые флотилии лодок. Население округи быстро росло, усиленно завязывались и поддерживались знакомства, особенно между детьми, с малых лет проникавшимися вольным духом времени. Солон, однако, относился ко всему этому неодобрительно. Он твердо решил по возможности ограждать своих детей от посторонних влияний и потому не разрешал им принимать участие в подобных забавах. Что касается театра — о театре Айсобел слышала от одной из своих окволдских товарок, — это уж заведомо было от лукавого. А между тем Доротея, приезжая в город с отцом и матерью, просто глаз не могла отвести от крикливых, размалеванных афиш, возвещавших об очередном представлении. Немало беспокойства доставляла Солону растущая популярность велосипеда. Этот вид спорта, позволявший юношам и девушкам разъезжать без присмотра по улицам и сельским дорогам, развивал стремление к свободе, которое, на его взгляд, было весьма рискованно удовлетворять. А Орвил, с тех пор как ему исполнилось двенадцать лет, беспрестанно донимал родителей просьбами о велосипеде, и ссылки на то, что у хорошего мальчика и желаний таких не должно быть, по-видимому, его не убеждали. Впрочем, около этого времени случилось небольшое происшествие, показавшее Солону, что Орвил не всегда придерживается определенных ему домашними правилами границ. Это открытие было сделано Солоном совершенно случайно. На окраине Даклы, там, откуда начиналась дорога, ведущая в Торнбро, находились кварталы, населенные беднотой. Местная детвора имела обыкновение после школы собираться для игры у входа в большое кирпичное здание методистской церкви. На стенах церкви и нескольких пустующих лавок, расположенных по соседству, часто можно было увидеть надписи мелом, сделанные неверной детской рукой. Десятки имен упоминались здесь в довольно неожиданных подчас сочетаниях. И вот однажды, проезжая мимо, Солон, к своему удивлению, прочитал на церковной стене ошеломляющее сообщение о том, что «Мейси Лэтем любит Орвила Барнса». Приехав домой, он рассказал об этом Бенишии. — Боюсь, что он там водится с детьми, с которыми ему совсем не следовало бы водиться, — сказал он строго. — Я не знаю в нашей общине семьи по фамилии Лэтем. Да и вообще рано ему думать о девочках. Пришла очередь Бенишии встревожиться. В тот же вечер перед ужином Орвил был вызван к отцу и подвергнут строгому допросу. Сначала он пробовал увильнуть от прямого ответа, но в конце концов сознался: да, он действительно несколько раз побывал у методистской церкви, но это только потому, что его уговорил одноклассник, Эдвард Нирджон. Он не хотел обидеть товарища отказом. Да, среди игравших там были и девочки, но никакой Мейси Лэтем он не помнит и о надписи на стене ему ничего не известно. Орвилу поверили на слово, и дознание на этом закончилось. Однако уклончивость ответов сына не ускользнула от внимания Солона. Бунт Доротеи был более откровенным и непосредственным. — Просто не понимаю, почему это мама и отец так строги с нами, — пожаловалась она как-то старшей сестре. — Кроме как к родственникам, мы никуда и носа показать не смеем. Посмотри, как живет Миртл Пиплз. Никто ей не говорит: ходи только туда-то, возвращайся домой в такой-то час. И Реджине Тенет тоже. А ведь они обе принадлежат к нашей общине. Айсобел сидела, глубоко зарывшись в кресло, с обычным своим угрюмым видом. Даже Доротея, целиком занятая собственными огорчениями, почувствовала в настроении сестры какую-то непонятную грусть. Во взгляде, который та подняла на нее, была безнадежность, почти отчаяние. Конечно, ей тоже очень хотелось пойти покататься на роликах, но не этим одним объяснялась ее тоска. — Ты права, Доротея, — сказала она и глубоко, протяжно вздохнула. — Не знаю, что тут можно сделать, но что-то сделать надо. — Даже колясочку с пони, и то не разрешают завести! — продолжала Доротея. — Отец говорит, что хватит с нас двуколки и кабриолета. А ведь места в каретном сарае еще сколько угодно, и деньги на покупку тоже нашлись бы, я знаю. — Попробую я поговорить с мамой. Может быть, она придумает, как нам помочь. При всей решительности, с которой были сказаны эти слова, в тоне Айсобел не чувствовалось надежды на успех. В тот же день, улучив удобную минуту, она спросила у матери, почему им не позволяют бывать на вечеринках, которые часто устраиваются у соседей. Однако полученное ею объяснение было далеко не утешительного свойства. — Твой отец против этого, родная, — мягко, почти печально сказала Бенишия. — На таких вечеринках бывают всякие дети, а кроме того, там приняты игры и развлечения, которые он для вас считает неподходящими. Ведь ты всегда можешь пригласить подруг к себе и провести с ними вечерок в приятной беседе. Неужели тебе недостаточно общества тех, кто исповедует нашу веру? — Но я знаю, что все мои окволдские сверстницы, тоже дочери Друзей, ходят на вечеринки, — жалобно сказала Айсобел, вспоминая увлекательные рассказы подруг о том, как весело они проводят дома субботу и воскресенье. — А вот нам так ничего нельзя! — недовольно пискнула Доротея. Она услышала разговор Айсобел с матерью и поспешила вставить свое слово. — Дом да школа, больше мы ничего не видим. Детям из городской школы куда веселее живется! — Доротея, Доротея! — с ласковой укоризной остановила ее мать. — Придет время, ты все это поймешь и оценишь. А сейчас ты еще слишком мала. Мне очень грустно слышать от тебя такие речи. Ведь ты отлично знаешь, что в полезном и нужном тебе никогда не отказывают. — Но полезное и нужное — это еще не все, — надув губы, возразила Доротея. — И что ни говори, детям из городской школы живется веселее! Так ничего и не вышло из их попытки выговорить себе бóльшую свободу, большее разнообразие жизни. У Орвила и Стюарта разница в характерах была выражена еще более ярко. Стюарт с самого нежного возраста был неистощим на выдумки во всем, что касалось шалостей и проказ. Орвил отличался жадностью, копил центы и не любил, когда другие дети брали его игрушки; Стюарт, напротив, был ветрен и беспечен, постоянно терял свои шарики и волчки, а потом без спросу хватал братнины. Кристине и Бенишии то и дело приходилось разбирать возникавшие на этой почве бурные ссоры, взывая к столь высоким чувствам, как братская любовь, уступчивость, доброта и великодушие. С годами различие между мальчиками стало сказываться еще резче. Орвил тянулся к состоятельной родне: к тетушке Эстер, к бабушке и дедушке Уоллинам, к Парришам и им подобным. Ему нравились их красивые благоустроенные дома с многочисленной прислугой, их сады, их породистые лошади и дорогие выезды. Стюарт тоже не оставался равнодушным к этим признакам материального благополучия, но особого значения он им не придавал. Его с самых ранних лет влекло все яркое, быстрое, красивое, все то, в чем ощущалось биение живой жизни. Иногда отец брал его и Орвила с собой в Филадельфию, чтобы сделать какие-нибудь необходимые покупки. Шумные улицы, толпы пешеходов, автомобили, освещенные витрины — все это производило на Стюарта ошеломляющее впечатление. Он в жизни не прочел ни одной сказки, не знал ни Мальчика-с-пальчик, ни Синей Бороды, ни Синдбада-морехода, но пестрый таинственный городской мир был для него настоящим сказочным царством. Как-то раз они попали на Маркет-стрит во время военного парада. Музыканты в красных мундирах с медными пуговицами и особенно капельмейстер в высоченном кивере, размахивавший блестящей серебряной палочкой, привели Стюарта в такой восторг, что он стал прыгать, визжать и хлопать в ладоши. Отец удивился столь бурному ликованию, тем более что Орвил, который был всего на пять лет старше брата, отнесся к зрелищу совершенно равнодушно. Единственное, что его, по-видимому, заинтересовало, был большой барабан. «Вот так махина», — спокойно сказал он, когда барабанщик поравнялся с ними. Зато у Стюарта блестели глаза, горели щеки. Он чуть было не увязался за солдатами под оглушительный грохот барабана. Дома у него только и было разговоров, что о музыкантах в красных