Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Дитрих Бонхеффер - Сопротивление и покорность [0]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: antique, sci_philosophy

Полный текст.
1 2 3 4 

ББК 87 Б 81 Перевод А. Б. Григорьева Редактор И. И. Блауберг Художник В. К. Кузнецов В оформлении обложки использована гравюра С. Красаускаса BonhoefTer D. Widerstand und Ergebung. Hamburg, 1974 Бонхёффер Д. Б 81 Сопротивление и покорность: Пер. с нем.— М.: Издательская группа «Про­гресс», 1994 — 344 с. Б 0301000000-018 без объявл. ББК 87 006(01)—94 ISBN 5-01-004204-5 Перевод, примечания. А. Б. Григорьев Предисловие. Е. В. Барабанов Издательская группа «Прогресс», 1994 О ПИСЬМАХ ИЗ ТЮРЬМЫ ДИТРИХА БОНХЁФФЕРА В одной из заметок, посвященной теме «евро­пейского нигилизма», Фридрих Ницше предрек гибель христианства от его морали: «Эта мораль обращается против христианского Бога (чувство правдивости, высоко развитое христианством, на­чинает испытывать отвращение к фальши и изо- лганности всех христианских толкований мира и истории)» 1 . Прав ли Ницше? Николай Бердяев, христиан­ский апологет и одновременно страстный борец за интеллектуальную честность в религиозной философии, с горечью цитировал Константина Леонтьева: христианин может быть святым, но не может быть честным. Дитрих Бонхёффер — один из наиболее извест­ных протестантских теологов XX в., человек не­обычайного личного мужества, активный антифа­шист, казненный в немецком концлагере за неско­лько недель до капитуляции Германии,— не толь­ко принял допущение Ницше, но, повинуясь ин­теллектуальной честности, пошел значительно дальше в своих вопрошаниях и выводах: «Меня постоянно волнует вопрос о том, чем является для нас сегодня христианство и кем — Христос? Давно миновало время, когда людям все можно было рассказать словами (будь то тео­логические рассуждения или благочестивые речи); прошло также время интереса к внутреннему ми­ру человека и совести, а значит, и к религии вооб­ще. Мы приближаемся к абсолютно безрелигио­зному периоду: люди просто уже не могут остава­ться религиозными. Даже те, кто честно назы­вают себя «религиозными», на деле вовсе не тако­вы: видимо, под «религиозностью» они понимают нечто иное. Наши общие христианские возвеще­ние и теология, насчитывающие 1900 лет, опи­раются на «априорную религиозность» людей. «Христианство» всегда было одной из форм (быть может, истинной формой) «религии». Если же в один прекрасный день окажется, что этой «априорности» вообще не существует, что это бы­ла временная, исторически обусловленная форма самовыражения человека, если люди и в самом де­ле станут радикально безрелигиозными — а я ду­маю, что в большей или меньшей степени это уже произошло (по какой, например, причине эта вой­на, в отличие от всех предшествующих, не вызы­вает «религиозной» реакции?),— то что же все это будет значить для «христианства»? У всего наше­го теперешнего «христианства» будет выбита поч­ва из-под ног, и нам останется довольствоваться в «религии» лишь несколькими «последними ры­царями» да еще кучкой интеллектуально нечест­ных людей. Неужели они и есть немногие «из­бранные»? Должны ли мы со всем пылом, раздра­жением или возмущением обрушиться именно на эту сомнительную группу людей, пытаясь сбыть им наш залежалый товар? Неужели мы набро­симся на нескольких несчастных в минуту их сла­бости, чтобы, так сказать, «религиозно» изнаси­ловать их? Если же мы не хотим этого, если нам в конце концов даже западную форму христиан­ства приходится рассматривать лишь как предва­рительную стадию полной безрелигиозности, что же за ситуация складывается тогда для нас, для Церкви? Как может Христос стать Господом и для нерелигиозных людей? Существуют ли без­религиозные христиане? Если религия представ­ляет собой лишь внешнюю оболочку христиан­ства (да и эта оболочка в разные времена выгляде­ла совершенно по-разному), что же это такое — безрелигиозное христианство?»2 Существенно: все эти бескомпромиссные во­просы, как и следующие за ними тезисы Бонхёф- фера о безрелигиозном христианстве в совершен­нолетнем мире, не нуждающемся более ни в «ги­потезе Бога», ни в его опеке, наконец, неиссякае­мая оптимистическая вера в здоровье и разум че­ловека— все это вовсе не досужие фантазии при­кованного к письменному столу прекраснодушно­го прожектера, не гностические игры для посвя­щенных, не апологетические сети и не любовь к эпатирующим парадоксам. Приведенные выше слова писались в фашистской Германии 1944 г., перед лицом смерти, в тюрьме, под вой сирен и грохот непрекращающихся бомбежек. Писались с ответственностью, в твердой и трезвой решимо­сти продумать все до конца. Писались человеком, прочно стоящим на земле, знающим и любящим жизнь столь же глубоко, сколь и литературу, поэзию, музыку, Библию, науку. Что же давало Бонхёфферу силы исповедовать христианство и наряду с занятиями теологией и пасторскими заботами верить в будущее взро­слого свободного от религии человека? В эпоху апокалиптического саморазрушения всех основ культуры, этики, гуманистических ценностей, межличностных связей, наконец, самой человеч­ности человека — на что он опирался, чем руко­водствовался, когда говорил, что нельзя «охаи­вать» человека за его мирскую сущность, что ну­жно отказаться от всех «поповских уловок» и не усматривать предтеч Бога в психотерапевтах или философах-экзистенциалистах (ибо Иисус призы­вал не к культивированию болезней, а к здоро­вью, не к новой религии, а к новой жизни), что со­вершеннолетний мир безбожнее несовершен­нолетнего и именно потому ближе к Богу? Споры вокруг этих и подобных вопросов не утихают по сей день. Одни ищут ответы в биогра­фии Бонхёффера, другие — в его учении, третьи — в общей проблематике «секуляризма», перефор­мулированной протестантской мыслью в начале XX в. Однако ни у кого не вызывают сомнений оригинальность и философская значимость идей Бонхёффера. Его имя стоит в одном ряду с имена­ми Карла Барта, Пауля Тиллиха, Рудольфа Бу- льтманна — мыслителей, в значительной мере определивших своими идеями фундаментальные переориентации сознания внутри западноевропей­ской культуры нашего столетия. Дитрих Бонхёффер родился 4 февраля 1906 г. в Бреслау (ныне Вроцлав). Он был шестым из во­сьми детей в семье Карла Бонхёффера, известного врача-невропатолога. После окончания гимназии Дитрих сам выбирает жизненный путь — это тео­логия, которую он изучает сначала в Тюбингене и Риме, а после 1924 г. в Берлинском университе­те, где занимается под руководством всемирно знаменитых Адольфа фон Гарнака, Рейнгольда Зееберга и Карла Холля. В 21 год он защищает ди­плом, посвященный философскому и догматиче­скому исследованию фундаментальных категорий церковной социологии (Sanctorum Communio. Berlin, 1930), а спустя два года — докторскую дис­сертацию «Акт и бытие. Трансцендентальная фи­лософия и онтология в систематической теоло­гии» (Akt und Sein. Berlin, 1931). После нескольких лет работы за границей (Барселона, Нью-Йорк, Лондон) Бонхёффер, в ноябре 1932 г. ставший па­стором, преподает систематическую теологию в Берлинском университете, деятельно участвует в экуменическом движении, печатает множество статей, пишет книги. В 30-х гг. одно за другим появились его исследования: «Творение и грехопа­дение» (Schopfung und Fall. Eine theologische Aus- legung von Genesis 1—3. Mtinchen, 1934), «Следо­вание за Христом» (Nachfolge. Miinchen, 1934), «Жизнь сообща» (Gemeinsames Leben. Miinchen, 1939), «Библейская книга молитв» (Das Gebetbuch der Bibel. Salzuflen, 1940). После прихода Гитлера к власти Бонхёффер сразу же начинает активную борьбу с национал- социализмом и поддерживаемым нацистами цер- ковно-политическим движением «Немецких хри­стиан», которое после победы на июльских цер­ковных выборах 1933 г. провозгласило себя «Евангелической церковью германской нации», призванной явить миру «германского Христа деиудаизированной церкви». Бонхёффер высту­пает с решительными протестами как против псевдохристианской нордической мифологии, так и против «арийского параграфа» в расовом зако­нодательстве «коричневого» Генерального сино­да. Эти протесты стали частью программ Чрезвы­чайного союза пасторов — начального этапа еван­гелического движения сопротивления. После синода в Бармене (31 мая 1934 г.) это движение, утвердившее себя как «правомочную Германскую евангелическую церковь», получило имя «Ис­поведующая церковь». Из года в год Бонхёффер неутомимо поддер­живал дух членов «Исповедующей церкви»; прене­брегая неудобствами и опасностью, он выступает с докладами, проповедями, руководит семинара­ми проповедников, рассылает многочисленные письма и заметки, в которых проясняет и форму­лирует сущность происходящего в Германии. В 1936 г. нацистские власти лишают его права на преподавание в университете, а затем и вовсе увольняют. И в 30-х гг. и в начале 40-х Бонхёффер не раз выезжал за границы Германии, однако упорно не соглашался эмигрировать. Он выбрал движение политического сопротивления на роди­не. 5 апреля 1943 г. Дитрих Бонхёффер был аре­стован по подозрению в участии в заговоре про­тив Гитлера. В заключении под следствием Бон­хёффер пробыл два года. Незадолго до окончания войны, 9 апреля 1945 г., он был повешен в концла­гере Флоссенбюрг. После войны стараниями друзей Дитриха Бон- хёффера, и прежде всего пастора Эберхарда Бетге, были собраны, прокомментированы и изданы не только книги Бонхёффера (в том числе его объ­емистая, написанная незадолго до ареста «Эти­ка»), но также его статьи, отдельные исследова­ния, лекции, доклады, проповеди, письма, стихи, биографические материалы. В 1958—1974 гг. вы­шло шеститомное собрание сочинений Бонхёффе­ра; десятками переизданий печатаются отдельные книги и брошюры; почти все они переведены не только на европейские языки, но и на японский, китайский, корейский и арабский; библиография трудов о Бонхёффере занимает десятки страниц. Одной из самых известных книг Дитриха Бон­хёффера стал сборник «Сопротивление и покор­ность» (первое издание: Mtinchen, 1951), составлен­ный Э. Бетге. Книга включает материал послед­них двух с лишним лет жизни Бонхёффера. Она открывается заметкой «Спустя десять лет», напи­санной на рубеже 1942—1943 гг., и продолжена письмами из заключения. Заметка «Спустя десять лет» была задумана как рождественский подарок ближайшим дру­зьям. «Уже тогда слышались предостережения, исходившие главным образом от Ханса фон До- наньи, что Главное имперское ведомство безопас­ности настаивает на аресте Бонхёффера и соби­рает материал для обвинения,— комментирует Бетге.— Это сочинение, спрятанное между чере­пицей и стропилами, пережило обыски и бомбеж­ки; оно свидетельствует о духе, которым руковод­ствовались тогда эти люди в своих делах, а позже и в своих страданиях»3 . Безусловно, эта заметка Бонхёффера будет ин­тересна сегодня многим, в том числе и читателям, далеким от религиозно-философской проблема­тики. Ведь речь идет об изменениях сознания, о сдвигах духовных ценностей, о переиначивании смысла межличностных отношений в условиях тоталитаризма. Все эти перемены проанализиро­ваны Бонхёффером с беспощадной точностью, са­мообладанием и духовной проницательностью. Достойный урок всем нам! Его размышления о глупости, продолжающие христианско- гуманистическую традицию Эразма Роттердам­ского, несомненно, остаются актуальными и для нас, стремящихся осознать подлинную глубину той антропологической катастрофы, что произо­шла в нашей стране более семидесяти лет назад. Письма из заключения распадаются на две ча­сти. Первая — подборка писем начального перио­да из военного отделения тюрьмы Берлин-Тегель, где Бонхёффер провел первые полтора года нево­ли: с 5 апреля 1943 по 8 октября 1944 г. Это пре­жде всего письма к родителям, с которыми ему удалось связаться после мучений первых дней тю­рьмы. Цензура и следователь читали эти письма, что было известно Бонхёфферу и, несомненно, от­разилось на их содержании. Спустя полгода у Бонхёффера появились надеж­ные люди среди охранников и санитаров, и он смог наладить обширную переписку, в том числе и со своим другом, участником семинара пропо­ведников в Финкенвальде, будущим издателем книги «Сопротивление и покорность» Эберхар- дом Бетге. Разумеется, сообщения о лицах, кото­рым угрожала опасность, сведения о сопротивле­нии либо о ходе расследования были исключены. Обмен письмами продолжался до тех пор, пока 1 сентября 1944 г. (после того как было совершено покушение на Гитлера и в руки гестапо попали до­кументы, дневники, материалы о деятелях сопро­тивления, группировавшихся вокруг Канариса, Остера, Ханса фон Донаньи и др.) гестапо не перевело Бонхёффера в тюрьму на Принц- Альбрехтштрассе, где он содержался в условиях строжайшего режима. «К сожалению,— при­знается Бетге,— во время этих событий и при аресте издателя (октябрь 1944 г.) письма, написан­ные в последние месяцы пребывания в Тегельской тюрьме, были из предосторожности уничтожены, остальные сохранялись в надежном месте»4 . В письмах, которые Бонхёффер посылал на во­лю, не только отчеты о здоровье, самочувствии, полученных письмах или прочитанных книгах; в них также фрагменты его сочинений, молитвы, стихотворения, отдельные мысли. События лич­ной жизни сплетаются в них с событиями миро­вой катастрофы, крушение надежд на успех заго­вора— с решимостью выстоять до конца... В тюрьме на Принц-Альбрехтштрассе возмо­жности переписки оказались ограниченными: Бонхёфферу то разрешали, то запрещали переда­вать весточки о себе или просьбы о самом необхо­димом. В феврале 1945 г. семье Дитриха стало известно, что в этой тюрьме его уже нет. Гестапо отказалось сообщить, куда его перевели. Только летом 1945 г., много дней спустя после гибели Бонхёффера, его родные и друзья узнали маршрут его голгофского пути: Бухенвальд — Шенберг — Флоссенбюрг. Книга «Сопротивление и покорность» привле­кает к себе читателей нашего времени не только как свидетельство человеческого мужества, высо­ты духа, чуткого сердца и последовательной, бес­компромиссной, непереиначенной ответствен­ности. Одной из самых острых, дразняще- провокационных, парадоксальных тем этой книги является уже упомянутая нами тема так называе­мой безрелигиозной интерпретации христианства. После выхода нашумевшей книги англикан­ского епископа Джона А. Т. Робинсона «Честен перед Богом» (Honest to God. London, 1963), в ко­торой провозглашение «кризиса доверия» по от­ношению к традиционной теологии было подкре­плено многочисленными ссылками на тюремные письма Бонхёффера, «Сопротивление и покор­ность» становится чем-то вроде протоевангелия модной в 60-х гг. «теологии смерти Бога». Впро­чем, возвещение «смерти Бога» было скорее ради­кальным лозунгом, нежели теологией. Молодые американские богословы, такие как Габриель Ваханян, Томас Дж. Дж. Альтицер, Уильям Га­мильтон, Поль Ван Бюрен или Доротея Зёлле из Германии, пытались осмыслить и перетолко­вать опыт секуляризации, исходя из кризиса мо­дернистского сознания, не анализируя, однако, ни характера, ни содержания идеологии, ни структу­ры миропонимания модернизма. Их теология бы­ла знамением перемен, знаком кризисного момен­та в смене культурных парадигм в сторону пост­модернизма. Эти одиночки сформулировали наи­более крайние тенденции общего движения, на­правленного против господствовавшего в после­военной философии и теологии Запада экзистен­циалистски окрашенного антропологизма с его предельным субъективизмом и приватизацией христианской веры. Отсюда поиск опоры то в со­циологии (Ваханян), то в социальной психологии (Гамильтон), то в Витгенштейне и «лингвистиче­ской философии» (Ван Бюрен), то в культуроло­гии (Альтицер), то в Гегеле и марксизме (Зёлле). Промежуточный характер «теологии смерти Бо­га», конечно же, не исчерпал всего запаса творче­ских идей и философских интуиций Бонхёффера. Именно поэтому и остается открытым вопрос о месте Бонхёффера в горизонте современной мысли: является ли его призыв к «безрелигиозной интерпретации христианства» предвосхищением конца эпохи модернизма или началом какой-то новой эпохи? Разумеется, мысли Бонхёффера о совершенно­летии мира, не нуждающемся ни в Боге как в «ава­рийном выходе», ни в религии, о полноте смысла по сю сторону жизни имеют свои предпосылки и свою логику. Одни из этих предпосылок, в част­ности диалектика западноевропейского Просве­щения, хорошо известны, другие, обусловленные религиозно-философским истолкованием пробле­мы секуляризации, нуждаются в специальном прояснении. В предельно краткой, схематичной форме, к которой обязывает предисловие, соб­ственно религиозно-философские предпосылки тезисов Бонхёффера могут быть сведены к двум основным пунктам. Первый — преемственная связь основных его идей с «диалектической теоло­гией»; второй — теология антинацистского сопро­тивления, логику которого Бонхёффер продумал до конца. Бонхёффер учился в гимназии, когда в начале 20-х гг. появились манифесты молодых немецких теологов — Карла Барта, Рудольфа Бультманна, Фридриха Гогартена, Эмиля Бруннера, Эдуарда Турнейзена, сгруппировавшихся вокруг журнала «Между временами» (основан в 1922 г.). Первоначально новое теологическое движе­ние, возвещавшее необходимость возвращения к первоосновам Реформации, называло себя «тео­логией кризиса», «теологией парадокса», «теоло­гией слова Бога» и только позже — «диалектической теологией». Несомненно, пер­вые именования яснее выражали суть новой пози­ции: речь шла об осознании глубины кризиса, к которому в период Первой мировой войны при­шло европейское религиозное и философское со­знание, руководствовавшееся идеями идеализма, либерализма, нравственного, научного и социаль­ного прогресса. Новое поколение поставило под сомнение идеалы и ценности своих вчерашних учителей — А. Ричля, А. Гарнака, Э. Трёльча — классиков теологии либерального протестантиз­ма. Были решительно отвергнуты всевозможные попытки редуцировать христианскую весть к мо­рали, культу или идеям социальной справедливо­сти, выделить в христианстве некую «сущность», приспособленную к потребностям современной цивилизации. Подлинными учителями были провозглашены апостол Павел и Лютер, Кьеркегор и Достоев­ский, методом мышления — парадокс, исходной позицией — осознание непреодолимого разумом разрыва между Богом и человеком, святыней и грехом, словом Бога и словом человека. Библей­ская диалектика (или, как позже стали ее назы­вать, экзистенциальная диалектика) отчаяния и на­дежды, проклятия и милости, неверия и спасения заступила место рационалистической диалектики отвлеченных категорий. А вместе с рационализ­мом, рационалистической метафизикой и «есте­ственной теологией» была поставлена под сомне­ние сама идея религии как некоей «изначально присущей», «естественной» связи посюсторонне­го, вещного мира и запредельного «не-вещного» Бога. Для диалектической теологии откровение Бога в Иисусе из Назарета — «обращенное к человеку слово Бога, ставшее плотью»,— предполагает веру, ответ, решение, выбор, жи­зненное «да» и «нет», радикальную перемену, по- следование, а не «религиозный», т. е. свойствен­ный языческому сознанию, способ сакрального опредмечивания, культовой объективации Бога и его откровения. Святость Бога, о которой свиде­тельствует Библия, означает, что он «абсолютно иной»: беспредельно далекий и беспредельно близкий по отношению к стоящему перед ним «че­ловеку с пустыми руками». Диалектическая теология решительно отверга­ла попытки философского идеализма обосновать познание Бога исходя либо из мысли о природном «родстве» между Богом и человеком, либо из представления о некоей общей для Бога и челове­ка «основе», состоящей, скажем, из духа, идеи или разума. Бог — «совсем иной» по отношению не только к миру, но и ко всем попыткам «адекват­но» или «исчерпывающим образом» рассказать о нем. И, как совсем Другой и всецело свободный по отношению к миру и человеку, Бог не может быть «уловлен» и «приведен» к человеку ни сред­ствами культа и канонического права, ни через единственно правильное учение, ни через преда­ние, ни какими-либо иными способами. Поскольку Бог не является объектом и потому исключен из области объективирующего восприя­тия, к нему вообще неприменима объективирую­щая речь, которой издавна злоупотребляют тео­логия и катехизисы. Всякие «прямые» высказыва­ния о Боге как таковом невозможны, истинными и законными могут быть лишь экзистенциальные высказывания. О Боге можно говорить только че­рез затронутость человеческого существования деянием Бога, но даже в этом случае разговор о Боге легко соскальзывает в пересказ мифологи­ческих историй о Боге. В этом сходятся К. Барт, Э. Бруннер и Р. Бультманн. «О Боге нельзя гово­рить в форме общих предложений или всеобщих истин, которые истинны без отношения к конкрет­ной экзистенциальной ситуации говорящего... Когда говорящий это делает, он ставит себя вне фактической действительности своего существо­вания, следовательно, вне Бога, и говорит совсем не о Боге. В этом смысле говорить о Боге не толь­ко заблуждение и безумие — это грех» 5 . Таким образом, не теологические высказыва­ния, взятые сами по себе, не культ, не отвлеченные догматические конструкции, но сам Бог в его обращенности к человеку через свое откровение и действие является предметом веры. Вне обра­щенности Бога к человеку, вне конкретного собы­тия встречи о Боге вообще ничего нельзя сказать. Однако Богу, способному услышать человека и ответить ему, человек может сказать свое дове­рительное Ты. Но это относится не столько к сфе­ре знания, сколько к сфере человеческого самопо­нимания. Ведь только через божественное Ты обретает человек свое подлинное существование, а вместе с ним свою подлинную сущность и свое подлинное Я. Отсюда понятно, сколь нелепо искать «точку соприкосновения» с откровением Бога в каком-то мифическом «религиозном органе», в особом «мистическом даровании» или — будто речь идет о музыкальном слухе! — в необычайной вос­приимчивости человека к слову Бога. Нет, «точ­кой соприкосновения» божественного откровения с человеком является экзистенция, т. е. сам чело­век во всей конкретной целостности своего суще­ствования. Именно к человеку как целому, нахо­дящемуся всегда в определенной ситуации, и обращается Бог для того, чтобы открыть ему не «нечто», не новое знание о мире, истории или за­конах природы, но себя самого. Такое откровение предполагает встречу, личное самораскрытие. А самораскрытие означает межличностную общ­ность, диалог Я и Ты. Возникновение этой новой общности изменяет экзистенциальную ситуацию в самой ее основе, поскольку человек обретает но­вое самопонимание. Термин «самопонимание» не подразумевает какого-то определенного содержания сознания, или какого-то особого состояния сознания, или специальных интеллектуальных усилий. Самопо­нимание не вспышка мистического озарения и не результат специального психологического анали­за. Самопонимание обозначает и включает в себя всю целостность реальной, телесно существую­щей экзистенции человека, ибо человек по самой сути своей есть существо понимающее. Понима­ние не равнозначно интеллектуальному процессу постижения чего-то. Грудной младенец, который еще ничего не постигает, тем не менее уже пони­мает, существуя, себя самого как дитя, родителей как родителей. Иными словами: он реализует свою ситуацию. Так же реализует свою ситуацию перед вызовом керигмы (христианской вести) и человек веры. Мысль Бонхёффера движется в русле тех же идей. Правда, в отличие от «позитивизма откро­вения» К. Барта или «демифологизации Нового Завета» Р. Бультманна, для Бонхёффера «человек веры» реализует свою христианскую ситуацию в полной посюсторонности жизни: «Когда нако­нец раз и навсегда откажешься от претензий сде­латься «чем-то» — будь то претензии стать святым или грешником, обратившимся на путь истинный, или церковным деятелем, праведником или нечестивцем, больным или здоровым,— а ведь это я и называю посюсторонностью — жить в гуще задач, вопросов, успехов, неудач, жить, копя опыт и поминутно убеждаясь в своей беспо­мощности,— вот тогда-то и очутишься всецело в руке Божией, тогда ощутишь по-настоящему не только свою боль, но боль и страдание Бога в ми­ре, тогда вместе с Христом будешь бодрствовать в Гефсимании, и я думаю, что это и есть вера, это и есть «метанойя». Тогда только и станешь чело­веком, христианином» («Сопротивление и покор­ность», письмо от 21.7.1944). Борьба Исповедующей церкви с пронацист- ской фракцией «Немецких христиан», утверждав­шей дарованный Богом порядок в лице Нации, Расы и Вождя и заботившейся о сохранении этого порядка, была в значительной мере борьбой с концепциями «естественной теологии» и «рели­гии». С предельной остротой этот важнейший пункт противостояния сформулировал Карл Барт в тексте Барменской теологической декларации 1934 гг.: «Иисус Христос, как он засвидетельство­ван нам в Священном писании, есть единое Слово Бога, которое мы должны слушать, которому мы должны доверять и покоряться в жизни и в смер­ти. Мы отвергаем ложное учение о том, что цер­ковь якобы может и должна признавать в качестве источника своего провозвестия помимо этого еди­ного Слова Бога и рядом с ним еще и другие со­бытия и силы, образы и истины как откровение Бога». Этим исповеданием решительно отвергается всякое «и», посредством которого в область хри­стианства входят, а затем с неизбежностью встают на место Слова Бога «естественные», буд­то бы божественные откровения в образах просве­щения, идеализма, гуманизма, позитивистской научности, народности, империи, нации или «бо­годанного вождя». Каждое из таких «новых выра­жений высшей истины» в природе, истории, разу­ме или современности становится предметом ре­лигиозного поклонения и ведет к предательству христианства. В этом смысле предательство и подмена христианской веры со стороны «Немец­ких христиан» — лишь одно из звеньев в цепи но­воевропейской интерпретации христианства на основе «естественной теологии». Нетрудно догадаться: внерелигиозная интер­претация Бонхёффера — не апология секуляриз- ма, но утверждение изнутри меняющего жизнь мира «сверхприродного» характера христианства. Однако, в отличие от диалектической теологии, «сверхприродное» не отменяет природного, не превращает его в «ничто», но освобождает его от всякого демонизма, в том числе и от демонизма религиозной интерпретации. Согласно Бонхёффе- ру, человек, осознающий себя взрослым, стоит перед Словом Бога без посредника и без препят­ствий, именуемых религией (Бонхёффер подчерки­вал принципиальную разницу между религией или религиозностью, которые не более чем человече­ские представления, и верой, которая есть «пере­сотворение человеческого существования»). Сло­во Бога призывает человека не к тому, чтобы он обращался с надеждой и мольбой к потусторонне­му и отворачивался от жизни, но, напротив, к то­му, чтобы он повернулся лицом к миру, в котором он живет. Ответственность человека перед требо­ваниями мира и ближнего «здесь и сейчас» и есть его совершеннолетие. И, как совершеннолетний, он не нуждается более в собственных «гипотезах Бога», в удвоении мира и культивировании несча­стья как аргумента для обоснования идеи индиви­дуального спасения. В своем новом