1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Николай Георгиевич Гарин-Михайловский
Собрание сочинений в пяти томах
Том 1. Детство Тёмы. Гимназисты
В.А. Борисова. Н.Г. Гарин-Михайловский
Среди русских демократических писателей конца XIX — начала XX века видное место принадлежит Н. Г. Гарину-Михайловскому. «Смелый мечтатель с удивительно благородным сердцем», «необыкновенно живая душа… ум с богатейшей фантазией»[1], «человек необычайно широкой души, красивого, свободного таланта»[2] —эти характеристики, данные писателю его современниками, отнюдь не преувеличены. Многообразно одаренный, «во все стороны талантливый»[3] — Гарин-Михайловский прожил яркую, богатую событиями и впечатлениями жизнь, проявив себя не только как писатель, но и как смелый экспериментатор в сельском хозяйстве, изобретательный строитель железных дорог, любознательный и отважный путешественник.
Инженер-путеец по образованию, Гарин-Михайловский вошел в литературу в зрелом возрасте — первый очерк (если не считать ранних юношеских опытов) был написан им в возрасте 36 лет, в печати же его произведения появились только в 1892 году, то есть когда их автору было уже сорок лет.
Богатым жизненным опытом, знакомством с самыми различными сторонами русской действительности объясняется, по-видимому, тот факт, что Гарин-Михайловский не знал в своей литературной деятельности периода ученичества, «поисков себя».
И очерки «Несколько лет в деревне» и автобиографическая повесть «Детство Темы», которыми он дебютировал, отличались значительными художественными достоинствами, зрелостью мысли, в них ставились проблемы, волновавшие в те годы передовую русскую общественность. И в дальнейшем стремление откликнуться на животрепещущие вопросы современности, горячая заинтересованность в судьбах своей страны, глубокий демократизм, страстные поиски путей к «всеобщему вечному счастью», к пересозданию жизни на «неустроенной земле» характерны для всего творчества Гарина-Михайловского, типичны для него как писателя и человека, ставят его в ряд лучших прогрессивных деятелей культуры конца минувшего — начала нашего века.
* * *
Николай Георгиевич Михайловский (Гарин — его литературный псевдоним) родился 8 февраля 1852 года в Петербурге в семье богатого дворянина, николаевского офицера Георгия Антоновича Михайловского. Детство и отроческие годы будущего писателя прошли в Одессе, куда переехал его отец, выйдя в отставку в чине генерала. Начатки образования мальчик получил дома под руководством матери, Глафиры Николаевны, женщины образованной, отдававшей много сил воспитанию своих детей; потом он посещал немецкую школу и, наконец, поступил в гимназию. — Там подросток особенно увлекался математикой и словесностью, много читал, познакомившись в старших классах с произведениями Писарева, Добролюбова, Шелгунова, Дарвина, Бокля. Хорошо удавались ему классные сочинения, в которых, по свидетельству биографа писателя, П. В. Быкова, товарищи уже тогда замечали «блестки несомненного литературного дарования»[4]. По окончании гимназии Михайловский в 1871 году поступил. на юридический факультет Петербургского университета, но, проучившись там год, перешел в Институт инженеров путей сообщения. В профессии инженера-путейца он нашел свое подлинное призвание, тот любимый труд, который наряду с литературным творчеством стал содержанием всей его жизни.
Окончив институт в 1878 году, Михайловский начинает работать по специальности: перед самым концом русско-турецкой войны он участвует в работах по постройке мола и шоссейной дороги в районе Бургаса, затем, по окончании войны, направляется в Бессарабию, на строительство Бендеро-Галацкой железной дороги; в 1878 году он женится на Надежде Валериевне Чарыковой и в 1880 году с женой и маленькой дочерью уезжает на сооружение Батумской железной дороги.
В своей служебной практике молодому инженеру уже на первых порах пришлось столкнуться с мертвящей рутиной, казенщиной, пренебрежением к живой творческой мысли, всяческими хищениями и злоупотреблениями, с которыми он не желал мириться и против которых впоследствии многократно выступал в печати. На этой почве и произошел конфликт Михайловского с его непосредственным начальством на Батумской дороге. Он «бросил службу за полною неспособностью сидеть между двумя стульями — с одной стороны интересы государственные, с другой — личные, хозяйские…» и, приобретя в 1883 году в Бугурусланском уезде Самарской губернии имение Гундоровку, решил заняться там «свободной, независимой деятельностью» — сельским хозяйством. «Цели, которые мы (Михайловский и его жена Надежда Валериевна. — В Б.) решили преследовать в деревне, сводились к следующим двум: к заботам о личном благосостоянии и к заботам о благосостоянии окружающих нас крестьян», — писал Михайловский позднее в очерках «Несколько лет в деревне».
Начинание молодого помещика по духу своему имело много общего с тем социальным реформаторством, которое проповедовало либеральное народничество 80-90-х годов. Кризис революционного народничества, большой заслугой которого являлись непримиримость к существующему политическому строю, стремление поднять на революционную борьбу многомиллионные массы крестьянства, наметился уже к концу 70-х годов и ясно обнаружился в 80-е годы..
Убийство Александра II 1 марта 1881 года, приведшее лишь к смене одного монарха другим, наступившая в стране жесточайшая реакция показали несостоятельность методов индивидуального террора, породили в среде народнической интеллигенции разброд и растерянность. В значительной своей части эта интеллигенция стала на путь крайнего индивидуализма, отказа от «служения» народу в какой бы то ни было форме; другая часть «образованного общества», участвовавшая в народническом движении или сочувствовавшая ему, становилась на позиции либерализма, стремилась «заштопать, „улучшить“ положение крестьянства при сохранении основ современного общества»[5].
Вопреки явно определившемуся уже и ранее классовому расслоению деревни, проникновению туда капиталистических отношений, либеральное народничество упорно твердило о незыблемости умирающего патриархального общинного уклада, не желая видеть, что он тоже основан на «эксплуатации в соединении с бесконечными формами кабалы и личной зависимости»[6], продолжало идеализировать «усгои», считать капиталистические элементы в деревне «случайностью», питать иллюзорные надежды при помощи реформ и переделов укрепить и возродить к новой жизни примитивный общинный социализм. Эти иллюзии, свойственные значительной части интеллигенции, разделял в начале 80-х годов и Н. Г. Михайловский. Чуткий ко всякому проявлению социальной несправедливости, живой, увлекающийся, он решил «помочь тем, которые века работали» на его «дедов и прадедов», решил «возвратить крестьян к их прежнему общинному быту», видя в общине «единственный оплот против всякого рода кулака».
Горячо взявшись за дело, Михайловский ввел у себя в деревне усовершенствованные способы обработки земли, давал крестьянам ссуды, создал в селе школу, больницу, всячески старался уменьшить зависимость крестьян от сельских мироедов. Все эти мероприятия и должны были, по мысли Михайловского, укрепить гибнущую общину: овладев более успешными приемами борьбы с природой, став зажиточнее, умнее, бедный мужик «поймет, как дико и нелепо бороться с ближними», деревня станет, «как один человек». Но, несмотря на всю энергию, преданность делу, реформаторская деятельность Михайловского кончилась крахом, — она была обречена на неудачу по самой своей утопической сущности. Обозленные кулаки четырехкратными поджогами разорили помещика. Весь неудавшийся опыт хозяйничанья в деревне заставил будущего писателя серьезно задуматься над своими народническими увлечениями и критически пересмотреть их.
В 1886 году Михайловский вынужден был уехать из имения и вновь искать службу. Около года он провел на строительстве Самаро-Златоустовской железной дороги, затем с 1887 по 1890 год жил с семьей на Урале, где работал над сооружением спроектированного им туннеля на Уфимско-Златоустовской железной дороге.
Живя на Урале, Михайловский обратился к литературному творчеству. Еще студентом он пробовал писать, читал свои произведения в кругу родных и близких и один из рассказов даже пытался напечатать в столичном журнале. Рукопись не была принята, и неудача так огорчила и обескуражила автора, что он надолго бросил мысль о сочинительстве. Вновь взяться за перо Михайловского побудило, по-видимому, обилие впечатлений, пережитое и перечувствованное за годы хозяйничанья в деревне, инженерной деятельности.
В 1888 году он пишет очерк «Вариант» и приблизительно в это же время работает над очерками «Несколько лет в деревне». Возникнув на основе дневниковых записей 1883–1886 годов, эти последние рассказывали о неудачном хозяйствовании Михайловского в Гундоровке (названной здесь Князевкой), в них делалась попытка проанализировать причины этих неудач.
Безрезультатность усилий помочь трем-четырем сотням «заброшенных, никому не нужных несчастных» наводит Гарина на мысль о каких-то серьезных «общих причинах, роковым образом долженствовавших вызвать неудачу». Писатель еще не может сформулировать этих «общих причин», но «добросовестное, без всяких предвзятых соображений… воспроизведение бывшего» ведет к очень определенным и недвусмысленным выводам.
Неудачи Гарина объясняются не просто неблагодарностью крестьян или их полнейшим равнодушием к собственному благу, как думалось ему вначале; за этими фактами лежат глубокие социальные причины. Безразличие, пассивность, а иногда и прямая враждебность деревни к своему «благодетелю», ее инертность ко всякого рода новшествам обусловлены прежде всего тем, что народ стремится к коренному земельному преобразованию, не удовлетворяясь мелкой социальной филантропией, полумерами даже самого «хорошего» помещика. И Гарин не перестает подчеркивать уверенность крестьян в том, что «в самом непродолжительном времени земля от бар будет отобрана и возвращена им, как людям, единственно имеющим на нее законное право».
В крестьянах живет воспитанный веками крепостной неволи социальный антагонизм угнетаемого к угнетателю. Эту полную противоположность интересов барина и мужика прекрасно сознают и крестьяне и сами помещики. Сосед Гарина по имению, Чеботаев, яростный противник всяких новшеств, всяких попыток «мирволить» мужику, прямо говорит о том, что «в силу вещей между нами (барином и мужиком. — В. Б.) нет ничего общего; с молоком матери всасывают они убеждение, что вы — враг его, что земля его, что вы дармоед и паразит (курсив мой. — В. Б.), Вашими заигрываниями вы еще более его в том убедите». И действительно, даже в самых полезных для них начинаниях помещика крестьяне видят какой-то подвох и хитрость, а стремление внедрить те или иные нововведения путем экономического принуждения вызывают нелестные для барина сравнения с временами крепостного права. В конце концов помещик не может не признать, что совмещение интересов народа и стоящих над ним высших классов общества невозможно, что всякие попытки «поправить» хозяйство мужика «сверху» обречены на неудачу.
Терпит крах и намерение помещика возродить общину, обуздать с помощью ее кулаков-мироедов. Гарин приходит к выводу, что «единого», «нераздельного» мужика в деревне нет, что крестьянская община разлагается, становясь оплотом эксплуататоров, вырастающих из среды самого же крестьянства («хозяйственный мужичок» Беляков, Чичков и др.), что влияние кулаков в деревне огромно и зиждется прежде всего на экономической зависимости от них большинства крестьянства.
«Я, конечно, желал как лучше… Я желал, он желал, мы желали», — иронизировал позднее Гарин над своими сельскохозяйственными опытами в книге «В сутолоке провинциальной жизни», вспоминая, как он «тащил своих крестьян… в какой-то свой рай», существовавший «только в фантазии». Но объективный ход исторических событий, реальная действительность, как показывает это в своих очерках Гарин, оказываются сильнее фантазии.
Законченные в 1890 году очерки «Несколько лет в деревне» были переданы Михайловским знакомому их семьи, имевшему связи с литературным миром. В Москве рукопись была прочитана в одном из писательских кружков в присутствии видных литераторов и критиков — Н. Н. Златовратского, К. М. Станюковича, Н. К. Михайловского, В. А. Гольцева и др. — и получила всеобщее одобрение. Станюкович весной 1891 года поехал в самарскую усадьбу Михайловского, где тот вновь жил с семьей, чтобы лично познакомиться с ним и сообщить об успехе очерков. Михайловский прочел гостю отрывки из своего нового произведения — повести «Детство Темы». Горячие похвалы известного русского писателя окончательно укрепили Михайловского в решении серьезно заняться литературным творчеством.
Помимо желания лично узнать Михайловского, приезд Станюковича имел и другую цель — привлечь начинающего литератора к делу издания журнала «Русское богатство». Журнал этот хотел приобрести у его владельца Л. Е. Оболенского кружок народнических писателей и публицистов, однако у них не было достаточных средств для этого; кроме того, ни один из его членов не пользовался «незапятнанной» в политическом отношении репутацией, которая требовалась от издателя журнала. Михайловского увлекла мысль о журнале, и в том же 1891 году, заложив имение, он купил у Оболенского «Русское богатство». Официальной издательницей журнала стала жена Николая Георгиевича — Н. В. Михайловская, а редактором его — один из крупнейших деятелей и теоретиков народничества, публицист и критик Н. К. Михайловский.
В 1892 году в «Русском богатстве» (№№ 1–3) появляется повесть Н. Г. Михайловского «Детство Темы», подписанная псевдонимом «Н. Гарин», а в мартовском и последующих номерах «Русской мысли» — очерки «Несколько лет в деревне». Оба эти произведения стали событием в литературной жизни тех лет, принесли Гарину всеобщее признание, он вошел как равный в среду известных русских писателей.
Вступление Гарина в литературу совпало с переходной для России эпохой, с годами ожесточенной идейной борьбы, переоценки литературного и идеологического наследия прошлого. Начало 90-х годов характеризовалось бурным развитием капитализма в городе и в деревне. Рабочий класс выступал на арену политической жизни, как сила последовательно революционная, единственно способная возглавить освободительное движение в России. Марксистская идеология завоевывала себе приверженцев не только в среде интеллигенции, но и в среде рабочих. В обстановке зарождения и развития пролетарского движения, популяризации марксистского учения особенно вредную, реакционную роль играло либеральное народничество, имевшее значительное влияние среди демократической интеллигенции. Вопреки очевидности, оно пыталось доказать необходимость и возможность для России «особого» пути развития, прихода ее к социализму через крестьянскую общину, которую можно и должно укрепить путем частичных, проводимых сверху реформ, отдельных рациональных нововведений.
Объективная значимость и ценность произведения Гарина «Несколько лет в деревне» и определялись в момент его появления тем, что оно наносило серьезный удар по этим народническим теориям. Не удивительно, что очерки Гарина, хотя и появившиеся в народнической «Русской мысли», были холодно встречены либерально-народнической критикой, видевшей в этом произведении лишь ничего не доказывающие «записки очевидца».
По-другому оценивали очерк Гарина писатели демократического лагеря. Прочитав «Несколько лет в деревне», А. П. Чехов писал Суворину 27 октября 1892 года: «Прочтите, пожалуйста, в „Русской мысли“, март, „Несколько лет в деревне“ Гарина. Раньше ничего подобного не было в литературе в этом роде по тону и, пожалуй, искренности. Начало немножко рутинно и конец приподнят, но зато середка — сплошное наслаждение. Так верно, что хоть отбавляй»[7]. «Весьма понравились» также «скептические „Очерки современной деревни“» М. Горькому[8], пережившему в свое время увлечение идеями «хождения в народ» и быстро разочаровавшемуся в них. Очерки произвели большое впечатление и на Н. Е. Федосеева, одного из первых русских марксистов, организатора марксистских кружков в Поволжье и в Центральной России. «Помню, — пишет в своих воспоминаниях А. Санин, редактор марксистского „Самарского вестника“, — с каким захватывающим интересом читали мы с Федосеевым во Владимире весною 1892 года его (Гарина. — В. Б.) очерки „Несколько лет в деревне“, печатавшиеся тогда в „Русской мысли“. „Н. Гарин!“… Это имя нам, только что вышедшим из тюрьмы, встречалось в литературе впервые. „Кто он такой?“ — спрашивали мы. В этом талантливом писателе, уверенной рукой разбивавшем народнические иллюзии, мы сразу почувствовали человека, близкого по духу, — не единомышленника, конечно, но во всяком случае идейного союзника»[9].
«Разбивать народнические иллюзии», разрабатывать тематику и проблематику «Нескольких лет в деревне» Гарин продолжал и в последовавших за этими очерками произведениях из крестьянской жизни, созданных в первой половине 90-х годов и печатавшихся в «Русском богатстве» и некоторых других периодических изданиях.
Как и «Несколько лет в деревне», произведения Гарина по преимуществу были основаны на материале действительности, непосредственно наблюденном и пережитом писателем.
Стремление прежде всего обратиться к подлинному жизненному факту является характерной особенностью писательской манеры Гарина, проявившейся уже в самом начале его творческого пути. «В моей беллетристике выдуманных образов совсем нет: все взято прямо из жизни», — писал Гарин в 1894 году А. И. Иванчину-Писареву[10], не раз впоследствии в тех или иных вариациях повторяя это свое высказывание. Гарин считал, что сама действительность, ситуации и конфликты, встречающиеся на каждом шагу в жизни, в значительной мере делают для писателя необязательным обращение к художественному вымыслу. Эти позиции Гарина становятся особенно понятными, если учесть, что жизнь открывалась перед ним, неугомонным деятелем, «непоседой», изъездившим страну вдоль и поперек, во всем своем многообразии, обилии социальных типов, «любопытных» людей.
Нельзя не подчеркнуть в этой связи, что, и вступив на путь литературной деятельности, завоевав признание и авторитет в этой области, Гарин никогда не оставлял своей практической деятельности инженера-путейца. Постоянные разъезды, экспедиции, изыскания в известной мере мешали его труду писателя. Биографы, мемуаристы обычно отмечают, что ему приходилось создавать свои произведения второпях, «на облучке», иной раз отказываться от тщательной отделки их, что замыслы Гарина часто бывали интереснее их воплощения, что он «рассказывал превосходно и, нередко, лучше, чем писал»[11].
Однако и при всех этих издержках, вызванных напряженной практической деятельностью, тесная связь с жизнью была несомненно тем благотворным источником, который питал творчество Гарина, придавая ему неповторимое своеобразие. Именно обилие жизненных впечатлений, неисчерпаемая «копилка» наблюдений и определили «пристрастие» писателя к «малому жанру» очерка или рассказа-очерка, чаще всего основанного на автобиографическом материале и представляющего собой. ряд художественных зарисовок, наблюденных автором картин и явлений, типов людей, ряд рассказов о виденном и слышанном, скрепленных обычно воедино образом автора-рассказчика.