мундирах, о высоком черном кивере на голове капельмейстера и о сверкающих медью трубах. Он повидал уголок волшебного мира. Наблюдая за обоими сыновьями, Солон покачивал головой. Орвил, осторожный и умеренный, больше заслуживал одобрения; Стюарт был слишком порывист, слишком нетерпелив, беспечен и опрометчив. И, однако, в самой этой живости и стремительности младшего сына заключалось для Солона что-то неуловимо притягательное. Что за человек из него получится? Можно ли судить о чем-либо по склонностям ребенка? Станет ли он когда-нибудь энергичным, смелым дельцом, каких Солону приходилось встречать в том мире, к которому принадлежал он сам и к которому наверняка будет принадлежать Орвил? Будущее Стюарта тревожило своей неопределенностью, и Солону хотелось силой своей отцовской любви спасти его от тех испытаний, которые, быть может, подстерегали его впереди. В детстве, когда Стюарт капризничал или просто хотел спать, устав за день, Солон любил укачивать его на руках. Он невольно любовался светлыми кудряшками мальчика, голубыми глазами, прямым, точеным носиком и похожим на купидонов лук изгибом рта. То был чувственный изгиб — но этого Солон Барнс не мог понять до конца, потому что природная застенчивость и сдержанность во всем, что касалось чувств, не позволяли ему даже думать о таких вещах. Что до Этты, младшей из дочерей, то редко можно было встретить ребенка с такой огромной потребностью любви. Она всюду ходила за матерью по пятам, просто для того, чтобы быть к ней поближе. Но в ответ на всякую ласку она только слегка, словно нехотя, улыбалась, как будто ей было нужно что-то неизмеримо большее. «Чудачка ты моя маленькая», — говорила Бенишия, целуя ее и заглядывая в ее глазки, так напоминавшие глаза Солона. ГЛАВА XXXII Эстер Уоллин была старшей сестрой Джастеса Уоллина. Впервые увидев Солона в день его свадьбы с Бенишией, она сразу же почувствовала к нему расположение и в последующие годы сделалась частой гостьей в его доме. А поскольку Бенишия всегда была ее любимицей, то немудрено, что свою симпатию к родителям она распространяла и на детей, по мере их появления на свет. Сама она жила в Дэшии, в неуютном сером каменном доме, который сначала стоял довольно уединенно, но впоследствии, когда городок разросся, оказался окруженным со всех сторон другими домами, довольно претенциозными и безвкусными по своей архитектуре. После переезда Солона с семьей в Торнбро у нее вошло в привычку гостить у них по месяцу летом и зимой. В Торнбро, по ее уверениям, она чувствовала себя лучше, чем где бы то ни было. Комнатка, которую Феба Кимбер так любовно отделала для себя, после ее смерти пустовала — Феба ненадолго пережила сестру; и эту комнатку отвели теперь тетушке Эстер. Ее приезды служили для детей серьезным испытанием по части выдержки и благонравия: когда тетушка Эстер почивала после обеда или же сидела в особом кресле с высокой спинкой, защищавшей ее от малейшего дуновения ветерка, и любовалась садом, приходилось вести себя особенно примерно; но была тут для них и своя выгода. Приезжая, тетушка Эстер всегда привозила подарки каждому из детей, кроме того, во время ее пребывания готовились особенно вкусные блюда и комнаты украшались цветами. Составлять букеты и ставить их в вазы лежало на обязанности Этты, и она всегда радовалась, когда тетушка Эстер хвалила ее природный вкус, помогавший ей находить наиболее удачные сочетания форм и красок. Эстер Уоллин была женщина весьма передовая, умевшая смотреть на жизнь по-современному, трезво и без предрассудков. Благодаря тому, что она сама управляла солидным состоянием, доставшимся ей еще в молодые годы, у нее образовался широкий и разнохарактерный круг знакомств. С Солоном и Бенишией эта долговязая, сухопарая, энергичная старая дева любила вести нескончаемые споры, касавшиеся будущего их детей. Сама бывшая воспитанница Окволда, она давно уже пришла к выводу, что знания, получаемые в этом заведении, далеко не отвечают тем разнообразным требованиям, которые современная жизнь ставит перед молодым человеком или девушкой. — Ты же прекрасно понимаешь, Бенишия, — начинала она обычно, считая, что Бенишию легче урезонить, чем Солона, — ты прекрасно понимаешь, что в наше время уже нельзя удовлетворяться теми знаниями, которые дает Окволд. Чересчур они ограниченны. Ну чему там учат девушек? Словесность, история, немножко математики да, пожалуй, еще ботаника или геология. О мальчиках я и не говорю! Допустим даже, что они выносят оттуда чуть побольше знаний, но уж, конечно, там не получишь такой подготовки к колледжу или к какой-либо практической деятельности, как в других школах. Помни, молодежь теперь не та, что была двадцать лет назад. Ты обязана позаботиться, чтобы твои дети получили все лучшее, что может дать современная школа, иначе твой долг перед ними не будет выполнен. В отсутствие Солона Бенишия всегда соглашалась с теткой. Она сама, в своем общении с людьми, здесь и в Филадельфии, чувствовала, как ей не хватает знаний. Да и Солон не раз признавался в том же. Но зато в Окволде и других квакерских учебных заведениях за молодежью был бдительный присмотр, а этому он по-прежнему придавал первостепенное значение. — Я и сам знаю, как важны в наше время профессиональные, технические знания, — возражал он. — Но ведь их можно приобрести и после окончания Окволда. Пусть проведут несколько лет там, а тогда уж я с более легким сердцем доверю их каким-нибудь новомодным заведениям, — мальчиков, во всяком случае. Что до девочек, они едва ли будут стремиться продолжать учение. К тому времени каждая из них повстречает, должно быть, славного молодого квакера, за которого она захочет выйти замуж, — заключал он с добродушной улыбкой. Бенишия настолько любила мужа, что ему нетрудно было склонить ее на свою сторону. Но ведь вот тетушка Эстер, которая вдвое больше ее прожила на свете, так и не сделавшись ничьей избранницей, настаивает, что замужество не единственный путь, возможный для женщины, и что девушку, по каким-либо причинам не вышедшую замуж, ждут горькие разочарования на жизненном пути, если она заранее не найдет себе других интересов. Тетушка даже приводила в пример нескольких своих знакомых, которые, оставшись одинокими сиротами, вынуждены были зависеть от подачек родни, потому что не могли сами позаботиться о себе, не получив достаточного для этого образования. Так, под влиянием тетушки Эстер, Айсобел в конце концов было разрешено готовиться к поступлению в колледж. Надо сказать, что мысль о колледже давно уже приходила ей в голову, и одна из окволдских учительниц, некая мисс Фрэзер, всячески поддерживала ее в этом. Мисс Фрэзер учительствовала уже восемнадцать лет; в свое время ей самой довелось пережить все то, что сейчас мучило Айсобел, и потому она с горячим сочувствием отнеслась к желанию девушки расширить круг знаний, полученных в Окволде, и придать им несколько более практический уклон. Мисс Фрэзер была убеждена в том, что новому поколению квакеров понадобятся более высоко и разносторонне образованные учителя, и она не раз указывала Айсобел на перспективы, которые могут открыться в этом направлении для честолюбивой и взыскательной девушки. Среди окволдских одноклассниц Айсобел нашлась еще одна, по имени Аделаида Прентис, у которой были такие же планы. Она тоже происходила из квакерской семьи, но верования и принципы Общества друзей не наложили на нее особенно глубокого отпечатка, потому что, принадлежа к этой среде по рождению, она никогда не разделяла полностью господствующих в ней религиозных взглядов. Как и Айсобел, она не отличалась красотой и довольно болезненно ощущала недоступность тех радостей, которые украшали жизнь более красивых девушек. Одинаковые недостатки и одинаковые стремления послужили основой дружбы между Айсобел и Аделаидой; они часто и подолгу обсуждали вопрос о поступлении в высшую школу, пока, наконец, мисс Фрэзер не помогла им подойти практически к решению этого