1 2 3 4 5 6 7 8 9
Юрий Поляков
ГРИБНОЙ ЦАРЬ
О жизни и 36 часах почти одинокого мужчины
Это было, когда Царь Горох воевал с грибами.
"Война грибов"
1
Он бродил с корзиной в ельдугинском лесу, в том месте, которое дед Благушин называл «Ямье». Наименование это происходило от двух десятков квадратных впадин, превращавшихся весной и осенью в омутки со своей лягушачьей и плавунцовой жизнью. В сентябре по закраинам ям росли ворончатые чернушки, истекавшие на сломе белым горьким соком. Когда-то, в войну, здесь стоял пехотный полк. Стоял недолго: солдатики только и успели понарыть землянок, нарубить дров, изготовиться к зимовью и пустить дымы, как вдруг началось наступление. Что стало с полком? Дошел ли кто из приуютившихся в землянках бойцов до Берлина? Воротился ли домой? Неведомо. Колхозницы развезли по хозяйствам дрова, разобрали накаты из толстых бревен, а почва принялась год за годом заживлять, заращивать военные язвины. Но рукотворность этих впадин все еще была очевидна, и дед Благушин показывал возле овражков маленькие приямки — прежние входы в землянки…
Не обнаружив чернушек, он побрел дальше и даже не заметил, как привычный некрупный березняк перерос в чуждое, неведомое чернолесье. Огромные замшелые дерева, каких в ельдугинской округе сроду не видывали, подпирали тяжкий лиственный свод, почти непроницаемый для солнечных лучей. Где-то вверху, в далеких кронах, шумел ветер. Этот гул спускался по стволам вниз, и, ступая на толстые узловатые корни, расползшиеся по земле, он чувствовал под ногами содрогание, будто стоял на рельсах, гудевших под колесами близкого поезда.
Чаща была безлюдная, даже какая-то бесчеловечная, и его охватило ведомое каждому собирателю тревожно-веселое предчувствие заповедных дебрей, полных чудесных грибных открытий. Однако грибов-то и не было. Совсем! Несколько раз, завидев влажную коричневую шляпку в траве, он бросался вперед, но это оказывался либо обманно извернувшийся прошлогодний лист, либо глянцевый, высунувшийся изо мха шишковатый нарост на корне. Ему даже вспомнилась читанная в детстве сказка про мальчика, который неуважительно вел себя в лесу: ломал ветки, сшибал ногой поганки, кидался шишками в птичек, — поэтому грибы в знак протеста построились рядами и покинули свои, так сказать, места исконного произрастания. Юный вредитель с лукошком долго и безуспешно искал по обезгрибевшему лесу хоть какую-нибудь дохлую сыроежку, пока не догадался совершить добрый поступок (какой именно — напрочь забылось). Тогда грибы, встав в колонны, радостно вернулись в лес и сами набились исправившемуся отроку в корзинку.
Иронично решив, что тоже, наверное, стал жертвой грибного заговора, он начал прикидывать, в какую сторону возвращаться домой, но вдруг заметил среди стволов просвет и поспешил туда. Перед ним открылась обширная прогалина, странно округлая и неестественно светлая, словно откуда-то сверху, как в театре, бил луч прожектора. Он сделал еще несколько шагов и обмер: поляна была сплошь покрыта грибами. Исключительно белыми! Поначалу у него даже мелькнула странная мысль, будто бы он набрел на остатки древнего городища, наподобие тех, что находят иной раз в индийских джунглях, и перед ним — проросшая травой старинная мостовая, сбитая из темно-коричневых, посверкивающих росой булыжников, необычайно похожих на шляпки боровиков.
И все-таки это были грибы!
Сердце его от радости заколотилось так громко и беззаконно, что стало трудно дышать. Ему пришлось прислониться к дереву и сделать несколько глубоких вдохов животом, как учил доктор Сергей Иванович. Не сразу, но помогло. Успокоившись, он присел на корточки и вырвал из земли первый гриб — тугой и красивый, именно такой, как изображают на картинках в красочных руководствах по «тихой охоте». Шляпка была лоснящаяся, шоколадная, только в одном месте немного подпорченная слизнем, но ранка уже успела затянуться свежей розоватой кожицей. Подшляпье, которое дед Благушин, помнится, называл странным словом «бухтарма», напоминало нежный светло-желтый бархат, а с толстой ножки свисали оборванные мохеровые нити грибницы, обметанные комочками земли и клочками истлевших листьев. Он долго любовался грибом и наконец бережно положил его в свою большую корзину, предварительно выстелив дно несколькими папоротниковыми опахалами.
Вдруг ему почудились чьи-то далекие ауканья, он вскинулся и застыл, напрягая слух, но ничего не уловил, кроме ровного лесного шума и электрического стрекота кузнечиков, засевших в ярко-лиловых зарослях недотроги. Нет, показалось… Тем не менее им овладела боязливая, горячечная торопливость, словно с минуты на минуту сюда должны нагрянуть толпы соперников и отобрать у него этот чудесно найденный грибной Клондайк. Он заметался по поляне, с жадной неряшливостью вырывая грибы из земли и швыряя их в корзину, становившуюся все тяжелее. Наконец ему пришлось оставить неподъемную ношу на середине поляны, рядом с выбеленной солнцем закорючистой корягой, и собирать боровики в свитер, который когда-то ему связала Тоня. Она в ту пору только-только осваивала (как сама любила выражаться) «спицетерапию», не рассчитала — и свитер получился слишком длинный, бесформенный, годный лишь для леса и рыбалки.
Когда грибы заполняли подол, он подбегал к коряге, ссыпал добычу в корзину и снова собирал, собирал, собирал… В одном месте ему вместо боровиков попалась семейка обманчивых молоденьких валуев, он рассмеялся и мстительно раздавил притворщиков каблуком. Наконец на поляне не осталось вроде бы ни одного белого. Внимательно оглядевшись, он опустился возле переполненной корзины, потом, сминая отцветший зверобой, лег на спину и долго наблюдал за плавной жизнью облаков. Высоко-высоко в небе метались, совершая немыслимые зигзаги, птицы, похожие отсюда, с земли, на крошечных мошек. Он долго с завистью следил за их горним полетом, пока не догадался, что на самом деле это и есть какие-то мошки, крутящиеся всего в двух метрах от его лица. А догадавшись, рассмеялся такому вот — философическому обману зрения.
Внезапно ему пришло в голову, что, если оставить несорванным хотя бы один боровик и дать ему время, из него может вырасти Грибной царь. Он даже вскочил и еще раз пристально обошел поляну: увы, все было собрано подчистую. Ну и ладно! Во-первых, вряд ли удастся снова отыскать это удивительное место, а во-вторых, даже если оно и отыщется, где гарантия, что кто-нибудь не найдет оставленный на вырост боровик раньше? И тогда Грибной царь попадется случайному лесному прохожему!
Он, кряхтя, поднял тяжеленную корзину. От рывка самый верхний белый скатился наземь. Подобрав его и стараясь пристроить понадежнее, он вдруг замер в недоумении: этот последний гриб был точь-в-точь похож на самый первый. И не только размером! Та же лоснящаяся, темно-коричневая шляпка с проединой, затянутой розоватой кожицей, та же светло-желтая бархатная бухтарма, те же белые, обметанные комочками земли и клочками истлевших листьев мохеровые нити, свисающие с толстой ножки. Он внимательно посмотрел на корзину и с тошнотворной отчетливостью понял, что все собранные им грибы абсолютно одинакового размера, цвета и у каждого в одном и том же месте — подживший, затянувшийся след от слизня…
Вдруг ему показалось, будто грибы в корзине еле заметно шевелятся. Пытаясь сомнительной улыбкой развеять глупое наваждение, он решил изучить поднятый боровик и с недоумением почувствовал, как тот чуть подрагивает в руке, словно внутри гриба идет какая-то невидимая, мелочная, но очень опасная работа. Он осторожно разломил шляпку и обомлел: вся мякоть была пронизана сероватыми червоточинами, однако вместо обыкновенных желтых личинок внутри копошились, извиваясь, крошечные черные гадючки. Ему даже удалось разглядеть нехорошие узоры на спинках и злобные блестящие бусинки глаз. Одна из тварей изогнулась и, странно увеличившись в размерах, прянула прямо в лицо.
Вскрикнув, он отбросил гриб и, не разбирая дороги, забыв про корзину, побежал сквозь чащу. Ветки хлестали по лицу, липкая паутина набивалась в глаза, а папоротник, как живой, наворачивался на сапоги. Споткнувшись о корень, похожий на врытую в землю гигантскую крабью суставчатую клешню, он кубарем скатился на дно оврага, а когда встал на четвереньки и попытался выкарабкаться, с ужасом увидел, как по самому дну лесной промоины вместо обычного ручейка медленно струится странный слоистый туман. Нет, не туман, а густой, удушающий табачный дым, отдающий почему-то резким запахом женских духов. Ему стало трудно дышать, а грудь пронзила жуткая боль, словно кто-то сначала зажал его сердце в железные тиски, а потом с размаху вогнал в него гвоздь. Он рванул на себе свитер и увидел, что множество гадючек, неведомым образом перебравшихся на его тело, уже успели прорыть серые, извилистые ходы под левым соском… Он страшно закричал и тотчас проснулся.
2
Перед ним в креслах сидели две курящие девицы — блондинка и брюнетка, одетые по-рабочему: лаковые туфли на высоченных каблуках, короткие — по самую срамоту — юбки и воздушные кофточки с глубоким вырезом. Сквозь матовую, полупрозрачную материю, как сквозь запотелое банное стекло, проглядывала загорелая нагота. На одной были черные колготки со змеиным узором, вторая оказалась голоногой.
— Кажется, проснулся! — тихо сказала брюнетка и, отдав подруге длинную дымящуюся сигарету, наклонилась к нему.
Ее лицо бугрилось той нездоровой свежестью, какую сообщает коже недавно наложенный изобильный макияж. Девица погладила проснувшегося клиента по голове и выпустила в него серую никотиновую струйку.
— Не надо! — взмолился он, поняв, что вечор нанес по своему организму чудовищный алкогольно-никотиновый удар.
Блондинка понятливо усмехнулась и, напоследок глубоко затянувшись, направила табачный дым себе под кофточку, прямо в ложбинку между грудями. Ткнув сигарету в пепельницу с кучей окурков, отвратительно похожих на опарышей для рыбалки, она закинула нога на ногу — и стали видны маленькие фиолетовые синяки, оставшиеся на бедре от чьей-то требовательной пятерни.
— Жив, папочка? — сочувственно спросила брюнетка.
— Кажется… — вздохнул он.
— Вы так кричали во сне, Михаил Дмитриевич! Мы даже испугались! — сообщила блондинка с недобрым и насмешливым сочувствием.
Девица, конечно же, специально назвала клиента по имени-отчеству, стервозно намекая на некую его постыдную несолидность, свидетельницей, а может быть, и соучастницей которой она стала этой ночью.
— Кричал? Да… Мне приснилось… Чепуха… Грибы со змеями… — сбивчиво объяснил он.
— Вы, наверное, до нас в китайский ресторан ходили? — подбавила ехидства блондинка.
— Почему в китайский? Ах, ну да… — сообразив, кивнул он и с трудом огляделся.
Генеральный директор фирмы «Сантехуют» Михаил Дмитриевич Свирельников лежал в большом гостиничном номере на широкой истерзанной кровати. Из одежды на нем не присутствовало ничего, кроме черных носков, стягивавших щиколотки, которые страшно от этого чесались. Во рту была тлетворная сухость — такую же, наверное, ощутила бы египетская мумия, удивительным образом очнувшись к новой жизни через три тысячи лет. Все тело страдало от ночных излишеств: в голове перекатывалось чугунное ядро боли, сердце колотилось возле самого горла, туда же, кажется, подступала и печень. А душа… душа безысходно маялась утренним позором.
Из провала памяти, точно из адской расщелины, доносились клики давешнего разгула и вырывались подсвеченные грешным пламенем тени содеянного. Теперь оставалось сообразить, как его сюда занесло. Кажется, вчера он помирился с Веселкиным… Или приснилось? Нет, точно: помирился! Михаил Дмитриевич вспомнил, как ему позвонил Вовико и запел: мол, негоже двум боевым товарищам враждовать из-за каких-то унитазов, мол, пришло время встретиться и, по-мужски поговорив, заключить мир. Без всяких-яких! Свирельников согласился: свара между бывшими компаньонами тянулась давно, всем надоела — да и стоила недешево.
Встречу назначили в ресторане «Кружало», где посреди большого накуренного зала в стеклянном стойле жует сено и помахивает хвостом настоящий ослик, а между столами мечутся официанты, наряженные под гоголевских парубков. Пили горилку с перцем, закусывали тонко нарезанным, завивающимся, как стружка, салом, солеными пупырчатыми огурчиками и кровяной чесночной колбасой. Вовико от избытка примирительных чувств одной рукой бил себя в грудь, а другой наливал рюмку за рюмкой. Михаил Дмитриевич, размякнув, раз пять заказывал ошароваренным бандуристам песню про рушник: ее очень любил и часто певал во хмелю покойный отец:
Ридна маты моя,
Ты ночей не доспала…
Почему отцу, простому русскому, даже, точнее сказать, простому московскому человеку прилюбилась эта хохляцкая песня — поди теперь догадайся! Но ни одно семейное застолье не обходилось без «Рушника». Пил незабвенный Дмитрий Матвеевич редко, но, как говорится, метко: после пения обыкновенно впадал в буйство, стучал по столу кулачищем так, что брызгала в разные стороны посуда, и костерил мать за какого-то давнего, досвадебного, но, видимо, добившегося своего ухажера. Обычно, набушевавшись и намучившись прошлым, отец сам затихал, уронив голову на стол. Правда, бывали случаи, когда скликали соседей вязать буяна полотенцами. Несколько дней после этого отец ни с кем из домашних не разговаривал, а потом, придя с работы, молча ставил на стол, в середку скатертного узора, флакон советских духов, чаще всего «Ландыш». Это был знак примирения. Мать прятала счастливую улыбку и разрешала Мише с братом погулять допоздна. Много лет спустя, после женитьбы, переезжая из родительской квартиры, Свирельников во время сборов нашел в диване десяток нераспечатанных «Ландышей», завернутых в старый материнский халат.