Жанр очерка открывал широкие возможности для непосредственного обращения писателя к читательской аудитории, для лирических и особенно публицистических отступлений, очень важных для Гарина, всегда стремившегося откликнуться на злобу дня, поделиться с читателем своими соображениями и выводами. К этому приему — публицистическим отступлениям, анализу тех или иных заинтересовавших его явлений, подкрепляемому цифрами, статистическими данными, — Гарин широко прибегал еще в очерках «Несколько лет в деревне». Он постоянно пользуется им и в других очерках и рассказах первой половины 90-х годов.
Уже одно это стремление к выводам, обобщениям, явно выраженное отношение Гарина к описываемым им фактам и явлениям, нежелание ограничиваться простым фиксированием их свидетельствовало о плодотворной реалистической основе произведений писателя. Еще определеннее реализм гаринских рассказов и очерков сказывался на самом отборе писателем материала для них.
Далеко не всякий факт, попадающий в поле зрения Гарина, находил отражение в его произведениях, далеко не случайна и группировка этих фактов. Все они, казалось бы взятые наугад, выстраиваются в стройную систему, освещаются именно в такой последовательности и с той стороны, которые превращают путевые заметки, случайную дневниковую запись в художественное произведение, идейно насыщенное, социально значимое, отражающее типические стороны русской Действительности. Всеми этими качествами — идейностью, социальной остротой, типичностью изображаемого, тенденциозностью в лучшем смысле этого слова характеризуются и произведения Гарина о деревне, рисующие «неустроенную жизнь» села и его обитателей, «белых рабов черной земли».
Большинство рассказов и очерков Гарина крестьянского цикла было создано под непосредственным впечатлением страшных для России 1891–1892 голодного и холерного годов, наблюдавшихся писателем в деревнях и селах Самарской, Казанской и других губерний, где ему приходилось бывать в то время на изысканиях.
В отличие от многих либеральных беллетристов, после краха революционного народничества вообще отказавшихся от изображения «неблагодарного мужика», писатели-демократы по-прежнему отводят крестьянству в своем творчестве центральное месю. В годы тяжкого народного бедствия появляются очерки о деревне В. Г. Короленко («В голодный год»), рассказы Н. Д. Телешова («Нужда», «Самоходы»), И. А. Бунина («На чужой стороне», «На край света») о переселенцах, изгнанных нуждой и голодом из родных мест и бредущих на поиски «счастья» в-далекую Сибирь. Картины беспредельной нищеты, голода, страданий миллионов людей, обреченных на смерть, не ждущих и не получающих никакой помощи, встают перед читателем и в очерках Гарина «Путешествие на луну» (1893), «Сочельник в русской деревне» (1893), «На ходу» (1893), «На селе» (1894) и др.
Неурожаи и эпидемии обострили социальные процессы, и до тех пор происходившие в деревне. Разоряются, погибают голодной смертью массы крестьян и одновременно прокладывает себе широкую дорогу в деревне, победоносно шествует в ней, по меткой характеристике Гл. Успенского, — «господин Купон». В изображении безудержного роста «массы мелких деревенских эксплуататоров», особенно страшных тем, что «они давят на трудящегося враздробь, поодиночке», что они «приковывают его к себе и отнимают всякую надежду на избавление»[12], Гарин прямо следует традиции Гл. Успенского и в его гневном обличении кулака-мироеда и в его страстных поисках счастья для мужика. Богатеи растут в деревне, как «грибы на навозе», там царствуют лавочник Иван Васильевич, кулак Андрей Калиныч, управитель барского имения Иван Михайлович («На селе»).
Не только каждый крестьянин в отдельности, а и пресловутая, многократно воспетая народниками община находится в руках у «Иванов Васильевичей», которые когда «умильным» словом, когда ведром водки умеют улестить «стариков» и повернуть всякое дело в свою пользу.
Ею тяготятся и зажиточные крестьяне, ибо, хоть в незначительной степени, и они вынуждены быть «ответчиками за мир», нести какую-то материальную тяготу в форме общественных отработок и выплаты податей. Но особенно страшна община для бедняков, поскольку она навечно прикрепляет их к земле, крестьяне задыхаются в кабале у помещиков и кулаков, а окончательно разоренных «мир» безжалостно выталкивает из деревни. Никакой «благостыни», никакой «общей», «высокой» правды, никаких мудрых и святых мужиков в миру нет и в помине. Индивидуализм, сделавшийся «основой экономических отношений не только между ростовщиком и должником, но между крестьянами вообще»[13], становится, как убедительно показывает Гарин, основой во взаимоотношениях членов общины. В ней много людей, «да каждый за себя», в ней «действует закон более суровый, чем сострадание к другим — закон своей рубашки», повинуясь которому «мир» безжалостно выгоняет из деревни вдову Акулину с пятью маленькими ребятами («Акулина», 1894), отказывает в помощи нищим, сиротам, голодным («На селе»). И с социальной и с моральной точек зрения община — учреждение устаревшее, мешающее развитию деревни, — такой вывод прямо следует из произведений Гарина о крестьянстве.
Отражая в этих произведениях социально-экономические условия жизни народных масс, Гарин пристально всматривается и в нравственную жизнь крестьянства. В изображении ее он так же далек от народнических канонов, как и в своем анализе общественной и экономической сторон жизни деревни. Деревня, ее быт и нравы несут в себе черты косности, невежества, грубости. Крестьяне верят в домовых, леших, ведьм («Матренины деньги», 1894); они отказываются от помощи врача умирающей роженице, так как это «зазорно» («Под вечер», 1892); грубо издеваются над женщиной («Акулина»); здесь, для того чтобы ввести хоть малейшее новшество, надо «пуды соли съесть». Персонажи рассказов и очерков Гарина ничем не напоминают мужичка «литературы старых народников», «мужичка раскрашенного в красные цвета и вкусного, как вяземский пряник»[14]. В отличие от народнических беллетристов, таких, например, как Засодимский и Златовратский, Гарин изображает крестьянина во всех его противоречиях, обусловленных его мелкособственнической природой, соединяющей в себе черты труженика и собственника. Эти черты собственничества развиваются в крестьянине вместе с укреплением в деревне «власти денег».
Гибельную власть денег, волчьи взаимоотношения, порождаемые в деревне все тем же «господином Купоном», великолепно раскрыл Гарин в целом ряде рассказов. Семнадцать рублей, украденные у крестьянки Матрены («Матренины деньги»), слух о ее богатстве развязывают в людях низменные инстинкты, влекут за собой целую вереницу трагических событий вплоть до убийства и пожара. Желание «подзаработать», «поднажиться» заставляет молодого татарина Гамида («Бурлаки», 1895) пойти на предательство интересов своей же артели. Проступок Гамида сурово, наказан — его убивают товарищи, а вслед за ним с горя умирает и его отец — старый Амзя.
Тип человека, на психику и моральный облик которого тяжелый, несмываемый отпечаток наложили накопительство, страсть к богатству, изображен в очерке «На селе» (Андрей Калиныч) и особенно ярко в рассказе «Дикий человек» (1894). Герой его — богатей Асимов — «жестокий, скупой, тяжелый человек». Некогда он был хорошим семьянином, любил жену, детей, но «в помыслах, в заботе паскудной да в корысти всю радость изжил, ненавистником стал». Из боязни быть ограбленным, потерять богатство Асимов выгоняет из дому старшего сына с больной женой и детьми, убивает младшего сына — Пимку. Очень тонко прослеживает Гарин психологическое состояние своего героя, борьбу в нем собственнического начала с остатками человеческих чувств. В конце жизни у Асимова пробуждается какое-то подобие любви к младшему внуку, тщедушному, болезненному заморышу, но один только намек на то, что родители ждут помощи от деда, снова ожесточает сердце «дикого человека». Уходя на каторгу, он отказывается сказать, где хранятся его деньги, проклинает родных и односельчан.
Не идеализируя отрицательных сторон быта и нравов деревни, Гарин сознает, что крестьянин и не может быть иным в условиях нищеты, культурной и экономической отсталости, что без земли, без знаний, без лишней копейки он «так же вянет, как сонная рыба в садке». «В некультурных условиях одинаково дичают: и человек, и животное, и растение», — эти слова, взятые в качестве эпиграфа к рассказу «Матренины деньги», определяют взгляд писателя на причины народных бедствий. Гарин, однако, непрестанно подчеркивает, что даже тяжкие условия существования не могут подавить тех качеств ума и души народа, тех свойств русского национального характера, которые позволяют понять «отчего русская земля стала есть». Следуя лучшим гуманистическим традициям русской литературы, писатель с любовью и уважением говорит о силе трудового народа, его непоколебимости перед лицом испытаний и трудностей, богатой одаренности, стремлении отыскать причины своих несчастий.
Сила духа, трудолюбие, привязанность к семье характеризуют крестьянку Акулину («Акулина»), делают ее как бы символом стойкости, душевного здоровья народа, во многом сближают ее с женскими образами поэзии Некрасова. Печальником о горе человеческом выступает в очерке «Сочельник в русской деревне» калека-старец, которому «господь с молодости дал ум неспокойный, сердце горячее… Не терпел неправды… Корень зла искал…» Желанием помочь людям, любовью к ним определяются и поступки крестьянина Михаила Филипповича («На селе»), в голодный год раздающего свои запасы односельчанам, и поведение крестьянина-вдовца («Сочельник в русской деревне»), которого не могут сломить нищета и невзгоды: «весь он олицетворенная любовь, и каждое его слово, каждая нота так и дышит этой тоской любви, этой потребностью любить».
В очерках «На ходу», «Коротенькая жизнь» (1894) писатель раскрывает природный ум, пытливость, жажду знания, живущую в народе, — среди крестьян, сопровождающих Гарина в его изысканиях, есть и философы, склонные к раздумью, обобщениям, и поэты, тонко чувствующие красоту природы, и книголюбы, «охочие до чтения», и люди, тянущиеся к точным наукам, к изобретательству («На ходу»); в мало-мальски благоприятных условиях эти способности расцветают, дают замечательные результаты. Из питомцев сельской школы помещика Александра Дмитриевича выходят впоследствии знаменитый художник, ученые, изобретатели («Коротенькая жизнь»).
Высокие нравственные качества народа, неиссякаемый запас его творческих сил и возможностей особенно зримы в сопоставлении с моральным одичанием представителей нарождающейся сельской буржуазии, с одряхлением и оскудением помещичье-дворянского класса (образы помещицы Ярыщевой в рассказе «В усадьбе помещицы Ярыщевой» (1894), молодого и старого владельцев разрушающейся усадьбы в очерке «На ходу») и являются для писателя верным залогом того, что будущее принадлежит трудовому народу.
Народ может стать активным деятелем, организатором и устроителем своей судьбы, когда он выйдет из того состояния умственного и нравственного застоя, которое порождается условиями его существования. Однако, считает Гарин, эти условия могут измениться лишь с ликвидацией экономической и культурной отсталости страны в целом, с развитием в ней в широких масштабах всех производительных сил и возможностей.
В 90-е годы Гарин был еще далек от мысли о необходимости коренных социальных преобразований, как обязательной предпосылке глубоких изменений в судьбе народа, от понимания исторической миссии пролетариата. Основным деятелем общественной жизни представлялась ему передовая демократическая интеллигенция, вдохновляемая любовью к народу, пониманием его нужд и запросов; основную же задачу эпохи писатель видел в осуществляемом этой интеллигенцией техническом прогрессе, освоении природных богатств страны, базу для которых дает бурное развитие промышленного капитала, в просвещении народных масс.
Эти мысли, проводимые Гариным и в его публицистических статьях (печатавшихся в начале 90-х годов в газете «Новое время», в журнале «Русское богатство») и в художественных произведениях, несомненно свидетельствовали об известной идейной ограниченности писателя. В то же время воззрения Гарина далеко не укладывались в рамки широко распространенной в интеллигентской среде 80-90-х годов теории «малых дел».
От этой теории, от обычного культуртрегерства, утверждавшего, что «наше время — не время великих задач», ограниченного узкими рамками «сегодняшнего дня», рассчитанного прежде всего на то, чтобы успокоить «больную» совесть «слабого» интеллигента, взгляды и умонастроения Гарина отличаются масштабностью, перспективностью, умением за каждым из пропагандируемых им мероприятий видеть широкие горизонты и «огоньки» будущего, стремлением активно вмешиваться в жизнь, бороться с ее неустройствами и неполадками. Пассивное, инертное отношение к действительности, — будь то мещанское «благоразумие», нежелание жертвовать своим покоем и благополучием, возведенные ли в философскую категорию непротивление и бездеятельность, проповедуемые толстовством («Жизнь и смерть», 1896), или неспособность народнической интеллигенции понять истинные потребности народа, — все это одинаково неприемлемо для Гарина.
Страстный обличитель всякой рутины, косности, застоя, Гарин видит свой идеал в мужественном, деятельном человеке-труженике, глубоко сознавшем свой долг перед родиной и народом и в исполнении этого долга обретающем подлинное счастье.
«Поэтом труда» назвал Гарина М. Горький[15]. Подлинным гимном труду, человеку-деятелю звучит уже ранний очерк Гарина «Вариант» (1888). Герой его — инженер Кольцов, строящий дорогу в Сибири, — вдохновенный работник, страстно любящий свое дело, связывающий его с будущим расцветом и могуществом родины, уподобляет деятельность свою и своих товарищей легендарным подвигам Ермака: «Проведением дороги мы эти необъятные края сделаем реальным достоянием русской земли. Это будет второе завоевание этого края». Близки Кольцову и персонажи ряда произведений Гарина середины 90-х годов: герои рассказа «Радости жизни» (1895), лесничий Войцех («Войцех», 1895), земский врач Колпин («Жизнь и смерть», 1896), студент Моисеенко («Гимназисты», 1893).. Все эти люди, скромные рядовые труженики, велики своим альтруизмом, преданностью избранному делу, твердой уверенностью, что «нет выше счастья, как работать во славу отчизны и сознавать, что работой этой приносишь не воображаемую, а действительную пользу».
Но Гарин не может не замечать, что среди окружающей его интеллигенции таких людей сравнительно немного, что в подавляющем своем большинстве «образованное общество» живет без идеалов, далеко от народа, что значительная часть молодежи также заражена настроениями аполитичности и бездействует или бродит «без дороги» в напрасных поисках точки приложения своих сил, своего места в жизни.
Судьбы молодого поколения особенно тревожили писателя — с ним связывались у Гарина представления о «новых людях», преобразователях «неустроенной жизни».
В чем причина низкого умственного и нравственного развития молодежи, ее практической и теоретической неподготовленности к полезной деятельности, в чем корни инертности, отсутствия прочных связей с жизнью, живых интересов и стремлений? На этот вопрос, горячо дебатировавшийся прогрессивной публицистикой и беллетристикой конца 80-х — начала 90-х годов, Гарин попытался дать ответ в своей тетралогии, состоящей из повестей: «Детство Темы» (1892), «Гимназисты» (1893), «Студенты» (1895), «Инженеры» (1906).
Основным содержанием этого цикла и является изображение того, как в условиях современного писателю социального строя, под влиянием порожденной этим строем порочной системы школьного и семейного воспитания уродуется и калечится человеческая личность, как постепенно, с самого раннего детства, вытравляются и искажаются в ней потенциально присущие натуре ребенка положительные качества, как, наконец, формируются те самые безыдейные, безвольные люди без определенной жизненной цели, без «путеводной звезды», обилию которых поражалось общество, их же породившее. Таким рефлектирующим интеллигентом, к чему-то стремящимся, но всегда быстро остывающим и постепенно приспособляющимся к обывательской среде, и является центральный герой тетралогии Артемий Карташев. Было бы ошибочным видеть в Карташеве alter ego (второе я — лат.) самого писателя и тем более делать Карташева носителем взглядов и умонастроений Гарина на том лишь основании, что материал, положенный в основу тетралогии, в известной мере автобиографичен. Используя в тетралогии определенные факты из жизни семьи Михайловских, Гарин был далек от намерения воспроизвести в художественной форме только свою личную биографию. Замысел писателя был гораздо шире: он стремился через частное передать то общее, что было характерно для судьбы целого поколения интеллигентской молодежи, росшей и развивавшейся в период 60-70-х годов XIX века.
Этому замыслу и был подчинен отбор Гариным биографического материала, — под углом зрения его типичности, общезначимости. Этим объясняется и большой удельный вес в тетралогии (особенно в ее второй — четвертой частях) художественного вымысла — обилие фактов и персонажей, отсутствовавших в личной биографии писателя. Гарин «крупным планом» изображает общественную жизнь эпохи, быт и нравы интеллигенции; он обращается также и к другим социальным слоям общества (городская беднота, крестьянство, деклассированные элементы), показывает умонастроения учащейся молодежи, ее идейные искания, стремление определить свое место в жизни. В последней части тетралогии, создававшейся в годы первой русской революции, Гарин критически изображает царскую армию, церковь, подчеркивает гнилость «устоев» буржуазно-дворянской семьи, уделяет большое место изображению революционного народничества 70-х годов. Все это придавало автобиографическим повестям Гарина характер широкого социального полотна, что и отметил М. Горький, определяя тетралогию Гарина, как «целую эпопею»[16].
В то же время своими повестями Гарин продолжил традицию распространенного в русской классической литературе жанра «семейной хроники», художественной автобиографии. Он воспринял у этого жанра в первую очередь те его особенности, которые наилучшим образом позволяли ему осуществить свое намерение — показа становления личности под влиянием общественной среды. Гарин наследует у Л. Н. Толстого и С. Т. Аксакова умение передать «диалектику души» своего героя, интерес к его внутреннему миру, формированию характера. При всей широте и многообразии отображаемых писателем жизненных явлений, образ Карташева, его судьба являются тем основным стержнем, вокруг которого формируется сюжет тетралогии, который придает стройность и единство ее композиции.
