1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Петер Хег
Смилла и ее чувство снега
ГОРОД
I
1
На улице необычайный мороз - минус 18 градусов по Цельсию, и идет снег, и на том языке, который больше уже не является моим, такой снег называется qanik - большие, почти невесомые кристаллы, которые всё падают и падают, покрывая землю слоем белого порошка.
Декабрьская тьма поднимается из могилы, которая кажется необъятной, как и небо над нами. В этой тьме наши лица - лишь слабо светящиеся диски, но, тем не менее, я чувствую, с каким неодобрением священник и служитель относятся к моим черным чулкам в сеточку и к причитаниям Юлианы, которые усугубляются тем, что утром она приняла таблетку антабуса и теперь встречает горе почти в трезвом виде. Им кажется, что мы с ней не проявили уважения к погоде и к трагическим обстоятельствам. А на самом деле и нейлоновые чулки, и таблетки по-своему воздают должное и холоду, и Исайе.
Женщины вокруг Юлианы, священник и служитель, все они - гренландцы, и когда мы поём Guutiga, illimi “Ты, мой бог”, и когда ноги Юлианы подкашиваются и она всё сильнее и сильнее начинает рыдать, и когда священник говорит на западно-гренландском, опираясь на любимое моравскими братьями место из апостола Павла об очищении кровью, то, забывшись на мгновение, можно подумать, что ты в Упернавике, или Хольстейнсборге, или Кваанааке.
Но высоко в темноту, словно борт корабля, поднимаются стены тюрьмы Вестре - мы в Копенгагене.
Гренландское кладбище - это часть кладбища Вестре. За гробом Исайи движется процессия - знакомые, поддерживая, ведут Юлиану, за ними следуют священник и служитель, механик и маленькая группа датчан, среди которых я узнаю только попечителя и асессора.
Священник говорит что-то, наводящее на мысль, будто он действительно должен был знать Исайю, хотя, насколько мне известно, Юлиана никогда не ходила в церковь.
Потом его голос перестает быть слышен, потому что теперь все жен-шины плачут вместе с Юлианой.
Собралось много людей, может быть, человек двадцать, и теперь они целиком отдаются горю, словно погружаются в черную реку, уносящую их своим течением, и никто посторонний не может понять этого, никто, если только он не вырос в Гренландии. Но, может быть, даже и этого недостаточно. Ведь и я не могу разделить это с ними.
Я первый раз внимательно смотрю на гроб. Он шестиугольный. Такую форму в какой-то момент приобретают кристаллы льда.
Вот его опускают в могилу. Гроб сделан из темного дерева, он кажется таким маленьким, и на нем уже слой снега. По размеру снежинки как маленькие перышки, да и сам снег такой же - он вовсе не обязательно холоден. В этот час небеса оплакивают Исайю, и слезы превращаются в снежный пух, покрывающий его. Это вселенная прячет его под перину, чтобы ему никогда больше не было холодно.
В ту минуту, когда священник бросает горсть земли на гроб, когда мы должны повернуться и уйти, наступает тишина, которая кажется бесконечной. В этой тишине умолкают женщины, никто не двигается, это как будто затишье в ожидании того, что что-то произойдет. Мое сознание отмечает две вещи.
Первое - это то, что Юлиана падает на колени и опускает лицо к земле, и женщины не останавливают ее.
Второе событие происходит внутри, во мне - это рождается понимание.
У нас с Исайей, должно быть, навсегда был заключен серьезный договор о том, чтобы не оставлять его в беде, никогда, даже сейчас.
2
Мы живем в “Белом Сечении”.<Так в Дании называется лоботомия - операция по иссечению лобных долей человеческого мозга с целью лечения людей, страдающих психическими заболеваниями. Считается, что излечение сопровождается изменениями личности, в частности, наносится ущерб эмоциональной сфере человека, появляется безволие и апатия (прим пер.)>
На полученном безвозмездно участке земли жилищно-строительный кооператив воздвиг несколько блочных коробок из белого бетона, за которые он получил премию от “Общества по украшению столицы”.
Все это, в том числе и премия, производит жалкое и убогое впечатление, однако плата за квартиру составляет вовсе не безобидную сумму, она столь велика, что здесь могут жить лишь такие люди, как Юлиана, за которых платит государство, или механик, которому пришлось согласиться на то, что удалось найти, или еще более маргинальные существа вроде меня. Так что название квартала, хотя и обидно для нас, живущих здесь, но, тем не менее, в целом оправданно.
Есть причины, заставляющие человека переезжать на новое место, и есть причины, которые заставляют его оставаться там, где он живет. Со временем вода стала иметь для меня большое значение. “Белое Сечение” выходит прямо на копенгагенскую гавань. Этой зимой мне удалось увидеть, как образуется лед.
Мороз начался в ноябре. Я испытываю уважение к датской зиме. Холод - не тот, который можно измерить, не тот, который показывает термометр, а тот, который чувствуешь, - зависит скорее от силы ветра и влажности воздуха, чем от того, какой на самом деле мороз. В Дании я мерзла сильнее, чем когда-либо в заполярном Туле. Когда первые ливни начинают хлестать меня и ноябрь мокрым полотенцем по лицу, я готова их встретить - в меховых сапогах, рейтузах из “альпаки”, длинной шотландской юбке, свитере и накидке из черного “гортекса”.
И вот температура начинает падать. В какой-то момент на поверхности моря она достигает минус 1,8 градусов Цельсия, и образуются первые кристаллы, недолговечная пленка, которую ветер и волны разбивают, превращая в ледяную крошку и создавая вязкую массу, называемую ледяное сало - grease ice, из нее в свою очередь возникают отдельные льдинки - блинчатый лед - pancake ice, который однажды в холодный воскресный день смерзается монолитным слоем.
И становится холоднее, и я радуюсь, потому что знаю - теперь мороз уже взял свое, теперь лед никуда не денется, теперь кристаллы образовали мосты и заключили соленую воду в полости, напоминающие своей структурой прожилки дерева, по которым медленно течет жидкость. Об этом задумываются немногие из тех, кто обращает взгляд в сторону Хольмена, но это подтверждает мысль, что между льдом и жизнью много общего.
Лед - это первое, что я обычно ищу глазами, когда поднимаюсь на мост Книппельсбро. Но в тот декабрьский день я замечаю нечто другое. Я вижу свет.
Он желтый, каким почти всегда бывает зимой свет в городе. Выпал снег, так что хотя свет и очень слабый, он усиливается, отражаясь от снега. Он виден на тротуаре рядом с одним из тех пакгаузов, которые не решились снести, когда строили наши дома. У стены здания, выходящей на Странгаде и Кристиансхаун, мигает вращающийся голубой сигнал патрульной машины. Я вижу полицейского. Временное заграждение, сделанное из красно-белой ленты. Ближе к стене дома я замечаю то, что огорожено, - маленькую темную тень на снегу.
Из-за того, что я бегу, и из-за того, что только пять часов, и на улицах еще много машин, я успеваю за несколько минут до появления машины скорой помощи.
Исайя лежит, подобрав под себя ноги, уткнувшись лицом в снег и закрыв голову руками так, будто он заслоняет глаза от освещающего его маленького прожектора, словно снег - это оконное стекло, через которое он увидел что-то глубоко под землей.
Полицейскому наверняка следовало бы спросить меня, кто я, записать мою фамилию и адрес, и вообще, подготовить все для тех его коллег, которые скоро займутся расследованием. Но это молодой человек с болезненным выражением лица. Он старается не смотреть на Исайю. Убедившись, что я не переступаю через его ленту, он перестает обращать на меня внимание.
Он мог бы огородить и больший участок. Но это бы ничего не изменило. Пакгаузы перестраивают. Люди и машины так сильно уплотнили снег, что он стал похож на каменный пол.
Даже мертвым Исайя кажется каким-то отстраненным, будто не хочет, чтобы к нему чувствовали сострадание.
В вышине, над светом прожектора, виднеется конек крыши. Здание пакгауза высокое, должно быть высотой с семи-восьмиэтажный дом. Примыкающий к пакгаузу дом ремонтируют. Фасад, выходящий на Странгаде, весь в лесах. Туда я и направляюсь, в то время как машина скорой помощи переезжает через мост и скрывается среди домов.
Леса закрывают всю стену дома до самой крыши. Нижняя лестница опущена. Чем выше я поднимаюсь, тем более непрочной кажется вся конструкция.
Крышу перестраивают. Надо мной возвышаются треугольные стропила, покрытые брезентом. Они закрывают только половину площади крыши. Вторая половина, обращенная к гавани, представляет собой ровную поверхность, покрытую снегом. На ней видны следы Исайи.
Там, где начинается снег, на корточках, обхватив руками колени и раскачиваясь взад и вперед, сидит человек.
Даже в такой сгорбленной позе механик кажется большим. И даже в полном отчаянии, он кажется сдержанным.
На крыше очень светло. Несколько лет назад под Сиорапалуком измеряли освещенность. С декабря по февраль, в течение трех месяцев, когда нет солнца. Кажется, что там должна быть вечная ночь. Но есть луна и звезды, а иногда и северное сияние. И снег. Было зарегистрировано такое же количество люксов, как и в Дании под Сканерборгом. Таким я и помню свое детство. Мы всегда играли на улице, и всегда было светло. То, что было светло, казалось тогда совершенно естественным. Ребенку многое кажется естественным. И только с годами начинаешь удивляться.
* * *
Меня, во всяком случае, поражает то, как освещена крыша передо мной. Как будто один лишь снег, лежащий слоем сантиметров в десять, был источником зимнего дневного света, до сих пор теплящегося в сиянии множества огоньков, похожих на мелкий, сероватый, сверкающий жемчуг.
У земли даже при сильном морозе снег всегда немного подтаивает из-за излучаемого городом тепла. Но здесь, наверху, он рыхлый, каким бывает, когда только что выпал. Только Исайя ступал по нему.
Даже когда нет тепла, нет свежевыпавшего снега, нет ветра, даже тогда снег меняется. Как будто он дышит, как будто он уплотняется и поднимается, оседает и распадается на части.
Он и зимой ходил в кедах, и это его следы, отпечатки стертой подошвы его баскетбольных ботинок с едва заметным рисунком концентрических окружностей в той части подошвы, на которой спортсмен делает поворот.
Он вышел на снег в том месте, где мы стоим. Следы идут под уклон к краю крыши и тянутся дальше вдоль края на протяжении метров десяти. Здесь они останавливаются. Чтобы затем повернуть к углу и торцу дома. Там они идут примерно на расстоянии полуметра от края до угла, напротив которого другой пакгауз. Оттуда он отошел вглубь метра на три, чтобы разбежаться. Потом следы ведут прямо к краю, где он сорвался.
Противоположная крыша покрыта черной, глазированной черепицей, которая ближе к желобу обрывается так круто, что снега на ней нет. Ухватиться было не за что. Получается, что он с таким же успехом мог прыгнуть прямо в пустоту.
Кроме следов Исайи, других следов нет. На покрытой снегом поверхности не было никого, кроме него.
- Я нашел его, - говорит механик.
Мне никогда не привыкнуть к тому, как плачут мужчины. Возможно, потому что я знаю, как губительно действуют слезы на их чувство собственного достоинства. Возможно, потому что слезы так непривычны для них, что всегда переносят их назад в детство. Механик в таком состоянии, что уже не вытирает глаза, его лицо - сплошная слизистая маска.