вопроса. Солон, однако, поставил условие, что сам выберет учебное заведение, в котором Айсобел будет готовиться к педагогической деятельности, если уж она так на этом настаивает. Он остановился на Льевеллинском колледже для девиц. Это заведение было основано членами Общества друзей, хотя и носило вполне современный характер; к тому же оно находилось сравнительно недалеко от Филадельфии. Айсобел согласилась с выбором отца, и было решено, что на следующий год она поступит в Льевеллинский колледж. ГЛАВА XXXIII Орвилу к этому времени исполнилось семнадцать лет, и он уже три года проучился в Окволде. Это был высокий стройный юноша, темноглазый, темноволосый, с приятными чертами лица, чрезвычайно выдержанный и самоуверенный. В отличие от Айсобел его ничуть не привлекала перспектива продолжать свое образование. Родственные связи с широко разветвленной фамилией Уоллинов внушили ему уверенность, что его ожидает обеспеченная и притом незаурядная карьера. По правде сказать, он больше времени уделял приобретению полезных знакомств, чем занятиям, но все же ухитрялся сдавать все экзамены и даже получать хорошие отметки. Чести быть его ближайшим другом удостоился Эдвард Стоддард, сын Айзека Стоддарда из города Трентона. Этой дружбе придавало особый интерес то обстоятельство, что у Эдварда была сестра Алтея, которая тоже училась в Окволде. Правда, обучение в Окволде велось раздельно, и девушки с юношами встречались только в часы молитвы и в свободные от занятий дни, так что знакомство Орвила с Алтеей подвигалось довольно медленно. Но все же оно подвигалось, потому что Алтея, бесцветная, недалекая девица, характером весьма схожая с Орвилом, почувствовала к нему сильное влечение и вскоре сумела устроить так, что брат пригласил его приехать в Трентон. После этого они часто виделись по праздничным дням, и Орвил стал задумываться над заманчивой перспективой породниться с богатым семейством Стоддардов. Алтея в глубине души была довольно равнодушна к вере отцов; для нее, как и для Орвила, важно было не религиозное содержание квакерства, а его внешняя сторона. Но брак с такой девушкой принес бы Орвилу деньги, обеспеченную, удобную жизнь, почет и уважение окружающих, а это было все, чего он желал для себя в этом мире. Солон был очень доволен, узнав о том, что Орвил питает склонность к Алтее Стоддард. Он считал Орвила идеальным сыном и человеком, который по своим нравственным качествам безусловно заслуживает всяческого благополучия в этом мире. Поэтому его ничуть не удивило, когда Орвил, достигнув восемнадцатилетнего возраста, заявил о своем желании оставить Окволд и поступить на службу к Айзеку Стоддарду, главе фирмы «Американский фаянс». В колледж он идти не собирался, и карьера делового человека была ему как нельзя более по душе. Двадцатилетний с лишком опыт банковской работы убедил Солона в том, что достигнуть успеха на этом поприще можно только обладая соответствующими способностями. Он не был уверен, что у Орвила эти способности есть, и радовался тому, что юноша сам нашел себе занятие по душе. Поэтому он вполне одобрил намерение Орвила поступить на работу в «Американский фаянс». К старшим Стоддардам, Айзеку и его жене, он относился с величайшим уважением. Но и на этот раз при решении судьбы барнсовского отпрыска не обошлось без тетушки Эстер. Дело в том, что упомянутая почтенная дама в свое время оказала Айзеку Стоддарду финансовую поддержку, которая помогла ему стать на ноги. Ей и поныне принадлежала треть капитала фирмы «Американский фаянс», и потому так важно было заручиться ее одобрением. К Орвилу она всегда благоволила, хотя, по правде сказать, была не слишком уверена в его нравственном и умственном совершенстве — уж очень редко от него можно было услышать меткие, оригинальные суждения о чем бы то ни было; но все же она знала, что он человек по-своему неглупый и способный, и можно не сомневаться, что он оправдает ее рекомендацию. А потому она уведомила Айзека Стоддарда, что будет очень рада, если Орвил станет приучаться к делу под его руководством, и ручается за его практическое чутье и безупречную добросовестность. Любопытно, что одно из самых ранних воспоминаний Орвила было связано с фаянсовой посудой редких художественных достоинств, образцы которой он впервые увидел в трентонском доме своей двоюродной бабки Фебы. Муж Фебы, Энтони Кимбер, был первым владельцем фабрики «Американский фаянс», которую он приобрел, когда все оборудование состояло из двух гончарных кругов и печи для обжига, и со временем превратил в процветающее промышленное предприятие. После его смерти Руфус Барнс, действуя в интересах Фебы, продал это предприятие Эстер Уоллин и Айзеку Стоддарду. Таким образом, через Орвила восстанавливалась теперь оборвавшаяся было связь с прошлым, и в семейную историю Барнсов вновь вплеталась нить, ведущая к «Американскому фаянсу». ГЛАВА XXXIV Льевеллинский колледж для девиц представлял собою своеобразное скрещение устоявшихся старых порядков с тем духом новизны, который все сильнее овладевал наиболее свободомыслящей интеллигентной частью квакерства Восточных штатов. Основатели колледжа принадлежали к Обществу друзей, но в те годы, о которых идет речь, он с таким же правом мог считаться квакерским, как и протестантским или католическим. И все же, пусть правила, регулировавшие внутреннюю жизнь колледжа, и не были чрезмерно строгими, но сами стены его словно дышали какой-то стародевичьей святостью. Готическая чистота линий отличала архитектуру зданий и планировку парка. Плавно закругляющиеся дорожки пересекали зеленый простор газонов, сводчатые каменные галереи вели к жилым помещениям; за библиотекой, расположенной в пристройке более позднего времени, был дворик, окруженный крытой аркадой, где студентки любили заниматься в погожие дни. Там же происходили разные торжественные церемонии, отмечавшие конец и начало учебного года. В стенах Льевеллинского колледжа жило около пятисот девушек в возрасте от семнадцати до двадцати двух лет, предназначенных служить тем материалом, из которого должны были создаваться зиждительные нравственные силы будущего. Жилые помещения были расположены так, что студентки волей-неволей постоянно общались между собой. Все спальни выходили в обширный центральный холл; оттуда же был ход в умывальные и общую буфетную. Многие девушки жили по две, по три вместе; некоторые занимали вдвоем целый «апартамент», состоящий из двух крошечных спаленок, разделенных уютной маленькой гостиной. Предполагалось, что Айсобел с Аделаидой Прентис тоже поселятся в одном из таких «апартаментов», но в последнюю минуту у Аделаиды серьезно заболела мать, и она не решилась ее оставить. Для Айсобел это было большим огорчением: она понимала, что не только лишается подруги, но что, если она будет жить одна, ей гораздо труднее будет завязывать знакомства. Солон и Бенишия, не одобрявшие роскоши у себя дома, все же предоставили в распоряжение Айсобел достаточно денег, чтобы она могла купить все, что ей захочется, для украшения своей комнаты, и она заранее рисовала себе приятные картины: как вечером, после занятий, избранный кружок студенток будет сходиться у них в гостиной, как они будут петь, болтать, варить помадку, весело и дружно коротая время. Она съездила в Филадельфию, накупила гравюр, занавесок, диванных подушек, приобрела комнатную жаровню и хорошенький чайный сервиз. Ей самой, конечно, доставляли удовольствие все эти вещи, но, кроме того, она помнила, что уютная обстановка всегда производит благоприятное впечатление и на других. Однако и тут, как в Окволде, она натолкнулась на уже сложившиеся компании, казалось, еще более замкнутые и тесные. Здесь точно так же ценились красота и личное обаяние, тем более что все эти девушки уже вступили в ту пору, когда вопросы любви и пола начинают играть первостепенную роль; и нужно было обладать особо жизнерадостным, общительным нравом, чтобы получить доступ в заколдованный круг. Процветало здесь злословие