Развертывая действие тетралогии во временной последовательности, Гарин начинает повествование с изображения детских лет Карташева. Маленький Тема наделен многими чертами характера, которые при их естественном и правильном развитии сделали бы из него «настоящего», в гаринском понимании этого слова, человека — деятельного, отзывчивого к нуждам людей, хорошего и честного работника своей страны. Тема жизнерадостен, смел, активен, полон расположения и симпатии к окружающим. Бьющая в нем ключом энергия ищет выхода, проявляется в многочисленных выдумках и проказах. Но уже эти, такие естественные и понятные в его возрасте, порывы являются источником серьезных и тяжелых для восьмилетнего ребенка переживаний, первых разочарований в людях, и притом в людях самых близких. Отец Темы, Николай Семенович Карташев, генерал в отставке, — выученик николаевской армии, чужд всяких педагогических «тонкостей». В проступках сына он видит только нежелание повиноваться воле старших и готов искоренять непослушание самыми строгими мерами. Физическое наказание, порка, которой подвергает Тему отец, вызывает у мальчика чувство панического страха перед ним, даже ненависти. Страх, отчужденность, первые поползновения к лжи и обману как средству избежать незаслуженно строгого наказания — таковы следствия педагогической системы генерала Карташева.
Антиподом, казалось бы, своему мужу, добрым гением семьи выступает в «Детстве Темы» Аглаида Васильевна Карташева. В образе ее много привлекательного: она умна, образованна, ребенок для нее — это маленький человек, требующий к себе внимания, уважения, ласки. Армейские приемы мужа по отношению к детям вызывают у Аглаиды Васильевны возмущение и негодование. Такую же нетерпимость проявляет Аглаида Васильевна и к гимназическим порядкам, тяжело отразившимся на чутком и впечатлительном мальчике. Убийственное равнодушие к индивидуальности ребенка, заведомое желание педагогов видеть в ученике потенциального преступника и негодяя — все это оскорбительно и страшно для матери, вызывает ее справедливый гнев против школы.
Но по сути дела цель, преследуемая Аглаидой Васильевной при воспитании детей, та же, что и у ее мужа и у гимназии, — дать верного слугу и «советчика» царю, вырастить человека, гордого своей принадлежностью к дворянству, нетерпимого к «крамольным», революционным взглядам и мыслям. Взрослым Карташевым чужд и враждебен всякий демократизм и социальный критицизм, существующий порядок вещей кажется им вполне оправданным и единственно возможным. В этом духе воспитывают в семье Карташевых и детей.
С детских лет Теме уже свойственно взращенное семьей чувство превосходства над обитателями наемного двора — Кольками, Гараськами, Яшками, над их отцами и матерями. Нищета, несчастья, ежедневные будничные драмы, разыгрывающиеся на наемном дворе, привлекают внимание Темы, однако в семье Карташевых к горю бедняков относятся снисходительно-пренебрежительно; в тех же случаях, когда «острый вопрос» трудно обойти, Аглаида Васильевна старается доказать сыну возможность «уладить» его с помощью «добрых» и «умных» людей своего круга, — так устраивается судьба семьи умершего бедняка-учителя Бориса Борисовича.
В своей заботе о душевном покое Темы Аглаида Васильевна объективно углубляет то зло, то духовное растление, которое насаждает в детях гимназия. Так, например, она помогает сыну оправдаться перед самим собой в невольным предательстве, совершенном им по отношению к его лучшему другу — Иванову. Моральной неустойчивостью, нравственными компромиссами, которые впоследствии будут так характерны для Карташева, он обязан не только гимназии, но и семье, внешне такой добропорядочной и нравственной.
Без авторских отступлений, одним подбором фактов, мелких будничных происшествий Гарин уже в «Детстве Темы» показывает, как семья и школа отравляют сознание ребенка, стесняют волю и инициативу, приучают к лжи и приспособленчеству, порождают сознание превосходства над обитателями наемного двора, над прислугой. Но все эти качества живут в душе ребенка в зачаточном состоянии, человеческая природа Темы активно сопротивляется пагубным влияниям окружающего, в нем живут благородные стремления к осмысленной и честной жизни. В конце первой части тетралогии Тема — еще мягкий воск, из которого можно вылепить и настоящего человека и посредственного представителя своего класса. Эта дилемма решится в зависимости от той среды, тех влияний и обстановки, в которую попадет Карташев — подросток и юноша. Такой средой во второй части тетралогии — «Гимназисты» — по-прежнему является семейный круг Карташевых и — уже в гораздо большей степени, чем в первой книге, — гимназия.
Изображение быта и нравов русской пореформенной гимназии, «каторги непередаваемых мелочей, называемых обучением ума и воспитанием души», явилось уже само по себе огромной заслугой Гарина, тем более что система гимназического воспитания осталась в основных чертах прежней и ко времени выхода в свет «Гимназистов».
В обстановке общественного подъема конца 50-х — начала 60-х годов царское правительство пошло на некоторые нововведения в области просвещения, несколько демократизировало гимназию (были уничтожены сословные ограничения при поступлении в средние учебные заведения, школа и ее порядки стали достоянием общественной гласности и т. д.). Однако сколько-нибудь существенных изменений в основных принципах обучения и воспитания в средней школе не произошло. В связи с наступлением реакции после покушения Каракозова на Александра II (апрель 1866 года) министром просвещения был назначен крайний консерватор Д. Толстой, являвшийся в то же время обер-прокурором Святейшего синода. С приходом его в гимназии вновь стали возрождаться порядки времен николаевской реакции (завершившиеся толстовским указом от 19 июня 1871 года). Потому н в изображенной Гариным гимназии второй половины 60-х годов, официально еще живущей по относительно «свободному» режиму, царит бессмысленная зубрежка, большая часть учебного времени тратится на изучение «мертвых», классических языков, остальные предметы изучаются схоластически, они далеки от требований практической жизни.
Но эта жизнь, несмотря на все преграды, врывается и в стены гимназии, она не затрагивает только совершенно инертных, бесцветных, с детства «оболваненных» гимназистов, таких, как первый ученик Яковлев, или тупоумный, самодовольный Семенов. Большинство гимназистов в этом возрасте стремится к свету и знанию, ищет ответов на острые вопросы современности. К их числу относится и Тема Карташев. Он сближается с кружком гимназистов-одноклассников, занимающихся самообразованием, читает труды Писарева, Добролюбова, Шелгунова, которые будят его мысль, помогают определиться настроениям смутного недовольства собой и окружающим миром. Многое, что прививалось Теме с детства в качестве неоспоримых и незыблемых истин, под влиянием бесед в кружке, чтения книг и журналов, теперь переоценивается им. Он «с уважением пожал бы теперь руку простому человеку»; живя в имении матери, он пытается вникнуть в жизнь и нужды крестьян.
Однако беседы с мужиками текут «вяло и лениво», крестьяне и Карташев очень далеки друг от друга, да и вообще Тему поражает разительное несоответствие между мечтой и реальностью, книгой и жизнью. Гимназия не дала ему навыков самостоятельного мышления, постоянная опека семьи и школы лишили воли и настойчивости, обременили сознание условностями и предрассудками. Потому так безуспешны попытки Темы найти «истину», разобраться в поставленных жизнью проблемах, потому так легко переходит он от увлечений новыми для него мыслями и идеями к примирению с тем, что он сам ощущает, как тяжелый гнет.
Этим настроениям Темы, возвращению «блудного сына» в лоно семьи в значительной степени способствует Аглаида Васильевна. Всеми средствами старается она отвлечь сына от его «опасных» увлечений, доказать Теме несостоятельность и вредность теорий, занимающих его ум; когда в усадьбе Карташевых сгорает скирда хлеба, она прямо обвиняет сына в том, что это — результат его заигрываний с мужиками: «Ты видишь уже последствия ваших неосторожных разговоров. Полторы тысячи рублей в этом году дохода уже нет… Теория… основанная прежде всего на том, чтоб для спасения чужих своих, самых близких губить… Отвратительный эгоизм!.. Отвратительная теория, эгоистическая, грубая, несущая с собой подрыв всего…» Классовая ненависть к подобного рода «отвратительным теориям», к «скороспелым учениям Добролюбова, Писарева, Чернышевского» заставляет Карташеву, недавнюю «противницу» всякого насилия над личностью, признать необходимость для «спасения» молодежи палочной, солдатской дисциплины в гимназии. Тема не сочувствует матери, но в спорах и ссорах с ней он всегда слабее, так как у него нет твердого сознания своей правоты и готовности отстаивать ее во что бы то ни стало, мать «давит его умом и сильным характером». Постепенно у Карташева пропадает интерес и к самим теориям и к попыткам воплотить их в жизнь; самое большее, на что он способен, — маниловские мечтания о всеобщем благе, он погружен в рефлексию и ненужный, растравляющий душу самоанализ.
Подобными настроениями охвачены и многие товарищи Темы — Рыльский, Корнев, Долба; кончает самоубийством стремившийся дойти до «сути вещей» Берендя. Общей судьбы избегают в повести лишь студент Моисеенко, взгляды которого складывались, очевидно, еще в годы расцвета революционно-демократической мысли, и гимназистка Горенко, умная, волевая девушка, сирота, характер которой формировался вне влияний дворянско-буржуазной семьи. Большинство же гимназистов постепенно утрачивает жизнеспособность, веру в себя, тускнеет, становится на путь интеллигентской обывательщины.
Именно таким путем, наметившимся уже к концу гимназической жизни, и идет Карташев, став студентом.
Отъезд в Петербург, перспективы вольной студенческой жизни наполняют Карташева предчувствием чего-то радостного и необыкновенного, надеждой, что он станет «другим человеком», «будет заниматься, будет ученым — новый мир откроется перед ним… и забудется он в нем, и потеряет все то, что пошлит людей». Но в Петербург Карташева ведет прежде всего желание избавиться от тягостной опеки матери. Никаких высоких целей, стремление к которым помогало бы переносить трудности, приносило бы нравственное удовлетворение, у него по-прежнему нет. Безволие, бесхребетность, «спутанность» Темы проявляются в полной мере именно теперь, когда он остается один на один с собой, лишенный строгих шор гимназии, твердой и властной руки матери. Не подготовленный к упорному систематическому труду, к самостоятельному мышлению, Карташев скоро перестает посещать университет, он далек от студенческой массы, от передовой молодежи и ее революционных настроений.
Годы пребывания Карташева в университете, а потом в Институте путей сообщения совпадают с расцветом движения революционного народничества, в котором активно и самопожертвенно действовала и лучшая студенческая молодежь. В известной мере эти революционные настроения студенчества нашли отражение и в «Студентах» Гарина. Писатель не раз упоминает о собиравшемся в одной из студенческих столовых кружке революционной молодежи, членом которого является и бывший одноклассник и друг Темы — Иванов.
Когда-то подростки были очень близки между собой, Карташев мучительно переживал свой разрыв с Ивановым, но теперь Иванов инстинктом революционного борца чувствует в Карташеве чуждого себе человека; сдержанно, даже подозрительно относится к Теме и весь кружок Иванова. Предостережения Аглаиды Васильевны уезжающему в Петербург сыну об опасности увлечься революционным движением и попасть на эшафот или каторгу были излишни. Тема слишком инертен, слишком привык к покою и благополучию, в нем слишком прочно живут предрассудки своей среды, чтобы он мог стать на путь революционной борьбы, требующей от человека твердых, непоколебимых убеждений, готовности пожертвовать собой. Эти тенденции его характера отдаляют его от Иванова, толкают на прямые выпады против демократического студенчества, на сближение с «золотой молодежью». Угрызения совести, по временам испытываемые им, по сути дела ничего не меняют в Карташеве-студенте, типичном представителе размагниченной, безвольной буржуазно-дворянской молодежи.
Нравственное падение Карташева как бы символизируется в конце «Студентов» его позорной болезнью и подчеркивается двумя нежелательными и страшными для него встречами с Горенко и Ивановым. Карташев хочет забыть обо всем, что связывает его с прошлым, он не ищет сближения с Ивановым, ему неприятен приезд в Петербург Горенко. Но писатель настойчиво сталкивает Тему с этими людьми. Вновь встретившись с Горенко, Карташев вынужден услышать от нее слова гнева и презрения. «Сознающий эгоист» — так называет она Тему. Горенко требует, чтобы Карташев ушел из дому, где он «не может стать иным». И, как всегда покорный воле более сильной, чем его собственная, внутренне смятенный, уничтоженный, Карташев бежит из дому, собирается покинуть родной город. На вокзале, сквозь решетку арестантского вагона, он внезапно видит Иванова, спокойное лицо его заставляет Тему «как ужаленного» отскочить от окна. Дороги бывших друзей опять перекрестились, показав нравственную высоту и подвижничество одного, душевное смятение и опустошенность — другого.
Моральный тупик, отказ от идеалов юности, мучительное сознание своей душевной неприкаянности и вместе с тем бессилие изменить что-либо — таков итог пути Карташева в первой — третьей частях тетралогии, итог, обусловленный всей совокупностью социальных влияний среды. Рассматривая Карташева и его друзей как продукт пагубного воздействия современного общества на личность человека, Гарин не склонен, однако, снимать со своего героя всякую ответственность за собственную судьбу. Идеализация и оправдание «не героя», той части интеллигенции, которая под теми или иными предлогами отошла от общественной жизни, несвойственна Гарину, и в этом его отличие от массы мещанско-либеральных беллетристов 80-90-х годов (Потапенко, Щеглов, Альбов, Тихонов-Луговой и др.). Гарину дорог целеустремленный, борющийся с трудностями жизни человек, непреклонно идущий к осуществлению своих идеалов, и потому писатель отдает свои симпатии таким, как Горенко, Иванов, Моисеенко, хотя порой ему по-человечески жаль запутавшегося и свернувшего с прямого пути Тему.
Собственно, не героем, «сознающим эгоистом» Артемий Карташев остается и в последней, неоконченной части тетралогии «Инженеры», хотя в этой повести Гарин и наделяет его стремлением к моральному самоусовершенствованию, нравственному очищению.
Над повестью «Инженеры» Гарин работал, начиная с 1904 года, хотя замысел ее, как об этом свидетельствуют последние работы о творчестве Гарина, возник у автора еще в 90-х годах[17]. Писатель предполагал продолжить историю жизни Карташева до современной ему, Гарину, действительности, но смерть помешала осуществлению этого замысла. «Инженеры» охватывают очень небольшой период жизни Карташева, относящийся к концу 70-х годов, когда он кончает Институт путей сообщения и приступает к самостоятельной практической деятельности. Гарин открывает своему герою дорогу в «большую жизнь», он знакомит молодого инженера с бедственным положением народа, сталкивая его с рабочими — выходцами из деревни, ближе сводит его с представителями революционного народничества; Гарин создает ряд отрицательных образов представителей царской армии (интенданты и военные чиновники, командующие на постройке Бендеро-Галацкой дороги), показывает лицемерие и своекорыстие церкви и ее служителей; особенное внимание писателя привлекает среда технической интеллигенции, в которую попадает Карташев-инженер. За редкими исключениями это люди мелкой души, ограниченных запросов к жизни, больше всего заботящиеся о личном благополучии, — среди них Карташев резко выделяется своей увлеченностью работой, бескорыстием, отвращением ко всяким махинациям и беззакониям, симпатиями к простому народу.
Ему кажется, что труд, искренне увлекшее его дело переродили и обновили его, что он и по мыслям своим стал близок к Тёме-гимназисту. И тем не менее подлинного перерождения с Карташевым не произошло. Непримиримости к «неустройствам жизни», желания активно бороться с ними у Карташева нет, даже его деятельность инженера лишена больших перспектив, широких горизонтов, ему чужды смелые мечты Кольцова («Вариант»). При всей увлеченности Карташева работой она для него в известной мере и средство чувствовать себя «хорошим», не запачкаться «грязью» окружающего.
Самое сокровенное в Карташеве, суть его натуры, роль его и подобных ему в жизни проясняются, когда Гарин сталкивает его, как и в «Студентах», с представителями революционной молодежи. Мерилом для правильной оценки Карташева были в «Студентах» Иванов и Горенко, в «Инженерах» таким мерилом становится сестра Темы — революционерка Маня. Нельзя не заметить, что если в «Студентах» образы Горенко и Иванова (Иванова в особенности) при всей их идейной значимости были несколько схематичны, выступали как бы «на втором плане», то образ Мани в «Инженерах» гораздо живее, глубже, ему отведено в повести одно из главных мест, и в этой перестановке акцентов, в этом пристальном внимании писателя к образам передовой молодежи несомненно сказалось влияние на него революционной ситуации тех лет, когда создавалась повесть (1904–1906). Показывая полный крах семьи Карташевых, непрочность, эфемерность того «счастья», которого добивалась для своих детей Аглаида Васильевна, Гарин только Маню противопоставляет всем членам этой семьи. Жизнь ее освящена высокими идеалами, и поэтому в Мане много душевной силы и ясности, она не знает внутренней раздвоенности и мучительной интеллигентской рефлексии. Ни уже испытанная ею тюрьма, ни будущие, возможно еще более жестокие лишения не пугают ее. «Я лично счастлива, — говорит она, — что попала в лучшую струю человеческой жизни, и что бы меня ни ждало, я лучшего ничего не желаю».
Ясный ум Мани, непредвзятость суждений о жизни и людях позволяют ей дать меткую и безошибочную характеристику брату, которого она любит, но возможности которого не переоценивает. Майя еще резче, нежели Горенко, отзывается о Карташеве, называя его «одним из самых ужасных эгоистов», говоря, что он, если того потребуют обстоятельства, сможет «при всем своем неверии… и крест целовать» и даже «превратиться в одну из тех гадин, которые неуклонно… охраняют существующую каторгу нашей жизни». В этих словах Мани, в осознании самим Карташевым, что он бы не пошел с революционерами, даже если бы и знал, что «истина у них», так как никогда бы не смог, подобно сестре, отказаться от привычных удобств и радостей жизни, сон держится оценка писателем своего героя. Некоторый интерес Карташева к политике, к общественным проблемам, пробуждающийся у него под влиянием сестры, не может изменить основных тенденций его характера.
Трудно предугадать, как повернул бы Гарин в дальнейшем судьбу своего героя. Но тот текст, которым мы располагаем, заставляет говорить о Карташеве как о типичном представителе либеральной интеллигенции, который, если и не станет «охранителем» «каторги» современного общества, то и не будет ее разрушителем, ограничившись в лучшем случае характерной для его социальной прослойки «тихой скорбью о неудобствах и тяготах бытия, — тихой скорбью с легонькой гражданской ноткой» (М. Горький)[18].
