Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Дмитрий Липскеров - Сорок лет Чанчжоэ [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. B маленьком старинном русском городке Чанчжоэ случилось событие сверхъестественное — безмолвное нашествие миллионов кур. И были жертвы... Всю неделю после нашествия город будоражило и трясло, как в лихорадке... Диковинные и нелепые события, происходящие в русской провинции, беспомощные поступки героев, наделенных куриной слепотой к себе и ближнему, их стремление выкарабкаться из душных мирков — все символично.

Полный текст.
1 2 3 4 

Дмитрий ЛИПСКЕРОВ СОРОК ЛЕТ ЧАНЧЖОЭ 1 Капитан в отставке Ренатов сидел на маленькой деревянной табуреточке, стоящей на цветном, с азиатскими узорами, покрывале и, щурясь, слегка улыбаясь, смотрел на небо. Как всегда в это время, в начале осени, в сторону северо-востока катились густые облака, сквозь которые, помигивая, выглядывало солнце, щекоча ноздри задранных к небосводу голов… Капитан Ренатов, впрочем, никогда не чихал, глядя на солнце, но неизменно наслаждался щекоткой в носу, самой возможностью когда-нибудь чихнуть, раскатисто, напористо, распугивая маленьких птичек из густой травы… Спина капитана Ренатова уперлась в ствол тонкой березы, которая слегка изогнулась, пружиня, поддерживая тело отставника наподобие спинки кресла, ноги были вытянуты и сложены одна на другую, каблуки нестарых армейских сапог уперлись в какой-то выступ или корешок под покрывалом, найдя опору, и от всего этого было очень удобно сидеть и радоваться неспешному осеннему дню, его исполнившимся пяти часам пополудни… Капитан Ренатов иногда дотрагивался всей ладонью до еще горячего самовара, слегка клокочущего и пахнущего догорающими шишечками, собранными Евдокией Андреевной в Приютском лесу и высушенными на лежанке печи. От прикосновения и легкого ожога по телу бежали мурашки, но солнце тут же их согревало, заставляя спрятаться обратно в душу, а тело требовало чего-нибудь теплого, и капитан Ренатов прихлебывал из большой кружки липовый чай с терпкими травками, смешанными женой с заваркой и успокаивающими нервную систему. Все это сооружение – из азиатского покрывала, табуретки, старинного самовара, связок с пшеничными баранками, нескольких вазочек со сладкими вареньями, помятыми и свежими салфетками, двадцатикратным биноклем, висящим на березовой ветке над головой, – почти ежедневно строилось Ренатовым в теплые времена года на протяжении последних двух лет, с тех пор как он вышел в отставку в возрасте сорока шести лет. Место располагало. Пригорок, использующийся для бивуака, находился прямо под домом капитана, в двухстах метрах, а под пригорком был откос с песочными краями, под которым текла речка, в которую и обваливались песочные края, тихо всплескивая, как будто разыгралась рыба, а впрочем, может, это и в самом деле гуляли голавли, хватая мясными ртами стрекоз. С другой стороны реки начиналось бескрайнее поле, принадлежащее г-ну Климову, живущему в большом городе, географически близком к столице. Г-н Климов слыл крайне состоятельным человеком, был очень стар, его интересы кончились вместе с дипломатической карьерой, а вследствие этого поле никогда не засевалось злаками, а зарастало всем, чем придется, – от клевера до небольших деревьев, которые кто-то выдирал каждую весну, лишь только спадали снега. Траву косили все, кому не лень, никто никого с поля не гонял, не было никаких скандалов из-за дележа чужого, и оттого вокруг царило благодушие и казалось, даже воздух напоен добротой… Сейчас поле было тщательно выкошенным, слегка пожелтевшим и готовящимся к зиме… Капитан Ренатов никогда не пользовался "климовским" полем, потому что оно все же было чужое, хоть и находилось под самым носом, да и скотины в хозяйстве не было, молоко покупали на стороне, в небольших количествах – к чаю, так что сено было ни к чему… Где-то там, далеко, за полем, простирался дремучий Гуськовский лес, в котором отставник никогда не бывал, даже в бинокль тот рассматривался с трудом, какой-то темной, таинственной полосой. Сам пригорок, на котором размещался отставник, был приятен тем, что сплошь зарос лопухами и всякими цветами вразнобой. Пригорок ничего не перекрывало ни слева, ни справа, а оттого солнечные лучи согревали его всю долготу дня… По три раза за вторую половину дня к забору ренатовского дома подходила полная Евдокия Андреевна и, приложив пухлую ладошку ко рту, звала вниз: – Семен Ильич! Не желаешь ли чего?.. Не замерз ли? Может, плед принести?.. От голоса жены, скатывающегося бубенчиком вниз, от заботливости супруги в Семене Ильиче неизменно всплескивалось ощущение счастья, тихого и навсегда. Ренатов снимал с ветки бинокль и долго смотрел в окуляры на свою спутницу с умилением. Он слегка покачивал головой, как бы говоря, что он в порядке, ничего ему не нужно, совсем не замерз, но внимание Евдокии Андреевны ему приятно и приятно смотреть через линзы на ее полные колени и юбку, прилипшую к ним… Евдокия Андреевна тоже некоторое время разглядывала мужа, точно зная, что он видит ее, двадцатикратно приблизив. Ей тоже было радостно оттого, что ее фигура до сих пор волнует Семена Ильича, и, всякий раз выходя к забору, она позволяла себе некоторые вольности в одежде – то юбку подоткнет выше, чем обычно, то рубашку наденет с глубоким вырезом, из которого выпирают ее хлебные груди. – Ну что ж, не замерз, так и хорошо! – говорила напоследок Евдокия Андреевна и, улыбнувшись, уходила в дом, оставляя мужа с упрочившимся чувством умиления. Ах, надо бы с Дусей рыбу половить завтра, думал Ренатов, оглядывая белые стены своего дома, еще совсем крепкого, вросшего в землю на столетия. И представил себе, как на заре они с женой спускаются к реке. В руках у него бредень с крупными грузилами, чтобы по дну волокся, а Евдокия Андреевна несет ведро, в которое будет складываться будущий улов из мелких щучек, плотвы и окуней… Они дойдут до рукава речки, совсем узкого, так что его можно перепрыгнуть, Евдокия Андреевна поднимет юбки и войдет в воду, забегает, мутя ее, поднимая со дна ил, а когда вода возмутится окончательно и рыба в ней заблудится, то настанет черед и его, Ренатова, залезать в воду по пояс. Они расправят бредень и пойдут не торопясь к кривой иве, где и вытащат бредень на берег. А в нем будет трепыхаться рыбка, которая станет впоследствии основой душистой ухи, наперченной и густой. До отставки капитан Ренатов был на службе в интендантстве дивизиона генерала Блуянова, заведовал складами с военной амуницией и просидел на этой должности семь лет. До него так долго никто не удерживался на этом месте, неизбежно проворовываясь и попадая под суд военного трибунала. Воровали все, что под руку попадало, от сапог до чехлов к ружьям. Брали даже пуговицы к зимним солдатским шинелям, в пуде которых не было и грамма драгоценных металлов, – переплавляли на грузила и продавали по копейке… Впрочем, судили за это нестрого, чаще пороли с серьезом и отправляли в ссылку, нежели в тюрьму, оправдывая воровство национальной русской чертой: мол, слаб русский до чужого, особенно когда этим чужим приходится заведовать. Но с приходом капитана Ренатова в дивизион Блуянова воровство в интендантстве пошло на убыль, а впоследствии и вовсе извелось, так как Ренатов был честен, хорошо вел учет и спуску вороватым не давал. К концу седьмого года службы лично сам Блуянов наградил капитана Ренатова медалью, расцеловал его троекратно и поблагодарил за упасение имущества русской армии, а через месяц также собственноручно подписал приказ о демобилизации Ренатова, поясняя тем, что время мирное, войны не предвидится, мужского населения прибывает, а потому сорокашестилетний капитан может отдыхать на пенсии хоть до смерти, если ему заблагорассудится… Ренатов объяснял свою отставку очень просто: нужно было освободить кому-то место – тому, кто засунет руки по локоть в армейскую казну и будет кормить как генерала Блуянова, так и весь его штаб. Впрочем, Ренатов не судил строго Блуянова, оправдывая его той же национальной чертой; к своей службе относился равнодушно, хоть и исполнительно, а потому без недовольства ушел на пенсию, чтобы быть поближе к Евдокии Андреевне, своей законной жене, и жить простым гражданином отечества на краю старинного русского городка Чанчжоэ. Солнце неизбежно клонилось к закату, окатывая пригорок багрянцем, а Ренатов, не меняя позы, оглядывал в бинокль окрестности и вяло размышлял о приближающейся старости. Ведь нет в ней ничего такого уж страшного, думал отставной капитан. Если ты здоров, если под боком у тебя Евдокия Андреевна, пухлая и приятно пахнущая, если есть двухведерный самовар, в боках которого неизменно полощется закат, то и старость не пугает… Да и сорок восемь лет – не старость. Сорок восемь лет – это даже еще совсем средний возраст для мужчины, еще мышцы не совсем одрябли, нет холода в костях по вечерам, лишь желудок потягивает к ночи от избытка жирной пищи… Еще лет тридцать поживу, прикинул Ренатов. Зазвонили колокола чанчжоэйского храма, и Семен Ильич достал из кармана жилетки часы с музыкой, найденные им позапрошлым летом возле корейской чайной, рядом с дымящей сигарами урной. Мысли о старости ушли от него так же легко, как и посетили, растворились в желудочном соке – Ренатов с наслаждением подумал об ужине. Он смотрел в бинокль на далекий Гуськовский лес и живо представлял себе холодные ломтики вчерашнего гуся на закуску – с тонким слоем сладкого жира, загустевшего на хрустящей корочке яблочным вкусом; представлял звонкий грибочек, умело засоленный Дусей, – как он отмыто поскрипывает на зубах после граненой рюмки барбарисовой; затем крутые щи с бараньей косточкой, из которой так трудно, но так занимательно высасывать и выковыривать мозг; после жареное вымя с картошкой, томленной в шкварках в самом жарком месте печи, и напоследок ядреного кваса две кружки – до отрыжки и икоты, до свербения в носу… Мысли Семена Ильича об ужине прервались чем-то неясным, увиденным в бинокль. Ренатов никак не мог сообразить, что там происходит возле Гуськовского леса. Вроде как дым по всему горизонту поднимается к небу. Уж не пожар ли в Гуськовском лесу? Осень сухая, может выгореть лес… Или все-таки это пыль, хотя откуда ей взяться… Это неясное почему-то взволновало Семена Ильича, забеспокоило, хотя какое ему было дело до пожара за десяток километров в чужом лесу или облака пыли, если это, конечно, не смерч, хотя о смерчах в этих краях никто не слыхивал. Но катаклизмы всякие случаются в этом мире, справедливо подумал капитан Ренатов и навел в окулярах резкость получше. Вскоре он понял, что это все-таки не пожар, так как темная туча перекинулась на "климовское" поле и с какой-то удивительной и завораживающей быстротой приближалась… Километров этак пять в поперечнике, прикинул Ренатов… Что это все же такое, размышлял он, чувствуя, как желудок окатывает неприятным холодком. – Евдокия Андреевна! – как-то неуверенно позвал отставник. – А Евдокия Андреевна!.. Слышь?.. Но жена не услышала мужниного призыва, и Семен Ильич все же решил выяснить до конца природу непонятного явления, а для этого ему оставалось лишь наблюдать в цейсовские стекла нарастающую тучу. А туча тем не менее приближалась быстро. Как-то резко потемнело на небесах, воздух стал влажным и тягучим, что-то потрескивало в природе и, казалось, вот-вот надломится. Да это же кто-то бежит, осенило Семена Ильича. Коровы, что ли, спасаются от пожара?.. Хотя дымом не пахнет, да и откуда такое количество коров в Гуськовском лесу… Тьфу ты, глупость какая!.. Было уже слишком темно, чтобы он мог легко разглядеть явление, но Семен Ильич, вдавив окуляры в глаза, с необъяснимым ужасом понимал, что происходит нечто сверхъестественное, недоступное его пониманию, о чем никто не слыхивал и не видывал сроду… Неожиданно в небесах вспыхнуло молнией, что-то в природе надломилось, и взору Семена Ильича предстало зрелище поистине необычайное, способное и в душу просвещенного внести смуту. По "климовскому" полю, по всему его поперечнику, на сколько хватало взора, усиленного биноклем, в полнейшей тишине мчались куры… – Господи! – воскликнул капитан Ренатов. – Да их… их… миллионы!.. Другие очевидцы нашествия после рассказывали, что самое жуткое, самое страшное в этом набеге было то, что куры мчались молча, не издавая ни единого звука. В их беге все до единого отмечали огромный порыв, великое стремление к быстрому бегу в ночи. В этом беге в ночи на "климовском" поле были задавлены десятки тысяч кур, белых и пестрых, черных и рябых. Те, кто не мог бежать быстро, затаптывались напирающими сзади, такое было стремление. Птичьи тела в мгновение ока разрывались когтями наседавших, лилась на непаханую землю черная кровь… В течение месяца после нашествия над полем стоял густой смрад, кружилось и летало перо и слышался ночами жуткий волчий вой. Капитан Ренатов погиб через четверть часа после того, как уразумел, что происходит. Он рассчитывал, что куры не смогут перемахнуть через реку, но, к его удивлению, тысячи птиц, захлебываясь в бурлящей воде, послужили живой дамбой для напирающих сзади миллионов. Господи, подумал перед смертью Семен Ильич. Ведь среди них нет петухов. Ни одного!.. Одни куры!.. Тело капитана Ренатова в одно мгновение было разодрано на тысячи частей, его крепкий дом обрушился под откос всеми своими белыми стенами, лишь Евдокия Андреевна счастливо спаслась, будучи во время нашествия в погребе. Впоследствии она нашла в песке армейский сапог, сплошь окровавленный и разодранный, и долго плакала над ним. Куры разрушили всю юго-западную часть городских окрестностей, но чудо! – погибли всего лишь два человека: незадачливый капитан Ренатов да пьянчуга Шустов, заснувший на "климовском" поле. Лишь только куры добрались до центра города, как они тут же успокоились, остановив свой великий бег, и принялись клевать с городских улиц что-то, одним им только ведомое. Итак, восемнадцатого сентября в старинный русский город со странным, не имеющим перевода названием – Чанчжоэ – вошли куры. И были жертвы. 2 Генрих Шаллер, русский полковник, проснулся ранним утром от очень серьезной мысли. Мысль была настолько важной, что Шаллер не открывал глаз и боялся пошевелиться, чтобы не спугнуть ее. Он так разволновался, что слегка вспотел и чувствовал, как пододеяльник липнет к спине, а из-под мышек стекают капли. То, что Генрих Шаллер вспотел, еще раз доказывало ему самому, что мысль неординарная, достойная глубокого обдумывания. Третьего дня вечером, сидя на веранде, он прочел в книжке про Индию такую фразу: "Каждый член ищет свое влагалище". Поначалу эта фраза вогнала русского полковника в краску и смущение. Фраза выглядела очень порнографичной. Примерно такие он встречал в бульварной газетенке "Бюст и ноги", издаваемой поручиком Чикиным на собственные деньги в маленькой типографии на окраине Чанчжоэ… Но книжка про Индию была написана профессором Гамбургского университета, доктором истории, и заподозрить столь ученого мужа в насаждении порнографии было бы по крайней мере неосторожно. Тем более профессор далее писал – фраза взята из первоисточника и рождена была неизвестным задолго до Рождества Христова. Взвесив все факты, Генрих Шаллер попытался отыскать в этой фразе поэтическое начало. Не стоит размышлять привычными образами, думал полковник вечером, следя за передвижениями осенних листьев, прилипших к окнам веранды. Шел мелкий дождь, и думалось хорошо. Ведь что такое привычный строй мыслей? Это система подхода к задаче с позиций, заложенных в младенчестве. Если я знаю, что такое Добро, то противоположным ему будет – Зло. Это и есть привычное построение мысли. Но если предположить, что существует другая точка отсчета в понятиях о Добре и Зле, полярная привычной, то получится, что Добро есть Зло, а Зло – Добро. Шаллер еще некоторое время над этим подумал, отмечая, что осенние листья проделали путь от верха стекла до подоконника. Его охватило легкое раздражение, он решил, что его выкладка о Добре и Зле есть чушь, и при чем тут индийская фраза: "Каждый член ищет свое влагалище"? Какая связь этой фразы с Добром и Злом? Никакой, вынужден был констатировать Генрих, и от неудачной попытки родить мысль неординарную ему стало муторно и подумалось, что он проживает никчемную жизнь. В тот вечер Генрих Шаллер лег спать расстроенным. Генриха Шаллера можно было бы назвать натурой мыслящей. Он всегда пытался думать о том, о чем, казалось, никто не думает. Где-то в глубине души Генрих понимал, что это вовсе не так, но тешил себя тем, что строй его мыслей над известными понятиями неординарен. Он никогда не записывал своих интеллектуальных выкладок, лишь порой делился ими с женщинами, а потому не мог убедиться в том, что они действительно неординарны. Большинство женщин высоко ценили ум полковника, но сам Шаллер относился к возможностям женского ума скептически, и похвалы слабого пола были ему приятны, но не являлись подтверждением его выдающихся способностей. С мужчинами полковник не разговаривал на отвлеченные темы: вокруг все были военными либо богатыми. Военные творческим умом не располагают, а богатые не разумеют философов – в этом Шаллер был уверен окончательно. Полковник Шаллер надеялся, что когда-нибудь с ним произойдет что-то сверхъестественное. Если он сформулирует нечто сродни Истине, то это сврехъестественное даст ему знать о том, что он прикоснулся к еще не изведанному простым человеком. Может быть, воздух тогда сгустится и откроется космическая дверь, забирая в глубины Вселенной Генриха как существо, ушедшее в своей мысли далеко от человечества, а оттого переставшее быть ему нужным. Может быть, упадет с неба луч и взъерошит волосы, поощряя уверенностью, что после смерти будет жизнь совсем другая, не сформулированная, но та, в которой ему отведено место достойное, эквивалентное открытию Истины… Генрих Шаллер понимал, что все эти мечты похожи на детские грезы, что они, мягко говоря, неразумны для сорокапятилетнего полковника, но эти фантазии ему все же нравились, и он подспудно ждал чудесного, той космической дверки или животворящего луча, как ученик ждет похвалы учителя. Вот и в это утро полковник ждал чуда, так как то, что он обдумывал и к чему подбирался в гипотезе, казалось ему грандиозным. Он еще крепче закрыл глаза. Лишь только его просыпающееся сознание столкнулось с новым утром, как в мозгу снова всплыла фраза: "Каждый член ищет свое влагалище". И мозг незамедлительно начал работу. Если предположить, что член не есть физиологический предмет в медицинском толковании этого слова, а является энергетической субстанцией космоса, размышлял Шаллер, то, вероятно, можно предположить, что существует и космическое влагалище со своим энергетическим зарядом. Что из этого следует? А то, что, вполне вероятно, космическое пространство оплодотворяется подобно человеку, вернее, человек подобно пространству… Вследствие чего происходят вселенские роды… Родятся галактики… Могло бы произойти чудо, и человек, женщина, в ночи родит галактику… Мысль скакнула поэтическим образом. Адам был создан Богом как орудие зачинания новых галактик отнюдь не человеком, как толкует церковь, а божеством. Но то ли Господь что-то передумал, то ли решил позабавиться своим всесилием и породил парадокс, создав из ребра первенца искусственное чрево в образе Евы, из которого никогда не родится космическое пространство, а лишь такие же бесчисленные орудия и неутоленные чрева… Бедный Мужчина! Он способен родить бесконечный мир, а вынужден плодить мучеников из-за чьих-то шуток. Полковник почувствовал, как капля пота скользнула из-под мышки и потекла по животу. Поэтому член всегда неудовлетворен, потому что он не может зачать галактику. Он мечется в поисках утробы, а это все не то, не та утроба, родятся другие ему подобные, и мужские потомки вслед за родителем тоже мечутся, безуспешно растрачивая драгоценную энергию… Женщина – это Ложное Влагалище, не способное родить Вселенной, заключил Генрих Шаллер. Поэтому каждый член ищет свое влагалище. Истинное Влагалище. Тело полковника замерло, его сковало судорогой от такого неожиданного вывода. Пуховое одеяло показалось ему тяжелым, словно крышка гроба. Он еще долго не шевелился, не открывал глаз, все более уверяясь в силе своего гипотетического заключения. Можно и умереть за такой вывод, подумал он. Лишь бы убедиться в его правильности. Генрих Шаллер резко открыл глаза и посмотрел сквозь окно на небо. Небо было Лазорихиевым. По всему пространству от края до края неслись кровавые облака-сгустки, завихряясь в какие-то желтушные пятна. Было отчетливо видно, как в высоте сражаются встречные ветры, сбивая облака в кучи, затем разгоняя их мощным дуновением для новых столкновений. Полковник испугался. Его тело затрясло, словно в сенной лихорадке. Это был знак. Знак Вселенной. Само небо своей лазорихиевой красотой подтверждало правильность его вывода. Шаллер отбросил душившее одеяло, выскочил из постели, рванул на себя створки окон, впуская ветер, и протяжно закричал: – Лазорихиево небо-о-о!.. Возьми меня-я-я!.. Небо ответило раскатами грома, накатило в окно прохладой, и в комнате полковника запахло электричеством. – Я же понял! – продолжал кричать Шаллер. – Я прикоснулся!.. Возьми-и меня-я!.. Пошел косой дождь, забрасывая лицо просителя ледяными брызгами, а он все стоял, дыша полной грудью, и смотрел