толковании вести о спасении — центральной темы исторического христиан­ства— Бонхёффер обращается к Ветхому Завету. Отделение Христа от Ветхого Завета он рассмат­ривает как фундаментальное заблуждение, толкаю­щее религиозное сознание к языческим мифам о спасении. Для Ветхого Завета, так же как и для Христа, по мысли Бонхёффера, спасение происхо­дит по эту сторону границы смерти. «У христиа­нина,— говорит Бонхёффер,— в отличие от ве­рующих в мифы о спасении, нет последней лазей­ки в вечность для избавления от земных дел и трудностей, но, как Христос («Бог мой, почему Ты меня оставил?»), он должен сполна испить ча­шу земной жизни, и только в том случае, если он так поступает, Распятый и Воскресший стоит рядом с ним, а он — со Христом распинается и во­скресает. Мир этот не может быть снят до срока. В этом общее у Нового и Ветхого Заветов. Мифы о спасении рождаются из человеческого погранич­ного опыта. Христос же настигает человека в сре­доточии его жизни» (письмо от 26.6.1944). Средоточие жизни, о котором говорит Бон­хёффер,— это «существование для другого», «жизнь для других». Жизнь со Христом и жизнь для других сливаются для Бонхёффера в понятие Церкви. Здесь он возвращается к теме своей ди­пломной работы, где не без влияния философии Фердинанда Эбнера и Мартина Бубера уже была намечена концепция церкви как реализации хри­стианской субстанции посредством межличност­ных отношений, глубинной взаимосвязанности Я и Ты. В письмах же, написанных в последний год жи­зни, Бонхёффер идет еще дальше: человек, челове­ческие отношения, переживания человечности обретают у него характер священного, литургиче­ского служения Богу: «Едва ли есть чувство, даю­щее больше радости, чем ощущение, что можешь приносить какую-то пользу людям. При этом главное вовсе не в количестве, а в интенсивности. Ведь в конце концов именно человеческие отноше­ния и есть самое главное в жизни... Сам Бог дает нам возможность служить ему в сфере человече­ского. Все остальное приближается к «гордыне»... Это, конечно, не означает, что можно пренебречь миром вещей и материальных достижений. Но что для меня самая прекрасная книга, или карти­на, или дом, или поместье по сравнению с моей женой, моими родителями, моим другом? Так, однако, может говорить лишь тот, кто нашел в своей жизни человека. Для многих наших совре­менников человек ведь воспринимается просто как часть мира вещей. Это проистекает оттого, что им просто недоступно переживание человече­ского. Мы должны быть счастливы, что в нашей жизни были щедро наделены этим пережива­нием...» (письмо от 14.8.1944). Являются эти слова выражением какой-то но­вой «веры будущего» или верности древнему исповеданию предвечной человечности Иисуса Христа? Как они соотносятся с традициями хри­стианской и гуманистической антропологии? В ка­кой мере воплощают опыт современного челове­ка? Обсуждение этих и других тем, с предельной остротой и честностью сформулированных Бон- хёффером, безусловно, следовало бы продол­жить— правда, после встречи читателя с книгой «Сопротивление и покорность». Е. В. Барабанов СПУСТЯ ДЕСЯТЬ ЛЕТ В жизни каждого человека десять лет — это бо­льшой срок. Время — самое драгоценное (ибо не­восполнимое) наше достояние, а потому всякий раз, когда мы оглядываемся назад, нас так гнетет мысль о потерянном времени. Потерянным я на­звал бы то время, в котором мы не жили как лю­ди, не собирали опыт, не учились, не созидали, не наслаждались и не страдали. Потерянное время — незаполненное, пустое время. Прошедшие годы, конечно, такими не были. Многое, неизмеримо многое было утрачено, но времени мы не теряли. Надо признать, что знания и опыт, осознаваемые впоследствии, являются лишь абстракциями ре­альности, самой прожитой жизни. Но если спо­собность к забвению можно, пожалуй, назвать благодатным даром, то память, повторение вос­принятого, нужно отнести к ответственной жизни. На следующих страницах я попытаюсь подвести итог тому, что накоплено нами за это время, на­шему совместному опыту и знаниям; это не лич­ные переживания, не систематическое изложение, не полемика и отвлеченные теории, а те выводы о человеческой природе, к которым пришли сооб­ща, в кругу единомышленников, изложенные без обдуманного порядка и связанные лишь конкрет­ным опытом; ничего нового здесь нет, все, разу­меется, давно известное в прошлом, но для того нам данное, чтобы мы заново пережили и познали его. Невозможно писать об этих вещах, не вкла­дывая в каждое слово чувства благодарности за испытанную и сохраненную в эти годы общность духа и жизни. Без почвы под ногами Знала ли история людей, которые не имели в жизни почвы под ногами, которым все доступ­ные альтернативы современности представлялись равно невыносимыми, чуждыми жизни, бессмы­сленными, которые искали источника силы по ту сторону всех соблазнов текущего момента, всеце­ло погружаясь в прошлое или будущее, и кото­рые— я не стал бы называть их мечтателями — с таким спокойствием и уверенностью могли ожи­дать осуществления их дела,— как мы? Или же: отличались ли чувства мыслящих, сознающих свою ответственность людей одного поколения накануне какого-нибудь великого исторического поворота от наших сегодняшних чувств, именно потому что на глазах рождалось нечто поистине новое, чего нельзя было ожидать от альтернатив сегодняшнего дня? Кто устоит? Грандиозный маскарад зла смешал все этиче­ские понятия. То, что зло является под видом све­та благодеяния, исторической необходимости, социальной справедливости, вконец запутывает тех, кто исходит из унаследованного комплекса этических понятий; для христианина же, опираю­щегося на Библию, это подтверждает бесконечное коварство зла. Не вызывает сомнений поражение «разум­ных», с лучшими намерениями и наивным непони­манием действительности пребывающих в уверен­ности, что толикой разума они способны впра­вить вывихнутый сустав. Близорукие, они хотят отдать справедливость всем сторонам и, ничего не достигнув, гибнут между молотом и наковаль­ней противоборствующих сил. Разочарованные неразумностью мира, понимая, что обречены на бесплодие, они с тоской отходят в сторону или без сопротивления делаются добычей сильнейшего. Еще трагичней крах всякого этического фана­тизма. Чистоту принципа фанатик мнит достаточ­ной, чтобы противопоставить ее силе зла. Но по­добно быку он поражает красную тряпицу вместо человека, размахивающего ею, бессмысленно ра­сточает силы и гибнет. Он запутывается в несуще­ственном и попадает в силки более умного сопер­ника. Человек с совестью в одиночку противится давлению вынужденной ситуации, требующей решения. Но масштабы конфликтов, в которых он принужден сделать выбор, имея единственным со­ветчиком и опорой свою совесть, раздирают его. Бесчисленные благопристойные и соблазнитель­ные одеяния, в которые рядится зло, подбираясь к нему, лишают его совесть уверенности, вселяют в нее робость, пока в конце концов он не приходит к выводу, что можно довольствоваться оправды­вающей (не обвиняющей) совестью, пока он, что­бы не впасть в отчаяние, не начинает обманывать свою совесть; ибо человек, единственная опора которого — совесть, не в состоянии понять, что злая совесть может быть полезнее и сильнее, чем совесть обманутая. Надежным путем, способным вывести из чащи всевозможных решений, представляется исполне­ние долга. При этом приказ воспринимается как нечто абсолютно достоверное; ответственность же за приказ несет тот, кто отдал его, а не испол­нитель. Но человек, ограниченный рамками дол­га, никогда не отважится совершить поступок на свой страх и риск, а ведь только такой поступок способен поразить зло в самое сердце и преодо­леть его. Человек долга в конечном итоге будет вынужден выполнить свой долг и по отношению к черту. Но тот, кто, пользуясь своей свободой в мире, попытается не ударить в грязь лицом, кто необхо­димое дело ставит выше незапятнанности своей совести и репутации, кто готов принести бесплод­ный принцип в жертву плодотворному компро­миссу или бесполезную мудрость середины про­дуктивному радикализму, тот должен остерега­ться, как бы его свобода не сыграла с ним злую шутку. Он дает согласие на дурное, чтобы преду­предить худшее, и не в состоянии понять, что худ­шее чего он хочет избежать, может быть и луч­шим. Здесь корень многих трагедий. Избегая публичных столкновений, человек обретает убежище в приватной порядочности. Но он вынужден замолчать и закрыть глаза на не­справедливость, творящуюся вокруг него. Он не совершает ответственных поступков, и репутация его остается незапятнанной, но дается это ценой самообмана. Что бы он ни делал, ему не будет по­коя от мысли о том, чего он не сделал. Он либо погибнет от этого беспокойства, либо сделается лицемернее всякого фарисея. Кто устоит? Не тот, чья последняя инстан­ция— рассудок, принципы, совесть, свобода и по­рядочность, а тот, кто готов всем этим пожертво­вать, когда он, сохраняя веру и опираясь только на связь с Богом, призывается к делу с послуша­нием и ответственностью; тот, кому присуща от­ветственность, и чья жизнь — ответ на вопрос и зов Бога. Где они, эти люди? Гражданское мужество? Что, собственно, прячется за жалобами на от­сутствие гражданского мужества? За эти годы мы стали свидетелями храбрости и самопожертвова­ния, но нигде не встречали гражданского муже­ства, даже в нас самих. Слишком наивно было бы психологическое объяснение, сводящее этот недо­статок просто к личной трусости. Корни здесь со­всем иные. За долгую историю нам, немцам, при­шлось познать необходимость и силу послуша­ния. Смысл и величие нашей жизни мы видели в подчинении всех личных желаний и мыслей дан­ному нам заданию. Глаза наши были уставлены вверх, не в рабском страхе, но в свободном дове­рии, видевшем в выполнении задачи свое ремесло, а в ремесле — свое призвание. Готовность следо­вать приказанию «свыше» скорее, чем собственно­му разумению, проистекает из частично оправ­данного недоверия к своему собственному сердцу. Кто отнимет у немца, что в послушании, при исполнении приказа, в своем ремесле он всегда показывал чудеса храбрости и самоотвержения. Но за свою свободу немец (где еще на свете гово- рено о свободе с такой страстью, как в Германии, со времен Лютера и до эпохи идеалистической фи­лософии?) держался для того, чтобы освободи­ться от собственной воли в служении целому. Ра­боту и свободу он воспринимал как две стороны одного дела. Но благодаря этому он и просчи­тался; он не мог представить, что его готовность к подчинению, к самоотвержению при выполне­нии приказа смогут использовать во имя зла. Как только это произошло, само его ремесло, его труд оказались сомнительными, а в результате зашата­лись все нравственные устои немца. И вот выясни­лось, не могло не выясниться, что немцу не хвата­ло пока решающего, главного знания, а именно: знания необходимости свободного, ответственно­го дела, даже если оно идет против твоего ремесла и полученного тобой приказа. Его место заступи­ли, с одной стороны, безответственная наглость, а с другой — самопожирающие угрызения сове­сти, никогда не приводившие к практическому ре­зультату. Гражданское же мужество вырастает только из свободной ответственности свободного человека. Только сегодня немцы начинают откры­вать для себя, что же такое свободная ответствен­ность. Она опирается на того Бога, который тре­бует свободного риска веры в ответственном по­ступке и обещает прощение и утешение тому, кто из-за этого стал грешником. Об успехе Нельзя согласиться с мнением, что успех оправдывает дурные дела и сомнительные сред­ства, но тем не менее не следует рассматривать успех как нечто абсолютно нейтральное с этиче­ской стороны. Как ни говори, исторический успех создает почву, на которой только и можно жить в дальнейшем, и еще неизвестно, что является бо­лее оправданным — ополчаться ли этаким Дон Кихотом против нового времени, или, сознавая свое поражение и в конечном итоге примирив­шись с ним, служить новой эпохе. Успех в конце концов делает историю, а Управитель ее через го­ловы мужей — творцов истории всегда претворит зло в добро. Неисторически, т. е. безответственно мыслящие поборники принципов поступают необ­думанно, игнорируя этическое значение успеха, и можно только порадоваться, что мы наконец вынуждены всерьез выяснить свое отношение к этической проблеме успеха. До тех пор, пока успех на стороне добра, мы можем позволить себе роскошь считать успех этически нейтральным. Проблема же возникает в том случае, если успех достигнут дурными средствами. В этой ситуации мы узнаем, что для нашей задачи равно бесполе­зны как теоретическое, созерцательное критикан­ство и несговорчивость (то есть отказ встать на почву фактов), так и оппортунизм (то есть капиту­ляция перед лицом успеха). Ни критиками- ругателями, ни оппортунистами мы не хотим, да и не имеем права быть, наша цель — разделенная ответственность в созидании истории, участие в ответственности от случая к случаю и в каждое мгновение, участие в качестве победителя или по­бежденного. Тот, кто не позволяет никаким собы­тиям лишить себя участия в ответственности за ход истории (ибо знает, что она возложена на него Богом), тот займет плодотворную позицию по от­ношению к историческим событиям — по ту сто­рону бесплодной критики и не менее бесплодного оппортунизма. Разговоры о героической гибели перед лицом неизбежного поражения по сути своей весьма далеки от героизма, поскольку им недостает взгляда в будущее. Последним ответ­ственным вопросом должен быть не вопрос, как мне выбраться из беды, не запятнав репутации ге­роя, но вопрос, как жить дальше следующему по­колению. Плодотворные решения (даже если они на какой-то период приносят унижение) могут ис­ходить только из такого вопроса, исполненного ответственности перед историей. Короче говоря, гораздо легче выстоять в каком-либо деле, опи­раясь на тот или иной принцип, чем взяв на себя конкретную ответственность. Безошибочный ин­стинкт всегда подскажет молодому поколению, какими побуждениями руководствовались в том или ином поступке, что было решающим — принцип или живая ответственность, ибо от этого зависит его будущее. О глупости Глупость — еще более опасный враг добра, чем злоба. Против зла можно протестовать, его можно разоблачить, в крайнем случае его можно пресечь с помощью силы; зло всегда несет в себе зародыш саморазложения, оставляя после себя в человеке по крайней мере неприятный осадок. Против глупости мы беззащитны. Здесь ничего не добиться ни протестами, ни силой; доводы не по­могают; фактам, противоречащим собственному суждению, просто не верят — в подобных случаях глупец даже превращается в критика, а если фак­ты неопровержимы, их просто отвергают как ни­чего не значащую случайность. При этом глупец, в отличие от злодея, абсолютно доволен собой; и даже становится опасен, если в раздражении, ко­торому легко поддается, он переходит в нападе­ние. Здесь причина того, что к глупому человеку подходишь с большей осторожностью, чем к зло­му. И ни в коем случае нельзя пытаться переубе- 3—514 дить глупца разумными доводами, это безнаде­жно и опасно. Можем ли мы справиться с глупостью? Для этого необходимо постараться понять ее сущность. Известно, что глупость не столько интеллек­туальный, сколько человеческий недостаток. Есть люди чрезвычайно сообразительные и тем не ме­нее глупые, но есть и тяжелодумы, которых мо­жно назвать как угодно, но только не глупцами. С удивлением мы делаем это открытие в опреде­ленных ситуациях. При этом не столько создается впечатление, что глупость — прирожденный недо­статок, сколько приходишь к выводу, что в опре­деленных обстоятельствах люди оглупляются или сами дают себя оглуплять. Мы наблюдаем далее, что замкнутые и одинокие люди подвержены это­му недостатку реже, чем склонные к общительно­сти (или обреченные на нее) люди и группы лю­дей. Поэтому глупость представляется скорее со­циологической, чем психологической проблемой. Она не что иное, как реакция личности на воздей­ствие исторических обстоятельств, побочное пси­хологическое явление в определенной системе внешних отношений. При внимательном рассмо­трении оказывается, что любое мощное усиление внешней власти (будь то политической или рели­гиозной) поражает значительную часть людей глупостью. Создается впечатление, что это прямо-таки социологический и психологический закон. Власть одних нуждается в глупости других. Процесс заключается не во внезапной деградации или отмирании некоторых (скажем, интеллектуа­льных) человеческих задатков, а в том, что лич­ность, подавленная зрелищем всесокрушающей вла­сти, лишается внутренней самостоятельности и (более или менее бессознательно) отрекается от поиска собственной позиции в создающейся си­туации. Глупость часто сопровождается упрям­ством, но это не должно вводить в заблуждение относительно ее несамостоятельности. Общаясь с таким человеком, просто-таки чувствуешь, что говоришь не с ним самим, не с его личностью, а с овладевшими им лозунгами и призывами. Он находится под заклятьем, он ослеплен, он поруган и осквернен в своей собственной сущности. Став теперь безвольным орудием, глупец способен на любое зло и вместе с тем не в силах распознать его как зло. Здесь коренится опасность дьяволь­ского употребления человека во зло, что может навсегда погубить его. Но именно здесь становится совершенно ясно, что преодолеть глупость можно не актом поуче­ния, а только актом освобождения. При этом, од­нако, следует признать, что подлинное внутреннее освобождение в подавляющем большинстве слу­чаев становится возможным только тогда, когда этому предшествует освобождение внешнее; пока этого не произошло, мы должны оставить все по­пытки воздействовать на глупца убеждением. В этой ситуации вполне очевидна тщетность всех нашей усилий постичь, о чем же думает «народ» и почему этот вопрос совершенно излишен по от­ношению к людям, мыслящим и действующим в сознании собственной ответственности. «Нача- з» ло мудрости — страх Господень» (Пс 110, 10). Пи­сание говорит о том, что внутреннее освобожде­ние человека для ответственной жизни перед Бо­гом и есть единственно реальное преодоление глу­пости. Кстати, в этих мыслях о глупости все-таки со­держится некоторое утешение: они совершенно не позволяют считать большинство людей глупцами при любых обстоятельствах. В действительности все зависит от того, на что делают ставку прави­тели — на людскую глупость или на внутреннюю самостоятельность и разум людей. Презрение к человеку? Велика опасность впасть в презрение к людям. Мы хорошо знаем, что у нас нет никакого права на это и что тем самым наши отношения с людь­ми становятся абсолютно бесплодными. Вот не­сколько соображений, которые помогут нам избе­жать этого искушения. Презирая людей, мы пре­даемся как раз основному пороку наших против­ников. Кто презирает человека, никогда не смо­жет что-нибудь из него сделать. Ничто из того, что мы презираем в других, нам не чуждо. Как ча­сто мы ждем от других больше, чем сами готовы сделать. Где был наш здравый смысл, когда мы размышляли о слабостях человека и его падкости на соблазны? Мы должны научиться оценивать человека не по тому, что он сделал или упустил, а по тому, что он выстрадал. Единственно пло­дотворным отношением к людям (и прежде всего к слабым) будет любовь, то есть желание сохра­нять общность с ними. Сам Бог не презирал лю­дей. Он стал человеком ради них. Имманентная справедливость К самым поразительным и неопровержимым открытиям я отношу опыт, что зло оказывается на поверку (и очень часто за удивительно корот­кий срок) глупым и бессмысленным. Этим я не хо­чу сказать, что за каждым преступлением по пятам следует наказание. Я имею в виду, что прин­ципиальный отказ от божественных установле­ний якобы в интересах самосохранения человека на земле идет вразрез с подлинными интересами этого самосохранения. Этот опыт можно истол­ковывать по-разному. Но во всяком случае одно не вызывает сомнения: в совместной жизни людей существуют законы, которые сильнее всего того, что пытается встать над ними, а потому игнори­ровать эти законы не только неверно, но и нера­зумно. Отсюда становится понятным, почему аристотелианско-томистская этика возводит бла­горазумие в одну из кардинальных добродетелей. Вообще благоразумие и глупость нельзя считать этически нейтральными, как это хотела бы нам внушить неопротестантская этика убеждения (Ge- sinnungsethik). В полноте конкретной ситуации среди содержащихся в ней возможностей умный человек сразу распознает непроходимые границы, устанавливаемые любой деятельности вечными законами человеческого общежития; распознав их, разумный человек действует в интересах добра, добрый — в интересах разума. Естественно, что нет ни одного сколько- нибудь важного в историческом плане деяния, ко­торое не преступило бы в свое время границ этих законов. Коренное различие состоит в том, что это нарушение установленных границ рассматри­вается либо как принципиальная их отмена и тем самым подается как своего рода право, либо остается в сознании как неизбежная вина, загла­дить которую можно лишь скорейшим восстанов­лением и соблюдением закона и его границ. Не всегда следует говорить о лицемерии, когда за цель политических действий выдается установле­ние правопорядка, а не голое самосохранение. Уж так устроен мир, что принципиальное уважение последних законов и прав жизни благоприят­ствует и самосохранению и что эти законы допу­скают лишь краткое, неповторяющееся, необхо­димое в конкретном случае нарушение, рано или поздно карая со всесокрушающей силой того, кто необходимость возводит в принцип и таким обра­зом утверждает собственный закон. Имманентная справедливость истории награждает и казнит только деяние, сердца же испытывает и судит веч­ная божественная справедливость. О действии Бога в истории. Несколько пунктов моего кредо Я верю, что Бог из всего, даже из самого дур­ного, может и хочет сотворить добро. Для этого Ему нужны люди, которые используют все вещи в благих целях. Я верю, что Бог в любой беде стремится дать нам столько силы сопротивления, сколько нам нужно. Но Он не дает ее заранее, что­бы мы полагались не на себя, а лишь на Него. Та­кая вера должна была бы освободить от всякого страха перед будущим. Я верю, что даже наши ошибки и заблуждения не напрасны и что Богу не сложнее с ними справиться, чем с нашими так на­зываемыми благими делами. Я верю, что Бог — не вневременной фатум, Он ожидает искренней молитвы и ответственных дел и не остается без­участным. Доверие Предательство едва ли не каждый испытывает на своем опыте. Фигура Иуды, столь непостижи­мая прежде, уже больше не чужда нам. Да весь воздух, которым мы дышим, отравлен недове­рием, от которого мы только что не гибнем. Но если прорвать пелену недоверия, то мы получим возможность приобрести опыт доверия, о кото­ром раньше и не подозревали. Мы приучены, что тому, кому мы доверяем, можно смело вверить свою голову; несмотря на всю неоднозначность, характерную для нашей жизни и наших дел, мы выучились безгранично доверять. Теперь мы знаем, что только с таким доверием, которое всег­да— риск, но риск, с радостью принимаемый, действительно можно жить и работать. Мы знаем, что сеять или поощрять недоверие — в выс­шей степени предосудительно и что, напротив, до­верие, где только возможно, следует поддержи­вать и укреплять. Доверие всегда останется для нас одним из величайших, редкостных и окры­ляющих даров, которые несет с собой жизнь среди людей, но рождается оно всегда лишь на темном фоне необходимого недоверия. Мы научились ни в чем не отдавать себя на произвол подлости, но в руки, достойные доверия, мы предаем себя без остатка. Чувство качества i Если у нас не достанет мужества восстановить подлинное чувство дистанции между людьми и лично бороться за него, мы погибнем в хаосе человеческих ценностей. Нахальство, суть ко­торого в игнорировании всех дистанций, су­ществующих между людьми, так же характеризу­ет чернь, как и внутренняя неуверенность; заигрывание с хамом, подлаживание под быдло ведет к собственному оподлению. Где уже не знают, кто кому и чем обязан, где угасло чув­ство качества человека и сила соблюдать дис­танцию, там хаос у порога. Где ради мате­риального благополучия мы миримся с насту­пающим хамством, там мы уже сдались, там прорвана дамба, и в том месте, где мы постав­лены, потоками разливается хаос, причем вина за это ложится на нас. В иные времена хри­стианство свидетельствовало о равенстве людей, сегодня оно со всей страстью должно выступать за уважение к дистанции между людьми и за вни­мание к качеству. Подозрения в своекорыстии, ос­нованные на кривотолках, дешевые обвинения в антиобщественных взглядах — ко всему этому надо быть готовым. Это неизбежные придирки черни к порядку. Кто позволяет себе расслаби­ться, смутить себя, тот не понимает, о чем идет речь, и, вероятно, даже в чем-то заслужил эти по­преки. Мы переживаем сейчас процесс общей де­градации всех социальных слоев и одновременно присутствуем при рождении новой, аристократи­ческой позиции, объединяющей представителей всех до сих пор существующих слоев общества. Аристократия возникает и существует благодаря жертвенности, мужеству и ясному сознанию того, кто кому и чем обязан, благодаря очевидному требованию подобающего уважения к тому, кто этого заслуживает, а также благодаря столь же понятному уважению как вышестоящих, так и ни­жестоящих. Главное — это расчистить и высвобо­дить погребенный в глубине души опыт качества, главное — восстановить порядок на основе каче­ства. Качество — заклятый враг омассовления. В социальном отношении это означает отказ от погони за положением в обществе, разрыв со всякого рода культом звезд, непредвзятый взгляд как вверх, так и вниз (особенно при выборе узкого круга друзей), радость от частной, сокровенной 41 жизни, но и мужественное приятие жизни обще­ственной. С позиции культуры опыт качества означает возврат от газет и радио к книге, от спе­шки— к досугу и тишине, от рассеяния — к кон­центрации, от сенсации — к размышлению, от идеала виртуозности — к искусству, от снобиз­ма— к скромности, от недостатка чувства ме­ры— к умеренности. Количественные свойства спорят друг с другом, качественные—друг друга дополняют. Со-страдание Нужно учитывать, что большинство людей извлекают уроки лишь из опыта, изведанного на собственной шкуре. Этим объясняется, во-первых, поразительная неспособность к предупредитель­ным действиям любого рода: надеются избежать опасности до тех пор, пока не становится поздно; во-вторых, глухота к страданию других. Со-стра- дание же возникает и растет пропорционально ра­стущему страху от угрожающей близости несча­стья. Многое можно сказать в оправдание такой позиции: с этической точки зрения — не хочется искушать судьбу; внутреннюю убежденность и си­лу к действию человек черпает лишь в серьезном случае, ставшем реальностью; человек не несет ответственностц за всю несправедливость и все страдания в мире и не хочет вставать в позу миро­вого судьи; с психологической точки зрения — недостаток фантазии, чувствительности, внутрен­ней отмобилизованности компенсируется непоко­лебимым спокойствием, неутомимым усердием и развитой