Прослеживая во всех деталях — процесс «разобществления личности», превращения значительной части прогрессивно настроенной интеллигентной молодежи в безвольных и слабых обывателей, Гарин всей логикой событий и характеров тетралогии приводил к выводу о необходимости преобразования действительности, пересоздания жизни на таких началах, которые дадут полный простор развитию всего лучшего в человеке, сделают из него достойного работника на благо родины и народа. Именно этой широкой, гуманистический трактовкой проблем воспитания, образования, влияния среды на отдельную личность, которые занимают центральное место в тетралогии, и определяется ее значимость, ее удельный вес и место в творчестве Гарина.
* * *
Три книги тетралогии, большое количество очерков и рассказов, печатавшихся в журналах и объединенных затем в два отдельных сборника, — таков итог литературной деятельности Гарина 1892–1895 годов, итог особенно значительный, если учесть, что писатель даже на самое короткое время не прекращал практической работы инженера и своей общественной деятельности, шел по жизни «на полных парусах». В первой половине 90-х годов Гарин принимает активное участие в изысканиях по постройке Великого Сибирского пути, в его проектировке, работает над проектировкой Казанско-Малмыжской железной дороги, выступает в прессе с пропагандой преимуществ прокладки в России узкоколейных железных дорог, затрагивая в связи с этим вопросом и более общие проблемы развития в стране железнодорожного дела. Лишенные профессиональной сухости, искренние и страстные, резко враждебные по отношению ко всему косному и рутинному, статьи Гарина вызвали большой резонанс в среде технической интеллигенции, а в министерских кругах были встречены резко неприязненно. Не согласившись на требование министра путей сообщения прекратить выступления в печати, Гарин вынужден был в 1894 году на время уйти из министерства и работать по поручениям городов и земств — Казанского, Вятского, Костромского, Волынского и др.
Инженерная и сельскохозяйственная деятельность заставляла Гарина по-прежнему часто бывать в Самарской губернии и в самой Самаре, городе, сыгравшем заметную роль в распространении марксизма в России. Вторая половина 90-х годов была временем бурного промышленного развития, дальнейшего роста пролетариата. Рабочее движение приобретало массовый характер, начался третий — пролетарский — этап освободительного движения в России. Марксистские кружки получили широкое распространение и в Самаре, издавна являвшейся местом ссылки революционеров и «политически неблагонадежных»; в Самаре с весны 1889 по осень 1893 года жил В. И. Ленин, проводивший здесь большую пропагандистскую работу среди учащейся молодежи и интеллигенции. «Семена революционной марксистской теории, брошенные Владимиром Ильичем в Самаре, дали богатые плоды. В последующие годы Самара стала одним из провинциальных штабов марксизма»[19]. Гарин, пользовавшийся большой популярностью среди передовой самарской интеллигенции как прогрессивный писатель, как человек, оказывавший помощь общедемократической борьбе с самодержавием (он скрывал в своем имении политически «неблагонадежных», помогал им деньгами, устраивал на железнодорожные работы ссыльную молодежь), был близок к самарским марксистским кружкам, являлся соиздателем и пайщиком первой легальной марксистской газеты «Самарский вестник».
Демократ по убеждениям, «сторонник по возможности мирного закономерного развития жизни», Гарин в 90-е годы вряд ли постигал марксизм во всей его теоретической глубине и революционной сущности. В учении Маркса его привлекал прежде всего пафос движения вперед, пафос развертывания колоссальных творческих сил и возможностей человека, он находил в этом учении обоснование своей заветной мечты о технической реконструкции страны, широком использовании всех ее богатств, о покорении человечеством природы. «Я думаю, что он считал себя марксистом, потому что был инженером. Его привлекала активность учения Маркса… Марксов план реорганизации мира восхищал его своей широтой, будущее он представлял себе как грандиозную коллективную работу, исполняемую всей массой человечества, освобожденного от крепких пут классовой государственности»[20],— писал М. Горький, очень верно определяя корни сочувственного отношения Гарина к марксизму. Гарин не мог не тянуться к марксизму и потому, что ясно сознавал его историческую правоту по сравнению с народническими учениями, несостоятельность которых в период бурного промышленного подъема, дальнейшего развития капитализма в России делалась особенно явной.
Не случайно именно в период сближения с самарскими марксистскими кружками, давая согласие на участие в «Самарском вестнике» и на материальную поддержку его, писатель непременным условием ставил, чтобы газета выставила «свое против у народническое profession de foi»[21] (символ веры — франц.), чтобы ей «дано было возможно более ясно выраженное „материалистическое“ (марксистское) направление»[22].
Сделавшись в декабре 1896 года сотрудником и пайщиком «Самарского вестника», Гарин в начале 1897 года окончательно порывает с «Русским богатством». Народническое credo руководителей журнала никогда не разделялось писателем. Еще в 1892 году в письмах к жене писатель сравнивал Н. К. Михайловского с человеком, «который хороший сон прошлого хочет превратить в действительность, а потому… для живой пробивающейся жизни… почти оглох»[23], иронизировал над своим участием в «Русском богатстве», говоря, что сам он и сотрудники журнала приступают «со всем усердием и жаром к заготовке во веки веков неразрушающихся мумий»[24].
Вместе с тем в начале 90-х годов Гарин с уважением и симпатией относился к Н. К. Михайловскому, памятуя его былые связи с революционным народничеством, ценя его демократизм, искреннюю заинтересованность судьбой народа. Гарин видел в нем также «талантливого повара литературной кухни»[25], «европейски образованного с широким взглядом… публициста»[26] и рассчитывал, что ему вместе с Михайловским удастся выпускать такие книжки журнала, чтобы «из каждой била широкая струя живой воды… Чтобы каждая статья, каждая заметка воздействовала на умы и сердца! Чтобы прок был!»[27] Но расчеты Гарина не оправдались. Писатель справедливо возмущался «бессилием и слабостью мысли» народнических публицистов Карышева и Южакова, тем, что ничто свежее не заглядывает в «затхлый погреб» журнала, что там «поются сказки»[28], которым никто не верит, публике подаются «только подогретые блюда старой кухни»[29].
Недовольство Гарина общим духом журнала росло по мере того, как действительность все больше обнаруживала несостоятельность народнических представлений о ней, по мере того как народники все ожесточеннее воевали против молодого русского марксизма, сделав именно «Русское богатство» главной трибуной своих нападок. В пору оформившихся симпатий своих к марксизму Гарин не считал уже возможным для себя участвовать в этом журнале, окончательно превратившемся в «уважаемый исторический манускрипт»[30], совершенно не отвечавшем запросам времени. После закрытия цензурой очень недолго просуществовавшего «Самарского вестника» Гарин начал помещать свей произведения в журналах легального марксизма «Мир божий», «Начало», «Жизнь», а позднее — в 90-х годах, после сближения с телешовской «средой», с группой демократических писателей, объединившихся вокруг издательства «Знание» — в горьковских сборниках «Знание».
Близость к кругам революционной интеллигенции, прочные симпатии к марксизму, разрыв с «Русским богатством» сказались и на литературном творчестве Гарина конца 90-х — начала 900-х годов. Тематика и проблематика его произведений остаются в основном прежними, но значительно изменяется самый подход к материалу, разработка его углубляется, писатель еще острее видит и резче критикует «неустройства жизни», существующие общественные отношения.
«Художественное отображение факта уже не удовлетворяет его больше. Наблюдение и анализ уступают место прямому обличению, памфлету и призыву»[31], произведения писателя проникнуты ощущением сложности и противоречивости жизни, настойчивым стремлением разобраться в этих противоречиях, найти путь к их разрешению. Творческое credo писателя, его взгляд на задачи искусства находят в эту пору свое прямое выражение в сказке-аллегории «Новые звуки» (1897), в аллегорическом рассказе «Художник» (1897). Гарин прямо заявляет здесь, что искусство должно быть достоянием народа, служить ему, что цель искусства — не усыплять, а «будить душу», «на борьбу вызывать», что в нем должны звучать «слезы, стоны, презренье, ненависть, проклятье». С этих идейно-эстетических позиций и подходит писатель к изображению тех или иных привлекающих его внимание сторон действительности.
Решительно отмежевавшись даже от чисто внешних связей с народничеством, Гарин и теперь продолжает свою давнюю полемику с ними, полемику, отнюдь не утратившую своего смысла и потому, что народничество не было еще окончательно разбито, хотя позиции его в борьбе с марксизмом значительно пошатнулись, и потому, что прямыми наследниками и продолжателями «ветхого завета либерально-народнической мудрости»[32], идейными противниками марксизма выступили уже в самом начале 900-х годов эсеры. По-прежнему обращаясь к «правде факта», лично наблюденному, пережитому, писатель прослеживает дальнейший ход социально-экономических процессов в деревне: пролетаризацию крестьянства, его классовое расслоение. В поле зрения писателя попадает не только деревня средней полосы России, давно уже втянутая в русло капитализации, но и крестьянство таких глухих уголков страны, как Волынь, Керженец, находящихся, по словам Гарина, в «идеальных условиях опрощения» и тем не менее не избежавших общих для всей страны путей развития. «Железным кольцом» охватили немцы-колонисты Полесье на Волыни, где совсем недавно существовал еще общинный строй, натуральное безденежное хозяйство, скупили земли, вынудили аборигенов края — полещуков — идти на фабрики («Картинки Волыни», 1897); «горе-горькое» обитает в керженской деревушке, одной из тех, которые воспел в своих «чудных сказках» Мельников-Печерский, кондового, «крепкого» мужика тут нет и в помине, сыт и доволен один только «сильный, денежный человек» Парфений Егорыч («Мои скитания», 1898); жалкое существование влачат крестьяне-кустари, чьи попытки уберечь себя от голодной смерти, удержаться на поверхности жизни — только «суета бескорыстная»: «нужда лезет во все щели и вконец обесцененною работой не заткнуть этих щелей» («На ночлеге», 1898). Чувство страха, беззащитности перед неизбежными «роковыми» обстоятельствами, нарушающими старый, привычный уклад жизни, характерно для большинства героев из народа в очерках и рассказах Гарина второй половины 90-х и начала 900-х годов. Это ощущение сложности жизни, независимости ее хода от чьих-либо личных желаний и намерений свойственно и самому писателю. Однако сознание многообразия, противоречивости совершающихся социальных и экономических процессов еще более укрепляет его в плодотворной мысли о необходимости изучать объективные законы исторического развития, ибо только знание этих законов избавит человека от роли пассивного наблюдателя, сделает его активным, сознательным участником совершающихся событий.
Плач по уходящему, бесплодные старания вернуть «вчерашний день» чужды Гарину. В этой связи понятно и резко отрицательное отношение его ко всяким, даже чисто теоретическим попыткам доказать возможность «по-править» жизнь народа возвращением его к изжившему себя социальному укладу.
Обличением косности, реакционности патриархальных деревенских «устоев», до предела ограничивающих личную свободу крестьянина, приковывающих его к «пустому стойлу» нищенского хозяйства, проникнуты пьеса Гарина «Деревенская драма» (1903; сюжет ее намечен в последней главе очерков «В сутолоке провинциальной жизни») и рассказ «Волк» (1903).
Рассказ этот особенно силен своей активной ненавистью к обветшавшим формам общественного устройства, в нем слышатся те «будящие душу слезы и стоны», которых требовал Гарин от искусства. Жизнь героя рассказа — крестьянина Петра — безжалостно исковеркана общиной, в которой царит «азиатское надругательство над личностью»[33]. Оттого так страстно и гневно обвиняет крестьянин «мир» в своем споре с интеллигентом-народником, защищающим общину. Петр полон решимости доказать свою правоту «власть имущим» — только смерть прекращает его упорные поиски «правды-истины». В мятущейся натуре Петра как бы сконцентрирована извечная тяга народа к социальной справедливости, которую Гарин отмечал еще в своих произведениях о деревне первой половины 90-х годов.
Народ еще напряженнее, чем прежде, ждет каких-то «справедливых перемен», приезд любого незнакомого человека в деревню «русскую, татарскую, польскую, малороссийскую» влечет за собой слухи о выгодных для крестьянства новшествах, о земле, которую будут «отбирать у панов». И с тем большим критицизмом относится писатель к представителям социальных «верхов», не способных помочь народу, не могущих облегчить его существования. С уничтожающей иронией рисует Гарин в рассказе «Волк» редактора-народника, закрывающего глаза на факты действительности, рассматривающего деревню и мужика с точки зрения абстрактной книжной мудрости.
Еще резче, в гротесковых тонах изображено дворянское общество — «опора страны и трона» — в очерках «В сутолоке провинциальной жизни» (1900); полуироническая, полуснисходительная улыбка над «последышами» дворянского*сословия, еще свойственная иногда Гарину в начале 90-х годов, сменяется в этих очерках издевательским, сатирическим смехом. Уездное дворянство в изображении писателя — «заскорузлые деревенские медведи», чуждающиеся всяких новшеств, живущие по заветам дедовских времен, нередко воскрешающие в своем обиходе нравы и обычаи крепостничества. Мало отличается от этих захолустных монстров и «просвещенное» губернское дворянство — циники, пошляки, карьеристы, занятые мелкими сплетнями и дрязгами, смешные своими претензиями на светскость и образованность, отвратительные своим паразитизмом, презрительным отношением к «мужику», на шее которого они сидят.
Разлагающемуся, паразитирующему на теле народа дворянству противопоставлена в этих очерках самоотверженно работающая на благо народа демократическая интеллигенция, представленная образами учителя Писемского, учительницы Татьяны Васильевны, агронома Лихушина, доктора Колпина и др. Писатель по-прежнему искренно расположен к честным интеллигентным труженикам, однако он гораздо более скептически, чем раньше, смотрит на их возможности в деле общественного прогресса. Гарин не ищет еще положительного героя в рядах пролетариата. Однако у него нет и прежней уверенности в том, что сравнительно немногочисленный отряд демократической интеллигенции, рядовых культурных работников может играть главную роль в преодолении все обостряющихся социальных противоречий, в переустройстве жизни на новых началах. Эти сомнения, этот скептицизм сказываются и в том, что образы передовой интеллигенции занимают сравнительно небольшое место в произведениях Гарина конца 90-х — начала 900-х годов, и в том, что образы эти лишены того ореола, которым окружал их писатель в своих ранних рассказах и очерках, и в том, наконец, что основной акцент писатель делает уже не на них, а на критическом изображении отрицательных сторон буржуазно-интеллигентского общества с его ханжеской моралью, взаимоотношениями людей, основанными на неправде и лицемерии. Именно с критикой современного общества связано постоянное обращение Гарина к теме семьи, к теме женской и детской судьбы, общественной нравственности. Семья, по Гарину, это основная ячейка общества, и потому все социальные неустройства и неполадки неизбежно сказываются на отношениях супругов, на положении женщины, на воспитании и развитии ребенка.
Красной нитью проходит через рассказы и очерки Гарина мысль о том, что «без свободной женщины — мы вечные рабы, подлые гнусные рабы, со всеми пороками рабов», что «только свободная женщина… может дать свободного и свободолюбивого гражданина». Сознавая эту высокую миссию женщины-матери, воспитательницы молодого поколения, от морального и духовного облика которого зависит будущее, Гарин обрушивается на устроителей и охранителей современного общества, обрекающих женщину на роль пассивного, бесправного существа. У женщины отнято право на общественную деятельность, право самостоятельно решать свою судьбу, судьбу своих детей, и этим «уничтожением выходов создаются тяжкие преступления».
Осуждением общественных предрассудков, фарисейских представлений о «морали» проникнута драма Гарина «Орхидея» (1898). Как и другие драматические произведения писателя («Деревенская драма», «Подростки»), эта пьеса слаба в сценическом отношении: она статична, мало сюжетна, характеры ее героев раскрываются не в острых драматических коллизиях, а по преимуществу в монологах, самохарактеристиках. При всех этих недостатках «Орхидея» интересна своей идейной направленностью, обличительными тенденциями. У героини пьесы, Натальи Алексеевны Рославлевой, много общего с женщинами из повести «Клотильда» (1899), рассказов «Встреча», «Правда» (1901). Хотя у каждой из них своя, особая судьба, их объединяет то, что все они растоптаны обществом, потому что хотели большего и лучшего, чем оно давало им, претендовали на свободу чувства, свободу устраивать свою жизнь. Протестом, хотя и бесплодным, пассивным, являются самоубийства Натальи Алексеевны Рославлевой в драме «Орхидея» и героини рассказа «Правда». Последняя гибнет со страшным сознанием, что судьба ее детей находится в руках мужа, циника и пошляка, что они вырастут такими же «палачами», как и он, будут наделены пороками тех, кто создает и поддерживает весь этот «ад жизни».
Именно в связи с этими вопросами общественной морали, обусловленной всем современным социально-политическим строем жизни, и освещается писателем тема детства. Обилием «грустных детей», «озабоченных детей», не знающих счастья и в лучшую пору детства, поражает Гарина окружающая действительность. Страшны нищета и лишения, в которых вынуждены жить сотни и тысячи детей бедняков, раздетые, разутые, не имеющие возможности поесть досыта («Наташа», 1901), но не менее страшна и та беспощадность, та холодная жестокость, которые проявляет общество по отношению к ребенку, имевшему несчастье своим появлением на свет преступить границы общественных приличий и условностей. В этом плане особенно интересен рассказ Гарина «Дворец Дима» (1899), в котором трагедия детской души передана писателем необычайно тонко и проникновенно. Вся «вина» героя рассказа маленького калеки Дима в том, что он — «незаконнорожденный», и люди безжалостно дают почувствовать ему его «неполноценность». Детям соседних дач не разрешают играть с Димом, его лишают возможности познакомиться с его сводными братьями и сестрами, о существовании которых сообщает мальчику тайком кучер Егор. Ребенок полон горестного недоумения, ему трудно понять, за что отвергают его люди. Умирая, Дим мечтает о лучезарном дворце, где уже не будет тяжелых запретов и стеснений, где он станет равным среди своих сверстников. Страстной ненавистью, презрением, гневом звучат слова автора о «лживых и злобствующих лицемерах», «суетных палачах, буквой учения калечащих и убивающих душу живую». И насколько достойнее и человечнее, нежели интеллигентные мучители Дима, ведут себя в рассказе. «Счастливый день» (1898) простые люди из народа — Анна и Андрей Суровцевы, удочеряющие неизвестную, по-видимому, тоже «прижитую» на стороне девочку женщины-бродяжки. Происхождение «богоданной» дочки мало беспокоит их, — ребенок вносит в небогатую хату радость и счастье, которые разделяют с супругами и их друзья, «весь базар».