ошалевшими глазами на израненное небо в ожидании чуда… Прошли минуты. Полковнику стало холодно. Свежий ветер высушил от пота его тело, а дождик смыл липкость. Генриху захотелось завтракать, и он, закрыв окно, прошел в кухню. Стал есть душистую белую булку с грушевым вареньем, запивая бутерброд холодным молоком. Он оглядывал двухпудовые гири, стоящие в углу, и думал, что сегодня не выжмет их и сорока раз. Обычно ему это удавалось запросто. Ах ты, черт, думал он. Ведь было же Лазорихиево небо. Ведь не случайно же оно выскочило именно сегодня, когда так хорошо думалось. Ведь не просто же так страдал святой Лазорихий под кровавыми пытками, что в память о нем небо пылает кровью. Странно все это… Генрих Шаллер намазал второй кусок хлеба вареньем и загрустил по мужчинам, путающим желание зачать великое с неудовлетворенным сексуальным чувством… Надо бы опубликовать свои мысли с разъяснениями, подумал он, но тут же испугался, что его обвинят в насаждении порнографии или, на худой конец, посоветуют обратиться к психиатру. Хотя нет, один человек с удовольствием опубликует – поручик Чикин в "Бюсте и ногах" – и заплатит по рублю за строчку. От образа неприличной газеты Генрих Шаллер почувствовал легкое возбуждение. Мысль перекинулась на Лизочку Мирову, пригласившую его сегодня вечером к себе в гости. Будет много замечательных людей, может быть, заглянет и губернатор Контата с членами городского совета… И Лизочкины подруги, такие свежие, с умытыми личиками, с детскими улыбками и хорошенькими фигурками… Так будет на них приятно смотреть… А Лизочка… А с Лизочкой, когда все разойдутся… зачну галактику, подумал Генрих и громко рассмеялся. Какая все чушь, какие мысли глупые от скуки приходят. Он посмотрел на небо, вдруг заголубевшее в своем просторе, и почувствовал, как хорошее настроение входит в него полновесно, расправляя недоуменную душу. Генрих Шаллер познакомился с Лизочкой Мировой в позапрошлом году в сентябре на опушке Гуськовского леса, ровно через три года после нашествия кур. Полковник никогда бы не стал заводить тайных, порочащих честь знакомств, если бы его жена Елена Белецкая не начала писать свой нескончаемый роман. Лизочка была очаровательна в своем простеньком ситцевом платье с оборочками вокруг шеи. Впрочем, платье выгодно подчеркивало приятные особенности ее молодого тела, и Генрих Шаллер, держа на локте корзинку с двумя грибами на дне, с удовольствием разглядывал девушку. – Вы не боитесь прогуливаться по Гуськовскому лесу одна? – спросил он. – Ведь о нем ходит дурная слава. Ужасная, тайная слава. – Вот еще глупости, – ответила Лизочка, приветливо улыбнувшись. – Знаете, как много здесь грибов? – и показала свою корзинку, доверху наполненную подосиновыми. – А у вас негусто. Хотите, подброшу по доброте душевной? – Да вы удачливая охотница! – с преувеличенным удивлением воскликнул Генрих Шаллер и запустил руку в Лизочкину корзину, перебирая крепенькие грибки. – Ишь ты какие! Как на подбор!.. Мясистые!.. Генрих Шаллер, полковник. – Лизочка Мирова! – протянула ладошку девушка и тут же спохватилась: – Ой!.. Лиза… Елизавета Мстиславовна Мирова. – Генрих Иванович Шаллер, – улыбался полковник, пожимая мягкую девичью ладошку. – Почему вы улыбаетесь? – Наверное, потому что сегодня замечательный осенний день. Светит солнце. Вы случаем не родственница действительного статского советника Борис Борисыча Мирова? – Племянница. – Как прелестно. – Почему это? – Что? – Почему прелестно? – Потому что у Борис Борисыча такая прелестная племянница, – ответил Генрих Иванович. Лизочка пошла по дороге к городу, благосклонно позволяя полковнику следовать за ней. – Позвольте, я возьму вашу корзинку, – предложил Шаллер. – Возьмите. При передаче корзинки Генрих Иванович случайно коснулся бедра девушки и увидел, как щеки Лизочки мгновенно зарумянились. Да она совсем еще юная, подумал он и залюбовался этими щечками, этим слегка вздернутым носиком и нежными прядками на висках. – А вы не тот ли полковник, который вовсе не полковник? – бойко спросила Лизочка, пытаясь совладать со смущением, и пояснила: – Не вы ли спасли сына губернатора от лютой смерти, из рук мучителей? – Я тот полковник, – ответил Генрих Иванович. – И Алексея Ерофеича я действительно спас, за что и получил из рук его сиятельства полковничьи погоны. – А правда ли, что Алексея Ерофеича хотели разрезать на кусочки? – Правда. – И вам не было страшно? – Было. Лизочка на минуту замолчала, над чем-то раздумывая. – Но ведь вас тоже могли лишить жизни! – произнесла она с каким-то тайным ужасом. – Я бы, наверное, не смогла кого-то спасти. – Это были просто пьяные разбойники, в которых ничего не осталось человеческого. Со зверем справиться легко, а вот с человеком мыслящим, хитрым, сильным физически – непросто. В том случае я имел дело с животными, и, как видите, Алексей Ерофеич жив и здравствует. Генрих Иванович перешагнул через канавку и подал Лизочке руку. Она легко шагнула и пошла следом. Какие у него сильные ноги, подумала девушка. Полковник Шаллер был одет в старые галифе и тяжелые сапоги. При ходьбе могучие ляжки слегка терлись друг о дружку, а сапоги поскрипывали. Вероятно, он поднимает тяжести, продолжала думать Лизочка. Он атлет, хоть ему, по всей видимости, за сорок. Все-таки есть во взрослых мужчинах что-то привлекательное. Какая-то сила от них исходит, физическая и умственная. Лизочка была знакома со многими молодыми людьми Чанчжоэ. Она мельком перебрала их лица в уме, но вынуждена была констатировать, что ни один из них не излучал такой мужской силы и уверенности, как идущий впереди случайный знакомец. – Ведь вы же никогда не были военным, – сказала она. – И что же? – Зачем вам полковничьи погоны? – Знаете, приятно, когда оценивают твой поступок военным званием, – ответил Генрих Иванович. – Обратно, я не дворянин, а из разночинцев, и чин мне помогает в общении с разными сословиями. Мне нравится быть военным и не служить. Нравится ходить в мундире и отдавать честь таким прелестным девушкам, как вы. Лизочка улыбнулась, показывая ровные зубки и кончик языка. – Ну что ж, надевайте сегодня мундир и приходите в гости. Будет грибная икра из сегодняшнего урожая. – И только лишь? – А там видно будет, – сказала Лизочка и снова зарделась, так как фраза получилась двусмысленной. Они вышли на окраину города, и Лизочка замахала рукой таксеру. Подъехал новенький тарахтящий "драблер", и девушка забралась в кабину с плюшевыми сиденьями, установив корзинку с грибами на коленях. – Придете? – спросила она через окошко. – Непременно, – пообещал Генрих Иванович и еще некоторое время смотрел на отъезжающий автомобиль. Он стал часто бывать у Лизочки. Ему как-то ловко удалось оттеснить молодых поклонников своей неторопливостью, умными, непривычными для ушек девушки речами. И в один из вечеров, когда все гости разошлись и они остались одни, произошло то, чего так боится и так ждет каждая молодая особа, достигшая определенных лет. На узкой девичьей постели Лизочка незаметно потеряла невинность и уже через несколько минут, закутанная в большое мохнатое полотенце, справившись с дрожью в теле, делово говорила о предстоящей женитьбе. – Так я же женат, – вспомнил полковник. Это известие Лизочка перенесла стоически. Она полчаса молчала, не шевелясь, а потом еще раз отдалась Генриху Ивановичу, причем владела инициативой и неожиданно проявила способности, удивившие Шаллера. Полковник рассказал девушке о своей жене, Елене Белецкой, которая вот уже несколько месяцев не отрываясь пишет роман. Больше Лизочка никогда не заговаривала о женитьбе. 3 Всю последующую неделю после нашествия кур город будоражило и трясло как в лихорадке. То тут, то там то и дело возникали стихийные сборища, крикливо обсуждающие произошедшее. Часть населения, особенно бедная и голодная, ничего не обсуждала, носилась по городу, ловя кур, сворачивая им шеи, колотя по их головам палками, стреляя из рогаток и самопалов. Повсюду дымили костры, на которых запекали и жарили куриные тушки, наспех ощипанные, и оттого воняло в воздухе паленой плотью. В общем, в городе стоял отчаянный бедлам, город обжирался и гадал о смысле происшедшего. Газеты, утренние и вечерние, пытались толковать событие на все лады. Еженедельник "Курьер" напечатал передовицу под названием "Кара". Смысл статьи заключался в том, что нашествие кур есть не что иное, как кара небесная, предвестие прихода сатаны и категорический совет – не жрать кур, так как это отнюдь не способствует хорошему пищеварению, мол, в куриной коже содержится большое количество холестерина, развивающего сердечную болезнь, а от этого страдает желудок… Газета "Флюгер" напечатала статью известного в городе физика Гоголя, где тот успешно доказывал, что город Чанчжоэ находится в центре сильного магнитного поля. Восемнадцатого же сентября в природе как раз отмечалось сильнейшее магнитное возмущение, а куры, как известно, самые чувствительные ко всем силовым полям птицы, и поэтому их неудержимо согнало со всей округи именно в город Чанчжоэ. Был сделан официальный запрос по округам – не исчезли ли у вас таинственным путем все куры в ночь с восемнадцатого на девятнадцатое?.. Округа не замедлили с ответом и прислали телеграммы, в которых говорилось примерно так: "Куры на месте тчк ничего таинственного не случалось тчк почему спрашиваете тчк не шутка ли тчк". После такого ответа физик Гоголь больше не выдвигал успешных теорий и попросту опустил руки. Все религиозные объединения – от буддийских до православных – не усматривали в нашествии кур ровным счетом ничего хорошего, но от конкретных объяснений пока воздерживались, ожидая официального заявления властей. На шестой день после прибытия кур губернатор города Чанчжоэ его сиятельство Ерофей Контата собрал у себя городской совет. Он поочередно пожал руки г-ну Мясникову, г-ну Туманяну, г-ну Бакстеру, г-ну Персику и митрополиту Ловохишвили. Был подан в серебряных чашках ароматный чилийский кофе и сэндвичи с тонко нарезанной курятиной. Митрополит Ловохишвили принес с собой сетку синих яблок, выращенных в монастыре и напоминающих по вкусу землянику. Яблоки были выложены на большое китайское блюдо, расписанное эротическими сценками. Ерофей Контата стоял возле окна и держался левой рукой за край тяжелой зеленой гардины. Он слегка склонил кудрявую голову к плечу, чуть отставил в сторону ногу в лайковом ботинке, отчего его поза приняла вид государственного деятеля в раздумье. Так прошла минута, озвученная цоканьем чашек о блюдца и пережевываньем бутербродов. – Ну-с, господин Мясников. – Его сиятельство Ерофей Контата оторвался от гардины и повернул голову к человеку с татарским разрезом глаз. – Вы, кажется, в прошлом естествоиспытатель, не правда ли?.. Следовательно, вам и начинать!.. Что же, по-вашему, происходит? Губернатор прошел к столу, сел в кресло по-солдатски, с прямой спиной, закурил индийскую сигаретку, скатанную прямо из табачных листьев, и оборотил свой взгляд к г-ну Мясникову. Тот, не отставляя чашки, недоуменно пожал плечами и сказал: – Понятия не имею, что происходит. Гадать в такой ситуации мне кажется неразумным. После этой фразы г-н Мясников замолчал, и присутствующие еще раз убедились в том, что он недолюбливает губернатора Контату. Все знали, что Контата и Мясников учились в городской гимназии, и как-то в выпускном классе шестнадцатилетний Ерофей жестоко избил однокашника Кирилла (имя Мясникова) за какую-то гадость. С тех пор минуло сорок лет, но неприязненные отношения сохранились. – На мой взгляд, – заговорил митрополит Ловохишвили ровным и хорошо поставленным голосом, – на мой взгляд, не самое главное – определить причину происходящего, а главное в том, каково будет следствие этой причины. Все присутствующие посмотрели на руки митрополита, пальцы которых щелкали бусинами четок. Щелк длинным отполированным ногтем… Щелк!.. Чашка с кофе перед митрополитом стояла нетронутой. Кофе уже не дымился и освободился от пенок. – Если человек лишил жизни другого, – продолжил Ловохишвили, – то нужно знать причину душегубства для того, чтобы повесить убийцу или смягчить ему наказание. Куда сложнее следствие убийства. Сироты, вдова, смятение душ… Митрополит уронил четки на толстый ковер и наклонился за ними, бряцая крестом о массивный подсвечник с львиными лапами. Возникла тягучая пауза, и было видно, что губернатор Контата раздражен. Он шевелил кожей на голове, отчего кудряшки перманента потрясывались. Наконец митрополит поднял с пола четки, но продолжать свою мысль не собирался вовсе. – Ну-с, господа! В конце концов, так нельзя, в самом деле! – не выдержал скотопромышленник Туманян. Он взмахнул копной черных как смоль, длинных, как конская грива, волос и сверкнул очень красивыми глазами. Г-н Туманян был самым молодым членом городского совета, а потому часто распалялся. – В конце концов, мы городской совет! Давайте говорить без обиняков, безо всякого там аллегорического смысла с потугой на философию!.. Никаких убийств нету, нет сирот и вдов! В городе куры, миллионы кур!.. Митрополит Ловохишвили обиделся: – Мы должны дать населению ясный ответ, что происходит! – А мне кажется, я понял аллегорию митрополита, – сказал г-н Персик, поднимаясь со своего кресла. – Смысл крайне прост: факт произошел, и если наука не может дать исчерпывающего ответа на произошедшее, то мы должны просто озаботиться следствием, а именно: что делать с таким количеством кур! Митрополит Ловохишвили с благодарностью посмотрел на г-на Персика. – Плохо или хорошо, что в городе сосредоточилось такое количество кур?! – продолжил с каким-то нервным воодушевлением г-н Персик, обращаясь сразу ко всем. – А что, Господи Боже мой, страшного произошло?!. Ну, куры в городе, ну, много их… – Не много, а миллионы, – встрял г-н Бакстер. – Прошу не перебивать меня! – взвизгнул Персик. – Действительно, – поддержал в свою очередь оратора Ловохишвили. – Какое-то неуважение. Странное дело, когда что-нибудь сказать нужно, вас, уважаемый, не слышно и не видно… А перебить, так сказать, сбить оратора с мысли – вы всегда тут как тут! Нам всем сейчас нелегко… Удивительно, какая бесцеремонность!.. – Что вы имели в виду? – Бакстер угрожающе посмотрел на митрополита, краснея толстой шеей. – Вы прекрасно понимаете, что! – не испугался митрополит и звучно щелкнул четками. – Господа, господа!.. – В голосе губернатора отчетливо слышалось недовольство. – Оставьте наконец свои стычки! Давайте решать дело, а уж после бить друг другу морды!.. Тем более, господин Бакстер, я не сомневаюсь в исходе кулачного боя между вами и митрополитом. В митрополите как-никак два центнера… После слов губернатора митрополит Ловохишвили совсем расслабился, а г-н Бакстер еще более покраснел, но сделал вид, что ему на все плевать, и стал смотреть в окно. Г-н Бакстер был небольшого роста, с толстым пельменным телом и физической мощью не отличался. Зато его отличало сказочное состояние. – Продолжайте, г-н Персик, – губернатор сделал приглашающий жест рукой и сверкнул совершенным изумрудом в изящном перстне. – Итак, – собрался с мыслями г-н Персик, – а что, собственно говоря, плохого в том, что в городе миллионы кур? Я вас спрашиваю! – Он с вызовом оглядел присутствующих. – И заявляю – ничего!.. Даже больше того скажу: это хорошо, это замечательное явление. Наконец-то в городе достаточное количество мяса. Наконец-то все будут сыты и перестанут бросать камни в огород городского совета!.. Господа, вы подумайте, какие перспективы перед нашим городом открываются. Вы только вдумайтесь – миллионы кур!.. Да мы построим мясоперерабатывающий завод, будем производить куриную колбасу и всякие там котлеты и пироги… Да что там пироги!.. Мы откроем консервный завод и будем экспортировать куриное мясо по городам и весям… А пух? А перо? Подушки, перины, всякое там… – он запнулся, – прикладное искусство… Да это же сказочное пополнение нашего бюджета… Миллиарды яиц в месяц!.. Вдумайтесь в эту цифру, господа! По гривеннику за дюжину! – Г-н Персик запыхался и переводил дух. – А что, в этом что-то есть, – задумался Ерофей Контата. – Сто миллионов рублей за миллиард яиц, – изрек г-н Бакстер, сразу забыв про все обиды. – Я вкладываюсь в предприятие. Миллион. – Я тоже вхожу в дело миллионом, – гордо объявил скотопромышленник Туманян. В его красивых армянских глазах взошло южное солнце. – Считайте и меня компаньоном, – подал голос г-н Мясников. – Часть дивидендов прошу зарезервировать на реставрацию Плюхова монастыря и на поддержание жизненного уровня двадцати пяти монахов. – Митрополит Ловохишвили взялся обеими руками за крест и перекрестил всех собравшихся с особым воодушевлением. – Я тоже вхожу в дело, – гордо заявил г-н Персик, отдышавшись. – Позвольте спросить, чем? – Губернатор еще раз продемонстрировал собравшимся сияние изумруда и суровый взгляд своих глаз. – Как – чем? – растерялся г-н Персик. – Что вы имеете в виду? – Какие средства вы собираетесь вложить в предприятие? Все прекрасно знали, что г-н Персик был бедным инженером, средств у него не было и попал он в городской совет лишь благодаря настояниям мещанского собрания. Теперь г-н Персик стоял столбиком и растерянно хлопал глазами. – В предприятие он войдет интеллектуальной собственностью, – заявил митрополит. – Все-таки это его идея как-никак. С этим нужно считаться. – Один процент, – резюмировал г-н Бакстер. – А реставрацию монастыря проведем, как и запланировано, через три года. На то и жизнь монашеская, чтобы терпеть лишения. – Позвольте!.. – возмутился Ловохишвили. – Я согласен на один процент, – сказал г-н Персик и сел, не глядя на митрополита. – Позвольте! – повторил митрополит. – С вами позже, – прервал губернатор. – Не волнуйтесь, отец, вас не оставят и без вас не обойдутся. – Я думаю. Мнение церкви в этой ситуации отнюдь не маловажно. Может возникнуть молва, что предприятие не богоугодно, а народ наш религиозен, горяч не в меру, мало ли что случится со строительством… – Один процент, – отчеканил Бакстер. – За шантаж. – Семь. – Хватили, святой отец! – возмутился г-н Мясников и сощурил свои татарские глаза. – Я деньги вкладываю, а вы лишь мнение создаете! Эка наглость! Что за люди нас окружают!.. – Два процента. – Не надо со мной торговаться, уважаемый господин Бакстер, – с достоинством произнес митрополит. – Все равно не уступлю. Пять процентов. Разговор членов городского совета длился не менее трех часов. В конце концов члены совета пришли к единому мнению, что нашествие кур не столь уж плохое дело, и даже наоборот: как оказывается, чрезвычайно выгодное и все поимеют на этом желаемое. На каждого члена совета были возложены различные обязанности. Господа Мясников, Бакстер, Туманян – непосредственно занимаются налаживанием производства, г-н Персик выполняет надзор за мнением мещанского собрания, митрополит Ловохишвили отвечает за общественную молву о подарке Господнем верующим, а губернатор Контата возглавляет все предприятие, как и положено первому лицу города. На следующий день после заседания городского совета г-н Персик отбыл из Чанчжоэ в город, близкий к столице, где встретился с г-ном Климовым. Состоялась серьезная и деловая беседа, на которой была решена судьба "климовского" поля. Г-н Климов хоть и был очень стар, но хватки в делах не утерял, а оттого цену выторговал несколько большую, чем предполагали партнеры. Имея в кармане неожиданно удорожавшую купчую на поле, г-н Персик от некоторого расстройства посетил неприличное заведение города, где всю ночь пил с проститутками игривое шампанское, отчего сам не в меру разыгрался и удивил неказистую проститутку Фреду чрезмерной щедростью, так и не воспользовавшись услугами служительницы любви. Напоследок г-н Персик пьяно похвалился, что в ближайшее время будет обладать хорошеньким состоянием, пообещал Фреде забрать ее на содержание, потом почему-то заплакал, да так в слезах и укатил обратно в Чанчжоэ. Через месяц на огороженном высоким забором "климовском" поле началось строительство, где наряду с приглашенными рабочими трудились не покладая рук и двадцать пять монахов из Плюхова монастыря под присмотром личного поверенного главы церкви отца Гаврона. Всем жителям города и его окрестностей с величайшего соизволения его сиятельства губернатора Ерофея Контаты и благословения его преосвященства митрополита Ловохишвили было позволено забрать на свои подворья по двадцать куриных голов на душу населения. Народ прочувствовал милость высокостоящих и отблагодарил власти бурными выражениями солидарности. К счастью, на частных подворьях водились петухи, чьих сил с избытком хватало на покрытие неожиданно утроившихся гаремов. Вследствие этого куры обильно занеслись, и вылуплялись цыплята, в свою очередь вырастающие в кур и петухов. Предприимчивые чанчжоэйцы коптили кур на своих подворьях, вымачивали их в уксусе, обливали утиными яйцами и жарили, вертели колбасы и закручивали рулеты. Шили пуховые и перьевые подушки, а также вязали веера и всю эту продукцию тащили на городской рынок. Безусловно, вследствие этого родилась великая конкуренция, и через каких-то полгода в Чанчжоэ попросту стало невозможно продать ничего, что было связано с куриным производством. Самих горожан лишь от одного куриного вида и запаха выворачивало наизнанку предродовыми спазмами. Весь город провонял куриным мясом, даже в храме пахло не ладаном, а жирной курятиной. Безусловно, конкуренция на внутреннем рынке родила жажду экспорта, и жители Чанчжоэ стали разбредаться по городам и губерниям со своим товаром. В этом члены городского совета усмотрели серьезную опасность своему предприятию, готовящемуся к пуску, а потому не замедлил с выходом указ о запрещении экспорта курятины в любом ее виде. Чанчжоэйцы загрустили от такой жесткой меры, но делать было нечего, указ есть указ, и через незначительное время излишек кур за ненадобностью был выпущен с подворьев на все четыре стороны. Куры слегка одичали и стаями бродили по городу в поисках пропитания, размножаясь в геометрической прогрессии… Тем временем предприятие членов городского совета вышло на запланированную мощность, вскоре окупилось и стало приносить огромные дивиденды, так как сырье было абсолютно дармовое. Вследствие приличных отчислений в бюджет от прибыли куриного производства город богател на глазах. Были открыты дома для престарелых, бесплатные ночлежки для бедняков, в которых ежедневно менялось постельное белье и было трехразовое питание, правда, надо заметить, сплошь из куриных блюд; был в кратчайшие сроки выстроен интернат для детей-сирот на шестьдесят человек, которому было дадено собственное имя, звучавшее так: "Интернат для детей-сирот имени графа Оплаксина, павшего в боях за собственную совесть". Каждый житель города до двадцати пяти лет имел право получить высшее образование на средства города в любом российском университете. Но таковых в городе Чанчжоэ за пять лет после нашествия оказалось всего два человека. Город жил размеренной жизнью, даже сквозь окна домов веяло сытостью и праздничной леностью… О гибели пьяницы Шустова и безызвестной смерти капитана Ренатова никто и никогда не вспоминал, лишь только Евдокия Андреевна изредка доставала из сундука армейский сапог мужа и грустно плакала над ним. А как-то ночью учитель словесности Интерната для детей-сирот имени графа Оплаксина, павшего в боях за собственную совесть, г-н Теплый, известный как дешифровальщик всяких законспирированных надписей, сидя за письменным столом при свете тусклого ночника, раскрыл тайну перевода названия города Чанчжоэ. КУРИНЫЙ ГОРОД – гласила расшифровка. Как это удалось г-ну Теплому, никому не известно. 