- Сюда кто-то идет, - говорю я.
Два появившихся на крыше человека не испытывают восторга при виде нас.
Один из них тащит фотооборудование и совсем запыхался. Другой несколько напоминает мне вросший ноготь. Плоский, твердый и полный нетерпеливого раздражения.
- Вы кто?
- Я его соседка сверху, - говорю я. - А этот господин - его сосед снизу.
- Спуститесь, пожалуйста, с крыши.
Тут он видит следы и перестает обращать на нас внимание.
* * *
Фотограф делает первые снимки большим фотоаппаратом “Полароид” со вспышкой.
- Только следы погибшего, - говорит Ноготь. Он говорит так, как будто в голове составляет протокол. - Мать пьяна. Он играл наверху.
Он снова замечает нас.
- Спускайтесь вниз.
В этот момент у меня в голове нет ясности, есть одна лишь путаница. Но такая большая путаница, что я вполне могу поделиться ею с другими. Поэтому я никуда не ухожу.
- Странный способ играть, не правда ли?
Найдутся, наверное, люди, которые назовут меня тщеславной. Я, пожалуй, не буду этого отрицать. Ведь для тщеславия у меня могут быть свои причины. Во всяком случае, именно то, как я одета, заставляет его прислушаться к тому, что я говорю. Кашемир, меховая шапка, перчатки. Конечно же, он хочет и имеет право отправить меня вниз. Но он видит, что я похожа на респектабельную даму. А ему не часто на копенгагенских крышах встречаются респектабельные дамы.
Поэтому он задумывается.
- Что вы имеете в виду?
- Когда вы были в этом возрасте, - говорю я, - и папа и мама еще не вернулись домой из шахты, а вы бегали один по крыше барака, вы бегали по прямой линии вдоль края?
Он задумывается.
- Я вырос в Ютландии, - говорит он потом. Но, говоря это, он не сводит с меня глаз.
Потом он поворачивается к своему коллеге.
- Нам надо сюда несколько ламп. И заодно проводи вниз эту даму и этого господина.
К одиночеству у меня такое же отношение, как у других к благословению церкви. Оно для меня свет милости божьей. Закрывая за собой дверь своего дома, я всегда осознаю, что совершаю по отношению к себе милосердное деяние. Кантор в качестве иллюстрации к понятию бесконечность рассказывал ученикам историю о человеке, державшем гостиницу с бесконечным числом комнат, и все они были заняты. Потом приезжал еще один постоялец. Тогда хозяин делал вот что: он переселял гостя из комнаты номер один в комнату номер два, того, кто жил в номере два - в номер три, того, кто жил в номере три - в номер четыре, и так далее. Так освобождалась для нового гостя комната номер один.
В этой истории меня восхищает то, что все ее участники - и постояльцы, и хозяин - считают совершенно естественным проведение бесконечного числа операций для того, чтобы один человек мог спокойно жить в своей собственной отдельной комнате. Это - настоящий гимн одиночеству.
Вообще-то я отдаю себе отчет в том, что я оборудовала свою квартиру, как гостиничный номер. Не стараясь никак изменить впечатление, что живущий в этой квартире находится здесь проездом. Когда у меня возникает потребность объяснить это самой себе, я вспоминаю о том, что родственники моей матери, как и она сама, были чем-то вроде кочевников. В качестве оправдания объяснение не очень-то убедительное.
Но у меня есть два больших окна, выходящих на море. Мне видно церковь Хольмен, здание Морского страхового общества, Национальный банк, мраморный фасад которого сегодня вечером такого же цвета, что и лед в гавани.
Я думала о том, что мне надо скорбеть. Я поговорила с полицейскими, поддержала Юлиану, проводила ее к знакомым и вернулась назад, и все это время не подпускала скорбь к себе, удерживая ее на расстоянии. Теперь пришла моя очередь почувствовать несчастье.
Но еще не пришло время. Скорбь - это дар, это то, что надо заслужить. Я сделала себе чашку мятного чая и встала у окна. Но я ничего не чувствую. Может быть, потому что я чего-то не сделала, осталась какая-то незавершенность из тех, что могут затормозить выражение чувств.
Так что я пью чай, пока движение на Книппельсбро стихает, и в ночи остаются лишь отдельные красные полоски от габаритных огней. Постепенно я немного успокаиваюсь. Наконец настолько, что могу пойти спать.
3
Первый раз я встретила Исайю однажды в августе полтора года назад. Свинцовая и влажная жара превратила Копенгаген в очаг стремительно зарождающегося безумия. Я проехала в автобусе, пронизанном удушливо-давящей атмосферой, в новом платье из белой льняной ткани с глубоким вырезом на спине и отделкой из валансьенских кружев, которые я долго отпаривала и крахмалила и которые теперь поникли в полном унынии.
Есть люди, которые в это время года отправляются на юг. К теплу. Сама я никогда не бывала южнее Кёге. И не собираюсь туда, пока ядерная зима не заморозит Европу.
Это один из тех дней, когда можно задать вопрос, в чем смысл существования, и получить ответ, что никакого смысла нет. А тут еще на лестнице, этажом ниже моей квартиры, копошится какое-то существо.
Когда первые партии гренландцев начали в 30-е годы приезжать в Данию, одним из первых впечатлений, о которых они писали домой, было замечание, что датчане - страшные свиньи, потому что они держат в доме собак. На секунду мне показалось, что на лестнице лежит собака. Потом я поняла, что это ребенок, но в такой день это ничуть не лучше.
- Отвали, засранец, - говорю я.
Исайя смотрит на меня.
- Peerit, - говорит он. - Сама отвали.
Только немногие из датчан могут разглядеть во мне это. Они, как правило, замечают во мне какие-то азиатские черты, только когда я сама наложу тени под скулы. Но этот мальчишка на лестнице смотрит прямо на меня взглядом, который сразу же замечает то, что нас с ним роднит. Такой взгляд бывает у новорожденных. Потом он утрачивается, чтобы иногда опять появиться в глубокой старости. Возможно, что я сама никогда не обременяла свою жизнь детьми отчасти и потому, что слишком много думала над тем, почему же люди теряют мужество прямо смотреть друг другу в глаза.
- Ты мне почитаешь?
В руке у меня книга. Это она заставила его задать такой вопрос.
Можно было бы сказать, что он похож на лесного эльфа. Но он грязен, в одних трусах, блестит от пота, и поэтому можно с таким же успехом сказать, что он похож на тюленя.
- Отвали, - говорю я.
- Ты не любишь детей?
- Я детей пожираю.
Он освобождает мне проход.
- Salluvutit, врешь, - говорит он, когда я прохожу мимо.
В эту минуту я замечаю в нем две особенности, которые каким-то образом соединяют нас с ним. Я вижу, что он одинок. Словно изгнанник, который всегда будет одинок. И я вижу, что он не боится одиночества.
- Что это за книга? - кричит он мне вслед.
- Евклидовы “Элементы”, - говорю я и захлопываю дверь.
Так и вышло - мы выбрали “Элементы” Евклида.
Именно эту книгу я достаю в тот вечер, когда раздается звонок, а за дверью стоит он, по-прежнему в одних трусах, и просто прямо смотрит на меня, и я отступаю в сторону, а он входит в дом и в мою жизнь, чтобы остаться в ней навсегда, вот тогда я снимаю с полки именно Эвклидовы “Элементы”. Как будто для того, чтобы прогнать его. Как будто для того, чтобы сразу же показать, что у меня нет книг, которые могут интересовать ребенка, что мы с ним не можем встретиться над книгой, и вообще не можем встречаться. Как будто, чтобы избежать чего-то.
Мы садимся на диван. Он сидит, скрестив ноги, на самом краю, как сидели дети в Туле, у залива Инглфилд, на краю саней, которые летом в палатке превращаются в скамейку.
- “Точка - это то, что нельзя разделить. Линия - это длина без ширины”.
Эта книга становится той книгой, которую он никогда не комментирует и к которой мы всегда будем возвращаться. Бывает, что я пытаюсь читать ему другие. Однажды я взяла в библиотеке книгу “Толстяк Расмус на льду”. С невозмутимым спокойствием он слушает, как я описываю ему первые картинки. Потом он показывает пальцем на Расмуса.
- Это вкусно? - спрашивает он.
- “Полукруг - это фигура, которая ограничена диаметром и отрезанной диаметром периферией”.
Чтение для меня в этот первый августовский вечер проходит три стадии.
Сначала я просто чувствую раздражение из-за всей неловкости этой ситуации. Потом возникает настроение, которое у меня всегда появляется, стоит мне только подумать об этой книге - торжественность. Сознание того, что это - основа, предел. Что если двигаться назад, мимо Лобачевского и Ньютона, все дальше и дальше, придешь, наконец, к Евклиду.
- “На большем из двух неравных отрезков...”
В какой-то момент я перестаю осознавать, что я читаю. В какой-то момент есть только звук моего голоса в комнате и свет заката с Сюдхаун. А потом даже и голос пропадает, есть только мальчик и я. В какой-то момент я перестаю читать. И мы просто сидим и смотрим прямо перед собой, как будто мне пятнадцать, а ему шестнадцать, и мы дошли до the point of no return <Точка, откуда невозможно вернуться (англ.) (Прим. перев.)>. Потом он в какой-то момент тихо встает и уходит. Я смотрю на закат, который в это время года продолжается три часа. Как будто солнце в последнюю минуту перед заходом все-таки нашло в этом мире какие-то достоинства, и из-за этого теперь не хочет уходить.
Конечно же, Евклид его не отпугнул. Конечно же, было неважно, что я читаю. Я с таким же успехом могла читать вслух телефонную книгу. Или книгу Льюиса и Карриса “Изучение и классификация льда”. Он бы все равно приходил и сидел со мной на диване.
Бывало, что он приходил каждый день. А иногда я могла за две недели только раз увидеть его издалека. Но если он приходил, то это обычно бывало, когда начинало темнеть, когда день заканчивался, и Юлиана была в бесчувственном состоянии.
Иногда я отводила его в ванную. Ему не нравилась горячая вода. Но в холодной его нельзя было отмыть. Я ставила его в ванну и открывала душ. Он не противился. Он давно научился мириться с превратностями судьбы. Но он ни на секунду не отводил своего укоризненного взгляда от моего лица.
4
В моей жизни было множество интернатов. Обычно я стараюсь вытеснять это из памяти, и на протяжении длительных отрезков времени мне это удается. Отдельному воспоминанию случается пробиться на свет только в виде мимолетной картины. Как, например, совершенно особому воспоминанию об общей спальне. В Стинхойе под Хумлебеком у нас была общая спальня. Одна спальня для девочек, одна для мальчиков. По ночам открывали окна. А наши одеяла были слишком тонкими.
В морге копенгагенского амта, в подвале под зданием Института судебной медицины Государственной больницы, спят в общих спальнях своим последним, ледяным сном охлажденные почти до нуля мертвецы.
Повсюду чистота, современные и четкие линии. Даже в смотровой, покрашенной, как гостиная, где поставлено несколько торшеров, и одинокое зеленое растение в горшке пытается поднять настроение.
Исайя покрыт белой простыней. На нее кто-то положил маленький букетик цветов, словно для того, чтобы растение в горшке не чувствовало себя одиноко. Он закрыт с головы до ног, но его можно узнать по маленькому телу и большой голове. В Гренландии перед французскими антропологами встали серьезные проблемы. Они разрабатывали теорию о том, что существует прямая связь между умом человека и величиной черепа. У гренландцев, которых они считали переходной формой от обезьяны к человеку, они обнаружили самый большой череп.