Характерно, что выразителем своих взглядов на взаимоотношения людей, на фальшь общественных отношений Гарин делает и во «Дворце Дима» человека из народа — кучера Егора, утверждающего, что «не умирать страшно, а жить», что «люди собак злее… Собака маленького щенка никогда не тронет, а его, Дима, свои же кровные гонят». Устами Егора говорит как бы весь простой народ, который по своим моральным качествам, по своим взглядам на жизнь гораздо честнее, справедливее, порядочнее, нежели представители привилегированных слоев общества. Симпатии Гарина к трудовому люду с наибольшей четкостью проявляются именно теперь, когда особенно явственными и ненавистными делаются для него ложь и фальшь тех, кто стоит над народом.
Эти симпатии сказываются не только в пристальном внимании Гарина к жизни русского крестьянства, его думам и чаяниям, но и в глубоком интересе к жизни национальных меньшинств России, будь то жители еврейской черты оседлости, обитатели чувашской или татарской деревни, или народности самых далеких окраин страны.
Ни тени безразличного этнографизма и тем более высокомерного великодержавного шовинизма нет в произведениях Гарина, в которых так или иначе затрагивается вопрос о нерусских народностях России. Писатель всегда стремится заметить лучшее, что характеризует представителей нацменьшинств, живущих в условиях еще более трудных, нежели широкие массы русского народа. В чувашском народе Гарина восхищает жизнестойкость, жизнелюбие, умение сохранить в неприкосновенности особенности своей самобытной национальной культуры («В сутолоке провинциальной жизни»); в обитателях дальнего севера — остяках и ненцах, — в монгольских и бурятских племенах, кочующих по степям Сибири, он отмечает мужество, выносливость, воспитанные борьбой с суровой природой, исключительную честность; в еврейском населении, подвергавшемся особенно жестоким преследованиям царских властей, Гарина привлекает талантливость, одаренность («Гений», 1901), он старается рассеять укоренившиеся среди малосознательной части русского народа предрассудки относительно алчности, корыстолюбия, нечестности евреев («Картинки Волыни»).
Неослабевающим интересом к чужому, мало знакомому, подчас непонятному строю жизни, уважением к национальной самобытности, национальной культуре нерусских народов проникнуты и путевые очерки Гарина «По Корее, Маньчжурии и Ляодуньскому полуострову», написанные по впечатлениям кругосветного путешествия, совершенного писателем в 1898 году после окончания работ по строительству Кротовко-Сергиевской железной дороги. Маршрут путешествия, предпринятого «для отдыха», предусматривал посещение Китая, Японии, Гавайских островов, плавание по Тихому океану, посещение Соединенных Штатов Америки и возвращение по Атлантическому океану в Европу, а оттуда домой — в Россию. Гарин не предполагал надолго задерживаться в Корее и Маньчжурии, но уже перед самым отъездом из Петербурга он принял предложение Петербургского географического общества участвовать в работе экспедиции по изучению географии Кореи, Маньчжурии и восточного побережья Ляодуньского полуострова до Порт-Артура, исследованию здесь сухопутных и водных путей сообщения. Результаты научных изысканий экспедиции были опубликованы в специальных трудах в 1898 и 1901 годах, свои же личные впечатления Гарин передал в ряде очерков «Карандашом с натуры», печатавшихся в журнале «Мир божий» за 1899 год и вышедших отдельной книгой «По Корее, Маньчжурии и Ляодуньскому полуострову» в 1904 году в издательстве «Знание».
Как и все принадлежащее перу Гарина, эта книга очерков совершенно лишена сухости, кабинетной учености, хотя нередко речь в ней заходит и о предметах сугубо специальных, она написана живым, эмоциональным языком, полна великолепных пейзажей и бытовых зарисовок, интереснейшего этнографического материала. Со страниц путевых очерков встает привлекательный образ самого автора, человека смелого, энергичного, любознательного, сохраняющего присутствие духа в самых опасных ситуациях, стремящегося понять и по достоинству оценить все то новое, необычное, что встречается ему на пути. Самостоятельность мышления, недоверие к догмам, общепринятым, условным представлениям о вещах и явлениях, всегда характерные для Гарина, сказываются и в его суждениях о жизни китайского и корейского народов. Основываясь на своих личных наблюдениях, писатель опровергает распространявшуюся западными и русскими империалистами-колонизаторами версию о «неполноценности желтой расы», о ее якобы физическом и умственном вырождении, обрекающем население Кореи и Китая на вечное рабство, подчинение более сильным «высшим» расам и нациям. Интересно в этой связи неприятие Гариным многого в творчестве Киплинга, талантливость которого он признавал, но в котором его возмущали «узко буржуазные нетерпимость и шовинизм» (очерк «В Тихом океане», 1902). Несостоятельность изречения этого певца английского колониализма: «Запад есть Запад, Восток есть Восток…», поднятого на щит международным империализмом в оправдание своей экспансионистской политики, очевидна для Гарина, близко соприкоснувшегося с жизнью населения Кореи и Китая.
В этой жизни есть много отрицательного, неприятно поражающего писателя: культурная и экономическая отсталость, застой мысли, нелепые и вредные, сохраняющиеся с незапамятных времен суеверия и предрассудки, заметная пассивность народа по отношению к социальному злу, воспитанная веками тяжкого внешнего и внутреннего угнетения. Многочисленные явления этого плана не всегда находят у Гарина достаточно правильное объяснение, иной раз он ограничивается лишь констатацией фактов, никак не поясняя их и тем самым снижая познавательную ценность своих путевых записей. Однако чаще всего недостатки экономической и общественной жизни Кореи и Китая справедливо связываются писателем с «произволом… экономическим…. произволом государственным… религиозным уродством», беззастенчивым и наглым хозяйничаньем иностранных колонизаторов. С тем большим уважением относится Гарин к народу, сумевшему и в этих условиях сохранить высокие моральные и интеллектуальные качества. Древняя богатая культура, «стремление не только к прочному, но и красивому, даже изящному» особенно поражают писателя в Китае, где он видит красивые постройки, замечательные по своему изяществу изделия из камня, слоновой кости, великолепные ткани, сработанные умелыми руками простых тружеников. Исключительное трудолюбие, энергия, дух товарищества и взаимной поддержки, отличающие китайский народ, — залог будущего расцвета нации. И пророчески звучат слова писателя: «Китайцы обещают при их любви к труду и энергии очень много», Богатые потенциальные возможности видит Гарин и в корейском народе, среди которого ему пришлось жить в течение довольно длительного времени. Писатель «не устает перечислять достоинства кротких людей этой нации» — их интеллектуальную одаренность, миролюбие, бескорыстие, честность, гостеприимство, любовь к детям, уважение к женщине. Тяжелый гнет со стороны и своих правителей и китайской администрации, постоянная угроза экспансии со стороны китайских феодалов и японских захватчиков не могут подавить в корейском народе тяги к новому, ростков, пусть пока и слабых, недовольства существующим порядком вещей. «Иначе надо жить: бросить старое платье… веру старую бросить», — такими настроениями охвачены многие из жителей Кореи.
Думы и чаяния корейцев, их моральный облик раскрываются и в корейском фольклоре, тех сказаниях и легендах, которые слушал писатель «по вечерам, после гостеприимного ужина, во время отдыха на перевалах». Лаконичные, простые по форме, эти сказки прославляют прежде всего бескорыстных и честных тружеников, труд и служение родине рассматриваются в них как лучшие, украшающие человека качества. В сказках высмеиваются, изображаются в самом невыгодном свете угнетатели народа: правители, министры, бонзы, жадные, корыстолюбивые чиновники, в них звучит постоянная мечта народа о свободной, счастливой жизни, наступление которой прямо связывается с необходимостью избавиться от негодных властителей. Корейские сказки, как и путевые записки Гарина, знакомили русского читателя с жизнью и бытом одного из ближайших восточных соседей России способствовали укреплению дружеских чувств русского народа к народу Кореи.
К путевым записям о Корее и Маньчжурии непосредственно примыкают очерки Гарина «Вокруг света», «В Тихом океане», написанные в 1902 году и опубликованные только посмертно. В них переданы впечатления писателя от пребывания его в Соединенных Штатах Америки и в странах Европы. Острота восприятия, глубина мышления, непредвзятость суждений и, как результат этого, обобщения, поражающие подчас своей правильностью даже с точки зрения сегодняшнего дня, — характерны для гаринских очерков кругосветного путешествия.
Крупнейшим капиталистическим государством, которое посетил Гарин после пребывания на Востоке, были Соединенные Штаты. По сравнению с царской Россией, крайне отсталой в экономическом отношении, все еще сохранявшей в своем общественно-политическом устройстве пережитки крепостничества, многое здесь привлекало Гарина, общественного деятеля, убежденного демократа, горячего пропагандиста технического прогресса. Гарин с восхищением пишет о высоком развитии производительных сил Америки, о ее мощной технике, о поощрении здесь творческой мысли и инициативы, о деловитости, энергии и трудолюбии американцев, о некоторых демократических свободах, в частности о самостоятельности и равноправии женщин. Но в то же время писатель подвергает резкой критике пресловутый, сложившийся уже в конце прошлого века «американский образ жизни», тот дух наживы, безудержного накопительства, которому подчиняется все и вся в Америке, который накладывает неизгладимую печать на все области жизни, на самый темп ее, на моральный и духовный облик американского общества и прежде всего верхушки его — денежной аристократии. Гарина поражает узость кругозора «деловых людей», отсутствие у них подлинного вкуса к искусству, поэзии, философии, неспособность создать что-нибудь значительное и оригинальное в этой области, преклонение перед одним только «туго набитым карманом», тупое самодовольство, презрение ко всему неамериканскому, спокойная и страшная убежденность в своем праве подчинять более слабые страны и народы во имя «интересов Америки». Еще в конце прошлого века Гарин сумел разглядеть экспансионистские, захватнические устремления американских империалистических кругов, превращение демократической Америки в Америку реакционную, «Америку для американцев», цинично заявляющую о необходимости для нее колоний и рынков, которые, «если нельзя найти мирно», то «надо завоевать».
«Интересы коммерческие, узконациональные» типичны не только для «деловых людей» Соединенных Штатов, они преобладают и среди английских дельцов, в общество которых попадает Гарин, возвращаясь пароходом в Европу. Все разговоры пассажиров — только о войне, о превосходстве одной нации над другой, о захвате чужих территорий. «Все это общество, несмотря на то, что между ними были и ученые, и люди пера, производило сильное впечатление самодовольных до пошлости, чем-то обиженных людей».
Под впечатлением от этих встреч Гарин отказывается от своего намерения посетить Лондон. Однако и Париж, где писатель побывал, возвращаясь на родину, произвел на него тягостное впечатление царящим там унынием, растерянностью, какой-то «опущенностью». Подобные настроения воспринимаются писателем как симптом надвигающейся гибели «старого буржуазного строя», который уже невозможно оздоровить «какими-нибудь паллиативами», который должен будет уступить место новой жизни, построенной на новых началах.
Вернувшись из кругосветного путешествия, Гарин на некоторое время вновь занялся сельским хозяйством, предприняв неудачную попытку выращивания дорогостоящих и сравнительно мало распространенных в то время культур — чечевицы, мака, подсолнуха. Предприятие кончилось крахом, имение писателя было продано за долги, он вновь поступил на службу и весной 1903 года уехал в Крым на строительство Южнобережной железной дороги. Живя в имении и затем переехав в Крым, Гарин часто бывает в Москве и Петербурге, по-прежнему принимая активное участие в общественной жизни страны.
В годы назревания первой русской революции писатель находился в русле той общедемократической борьбы пролетариата против самодержавия, которая захватила самые широкие слои населения России. Гарин скрывает в своем имении преследуемых царским правительством революционеров; у него хранится нелегальная литература, среди которой — начавшая издаваться в 1900 году за границей ленинская «Искра». Вместе с передовыми общественными деятелями и литераторами (М. Горький, Н. Телешов и др.) Гарин подписал протест против разгона и избиения студенческой демонстрации на Казанской площади в Петербурге 4 марта 1901 года и подвергся из-за этого административной высылке из столицы.
Большое влияние на умонастроения и политические симпатии Гарина оказало в последние предреволюционные годы сближение с М. Горьким. Гарин познакомился с Горьким еще в середине 90-х годов в Самаре, где Горький сотрудничал в «Самарской газете» и где они встречались в кружках передовой интеллигенции, в доме судебного следователя Я. Л. Тейтеля, но встречались «всегда наскоро». Более близкое знакомство произошло в самом конце 90-х годов, когда Гарин, приезжая в Москву, стал частым посетителем телешовских «сред».
Горький пристально следил за творчеством Гарина еще со времени появления в печати очерков «Несколько лет в деревне», оно было близко ему своим глубоким демократизмом, уважением к человеку-труженику, человеку-творцу, страстным протестом против всякого насилия над человеческой личностью, непримиримостью ко всему, что мешает общественному прогрессу, верой в счастливое будущее своей страны и народа. Произведения Гарина принадлежали, по мысли Горького, именно к той «легальной, но честной литературе», которая в годы революционного подъема могла сыграть «большую мобилизующую роль» в пробуждении общественного сознания пролетариата. Такой литературе и хотел открыть широкий путь Горький, возглавив, начиная с 1900 года, книгоиздательство «Знание» и объединив вокруг него большую группу прогрессивных демократических писателей, — это и побудило Горького пригласить Гарина сотрудничать в сборниках «Знания», выпустить в издательстве «Знание» ряд ранее написанных Гариным произведений («Детство Темы», «Гимназисты», «Студенты», очерки путешествия по Корее и Маньчжурии, «Корейские сказки»), приступить к изданию (в 1906 году) собрания его сочинений.
Гарина в свою очередь не могла не привлекать замечательная личность «буревестника революции», его выдающаяся роль в общественном и литературном движении, его яркие, проникнутые революционным пафосом произведения, в которых ставились насущные проблемы современности, волновавшие и самого Гарина. Одной из таких проблем был вопрос о положительном герое, решенный Горьким уже в начале 900-х годов в плане признания главным деятелем истории, борцом за создание нового общества революционного пролетариата, противопоставляемого разлагающемуся, обреченному на гибель классу буржуазии.
Несомненно, что идейным влиянием Горького в значительной степени объяснялся и возросший интерес Гарина к пролетариату и его гораздо более скептическое, критическое, чем в 90-е годы, отношение к русской буржуазии. Гарин никогда не идеализировал ее. Во многих своих произведениях из крестьянской жизни он разоблачал мелкую сельскую буржуазию. Однако писатель обычно акцентировал прогрессивную роль крупной промышленной буржуазии в развитии производительных сил и экономики страны, с ростом которых «придет и все остальное». Теперь, в канун первой русской революции, в годы сближения с Горьким, Гарин пристальнее всматривается в то отрицательное, что характеризует класс буржуазии в целом, подчеркивает ее физическое и моральное вырождение, ее антигуманистическую сущность.
Горьковским пафосом разоблачения капитализма проникнут рассказ Гарина «Бабушка» (1904), показывающий страшную власть капитала над теми, кто им владеет. Героиня рассказа — Анфиса Сидоровна — умная, властная старуха, владелица крупных кожевенных предприятий, многими чертами напоминает Вассу Железнову. Подобно горьковской героине, «бабушка» видит цель своей жизни в непрестанном расширении своих коммерческих предприятий, в приумножении капитала, и этой целью определяются все ее поступки, отношение к домашним, к людям вообще. Анфиса Сидоровна разлучает своего внука Федю с любимой девушкой, находит ему богатую невесту, которая приносит в дом большое состояние; во имя этого же «дела» бабушка толкает на: «грех» и жену Феди, так как дому нужен «наследник». «Все в жертву идолу: свою честь, честь семьи, счастье внука… Фирма поработила своих владельцев, как поработила она тысячи рабочих людей»[34],— писал А. В. Луначарский, давая высокую оценку гаринскому рассказу.
Параллельно и почти одновременно с рассказом «Бабушка», содержащим резкую критику буржуазии, Гарин создает рассказ «На практике» (1903), отражающий дальнейшие поиски им социальных сил, способных переустроить действительность.
Если в начале и середине 90-х годов писатель искал положительного героя в среде демократической интеллигенции, видел его в честных и скромных тружениках, работающих на благо народа, если в конце 90-х годов жизнь заставила его усомниться в силах и возможностях этой интеллигенции, то теперь, сблизившись с Горьким, наблюдая за развертывающейся борьбой пролетариата, Гарин стремится по достоинству оценить возможности этого класса и перспективы, перед ним открывающиеся. В рассказе «На практике» Гарин создает образ рабочего-машиниста Григорьева. Отличаясь от пролетариев-революционеров произведений Горького, уже обретших цель жизни в борьбе с существующим социальным строем, герой рассказа Гарина вместе с тем не похож и на тех тупых, задавленных непосильной работой, лишенных всяких духовных интересов рабочих, образы которых встречались в произведениях Куприна, Л. Андреева и некоторых других писателей-демократов. Григорьев в рассказе Гарина — мыслящий, сознающий свое человеческое достоинство работник, интеллектуально развитый человек, — наделенный высокими моральными качествами, страстно любящий свою нелегкую профессию, вкладывающий в работу всю душу. Эта последняя черта особенно дорога для писателя, в представлении которого настоящий человек должен быть прежде всего тружеником, творцом, создателем каких-то материальных или духовных ценностей.
Помимо Григорьева, в рассказе «На практике» изображены и другие рабочие, кочегары и машинисты, — они не индивидуализированы, но ко всем им писатель относится с уважением и симпатией. Эти люди — представители огромной армии труда, с подвигами которой, по словам Гарина, не могут сравниться подвиги обычных армий и обычных героев. И тем возмутительнее кажутся писателю бесправие и чудовищная эксплуатация, которой подвергаются рабочие при существующем общественном устройстве и против которой они уже начинают поднимать свой голос.