Когда отец умер, эти бешеные вспышки запоздалой ревности забылись, а вот любимая песня осталась, и Михаил Дмитриевич слушал ее в прокуренном «Кружале», роняя слезы:
И рушник вышива-а-аный
На щастя, на до-олю дала-а-а…
Когда принесли жареного поросенка, похожего на загадочного застольного сфинксика, Веселкин торжественно объявил, что отказывается от всяких притязаний на «Фили-палас».
— А еще я тебе изобретателя подарю! Тако-ое придумал!
— Какого изобретателя?
— Фантастика! Для себя берег. Бери, без всяких-яких!
— Пусть зайдет.
— Когда?
— Завтра. Вечером.
— Не пожалеешь!
Потом они обнялись и в знак окончательного примирения больно стукнулись потными лбами.
«А может, это тоже приснилось? — засомневался Свирельников и для достоверности поглядел на девиц. — Нет, не приснилось!»
Две вагинальные труженицы являли собой живое подтверждение вчерашнего соединения врагов. После пьяных поцелуев и плаксивых клятв («Если тебе понадобится моя жизнь, приди и возьми ее!..») Веселкин предложил ослабевшему Михаилу Дмитриевичу закрепить вечную дружбу каруселью с девчонками. Зачем Свирельников, постановивший не изменять Светке, согласился? Зачем? На этот вопрос память, представлявшая собой постыдную невнятицу, ответа не давала.
— Сильно мы вчера?… — осторожно спросил он девиц, сел в постели, дотянулся и с упоением почесал щиколотки.
— А вы, Михаил Дмитриевич, разве ничего не помните? — надменно ухмыльнулась блондинка.
— Откуда? Папочка вчера такой бухатенький был! — необидно засмеялась брюнетка.
Нет, кое-что он, конечно, запомнил. Например, как вышли из «Кружала» — и ночной город показался колеблющимся роем жужжащих и светящихся насекомых. Потом они мчались в гостиницу в свирельниковском джипе, Вовико оглядывался, показывал пальцем на какой-то упорно следовавший за ними «жигуль» и хитро улыбался, а Михаил Дмитриевич с пьяной обидой уверял восстановленного друга в том, что вообще никого не боится и никакой охраны не нанимал. Веселкин же хохотал и повторял:
— Ты… ты думал, что я… тебя… могу… из-за Филей… пух-пух?! Ну, ты козел! Без всяких-яких!
Еще запомнилась «мамка», доставившая девочек, — строгая и значительная бабенка в кожаной двойке, похожая чем-то на разводящего: «Пост сдан. Пост принят». Пока клиенты оценивающе оглядывали товар, она внимательно осмотрела номер, словно собиралась обнаружить там, кроме двух загулявших приятелей, засаду из дюжины озабоченных мужиков. Потом «разводящая» тщательно пересчитала аванс и заставила Веселкина заменить надорванную пятисотку безупречной купюрой. В завершение, кивнув на улыбающихся девочек, она заученно объявила, что садизм и анальный секс не входят в число гарантированных таксой удовольствий.
— А если очень захочется? — хихикнул Вовико.
— Если очень захочется, договоритесь! — уже из дверей ответила «мамка». — Мое дело предупредить, чтобы не было потом… Ну, сами знаете — не маленькие!
— Строгая! — проводив ее взглядом, сочувственно заметил Веселкин.
— Раньше ничего была, — вздохнула брюнетка. — А после Нинкиной свадьбы — озверела…
— А кто есть Нинка? — почему-то с немецким акцентом спросил Вовико.
— Подружка ее.
— В каком смысле? — уточнил он.
— В том самом! — скривила накрашенные губы блондинка.
— А вы тоже подружки?
— В каком смысле? — хохотнула брюнетка.
— В том самом! — заржал Веселкин.
— Мы нормальные! — холодно ответила блондинка.
— А за деньги?
— Да ну вас! — вопросительно посмотрев на напарницу, заколебалась брюнетка. — Только это как в кино будет. Не по-настоящему…
— Я люблю кино! — обрадовался Вовико.
— Нет! — отказалась блондинка.
Свирельников помнил, как Веселкин уговаривал девиц, вынимая для убедительности из бумажника деньги. Брюнетка соглашалась и что-то долго шептала на ухо блондинке, но та поначалу только мотала головой. Наконец на ее лице стало постепенно проявляться выражение равнодушной безотказности. Наблюдая переговоры, Михаил Дмитриевич сообразил, что слово «лесбиянки» можно составить, сложив «лес» и «Бианки». Так странно звали писателя, сочинившего книжку «Лесная газета», которую в детстве мама читала маленькому Мише. Однако в тот самый момент, когда блондинка почти уже согласилась показать «кино», обрадованный Вовико подмигнул соратнику с таким глумливым предвкушением, что неуступчивая девица, заметив это, поджала губы, выпятила подбородок и отказалась. Наотрез.
— Тогда раздевайся! — повелел разозлившийся Веселкин. Блондинка, мелькнув гладко выбритыми подмышками, сняла через голову блузку и, глядя исподлобья, огладила ладонями свои большие, тугие еще, с длинными коричневыми сосками груди. Потом она стряхнула с ног туфли, привычно вышагнула из юбчонки и осталась в одних обтягивающих тонкую талию трусиках — спереди трогательно кружевных, а сзади суженных до бретельки, затерявшейся меж богатых ягодиц.
— Правда, папочка, она у нас красивая? — спросила брюнетка.
— Угу, — согласился Свирельников, стараясь понять, что же именно не нравится ему в этом почти совершенном теле.
А не нравилась ему, говоря по-армейски, «бэушность» обнажившейся плоти, очевидная с первого взгляда, несмотря на косметику и уход. Когда он после школы попал в армию, под Воронеж, в их Втором Померанском краснознаменном артиллерийском полку вовсю шла борьба с дедовщиной. Незадолго перед этим чеченцы и кумыки до полусмерти, каким-то особенно постыдным образом избили сержанта, призванного из Норильска и пытавшегося обуздать горноаульное безобразие у себя в отделении. Поскольку сержант так и не признался, кто бил, решено было после санчасти откомандировать его куда-нибудь подальше от греха.
Однако за день до выписки он пробрался в казарму и заточкой, изготовленной из автоматного шомпола, убил во сне трех самых отмороженных чеченцев, которых боялись даже офицеры. Парня арестовали и отправили на принудительное лечение, поскольку преступление он совершил, будучи не в себе. Бойцы горных национальностей с тех пор вели себя тише воды ниже травы, потому что с удивлением обнаружили: покладистые славяне тоже могут вот так убийственно сходить с ума. История дошла до министра обороны, сняли командира полка и замполита, а новое начальство, согласно закрытому приказу, объявило неуставным отношениям нещадную войну.
Но тщетно, ведь «неуставняк» не сводился к мордобою или глумлению «стариков» над «салабонами». Существовали еще некие законспирированные традиции и тайные обычаи, украшавшие заунывную службу. Например, уважающий себя «дед» обязан был вернуться на гражданку непременно в новом обмундировании. Зачем? Ведь дома в лучшем случае в чулане повесит, а то еще и ритуально сожжет во дворе для куража и соседской потехи. Но традиция есть традиция. В конце концов, невесты белое платье тоже на один день шьют.
А как добыть новьё, если старшина бдит? И вот над старенькой шинелью, прослужившей два, а то и более годков, совершались чудеса обновления: ее отпаривали, вычесывали, дотошно реставрировали… Все это делалось для того, чтобы начальство не заметило подмены, не угадало, что «дембеля» на последнем разводе перед убытием на «гражданку» стоят в новых шинелях, а «салаги», которым еще служить, как медным, — в старых, отреставрированных. И все-таки, несмотря на немалые ухищрения, достаточно было бросить косвенный взгляд, чтобы сразу понять, где «б/у», а где «новьё». Вот эта самая неустранимая, невосполнимая «бэушность» и чувствовалась в теле блондинки…
Тем временем разделась и брюнетка, огорчив ранней обвислостью своих достопримечательностей.
— Ну-с, — по-жеребячьи заржал Веселкин, — приступим к телу! Право первого выстрела предоставляется…
В это время в номер принесли шампанское. Вовико встряхнул бутылку и пенной струей окатил девушек. Брюнетка радостно завизжала, а блондинка посмотрела на выдумщика почти с ненавистью. Остатки допили.
Шампанское на какое-то время снова вырвало Михаила Дмитриевича из реальности, и следующее, что сохранил мозг, — это голый Вовико, с мстительным пыхтением осваивающий блондинку. Еще Свирельников запомнил, как брюнетка сидела на полу возле него и, отчаявшись привести пьяного клиента в отзывчивое состояние, рассказывала о своем страшно ревнивом муже, разрушившем маниакальной подозрительностью семью и вынудившем ее, оставив ребенка матери, уехать из Ростова в Москву на заработки. «Недавно приезжал — умолял вернуться!» — сообщила она. «А ты?» — «Может, и вернусь…» — «А он знает, чем ты зарабатываешь?» — «Не-е! Кроме сестры, никто не знает…»
Блондинка, опершись на локти и содрогаясь всем телом от таранных ударов Вовико, прислушивалась к россказням напарницы и снисходительно усмехалась.
…Далее последовала полная самозабвенность, из которой Свирельникова вернул к жизни страшный сон о грибах и дым от сигареты.
— Ну, Михаил Дмитриевич, платить будем? — строго спросила блондинка.
— За что? — удивился он.
— За все!
— А разве не заплатили?
— Нет. Друг ваш только аванс отдал.
— Странно! — удивился Свирельников, хотя это было как раз в стиле Веселкина, воинствующего халявщика. — Сколько я должен?
— Значит, так… — Брюнетка посмотрела на часы. — Сейчас без пятнадцати семь. Сколько за час — помнишь?
— Помню, — соврал он.
— Значит, вы нас взяли в половине двенадцатого. Умножаем на восемь и еще на два…
— Почему на два?
— Нас же двое.
— А-а-а! Ну конечно…
— Вычитаем задаток — получается…
Сумма, названная брюнеткой, оказалась немаленькой.
— Ты хорошо считаешь! — через силу улыбнулся Свирельников.
— Я бухгалтерские курсы окончила, — гордо сообщила девица. Он поискал глазами свой пиджак и обнаружил его висящим на спинке стула. Догадливая блондинка встала и, покачивая бедрами, отправилась за пиджаком. Михаил Дмитриевич ощутил запоздалую похмельную похоть и сильное сердцебиение. «Проститутка — бактериологическое оружие дьявола!» — вспомнил он любимое выражение доктора Сергея Ивановича и взял себя в руки. Девица, издевательски присев в книксене, подала пиджак. Бумажник явно отощал, из чего Свирельников заключил, что и за ужин тоже пришлось раскошелиться ему.
Ну Вовико, ну жлобиссимо!
Он расплатился. Брюнетка ловко пересчитала деньги, переворачивая и складывая бумажки с бухгалтерской тщательностью. Блондинка тем временем внимательно посмотрела ему в глаза; и строго спросила:
— А за вредность?
— За какую еще вредность? — изумился Свирельников.
— За какую? За «анал»…
— За два «анала»! — уточнила брюнетка.
— Я?! — покраснел Михаил Дмитриевич.
— Нет, ты, папуля, даже на «орал» не годился, — по-родственному засмеялась она и обнажила темные кариесные зубы.
При мысли о том, что с этим антисанитарным существом у него что-то было, директор «Сантехуюта» почувствовал тошноту, начинавшуюся от ступней.
— Дружок твой постарался! — уточнила блондинка.
— Боевой папашка! — добавила подруга.
— А где он?
— Уехал. Давно. Сказал, жена ждет.
— Какая жена? Он холостой!
— Значит, наврал! — понимающе усмехнулась блондинка.
— Сколько я должен?
— Сколько не жалко…
Он снова полез в бумажник. Девицы обрадованно схватили деньги и заторопились к дверям.
— Эй, постойте! — окликнул он. — А я? Со мной… Что-нибудь было?
— Ничего серьезного! — весело отозвалась брюнетка. Напарницы переглянулись, прыснули, как школьницы, сбежавшие с урока, и скрылись.
3
Свирельников посмотрел на часы: 6.49. Он разрешил себе полежать до семи, потом с трудом поднялся и пополз в ванную. Зеркало подтвердило худшие опасения: то, что еще вчера вечером было лицом неплохо сохранившегося сорокапятилетнего мужчины, превратилось в гнусную похмельную рожу. От мятной пасты, выдавленной из маленького гостиничного тюбика, его чуть не стошнило. Отравленный организм принципиально отказывался от гигиенического обновления и возвращения к здоровой жизни. Конечно, выход имелся: заказать бутылку водки с острой закуской, поправиться и залечь в номере, предаваясь медоточивой похмельной медитации. Но именно сегодня делать это было никак нельзя.
Он доплелся до телефона, долго, с тупой дотошностью изучал гостиничный проспект и наконец позвонил в рецепцию, чтобы выяснить, где находится сауна. Через пять минут ему внесли в номер белый махровый халат, тапочки и запечатанную душевую шапочку. Свирельников искренне порадовался фантастическим переменам в Отечестве. Он прекрасно помнил суровые советские гостиницы, где среди немногих развлечений значились: коллективная вечерняя охота на тараканов и несуетное командировочное пьянство. А если удавалось урвать одноместный номер, то провести мимо дежурной к себе на ночь девушку было нисколько не легче, чем прошмыгнуть обстреливаемую пулеметами контрольно-следовую полосу.
В сауне он оказался один. Принимая душ, Михаил Дмитриевич долго и придирчиво осматривал своего выдвиженца и на основании некоторых внятных опытному мужчине примет постарался убедить себя в том, что, кажется, ничего не было. А вся эта негаданная вакханалия и в самом деле ограничилась для него рассказом о ревнивом муже, исполненным брюнеткой для охмурения клиента и удовлетворения собственной мечтательности. Хорошо бы! Ведь из-за Веселкина ему уже однажды пришлось лечиться. Еще при Советской власти.