Человек в белом халате откидывает простыню с его лица. На нем нет никаких повреждений, кажется, будто из его тела очень осторожно выпустили кровь и лишили его красок, а потом уложили спать.
Юлиана стоит рядом со мной. Вся в черном, трезвая уже второй день подряд.
Когда мы идем по коридору, белый халат идет с нами.
- Вы родственница? - высказывает он предположение. - Сестра?
Он не выше меня ростом, но коренаст и похож на приготовившегося к нападению барана.
- Врач, - говорит он. Он показывает на карман халата и обнаруживает, что там отсутствует карточка с его именем и фамилией.
- Черт побери, - говорит он.
Я иду дальше по коридору. Он идет прямо за мной.
- У меня самого есть дети, - говорит он. - Вы не знаете, его нашел врач?
- Механик, - говорю я.
Он едет вместе с нами в лифте. Неожиданно у меня появляется желание узнать, кто именно касался Исайи.
- Вы его обследовали?
Он не отвечает. Возможно, он меня не слышал. Он идет вразвалку впереди нас. У стеклянной двери он резким движением, словно эксгибиционист, распахивающий пальто, вытаскивает кусочек картона.
- Моя визитная карточка. Жан Пьер, как флейтист. Лагерманн, как сорт лакрицы.
Мы с Юлианой не сказали друг другу ни слова. Но когда она села в такси, и я собираюсь захлопнуть за ней дверцу, она хватает меня за руку.
- Эта Смилла, - говорит она, как будто речь идет об отсутствующем человеке, - замечательная женщина. На все сто процентов.
Машина отъезжает, и я выпрямляюсь. Почти двенадцать часов. У меня назначена встреча.
“Гренландский государственный центр аутопсии” - написано на стеклянной двери, у которой оказываешься, пройдя по улице Фредерика Пятого назад мимо здания “Тейлум” и Института судебной медицины к новому крылу здания Государственной больницы и поднявшись на лифте на шестой, последний этаж мимо этажей, обозначенных на панели лифта как “Гренландское медицинское общество”, “Полярный центр”, “Институт арктической медицины”.
Сегодня утром я позвонила в полицию, и меня соединили с отделением “А”, где мне к телефону позвали Ногтя.
- Вы можете посмотреть на него в морге, - говорит он.
- Я хочу также поговорить с врачом.
- Лойен, - говорит он. - Вы можете поговорить с Лойеном.
За стеклянной дверью короткий коридор, ведущий к табличке, на которой написано “Профессор”, а маленькими буквами - “И. Лойен”. За табличкой дверь, а за дверью гардероб, за которым прохладный офис, где сидят два секретаря под огромными фотографиями, изображающими освещенные солнцем айсберги на фоне голубой воды, а за этим помещением уже настоящий кабинет.
Здесь не стали делать теннисный корт. Но не потому, что не хватает места. А потому что у Лойена, наверняка, есть парочка кортов за его домом в Хеллерупе, и еще парочка на Клитвай в Скагене. И еще потому, что это нарушило бы высокую торжественность помещения.
На полу - толстый ковер, вдоль двух стен - книги, из окон открывается вид на город и на Фэлледпаркен, в стене - сейф, картины в золотых рамах, микроскоп над столиком с подсветкой, стеклянный стенд с позолоченной маской, которая, похоже, происходит из египетского саркофага, две композиции из мягких диванов, две выключенные лампы, каждая на отдельной подставке, и все равно здесь достаточно места, чтобы устроить пробежку, если устанешь сидеть за письменным столом.
Письменный стол представляет собой большой эллипс из красного Дерева. Встав из-за него, он направляется мне навстречу. Он ростом два метра, ему около 70-ти, стройный, в белом халате, загорелый, как шейх из пустыни, и с тем любезным выражением лица, которое могло бы быть у человека, сидящего на верблюде и снисходительно поглядывающего на весь остальной мир, проползающий мимо него внизу по песку.
- Лойен.
Хотя он и не называет свое звание, оно, тем не менее, подразумевается. Его звание, а также то обстоятельство, о котором собеседнику не следует забывать, что он, по меньшей мере, на голову выше всего остального человечества, и в этом здании, на других этажах под ним, находится множество других врачей, которые не смогли стать профессорами, а над ним - только белый потолок, голубое небо, и Господь Бог, а, может быть, даже и этого нет.
- Садитесь, фру.
Он излучает любезность и превосходство, и мне следовало бы чувствовать себя счастливой. Другие женщины до меня были счастливы, и многие еще будут счастливы, потому что разве в трудные минуты жизни может быть что-нибудь лучше, чем иметь возможность опереться на двухметровую блестящую медицинскую самоуверенность, да еще в такой приятной обстановке.
На столе в рамке стоит фотография жены врача с эрдельтерьером и тремя взрослыми сыновьями, которые наверняка изучают медицину и у которых отличные оценки по всем предметам, включая клиническую сексологию.
Я никогда не говорила, что я совершенна. Перед людьми, у которых есть власть и которые наслаждаются этим и используют это, я становлюсь другим, более мелким и злым человеком.
Но я этого не показываю. Я сажусь на краешек стула, кладу темные перчатки и шляпу с темной вуалью на край поверхности из красного дерева. Перед профессором Лойеном, как и много раз до этого, сидит скорбящая, вопрошающая, неуверенная в себе женщина в черном.
- Вы из Гренландии?
Благодаря своему профессиональному опыту он замечает это.
- Моя мать была из Туле. Это вы... обследовали Исайю? Он утвердительно кивает.
- Я хотела бы узнать, отчего он умер?
Этот вопрос оказывается несколько неожиданным для него.
- От падения.
- Но что это значит, чисто физически?
Он задумывается на минуту, поскольку не привык формулировать совершенно очевидные вещи.
- Он упал с высоты седьмого этажа. Просто нарушается целостность организма.
- Но на его теле не было заметно никаких повреждений.
- Это обычно бывает в случае падения, моя дорогая фру. Но...
Я знаю, что он хочет сказать. “Это только, пока мы их не вскроем. Тогда мы видим сплошные осколки костей и внутренние кровоизлияния”.
- Но это не так, - заканчивает он.
Он выпрямляется. У него есть другие дела. Беседа приближается к концу, так и не начавшись. Как и многие другие беседы до и после этой.
- Были ли следы насилия?
Я не удивила его. В его возрасте и при его роде деятельности трудно чему-нибудь удивиться.
- Никаких, - говорит он.
Я сижу, не говоря ни слова. Всегда интересно погрузить европейца в молчание. Для него это пустота, в которой напряжение нарастает, становясь невыносимым.
- Что навело вас на эту мысль?
Теперь он опустил “фру”. Я не реагирую на его вопрос.
- Как получилось, что эта организация с ее функциями не находится в Гренландии? - спрашиваю я.
- Институту всего три года. Раньше не существовало гренландского центра аутопсии. Государственный прокурор в Готхопе, если возникала необходимость, обращался за помощью в Институт судебной медицины в Копенгагене. Эта организация возникла недавно и находится здесь временно. Все должно переехать в Готхоп в течение следующего года.
- А вы сами? - говорю я.
Он не привык, чтобы его допрашивали, еще минута - и он перестанет отвечать.
- Я возглавляю Институт арктической медицины. Но прежде я был судебным патологоанатомом. В период организации я исполняю обязанности руководителя центра аутопсии.
- Вы проводите все судебно-медицинские вскрытия гренландцев?
Я ударила вслепую. Однако это, должно быть, был трудный, резкий мяч, потому что он на секунду закрыл глаза.
- Нет, - говорит он, но теперь он произносит слова медленно, - я иногда помогаю датскому центру аутопсии. Каждый год у них тысячи дел со всей страны.
Я думаю о Жане Пьере Лагерманне.
- Вы один проводили вскрытие?
- У нас действуют определенные правила, которым мы следуем, за исключением совершенно особых случаев. Присутствует один из врачей, которому помогает лаборант и иногда медсестра.
- Можно ли посмотреть заключение о вскрытии?
- Вы бы все равно его не поняли. А то, что вы бы смогли понять, было бы вам неприятно!
На мгновение он потерял контроль над собой. Но тут же взял себя в руки.
- Такие заключения находятся в ведении полиции, которая делает официальный запрос о результатах вскрытия. И которая, к тому же, подписывая свидетельство о смерти, принимает решение, когда могут состояться похороны. Гласность во всех вопросах касается гражданских дел, а не уголовных.
В пылу игры он выходит к сетке. В его голосе появляются успокоительные нотки.
- Поймите, в любом подобном случае, где возможно хотя бы малейшее сомнение относительно обстоятельств несчастного случая, полиция и мы заинтересованы в самом серьезном расследовании. Мы обследуем все. И мы находим все. В случае нападения совершенно невозможно не оставить следов. Могут быть отпечатки пальцев, порвана одежда, ребенок защищается, и под ногти ему попадают клетки кожи. Ничего этого не было. Ничего.
Это был сетбол и матчбол. Я поднимаюсь, надеваю перчатки. Он откидывается назад.
- Мы, разумеется, изучаем полицейский протокол, - говорит он. - По следам ведь было видно, что, когда это произошло, он был на крыше один.
Я проделываю длинный путь, выхожу на середину комнаты и здесь оглядываюсь на него. Я что-то нащупала, не знаю точно, что. Но он уже снова на верблюде.
- Если понадобится, звоните еще, фру.
Проходит минута, прежде чем перестает кружиться голова.
- У всех нас, - говорю я, - есть свои фобии. Есть что-то, чего мы очень боимся. Я меня есть свои. У вас, наверняка, когда вы снимаете свой пуленепробиваемый халат, тоже появляются свои страхи. Знаете, чего боялся Исайя? Высоты. Он взбегал на второй этаж. Но дальше он полз, закрыв глаза и цепляясь за перила. Представьте себе, каждый день, по внутренней лестнице, пот выступает на лбу, колени трясутся, пять минут уходит на то, чтобы подняться со второго на четвертый этаж. Его мать начала просить о том, чтобы им дали квартиру на первом этаже еще до того, как они переехали. Но вы же знаете - если ты гренландец, и живешь на пособие...
Проходит некоторое время, прежде чем он отвечает.
- И, тем не менее, он был на крыше.
- Да, - говорю я, - был. Но понимаете, вы могли явиться с домкратом, вы могли привести с собой плавучий кран “Геркулес”, но вы и на метр не затащили бы его на леса. То, что поражает меня, то, о чем я спрашиваю сама себя в бессонные ночи, это - что же его туда привело?
Снова перед моими глазами возникает его маленькая фигурка, такой, какой я ее видела в морге. Я даже не смотрю на Лойена. Я просто ухожу.
5
Юлиана Кристиансен, мать Исайи, представляет собой живую иллюстрацию терапевтического эффекта, которым обладает алкоголь. Когда она находится в трезвом состоянии, она холодна, неразговорчива и замкнута. Когда она пьяна, она безумно весела и готова танцевать.
Так как утром она приняла антабус, а теперь, после возвращения из больницы, выпила, как говорится, “поверх таблетки”, то, естественно, это замечательное преображение несколько затуманено общим отравлением организма. Но тем не менее ей значительно лучше.