способностью страдать. С христиан­ской точки зрения, однако, все эти доводы не дол­жны вводить в заблуждение, ибо главное здесь — недостаток душевной широты. Христос избегал страданий, пока не пробил его час; а тогда — добровольно принял их, овладел ими и преодо­лел. Христос, как говорится в Писании, познал своей плотью все людские страдания как свое соб­ственное страдание (непостижимо высокая мысль!), он взял их на себя добровольно, свободно. Нам, конечно, далеко до Христа, мы не призваны спасти мир собственными делами и страданиями, нам не следует взваливать на себя бремя невозмо­жного и мучиться, сознавая неспособность его вы­нести, мы не Господь, а орудия в руке Господа истории и лишь в весьма ограниченной мере спо­собны действительно со-страдать страданиям дру­гих людей. Нам далеко до Христа, но если мы хо­тим быть христианами, то мы должны приобре­сти частицу сердечной широты Христа — ответственным поступком, в нужный момент добровольно подвергая себя опасности, и подлин­ным со-страданием, источник которого не страх, а освобождающая и спасительная Христова лю­бовь ко всем страждущим. Пассивное ожидание и тупая созерцательность — не христианская по­зиция. К делу и со-страданию призывают хри­стианина не столько собственный горький опыт, сколько мытарства братьев, за которых страдал Христос. О страдании Неизмеримо легче страдать, повинуясь челове­ческому приказу, чем совершая поступок, сделав свободный выбор, взяв на себя ответственность. Несравненно легче страдать в коллективе, чем в одиночестве. Бесконечно легче почетное страда­ние у всех на виду, чем муки в безвестности и с по­зором. Неизмеримо легче страдать телесно, чем духовно. Христос страдал, сделав свободный вы­бор, в одиночестве, в безвестности и с позором, телесно и духовно, и с той поры миллионы хри­стиан страждут вместе с ним. Настоящее и будущее Нам до сих пор казалось, что возможность планировать свою жизнь как в профессиональ­ном, так и в личном аспекте относится к неотъем­лемым человеческим правам. С этим покончено. Силою обстоятельств мы ввержены в ситуацию, в которой вынуждены отказаться от заботы о «завтрашнем дне» (Мф 6, 34), причем существен­но, делается ли это со свободной позиции веры, что подразумевает Нагорная проповедь, или же как вынужденное рабское служение текущему мо­менту. Для большинства людей вынужденный от­каз от планирования будущего означает безответ­ственную, легкомысленную или разочарованно- безучастную капитуляцию перед текущим момен­том; немногие все еще страстно мечтают о луч­ших временах в будущем, пытаясь отвлечь себя этим от мыслей о настоящем. Обе позиции для нас равно неприемлемы. Для нас лишь остается очень узкий и порой едва различимый путь — принимать любой день так, как будто он послед­ний, и все же не отказываться при этом от веры и ответственности, как будто у нас впереди еще большое будущее. «Домы и поля и виноградники будут снова покупаемы в земле сей» (Иер 32, 15) — так, кажется, пророчествовал Иеремия (в парадоксальном противоречии со своими иере­миадами) накануне разрушения священного гра­да; перед лицом полного отсутствия всякого буду­щего это было божественное знамение и залог но­вого, великого будущего. Мыслить и действовать, не теряя из виду грядущее поколение, сохраняя при этом готовность без страха и забот оставить сей мир в любой день,—вот позиция, практически навязанная нам, и храбро стоять на ней нелегко, но необходимо. Оптимизм Разумнее всего быть пессимистом: разочарова­ния забываются, и можно без стыда смотреть лю­дям в глаза. Оптимизм поэтому не в чести у разу­мных людей. Оптимизм по своей сути не взгляд поверх текущей минуты, это жизненная сила, сила надежды, не иссякающая там, где отчаялись дру­гие, сила не вешать головы, когда все старания кажутся тщетными, сила сносить удары судьбы, сила не отдавать будущего на произвол противни- 4<5 ку, а располагать им самому. Конечно, можно встретить и глупый, трусливый оптимизм, кото­рый недопустим. Но никто не должен смотреть свысока на оптимизм — волю к будущему, даже если он сто раз ошибется; оптимизм — жизненное здоровье, надо беречь его от заразных болезней. Есть люди, которые не принимают его всерьез, есть христиане, не считающие вполне благочести­вым надеяться на лучшее земное будущее и гото­виться к нему. Они верят, что в хаосе, беспорядке, катастрофах и заключен смысл современных со­бытий, и потому сторонятся (кто разочарованно и безучастно, кто в благочестивом бегстве от ми­ра) ответственности за дальнейшую жизнь, за но­вое строительство, за грядущие поколения. Впол­не возможно, что завтра разразится Страшный суд, но только тогда мы охотно отложим наши дела до лучших времен, не раньше. Опасность и смерть Мысль о смерти за последние годы становится все более привычной. Мы сами удивляемся тому спокойствию, с каким мы воспринимаем известия о смерти наших сверстников. Мы уже не можем ненавидеть смерть, мы увидели в ее чертах что-то вроде благости и почти примирились с ней. В прин­ципе мы чувствуем, что уже принадлежим ей и что каждый новый день — это чудо. Но было бы, пожалуй, неправильным сказать, что мы уми­раем охотно (хотя всякий знаком с известной усталостью, которой, однако, ни при каких об­стоятельствах нельзя поддаваться),— для этого мы, видимо, слишком любопытны или, если вы­разиться с большей серьезностью: нам хотелось бы все-таки узнать что-нибудь еще о смысле на­шей хаотичной жизни. Мы вовсе не рисуем смерть в героических тонах, для этого слишком значи­тельна и дорога нам жизнь. И подавно отказы­ваемся мы усматривать смысл жизни в опасности, для этого мы еще недостаточно отчаялись и сли­шком хорошо знакомы со страхом за жизнь и со всеми остальными разрушительными воздей­ствиями постоянной угрозы. Мы все еще любим жизнь, но я думаю, что смерть уже не сможет за­стать нас совсем врасплох. Опыт, полученный за годы войны, едва ли позволит нам сознаться себе в заветном желании, чтобы смерть настигла нас не случайно, не внезапно, в стороне от главного, но посреди жизненной полноты, в момент полной отдачи наших сил. Не внешние обстоятельства, а мы сами сделаем из смерти то, чем она может быть,— смерть по добровольному согласию. Нужны ли мы еще? Мы были немыми свидетелями злых дел, мы прошли огонь и воду, изучили эзопов язык и ос­воили искусство притворяться, наш собственный опыт сделал нас недоверчивыми к людям, и мы много раз лишали их правды и свободного слова, мы сломлены невыносимыми конфликтами, а мо­жет быть, просто стали циниками — нужны ли мы еще? Не гении, не циники, не человеконенавистни­ки, не рафинированные комбинаторы понадобя­тся нам, а простые, безыскусные, прямые люди. Достанет ли нам внутренних сил для противодей­ствия тому, что нам навязывают, останемся ли мы беспощадно откровенными в отношении са­мих себя — вот от чего зависит, найдем ли мы сно­ва путь к простоте и прямодушию. ПИСЬМА К РОДИТЕЛЯМ 14.4.1943 Дорогие родители! Прежде всего вы должны знать и действитель­но поверить в то, что у меня все в порядке. К со­жалению, я смог вам написать только сегодня, но так на самом деле было все десять дней. Некото­рые лишения, обычно кажущиеся при аресте осо­бенно неприятными, в действительности не играют на удивление почти никакой роли. Утром можно наесться и черствым хлебом (кстати, есть еще масса хороших вещей!), к койке я уже привык, а с 8 вечера до 6 утра можно прекрасно выспаться. Я был особенно удивлен тем, что меня с самого начала практически не тянуло курить; думаю, что во всем этом решающую роль играет психика: рез­кая внутренняя перестройка — следствие столь неожиданного ареста, необходимость смириться и приспособиться к совершенно новой ситуа­ции,— из-за всего этого телесные потребности от­ступают на второй план, и их перестаешь заме- 4- 514 чать; я отношусь к этому как к подлинному обога­щению моего жизненного опыта. К одиночеству мне не привыкать, как другим людям, для меня это в самом деле хорошая душевная парилка. Меня мучает только мысль, что вы терзаете себя страхом за меня, что вы неважно питаетесь и пло­хо спите. Простите, что я доставляю вам столько забот, но думаю, что всему виной не столько я, сколько ужасная судьба. Против всего этого мне очень помогает чтение стихов Пауля Герхардта, которые я сейчас учу наизусть. Кроме того, со мной моя Библия, книги из местной библиотеки; писчей бумаги сейчас также хватает... Две недели назад было 75-летие. Это был чу­десный день. У меня в голове еще звучит утренний и вечерний хорал с многоголосием хора и орке­стра: «Хвалите Господа, могучего Царя... В какой беде не укрывал тебя милостивый Бог в тени крыл Своих». Да, это так, и на это мы можем в дальней­шем уверенно положиться. Вот и пришла весна. Теперь у вас много рабо­ты в саду. Здесь в тюремном дворе по утрам, а сей­час и вечерами, так чудно распевает певчий дрозд. Ощущаешь благодарность за самые незна­чительные вещи, и это тоже приобретение. Про­щайте! Пасха, 25.4.1943 Сегодня, наконец, 10-й день, когда я имею пра­во вам написать. Как бы хотелось, чтобы вы узна­ли, что и здесь я праздную радостный день Пасхи. В Страстной пятнице и Пасхальном воскресенье есть что-то освобождающее, уносящее мысли да­леко за пределы личной судьбы к последнему смыслу всей жизни, страданий и вообще всего происходящего, и снова рождается надежда. Со вчерашнего дня в здании удивительно тихо. Слышны были возгласы: «Радостной Пасхи!» — и без всякой зависти желаешь исполнения этого всем, кто несет здесь тяжелую службу. Но сначала я должен поблагодарить вас за все, что вы мне прислали... Вы не можете себе предста­вить, что это значит, когда вдруг говорят: только что здесь были ваша мать и брат с сестрой, они кое-что для вас передали. Даже сам факт близо­сти, вещественное свидетельство того, что вы все время обо мне думаете и заботитесь (о чем я, кста­ти, и без того знаю),— все это дарит столько сча­стья, что целый день не чуешь под собой ног. Огромное спасибо за все! У меня по-прежнему все хорошо, я здоров, имею возможность каждый день проводить пол­часа на воздухе, а после того, как я снова смог ку­рить, иногда даже забываю на короткое время, где я, собственно, нахожусь! Отношение ко мне хо­рошее, я много читаю, кроме газет и романов, в основном Библию. Для серьезной работы мне еще не хватает сосредоточенности, но на Страст­ной неделе я все-таки смог наконец основатель­но заняться тем местом из Страстей — пер- восвященнической молитвой,— которое, как вы знаете, уже давно меня интересовало, а также разобрать для себя в посланиях Павла несколько глав, посвященных этическим проблемам, что так важно для меня. В общем, мне еще повезло. Удивительно, но дни летят здесь быстро. Не верится, что я тут уже несколько недель. Я с удо­вольствием ложусь в 8 часов спать (ужин здесь в 4 часа) и радуюсь предстоящим снам. Раньше я даже не подозревал, какой это счастливый дар. Я вижу сны каждую ночь и все время хорошие. Перед сном читаю стихи, выученные за день, а в 6 часов утра наслаждаюсь чтением псалмов и гим­нов, думая о вас всех и зная, что вы тоже обо мне думаете. Вот и день прошел, на душе у меня покойно, и хочется надеяться, что и у вас тоже; я прочитал множество замечательных вещей, в голове рожда­лись прекрасные мысли и надежды. 5.5.43 Сейчас, после 4 недель заключения, к быстро­му, сознательному, внутреннему примирению с ниспосланным испытанием постепенно приме­шивается бессознательное и естественное привы­кание. Оно приносит облегчение, но и свои про­блемы, ибо привыкать к подобному состоянию нет ни желания, ни права; с вами было бы то же самое. Вам хочется больше знать о моей здешней жизни: для того, чтобы вообразить себе тюрем­ную камеру, много фантазии не требуется — чем меньше клетушку представите, тем вернее; на Пасху в DAZ была напечатана репродукция дюре- ровского «Апокалипсиса», я повесил ее на стену; а еще у меня стоят примулы от М.! Из четырнадцати дневных часов около трех я провожу в хождении по камере — много киломе­тров; кроме того, полчаса прогулки во дворе. Чи­таю, учусь, работаю. Особенное удовольствие по­лучаю, перечитывая Иеремию Готхельфа, от его прозрачного, здорового, спокойного стиля. До свадьбы у Ш. уже рукой подать. До этого дня я не смогу ничего написать. Сегодня я вычи­тал у Жан Поля, что «единственные огнестойкие радости — это семейные»... От всего сердца же­лаю им много радостей в этот день, а я в мыслях и добрых пожеланиях с удовольствием побуду с ними; я бы хотел, чтобы и они только с радо­стью, добрыми воспоминаниями и надеждами ду­мали обо мне. Когда человека постигает беда, именно тогда ему хочется, чтобы подлинные радости жизни (а к ним-то и относится свадьба) где-нибудь рядом все-таки взяли свое... Я часто вспоминаю теперь замечательную пес­ню Гуго Вольфа, которую в последнее время мы много раз пели: «Ночь прошла, ночь прошла, яви­лись радость и беда, не успеешь оглянуться, как покинут тебя обе и отправятся к Господу расска­зать, как ты их принял». В этом «как» заключено все, оно важнее всех внешних событий. Оно пол­ностью гасит мучительные порой мысли о буду­щем. Еще раз великое спасибо вам за все, за то, что думаете обо мне, за все, что вы для меня делаете, из-за меня переносите. Передайте привет братьям и сестрам, друзьям. Пусть Р. веселится на своей свадьбе, не омрачая ее мыслями обо мне. Скажите ей, что она может быть спокойна и что я даже здесь смогу по-настоящему разделить ее радость. 15.5.43 Когда вы получите это письмо, пройдут по­следние дни подготовки, да и само торжество уже отзвучит, а с ним и чуточка моего желания на нем присутствовать... Сегодня я с благодарностью вспоминаю о прошедших прекрасных годах и ча­сах и радуюсь со всеми вами. Теперь мне ужасно хочется прочесть текст на бракосочетание, самый замечательный из тех, что я знаю, это из Посла­ния к Римлянам (15, 7), я часто его использовал. Какое у вас великолепное лето. Вы можете по утрам распевать «Златое солнце» Пауля Герхард- та. После долгого перерыва получил от вас пись­мо... Большое спасибо! Тот, для кого родитель­ский дом сделался частицей собственной души (как для меня), с особенной благодарностью вос­принимает всякую весточку с приветом. Ах, если бы хоть на минутку можно было повидаться или поговорить! Это была бы огромная внутренняя разрядка. Снаружи, конечно, трудно составить верное представление о тюремной жизни. Сама ситуация, то есть каждый момент, здесь не так уж сильно от­личается от моей жизни где-либо еще: я читаю, размышляю, пишу, расхаживаю туда-сюда (и со­всем не как белый медведь, стирающий до крови бока о стены клетки); главное — держаться за то, что у тебя есть, за то, что ты можешь,— а этого все еще предостаточно; главное — сдерживать в себе возникающие мысли о том, чего ты не мо­жешь, то есть не давать воли беспокойству и зло­сти на свое положение. Между прочим, мне толь­ко здесь стало ясно, что Библия и Лютер подразу­мевают под словом «искушение». Вдруг без всякой видимой физической и психологической причины лишаешься внутреннего мира и спокой­ствия, которые тебя поддерживали, а сердце ста­новится (как об этом написано у пророка Иере­мии) упрямым и робким, так что его и не пой­мешь. И вправду воспринимаешь это как вторже­ние извне, как вмешательство злых сил, стремя­щихся лишить тебя главного. Но и этот опыт, по­жалуй, полезен и необходим, учишься лучше по­нимать человеческую жизнь. Я вожусь сейчас с маленьким этюдом о «чувстве времени», о пере­живании, весьма характерном для заключенного под следствием. Кто-то из моих предшественни­ков нацарапал над дверью камеры: «через сто лет все кончится»; так он старался избавиться от ощу­щения незаполненного времени, но об этом мо­жно наговорить много всякой всячины, очень хо­телось бы побеседовать на эту тему с папой... «В Твоей руке дни мои» (Пс 30, 16) — вот ответ Писа­ния на вопрос, угрожающий здесь вытеснить все остальное: «Доколе, Господи?» (Пс 12)... Вы непременно должны прочитать «Дух Бер­на» И. Готхельфа, если и не целиком, то хоть на­чало. Это что-то необыкновенное и наверняка вас заинтересует! Помнится, старина Шёне всегда на­хваливал Готхельфа. Я с удовольствием предло­жил бы издательству Дидерикса издать хрестома­тию Готхельфа. У Штифтера фон также преиму­щественно христианский (честно говоря, после его описаний леса меня иногда сильно тянет на тихие поляны Фридрихсбруннского леса), однако у него нет силы Готхельфа, и тем не менее в его произве­дениях столько чудесной простоты и ясности, что чтение доставляет мне массу удовольствия. Ах, если бы можно было снова поговорить с вами обо всем этом! При всей симпатии к vita contemplativa я, однако, не могу назвать себя прирожденным траппистом. И все-таки немного вынужденного молчания тоже благо, да и католики говорят, что проникновеннее всего Библию толковали в чисто медитативных монашеских орденах. Кстати, я чи­таю Библию просто с самого начала и сейчас добрался до Иова, которого особенно люблю. Псалтирь вот уже много лет подряд я читаю каж­дый день; пожалуй, нет такой книги, которую бы я так знал и любил; псалмы 3, 46 и 69, да и осталь­ные я просто не могу читать, не слыша их музы­кальной транскрипции Генриха Шютца, знанием которого я обязан Р., это одно из величайших приобретений в моей жизни. .. .Я как никогда чувствую себя частицей всех вас и знаю, что все наши переживания — общие, что мы все переносим, делаем друг для друга и ду­маем сообща, даже если вынуждены жить врозь. ПРОПОВЕДЬ ПО СЛУЧАЮ БРАКОСОЧЕТАНИЯ, ПРОИЗНЕСЕННАЯ ИЗ ТЮРЕМНОЙ КАМЕРЫ Май 1943 «...дабы нам послужить к похвале славы Его...» Ефес 1, 2 Неотъемлемое право новобрачных встретить день их свадьбы с чувством ни с чем не сравнимо­го триумфа. Если все трудности, препятствия, со­мнения и колебания честно выстраданы и преодо­лены, а не просто отброшены в сторону (это толь­ко хорошо, если не все идет гладко), тогда дей­ствительно новобрачные добились решающего успеха в своей жизни. Согласием, данным друг другу в свободном решении, они вывели свою жизнь на новый поворот. Радостно и уверенно по­шли они навстречу всем сомнениям и проблемам, которые жизнь выдвигает перед любым продол­жительным союзом двух людей, и на свой страх и риск завоевали новую землю для своей жизни. Пусть в каждой свадьбе звучит ликующая нота от того, что люди могут творить такие великие дела, что им дарована безграничная свобода и власть брать в свои руки кормило собственной жизни. И справедливая гордость земных чад за право быть кузнецами своей судьбы должна сливаться со счастьем молодых. Не нужно спешить и заво­дить смиренный разговор о Божией воле и Прови­дении. Прежде всего это ваша чисто человеческая воля торжествует здесь свою победу; путь, на ко­торый вы вступаете, выбран вами абсолютно са­мостоятельно, и дело, которое вы сделали и де­лаете,— дело насквозь мирское, а не исключительно благочестивый акт. А потому несите сами всю от­ветственность за него, ведь ни один человек кроме вас не может взять ее на себя; а если выразиться точнее, то на вас, молодая пара, возложена вся от­ветственность за успех вашего предприятия при всем том счастье, которое сокрыто в этой ответ­ственности. Не надо фальшивой набожности, ска­жите сегодня смело: это наша воля, это наша лю­бовь, это наш путь. «Сталь и железо истлеют, ко­нечно, наша любовь же пребудет навечно». Потребность в земном счастье, которое вы стремитесь обрести друг в друге и которое со­стоит в том, чтобы — как поется в средневековой песне — душой и телом друг другу быть утехой,— эта потребность оправдана пред людьми и пред Богом. Кому как не вам можно с чувством особой благодарности обратить свой взгляд на прошлую жизнь. Вы были буквально осыпаны всеми радо­стями и приятностями жизни, все вам удавалось, вы грелись в лучах любви и дружбы окружающих вас людей, препятствия на вашем пути во многом устранялись прежде, чем вы к ним приближались, в любой жизненной ситуации вы чувствовали себя под надежной защитой близких и друзей, каждый нес вам лишь доброе, ну, а в конце концов вам бы­ло даровано найти друг друга, и сегодня вы у цели ваших желаний. Вы знаете сами, что ни один человек не в со­стоянии собственными силами создать и обеспе­чить такую жизнь и что, мало того, одному дает­ся, у другого отнимается,— это мы называем бо­жественным промыслом. Сколь велико сегодня ваше торжество, что ваша воля, ваш путь близки к цели, столь же велика пусть будет ваша благо­дарность за то, что Божия воля и Божий путь при­вели вас сюда; с какой уверенностью вы сегодня принимаете на себя ответственность за ваше дело, с той же уверенностью вы можете вложить эту от­ветственность в Божии руки. Бог, прилагающий сегодня свое согласие к ва­шему согласию, допускающий вашу волю, да­рующий вам ваше торжество, восторг и гордость, делает вас в то же время орудием своей воли и своих планов в отношении вас и других людей. Бог на самом деле в своем непостижимом благо­волении дает свое согласие на ваше согласие, но, делая это, Он вместе с тем творит из вашей любви нечто совершенно новое, Он творит святой супру­жеский союз. Бог ведет ваш брак. Брак — это нечто большее, чем ваша любовь друг к другу. Его достоинство и власть — выше, ибо его священное учрежде­ние— дело рук Бога, и в браке желает Он сохра­нять людей до конца дней. В любви вашей вы ви­дите себя одними на целом свете, в браке же вы — звено в цепи поколений, которые приходят и ухо­дят по воле Божией к Его славе и которых Он при­зывает в свое Царство. В любви вашей вы видите лишь небеса вашего собственного счастья, благо­даря браку вы с ответственностью входите в мир и разделяете ответственность людей. Ваша лю­бовь принадлежит вам и только вам, брак же — нечто надличное, брак — это звание, служение. Короля делает королем венец, а не просто охота поцарствовать, так и вы стали супружеской парой перед Богом и людьми не благодаря только ва­шей взаимной любви, а благодаря браку. Вы спе­рва обмениваетесь кольцами сами, а потом снова принимаете их из рук пастора, так и любовь исхо­дит от вас, брак же — свыше, от Бога. Насколько Бог выше человека, настолько же святость, права и обетование брака выше святости, прав и обето­вания любви. Не ваша любовь несет брак, но брак отныне несет вашу любовь. Бог делает ваш брак нерасторжимым. «Что Бог сочетал, того человек да не разлучает» (Мф 19, 6). Бог сочетает вас в браке, это совершает Бог, не вы. Не путайте вашу любовь друг к другу с Бо­гом. Бог делает ваш брак нерасторжимым, Он за­щищает его от любой опасности, грозящей изну­три или снаружи, Бог желает быть гарантом нера­сторжимости брака. Счастлив тот, кто уверен, что ни одна власть в мире, ни одно искушение, ни од­на человеческая слабость не могут разъединить то, что Бог сочетал. Да, кто это знает, может спо­койно сказать: что Бог сочетал, то человек не мо­жет разлучить. Свободные от всяческих опасений, непременно сопутствующих любви, в полной уве­ренности, с полной определенностью вы можете теперь сказать друг другу: отныне мы никогда не утратим друг друга, по Божией воле мы принад­лежим друг другу до самой смерти. Бог устанавливает порядок для жизни в браке. «Жены, повинуйтесь мужьям своим, как прилично в Господе. Мужья, любите своих жен и не будьте к ним суровы» (Кол 3, 18.19). Вступая в брак, вы закладываете дом. Для этого необходим порядок, и этот порядок настолько важен, что сам Бог устанавливает его, ибо без него все пришло бы в расстройство. При учреждении вашего дома вы свободны во всем, за исключением одного: жена должна слушаться мужа, муж должен любить свою жену. Тем самым Бог воздает честь, подо­бающую мужу и жене. Честь жены — служить му­жу, быть ему помощницей, как сказано в пове­ствовании о сотворении мира (Быт 2, 20), честь же мужа — любить свою супругу от всего сердца. Он «оставит отца и мать и прилепится к жене своей» (Мф 19, 5) и будет «любить ее как свою плоть». Жена, стремящаяся господствовать над своим му­жем, вершит бесчестье себе самой и своему мужу, так же как муж покрывает себя и свою жену бесче­стьем, отказывая ей в любви; оба они попирают Божию честь, которая должна венчать брак. Если жена, влекомая тщеславием, стремится стать как ее муж, а муж смотрит на жену лишь как на игру­шку своего господства и произвола, то это показа­тель нездоровых времен и ненормальных отноше­ний. Если женское служение рассматривается как пренебрежение женой и даже как унижение ее до­стоинства, а исключительная любовь мужа к своей жене воспринимается как слабость или да­же глупость, то это начало разложения и распада всех жизненных структур общества. Дом мужа — вот место, на которое жена постав­лена Богом. Многие сегодня уже забыли, что мо­жет означать дом, но нам, другим, именно в наше время это стало особенно ясно. Это суверенное царство посреди целого мира, это твердыня в бу­рях эпохи, прибежище, даже святыня. Не на зыб­кой почве изменчивых событий внешней и обще­ственной жизни стоит он, его покой в Боге, даю­щем ему смысл и ценность, суть и право, назначе­ние и достоинство. Это установление Бога в мире, место, где должны воцариться — что бы ни твори­лось на земле—мир, тишина, радость, любовь, чистота, порядок, благоговение, послушание, тра­диции, а во всем этом — счастье. Призвание и сча­стье жены — строить этот мир в мире мужа и дей­ствовать в нем. Счастье, если она поймет все вели­чие и богатство ее удела и задачи. Не новое, но вечное, не изменчивое, но постоянное, не громкое, но тихое, не слова, но дела, не приказание, но при­влечение, не домогание, но обладание — и все это согретое и окрыленное любовью к мужу — вот царство жены. В Книге Притчей Соломоновых го­ворится: «Уверено в ней сердце мужа ее, и он не останется без прибытка; она воздает ему добром, а не злом, во все дни жизни своей. Добывает шерсть и лен, и с охотой работает своими руками. Она встает еще ночью и раздает пищу в доме своем и урочное служанкам своим. Длань свою она открывает бедному, и руку свою подает ну­ждающемуся... Встают дети и ублажают ее,— муж, и хвалит ее: „много было жен добродетель­ных, но ты превзошла всех их"» (Притч 31,11 сл.). Счастье, которое муж находит в настоящей или, как сказано в Библии, «добродетельной», «муд­рой» жене, непрестанно прославляется Писанием как высшее земное счастье. «Цена ее выше жемчу­гов» (Притч 31, 10). «Добродетельная жена —ве­нец для мужа своего» (Притч 12, 4). Но с той же откровенностью говорится в Библии о несчастье, постигающем мужа и весь дом от дурной, «нера­зумной» жены. Если муж зовется главой жены и даже с таким добавлением — «как и Христос Глава Церкви» (Ефес 5,23), то тем самым на ваши земные отноше­ния падает божественный отблеск; мы должны увидеть его и воздать ему честь. Звание, в которое здесь возводится муж, связано не с его личными способностями и задатками, но с его служением, которое он принимает, вступая в брак. И жена должна видеть его облеченным этим званием. Для него же самого звание это означает высшую от­ветственность. Как глава дома он несет ответ­ственность за жену, за брак и за дом. На него воз­ложены забота о домашних и защита их, он пред­ставитель своего дома перед миром, он опора и утешение домашним, он домоправитель, кото­рый наставляет, наказывает, помогает и утешает и предстоит перед Богом за свой дом. Благо, если жена почитает мужа в его служении, а муж дей­ствительно справляется со своим служением,— таков божественный порядок. «Мудрыми» будут те супруги, которые познают и соблюдают боже­ственный уклад; «неразумен» тот, кто думает, что сможет поставить на его место другой порядок — плод собственной воли и неразумения. Бог возложил на брак благословение и бремя. Благословение — в обетовании потомства. Бог допускает человека к участию в своем неустанном созидании; но только сам Бог благословляет брак детьми. «Дети — дар Господа» (Пс 126, 3), и мы должны смотреть на них, как на дар. От Бога при­нимают родители детей, и к Богу они должны их снова привести. Отсюда и божественный автори­тет родителей по отношению к детям. Лютер го­ворит о «золотой цепи», возложенной Богом на родителей, а по Писанию в соблюдении пятой за­поведи заключено особое обетование долголетия на земле. Поскольку и до тех пор пока люди жи­вут на земле, Бог дал им воспоминание о том, что над этой землей тяготеет проклятье греха и что зе­мля— еще не конец всего. Над судьбой женщины и мужчины нависла грозная тень Божьего гнева, на них возложено божественное бремя, которое они должны нести. Жена должна в муках рожать детей, а муж — в заботе о своих домашних — пожинать тернии и волчцы и трудиться в поте ли­ца своего. Бремя это должно подвигнуть супругов на призывание Бога, оно должно напоминать им об их вечном предназначении в Его Царствии. Земной союз — лишь начало вечного союза, зем­ной дом — лишь образ Дома Небесного, земная семья — лишь отблеск отцовства Бога по отноше­нию ко всем людям, Его чадам. Бог посылает вам Христа, который есть осно­ва вашего брака. «Принимайте друг друга, как Христос принял вас в славу Божию» (Рим 15, 7). Одним словом: живите вместе, прощая друг другу грехи, без чего не устоит ни один человеческий со­юз, а брак и подавно. Не будьте несговорчивыми, не судите и не осуждайте друг друга, не возноси­тесь, не перекладывайте свою вину на другого, но принимайте себя такими, какие вы есть, и каж­дый день прощайте друг друга от всего сердца. С первого дня супружеской жизни и до послед­него пусть вашим законом будет: «Принимайте друг друга в славу Божию». Вот вы и выслушали Божие слово о вашем браке. Поблагодарите Его за это, принесите Ему благодарность за то, что Он привел вас сюда, про­сите Его, чтобы Он основал, укрепил, освятил и сохранил ваше супружество, и тогда вы вашим браком принесете «нечто во славу Его великоле­пия». Аминь. Вознесение, 4.6.43  ...