Было бы преждевременно видеть в рассказах «На практике» и «Бабушка», дающих полярное по своим акцентам изображение буржуазии и пролетариата (нравственно-психологический распад представителей класса буржуазии; высокие моральные и духовные качества рабочих), свидетельство того, что накануне революции Гарин полностью осознал революционную роль рабочего класса, понял, что будущее принадлежит ему, что именно он скажет новое слово в истории. Несомненно, однако, что, стремясь проникнуть в объективные законы исторического развития, Гарин пошел по правильному пути. Последующее развитие революционных событий и активное участие в них Гарина еще более укрепили его на этих позициях.
В апреле 1904 года, вскоре после начала русско-японской войны, Гарин уезжает в Маньчжурию. Ему было поручено проведение железной дороги в районе Сеула, одновременно он взял на себя и обязанности военного корреспондента газеты «Новости дня». Корреспондентская работа стала основной для писателя во всё время пребывания его на фронте — от постройки железной дороги пришлось отказаться в связи с неудачами и отступлениями русских войск. Многочисленные заметки, писавшиеся почти ежедневно с апреля по октябрь 1904 года, печатались в «Новостях дня», составив впоследствии отдельную книгу «Дневник во время войны».
«Я беру на себя большую ответственность перед читателем: быть правдивым», — так определял Гарин свою задачу корреспондента, и это стремление быть предельно искренним в «освещении интереснейших событий нашей эпохи» во многом определило характер его заметок о войне.
Гарин недостаточно хорошо разбирался в истинном смысле и причинах русско-японской войны, нередко ошибался в оценке военных деятелей (Стессель, Куропаткин и др.), поначалу был склонен верить официальным версиям о военной мощи России, о победоносном «мире в Токио»; ссылаясь на свою некомпетентность в военном деле, он отказывался от каких-либо обобщений и выводов, связанных с теми или иными боевыми операциями, с общим ходом военных действий. И все-таки именно в силу своей непредвзятости Гарин отразил в своих корреспонденциях многое из того, чем характеризовалась «преступная колониальная авантюра самодержавия»[35]. Ряд фактов, сведения о которых получались писателем непосредственно из «первых рук» и приводились им в заметках, говорил о слабости и неподготовленности русской армии, ее несостоятельности перед лицом располагавшего прекрасно обученными кадрами и передовой техникой противника, о настроениях солдатской массы, имевших очень мало общего с Тем стремлением «биться до победного конца», о котором писала официальная пресса. Гарин сумел подметить чуждость войны интересам народа, и не только русского, но и китайского, которому кровавая бойня, развязанная иностранными хищниками на его земле, принесла особенно много бед и разрушений.
Корреспонденции Гарина заметно выделялись из общего потока «ура-патриотических», проникнутых «шапкозакидательскими» настроениями писаний, заполнявших официальную прессу, и лучшим свидетельством их антивоенной направленности были те цензурные рогатки, которые, по словам биографа писателя, П. Быкова, ставились ему «чуть не на каждом шагу»[36].
Гарин пробыл в Маньчжурии свыше двух лет (если не считать его кратковременного приезда в Петербург летом 1905 года); революция 1905 года застала его вдали от родины. Однако он внимательно следил за разворачивающимися там событиями, приветствовал их, радуясь тому, что «дожил до свободной России», старался сам принимать участие в «обновлении жизни России»[37], помочь торжеству революции. По воспоминаниям жены писателя Н. В. Михайловской, во время пребывания в Маньчжурии он вел в 1905 году нелегальную работу по распространению в армии большевистской литературы[38]; в декабре 1905 года Гарин сообщал жене, что находится «в рядах передовых» — выбран в Харбинский комитет и принимает в нем «деятельное участие в строго с.-д. духе»; в этом же письме он советовал ей не удерживать от участия в революционной деятельности и детей, просил сына Сергея посетить Горького и через него взять поручения по оказанию помощи социал-демократической партии. «За детей не бойся, — убеждал Гарин жену. — Мы живем в такое смутное время, и вопрос не в том, сколько прожить, а как прожить»[39].
В дни революции 1905 года писатель стремился еще более четко определить свои идейные позиции, разобраться в деятельности различных политических партий.
В одном из писем к сыну Таре он формулировал свои симпатии к социал-демократической партии. «С.-д., — писал Гарин, — на основании экономических учений приходят к строго научному выводу о неизбежности эволюции жизни и достижения конечной цели — торжества труда над капиталом.
Научность постановки вопроса и наметка путей для достижения земного рая имеет громадное значение, и результаты налицо. А именно: это учение в период своего сорокалетнего существования уже дало сорганизованную армию в несколько десятков миллионов рабочих. Сорганизованную, следовательно, самосознающую. Этого самосознания и связанной с ним организации до сего времени не было в мире. Но всегда были голодные и рабы. И хотя от поры до времени они и потрясали мир своими громами (Пугачевы, Разины, крестьянские войны во Франции, Гракхи в Риме и сама Великая французская революция), но все это в конце концов сводилось только к вящему торжеству все того же господствующего имущественного класса.
И только с учением Маркса, с точным выводом законов жизни, явилась возможность не терять на ветер приобретенного, знать чего хочешь…»[40]
Правда, в этом же письме Гарин высказывает мысль о возможности победы пролетариата над господствующими классами путем парламентской борьбы, приводя пример большого влияния в германском парламенте депутатов рабочей социал-демократической партии. Но самый факт признания пролетариата основным деятелем истории, а противоречия между трудом и капиталом главным противоречием современности свидетельствовал о новом значительном сдвиге в мировоззрении писателя, обусловленном пристальным вниманием к революционным событиям, деятельным участием в них на стороне социал-демократической партии.
Гарин вернулся в Россию в сентябре 1906 года, когда революция уже шла на убыль, царизм торжествовал победу, многие представители буржуазно-либеральной и буржуазно-демократической, в том числе и писательской, интеллигенции отходили от революции, отказывались от тех прогрессивных позиций, которые занимали в период революционного подъема. Гарин не поддался этим упадочническим, ренегатским настроениям, остался верен своим передовым демократическим убеждениям. Он продолжал оказывать материальную помощь социал-демократической партии, отдав, по свидетельству Горького и Куприна, незадолго до своей смерти крупную сумму на ее нужды[41], его последние произведения проникнуты сочувствием к революционному движению и его участникам. В неопубликованном наброске «Казнь»[42] Гарин восхищался мужеством приговоренного к смерти юноши-революционера, который перед страшным концом остается верен своим убеждениям, отказывается от покаяния, с гневными словами обращается к священнику, называя его представителем «небольшой партии, которая грабит, убивает и благословляет вот этим крестом».
Образы героической молодежи выведены и в драматическом этюде «Подростки» (1906), опубликованном посмертно. Персонажей пьесы — юношей-гимназистов — занимают вопросы современной политики, идеологии, они знакомы с произведениями Маркса и горячо обсуждают их, стремятся найти правильные пути борьбы с существующим режимом, критически относятся к эсеровским методам индивидуального террора. Конец пьесы трагичен, но не пессимистичен. Арестовывают гимназиста Гарю, ему грозит смерть, но на свободе остаются его друзья, его братья, та новая, воспитанная в годы революции молодежь, которая не смутится духом, не согнется перед бурей, не откажется от своего дела.
Пьеса «Подростки» была прочитана писателем 27 ноября 1906 года на редакционном совещании большевистского журнала «Вестник жизни», членом редакции которого он состоял. На этом совещании Гарин и скончался от паралича сердца, скончался в расцвете творческих сил.
«Счастливейшая страна Россия! Сколько интересной работы в ней, сколько волшебных возможностей, сложнейших задач! Никогда никому не завидовал, но завидую людям будущего, тем, кто будет жить лет через тридцать, сорок после нас»[43], - говорил Гарин Горькому при последней встрече с ним. Писателю не удалось увидеть этого будущего, но всей своей напряженкой и многогранной деятельностью на благо родины, всем своим творчеством, непримиримым к злу и неправде, гуманным, жизнеутверждающим, смелым он способствовал его приближению.
Этим был и будет дорог и близок Н. Г. Гарин-Михайловский, человек и писатель, своим современникам, своим потомкам.
Детство Тёмы*
Из семейной хроники
I
Неудачный день
Маленький восьмилетний Тёма стоял над сломанным цветком и с ужасом вдумывался в безвыходность своего положения.
Всего несколько минут тому назад, как он, проснувшись, помолился богу, напился чаю, причем съел с аппетитом два куска хлеба с маслом, одним словом — добросовестным образом исполнивши все лежавшие на нем обязанности, вышел через террасу в сад в самом веселом, беззаботном расположении духа. В саду так хорошо было.
Он шел по аккуратно расчищенным дорожкам сада, вдыхая в себя свежесть начинающегося летнего утра, и с наслаждением осматривался.
Вдруг… Его сердце от радости и наслаждения сильно забилось… Любимый папин цветок, над которым он столько возился, наконец расцвел! Еще вчера папа внимательно его осматривал и сказал, что раньше недели не будет цвести. И что это за раскошный, что это за прелестный цветок! Никогда никто, конечно, подобного не видал. Папа говорит, что когда гер Готлиб (главный садовник ботанического сада) увидит, то у него слюнки потекут. Но самое большое счастье во всем этом, конечно, то, что никто другой, а именно он, Тёма, первый увидел, что цветок расцвел. Он вбежит в столовую и крикнет во все горло:
— Махровый расцвел!
Папа бросит чай и с чубуком в руках, в своем военном виц-мундире, сейчас же пройдет в сад. Он, Тёма, будет бежать впереди и беспрестанно оглядываться: радуется ли папа?
Папа, наверное, сейчас же поедет к геру Готлибу, может, прикажет запрячь Гнедко, которого только что привели из деревни. Еремей (кучер, он же и дворник), высокий, одноглазый, добродушный и ленивый хохол, Еремей говорит, что Гнедко бегает так шибко, что ни одна лошадь в городе его не догонит. Еремей, конечно, знает это: он каждый день ездит на Гнедке верхом на водопой. И вот сегодня в первый раз запрягут Гнедко. Гнедко побежит скоро-скоро! Все погонятся за ним — куда! Гнедка и след простыл.
А вдруг папа и Тёму возьмет с собой?! Какое счастие! Восторг переполняет маленькое сердце Тёмы. От мысли, что все это счастие произошло от этого чудного, так неожиданно распустившегося цветка, в Тёме просыпается нежное чувство к цветку.
— Ми-и-ленький! — говорит он, приседая на корточки, и тянется к нему губами.
Его поза самая неудобная и неустойчивая. Он теряет равновесие, протягивает руки и…
Все погибло! Боже мой, но как же это случилось?! Может быть, можно поправить? Ведь это случилось оттого, что он не удержался, упал. Если б он немножко, вот сюда, уперся рукой, цветок остался бы целым. Ведь это одно мгновение, одна секунда… Постойте!.. Но время не стоит. Тёма чувствует, что его точно кружит что-то, что-то точно вырывает у него то, что хотел бы он удержать, и уносит на своих крыльях — уносит совершившийся факт, оставляя Тёму одного с ужасным сознанием непоправимости этого совершившегося факта.
Какой резкой, острой чертой, какой страшной, неумолимой, беспощадной силой оторвало его вдруг сразу от всего!
Что из того, что так весело поют птички, что сквозь густую листву пробивается солнце, играя на мягкой земле веселыми светлыми пятнышками, что беззаботная мошка ползет по лепестку, вот остановилась, надувается, выпускает свои крылышки и собирается лететь куда-то, навстречу нежному, ясному дню?
Что из того, что когда-нибудь будет опять сверкать такое же веселое утро, которое он не испортит, как сегодня? Тогда будет другой мальчик, счастливый, умный, довольный. Чтоб добраться до этого другого, надо пройти бездну, разделяющую его от этого другого, надо пережить что-то страшное, ужасное. О, что бы он дал, чтобы все вдруг остановилось, чтобы всегда было это свежее, яркое утро, чтобы папа и мама всегда спали… Боже мой, отчего он такой несчастный? Отчего над ним тяготеет какой-то вечный неумолимый рок? Отчего он всегда хочет так хорошо, а выходит все так скверно и гадко?.. О, как сильно, как глубоко старается он заглянуть в себя, постигнуть причину этого. Он хочет ее понять, он будет строг и беспристрастен к себе… Он действительно дурной мальчик. Он виноват, и он должен искупить свою вину. Он заслужил наказание, и пусть его накажут. Что же делать? И он знает причину, он нашел ее! Всему виною его гадкие, скверные руки! Ведь он не хотел, руки сделали, и всегда руки. И он придет к отцу и прямо скажет ему:
— Папа, зачем тебе сердиться даром, я знаю теперь хорошо, кто виноват, — мои руки. Отруби мне их, и я всегда буду добрый, хороший мальчик. Потому что я люблю и тебя, и маму, и всех люблю, а руки мои делают так, что я как будто никого не люблю. Мне ни капли их не жалко.
Мальчику кажется, что его доводы так убедительны, так чистосердечны и ясны, что они должны подействовать.
Но цветок по-прежнему лежит на земле… Время идет… Вот отец, встающий раньше матери, покажется, увидит, все сразу поймет, загадочно посмотрит на сына и, ни слова не говоря, возьмет его за руку и поведет… Поведет, чтоб не разбудить мать, не через террасу, а через парадный ход, прямо в свой кабинет. Затворится большая дверь, и он останется с глазу на глаз с ним.
Ах, какой он страшный, какое нехорошее у него лицо… И зачем он молчит, не говорит ничего?! Зачем он расстегивает свой мундир?! Какой противный этот желтенький узенький ремешок, который виднеется в складке синих штанов его. Тёма стоит и, точно очарованный, впился в этот ремешок. Зачем же он стоит? Он свободен, его никто не держит, он может убежать… Никуда он не убежит. Он будет мучительно-тоскливо ждать. Отец не спеша снимет этот гадкий ремешок, сложит вдвое, посмотрит на сына; лицо отца нальется кровью, и почувствует, бесконечно сильно почувствует мальчик, что самый близкий ему человек может быть страшным и чужим, что к человеку, которого он должен и хотел бы только любить до обожания, он может питать и ненависть, и страх, и животный ужас, когда прикоснутся к его щекам мягкие, теплые ляжки отца, в которых зажмется голова мальчика.
Маленький Тёма, бледный, с широко раскрытыми глазами, стоял перед сломанным цветком, и все муки, весь ужас предстоящего возмездия ярко рисовались в его голове. Все его способности сосредоточились теперь на том, чтобы найти выход, выход во что бы то ни стало. Какой-то шорох послышался ему по направлению от террасы. Быстро, прежде чем что-нибудь сообразить, нога мальчика решительно ступает на грядку, он хватает цветок и втискивает его в землю рядом с корнем. Для чего? Смутная надежда обмануть? Протянуть время, пока проснется мать, объяснить ей, как все это случилось, и тем отвратить предстоящую грозу? Ничего ясного не соображает Тёма; он опрометью, точно его преследуют все те ведьмы и волшебники, о которых рассказывает ему по вечерам няня, убегает от злополучного места, минуя страшную теперь для него террасу, — террасу, где вдруг он может увидать грозную фигуру отца, который, конечно, по одному его виду сейчас же поймет, в чем дело.
Он бежит, и ноги бессознательно направляют его подальше от опасности. Он видит между деревьями большую площадку, посреди которой устроены качели и гимнастика и где возвышается высокий, выкрашенный зеленой краской столб для гигантских шагов, видит сестер, бонну-немку. Он делает вольт в сторону, незаметно пригнувшись, торопливо пробирается в виноградник, огибает большой каменный сарай, выходящий в сад своими глухими стенами, перелезает ограду, отделяющую сад от двора, и наконец благополучно достигает кухни.
Здесь он только свободно вздыхает.
В закоптелой, обширной, но низкой кухне, устроенной в подвальном этаже, освещенной сверху маленькими окнами, все спокойно, все идет своим чередом.
Повар, в грязном белом фартуке, белокурый, ленивый, молодой, из бывших крепостных, Аким лениво собирается разводить плиту. Ему не хочется приниматься за скучную ежедневную работу, он тянет, хлопает дверцами печки, заглядывает в духовой ящик, внимательно осматривает, точно в первый раз видит, конфорки, фыркает, брюзжит, двадцать раз их то сдвигает, то опять ставит на место…
На большом некрашеном столе в беспорядке валяются грязные тарелки. Горничная Таня, молодая девушка с длинной, еще не чесанной косой, торопливо обгладывает какую-то вчерашнюю холодную кость. Еремей в углу молча возится с концами упряжных ремней, бесконечно налаживая и пригоняя конец к концу, собираясь сшивать их приготовленными шилом и дратвой. Его жена, Настасья, толстая и грязная судомойка, громко и сердито перемывает тарелки, энергично хватая их со дна дымящейся теплой лоханки. Вытертые тарелки с шумом летят на рядом стоящую скамью. Рукава Настасьи засучены; здоровое белое тело на руках трясется при всяком ее движении, губы плотно сжаты, глаза сосредоточены и мечут искры.
Ровесник Тёмы — произведение Настасьи и Еремея — толстопузый рябой Иоська сидит на кровати, болтает ногами и пристает к матери, чтобы та дала ему грошик.
— Не дам, не дам, сто чертив твоей мами! — кричит отчаянно Настасья и еще плотнее стискивает свои губы, еще энергичнее сверкает глазами.
— Г-е?! — тянет Иоська плаксивую монотонную ноту. — Дай грошик.
— Отчипысь, прокляте! Будь ты скажено! — кричит Настасья, точно ее режут.
Тёма с завистью смотрит на эти простые, несложные отношения. Вот она, кажется, и кричит и бранится, а не боится ее Иоська. Если мать и побить его захочет, — а Иоська отлично знает, когда она этого захочет, — он, вырвавшись, убежит во двор. Если мать и бросится за ним и, не догнав, станет кричать своим громким голосом, так кричать, что живот ее то и дело будет подпрыгивать кверху: «Ходи сюда, бисова дытына!», то «бисова дытына» понимает, что ходить не следует, потому что его побьют, а так как ему именно этого и не хочется, то он и не идет, но и не скрывается, инстинктивно сознавая, что очень раздражать не следует. Стоит Иоська где-нибудь поодаль и хнычет, лениво и притворно, а сам зорко следит за всяким движением матери; ноги у него расставлены, сам наклонился вперед, вот-вот готов дать нового стрекача.