- Смилла, - говорит она. - Я тебя люблю.
Говорят, что в Гренландии много пьют. Это из ряда вон выходящее преуменьшение. В Гренландии чудовищно много пьют. Именно этим объясняется мое отношение к алкоголю. Когда у меня появляется желание выпить что-нибудь покрепче, чем чай из трав, я всегда вспоминаю о том, что предшествовало введению добровольного ограничения на употребление спиртных напитков в Туле.
Я бывала в квартире Юлианы и раньше, но мы всегда сидели на кухне и пили кофе. Необходимо уважать границы, в которых существует человек. Особенно, когда вся его жизнь и так обнажена, как открытая рана. Но в настоящий момент мною движет неотвязное чувство, будто передо мной стоит какая-то задача, сознание того, что кто-то что-то упустил.
Поэтому я исследую все вокруг, а Юлиана нисколько не возражает. Во-первых, у нее есть яблочное вино из магазина “Ирма”, во-вторых, она так долго существовала на разные пособия под электронным микроскопом государства, что уже перестала думать, будто у человека могут быть какие-либо тайны.
Квартира полна того домашнего уюта, который появляется, когда по лакированным полам уже достаточно походили в сапогах с деревянными каблуками, и уже забыли достаточное количество сигарет на столе, а на диване уже не раз засыпали в пьяном виде, и единственное, что является новым и хорошо работает - это телевизор, большой и черный, как концертный рояль.
Здесь на одну комнату больше, чем в моей квартире - это комната Исайи. Кровать, низенький стол и шкаф. На полу картонная коробка. На столе - две палки, бита для игры в классы, какое-то приспособление с присоской, игрушечный автомобильчик. Все блеклое, как морские камешки в ящике стола.
В шкафу плащ, резиновые сапоги, сабо, свитера, нижнее белье, носки, наваленные в полном беспорядке. Я засовываю руку под ворох одежды, провожу рукой сверху по шкафу. Там нет ничего, кроме прошлогодней пыли.
На кровати, в прозрачном полиэтиленовом пакете, лежат его веши, полученные из больницы. Непромокаемые брюки, кеды, джемпер, белье, носки. В кармане белый, мягкий камешек, который использовался в качестве мела.
Юлиана стоит в дверях и плачет.
- Я выбросила только памперсы.
Раз в месяц, когда у Исайи усиливалась боязнь высоты, он в течение нескольких дней пользовался памперсами. Однажды я сама ему их покупала.
- Где его нож? Она не знает.
На подоконнике стоит модель корабля, резко выделяющаяся своим дорогим видом в невзрачной комнате. На его цоколе написано: Теплоход “Йоханнес Томсен” Криолитового общества “Дания”.
Никогда прежде я не пыталась понять, как ей удавалось удерживаться на поверхности.
Я обнимаю ее за плечи.
- Юлиана, - говорю я. - Сделай одолжение - покажи мне свои бумаги.
У каждого из нас есть ящик, коробка, папка. У Юлианы для хранения печатных свидетельств ее существования есть семь засаленных конвертов. Для многих гренландцев самой сложной стороной жизни в Дании является бумажная. Созданный государственной бюрократией бумажный фронт ходатайств, бланков и обязательной переписки с необходимыми инстанциями. Есть тонкая и глубокая ирония в том, что даже столь примитивное существование, как у Юлианы, порождает такую гору бумаг.
Маленькие номерки из амбулатории по лечению алкоголизма на Сундхольме, свидетельство о рождении, 50 чеков от булочника на площади Кристиансхаун, за которые, если наберется сумма на 500 крон, дают бесплатный крендель. Карточка учета посещений из венерологической клиники Рудольфа Берга, старые части “А” и “Б” карточек из налогового управления, квитанции из сберегательной кассы. Фотография освещённой солнцем Юлианы в Королевском саду. Карточка медицинской страховки, паспорт, неоплаченные счета из Энергонадзора. Письма из кредитного общества “Рибер” о не выплаченных Юлианой долгах. Стопка тонких листков, похожих на извещения о выплате зарплаты, из которых следует, что Юлиана каждый месяц получает пенсию в 9400 крон. В самом низу - пачка писем. Я никогда не могла заставить себя читать чужие письма. Поэтому я пропускаю личные письма. Под ними - официальные, напечатанные на машинке. Я уже собираюсь положить их назад, когда обращаю внимание на одно из них.
Это странное письмо. “Настоящим уведомляем Вас о том, что правление Криолитового общества “Дания” на своем последнем заседании приняло решение о выделении Вам пенсии как вдове Норсака Кристиансена.
Пенсия составляет 9000 крон в месяц, эта сумма будет регулироваться в зависимости от индекса цен”. От имени общества письмо подписано “Э. Любинг, главный бухгалтер”.
Ничего особенного в самом письме нет. Но когда оно было написано, его развернули на 90 градусов. И авторучкой на полях наискосок написали: “Примите мои соболезнования. Эльза Любинг.”
Можно кое-что узнать о своих ближних, читая то, что они написали на полях. Многие люди задумывались над исчезнувшим доказательством теоремы Ферма. В книге, в которой рассматривается так никогда и не доказанный постулат о том, что если можно представить число в квадрате в виде суммы квадратов двух других чисел, то для степени больше двух это невозможно, Ферма приписал на полях: “Этому положению я нашел поистине удивительное доказательство. К сожалению, эти поля слишком малы, чтобы вместить его”.
Два года назад в конторе Криолитового общества “Дания” сидела дама и диктовала в высшей степени корректное письмо. Оно написано по всем правилам, в нем нет опечаток, оно такое, каким и должно быть. Потом ей дали его перечитать, она прочитала и подписала. Затем помедлила минутку. И, повернув листок, написала: “Примите мои соболезнования”.
- Как он умер?
- Норсак? Он был в экспедиции на Западное побережье. Это был несчастный случай.
- Что за несчастный случай?
- Он съел что-то не то. Кажется, так.
Она беспомощно смотрит на меня. Люди умирают. И совершенно бесполезно размышлять о том, как они умирают и почему.
- Можно считать дело закрытым.
Это я говорю по телефону с Ногтем. Я предоставила Юлиану ее собственным мыслям, которые двигаются словно планктон в море сладкого вина. Возможно, мне надо было остаться с ней. Но я не целитель душ. Я и самое себя не в состоянии исцелить. К тому же, у меня есть свои навязчивые идеи. Это они заставили меня позвонить в полицию. Меня соединяют с отделением “А”. Там мне говорят, что инспектор все еще работает. И, судя по его голосу, он работает слишком долго.
- Свидетельство о смерти подписано сегодня в 4 часа.
- А те следы?
- Если бы вы видели то, что я повидал, или если бы у вас самой были дети, вы бы знали, насколько они безрассудны и непредсказуемы.
В его голосе звучат раскаты грома при мысли обо всех тех несчастьях, которые принесли ему его собственные шалопаи.
- В данном случае речь, конечно же, идет просто о грязном гренландце, - говорю я.
В трубке молчание. Он из тех, кто даже после продолжительного рабочего дня сохраняет резервы для того, чтобы быстро перейти в наступление.
- Вот что я вам, черт возьми, скажу. Для нас все равны, все. Упади с крыши пигмей или убийца-рецидивист, совершивший преступления на сексуальной почве, мы делаем все, что полагается. Все. Понимаете? Я сам ездил за судебно-медицинским заключением. Нет никаких признаков того, что это не просто несчастный случай. Из тех трагических случаев, которых у нас происходит 175 в год.
- Я собираюсь подать жалобу.
- Ну что ж, подавайте.
Разговор закончен. На самом деле я не собиралась жаловаться. Но у меня тоже был тяжелый день. Я знаю, что у полиции много дел. Я хорошо его понимаю. Все, что он сказал, я поняла.
Кроме одного. Когда меня позавчера допрашивали, мне надо было ответить на ряд вопросов. На некоторые из них я не ответила. Один из них был вопрос о “семейном положении”.
- Это, - сказала я полицейскому, - вас не касается. Если только вы не собираетесь назначить мне свидание.
Поэтому полиция не должна была ничего знать о моей личной жизни. Откуда, спрашивается, Ноготь узнал, что у меня нет детей? На этот вопрос я не могла найти ответа. Это всего лишь маленький вопрос. Но всему миру вокруг одинокой и беззащитной женщины не терпится узнать, почему она, достигнув моего возраста, не обзавелась мужем и парой очаровательных малышей. Со временем этот вопрос начинает вызывать аллергию.
Взяв несколько листов нелинованной бумаги и конверт, я сажусь за обеденный стол. Наверху я пишу: “Копенгаген, 19 декабря 1993 года. В Государственную прокуратуру. Меня зовут Смилла Ясперсен. Настоящим письмом я хотела бы подать жалобу”.
6
Ему не дашь больше пятидесяти, но на самом деле он на двадцать лет старше. На нем теплый черный спортивный костюм, ботинки с шипами, американская бейсбольная кепка и кожаные перчатки без пальцев. Из нагрудного кармана он достает маленький коричневый пузырек с лекарством, который опрокидывает умелым, почти незаметным движением. Это про-пранолол, ?-блокатор, снижающий частоту сердцебиения. Он разжимает кулак и смотрит на руку. Она большая, белая, холеная и совсем не дрожит. Он выбирает клюшку номер один, driver, tailor-made, <Длинная клюшка для гольфа, сделанная на заказ (англ.)> с полированной, конусообразной головкой из палисандра. Сначала он прикладывает клюшку к мячу, потом поднимает ее. Во время удара он концентрирует всю свою силу, все свои 85 килограммов в одной точке размером с почтовую марку, и кажется, что маленький желтый мячик навсегда растворился в воздухе. Он снова становится виден, только когда приземляется на площадке на самом краю сада, где послушно ложится поблизости от флажка.
- Мячи из кожи каймана, - говорит он. - От Мак-Грегора. Раньше у меня всегда были проблемы с соседями. Но эти мячи пролетают в два раза меньше.
Этот человек - мой отец. Это представление дано в мою честь, и я вижу то, что за ним на самом деле скрывается. Мольба маленького мальчика о любви. Которую я никак не могу ему дать.
Если смотреть моими глазами, все население Дании представляет собой средний класс. По-настоящему бедные и по-настоящему богатые - редкость.
Так уж случилось, что я знаю некоторых из бедных, потому что часть из них - гренландцы.
Один из действительно состоятельных - мой отец.
У него есть 67-футовый “сван” в гавани Рунгстед с постоянной командой из трех человек. Ему принадлежит маленький остров при входе в Исен-фьорд, куда он может удалиться, чтобы жить в своем норвежском бревенчатом домике, а случайно оказавшимся там туристам сказать, что, мол, пора уезжать, проваливайте. Он один из немногих в Дании владельцев “бугатти” - автомобиля, ради которого нанят человек, чтобы полировать его и бунзеновской горелкой подогревать смазку в подшипниках два раза в году для участия в пробеге старых машин клуба “бугатти”. В остальное время можно довольствоваться прослушиванием присланной клубом пластинки, на которой слышишь, как одну из этих прекрасных машин ласково заводят при помощи рукоятки и нажимают на акселератор.
У него есть этот дом, белый как снег, украшенный покрытыми белой штукатуркой бетонными ракушками, с крышей из природного шифера и с витой лестницей, ведущей к входу. С клумбами роз, круто спускающимися от дома к Странвайен, и садом позади дома, подходящим для площадки с девятью лунками, что оказалось прямо в самый раз теперь, когда он купил новые мячи.