…В 85-м Свирельников и Тоня как раз вернулись по замене в Москву из Германии и буквально через месяц поссорились. Конечно, не так чудовищно, как в ту чертову новогоднюю ночь, но тоже довольно серьезно. Началось все с обычных упреков: мол, Свирельников совершенно не занимается дочерью, не помогает по дому, а закончилось обвинениями в полной никчемности, которая давно привела бы их семью к жизненному краху, если бы не «святой человек» — Валентин Петрович. Именно он отправил непутевого родственничка после окончания «Можайки» служить не на Камчатку, как предписала комиссия, но в Дальгдорф, что в десяти, между прочим, километрах от Западного Берлина. И теперь вот вынужден снова пристраивать его не куда-нибудь, а в Голицыне, в Центр управления полетами!
Наслушавшись всякого, Михаил Дмитриевич обиделся, собрал чемодан и ушел, хлопнув дверью. Мать, Зинаида Степановна, на постой его, конечно, не пустила. К невестке она относилась с опаской и понимала, что Антонина вмешательства в свою семейную жизнь не простит. Поэтому брачный отщепенец осел у одноклассника и друга Петьки Синякина: тот только успел отдать ключи, показать, где перекрывается газ и хранится тайный манускрипт. С тем и отбыл в творческую командировку на БАМ — собирать материал для продолжения романа о молодых гвардейцах пятилетки «Горизонт под ногами».
Оставшись один в квартире приятеля, Свирельников обнаружил в торшерной тумбочке приличный бар и основательно нализался диковинной в ту пору текилой: Петька только-только вернулся из Мехико с международной конференции «Молодая литература в борьбе за мир». Потом беглый муж лежал в счастливом расслабоне, слушая магнитофонные записи неведомого, но восхитительно антисоветского барда, обладавшего пронзительным ресторанным баритоном, и листал рукопись Петькиного романа, точнее, неприличную версию этого произведения. Поскольку сочинять книжку про ударников пятилетки было делом занудным, Синякин для собственного развлечения каждую героическую главу освежал каким-нибудь совокупительным паскудством. Например, если описывалось собрание, на котором бамовцы брали повышенные обязательства, то в самом конце озабоченный автор живописал, как комсомольцы, приняв проект постановления, тут же в зале под руководством старших партийных товарищей буйно предавались свальному греху. А если молоденькая ударница шла набираться передового опыта в соседнюю бригаду, то возвращалась она оттуда, можно сказать, переполненная самыми изощренными сексуальными впечатлениями.
Срамная версия романа хранилась, разумеется, втайне, доступная лишь друзьям, а к публикации в издательстве готовился правильный, вполне соцреалистический и скучный до икоты вариант. Оставляя другу свое сочинение, Петька просил по прочтении убрать манускрипт назад в нижний ящик стола, запереть, а ключик положить в вазочку. Однако Свирельников инструкцию не выполнил, сунул папку на полку, и благодаря этой оплошности Синякин впоследствии прославился, став родоначальником целого направления в литературе.
Утром беглец наслаждался одиноким похмельем, не потревоженным Тониными упреками, читал, томясь мужским одиночеством, Петькину срамоту, а к вечеру заскучал, позвонил матери — узнать, ищут ли его, и на всякий случай оставил свой телефон. Мать клятвенно пообещала сообщить номер Антонине по первому же требованию. Однако жена на связь не выходила, выдерживая характер. К концу третьего дня Свирельников уже совсем затосковал и сам бы вскоре пошел сдаваться, если бы не Веселкин. Он как раз вернулся в Москву из Улан-Удэ, куда его законопатили после «Можайки». Получив от Зинаиды Степановны телефон друга, Вовико позвонил, примчался и обнаружил однокурсника, тоскливо дочитывающего синякинскую порнуху. Пробежав глазами несколько страничек, Веселкин возбудился и со словами «без всяких-яких» куда-то ускакал, а вскоре притащил двух сестричек-лимитчиц. Он познакомился с ними в аэропорту и наврал, будто у него есть на примете квартира, сдающаяся по совершенно смешной цене. За крышу над головой девушки были готовы на все. Это «все», которое Веселкин называл почему-то братанием, удивило Свирельникова культмассовой безрадостностью и изобретательной деловитостью: «Делай раз! Делай два! Делай три!» У Петьки в романе то же самое выглядело гораздо заманчивее, романтичнее, а главное — не вредило здоровью.
Во время братания раздался звонок из Тынды от автора. Синякин взволнованно сообщил, что получил от издателей телеграмму: «Для ускорения подготовки к печати срочно требуется второй экземпляр рукописи!» (Впоследствии оказалось: редактор, едучи со службы в Переделкино, по пьяни забыл роман в электричке.) Петька объяснил, где лежит дубликат, и попросил друга срочно доставить его куда следует. Михаил же Дмитриевич, ошалевший от новых впечатлений и алкоголя, по ошибке схватил с полки папку со срамным вариантом. Когда он ехал в метро и от скуки рассматривал попутчиков, ему мерещилось, будто все они повязаны общей развратной тайной: те, что поугрюмее, возвращаются с братания, а те, что повеселей, туда как раз и направляются.
Стало тоскливо и захотелось к Тоне, в преданные моногамные объятья.
В издательстве никто его не ждал, рассеянный редактор ушел во внеочередной творческий отпуск. По указанию надменной секретарши Свирельников оставил папку в братской груде рукописей, которыми был завален бесхозный стол.
Через два дня Веселкин, выпроваживая девиц, объяснил им, что хозяин приготовленной для них квартиры — мужик подозрительный, адрес свой давать никому не разрешает, только телефон. Написав номер на бумажке, Вовико вытолкал сестричек с хамоватой галантностью, какую обычно позволяют себе мужчины по отношению к отосланным женщинам. Вернулся он хохоча.
— Ты чего? — спросил Свирельников.
— А я им дал телефон справочной Киевского вокзала. Там всегда занято…
К Веселкину, естественно, после той «карусели» ни черта не прилипло, а вот Михаил Дмитриевич схватил, научно выражаясь, «специфическую инфекцию», не очень серьезную, но довольно противную. Отомстили сестрички! Но почему-то не проходимцу Вовико, отбывшему к месту новой дислокации в Манино, а неповинному Свирельникову. Какое счастье, что обнаружилось это почти сразу и он еще не успел помириться с Тоней! А тут очень кстати воротился Петька. Опытным взором молодого литератора, собирающего материал для своих книг в самых нездоровых закоулках жизни, он определил заболевание как «гусарский насморк» и отвел товарища к подпольному доктору, пользовавшему неразборчивую в связях творческую интеллигенцию. Тот гарантировал исцеление и, главное, заверил, что никакая информация в кожно-венерологический диспансер, а значит, и к месту службы не просочится.
Пришлось сдавать позорные анализы и горстями пить антибиотики. Тут, в самый разгар лечения, позвонила жена, предлагая мир и дружбу. Недостойно хворый Свирельников изобразил глубоко обиженную личность, которая не может вот так сразу забыть нанесенные оскорбления и просит немного подождать, покуда зарубцуются нравственные раны. Тоня вспылила, снова наорала на него и швырнула трубку. Обрадованный Михаил Дмитриевич понял, что у него теперь есть по крайней мере неделя, чтобы вернуться в брачный секс излеченным.
Синякин тем временем хватился своего тайного сочинения, и Свирельников, помогая товарищу в бесплодных поисках, предположил, что рукопись увез с собой в Манино шкодливый Веселкин, дабы скрасить серость гарнизонной жизни. На самом деле ему сразу все стало понятно, и он тайком спрятал правильную папку под ванну, подальше от гневных хозяйских глаз. Петька же, собираясь в Дубулты на всесоюзный творческий семинар «Положительный герой молодой литературы», страшно ругался и требовал, чтобы к его возвращению блудливый манускрипт лежал на своем законном месте, в противном случае дружбе конец. Едва Синякин отбыл, Свирельников помчался в издательство, чтобы заменить эротоманский апокриф на канонический вариант, но там ему сообщили: «Горизонт под ногами» ввиду важного общественного значения включен в экспресс-план и передан для срочной редактуры другому, более опытному сотруднику. Это была полная катастрофа…
Страдая, что так гадко подставил друга, Михаил Дмитриевич почти не обрадовался полной капитуляции Тони, не подозревавшей в своем муже такой твердости: все предыдущие ссоры и размолвки заканчивались его покаянием и исправительными внутрисемейными работами. Более того, потом в течение многих лет она, помня тот мужнин уход, старалась не доводить домашние размолвки до серьезных ссор. В общем, иногда заболевания, передающиеся половым путем, укрепляют брак.
Во второй раз он попал в подобную переделку уже со Светкой, не предполагая, что столь юное существо может оказаться носителем инфекции. Но это, как, впрочем, и триумф Петькиного срамного романа, совсем другая история…
…Свирельников долго парился в одиночестве: до изнеможения лежал на раскаленном полке, затем, весь в поту, выбегал и опрокидывал на себя жбанчик воды, такой холодной, что все тело на мгновенье мертвело. Потом в сауну заглянула удручающе зрелая немка, вежливо пропела «гутен морген», размотала простынку, расстелила ее на нижнем ярусе и раскинулась — неувлекательно голая. Он исподтишка рассмотрел обнаженную даму, заметил на животе шрам, должно быть, от кесарева сечения, и принялся думать о том, что ребенок, родившийся от этой операции, к примеру мальчик, наверное, стал совсем уже взрослым и, возможно, именно в этот момент занимается с кем-нибудь бодрым утренним сексом. А его родительница тем временем лежит в жаркой сауне в чем мать родила, рядышком с русским бизнесменом… Это немудреное в общем-то соображение внезапно вызвало у Михаила Дмитриевича яркое, радостное, посещающее человека только с похмелья изумление, почти переходящее в предчувствие скорейшего и окончательного постижения тайного смысла бытия.
После сауны ему стало гораздо легче. Он оделся и спустился в холл. В рецепции с него приветливо слупили не только за номер, но еще за шампанское, шоколад и фрукты, заказанные Веселкиным. (Вовико даже в порыве примирения не поступился своими скобарскими принципами. Ай, молодца!) Деньги у Свирельникова принимала пожилая дама с суровым лицом гостиничной церберши, в давние времена жестоко выгонявшей из номеров робких советских путан и наводившей ужас на озабоченных командированных. Выдав квитанцию, которую он тут же сообразил провести по статье «представительские расходы», дама щедро улыбнулась и, пригласив заглядывать, протянула визитную карточку:
«МАНОН»
Клуб телесной радости
Исполнение всех желаний в течение часа
Михаил Дмитриевич вышел на улицу и догадался, что находится неподалеку от Патриарших прудов, а блудили они с Веселкиным в гостинице, где в прежние времена селились исключительно делегации дружественных коммунистических и рабочих партий.
Он достал из кармана и включил мобильник с позолоченной передней панелькой и модным нынче сигналом, имитирующим дребезжащий звонок старенького аппарата. Номер этого полусекретного телефона не выявлялся никакими определителями и был известен лишь самым доверенным и нужным людям. Имелась, правда, еще одна «труба», общедоступная, но ее директор «Сантехуюта» обычно оставлял водителю, принимавшему необязательные звонки.
Уже рассвело, и рыжее сентябрьское солнце просовывало между тесно стоящими домами холодные утренние лучи. Но прохожих и машин почти не было. Только на противоположной стороне переулка бритоголовый парень, одетый в джинсы и красную ветровку, рылся в багажнике серых «Жигулей», показавшихся Свирельникову странно знакомыми.
Решив, что это обычное похмельное «дежа вю», Михаил Дмитриевич помотал головой и направился к своему черному лендроверу. Водитель Леша спал, откинувшись в кресле и выставив кадык. Именно так в давнишние годы откидывался, подставляя беззащитное горло лезвию, отец, любивший бриться в парикмахерской, несмотря на неудовольствие матери, которая считала это расточительством. Оставаясь один дома, маленький Ишка (так его иногда звали в семье) играл в парикмахерскую: взбивал отцовским помазком в мыльнице пену и брился перед зеркалом плоской, закругленной на концах палочкой, сбереженной от съеденного эскимо.
Свирельников подергал ручку дверцы — заперто. Тогда он постучал по лобовому стеклу. Водитель встрепенулся, открыл глаза, бессмысленно, даже пренебрежительно глянул на хозяина, затем узнал, виновато заулыбался и, окончательно проснувшись, щелкнул замком. Уходя с Веселкиным в номера и думая, что уложится в час-полтора, пьяненький Михаил Дмитриевич приказал ждать, а потом просто забыл позвонить шоферу на мобильный и отпустить домой. Но босс никогда не должен виниться перед подчиненным.
— Ты чего домой не поехал? — строго спросил он, усаживаясь.
— Так вы не велели, — заробел водитель.
— Что я тебе не велел? Что я тебе сказал?
— Жди…
— А если бы я послезавтра пришел? Ждал бы?
Леша пожал плечами.
— Позвонить надо было! — наставительно разъяснил Свирельников, страдая от собственного занудства.
— Я думал, вы заняты…
— Думаю я! — зло гаркнул Михаил Дмитриевич, потому что в слове «заняты» ему почудилась глубоко упрятанная насмешка. — Звонки важные были?
— Из «Столичного колокола» вас искали.
— Ладно, поехали!
— Куда?
— Домой! Надо же мне после блядей переодеться!
Когда они отъезжали от гостиницы, бритоголовый как-то особенно посмотрел им вслед и торопливо вскочил в машину. Свирельников сначала забеспокоился, но потом вспомнил майора-пропагандиста, с которым вместе служил в Германии: тому после хорошей пьянки в гаштете мерещились везде агенты НАТО. А замполит Агариков, наоборот, всегда говорил, что бдительность и «бздительность» — вещи разные. Хороший был мужик, смешной! Михаил Дмитриевич улыбнулся и мысленно пообещал организму заслуженный отдых…
4
Уйдя от Тони, Свирельников оставил ей квартиру на Плющихе, а себе подобрал хорошую «двушку» на Беговой в кооперативе творческой интеллигенции «Колорит». На большее после дефолта 98-го денег не было: начинал тогда чуть ли не с нуля, даже новую дачу в «Здравнице» пришлось загнать. Жилплощадь ему продал словоохотливый наследник, похожий на внезапно постаревшего и поседевшего очкастого вундеркинда. Он ради этого прилетел из Америки и по-русски тараторил не то чтобы с акцентом, но с каким-то неуловимым иностранным излишеством. Мебель наследник уже пристроил хорошим людям (на вытертом паркете виднелись большие ровные пятна сохранившегося лака), картины у него оптом купил Чукотский национальный банк (на выцветших обоях темнели прямоугольники). Наверное, не очень-то преуспевая за океаном, он был чрезвычайно доволен совершенными здесь, на бывшей Родине, сделками и весело рассказывал покупателю про своего усопшего деда, прохорохорившегося на белом свете аж девяносто девять лет.