4 Елена Белецкая была полной противоположностью Лизочке. Во-первых, Генрих Шаллер был женат на ней уже двадцать два года, и такой почтенный для брака срок отнюдь не омолаживает женщину. Тем более что душа Елены тяготела к феминизму: на свою внешность ей было наплевать, она ходила простоволосая, лишь изредка затягивая волосы на затылке в пучок. Про всякие пудры и румяна Белецкая забыла на второй год супружества. Лицо ее было бледным, с редкими веснушками, в общем, лицо какой-нибудь прибалтийской немки. Отец Белецкой был богатым коннозаводчиком и всю свою жизнь разводил крайне редкую и дорогую породу лошадей – крейцеровскую. Крепкий мужчина с военным опытом, он был во всем педантичен до мелочей. Не терпел, когда что-нибудь из вещей лежало не на своем месте и когда спаривание лошадей происходило не в намеченный час. В Елене Белецкой молодому Шаллеру нравилась независимость. Будучи двадцатилетней девушкой, она уже на все имела свое мнение. На политическую ситуацию в мире и на отношения полов – на все существовала твердая позиция. – Если бы к мнению женщины прислушивались, – говорила она, – если бы женщине разрешалось произносить официальное слово в парламенте или Думе, то мир бы уже не существовал в прежних границах. Женщины бы разделили его поровну, с одинаковым количеством озер и морей, чтобы всем достались леса и пастбища, чтобы у любого негра или нанайца имелся кусок хлеба и охапка сена для сна. Молодой Шаллер посмеивался про себя над речами девушки, которая держала спину так прямо, что казалась балериной, истерзавшей себя у станка. – А что вы думаете про отношения полов? – поинтересовался он как-то. – Я не считаю, что мужчина и женщина чем-то отличаются друг от друга… Ну, конечно, за исключением физиологии, – поправилась девушка. – А мыслительные процессы? – корректно задал вопрос Генрих. – Вот и вы туда же, – развела руками Елена. – Женщина способна так же логически думать, как и мужчина. Докажите мне обратное! – Мой отец учил меня никогда и ничего не доказывать женщинам, ибо это глупо и безнравственно. – Ваш отец – яркий представитель маскулинизма. Вполне вероятно, что и вы идете той же дорожкой. Елена, прищурившись, оглядела своего визави. Она была столь мила в своем серьезе, что Шаллер не удержался и поцеловал девушку в губы. Та слегка его оттолкнула и, покачивая головой, сказала: – Вот и это тоже! Почему мужчины должны быть инициаторами даже в поцелуях? – Потому что, если бы мужчины ждали поцелуев от женщин, не рождались бы дети. Белецкая недоуменно посмотрела на Генриха. – Так уж природой создано, что мужчина – инициатор во всех интимных делах, – пояснил Шаллер. – Его толкает к женщине инстинкт, первобытный инстинкт, и так будет во все времена, как мне кажется. А женщина лишь покорно ждет, когда мужчина пожелает продлить род. Неожиданно Елена обвила шею Генриха руками и сильно поцеловала его в губы. – Вот вам мой женский поцелуй, моя инициатива. – Действуйте дальше! – подначил Шаллер и на застывший вопрос на лице Белецкой пояснил: – Пожелайте сами продления рода. Берите инициативу! Не можете?! Он видел смятение в девушке, чувствовал, как она ищет выход из сложившейся ситуации и не может его найти, но все же не спешил переводить все в шутку, наслаждался, как зритель в балагане, неприличным зрелищем. – Пойдемте, – неожиданно твердо сказала Елена и вышла из дома в сад. Генрих шел следом, размышляя, чем все это может закончиться. Он даже волновался чрезмерно, но сдаваться не собирался. Девушка прошла в глубину сада и раздвинула густые кусты шиповника. – Это мое потайное место, с детства. Оказалось, что кусты шиповника растут по кругу, а в центре этих зарослей имелось свободное пространство, посередине которого стояла софа и лежала на траве раскрытая книга. "Шопенгауэр", – прочел на корешке Генрих. – Обещайте, что вы никому не раскроете мою тайну, – попросила Елена. Генрих глядел на нее и улыбался краешками губ. – Подождите секунду, мне надо настроиться. Она некоторое время стояла с широко открытыми глазами, стараясь не выказывать волнения. В этой ситуации нельзя было разобрать, кто больше волнуется – молодой человек, уже имевший кое-какой опыт в сферах любви, или девушка, фанатически убежденная в своих максималистских идеях и не собирающаяся от них отказываться даже под страхом потери стыда. Наступила полная тишина, и было слышно, как стрекочет кузнечик, приманивая к себе подружку. Елена кивнула головой, решившись, и начала расстегивать бесчисленный ряд крохотных пуговок на платье. Лицо ее было красным, как предзакатное солнце… Она справилась с платьем, скользнувшим кожей к ее ногам, и принялась за нижнее белье. Шаллер хотел было отвернуться, но что-то в нем выпрямилось стальным прутом и заставило смотреть на Елену почти нагло. Девушка, в свою очередь, не поднимала глаз на Генриха и непослушными руками пыталась расстегнуть кружевной лифчик. Наконец ей это удалось, и из чашечек выскользнули две маленькие неразвитые грудки с бесцветными сосками и кое-что еще – матерчатые подушечки. Господи, подумал Шаллер. Да она подкладывает грудь. Вот тебе и феминистка! Елена никак не могла справиться с панталонами. Ее охватило какое-то стыдливое раздражение, она не помнила, что обнажена наполовину, и, согнувшись, почти разрывала тонкую ткань на бедрах. Шаллер почувствовал возбуждение. По телу побежали мурашки, и вспотела шея. Он видел, что девушка практически забыла о нем и все внимание ее сосредоточено на последнем оплоте стыда. Он также подумал о том, что, раздевшись в первый раз донага перед мужчиной при свете солнечного дня, девушка теряет стыд навсегда… Шаллер моргнул, и когда вновь посмотрел на Елену, то увидел ее совершенно голой. Она стояла все с той же прямой спиной и, опустив руки по швам, с каким-то отчаянием смотрела на Генриха. Кожа у нее была белая, сметанная, с голубенькими прожилками на бедрах. Почти слепили своей рыжиной завитки внизу живота, как будто плеснули золотом. Он понял, что любит ее и страстно желает… Когда все кончилось и Елена лежала на софе, прикрыв золото внизу живота Шопенгауэром, Генрих незаметно поднял из травы матерчатые подушечки и сунул их в карман брюк. Через полчаса они сидели за обеденным столом в обществе отца Елены, который обычно ел молча, глядя в свою тарелку. – Я выхожу замуж, – твердо сказала Елена. Коннозаводчик не торопясь доел куриный бульон и тщательно вытер салфеткой усы. – За кого же, позвольте узнать? – За Генриха Шаллера, папа. – Вот как. Интересно… Отец Елены с любопытством разглядывал будущего зятя. От него не ускользнуло, что тот побледнел и очень волнуется. – Мне кажется, он будет хорошим мужем. – Елена говорила с напором, как будто настаивала на выборе конюха для самого породистого жеребца. – Вот как? – повторил отец. – Интересно. Самое любопытное в этой ситуации было то, что сам Генрих не ожидал такого поворота событий. Разговор о женитьбе был для него крайней неожиданностью. – Мы обвенчаемся в субботу. – Ну что ж… – проговорил коннозаводчик и принялся за второе, уткнувшись носом в тарелку. А хочу ли я жениться на ней? – думал Генрих, ковыряясь вилкой в изрядной порции жареного судака. Пожалуй что да. Она мне нравится своим фанатическим сумасбродством и, вероятно, не будет подкаблучной женой, покорно сносящей все мужнины прихоти. С такой женщиной можно прожить долгие годы, и уж скучать с ней не придется. Да, я хочу на ней жениться, утвердился Генрих, ляжкой чувствуя матерчатые подушечки подставной груди в кармане брюк. Они обвенчались, как и было намечено, в субботу и получили от отца Елены в подарок пятнистого пони, который через год издох от непонятной болезни. В постели Елена оказалась холодной, как скумбрия на льду. Шаллер долгое время не терял надежды раздуть в ней угольки страсти, но все его попытки были тщетны. Впрочем, и в самой Елене не было желания хорошенько услышать свой организм и попытаться настроить его на шепот Орфея. Она отгородилась от мужа ледяной коркой и дубовой дверью своей комнаты, которую обустроила через год после свадьбы. Генрих туда допускался лишь в светлые часы дня. Остальное время Елена проводила одна, читая умные книги и делая из них выписки в толстую тетрадь с клеенчатой обложкой. Нельзя сказать, что Елена Белецкая полностью лишила мужа интимной близости, но выполняла супружеские обязанности только в комнате супруга – нечасто, с безразличием, как хозяйка моет пол, потому что это делать надо! Через три года после женитьбы трагически погиб отец Елены. Во время осеменения кобылы любимый крейцеровский жеребец в необузданной страсти пнул копытом своего хозяина в лоб и расколол ему голову на четыре части. Супруги получили приличное наследство. Елену деньги как таковые не интересовали, и Генрих Шаллер разместил капиталы в местном банке, регулярно снимая проценты и проживая их на повседневные нужды. Конезавод был продан почти сразу же после смерти тестя, а вырученные от него средства сгорели вместе с банком в засушливую осень. Чанчжоэйский банк вспыхнул спичечным коробком и отгорел в считанные минуты вместе с управляющим Цыкиным, слывшим в округе отчаянным пироманом. Цыкин в свободное время любил мастерить всякие фейерверки и на городских праздниках неизменно удивлял горожан пиротехническими эффектами. Поговаривали, что управляющий держал в банке целый мешок магния, смешанного с желтой серой. Так или иначе, но супруги почти разорились. Остались лишь незначительные средства, положенные покойным тестем в столичный банк еще при жизни и приносящие проценты, еле позволяющие свести концы с концами. Генрих Шаллер не тяготел ни к какому делу. Он напрочь был лишен каких-либо деловых интересов. Он частенько думал над этим, но никогда не расстраивался, приходя к выводу, что его основная способность – быть просто человеком, никому не мешающим жить, не слишком много требующим от бытия. Ведь это тоже способность – спокойно довольствоваться тем, что дадено Богом: никому не завидовать и спать спокойно, видя во сне благопристойные сны. Впрочем, в жизни Генриха Шаллера были две страсти – неординарно мыслить и заниматься поднятием тяжестей. Свою физическую силу Генрих осознал еще в детстве, когда произошло знаменитое чанчжоэйское землетрясение. В два часа пополудни двумя мощнейшими толчками была разрушена половина города. Как карточный домик, рухнул и дом Шаллеров, сложившись стенами внутрь. Тринадцатилетний Генрих в этот момент находился на огороде в лопухах, лежал на зеленых листьях, сосал травинку и под слепящим солнцем предавался мечтаниям, сменяющимся, как картинки в калейдоскопе. После первого толчка он успел вскочить на ноги и отчетливо увидел, как обвалилось родимое жилище, с шумом погребая под собою его родителей. В отчаянном порые мальчик рванулся к руинам, почему-то чувствуя запах гречневой каши и бараньих котлет. Он некоторое время стоял как вкопанный и смотрел на оседающую пыль. В этот момент тряхнуло второй раз. Под ногами Генриха прокатилась волна, раздался отчаянный грохот, и из-под обломков дома выскользнуло нежное пламя, облизывающее руины. – Сынок!.. – услышал Генрих далекий голос. – Отойди подальше, родной!.. Мальчик присел на корточки и огляделся. Из-под огромного куска стены на него смотрели глаза матери. Лицо ее было мертвенно-бледным, без единого повреждения. – Так бывает, – проговорила мать чуть слышно. – Ты не расстраивайся. – А что это было, мам? – спросил Генрих. – Землетрясение. – А где папа? – Папа в доме. – А почему котлетами пахнет? – Я приготовила на обед бараньи котлеты, твои любимые. – И гречневую кашу? У матери иссякали силы, и она лишь моргнула глазами. – Мам, там огонь горит, – сказал мальчик и показал рукой на разгорающееся пламя. – Давай я помогу тебе вылезти. – Не подходи! – в отчаянии заговорила мать. – Не подходи! Лучше пойди к Крутицким и позови кого-нибудь на помощь. – Да что ты, мам. Я сам тебе помогу. У Крутицких тоже дом развалился, видишь, дым валит. Генрих подошел к обломку стены и взялся руками за ее края. Он явно ощущал на лодыжках горячее дыхание матери. Господи, дай мне сил, попросил мальчик и напряг мышцы. Он почувствовал, как от напряжения ногти врезаются в крошащийся кирпич, как трещат суставы в коленях и сердце колотится в висках. Интересно, в какой комнате отец? – подумал Генрих и еще более напрягся, так что мочевой пузырь не выдержал и горячая струя потекла сквозь брючину… Стена поддалась. Он мало-помалу приподнимал ее, придерживая коленями, а затем подпирая грудью, пока кирпичная кладка не встала на попа… Мальчик выволок из-под обломков мать и потащил ее за влажные подмышки к лопухам. Все ее тело, от ребер до ступней ног, было расплюснуто и превратилось в кровавое месиво из переломанных костей и разодранной плоти. Генрих широко открытыми глазами смотрел на то, что осталось от его матери, и ловил себя на мысли, что бараньи котлеты отныне станут самым ненавистным ему блюдом. – Зря ты на меня смотришь, такую… – сказала мать. Из ее рта вытекла струйка крови, и она испустила дух. Генрих заплакал. Он понимал, что мать умерла, что у него не хватит уже сил, чтобы откопать отца, а оттого слезы текли водопадом и вся неподготовленная душа скулила от первого горя. Он отполз от матери и, заглядывая под обломки, сквозь рыдания стал звать: – Иван Францевич!.. Папа!.. Пожалуйста!.. Отец не отзывался, и Генрих потерял сознание… От двух толчков Генрих Шаллер потерял родителей и родной дом, но зато осознал свою природную способность к поднятию тяжестей. В доме дяди, тоже Шаллера, брата отца, Генрих начал развивать физическую силу. Он поднимал все тяжелые предметы, попадающиеся ему под руку, – от увесистых деревянных брусков до чугунных тисков, стоящих в мастерской дяди. – Расти не будешь, – предупреждал дядя. – Ничего, вырасту, – отвечал Генрих, поднимая чугун над головой. Мышцы подростка наливались яблочной крепостью, грудная клетка раздавалась вширь, растягивая рубашки до треска, а плечи становились покатыми. Первые свои гири Генрих приобрел, когда ему исполнилось шестнадцать лет. В Чанчжоэ приехал цирк-шапито, в котором гвоздем программы был известный силач Дима Димов, способный удержать на своих плечах восьмерых взрослых мужчин. – Нужны ежедневные тренировки! – говорил мальчику Димов. – По определенной системе. – А вы не подскажете мне эту систему? – спросил Генрих, с восхищением разглядывая гору мышц, которыми то и дело поигрывал силач. – Три рубля, – ответил Димов. На следующий день ученик принес учителю деньги и получил несколько рукописных листов с неуклюжими картинками, из описания которых следовало, как именно надо тренировать тело. – И бросьте, молодой человек, всякие свои деревянные чурки. Вес должен быть строго определенным и лучше всего заключаться в металле, а не в дереве. Чтобы вы видели, что боретесь с чугуном, а не с какой-то осиной! Поднимайте гири и штанги. – У меня их нет, – ответил Генрих. – Двенадцать рублей. – За что? – За две пудовые гири. – За две гири – двенадцать рублей?! – удивился подросток. – Это не просто гири – это гири Димы Димова, – пояснил артист и, что-то прикинув в уме, сказал: – Ладно, несите одиннадцать с полтиной… Дима Димов не какой-нибудь скупердяй. Дима Димов – самый сильный человек на этом полушарии, а оттого самый добрый. – А кто самый сильный на том полушарии? – полюбопытствовал Генрих. – А… – махнул рукой силач. – Джо Руперт… черномазый… – И в чем его сила? Дима Димов недовольно посмотрел на мальчика: – Что вы все время задаете вопросы, молодой человек? В вашем возрасте нужно слушать то, что вам говорят, а не любопытствовать чрезмерно… Будете покупать гири? – А нельзя ли чуть уступить в цене? – спросил Генрих, сконфузившись. – Опять вопрос, – тяжело вздохнул Димов. – Никак нельзя… Если только еще полтинничек сбавлю. На следующий день Генрих купил у силача две пудовые гири. Он стал тренироваться каждый день, используя инструкции, написанные Димовым. В короткое время ноги юноши раздались, распираемые стальными мышцами, и при ходьбе терлись ляжками друг о друга. Через двадцать с лишним лет на эти ноги и обратила внимание Лизочка Мирова, пораженная их мощью. 