и даже снобизм, несмотря на то, что на словах подобные настроения осуждались. Льевеллинские студентки были старше окволдских школьниц и потому охотнее и увереннее критиковали особенности чужого характера, вкуса и умения одеваться. Но в то же время здесь, как и везде, чувствовалось стремление следовать тону, который задавала кучка избранных. Провинциальные простушки, только что вырвавшиеся из удручающего однообразия какого-нибудь маленького промышленного городка, но с туго набитым благодаря родительским заботам кошельком, превращались здесь в чистейшей воды снобов. Когда появлялась новенькая, десятки глаз пытливо оглядывали ее со всех сторон, прикидывая, заслуживает ли она принятия в тот или иной тесно сдружившийся кружок. Айсобел в общем встретили благосклонно, как бесспорно «приемлемую» по общественному положению родителей, но всем своим складом она как-то не подходила к тому своеобразному стилю манер и поведения, который уже выработался у всех этих девушек. Ее никто не сторонился, но никто особенно и не искал ее общества. Зато она обратила на себя внимание учителей, потому что отличалась большей сообразительностью и бóльшим прилежанием, чем многие ее сверстницы, а кроме того, не стеснялась отвечать на вопросы, когда была уверена в ответе. Но слава хорошей ученицы не завоевала Айсобел симпатии тех девушек, привлекательности и остроумию которых она так завидовала. Ее редко приглашали на совместные чаепития или дружеские беседы, хотя и не показывали, что избегают ее. Просто, завидя ее издали или услышав ее шаги, девушки норовили потихоньку улизнуть, а назавтра, при встрече, говорили ей: «Ах, мы вас искали, искали, но нигде не могли найти», или: «Мы думали, что вы занимаетесь, и не хотели мешать», хотя отлично знали, что в те часы она вовсе не занималась. Айсобел, от природы наделенная повышенной чувствительностью, прекрасно все видела и понимала. Девушкам было скучно с ней, и они нарочно изображали дело так, будто это она прячется от них и предпочитает уединяться с книжкой где-нибудь в дальнем уголке аудитории или жилого флигеля; и в конце концов она действительно стала прятаться и уединяться, притворяясь, будто погружена в занятия даже тогда, когда на самом деле и не думала о них. Как-то раз одна из девушек в шутку подарила ей табличку с надписью: «Работаю, не беспокоить». Эту табличку Айсобел иногда вывешивала на своей двери, а сама в это время сидела в комнате одна, прислушиваясь к веселому смеху проходивших мимо студенток. Если бы ее однокашницам задали вопрос, как они к ней относятся, большинство, вероятно, ответило бы «очень хорошо» — но и только. Они не искали ее общества, и, в сущности говоря, ей вовсе незачем было вывешивать табличку на дверях: никто и не думал мешать ей, точно так же, как никому не пришло бы в голову, пренебрегши табличкой, войти к ней в комнату и ласково пожурить ее за то, что она такая «зубрила». Вероятно, она заплакала бы от радости, если бы произошло что-либо подобное. Постепенно, с жестокой ясностью, ей открылось, что она тут всем чужая, что ее мысли и чувства не находят отклика в окружающих и что есть какое-то особое очарование, свойственное молодости, которого она начисто лишена. В других девушках это было. Они умели одеться. Они высоко держали голову. Они пели, танцевали, шептались, у них были бесконечные тайны и секреты, которые они поверяли друг другу, тогда как у нее — у нее не было ничего, кроме ее книг. Мало-помалу, почти помимо своей воли, она пристрастилась к учению и, занимаясь историей, психологией, родным языком, впервые задумалась над тем, что в доме ее отца почти нет книг. Часто она говорила себе: «На что мне все эти знания? Быть учительницей я не хочу и не буду. Все это лишь потеря времени. Того единственного, чего бы мне хотелось, я все равно не могу получить». Она думала о том, сколько интереса и разнообразия вносят в жизнь других студенток молодые люди, которые приходят к ним в гости по субботам или встречаются с ними в Филадельфии. Одна студентка, такая же некрасивая, как и она сама, рассказала ей о любовных отношениях между некоторыми девушками и навещавшими их поклонниками, и Айсобел сначала ужаснулась, а потом почувствовала зависть. В конце концов, говорила она себе, ради чего вообще жить? Чтобы умереть старой девой? Так и не выйти замуж? Так и не узнать любви? Ах, если б и у нее появился поклонник! Пусть не красавец собой, но человек, которому нужна была бы именно такая, как она, который сумел бы оценить ее ум. Тогда и он и она были бы спасены от одиночества. Как-то раз, под конец первого учебного года, в самый разгар той волнующей поры, когда каждый колледж живет в атмосфере весны, нарядных платьев, подготовки к экзаменам, грез о любви и надежд на счастье, которое многим кажется таким близким, Айсобел вбежала к себе в комнату, бросилась на постель, повесив на дверь спасительную табличку «Работаю, не беспокоить», и горько зарыдала. Таким обделенным природой, как она, видно, нечего ждать и не на что надеяться! Столько есть красивых девушек на свете; но что же делать ей, которой бог не дал красоты? На что употребить свою жизнь? У нее слишком трезвый, практический склад ума, чтобы она могла отдаться полностью религии отцов. Конечно, живя дома, она часто читала Библию, читала и «Дневники» Джона Вулмэна и Джорджа Фокса, поскольку ничего другого не было, и эти книги нравились ей. Но ведь она — это именно она, а не Джордж Фокс и не Джон Вулмэн и не отец, который так верит в них обоих. Она — это она, и у нее свои, иные мысли и чувства. Ей скоро двадцать лет, а жизнь оборачивается к ней только своей унылой изнанкой. Айсобел поднялась, подошла к зеркалу и тяжело вздохнула. Да, волосы ее не блестят и не ложатся мягкими волнами, кожа не отличается гладкостью и белизной; фигура нескладная и угловатая, а глаза, мутные от слез, какого-то неопределенного линяло-серого цвета. Нельзя сказать, что она безобразна, решила Айсобел, но хорошенькой ее тоже не назовешь. В ней нет ничего привлекательного. Примирившись с тем, что жизнь не сулит ей никаких или почти никаких интересных и волнующих встреч, Айсобел решила посвятить себя целиком науке. Однако в начале следующего семестра случилась приятная неожиданность: преподавательница, возглавлявшая кафедру психологии, ушла, и на ее место был назначен новый профессор — мужчина. Если не считать субботних и воскресных гостей, мужчин в Льевеллине можно было встретить немного — при колледже жили всего двое преподавателей, оба люди семейные; кроме них, было еще человек пять-шесть, которые являлись из внешнего мира и, отпустив своим слушательницам положенную дозу знаний, снова возвращались в свой мир. Дэвид Арнольд, новый профессор психологии, принадлежал к числу «приходящих». Его худощавая, подтянутая фигура произвела впечатление на многих студенток. Он был всегда серьезен, и его приятный, низкий голос звучал сдержанно и внушительно. Некоторая общность во взглядах на жизнь и ее превратности послужила причиной того, что профессор Арнольд почувствовал симпатию к Айсобел. Задумчивая и всегда печальная, она резко выделялась из среды студенток. Он угадывал в ней угнетенную психику, которая заинтересовала его как ученого. Айсобел, однако, истолковала его дружеское участие как признак начинающейся привязанности. Она, разумеется, ошибалась, но эта иллюзия сразу расцветила ее жизнь и отразилась даже на ее занятиях. Она решила специализироваться по психологии и за короткий срок обнаружила глубокое проникновение в суть предмета, что дало ей повод беседовать иногда с профессором после лекции или заходить к нему в кабинет. Впрочем, их разговоры не выходили из круга вопросов, связанных с темой, над которой она работала. Он редко расспрашивал девушку о ее семье, о ее личной жизни. Но и этой взаимной симпатии было достаточно, чтобы она почувствовала себя вознагражденной за все унижения, которые ей пришлось претерпеть. Однако в последний год ее пребывания в Льевеллине