В 21-м году дедуля, тогда юный студент ВХУТЕМАСа, во время встречи молодежи с Лениным пробрался к самой сцене и нарисовал вождя. Нарисовал, надо сказать, плохо и совсем не похоже. Но поскольку натурных портретов Ильича осталось вообще немного, даже и этот неудачный рисунок помещали во все альбомы и иллюстрированные издания. Автора же включали в разные советы и комиссии, принимавшие в эксплуатацию очередной ленинский бюст, памятник или эпическое полотно, должное украсить Дом культуры либо зал заседаний руководящего учреждения. От деда как от очевидца требовалось одно — посмотреть и сказать: похож или не похож. И бывший вхутемасовец жил дай бог каждому! Из ресторанов не вылезал — приглашали, угощали и умоляли: «Будь человеком, скажи: похож!» Сам он почти ничего не писал, разве что изредка для удовольствия баловался советскими ню: «На Днепре. Доярки после смены». Кстати, на Беговой, в кооперативе «Колорит», заслуженный лениновидец оказался потому, что свою пятикомнатную квартиру на Тверской, напротив Моссовета, оставил дочери, зятю и внукам.
— А что с той квартирой? — полюбопытствовал Свирельников.
— Продали еще в восемьдесят девятом, когда в Америку уезжали…
— А дед чего не уехал?
— Не захотел. Сказал: здесь я Ленина видел, а там я кому нужен?
— А в Америке как?
— Негров много. Редкие твари! Но говорить об этом можно только здесь. Там нельзя: политкорректность долбаная!
После 91-го за то, за что до этого выдвигали и холили, деда задвинули. Он, правда, ерепенился, пытался пристегнуться к новой жизни, даже опубликовал воспоминания о том, какое неприятное впечатление произвел на него Ленин при встрече — маленький, рыжий, суетливый, брызжущий слюной. И теперь, мол, пришло время объявить правду: он, юный вхутемасовец, рисуя, сознательно исказил вождя мирового пролетариата — так сказать, из классовой мести, потому что у них до революции был ювелирный магазин, а большевики все отняли! Старичку позвонили и пригласили в день рождения Ильича на телепередачу, посвященную тому, какой Ленин был, в сущности, всемирно-исторический мерзавец и морально-бытовой сколопендр-двоеженец. Дед в прямом эфире охотно подтвердил и про мерзавца, и про сколопендра, вспомнил даже похотливые взгляды, которые вождь бросал на юных краснокосынчатых вхутемасовок. Но это не помогло.
Про деда забыли. Навсегда. А как жить? Пенсия никакая. Кормился тем, что присылали родственники из Америки, да по мелочи распродавал имущество. Пока не обокрали, пускал на постой приезжих с Белорусского вокзала. Они-то и довели квартиру до полусортирного состояния. Особенно Свирельникова как специалиста поразил унитаз, треснувший в нескольких местах и обмотанный от распада скотчем, бинтами, бумажными полосами для заклейки окон и даже шпагатом, каким в магазинах раньше завязывали коробки с тортами.
Окончив рассказ про выдающегося деда, Наследничек объявил цену — такую, что Михаил Дмитриевич обалдел:
— За что?
— За вид.
— За какой еще вид?
Бывший вундеркинд движением фокусника отдернул тяжелую пыльную портьеру. Свирельников обомлел: буквально в двадцати метрах от него, взметая пыль, пронесся запряженный в «качалку» рысак. В глаза бросились вдохновленная беговым азартом лошадиная морда и равнодушное лицо жокея. Окно выходило прямо на ипподром, на взрытую копытами дорожку.
— Ну? — спросил наследник.
— Беру! — тут же согласился директор «Сантехуюта».
Покупая квартиру, Михаил Дмитриевич думал, что, сидя у окна и созерцая скачки, он будет иметь регулярный релакс и отдых от своей суетливой предпринимательской жизни, но получилось иначе: уходил он на работу утром, а возвращался за полночь и лишь по воскресеньям ему выпадало насладиться бурной состязательной жизнью ипподрома. Кроме того, он вступил в ту пору жизни и в ту фазу финансового благополучия, когда мужские радости уже не могут и не должны являть собой некую шкодливую внебрачную суету. Богатый человек тем и отличается от малоимущей шелупони, что уважает свои желания, в том числе похоть. Однако девушки по вызову довольно быстро надоели — после них оставалось ощущение какого-то подлого прилюдного самоудовлетворения. (Это чувство после длительного перерыва снова посетило Свирельникова нынешним грешным утром.)
Тогда он решил сменить ориентацию и стал зазывать к себе подпивших на фуршетах вполне приличных бизнес-дам, охотно клевавших на рассказы про уникальный вид из окна. Почти все они потом перезванивали и выражали готовность вновь насладиться из кровати зрелищем мчащихся за стеклом бешеных упряжек и даже сымитировать их постельный вариант. Некоторым Михаил Дмитриевич шел навстречу. Однако и это скоро наскучило. От деловых женщин, самых изощренных и страстных, веяло непреодолимой самодостаточностью. Даже в роскошно бурные мгновенья было не ясно, к чему они на самом деле все время прислушиваются — к назревающему в их разгоряченных чреслах оргазму или к мобильному телефону, оставшемуся в сумочке…
А потом появилась Светка. Все случилось внезапно и буднично: она заехала к нему за деньгами, которые называла «шпионскими», ахнула, увидав в окне мчащиеся упряжки, сообщила, что всегда мечтала ездить верхом, как принцесса Ди, потом выпила немного мартини и без особых смущений оседлала Михаила Дмитриевича. После Светка ходила по квартире голая и рассказывала, что ее всегда тянуло к взрослым мужчинам, а Свирельников ей сразу понравился — с первой встречи.
Дней через десять он забеспокоился и, решив, что застудил простату, когда возил юную подружку купаться в аквапарк, отправился к своему доктору Сергею Ивановичу. Тому хватило одного взгляда, брошенного на предъявителя, чтобы укоризненно покачать головой:
— Ай-ай-ай! Без презерватива?!
— Я думал…
— Как ребенок! Ну разве вы по грязи без ботинок ходите?
— Нет, — сознался Свирельников. — Не хожу…
— А ведь случайные связи — та же грязь! О проститутках даже не говорю: это — бактериологическое оружие дьявола!
— Это не случайная связь! — обидчиво возразил Михаил Дмитриевич.
— Любовь?
— Ну, любовь, наверное, громко сказано… Увлечение.
— Возраст увлечения?
— Две недели. Чуть меньше…
— Дорогой мой, не пытайтесь казаться хуже, чем вы есть! Сколько лет девушке?
— Девятнадцать.
— Студентка?
— Да.
— Опаснейший контингент: в голове и промежности ветер, вагинальный опыт катастрофически опережает опыт жизненный. Когда был контакт?
— Вчера.
— Это последний. А первый?
— Дней десять…
— Скорее всего, хламидиоз, — покачал головой Сергей Иванович. — Разве так можно!
— А что же делать?
— То же самое, что делают другие обеспеченные мужчины. Полюбили, увлеклись, осознали, что душевная склонность требует непременной физической близости, — и сразу же бегом к Василию Моисеевичу. Он берет у девушки экспресс-анализ. Да вас заодно проверяет. Пролечились оба-два, сделали «контрольку», восстановили флору — и безумствуйте ночи напролет! Все серьезные люди давно уже так живут!
— Но ведь девушка может обидеться!
— На что — на гигиену? Если умная, наоборот, порадуется: основательный мужчина попался.
— А если она… ну… чиста?
— Как ангел? В литературе такие случаи описаны. Лично я не встречал. Зато знаю другие ситуации. Тут один англичанин ко мне ходит. Привел пассию: влюбился. Проверили: шесть инфекций, хроника с осложнениями. Посчитали: с реабилитацией курс лечения пять штук баксов. Взял он на размышление три дня. Потом позвонили говорит: нет, она таких денег не стоит. Вот вам западный образ жизни! Пойдемте!
Сергей Иванович отвел Свирельникова в пристройку. К двери была прилеплена табличка «Центр интимного здоровья». На стульях в коридоре сидели в основном молодые, модно одетые женщины, безмятежные и значительные, словно дожидались они приема не венеролога, а косметолога. Одна даже преспокойно вязала, постукивая спицами. Средних лет пара весело перешептывалась, поглядывая на горной наружности гражданина, который нервно мерил шагами помещение, бормоча под нос проклятья, состоявшие из гортанной невнятицы с частыми вкраплениями русского мата.
— Ну вот, пока очередь подойдет, ваш ангел и подлетит. Звоните! — распорядился доктор.
Светка примчалась быстро, ничуть не смущаясь, уселась рядом со Свирельниковым и шепотом спросила:
— Мы болеем?
— Да, — тихо и сурово ответил он.
— Из-за меня? — мило нахмурилась она.
— Скорее всего…
— Ну, Никеша, скотина!
— Что?
— Нет, ничего… Ты меня простишь? Это до тебя было. Честное слово!
Конечно же он простил. А что ему оставалось делать?
5
Добравшись до дома, Свирельников отпустил Лешу домой — умыться и позавтракать. У подъезда консьержка Елизавета Федоровна — заслуженный работник культуры и бывшая актриса — кормила на ступеньках бездомных кошек. Истомившись за ночь без человеческого общения, она бросилась к Михаилу Дмитриевичу, объявив хорошо поставленным трагическим голосом, что нынешние режиссеры умеют только уродовать классику, а выпускники «Щуки» не способны даже держать второй план. Директор «Сантехуюта» спорить не стал. В этот момент его гораздо больше интересовали серые «Жигули», которые медленно проехали вдоль соседнего дома и скрылись за поворотом.
«Нет, это, кажется, не похмельные глюки!» — сообразил он. Похоже, с самого утра, а точнее даже, со вчерашнего вечера за ним следили! Но кто и зачем? Торопливо согласившись с Елизаветой Федоровной, что вечный худрук некогда знаменитой «Таганки» впал в очевидный творческий маразм, Свирельников метнулся к лифту. Через мгновенье, как по заказу, створки разъехались — из кабинки стремглав выскочила бодрая извилистая такса и, напрягая поводок, потащила на прогулку еще не проснувшуюся толстушку с восьмого этажа. Поднимаясь к себе, Михаил Дмитриевич некоторое время слышал гулкий голос бывшей актрисы, громившей телепередачу «Дог-шоу» за низкопоклонство перед западным собачьим питанием.
Войдя в квартиру и вдохнув родной воздух, Михаил Дмитриевич ощутил долгожданное домашнее расслабление. Наверное, нечто подобное испытывал древний человек, когда, удрав от саблезубого тигра или голодных каннибалов, забивался в свою родную пещерку и чувствовал себя в первобытной безопасности. Свирельников отдернул оконную штору: беговое поле было пустынно. Он сбросил пиджак, осторожно, через голову, чтобы не повредить узел, снял галстук и включил автоответчик. Сообщения были еще вчерашние: загуляв с Веселкиным, он поставил «золотой» мобильник на режим переадресации.
Первой звонила секретарша Нонна. Подчеркнуто официально, но с неуловимой иронической интонацией, какую позволяют себе помощницы, состоящие с шефом в интимной близости, она сообщала, что обтрезвонились из газеты «Столичный колокол» и просили срочно с ними связаться. Дергались они, сообразил Михаил Дмитриевич, скорее всего, из-за неоплаченной рекламы. Это уже случалось, и гендиректор «Сантехуюта» злобно наметил: сегодня же накостылять бухгалтерии.
Вторым оказался отец Вениамин. Он душевно поздравлял с Анной Пророчицей, передавал именинные приветы дочери, забыв, очевидно, что зовут ее не Анна, а Алена, и напоминал — уже в который раз — про болтики. «Черт! — выругался про себя Михаил Дмитриевич. — Сегодня же надо забрать и отвезти!» — мысленно постановил он. «Пусть Господь посетит тебя Своей милостью! — словно услышав его, обрадовался пастырь. — Ну, храни тебя Бог!»
Третьей была мать. Она достаточно связно прорыдала, что Федька опять запил, и попросила незамедлительно приехать на помощь брату. «Вот мерзавец!» — заскрипел зубами Свирельников, но, почуяв в собственном теле подлую похмельную невнятность, смягчился: надо будет к ним сегодня заскочить.
Четвертым шел Алипанов. «Все в порядке! — спокойно сообщил он. — Передаю трубку…» И тут же в автоответчике забился плачущий голос Фетюгина, который обещал завтра (значит, уже сегодня) в девять часов доставить долг прямо домой. «Очень кстати!» — обрадовался Свирельников: ему предстояло (если все наконец сложится) занести большую взятку руководителю Департамента. Потом снова заговорил Алипанов: «Позвони, когда все будет в порядке! Жду».
Пятой объявилась Светка: «Ты — врун и обманщик! Я изменю тебе с сантехником! Прямо сейчас!.. Заходите, заходите, молодой человек! Ну конечно же я дома одна. Совсем одна…» От этих слов Михаила Дмитриевича бросило в жар. Нет, не потому, что он поверил в ее смешную угрозу, а оттого, что Тоня почти с такой же интонацией, когда ссорились, полушутливо-полусерьезно обещала наставить ему рога с каким-нибудь исключительным ничтожеством. Впрочем, и в этом случае он тоже сам виноват: обещал приехать к Светке вечером, еще не зная, что закаруселит с Веселкиным, и обманул. А мог ведь позвонить и соврать что-нибудь про срочные переговоры. Почему не позвонил? Почему? Да, был пьян и вовлечен в непотребство. Ну и что? Все равно надо было набрать и наврать! Это жены бесятся, когда пьяный муж звонит за полночь и с пятого раза выговаривает слово «задерживаюсь». А любовницам, наоборот, нравится: «Ах, он даже в таком виде про меня не забывает!» Конечно, надо было звонить и врать! Ложь украшает любовь, как хороший багет линялую акварельку. Если мужчина перестает женщине врать, значит, он ею больше не дорожит и скоро разлюбит, если уже не разлюбил.
«Срочно ехать и — мириться!»