Большое спасибо вам за ваши письма, для меня они всегда слишком короткие, но я, конечно, все понимаю! У меня такое ощущение, словно двери тюрьмы растворились, и можно немного пожить вместе с вами на воле. Потребность в ра­дости здесь, в этом доме скорби, где никогда не услышишь смеха (кажется, что даже у охранников в тюремной обстановке пропадает охота смеять- 5-514 ся), очень велика, так что стараешься как можно полнее зачерпнуть ее из внутренних и внешних источников. Сегодня Вознесение, день великой радости для тех, кто еще может верить, что Христос правит ми­ром и нашей жизнью. Мысленно я с вами всеми, в церкви, на богослужениях, чего я так давно ли­шен, но также и со многими неизвестными людьми, молча переносящими свою судьбу в этом доме. Эти и другие мысли не дают мне замыкаться на соб­ственных незначительных лишениях. Это было бы несправедливо и неблагодарно. Я как раз снова написал кое-что из своих заме­ток о «чувстве времени», это доставляет мне боль­шое удовольствие, а то, что пишешь на основе своих собственных непосредственных пережива­ний, идет гораздо легче, и мысли свои выражаешь свободно. «Антропологию» Канта, за которую я тебе, папа, очень благодарен, прочитал; она бы­ла мне неизвестна. Я нашел там много интересно­го, но все-таки это крайне рационалистическая психология в стиле рококо, проходящая мимо многих существенных явлений. Не мог бы ты при­слать мне что-нибудь стоящее о формах и функ­циях памяти? В этой связи меня сейчас это очень интересует. Кант очень мило трактует «курение» как вид саморазвлечения. Меня очень радует, что вы читаете сейчас Гот- хельфа; вам наверняка понравились бы и его «Путешествия». Что касается научной стороны, то я с удовольствием прочитал здесь солидную «Историю христианских деяний любви» Ульхор- на, а за «Историей церкви» Холля мне вспомни­лись его семинары. Почти ежедневно я читаю что-нибудь из Штиф- тера. Безмятежная и укромная жизнь его героев (он ведь настолько старомоден, что изображает только симпатичных людей) в этой обстановке благотворно влияет на меня и направляет мысли на важные жизненные смыслы. Между прочим, здесь возвращаешься — внешне и внутренне — к самым простым жизненным вещам; вот Рильке, например, я здесь просто не смог читать. Но мо­жет быть, ум тоже чего-то лишается из-за утесне­ния, в котором живешь? Троица, 14.6.43  Вот и Троицу пришлось нам отпраздновать еще в разлуке, а ведь это в особом смысле праздник общности. Когда сегодня рано утром зазвонили колокола, мне так захотелось в церковь, что я пос­тупил как Иоанн на Патмосе и отслужил для себя самого такую замечательную службу, что одиночест­во просто улетучилось, настолько сильно я ощущал ваше присутствие и присутствие всех общин, с ко­торыми я уже праздновал Троицу». Со вчерашнего ве­чера я то и дело декламирую для себя «Песнь на Тро­ицу» П. Герхардта, где есть такие чудные строки: «Ты дух радости» и «Даруй силу нам и радость...» Еще радуют меня слова из Писания: «Если ты в день бедствия оказался слабым, то бедна сила твоя» (Притч 24,10) и «Ибо дал нам Бог духа не боязни, но силы и любви и благоразумия» (2 Тим 1,7). Удивительная история чуда с языками также за­нимает меня. То, что вавилонскому смешению языков, в результате которого люди перестали понимать друг друга, ибо каждый заговорил на своем языке, наступит конец и что оно будет пре­одолено божественным языком, который будет по­нятен каждому и лишь посредством которого лю­ди снова смогут прийти к взаимопониманию, и то, что церковь станет тем самым местом, где это произойдет,— все это великие и крайне ва­жные мысли. Лейбниц всю свою жизнь бился над идеей универсального языка, долженствующего изображать все понятия не словами, а общепонят­ными знаками. Это можно рассматривать как проявление его стремления исцелить тогдашний разорванный мир и как философский ответ на со­бытия Пятидесятницы. В здании снова полная тишина, слышны толь­ко шаги заключенных, меряющих свои камеры,— сколько горьких и чуждых праздничному на­строению мыслей носят они с собой. Будь я тю­ремным пастором, я бы в такие дни с раннего утра до вечера обходил камеры, это хоть кому-нибудь да помогло бы. Вы, как и я, в ожидании, и должен сознаться, что в каком-то уголке подсознания я все-таки на­деялся оказаться на Троицу снова на свободе, хотя сознанием запрещаю себе устанавливать ка­кие бы то ни было сроки. Завтра исполнится всего лишь 10 недель, а ведь по нашему непрофессио­нальному разумению мы, наверное, и не могли представить себе такой срок для «предваритель­ного» заключения. Но это безусловно ошибка. Вообще говоря, непростительно быть таким про­фаном в юридических вопросах, как я. Только здесь ощущаешь, насколько атмосфера, в которой живет юрист, отличается от среды, окружающей теолога; но из этого также можно извлечь урок, и, пожалуй, все оправданно на своем месте. А нам не остается ничего иного, как доверчиво — уповая на то, что каждый делает все, что в его силах, для бы­стрейшего выяснения сути — и с максимумом тер­пения ждать и не ожесточаться. У Фрица Ройтера есть прекрасные слова: «Жизнь человека — не прямой и гладкий поток, бывает — натолкнется на запруду, завертится на месте, бывает — люди начинают швырять камни, мутить прозрачные струи; да, случиться-то всякое может, но ведь ну­жно-то заботиться о том, чтобы вода оставалась прозрачной, а небо и земля могли бы в нее гляде­ться»,— этим сказано все. Работа о чувстве времени вчерне закончена, теперь пусть немного вылежится, посмотрим, как она это перенесет. Сегодня первый понедельник после Троицы. Я только сел за обед, поесть свеклы с картошкой, как совершенно неожиданно мне передали вашу праздничную посылку, которую принесла Р. Сло­вами не выразишь, как это меня обрадовало. При всей уверенности в духовной связи, существую­щей между вами и мной, в душе постоянно живет неистребимая потребность зримого свидетель­ства этой связи в любви и в мыслях, которая пре­вращает самые что ни на есть материальные пред­меты в носители духовных реальностей. Думаю, что нечто подобное заключает в себе потребность в таинстве, присущая всем религиям. 24.6.43  Какое богатство иметь в эти тяжелые времена большую, спаянную, прочную семью, где каждый доверяет друг другу и оказывает поддержку. Ра­ньше при... арестах пасторов я иногда думал, что одиноким людям из их числа переносить неволю легче всего. Тогда я еще не знал, что в ледяном воздухе заключения означает тепло, исходящее от жены и семьи, не знал, что именно во времена та­кой разлуки еще больше растет чувство тесной сплоченности... Только что пришли письма, за которые я вам очень признателен. Прочитав рассказы о клубнике и малш о вольных каникулах и планах на от­дых, я е друг почувствовал, что между тем вза­правду настало лето. Здесь не ощущаешь смены времен года. Я рад, что температура умеренная. Некоторое время тому назад синица свила гнездо во дворе, в маленькой каморке, и вывела 10 птен­цов. Я каждый день радовался, глядя на них. Но однажды какой-то грубый малый все разрушил, несколько мертвых птичек лежало на земле — уму непостижимо. Много радостей доставляют мне на прогулках во дворе муравьиная куча и пчелы на липах. Я иногда вспоминаю при этом историю Петера Бамма, попавшего на дивной красоты остров, где он встречает множество довольно приятных людей. Во сне он охвачен страхом, что на остров может упасть бомба и все разрушить, и первая мысль, которая приходит ему в голову: жаль бабочек! Видимо, чувство нетронутой, ти­хой, свободной природной жизни и порождает в тюрьме совершенно особое (в чем-то, возмо­жно, сентиментальное) отношение к животным и растениям. Вот только мухи в камере вызывают эмоции совсем несентиментальные. Заключенный, наверное, вообще склонен к раздуванию в себе эмоциональной стороны, чтобы тем самым ком­пенсировать недостаток тепла и душевности, ощу­щаемый им в его среде, причем, вероятно, он слег­ка преувеличенно реагирует на свои душевные движения. Это прекрасно, наконец, снова при­звать себя к порядку холодным душем отрезвле­ния и юмора, без чего можно утратить чувство равновесия. Я думаю, что правильно понятое хри­стианское учение может оказать здесь особенно действенную службу. Милый папа, тебе ведь все это отлично извест­но из длительного опыта лечения заключенных. Я пока еще сам не познакомился с так называемы­ми тюремными психозами, ориентируюсь только приблизительно. 3.7.43  Когда субботним вечером начинают звонить колокола тюремной церкви, наступает самый подходящий момент для писания писем домой. Удивительно, какой властью над человеком обла­дают колокола, как могут они проникать в душу. С ними связано так много воспоминаний из пре­жней жизни. Любое недовольство, неблагодар­ность, эгоизм — все исчезает с их звоном. Вдруг ты оказываешься в толпе милых сердцу воспомина­ний, как бы окруженный роем добрых духов. Пер­вое, что приходит мне на ум, это тихие летние ве­чера во Фридрихсбрунне, потом — множество об­щин, где я работал, далее — вереница уютных до­машних торжеств, обручений, крестин, конфирма- ций (завтра, кстати, конфирмация моей крестни­цы!)— всего и не сочтешь, что оживает в памяти. Но это обязательно мирные, исполненные чувства благодарности, вселяющие уверенность воспоми­нания. Если бы только можно было еще больше помогать другим людям! Прошла неделя, заполненная спокойной рабо­той и прекрасными книгами, к тому же я получил письма от вас... а сегодня — чудесную посылку. Меня несколько беспокоит, что окна в вашем бом­боубежище придется заложить... Минуло четверть года, как я в тюрьме. Помнит­ся, в студенческие годы на лекциях Шлаттера по этике шла речь о долге гражданина-христианина вести себя спокойно в ходе следствия. Тогда для меня это были пустые слова. За прошедшие неде­ли я много думал об этом. Давайте с тем же спо­койствием и терпением, что и прежде, переждем еще столько времени, сколько на нас будет возло­жено. Во сне я чаще обычного вижу себя на свобо­де, среди вас... Просто великолепны были огненные лилии, бутоны медленно раскрываются по утрам и цве­тут лишь один день, на следующее утро придет че­ред других, а послезавтра отцветут последние. Воскресенье, 25.7.43  Так, значит, вчера, в эту жару вы сами были здесь и передали посылку! Надеюсь, что вы не очень утомились. Я так благодарен вам за это и за гостинцы. Дары лета здесь, конечно, особенно приятны. Оказывается, и помидоры уже созрели! В эти дни я впервые почувствовал жару, тут в ка­мере она еще не мешает, ведь я мало двигаюсь. Но желание подышаи, сзежим воздухом растет. Мне бы хотелось как-нибудь провести вечер в са­ду. Получасовая дневная прогулка, конечно, пре­красна, но все-таки слишком коротка. Вероятно, все простудные явления, ломота, насморк и т. д. пройдут, только когда я снова окажусь на возду­хе. Огромную радость мне всегда доставляют цветы, вносящие в серую камеру жизнь и краски... Со своим чтением я всецело в XIX веке. Гот- хельф, Штифтер, Иммерман, Фонтане, Келлер — я читал их за этот месяц просто с восхищением. Эпоха, в которую писали на таком простом, ясном немецком языке, должна в своей основе иметь весьма здоровое начало. Описывая самые нежные переживания, не впадают в сентименталь­ность, в энергичных партиях — не становятся фри­вольно развязными, высказывая убеждения, избе­гают патетики — никакого деланного упрощения или усложнения в языке и содержании; все это, од­ним словом, крайне симпатично для меня и, как мне кажется, полезно. Но это, разумеется, предпо­лагает серьезную и кропотливую работу над вы­разительными средствами немецкого языка, а по­тому— непременную тишину и покой. Кстати, по­следние вещи Ройтера меня снова сильно захва­тили, и я с радостью и удивлением ощущаю в себе то же настроение, близость всего, вплоть до язы­ковых средств: ведь очень часто автор своей мане­рой изложения может приковать к себе читателя или оттолкнуть... Всякий раз тешу себя надеждой, что письмо, которое я вам пишу, будет последним письмом из тюрьмы. Ведь это, в конце концов, с каждым днем все вероятнее, а здесь мало-помалу становишься сыт по горло всей обстановкой. Я бы пожелал вам провести всем вместе пару хороших летних дней. 3.8.43  Я в самом деле очень рад и благодарен за то, что теперь смогу писать вам чаще, ведь я боялся, что вы беспокоитесь, во-первых, из-за жары в ка­мере под крышей, а во-вторых, из-за просьбы об адвокате. Только что получил вашу восхититель­ную посылку с помидорами, яблоками, компо­том, термосом и пр., а также с фантастической охлаждающей солью, о которой я даже и не по­дозревал. Сколько забот у вас опять из-за меня! Очень вас прошу, не волнуйтесь, я жил в еще боль­шей жаре — в Италии, Африке, Испании, Мекси­ке, а хуже всего, пожалуй, было в Нью-Йорке в июле 1939 года,— и более или менее знаю, как лучше всего себя вести. Ем и пью я мало, спокой­но сижу за письменным столом и нахожу, что моей работе практически ничего не мешает. Время от времени освежаю тело и душу вашими замечательными гостинцами. О переводе на дру­гой этаж мне бы не хотелось просить, я считаю это непорядочным по отношению к тому арестан­ту, который в таком случае будет вынужден пере­ехать в мою камеру и у которого, по-видимому, нет помидоров и пр.; кроме того, объективно раз­ница не слишком велика, 34° в комнате или всего 30°. Но я узнал, что Ханс 6 переносит жару все еще плохо, и очень расстроился за него. Однако я сде­лал еще одно любопытное наблюдение — то, чего изменить нельзя, человек переносит совсем по- другому, чем если он постоянно занят мыслями о возможности какого-нибудь облегчения своей участи. Что касается моей просьбы о защитнике, то я очень надеюсь, что вы с вашей стороны не сли­шком сильно обеспокоены и так же, как и я, спо­койно ожидаете исхода событий. Пожалуйста, не думайте, что я в отчаянии или сильно волнуюсь. Конечно, для меня это было сильным разочарова­нием, как, вероятно, и для вас. Но в каком-то смы­сле это также и некоторое облегчение: знать, что окончательное рассмотрение дела, чего мы так долго ожидаем, уже не за горами. Я каждый день жду более точной информации... Мне опять попалось кое-что интересное. Чи­тая «Юрга Енача», я с радостью и интересом осве­жил воспоминания юности. В отношении истори­ческих деталей я нашел книгу о венецианцах ве­сьма содержательной и занимательной. Не могли бы вы мне прислать кое-что из Фонтане: «Госпо­жа Женни Трайбель», «Пути-перепутья», «Штех- лин»? Интенсивное чтение за последние месяцы пойдет на пользу и моей работе. Из этих книг узнаешь по вопросам этики больше, чем из учеб­ников. «Без крова» Ройтера я люблю, как и ты, мама. Но я, наверное, кончил всего Ройте­ра, или у вас есть еще кое-что особенно интерес­ное? Недавно я прочитал в «Зеленом Генрихе» очень милое стихотворение: «Сквозь неумолчный моря шум,/Которое несет мне муки,/В многого­лосом хоре волн/Я слышу ваших песен звуки». 7.8.43  ...Основательно ли подготовились вы к воз­душным налетам? После всего, что было в по­следнее время напечатано в газетах, приходится еще раз продумать все вплоть до мелочей. Мне, например, пришло в голову, что мы как-то гово­рили о ненадежных перекрытиях в подвале,— надо ведь что-то сделать с центральной балкой? Думаете ли вы еще об этом, и можно ли достать для этого рабочих? Я с трудом представляю сей­час все это. С какой радостью я помог бы вам. Дайте мне обо всем знать, меня ведь интересует каждая мелочь... Кажется, я еще не рассказывал, что каждый день, когда читать и писать нет больше сил, я не­множко занимаюсь шахматной теорией. Это до­ставляет мне большое удовольствие. Если вы встретите какую-нибудь небольшую и хорошую книжку по теории, может быть, с задачками, я был бы очень признателен, но не тратьте сил на это, я и так обойдусь... 17.8.43  ...Главное, очень прошу вас, не беспокойтесь обо мне. Я переношу все хорошо и внутренне со­вершенно спокоен. Как хорошо, что из собствен­ного опыта мы знаем, что воздушные тревоги на нас совершенно не действуют. Я очень рад, что су­ды... останутся в Берлине! А в остальном у вас, как и у меня, наверняка есть более важные дела, чем постоянно думать о возможных налетах. От­страняться от событий и забот дня — этому в ка­мере выучиваешься быстро. Из-за постоянных ожиданий и неуверенности за последние две недели я фактически не мог про­дуктивно работать, но теперь хочу снова засесть за стол. За прошедшие недели я набросал пьесу, но при этом выяснилось, что сам материал не го­дится для драматической формы, попытаюсь те­перь переделать его в повесть. Это жизнь одной се- 77 мьи. Само собой разумеется, что привносишь много личного... Близко к сердцу принял известие о смерти трех молодых пасторов. Буду признателен, если их родственникам как-нибудь дадут знать, что сей­час я не в состоянии им написать, а то они ничего не поймут. Среди моих учеников эти трое были мне ближе всех. Это огромная потеря как для меня, так и для церкви. Из моих учеников погибло уже, наверное, более тридцати, и это большей ча­стью — лучшие... 24.8.43  Ну и беспокойной для вас была эта ночь! Я вздохнул с облегчением, когда капитан велел мне передать, что у вас все в порядке. Из полно­стью опущенного во время тревоги окна моей ка­меры, расположенной в верхнем этаже, четко виден ужасный фейерверк над южной частью города, и тут — при том, что не ощущаешь ни малейшего беспокойства за свою жизнь,— наваливается со­знание всей бессмыслицы моего теперешнего по­ложения, моего бездеятельного ожидания. Удиви­тельно тронул меня сегодня рано утром лозунг пиетистской (братской) общины: «Пошлю мир на вашу землю, ляжете, и никто вас не обеспокоит» (Левит 26,6). Как глупо: в воскресенье ночью у меня начался катар желудка, вчера был жар, но сегодня темпе­ратура снова упала. Я встал, только чтобы напи­сать письма, и из осторожности лягу тотчас в по­стель— болеть не хочу ни при каких обстоятель­ствах. Здесь для таких случаев нет особого пита­ния, поэтому я очень рад, что у меня есть ваши хрустящие хлебцы и коробка кекса, который я уже давно храню на такой случай. Кроме того, сани­тар поделился со мной своей порцией белого хле­ба. Так что я вполне обошелся. Наверное, нужно на всякий случай держать здесь про запас такие вещи, может быть, еще кулек манной крупы или овсянки, чтобы мне могли в лазарете сварить ка­шу. Когда вы получите письмо, все будет уже по­зади... 31 августа 1943  ...В последние дни я снова мог хорошо порабо­тать и много написал. Когда после нескольких ча­сов полного погружения в материал я поднимаю голову и вижу себя опять в своей камере, мне ну­жно некоторое время, чтобы сориентироваться. Невероятность моего теперешнего местопребыва­ния все еще не преодолена, несмотря на то, что к внешней стороне жизни я уже привык. Я с инте­ресом наблюдаю в себе постепенный процесс при­выкания и приспособления. Когда 8 дней назад я получил для еды нож и вилку (это какое-то но­вое распоряжение), они показались мне совершен­но излишними, настолько естественно стало для меня намазывать хлеб ложкой и т. д. С другой стороны, к тому, что человек воспринимает как нечто противоестественное, например к тюрем­ному заключению, он, думается, не может привы­кнуть или же привыкает с большим трудом. Тут всегда необходим некий сознательный акт, чтобы освоиться. Вероятно, на эту тему есть какие- нибудь работы психологов? «Всемирная история» Дельбрюка читается прекрасно. Мне кажется только, что это скорее история Германии. С большим удовольствием дочитал «Охотников за микробами». Кроме того, я много читал Шторма, но в целом это не произве­ло на меня сильного впечатления. Надеюсь, что вы пришлете мне еще что-нибудь Фонтане или Штифтера... 5 сентября 1943  Мы можем, думаю, ничего друг другу не рас­сказывать о позавчерашней ночи. Вид из окна ка­меры на жуткое ночное небо я никогда не забуду. Я был очень рад уже утром узнать через капитана, что с вами ничего не случилось... Просто удивите­льно, как в такие ночные часы думаешь только о людях, без которых не смог бы жить, а то, что касается тебя самого, отступает на задний план или практически гаснет. Только тогда и пони­маешь, как тесно переплетена твоя жизнь с жи­знью других людей, что центр твоей жизни нахо­дится вне тебя самого и что человека с трудом мо­жно назвать отдельной личностью. Выражение «как бы часть меня самого» очень верно, и я сам часто ощущал это, когда до меня доходила весть о смерти моих собратьев по сану и учеников. Я думаю, что это просто заложено в нашей при­роде; человеческая жизнь выходит далеко за рам­ки собственного телесного существования. Силь­нее всего это воспринимает, видимо, мать. Вот, кстати, два места из Библии, где, как мне кажется, речь идет все о том же переживании. Одно из Ие­ремии: «Вот, что Я построил, разрушу, и что наса­дил, искореню,— всю эту землю. А ты просишь себе великого: не проси; ибо вот, Я наведу бед­ствие на всякую плоть, говорит Господь, а тебе вместо добычи оставлю душу твою во всех ме­стах, куда пойдешь» (Иер 45,4.5). А другое из псалма 59: «Боже! Ты потряс землю, разбил ее: ис­цели повреждения ее, ибо она колеблется» (Пс 59,4)... Хотелось бы узнать, вырыли ли у вас щель и нельзя ли сделать проход из подвала к ней. Ка­питан М. распорядился сделать так для себя. У меня по-прежнему все хорошо. Из-за нале­тов меня перевели двумя этажами ниже. Теперь мое окно выходит прямо на колокольни, и это очень приятно. На прошлой неделе у меня была возможность хорошо поработать. Вот только не хватает движения на свежем воздухе, от чего силь­но зависит работоспособность и продуктивность. Но осталось уж немного, и это главное... 13.9.43  В ответ на высказанное мной в последнем пи­сьме желание получать побольше писем я получил сегодня, к моей радости, целую груду почты. Я кажусь себе чуть ли не Пальмштремом, заказы- 6- 514 вающим для себя «смешанную почту на целый квартал». А кроме шуток, день получения писем весьма ощутимо вырывается из монотонной вере­ницы остальных. К этому присоединилось еще и разрешение на свидания, так что у меня дей­ствительно дела шли хорошо. После досадной за­держки писем в последние недели я воспринял все это с чувством благодарности. Меня порадовало, что вы выглядите немножко лучше, чем прежде, ведь во всей моей истории меня больше всего тяготит, что в этом году вы вообще лишились столь необходимого для вас отдыха. До наступле­ния зимы вам непременно надо куда-нибудь вы­браться; конечно, лучше всего, если и я смог бы поехать с вами... Очень странное чувство, когда абсолютно во всем зависишь от помощи других. Но, во всяком случае, в такие времена учишься благодарности, и это, надеюсь, не забудется. В нормальной жизни человеку часто даже не приходит в голову, что принимаешь несравненно больше, чем даешь, что только благодарность делает жизнь богатой. По­жалуй, слишком легко переоцениваешь важность своих дел и своего влияния по сравнению с тем, что повлияло на тебя и сделало тем, кто ты есть. Вполне понятно, что бурные события в мире, произошедшие за последние дни, потрясли здесь каждого, и всякий был бы рад принести пользу в любом месте. Но этим местом в настоящий мо­мент оказалась как раз тюремная камера, и то, что здесь можно сделать, разыгрывается в обла­сти невидимого, так что само слово «делается» здесь, по-видимому, абсолютно неуместно. Я иногда вспоминаю «Монаха» Шуберта и его крестовый поход. По-прежнему стараюсь читать и писать как можно больше; меня радует, что я более чем за пять месяцев заключения еще ни разу не испытал ощущения скуки. Время постоянно чем-то запол­нено, но все это на фоне каждодневного — с утра до ночи — ожидания. Пару недель тому назад я просил вас достать недавно вышедшие книги: Н. Гартман «Система­тическая философия», «Эпоха Мария и Суллы», издательство «Дитерих», а теперь прошу еще об одной: Р. Бенц «Немецкая музыка». Мне очень не хотелось бы пропустить эти вещи, хорошо бы прочитать их здесь. К. Ф. писал об одной популяр­ной книжке по физике, которую он хочет мне при­слать. К. также время от времени делает замеча­тельные книжные находки. Здесь я прочитал поч­ти все приличные книги. Может быть, попробую снова взяться за «Зибенкеза» и «Годы шалостей» Жан Поля. Они стоят в моей комнате. Позднее ведь не найдешь, наверное, времени на это, а ведь есть много начитанных людей, которые его очень ценят. Мне же, несмотря на много попыток, он всегда казался слишком пространным и манер­ным. Ну, а поскольку наступила уже середина сентя­бря, то я надеюсь, что все эти пожелания уста­реют прежде, чем будут выполнены... 25.9.43  ...