1 2 3 4 5 6 7
Александр Башлачев
•
ПОСОШОК
Семь кругов беспокойного лада
Саша Башлачев родился в конце первой «оттепели» и ушел от нас в начале второй. Вся его короткая жизнь уместилась между этими странными суматошными всплесками российского демократизма и целиком пришлась на время, которое позже с ненужной пышностью назвали «эпохой застоя». Это было время медленного тридцатилетнего раздумья, трагического осмысления великой иллюзии или великого обмана — и с этой точки зрения эпоху никак нельзя назвать «застойной». Духовное движение было скрытым, глубинным, но более мощным, чем поверхностная митинговая подвижка умов. В недрах этого тягостного времени выплавились дивные образцы литературы и искусства — достаточно назвать Бродского, Тарковского, Неизвестного, Шукшина, Любимова, Высоцкого, Окуджаву. В его глубинах возник огонек русского рок-н-ролла с его повышенным вниманием к социальным проблемам — да что там говорить! — сейчас с достоверностью выясняется, что период экономического застоя и загнивания общественной жизни обладал по крайней мере тремя преимуществами в художественном, творческом смысле перед сменившим его революционным подъемом: стабильностью проблем и жизненного уклада, позволяющей разглядеть то и другое с величайшей степенью достоверности; запасом времени, терпения и внимания, чтобы осмыслить жизнь во всей полноте и довести результаты размышлений до художественного воплощения; и, наконец, уверенностью в завтрашнем дне. Замечу, что уверенность эта, вопреки смыслу затертого идеологического клише, была обратного толка — «завтра будет так же плохо, как и сегодня», — но даже такой пессимистический прогноз давал душе художника больше покоя, чем нынешняя чересполосица надежд и тревог.
Башлачев не успел заработать себе официального титула и полного имени — «поэт Александр Башлачев»; даже сейчас, после его гибели, его удобнее называть по-дружески Сашей или же прозвищем Саш-Баш. Это помогает доверительности материалов о Башлачеве, но мешает обрести необходимую дистанцию, чтобы правильно оценить это явление природы.
Я не оговорился. Башлачев для меня ближе всего к явлению природы или, если угодно, к явлению русского духа, ибо любая прописка по жанру и ведомству выглядит подозрительно. Поэт? Музыкант? Бард? Рокер? — все это применимо к Башлачеву и все более или менее неточно. Ближе всего, конечно, слово «поэт», но в его изначальном природном значении, смыкающемся с игрой стихий (в отличие от игры в стихи), а не в значении литературном, предполагающем знакомство со стихотворной традицией и принадлежность поэтической школе. Башлачева, как и Высоцкого, вряд ли можно назвать «мастером стиха», хотя у того и другого встречаются строки, которые не снились любому мастеру — строки-прозрения, строки-предвидения.
Сам Саша, как мне кажется, считал себя поэтом. Конечно, называть себя так — нескромно, но в душе примерять к себе это звание необходимо тому, кто ответственно относится к своему дару. А Башлачев относился ответственно: написано им немного, но среди оставшихся сочинений практически нет «пустячков». Он почти всегда пытался петь о главном. В стихотворении-песне «На жизнь поэтов» он сказал о самом сущностном в поэтической судьбе, в призвании поэта. Там поразительно много точнейших определений поэтического творчества, горестное предвидение своей собственной судьбы и судьбы своих стихов: «Дай Бог им пройти семь кругов беспокойного лада по чистым листам, где до времени — все по устам…». И далее эти «семь кругов» беспокойного поэтического лада варьируются в песне, обретая очертания символического образа, зыбкого вместилища духа.
По каким же кругам ходила поэзия Башлачева, прежде чем уйти на «восьмой» круг — круг бессмертия?
Внешний круг земной судьбы обозначен двумя датами: 27 мая 1960 года Саша Башлачев родился в Череповце, 17 февраля 1988 года он покончил с собой в Ленинграде, выбросившись из окна. В неполном двадцативосьмилетнем промежутке уместились школа, факультет журналистики Свердловского университета, работа в районной череповецкой газете «Коммунист», сочинение стихов и песен — сначала для череповецкой группы «Рок-сентябрь», потом «для себя», а последние три года — странная, бесприютная жизнь бродячего музыканта, путешествующего с гитарой по городам и весям страны, поющего свои песни на домашних концертах, изредка — в залах и на фестивалях. Вошли в этот круг и женитьба в Ленинграде, и последняя, самая сильная любовь к женщине, подарившей ему сына Егора, которого Саше увидеть так и не довелось.
Круг судьбы, ее конкретные приметы весьма скупо отражены в Сашиных стихах. Мелькнет иногда «поезд Свердловск-Ленинград», или появятся на лесенке его любимая Настенька с друзьями «Митенькой и Сереженькой», или блеснет под фонарем свинцовая вода Фонтанки в городе, который стал для него родным, чью болезненную и высокую душу Башлачев ощутил так, будто был коренным петербуржцем. «В Москве, может быть, и можно жить. А в Ленинграде стоит жить», — сказал Саша в одном из интервью, которыми его совсем не баловали.