Последний «месседж» оказался очень странным: кто-то прерывисто дышал в трубку, и доносился отчетливый автомобильный гул. Звонили с улицы. Потом раздались гудки. Михаил Дмитриевич взглянул на зеленый дисплейчик и обнаружил, что звонок был сделан уже сегодня, минут десять назад, когда он поднимался в лифте. Озадаченный Свирельников еще раз прослушал последнюю запись, но дополнительно ничего, кроме скрипучей милицейской сирены, звучавшей в отдаленном машинном шуме, не уловил. Поначалу он хотел сразу же набрать Алипанова и рассказать обо всех этих нехорошестях, но решил дождаться Фитюгина, а потом уже звонить.
Чтобы успокоиться и отогнать мысли о подозрительном «жигуленке», Михаил Дмитриевич несколько раз прошелся по комнате, задержался возле тележки-бара, повертел в руках черного «Джонни Уокера» и даже заранее ощутил во рту теплую освобождающую алкогольную горечь. Но сегодня с утра пить было нельзя. Он нехотя вернул бутылку на тележку и включил телевизор.
Шла шутейная утренняя передача «Вставай, страна огромная!», которую вела развязная дама с фиолетовыми волосами, похожая на Карлсона без пропеллера. Звали ее Ирма. Она сообщила, что сегодня, 11 сентября, по православному календарю день Иоанна Предтечи, и принялась бойко рассказывать про то, как Саломея в обмен на сексапильный танец выпросила у Ирода голову Крестителя…
«А теперь у меня вопрос к директору Института библейской истории, действительному члену АГУ, Академии гуманитарного универсализма, господину Коллибину. — Ведущая на вращающемся кресле резко повернулась к гостю. — Кирилл Семенович, так можно ли утверждать, что именно Саломея заказала Иоанна Предтечу?»
Изнуренное знанием морщинистое лицо академика потемнело в мыслительном усилии, и он медленно, как бы размышляя вслух, заговорил:
«Видите ли, Ирмочка, формально — да, так как именно Саломея, падчерица и одновременно племянница Ирода Антипы, потребовала от него: „Хочу, чтобы ты мне дал теперь же на блюде голову Иоанна Крестителя!“ И царю, прилюдно поклявшемуся выполнить любую ее просьбу, ничего не оставалось, как послать палачей в темницу. Однако мы должны помнить, что, услышав обещание царя, Саломея выбежала из залы, чтобы, так сказать, проконсультироваться со своей матерью Иродиадой, которая и приказала дочери: проси голову Крестителя!..»
«Ага! — радостно воскликнула фиолетовая ведущая, начавшая уже тосковать и ерзать ото всех этих подробностей. — Значит, Предтечу заказала Иродиада?!»
«Понимаете, Ирмочка, формально мы можем это предположить, — кивнул универсальный академик. — Действительно, Иоанн Креститель решительно осуждал брак царя с Иродиадой, потому что ее первый муж был еще жив. Да и собственная жена царя тоже была жива, но убежала от него к своему отцу. Поэтому царица питала к Иоанну далеко не дружественные чувства…»
«Как же у них там все запущено! — кокетливо хохотнула Ирма. — Что ж, давайте перейдем…»
«Разрешите закончить мысль?» — попросил Коллибин.
«Покороче!»
«…Иосиф Флавий сообщает, что царь заключил Иоанна в тюрьму, боясь, как бы страстные проповеди не спровоцировали народные волнения. Поэтому мы не можем исключить, что коварный Ирод Антипа, зная ненависть своей жены к Крестителю, сознательно пообещал падчерице выполнить любую ее просьбу, предвидя, какова будет эта просьба. Таким образом, ему удалось откровенное политическое убийство замаскировать под месть оскорбленной женщины. Это был тонкий расчет…»
«Совершенно с вами согласна! — перебила ведущая. — Брак по расчету может оказаться счастливым только в том случае, если расчет был верным. Итак, академик Коллибин считает, что Крестителя заказал царь Ирод! А теперь…»
«Ирмочка! Мы еще не рассмотрели с вами возможный след Синедриона в этом деле. Ведь поначалу Ирод весьма сочувственно прислушивался к советам Иоанна. Однако Креститель, как сказано в Евангелии, „все положил к ногам Иисуса Мессии, которому должно было расти, а ему, Иоанну, умаляться“. А это не могло не вызвать озабоченности влиятельного священничества, которое…»
«Кирилл Семенович, — ненавидяще улыбаясь, оборвала его фиолетовая ведущая, — надеюсь, вы еще не раз придете к нам в студию, и мы, конечно, расскажем телезрителям и про кровавый след Синедриона, и про кровосмесительные нравы того времени, а сейчас пора узнать, как отмечали день усекновения главы Иоанна Предтечи на Руси! И расскажет нам об этом, как всегда, Старичок Боровичок!»
В углу экрана вдруг возникло некое как бы избяное помещение. На фоне авангардно нарисованной печи сидел странный человечек в широкополой соломенной шляпе, похожий на Карла Маркса, из озорства вырядившегося то ли гусляром, то ли бандуристом. Задумчиво облокотившись о настоящую самопрялку и поигрывая резным вальком для белья, он всем своим видом выражал ожидание.
«Боровичо-ок!» — игриво позвала ведущая, глядя почему-то в другой угол экрана.
«Ирма?!» — с готовностью отозвался тот.
«Боровичок, вы в эфире!»
«Иван постный — осени отец крестный! — балагуристо затараторил гусляр. — Иван постный пришел — лето красное увел. Иван Предтеча гонит птицу за море далече! С Ивана постного убирали репу. Однако с этим днем связан запрет кушать все круглое…»
«А это еще почему?»
«А вот почему. Нельзя есть яблоки, картошку, капусту, арбузы, лук, — в общем, все то, что напоминает человеческую голову. Считалось грехом брать в руки нож и резать что бы то ни было…»
«Ой, а я хлеб резала!» — расстроилась Ирма.
«Бог простит! — пообещал Боровичок. — Но я надеюсь, вы сегодня не пели?»
«Нет!»
«И правильно! Ведь запрет на песни и пляски связан с тем, что Саломея именно таким образом выпросила у Ирода голову Иоанна Крестителя. Ирма?!»
«Спасибо, Старичок Боровичок, за подробную информацию! — поблагодарила ведущая и, оставшись в кадре одна, вздохнула огорченно. — Ну что ж, если нельзя петь и плясать, остается послушать последние известия. Казимир?!»
Камера дала общий план, и на том месте, где прежде сидел академик, теперь обнаружился безукоризненно одетый молодой человек с лицом, искаженным какой-то давней, очевидно родовой, травмой. Героический доктор, тащивший его щипцами, и помыслить не мог, что помогает появиться на белый свет будущему телевизионному диктору.
«Ирма?!» — отозвался Казимир, отрываясь от ноутбука.
«Что нового в мире?»
«Сегодня в США пройдут траурные мероприятия, посвященные второй годовщине террористического акта на Манхэттене. В Россию с частным визитом прибывает экс-президент Джордж Буш-старший с супругой Барбарой. Свое турне он начнет с Санкт-Петербурга, планирует также посетить Москву и Сочи и, конечно же, встретиться со своим другом экс-президентом Горбачевым…»
Поняв, что ничего заслуживающего внимания в мире не произошло, Михаил Дмитриевич стал переодеваться, прикидывая, как складывается день. Директор «Сантехуюта» никогда не записывал свои планы в ежедневник, но помнил все по минутам — привычка, оставшаяся с армейских времен. В 9.30 для ежемесячного осмотра его ждал доктор Сергей Иванович. Как ни странно, после такой пьянки Свирельников чувствовал себя вполне прилично, если исключить естественную оторопь в организме. Поначалу он хотел позвонить и перенести осмотр, боясь опоздать к следователю или, что еще хуже, не успеть на вручение даров, назначенное на 12.00. Но потом, прикинув и рассчитав расстояния, решил не ломать график.
Михаил Дмитриевич отодвинул зеркальную панель шкафа-«стенли» и, немного поколебавшись, выбрал костюм попроще, так как глава Департамента был чрезвычайно скромен, строг и придирчив. Ведь чиновник, известное дело, чем больше берет, тем болезненнее относится к наглядной роскоши входящего в кабинет бизнесмена. У него, чиновника, может быть, тоже дома гардероб набит «гуччами» да «версачами», а лишний раз не наденешь — враги только и ждут повода!
Некоторое время Свирельников стоял перед зеркалом, соображая сорочку и галстук. В этом он ничего не понимал, а малолетняя Светка, носившая исключительно джинсы да майки, — тем более. В прежние, семейные времена галстуки ему выбирала и повязывала, разумеется, Тоня — большая специалистка. Сам он так и не научился: полжизни проходил «по форме» с уставной «селедкой», имевшей вечный узел да еще застежку на резиночке — для удобства. Захолостяковав, Михаил Дмитриевич стал наряжаться по наитию, однако сегодня, очевидно с похмелья, интуиция тупо отказывалась участвовать в процессе одевания. И тут ему пришла в голову спасительная мысль — директор «Сантехуюта» снова обернулся к телевизору.
«…В Министерстве образования, — докладывал Казимир, — заканчивается прием отзывов на новый стандарт образования, и вскоре он поступит на утверждение в Думу. Программы школьных предметов разработчики постарались максимально насытить знаниями, необходимыми для повседневной жизни. В курс биологии, к примеру, добавили тему „Съедобные и несъедобные грибы“, на уроках географии дети смогут познакомиться с денежными знаками основных стран мира, а в курс математики введена теория вероятности, которая поможет каждому школьнику оценить свои шансы при игре в лотерею…»
На дикторе были сине-полосатая рубашка и стального цвета однотонный атласный галстук. Михаил Дмитриевич выключил ящик и стал рыться в шкафу, проклиная свое невежество и страдая оттого, что вынужден подражать этому деформированному телевизионному щеголю. А куда деваться? Не приучили… Отец сроду галстуков не носил — среди шоферни этого вообще не понимали. При галстуке Михаил Дмитриевич видел его только один раз, когда хоронил. Дмитрий Матвеевич отрулил тридцать семь лет без единого серьезного ДТП, и его, как самого опытного в хозяйстве водителя, отправили в Чернобыль. Чуть ли не в виде поощрения, суки! Что уж он там возил на своем самосвале, кто теперь расскажет? Стал прихварывать. Потом обнаружили рак, прооперировали на Каширке, объяснились с родственниками и отпустили умирать домой, а ему сообщили, будто опухоль доброкачественная и бояться нечего. Почти до последнего дня он радовался за себя и переживал за соседей по палате (у них-то, в отличие от него, везунчика, рак самый настоящий!) и очень удивлялся, что домашние хоть и разделяют его радость, но как-то неуверенно. К концу он так высох, что мать, которая всегда была против кремации, махнула рукой и сказала: «Жгите! Все равно ничего не осталось…»
6
Свирельников умел завязывать только пионерский галстук. Были такие — из алого шелка, частицы, можно сказать, революционного знамени, обагренного кровью борцов за лучшее будущее. «Красиво умели детишек морочить!» — подумал он, внутренне напевая:
Вот на груди алый галстук расцвел.
Юность бушует, как вешние во-оды.
Скоро мы будем вступать в комсомол,
Так продолжаются школьные го-оды!
А почему, собственно, морочить? Что тут плохого? Ну, партию разогнали, может, и за дело. Ведь никто же не заступился. Никто! И хрен с ней! А пионеров-то за что? Они-то со своими горнами и барабанами кому мешали? Ну и маршировали бы себе дальше, собирали металлолом, бабушек через дорогу переводили, советовались бы там в своих отрядах! Кому это вредило? Значит, вредило! Значит, правильно Федька говорит, что где-то там, в закулисье… Стоп! «Закулисье» — «закут лисий». Тонька бы оценила!.. Так вот, значит, в этом самом «закуту лисьем» решили: не хрена с детства к коллективу приучать, не хрена товарищей-выручальщиков плодить! Человек — волк-одиночка! Нет, сначала волчонок, а потом уже волк! Брат правильно говорит. Вообще, Федька в первый день запоя много правильных вещей говорит. Это потом он уже начинает нести совершенную чепуху, вроде того, что евреи на самом деле никакие не евреи, а засланные из другой галактики биороботы с единым центром управления и задачей подчинить себе человеческую цивилизацию. Лечить надо брата. Опять надо лечить!
Самого Свирельникова, кстати, долго не принимали в пионеры. Во время сбора металлолома он проявил, как выразилась на собрании учительница Галина Остаповна, «хищнические наклонности». А дело было так: в Татарском дворе, возле Казанки, стояла раскуроченная «инвалидка» — трехколесная машинка, из тех, что предназначались увечным фронтовикам. Ветеран, видимо, одиноко помер, а его средство передвижения долго ржавело у забора, летом зарастая огромными московскими лопухами, а зимой превращаясь в сугроб. И вдруг в Краснопролетарском районе объявили соревнования под девизом «Металлолому — вторую жизнь!». По классам метался старший пионервожатый Илья, похожий на очкастого Шурика из «Кавказской пленницы», и вдохновенно рассказывал, как старый бабушкин утюг или ржавая труба могут превратиться в броню боевого танка и даже сопла ракеты, летящей к Марсу. Но что еще важней, было обещано: класс, собравший больше всего лома, поедет на Бородинское поле, где до сих пор находят медные солдатские пуговицы и даже побелевшие от времени пули величиной с лесной орех.
Маленький Миша страшно воодушевился и сразу вспомнил про «инвалидку», за которой иногда прятался, играя с друзьями в войну. Однако про нее еще раньше вспомнили мальчишки из 3-го «А», но не смогли даже сдвинуть с места, поэтому поставили часового и побежали за подмогой. Конечно, можно было позвать своих ребят, дать часовому по шее и утащить машину. Но пацаны из 3-го «А» поступили очень хитро: они поручили стеречь добычу Равильке. Грамотное решение, потому что двор назывался Татарским совсем не случайно: в полуразвалившемся флигеле обитала многочисленная и горластая семья дворника дяди Шамиля, большеголового татарина с недобрым взглядом, гонявшегося за мальчишками с метлой, если кто-нибудь обижал задиристого Равиля.