5 Интернат для детей-сирот имени графа Оплаксина, погибшего в боях за собственную совесть, располагался на большом холме, с которого превосходно был виден весь город. Это было огромное мрачное здание, построенное на отчисления от куриного производства три года назад. Что касается названия интерната, то дадено оно было ему в честь корейца Ван Ким Гена, а произошло это именно вот как… С давних времен в Чанчжоэ существовала колония корейцев. К сегодняшнему дню численность ее обитателей составляла примерно пять с половиной тысяч особей. Как и когда корейцы появились в городе, никто не помнил, а в старых летописях об этом умалчивалось. Корейцы прижились в Чанчжоэ благодаря своей исключительной работоспособности. Почти все мелкие бакалейные лавки и магазины принадлежали маленьким человечкам с раскосыми глазами, а потому в городе этот народец почти уважали. Все не очень зажиточные горожане отоваривались именно у корейцев, потому что это было дешево в сравнении с большими магазинами, такими, как "Мамедов сыр" или "Куприянов и Шнитке". Хозяйки могли приобрести в лавках все, что угодно, – от кочана капусты до моллюсков в лимонном соусе, проложенных травкой чу, дающей энергию для тела и улучшающей зрение… Удивительной чертой в этом мелком народце была исключительная взаимопомощь, в таких масштабах, какие не свойственны русскому человеку. Как утверждала городская таможня, в Чанчжоэ ежегодно прибывала пара сотен новых корейцев, невесть какими путями забредших в эти края. В основном это были грязные и оборванные людишки с детьми, не имеющие и копейки в кармане. Община встречала их ласково и всем без исключения давала беспроцентные ссуды, позволяющие новичкам завести свое дело. Таким образом, город пополнялся новыми лавчонками с удивительно низкими ценами на товар. Если же новичок оказывался нечистоплотным и пытался скрыться со ссудой в других краях, то его отрезанную голову с вбитым в рот колом обычно находили в пруду, что напротив городского совета. Впрочем, такие случаи были крайне редки, и следствие по ним неизбежно заходило в тупик, так как корейцы практически не говорили по-русски, а потому не могли давать свидетельских показаний. Как и у всех малых народцев, приживающихся на чужих землях, у корейцев были свои проблемы, связанные с некой Чанчжоэйской национальной организацией, не терпящей весь этот косоглазый сброд, отбивающий у настоящих аборигенов хлеб. Организация представляла собой пять-шесть сотен необразованных мужиков, много вкалывающих на земле и не понимающих, почему за столь тяжелую работу они получают столь малые доходы. Организацию возглавлял купец Ягудин – огромного роста детина с рыжей бородищей, изрядно богатый, но чрезвычайно нетерпимый к инородцам. Он и будоражил мужичьи головы, натравливая их недовольные помыслы на расправу с корейцами. – Бейте косоглазых! Колите их животы вилами! – громовым голосом призывал Ягудин. – От них все беды ваши! От этих вонючих желтушников! Они загребают ваши денежки и травят ваших детей гнилыми продуктами! Смерть черноголовым! Несмотря на столь убедительные призывы, стычки аборигенов с чужеродцами происходили нечасто, и на это были свои причины. Пять лет назад купец Ягудин собрал свое необразованное войско, вооруженное кто чем, и на праздник Пусилот повел его к корейскому кварталу на окончательную расправу. Когда разгоряченная орава вывалилась на площадь в корейском районе, разгромив по пути несколько магазинов и пустив кишки их хозяевам, когда пролитая кровь захмелила рассудки погромщиков и катастрофа, казалось, была неизбежной, навстречу извергам из мясной лавочки вышел седоволосый старичок по имени Сим Бин Ген и, вознеся руки у небу, на русском языке обратился к озверевшим боевикам. Он успел сказать лишь несколько слов, после чего камень величиной с грецкий орех, выпущенный из пращи, размозжил ему голову. А слова были вот какие: – Мы не отбилай васы денески! Мы не тлавим васых детисек! Вы залабатывай мало-мало денесек, потому сто мало-мало лаботать и мало-мало думать!.. Мы холосый и доблый налод! Мы длузно зыть с лусскими!.. Когда старичок упал замертво, окна всех домов, расположенных на площади, в слаженном порыве открылись и из них высунулись сотни ружейных стволов. Раздался чей-то воинственный крик типа "сап сей!", и оглушительный залп разогнал всех ворон в радиусе десяти верст. Четвертая часть нападавших после первого залпа пали ранеными и убитыми на булыжную мостовую, а остальные в жуткой панике и со страшным воем забегали по площади, стремясь укрыться от корейского гнева. После второго залпа стены домов до первого этажа окрасились кровью, а стекла окон были забрызганы мозговым веществом. – Сап сей! – последовал клич, и третий залп оставил в живых лишь несколько десятков погромщиков, да и те были либо ранены, либо ползали в кровище в невменяемом состоянии, высунув от ужаса языки до колен. Четвертого залпа не последовало. Раненым и уцелевшим дали возможность уползти с площади. Среди них был и Ягудин. Совершенно уцелевший, с перекошенной от злобы физиономией, он уносил ноги, клянясь мстить косоротым до конца своих дней… Корейцы сами убрали трупы, отмыли булыжник, так что к прибытию властей площадь сияла первозданной чистотой. После кровавой расправы русские экстремисты более не решались на открытые стычки с поселенцами, а действовали чаще исподтишка, подкарауливая какого-нибудь корейца на нейтральной территории и сворачивая ему голову, словно дурной курице. Тот старичок, по имени Сим Бин Ген, пытавшийся усмирить бандитов и погибший от пращи, приходился дедом Ван Ким Гену, в честь которого и был назван интернат. Ван Ким Ген был молодым человеком лет двадцати пяти, прекрасной наружности, что выгодно отличало его от соплеменников. Его можно было назвать даже высоким. Телосложение молодого мужчины было аполлоновым, хотя он не прикладывал к этому ровно никаких усилий, – природа сама постаралась придать ему невиданную красоту, лишив для этого примечательности не один десяток сородичей. На плече Ван Ким Гена синела наколка, изображающая дракона с открытой пастью, извергающей огненный смерч. Миндалевидные глаза корейца смотрели открыто и ласково, а прямой нос над тонкими губами придавал взгляду мужественности, отличающей красивого мужчину от просто красивого юноши. Безусловно, внешность Ван Ким Гена была азиатской. Но даже среди самых некрасивых и безликих народов есть самородки красоты, способные поразить воображение самого взыскательного к прекрасному европейца. Таким самородком и был Ван Ким Ген. В Ван Ким Гена были влюблены многие молодые девушки и женщины всех сословий, тайно желающие прикоснуться к его плоскому животу своими пальчиками и испытать сладость любовных игр с азиатом. Молодой кореец отлично понимал, какой дар преподнесла ему природа, и не колеблясь им пользовался. Он благосклонно разрешал юным сладострастницам гладить свою желтую кожу, такую нежную и шелковистую, какой бы позавидовала любая из его любовниц; не очень молодым – целовать длинные и тонкие пальцы, которые впоследствии творили чудеса со всякими женскими телами, с их сладкими закоулками, и в конце все непременно пользовались самым главным его достоинством, заставляющим содрогаться в экстазе бедра всех кондиций – от самых тощих до мучнисто-огромных. Ван Ким Ген не был очень взыскательной натурой, а потому существовал за счет своих "прихожанок", благодарящих его за любовь натуральными продуктами. Съестного скапливалось такое множество, что кореец и сам иногда удивлялся, сколь велики его любовные силы, способные прокормить десятерых. Что-то из подношений он съедал сам, а большую часть продавал на сторону, покупая на вырученное одежду. За прелюбодеяния корейца неоднократно пытались убить как свои, так и русские, чьих дочерей и жен он изрядно подпортил, но Ван Ким Гену в самые кульминационные моменты удавалось скрыться, и он отсиживался в каких-то тайных местах, пережидая тяжкие времена. У Ван Ким Гена не было совести. Вернее, она все же была, скрываясь где-то в глубине его любвеобильной души и никогда не просясь наружу, а потому азиат без угрызений совести топтал горожанок, как петух, не знающий устали. Так продолжалось несколько лет, пока в Чанчжоэ не вошли скопцы. Две дюжины человек мужского происхождения возвестили на весь город о скором приходе Спасителя, который прикатит на огненной колеснице и соберет на царствование всех детушек своих. Вожак скопцов, крепкий старик с всклокоченной бородой, вещал на всех площадях о спасении от заморенной плоти, призывал народ отправляться сейчас же в Первопрестольную и бить в Ивановский колокол. Скопцов слушали и внимали им. Но следовать за ними никто не решался, оправдываясь тем, что, мол, человек русский слаб волею и собственной рукой не может лишить себя детородных органов. И каково было всеобщее городское удивление, когда за скопцами последовал Ван Ким Ген – этот корейский Дон Жуан. Азиат разослал всем своим бывшим любовницам письма с приглашением посетить обряд оскопления, которым он решил искупить перед ними и их мужьями свою вину. В городе поднялся тайный женский вой, но, впрочем, прелестницы, утерев слезы, все же пришли в своем большинстве на постоялый двор, где должна была произойти операция. Все случилось быстро. Кореец разделся донага, блеснув в последний раз своей красотой, лег на стол, выскобленный ножами, раздвинул ноги – и вожак скопцов, подскочив к нему, сверкнул стальным мгновением и отсек Ван Ким Гену все лишнее. Зрительницы заголосили и спешно закрестились, отдавая дань мужеству азиата, пожертвовавшего свою плоть за спасение совести. Через два дня каженый Ван Ким Ген с заживающими ранами оставил город, следуя за скопцами в нескончаемый путь. Азиат лишился мужества, но вместо этого приобрел совесть, толкающую его на борьбу с развратом, в битву за заморение плоти. Все мужское население города, прознав о том, в благородном порыве простило прегрешения Ван Ким Гена, а митрополит Ловохишвили самолично отслужил по нему молебен. Все в этой жизни забывается. С течением дней забыли и о Ван Ким Гене. Но через три года в один из осенних дней он снова появился в Чанчжоэ, закутанный в холстину и с торчащей из спины стрелой. Истекающий кровью, он ввалился в храм и, обливаясь слезами, попросил его окрестить, дабы умереть православным. На вопрос священника, что с ним приключилось, кореец, задыхаясь, рассказал, что принял бой с содомитами и гоморристами и пал от рук подлых. Священник справедливо посчитал, что инородец достоин стать христианином, обрызгал его тело святой водой, дал ему имя Вахтисий и собрался было его причащать перед смертью. – Фамилию хочу! – попросил умирающий каженик. – Фамилию дайте… Священник недолго думал, разглядывая обливающегося слезами новоиспеченного Вахтисия. – Быть тебе Плаксиным, – рек он, – Вахтисием Плаксиным. В тот же миг православный Вахтисий Плаксин умер. В городе узнали о столь душещипательном конце бывшего Дон Жуана и прослезились. Городские власти решили что-нибудь назвать в честь павшего за свою совесть Ван Ким Гена и, когда подошла такая возможность, назвали в честь него интернат для детей-сирот. Поскольку фамилия Плаксин была не столь благозвучна, к ней приставили букву УОы, отчего и получилось Оплаксин. А уж отчего так случилось, что Оплаксин стал графом, никто и не помнил. Таким образом и произошло название Интерната для детей-сирот имени графа Оплаксина, павшего в боях за собственную совесть. Так вот, в это мрачное здание в два часа пополудни вошел через главные двери тринадцатилетний подросток по имени Джером. Он сплюнул на горячий обогреватель, посмотрел, как тот шипит, воняя, а затем отправился по длинному коридору к своей комнате, ковыряясь пальцем в розовом ухе. По дороге он встретил г-на Теплого, который мимоходом неожиданно треснул мальчика по голове метровой линейкой. – Дебил, – прошипел вслед учителю Джером, потирая затылок. – Что вы сказали-с, молодой человек? – задержал шаг Теплый. – Добрый день, господин учитель! – А-а… – рассеянно протянул славист. Он коротко оглядел мальчика и пошел своей дорогой, что-то мыча себе под нос. Джером покрутил во рту языком и, когда учитель отошел на достаточное расстояние, смачно сплюнул ему вслед. – Дебил! – громко повторил Джером. – Это кто дебил? – услышал он за спиной голос Герани Бибикова. Одноклассник Джерома стоял посреди коридора, широко расставив ноги и уперев руки в бока. Он исподлобья рассматривал разбитые колени мальчика своими маленькими глазками и прицокивал языком. – Так кто ж у нас дебил? – переспросил Гераня. – Не ты, не ты, – успокоил его Джером. – Ясный фиг, не я. А кто? – Теплый. Бибиков хмыкнул. – Теплый?.. – задумался он. – Теплый – точно дебил и урод в придачу. – Он обнял Джерома за плечи и пошел вместе с ним к спальным комнатам. – Это ты точно подметил. Дебил есть дебил! Гераня похлопал короткопалой ладонью Джерома по плечу. – Это где же ты ножки свои разбил? – спросил он участливо. – Да так… – Дрался с кем, что ли? – Да нет… – Или с девчонкой какой натер? Джером покраснел, учуяв в вопросе одноклассника неприличное. – Что молчишь? – Отстань! – Экий ты, брат, грубый! – обиделся Бибиков. – Поэтому, Ренаткин, с тобой никто дружить не хочет. – Ренатов, – поправил Джером. – Чего? – Ренатов моя фамилия. – Татарин, значит, – констатировал Гераня и убрал с плеча Джерома руку. – А мы с татарами не дружим. Они триста лет наш народ мучили. Знаешь ли ты об этом, татарская морда?.. Теперь наш черед настал, миленький мой. Так что потерпи, любимый, за обиду нашу-у! – пропел Бибиков и неожиданно резким движением схватил в щепотку сосок Джерома и стал крутить его во все стороны, сдавливая ногтями. – А-а-а!.. – заорал что есть мочи Джером, извиваясь всем телом. Гераня, не обращая внимания на крики одноклассника, со сладостью в глазах продолжал его мучить. – Теперь-то ты понимаешь, каково было нашему народу под татарским игом триста лет? – шипел он. – Теперь и ты пострадай триста лет, – и крутанул нежное место в другую сторону. – А-а-а! – продолжал орать Джером. – Больно-о! Отпусти меня, миленький, пожалуйста. – Отпустить тебя?! Ха, как же!.. Я только начал… – Все, что хочешь, для тебя сделаю! – взмолился Джером. – Все, говоришь? – Бибиков чуть ослабил хватку. – А ботинки мои оближешь? – Оближу, родной, оближу с наслаждением! – Ну давай. Гераня отпустил Джерома, выставив вперед толстую ногу в грязном ботинке. – Лижи, – позволил он. Джером опустился на четвереньки и дважды провел языком по башмакам Бибикова. – Еще! – приказал Гераня и одобряюще потрепал одноклассника по щеке. – Больше не буду, – отказался мальчик, пытаясь встать на ноги. – Будешь! – разозлился Бибиков и отвесил по макушке Джерома щелбан с оттяжкой так, что в голове загудело, как в барабане, а ноги подогнулись. – Все равно не буду!.. Глаза Герани стали совсем маленькими. Он напряженно думал, какую еще муку применить к заартачившемуся татарину. И было совсем уж решил схватить его за нос и сдавить, сопливый, до лилового цвета, как вдруг с удивлением увидел маленький кулачок, с размаха ударивший его промеж толстых ляжек. Через мгновение резкая боль достигла мозга Бибикова. Он осознал ее и согнулся пополам, вращая глазками, словно зарезанный кабан перед смертью. – Ах ты гаденыш! – сипел Гераня. – Что, миленький, больно? – участливо спросил Джером, потирая ладонью грудь. Бибиков шумно дышал и, приседая, злобно смотрел по сторонам. – Сейчас, сейчас… – скрипел он. – Дай прийти в себя… – Ты еще поприседай. – Ой, как больно!.. – Так и мне было больно… Ты, Бибиков, никогда не делай другому того, чего не хочешь, чтобы сделали тебе. Боль понемногу уходила из промежности Герани, уступая место сладостным ощущениям. Он сидел на полу, прислонившись спиной к батарее, и пристально рассматривал Джерома. – Что, полегчало? – спросил подросток. – Да, вроде… – Встать можешь? – Я, Ренаткин, боюсь за тебя, – произнес Гераня с гадкой улыбочкой. – Вряд ли господину Теплому понравится, что ты его дебилом обозвал. Он очень вспыльчивый человек. – Предашь? – поинтересовался Джером. – Зачем же так? – Бибиков осторожно поднялся с пола. – Проявлю лояльность по отношению к учителю, несправедливо оскорбленному. – Он тщательно отряхнул колени. – А сейчас, Ренаткин, ты узнаешь, кто такой Гераня Бибиков и каково его обижать!.. Джером увидел, как Гераня медленно к нему приближается, сжимая здоровенные кулаки. Гераня наклонил вперед голову и оскалил в предвкушении бойни свою пасть. – Геранечка, миленький… – взмолился Джером. – Ты что собрался делать?.. Мы же с тобой в расчете… Миленький, не бей меня!.. Бибиков колотил своего одноклассника с особым наслаждением, зная, что его за это никто не накажет. Его кулаки, не разбирая дороги, врезались в самые незащищенные части тела, и чем больше Джером визжал, тем с большим остервенением бил его Гераня. Через три минуты пыток мальчик на некоторое время потерял сознание, убежал поближе к смерти, а когда пришел в себя и открыл глаза, то увидел, как его мучитель, согнувшись от усталости, удаляется по коридору в сторону спален. – Тупая свинья! – крикнул вдогонку Джером. Гераня обернулся, хотел было вернуться и добавить, но отчаянно болели сочащиеся кровью костяшки кулаков. – Ну что, Чингисхан, – спросил он, – еще хочешь? Мало тебе? – Нет, миленький! Не хочу, родной!.. Мне достаточно! – То-то… Бибиков ушел своей дорогой. Джером не торопился вставать с пола, чувствуя, как из носа текут струйки крови, образуя на паркете темную лужицу. Он вспомнил, как на уроке естествознания они проходили, что в теле взрослого человека содержится четыре литра крови. Если лишиться хотя бы ее половины, то человек умирает. Интересно, задумался Джером, сколько из меня уже вытекло? Наверное, четверть стакана… Это немного. От этого не умирают, наоборот, даже говорят, что небольшое кровопускание полезно. Кровь обновляется и обогащается кислородом… Кровопускание можно сделать бритвой. Такое Джером видел, подглядывая в окно дома доктора Струве. Какой-то толстой женщине пускали кровь, перетянув руку жгутом… То же самое, что и кровопускание, – наложение на тело пиявок… Джером вспомнил, как на речке к его ноге присосались целых три пиявки. Его тогда охватило мерзкое ощущение, он никак не мог отодрать черные тельца от побледневшего бедра, пока не вспомнил, что нужно прижечь пиявку, тогда она отвалится… Позже Джером пытался казнить кровопийц. Он ковырял их палочкой, но те никак не протыкались, а просто извивались. Все-таки Бибиков – тупая свинья, подумал Джером и, кряхтя, встал. Все тело болело, а правый глаз заплывал синяком, как солнце тучей. Говорили, что Бибиков – сын погибшего на войне полковника Бибикова, кавалера славных орденов и отважного смельчака. Но что-то в это Джерому не хотелось верить. Как может от героя родиться свинья!.. Хотя именно о таких случаях мальчик недавно прочел в какой-то брошюре, в которой помимо этого говорилось еще о недостаточном половом развитии некоторых инфантильных особей мужского пола и о коронации наследного принца Базеля, которому едва исполнилось десять лет от роду. Джером не торопясь побрел к своей комнате, щупая вздувшуюся яйцом скулу. Будет крайне плохо, если Бибиков расскажет Теплому об оскорблении. Пожалуй, славист станет бить его по рукам линейкой, отчего ногти посинеют, и не исключено, что некоторые из них впоследствии сойдут… Мальчик добрался до своей комнаты и открыл дверь. Его соседа по комнате и одноклассника по фамилии Супонин еще не было, а потому Джером тут же улегся на кровать, чувствуя, как засохшая кровь неприятно стягивает кожу. Он послюнявил палец и попытался очистить лицо. В комнате было не убрано. Повсюду валялись мятые вещи, а с люстры свисала сумка-сетка, в которой обычно носят арбузы. На подоконнике грудой лежали запыленные книги, часть из которых была с отодранными корешками. Со стен свисали покоробившиеся иллюстрации из светских журналов фривольного содержания. Самым примечательным в комнате были изделия из куриных костей. Всякие домики, башенки и человечки, аккуратно расставленные на полочке, удивляли своей необычностью. Куриные косточки – а на тебе: такие прекрасные поделки! Джером лежал с закрытыми глазами и думал об ужине, гадая о его содержании. Морковные или свекольные котлеты будут некстати. От них моча красная и желудок некрепкий. Хорошо бы картофельное пюре с кусочком селедки, а лучше всего с котлетой. И какой-нибудь морс на запивку. Клюквенный – кисленький, так прекрасно утоляет жажду… Джером почувствовал, что очень хочет пить. Во рту было такое ощущение, как будто он проглотил целую лопату песка. Язык присох к ншбу и стал резиновым. Мальчик представил себя в пустыне, лежащим на верхушке бархана. Солнце светит прямо в самую макушку, и голова может треснуть, как переспелая дыня. Я могу умереть на верхушке бархана, подумал мальчик. Я засохну на солнце и стану мумией, как на картинке в учебнике по истории. Вполне вероятно, что меня тоже найдут через несколько столетий, раскопают и перенесут в музей. Будет ходить экскурсовод и говорить: "Это мальчик из эпохи…" Джером задумался, из какой же он эпохи, но названия времени, в котором ему довелось жить, не знал… "Это мальчик, умерший на верхушке бархана, – скажет экскурсовод. – Ему было тринадцать лет, и он очень хорошо сохранился". И все, подумал Джером. Больше экскурсовод ничего не скажет, потому что ничего обо мне не знает. Смерть – это то, чего я не знаю и когда обо мне никто и ничего не знает, решил Джером и зевнул, почувствовав при этом боль в разбитых деснах… Джером заснул. Он проспал два часа, пока его не разбудил Супонин. – Эй, ты чего весь в крови? – спросил он, смотрясь в настенное зеркало. Супонин был на два года старше Джерома, хотя учился с ним в одном классе. Он был хорошо сложен, с красивым лицом и прекрасно это сознавал, пользуясь любым удобным моментом, чтобы посмотреться в зеркало. У Супонина уже пробивались усики, чему слегка завидовал Джером, и поговаривали, что он имеет некоторый опыт с девчонками из старших классов. – С кем подрался? – спросил Супонин, тщательно укладывая волосы на косой пробор. – С Бибиковым, – ответил Джером. – Нашел, с кем драться!.. Бибиков – быдло! Чего с ним драться? Он даже боли не чувствует!.. Эка он тебя отделал. Зубы хоть целы? – Да вроде бы. – Джером потыркал во рту языком. – Все-таки ты странный, Ренатов. Какой-то ты неприбранный и слюнявый, поэтому тебя никто не любит… Кстати, у тебя нет бриолина, а то мой кончился? – Нету. – Видишь, у тебя даже бриолина нет!.. И скажи мне на милость, Ренатов, чего ты все время делаешь вид, что ты не такой, как все? Мой тебе совет: не задавайся и не выдрючивайся! Может быть, тогда к тебе будут относиться лучше… И чего ты выбрал это дурацкое имя себе? Джером!.. Это чье же имя? – Не знаю. Может быть, английское. – То-то и оно! Какого хрена тебе английское имя нужно, когда ты в России живешь? Супонин повернулся к Джерому и вздернул голову, показывая прическу. – Так нормально? – спросил он. Джером кивнул. – Ничего не надо поправить? – Не-а. – А галстук? – Если только узел подтянуть. Супонин пощупал под горлом. – Так сойдет… Так вот, – продолжил он, брызгая на себя духами, – если уж нам дали возможность поменять себе имена, то нужно выбрать то, которое тебе больше всего нравится! – Мне нравится Джером. – Господи, Боже мой! С тобой, Ренатов, очень трудно разговаривать!.. Мне жаль тебя! – Почему? – Потому что ни одна девчонка не пойдет с тобой. – Куда? – Вот наступит время, тогда узнаешь – куда!.. Ты худой, Ренатов, вечно грязный и нечесаный, ходишь, как ребенок, в шортах! Ты мне тоже не очень нравишься своим поведением, хотя, конечно, я с тобой драться никогда не буду! – Почему? – спросил Джером, чувствуя в заявлении Супонина несправедливость. – Потому что ты, Ренатов, слабый и младше меня. А я считаю, что драться со слабыми недостойно. И вообще, я драться не люблю. Если человек способен думать мозгами, то ему незачем применять физическую силу. Ясно? – Ясно, – ответил Джером. – Ну, я пошел. – Куда? Супонин аккуратно повесил в шкаф школьные брюки, убрал в ящик стола флакон с духами и запер его на ключик. Еще раз взглянул на себя в зеркало и подмигнул своему отражению. – Имей терпение, Ренатов. Никогда не любопытствуй чрезмерно. Дожидайся, пока тебе сами скажут о том, о чем ты хочешь спросить! – А ты воздух по ночам портишь, – почему-то сказал Джером. – Как с тобой девчонки