туда поступила Доротея, и все обиды и страдания Айсобел начались снова. Младшая сестра, веселая, хорошенькая, была вполне под стать тем самым девушкам, которые чуждались и сторонились старшей, и ее сразу же приняли как свою. Чуть ли не в первый месяц она уже ездила на воскресные дни в гости к своим новым приятельницам и сделалась непременной участницей всех вечеринок и развлечений. Когда она спрашивала сестру, почему та вечером, в свободное время, не приходит посидеть с другими девушками, Айсобел вынуждена была прибегать к своей старой жалкой отговорке: она, мол, больше всего интересуется наукой и не хочет отвлекаться от своих занятий. Не раз Доротея из самых добрых намерений пыталась давать ей советы по части платьев или прически, но Айсобел в ответ только раздраженно пожимала плечами или огрызалась: «Тебя не спрашивают». В конце концов Доротея убедилась в бесполезности своих стараний и решила, что Айсобел — просто сварливая чудачка. Пример этих двух сестер лишний раз доказывал, к чему сводится на деле миф о родственных чувствах. Между тем Доротея пришла к убеждению, что образ жизни, принятый в родной семье, решительно не по ней. Все ее существо восставало против тесных рамок, в которые пытались замкнуть ее существование. Ей только что исполнилось семнадцать лет, и целый мир радостей был открыт перед нею. Она жадно вглядывалась в фотографии актрис и светских дам на страницах журналов и газет, которые впервые попали ей в руки, и мечтала о том, что когда-нибудь и она станет знаменитой и портреты ее будут печататься в газетах. И вот как-то в воскресном выпуске, в разделе светской хроники, появилась фотография, которая так взволновала ее, что она тут же с восторженными возгласами помчалась к Айсобел. Фотография изображала миссис Сигер Уоллин-младшую, супругу известного врача, и это была не кто иная, как бывшая Рода Кимбер. Роде удалось с течением времени осуществить свою честолюбивую мечту — выйти замуж за человека из богатой и влиятельной семьи. Отец ее мужа был квакером и приходился двоюродным братом Джастесу Уоллину; в свое время он унаследовал большое состояние, нажитое на эксплуатации каботажной пароходной линии. Рода была снята в сильно декольтированном платье, с жемчугом на шее и браслетами на полных округлых руках; волосы ее были уложены в замысловатую прическу. Подпись под фотографией гласила, что миссис Сигер Уоллин-младшая в настоящее время находится в одном из первоклассных отелей Атлантик-Сити, куда она уехала отдохнуть от своих утомительных светских обязанностей. В юности и Солон и Бенишия были очень дружны с Родой, но после ее замужества почти не встречались с нею. Тот образ жизни, который она теперь вела, не мог быть по нраву Барнсам. Солон иногда встречал в газетах сообщение о светской деятельности Роды: то она совершала путешествие за границу, то устраивала обед в честь какой-нибудь знаменитости, то давала бал для очередной светской дебютантки, то еще что-нибудь в этом же духе. Но отношения между обеими семьями ограничивались формальными визитами, которыми обменивались два-три раза в год, причем и тут и там без слов понимали, что разница взглядов делает бóльшую близость и невозможной и ненужной. И потому сейчас, когда Доротея сунула сестре под нос газету, Айсобел лишь мельком взглянула на фотографию и тут же заметила, что оригинал никогда не пользовался ее симпатией ввиду своего чрезмерного легкомыслия. Айсобел в то время готовилась к окончанию колледжа и не могла ни о чем думать, кроме своих академических успехов. Ей хотелось напоследок произвести на профессора Арнольда сильное впечатление, которое бы как-то сблизило их перед разлукой. Профессор довольно сдержанно проявлял свой интерес к Айсобел — иногда хвалил ее, изредка просил помочь в постановке какого-либо эксперимента, но ей казалось, что он уже привык видеть в ней помощницу, на которую можно положиться. В последний день, разыскав Айсобел, чтобы поздравить с успешной сдачей выпускных экзаменов, он сказал ей несколько слов, которые еще больше укрепили эту надежду. — Надеюсь, вы будете продолжать свою работу в области психологии, мисс Барнс, — заметил он серьезным тоном. — Жаль было бы, если бы ваш ум и способности не нашли себе применения. Вы не думаете учиться дальше? Или у вас есть другие планы — наверно, собираетесь выйти замуж? — Последнее было сказано с оттенком сожаления. — Ах нет, профессор Арнольд, этого можно не опасаться! — Сердце у Айсобел заколотилось от внезапного волнения. — Но, вероятно, мне некоторое время придется побыть дома. Впрочем, иногда я буду приезжать на ваши лекции. Я ведь живу не так далеко отсюда. — Буду рад вас видеть в любое время, — сказал он. — До свидания, дорогая мисс Барнс. И это было все. ГЛАВА XXXV К большому удивлению Солона и Бенишии их младшая дочь не захотела идти по стопам своих сестер, по крайней мере в одном отношении. Когда Этте исполнилось четырнадцать лет и она уже усвоила все, чему можно было научиться в маленькой ред-килнской школе, она прямо заявила родителям, что Окволд ее не привлекает и ей хотелось бы поступить в какое-нибудь другое учебное заведение. И тут снова на сцену явилась все та же тетушка Эстер. Она предложила отдать Этту в пансион для девочек в Чэддс-Форде, городке, расположенном среди живописных холмов на юго-востоке Пенсильвании, близ Брендивайна. Старые квакерские традиции соблюдались там не столь неукоснительно, как в Окволде, и наряду с физическим и духовным воспитанием ученицам старались привить вкус к сокровищам человеческого разума. Были выписаны проспекты Чэддс-Фордского пансиона; в них Этте особенно понравились фотографии, из которых явствовало, что воспитанницы совершают разные загородные экскурсии, иногда даже с ночлегом на свежем воздухе. Затем она с отцом и матерью съездила в Чэддс-Форд, чтобы повидать все на месте, и это окончательно решило вопрос. Местность, где находился пансион, была довольно уединенной. Он стоял в стороне от шоссе, и добраться туда можно было только по узкой грунтовой дороге, тянувшейся от самого Чэддс-Форда и обычно почти безлюдной. Лишь изредка доносился гудок проносящегося автомобиля, перекличка велосипедных звонков или звучавший особенно романтично далекий свисток паровоза. И снова наступала тишина. К центральному зданию школы примыкали небольшие пристройки в виде крыльев, где жили воспитанницы; тут же по соседству был домик директора, прачечная, кухня и столовая. Десятка два учителей и около сотни воспитанниц составляли население этого маленького мирка. Этте, привыкшей к тишине родного дома, в пансионе все показалось новым и удивительным. Множество разнообразных книг, смех, болтовня, веселые, жизнерадостные девочки, — наверно, она найдет себе среди них подруг по сердцу, с которыми можно будет делить чувства, мысли и мечты. Этта всем своим существом тянулась к любви. Она не могла жить без ласки и в то же время, как это ни странно, с виду казалась недотрогой. Глаза ее смотрели так безмятежно, задумчиво и в то же время испытующе, совсем как у отца. Замкнутая по натуре, она постоянно томилась жаждой чего-то, однако иначе, чем ее мать, которая тоже когда-то испытывала это томление, но с нерассуждающей покорностью подавляла его в себе. Этта знала, что родители любят ее, но чего-то они в ней не понимали, каким-то душевным потребностям не умели ответить. Отец был слишком далек, слишком поглощен делами, особенно в последний год; мать настолько подчинилась его влиянию, что и к ней не всегда можно было подойти с раскрытой душой. И какая же наступала скука, когда день забот приходил к концу и двери дома запирались на ночь! Здесь такой скуки не знали. Этта иногда думала, что хорошо бы вовсе не возвращаться домой! Время шло, а ее интерес к школьной жизни не ослабевал. Особенно она любила те часы, когда девочки, под предводительством мисс Лансинг, учительницы ботаники, отправлялись куда-нибудь в лес, на поиски подснежников и других еще несмелых вестников