Он заработал свои деньги, делая уколы.
Он никогда не относился к числу людей, распространяющих сведения о себе. Но если кто-то заинтересуется, можно открыть “Синюю книгу” и прочитать, что он стал заведующим отделением в 30 лет, стал заведовать первой в Дании кафедрой анестезиологии, когда она была создана, и что спустя пять лет покинул больницу, чтобы посвятить себя - так торжественно об этом говорится - частной практике. Став знаменитым, он принялся колесить по свету. Не пешком, из города в город, в поисках работы, а на частных самолетах. Он делал инъекции великим мира сего. Он давал наркоз во время первых исторических операций на сердце в Южной Африке. Он находился в составе делегации американских врачей в Советском Союзе, когда умирал Брежнев. Мне рассказывали, что именно мой отец в последние недели отодвигал смерть, орудуя длинными иголками своих шприцев.
У него внешность портового рабочего, и он старательно поддерживает это сходство, отпуская время от времени бороду. Бороду, в которой теперь седина, но которая когда-то была иссиня-черной, а теперь ее по-прежнему необходимо подстригать два раза в день, чтобы она выглядела ухоженной.
У него неизменно уверенные руки. Ими он может при помощи 150-ти миллиметровой иглы пройти через бок ретроперитонально сквозь глубокие спинные мышцы к аорте. Потом он может легко постучать кончиком иглы по большой артерии, чтобы убедиться в том, что он дошел туда, куда надо, а потом, подобравшись сзади, может положить порцию лидокаина в большое сплетение нервов. Центральная нервная система создает тонус в кровеносных сосудах. У него есть теория о том, что с помощью такой блокады он может преодолеть недостаточность кровообращения в ногах состоятельных пациентов с избыточным весом.
Пока он делает укол, он предельно сосредоточен. Ничто не отвлекает его, даже мысль о счете в десять тысяч крон, который выписывает в этот момент его секретарь, счете, который надо оплатить до первого января, и “счастливого вам Рождества” и “с Новым годом”, а “теперь, пожалуйста, следующий пациент”.
В течение последних 25 лет он входил в число тех 200 игроков в гольф, которые борются за последние 50 еврокарточек. Он живет с балериной, которая на 13 лет моложе меня и которая все время смотрит на него так, будто только и ждет, чтобы он сорвал с нее пачку и пуанты.
Так что мой отец - человек, у которого есть все из материальных и осязаемых вещей. И это, как ему кажется, он и демонстрирует мне на этой площадке. Что у него есть все, что только можно пожелать. Даже ?-блокаторы, которые он принимает уже десять лет, чтобы не дрожали руки, в общем-то, не имеют побочного эффекта.
Мы идем вокруг дома, по аккуратным, посыпанным гравием дорожкам, бордюр которых садовник Сёренсен летом подравнивает парикмахерскими ножницами, так что если идешь босиком, можно случайно порезаться. На мне котиковая шуба поверх шерстяного комбинезона на молнии, украшенного вышивкой. Со стороны может показаться, что мы - отец и дочь, у которых большой запас жизненной силы и всего в избытке. При ближайшем рассмотрении мы оказываемся всего лишь воплощением банальной трагедии, поделенной между двумя поколениями.
* * *
В гостиной пол из мореного дуба и стена из зеркального стекла в обрамлении из нержавеющей стали, выходящая на бассейн для птиц, на кусты роз и крутой спуск к простым смертным на Странвайен. У камина стоит Бенья в трико и толстых шерстяных носках и растягивает мышцы ног, полностью игнорируя меня. Она бледна, очаровательна и бесстыдна, будто девушка-эльф, ставшая стриптизершей.
- “Брентан”, - говорю я.
- Извини, что ты сказала?
Она выговаривает слова полностью, как учат в училище при Королевском театре.
- Если с ногами не в порядке, моя милая. “Брентан” - средство от грибка между пальцами. Сейчас продается без рецепта.
- Это не грибок, - говорит она холодно. - Он ведь может быть только в твоем возрасте.
- И у малолетних тоже, моя милая. Особенно когда они много тренируются. И он быстро распространяется в промежность.
С рычанием она удаляется в соседнее помещение. В ней масса жизненных сил, но у нее было счастливое детство и очень быстрая карьера. Она еще не пережила тех несчастий, которые необходимы, чтобы развить дух, способный к сопротивлению.
Сеньора Гонсалес сервирует чай на столике, который представляет собой стекло толщиной 70 миллиметров, положенное на отшлифованный кусок мрамора.
- Давно не виделись, Смилла.
Он рассказывает немного о купленных им новых картинах, о воспоминаниях, которые он пишет, и о том, что он разучивает на рояле. Он тянет время. Чтобы приготовиться к воздействию того удара, который я нанесу, заговорив с ним о деле, не имеющем к нему никакого отношения. Он благодарен мне за то, что я не мешаю ему говорить. Но на самом деле мы оба не строим никаких иллюзий.
- Расскажи мне о Иоханнесе Лойене, - говорю я.
Моему отцу было чуть больше тридцати, когда он приехал в Гренландию и встретил мою мать.
Полярный эскимос Аисивак рассказывал Кнуду Расмуссену, что в начале на свете было только два мужчины, оба они были великими чародеями. Когда они пожелали, чтобы их стало больше, один из них изменил свое тело так, чтобы можно было рожать, и с тех пор эти двое родили множество детей.
* * *
В 60-е годы прошлого столетия гренландский катекет <Учитель и священник гренландского происхождения (Прим. перев.)> Хансеерак в дневнике моравского братства, Diarium Friedrichstal, зарегистрировал несколько случаев, когда женщины охотились наравне с мужчинами. Это, разумеется, никогда не было особенно распространено, но такие случаи встречались. Объяснялось это тем, что женщин было больше, чем мужчин, высокой смертностью в сочетании с нуждой, а также глубоко укоренившимся представлением, что каждый из двух полов потенциально содержит в себе противоположный.
Но в этом случае женщины должны были одеваться, как мужчины, и вынуждены были отказываться от семейной жизни. Общество могло смириться со сменой пола, но не терпело зыбкого переходного состояния.
У моей матери все было иначе. Она смеялась, рожала детей, сплетничала о своих друзьях и обрабатывала шкуры - как женщина. Но она стреляла, управляла каяком и тащила мясо домой как мужчина.
Когда ей было около двенадцати, она вышла в апреле вместе со своим отцом на лед, и там он выстрелил в uuttog - гревшегося на солнце тюленя. Он не попал. У других мужчин промах мог объясняться разными причинами. У моего деда могла быть только одна - происходило что-то непоправимое. Это был склероз зрительного нерва. Год спустя он полностью ослеп.
В тот апрельский день моя мать осталась на месте, в то время как ее отец пошел дальше проверять снасти для подледного лова. У нее было время подумать о будущем. О социальном пособии, которое и сегодня в Гренландии ниже прожиточного минимума, а в то время было своего рода неосознанной насмешкой. Или о голодной смерти, которая была не такой уж редкостью, или о жизни за счет родственников, которые и сами не могли прокормить себя.
Когда тюлень снова показался, она выстрелила.
До этого она ловила рыбу-подкаменщика и палтуса и стреляла куропаток. Начиная с этого тюленя, она стала охотником.
Мне кажется, что она редко превращалась в наблюдателя, чтобы взглянуть на свою роль со стороны. Однажды мы жили в палатке в летнем лагере у Атикерлука, утеса, который летом наводняют люрики - такое множество черных птиц с белой грудью, что только тот, кто это видел, может составить себе представление об их количестве. Оно выходит за пределы измеримого.
Мы приехали с севера, где охотились на нарвалов с маленьких катеров с дизельными моторами. Однажды мы поймали восемь животных. Отчасти потому, что они были заперты льдом в ограниченном пространстве. Отчасти потому, что наши три катера потеряли связь друг с другом. Восемь нарвалов - это слишком много мяса, даже для собак. Слишком много мяса.
* * *
Одно из животных оказалось беременной самкой. Сосок находится прямо над половым отверстием. Когда моя мать одним движением вскрыла брюшную полость, чтобы вынуть внутренности, на лед выскользнул ангельски белый, абсолютно созревший детеныш длиной в полтора метра.
Пожалуй, часа четыре охотники стояли почти в полном молчании, глядя на полуденное солнце, которое в это время года делает свет нескончаемым, и ели mattak - китовую шкуру. Я ничего не могла взять в рот.
Неделю спустя мы лежим у птичьего утеса. Мы уже сутки ничего не ели. Наша задача в том, чтобы слиться с окружающей природой, выждать и поймать птицу большой сетью. Со второй попытки я поймала трех.
Это были самки, направлявшиеся к птенцам. Они выводят птенцов в углублениях на крутых склонах, откуда те производят адский шум. Матери держат найденных червяков в своего рода маленьком мешочке в клюве. Птиц убивают, нажав им на сердце. У меня было три птицы.
Такое случалось и раньше. Так много птиц было убито, поджарено в глине и съедено, так много, что я даже и не помню, сколько. И, тем не менее, неожиданно их глаза представляются мне туннелями, в конце которых ждут птенцы, и Глаза этих птенцов снова становятся туннелями, и в конце этих туннелей детеныш нарвала, взгляд которого снова уходит далеко вглубь. Я очень медленно переворачиваю сеть, и птицы взлетают с коротким взрывом шума.
Мать сидит прямо рядом со мной, совсем тихо. И смотрит на меня так, словно впервые что-то увидела.
Я не знаю, что меня остановило. Сострадание не считается достоинством в арктических широтах, ценится скорее некоторая бесчувственность, отсутствие привязанности к животным и природе и осознание необходимости.
- Смилла, - говорит она, - я носила тебя в amaat.
Дело происходит в мае, ее темно-коричневая кожа блестит, как будто она покрыта десятью слоями лака. На ней золотые серьги, а на шее - цепь с двумя крестами и якорем. Волосы убраны в узел на затылке, она большая и прекрасная. Даже сейчас, когда я думаю о ней, она мне кажется самой красивой женщиной, какую я когда-либо видела.
Мне, должно быть, лет пять. Я точно не знаю, что она имеет в виду, но в первый раз я осознаю, что мы с ней одного пола.
- И все же, - говорит она, - я сильная, как мужчина.
На ней хлопчатобумажная рубашка в красную и черную клетку. Вот она закатывает один рукав и показывает мне руку, широкую и крепкую, как весло. Потом она медленно расстегивает рубашку. - Иди сюда, Смилла, - говорит она тихо. Она никогда меня не целует и вообще редко касается меня. Но в мгновения большой близости она дает мне пить то молоко, которое, как и кровь, всегда есть там, под кожей. Она раздвигает ноги, чтобы я могла встать ближе. Как и другие охотники, она носит штаны из грубо обработанной медвежьей шкуры. Она любит пепел, ест его иногда прямо из костра, и она намазала им себя под глазами. Вдыхая этот запах жженого угля и медвежьей шкуры, я подхожу к груди, ослепительно белой, с большим нежно-розовым соском. Оттуда я пью immuk, молоко моей матери.