И тогда в голове малолетнего Свирельникова созрел изысканный план. Дело в том, что отец обычно обедал дома — подъезжал на своем самосвале и питался. Миша отыскал ближайший автомат и набрал номер, обойдясь, разумеется, без двух копеек. Этим нехитрым искусством владели почти все мальчишки: когда на том конце провода отвечали, надо было просто придавить рычаг, на который вешается трубка, до первого, еле слышного щелчка. Весь секрет заключался в чувствительности пальцев: чуть передавишь — и отбой. Телефон в их большой коммунальной квартире висел в коридоре, и никто обычно не торопился к дребезжащему черному аппарату, предпочитая, чтобы это сделали соседи. Но Мише повезло — трубку снял Григорий Валентинович, пожилой холостяк, работавший бухгалтером на «Физприборе», в двух кварталах от дома. Иногда в обеденный перерыв он со своей сослуживицей забегал попить чаю, и наивный Свирельников никак не мог понять возмущение матери, которая была яростно убеждена в том, что молодая замужняя женщина не имеет никакого личного права пить чай наедине с товарищем по работе, тем более таким старым.
Итак, Григорий Валентинович снял трубку и сообщил, что Дмитрий Матвеевич только-только закончил обед и спустился к машине. Миша взмолился:
— Дядя Гриша, верните папу!
Сосед с явным неудовольствием согласился.
— Что сотряслось? — минут через пять раздался в трубке отцов голос.
Он всегда говорил именно «сотряслось», а не «стряслось». И уж конечно, не от бескультурья, потому что вырастила его бабушка, до революции служившая гувернанткой в хороших семьях. Однажды Миша даже спросил отца, почему тот не стал учиться дальше, а пошел шоферить. Дмитрий Матвеевич, улыбаясь, ответил, что на трассе есть знаки и указатели, на крайний случай — регулировщики, а вот в других профессиях, особенно умственных, полный бардак и безответственность. Но откуда взялось это самое «сотряслось», он у отца так ни разу и не поинтересовался. Жаль, ведь за любимыми, смешно переиначенными словечками скрываются обычно какие-нибудь незабываемые жизненные обстоятельства. И кто знает, может, там, в посмертных эфирных скитаниях, души узнают друг друга именно по этим, переиначенным словечкам.
«Что сотряслось, сынок?» — спросит, быть может, бесплотного Свирельникова сгусток света, похожий на промельк противотуманных фар, выскочивший из-за поворота раньше самого автомобиля.
«Это ты, папа?»
«А кто же еще!»
И они сблизятся и сольются, как два солнечных зайчика, пущенные разными зеркалами…
Михаил Дмитриевич поежился от холодного похмельного морока, пробежавшего по телу, и успокоился, вспомнив, что видел нечто подобное недавно по телевизору в «Засекреченных материалах».
…В общем, отец спросил, что «сотряслось», а Миша горячо и радостно рассказал про бесхозную «инвалидку», которую надо подцепить к грузовику и подтащить к школе, — тогда весь их класс поедет на Бородинское поле. Отец, поколебавшись, согласился. Теперь оставалось избавиться от Равильки. И малолетнего хитреца снова осенило. Им овладело чувство веселого могущества, когда все придумывается и ладится так легко, словно этот мир — часть тебя, твой молодой, бодрый, послушный орган. Подобное состояние за жизнь нисходило на него всего несколько раз. А в тот день — впервые, наверное, потому и запомнилось так крепко.
Миша набрал «02» и вполне испуганным голосом доложил «дяденьке милиционеру», что в Татарском дворе возле шестого дома дерутся пьяные. Дежурный, даже не переспрашивая, бодро ответил: «Высылаем наряд». Он свое дело знал: Татарский двор был общеизвестным местом мордобоя и других антиобщественных поступков. В длинной желтой пятиэтажке, тянувшейся вдоль Балакиревского переулка, жили еще с довоенных времен серьезные люди из Наркомата путей сообщения. А в бараках, отделявших двор от автохозяйства, обитали грузчики и ремонтники с Казанки. По праздникам работяги пьянствовали и дрались между собой.
Насельники желтого дома смотрели на это отчужденно-печально, в особо кровавых случаях вызывая милицию.
Получив от дежурного обнадеживающий ответ, Миша покинул будку и, торопливо проходя мимо Равильки, бросил так, между прочим: мол, соседи узнали, что пионеры собираются спереть «инвалидку», и вызвали милицию. Татарчонок лишь презрительно ухмыльнулся: мол, с помощью такой дешевой дезинформации «бэшникам» не удастся заполучить вожделенную поездку на Бородинское поле. Свирельников буркнул «как знаешь» и скрылся в кустах сирени, оставшихся тут еще с давних, палисадных времен. «Органы» в те годы работали споро, да и отделение располагалось недалеко: через несколько минут во двор лихо въехал наряд на тарахтящем мотоцикле с коляской. Равиль бросился наутек. Милиционеры оглядели двор, пожали плечами и, решив, наверное, что драка умордобоилась сама собой, утарахтели.
Едва они скрылись, во двор, рыча и наполняя округу серыми, вонючими выхлопами, вполз самосвал. Отец выпрыгнул из кабины, дал сыну ласковый подзатыльник и обошел «инвалидку», оглядывая это транспортное ничтожество с превосходством человека, который водит огромный, могучий грузовик.
— Ругаться не будут? — спросил он.
— Нет! Она ничейная! — искренне соврал сын.
Дмитрий Матвеевич достал трос, подцепил «инвалидку» и кивнул: садись. Миша очень любил ездить с отцом, и тот, зная это, иногда баловал. В кабине пахло бензином и маслом, а все остальные машины сверху казались маленькими суетливыми подданными высокородного ЗИЛа. Оставляя на асфальте скрежещущий след, они потащили добычу к школьному двору. И надо же было случиться, чтобы навстречу им попался тот самый мотоциклетный наряд, решивший, наверное, на всякий случай, раз уж вызвали, пропатрулировать округу. Старшина махнул рукой, и самосвал покорно прижался к поребрику, а «инвалидка» осталась посреди неширокого Балакиревского переулка. Дмитрий Матвеевич спрыгнул на землю и посеменил с той показательной виноватостью, какая бывает только у нашкодивших собак, укоряемых хозяевами, и у проштрафившихся шоферов, остановленных стражами закона.
— Куда тащим? — спросил старшина.
— Вот, пионерам помогаю…
— А! — улыбнулись милиционеры, видимо осведомленные о металлоломном мероприятии в районе.
Сзади засигналили машины, которым «инвалидка» перегородила путь. Старшина успокаивающе поднял руку.
— Давай за нами! — приказал он.
Они медленно подползли к перекрестку, свернули с Балакиревского в Переведеновский и вот так, предводительствуемые мотоциклетным нарядом, въехали в школьные ворота. А там, на спортплощадке, уже высилось несколько холмиков железного лома, из которых торчали шесты с табличками: 3 «А», 3 «Б», 4 «А», 4 «Б»… И так до самых десятых классов.
Навстречу грузовику, волокущему «инвалидку», с криками подбежали ребята.
— Принимайте! — козырнул старшина, по-ковбойски привстав на сиденье.
Отец отсоединил трос, убрал его и, подмигнув сыну, полез в кабину: не хотел, очевидно, мешать триумфу. Самосвал взревел, осторожно сдал назад, объезжая «инвалидку», и выполз в Переведеновский, перегородив узенький переулок. Дмитрий Матвеевич выправил машину и уехал в сторону Спартаковской площади.
Под ликующие крики друзей Миша сдал победный лом. «Инвалидку» подхватили множество рук, потащили, взгромоздили — и куча 3-го «Б» сразу стала выше остальных. Старший вожатый Илья торжественно поднял вверх Мишину руку, словно победителю-боксеру. Все поздравляли, а девчонки широко раскрытыми глазами смотрели на героического ломодобытчика, чей отец к тому же работает на огромном грузовике…
По традиции на следующий день к стенду у раздевалки должны были прикрепить красочное объявление о том, какой класс собрал больше всех и, следовательно, поедет на Бородинское поле. Однако утром Миша объявления не обнаружил, и у него появилось нехорошее предчувствие, а потом его прямо с урока вызвали к директору.
«Это за махаловку!» — успокаивал он сам себя, спускаясь с четвертого этажа на первый.
В те годы в школу ходили исключительно со сменной обувью, которую носили в сатиновом мешке на длинной стягивающей горловину веревке. Мешки оставляли внизу на вешалках. Поздней весной и ранней осенью, пока не подоспели пальто и курточки, раздевалка напоминала фантастический лес, где на никелированных ветвях висели сотни сатиновых мешков, похожих на сморщенные почерневшие груши.
Часто, усидевшись на уроках, мальчишки устраивали «махаловку», отдаленно напоминавшую рыцарский поединок из кинофильма «Крестоносцы»: портфель служил щитом, а мешок с тапочками — молотильным оружием, обрушивавшимся на соперника. Обычно махались, уже выйдя из школы, во дворе. Но накануне Миша схватился с Петькой Синякиным прямо в вестибюле, едва переобувшись. Именно в этот момент появился директор — суровый седой железнозубый Константин Федорович, всегда ходивший в одном и том же коричневом двубортном костюме с орденскими планками.
— Свирельников и Синякин! — Он знал по фамилиям всех учеников. — Отставить! Я с вами еще поговорю! Тоже мне — лыцари!
— А почему «лыцари»? — спросил любопытный Петька.
— Потом объясню! — сурово пообещал директор.
Но, едва войдя в кабинет, Миша понял, что «махаловка» тут ни при чем. Константин Федорович нервно шагал из угла в угол, курил папиросу, а в гостевом кресле, солидно развалившись, сидел тщедушный лысый гражданин в очках. На его лацкане испуганный Свирельников сразу заметил красно-голубой флажочек и, даже не зная, что это за значок, детской интуицией понял: в нем-то, флажочке, вся и беда.
— Ну, Свирельников, рассказывай! — сурово потребовал директор.
— Что?
— Не догадываешься?
— Не-ет…
— Наглец! Рассказывай, как ты товарищей обманул и обокрал!
— Я не обманывал, — покраснел Миша.
— Па-азвольте, молодой человек! — вступил в разговор значкастый. — Вы сказали представителю 3-го «А» класса, что соседи запрещают вывозить инвалидную мотоколяску на металлолом. Не так ли?
— Я не говорил… — растерялся победитель соревнования, почувствовав в этом странном обращении на «вы» страшную опасность.
— Может быть, вам устроить очную ставку с Равилем?
— Не врать! — грозно проговорил директор, тяжело дыша. — Говорил или нет?
— Говорил… — кивнул Миша, знавший, что такое «очная ставка», по фильмам об угрозыске.
— Зачем?
Маленький и жалкий, Свирельников молчал и, глядя в пол, от безысходности просверливал пальцем дырку в кармане.
— А я скажу зачем! — с каким-то глумливым сочувствием покачал головой значкастый. — Чтобы присвоить себе то, что принадлежит другим. Разве ты нашел эту «инвалидку»?
Миша промолчал и лишь чуть заметно помотал головой: в этом внезапном переходе на «ты» сквозила еще большая угроза.
— Правильно! Первым нашел ее мой сын… Точнее сказать, первым догадался сдать в металлолом. Мы живем напротив. — Он объяснительно повернулся к директору, продолжавшему шагать из угла в угол. — Я специально опросил соседей — и никто не возражал. А ты, мальчик, сподличал! Ведь сподличал?
— Отвечай, когда тебя спрашивает депутат районного совета! — гаркнул директор. — Ты нашел первым?
— Нет, не я… — еле слышно промолвил Миша.
— Громче!
— Не я… — повторил он срывающимся голосом.
— А ты знаешь, мальчик, как это называется? — ласково спросил значкастый.
— Не знаю…
— Я тебе скажу: это называется подлый антиобщественный поступок! — торжественно объявил депутат. — А еще ты втянул в это преступление своего отца. Отца тоже надо бы вызвать! — Он повернулся к директору.
— Вызовем! — решительно пообещал Константин Федорович.
— Я для класса… — начал оправдываться Свирельников и заплакал. — Не надо отца… Он думал, она ничейная…
— Ну вот, и папу ты обманул! — всплеснул руками депутат. — А ведь ты лгун!
— Позор! — багровея лицом, зарокотал директор. — Стыд, Свирельников, и позор! Класс ты опозорил и подвел. А ты знаешь, что и без твоей «инвалидки» из младших классов вы больше всех собрали? Знаешь?
— Не-ет…
— Так вот знай! Но из-за твоего поступка на Бородинское поле поедет теперь 3-й «А». Иди! Постой! Телефон дома есть?
— Есть… — не посмел соврать Миша. — Диктуй!
— Б-б-84-69…
Константин Федорович, скрипя самопиской, быстро чиркнул номер на листочке, а значкастый удовлетворенно кивнул.
На следующий день Свирельникова прорабатывали в классе. То, что его клеймили за антиобщественный поступок девчонки, еще недавно им восхищавшиеся, полбеды: эти всегда готовы шумно разочароваться во вчерашнем герое. Но потом к доске стали выходить друзья и, медленно подбирая какие-то чужие, газетные слова, обвинять его «в индивидуализме». А когда обличать вызвался лучший друг Петька Синякин, Свирельников не выдержал и заплакал. Учительница Галина Остаповна (по прозвищу «Гестаповна») наблюдала за всем этим со строгим умилением дирижера, который после долгих репетиций добился слаженности оркестрантов. Выслушав последнего проработчика, Гестаповна поднялась из-за стола во весь свой недамский рост, одернула плотно облегавший ее костюм «джерси» и громко объявила, что позор смывают не слезами, а делами, и предложила проголосовать за то, чтобы не принимать злоумышленника в пионеры. Руки взметнули все, кроме Нади Изгубиной, в которую Миша был тогда секретно влюблен.
— Ты воздержалась? — возмущенно удивилась учительница.
— Да, — ответила девочка, потупившись.
— Почему?
— По-моему, Свирельников уже раскаялся… — тихо ответила она.
Воцарилось молчание. Скорее всего, оттого, что никто из третьеклассников еще просто не знал такого слова — «раскаялся». А если и знал, слышал, то еще никогда не произносил сам.
— Не раскаялся, а распустился! Садись! — обозлилась Гестаповна.