дружат? – Важно знать, с кем можно воздух портить, а с кем нельзя, – изрек Супонин. – Я знаю. – И вышел из комнаты. Джером опять остался один. Чего он пристал к моему имени? – задумался мальчик. Ведь директор интерната ясно сказал, что каждый может выбрать себе имя, которое ему по душе. И все выбрали… Интересно, почему всем детям не нравятся их имена, даденные родителями? Они их просто раздражают и бесят. А директор это почувствовал и разрешил взять себе другие. Хотя, конечно, никто не взял иностранных имен. Все выбрали привычные. Щеглова вместо Даши взяла себе – Екатерина, Бибиков сменил Гераню на Михаила. Какой он Михаил? Геранька и есть Геранька. Свинья!.. А Супонин был Игорьком, а стал Сергеем. Супонин чем-то нравился Джерому. Мальчик любил смотреть, как тот прихорашивается возле зеркала, выдавливая прыщики на лбу. – Половое созревание, – объяснил Супонин. – Так и прет со лба. Как может созреть пол? – размышлял Джером, разглядывая паркет. И какая связь между грязным полом и прыщами на лбу? Супонин был единственным человеком из класса, который ни разу не дрался с Джеромом. Остальные, даже самые слабые, хоть раз, да попробовали свои кулачки на черепе Джерома. Единственное, что раздражало мальчика в Супонине, было то, что он обожал читать нотации и нравоучения и делал это почему-то в самое неурочное время – чаще ночью, возвратясь с очередного свидания, когда Джерому особенно хотелось спать. При этом он ежеминутно портил воздух, объясняя это тем, что газы вредно держать внутри – можно испортить желудок. Джером подозревал, что желудок его одноклассника давно испорчен, и все хотел ему предложить обратиться к доктору Струве, который наверняка подберет пилюли, способные унять вонючий гейзер. Иногда Супонин, когда у него было особенно хорошее настроение, устраивал в комнате фейерверки, поднося зажженную спичку к отверстию и пуская из него испорченный воздух. "Сероводород" вспыхивал на мгновение и вызывал у мальчиков неудержимый приступ хохота. Джером выскакивал из кровати и начинал ходить из угла в угол. – Супонин, – смеясь, говорил он. – Все-таки у тебя выдающиеся способности! Твоя задница не просто задница, а задница-огнемет! Тебя надо посылать на войну, чтобы ты жег вражеские селения и города!.. Или в космос! Тебе не требуется механического двигателя, у тебя есть свой, физиологический. Как дашь – так сразу в другую галактику! – Не-а. Не-а! – хохотал Супонин. – Я лучше буду в тюрьме работать! – Кем? – Палачом! В газовой камере! Ха-ха-ха! – Нет, не так! Тебе надо чуть потренироваться, и ты сможешь работать в цирке! Твой номер будет называться "Говорящая ж…". На эту не совсем светскую тему мальчики могли фантазировать до утра, пока за окнами не занимался рассвет. Тогда, утомленный хохотом, Супонин мог вдруг рассказать о тех тайных вещичках, которые особенно волновали Джерома. А волновало подростка то, что более всего занимает умы его сверстников, какое-то ощущение, напоминающее приближение дня рождения, когда ты знаешь, что подарят тебе то, что более всего хотел. И ты готов плакать, смеяться и спать в ожидании утреннего чуда. – И совсем это не утром бывает! – объяснял Супонин. – И не чудо это вовсе! – А что это? – затаив дыхание, спрашивал Джером. – Обычная вещь, без которой не могут жить люди. Взрослые люди! – А без чего не могут жить взрослые люди? – Вот станешь взрослым, тогда узнаешь. – Так ведь ты тоже не взрослый! Поди, ты сам не знаешь ничего, а так, представляешься только! – подначивал Джером. – Ты меня на слабо не возьмешь, Ренатов, – зевнул Супонин. – А впрочем, кое-что я тебе скажу… Джером замер, как мышка в норке, поджав под себя колени. – Помнишь Гусицкую из последнего класса? – Да, – шепотом ответил Джером. – Помнишь ее странное отчисление из интерната?.. Так вот, ее никто не отчислял, а просто она стала взрослой и стала жить своей жизнью в городе. Она скоро будет матерью. – Как это? – Дурак ты, братец! Ты что, не знаешь, как женщины рожают детей? – Знаю, – неуверенно протянул Джером. – Ну вот и Гусицкая скоро родит ребеночка… А знаешь, кто отец ребенка?!. Я!.. Так что теперь суди, взрослый я или нет! Джером отчаянно думал над тем, что ему рассказал Супонин. Безусловно, он знал, что женщины рожают детей, что у младенцев должны быть отцы, но какая связь между этим и взрослостью, Гусицкой и Супониным – это оставалось для мальчика загадкой. Однако какой-то частью души, а правильней сказать, тела он чувствовал, что в этом-то и есть та притягательная разгадка, которую он никак не может отыскать, но так этого жаждет. – А когда я стану взрослым? – спросил Джером. – Когда у тебя волосы вырастут на лобке, – ответил Супонин, отвернулся к стене и захрапел. Более в ту ночь он ничего не рассказывал Джерому такого, что могло хотя бы пролить слабый свет на тайну, так мучившую мальчика. С той бессонной ночи Джером слишком часто стал рассматривать свой впалый живот – не закудрявились ли внизу черные волоски, которых у Супонина было навалом, словно на голове. Но лобок мальчика оставался белым и гладким, как снежное поле в самую стужу. Сволочь, считал он про свой лобок. Сейчас Джером лежал на своей кровати и думал, что если бы его отец был жив, то уж он-то непременно рассказал бы ему обо всем таинственном, что происходит на земле. Но капитана Ренатова сейчас обихаживали ангелы в райских кущах, ему было не до земных глупостей, а потому мальчик проживал в интернате, получая общественное воспитание. То, что Джером утверждал, что он сын капитана Ренатова, раздражало не только его одноклассников, но и учителей тоже. И дело не в том, что капитан Ренатов считался в городе героем, вовсе нет. О таком персонаже никто даже и не слыхивал сроду. О том, что отставник стал жертвой нашествия кур, никто не ведал. Официальные власти об этом умалчивали, пресса не писала, а потому в героя он вырасти уж никак не мог. Раздражала настойчивость и уверенность мальчика в том, что капитан Ренатов все же был его отцом, хотя никаких подтверждений тому не было. Джерому даже устраивали встречу со вдовой, но Евдокия Андреевна только руками разводила, объясняя, что они с мужем были парой бездетной, да и не похож мальчик на Ренатова! Тот был белокур, а этот черный на голову. Но Джером стоял на своем, рассказывая из жизни капитана Ренатова такие подробности, какие мог знать только близкий родственник. – А кто же мать-то? – спрашивала мальчика Евдокия Андреевна, ужасаясь в душе, уж не прижил ли супруг ребеночка на стороне. – Мать не знаю, – отвечал Джером. – Знаю только про отца. Может быть, я его мать, прикидывала Евдокия Андреевна, но тут же крестилась и образумливала себя тем, что мужчина еще может не знать о рождении своего ребенка, но уж женщина… А не взять ли мне его к себе жить, думала капитанская вдова. – Мальчик, хочешь жить со мной? – Нет, – отвечал Джером. – Буду жить один, в интернате. Но хотел бы иметь что-нибудь на память об отце. Что же ему дать? – гадала женщина. Дом наш разрушен. Ничего памятного, ни единой вещицы не осталось от старой жизни, все прахом пошло. Разве что сапог капитана?.. В глазах Евдокии Андреевны защипало, как от дыма, она открыла сундук и вытащила из него сапог с треснувшим голенищем. – Вот в этом сапоге, – пояснила она, плача, – в этом сапоге капитан Ренатов и встретил свою смерть. Видишь, еще следы крови сохранились. Хочешь, возьми его… – Возьму, – ответил Джером, по-хозяйски засовывая сапог в сумку. – Может быть, ты хлебушка хочешь? – Сыт… В дверях Джером поинтересовался, не осталось ли от капитана медальки, врученной ему генералом Блуяновым перед отставкой. И это знает, удивилась Евдокия Андреевна. – Нет, – ответствовала она. – Не осталось. – И на сапоге спасибо, – поблагодарил Джером и вышел вон, к поджидавшему его интернатскому привратнику. 6 Дожевав пятый по счету бутерброд с вареньем, Шаллер надел свитер и вышел во двор. В руках он держал мельхиоровый поднос с бутербродами и чаем. Закрывая за собою дверь, он уже слышал осточертевшее трещанье пишущей машинки и недовольно поморщился. Елена Белецкая сидела в беседке на жестком табурете, склонясь над пишущей машинкой. От ее прямой спины балерины ничего не осталось, позвоночник принял форму ветки, отягощенной спелыми плодами. Давно немытые волосы клочьями спадали на костлявые плечи, а бесцветные глаза ничего не замечали вокруг, лишь внимательно следили за рождающимися строчками. Елена быстро печатала, давя пальцами рыжих муравьев, бегающих по клавишам. Все пространство вокруг беседки, да и сам стол, над которым скрючилась Белецкая, были усыпаны осенними листьями. Бордовые, желтые, кленовые и осиновые – они навалом лежали и на крыше дома, иногда слетая и источая аромат солнечной осени. Поскольку дождей почти не было, листья не прели, сохраняя всю прелесть позднего многоцветья. Генрих Шаллер движением руки очистил стол от листьев и поставил на него поднос. Взял другой поднос, точно такой же, оставленный накануне, с нетронутой едой, и унес его в дом. – Селедка, – подумал Шаллер про свою жену без раздражения. – Что пишет, одному Богу известно…" Он вновь вышел во двор и остановился, глядя на спину Елены, на торчащие лопатки – совсем как ощипанные куриные крылышки… Из-за забора слышалось кудахтанье кур, перемежавшееся с похлопыванием крыльев. Она скоро превратится в курицу, умирающую от истощения… Мальчишки, отличающиеся жестокостью, иногда натачивают вязальные спицы и одним движением убивают глупых кур, пронзая их крохотные сердца. Шаллер представил, как он вонзает длинное жало в рыжее сердце жены, как она падает лицом на клавиши пишущей машинки, заклинивая лапки с буквами на белом листе бумаги. Он вновь подошел к столу и взял стопку исписанных листов. – Что это может обозначать? – думал Генрих, внимательно вглядываясь в написанное. – Какой-то анархический подбор букв. Что означает, например, КОМЛДУГШРИ ВАР, ПЛРЩЗЕОЫАМТ или ППП ШШШ СТИМВАЧО? И таким текстом исписано более трех тысяч листов. Абсурд какой-то!" Генрих Шаллер подумал, что все же его жена, вероятно, сошла с ума, строча вот уже почти год какую-то тарабарщину. Прошлой осенью она сообщила мужу, что начинает большую работу и оставляет Генриха на долгое время в одиночестве. Шаллер горько ухмыльнулся: как будто он до сей поры был обласкан вниманием своей красавицы жены. Белецкая в тот же час села за старенький – драйтмахер" и с этой минуты более ни на что не реагировала. В течение следующего года она не съела и крошки хлеба, не выпила и капли воды, хотя Шаллер три раза за день ставил перед ней поднос с едой. Первое время он пытался заговаривать с женой, но никакой реакции от нее не добился. Обеспокоенный, он вызвал домашнего врача Струве, тот более часа ходил возле робота, отстукивающего непонятный текст, слушал сердце Елены со спины в трубочку, заглядывал в уши и не переставал удивляться вслух: – Странное дело!.. Поистине странное дело… Затем Струве трогал бока Белецкой, проверяя жировую прослойку. – Вы говорите, что она вот уже месяц ничего не ест? – Именно так, – отвечал Шаллер. – Ничего. – Поразительно! Тогда каким же образом она сохраняет способность работать? И не пьет ничего? – Ничего. – Фантастика!.. Это первый случай в моей практике! Да и, пожалуй, в мировой! Вы позволите навещать вас чаще?.. – Как вам будет угодно. – Благодарю вас. После осмотра Елены Белецкой Генрих Шаллер и доктор Струве пили на веранде чай. – Вы знаете, – говорил доктор, посасывая яблочную карамельку. – Природа странная штука… Иногда выкинет такой фортель, что голова кругом идет. Все, чему долгие годы учился, чему в конце концов посвятил жизнь, оказывается бесполезным перед какими-то явлениями. Существуют же индийские йоги, способности которых ни наука, ни медицина объяснить не могут. Какой-то человечишка с чалмой на голове удерживает на животе слона или сидит под водой в течение двух часов… А тут в журнальчике прочел, как один велел себя живьем закопать и не выкапывать целый месяц… Правда, когда экспериментатора этого через месяц выкопали, то черви успели сожрать его труп наполовину… Концентрация, дорогой Генрих Иванович, великая вещь – концентрация… Вот и уважаемая Елена Алексеевна, может быть, сконцентрировалась на чем-нибудь великом… Все бывает в этой жизни… Транс… – Что же, она тоже йог? – спросил Шаллер. – Может быть, и йог, или что-то в этом роде. Так или иначе, случай неординарный… В дверях появилась рыжая курица. Она некоторое время разглядывала беседующих, вертя головкой, затем освоилась и принялась клевать с пола. – Вот никчемная птица! – сказал Струве. – Стран ная штука, вы заметили, что со времени нашествия мы вовсе перестали есть курятину? Куры стали как голуби, мсивут, как хотят. Грязные никчемные птицы! С тех пор доктор Струве стал навещать Шаллера каждую неделю и не переставал удивляться силе человеческого духа, способного удерживать тело без пищи и воды столь неограниченное время. – Может быть, она из атмосферы всасывает в себя калории и воду? – думал Шаллер, разглядывая жену в окно. – Порами тела всасывает". Шаллер вновь представил себе отточенную спицу, торчащую из спины Елены, и, отгоняя от себя видение, решил пройтись к бассейну, расположенному на пустыре за его домом. Как говорили, этот бассейн построили шестьсот лет назад китайские монахи для отправления своих религиозных нужд. В бассейне всегда была горячая вода из минерального источника, заключенного буддистами в трубы. Впрочем, горожане к бассейну не ходили, будучи православными ортодоксами. Чаще посещали русские бани с веничками и квасом и от этого получали свое наслаждение. Шаллер же, наоборот, частенько наведывался к источнику, выливающемуся в болыпую, выложенную цветными изразцами ванну, плавал в ней нагишом и чувствовал себя от этого прекрасно. Одинокий пловец был скрыт от посторонних глаз полуразрушенной стеной из белого камня, а потому был свободен в выборе поз и выражении лица, не рискуя быть замеченным случайным прохожим. Генрих разделся, аккуратно сложил вещи и, осторожно ступая по мраморным ступенькам, спустился в воду. Окунулся с головой и широкими саженками доплыл до противоположного бортика. Там достал ногами до дна, откинул голову на теплую плитку и закрыл глаза, наслаждаясь. Шаллера всегда удивляла способность воды приводить душу в состояние полнейшего спокойствия и удовлетворения. Своим теплом, миллионами крохотных пузырьков, поднимающихся со дна, йодистым запахом она умиротворяла все чувства Генриха, вплоть до эротических. В воде было приятно думать, мысль текла размеренно, сама собою, и радовала своей новизной. – Почему рыбы так молчаливы и спокойны, особенно в тропических водах? – думал Шаллер. – Потому что им тепло, а в теплой воде много растительной пищи и моясно без особого труда ее добывать. Теплая вода имеет удивительную способность рождать красоту, хотя красота отнюдь не обязательно имеет доброе начало, за частую наоборот: тот, кто красив, тот ядовит, кто неказист – имеет светлую душу. Некрасивые люди часто погибают при столкновении с красотой, красота пожирает их души, питаясь ими. Красота не может быть прекрасной, ей свойственно хищничество, как цветку растения пескеи, приманивающему к своим разноцветным лепесткам дуру муху вроде как для любви, а на самом деле – к смерти". Шаллер открыл глаза и увидел в синем небе тусклую звезду. Так и женщина приманивает своими прелестями незадачливого мужчину, жаждущего любви, но делающего шаг к смерти с каждой любовной утехой… – Господи, сколько же лететь до этой звезды? – прикинул Генрих. – Столетия? Тысячелетия?.. Как же понять, как же осознать бесконечность? Как может чему-то не быть конца?! Но если действительно поверить, что существует бесконечное количество вселенных с их огромными величинами, то, вероятно, существуют и бес конечно малые величины… – Мысль Генриха, подгоняемая теплой водой, спокойно потекла, прокладывая новое русло. – Ведь если существуют штуки меныпе атома, то существует что-то и меньше этих штук… Если взять секунду и разделить ее на тысячу, то получится одна тысячная секунды. А если разделить на миллиард, то одна миллиардная… Что же это получается? – подумал Шаллер, чувствуя, что подобрался к чему-то важному. – Следовательно, секунда времени может делиться без конца, как и преумножаться. Значит, последнее мгновение жизни человека длится бесконечно… Так что же получается – человек бессмертен в своем последнем мгновении? Значит, человек бессмертен в бесконечно малой величине! Но бессмертен!.. – Генрих зажмурился от своего открытия. – Вот она истина, – прошептал он. – Истина – в бесконечно малых величинах!" Шаллер поплыл. Он плавал от одного бортика к другому, вкладывая все силы своих могучих рук в каждый гребок, пока не привык к своему открытию, пока не понял, что оно принадлежит только ему, что он один знает о бессмертии человека. Он шумно дышал, отдыхая на мелком месте, как вдруг ему показалось, что из-за кустов на него смотрят чьи-то глаза. Шаллер прикрыл неприличное руками и шарахнулся в глубину. Поглядел с другого конца бассейна, но ничего подозрительного не увидел. – Показалось, – подумал Генрих. – Или кошка бездомная забрела". Шаллер еще некоторое время поплавал и, слегка устав, выбрался на берег. Трещали под ногами осенние листья. Он оделся на мокрое тело и направился к дому, решив все же поиграть железом. Поднимая к небу двухпудовые гири, Генрих подумал, что на этот раз не случилось Лазорихиева неба, вполне вероятно, что небо не выдержало в один день двух великих прозрений. Надо было, конечно, сначала гирями позаниматься, а уж потом в бассейн идти, заключил Шаллер. Придется из ведра ополаскиваться… Генрих Шаллер стоял у зеркала и оправлял полковничий мундир. Он собирался в гости к Лизочке Мировой. – Все же моя связь с ней слишком затянулась, – думал полковник. – Мне за сорок, и я должен пожалеть девушку. Вся ее жизнь впереди. Она переживет удар. Юности легче переносит любовное горе, чем зрелость. Зрелость сто раз взвесит, прежде чем на что-то решится, а молодость бросается в пучину чувств без оглядки, с головой. Может быть, юное создание и способно сильно страдать, но все сильное быстро проходит, тогда как взрослый человек мучится годами, тоскливо, словно мается больными зубами… Скажу ей сегодня, – решился Шаллер и подумал, что решался на это уже множество раз. – Сегодня скажу непременно!.." Он вывел из гаража потрепанный – краузвеггер", залил в бак канистру горючего, попробовал плотность баллонов и, усевшись на кожаный диван, нажал на газ. Дорога к дому Лизочки Мировой была хорошей, и если бы не тупоголовые курицы, то и дело бросающиеся под колеса, можно было бы развить приличную скорость. Все же в конце пути – краузвеггер" подрепил бампером черного петуха, тот было заорал, но тут же попал под колеео и, хрустнув костями, замолчал навеки. Шаллер был вынужден остановить автомобиль, чтобы стереть с шины кровь. Местные дамы столь впечатлительны, что вид крови может лишить какую-нибудь особенно нервную чувств. С придорожного поля слстелось воронье и, восторженно каркая, принялось разрывать на части еще дрыгающегося в конвульсиях петуха. Шаллер подъехал к дому Лизочки, когда на Чанчжоэ уже спустились сумерки. Судя по количеству авто, скопившихся возле ограды, гостей собралось изрядно. Вот роскошный – блендер", принадлежащий губернатору, а это экипаж митрополита Ловохишвили – черный, блестящий, с никелированными подвесками и шофером-монахом, задремавшим на водительском месте. Автомобили попроще принадлежали поклонникам Лизочки. – Хотя самый простенький автомобиль – мой", – подумал Шаллер и вошсл в дом, одернув китель. – Господин Шаллер! – возвестил дворецкий, открывая перед Генрихом тяжелые двери. Парадная зала была залита светом шести хрустальных люстр со множеством переливающихся подвесок. Генрих подумал, что изрядно опоздал, так как некоторые гости уже танцевали под струнный квартет заезжих музыкантов. Неслышно подошел официант с подносом шампанского, и Шаллер взял бокал розового. В отражении зеркала он увидел губернатора Контату, живо рассказывающего что-то отцу Лизочки, седому льву с орденом святого Лазорихия на смокинге. Тот заинтересованно слушал, изредка затягиваясь толстой сигарой. В зале человек двадцать пять, прикинул Генрих. А где же Лизочка?.. Он огляделся, но девушки не обнаружил. Вероятно, в своей комнате, с поклонниками. Возле мраморной колонны о чем-то чирикали Лизочкины подружки. Это – Анна Лапа, дочь шерифа. Рядом с нею Франсуаз Коти – двадцатитрехлетняя красавица, к которой давно сватаются самые богатые юноцигсо всех окрестностей. И Фыкина Дарья – толстушка Берти, как называют ее подруги. Слишком любит пирожные, особенно те, что с заварным кремом. Девушки уже заметили Шаллера и о чем-то шушукались, хитренько поглядывая на полковника. – Как все же хороша Франсуаз, – отметил Генрих. – Но уж слишком недоступна. В позапрошлом году от несчастной любви к ней застрелился корнет Фурье. Выстрелил себе в висок медвежьей картечью… То-то крови вылилось из дурачка… До сих пор поговаривают, что Коти хранит девственность". – Генрих Иванович! – услышал он позади себя. – Полковник Шаллер!.. Генрих обернулся. К нему, чуть склонив тело вправо, спешила мать Лизочки. Вера Дмитриевна, моложавая дама с хорошо сохранившейся фигурой, протянула руку в белой кружевной перчатке. – Мы уж, грешным делом, думали, что вы не придете! Генрих поцеловал руку Веры