весны. Учительница показывала им побеги дикого винограда, поднималась с ними на скалистые уступы, откуда далеко видна была оживающая земля. Она учила их по обнажениям пород читать геологическую историю мира и, в частности, этих мест. Мисс Лансинг всегда старалась держаться подальше от проезжих дорог; но при том автомобильно-велосипедном психозе, которым в это время была охвачена страна, в любом месте можно было наткнуться на какую-нибудь компанию веселых путешественников. Такие компании или же отдельные парочки подъезжали иногда на велосипедах к самым стенам пансиона, как будто хотели проникнуть в тайны жизни, которая шла за этими стенами. И перед жадными и пытливыми взглядами пансионерок вдруг на мгновение открывался просвет в кипучий внешний мир. Как-то в субботу, под вечер, Этта выглянула из окна своей комнаты и увидела двух молодых людей, юношу и девушку, которые медленно поднимались на велосипедах в гору. На девушке был белый свитер и очень короткая зеленая юбка. Мягкий берет небрежно сидел на ее темных локонах. Юноша был в коротких брюках и куртке спортивного покроя. Простота их костюмов понравилась Этте, но особенно поразила ее та ласковая нежность к спутнице, которая сквозила в каждом движении юноши. Неподалеку от западной стены жилого флигеля был тенистый уголок; здесь юноша соскочил со своей машины и бережно помог слезть девушке, а затем, к величайшему изумлению Этты, приподнял за подбородок ее лицо и поцеловал в губы. Этта застыла, глядя на них широко раскрытыми глазами. Отдохнув несколько минут, молодые люди снова уселись на велосипеды и укатили, сверкая спицами колес в лучах закатного солнца. Этта, словно завороженная, смотрела им вслед, пока они не скрылись за поворотом дороги. Так вот она какая, любовь! Вся эта сцена на много лет врезалась ей в память. Но, пожалуй, наиболее знаменательное событие в пансионской жизни Этты произошло на второй год ее учения, когда в Чэддс-Форде появилась Волида Лапорт. Волида, живая, полная энергии девушка, приехала из Мэдисона, штат Висконсин. Ее нельзя было назвать хорошенькой, но чем-то она привлекала внимание, — быть может, тем, что больше походила на задорного крепыша-мальчишку, чем на девушку. Синее форменное платье, строгое и скромное, еще больше подчеркивало это сходство. Волида постоянно с восторгом говорила о своем родном Западе, — причем с решительностью, не допускавшей возражений. Она рассказала, что у ее отца аптека в Мэдисоне; ее родители — квакеры, переселившиеся на Запад из Пенсильвании. — Вот меня и прислали сюда, чтобы я не отбилась совсем от их веры, — объясняла она. — Да только зря! Меня это ни чуточки не интересует, и потом до чего мне не нравится тут, на Востоке! Побывали бы вы в Мэдисоне или в Чикаго! Разве ваши восточные городишки могут с ними сравниться! Этте Барнс эта забавная девушка понравилась с первого дня. Как-то раз, после лекции о правилах хорошего тона и об искусстве светской переписки, Волида сказала Этте: — Все пансионы для девиц у вас, на Востоке, — сплошная чепуха! Ну чему тут учат? Хорошим манерам, да как одеваться к обеду, да как себя вести в обществе! Будто каждая девушка только о том и думает, как бы поскорей выйти замуж. Я, например, вовсе не для того живу на свете, чтобы в один прекрасный день стать чьей-то женой. Доучусь здесь, а потом поступлю в Висконсинский университет. Вот там действительно можно чему-то научиться! Пойду на медицинский факультет, сделаюсь врачом. Наш университет — самый лучший из всех, где принято совместное обучение. А совместное обучение самое правильное! Ведь у вас тут девочки смотрят на мальчиков, как на чудо какое-то! А что в них особенного? У нас, на Западе, считается, что у женщины голова не хуже, чем у мужчины. Подумаешь, невидаль — мальчишки! Даже слушать противно. Но в том, что касалось мальчиков, Этте трудно было согласиться со своей новой подругой. В ней проснулся уже интерес — не то, чтобы к мальчикам вообще, но к любви, к тому прекрасному и необычайному в отношениях между юношей и девушкой, что дает обоим радость, силу и душевный покой. По мере того как крепла ее дружба с Волидой, Этте все чаще приходилось выслушивать увлекательные рассказы о Висконсине — о Мэдисоне, об Окономовоке, об озере Бафф. Для Этты все это были только названия, но красноречие Волиды придавало им ту волшебную прелесть, которой манят нас берега далекой Индии. В изображении Волиды жизнь на Западе выглядела куда более яркой, привольной, увлекательной, чем на Востоке, а люди казались смелее и интереснее. Этту поражала та свобода, которой Волида пользовалась в родительском доме. Она могла покупать себе любые книги, какие хотела прочесть, ей разрешалось самой выбирать себе платья, встречаться с мальчиками, петь, танцевать, даже играть в карты! Этта невольно завидовала ей, сравнивая ее жизнь со своей жизнью в Торнбро. Смелый и независимый образ мыслей подруги покорял ее. А кроме всего прочего, Волида, бесспорно, не лишена была обаяния, правда, несколько своеобразного, скорее мальчишеского, чем девичьего. Обычно в тех случаях, когда школьная форма была необязательна, она надевала строгий английский костюм и белую блузку с накрахмаленным воротничком и манжетами. Мало-помалу Этта стала относиться к ней, как могла бы относиться к другу-мальчику, и слушалась каждого ее слова, по-женски преклоняясь перед мужским складом ее ума и характера. Растущую привязанность Этты заметили в школе и стали дразнить ее тем, что она «влюблена» в Волиду. Но Этта не обращала внимания на болтовню подружек; ей хотелось жить жизнью Волиды или хотя бы как-то приобщить ее к своей жизни, чтобы этим выразить свою признательность за дружбу и понимание. И вот она написала матери, прося разрешения пригласить Волиду в Торнбро на ближайшие каникулы, которые должны были начаться в День благодарения. В этом же письме она осторожно намекнула, что хотела бы по выходе из пансиона поехать учиться в Висконсинский университет, а не в Льевеллин, как предполагали родители. ГЛАВА XXXVI Нельзя сказать, чтобы новая подруга Этты произвела особенно благоприятное впечатление на ее домашних. Когда обе девушки приехали в Торнбро, Солон и Бенишия приняли гостью ласково и сердечно, но она показалась им дерзкой и невоспитанной, и ни ее рассуждения, ни манера держать себя не пришлись им по душе. — Это что же, девчонка или мальчишка? — спросил Стюарт у сестры, застав ее одну в гостиной. Его смешили и короткие волосы Волиды, и ее упрямый подбородок, и размашистая мальчишеская походка. — Вот и не водись с ней, если она тебе не по вкусу, — сказала Этта, слегка обиженная. — Да оставь ты ее себе, очень она мне нужна! — пренебрежительно заявил Стюарт. Впрочем, в обращении с гостьей он был неизменно вежлив и мил. Айсобел и Доротея — они обе тоже приехали домой на каникулы — отнеслись к Волиде довольно сдержанно. Доротее она просто не понравилась, а Айсобел сочла ее не заслуживающей внимания по молодости лет. Но после нескольких дней знакомства эта совсем еще юная девушка заинтересовала Айсобел своим недюжинным умом и самостоятельностью мнений и поступков. Старшая невольно почувствовала уважение к младшей, слушая, как твердо и уверенно говорит та о своих жизненных планах. Зато для Бенишии самый тип такой девушки, как Волида, был чужд и непонятен. Она привыкла видеть назначение женщины в том, чтобы создавать домашний очаг мужчине и быть матерью его детей. Таков удел, определенный ей господом богом. Немудрено, что желание Этты уехать с Волидой на Запад и поступить в Висконсинский университет не встретило у Солона ни малейшего сочувствия. Он уже раньше написал представителю Торгово-строительного банка в Мэдисоне и просил его навести справки о семействе Лапорт. Полученные сведения оказались достаточно благоприятными, чтобы развеять его первоначальные опасения по поводу новой привязанности Этты; но когда он увидел Волиду, то сразу же смутно почувствовал, что это все-таки неподходящая подруга для его