Позже она как-то пыталась объяснить мне, как в каком-нибудь открытом ото льда месте может собраться 3000 нарвалов и как это место кипит жизнью. А через месяц лед запирает их там, и они все замерзают насмерть. Она рассказывала, как в мае и июне утес становится черным от люриков - так их много. Проходит месяц - и полмиллиона птиц гибнет от голода. Она по-своему пыталась объяснить мне, что за жизнью арктических животных всегда скрывались экстремальные флуктуации популяций. И при таких изменениях то, что мы забираем, значит меньше, чем ничто.
Я понимала ее, понимала каждое ее слово. И тогда и позже. Но это ничего не изменило. Год спустя - это было за год до ее исчезновения - я почувствовала тошноту во время рыбной ловли. Мне тогда было около шести лет. Я была недостаточно взрослой, чтобы размышлять над тем, почему. Но достаточно взрослой, чтобы понять, что так обнаруживает себя отчуждение от природы. Что какая-то часть ее больше уже не доступна мне тем естественным образом, каким она была доступна раньше. Возможно, я уже в тот момент захотела научиться понимать лед. Желание понять - это попытка вернуть то, что ты потерял.
- Профессор Лойен...
Он произносит имя с тем интересом и с тем полным боевой готовности уважением, с которым один бронтозавр всегда рассматривал другого.
- Очень толковый человек.
Он проводит белой ладонью по щеке и подбородку. Это хорошо отработанное движение, при котором раздается звук, как будто очень грубой пилой пилят сплавной лес.
- Институт Арктической медицины - он его создал.
- Почему он интересуется судебной медициной? Он стал исполнять обязанности директора Гренландского центра аутопсии.
- Он был раньше судебным патологоанатомом. Но он берется за все, что приносит известность. Он, должно быть, считает, что это путь наверх.
- Что им движет?
Здесь наступает пауза. Мой отец прошел большую часть своей жизни, спрятав голову под крыло. На старости лет его стали сильно занимать мотивы, которые движут людьми.
- Среди врачей моего поколения есть три разновидности. Есть такие, которые по-прежнему работают в больнице, или заводят частную практику. Среди них много прекрасных людей. Другие пишут диссертации, что - ты сама знаешь это, Смилла - является эпизодическим, смехотворным и недостаточным условием для продвижения наверх. Они становятся заведующими отделениями. Это маленькие монархи удельных княжеств медицины. И есть третья группа. Это мы, поднявшиеся наверх и достигшие вершины.
Это сказано без всякого намека на самоиронию. Пожалуй, можно было бы заставить моего отца совершенно серьезно заявить, что одна из его проблем состоит в том, что он не испытывает и половины того довольства собой, которое он должен был бы чувствовать.
- Последние метры на этом пути требуют особого напряжения. Сильного желания, амбиций. Желания получить деньги. Или власть. Или же проникнуть в суть вещей. В истории медицины это последнее усилие всегда символизировал огонь. Негаснущее пламя, горящее под ретортой алхимика.
Он смотрит прямо перед собой, как будто в руке у него шприц, как будто игла уже приготовлена.
- Лойен, - говорит он, - со студенческих времен хотел только одного. По сравнению с Этим все остальное - мелочи. Он хотел, чтобы его признали самым талантливым в своей области. Не самым талантливым в Дании, среди всякой деревенщины. Самым талантливым во всей вселенной. Профессиональные амбиции - это неугасимый огонь в нем. И это - не огонек газовой горелки. Это - костер Святого Ханса.
Я не знаю, как встретились моя мать и мой отец. Я знаю, что он приехал в Гренландию, потому что эта гостеприимная страна всегда была полигоном для проведения научных экспериментов. Он разрабатывал новые методы лечения невралгии trigeminus, тройничного нерва. Раньше это заболевание лечили, убивая нерв спиртовыми инъекциями, что приводило к частичному параличу лица и потере чувствительности мускулатуры с одной стороны рта, так называемому парезу. Болезни, которая может поразить даже лучшие и самые богатые семейства, что и было на самом деле причиной того, что мой отец ею заинтересовался. В Северной Гренландии встречается много случаев этой болезни. Чтобы лечить ее при помощи своего нового метода - частичной тепловой денатурации больного нерва - он и приехал.
Сохранились его фотографии. В сапогах “кастингер” и одежде на пуху, с ледорубом и в солнечных очках, перед тем домом, который был ему предоставлен. Он стоит, положив руки на плечи двух маленьких, темных мужчин, которые должны были быть его переводчиками.
Для него Северной Гренландией был, в сущности, Туле, лежащий на самом краю. Он ни на минуту не мог представить себе, что пробудет более одного положенного месяца в продуваемой всеми ветрами ледяной пустыне, где даже нельзя найти площадку для игры в гольф.
Можно составить себе некоторое представление о степени энергетического накала между ним и моей матерью, когда задумаешься над тем, что он остался там на три года. Он пытался заставить ее переехать на базу, но она отказывалась. Как и всякому, кто родился в Северной Гренландии, ей была невыносима любая попытка посадить её под замок. Тогда вместо этого он последовал за ней в один из тех бараков, сделанных из фанеры и рифленого железа, которые были построены, когда американцы прогнали эскимосов из того района, где была построена база. И сегодня я иногда задаю себе вопрос, как же он выдерживал такую жизнь. Ответ, конечно же, состоит в том, что пока она была жива, он бы в любой момент оставил свои клюшки для гольфа и сумку, чтобы последовать за ней, даже если б ему пришлось спуститься прямо в черный, выжженный центр преисподней.
“У них появились”, - говорят о людях, у которых рождаются дети. В этом случае так сказать было бы неправильно. Я бы сказала, что у моей матери появились мой младший брат и я. За пределами этой жизни, - присутствуя, но не будучи в состоянии стать ее частью, опасный как медведь, взятый в плен в стране, которую он ненавидел, любовью, которую он не понимал, но жертвой которой он стал, и на которую он, как ему казалось, не имел ни малейшего влияния - был мой отец, человек со шприцем в уверенных руках, игрок в гольф Мориц Ясперсен.
Когда мне было три года, он уехал. Или, точнее сказать, был изгнан самим собой. В глубине любой слепой, безрассудной влюбленности растет ненависть к объекту любви, который владеет единственным в мире ключом к счастью. Как я сказала, мне было только три года, но я помню, как он уезжал. Он уезжал, охваченный кипящей, затаенной, неистовой, страшной яростью. Если рассматривать ее как вид энергии, то превзошла ее только та тоска, которая отшвырнула его назад. Он был крепко привязан к моей матери резиновым жгутом, который хотя и был невидим миру, обладал действием и физической реальностью приводного ремня.
Он не много занимался нами, детьми, когда приезжал. Из первых шести лет своей жизни я запомнила его следы. Запах табака “Латакия”, который он курил. Автоклав, в котором он кипятил свои инструменты. Тот интерес, который он вызывал, когда время от времени, надев ботинки с шипами, выходил на улицу и раскидывал ведро мячей по только что вставшему льду. И то настроение, которое он приносил с собой и которое было суммой его чувств к моей матери. Такое же умиротворяющее тепло, каким, должно быть, обладает ядерный реактор.
Какова была роль моей матери во всем этом? Этого я не знаю, и никогда не узнаю. Люди, которые понимают в подобных вещах, говорят, что когда любовная связь действительно терпит крушение и идет ко дну, то способствуют этому обе стороны. Это возможно. Как и все остальные, я с семи лет тщательно покрывала свое детство фальшивой позолотой, и какая-то ее часть, наверное, попала и на мою мать. Но, во всяком случае, именно она осталась на своем месте и ставила тюленьи сети, и расчесывала мне волосы. Она была там, большая и надежная, в то время как Мориц со своими клюшками для гольфа, щетиной на лице и шприцами раскачивался, подобно маятнику, между крайними полюсами своей любви - от полного растворения в ней до дистанции в виде всей Северной Атлантики между ним и его любимой.
Тот, кто в Гренландии попадает в воду, не всплывает. Температура моря меньше четырех градусов, а при этой температуре приостанавливаются все процессы гниения. Поэтому не происходит того разложения содержимого желудка, которое в Дании снова придает самоубийцам плавучесть и прибивает утопленников к берегу.
Но нашли обломки ее каяка, и по ним определили, что это был морж. Моржи непредсказуемы. Они могут обладать повышенной чувствительностью и застенчивостью. Но если они заплывают немного южнее, и если этой осенью мало рыбы, они превращаются в самых быстрых и самых добросовестных убийц океана. При помощи двух клыков они могут выломать борт судна из армоцемента. Мне довелось видеть, как однажды охотники поднесли треску к морде моржа, которого они поймали живьем. Он сложил губы, как для поцелуя, а потом всосал в себя мякоть рыбы прямо с костей.
- Было бы прекрасно, если бы ты смогла прийти в Сочельник, Смилла.
- Рождество для меня ничего не значит.
- Ты хочешь, чтобы твой отец сидел один?
Это одна из наиболее утомительных черт характера Морица, с годами развившаяся у него - смесь раздражительности и сентиментальности.
- Не сходить ли тебе в “Дом одиноких мужчин”? Я встаю, и он идет за мной.
- Ты ужасно бессердечная, Смилла. Именно поэтому ты не смогла жить с другим человеком.
Он так близок к тому, чтобы зарыдать, насколько это вообще для него возможно.
- Папа, - говорю я, - выпиши мне рецепт.
Он мгновенно, молниеносно переходит, как и бывало у него с моей матерью, от обвинений к заботе.
- Ты больна, Смилла?
- Очень. Но этим клочком бумаги ты можешь спасти мне жизнь и выполнить клятву Гиппократа. Он должен содержать пять цифр.
* * *
Он морщится, речь идет о сокровенном, мы затронули жизненно важные органы - бумажник и чековую книжку.
Я надеваю шубу. Бенья не выходит попрощаться. В дверях он протягивает мне чек. Он знает, что этот трубопровод - единственное, что соединяет его с моей жизнью. И даже это он боится потерять.
- Может быть, Фернандо отвезет тебя домой? И тут неожиданно его ударяет.
- Смилла, - кричит он, - ты ведь не собираешься уезжать? Между нами покрытый снегом кусочек лужайки. Вместо него мог бы быть и полярный лед.
- Кое-что отягощает мою совесть, - говорю я. - Чтобы как-то это поправить, нужны деньги.
- В таком случае, - говорит он, как бы наполовину про себя, - боюсь, что эта сумма недостаточно велика.
Так за ним остается последнее слово. Нельзя же выигрывать каждый раз.
7
Может быть, это случайность, может быть, нет, но он приходит, когда рабочие обедают, и на крыше никого нет.
Ярко светит, начиная пригревать, солнце, небо голубое, летают белые чайки, видна верфь в Лимхамне, и нет никаких следов того снега, из-за которого мы здесь стоим. Мы с господином Рауном, следователем государственной прокуратуры.
Он маленького роста, не выше меня, но на нем очень большое серое пальто с такими большими ватными плечами, что он похож на десятилетнего мальчика из мюзикла о временах сухого закона. Лицо у него темное и потухшее, словно застывшая лава, и такое худое, что кожа обтягивает череп, как у мумии. Но глаза живые и внимательные.
- Я решил заглянуть к вам, - говорит он.
- Это очень любезно с вашей стороны. Вы всегда заглядываете, когда получаете жалобу?
- В исключительных случаях. Обычно дело передается в районную комиссию. Положим, что это связано с обстоятельствами дела и вашей наводящей на размышления жалобой.