Дмитриевны и щелкнул каблуками сапог. – Как же я мог не прийти, дорогая Вера Дмитриевна! – Уже и губернатор о вас спрашивал, и шериф Лапа интересовался: где же наш Генрих Иванович? – Прошу простить меня. – Хочу с вами выпить! – громко сказала мать Лизочки, так что кое-кто обернулся, и позвала официанта. А она подшофе, понял Генрих. Впрочем, она всегда чуточку пьяна, а оттого добродушна. – За вашу силу! – произнесла тост Вера Дмитриевна. – За вашу необыкновенную силу, – посмотрела в глаза Шаллеру лукаво и с легкостью выпила шампанское до дна. – А где Елизавета Мстиславовна? – спросил Генрих. – Разбирается с ухажерами. Сегодня их особенно много!.. Молодой Кусков, Брагин, Геймгольц пожаловал… Какие новости, дорогой полковник? – Да какие могут быть новости в нашем провинциальном городишке! Это вы, уважаемая Вера Дмитриевна, прибыли из столицы. У вас и новости. Вам и делиться. – Ах да!.. Забыласказать. Господин Климов умер!.. – Что вы говорите!.. – Да-а… В одночасье… Удар. Не молод был, батюшка, девятый десяток разменял… Все наследство несметное – двум дочерям. Дочурки-то так себе, дурнушечки отчаянные, но муженьки будут у них самые что ни на есть раскрасивые, денежки лучше всякой косметики красоту наводят. Шаллер краем глаза заметил, как Франсуаз Коти взглянула на него, но, встретившись с его взглядом, поспешно отвернулась. – Господи, какая у нее чудесная кожа, – подумал Генрих. – Как хочется провести пальцами по шее от нежного ушка с жемчужной капелькой к глубокой ложбинке над корсетом, в которой сейчас лежит кулон, подвешенный на цепочке". – Акции Земляного общества подскочили аж на три пункта. То-то переполох на бирже был. Все бросились хватать, но их кто-то уже скупил… Целиком!.. Вы меня не слушаете, Генрих Иванович, – обиженно сказала Вера Дмитриевна. Шаллер сглотнул и развел руками. – Как же это я вас не слушаю, Вера Дмитриевна! Вы про акции Земляного общества говорите. Что подскочили они на три пункта и их все скупили. – А знаете, почему они подскочили? – Никак нет-с. – Может быть, вы и про Земляное общество ничего не знаете? – Вынужден признаться, что ровным счетом ничего, – рассеянно ответил полковник и вновь поймал быстрый взгляд Франсуаз Коти. – Да что же это вы, батюшка, от жизни отстали! Разве так можно… Ну так я вам расскажу… Два жиденка, Савва Абрамов и Ефим Заболянский, решили выпустить акции под земельную собственность. Выпустили… Но кто эти акции, скажите мне на милость, покупать будет? Кто такие эти евреи?! Никто их не знает, видеть не видел, и земля какая-то мифическая!.. Незнакомцы, одним словом, в мире бизнеса. Так что они придумали, мерзавцы!.. Угадайте? Шаллер пожал плечами. – То-то и оно, что такое только еврей придумать может, своей кучерявой головой. Вот смотрите: Савва Абрамов продал акции на три рубля дороже Ефиму Заболянскому. Тот, в свою очередь, еще десятку набавил и сбыл… Кому бы вы думали?.. Савве Абрамову!.. Тот опять накинул монету и спихнул Заболянскому… Конечно же, никто на бирже не знал, отчего дорожают акции. Евреи-то не афишировали, что друг дружке бумаги продают. Мошенники!.. Так они полгода продавали акции сами себе, пока те не взлетели в цене в тридцать раз. А потом очень простой ход: продали весь пакет акций третьему лицу, постороннему. Тот несчастный полгода наблюдал, как бумаги растут в цене, пока не решился их купить. Бедняжка думал, что приобрел море земли, а купил дырку от бублика. – А евреи? – поинтересовался Шаллер. –А что евреи?.. Евреев и след простыл. С такими деньгами везде хорошо. Даже еврею… – Господин и госпожа Смит!.. – возвестил дворецкий. – Ну, я вас бросаю! – заторопилась Вера Дмитриевна. – Хозяйка есть хозяйка. Столько хлопот!.. Вы уж, пожалуйста, не скучайте!.. Новости я вам рассказала, поделитесь с другими!.. Надеюсь, что Лизочка скоро появится. Мать Лизочки, склонив тело на этот раз влево, поспешила навстречу чете Смитов, взмахнув руками, словно крыльями. Шаллер не стал дожидаться появления Лизочки, а решил сам поискать ее. Проходя, он по-солдатски кивнул головой губернатору. Контата знаками показал, что они обязательно побеседуют позже, и Шаллер вышел из парадной залы в коридор, ведущий на женскую половину. – Зачем такой болыпой дом для трех человек? – думал он, заглянув в очередную комнату и не найдя в ней девушки. – Какие, должно быть, огромные расходы на содержание такой махины. Все эти позолоченные канделябры, тканые обои тончайшего шелка, ковры ручной работы – для чего это все?.." Полковник спросил себя: отказался бы он от такого дома, если бы ему предложили?.. – Нет", – ответил себе честно Шаллер и отворил дверь четвертой комнаты. Лизочка Мирова сидела в кругу своих молодых поклонников и слушала, как один из них, худощавый и черноусый, читал нараспев стихи. Гекзаметр, понял полковник и, подчинившись жесту Лизочки, сел на диван, чуть поодаль от компании. Он почти не слушал стихов, а смотрел на профиль девушки, все более уверяясь, что именно сегодня скажет ей о разрыве. Разглядывая Лизочку, он почему-то представлял себе Франсуаз Коти, сравнивал двух девушек подсознательно, еще вовсе не отдавая себе отчета, зачем это делает. – Генрих Иванович, что вы думаете о гекзаметре Александра Александровича? – спросила Лиза, когда молодой человек закончил читать и манерно поклонился, шаркнув ногой в изящном лакированном ботинке. – Я не слышал сначала, – уклонился от ответа полковник. – А все же? – настаивала девушка. – Не люблю гекзаметры. Особенно русские. Они слишком отзываются натугой. – Почему же? – вызывающе спросил худощавый молодой человек. – Очень просто, – пояснил Шаллер. – В русском произношении двух долгих слогов подряд не бывает. И вообще разница между долгим слогом и ударением утрачена. А оттого такое стихосложение слишком манерно, и как-то не по-русски все это звучит, право. Молодой человек недовольно пожал плечами, сел в кресло и оглядел присутствующих. – А вы сами что-нибудь сочиняете? – спросил Шаллера другой молодой человек, более плотного сложения. – Нет, – ответил Генрих. – Не сочиняю. Не чувствую за собой талантов. – Понятно. Обычно критиками становятся те, кто не имеет талантов, но очень завидует тем, кто ими обладает. – Признаться, я критиковал не таланты нашего досточтимого поэта, а лишь способ стихосложения. Если я чем-ибудь обидел вашего товарища, то прошу простить меня, произошло это невольно. – Господа, господа!.. – весело обратилась к присутствующим Лизочка. – Может быть, кто-то еще хочет что-нибудь прочитать?.. Ну же!.. Но никто из присутствующих читать что-либо при Генрихе Ивановиче не пожелал. В комнате зависла неприятная пауза, и Лизочка, разряжая атмосферу, пригласила всех пить чай с марципанами. Все отправились в чайную комнату, а Лизочка и Шаллер задержались. Девушка подошла к полковнику и положила голову ему на грудь. – Зачем ты так? – спросила она с такой нежностью в голосе, что Генриха передернуло. – Они такие молодые и обидчивые. А ты такой сильный… – Лиза погладила плечо Шаллера, глаза ее заблестели, тон голоса сменился на игривый. – Ты умный, ты самый умный из умных, а они все глупые… – Ее пальчики проворно расстегнули нижнюю пуговицу мундира и ухватились за пряжку ремня. – Такие глупые они все… Они мне так надоели, ходят каждый день… – Она потянула пряжку на себя, и та расстегнулась. – А ты не приходил целую неделю… Разве так можно поступать!.. – Прохладные пальчики скользнули под нательную рубашку. – Подожди! – попросил Шаллер. – Не могу, – честно ответила Лиза и сделала своими пальчиками чудесную штучку, сопротивляться которой Шаллер уже не мог. Он лишь успел закрыть дверь на запор и, увлекаемый Лизочкой в водоворот страсти, помчался по течению к самой высшей ее точке. Вероятно, не случись этого интимного момента, Шаллер бы так и не решился на окончательный разговор с Лизочкой, но страсть еще более опустошила его душу, вн почти не мог смотреть девушке в глаза от неприятного ощущения, а резкие слова так и просились наружу. Лиза сидела абсолютно обнаженная, кокетливо выпячивая грудь. – Оденься, – попросил полковник. – Я тебя смущаю, дорогой? – Лизочка вздернула подбородок. – Мое тело тебя слепит? Шаллера опять передернуло. – Оденься! – повторил он жестко. Девушка почувствовала перемену в его голосе и прикрылась платьем. – Что-то случилось? – спросила она. – Да… Мы должны с тобой расстаться. – Что? – Нам необходимо расстаться! – повторил Ген-рих. – Мы больше не можем так общаться. – Как? – шепотом спросила девушка. – Так… Давай останемся друзьями… Лизочка стала судорожно натягивать платье. У нее это получалось неловко, она никак не могла попасть рукой в рукав и оттого еще больше занервничала. Шаллер смотрел на ее бедра и почему-то вспомнил первое прикосновение к животу Лизочки, трепыхание ее тела под его большими руками; ему вдруг стало жаль девушку, и он решил говорить с ней мягче. – Пойми, ты молода, ты очень красива, у тебя все впереди… – Что впереди? – нервно переспросила Лиза, наконец справившись с платьем. – Мне сорок шесть лет! – Ну и что! – Я женат, и я не могу просто пользоваться тобой, не думая о будущем… Твоем будущем. – Почему ты должен думать о моем будущем?! Я сама в состоянии подумать о себе! На глазах девушки появились крупные слезы. Она подняла лицо, чтобы не пролить их, и Шаллер чувствовал, что с Лизой вот-вот может случиться истерика. – Только не плачь, ради Бога! Ничего страшного не происходит! Просто я не могу общаться с тобой безо всякой перспективы! Я женат на другой женщине и никогда не смогу стать твоим мужем. Не плачь, пожалуйста! – Мне этого не надо, – ответила Лиза, роняя слезы на ковер. – Будь женат на другой женщине. Я согласна. – Господи Боже мой! Я не согласен так! – Как? Лизочка уже полностью потеряла контроль над своими чувствами, и слезы катились по ее лицу свободно, как струи дождя по оконному стеклу. Она задавала вопросы, не думая об их смысле, просто цепляясь за концы фраз Шаллера. – Я уже тебе объяснял!.. Мы не можем с тобой спать! – Почему не можем спать? – Пойми меня! – Что понять? – Пойми наконец, что все кончилось! – Что кончилось?! – Лизу трясло. Она смотрела на Шаллера, заливаясь слезами. – Черт побери! – не выдержал полковник. – Возьмите себя в руки, Елизавета Мстиславовна! – закричал он. – И не тряситесь вы так в конце концов, как сумасшедшая, а то я уйду! – Хорошо-хорошо… Я не буду трястись, только не уходите! Неожиданно Лизочка вскочила с кровати и бросилась на пол, обхватив руками ноги Шаллера. – Генрих Иванович!.. Не бросайте меня!.. Умоляю вас!.. – Перестань, Лиза!.. Полковник попытался поднять девушку с колен, но та так сильно вцепилась в его ноги, что он испугался сделать ей больно. – Не бросайте меня, а то я не знаю, что с собой сделаю! Я убью себя! – закричала она так громко, что Шаллер занервничал. – Успокойтесь, Елизавета Мстиславовна! Нас могут услышать, случится конфуз! – Пусть слышат!.. Неожиданно девушка отпустила колени Шаллера. Глаза ее мгновенно высохли от слез и наполнились решимостью. – Пусть слышат! – твердо сказала Лизочка, вставая на ноги. – Только конфуз произойдет с вами! И еще какой конфуз!.. Если вы меня бросите, Генрих Иванович, так запросто, то я объявлю во всеуслышание, что вы взяли меня силой! Пораженный, полковник смотрел на Лизочку, которая совершенно успокоилась и поправляла волосы, глядясь в зеркало. – Боюсь, Елизавета Мстиславовна, вам не поверят. – Поверят, еще как поверят! – Неужели вы думаете, что после ваших угроз я с вами буду продолжать какие-либо отношения? – Это ваше право выбирать, – ответила Лиза, и Генрих увидел, как зло сверкнули ее глаза в отражении зеркала. – В доказательство своих слов я объявлюсь беременной. – Вы же не беременны, Елизавета Мстиславовна. Это легко удостоверить. – А откуда вы знаете, что я не беременна? – повернула к Шаллеру лицо Лизочка. – Я был осторожен. – А вы что, единственный в мире мужчина, от которого можно забеременеть? – Конечно, нет… Вы хотите сказать, что у вас есть еще любовник? – А почему нет?.. – Лизочка взяла пудру и дунула на пуховку, пуская пылевое облачко. – Вы его сегодня видели… Тот, который гекзаметр читал. – Ну что ж, Елизавета Мстиславовна, он молод, – ответил полковник. – И у него есть некоторые литературные способности. Вам и карты в руки. Тем более что вы ожидаете ребенка. – Значит, вы одобряете мой выбор? – спросила Лизочка, поправляя прядки волос над ушами. – Во всяком случае, не порицаю, – ответил Шаллер. – Да и имею ли я право на это… Лизочка села на краешек подзеркальника. Пуховка выпала из ее рук. Плечи девушки опустились, и она с тоской посмотрела на Генриха. – Вы меня не любите, – мрачно проговорила она. – Теперь я это понимаю наверное… Конечно же, у меня нет никого, кроме вас. Я не беременна… Это все от отчаяния… Слова эти… Надеюсь, вы понимаете меня?.. Полковник кивнул. – Я знаю, что после всего, что я вам наговорила здесь, вы меня будете ненавидеть… Шаллер попытался что-то сказать, но девушка замотала головой: – Не перебивайте меня, пожалуйста!.. Да а, вы будете меня ненавидеть!.. Или, на другой случай, просто презирать, что отнюдь не лучше… Но знайте, что я вас любила. Вернее сказать, я вас и сейчас люблю, со всем безумием, на которое способна женщина!.. На глазах Лизочки вновь показались слезы. – Нет-нет, не волнуйтесь! Со мной более не случится истерики! Просто я хочу договорить вам все, но не совсем владею собой… Она провела по лицу тыльной стороной руки, размазывая слезы, и продолжала почти спокойным голосом; – Вы были все это время для меня идеалом мужества! Вы великолепный и великодушный человек. В вас я нашла все то, чего желает от мужчины любая женщина. Вы, как великий музыкант, способны играть на струнах женской души, извлекая из нее те звуки и чувства, о которых не догадывалась и сама женщина… Спасибо вам, Генрих Иванович, за все! Спасибо хотя бы за то, что вы создавали иллюзию, что любите меня!.. В который раз за сегодняшний вечер Шаллер почувствовал, что его передергивает. Но сейчас он был готов простить девушке эту приторную высокопарность, тем более что это был момент расставания, когда благородная и чувствительная натура форсирует свои переживания, нарочно мучая себя все более. Такова была и Лизочка. Она готова была выпить чашу горечи до дна, сама тянула к ней нежные ручки, поднося отраву к алым губкам. – Признайтесь честно, – трагически попросила девушка. – Любили ли вы меня когда-ибудь? – Да, – сказал неправду Шаллер. – Когда? Полковник чуть было не расхохотался. Он чуть было не ответил, что любил Лизочку с половины второго до трех часов пополудни по нечетным дням месяца, но взял себя в руки и усилием воли заставил соответствовать свое выражение лица происходящему. – Будьте спокойны, Елизавета Мстиславовна. Я вас любил… И не в этом дело. Просто в жизни мужчины, особенно когда он достигает определенного возраста, возникает желание одиночества. Желание остаться наедине со своими сокровенными мыслями. А любое чувство к женщине отвлекает его от мышления… Надеюсь, вы меня понимаете, Елизавета Мстиславовна? Девушка покорно кивнула в ответ, и Шаллер решил сделать ей приятное. – Никто не знает, что преподнесет ему жизнь в будущем. Вполне возможно, что все мысли будут додуманы до конца, что наступит духовное опустошение и все вернется на круги своя. Чувства вернутся, и раскаяние охватит душу. Полковник понимал, что поступает нехорошо. Он отдавал себе отчет, что этими туманными выражениями дает ей надежду, но ничего поделать с собой не мог, слишком сладостно было это чувство – владеть любовной ситуацией, направляя порывы Лизочки в различные стороны. – Все может измениться, Лизочка!.. – Как я люблю вас! – воскликнула девушка, и ее щечки разгорелись. В ее душу вошла надежда. – Жаль, Елизавета Мстиславовна, что мы с вами не родили галактику! – произнес Шаллер. – Что? – Да нет, ничего. – Я готова, я готова вам родить! – со всем отчаянием заговорила Лизочка. – Я знаю, у вас нет детей и вы мучаетесь этим безумно. Я готова родить вам сына, даже не будучи вашей женой официально! Вы можете на меня рассчитывать, Генрих Иванович! Шаллер понял, что надо немедленно заканчивать разговор, либо ситуация грозит полностью выйти изпод контроля и дойти до абсурда. – Останемся друзьями! – жестко сказал полковник. – А сейчас, Елизавета Мстиславовна, приведите себя в порядок! Вы должны выйти к гостям, а то подумают о нас с вами Бог весть что!.. Я выйду первым… – Хорошо, – покорно ответила Лизочка. – И не ясалейте пудры для своего прекрасного лица! – напутствовал напоследок Шаллер и четким шагом вышел из комнаты. Полковник возвращался в парадную залу тем мсе длинным коридором, которым пришел. Несмотря на то что дело с Лизочкой Мировой решилось, Генрих не знал, радоваться этому или нет. В какой-то части его души притаилась тоска, грозящая перерасти в сомнение: правильно ли он поступил в этой ситуации? Вполне вероятло, что девушку можно было оставить при себе. Она ие была навязчивой, не мучила его страданиями от неопределенности отношений и была прелестной в интимные моменты. С другой стороны, и полковник придавал этому немалое значение, девушке надо было строить свое будущее, и он, считая себя человеком вполне благородным, не мог лишить ее перспективы нормального брака. Но самым главным фактором их разрыва послужило то, что Шаллер никогда, ни единым мгновением не любил Лизочку Мирову, а потому устал от нее, утомился ее телом, слишком страстной любовью к нему и всем тем, что ее сопровождает… Однако в душе все же была тоска, и полковник списал ее на счет своей чувствительности и неспособности причинить человеку боль, после чего сразу же забыл об этом. Генрих Шаллер вышел в парадную залу и тут же оказался в обществе губернатора Ерофея Контаты, который приобнял его и подтолкнул к дальней стене, где было не столь многолюдно. – Ну-с Генрих Иванович. – Контата заглянул в глаза полковнику. – Что нового, что приятного? – Господин губернатор, только у сильных мира сего могут быть новости и в связи с ними всякие приятственности. – Полноте, Генрих Иванович! Во-первых, для вас я просто Ерофей Ерофеевич, а во-вторых, кто же тогда сильный мира сего, как не вы! – Губернатор, не переставая обнимать полковника, пощупал его бицепсы. – Сталь! Литье!.. Чугунное литье!.. Вы из тех русских богатырей, о которых нам бабушки в детстве сказки рассказывали. Вы – Лексис Залесский, победивший Лакуниса! – Губернатор убрал руку с плеча Шаллера и, сменив задорное выраисение лица на серьезное, сказал: – Никогда не забуду того, что вы сделали для моего сына и для меня! – Ерофей Ерофеевич, столько лет прошло… Да и сделал я то, что любой бы на моем месте сделал. – Нет, голубчик мой! – потряс пальцем с изумрудом губернатор. – Не любой! Далеко не любой!.. Это были отъявленные звери… Знаете ли вы, что на их счету были десятки загубленных душ?! Они резали свои жертвы на множество кусочков, словно это были не люди, а свиньи, и перед смертью человек принимал такие мучения, что любой житель ада содрогнулся бы от такой картины… И ради чего мучили?! А не ради чего. Просто так. Просто для забавы! Не за деньги, а для наслаждения!.. Скоты!.. Но зверью и зверская смерть!.. – Контата перевел дух. – А знаете ли, Генрих Иванович, что после того, как изуверов четвертовали, патологоанатом извлек из их черепов мозги и констатировал, что они на четверть болыпе, чем мозги нормального человека. Не значит ли это, что человечество мутирует и чем больше у него извилин, тем болыпе оно звереет? Шаллер задумался над предположением губернатора и согласился, что в его мысли есть нечто рациональное. – Да, – ответил он. – Чем человек развитее, тем более изощренные развлечения ему требуются. Это правильное умозаключение. – Вот-вот! И я так думаю!.. Когда-нибудь человек дойдет до такой степени развития, что придумает себе развлечение наподобие Апокалипсиса. Сам себе его устроит и Бога не попросит о помощи! – Закон не допустит Апокалипсиса, губернатор. – Полноте, Генрих Иванович! Какой закон, если человек желает зрелища смерти, как мужчина желает женщину после годового воздержания! – Юриспруденция, Ерофей Ерофеевич, развивается вместе с развитием цивилизации. И с каждым новым прецедентом беззакония возникает прецедент создания нового закона. И не потому, что человечество столь морально, отнюдь нет. Просто юриспруденция – это наука, профессия. Ею занимаются профессионалы, и у каждого из них амбиции создать свой закон или на худой конец поправку к нему, так, чтобы в следующий раз не могла возникнуть ситуация, на которую бы не нашлось подобающего закона. Юристы отнюдь не святые. Среди них преступников не меныпе, чем среди других членов общества, но они творят законы в силу своей профессии, исходя из общепринятых понятий о морали. Это точно так же, иак вы, губернатор, следите за соблюдением законности на вверенной вам территории. И согласитесь, что вы также не чужды обыкновенных человеческих слабостей. Но тем не менее вы не насаждаете домов тер-пимости и не устраиваете гладиаторских боев, где можно ткнуть болыпим пальцем вниз. Шаллер сомневался в том, что губернатор Контата поспевает за его мыслью, но сам увлекся этой темой и потому продолжил: – Возьмите, Ерофей Ерофеевич, классический пример со святым Лазорихием. Ведь он убил свою мать за то, что она отравила двух его братьев и двух сестер. Уже после этого на процессе стало известно, что мать