дочери. К тому же Висконсин был слишком далеко; молодой девушке не следовало так далеко уезжать от дома. Солон сделал вид, будто в этом все дело, не желая говорить Этте о том, какое тревожно-неприязненное чувство внушает ему Волида. Этта, чутьем угадавшая правду, промолчала, но в глубине души окончательно пришла к выводу, что ее родители — люди безнадежно отсталые и старомодные. И она решила, что все равно поедет в Висконсин, пусть даже против их воли. До окончания пансиона остается еще год, а за это время можно будет что-нибудь придумать. По возвращении в Чэддс-Форд подруги сблизились еще больше, и мечта Волиды о самостоятельности сделалась их общей мечтой. Они строили планы о том, как вместе будут учиться в университете, а потом, может быть, поедут в специальное учебное заведение, чтобы усовершенствоваться в профессии врача. Этта готова была подражать Волиде решительно во всем: Волида на целый год старше, лучше знает жизнь и вообще так хорошо разбирается во многих вещах! В самом деле, у Волиды почти на все были свои взгляды, даже по таким вопросам, как экономика, политика, религия. И в Этте под ее влиянием зародилась глубокая жажда знаний. Но если Волиду интересовали практические области науки, Этту больше влекли музыка, история, искусство, поэтические предания старины. Огромное впечатление на ее ум и чувства произвела «Дама с камелиями» Дюма. Эту книгу она увидела у Волиды и, уезжая на летние каникулы, взяла с собой, чтобы прочесть на досуге дома. Разумеется, она тщательно прятала ее от посторонних глаз, но трагический образ двух любовников не покидал ее целыми днями. Она еще не вполне понимала физическую сторону любви, и многие детали сюжета от нее ускользали, но все же ей казалось, что перед ней открылся новый, неведомый прежде мир, где поэзия сливалась с действительностью. ГЛАВА XXXVII Внутренний протест Этты и Стюарта против домашнего уклада становился тем сильнее, чем лучше они понимали, что этот уклад совершенно не отвечает душевным потребностям каждого из них, и яснее всего это сказывалось в их отношениях с отцом. А между тем в глазах своей жены Солон Барнс был безупречным человеком, какого она и ожидала в нем найти. За двадцать лет она не могла припомнить случая ни в личной, ни в деловой его жизни, когда бы он, больной или здоровый, кстати или некстати, вышел из себя, допустил какую-нибудь некрасивую вспышку, сделал что-либо бесчестное и нехорошее. У него словно все время находился перед глазами излюбленный квакерами библейский текст, который гласит: «Но да будет слово ваше: «да, да» и «нет, нет». Когда к нему в дом или в его кабинет в банке являлся какой-нибудь коммерсант, банкир или адвокат, ему в голову не приходило прежде всего заподозрить посетителя в желании обмануть его, провести или подвести, нарушив свои обязательства перед ним или перед другими. Скорее напротив. Он всегда ожидал от людей только хороших и честных поступков и, надо сказать, редко ошибался. А если обнаруживал, что все-таки ошибся, то это скорее огорчало его, чем возмущало. Правда, он всегда старался иметь дело с людьми, которые выше подозрений. Его часовщик, бакалейщик, мясник, портной — все это были люди с безукоризненной личной и деловой репутацией. Он считал, что величайшее предначертание, данное человеку от бога, — вступить в брак, иметь детей и вырастить их добронравными и послушными божьей воле. Изменить этому предначертанию — значит играть с огнем, и если, оглядываясь кругом, он видел, что кое-где массив, который представляет собой общество, дал трещину и появились люди или целые группы людей, позабывшие о долге и о добродетели, то всегда искал корень зла в ранее совершенных ошибках, в том, что кто-то уклонился от брака и рождения детей или же, вступив в брак, не сумел выполнить свои родительские обязанности. Бывают, конечно, необъяснимые на первый взгляд бедствия, несчастные случаи, болезни и разные слабости, нарушающие порядок вещей и мирное течение жизни, но если бы можно было добраться до первопричины, то, вероятно, оказалось бы, что и тут дети в третьем и даже четвертом поколении караются за грехи отцов. Господь восседает на престоле своем. Он повелевает и солнцем и мраком. Человеку в его ничтожестве не пристало восставать, глумиться или отрицать. Пусть лучше благоговейно преклонит колена и возблагодарит за многократно явленную ему милость, радуясь, если, наставляемый Внутренним светом, он сумел уберечь от зла свое потомство. Однако для собственных детей — причем для всех пятерых по-разному — Солон Барнс был загадкой. Айсобел и Этта любили его и уважали, как человека строгих нравственных правил, но Этта с каждым годом все сильнее ощущала между собой и отцом пропасть, через которую не перекинуть моста. Только Доротея, с присущей ей беззаботностью, считала, что отец «прелесть» и «золото», потому что ей обычно удавалось его обойти. Орвил, думая о нем, создал себе отвлеченный образ человека властного и неприступного, которого можно чтить и уважать, но любить нельзя — разве только некоей условной сыновней любовью. А Стюарту чудилась в отце какая-то особая нежность, ничуть не умаляющая силу его личности, но тем не менее сокрытая в глубине его души, точно драгоценная порода в шахте, и почти недосягаемая, потому что ход к ней прегражден тяжелыми глыбами морали и долга. Солон не понимал, что если ему до сих пор удавалось контролировать поступки своих детей, то над мыслями их он не был властен. Вероятно, сумей он проникнуть в мысли и желания, волновавшие его младшего сына, он бы ужаснулся. Стюарт был самым жизнерадостным и легкомысленным из всех пятерых, в нем особенно сильна была жажда удовольствий, и в четырнадцать лет любопытство неудержимо влекло его ко всему тому, что запрещалось домашними правилами и порядками. Он видел, что многие из его школьных товарищей живут гораздо веселее, и завидовал им. Особенную зависть внушал ему Перси Парсонс. Перси был не из квакерской семьи, хотя и учился в ред-килнской школе; отец у него был инженер, и жили они неподалеку от Торнбро. Этот черноволосый, черноглазый, задорный паренек очень нравился Стюарту. Он охотно после школы заходил к нему домой, всякий раз, когда удавалось разрешить себе подобную вольность. У Перси было так интересно! Можно было играть в разные игры, и книги там попадались такие занимательные — про индейцев, про следопытов, про дикий Запад — не то, что дома, где единственным чтением служили старые скучные квакерские трактаты. Но примерно в это же время Стюарт познакомился с книгами другого рода, которые еще сильнее поразили его воображение. Просветил его в этой области Космо Родхивер. У отца Космо была книжная лавка в Дакле около почты, и Стюарт никогда не упускал случая завернуть туда, потому что у Космо всегда находилось для него что-нибудь интересное. Космо слыл докой по книжной части; кроме того, он уже разбирался в вопросах пола. Роясь среди книг, выставленных на продажу в отцовской лавке, он выискивал разные пикантные места, а то и прямую порнографию, и с особым наслаждением давал читать это другим мальчикам. Когда приходил Стюарт, он тотчас же вел его в глубину лавки и там демонстрировал свою очередную находку. Иногда это была фотография в каталоге какой-нибудь художественной выставки, изображавшая соблазнительную в своей наготе женскую фигуру. — Хороша штучка, а? Неплохо бы провести с ней часок наедине? — говорил он, причмокивая, и оба впивались в фотографию жадными глазами. С помощью Космо Стюарт узнал о многих вещах, о которых не опоздал бы узнать и через три-четыре года. Достойным завершением этого периода его жизни явилось событие, происшедшее несколько месяцев спустя: вместе с Родхивером и Вилли Вудсом, тоже юнцом из Даклы, он побывал в трентонском театре на так называемом «ревю». Затея принадлежала все тому же Космо. — Ребята, поехали в Трентон, там в «Орфеуме» каждый вечер шикарное представление и вход всего двадцать пять центов, — сказал он, и оба приятеля с