Я ничего не отвечаю. Я хочу, чтобы помощник прокурора побыл немного в молчании. Но молчание не оказывает на него никакого заметного воздействия. Его песочного цвета глаза пристально и без всякой неловкости смотрят на меня. Он может простоять здесь столько, сколько потребуется. Уже одно это делает его необычным человеком.
- Я говорил с профессором Лойеном. Он рассказал мне, что вы были у него. И что вы считаете, будто у мальчика была боязнь высоты.
* * *
Его положение в этом мире мешает мне испытывать к нему настоящее доверие. Но я чувствую потребность поделиться хотя бы частью того, что меня мучает.
- На снегу были следы.
Очень немногие люди умеют слушать. Либо какие-то дела отвлекают их от разговора, либо они внутри себя решают вопрос, как бы попытаться сделать ситуацию более благоприятной, или же обдумывают, каким должен быть выход, когда все замолчат и наступит их черед выходить на сцену.
Иначе себя ведет человек, который стоит передо мной. Когда я говорю, он сосредоточенно слушает меня, и ничего больше.
- Ячитал протокол и видел фотографии.
- Я говорю о другом. Есть еще кое-что.
Мы приближаемся к тому, что должно быть сказано, но что невозможно объяснить.
- Это было движение с ускорением. При отталкивании от снега или льда происходит пронация голеностопного сустава. Как и в случае, если идешь босиком по песку.
Я пытаюсь ладонью изобразить это слегка направленное наружу вращательное движение.
- Если движение очень быстрое, недостаточно устойчивое, произойдет незначительное скольжение назад.
- Как и у всякого ребенка, который играет...
- Если привык играть на снегу, не будешь оставлять такие следы, потому что это движение неэкономично, как и при неправильном распределении веса при подъеме в горку на беговых лыжах.
Я сама слышу, как неубедительно это звучит. И ожидаю едкого замечания. Но Раун молчит.
Он смотрит на крышу. У него нет тика, нет привычки поправлять шляпу, или зажигать трубку, или переминаться с ноги на ногу. Он не достает никакого блокнота. Он просто очень маленький человек, который внимательно слушает и серьезно размышляет.
- Интересно, - говорит он, наконец. - Но и несколько... легковесно. Было бы сложно объяснить это неспециалисту. На этом трудно что-нибудь построить.
Он прав. Читать снег - это все равно, что слушать музыку. Описывать то, что прочитал - это все равно, что растолковывать музыку при помощи слов.
В первый раз это сродни тому чувству, которое возникает, когда обнаруживаешь, что ты не спишь, в то время как все вокруг спят. В равной мере одиночество и всемогущество. Мы направляемся из Квинниссута к заливу Инглфилд. Зима, дует ветер, и стоит страшный мороз. Чтобы пописать, женщинам приходится, накрывшись одеялом, разжигать примус, иначе вообще невозможно снять штаны, не получив в ту же секунду обморожения.
Уже некоторое время мы наблюдаем, как собирается туман, но когда он возникает, это происходит мгновенно, словно наступает коллективная слепота. Даже собаки съеживаются. Но для меня не существует никакого тумана. Есть только бурное, радостное возбуждение, потому что я абсолютно точно знаю, куда нам надо ехать.
Моя мать слушает меня, а остальные слушают ее. Меня сажают на первые сани, и я помню возникшее у меня ощущение, что мы едем по серебряной нити, натянутой между мной и домом в Кваанааке. За минуту до того, как фронтон дома выступает из тьмы, я чувствую, что сейчас это произойдет.
Может быть, тот раз и не был первым. Но именно так я это запомнила. Может быть, неправильно, что мы вспоминаем переломные моменты в нашей внутренней жизни как нечто, происходящее в отдельные, исключительные мгновения. Может быть, влюбленность, пронзительное осознание того, что сами мы когда-нибудь умрем, любовь к снегу, на самом деле не неожиданность, может быть, они присутствуют всегда. Может быть, они никогда и не умирают.
Я вспоминаю и другой туман, кажется, тем же летом. Я никогда много не плавала по морю. Я не знакома с подводным миром. Непонятно, почему меня взяли с собой. Но я всегда знаю, где мы находимся по отношению к ориентирам на суше.
С этого дня меня стали брать с собой почти каждый раз.
В лаборатории американской армии “Голдуотер” на острове Байлот были сотрудники, специально занимавшиеся изучением способности человека ориентироваться на местности. Там я увидела толстые книги и длинную библиографию статей о том, что по всей земле дуют ветры постоянных направлений, создающие кристаллы льда под определенным углом, так что даже при плохой видимости можно определить стороны света. О том, что другой, почти незаметный бриз, несколько выше, в тумане, дает совершенно определенное ощущение прохлады с одной стороны лица. О том, что подсознание регистрирует даже обычно не заметный свет. Существует теория, согласно которой человеческий мозг в арктических районах должен регистрировать сильную электромагнитную турбулентность северного магнитного полюса земли поблизости от Буха Феликс.
Устные доклады о том впечатлении, которое создает музыка.
Моим единственным братом по духу является Ньютон. Я была взволнована, когда в университете нам рассказали о том месте в Principia Mathematica, Книге Первой, где он, наклонив ведро, полное воды и используя наклонную поверхность воды, доказывает, что внутри и вокруг вращающейся земли и вращающегося солнца, и танцующих звезд, не позволяющих найти какую-нибудь постоянную точку отсчета, систему координат и точку опоры в жизни, есть absolute space - Абсолютное Пространство, то, что остается неподвижным, то, за что мы можем ухватиться.
Я могла бы расцеловать Ньютона. Позднее я впала в отчаяние от критики Эрнстом Махом эксперимента с ведром, той критики, которая стала основой работ Эйнштейна. Тогда я была моложе и более впечатлительна. Сегодня я знаю, что они лишь хотели показать, что аргументация Ньютона была недостаточной. Всякое теоретическое толкование - это ограничение интуиции. Никто не смог поколебать нашу с Ньютоном уверенность в существовании Абсолютного Пространства. Никто не найдет дорогу в Кваанаак, зарывшись в труды Эйнштейна.
- А как вы сами представляете то, что случилось? Ничто так не обезоруживает, как расположение.
- Я не знаю, - говорю я. Это очень близко к истине.
- Чего вы ожидаете от нас?
Здесь при свете дня, когда снег растаял, а жизнь на Книггпельсбро продолжается, и со мной говорит вежливый человек, все мои возражения кажутся вдруг такими несерьезными. Я не нахожу, что ему ответить.
- Я, - говорит он, - снова изучу дело, с начала до конца, и рассмотрю его в свете того, что вы мне рассказали.
Мы спускаемся вниз, и это двоякого смысла спуск. Там, внизу, меня ожидает депрессия.
- Я оставил машину за углом, - говорит он. И тут он совершает большую ошибку.
- Я хочу предложить вам, пока мы пересматриваем дело, забрать назад свою жалобу. Чтобы мы могли спокойно работать. И по той же причине: если журналисты обратятся к вам, то вы должны, как мне кажется, отказаться от комментариев. И не упоминать о том, что вы мне рассказали. Переадресуйте их в полицию, скажите, что полиция по-прежнему занимается делом.
Я чувствую, что краснею. Но не от смущения. От гнева.
Я не совершенна. Мне больше нравится снег и лед, чем любовь. Мне легче интересоваться математикой, чем любить своих ближних. Но у меня есть надежная опора в этой жизни, нечто незыблемое. И можно называть это способностью ориентироваться, можно называть это женской интуицией, можно называть это как угодно. Я опираюсь на фундамент, ниже которого опуститься не могу. И очень может быть, что мне не удалось так уж удачно устроить свою жизнь. Но я всегда - по меньшей мере, одним пальцем - чувствую Абсолютное Пространство.
* * *
Поэтому существует предел тому, насколько мир может расшатываться, насколько все может идти вкривь и вкось, прежде чем я это обнаружу. Теперь у меня нет ни тени сомнения в том, что здесь какая-то загадка.
У меня нет водительских прав. А если ты носишь хорошую одежду, существует слишком много факторов, о которых следует помнить, если надо одновременно и ехать на велосипеде, и следить за машинами, и сохранять достоинство, и придерживать маленькую охотничью шляпку от Вауна с Эстергаде. Так что, как правило, получается так, что я иду пешком или еду на автобусе.
Сегодня я иду пешком. Вторник, 21 декабря, холодно и ясно. Сначала я иду в библиотеку Геологического Института на Эстервольгаде.
Есть один тезис, который мне очень нравится. Это постулат Дедекинда о линейном сжатии. Он гласит - в приблизительном изложении - что где угодно в числовом ряду можно внутри любого ничтожно малого интервала найти бесконечность. Когда я в библиотечном компьютере ищу Криолитовое общество “Дания”, я получаю материал для чтения на год.
Я выбираю “Белое золото”. Оказывается, что это книга, полная блеска. У рабочих в криолитовой каменоломне блеск в глазах, у владельцев этой отрасли, зарабатывающих денежки, блеск в глазах, у гренландцев-уборщиков блеск в глазах, а синие гренландские фьорды полны отблесков и солнечного света.
Потом я иду пешком мимо Эстерпорта и по Странбульвару. К дому номер 72Б, где у Криолитового общества “Дания” поблизости от конкурировавшего с ним Криолитового общества “Эресунн” когда-то было 500 сотрудников, два здания с лабораториями, цех криолита-сырца, сортировочный цех, столовая и мастерские. Теперь остались только железнодорожные пути, рабочая площадка, организованная для сноса здания, несколько сараев и навесов и большая вилла из красного кирпича. Из прочитанной мною книги я знаю, что два больших криолитовых месторождения у Саккака были окончательно выработаны в 60-х, и что компания в течение 70-х перешла к другим видам деятельности.
Сейчас здесь есть только огороженный участок, подъезд и группа рабочих в светлой рабочей одежде, которые спокойно наслаждаются рождественским пивом, готовясь к наступающему празднику.
Бодрая и предприимчивая девушка подошла бы к ним, и, поприветствовав их по-скаутски, поговорила бы с ними на их жаргоне и выкачала бы из них сведения о том, кем была фру Любинг, и что с ней сталось.
Такая прямота мне не свойственна. Мне не нравится обращаться к незнакомым людям. Мне не нравятся датские рабочие, собравшиеся в группу. Мне вообще не нравятся никакие группы мужчин.
Размышляя обо всем этом, я обхожу весь участок, и рабочие, заметив меня, машут руками, подзывая ближе, и оказываются учтивыми джентльменами, проработавшими здесь целых 30 лет, а вот теперь перед ними стоит печальная задача все ликвидировать, они знают, что фру Любинг все еще жива, и у нее квартира во Фредериксберге, и номер ее телефона можно найти в телефонной книге, а почему меня это интересует?
- Она когда-то мне очень помогла, - говорю я. - А теперь я хочу кое-что узнать у нее.
Они кивают и говорят, что фру Любинг многим людям помогала, и что у них есть дочери моего возраста, и чтобы я еще заходила.
Когда я иду по Странбульвару, я думаю о том, что глубоко внутри самой параноидальной подозрительности запрятаны человеколюбие и стремление к контакту, которые лишь ждут возможности проявиться.
Ни один человек, живший когда-либо бок о бок с животными, обитающими на воле, не может после этого посещать зоопарк. Но однажды я веду Исайю в Зоологический музей, чтобы показать ему там залы с тюленями.
Ему кажется, что они выглядят больными. Но его привлекает чучело зубра. По пути домой мы проходим через Фэлледпаркен.