Лазорихия, подсыпая в пищу кристаллы цианида, отправила на тот свет еще сорок шесть человек, проживавших в гостинице, ей принадлежащей. С одной стороны, все наши человеческие симпатии на стороне Лазорихия. Он свершил акт возмездия, спасая еще Бог весть сколько людей. Но с другой стороны, прерогатива казнить принадлежит государственной власти, то есть вещи, так сказать, неодушевленной, не персонифицированной. Ведь что такое государственная казнь? Она у нас не ассоциируется с палачом, у которого есть жена, который три раза в день принимает пищу и отправляет свои естественные потребности… Государство, как милующее, так и карающее, – понятие абстрактное. У него нет ни рук, ни мозгов. А святой Лазорихий – обычный человек с бородой и усами, решивший самостоятельно свершить правосудие. Он убил свою мать и до собственной смерти отчаянно мучился морально. Он уничтожил две ипостаси. Первую – свою мать и вторую – убийцу. Его психика раздвоилась. Он не какой-нибудь моральный урод, убивший свою родительницу. Он просто потерял точку отсчета морали… Все наши симпатии, наши человеческие симпатии принадлежат, еще раз подчеркиваю, ему. Но государство – не человек, у него нет лица. У него нет симпатий. И оно без сожаления казнило Лазорихия за убийство, пусть совершенное и в благородных целях. А вследствие этого и другие, замыслившие убийство, не будут рассуждать, благородна ли их цель, рискуя отправиться вслед за жертвой на плаху. Шаллер взглянул на губернатора и понял, что Контата заскучал, так и не поспев за мыслями полковника. Впрочем, и сам Генрих не угнался за своими рассуждениями, а потому решил додумать их в одиночестве, еще раз уверившись, что понимающего слушателя, а тем более собеседника в этом обществе ему не найти. – Между тем, – сказал губернатор, – между тем тысячи свидетелей казни Лазорихия, в момент отделения головы от туловища, видели некое уплотнение розового сияния, устремившееся из обезглавленного тела в небеса. – Я тоже это видел, – подтвердил Шаллср. – Это душа мученика. А любой мученик – святой, что и позволило нашему митрополиту на Священном Синоде убедить архиереев канонизировать Лазорихия. Тем самым Ловохишвили и вся православная церковь еще раз показали, что существуют отдельно от государства. – А я орден святого Лазорихия ввел, – задумчиво констатировал Ерофей Контата. – Впрочем, Бог с ними, с Лазорихием и государством… Хотя столько крови вытекло из шеи… Бог с ними, Бог… – замахал руками губернатор. – Я же вам хотел одно предложеньице сделать… Шаллер с любопытством посмотрел на губернатора и вдруг увидел проходящую невдалеке, с бокалом шампанского, Франсуаз Коти. Сердце полковника екнуло. – Генрих Иванович. Вы же знаете, что наши предприятия, производящие куриную продукцию и экспортирующие ее во многие страны мира, день ото дня разрастаются? Шаллер кивнул. В этот момент девушка обернулась и встретилась глазами с полковником. Она подумала, что кивок предназначен ей, и Генрих отчетливо увидел смешок, этакое еле уловимое растягивание пухлых губок в надменной улыбке. Девушка слегка поклонилась в ответ. – Мы уже целиком и полностью застроили – климовское" поле и собираемся откупить Гуськовский лес для дальнейшего расширения, – продолжал губернатор. – Ежегодно мы продаем до десяти миллионов куриных тушек в том или ином виде. Поэтому, как вы понимаете, нам нужно застраивать новые площади более современными производственными корпусами. Мы ввезем из-за границы самое лучшее оборудование и установим его в нашем родном городе. Тем самым мы рассчитываем утроить прибыли и значительно увеличить процент отчислений в казну Чанчжоэ. Но с таким расширением предприятия нам становится все сложнее контролировать ситуацию в производстве… Улавливаете мою мысль, Генрих Иванович? – Пока нет, – признался полковник. – Сейчас поймете… Участились случаи намеренной порчи имущества на наших предприятиях. Один из рабочих-китайцев принес на ферму огнемет немецкого производства и живьем спалил тысячу кур. Вы не представляете себе, какое зрелище предстало перед нами! Это сплошной ужас! Тысяча обугленных тушек!.. А вонь какая!.. До сих пор в носу сладость стоит! Никогда не думал, что живьем спаленная плоть так сладко пахнет. Хорошо, что пожар на ферме вовремя успели потушить! – А что с рабочим? – поинтересовался Шаллер. – Доктор Струве признал его невменяемым психически. Временное помешательство на почве куринофобии. – У нас скоро у всех случится фобия. – Вот в этом и смысл моего предложеньица, – подошел к самому главному губернатор. – Нам требуется более совершенная система охраны производства. На это мы тоже не пожалеем денег. Ввезем современные охранные системы, этакие электрические устройства, наймем квалифицированный персонал… Дорогой Генрих Иванович, я предлагаю вам возглавить службу охраны на всех наших предприятиях. В вашем подчинении будет более сотни человек! Шаллер искренне удивился: – Я же никогда этим не занимался! – Все мы учимся! Все мы постигаем премудрости жизни лишь в самом процессе жизни. Так что научитесь, Генрих Иванович! Вас в городе уважают!.. К тому же жалованье для начала – сто тысяч годовых. Как вам это?! – Контата с жадностью экспериментатора заглянул в глаза Шаллера. – Как вам такое предложеньице? Ну-с? – Вы меня огорошили, – честно признался полковник. – Не знаю, что и ответить вам, Ерофей Ерофеевич! – Я знаю, что вы в конце концов ответите, дорогой полковник. Но вы все же не торопитесь с ответом. Переспите с моим предложеньицем ночку-другую, а потом и скажете мне свое решенье. Договорились? А теперь мне надо переговорить с уважаемым митрополитом, если найду его… Пьет, поди, портвейн в обществе Веры Дмитриевны, где-нибудь в дальних апартаментах. – Контата огляделся по сторонам. – Думайте, полковник, думайте! Все-таки как я завидую вашему богатырскому здоровью, Генрих Иванович! Губернатор отправился разыскивать митрополита Ловохишвили, а Шаллер заметил на другом конце залы Лизочку Мирову. Лицо ее было слегка припухшим, но это можно было списать за счет вечерней усталости. Она искусно подвела глаза, припудрила носик и о чем-то разговаривала с толстушкой Берти; рядом, на столике с тонкой ножкой, стоял разоренный поднос с заварными эклерами. Неподалеку крутились поклонники, а молодой человек, читавший гекзаметр, зло поглядывал в сторону полковника. Шаллер решил уходить. Он поочередно раскланялся с гостями и напоследок кивнул Лизочке. Она как-то неуверенно улыбнулась в ответ, пошевелив пальчиками на покрасневшей ручке, и что-то беззвучно сказала, а что – полковник не разобрал. Генрих Иванович прошел вдоль ряда автомобилей; судя по их количеству, гости еще не разъезжались, а, наоборот, прибывали. Монах по-прежнему спал в авто митрополита, а из приоткрытого окошка серьезно пахло вином. Шаллер завел свой – краузвеггер" и не спеша вывел его на шоссе. Всю дорогу он размышлял над предложением губернатора. Сама работа полковника не интересовала, какой бы она ни была. Но деньги!.. От такой суммы нелегко отказаться, ой как нелегко… Сто тысяч!.. С другой стороны, работать за такие деньги придется не покладая рук, свободного времени будет крайне мало, если оно вообще будет… А как же тогда озарения? Как же с процессом мышления, если голова будет занята охраной куриных гузок? Размышления Шаллера прервал затор на дороге. Через шоссе неторопливо переваливала колонна кур. Они никуда не торопились, поклевывая асфальт в свете фар. Пестрые и одноцветные, они вспыхивали в темноте маленькими красными глазками. – Выделили бы средства на заграждения вдоль дорог", – с легким раздражением подумал Шаллер и в зеркальце заднего обзора увидел свет фар приближающегося автомобиля. Машина поравнялась с авто полковника и затормозила, пережидая куриную колонну. В салоне зажегся свет, и Шаллер опознал в водителе Франсуаз Коти. Девушка читала газету. Полковник тоже включил свет. Затем слегка коснулся сигнала, – краузвеггер" пискнул, и Франсуаз обернулась. Шаллер развел руками: мол, ничего не поделаешь, надо пережидать эту куриную реку, пасущуюся на проезжей части. Девушка кивнула в ответ и, кзмахнув копной волос, вернулась к своей газете. Генрих Иванович немного обиделся и подумал, что с таким характером девственности Коти ничего не грозит… Он погасил лампочку, устроился на сиденье поудобней и резко вдавил педаль газа в пол. Машина рванулась, оставляя за собой кровавые лепешки в перьях. – Пусть почитает", – подумал полковник, представляя, какой гвалт взбешенных кур стоит сейчас на оставленном участке дороги. Франсуаз Коти смотрела вслед автомобилю полковника Шаллера и надменно улыбалась. Она не была сентиментальной, а потому кровь раздавленных кур ее никак не волновала. 7 Джером зевнул. Боль постепенно проходила, уступая место желанию действовать. Мальчик встал с кровати, приподнял матрац и вытащил из-под него самопал. Изделие представляло из себя грубо обструганную деревяшку в виде ручки, к которой была приделана стальная трубочка, выкрашенная в черный цвет. Из тумбочки Джером достал болыпой спичечный коробок и принялся соскабливать в жестяную баночку со спичечных головок серу. Он делал это с особой тщательностью, чтобы с серой в баночку случайно не попали кусочки дерева. – Куда бы пойти сегодня? – думал мальчик. – Где на этот раз выбрать позицию для стрельбы?" Возле – климовского" поля он был вчера, да и приметные там места, могут заметить, и тогда пощады ждать не придется. Будут бить чем попало!.. Джером подумал, что давно не залегал возле Плюхова монастыря, где водятся особенно жирные куры, и тем самым место было определено. Джером прикинул, достаточно ли он начистил серы. Хватит на десять выстрелов… Он выудил из кармана шорт мешочек на длинном шнурке, раскрыл его и вывалил содержимое на стол… Тридцать две дробины, пересчитал он. Можно заряжать по три штуки зараз. Лишь бы ствол не разорвало… Мальчик плотно закрыл банку и засунул ее вместе с мешочком в карман, затем достал из-под кровати пустую бутылку и поместил ее между ремнем и животом, прикрыв рубахой… Солнце уже садится, отметил он, глядя в окно. Ну ладно, в случае чего буду ориентироваться по куриным глазам – они в темноте светятся, как красные мишени. Джером вышел из комнаты и огляделся по сторонам. Коридор был пуст. Больше всего неохота встречаться с Бибиковым, подумал он, шагая к выходу. Если все ясе встретится и будет лезть своими жирными руками, выстрелю из самопала прямо в свинячью рожу! Чтобы кровища из глаз брызнула! Но Бибиков не повстречался Джерому. Зато возле самого выхода на голову мальчика неожиданно опустилась линейка г-на Теплого, как раз в это время входящего в здание интерната. – Гулять? – рассеянно спросил г-н Теплый. – Угу, – ответил Джером, увидев, что на этот раз линейка оказалась логарифмической. – Ну-у… Учитель пошел по коридору, мыча про себя что-то нечленораздельное, а мальчик с удовлетворением отме-тил, что Бибиков пока еще не успел настучать на него. А то бы не видать ему сегодня охоты. Вместо нее при-шлось бы всю ночь держать руки в холодной воде. Джером смачно сплюнул вслед г-ну Теплому. Снаружи было тепло. Вечернее солнце красило обла-ка, застывшие на небосклоне, а деревья понемногу ро-няли листья, которые, медленно кружась, падали под ноги Джерома. Путь к Плюхову монастырю лежал через городские пустыри, краем задевая корейский квартал. Мальчику нравилось проходить по кривым улочкам, по которым то и дело сновали маленькие человечки, обтянутые жел-той кожей. Он любил заходить в их лавочки и часами бродить вдоль полок со всевозможными приправами в баночках с цветными этикетками. В магазинчиках нос Джерома вдыхал неведомые ароматы, сравнимые лишь с фантазиями о дальних странах, а глаза успокаивались на чужеземных надписях, называемых иероглифами. Его никто и никогда не гнал из магазинчиков, наоборот, хозяева неизменно улыбались ему, когда он входил, а потом, когда он растворялся между полками, забывали о нем и щебетали по-птичьи между собой о чем-то сво-ем… Сегодня Дясером не имел времени посетить корей-скую лавку. У него была другая цель – поскорее до-браться до Плюхова монастыря, а потому он быстро ми-новал любимые места и вышел из города на проселоч-ную дорогу. Быстро темнело, и по-человечьи свистели ночные птицы. – Если бы я был птицей, – думал Джером, – я бы мог быстрее добираться до нужной цели. Я летел бы над рекой, вдыхая свежесть ее потока. Я бы вертел малень-кой головкой и замечал все мелочи вокруг – всякие травинки и ползущих по ним насекомых. Я бы мог отдыхать на верхушках самых высоких деревьев и рассматривать всю округу. Я бы мог видеть всех людей и всех животных… Я был бы птицей-одиночкой и никогда бы не сбивался в стаю… Волкам необходимо быть в стае, иначе им не справиться с болыпим оленем или лосем… Одни волки загоняют, а другие нападают… Лось – красивое животное, хотя у него и неуклюжая морда. Такая большая и непропорциональная сильному туловищу… Странно, что животные всегда красивы, а лица людей часто безобразны… Если бы лось посмотрел на мое лицо, он бы наверняка решил, что мои черты уродливы… Странно, почему я сейчас вспомнил о лосе? Лося я видел только на картинках в учебнике по зооло-гии… Есть же на свете всякие умные ученые, которые составляют книжки и видели в жизни столько, сколько не видела даже птица, перелетающая на огромные рас-стояния. Если бы я был птицей, я мог бы сидеть на роге лося, ехать на нем и смотреть, что тот ест, наклоняя морду к земле. Если бы на лося напали волки, я мог бы взлететь и посмотреть свысока, как тот погибает, за-гнанный волчьими укусами. Потом бы я увидел, как волки едят лося. Таким образом, я бы смог узнать, как ест лось и как питаются лосем волки… Лишь бы не превра-титься в курицу", – подумал мальчик. Он шел по проселочной дороге вдоль реки, замечая то тут, то там стайки клюющих кур… В этом месте и до-рога и река делали крутой поворот, за которым на хол-ме стоял Плюхов монастырь с зеленым куполком, окру-женный высоким забором. – Нет, – подумал Джером. – Иногда и люди бывают красивыми". Мальчик вспомнил, как неделю назад, бесцельно болтаясь по чанчжоэйским окраинам, он случайно на-ткнулся на заброшенный бассейн с горячей водой. Бас-сейн испарял какие-то минералы, клубясь паром. На его поверхности плавали осенние листья, особенно яркие в воде. Джером было уже собрался искупаться, даже снял одежду, но тут на противоположной стороне появился человек в военном мундире, который о чем-то думал, был весь в себе и не обращал внимания на окружаю-щую его природу. Он тоже разделся (Джером еле успел убраться в кусты боярышника) и забрался в воду. Гля-дя на голое тело незнакомца, мальчик искренне удив-лялся. Оно было похоже на совершенство – тело, не-торопливо рассекающее мощными гребками водную гладь. Могучая спина, на которой могли бы без труда усесться трое таких, как Джером, бугрилась мышцами, словно под кожей незнакомца работали шатуны огром-ного механизма. Ноги, подобные двум винтам, пенили воду, возбуждая мириады пузырьков… Человек некото-рое время, фыркая, поплавал, затем откинул голову на бортик, закрыл глаза и, казалось, заснул. Джером ви-дел, как мерно вздымается его грудь, а руки, словно вы-резанные из дерева, лежат на воде. Мальчик, думая, что незнакомец спит, сделал не-осторожное движение; затрещали ветки, и человек от-крыл глаза. Джером был в полной уверенности, что огромный мужик его приметил. Он поднял с бортика голову и стал вглядываться в заросли, щуря глаза. Мальчик замер и пересидел опасность… Мужик вылез из бассейна и, одевшись на мокрое тело, неторопливо пошел своей до-рогой. Между ног у него было столь густо и черно, что Джером испугался: ему никогда не стать таким взрос-лым… Мальчик подходил к Плюхову монастырю и думал о том, что непременно опять сходит к бассейну и искупа-ется в нем. Еще ему было крайне интересно узнать, кто этот незнакомый мужик с телом Зевса, нарисованного в учебнике по античной истории. Размышления Джерома прервала маячившая невда-леке фигура в монашеских одеждах. Монах не спеша шел в ту же сторону, что и мальчик. Видимо, Джером шел быстрее и нагнал его в дороге. Отец Гаврон, узнал мальчик и замедлил шаг. Монах нес в руках какую-то бутыль, сжимая ее бе-режно, словно дитя. – Формоль", – подумал Джером. Поговаривали, что отец Гаврон был болен диабе-том – сахарной болезнью и что он в муках изобрел какое-то вещество, лечащее его от тяжкого недуга, кото-рое сам же и назвал формолью. Поговаривали, что обык-новенное живое существо формоль убивала наповал двумя каплями, но только не отца Гаврона. Он прини-мал ее по полстакана натощак каждое утро, что давало ему возможность жить и работать на подворье самые тя-желые работы. Особенно непослушных учеников интерната отдава-ли на перевоспитание в Плюхов монастырь, и попадали они непременно в келью отца Гаврона. Монах умел пере-воспитывать, выбивая спесь из послушников непосиль-ным трудом и коротким сном под утро. От этих послуш-ников город и узнал про изобретенную монахом фор-моль. Джером знал, что рано или поздно сам попадет под монастырский замок, но не огорчался, а, наоборот, наде-ялся, что ему удастся стащить хоть самую малость лекарства, являющегося сильнодействующим ядом. А уж он найдет ему применение. Мальчик еще немного замедлил шаг, давая монаху возможность оторваться… Потом обошел монастырь по правую руку и отыскал пригорок невдалеке от речки, за которым было удобно устроить засаду. Он улегся на землю и стал наблюдать за курами, пасущимися на пло-дородном берегу. Их было в этом месте великое множе-ство. Всех мастей и величин, глупые в своей безмятеж-ности в этот вечерний час, они представляли собой ве-ликолепные мишени… Джером осторожно достал из кармана самопал и дробь. Насыпал в трубочку серы и отсчитал три дробины. Оглядевшись еще раз по сторо-нам, оттянул боек и приготовился к стрельбе, приметив двух жирных петухов, черного и пестрого, которые так важно вышагивали в траве, как будто только что узнали о присуждении им Нобелевской премии в области физики. Мальчик тщательно прицелился и спустил курок. Заряд с грохотом угодил в пестрого петуха. Его голова, словно тухлый помидор, разлетелась на множество ош-метков, а обезглавленное тело в предсмертных конвуль-сиях забегало по мокрой траве, обливая кровью испу-ганных сородичей, бросившихся врассыпную. – Есть! – заорал Джером во все горло. – Да! Да! Да! Он рванулся вдогонку за убегающей жертвой, догнал ее, навалился всем телом и, пачкаясь в густой крови, дождался последних петушиных судорог. Если бы кто-ибудь в этот момент видел Джерома, то понял бы, что мальчик счастлив этой минутой. Его лицо лучилось диким восторгом, губы растягивала ши-рокая улыбка, а пальцы, сжимающие мертвую тушку за ноги, так и тряслись от возбуждения. Джером вытащил из-под ремня бутылку и принялся цедить в нее кровь из петушиного горла, давя на тушку коленом. – Вот ведь как мало в курице крови, – думал Джекарства, являющегося сильнодействующим ядом. А уж он найдет ему применение. Мальчик еще немного замедлил шаг, давая монаху возможность оторваться… Потом обошел монастырь по правую руку и отыскал пригорок невдалеке от речки, за которым было удобно устроить засаду. Он улегся на землю и стал наблюдать за курами, пасущимися на пло-дородном берегу. Их было в этом месте великое множе-ство. Всех мастей и величин, глупые в своей безмятеж-ности в этот вечерний час, они представляли собой ве-ликолепные мишени… Джером осторожно достал из кармана самопал и дробь. Насыпал в трубочку серы и отсчитал три дробины. Оглядевшись еще раз по сторо-нам, оттянул боек и приготовился к стрельбе, приметив двух жирных петухов, черного и пестрого, которые так важно вышагивали в траве, как будто только что узнали о присуждении им Нобелевской премии в области физики. Мальчик тщательно прицелился и спустил курок. Заряд с грохотом угодил в пестрого петуха. Его голова, словно тухлый помидор, разлетелась на множество ош-метков, а обезглавленное тело в предсмертных конвуль-сиях забегало по мокрой траве, обливая кровью испу-ганных сородичей, бросившихся врассыпную. – Есть! – заорал Джером во все горло. – Да! Да! Да! Он рванулся вдогонку за убегающей жертвой, догнал ее, навалился всем телом и, пачкаясь в густой крови, дождался последних петушиных судорог. Если бы кто-нибудь в этот момент видел Джерома, то понял бы, что мальчик счастлив этой минутой. Его лицо лучилось диким восторгом, губы растягивала ши-рокая улыбка, а пальцы, сжимающие мертвую тушку за ноги, так и тряслись от возбуждения. Джером вытащил из-под ремня бутылку и принялся цедить в нее кровь из петушиного горла, давя на тушку коленом. – Вот ведь как мало в курице крови, – думал Джером. – И стакана не наберется! Не то что в человеке – четыре литра! А в лосе, наверное, крови два ведра!.." Отбросив обескровленное тельце, мальчик отер бу-тылку от крови и перьев и, успокаиваясь, вновь залег за пригорок. На этот раз ему пришлось ждать гораздо долыпе. Куры, испуганные грохотом самопала, перекочевали подалыпе и теперь клевали возле самой реки, но все ясе зернышко за зернышком приближались к лобному ме-сту. – Вот твари безмозглые, – думал Джером. – Можно тысячу перестрелять, а они так и не поймут, что проис-ходит… Лось непременно убежал бы с этого места и ни-когда бы впоследствии к нему не приближался, а эти – прожорливые – ползут на смерть". Джером перезарядил самопал и прицелился в кудах-чущую птицу. На этот раз он попал курице в крыло. Жирная тварь завопила в гневе, хлопая по боку здоровым крылом, за-крутилась на одном месте, пытаясь избавиться от боли. Мальчик проворно выбежал из засады, прыгнул на раненую курицу и в одно движение скрутил ей голову. Затем повторил ту же процедуру, что и с предыдущей жертвой, – выдавил в бутылку теплую кровь и тща-тельно заткнул горлышко пробкой. Джером уходил в засаду и стрелял, пока не кон-чилась сера и дробь. Ему удалось подстрелить еще шесть птиц. Дважды, когда совсем стемнело, мальчик промахивался, что приводило его в бешенство. Тогда он лежал на земле, смотря в небо, и ждал, пока самообла-дание не вернется к нему. Бутылка на три четверти наполнилась густой кро-вью, чернеющей на глазах. Джером спрятал ее за ре-мень, согревая стекло теплом своего живота, и от-правился в обратную дорогу. – Ужин я пропустил, – думал мальчик. – Кто-нибудь из самых прожорливых сожрал мою свекольную котлету и будет мочиться завтра борщом… Обидно, если на ужин все-таки дали картофельное пюре с селедкой…" Джером взглянул на небо и увидел в нем луну – пол-ную и со щербинками по краям. – Пожалуй, двенадцатый час уже, – прикинул маль-чик. – Весь интернат спит, и входные двери заперты. Придется лезть через окошко туалета. Оно не запирает-ся на ночь, проветривая помещение от хлорки и давая возможность припозднившимся попасть в свою кро-вать… Хочу быть министром иностранных дел у деся-тилетнего Базеля, коронованного на престол в прошлом месяце. Я мог бы ему многое рассказать про свои мыс-ли. Десятилетние еще не могут думать по-настоящему, а потому нуждаются в помощи. А взрослый ребенку не помощник. Взрослый всегда – диктатор!.. Я бы расска-зал Базелю, что есть в жизни вещи куда интереснее иг-рушек, например уничтожать кур. Базель бы выдал мне настоящее оружие, из которого бы я уж наверняка не промахнулся… Первым моим указом было бы запреще-ние разводить кур и разрешение на неограниченный от-стрел одичавших… Я бы выдвинул ультиматум всем го-сударствам, чтобы они в две недели уничтожили всех кудахтающих птиц! Если же те не подчинятся – война! Война на полное уничтожение…" 8 Генрих Иванович сидел на террасе и пил пустой чай. Был первый час ночи, но полковник чувствовал, что ближайшие два часа сна не будет и что если он сей-час ляясет, то лишь напрасно промучается. До ушей доносился стрекот пишущей машинки, слегка раздра-жая. Раздражение не относилось к разряду механиче-ских шумовых воздействий. Скорее, Шаллера неприят-но волновала интрига, скрывающаяся под непонятны-ми словосложениями, изобретенными Еленой Белец-кой. Полковник подсознательно боялся, что изобрете-ние имеет свой смысл, что оно может в конце концов оказаться великим и Лазорихиево небо запылает кро-ваво не для него, призывая супружницу прикоснуться к истине. 