Я бы предпочел, чтобы предположительный срок рассмотрения такого дела сообщался бы сра­зу. Ведь в моей теперешней работе я многое мог бы организовать по-другому и более плодотвор­но. В конце концов мы же так устроены, что доро­ги каждая неделя, каждый день. Как это ни пара­доксально, но я вчера был по-настоящему рад, узнав сначала о допуске адвоката и затем об орде­ре на арест. Теперь, должно быть, кажущемуся бесцельным ожиданию скоро наступит конец. Все же именно благодаря длительному сроку моего пребывания здесь я получил такие впечатления, о которых никогда не забуду... Между прочим, в ходе работы я обратил внимание на то, что сво­бодное сочинительство, не связанное с теологией, также доставляет мне удовольствие. Но я только сейчас по-настоящему понял, насколько труден немецкий язык и как легко его испортить! Перечитывая письмо, я нашел, что в нем чув­ствуется некоторая неудовлетворенность. Мне не хотелось бы, чтобы создавалось такое впечатле­ние, потому что это не соответствует действитель­ности. Хотя я всей душой рвусь отсюда, тем не менее я думаю, что ни один день не пропал да­ром. Как и в чем отзовется этот период в буду­щем, пока неизвестно. Но он отзовется непремен­но... 4.10.43  ...Стоят чудесные осенние дни, и я пожелал бы вам — и себе с вами — оказаться во Фридрихс- брунне; того же желаю и Хансу с семейством — они ведь все так любят наш домик. Но много ли на свете найдется нынче людей, которые еще мо­гут исполнять свои желания? Честно говоря, я не согласен с Диогеном, что высшее счастье — в от­сутствии всяких желаний, а пустая бочка — идеал жилья; зачем говорить на черное, что оно белое? Но тем не менее я считаю, что вынужденная необ­ходимость отказаться от желаний на некоторое время весьма полезна, особенно в молодости; де­ло только не должно доходить до полного отми­рания желаний, когда человека охватывает без­различие. Но такая опасность в настоящее время мне совершенно не угрожает... Только что получил еще одно письмо от К. Мне кажется удивительным, что он постоянно об этом думает. Какое представление о мире могло сложиться в этой 14-летней голове, если он меся­цами вынужден писать письма в тюрьму своему отцу и своему дяде-крестному. В такой голове найдется не слишком много места для иллюзий относительно этого мира. Для него, вероятно, эти события означали конец детства. Передайте ему мою благодарность, я уже радуюсь предстоящей встрече с ним. Просто прекрасно, что вы еще захватили «Си­стематическую философию» Гартмана. Я теперь засел за нее и провожусь, наверное, несколько не­дель, если, конечно, меня не прервет желанное известие... 13.10.43  Передо мной стоит яркий букет георгинов, принесенный вами вчера, и напоминает мне о том дорогом для меня часе, который удалось провести с вами, о саде и вообще о том, как прекрасен мир в эти осенние дни. Одно стихотворение Шторма, с которым я познакомился на днях, как-то связано с этим настроением и не выходит из головы, как навязчивый мотив: «То так, то этак все идет,/Без­грешно ли, греховно—/Но мир земной хорош, а жизнь/Светла и полнокровна!» Для того, чтобы узнать это, достаточно, оказывается, пучка пе­стрых осенних цветов, взгляда из окна тюремной камеры и получаса «движений» на дворе тюрьмы, где как-никак растет несколько живописных ка­штанов и лип. Но в конечном счете, по крайней мере для меня, «мир» сводится к тем немногочи­сленным людям, которых я хотел бы видеть и с которыми хотел бы быть рядом... Если бы ко всему прочему я мог бы по воскресеньям иногда послушать хорошую проповедь (ветер порой до­носит до меня обрывки хоралов), то было бы еще лучше... За последнее время я снова много писал, и для всего того, чтЬ я запланировал на день, мне часто не хватает времени, так что у меня иногда возни­кает забавное чувство, будто здесь — для тех или иных мелочей — «нет времени»! По утрам после завтрака, т. е. приблизительно с 7 часов, я зани­маюсь теологией, потом пишу до обеда, после обеда читаю, затем следует одна глава из «Все­мирной истории» Дельбрюка, потом английская грамматика, по которой я все-таки могу кое-чему научиться, и, наконец, в зависимости от настрое­ния, снова пишу или читаю. К вечеру я устаю на­столько, чтобы с удовольствием лечь в постель, но не настолько, чтобы уснуть... 7 31.10.43  ...Сегодня праздник Реформации, день, кото­рый именно в наши времена может заставить сно­ва призадуматься. Спрашиваешь себя, почему де­ло Лютера привело к полной противоположности тому, к чему он стремился, что омрачало ему са­мому последние годы жизни и даже иногда вызы­вало у него сомнения в смысле его жизни. Он до­бивался подлинного единства церкви и Европы, т. е. христианских народов, а результатом был ра­скол церкви и Европы. Он стремился к «свободе христианина», а следствием было безразличие и одичание. Он хотел восстановить подлинно мирской общественный уклад без церковной опе­ки, а результатом было восстание уже в Крестьян­ской войне и вскоре после того — постепенное рас­стройство всех подлинных жизненных связей и установлений. Я припоминаю полемику между Холлем и Гарнаком в период моего студенчества вокруг вопроса, пробивают ли великие духовно- исторические движения себе путь благодаря своим первичным или благодаря вторичным мо­тивам. Тогда мне казалось, что прав Холль, от­стаивающий первую точку зрения. Теперь я ду­маю, что он заблуждался. Еще 100 лет назад Кьеркегор утверждал, что сегодня Лютер пропо­ведовал бы полную противоположность тому, о чем он говорил в свое время. Думаю, что это верно — cum grano salis. Еще одна просьба: не могли бы вы заказать для меня такие книги: Вольф-Дитрих Раш «Хре­стоматия рассказчика» (изд. Кипенхойер, 1943), Вильгельм фон Шольц «Баллады» (изд. Т. Кнаур, 1943), Фридрих Рек-Маллечевен «Любовные пись­ма за 8 столетий» (изд. Кейль, 1943)? Вероятно, тиражи не слишком велики, поэтому хорошо бы заказать сразу. Недавно у меня был такой приступ ревматиз­ма, что в течение нескольких часов я не мог само­стоятельно вставать со стула и даже поднимать руку, чтобы поесть. Меня сразу перевели в лаза­рет и сделали прогревание. Сейчас мне стало зна­чительно лучше. Но полностью я не могу от него избавиться с мая месяца. Что, собственно, делают в таких случаях? 9.11.43  ...Я очень обрадовался антологии Штифтера, это был сюрприз. Она в основном состоит из фрагментов писем, поэтому для меня почти все внове. Последние 10 дней я живу целиком под впе­чатлением от «Витико», который нашелся в тю­ремной библиотеке (после того, как я намучился с его поисками), причем в таком месте, где я и не мог предположить! Эта книга на 1000 страниц— пробежать которые нельзя, надо читать спокой­но— под силу сегодня, пожалуй, весьма ограни­ченному кругу людей, и поэтому я не знаю, стоит ли рекомендовать ее вам. Для меня же это одна из самых замечательных книг, которые мне вообще известны. При чтении благодаря чистоте языка и целомудрию персонажей тебя охватывает свое­образное ощущение счастья. Вообще говоря, эту книгу надо читать впервые в 14 лет вместо «Битвы за Рим», а потом расти вместе с нею. В одном ряду даже с добротными современными историче­скими романами, скажем Боймер, ее не назовешь. Это книга sui generis. Я бы хотел иметь свой экземпляр, но, наверное, достать ее едва ли воз­можно. До сих пор среди всех известных мне ро­манов подобной силы впечатление произвели на меня только «Дон Кихот» и «Дух Берна» Готхель- фа. С Жан Полем у меня и на этот раз ничего не вышло. Меня не покидает убеждение, что он мане­рен и тщеславен. Думаю, человеком он был тоже достаточно неприятным. Как прекрасно путешествовать по литератур­ному морю в поисках нового; удивительно при этом, что после многих годов чтения еще возмо­жны сюрпризы. Может быть, вы поможете мне пережить еще и новые открытия? Несколько дней назад я получил письмо от Р., за что очень ему признателен. Я с завистью думал о программе фуртвенглеровского концерта, на ко­тором он побывал. Надеюсь, что я не растеряю здесь последних остатков моей техники. Иногда ощущаю настоящий голод по музыкальным вече­рам с трио, квартетом или пением. Ухо жаждет услышать что-нибудь иное помимо криков в этом доме. За 7 месяцев, а то и больше, будешь сыт всем по горло. Но все это ведь в порядке вещей, и я мог бы не говорить вам об этом. И, напротив, нельзя назвать естественным тот порядок вещей, когда у меня, несмотря ни на что, дела идут настоль­ко хорошо, что перепадают кое-какие радости, и при всем том сохраняется хорошее настрое­ние— а потому каждый день я исполнен чувства благодарности... 17.11.43  Когда я пишу эти строки, все семейство Ш. слушает в этот покаянный день си-минорную мес­су [Баха]. Вот уже много лет она неразрывно связана для меня с днем покаяния и молитвы, как «Страсти по Матфею» — со Страстной Пятницей. Я прекрасно помню тот вечер, когда впервые ее услышал. Мне было 18 лет, я только что возвра­тился с семинара Гарнака, на котором он весьма благосклонно обсуждал мою первую семинар­скую работу и заметил, что надеется, что я в свое время защищу диссертацию по истории Церкви. Входя в филармонию, я все еще был переполнен этим, но когда зазвучало «Кирие элейсон», все остальное в тот же миг исчезло. Впечатление бы­ло неописуемым. Сегодня я перебираю одно за другим все воспоминания и радуюсь, что Ш. мо­гут слушать это прекраснейшее для меня из всех баховских произведений... Сейчас, к вечеру, в доме наступила тишина, и я без помех могу предаваться своим мыслям. Каждый день я имею возможность убеждаться в том, что все люди выполняют свою работу с различным шумом; наверное, это у них от при­роды так. Фортиссимо перед дверью камеры не очень помогает спокойной научной работе. С большим удовольствием перечитал на про­шлой неделе гётевского «Рейнеке-Лиса». Может быть, и вам было бы приятно вспомнить его... Первый Адвент, 28.11.43  Хотя неизвестно, как теперь будут доставля­ться письма (и будут ли вообще), мне очень захо­телось написать вам в этот вечер первого Адвен­та. «Рождество» Альтдорфера с изображением Святого семейства около ясель посреди развалин полуразрушенного дома (как мог он, 400 лет на­зад, изобразить все это наперекор всем тради­циям?) особенно отчетливо встает перед глазами. И так тоже можно и должно праздновать Рожде­ство,— может быть, именно это хотел он сказать нам, во всяком случае мы так это понимаем. Я с радостью представляю, что вы, наверное, сидите в кругу детей и празднуете с ними Адвент, как много лет назад с нами. Только теперь все это переживается с большей остротой, потому что никто не знает, надолго ли это. Я с дрожью думаю о том, что вам обоим — никого из нас ведь не было с вами — пришлось пережить такие тяжелые минуты в эту ужасную ночь. В голове не укладывается, что в такое время сидишь в тюрьме и ничем не можешь помочь. Я очень надеюсь, что конец действительно близок и не будет дальнейших проволочек. Прошу вас, не беспокойтесь обо мне. Из всей этой истории я выйду с новыми силами. Вы уже наверняка знаете, что был ожидавший­ся налет неподалеку от нас на Борзиг. Остается только — не очень по-христиански — надеяться, что они не так скоро снова появятся в нашей мест­ности. Приятного было мало, и когда я наконец освобожусь, то сообщу свои предложения — что можно улучшить в таких случаях. Стекла в моей камере, как ни странно, целы, хотя почти везде были выбиты. Там наверняка теперь страшный холод. Поскольку тюремная стена частично обру­шилась, о «движениях» на воздухе пока нечего и думать. Если бы только была возможность узнавать после налетов друг о друге! В последнее время с интересом читаю «Расска­зы о прошлом» старого историка культуры В. X. Риля. Вероятно, вы его помните. Книга сей­час практически забыта, но читать ее очень при­ятно. Детям также можно читать ее вслух. Наско­лько я помню, у нас было несколько томов Риля, но, кажется, мы уже давно отдали их в какую-то библиотеку. Было бы очень хорошо, если бы вы как-нибудь принесли мне книгу о суевериях. Здесь вовсю га­дают на картах: будет тревога или нет! Любопыт­но, что в такие беспокойные времена пышно цве­тет суеверие, и многие люди, несмотря ни на что, готовы — хотя бы вполуха — слушать об этом... 17.12.43  Мне, видимо, не остается ничего другого, как на всякий случай написать вам поздравления к Ро­ждеству. Хотя я и считаю невероятным, что меня, возможно, продержат еще и после Рождества, я за прошедшие восемь с половиной месяцев все-таки научился именно невероятное считать вероятным и с sacrificium intellectus принимать то, чего я не могу изменить. Между нами говоря, о sacrificium в полном смысле слова не может быть и речи, a in­tellectus тем временем движется своими путями. Вы не должны думать, что это Рождество, про­веденное в одиночестве, выбьет меня из колеи, нет, оно просто навсегда займет особое место в ряду самых разнообразных рождественских праздников, отмеченных мной в свое время в Испании, Амери­ке и Англии, а позднее я смогу без стыда и даже с известной гордостью вспоминать об этих днях. Это единственное, чего у меня не отнимешь. То, что и у вас Рождество омрачено моим пре­быванием в тюрьме, и тем самым отравлены немногочисленные минуты радости, выпадающие вам в такое время, я могу преодолеть лишь уве­ренностью, что и вы будете думать точно так же, как и я, и что мы с твердостью и самообладанием встретим это Рождество, поскольку эти твердость и самообладание есть не что иное, как часть ваше­го духовного наследия, перешедшего ко мне. Мне не нужно говорить, как я рвусь на свободу, как стремлюсь к вам всем. Но за все эти десятилетия вы устраивали для нас несравненные, чудесные рождественские праздники, и благодарные воспо­минания настолько сильны, что могут пересилить своим сиянием одно мрачное Рождество. Лишь в такие времена становится понятным, какое зна­чение имеет обладание прошлым, обладание вну­тренним наследием, не зависящим от превратно­стей жизни и случая. Сознание, что тебя несет ду­ховная традиция, уходящая корнями в глубины столетий, позволяет противопоставить всем пре­ходящим бедам чувство укрытости, вселяющее уверенность. Я думаю, что тот, кто обладает та­кими резервами силы, может не стесняться и бо­лее нежных чувств, охватывающих душу при во­споминании о добром и богатом прошлом,— ведь эти чувства, на мой взгляд, можно отнести к са­мым лучшим и самым благородным человече­ским чувствам. Все горести не могут осилить то­го, кто опирается на ценности, которые не может отнять у него ни один человек. С христианской же точки зрения Рождество в тюремной камере не должно создавать особых проблем. Вероятно, что здесь, в этом доме многие празднуют Рождество с большей искренностью и большим смыслом, чем там, где праздник этот знают только по названию. То, что горе, страда­ние, нужда, одиночество, беспомощность и ощу­щение вины означают перед Божиим оком нечто совсем иное, чем в глазах людей, что Бог обра­щает свой взор как раз на то место, от которого люди обычно уже отвернулись, что Христос ро­жден в хлеву, ибо не нашлось для него пристани­ща на постоялом дворе,— все это узник понимает гораздо лучше, чем кто-нибудь другой, для него это действительно радостная весть, а вера в нее вводит его в общность христианства, взрываю­щую все пространственные и временные границы, так что тюремные стены теряют всякое значение. В Сочельник я буду думать о вас всех, и мне бы хотелось, чтобы вы верили, что и на мою долю выпадет несколько действительно радостных ча­сов и что мрачные мысли не возьмут надо мной верх... Как подумаешь об ужасах, постигших в по­следнее время многих людей в Берлине, тогда то­лько понимаешь, что мы должны быть еще благо­дарны. Я думаю, что везде это Рождество будет очень тихое, и дети еще долго будут вспоминать его. Но, может быть, именно тогда и откроется кое-кому, что на деле означает Рождество. 25.12.43  Рождество позади. Оно принесло мне несколь­ко тихих, мирных часов, и многие картины про­шлого встали предо мной. Благодарность за то, что вы и все братья и сестры остались целы и не­вредимы во время тяжелых воздушных налетов, и уверенность в скорой встрече на свободе бы­ли сильнее всех гнетущих мыслей. Я зажег све­чи, присланные вами и М., читал рождествен­скую историю, спел про себя несколько красивых рождественских песен, вспоминал при этом вас и надеялся, что вы после беспокойных недель на­конец наслаждаетесь мирным вечером... Новый год также принесет много хлопот и бес­покойства, но я верю, что в этот новогодний праздник мы с большей, чем когда-либо, уверенно­стью можем спеть старинную новогоднюю песню и помолиться: «Затвори врата горя,/и пусть там, где лилась кровь,/заструятся потоки радости». Не знаю, о чем более важном мы могли бы еще про­сить, чего еще желать... 14.1.44  ...Я сижу у раскрытого окна, в которое светит почти что весеннее солнце, и необычайное по кра­соте начало года кажется мне хорошим предзна­менованием. По сравнению с прошлым годом этот может быть только лучше.— У меня все хорошо. Снова могу работать с большой сосредоточенно­стью, с особым наслаждением читаю Дильтея... 20.2.44  Простите, что в последнее время писал нерегу­лярно. Все откладывал писание писем со дня на день, потому что надеялся сообщить вам что- либо конкретное о моем деле. Если тебе со всей определенностью называют сначала июль 1943 г., а потом — вы сами должны это помнить — сентябрь 1943 г. как крайний срок для завершения дела, а между тем проходит месяц за месяцем, и все ни с места, и если ты к тому же абсолютно убежден, что в ходе процесса, на котором дело бу­дет рассмотрено во всех деталях, все должно очень просто разъясниться, и если, наконец, ты ду­маешь о делах, ждущих тебя на воле, тогда, не­смотря на все старания, терпение и понимание, то­бой овладевает порой такое настроение, когда лучше не писать писем, а некоторое время помол­чать, во-первых, потому что мысли и чувства, не приведенные в порядок, порождают только не­справедливые суждения, а во-вторых, потому что все написанное, пока дойдет до адресата, большей частью безнадежно устаревает. Внутри всегда идет борьба за то, чтобы трезво держаться фак­тов, прогонять из головы все иллюзии и фантазии и довольствоваться имеющимся, ибо там, где не понимаешь внешней необходимости, начинаешь верить в необходимость внутреннюю и невиди­мую. И кроме того, наше поколение уже не может 7 514 притязать на такую жизнь, которая полностью раскрывается в работе и личной сфере и тем са­мым становится сбалансированным и заполнен­ным целым, что еще было возможно в вашем по­колении. В этом заключается, видно, самое боль­шое лишение, навязанное нам, более молодым, у которых ваша жизнь еще перед глазами. А пото­му, наверное, мы с такой силой воспринимаем всю незавершенность и фрагментарность нашей жизни. Но именно фрагмент и может указать сно­ва на более высокую завершенность, недостижи­мую человеческими силами. Над этим я особенно задумывался, когда узнавал о смерти многих моих лучших учеников. Если даже силой внешних обстоятельств наша жизнь разлетается вдребезги, как наши дома под бомбами, то все-таки хочется видеть замысел и план всего целого, и по крайней мере нужна ясность: из какого материала возво­дилось или должно было возводиться само зда­ние... 2.3.44  М., наверное, рассказала вам, что я ей в по­следний раз сказал (хотя эта тема, вообще-то, не принадлежит к кругу тем наших разговоров), что из-за уменьшения рационов с едой здесь стало несколько хуже и поэтому у меня иногда бывает чувство голбда, а это безусловно связано и с тем, что во время гриппа я несколько дней почти ниче­го не ел. Теперь вы снова снабдили меня всем не­обходимым; признаюсь, что мир порой выглядит несколько иначе, когда в желудке что-нибудь есть, й что работа идет тоже веселее. И все-таки меня мучит мысль, что я еще и объедаю вас, у которых столько хлопот за день, ведь силы вам теперь ну­жнее, чем мне. Снова наступил март, а вы так еще никуда не выехали... «История Академии» Гарнака произвела на меня сильное впечатление, отчасти отрадное, от­части тоскливое. Сегодня так мало людей, ищущих еще душев­ных и духовных связей с XIX и XVIII веками; му­зыка стремится к обновлению за счет XVI и XVII веков, теология — за счет времен Реформации, фи­лософия— за счет Аквината и Аристотеля, совре­менное мировоззрение — за счет древнегерман- ского прошлого, но кто вообще подозревает, что делалось, что достигалось в прошлом столетии, то есть нашими дедами, и сколько уже утрачено из того, о чем они знали! Я думаю, что однажды люди будут поражены продуктивностью этого времени, столь презираемого в наши дни и столь мало известного. Не могли бы вы мне достать «Мировоззрение и анализ человека со времени Ренессанса и Рефор­мации» Дильтея? 26.4.44  Вторая весна, которую я провожу в камере, все-таки отличается от прошлогодней. Все впечат­ления тогда были свежими, живыми, лишения и радости переживались с большей силой. Тем временем пришло то, что я никогда не счел бы возможным — привычка, и вопрос только, что во­зьмет верх — отупение или обостренность вос­приятия; думаю, что в разных областях будет по- разному. Вещи, восприятие которых притупилось, быстро улетучатся из памяти, они безразличны; другие же, напротив, сознательно или бессознате­льно перерабатываются в душе, их не забудешь, из сферы сильных переживаний они перешли в другую, отлились в форме четких знаний, прин­ципов и планов, в таком виде они сохранят свое значение для будущей жизни. Большая разница, сидишь ли в тюрьме один месяц или один год, ведь тогда получаешь не просто сильное или инте­ресное впечатление, но и вбираешь в себя огром­ную, совершенно новую жизненную область. Тем не менее, я думаю, что необходимы известные внутренние предпосылки для того, чтобы ассими­ляция этой жизненной сферы протекала без вреда, и мне кажется, что очень молодым людям длите­льное заключение чрезвычайно опасно в отноше­нии их внутреннего развития. Натиск впечатлений настолько силен, что грозит многое смести. Я вам очень признателен за ваши регулярные посеще­ния, письма и посылки, которые во многом облег­чили мне жизнь, а радость от каждого привета была с первого раза всегда велика и всегда побу­ждала ещё полнее использовать время моего пре­бывания здесь... Не могли бы вы попытаться до­стать мне новую книгу Ортеги-и-Гассета «Сущ­ность исторических кризисов», а если возможно, то и предыдущую — «История как система», и потом «Британскую империю и США» X. Пфеффера? Надеюсь скоро увидеться с вами снова. С сердечным приветом ваш благодарный Дитрих.  ОТЧЕТ О ТЮРЕМНЫХ ПОРЯДКАХ Необходимые формальности при поступлении были выполнены корректно. Первую ночь я про­вел в камере предварительного заключения; одея­ла на койке издавали настолько отвратительный запах, что, несмотря на холод, я не мог ими укры­ваться. На следующее утро мне бросили в камеру кусок хлеба, так что я вынужден был взять его с пола. Кофе на четверть состоял из кофейной гу­щи. Снаружи до меня впервые донеслась яростная брань персонала в адрес подследственных, эту ру­гань я слышал с той поры ежедневно с утра до ве­чера. Когда мы вместе с другими новичками строились, один из тюремщиков обозвал нас бро­дягами и т. п. Каждому был задан вопрос о при­чине его ареста: когда же я заметил, что она мне неизвестна, тюремщик с издевательским смехом ответил: <!