- Так сколько ему лет? - спрашивает он.
- Сорок тысяч лет.
- Тогда он, наверное, скоро умрет.
- Наверное, умрет.
- Когда ты умрешь, Смилла, можно мне будет взять твою шкуру?
- Договорились, - отвечаю я.
Мы переходим Треугольник. Стоит теплая осень, туманно.
- Смилла, мы можем поехать в Гренландию?
Я не вижу никаких причин щадить детей, скрывая от них правду, от которой все равно никуда не денешься. Ведь когда они вырастут, им надо будет выносить то же, что и всем нам.
- Нет, - говорю я.
- Нет так нет.
Я никогда ничего ему не обещала. Я ничего не могу ему обещать. Ни один человек ничего не может обещать другому.
- Но мы можем почитать о Гренландии.
Он говорит “мы” о чтении вслух, прекрасно понимая, что он своим присутствием вносит такой же вклад, что и я.
- В какой книге?
- В “Элементах” Евклида.
* * *
Когда я возвращаюсь домой, уже темно. Механик затаскивает свой велосипед в подвал.
Он очень большой, похож на медведя, и если бы он распрямился, он мог бы быть импозантным. Но он ходит, пригнув голову, то ли извиняясь за свой рост, то ли чтобы не удариться о притолоки этого мира.
Мне он нравится. У меня слабость к неудачникам. Инвалидам, иностранцам, самому толстому мальчику в классе, тому, с которым никто никогда не танцует. Душою я с ними. Может быть, потому что я всю жизнь знала, что в некотором смысле всегда буду одной из них.
Исайя и механик дружили. Еще с тех времен, когда Исайя не мог говорить по-датски. Им, наверняка, не требовалось много слов. Один ремесленник узнал другого ремесленника. Двое мужчин, каждый из которых был по-своему одинок в мире.
Он тащит свой велосипед, а я иду за ним. У меня появилась одна мысль, связанная с подвалом.
Помещение ему выделили в два раза большее, чем всем, в расчете на мастерскую. Здесь цементный пол, теплый, сухой воздух и резкий, желтый электрический свет. Ограниченное пространство тесно заставлено. Вдоль двух стен - верстак. На крючках - велосипедные колеса и камеры. Коробка из молочного магазина, наполненная сломанными потенциометрами. Пластмассовая панель для гвоздей и шурупов. Доска, на которой маленькие кусачки с изолированными ручками для работы с электроникой. Доска с гаечными ключами. Девять квадратных метров фанеры, на которых, похоже, все существующие в мире инструменты. Шеренга паяльников. Четыре полки с сантехническим оборудованием, банками с краской, сломанными стереоустановками, набором торцовых ключей, сварочными электродами и целой серией электроинструментов “Метабо”. А у стены два огромных баллона для сварки в углекислом газе, и два маленьких для сварочной горелки. Кроме этого, разобранная стиральная машина. Ведра с антисептиком против домового грибка. Велосипедная рама. Велосипедный насос.
Здесь собрано так много предметов, что кажется, будто они ждут малейшего повода, чтобы создать хаос. Если бы такого человека, как я, послали сюда с поручением зажечь свет - тут же началась бы полная неразбериха, в которой даже нельзя было бы потом отыскать электрический выключатель. Но сейчас каждая вещь занимает свое место благодаря всепоглощающей, деятельной любви к порядку. Человек хочет быть уверен в том, что он сможет найти то, что ему понадобится.
Это место представляет собой двойной мир. Наверху верстак, инструменты, высокое конторское кресло. Под верстаком мир повторяется в уменьшенном в два раза размере. Маленький столик из амазонита с лобзиком, отвертка, стамеска. Маленькая скамеечка. Верстак. Маленькие тиски. Ящик из-под пива. Примерно тридцать баночек лака “Хумброль” в коробке из-под сигар. Вещи Исайи. Я была здесь как-то раз, когда они работали. Механик на своем стуле, склонившись над лупой в штативе, Исайя на полу, в трусах, оба далекие от всего мира. В воздухе стоял запах оловянного припоя и отвердителя для эпоксидной смолы. И чувствовалось другое, более сильное - абсолютная, полная отрешенности сосредоточенность. Я простояла там минут десять. Они даже не взглянули на меня.
Исайя не был экипирован для датской зимы. Только время от времени Юлиана собиралась с силами, чтобы одеть его как следует. Когда я уже знала его полгода, у него в четвертый раз за два месяца началось серьезное воспаление среднего уха. После пенициллиновой интоксикации оказалось, что он стал плохо слышать. С тех пор я, читая ему, садилась напротив, так чтобы он мог следить за движением моих губ. Механик стал для него тем человеком, с которым можно было говорить иначе, чем при помощи языка.
Я уже несколько дней ношу кое-что в кармане, потому что я ждала этой встречи. Теперь я достаю этот предмет.
- Для чего это?
Я показываю ему приспособление с присоской, которое взяла в комнате Исайи.
- “Присоска”. Стекольщики используют их для переноски больших кусков стекла.
Я достаю вещи Исайи из пивного ящика. Несколько предметов, вырезанных из дерева. Гарпун. Топор. Лодка, сделанная из плотного, как бы покрытого крапинками дерева, может быть, грушевого дерева - umiaq. Она гладко отполирована снаружи, отверстие выдолблено долотом. Длительная, трудоемкая, тщательно выполненная работа. Далее автомобильчик, сделанный из согнутых и склеенных алюминиевых полосок, вырезанных из пластинки толщиной почти с фольгу. Кусочки цветного необработанного стекла, которые были расплавлены и растянуты над газовой горелкой. Несколько оправ для очков. Вокман. Крышка у него исчезла, но она искусно заменена пластинкой из плексигласа с маленькими привинченными петлями. Он убран в полиэтиленовый футляр, сшитый вручную. На всем лежит печать совместной работы ребенка и взрослого. Здесь также целая куча магнитофонных кассет.
- Где его нож?
Он пожимает плечами. Вскоре он уходит. Он друг всего мира, он весит 100 килограммов, у него приятельские отношения с дворником. У него есть ключи от подвалов, и он может ходить куда угодно и когда угодно.
Я беру маленькую скамеечку и сажусь у дверей, откуда мне видно все помещение.
Широко распространено мнение, что дети открыты, что правда об их внутреннем мире как будто струится из них. Это не так. Нет никого более скрытного, чем дети, и ни у кого нет большей потребности быть скрытным. Это своего рода реакция на мир, который постоянно пытается открыть их с помощью консервного ножа, чтобы посмотреть, что же у них там внутри и не надо ли заменить это более подходящим содержимым.
Первой потребностью, появившейся в интернате - кроме постоянного, никогда по-настоящему не удовлетворяемого голода - была потребность в покое. В общей спальне покоя не найти. Потом это желание приобретает другую форму. Оно превращается в стремление иметь тайник, потайное место.
Я пытаюсь представить себе жизнь Исайи, те места, где он бывал. Квартиру, квартал, детский сад, набережную. Места, которые никогда нельзя будет полностью обследовать. Поэтому я довольствуюсь тем, что имеется в моем распоряжении.
Я изучаю комнату. Очень внимательно. И ничего не нахожу. Ничего, кроме воспоминаний об Исайе. Потом я вызываю в памяти представление о том, как все здесь выглядело оба раза, когда я давным-давно здесь бывала.
Я уже сижу, должно быть, полчаса, когда меня осеняет. Полгода назад дом обследовали на предмет наличия грибка. Из страховой компании пришли люди с собакой, натренированной на то, чтобы искать его. Они нашли два небольших мицелия, которые уничтожили, а затем заштукатурили. Одним из тех мест, где они работали, было это помещение. Они вскрывали стену в метре от пола. Потом они опять ее заделали, но это место еще не покрыто штукатуркой, как остальная часть стены. Под верстаком, в тени, остался квадрат величиной шесть на шесть кирпичей.
И, однако, я чуть было не пропустила это место. Он, должно быть, ждал, пока рабочие закончат. Потом он пришел сюда, пока раствор еще не застыл, и продвинул один из кирпичей немного внутрь. А потом подождал минуту и снова поставил его на место. Так он делал, пока раствор не застыл. Тихо и спокойно, в течение всего вечера, с перерывами в четверть часа, он спускался в подвал, чтобы передвинуть кирпич на один сантиметр. Так я это себе представляю. Между кирпичом и раствором нельзя засунуть лезвие ножа. Но когда я нажимаю, он начинает уходить внутрь. Сначала я не могу понять, как он смог его вынуть, потому что за него нельзя ухватиться. Потом я беру присоску и разглядываю ее. Я не могу толкнуть кирпич вперед, потому что он просто упадет в пустоту за стеной. Но когда я подношу черный резиновый кружок к поверхности, и при помощи маленькой ручки заставляю его присосаться, кирпич выходит, преодолевая сопротивление. Вытащив его, я понимаю, что создавало сопротивление. С обратной стороны забит маленький гвоздик. На него намотан тонкий нейлоновый шнур. На гвоздь и шнур капнули большую каплю клея “Аральдит”, ставшего теперь твердым, как камень. Шнур спускается в пустоту за стеной. На другом конце висит плоская коробка из-под сигар, обмотанная двумя толстыми резиновыми бинтами. Все вместе - просто поэма технической изобретательности.
Я кладу коробку в карман пальто. Потом я осторожно вставляю кирпич на место.
Рыцарский дух - это архетип. Когда я приехала в Данию, копенгагенский амт собрал класс из детей, которые должны были изучать датский в школе Ругмаркен, поблизости от жилья для иммигрантов, организованного социальной службой в Сунбю на Амагере. Я сидела за одной партой с мальчиком, которого звали Барал. Мне было семь лет, и я была коротко пострижена. На переменах я играла с мальчиками в мяч. Месяца через три был урок, на котором мы должны были называть имена друг друга.
- А кто сидит рядом с тобой, Барал? Как ее зовут?
- Его зовут Смилла.
- Ее зовут Смилла. Смилла - девочка.
Он посмотрел на меня с немым изумлением. После того как прошел первый шок и в последующие полгода в школе, его отношение ко мне изменилось только в одном. К нему добавилось приятное, учтивое желание помочь.
И у Исайи было такое же отношение ко мне. Он мог неожиданно перейти на датский, чтобы сказать мне “вы”, как только он понял заложенное в этом слове уважение. В последние три месяца, когда саморазрушение Юлианы усилилось и стало более целенаправленным, чем раньше, случалось, что по вечерам он не хотел уходить.
- Как вы думаете, - говорил он, - я могу поспать здесь?
После мытья я ставила его на сидение унитаза и смазывала кремом. Оттуда ему в зеркале было видно его лицо, то, как он с подозрением принюхивается к розовому запаху ночного крема “Элизабет Арден”.
Днем он никогда не касался меня. Он никогда не брал меня за руку, никогда не ласкался ко мне и никогда не просил о ласке. Но бывало, что ночью он прижимался ко мне, погруженный в глубокий сон, и лежал так несколько минут. Когда он касался моей кожи, у него возникала легкая эрекция, которая то появлялась, то проходила, то появлялась, то проходила, будто выпрямлялась, а потом оседала детская игрушка на ниточках.
В эти ночи я спала некрепко. При малейшем изменении его быстрого дыхания я просыпалась. Часто я просто лежала и думала о том, что сейчас вдыхаю воздух, который он выдыхает.
8
|
The script ran 0.022 seconds.