Мать постоит, постоит, еще сто чертей посулит себе и уйдет в кухню. Иоська фланирует, развлекается, шалит, но голод заставляет его наконец возвратиться на кухню. Подойдет к двери и пустит пробный шар:
— Г-е?!
Это нечто среднее между нахальным требованием и просьбой о помиловании, между хныканьем и криком.
— Только взойды, бодай тебе чертяка взяла! — несется из кухни.
— Г-е?! — настойчивее и смелее повторяет Иоська.
Кончается все это тем, что дверь с шумом растворяется, Иоська с быстротой ветра улепетывает подальше, на пороге появляется грозная мать с первым попавшимся поленом в руках, которое и летит вдогонку за блудным сыном.
Дело уже Иоськи увернуться от полена, но после этого путь к столу с объедками барской еды считается свободным. Иоська сразу сбрасывает свой скромный облик и с видом делового человека, которому некогда тратить время на пустые формальности, прямо и смело направляется к столу.
Если по дороге он все-таки получал иной раз легкую затрещину — он за этим не гнался и, огрызнувшись каким-нибудь упрямым звуком вроде «у-у!», энергично принимался за еду.
— Иеремей, Буланку закладывай! — кричит сверху нянька. — В дрожки!
— Кто едет? — кричит снизу встрепенувшийся Тёма.
— Папа и мама в город.
Это целое событие.
— Скоро едут? — спрашивает Тёма.
— Одеваются.
Тёма соображает, что отец торопится, значит, перед отъездом в сад не пойдет, и, следовательно, до возвращения родителей он свободен от всяких взысканий. Он чувствует мгновенный подъем духа и вдохновенно кричит:
— Иоська, играться!
Он выбегает снова в сад и теперь смело и уверенно направляется к сестрам.
— Будем играться! — кричит он, подбегая. — В индейцев?!
И Тёма от избытка чувств делает быстрый прыжок перед сестрами.
Пока бонна и сестры, под предводительством старшей сестры Зины, обсуждают его предложение, он уже рыщет, отыскивая подходящий материал для луков. Бежать к изгороди слишком далеко, хочется скорей, сейчас… Тёма выхватывает несколько прутьев, почему-то торчавших из бочки, пробует их гибкость, но они ломаются, не годятся.
— Тёма! — раздается дружный вопль.
Тёма замирает на мгновенье.
— Это папины лозы! Что ты сделал?!
Но Тёма уже все и без этого сообразил: у него вихрем мелькает сознание необходимости протянуть время до отъезда, и он небрежно кричит:
— Знаю, знаю, папа приказал их выбросить — они не годятся!
И для большей убедительности он подбирает поломанные лозы и с помощью Иоськи несет их на черный двор. Зина подозрительно провожает его глазами, но Тёма искусно играет свою роль, идет тихо, не спеша вплоть до самой калитки. Но за калиткой он быстро бросает лозы; отчаянье охватывает его. Он стремительно бежит, бежит от мрачных мыслей тяжелой развязки, от туч, неизвестно откуда скопляющихся над его горизонтом. Однако с мучительной ясностью стоит в голове: поскорее бы отец и мать уезжали.
Еремей с озабоченным видом стоит около дрожек, нерешительно чешет спину, мрачно смотрит на немытый экипаж, на засохшую грязь и окончательно теряется от мысли, что теперь делать: начинать ли мыть, подмазывать ли, или уж так запрягать. Тёма волнуется, хлопочет, тащит хомут, понуждает Еремея выводить лошадь, и Еремей под таким энергичным давлением начинает наконец запрягать.
— Не так, панычику, не так, — громко замечает флегматичный Еремей, тяготясь этой суетливой, бурной помощью.
Тёме кажется, что время идет невыносимо медленно.
Наконец, экипаж готов.
Еремей надевает свой кучерской парусиновый кафтан с громадным сальным пятном на животе, клеенчатую с поломанными полями шляпу, садится на козлы, трогает, задевает обязательно за ворота, отделяющие грязный двор от чистого, и подкатывает к крыльцу.
Время бесконечно тянется. Отчего они не выходят? Вдруг не поедут?! Тёма переживает мучительные минуты. Но вот парадные двери отворяются, выходят отец с матерью.
Отец, седой, хмурый по обыкновению, в белом кителе, что-то озабоченно соображает; мать в кринолине, черных нитяных перчатках без пальцев, в шляпе с широкими черными лентами. Сестры бегут из сада. Мать наскоро крестит и целует их и спохватывается о Тёме; сестры ищут его глазами, но Тёма с Иоськой притаились за углом, и сестры говорят матери, что Тёма в саду.
— Будьте с ним ласковы.
Тёма, благоразумно решивший было не показываться, стремительно выскакивает из засады и стремительно бросается к матери. Если бы не отец, он сейчас бы ей все рассказал. Но он только особенно горячо целует ее.
— Ну, довольно! — говорит ласково мать и смутно соображает, что совесть Тёмы не совсем чиста.
Но мысль о забытых ключах отвлекает ее.
— Ключи, ключи! — говорит она, и все стремительно бросаются в комнаты за ключами.
Отец пренебрежительно косится на ласки сына и думает, что это воспитание выработает в конце концов из его сына какую-то противную слюнявку. Он срывает свое раздражение на Еремее.
— Буланка опять закована на правую переднюю ногу? — говорит он.
Еремей перегибается с козел и внимательно всматривается в отставленную ногу Буланки.
Тёма озабоченно следит за ними глазами. Еремей прокашливается и говорит каким-то поперхнувшимся голосом:
— Мабуть, оступывся.
Ложь возмущает и бесит отца.
— Болван! — говорит он, точно выстреливает из ружья.
Еремей энергично откашливается, ерзает на козлах и молчит. Тёма не понимает, за что отец бранит Еремея, и тоскливое чувство охватывает его.
— Размазня, лентяй! Грязь развел такую, что сесть нельзя.
Тёма быстро окидывает взглядом экипаж.
Еремей невозмутимо молчит. Тёма видит, что Еремею нечего сказать, что отец прав, и, облегченно вздыхая, чувствует удовлетворение за отца.
Ключи принесли, мать и отец сидят в экипаже, Еремей подобрал вожжи, Настасья стоит у ворот.
— Трогай! — приказывает отец.
Мать крестит детей и говорит: «Тёма, не шали», и экипаж торжественно выкатывается на улицу. Когда же он исчезает из глаз, Тёма вдруг ощущает такой прилив радости, что ему хочется выкинуть что-нибудь такое, чтобы все, все — и сестры, и бонна, и Настасья, и Иоська — так и ахнули. Он стоит, несколько мгновений ищет в уме чего-нибудь подходящего и ничего другого не может придумать, как, стремглав выбежав на улицу, перерезать дорогу какому-то несущемуся экипажу. Раздается общий отчаянный вопль:
— Тёма, Тёма, куда?!
— Тёма-а! — несется пронзительный крик бонны и достигает чуткого уха матери.
Из облака пыли вдруг раздается голос матери, сразу все понявшей:
— Тёма, домой!
Тёма, успевший пробежать до половины дороги, останавливается, зажимает обеими руками рот, на мгновение замирает на месте, затем стремглав возвращается назад.
— А хочешь, я на Гнедке верхом поеду, как Еремей?! — мелькает в голове Тёмы новая идея, с которой он обращается к Зине.
— Ну да! Тебя Гнедко сбросит! — говорит пренебрежительно Зина.
Этого совершенно достаточно, чтоб у Тёмы явилось непреодолимое желание привести в исполнение свой план. Его сердце усиленно бьется и замирает от мысли, как поразятся все, когда увидят его верхом на Гнедке, и, выждав момент, он лихорадочно шепчет что-то Иоське. Они оба незаметно исчезают.
Препятствий нет.
В опустелой конюшне раздается ленивая, громкая еда Гнедка. Тёма дрожащими руками торопливо отвязывает повод. Красивый жеребец Гнедко пренебрежительно обнюхивает маленькую фигурку и нехотя плетется за тянущим его изо всей силы Тёмой.
— Но, но, — возбужденно понукает его Тёма, стараясь губами делать, как Еремей, когда тот выводит лошадь. Но от этого звука лошадь пугается, фыркает, задирает голову и не хочет выходить из низких дверей конюшни.
— Иоська, подгони ее сзади! — кричит Тёма.
Иоська лезет между ног лошади, но в это время Тёма опять кричит ему:
— Возьми кнут!
Получив удар, Гнедко стрелой вылетает из конюшни и едва не вырывается из рук Тёмы.
Тёма замечает, что Гнедко от удара кнутом взял сразу в галоп, и приказывает Иоське, когда он сядет, снова ударить лошадь.
Иоське одно удовольствие лишний раз хлестнуть лошадь.
Гнедко торжественно выводится с черного на чистый двор и подтягивается к близстоящей водовозной бочке. В последний момент к Иоське возвращается благоразумие.
— Упадете, панычику! — нерешительно говорит он.
— Ничего, — отвечает Тёма с пересохшим от волнения горлом. — Ты только, как я сяду, крепко ударь ее, чтоб она сразу в галоп пошла. Тогда легко сидеть!
Тёма, стоя на бочке, подбирает поводья, опирается руками на холку Гнедка и легко вспрыгивает ему на спину.
— Дети, смотрите! — кричит он, захлебываясь от удовольствия.
— Ай, ай, смотрите! — в ужасе взвизгивают сестры, бросаясь к ограде.
— Бей! — командует, не помня себя от восторга, Тёма.
Иоська из всей силы вытягивает кнутом жеребца. Лошадь, как ужаленная, мгновенно подбирается и делает первый непроизвольный скачок к улице, куда мордой она была поставлена, но затем, сообразив, она взвивается на дыбы, круто на задних ногах делает поворот и полным карьером несется назад в конюшню.
Тёме, каким-то чудом удержавшемуся при этом маневре, некогда рассуждать. Пред ним ворота черного двора; он вовремя успевает наклонить голову, чтобы не разбить ее о перекладину, и вихрем влетает на черный двор.
Здесь ужас его положения обрисовывается ему с неумолимою ясностью.
Он видит в десяти саженях перед собой высокую каменную стену конюшни и маленькую темную отворенную дверь и сознает, что разобьется о стену, если лошадь влетит в конюшню. Инстинкт самосохранения удесятеряет его силы, он натягивает, как может, левый повод, лошадь сворачивает с прямого пути, налетает на торчащее дышло, спотыкается, падает с маху на землю, а Тёма летит дальше и распластывается у самой стены, на мягкой, теплой куче навоза. Лошадь вскакивает и влетает в конюшню. Тёма тоже вскакивает, запирает за нею дверь и оглядывается.
Теперь, когда все благополучно миновало, ему хочется плакать, но он видит в воротах бонну, сестер и соображает по их вытянувшимся лицам, что они все видели. Он бодрится, но руки его дрожат; на нем лица нет, улыбка выходит какой-то жалкой, болезненной гримасой.
Град упреков сыплется на его голову, но в этих упреках он чувствует некоторое уважение к себе, удивление к его молодечеству и мирится с упреками. Непривычная мягкость, с какой Тёма принимает выговоры, успокаивает всех.
— Ты испугался? — пристает к нему Зина, — ты бледен, как стена, выпей воды, помочи голову.
Тёму торжественно ведут опять к бочке и мочат голову. Между ним, бонной и сестрой устанавливаются дружеские, миролюбивые отношения.
— Тёма, — говорит ласково Зина, — будь умным мальчиком, не распускай себя. Ты ведь знаешь свой характер, ты видишь: стоит тебе разойтись, тогда уж ты не удержишь себя и наделаешь чего-нибудь такого, чему и сам не будешь рад потом.
Зина говорит ласково, мягко, — просит.
Тёме это приятно, он сознает, что в словах сестры все — голая правда, и говорит:
— Хорошо, я не буду шалить.
Но маленькая Зина, хотя на год всего старше своего брата, уже понимает, как тяжело будет брату сдержать свое слово.
— Знаешь, Тёма, — говорит она как можно вкрадчивее, — ты лучше всего дай себе слово, что ты не будешь шалить. Скажи: любя папу и маму, я не буду шалить.
Тёма морщится.
— Тёма, тебе же лучше! — подъезжает Зина. — Ведь никогда еще папа и мама не приезжали без того, чтобы не наказать тебя. И вдруг приедут сегодня и узнают, что ты не шалил.
Просительная форма подкупает Тёму.
— Как люблю папу и маму, я не буду шалить.
— Ну, вот умница, — говорит Зина. — Смотри же, Тёма, — уже строгим голосом продолжает сестра, — грех тебе будет, если ты обманешь. И даже потихоньку нельзя шалить, потому что господь все видит, и если папа и мама не накажут, бог все равно накажет.
— Но играться можно?
— Все то можно, что фрейлейн скажет: можно, а что фрейлейн скажет: нельзя, то уже грех.
Тёма недоверчиво смотрит на бонну и насмешливо спрашивает:
— Значит, фрейлейн святая?
— Вот видишь, ты уж глупости говоришь! — замечает сестра.
— Ну, хорошо! будем играться в индейцев! — говорит Тёма.
— Нет, в индейцев опасно без мамы, ты разойдешься.
— А я хочу в индейцев! — настаивает Тёма, и в его голосе слышится капризное раздражение.
— Ну, хорошо! — спроси у фрейлейн, ведь ты обещал, как папу и маму любишь, слушаться фрейлейн?
Зина становится так, чтобы только фрейлейн видела ее лицо, а Тёма — нет.
— Фрейлейн, правда в индейцев играть не надо?
Тёма все же таки видит, как Зина делает невозможные гримасы фрейлейн; он смеется и кричит:
— Э, так нельзя!
Он бросается к фрейлейн, хватает ее за платье и старается повернуть от сестры. Фрейлейн смеется.
Зина энергично подбегает к брату, кричит: «Оставь фрейлейн», а сама в то же время старается стать так, чтобы фрейлейн видела ее лицо, а брат не видел. Тёма понимает маневр, хохочет, хватает за платье сестру и делает попытку поворотить ее лицо к себе.
— Пусти! — отчаянно кричит сестра и тянет свое платье.
Тёма еще больше хохочет и не выпускает сестриного платья, держась другой рукой за платье бонны. Зина вырывается изо всей силы. Вдруг юбка фрейлейн с шумом разрывается пополам, и взбешенная бонна кричит:
— Думмер кнабе!..[44]
Тёма считает, что, кроме матери и отца, никто не смеет его ругать. Озадаченный и сконфуженный неожиданным оборотом дела, но возмущенный, он, не задумываясь, отвечает:
— Ты сама!
— Ах! — взвизгивает фрейлейн.
— Тёма, что ты сказал?! — подлетает сестра. — Ты знаешь, как тебе за это достанется?! Проси сейчас прощения!!
Но требование — плохое оружие с Тёмой; он окончательно упирается и отказывается просить прощения. Доводы не действуют.
— Так ты не хочешь?! — угрожающим голосом спрашивает Зина.
Тёма трусит, но самолюбие берет верх.
— Так вот что, уйдем от него все, пусть он один остается.
Все, кроме Иоськи, уходят от Тёмы.
Сестра идет и беспрестанно оглядывается: не раскаялся ли Тёма. Но Тёма явного раскаяния не обнаруживает. Хотя сестра и видит, что Тёму кошки скребут, но этого, по ее мнению, мало. Ее раздражает упорство Тёмы. Она чувствует, что еще капельку — и Тёма сдастся. Она быстро возвращается, хватает Иоську за рукав и говорит повелительно:
— Уходи и ты, пусть он совсем один останется.
Неудачный маневр.
Тёма кидается на нее, толкает так, что она летит на землю, и кричит:
— Убирайся к черту!
Зина испускает страшный вопль, поднимается на руки, некоторое время не может продолжать кричать от схвативших ее горловых спазм и только судорожно поводит глазами.
Тёма в ужасе пятится. Зина испускает наконец новый отчаянный крик, но на этот раз Тёме кажется, что крик не совсем естественный, и он говорит:
— Притворяйся, притворяйся!
Зину поднимают и уводят; она хромает. Тёма внимательно следит и остается в мучительной неизвестности: действительно ли Зина хромает или только притворяется.
— Пойдем, Иоська! — говорит он, подавляя вздох.
Но Иоська говорит, что он боится и уйдет на кухню.
— Иоська, — говорит Тёма, — не бойся; я все сам расскажу маме.
Но кредит Тёмы в глазах Иоськи подорван. Он молчит, и Тёма чувствует, что Иоська ему не верит. Тёма не может остаться без поддержки друга в такую тяжелую для себя минуту.
— Иоська, — говорит он взволнованно, — если ты не уйдешь от меня, я после завтрака принесу тебе сахару.
Это меняет положение вещей.
— Сколько кусков? — спрашивает нерешительно Иоська.
— Два, три, — обещает Тёма.
— А куда пойдем?
— За горку! — отвечает Тёма, выбирая самый дальний угол сада. Он понимает, что Иоська не желал бы теперь встретиться с барышнями.
Они огибают двор, перелезают ограду и идут по самой отдаленной дорожке.
Тёма взволнован и переполнен всевозможными чувствами.
— Иоська, — говорит он, — какой ты счастливый, что у тебя нет сестер! Я хотел бы, чтобы у меня ни одной сестры не было. Если б они умерли все вдруг, я ни капельки не плакал бы о них. Знаешь: я попросил бы, чтобы тебя сделали моим братом. Хорошо?!
Иоська молчит.
— Иоська, — продолжает Тёма, — я тебя ужасно люблю… так люблю, что, что хочешь со мной делай…
Тёма напряженно думает, чем доказать Иоське свою любовь.
— Хочешь, зарой меня в землю… или, хочешь, плюнь на меня.
Иоська озадаченно глядит на Тёму.
— Милый, голубчик, плюнь… Милый, дорогой…
Тёма бросается Иоське на шею, целует его, обнимает и умоляет плюнуть.
После долгих колебаний Иоська осторожно плюет на кончик Тёминой рубахи.
Край рубахи с плевком Тёма поднимает к лицу и растирает по своей щеке.
Иоська пораженно и сконфуженно смотрит…
Тёма убежденно говорит:
— Вот… вот как я тебя люблю!
Друзья подходят к кладбищенской стене, отделяющей дом от старого, заброшенного кладбища.
— Иоська, ты боишься мертвецов? — спрашивает Тёма.