<Вы узнаете ее довольно скоро!» Про­шло полгода, пока мне не был предъявлен ордер на арест. Когда я проходил разные канцелярии, некоторые унтер-офицеры, узнавшие о моей про­фессии, иногда хотели со мной немножко погово­рить. Но им было указано, что со мной никто не имеет права вступать в разговор. Во время мытья передо мной вдруг вырос один унтер-офицер, не назвавший себя, и спросил, не знаком ли я с пасто­ром Н. 8 . Когда я ответил утвердительно, он вос­кликнул: «Это мой хороший друг», и снова исчез. Меня поместили в самую дальнюю камеру на верхнем этаже; на двери была табличка, запре­щающая входить без особого разрешения. Мне сказали, что писать и получать письма пока запре­щено, что я, в отличие от других арестантов, не буду выводиться на получасовую прогулку во двор, хотя в соответствии с тюремным уставом имею на это право. Я не получил ни газет, ни сига­рет. Через 48 часов мне вернули мою Библию. Ее проверяли на предмет проноса пилок, бритв и т. п. В остальном в последующие двенадцать дней камера открывалась только во время разда­чи еды и для выноса параши. Ни слова не было мне сказано. Меня не информировали ни о причи­не, ни о продолжительности моего ареста. На­сколько я понял из отдельных замечаний (впо­следствии это подтвердилось), я был помещен в от­деление самых тяжких преступлений, туда, где на­ходились смертники со скованными руками и но­гами. В первую ночь в моей камере я почти не мог спать, поскольку заключенный в соседней камере громко рыдал несколько часов подряд, причем никому до него не было дела. Я тогда подумал, что такое, наверное, случается каждую ночь, но в течение последующих месяцев это повторилось лишь однажды. Самой тюремной жизни в эти первые дни, про­веденные в полной изоляции, я не видел; только на основании почти беспрерывных криков тюрем­щиков я догадывался о том, что происходит. Главное впечатление, которое не изменилось вплоть до сегодняшнего дня, состоит в том, что с подследственным обращаются уже как с пре­ступником и что для арестантов практически не имеется никакой возможности отстаивать свои права в случае беззаконного обращения. Впослед­ствии я много раз слышал разговоры тюремщи­ков, в которых они беззастенчиво рассказывали, что при подаче жалобы на плохое обращение или даже на побои (что, вообще говоря, строго запре­щено) верят не арестантам, а только тюремщи­кам, крг ет' э, всегда находится приятель, кото­рый под хрисягой готов показать в пользу послед­них. Я узнал также о случаях, когда применялась такая практика. Через двенадцать дней в тюрьме стали известны мои родственные связи. Для меня лично это было большим облегчением, но, говоря объективно, мне было просто стыдно, как в этот миг все изме­нилось. Меня перевели в более просторную каме­ру, которая ежедневно убиралась служителем; при раздаче пищи мне предлагались большие порции, от чего я всегда отказывался, поскольку это дела­лось за счет порций других арестантов; капитан ежедневно выводил меня на прогулку, в результа­те чего персонал стал обращаться со мной с изы­сканной вежливостью, некоторые даже приходили извиняться: «Мы, мол, не знали» и т. п. Невы­носимо! Общий стиль обращения. Тон задают тюрем­щики, отличающиеся наиболее хамским и жесто­ким отношением к заключенным. Вся тюрьма оглашается грубейшими ругательствами, затра­гивающими честь арестантов; у более мягких и справедливых тюремщиков это вызывает отвра­щение, но они ничего не могут поделать. Заклю­ченные, которых впоследствии ждет оправдание, вынуждены, как преступники, в течение всего след­ствия сносить поношения; они абсолютно безза­щитны, потому что жаловаться арестантам мо­жно лишь в теории. Деньги, сигареты, посулы на будущее играют немаловажную роль. Маленький человек без связей и т. п. должен здесь все сно­сить. Те же люди, которые вымещают свою злобу на других узниках, встречают меня с заискиваю­щей вежливостью. Все попытки завести с ними разумный разговор относительно обхождения с другими арестантами обречены на неудачу: они со всем соглашаются, но через час все идет по- прежнему. Должен сказать, что часть тюремных служащих обращается с заключенными спокойно, объективно и, как правило, дружелюбно, но в ос­новном они занимают подчиненное положение. Еда. Заключенный не может отделаться от впе­чатления, что положенный ему рацион выдается не полностью. Мяса, из которого якобы сварен суп, иногда просто и не заметно. Хлеб и колбаса режутся на очень неравные куски. При взвешива­нии порции колбасы, что я лично проделал, оказа­лось, что она весила 15 г вместо 25 г. Рабочие на кухне и унтер-офицеры, отряженные на кухню, становятся свидетелями огорчительных поступ­ков. При общем числе заключенных 700 человек даже самая незначительная недодача дает колос­сальные результаты. Мне доподлинно известно, что при пробе арестантской пищи в тарелку врачу или офицеру добавляют густого мясного или бе­лого соуса. Поэтому одобрение арестантского пи­тания не должно удивлять. Я знаю также, что мясо, предназначенное для заключенных, предва­рительно вываривается в котлах, в которых гото­вится пища для персонала и т. д., и т. п. Случай­ное сравнение пищи арестантов и персонала пора­жает. Ниже всякой критики воскресные и празд­ничные обеды; они состоят из капустной похлеб­ки, где нет ни жира, ни мяса, ни картофеля. В эти дни никаких проб не снимают. У меня не вызы­вает сомнения, что для молодых людей при дли­тельном заключении питание совершенно недо­статочно. Взвешивание заключенных не произво­дится. Несмотря на то, что здесь содержатся под­следственные, да к тому же и солдаты, часть кото­рых в случае их освобождения направляется не­посредственно в войска, передача продуктов пита­ния строго запрещена; об этом заключенных уве­домляют, угрожая суровыми наказаниями. Еду, даже яйца и бутерброды, которые приносят за­ключенным посетители, не принимают, что силь­но огорчает и посетителей, и узников. Вместе с тем армейские патрули, поставляющие аресто­ванных, в нарушение существующих инструкций подкармливаются на кухне. О занятости заключенных. Подавляющее число подследственных проводит целые дни без всякой работы, хотя большинство из них просит об этом. Из библиотеки — весьма посредствен­ной— они получают три книги в неделю. Любые настольные игры (шахматы и т. п.) запрещены да­же в общих камерах и конфискуются, если заклю­ченные смастерили себе что-нибудь в этом роде, причем виновных наказывают. О том, чтобы заключенные — а их около 700 человек — выпол­няли общественно полезную работу, например, строили бомбоубежища, никто не думает. Бого­служения не проводятся. Арестанты, среди ко­торых есть и очень молодые (в частности, по­мощники зенитчиков из школьников), из-за празд­ности и отсутствия надлежащей заботы особенно страдают душой и телом за время длительного одиночного заключения. Освещение. В зимние месяцы нередки случаи, когда заключенные вынуждены часами находи­ться в темноте, ибо свет в камерах по нерадивости персонала не зажигается. Если заключенные, ка­меры которых должны быть по закону освещены, пытаются флажками или стуком обратить на себя внимание, то в ответ слышат грубую ругань, а свет на следующий день им опять не зажигают. Лечь на нары заключенные имеют право лишь по­сле отбоя, так что им приходится целыми часами сидеть в полной темноте. Это разрушительно действует на человека и вызывает лишь ожесто­чение. Воздушные тревоги. Бомбоубежища для за­ключенных нет. При наличии такого количества рабочих рук ничего не стоило бы своевременно позаботиться об этом. Лишь для начальства со­оружен командный блиндаж. Надо сказать, что во время налетов лишь арестанты с верхнего этажа переводятся в камеры нижнего этажа. На вопрос, почему не спускают вниз и обитателей третьего этажа, мне было сказано, что это слишком хло­потно. Санитарного бункера нет вообще. Когда после тяжелого налета санчасть была разрушена, к перевязке раненых смогли приступить только после окончания бомбежки. Из головы не выхо­дят крики и бессильная ярость запертых арестан­тов во время жестокого налета, а ведь часть этих людей находится здесь из-за ничтожной про­винности, а то и вовсе безвинно. 700 солдат без всякой защиты подвергаются опасности прямого попадания бомбы. Прочее. В экстренных случаях заключенный может вызвать персонал только с помощью высу­нутого из камеры флажка. Он может часами тор­чать из двери, не привлекая ничьего внимания, а кроме того, случается, что проходящий надзира­тель просто задвигает его в камеру, не пытаясь даже узнать, в чем дело. Если же заключенный при этом начинает стучать в дверь, то на него обру­шивается град ругательств. Если кто-либо из аре­стантов вне положенного времени заявит о боле­зни, он тем самым навлекает на себя ярость над­зирателей, поскольку доставляет им дополните­льные хлопоты; лишь с огромным трудом он мо­жет добиться, чтобы его отвели в санчасть. Я два­жды был свидетелем того, как заключенных, пи­ная ногами, вели в санчасть; у одного из них был острый приступ аппендицита, и его надо было срочно отвести в лазарет, у другого — продолжительная истерика. Все подследственные, в том числе и совершив­шие незначительные проступки, конвоируются на допросы и следствие в наручниках; для солдат в форме это тяжелейшее оскорбление, угнетаю­щее их во время допроса. Заключенные, назначенные для выноса пара­ши и раздачи пищи, получают мыло в таких же мизерных количествах, что и остальные арестан­ты. ПИСЬМА ДРУГУ 18.11.43  Я должен воспользоваться тем, что ты близко, и написать тебе. Ты ведь знаешь, что я лишен здесь даже возможности встречи с пастором... По­зволь сообщить тебе кое-что из того, что ты не­пременно должен знать обо мне. В те первые 12 дней, когда я был изолирован здесь как... пре­ступник с соответствующим ко мне отношением (в соседних камерах до сегодняшнего дня находят­ся практически только закованные кандидаты на тот свет), неожиданным образом помог мне Пауль Герхардт да псалмы и Апокалипсис. В эти дни я был избавлен от тяжких искушений. Ты — единственный, кто знает, что «acedia» — «tristitia» со всеми угрожающими последствиями часто пре­следовали меня, и может быть — я опасался это­го— беспокоился обо мне в связи с этим. Но я с самого начала сказал себе, что ни людям, ни дьяволу не доставлю этого удовольствия; если уж им так хочется, пусть сами позаботятся об этом; а я надеюсь и впредь стоять на своем. Поначалу я ломал голову над вопросом, в са­мом ли деле то, ради чего я доставляю вам столь­ко забот, есть дело Христово; но быстро отмел этот вопрос как искушение и пришел к выводу, что моя задача как раз и заключается в том, чтобы выдержать в этой пограничной ситуации со всей ее проблематикой: это меня весьма обрадовало, и радость моя сохраняется по сей день (1 Петр 2, 20; 3, 14). Лично себя я корил за то, что не закончил «Этики» (она, по-видимому, частично конфиско­вана), меня слегка утешало, что самое существен­ное сказал тебе, и даже если ты уже все забыл, то все равно каким-нибудь косвенным образом это проявится. А кроме того, мои идеи ведь еще не были продуманы до конца. Далее, я воспринял как упущение, что так и не осуществил давнюю мечту — сходить как-нибудь снова с тобой к Причастию и все-таки я знаю, что мы — пусть и не телесно, но духовно — приобщились дару исповеди, разрешения и при­частия, и могу радоваться на этот счет и быть спо­койным. Но сказать об этом мне тем не менее хо­телось. Пока было возможно, я приступил, помимо ежедневного чтения Библии (два с половиной раза прочел Ветхий Завет и многое вынес из этого чте­ния), к нетеологической работе. Статья о «Чувстве времени» выросла в основном из потребности восстановить в памяти мое собственное прошлое в ситуации, когда время с такой легкостью может восприниматься «пустым» и «потерянным». Бла­годарность и раскаяние — вот те два чувства, ко­торые постоянно держат перед глазами наше про­шлое. Но об этом подробнее скажу позже. Затем я затеял дерзкое предприятие, которое уже давно манило меня: я начал писать историю одной буржуазной семьи нашего времени. Все бес­конечные разговоры, которые велись нами в этом направлении, и все пережитое мною служит фо­ном; короче, это должно быть реабилитацией бюргерства, знакомого нам по нашим семьям, причем реабилитацией со стороны христианства. Дети двух сблизившихся семей в одном неболь­шом городке мало-помалу вступают в возраст от­ветственных задач и обязанностей и сообща пы­таются содействовать общественному благу на постах бургомистра, учителя, пастора, врача, ин­женера. Ты обнаружил бы массу знакомых при­мет, да и сам выведен здесь. Но дальше начала я не слишком продвинулся, прежде всего из-за по­стоянных и ложных прогнозов относительно мое­го освобождения и связанной с этим внутренней несобранности. Но мне это доставляет много ра­дости. Вот только не хватает каждодневных раз­говоров с тобой на эту тему, и даже больше, чем ты думаешь... Между делом я написал статью «Что значит — говорить правду?», а в данный мо­мент пытаюсь сочинить молитвы для заключен­ных, которых, как это ни странно, до сих пор ник­то не написал, и, возможно, раздам их к Рождеству. А теперь о чтении. Да, Э[берхард], я очень со­жалею, что мы не познакомились вместе со Штифтером. Это очень оживило бы наши беседы. Придется отложить на будущее. Мне многое ну­жно рассказать тебе по этому поводу. В будущем? Когда и каким оно будет? Я на всякий случай передал адвокату завещание... Но, возможно (или даже наверняка), ты сейчас еще в большей опасно­сти! Я каждый день буду думать о тебе и молить Бога защитить и возвратить тебя... Нельзя ли в том случае, если бы меня не осудили, выпустили на свободу и призвали, устроить так, чтобы я по­пал в твой полк? Это было бы великолепно! Кста­ти, если уж я и буду осужден (о чем нельзя знать заранее), не беспокойся обо мне! Это в самом деле меня сильно не заденет, разве что придется еще досидеть несколько месяцев до конца «испытате­льного срока», а это, честно говоря, не очень при­ятно. Но ведь многое не назовешь приятным! В том деле, по которому меня могли бы признать виновным, настолько комар носу не подточит, что я могу только гордиться. В остальном на­деюсь, что, если Бог сохранит нам жизнь, по край­ней мере Пасху мы сможем весело отпраздновать вместе... Но давай пообещаем быть верными в молит­вах друг за друга. Я буду молиться о даровании тебе сил, здоровья, терпения и твердости в конф­ликтах и искушениях. Молись о том же за ме­ня. И если нам не суждено больше увидеться, то давай до последнего мгновения помнить друг о друге — благодаря и прощая, и пусть Бог дарует нам, чтобы мы предстали пред Его Пре­столом в молитве друг за друга, славя и бла­годаря Его. 8--514 Мне (как, думаю, и тебе) внутренне тяжелее всего дается здесь вставание по утрам (Иер 31, 26!). Я молюсь теперь просто о свободе. Но есть также ложное безразличие, которое нельзя счи­тать христианским. Мы как христиане можем ни­чуть не стыдиться толики нетерпения, тоски, от­вращения перед лицом противоестественного, то­лики жажды свободы, земного счастья и возмо­жности трудиться. В этом, думаю, мы с тобой сходимся. В остальном, наверное, мы все те же, несмотря ни на что или как раз благодаря всему тому, что — каждый по-своему — переживаем теперь, не так ли? Надеюсь, ты не думаешь, будто я выйду отсюда солдатом «задних шеренг»,— теперь это в еще меньшей степени справедливо, чем когда- либо! Точно так же думаю и я о тебе. Что за ра­достный день будет, когда мы сможем рассказать друг другу о пережитом! Я все-таки порой так злюсь на то, что я сейчас не на свободе! МОЛИТВЫ ДЛЯ СО-УЗНИКОВ Рождество 1943 Утренняя молитва Боже, к Тебе взываю на заре. Помоги мне молиться и собрать свои мысли к Тебе; одному мне это не под силу. Во мне — сумрачно, но у Тебя — свет; одинок я, но Ты не оставляешь меня; малодушен, но у Тебя — помощь; беспокоен, но у Тебя — мир; во мне ожесточение, но у Тебя — терпение; непостижны для меня пути Твои, но знаешь Ты путь для меня. Отец небесный, хвала и благодарность Тебе за ночной покой, хвала и благодарность Тебе за новый день, хвала и благодарность Тебе за всю Твою доброту и верность в жизни моей прошлой. Ты сделал для меня много доброго, дай мне теперь силы принять из Твоей руки и тяжелое бремя. Ты ведь возложишь на меня не более того, что смогу вынести. У Тебя все служит на пользу Твоим чадам. Господь Иисус Христос, Ты был нищ и несчастен, схвачен и оставлен, как я. Ты знаешь все беды людей, Ты останешься со мной, когда все отступятся от меня, Ты не забудешь меня и отыщешь, Ты хочешь, чтобы я познал Тебя и обратился к Тебе. Господи, я слышу Твой призыв и следую ему, помоги мне! Святой Дух, дай мне веру, что спасет меня от отчаяния, страстей и пороков, дай мне любовь к Богу и людям, что истребит всю ненависть и ожесточение, дай мне надежду, что избавит меня от страха и малодушия. Святой, милосердный Бог, Творец и Спаситель мой, Судья и Избавитель мой, Ты знаешь меня и все мои дела. Ты ненавидишь зло и караешь его в том и этом мире, невзирая на лица, Ты прощаешь грехи тому, кто искренне просит о том, Ты любишь добро и платишь за него на сей земле утешенной совестью, а в грядущем мире венцом праведности. Пред Тобой я думаю о всех своих близких, о соседях-узниках и всех тех, кто несет в этой обители свою тяжкую службу. Смилуйся, Боже! Даруй мне свободу, и пусть я буду жить так, чтобы смог оправдать свою жизнь пред Тобой и пред людьми. Боже мой, что бы ни принес день сей,— Да славится имя Твое. Аминь. Когда сплю, не дремлет Его забота и укрепляет м'ою душу, ведь каждое утро зрю я новую любовь и доброту. Если бы не было у меня Бога, если бы лик Его не вел меня, я не смог бы исцелиться от страхов. Всякая вещь хороша в свое время, Но Божия любовь — вечна. Пауль Герхардт  Вечерняя молитва Господь, Бог мой, благодарю Тебя, что Ты день сей привел к концу; благодарю Тебя, что Ты даешь покой телу и душе. Рука Твоя была надо мной, ограждала и охраняла меня. Прости мне все маловерие и всю неправоту этого дня и помоги мне прощать всем, от кого я потерпел неправоту. Дай мне мирный сон под Твоей защитой и огради меня от соблазнов тьмы. Я поручаю Тебе своих близких, дом сей, поручаю Тебе свое тело и душу. Бог мой, да славится Твое святое имя. Аминь. День один говорит другому, что жизнь моя есть странствие к великой вечности. О вечность, ты прекрасна, пусть сердце мое привыкнет к тебе; мой дом родной — не от сего времени. Терстееген  Молитва в большой беде Господь Бог, великое несчастье обрушилось на меня. Заботы душат меня. Я в растерянности. Смилуйся, Боже, и помоги. Дай силы снести Твое бремя. Не дай страху овладеть мною, позаботься отечески о моих близких, о жене и детях. Милосердный Бог, прости мне все грехи, соделанные мной пред Тобой и людьми. Я доверяю Твоей милости и отдаю жизнь свою в Твои руки. Соделай со мной все, что Ты хочешь и что есть благо для меня. В жизни или смерти я с Тобой, а Ты со мной, мой Бог. Господи, я ожидаю Твоего Спасения и Твоего Царства. Аминь. Где бы ни был христианин, он должен всегда быть мужественным и бесстрашным. Даже перед лицом смерти его мужество не должно оставлять его. Ведь смерть не способна убить нас, она вырвет дух наш из многих тысяч бедствий, замкнет врата горьким страданиям и продолжит путь, которым можно прийти к небесным радостям. Пауль Герхардт  20.11.43  Не беспокойся, если я на Рождество буду вы­нужден еще сидеть в этой дыре. Я, честно говоря, не боюсь этого. Рождество христианин может справить и в тюрьме,— легче, во всяком случае, чем семейные праздники. Я очень благодарен тебе за то, что ты подал прошение о свидании. Думаю, что сейчас разрешение будет дано без всяких осло­жнений. Я вообще-то не рискнул бы попросить тебя об этом. Ну а то, что ты сделал это по соб­ственной инициативе, мне еще приятнее. Я очень надеюсь, что это действительно удастся! Но, знаешь, если даже будет отказ, то все-таки оста­нется радость от того, что ты сделал попытку, да злость кое на кого из-за задержки процесса станет еще больше, что также не повредит. (Мне иногда кажется, что я еще недостаточно зол из-за всего дела!) Тогда уж придется проглотить и эту горь­кую пилюлю — к этому ведь мы в последнее время постепенно привыкаем. Я рад, что видел тебя в момент ареста, и не забуду этого... Вот еще кое-какие сведения о моей внешней жизни. Мы встаем в одно и то же время, день про­должается до 20 часов, я просиживаю штаны, а ты стаптываешь подметки. Читаю ФБ и «Райх»; по­знакомился с несколькими очень милыми людь­ми. Ежедневно меня выводят одного на получасо­вую прогулку. Вечерами меня заботливо лечат в больничке от ревматизма, правда безуспешно. Раз в 8 дней я получаю от вас восхитительно вкус­ные вещи. Очень тебе благодарен за все, и за сига­ры, и за сигареты, присланные из поездки! Только бы вы были сыты! Ты не голодаешь? Это было бы ужасно! У меня есть все, не хватает только вас. Мне бы хотелось сыграть с тобой соль-минор- ную сонату и спеть кое-что из Шютца, и послушать 69-й и 46-й псалмы в твоем исполнении. Это твой коронный номер! Камеру мою убирают. При этом я могу дать уборщику немного поесть. Одного сегодня приго­ворили к смерти. На меня это сильно подейство­вало. За 7 с половиной месяцев замечаешь, какие тяжелые последствия могут быть у мелких глупо­стей. Длительное лишение свободы действует, как мне кажется, на большинство людей деморали- зующе во всех отношениях. Я продумал другую систему наказаний, принцип которой таков: выби­рать для виновника наказание из той сферы, в ка­кой он нагрешил. Например, за «самовольную от­лучку»— лишение увольнения и т. п., за «ношение чужих орденов» — устрожение службы на фронте; за «кражу у товарищей» — временное ношение «клейма» вора; за «спекуляцию продуктами пита­ния»— ограничение рациона и т. д. Почему, вооб­ще говоря, в ветхозаветном Законе нет наказаний лишением свободы? Сегодня день поминовения умерших... Потом начнется Адвент, о котором у нас столько чудес­ных воспоминаний... Тюремная камера, надо ска­зать, подходящее место для сравнения с тем, что происходит во время Адвента; ждешь, надеешься, делаешь то да се (в конечном счете чепуху), а дверь заперта и открывается только снаружи. Это мне просто пришло в голову, не думай, что здесь много думают о символах! Но о двух вещах, которые, наверное, покажутся тебе странными, я должен рассказать: 1) мне очень не хватает об­щения за столом; всякое удовольствие от вещей, которые я получаю от вас, превращается для меня здесь в воспоминание о том, как мы вместе ели. Не потому ли застольное общение есть такая су­щественная часть жизни, что оно представляет со­бой реальность Царства Бога? 2) Я воспринял указание Лютера «осенять себя крестом» за утрен­ней и вечерней молитвой само собой как какую-то помощь. В этом кроется нечто объективное, необ­ходимое именно здесь. Не пугайся! Я выйду отсю­да наверняка не как «homo religiosus», напротив, мое недоверие и мой страх перед «религиозно­стью» здесь еще выросли. То, что израильтяне ни­когда не произносили имени Бога, заставляет меня постоянно задумываться над этим, и я все лучше понимаю это. С большим интересом читаю теперь Тертул- лиана, Киприана и других отцов Церкви! Они в чем-то более актуальны, чем реформаторы, а к тому же могут служить основой для диалога ме­жду протестантами и католиками. ...Надо сказать, что я чисто с юридической точки зрения исключаю возможность признания меня виновным. 22.11.43  Скажи, как тебе с твоей готовностью прогла­тывать несправедливые замечания удается ла­дить с людьми в армии? Я здесь уже несколько раз изрядно напускался на тех, кто позволяет себе малейшую невоспитанность, причем это их так ошарашивало, что с тех пор они были как шелко­вые. Мне это доставляет немалое удовольствие; но я отдаю себе отчет в том, что дело, в сущности, заключается в совершенно Невозможной чувстви­тельности, преодолеть которую я едва ли смогу... Я просто теряю самообладание, наблюдая, как на абсолютно беззащитных людей обрушиваются с бранью без всякого повода. Эти подонки- мучители, которые срываю^ на них свою злость и которые есть повсюду, в состоянии привести меня на несколько часов в бешенство. «Новая песнь», которую я получил лишь па­ру дней назад, будит во мне массу чудных воспо­минаний!— Видишь, мне постоянно что-то при­ходит на ум, что я не прочь был бы обсудить с то­бой. Если после такой долгой разлуки начать го­ворить, то наверняка так и не кончишь... 23.11.43  Налет прошлой ночью был не из приятных. Я беспрерывно думал о вас всех. В такие мо­менты заключенные становятся просто невыноси­мыми. Надеюсь, что вы снова поедете в 3. Вчера ночью я поражался, как нервничают во время воз­душной тревоги фронтовики... 24.11.93.  После вчерашнего налета я считаю необходи­мым вкратце сообщить тебе о тех распоряжениях, какие я сделал на случай своей смерти... Надеюсь, что ты прочтешь их со свойственным тебе хладно­кровием!.. Пятница, 26.11.43  Это действительно произошло — пусть и дли­лось всего одно мгновение; да это и не важко, не­сколько часов едва ли хватило бы, а здесь, будучи отрезан от всего мира, становишься таким вос­приимчивым, что можешь долго смаковать не­долгие минуты. Этот образ — четверка самых близких в моей жизни людей, окруживших меня на какой-то миг,— долго будет со мной. Возвра­тившись после свидания в камеру, я целый -час бе­гал взад-вперед, еда остыла, а в конце концов я стал над собой смеяться, поймав себя на том, что время от времени повторял одно и то же: «Как это было прекрасно!» Я всегда вынужден преодолевать интеллектуальный барьер, чтобы употребить слово «неописуемо»; ведь если поста­раться и добиться необходимой ясности, то «не­описуемого», на мой взгляд, окажется весьма ма­ло; но сейчас мне кажется, что сегодняшнее утро как раз сюда и относится. Вот передо мной лежит сигара от Карла [Барта], в самом деле неописуе­мая реальность — он был так мил? и все пони­мает? А В. [Виссер'т Хоофт]? Просто грандиозно, что ты его повидал! Потом моя любимая [сигара] «Вольф» — Гамбург — воспоминание о лучших временах; около меня на ящике водружен рожде­ственский венок; на полке для продуктов ожи­дают завтрака огромные яйца из вашей посылки (толку нет говорить: «Вы не имеете права отни­мать столько от себя!» Но я так думаю и все-таки радуюсь!)... Я вспоминаю свое первое посещение тюрьмы — свидание с Фрицем Оннашем, ты тоже был со мной! Это свидание подействовало на меня чудовищно, хотя Фриц был весел и мил. Я очень надеюсь, что у тебя сегодня было не такое ощущение! Это объясняется, видимо, ложным представлением, будто заключение означает непре­рывные мучения. Это не так, и как раз вот такие свидания ощутимо и на несколько дней облегчают жизнь, хотя они и пробуждают кое-что в душе, что, к счастью, какое-то время дремало. Но и это не беда. Снова знаешь, каким был богатым, испы­тываешь чувство благодарности за это и ощу­щаешь прилив надежд и воли к жизни. Я так тебе и всем вам благодарен!.. 27.11.43  Тем временем здесь был, как и ожидалось, мощный налет на Борзиг. Чувство, надо сказать, ни с чем не сравнимое — видеть, как прямо над то­бой спускаются «рождественские елки», это осве­тительные бомбы на парашютах, сбрасываемые бомбардировщиком-лидером. Страшно вспом­нить крики и беснование заключенных в камерах. Убитых у нас не было, только раненые; но до часу ночи мы были заняты перевязкой. После этого я крепко заснул. Люди здесь не стесняются, го­воря об испытанном страхе. Не знаю, что и ду­мать по этому поводу; ведь все-таки страх есть не­что такое, чего человек стыдится. У меня такое ощущение, что в этом можно было бы признаться только на исповеди. Иначе тут легко впасть в своего рода бесстыдство. Ради этого ведь не на­до долго строить из себя героя. С другой стороны, в такой наивной искренности есть нечто обезору­живающее. Но существует также и циничная, я бы сказал, нечестивая искренность, которая в другое время выливается в пьяные оргии и разврат и ко­торая производит такое сумбурное впечатление. Не относится ли страх все-таки к сфере «pudenda», который нужно скрывать? Мне надо будет еще по­думать над этим, у тебя, наверное, тоже есть кое- какой опыт в этой области. То, что мы теперь с такой интенсивностью вы­нуждены переживать ужасы военной поры, являет­ся, если подумать, необходимой основой воспита­ния для того, чтобы позднее мы смогли на почве христианства возродить жизнь народов — как внутреннюю, так и внешнюю. А потому мы дол­жны сохранять в себе то, что мы переживаем, переработать, сделать полезным, а не отбросить прочь. Еще никогда мы не чувствовали гневного Бога так близко, и это благо. «Ныне, когда слы­шите вы Его глас, не ожесточайте ваших сердец!» (Пс 94, 7 сл.) Задачи, навстречу которым мы идем, чудовищно велики; для их выполнения мы должны готовиться теперь и созревать. 