В общем, постановили: в пионеры похитителя «инвалидки» не принимать, хотя он уже сдал 80 копеек на галстук и даже выучился отдавать салют. Поначалу Миша не обратил на это внимания, так как весь был поглощен ожиданием куда более страшной катастрофы — вызова в школу отца. Он даже спрятал в диван армейский ремень, справедливо рассудив, что Дмитрий Матвеевич, пока будет искать инструмент возмездия, немного остынет, а тут еще, привлеченная шумом, вмешается мать. В результате наказание, возможно, окажется не столь суровым.
В течение недели всякий раз, когда из коридора доносилось дребезжание общественного телефона, Миша вздрагивал, и по телу разбегались отвратительные мурашки, но из школы никто не звонил. Измученный ожиданием, он даже уже собрался сам все рассказать отцу, надеясь честным признанием облегчить свою участь. Но Дмитрий Матвеевич за воскресным обедом с таким удовольствием рассказывал родне о том, как они под почетной охраной милиции тащили «инвалидку», что Миша отбросил самоубийственный вариант раскаянья. Оставалось покорно ждать рокового звонка…
Через несколько дней весь класс, кроме Свирельникова, уже пижонил в алых галстуках. Мальчишки восторженно вспоминали Музей Калинина, где их принимали в пионеры, и особенно, конечно, маленький личный браунинг всесоюзного старосты, выставленный в витрине. Но самым обидным оказалось другое: Гестаповна велела Мише остаться после уроков, вынула из клеенчатой хозяйственной сумки (она всегда приходила на уроки с сумкой) завернутый в газету новенький галстук и отдала:
— Вот, пусть пока у тебя полежит. Назад не берут… Только носить не смей!
По утрам он перед зеркалом тщательно повязывал галстук, стараясь, чтобы узел вышел квадратным и без морщин, а заостренные концы равнобедренно свешивались по сторонам. Потом шел по улице, распахнув пальто, дабы все видели его пионерскую принадлежность, и только если навстречу попадался кто-то из одноклассников, быстренько застегивался. Лишь около школы, за углом, он снимал галстук и прятал в портфель.
Отца директор так и не вызвал.
Примерно месяца через три, когда случай с «инвалидкой» почти забылся, в класс заглянул Константин Федорович. Он любил обходить школу во время занятий: внезапно открывалась дверь, в проеме возникал директор в своем неизменном коричневом костюме и делал рукой успокаивающий жест учителю, собиравшемуся поднять для приветствия класс: мол, ничего, продолжайте. Потом он внимательно оглядывал помещение и учеников, а перед тем как удалиться, хмуро или добродушно кивал. Если хмуро, то учителя, страшно его боявшиеся, урок уже продолжать не могли, а давали какую-нибудь наскоро придуманную самостоятельную работу, чтобы собраться с мыслями и вычислить, за что им будет устроен разнос на ближайшем педсовете.
Константин Федорович умер от инфаркта, когда Свирельников учился в седьмом классе. В школе делали ремонт — и пропала большая бочка половой краски. Директор, узнав про это, страшно кричал на лепетавшего что-то невразумительное завхоза, тряс его за грудки, потом пил таблетки и был после второй перемены увезен «скорой помощью». Поначалу гроб хотели выставить в актовом зале, чтобы вся школа могла проститься, начали сколачивать помост и привезли лапник, отчего классы пропахли хвоей. Но вдруг примчался значкастый и объявил, что вид мертвого директора может нанести его сыну, а также другим детям непоправимую психическую травму, — и дело ограничилось траурным митингом возле большой фотографии с черной ленточкой. С портрета лихо смотрел молодой командир с грудью, полной орденов. Выступали не только учителя, «значкастый», начальник из РОНО, но и однополчанин усопшего, служивший с ним в дивизионной разведке и рассказывавший о необычайной храбрости и хладнокровии, которые проявлял Константин Федорович, отправляясь в тыл врага. Миша так и не сумел понять, как это хладнокровный разведчик мог помереть из-за украденной краски.
«Значкастого», сильно постаревшего, но бодрого, Свирельников увидел через много-много лет, совсем недавно, — по телевизору. На лацкане у него снова был депутатский флажок, только другой формы, и он прочувствованно рассказывал двадцатилетнему лохмачу-ведущему о том, как трудно, но мужественно и благородно жила наша научная интеллигенция под железной пятой коммунистической деспотии. А лохмач кивал в ответ с таким пониманием, будто и сам только-только вылез из-под пресловутой пяты.
Но это произошло много позже, а тогда живой и бодрый Константин Федорович заглянул во время урока в 3-й «Б», с удовольствием осмотрел красногалстучный коллектив, но, заметив Свирельникова, вдруг помрачнел, тяжко глянул на учительницу и резко вышел из класса. Гестаповна от огорчения осела на стул, и до конца урока все самостоятельно учили басню про квартет. А после уроков Мишу срочно вызвали на совет дружины, где старший пионервожатый Илья деловито спросил:
— Галстук есть?
— Есть! — Миша полез в портфель и вынул оттуда свою законную частицу красного знамени, пропитанного, очевидно, не только кровью борцов, но и слезами незаслуженно обиженных.
Вожатый повязал ему галстук, пожал руку и призвал:
— Будь готов!
— Всегда готов! — сглотнув подступивший к горлу комок, ответил мальчик и качественно отсалютовал.
Вскоре Константин Федорович встретил опионеренного Мишу в коридоре, остановил, поправил сбившийся набок галстук и спросил, пристально глядя в глаза:
— Ты все понял?
— Все…
— А милицию тогда ты, что ли, вызвал?
— Я…
— Ишь ты, смышленый! В армии в разведку просись!
Собственно, это очень важное для его жизни воспоминание прошмыгнуло в сознании Свирельникова, когда он в задумчивости разглядывал галстуки, выбирая похожий на тот, что повязал себе телевизионный уродец Казимир. Прошло уже немало времени, как Михаил Дмитриевич ушел от жены, а узлы были еще завязаны ею — многие залоснились. И директор «Сантехуюта» вдруг до звона в ушах изумился непостижимой хитросплетенности жизни. Первая любовь — Надя Изгубина, отважно защищавшая его от Гестаповны, после четвертого класса ушла в спецшколу, и больше они никогда не виделись. Через много лет, познакомившись с Тоней, Свирельников на мгновенье решил, что перед ним повзрослевшая, похорошевшая Изгубина. Он даже назвал ее Надей. Возможно, именно это сходство и стало неизъяснимым поводом к любви и почти двадцатилетнему совместному бытию, от которого остались дочь и вот эти галстучные узлы, да еще иногда накатывающее после пробуждения чувство неуловимой жизненной ошибочности, исчезающее обычно во время бритья…
Как говаривал замполит Агариков, жизнь любит наоборот.
7
Ровно в девять раздался истерический звонок в дверь.
«Ну и какого хрена я плачу этой старой суфлерской будке?! — возмутился Свирельников. — Ведь так любая сволочь может зайти в дом и натворить; черт знает чего!»
Согласно договору, который заключило домовое товарищество с Елизаветой Федоровной, она обязана была каждого незнакомого посетителя спрашивать, в какую квартиру он направляется, а потом по внутренней связи непременно выяснять, ждут ли его в этой самой квартире. Однако из-за нездоровой любви к бездомным кошкам и столь же нездорового желания оповестить каждого входящего и выходящего жильца о необратимом кризисе современного театра эти обязанности выполнялись ею отвратительно. Среди жильцов созрело и даже перезрело недовольство небдительной консьержкой. Ее давно бы выгнали, но этому препятствовали два обстоятельства. Во-первых, дом населяли в основном деятели культуры, та особенная разновидность человечества, которая в искусстве может быть сурова до сокрушительности, сметая системы и режимы, но в частной жизни предпочитает улыбчивую интригу с гадостями за спиной и комплиментами в лицо. Во-вторых, все знали, что именно Елизавета Федоровна довела до рокового сердечного приступа художественного руководителя своего театра. В результате никто так и не решился высказать ей претензии…
Звонок повторился — в нем дребезжали ярость и бессильная обида.
«Ну, я-то не засрак! Я-то ей все сегодня скажу!» — сам себе пообещал Михаил Дмитриевичи пошел открывать.
На пороге стоял Фетюгин, похудевший, даже полысевший от переживаний. Благородно кивнув и не подав хозяину руки, он прошел на негнущихся ногах в квартиру, молча шлепнул на стол кейс, отщелкнул крышку, достал черный полиэтиленовый пакет и вытряхнул тринадцать десятитысячных пачек в банковской упаковке.
— Вот! — вымолвил Фетюгин, при этом лицо его обрело совершенно эшафотное выражение.
— А еще десять кусков? — строго спросил Михаил Дмитриевич.
— На следующей неделе. Аренда подойдет…
— Напоминальщиков присылать больше не надо?
— Не надо, — с плаксивой твердостью ответил должник. — Зачем ты так?!
— Как?
— Не по-людски!
— А полгода от меня прятаться — по-людски?
— А если я попал? Что тогда?
— Ты попал — твои проблемы. Я тебя предупреждал: дом подозрительный. Но ты же умней всех! А почему я должен из-за тебя попадать? Ты брал у меня на полгода. Сегодня какое число? Какое, я тебя спрашиваю?
— Одиннадцатое…
— Правильно. Месяц какой?
— Сентябрь.
— Вот именно!
— Все равно не по-людски, — тихо произнес Фитюгин. — Квартиру… новую… только ремонт сделал… даром отдал… — Он махнул рукой, всхлипнул и, пошатываясь, пошел вон.
— Прятаться не надо! — вдогонку крикнул Свирельников и ощутил совестливое неудовольствие собой.
Фетюгин занял у него под проценты приличную сумму, а когда пришло время возвращать, начал динамить самым наглым образом: прятался, ложился в больницу, уезжал за границу, отключал телефоны… Конечно, не из вредности: по случаю купив на Каланчевке выселенный дом, он хотел переоборудовать его в склад-магазин, а зданьице оказалось с обременением. Ни туда, ни сюда… Тяжелый случай. Каждый может так попасть. Если бы Фетюгин пришел и честно повалялся в ногах, Михаил Дмитриевич, может быть, и потерпел бы — процент-то идет. Но игра в прятки возмутила его до глубины души, и он попросил Алипанова поторопить мерзавца. Поторопили его вполне убедительно: отловили возле квартиры, которую тот втихаря снимал в Печатниках, дали подержать «магнум», а потом объяснили, что ствол рабочий. Если в течение недели долг не будет возвращен, запросто можно, не сделав ни единого выстрела, стать знаменитым киллером, за которым давно охотится весь МУР.
Вот деньги сразу и нашлись.
Но Фетюгина, хнычущего, разорившегося, ничтожного, все равно было жалко. Нечто похожее чувствуешь, например, к уличному калеке, ведь и ты в любой момент можешь стать таким! Зацепить спьяну от проститутки какой-нибудь жуткий вирус… Или попасть под машину — и сделаться недвижным, беспомощным, гадящим под себя бревном. Или, пока эта старая театральная зараза кормит своих кошек, получить в подъезде по голове — и превратиться в хихикающего идиота, вроде Гладышева. А ведь какой был звездный мальчик: МГИМО, три языка, ушу, теннис, пенис, жена — бывшая «Мисс Удмуртия»! На всех гламурных обложках:
Виталий Гладышев — секс-символ российского среднего бизнеса.
Империя закусочных «Русский чайник» Виталия Гладышева.
Торжественное открытие первого «Русского чайника» в Лондоне
Ну и что? Ничего. Ладно бы еще за дело, а то просто перепутали в подземном гараже с каким-то кидалой, съездили по голове бейсбольной битой — и вот вам пожалуйста: перелом основания черепа, паралич, потеря памяти и слюнявое недоумение на всю оставшуюся жизнь. Чайниковую империю, ясное дело, тут же растащили друзья-соратники. Обобрали до нитки. Ничего у Гладышева не осталось — одна «Мисс Удмуртия». Декабристка: возит мужа в коляске, кормит с ложечки и сопли утирает. А вот интересно: если бы, не дай господи, с ним такое случилось — Тонька возила бы в коляске? Наверное, все-таки возила бы! А Светка — нет, Светка до ближайшей помойки…
«Может, это Фетюгин нанял бритого в „жигуленке“? Чтобы не отдавать…» — невпопад подумал Свирельников и даже вспотел от этой простой мысли.
Но тогда почему вернул деньги? Или, как Гладышева, с кем-то перепутали? Нет, без специалиста не разберешься! Михаил Дмитриевич набрал номер.
— Алло! — после первого же гудка отозвался Алипанов. Впрочем, он говорил не «алло», а какое-то насмешливое «аллю».
И даже не «аллю», а скорее «аллеу!».
Голос у него был низкий, неторопливый, с южным оттенком и мягким «г». С «г-фрикативным», как сказала бы Тонька.
— Это я. Все в порядке! — доложил Свирельников. — Отдал. За ним еще десятка осталась. Обещал на следующей неделе.
— Ну вот, а ты боялся!
— Готов соответствовать.
— Давай завтра. В обед.
— А если сегодня? Есть проблемы.
— Что такое?
— Сам не пойму…
— С Фетюгиным?
— Нет, со мной.
— Серьезные проблемы-то?
— Если мне с похмелья не мерещится, то — серьезные.
— Та-ак, — задумался Алипанов. — В десять где будешь?
— В поликлинике.
— Заболел?
— Профилактика.
— Все болезни от профилактики. Где поликлиника?
— Большой Златоустинский переулок.
— Что-то знакомое…
— Это как от Маросейки идти к Мясницкой. Слева по ходу будет арка…
— Погоди! Златоустинский… Как он раньше-то назывался?
— Большой Комсомольский.
— Так бы сразу и сказал: иду по Большому Комсомольскому от Богдана Хмельницкого к улице Кирова… Слева арка. Дальше?
— Проходишь через арку и видишь дом с колоннами. Это поликлиника. Я тебя у клумбы, на лавочке буду ждать.
— Договорились. А что, Фетюгин здорово вибрировал?
— Здорово.
— Это хорошо!
8
Михаил Дмитриевич познакомился с Алипановым, когда тот еще служил на Петровке и примчался с бригадой расследовать обстоятельства жуткого взрыва, погубившего Валентина Петровича, мужа покойной Тониной тетки Милды Эвалдовны. Погибший был без преувеличения «святым человеком», чутким, как писали в советских характеристиках, отзывчивым и до оторопи морально устойчивым. Работал он в отделе культуры ЦК партии, собирал сувенирных зайчиков, а по выходным, выехав на казенную природу, читал по-английски детективы. Когда в 91-м его буквально пинками вышибли из кабинета на Старой площади, а заодно и со служебной дачи, у него, вдового и бездетного, не осталось ничего, кроме квартиры в хорошем доме на Плющихе и любимой коллекции.