готовностью согласились. Родителям они решили сказать, что едут в гости к дяде Вилли Вудса, владельцу большой молочной фермы неподалеку от Трентона. Предлог показался вполне основательным, и разрешение было получено. Представление отдавало дешевым балаганом: с десяток тощих девиц в трико маршировали по сцене под сальные шутки, отпускаемые двумя красноносыми клоунами. Но Стюарту это показалось волшебным зрелищем. Особенно сильное впечатление произвела на него одна из девиц. На ней было зеленое трико, расшитая курточка, доходившая только до талии, золотые туфли и золотой колпачок. Последующие дни он провел словно в экстазе. Смотрел ли он в окно классной комнаты, за которым цвели поля, брел ли домой по обсаженным кустарником проселочным дорогам, девица в зеленом неотступно была перед ним. Она плясала над полями, пряталась за деревьями в лесу, купалась в сверкающих струях ручья, шептала слова, слышные только ему. Девочки-школьницы, сидевшие вместе с ним в классе, теперь совсем по-иному притягивали его взгляды. Самых хорошеньких из них он мысленно раздевал донага. Но неделю спустя ему пришлось вернуться с небес на землю и познать ту горькую истину, что все тайное рано или поздно становится явным. Один знакомый Орвила, заехавший в Торнбро узнать его трентонский адрес, в разговоре случайно упомянул о том, что в прошлую субботу встретил Стюарта в Трентоне, в театре «Орфеум». Никогда еще Стюарт не видел отца таким суровым и мрачным, как в тот вечер, по его приказанию явившись к нему в кабинет. — Смотри мне в глаза, Стюарт! — строго сказал Солон, усадив мальчика в кресло напротив себя. — Я должен с тобой серьезно поговорить! Мне сказали, что в прошлую субботу тебя видели в трентонском театре. Я хочу знать, правда ли это. Стюарт, с первой минуты заподозривший истинную причину неожиданного приглашения в отцовский кабинет, немного помялся, но потом чистосердечно рассказал все, как было. Дослушав до конца, Солон встал со своего кресла, подошел к мальчику и остановился перед ним, заложив руки за спину. — Я требую, чтобы это было в первый и в последний раз! Все театры — зло, и тебе там не место! — Он помолчал с минуту, затем продолжал: — Но больше всего меня огорчает, что ты солгал мне. Лживость — большой порок. Если ты приучишься лгать, не жди от жизни ничего хорошего. Ты никогда не сможешь смотреть в глаза порядочным людям. Они будут сторониться тебя, как прокаженного. — Стюарт, сын мой, — продолжал он уже несколько более мягким тоном, заметив, что мальчик сидит совсем пришибленный, — у меня такие прекрасные планы относительно твоего будущего. Я не хочу, чтобы мои надежды оказались обманутыми. Через год или два я намерен определить тебя во Франклин-холл, а потом в специальный колледж, где ты получишь хорошее техническое образование. Если же ты предпочтешь карьеру банковского дельца, я и в этом готов пойти тебе навстречу. Но прежде всего я должен знать, что ты заслуживаешь моего доверия. А о каком доверии может быть речь, если ты станешь лгать мне? Я хочу, чтобы ты сейчас же дал честное слово, что никогда больше не скажешь неправды о своих намерениях, о том, куда ты идешь, с кем и тому подобное. Ты должен быть откровенным, правдивым и чистым при любых обстоятельствах. Стюарт низко опустил голову, но по-прежнему молчал. Отец, подождав немного, возобновил свою речь, и в голосе его опять зазвучали строгие нотки. — Предупреждаю тебя, Стюарт, если я утрачу доверие к тебе, не жди от меня впредь снисходительности. Мне нельзя быть снисходительным, потому что я за тебя в ответе. Так вот, обещай мне, что ты больше никогда не будешь лгать. Стюарт пообещал, но хмуро и нерешительно. Он не был уверен, что ему удастся сдержать обещание, точно так же как Солон не был уверен, что вопрос разрешен раз и навсегда. ГЛАВА XXXVIII В почтительности предупреждайте друг друга. Живя среди колеблющегося, изменчивого мира, Солон находил утешение в незыблемой упорядоченности своего трудового дня. Окончив ровно без пяти пять работу, он принимался «наводить у себя порядок», как он это называл, чтобы к поезду 5.15 поспеть на вокзал. Важные деловые бумаги он тщательно запирал в ящики и потайные отделения своего бюро; перья, карандаши и всякую мелочь складывал в маленькую плетеную корзинку, стоявшую на крышке, и, наконец, клал в портфель те документы, над которыми рассчитывал поработать дома. Затем он неизменно вытаскивал из кармана маленькую записную книжку в черном переплете и делал в ней необходимые отметки для памяти. Покончив с этим, он надевал пальто из прочного, без износу, тяжелого коричневого драпа — если дело было зимой; а летом застегивался на все пуговицы, брал с вешалки круглую соломенную шляпу с высокой тульей, излюбленного квакерами фасона, и отправлялся на вокзал. Но в тот весенний день, о котором идет речь, он собрался уходить немного раньше обычного, так как ему предстояло сделать кое-какие покупки. Утром он получил известие о том, что скончалась тетушка Эстер, и хотел послать цветов ей на гроб. Кроме того, в книжной лавке издательства «Альянс» он давно уже приглядел на витрине вставленный в рамку текст, который, по его мнению, должен был понравиться Бенишии. Слова: «В почтительности предупреждайте друг друга» («Послание к римлянам», 12, 10), вышитые желтой, зеленой и синей шерстью, приобретали особое значение сейчас, когда смерть так внезапно напомнила о тщете земного существования; а между тем не проходило дня, чтобы газеты не сообщили об очередном бракоразводном процессе или о каком-нибудь преступлении, явившемся следствием распутного образа жизни. Не далее как в это самое утро Солон прочел о том, что кассир одного из трентонских банков скрылся с крупной суммой, бросив жену и ребенка. — Беда нашего времени в том, — заметил Солон мистеру Эверарду, выходя вместе с ним из здания банка и продолжая начатый разговор о трентонском происшествии, — что люди перестали думать о боге. Они забыли, что они лишь управители, исполняющие его волю. — Вы правы, мистер Барнс, — с серьезным видом согласился Эверард, а сам в это время думал: «Не совратила ли сбежавшего кассира какая-нибудь хорошенькая женщина?» Расставшись с Эверардом, Барнс зашел в цветочный магазин и распорядился послать корзину цветов в Дэшию, по адресу тетушки Эстер, а потом отправился в книжную лавку за понравившимся ему текстом. В Дакле на станции его поджидал кабриолет, в котором сидела Айсобел, держа в руках вожжи. К вороту ее темно-синего платья был приколот цветок — это сразу бросилось в глаза Солону. Завидя отца, идущего по усыпанной гравием дорожке, она улыбнулась ему, впрочем довольно равнодушно. — Устал? — спросила она, когда он усаживался с нею рядом. Она заметила сосредоточенно-грустное выражение его лица. — Нет, дочка, — ответил он. — Но я привез печальные вести. Тетя Эстер скончалась. Тебе с матерью нужно будет завтра поехать в Дэшию. Есть что-нибудь от детей? — Было письмо от Этты, — сказала она и тут же спросила, слегка оживившись (все-таки, хоть печальная, а новость): — А когда умерла тетя Эстер? — Сегодня утром. Я узнал около полудня. Кабриолет катился среди зеленых полей, пестревших крокусами и подснежниками. Проехали речку; над ней склонялись ивы, шевеля на ветру бледной зеленью молодых побегов. — Красивое время года — весна, — мечтательно уронила Айсобел. Солон оглянулся, но ничего не ответил; его чувства оставались глухи к томлению, разлитому в природе. Старый Джозеф вышел из ворот встретить хозяина и отвести лошадь на конюшню. — Добрый вечер, мистер Барнс, — прошамкал он. Рот у него совсем ввалился, выдавая отсутствие зубов, а морщин вокруг глаз стало еще больше. — Добрый вечер, Джозеф, — ответил Солон, выходя из экипажа и направляясь к веранде. — Миссис Барнс дома? — спросил он у горничной, попавшейся навстречу. — Она, кажется, наверху, мистер Барнс. Он повесил шляпу, положил на стол сверток и пошел искать Бенишию, тогда как Айсобел поднялась к себе.

The script ran 0.01 seconds.