1 Шаллер допил чай и отправился в ванную комнату. Он открыл кран с горячей водой и добавил холодную, смешивая струи до нормальной температуры. Затем { бросил под струю английские шарики с персиковым маслом и квадратик прессованной соли, способной ус-покаивать нервную систему. Пока ванна заполнялась водой, Генрих Иванович вышел на улицу и подошел к беседке, где в полной темноте Белецкая неутомимо щелкала клавишами пи-шущей машинки. Он подошел к жене сзади, некото-рое время смотрел ей на затылок, что-то прикидывая в уме. Затем взял ее за подмышки и поднял со стула. Елена слабо застонала, пытаясь дотянуться до листов бумаги. – Я тебя верну обратно, – зашептал полковник. – Нельзя же так! На кого стала похожа. Он поднял жену на руки, ощущая, как легко ее тело, как чувствуются косточки под тонкой кожей. Бе-лецкая слабо сопротивлялась, а когда Шаллер понес ее к дому, она заплакала. Он внес жену в ванную и посадил на турецкий стульчик. Она невидящим взглядом уставилась в коле-ни полковника и слабо взмахивала руками, словно ди-рижируя. Печатает, понял Шаллер. Он стал раздевать жену. Не торопясь, осторожно расстегнул пуговички платья и стянул его через го-лову Елены, ощущая кожей скопившуюся в материи грязь. Полковник бросил платье на пол и почти сдер-нул с Белецкой нижнее белье с истлевшими кружева-ми. Обнаженное тело Елены пахло осенью, а точнее, осенними листьями, пролежавшими всю зиму под сне-гом. Шаллер опустил Елену в ванну, и жена опять засто-нала. – Ничего-ничего, – проговорил полковник, с инте-ресом разглядывая ее тело. Так и недоразвившаяся грудь теперь и вовсе по-блекла, а бесцветные соски от воды сморщились. Еле-на столь исхудала, что ребра выступили далыпе, чем грудь, а угловатые бедра, казалось, способны издавать металлический звук при соприкосновении со стенками ванны. Генрих Иванович стал набирать пригоршнями горя-чую воду и поливать ею плечи жены, наблюдая, как по ним бегут крупные мурашки, спускаясь по груди к низу живота, горящему слегка потускневшим золотом. Он намыливал тело жены ласково и осторожно, словно это была кожа младенца, всего лишь неделю назад появившегося на свет. Благоуханной пеной на-мазывал подмышки Белецкой и тщательно выбривал детей-cирот имени Графа Оплаксина, погибшего в боях за собственную совесть, слависту Теплому, известному городскому дешифровщику. Полковник заснул. Все его болыпое тело рассла-билось на прохладных простынях, широченная грудь вздымалась спокойно и равномерно, а голова в первые минуты сна была свободна от сновидений. 9 Джером подошел к зданию интерната. Ни одно окно не горело, а потому он, тихо ступая, зашел со двора, за-брался на карниз и пошел по нему к туалетной комнате. Он широко раскинул руки по стене, чтобы сохранить равновесие, и маленькими шажками приближался к цели. Мальчик представил, что под его ногами разверз-лась пропасть, и если он сделает неверный шаг, то его тело разобьется о скалы и он уже никогда не сможет ду-мать. Джером успешно добрался до незапертого окна, за-брался на подоконник и спрыгнул на пол туалета. – Ой! Кто это?! – услышал он испуганный голос. – А ты кто? – в свою очередь спросил Джером. – Я… я– Солдатов из второго класса, – ответил испуганный голос. – А я – Джером из седьмого… Ты чего здесь дела-ешь? – Сижу. – А чего сидишь? – Ты меня так напугал, что я мимо сделал… – Не бойся! Я никому про это не скажу. Но и ты меня не видел. Понял? – Понял, – отозвался Солдатов и грустно вздохнул. Джером вышел из туалетной комнаты и, придержи-вая на животе бутылку, тихо побежал по коридору к спальням. Заглянул в свою комнату, учуял испорчен-ный воздух и понял, что Супонин тоже вернулся и уже спит. Мальчик осторожно затворил дверь и на цыпочках пошел к комнате, расположенной на другой стороне ко-ридора. Он вошел в спальню, остановился посреди, при-слушиваясь к дыханию спящих, затем вытащил из брюк бутыль, прислонил стекло к щеке, пробуя, согрелась ли кровь, подошел к кровати у окна и склонился над ней, рассматривая лицо спящего Бибикова. Гераня спал крепко, словно убитый. Он поджал под себя жирные ко-ленки, а толстая ладошка лравой руки покоилась под свинячьей щекой. Рот Бибикова был приоткрыт, и от краешка губ к подушке тянулась дрожащая слюнка. Джером открыл бутылку и осторожно стал поли-вать куриной кровью лицо Герани. Поскольку кровь на-грелась на животе, Бибиков не учуял ее липкости на своей физиономии и продолжал спать молодецким сном. Джером полил его щеки и шею, остатками измазал по-стельное белье и засунул опорожненную бутыль под кровать. Потом мальчик присел на краешек матраса своего одноклассника и мягко потрепал его по плечу. Бибиков открыл глаза, чмокнул губами и втянул в себя слюну. – Ты чего? – чавкнул он спросонья. – Ты весь в крови, Гераня. – Чего? – У тебя из горла кровь хлещет, Бибиков, – пояс-нил мальчик. Гераня сел в кровати и только сейчас почувствовал на своей коже липкое вещество, стекающее к брюху. Он мазнул по своему лицу пятерней и понюхал. – Кровь, что ли? – произнес Бибиков удивленно. – Откуда? – попробовал на вкус. – Я тебе горло перерезал, – сказал Джером. – Ты скоро умрешь. В человеке всего четыре литра крови, а из тебя уже полтора вытекло. Так что минут пять оста-лось. Не больще. Что ты сейчас чувствуешь, Бибиков? Бибиков ошарашенно огляделся по сторонам, увидел темные пятна на белом пододеяльнике, завращал глаза-ми, постепенно соображая, а когда наконец мысль в его голове определилась, он в ту же секунду схватился за горло и завыл тихим голосом. – Ты перерезал мне горло! – выл Гераня. – Перерезал, – подтвердил Джером. – Кстати, а что сегодня давали на ужин? – Ты убил меня… – Да, сейчас ты умрешь… – Мне больно… – Потерпи мгновение. – Я умираю… Джером погладил Бибикова по голове, словно ребен-ка, у которого болит зуб. – За все содеянное в жизни когда-то приходится от-вечать, – заметил он. – А ответ монсет быть только один – смерть. Грешил ты или не грешил, все одно – смерть. Не так уж важно, рано или поздно ты сделаешь свой последний вздох. Бибиков захрипел. Он держался обеими руками за горло, выпучив глаза, и ждал, когда сердце последний раз ударит в колокол души и та, лишившись равнове-сия, сдернется с места и устремится в неизведанное. – Самое главное, дорогой Бибиков, куда направится твоя душа. Если говорить честно, положа руку на серд-це, ей место там, – Джером ткнул пальцем в пол. – Но говорят, что дети в ад не попадают. А в раю тебя будет поджидать мой отец, капитан Ренатов. – Мой отец – полковник, – жалобно выговорил Ге-раня. – Он тоже в раю… А твой – всего лишь капи-тан… Джером задумался. В словах Бибикова была своя правота. Он решил переменить тему разговора: – Скажи, Бибиков, что ты чувствуешь сейчас, когда тебе осталось одно мгновение? Ты видишь смерть?.. Как она выглядит?.. Тебе страшно? Бибиков заплакал. Из его маленьких глазок потекли слезы, смешиваясь с куриной кровью. Он продолжал ти-хонько подвывать, боясь заорать во все горло, чтобы не ускорить свой конец. – У тебя, Гераня, – продолжал Джером, – повреж-дена сонная артерия. Помнишь, мы проходили по анато-мии. Артерия несет в себе кровь. Ее стенки снабжены эластичными мышцами. При каждом ударе сердца арте-рия сокращается, и оттого образуется пульс… Кстати, как твой пульс? Джером взял Гераню за руку, нащупывая пульс на кисти. – Ужас сколько крови! В тебе, Бибиков, почти столько же крови, как в лосе!.. А пульс твой нащупать ие могу! – Позови доктора Струве, – шепотом попросил Ге-раня. – Я боюсь… – Доктор Струве не поможет. Когда он приедет, твое тело уже начнет остывать и ты пойдешь синими пят-нами! Бибиков громко икнул. – К твоим ногам привесят бирочку и похоронят на бедняцком кладбище!.. На соседней кровати зашевелился Чириков – длин-ный, но очень худой подросток, крайне способный к ма-тематике. Он сел в кровати, протер сонные глаза и на-пялил на нос очки. – Эй, что у вас там происходит? – Он протяжно зев-нул. – Ночь на дворе, а вы лясы точите. – Он мне горло перерезал… – заплетающимся язы-ком проговорил Бибиков. – Я умираю… – Чего-чего? – не понял Чириков. – Я перерезал Бибикову горло, – отчетливо произ-нес Джером. – Он умирает. Не понял, что ли?! Чириков охнул, слетел с матраса и включил в спаль-не свет. От открывшейся картины у него отвисла че-люсть. Гераня сидел на краю кровати, сжимая руками горло. Вся его грудь и живот были вымазаны кровью, он трясся как в лихорадке, а по жирным ляжкам потекла желтая струйка, образуя на полу лужу. Долговязый подросток присел возле Бибикова и, кривя лицо, стал его рассматривать. – За что ты его, Ренатов? – с ужасом спросил он. – Нашло что-то, – ответил Джером. – Какая-то сила заставила… – Эй, погодите-ка, погодите!.. – встрепенулся Чи-риков. – А что-то я раны не вижу!.. Ну-ка! – Он оторвал негнущиеся руки Бибикова от горла и внимательно рассмотрел его шею. – Ну, так и есть, раны-то нету, от-куда кровь тогда?.. Странное дело… Джером продолжал сидеть на кровати Герани, отвернувшись в сторону окна. – Эй, Бибиков, у тебя чего-нибудь болит? – спросил Чириков. – Горло, – просипел Гераня. – Но раны-то нету… Просто кровь… Может, из носа? – Я, пожалуй, пойду, – безразличным голосом сообщил Джером и встал. Звякнула бутылка, задетая его ногой. Она по-предательски выкатилась из-под кровати, сочась капельками куриной крови из горлышка. – Та-а-к!.. – протянул Чириков. – Так-ак… – Умираю, – прошептал Бибиков, ничего не замечая вокруг. – Последняя минута настала… – Пошел я, – еще раз сообщил Джером. – Погоди! – Чириков схватил его за руку. – Не стони! – рыкнул он Геране. – Не сдохнешь ты! Не резал он тебе горло! Видишь – бутылка на полу! Бибиков покрутил глазными яблоками. Он глянул сначала на пол, потом на Джерома, туго соображая. – Ну, теперь понял? Гераня ощупал свое горло и грудь, затем ноги, мокрые от мочи. – Он же тебя просто вымазал в крови! Ничего он тебе не резал! Теперь-то ты понял?! – Ну, чего схватился? – спросил Джером Чирикова, выдергивая руку. – Тебе конец, Ренатов! – с сожалением отметил долговязый подросток. – Сейчас он придет в себя и тогда… Не завидую тебе… – Так, значит, я не умру? – с надеждой в голосе спросил Гераня. Джером хмыкнул. Чириков отпустил его руку и сел на свою кровать, с любопытством ожидая продолжения. – Значит, говоришь, он меня вымазал кровью? – Вымазал, – подтвердил Чириков. – Как дважды два… И тут Гераня заревел, как бешеный медведь. Он вскочил с кровати, оскалив пасть, сжал кулаки и прыгнул на Джерома. – Да я тебя, падла!.. – ревел он, осыпая голову мальчика ударами. – Я тебе, куриная потрошина, киш-ки выпущу и на шею намотаю!.. Избивая Джерома, Бибиков брызгал слюной, выплевывая ругательства, а Чириков воодушевленно наблю-дал за этой картиной, изредка вскрикивая: – Тише, ребята, тише! – Бибиков, миленький!!! – визжал Джером. – Пожалей меня, родной! Я для тебя все сделаю!.. Пожа-ле-е-й!.. – Тише, ребята, тише!.. Тут дверь в комнату отворилась. На пороге спальни стоял г-н Теплый в измятой пижаме и с метровой линей-кой в руках… – Это – конец", – подумал Джером. 10 Г-н Теплый, будучи молодым человеком, закончил один из славнейших университетов Европы и считался в свои годы передовым представителем молодежи. Получив степень магистра филологии и являясь знатоком России, он свободно мог получить отличное место при Венском университете и читать студентам лекции о таинствах российской души. Ему также предлагали стать специалистом по России при японском императоре и переводчиком при герцоге Эдинбургском. Но от всего этого молодой человек отказался, примкнув к мистической секте под названием – Око". Поговаривали, что это секта сатанистов, что на ее собраниях происходит нечто ужасное, вплоть до поедания органов, извлеченных из трупов, дабы продлить себе исизнь. Но слухи есть слухи… На самом деле никто доказательно не ведал о происходящем в секте. Ни одна душа своими глазами не видела разделанных трупов. Впрочем, чтобы вокруг – Ока" не возникало нездорового ажиотажа, австрийские власти попросили сектантов выбрать место дислокации в какой-нибудь другой стране, определили им на выезд двадцать четыре часа и дали понять, что если сатанисты не уберутся, их ожидает тюремная камера. Члены секты перебрались в Германию, где на вокзале им вручили листок с уведомлением, что они элементы крайне нежелательные в стране, и – Око" транзитом перебралось в Венгрию. На таможенном посту мадьяр сектантов жестоко избили прикладами ружей. Особенно досталось Теплому. Молодой человек шесть месяцев пролежал в госпитале, а на его голове на всю жизнь осталась вмятина. После излечения славист пытался найти своих единомышленников, но следы местопребывания – Ока" как в воду канули. Теплый решил было воспользоваться вакансиями, предложенными ранее, но в Венском университете ему отказали под тем предлогом, что все сроки ожидания вышли и место уже занято другим русоведом. Японский император прислал Теплому маленький ножичек для разделки мяса, с азиатской ухищренностью намекая слависту, что его дело быть мясником, а не консультантом при императоре. От герцога Эдинбургского ответа не было вовсе. Теплый решил было вернуться на родину и попытать счастья устроиться при какой-нибудь университете, хотя бы в Казани. Но оказалось, что Россия изобилует знатоками русской филологии, надобность еще в одном отсутствовала, и, чтобы не умереть с голоду, сатанист Теплый согласился на место учителя в чанчжоэйском Интернате для детей-сирот имени Графа Оплаксина, павшего в боях за собственную совесть. Не имея средств, Теплый обосновал себе крохотную квартирку в самом интернате и на досуге занимался расшифровкой всяких замысловатых надписей, из-за злобности оставленных далекими и близкими предками, подрабатывая этим себе на жизнь. Его способности к решению самых трудных ребусов проявились еще в больнице, когда он заживлял пробитый череп и маялся скукой. Как-то, пролистывая газеты, он наткнулся на статью известного археолога Беркгауза, нашедшего в Африке следы древнейшего народа, процветавшего четыре тысячи лет назад и владевшего письменностью. 06 этом говорила неболыпих размеров гранитная плита с начертанными на ней символами. В статье Беркгауз сообщал, что ему не удалось найти ключа к расшифровке надписи, но он не теряет стремления, в самом ближайшем будущем надеясь найти разгадку. А еще в газете был помещен фотографический снимок той самой плиты, найденной в саванне, с хорошо пропечатавшимися символами. Поскольку никаких развлечений в больнице не было, Теплый употребил все ленивое время на расшифровку африканской надписи, выписав для этого всю необходимую литературу из букинистического магазина, и через месяц ему это удалось. Он тут же в восторге отписал десятистраничное письмо Беркгаузу, в котором привел перевод надписи и систему ее расшифровки. Африканская надпись гласила: – Я любил тебя, как Бог Дьявола". К расшифровке Теплый приложил убедительные доказательства, что гранитные начертания относятся к более позднему периоду, приблизительно двести лет до нашей эры, а сама плита с надписями на ней вовсе не принадлежит древнему африканскому народу, а привезена на континент еврейскими поселенцами. Таким об-разом, открытие теряет свою заявленную ценность. Через месяц Теплый получил письмо от археолога, в котором тот в грубой форме просил молодого невежду не лезть своим свиным рылом в царские покои классической мысли. – Кретин! – писал Беркгауз. – Если ты еще раз пришлешь мне карюли со своими глупостями, я отправлю тебя в самую вонючую тюрьму Пакистана, где тебе в уши будут засовывать ядовитых пауков!" Более Теплый не сносился с Беркгаузом. В Чанчжоэ Теплому удалось расшифровать надпись на могильной плите, высеченную перед смертью дедом Мбтислава Борисыча Мирова, мужа Веры Дмитриевны, и ужасно интриговавшую весь город на протяжении сорока лет. – Не завидую вам, потомки, – гласила эпитафия. – Те, кто полз по земле, – взлетят, те, кто летал в поднебесье, – будут ползать, как гады. Все перевернется, и часовая стрелка пойдет назад". Надо отметить, что расшифрованная эпитафия не уняла интриги, а, наоборот, вселила в горожан какое-то мистическое уныние, так как покойный обещал потомкам в будущем что-то неприятное. Так или иначе, Мировы выплатили Теплому приличный гонорар, который он до копейки истратил на атласы судебной медицины, вставшие десятками тямселых томов на книжных полках его казенной квартиры. Утеряв всяческую возможность блестящей карьеры, очутившись вместо императорского дворца в захолустном интернате для сирот, которым по тысяче раз прихо-дилось втолковывать прописные истины, Теплый, как и множество русских интеллигентов, пустился по лесенке жизни в нескончаемый путь падения. Нет, он не запил, не колол себе в вены морфин, просто что-то приключилось с его сознанием, ставшим вдруг иным, нежели когда-то – нездоровым. Коллеги учителя замечали в Теплом какую-то странную безразличность ко всему окружающему, неряшливость натуры и тела. Более наблюдательные ловили странный блеск его глаз, особенно когда славист смотрел на некоторых детей, но предпочитали не обращать на это внимания, боясь выдать за действительное то, чего на самом деле не существует. Г-н Теплый ни с кем не общался, да и к нему никто не стремился, так как преподаватели в основной своей массе были мещанского сословия и считали филолога из падших аристократов, которые куда как хуже мещан. Лучше, как говорится, выслужиться до ефрейтора, чем из генералов быть разжалованным в старшины. Русский человек готов со-страдать пьяницам и убийцам, но никак не свергнутым царям. Сегодняшним вечером к Теплому пришел посетитель. Это был богатырского телосложения мужчина в военной форме с полковничьими погонами на покатых плечах. В руках мужчина сжимал портфель свиной кожи. – Генрих Иванович Шаллер, – представился гость. – Чем могу-с? – Разрешите войти? Теплый пожал плечами, пропуская незнакомца в свою комнату. Сам зашел следом и поспешил закрыть некоторые книги, лежащие на письменном столе. Генрих Иванович успел заметить какие-то странные фотографии. Ему на мгновение показалось, что на них запечатлены покойники и у некоторых из них выпущены наруису внутренности. Еще Шаллер услышал звуки скворчащей сковородки, по всей видимости находящейся за фанерной перегородкой. – Однако какой странный человек", – подумал он и уселся на предложенный стул. – Э-э… Простите, как вас величать?.. – спросил Генрих Иванович. – Теплый. Гаврила Васильевич Теплый. Чем могу-с? Полковник на секунду замялся, думая, с чего начать.

The script ran 0.006 seconds.