Милда Эвалдовна умерла незадолго до Перестройки. Ее положили в кардиологическое отделение «Кремлевки» на обследование и занесли жуткую инфекцию — синегнойную палочку. Потом выяснилось: медсестра мухлевала с одноразовыми шприцами — кипятила использованные, что строго запрещалось, и пускала их повторно в дело, а сэкономленные продавала. Тогда в стране трудно было со шприцами, это теперь они во всех скверах под ногами хрустят. Вскоре ее на этом безобразии поймали, и вышел тихий, но страшный скандал, стоивший кое-кому должностей. А Валентин Петрович доверительно сказал Свирельникову за рюмкой коньяку: «Если, Миш, такое творится в „Кремлевке“, то дела в государстве совсем плохие!» Как в воду глядел…
Когда хоронили Милду, на Новокунцевское кладбище пришло много старых большевиков, потому что не каждый день провожают в последний путь дочь легендарного Красного Эвалда. Конечно, про знаменитого латыша Михаил Дмитриевич кое-что знал из рассказов Тони и тещи, но во время похорон и особенно на поминках услышал много нового. Начинал свою сознательную жизнь Эвалд Оттович ничтожным батраком на хуторе, затем, в германскую, стал латышским стрелком, сражался на Гражданской войне, командовал полком, дорос до первого секретаря Уральского обкома ВКП (б), потом был переведен в Москву с повышением и уничтожен за то, что посмел возразить Сталину на одном очень важном пленуме. Точнее, сначала Красный Эвалд заспорил с Иосифом Ужасным, а только потом был повышен и расстрелян. В общем, хотел этот честный, благородный латыш остановить надвигавшийся Большой Террор, но в результате сам одним из первых угодил в кровавые жернова. Жена его, Софья Генриховна, жгучая витебская красавица, пропала в лагерях, а дочерей отправили в специальный детский дом. Потом, в Оттепель, они вернулись в Москву и поступили учиться: старшая, Полина, — в университет, а младшая, Милда, — в театральное училище.
На экзаменах она и познакомилась с Валентином Петровичем, в ту пору стройным, плечистым, голубоглазым красавцем, приехавшим после армии с Урала поступать «в артисты». И оба прошли: он имел льготы как демобилизованный, она — снисхождение как дочь знаменитого репрессированного. Отец Валентина, между прочим, тоже беззаконно погиб в лагере, и это общее сиротство особенно сблизило молодых людей.
Поженились они еще студентами, а в дипломном спектакле играли (наверное, преподаватели сговорились подшутить) супругов Яровых: была такая очень популярная пьеса драматурга Тренева про большевичку, которая выдала на смерть своего обожаемого мужа, оказавшегося, так сказать, по другую сторону классовых баррикад. «Любовь Яровую» в советские годы часто крутили по телевизору, и Свирельникову казалась страшной нелепостью вся эта явно придуманная для иллюстрации обострения классовой борьбы душетерзательная история двух влюбленных супостатов.
О том, что это вовсе не придумка, но жуткая правда беспощадной революционной жизни, Михаил Дмитриевич догадался только в 91-м, когда чуть не дрался с Тоней в супружеской постели из-за Ельцина, которого она буквально боготворила. А с братом год не разговаривал после расстрела Белого дома, потому что Федька, наблюдая по телевизору весь этот кошмар, радостно хлопал рюмку за рюмкой по поводу каждого танкового залпа, вышибавшего из закопченного здания куски фасада. Да еще дал, болван, радостное интервью Би-би-си.
Творческая судьба у актерской четы не сложилась. Милда, конечно, во всем винила завистливых коллег и развратных режиссеров, которые, не раздев начинающую актрису, не способны рассмотреть ее дарование. А Валентин Петрович, будучи однажды в философическом настроении, сказал Свирельникову: «В искусстве, Миш, побеждают или чудовищно бездарные, или страшно талантливые. Просто талантливым и просто бездарным там делать нечего!» Сам он стал активным общественником, его заметили и направили по партийной линии — в Краснопролетарский райком. Милда же, судя по глухим семейным обмолвкам, как-то очень неловко, а главное — безрезультатно изменила мужу с худруком, отчаялась, ушла из театра и стала вести драмкружок во Дворце пионеров на Спартаковской площади.
И вот однажды, когда на этом детском учреждении открывали мемориальную доску (там однажды Ленин говорил рабочим речь), на церемонию приехал очень большой руководитель, вроде без малого член Политбюро. Нарядная Милда, торжественно стоявшая в толпе сотрудников, вгляделась и с изумлением узнала в нем отцовского помощника, который часто заходил к ним в гости и даже качал ее на коленке, напевая:
Мы красные кавалеристы,
И про нас
Былинники речистые
Ведут рассказ…
Она вспыхнула, заволновалась, попыталась приблизиться, но райкомовцы грубо не подпустили, и тогда у нее от обиды случилась истерика: нервы-то еще с детдомовских времен были ни к черту. Шум, слезы, визг, смятение в праздничных рядах. Кремлевец оказался человеком простым и сострадательным, встревожился, приказал подвести к нему рыдающую красивую женщину. А когда подвели, глянул и, чуть отшатнувшись, прошептал:
— Соня?
Милда в самом деле была очень похожа на мать. Тут, конечно, все разъяснилось, он осознал, заулыбался, прослезился, вспомнил тревожную молодость, обнял потомицу своего старшего друга-соратника и пригласил заходить к нему запросто. Именно он устроил Милду на хорошую должность в Министерство культуры, а Валентина отправил учиться в Высшую партийную школу и потом следил за его карьерой, помогая расти не вкривь или вкось, но все выше и выше. Одним словом: Благодетель! Полине тоже перепало от высоких щедрот: ей, матери-одиночке, брошенной скоротечным «целинным» мужем, он помог переехать из коммуналки в отдельную квартиру на Большой Почтовой улице.
Раз в год, 8 ноября, Благодетель приглашал сестер в Серебряный бор на свою служебную дачу. Они гуляли по усыпанному прелым осенним золотом берегу Москвы-реки, жарили на углях мясо, пили удивительное грузинское вино, присланное тамошними друзьями-руководителями, закусывали редкостной снедью из распределителя, вспоминали Красного Эвалда и пели, еле сдерживая добрые слезы, революционные песни. Через некоторое время Благодетель помог организовать музей и установить памятник на площади в Староуральске, где Красный Эвалд начинал свое смертельное восхождение к власти, будучи секретарем уездкома.
Умер Благодетель буквально через два месяца после выхода на пенсию, куда его вышвырнул Брежнев, заподозрив в тайном сочувствии председателю КГБ, якобы готовившему партийный переворот. К тому времени Валентин Петрович и сам уже стал вполне значительным, необратимо растущим функционером, а Милда Эвалдовна превратилась в прокуренную минкультовскую даму. Обычно по сигналам с мест ее срочно бросали на искоренение «аморальной и антиобщественной атмосферы», сгустившейся в том или ином областном театре. И знали: пощады не будет никому!
И все шло хорошо. Правда, один раз в карьере «святого человека» наметилась крупная неприятность: будучи завсектором в ЦК, он, вопреки мнению гэбэшных кураторов, взял да и подписал разрешение на творческую загранкомандировку одному экспериментальному режиссеру. Тот прославился тем, что удивительным образом инсценировал роман «Как закалялась сталь»: Павка Корчагин излагал зрителям свое героическое житие, лежа спеленутым, как мумия, причем не на больничной койке, а в настоящем саркофаге. Все остальные действующие лица спектакля в соответствии с этой странной египетской трактовкой появлялись на сцене в масках: положительные — в птичьих, отрицательные — в шакальих. Постановка имела грандиозный успех, но кто-то из бдительных критиков усмотрел в ней насмешку над революционной героикой, законспирированную под творческий поиск. Да еще, как на грех, во время прежней загранкомандировки режиссер имел недоразумение на таможне: пытался провезти из Японии почти порнографический альбом «Гейши как они есть» и попался. Реформатора рампы сделали не то чтобы «невыездным», а как бы с трудом выпускаемым.
В поисках справедливости проштрафившийся новатор зашел в кабинет к Валентину Петровичу, преподнес фарфоровую крольчиху в кимоно, а затем, просясь на гастроли в Америку, пал перед ним на колени в буквальном смысле слова. Ну, «святой человек» и дрогнул. Надо ли говорить, что театральный гений потребовал в Штатах политического убежища и даже опубликовал книгу «Мельпомена в ГУЛАГе». Карьера Валентина Петровича несколько недель висела на волоске, тем более что грошовую крольчиху попытались представить как крупную взятку. «Святой человек» сносил удары судьбы мужественно, а вот Милда Эвалдовна страшно нервничала, плакала, билась в истерике — в итоге сорвала сердце, которое потом, через несколько лет, и захотела, к своему несчастью, подлечить в «Кремлевке». В конце концов наверху разобрались, крепко пожурили, но оставили незадачливого зайцелюба при должности. Однако в результате номенклатурного стресса в его организме произошел какой-то, видимо, гормональный сбой. До этого худощавый, спортивный, он начал неудержимо толстеть и буквально за год сделался неправдоподобно тучным. Ему даже на самолет брали теперь два билета, ибо в одном кресле он не помещался.
После смерти супруги Валентин Петрович так больше и не женился, а на вопросы, не скучно ли ему одному в трехкомнатной квартире, отвечал, ласково улыбаясь: «Ну, кому я такой толстый нужен?» На старости лет у него осталась единственная радость — зайчики. Про его хобби знали все: сослуживцы, родственники, друзья — и отовсюду везли ему сувенирные изваяния этих длинноухих зверьков. А поскольку чиновником он был влиятельным, зайчики порой были из весьма дорогих материалов и представляли собой некоторую художественную ценность. Коллекция постепенно разрослась, пришлось выделить под нее целую комнату, бывшую супружескую спальню, и заказать специальные стеллажи с подсветкой. Прямо-таки настоящий музей!
Свирельников, приходя в гости к Валентину Петровичу, любил брать с полок ушастые экспонаты и рассматривать: успокаивало. Каких там только не было! Но больше всех ему нравился серебряный заяц, одетый как совершеннейший принц Гамлет: берет с пером, складчатый плащ-накидка, широкие рукава камзола с фестончатыми буфами, на боку меч с резным эфесом, задние лапки затянуты в штаны-чулки с двумя гульфиками на завязках — там, где у всех, и сзади — для хвостика. В передних лапках, как и положено принцу, зверек держал череп, причем волчий. Работа изумительная: на эфесе размером с кедровую скорлупку виден тончайший растительный узор, а на пушистом опахале позолоченного пера можно рассмотреть каждую ворсинку. Особенно умиляла Михаила Дмитриевича скорбно-лукавая мордочка этого «зайца датского» и его трогательные уши, свисавшие из-под берета в метафизическом изнеможении.
Тем временем в стране обозначилась Перестройка. Жизнь начала меняться с невнятной, но радостной поспешностью. В страну воротился театральный гений и опубликовал в «Огоньке» интервью, в котором рассказал про то, как, стоя в ЦК на коленях перед Валентином Петровичем, он внутренне хохотал над партийным держимордой. Все это, конечно же с указанием фамилии и должности, было подхвачено, разукрашено, много раз пропечатано в газетах и сообщено по телевизору. А поскольку «святой человек» выглядел неприятно толстым, как-то сам собой подзабылся тот неоспоримый факт, что именно он выпустил гения за рубеж и даже по этой причине пострадал.
Мало того, журналисты пустили утку, будто не кто иной, как Валентин Петрович разрешил ленинградскому партийному сатрапу Романову сервировать столы на свадьбе дочери эрмитажными императорскими сервизами, в результате чего пьяное гульбище побило груды бесценной посуды. И никого почему-то не заинтересовало, каким образом скромный заведующий сектором мог что-то разрешать или запрещать всемогущему члену Политбюро. А опубликованного через год крошечными буквами на последней странице «Столичною колокола» опровержения, что, мол, в Эрмитаже не пропало ни единого блюдечка, вообще никто не заметил.
На некоторое время тучный образ Валентина Петровича стал, кочуя из газеты в газету, своего рода символом коммунистического надругательства над свободолюбивой творческой интеллигенцией. Огорченный очередной карикатурой, изображавшей его, например, безобразно разжиревшим Гулливером, расплющивающим гигантским задом Большой театр, он приходил домой, шел к зайчикам, перебирал их, гладил — и утешался. Вскоре, наиздевавшись всласть, про него забыли и всем скопом шумно набросились на провинциальную доцентшу, имевшую глупость сообщить общественности через центральную газету о своем нежелании поступаться принципами.
Между тем начали открывать секретные архивы, и неожиданно обнаружилось, что, оказывается, Красный Эвалд был арестован и расстрелян по доносу помощника — Благодетеля. Полина Эвалдовна чуть не сошла с ума от чудовищной правды, а потрясенный Валентин Петрович все повторял, что, мол, слава богу, Милда не дожила до этого ужаса, и однажды спросил Свирельникова:
— Миш, как ты думаешь, они там… — он потусторонне махнул рукой, — знают о том, что у нас тут теперь происходит?
— Нет, конечно.
— Хорошо бы так!
Но этим дело не кончилось: архивы продолжали ворошить, и выяснилось, что Красный Эвалд поругался со Сталиным на пленуме совсем не из-за Большого Террора. Точнее, именно из-за него и поругался, но на Большом Терроре настаивал не будущий генералиссимус, а как раз бывший латышский стрелок. Он категорически выступил против того, чтобы очередные выборы в Советы проводились, как говорят нынче, на альтернативной основе. А именно такую коварную каверзу и затевали Иосиф Ужасный с подручными. Ему давно уже надоели революционный бардак на местах и самоуправство героев классовых битв, каждый из которых втайне мнил себя будущим пролетарским Наполеоном. С помощью хитроумно-свободных выборов он и хотел потихоньку избавиться от осточертевшего наследия славного баррикадного прошлого. Надвигалась война — страну нужно было срочно строить и укреплять.
|
The script ran 0.05 seconds.