28.11.43  Первый Адвент. Ему предшествовала спокой­ная ночь. Вчера вечером, лежа в кровати, я впе­рвые открыл в «Новой песни» «наши» предрожде­ственские песни. Почти каждая из них, когда я ти­хонько напевал их, напоминала мне о Финкенва- льде, Шленвице, Зигурдсхофе 9 . Сегодня утром я прочел воскресные молитвы, повесил на гвоздик рождественский венок и укрепил внутри него картину Липпи «Рождество». Вскоре меня вызва­ли в лазарет на совещание, которое продолжалось до полудня. После обеда я на основании печаль­ного опыта последней тревоги (фугасная бомба разорвалась в 25 м от лазарета, там были выбиты стекла, погас свет, арестанты, о которых никто, кроме нас, из лазарета не заботился, кричали; но и мы мало что могли сделать в темноте; кроме то­го, открывая камеру, где сидели заключенные, со­вершившие тяжкие преступления, надо было быть начеку, чтобы тебе не заехал по голове ножкой от стула тот, кто задумал удрать,— короче, было не­сладко!) написал отчет, указав на необходимость врачебной помощи здесь в тюрьме во время воз­душных налетов. Может быть, он принесет ка­кую-нибудь пользу. Я рад оказать любое содей­ствие, причем там, где необходима помощь ра­зума. Совсем забыл сообщить тебе, что вчера вече­ром во время приятной беседы в лазарете я выку­рил сигару «Вольф», издававшую сказочный аромат. Большое тебе спасибо за нее! С куре­вом, как начались воздушные тревоги, просто ка­тастрофа. Когда перевязываешь раненых, они просят сигарету, да к тому же мы с санитарами перед этим много выкурили. Тем горячее благода­рю вас за то, что вы мне позавчера принесли! Кстати, во всем здании выбиты стекла, и люди в камерах трясутся от холода. Несмотря на то, что я забыл, уходя, открыть окна в моей камере, к моему величайшему удивлению, я обнаружил, возвратившись ночью, стекла целыми и невреди­мыми. Я очень обрадовался, хотя мне ужасно жаль других. Как замечательно, что ты еще сможешь от­праздновать Адвент среди своих! Сейчас вы толь­ко что запели первые песнопения. Мне вспомни­лось «Рождество» Альтдорфера и еще стихотворе­ние: «Ясли сияют, ночь приносит новый свет, мра­ку здесь не место, вера будет блистать вовеки», а к нему и мелодия: » J \ 1 • Но не на 4/4, а в неустойчивом, ожидающем ритме, приспосаб­ливающемся к тексту! А потом я прочитаю одну из симпатичных новелл старика В. X. Риля. Они бы тебе тоже понравились, их можно даже читать вслух в кругу семьи. Надо постараться как-нибудь достать их. 29.11.43  Сегодняшний понедельник абсолютно не по­хож на все предыдущие. Если обычно крики и ру­гань неистовее всего оглашали коридоры по поне­дельникам с утра, то, очевидно, события прошлой недели заставили притихнуть самых отчаянных крикунов и доносчиков,— перемена разительная! Мне, кстати, нужно лично тебе сказать еще вот что: на меня сильно подействовали жестокие воз­душные налеты, особенно последний, когда я, по­сле того как взрывом бомбы выбило окна в лаза­рете и склянки с лекарствами посыпались из тттк^ фов и с полок, лежал в кромешной тьме на полу и утратил практически всякую надежду на благо­получный исход; причем подействовали так, что меня просто потянуло к молитве и Библии. Когда встретимся, я расскажу об этом поподробнее. Пребывание в тюрьме оказалось для меня цели­тельным сильнодействующим средством, причем в разных отношениях. Но детали всего, пожалуй, можно передать только с глазу на глаз. 30.11.43  Рёдеру 10 с самого начала ужасно хотелось при­паять мне высшую меру; теперь же он должен до­вольствоваться просто смехотворным обвините­льным актом, который много славы ему не прине­сет... За прошедшие месяцы мне как никогда стало ясно, что всеми поблажками и помощью я обязан не себе, а другим людям... Желание достигать все­го лишь собственными силами есть ложная гор­дыня. Ведь то, чем ты обязан другим, принадле­жит тебе и составляет часть твоей собственной жизни, а подсчеты — что ты сам «заслужил» и что получил от других — явно не христианское дело, да к тому же безнадежное предприятие. Ведь чело­век— единое целое, включая то, что он собою представляет, и то, что он принимает. Вот что я хотел еще сообщить тебе, так как я это пережил сейчас на собственном опыте, да, пожалуй, не толь­ко сейчас, но и в течение многих лет нашей vita communis, просто я не говорил об этом. Второй Адвент  Потребность в беседе с тобой как-нибудь ве­черком в воскресенье настолько велика, а мысль, что такое письмо, пожалуй, развлекло бы тебя на час в твоем одиночестве, настолько соблазните­льна, что я решился написать тебе, не задумы­ваясь над тем, дойдут ли до тебя эти строчки, ка­ким образом и где... Как и где бы нам встретить на сей раз Рождество? Мое пожелание — чтобы тебе удалось передать хоть немного радости также и солдатам, которые рядом с тобой. Ибо зарази­телен не только страх, который я наблюдаю здесь у людей при каждом воздушном налете, но и спо­койствие и радость, с которыми мы принимаем возложенное на нас бремя. Да, я считаю, что са­мый сильный авторитет завоевывается именно благодаря такой позиции, если она не показная, но подлинная и естественная. Люди ищут успо­коительного полюса и подстраиваются под него. Думаю, что мы оба не принадлежим к типу от­чаянных храбрецов, но он ведь и не имеет никако­го отношения к сердцу, которое укрепляется бо­жественной милостью. Надо сказать, что я на каждом шагу замечаю, насколько сильно мои мысли и чувства связаны по своей природе с Ветхим Заветом; за последние месяцы я как раз гораздо больше читал Ветхий, чем Новый Завет. Лишь тогда, когда осознаешь непроизносимость Божия имени, можно произне­сти имя Иисуса Христа; лишь тогда, когда полю­бишь жизнь и землю так, что кажется, будто с ни­ми погибнет все, можно верить в воскресение мертвых и новый мир; лишь тогда, когда возь­мешь на себя бремя Закона, можно поззолить себе говорить о божественной милости; и лишь тогда, когда гневная, карающая десница Бога как яв­ная действительность повиснет над Его врагами, мысль о прощении и любви может коснуться на­шего сердца. Тот, кто слишком поспешно и сли­шком прямолинейно стремится чувствовать и жить в духе Нового Завета, тот, на мой взгляд, не христианин. Мы ведь уже много беседовали на эту тему, и каждый день приносит подтверждение правильности этой мысли. Последнее слово не­возможно, да и недопустимо произносить до пред­последнего. Мы живем в предпоследнем, а верим в последнее, разве не так? Лютеран (так называе­мых!) и пиетистов прошиб бы пот от такой идеи, но она справедлива тем не менее. В «Следовании за Христом» я лишь дал наметки этой идеи (в первой главе), а потом неверно раскрыл ее. Надо будет позднее это упущение наверстать. Эти выводы чрезвычайно важны для многого, в том числе для католической проблемы, для понятия служения, для пользования Библией и т. д., но прежде всего для этики. Почему в Ветхом Завете смачно и зача­стую к вящей славе Господа лгут (я составил не­давно список таких мест), убивают, мошенни­чают, грабят, разводятся и даже блудят (см. родо­словную Иисуса), предаются отчаянию, кощун­ствуют, богохульствуют, а в Новом Завете ничего подобного нет? Скажешь, религиозная «предвари­тельная» стадия? Это крайне наивный выход из положения. Бог-то ведь один и тот же. Но об этом поговорим позднее и при личной встрече! Тем временем настал вечер. Унтер-офицер, приведший меня в мою обитель из лазарета, толь­ко что сказал при прощании, смущенно улыбаясь, но вполне серьезно: «Вы уж помолитесь, г-н па­стор, чтобы сегодня не было тревоги!» Ежедневную прогулку я вот уже некоторое время совершаю с одним крайсляйтером, реги- рунгс-директором, бывшим членом церковного руководства Немецких христиан 11 в Брауншвейге, последнее время был партийным фюрером в Варшаве. Он здесь буквально раздавлен и почти с детской назойливостью липнет ко мне, по всяким пустякам просит совета, рассказывает, что пла­кал, и т. п. Несколько недель я был весьма холоден с ним, теперь же стал помягче, что он воспринял с трогательной благодарностью, постоянно заве­ряя меня, что безумно рад встретить здесь такого человека, как я. Короче говоря, каких только странных ситуаций не бывает; если бы я мог тебе все путно рассказать! Я еще поразмыслил над тем, можно ли гово­рить о собственном страхе, о чем недавно писал тебе. Думаю, что под видимостью честности и «естественности» здесь подается нечто такое, что в существе своем есть симптом греха; это дей­ствительно напоминает откровенные разговоры на сексуальные темы. «Правдивость» ведь еще не подразумевает обнажения всего, что есть в душе. Сам Бог дал людям одежды, т. е. многие вещи in statu corruptionis должны оставаться сокрытыми, а зло, если нет возможности его истребить, дол­жно, во всяком случае, скрываться; обнажение — цинично; и если циник кажется себе особо чест­ным или выступает в роли фанатического побор­ника истины, то тем не менее он проходит мимо решающей истины, а именно, что со времени гре­хопадения должна быть и тайна и сокровенность. Штифтер для меня велик в том отношении, что он отказывается вторгаться во внутренний мир чело­века, что уважает сокрытое и, если можно так вы­разиться, лишь очень деликатно рассматривает человека извне, но не изнутри. Всякое любопыт­ство чуждо ему. На меня произвело сильное впе­чатление, когда госпожа фон К. как-то с неподде­льным ужасом рассказала мне об одном фильме, где с помощью замедленной съемки было запе­чатлено развитие растения; для нее и ее мужа это было невыносимо, они восприняли это как недо­пустимое вторжение в таинство жизни. Такой образ мыслей близок Штифтеру. Но не ведет ли отсюда мостик к так называемому английскому «ханжеству», которому противопоставляют немец­кую «честность»? Я думаю, что мы, немцы, никог­да по-настоящему не понимали значения слова «сокровенность», иными словами status corruptio­ns мира. Кант однажды верно заметил в «Антро­пологии», что тот, кто не понимает значения ви­димости в мире и оспаривает ее, тот совершает предательство по отношению к человечеству. Кстати, не ты ли достал книгу о «Витико», кото­рую мне принесли в пятницу? А кто еще мог бы это быть? Я ее прочел отчасти с большим интере­сом, хотя написана она скорее добросовестно, чем умно. Большое тебе спасибо! Возвращаясь к теме: «говорить правду» (о чем я написал статью) означает, на мой взгляд, гово­рить, как дело обстоит в действительности, т. е. уважая тайну, доверие, сокровенность. «Преда­тельство», например, не есть правда, так же как фривольность, цинизм и т. п. Сокровенное можно раскрывать только на исповеди, т. е. перед Богом. Но об этом когда-нибудь скажу побольше! Для психологического преодоления всяких мерзостей имеется один относительно легкий спо­соб— «не думать о мерзостях» (я примерно ос­воил его) и один более трудный: держать их перед глазами и стараться преодолеть (на это я еще не способен). Но последнему способу выучиться на­до, ибо первый есть не что иное, как мелкий са­мообман, пусть и дозволенный. 15.12.43  Когда вчера я читал твое письмо, у меня было такое чувство, как будто источник, без которого моя духовная жизнь начала иссыхать, после дол­гого, долгого ожидания дал снова первые капли влаги. Тебе, наверное, это покажется преувеличе­нием... Для меня же, в моей отрезанности от ми­ра, все по-иному. Я вынужден жить прошлым... Во всяком случае, твое письмо снова привело в действие мои мысли, слегка заржавевшие и уто­мившиеся за последние недели. Я ведь настолько привык жить в постоянном духовном обмене с то­бой, что внезапный и столь длительный перерыв означал для меня глубокую перестройку и тяже­лые лишения. Теперь по крайней мере мы можем вести разговор... Хорошо бы Рёдеру с компанией не удалось еще и разрушить наши столь необхо­димые личные связи; они и так уже много чего натворили. ...А теперь я с радостью вбираю в себя твою «вечернюю беседу» (здесь снова погас свет, и я как раз сижу при свечах). Я представляю себе, будто мы сидим в те далекие времена после ужина (и ре­гулярных вечерних занятий 12 ) в моей комнате на­верху и курим, время от времени подходим к кла- викорду, берем аккорды, рассказываем друг другу о том, что принес сегодняшний день. Я бы до бес­конечности расспрашивал тебя о периоде подго­товки, о твоей поездке к Каролусу 13 ... А в конце концов я бы стал тебе рассказывать, например, что, несмотря на все то, о чем я писал тебе, здесь мерзко, что жуткие впечатления преследуют меня до глубокой ночи и что отогнать их удается толь­ко повторением бессчетных стихов из песен, и что после такой ночи просыпаешься иногда со вздохом, а не с хвалой Богу. К физическим лише­ниям привыкаешь; можно сказать, что вот уже не­сколько месяцев живешь, не ощущая тела (даже чересчур); напротив, к психическим нагрузкам привыкнуть нельзя; у меня такое чувство, будто я состарился от увиденного и услышанного, и мир становится для меня невыносим и отвратителен. Наверное, ты сейчас удивляешься тому, что я так говорю, и вспоминаешь мои письма; да, ведь ты сам написал так мило, что я «постарался» успо­коить вас относительно моего положения. Я часто себя спрашиваю, кто я — тот ли, кто в этих жут­ких условиях постоянно корчится и мучается, как от похмелья, или тот, кто хлещет себя бичом, вы­зывая восхищение со стороны (да и в глубине своей же души) выдержкой, спокойствием, невоз­мутимостью, превосходством (иными словами, всем этим театром, или это не театр?)? Что это та­кое— манера держать себя? Короче, оказывается, что не знаешь самого себя и уже не придаешь это­му значения, а пресыщение всякой психологией и отвращение перед анализом души углубляются с каждым днем. Думаю, что именно поэтому мне были так важны Штифтер и Готхельф. Есть вещи поважнее, чем самокопание. Потом я бы, наверное, поинтересовался, ду­маешь ли ты, что этот процесс, в котором я ока­зался связанным с абвером (и я считаю, что это едва ли останется тайной), поставит под угрозу мою профессиональную деятельность в будущем? Этот вопрос я могу вначале обсуждать только с тобой, и, может быть, если разрешат свиданье, мы сумеем немного поговорить об этом. Поду­май и скажи мне правду. ...Иногда мне кажется, что вся жизнь в основ­ном уже позади, и мне осталось только закончить «Этику». Но знаешь, в такие минуты меня охва­тывает желание, которое не с чем сравнить,— желание не исчезнуть бесследно (пожалуй, это же­лание скорее ветхозаветное, чем новозаветное). ...Только бы нам повидаться перед твоим отъ­ездом на свободу! Но если уж мне суждено встре­тить Рождество в тюрьме, то я отпраздную его по-своему, как на фронте, об этом можешь не бес­покоиться. Легче выигрывать крупные сражения, чем вести каждодневную изматывающую мелоч­ную войну. Я все-таки надеюсь, что в феврале тебе как-нибудь удастся выбить отпуск на несколько дней, а уж к тому времени меня наверняка выпу­стят, ведь не будут же они меня держать из-за той чепухи, которую они мне шьют. Я опять переписываю статью «Что значит го­ворить правду?». Значение доверия, верности, тай­ны я стараюсь выделить в противовес «цинично­му» понятию правды, для которого все эти связи не существуют. «Ложь» есть разрушение, враждеб­ность по отношению к реальности в том виде, в каком она существует в Боге; тот, кто цинично правдив, лжец.— Кстати, как ни странно, но я не могу сказать, что мне недостает богослужения. В чем тут дело? Твое библейское сравнение с «поеданием пись­ма» очень мило. Если ты попадешь в Рим, навести там Ш. в от­деле Propaganda fide! Каким тоном разговаривают с тобой солдаты? Грубо, или все-таки они уважают тебя? Здесь в ла­зарете все делается, конечно, в открытую, но свин­ства нет. Некоторые из молодых заключенных, как мне кажется, настолько подавлены длите л ь- ным одиночеством и долгими вечерними часами сидения в темноте, что от этого просто погибают. Безумие держать их месяцами без работы взапер­ти; в любом отношении это только деморализа­ция... 18.12.43  Ты должен тоже получить хотя бы одно ро­ждественское послание. Я уже не верю в освобо­ждение. По моим расчетам меня должны были выпустить 17 декабря; но они хотели действо­вать наверняка, и вот я вынужден сидеть здесь, ви­димо, еще недели, а то и месяцы. Психологиче­ская нагрузка в последние недели была тяжелее всего, что было раньше. Но тут уж ничего не поде­лаешь; только приспосабливаться к тому, о чем знаешь, что этого можно было бы избежать, го­раздо труднее, чем к неизбежному злу. Но если ты уж оказываешься перед свершившимся фактом, то тут надо приспосабливаться. Сегодня я ду­маю в основном о том, что и ты вскоре окажешься перед лицом фактов, которые для тебя будут еще более жестокими, чем для меня. Я считаю, что вначале надо сделать все возможное, чтобы как- то изменить положение. Когда все испробовано и все оказалось тщетным, тогда переносить беду гораздо легче. Не все, что случается, есть просто «воля Божия», но в конечном-то счете все проис­ходит не без Его воли (Мф 10, 29), т.е. в любом событии, пусть в самом горестном, есть доступ к Богу. Если человек только что вступил в брак, счастлив в нем и благодарен Богу за это, то ему безмерно тяжело справиться с мыслью, что тот же самый Бог, который только что основал этот счастливый брак, снова налагает на нас бремя ве­личайших лишений. По опыту моему могу ска­зать, что нет ничего мучительнее тоски. Многие люди уже с самого детства настолько свыклись с человеческой сутолокой, что просто не могут по­зволить себе сильно тосковать, они отвыкли со­хранять внутреннее напряжение на продолжитель­ное время и в качестве замены довольствуются короткими, легкодоступными радостями. Это судьба пролетарских слоев, это разрушение всякой духовной продуктивности. В самом деле, нельзя сказать, что для человека полезно, если он в жи­зни рано и часто подвергался наказаниям. В боль­шинстве случаев это портит человека. Конечно, они гораздо закаленнее для таких времен, как на­ши, но зато и бесконечно тупее. Если нас на про­должительное время насильственно отрывают от тех, кого мы любим, то мы просто не в состоянии, как большинство остальных, довольствоваться дешевым суррогатом в лице других людей,— не из соображений морали, но просто по нашей сути. Суррогат нам отвратителен. Мы вынуждены про­сто ждать и ждать, испытывать неописуемые му­чения от разлуки, мы страдаем от тоски, как от болезни, но лишь этим, как ни мучителен этот способ, мы сохраняем общность с теми, кого лю­бим. Несколько раз в жизни я испытал на себе но­стальгию. Эту боль ни с чем не сравнить; и здесь, в тюрьме, мной овладевала порой ужасающая то­ска. А так как я знаю, что в ближайшие месяцы те­бе предстоит пережить нечто похожее, мне захоте­лось написать тебе о своем опыте по этой части. Может быть, пригодится. Первым следствием этой тоски всегда является желание любым спосо­бом пренебречь обычным течением дня, т. е. в на­шу жизнь стремится прокрасться некий беспоря­док. У меня иногда было искушение не вставать, как обычно, в 6 утра — что было бы вполне возмо­жно,— а поспать подольше. До сих пор я все еще могу заставлять себя не делать этого; мне ясно, что это было бы началом капитуляции, за кото­рым последовало бы что-нибудь похуже; кроме того, внешний, чисто физический порядок (утрен­няя гимнастика, обтирание холодной водой) дает какую-то опору для внутреннего. Далее: нет ниче­го более абсурдного, чем в такие дни пытаться найти замену для незаменимого. Все равно ничего из этого не выходит, но в душе воцаряется еще бо­льший хаос; силы же для преодоления напряже­ния, берущиеся лишь из абсолютной концентра­ции на предмете тоски, при этом подтачиваются, и ситуация становится еще невыносимей... Далее: я думаю, что лучше не говорить о своем состоя­нии с посторонними — это еще больше бередит рану, но по возможности надо раскрываться на­встречу бедам других людей. Прежде всего не стоит поддаваться self-pity, нельзя жалеть себя. Ну, а что касается христианской стороны дела, то в стихотворении: «... чтобы не забывать,/о чем так охотно забывают,/что наша бедная земля/не наш родимый край»,— говорится, конечно, об очень существенном, но все-таки о самом слишком уж последнем. Я думаю, что мы должны любить Бо­га и настолько доверять Ему в нашей жизни и в том добром, что Он дарит нам, чтобы мы, когда придет пора — но только тогда! — с такой же лю­бовью, доверием и радостью отправились к Нему. Чтобы выразиться пояснее: если человек, даже об­нимая свою жену, обязан еще устремляться ду­шой на небеса, то это, мягко говоря, безвкусица, и уж, во всяком случае, не то, чего хочет Бог, Бога нужно находить и любить именно в том, что Он нам дает; если Бог посылает тебе большое земное счастье, то не будь благочестивее самого Бога и не давай высокомерным и дерзким мыслям, безудер­жной религиозной фантазии, которая никак не может довольствоваться тем, что Бог дает, разъе­дать твое счастье. Для того, кто найдет Бога в своем земном счастье и будет благодарен Ему, Бог не поскупится на часы, в которые ему вспом­нится, что все земное — лишь на срок и что нужно приучать свое сердце к вечности, а в конце концов немало выпадет и таких моментов, когда мы искренне сможем сказать: «Хотел бы я уж оказа­ться дома...» Но всему свое время, а главное, не нужно обгонять Бога, забегать постоянно на не­сколько шагов вперед, хотя не следует и отставать от Него. Превозношением будет желание полу­чить все разом — и счастье в браке и небесный Ие­русалим, где нет ни мужа, ни жены. «Всему свое время... плакать и смеяться... обнимать и укло­няться от объятий... раздирать и сшивать... и Бог воззовет прошедшее» (Еккл 3). Последние слова означают, что ничто прошедшее не теряется, что Бог снова взыскует прошедшее, принадлежащее нам. Если же нас охватывает тоска по прошлому (а это может произойти непредвиденно), то мы можем знать, что это лишь один из многих «ча­сов», которые у Бога приготовлены для нас, и тог­да мы должны воззвать наше прошлое на свой страх и риск, но с Богом. Довольно об этом, я уже чувствую, что взва­лил на себя непосильное бремя; я ведь не могу те­бе сказать по этому поводу ничего такого, чего бы ты еще не знал. 4 Адвент  ...Последние недели у меня не выходит из го­ловы стихотворение: «Оставьте, милые братья, все, что вас мучит, чего вам не хватает, я принесу все снова». Что значит: «Я принесу все снова»? Ничто не утрачивается, во Христе все сохраня­ется, правда, в преображенном виде, прозрачном, ясном, свободном от муки себялюбивого вожде­ления. Христос возвращает все это снова, причем так, как это было задумано Богом изначально, без искажения нашими грехами. Учение, содержа­щееся в Еф 1, 10. о возвращении всех вещей &уаке- фаХ,сиактк;, re-capitulatio (Ириней),— великолепная и крайне утешительная мысль. Здесь исполняется обетование: «Бог воззовет все прошедшее». И ни­кому не удавалось так по-детски просто выразить это, как Паулю Герхардту в словах, которые он вложил в уста младенцу Христу: «Я принесу все снова» 14 . Может статься, что в ближайшие недели этот стих тебе чем-то поможет. Кроме того, в эти дни я впервые открыл для себя песнь: «Стою я здесь у Твоих ясель». До сих пор я как-то не обращал на нее внимания. Пожалуй, нужно дол­гое время пребывать в одиночестве и читать ее, медитируя, чтобы воспринять ее. Каждое слово в ней исполнено смысла и бесконечно прекрасно. Есть тут и налет монашеской мистики, но как раз ровно столько, сколько нужно; ведь, помимо «мы», есть еще и «я» и Христос, а что это озна­чает, лучше не скажешь, чем в этой песне; сюда от­носятся еще несколько мест из «Imitatio Christi», которое я то и дело читаю в латинском издании (надо сказать, что эта вещь по-латыни звучит не­сравнимо красивее, чем по-немецки); часто вспо­ минается еще и мелодия ' ~ из авгу- стинского хорала «О bone Jesu» Шютца. Разве этот ход не назовешь в каком-то смысле (а имен­но, в его экстатически-страстном и тем не менее чистом молитвенном настроении) «возвращением и исполнением» всех земных желаний? «Возвра­щение и исполнение» не путать с «сублимацией»! «Сублимация» есть сгар£, (да еще и в пиетистском смысле?!), «возвращение и исполнение» — дух, причем не в смысле «спиритуализации» (что так­же сгар^), а в смысле xaivfj xxicjk; через лт|еС|ш ayiov. Я думаю, что эта мысль очень важна, когда приходится говорить с людьми, спрашивающими нас об умерших близких. «Я принесу все снова»,— т. е. мы не можем и не должны все брать сами, а получим это от Христа. (Кстати, когда меня в свое время будут хоронить, мне хотелось бы, чтобы при этом пели «Одного прошу у Господа» и «Боже, поспеши ко мне на помощь» и «О bone Jesu» 15 .) По рассказам, сюда 24 декабря в полдень всегда приходит по собственной инициативе один трога­тельный старик и наигрывает рождественские пе­сенки. Но, как утверждают рассудительные люди, единственный результат его выступления — слезливое настроение, которое делает этот день еще тяжелее; старик действует «деморализующе», как сказал мне один заключенный, и я могу это понять. В прежние годы, как говорят, арестанты свистели и шумели, по-видимому, чтобы не рас­чувствоваться. Думаю, что перед лицом несча­стья, царящего в этом доме, воспоминание о Ро­ждестве (в большей или меньшей степени все-таки лишь наигранно-сентиментальное) здесь неумест­но. Может быть, сюда подошло бы доброе, обра­щенное к каждому слово, проповедь. Без нее одна музыка может стать просто опасной. И не думай, пожалуйста, что лично я этого опасаюсь, вовсе нет; но мне ужасно жаль беспомощных молодых солдат, запертых по камерам. От гнета каждо­дневных тягостных впечатлений, наверное, вообще никогда полностью не избавиться; и это, по- видимому, действительно так. Мысли об основа­тельной реформе юридической системы наказа­ний не покидают меня и когда-нибудь, будем на­деяться, принесут свои плоды. Если ты еще вовремя получишь мое письмо, постарайся достать мне на праздники что-нибудь хорошее из книг. Я уже давно просил кое-какие книги, но, кажется, их нет. Это может быть что- нибудь захватывающее. Если ты без осложнений сможешь отыскать «Учение о предопределении» Барта (без переплета) или учение о Боге 16 , пере­дай для меня. Пропагандиста, с которым я каждый день хо­жу на прогулку, я уже не могу выносить, это про­сто какой-то банный лист. Если люди здесь в об­щем стараются держать себя в руках, даже в тяже­лых обстоятельствах, то он полностью сломался и являет собой печальное зрелище. Я стараюсь, по мере сил, быть приветливым и разговариваю с ним, как с ребенком. Иногда это просто забавно. Гораздо приятнее было узнать, что заключенные, работающие на кухне или за территорией тюрь­мы, передают друг другу, что я в лазарете, и под тем или иным предлогом поднимаются, чтобы поговорить со мной. Это, конечно, не разрешае­тся, но мне было приятно об этом услышать; тебе, думаю, тоже. Но смотри, чтобы не пошли разго­воры. Это письмо, наверное, последняя возможность (и на долгое время) побеседовать друг с другом без чужого глаза. 22.12.43  Ну вот, кажется, уже решено, что я не смогу попасть к вам на Рождество, правда, никто не решается сказать мне это. А почему бы, собствен­но, не сказать? Думают, что у меня не хватит соп- tenance? У англичан для такого состояния есть меткое словцо «тантализировать»... Мне бы хоте­лось завтра сказать тебе, что для меня ход моего дела вполне определенно есть вопрос веры, и у меня такое чувство, что он слишком уж стал за­висеть от расчета и предосторожности. Для меня действительно не имеет значения в какой-то степе­ни детский вопрос о том, буду ли я на Рождество дома или нет... Я думаю, что мог бы охотно этим пожертвовать, если бы делал это «в вере» и знал бы, что так и должно быть. «В вере» я могу все перенести (надеюсь), в том числе и приговор и другие последствия, которых опасаешься (Пс 17, 30), но пугливая осторожность разъедает. Не бес­покойся обо мне, прошу тебя, если произойдет что-нибудь дурное (можно опасаться перевода в концлагерь). Другие братья это уже испытали. Но метание без веры туда-сюда, бесконечное взве­шивание возможностей без действий, нежелание риска,— вот где реальная опасность. Мне бы хоте­лось знать наверняка, что я в Божиих, а не в чело­веческих руках. Тогда все станет легко, даже самые суровые лишения. Для меня сейчас дело не в «понятном нетерпении» (думаю, что могу это действительно сказать), как, возможно, будут говорить, а в том, чтобы все происходило в вере... Кстати, ты должен знать, что я еще ни разу не жалел ни о том, что в 1939 году17 вернулся, ни о чем-либо еще, что последовало за этим. Все это было совершено абсолютно сознательно и с чистой совестью. Я не желаю вычеркивать из моей жизни то, что произошло с тех пор, ни лич­ные моменты (... Зигурдсхоф, Восточная Пруссия, Этталь, моя болезнь и твоя забота обо мне, жизнь в Берлине), ни общие. А то, что я сейчас сижу в тюрьме (помнишь ли ты, о каком годе я проро­чествовал тебе прошлым мартом?), также отно­сится к участию в судьбе Германии, на которое я решился. Я не сетую на прошлое и без ропота принимаю настоящее; но мне не хотелось бы из-за чьих-то махинаций оказаться в неопределенном положении. Мы можем жить лишь в определенно­сти и в вере — ты среди солдат там, на воле, я — в камере. В «Imitatio Christi» читаю по этому поводу: «Custodi diligenter cellam tuam, et custodiet te». Бог да сохранит нас в вере. Сочельник 1943  Сейчас половина десятого вечера; я провел не­сколько замечательных мирных часов и с глубо­кой благодарностью думал о том, что вы сегодня, возможно, собрались вместе... То, что мы и в этом году смогли обменяться лозунгами, было для меня одним из самых боль­ших рождественских подарков. Я много раз ду­мал об этом, надеялся, но не считал, что это ока­жется возможным. Теперь эта книга, которая так помогла мне в прошедшие месяцы, будет сопро­вождать нас и в грядущем году, и мы, читая ее по утрам, будем вспоминать друг друга с особым чувством. Великое вам спасибо!.. О разлуке, которая вам предстоит, мне бы хо­телось кое-что сказать. Стоит ли говорить, на­сколько тяжело для нас расставание. Вот уже три четверти года я оторван от всех тех, к кому привязан, и за это время собрал кое-какой опыт, которым хочется поделиться... Во-первых, ничто не может возместить отсут­ствие милого нам человека, тут даже нечего и пы­таться; нужно просто постараться все перетерпеть и выдержать; это звучит поначалу очень жестоко, но в этом кроется вместе с тем и утешение; ведь если пустота так и остается незаполненной, люди оказываются связанными ею друг с другом. Не­верно говорят, будто Бог заполняет пустоту; Он вовсе не заполняет ее, напротив, Он оставляет ее незаполненной и помогает нам тем самым сохра­нить нашу старую привязанность, пусть это и со­пряжено с болью. Далее, чем прекраснее и полнее воспоминания, тем тяжелее дается разлука. Но чувство благодарности преображает муку воспо­минания в тихую радость. То, что было прекрасно в прошлом, носишь в себе не как занозу, а как дра­гоценный дар. Нужно остерегаться перебирать во­споминания, отдаваться им, точно так же как не­льзя любоваться дорогим подарком то и дело, но лишь в особые часы; а в остальное время просто владеть им как сокровищем, в котором можно быть уверенным,— вот тогда от прошлого исхо­дит непрестанная радость и сила. Далее, период разлуки нельзя считать потерей для совместной жизни, бесполезным временем, во всяком случае, он не должен быть таким; напротив, в этот пе­риод, несмотря на все проблемы, формируется на удивление сильная общность. И еще: я здесь осо­бенно понял, что с фактами всегда можно справи­ться и что лишь забота и страх перед ними разду­вают их до невозможности. От первых мгновений бодрствования до отхода ко сну мы должны пору­чать близкого нам человека Богу, а наши заботы о другом превращать в молитвы за него. «В забо­тах и тоске... у Бога ничего не допросишься!» Первый день Рождества  ...