— Боюсь, — говорит Иоська.
Тёма предпочел бы похвастаться тем, что он ничего не боится, потому что его отец ничего не боится и что он хочет ничего не бояться, но в такую торжественную минуту он чистосердечно признается, что тоже боится.
— Кто ж их не боится? — разражается красноречивой тирадой Иоська. — Тут хоть самый первый генерал приди, как они ночью повылазят да рассядутся по стенкам, так и тот убежит. Всякий убежит. Тут побежишь, как за ноги да за плечи тебя хватать станет или вскочит на тебя, да и ну колотить ногами, чтобы вез его, да еще перегнется, да зубы и оскалит; у другого половина лица выгнила, глаз нет. Тут забоишься! Хоть какой, и то…
— Артемий Николаич, завтракать! — раздается по саду молодой, звонкий голос горничной Тани.
Из-за деревьев мелькает платье Тани.
— Пожалуйте завтракать, — говорит горничная, ласково и фамильярно обхватывая Тёму.
Таня любит Тёму. Она в чистом, светлом ситцевом платье; от нее несет свежестью, густая коса ее аккуратно расчесана, добрые карие глаза смотрят весело и мягко.
Она дружелюбно ведет за плечи Тёму, наклоняется к его уху и веселым шепотом говорит:
— Немка плакала!
Немку, несмотря на ее полную безобидность, прислуга не любит.
Тёма вспоминает, что в его столкновении с бонной у него союзники вся дворня, — это ему приятно, он чувствует подъем духа.
— Она назвала меня дураком, разве она смеет?
— Конечно, не смеет. Папаша ваш генерал, а она что? Дрянь какая-то. Зазналась.
— Правда, когда я маме скажу все — меня не накажут?
Таня не хочет огорчать Тёму; она еще раз наклоняется и еще раз его целует, гладит его густые золотистые волосы.
За завтраком обычная история. Тёма почти ничего не ест. Перед ним лежит на тарелке котлетка, он косится на нее и лениво пощипывает хлеб. Так как с ним никто не говорит, то обязанность уговаривать его есть добровольно берет на себя Таня.
— Артемий Николаич, кушайте!
Тёма только сдвигает брови.
В Зине борется гнев к Тёме с желанием, чтобы он ел.
Она смотрит в окошко и, ни к кому особенно не обращаясь, говорит:
— Кажется, мама едет!
— Артемий Николаич, скорей кушайте, — шепчет испуганно Таня.
Тёма в первое мгновение поддается на удочку и хватает вилку, но, убедившись, что тревога ложная, опять кладет вилку на стол.
Зина снова смотрит в окно и замечает:
— После завтрака всем, кто хорошо ел, будет сладкое.
Тёме хочется сладкого, но не хочется котлеты.
Он начинает привередничать. Ему хочется налить на котлетку прованского масла.
Таня уговаривает его, что масло не идет к котлетке.
Но ему именно так хочется, и, так как ему не дают судка с маслом, он сам лезет за ним. Зина не выдерживает: она не может переваривать его капризов, быстро вскакивает, хватает судок с маслом и держит его в руке под столом.
Тёма садится на место и делает вид, что забыл о масле. Зина зорко следит и наконец ставит судок на стол, возле себя. Но Тёма улавливает подходящий момент, стремительно бросается к судку. Зина схватывает с другой стороны, и судок летит на пол, разбиваясь вдребезги.
— Это ты! — кричит сестра.
— Нет, ты!
— Это тебя бог наказал за то, что ты папу и маму не любишь.
— Неправда, я люблю! — кричит Тёма.
— Ласен зи ин,[45] — говорит бонна и встает из-за стола.
За ней встают все, и начинается раздача пастилы. Когда очередь доходит до Тёмы, бонна колеблется. Наконец она отламывает меньшую против других порцию и молча кладет перед Тёмой.
Тёма возмущенно толкает свою порцию, и она летит на пол.
— Очень мило, — говорит Зина. — Мама все будет знать!
Тёма молчит и начинает ходить по комнате. Зину интересует: отчего сегодня Тёма не убегает, по обыкновению, сейчас после завтрака. Сначала она думает, что Тёма хочет просить прощения у бонны, и уже вступает в свои права: она доказывает, что теперь уже поздно, что после этого сделано еще столько…
— Убирайся вон! — перебивает грубо Тёма.
— И это мама будет знать! — говорит Зина и окончательно становится в тупик: зачем он не уходит?
Тёма продолжает упорно ходить по комнате и наконец достигает своего: все уходят, он остается один. Тогда он мгновенно кидается к сахарнице и запускает в нее руку…
Дверь отворяется. На пороге появляются бонна и Зина. Он бросает сахарницу и стремглав выскакивает на террасу.
Теперь все погибло! Такой поступок, как воровство, даже мать не простит!
К довершению несчастия собирается гроза. По небу полезли со всех сторон тяжелые грозовые тучи; солнце исчезло; как-то сразу потемнело; в воздухе запахло дождем. Ослепительной змейкой блеснула молния, над самой головой оглушительными раскатами прокатился гром. На минуту все стихло, точно притаилось, выжидая. Что-то зашумело — ближе, ближе, и первые тяжелые, большие капли дождя упали на землю. Через несколько мгновений все превратилось в сплошную серую массу. Целые реки полились сверху. Была настоящая южная гроза.
Волей-неволей надо бежать в комнаты, и так как вход туда Иоське воспрещен, то Тёме приходится остаться одному, наедине со своими грустными мыслями.
Скучно. Время бесконечно тянется.
Тёма уселся на окне в детской и уныло следил, как потоки воды стекали по стеклам, как постепенно двор наполнялся лужами, как бульки и пузыри точно прыгали по мутной и грязной поверхности.
— Артемий Николаич, кушать хотите? — спросила, появляясь в дверях, Таня.
Тёме давно хотелось есть, но ему было лень оторваться.
— Хорошо, только сюда принеси хлеба и масла.
— А котлетку?
Тёма отрицательно замотал головой.
В ожидании Тёма продолжал смотреть в окно. Потому ли, что ему не хотелось оставаться наедине со своими мыслями, потому ли, что ему было скучно и он придумывал, чем бы ему еще развлечься, или, наконец, по общечеловеческому свойству вспоминать о своих друзьях в тяжелые минуты жизни, Тёма вдруг вспомнил о своей Жучке. Он вспомнил, что целый день не видал ее. Жучка никогда никуда не отлучалась.
Тёме пришли вдруг в голову таинственные недружелюбные намеки Акима, не любившего Жучку за то, что она таскала у него провизию. Подозрение закралось в его душу. Он быстро слез с окна, пробежал детскую, соседнюю комнату и стал спускаться по крутой лестнице, ведущей в кухню. Этот ход был строго-настрого воспрещен Тёме (за исключением, когда бралась ванна), ввиду возможности падения, но теперь Тёме было не до того.
— Аким, где Жучка? — спросил Тёма, войдя в кухню.
— А я откуда знаю? — отвечал Аким, тряхнув своими курчавыми волосами.
— Ты не убивал ее?
— Ну вот, стану я руки марать об этакую дрянь.
— Ты говорил, что убьешь ее?
— Ну! А вы и поверили? так, шутил.
И, помолчав немного, Аким проговорил самым естественным голосом:
— Лежит где-нибудь, притаившись от дождя. Да вы разве ее не видали сегодня?
— Нет, не видал.
— Не знаю. Польстился разве кто, украл?
Тёма было совсем поверил Акиму, но последнее предположение опять смутило его.
— Кто же ее украдет? Кому она нужна? — спросил он.
— Да никому, положим, — согласился Аким. — Дрянная собачонка.
— Побожись, что ты ее не убил! — И Тёма впился глазами в Акима.
— Да что вы, панычику? Да ей-богу же я ее не убивал! Что ж вы мне не верите?
Тёме стало неловко, и он проговорил, ни к кому особенно не обращаясь:
— Куда ж она девалась?
И так как ответа никакого не последовало, то Тёма, оглянувши еще раз Акима и всех присутствующих, причем заметил лукавый взгляд Иоськи, свесившегося с печки и с любопытством наблюдавшего всю сцену, возвратился наверх.
Он опять уселся на окно в детской и все думал: куда могла деваться Жучка?
Перед ним живо рисовалась Жучка, тихая, безобидная Жучка, и мысль, что ее могли убить, наполнила его сердце такой горечью, что он не выдержал, отворил окно и стал звать изо всей силы:
— Жучка, Жучка! На, на, на! Цу-цу! Цу-цу! Фью, фью, фью!
В комнату ворвался шум дождя и свежий сырой воздух. Жучка не отзывалась.
Все неудачи дня, все пережитые невзгоды, все предстоящие ужасы и муки, как возмездие за сделанное, отодвинулись на задний план перед этой новой бедой: лишиться Жучки.
Мысль, что он больше не увидит своей курчавой Жучки, не увидит больше, как она при его появлении будет жалостно визжать и ползти к нему на брюхе, мысль, что, может быть, уже больше ее нет на свете, переполняла душу Тёмы отчаянием, и он тоскливо продолжал кричать:
— Жучка! Жучка!
Голос его дрожал и вибрировал, звучал так нежно и трогательно, что Жучка должна была отозваться.
Но ответа не было.
Что делать?! Надо немедленно искать Жучку.
Вошедшая Таня принесла хлеб.
— Подожди, я сейчас приду.
Тёма опять спустился по лестнице, которая вела на кухню, осторожно пробрался мимо дверей, узким коридором достиг выхода, некоторое время постоял в раздумье и выбежал во двор.
Осмотрев черный двор, он заглянул во все любимые закоулки Жучки, но Жучки нигде не было. Последняя надежда! Он бросился к воротам заглянуть в будку цепной собаки. Но у самых ворот Тёма услышал шум колес подъехавшего экипажа и, прежде чем что-нибудь сообразить, столкнулся лицом к лицу с отцом, отворявшим калитку. Тёма опрометью бросился к дому.
II
Наказание
Коротенькое следствие обнаруживает, по мнению отца, полную несостоятельность системы воспитания сына. Может быть, для девочек она и годится, но натуры мальчика и девочки — вещи разные. Он по опыту знает, что такое мальчик и чего ему надо. Система?! Дрянь, тряпка, негодяй выйдет по этой системе. Факты налицо, грустные факты — воровать начал. Чего еще дожидаться?! Публичного позора?! Так прежде он сам его своими руками задушит. Под тяжестью этих доводов мать уступает, и власть на время переходит к отцу.
Двери кабинета плотно затворяются.
Мальчик тоскливо, безнадежно оглядывается. Ноги его совершенно отказываются служить, он топчется, чтобы не упасть. Мысли вихрем, с ужасающей быстротой несутся в его голове. Он напрягается изо всех сил, чтобы вспомнить то, что он хотел сказать отцу, когда стоял перед цветком. Надо торопиться. Он глотает слюну, чтобы смочить пересохшее горло, и хочет говорить прочувствованным, убедительным тоном:
— Милый папа, я придумал… я знаю, что я виноват… Я придумал: отруби мои руки!..
Увы! то, что казалось так хорошо и убедительно там, когда он стоял пред сломанным цветком, здесь выходит очень неубедительно. Тёма чувствует это и прибавляет для усиления впечатления новую, только что пришедшую ему в голову комбинацию:
— Или отдай меня разбойникам!
— Ладно, — говорит сурово отец, окончив необходимые приготовления и направляясь к сыну. — Расстегни штаны…
Это что-то новое?! Ужас охватывает душу мальчика; руки его, дрожа, разыскивают торопливо пуговицы штанишек; он испытывает какое-то болезненное замирание, мучительно роется в себе, что еще сказать, и наконец голосом, полным испуга и мольбы, быстро, несвязно и горячо говорит:
— Милый мой, дорогой, голубчик… Папа! Папа! Голубчик… Папа, милый папа, постой! Папа?! Ай, ай, ай! Аяяяй!..
Удары сыплются. Тёма извивается, визжит, ловит сухую, жилистую руку, страстно целует ее, молит. Но что-то другое рядом с мольбой растет в его душе. Не целовать, а бить, кусать хочется ему эту противную, гадкую руку. Ненависть, какая-то дикая, жгучая злоба охватывает его.
Он бешено рвется, но железные тиски еще крепче сжимают его.
— Противный, гадкий, я тебя не люблю! — кричит он с бессильной злобой.
— Полюбишь!
Тёма яростно впивается зубами в руку отца.
— Ах ты змееныш?!
И ловким поворотом Тёма на диване, голова его в подушке. Одна рука придерживает, а другая продолжает хлестать извивающегося, рычащего Тёму.
Удары глухо сыплются один за другим, отмечая рубец за рубцом на маленьком посинелом теле.
С помертвелым лицом ждет мать исхода, сидя одна в гостиной. Каждый вопль рвет ее за самое сердце, каждый удар терзает до самого дна ее душу.
Ах! Зачем она опять дала себя убедить, зачем связала себя словом не вмешиваться и ждать?
Но разве он смел так связать ее словом?! И, наконец, он сам увлекающийся, он может не заметить, как забьет мальчика! Боже мой! Что это за хрип?!
Ужас наполняет душу матери.
— Довольно, довольно! — кричит она, врываясь в кабинет. — Довольно!!
— Полюбуйся, каков твой звереныш! — сует ей отец прокушенный палец.
Но она не видит этого пальца. Она с ужасом смотрит на диван, откуда слезает в это время растрепанный, жалкий, огаженный звереныш и дико, с инстинктом зверя, о котором на минуту забыли, пробирается к выходу. Мучительная боль пронизывает мать. Горьким чувством звучат ее слова, когда она говорит мужу:
— И это воспитание?! Это знание натуры мальчика?! Превратить в жалкого идиота ребенка, вырвать его человеческое достоинство — это воспитание?!
Желчь охватывает ее. Вся кровь приливает к ее сердцу. Острой, тонкой сталью впивается ее голос в мужа.
— О жалкий воспитатель! Щенков вам дрессировать, а не людей воспитывать!
— Вон! — ревет отец.
— Да, я уйду, — говорит мать, останавливаясь в дверях, — но объявляю вам, что через мой труп вы перешагнете, прежде чем я позволю вам еще раз высечь мальчика.
Отец не может прийти в себя от неожиданности и негодования. Не скоро успокаивается он и долго еще мрачно ходит по комнате, пока наконец не останавливается возле окна, рассеянно всматривается в заволакиваемую ранними сумерками серую даль и возмущенно шепчет:
— Ну, извольте вы тут с бабами воспитывать мальчика!
III
Прощение
В то же время мать проходит в детскую, окидывает ее быстрым взглядом, убеждается, что Тёмы здесь нет, идет дальше, пытливо всматривается на ходу в отворенную дверь маленькой комнаты, замечает в ней маленькую фигурку Тёмы, лежащего на диване с уткнувшимся лицом, проходит в столовую, отворяет дверь в спальную и сейчас же плотно затворяет ее за собой.
Оставшись одна, она тоже подходит к окну, смотрит и не видит темнеющую улицу. Мысли роем носятся в ее голове.
Пусть Тёма так и лежит, пусть придет в себя, надо его теперь совершенно предоставить себе… Белье бы переменить… Ах, боже мой, боже мой, какая страшная ошибка, как могла она допустить это! Какая гнусная гадость! Точно ребенок сознательный негодяй! Как не понять, что если он делает глупости, шалости, то делает только потому, что не видит дурной стороны этой шалости. Указать ему эту дурную сторону, не с своей, конечно, точки зрения взрослого человека, с его, детской, не себя убедить, а его убедить, задеть самолюбие, опять-таки его детское самолюбие, его слабую сторону, суметь добиться этого — вот задача правильного воспитания.
Сколько времени надо, пока все это опять войдет в колею, пока ей удастся опять подобрать все эти тонкие, неуловимые нити, которые связывают ее с мальчиком, нити, которыми она втягивает, так сказать, этот живой огонь в рамки повседневной жизни, втягивает, щадя и рамки, щадя и силу огня — огня, который со временем ярко согреет жизнь соприкоснувшихся с ним людей, за который тепло поблагодарят ее когда-нибудь люди. Он, муж, конечно, смотрит с точки зрения своей солдатской дисциплины, его самого так воспитывали, ну и сам он готов сплеча обрубить все сучки и задоринки молодого деревца, обрубить, даже не сознавая, что рубит с ними будущие ветки…
Няня маленькой Ани просовывает свою по-русски повязанную голову.
— Аню перекрестить…
— Давай! — И мать крестит девочку.
— Артемий Николаевич в комнате? — спрашивает она няню.
— Сидят у окошка.
— Свечка есть?
— Потушили. Так в темноте сидят.
— Заходила к нему?
— Заходила… Куды!.. Эх!.. — Но няня удерживается, зная, что барыня не любит нытья.
— А больше никто не заходил?
— Таня еще… кушать носила.
— Ел?
— И-и! Боже упаси, и смотреть не стал… Целый день не емши. За завтраком маковой росинки не взял в рот.
Няня вздыхает и, понижая голос, говорит:
— Белье бы ему переменить да обмыть… Это ему, поди, теперь пуще всего зазорно…
— Ты говорила ему о белье?
— Нет… Куды!.. Как только наклонилась было, а он этак плечиками как саданет меня… Вот Таню разве послушает…
— Ничего не надо говорить… Никто ничего не замечайте… Прикажи, чтобы приготовили обе ванны поскорее для всех, кроме Ани… Позови бонну… Смотри, никакого внимания…
— Будьте спокойны, — говорит сочувствующим голосом няня.
Входит фрейлейн.
Она очень жалеет, что все так случилось, но с мальчиком ничего нельзя было сделать…
— Сегодня дети берут ванну, — сухо перебивает мать, — Двадцать два градуса.
— Зер гут,[46] мадам, — говорит фрейлейн и делает книксен.
Она чувствует, что мадам недовольна, но ее совесть чиста. Она не виновата; фрейлейн Зина свидетельница, что с мальчиком нельзя было справиться. Мадам молчит; бонна знает, что это значит. Это значит, что ее оправдания не приняты.
Хотя она очень дорожит местом, но ее совесть спокойна. И, в сознании своей невинности, она скромно, но с чувством оскорбленного достоинства берется за ручку.
— Позовите Таню.
— Зер гут, мадам, — отвечает бонна и уже за дверями делает книксен.
|
The script ran 0.026 seconds.