Опять на краю пристегнутой к стене койки лежит груда великолепных подарков, а передо мной встают образы, радующие душу. Я все еще живу воспоминаниями о твоем приходе... Это бы­ло действительно «necessitas»! Существует духов­ный голод, потребность высказаться, и этот голод куда мучительнее физического. В немногих словах и намеках были затронуты и выяснены целые ком­плексы вопросов. Мы не имеем права утратить эту настроенность друг на друга, эту сыгранность, приобретенные за годы не всегда гладкой практи­ки. Это невероятное преимущество и колоссаль­ная поддержка. Чего только не коснулись мы за эти полтора часа, чего только не узнали друг от друга! Я так благодарен тебе за то, что ты все вы­хлопотал и устроил. ...Здешние обитатели старались изо всех сил, чтобы сделать для меня Рождество как можно приятней; но я был рад, когда снова оказывался наедине с собой; меня это самого удивило, и я спрашиваю себя иногда, смогу ли я снова найти себя среди людей. Ты ведь знаешь, как я, бывало, мог удрать с великих торжеств в свою комнату. Несмотря на все лишения, я даже полюбил одино­чество. Я охотно разговариваю с одним челове­ком или двумя, но для меня просто кошмар лю­бое скопище людей, а главное — вся эта бол­товня... 23.1.44  Начиная с 9 января (твой отъезд на фронт) я думаю о вас уже иначе, чем прежде... И для меня ведь это воскресенье было рубежом, пусть и по- иному, чем для вас. Очень странное ощущение, когда однажды видишь человека, в жизни и судьбе которого принимал какое-то участие, идущим навстречу совершенно неведомому будущему, перед которым все практически бессильны. У это­го сознания собственного бессилия... мне кажет­ся, две стороны, с одной — оно пугает, а с дру­гой— как-то раскрепощает. Пока мы сами пы­таемся принять участие в судьбе другого челове­ка, мы никогда в конечном счете не можем изба­виться от вопроса: действительно ли то, что мы делаем, служит на благо другого человека, во вся­ком случае, такой вопрос неизбежен, когда силь­но вмешиваешься в жизнь другого; когда же нам внезапно отрезают все возможности для уча­стия, тогда, помимо опасений за судьбу другого, все-таки остается сознание того, что жизнь его теперь попала в лучшие, более надежные руки. Довериться этим рукам — вот, пожалуй, главная задача на следующие недели, а может быть, и ме­сяцы, для вас, для нас Пусть в том, что предше­ствует событиям, кроется много ошибок, неудач, вины, в самих же событиях — Бог. Если мы живы­ми преодолеем предстоящие недели и месяцы, то впоследствии нам станет ясно: было хорошо, что для нас все сложилось именно так, а не иначе. Мысль о том, что многих бед в жизни можно было бы избежать, если бы мы жили чуть с меньшей уве­ренностью в своих силах, право, слишком баналь­на, чтобы хоть на миг всерьез на ней останавлива­ться. При взгляде на ваше прошлое мне стало аб­солютно ясно, что все до сих пор случившееся бы­ло правильным, что и настоящее также может быть только правильным. Нельзя признать хри­стианским или даже просто человеческим отрече­ние — во избежание горя — от подлинных радо­стей и от того, что наполняет жизнь... Только что стало известно о высадке в Нетту- нии. Не там ли где-то находишься ты? При всяком подобном повороте событий я замечаю, что спо­койствие— не свойство моей натуры и что я лишь с трудом восстанавливаю его; вообще говоря, прирожденное спокойствие в большинстве слу­чаев есть не что иное, как эвфемизм для безразли­чия и инертности, а потому гордиться тут нечем; у Лессинга я недавно вычитал: «Я слишком горд, чтобы считать себя несчастным,— скрипну разок зубами, и пусть себе плывет мой челнок по воле ветра и волн. Хорошо еще, что я не собираюсь сам перевернуть его!» Не является ли эта гордость и этот скрежет зубовный чем-то запретным и чу­ждым для христианина? (В отличие, скажем, от кроткого спокойствия человека, своевременно принявшего меры?) Разве не существует также и гордого, скрежещущего зубами спокойствия? Которое все-таки совсем непохоже на упрямую, тупую, неподвижную, безжизненную, а главное, нерассуждающую покорность перед неотврати­мым? Я убежден, что мы окажем Богу большую почесть, если жизнь, данную Им, будем познавать во всех ее ценностях, будем черпать ее и любить, а потому сильно и искренне чувствовать также боль из-за извращенных или утраченных жизнен­ных ценностей (вот это как раз и порицают с удо­вольствием как слабость и чувствительность бур­жуазного образа жизни), чем в том случае, когда человек безразличен к приятностям жизни, а пото­му может быть также глухим и к боли. Слова Ио­ва: «Бог дал, Бог и взял; да будет имя Господне благословенно!» (1, 21) скорее подразумевают это, чем исключают; это явно следует также из его речей, произносимых со скрежетом зубовным, и из теодицеи, содержащейся в них (42, 7 сл.), в противовес ложному, преждевременному смире­нию его благочестивых друзей... То, что ты в этой связи говоришь о дружбе, которая в отличие от брака и родственных связей не пользуется никакими общепризнанными пра­вами и поэтому всецело зависит от ее внутреннего содержания, мне кажется, прекрасно подмечено. Ведь действительно вовсе не легко найти место дружбе в социологическом плане. Ее, пожалуй, можно включить в понятие культуры и образова­ния, тогда как братские отношения попадают в рамки понятия Церкви, а приятельские — в сфе­ру понятия труда и политики. У брака, труда, го­сударства и Церкви имеются конкретные боже­ственные мандаты, а как обстоят дела с культурой и образованием? Не думаю, что их можно просто включить в понятие труда, как бы заманчиво это ни выглядело. Они относятся не к сфере повинове­ния, а к области свободы, охватывающей все три сферы божественных мандатов. Тот, кто пребы­вает в неведении относительно этой области сво­боды, может быть хорошим отцом, гражданином и тружеником, пожалуй, также и христианином, но будет ли он при этом полноценным человеком (а тем самым и христианином в полном объеме этого понятия), сомнительно. Наш «протестант­ский» (не лютеранский) прусский мир в такой сте­пени определяется этими четырьмя мандатами, что сфера свободы всецело оттеснена на задний план. Может быть, как мне сегодня кажется, именно понятие Церкви дает возможность прийти к осознанию сферы свободы (искусство, образова­ние, дружба, игра)? Т. е. не изымать «эстетическо­го существования» (Кьеркегор) из области Церк­ви, а как раз в ней-то и обосновать его по-новому? Я убежден в этом; а отсюда можно было бы по- новому подойти к Средневековью! Ведь кто, на­пример, в наши дни способен беззаботно отдава­ться музыке или дружбе, играть и радоваться? Уж конечно, не «этический» человек, а только хри­стианин. Именно потому, что дружба относится к сфере свободы («христианского человека»!?), и следует надежно защищать ее от недоверчивой мины «этического» человека, не претендуя, разу­меется, на necessitas божественной заповеди, но с притязанием на necessitas свободы! Я считаю, что в рамках этой свободы (а где еще быть дружбе в нашем мире, всецело определяемом тремя остальными мандатами?) дружба есть редчайшее и драгоценнейшее достояние. Его не сравнить с доменами этих мандатов, по отношению к ним оно просто sui generis, но вместе с тем неразрывно с ним связано, как василек с нивой. Теперь о твоем замечании относительно «страха Христова». Он ведь высказывается лишь в молитве (а также в псалмах); (мне всегда было непонятно, почему евангелисты приводят эту мо­литву, которую не мог слышать ни один человек, а указание, что Иисус будто бы открыл ее учени­кам в evangelium quadraginta dierum, есть просто отговорка; что ты думаешь по этому поводу?). Весьма возможно, что твое упоминание Со­крата в связи с темой образования и смерти очень плодотворно. Я еще подумаю над этим. Ясно же мне во всей проблеме лишь одно, что «образова­ние», которое подводит в момент опасности, не является таковым. Образование должно уметь противостоять опасности и смерти — impavidum feriunt ruinae (Гораций), пусть оно и не может их «преодолеть»; а что значит — преодолеть? Искать в суде прощение, в ужасе — радость? Но об этом стоит поговорить еще... Что будет с Римом? Кошмарным сном кажет­ся мне мысль, что он может быть разрушен. Как хорошо, что мы повидали его еще в мирное время! У меня все в порядке, работаю и жду. Впро­чем, я ведь во всех отношениях неисправимый оп­тимист и хотел бы видеть и тебя таким! До скоро­го, радостного свидания! Если тебе как-нибудь попадется на глаза Jlao- коон, обрати внимание на его (отца) голову — не использовали ли ее позднее в качестве прототипа для образа Христа. В последний раз этот антич­ный страдалец сильно подействовал на меня и долго не оставлял... Я вынужден был избрать новый тон в отно­шениях с партнером по ежедневным прогулкам; он все старался подъехать ко мне, и все-таки, не­смотря на все его усилия, у него на днях сорвалось замечание о еврейской проблеме и т. п., что заста­вило меня отреагировать так резко и холодно, как я, пожалуй, никогда не обходился с людьми, и не­медленно лишить его этих маленьких приятно- стей. Пусть он некоторое время вволю потрепы- хается, меня это абсолютно не волнует (я сам по­ражаюсь себе, но это даже интересно). Он в самом деле жалкий тип, но уж, во всяком случае, не «бед­ный Лазарь». 29 и 30.1.44  ...также потому, что для меня трудно лиши­ться возможности писать тебе, я воспользовался тихим воскресным вечером, который на редкость непохож на обе последние грохочущие ночи, что­бы немного побеседовать с тобой. Как подейство­вали на тебя первые дни, когда ты непосредствен­но столкнулся с войной, какие у тебя впечатления от англосаксонского противника, которого мы до сих пор знали лишь по мирным временам? Когда я думаю о тебе по утрам и вечерам, я должен основательно остерегаться, чтобы в мы­слях не застревать на заботах и лишениях, выпав­ших на твою долю, с тем чтобы получилась на­стоящая молитва. В этой связи мне хотелось бы поговорить с тобой о молитве в беде. Дело это трудное, но недоверие, которым оно у нас сопро­вождается, не лучше. В псалме 49 прямо гово­рится: «Призови Меня в день скорби; Я избавлю тебя, и ты прославишь Меня». Вся история чад Израилевых состоит из таких воплей о помощи. И я должен сказать, что последние две ночи снова поставили меня перед этим вопросом. Когда бом­бы так и рвутся вокруг дома, я ни о чем не могу думать, как только о Боге, о Суде Его, о «простер­той длани» Его гнева (Ис 5,25 и 9,11—10,4), о моей недостаточной готовности; я чувствую, что про­изношу нечто вроде обета, и тогда я думаю о вас всех и говорю себе: лучше меня, чем кого-либо из них,— и ощущаю при этом, как сильно я к вам привязан. Хватит на эту тему, об этом можно го­ворить только в устной беседе,— но все-таки это именно так — только беда встряхивает нас и за­ставляет молиться, и каждый раз я воспринимаю такое положение вещей как нечто постыдное, но так оно и есть. Может быть, все дело в том, что до такого момента я просто не мог обратиться к дру­гим с христианским словом. Когда мы вчера вече­ром опять лежали на полу, и один из нас (надо сказать, довольно легкомысленный парень) до­статочно громко восклицал: «О Боже, о Боже!» — я не мог заставить себя как-то ободрить его по- христиански, утешить, но, как сейчас помню, взглянул на часы и только сказал: «Это продлится еще максимум 10 минут». Все произошло само со­бой, без какого бы то ни было расчета, и, наверно, связано с чувством непозволительности использо­вать такой миг для религиозного вымогатель­ства. (Кстати, Иисус на кресте тоже не уговаривал разбойников, а один из них сам к нему обратился!) К моему горю, меня позавчера постигла боль­шая утрата. Один из умнейших и, на мой взгляд, по-человечески симпатичнейших людей в этом до­ме был убит в городе в результате прямого попа­дания. Я бы непременно познакомил тебя с ним позднее, у нас было много планов на будущее. Мы много и хорошо беседовали, недавно он принес мне книгу «Домье и юстиция» — она еще у меня; это был по-настоящему образованный человек, вышедший из рабочей среды, философ, отец троих детей. Я был потрясен. В последние дни я снова занялся небольшой литературной работой, я уже писал тебе о ней; это встреча двух людей, связанных многолетней дружбой, после долгой разлуки из-за войны. На­деюсь, скоро перешлю тебе этот диалог. Не бой­ся, это не роман с прозрачными прототипами! ...В прежние времена одной из тех проблем, с которыми мы теперь вынуждены справляться, хватило бы, чтобы загрузить нас полностью. Сей­час же мы должны приводить к одному знамена­телю войну, брак, церковь, профессиональные во­просы, заботы о жилье, опасность, угрожающую близким людям, их смерть, да к тому же и мою теперешнюю особую ситуацию. У большинства людей эти вещи ведь идут, наверно, сами по себе. Для христианина и для «образованного» это не­возможно, он не потерпит ни внутреннего раско­ла, ни разрыва; общий знаменатель надо искать как в сфере мысли, так и в жизненной, единой для личности позиции. Кто позволяет событиям и проблемам разрывать себя, тот не выдержал испытания ни для настоящего, ни для будущего. Про юного Витико сказано в одном месте, что он отправился в странствие по миру, «чтобы со- делать полноту»; речь идет об avOpcorcoq xeXeioq (ведь teXeioq первоначально означало «всецелый, пол­ный», т. е. совершенный). «Вы должны быть со­вершенными (тё^еюс;), как «совершенен» наш не­бесный Отец» (Мф 5, 48),— в отличие OT'avf|p 8i- — «двоедушного» из Послания Иакова (1, 8). Витико «соделывает полноту», стремясь найти свое место в реальной жизни и прислуши­ваясь к советам бывалых людей, т. е. являясь чле­ном этой «полноты». Не станешь «целостным» сам по себе, но лишь только с другими вместе... Я только что взялся за «Историю прусской Академии» Гарнака — очень хорошая книга. Мне кажется, что в этой теме как раз его сердце, да он сам не раз говорил, что считает ее своей лучшей книгой. Как ты себя чувствуешь в физическом отноше­нии? Я, на удивление, все еще хорошо. Сказыва­ется, видимо, сознание абсолютной недопустимо­сти болезни здесь. Для чтения я еще нахожу силы и сосредоточенность, а для писания, для творче­ской работы — не всегда, но все-таки время от времени получается неплохо. Не знаю, смогу ли я снова привыкнуть к людям?.. 1.2.44  Сагре diem — в моем случае это значит, что я использую любую возможность, чтобы послать тебе привет. Во-первых, я мог бы неделями без остановки писать тебе о том, что необходимо тебе рассказать, а во-вторых, никогда не знаешь, ско­лько это еще продлится... Знай, что последние ночи были тяжелыми, осо­бенно на 30 января. Утром ко мне явились пере­жившие бомбежку, чтобы найти какое-то утеше­ние. Но думаю, что я плохой утешитель. Выслу­шивать я еще могу, но сказать что-нибудь почти выше моих сил. Хотя, может быть, уже то, что о каких-то вещах спрашиваю, о других — нет, является своего рода указанием на суть дела. Кро­ме того, мне кажется более важным, если та или иная беда действительно переживается, без всяко­го замазывания и ретуши. Вот только в отноше­нии известных фальшивых интерпретаций беды у меня нет снисхождения, поскольку они тоже стремятся утешать, будучи на самом деле ложны­ми утешениями. Так я и оставляю беду без всякой интерпретации и думаю, что это вполне ответ­ственное начало, дальше которого я редко-редко когда продвигаюсь. Временами мне кажется, что настоящее утешение должно обрушиваться с та­кой же неожиданностью, как и горе. Но признаю, что это может быть только уловка. Для меня всегда было загадочным (как во мне самом, так и в других), как легко забываются впе­чатления от ночных налетов. Проходит ведь толь­ко пара минут, а почти все из того, о чем думал, как ветром сдуло. Лютеру, для того чтобы вся его жизнь на долгие годы пошла по новому руслу, достаточно было удара молнии. Где же эта «па­мять» сегодня? Не является ли утрата этой «мо­ральной памяти» (отвратное слово!) причиной разрушения всех связей, любви, брака, дружбы, верности? Нет никакого удержа, ничто не прочно. Все эфемерно, мимолетно. А такие ценности, как справедливость, истина, красота, вообще все ве­ликие достояния, нуждаются во времени, постоян­стве, «памяти», в противном случае они выро­ждаются. Кто не настроен отвечать за прошлое и формировать будущее, тот «забывчив», и я не знаю, как ухватить подобного человека, поста­вить его перед необходимостью задуматься. Ведь любое слово, пусть оно в этот момент и произво­дит впечатление, все равно забывается. Что тут делать? — вот величайшая проблема христианско­го пастырского служения. Мне пришлось по душе твое недавнее выраже­ние: люди настолько скоры и настолько «бесстыд­ны дома». Я стащу его у тебя, чтобы использо­вать и оценить... Наблюдал ли ты тоже, что необразованные люди с трудом принимают решения, исходя из су­ти дела, что решающими всегда оказываются слу­чайные, второстепенные обстоятельства? Я счи­таю это характерной особенностью. Разделению делового и приватного мышления нужно еще только учиться. Кстати, многие так и не выучи­ваются. 2.2.44  Это правда, что ты находишься к северу от Ри­ма? ... Надеюсь, что тебе удастся еще раз повидать город; наверное, испытываешь танталовы муки — быть у ворот и не иметь возможности войти. Есть, правда, слабое утешение, что ты ведь уже как-то раз повидал его... Сколько времени мне придется еще развле­каться в этом доме, столь же непонятно, как и 8 недель тому назад. Я стараюсь максимально ис­пользовать каждый день, чтобы как можно дальше продвинуться в работе и чтении; ведь совершенно неясно, что ждет впереди. К сожалению, достава- ние книг — единственная область, где не все идет гладко. Поэтому планы несколько путаются. Честно говоря, мне хотелось бы как можно осно­вательнее изучить немецкую литературу XIX ве­ка. Для этого мне теперь не хватает прежде всего приличного знания Дильтея. Но его книг наверня­ка не достать. А еще я воспринимаю как мучи­тельный, уже невосполнимый пробел мое полное неведение в естественно-научной области. Мой нынешний партнер, о котором я много раз тебе писал, становится с каждым днем все бо­лее жалким. У него здесь еще двое коллег, один из которых с утра до ночи хнычет, а другой во время тревог (а вчера даже когда подали предваритель­ную тревогу) — буквально — накладывает в шта­ны. Когда вчера он со слезами на глазах сообщил мне об этом, а я разразился хохотом и обругал его, он стал поучать меня, что нельзя в несчастье никого ни осмеивать, ни осуждать. Это для меня было уж слишком, и я резким тоном выразил свое презрение к людям, которые могут быть суровы к другим, произносят высокопарные речи об опас­ной жизни и т. д., а при самой ничтожной пробе сил теряют самообладание, это, мол, позор, и у меня тут нет никакого сострадания; и вообще таких представителей я бы выкинул из артели, т. к. они срамят ее и т. п. Он был поражен и, види­мо, решил, что я весьма сомнительный христиа­нин. Вообще говоря, поведение этих субчиков здесь уже стало притчей во языцех, что порождает соответствующую, не очень приятную для них ре­акцию. Для меня этот опыт крайне поучителен, хотя он и отвратительнее всего того, что я до сих пор здесь насмотрелся. Мне думается, что я на са­мом деле не с такой уж легкостью могу презирать человека, попавшего в беду, и я высказал это до­статочно недвусмысленно, так что у него, навер­ное, волосы встали дыбом; но все это действите­льно вызывает у меня только презрение. 17—18- летние ребята находятся здесь во время тревог в гораздо более опасных местах и ведут себя бе­зукоризненно, а эти скулят тут (я чуть было не ввернул солдатское выражение, которое бы тебя удивило!). Иначе и не скажешь — рвотное сред­ство! Н-да, каждый позорится по-своему. На­деюсь, что ты не подумаешь, будто я записался в герои. Поводов для этого здесь достаточно ма­ло! Но есть одна слабость, за которую христиан­ство не отвечает, и вот за нее-то цепляются, чтобы его опорочить. Нам тут надо стараться, чтобы контуры были чистыми. С. вчера принесла мне толстый том о Магдебургском соборе. Я в во­сторге от скульптур, особенно от нескольких бла­горазумных дев. Блаженство, написанное на этих вполне земных, почти крестьянских лицах, поис- и* тине восхищает и трогает. Ты еще хорошенько насмотришься на них! 4.2.44  Нет ничего для меня более естественного, чем писать тебе утром дня моего рождения, вспоми­ная, что мы восемь лет подряд отмечали его вме­сте. Пусть работа полежит пару часов, ей это, на­верное, только на пользу. Я жду свидания с М. или с родителями, хотя еще неизвестно, удастся оно или нет. Восемь лет назад мы сидели вече­ром у камина. Вы преподнесли мне в подарок ре- мажорный скрипичный концерт, и мы вместе про­слушали его. Потом, кажется, я рассказывал вам о Гарнаке, о прошлых временах, что вам, не знаю почему, особенно пришлось по вкусу, а под конец была окончательно решена поездка в Швецию. Годом позднее вы подарили мне Сентябрьскую Библию с симпатичной надписью и твоим именем во главе подписавшихся. Затем был Шленвиц и Зигурдсхоф — многие тогда праздновали этот день с нами, многие, которых уже с нами нет. Пе­ние под дверью, молитва во время богослужения, которую ты в тот день прочитал, песнь на стихи Клаудиуса, которую спел Г.,—все это останется прекрасными воспоминаниями, которые непод­властны здешней мерзкой атмосфере. Я полон уверенности, что мы отпразднуем твой ближай­ший день рождения снова вместе и—кто знает?— может быть, даже и Пасху! Тогда мы опять обра­тимся к настоящей жизненной задаче, и прекрас­ной работы будет у нас хоть отбавляй; а то, что мы тем временем пережили, пригодится. Причем за то, что мы сможем именно так оценить настоя­щее, как мы это оба делаем, мы должны благода­рить друг друга. Я думаю, что ты сегодня ду­маешь обо мне, и буду очень рад, если в этих ду­мах присутствует не только прошедшее, но и на­дежда на будущее, пусть и изменившееся, но все- таки общее. Теперь уже, видимо, недолго осталось до того момента, когда ты получишь радостное известие. Нелегко, наверное, быть вынужденным праздно­вать такой необычный день радости среди чужих людей, которые не могут тебе помочь по- настоящему ощутить радость, осмыслить ее и связать с повседневной жизнью и для которых цель и кульминационный пункт всякой радости в большей или меньшей степени заключается в выпивке. Я желаю тебе найти человека, с кото­рым ты мог бы сблизиться (единственный чело­век, с которым я начал сходиться теснее, был убит, как я уже тебе писал, во время налета), но думаю, что для нас найти то, что мы ищем и в чем нуждаемся, сложнее — мы ведь в отношении дружбы предъявляем более высокие требования, чем другие. Вот и в этом плане трудно найти замену! Я не дописал письма, как меня вызвали вниз. М. первая встретила меня радостным известием: «У Р. родился мальчик, и назвали его Дитрихом!» Все прошло гладко, за полтора часа, мама и К. принимали роды! Какой сюрприз и какое счастье! Я так рад, что не могу найти слов. А как счастлив будешь ты! И все это так быстро и хорошо! Вот у тебя теперь есть сын, и все мысли с надеждой устремлены в будущее. Ведь какие задатки дол­жны быть у него... Итак, его назвали Дитрихом, не знаю даже, что и сказать. Что я буду для него хорошим дядькой-крестным и двоюродным де­дом, пообещать могу; я был бы лицемером, если бы не сказал, что в самом деле бесконечно рад и горжусь тем, что вы вашему первенцу дали мое имя. То, что он со своим днем рождения на сутки опередил меня, должно означать, что он собира­ется отстаивать свою самостоятельность по отно­шению к дядюшке-тезке и всегда будет идти чу­точку впереди. Соседство наших дней рождения мне очень приятно. Если он когда-нибудь услы­шит, где был его дядя, когда он получил свое имя, на него это, должно быть, произведет впечатле­ние. Я вам очень благодарен за то, что вы так решили, и думаю, что другие этому также пора­дуются. 5 февраля. Вчера, когда так много людей были столь внимательны ко мне, я, честно говоря, со­всем забыл про собственный день рождения и праздновал только день рождения маленького Дитриха. Даже трогательный букетик, который нарвали для меня здешние обитатели, стоял в моих мыслях у кроватки вашего малыша. Прав­да, ничего более радостного этот день не мог бы принести. Только засыпая, я понял, что ты в на­шей семье произвел передвижку поколений: 3 фе­враля возникли новые прадедушки и прабабушки, бабушки и дедушки, внучатые дядьки и тетки и молодые дяди и тети! Ничего не скажешь, силен! Меня возвести в третье поколение!.. Р. прислала мне вчера еще ко дню рождения восхитительный хворост, который сама испекла. М. принесла сказочную посылку, родители пода­рили «ларчик Херцлиб»,— в свое время Гёте по­дарил его Минне Херцлиб. От Клауса я получил Дильтея «О немецкой поэзии и музыке», позднее я расскажу тебе об этом! Будете ли вы просить маму и К. быть крестны­ми? К сожалению, я должен заканчивать; письмо сейчас уйдет. Голова и сердце настолько перепол­нены добрыми и радостными мыслями, что я не в состоянии записать их все. Но ты знаешь, что я о тебе помню, стараюсь делить все твои радости и все время с тобой беседую... Как хотел бы я ско­ро последовать твоему примеру!

The script ran 0.006 seconds.