Более высокий поэтический круг — круг истории — проступает в стихах Башлачева явственнее. Ощущением истории пронизаны многие песни — это и «Ржавая вода», и «Время колокольчиков», и «Петербургская свадьба», и «Абсолютный Вахтер». Бесполезно искать там интерпретацию конкретных исторических событий; Башлачев — поэт, а не историк и философ. Историческое воплощено в неожиданных и точных поэтических деталях, в смещениях смысла давным-давно знакомых оборотов и выражений. И если «сталинные шпоры» не оставляют сомнений относительно источника происхождения, то в словах «вот тебе, приятель, и Прага, вот тебе, дружок, и Варшава» уже труднее углядеть историческую первооснову, но она все равно чувствуется.
Но еще свободнее чувствует себя поэт в надысторическом фольклорном кругу мифа, былины. Здесь им создано несколько вещей, которые ни в коем случае нельзя считать стилизациями («Егоркина былина», «Ванюша», «Имя Имен», «Вишня», «Спроси, звезда» и др.). Органичность погружения в эту стихию доказывается тем, что фольклорными образами и мотивами пронизаны практически все стихи и песни Башлачева. И наш бедный и жестокий быт, и наша бедная, несчастная история последних десятилетий мифологизируются, срастаясь в песне с могучими тысячелетними корнями русского эпоса. В этом, на мой взгляд, отличие Башлачева от иных «патриотически» настроенных творцов, которые как бы отделяют «чистую» историю России и ее предания от «нечистых», неправедных наслоений послеоктябрьского периода. В Сашиных стихах нигде не встретишь сусальных образов древности, не встретишь в них и презрения к дню сегодняшнему. Все это — звенья одной нерасторжимой цепи, натянутой между полюсами «нашей редкой силы сердешной» и «дури нашей злой заповедной». Это исконное противоречие национального характера Башлачев чувствовал нутром — да что там чувствовал! — он сам был этим противоречием. Достаточно послушать записи его песен, модуляции голоса, срывающегося с тихого шепота в яростный крик.
Он не боялся соединять, казалось бы, несоединимое. Водной строфе соседствуют у него «батюшка царь-колокол» с «биг-битом, блюзом и рок-н-роллом»; то и другое околдовывает поэта и его слушателя, благодаря Божьему дару слова.
Круг русского слова, четвертый поэтический круг Башлачева, — это его стихия, среда обитания образов. Строго говоря, так можно сказать о любом истинном поэте, но для большинства из них Слово — лишь средство, доносящее до читателя смысл стиха. У Башлачева оно само стало смыслом. Стремление поэта в глубину заставляло его искать корневые сближения слов, их созвучия, высекающие иной раз искру невиданного смысла, а иногда погружающие в темные магические — до мурашек по коже — заклинания:
Как искали искры в сыром бору,
Как писали вилами на роду,
Пусть пребудет всякому по нутру
Да воздается каждому по стыду.
Но не слепишь крест, если клином клин,
Если месть — как место на звон мечом.
Если все вершины на свой аршин.
Если в том, что есть, видишь что почем.
Я люблю эту вязь, эту звукопись, которая никогда не была для поэта самоцельной — посмотрите, мол, как я ловко аллитерирую, как играет внутренняя рифма! — но всегда несла на себе отпечаток мучительных поисков Правды. Несомненно, Башлачев ощущал слово по-особому, потому иногда так загадочно-темны его фразы, будто запертые сторожки на глухой лесной дороге — их назначение можно долго разгадывать, а можно принять как должное вместе с их потаенным смыслом.
Слову было тесно в лексическом и семантическом круге, оно выплескивалось в звукоряд, в музыку, в сферу созвучий, возвращая поэзии ее значение искусства мелодического. Поэтому, говоря о музыкальном круге поэтического дара Башлачева, я менее всего имею в виду композиторские способности Саши или его умение играть на гитаре. Среди стихов, вошедших в эту книгу, есть ряд таких, что намекают на специфическое музыкальное сопровождение, имеют, так сказать, рок-н-ролльную основу («Дым коромыслом», «Черные дыры», «Час прилива»), но в подавляющем большинстве стихи-песни обладают совершенно самобытной мелодикой и ритмикой. Напечатанные на бумаге строки лишь бледная тень звучащего ряда. Никаким алфавитом, никакой нотной азбукой не передать интонации, ритмического рисунка, повторов, зачинов строк, разрушающих строгую поступь метра и сообщающих песне свободу живой души. Иногда, чтобы правильно прочесть напечатанное стихотворение, его непременно прежде надо услышать в записи — иначе запутаешься, строки покажутся неуклюжими, неумелыми, бесформенными. А послушаешь Сашино пение под гитару — и все становится на место. Прозрачная ясность и чистота. Ничего лишнего.
И все же смысловые, фонетические, лексические круги поэзии Александра Башлачева служат лишь основанием для построения двух последних, сущностных «кругов беспокойного лада», которые я бы назвал кругом Любви и кругом Смерти. Все, попадающее в поле зрения поэта — будь то случайная встреча с неизвестным сибирским бардом, который «показал бы большинству и в том, и в этом мире», или былинная Егоркина судьба, или обращение к поэтическим судьбам, — рассматривается с запредельной высоты этих вечных понятий. Любовь «идет горлом» и тянет за собою смерть. Настоящего поэта легко распознать по бесстрашию, с каким он говорит о любви и смерти, и бесстрашие это всегда оплачивается судьбой, Башлачева страшно читать и еще более — страшно слушать. Дух захватывает, будто глядишь вниз с многоэтажной высоты перед последним шагом. Прежде, чем Саша сделал этот шаг, он измерил бездну своими песнями. Стало уже общим местом говорить о том, что Башлачев точно предсказал свою судьбу — вплоть до мельчайших деталей: «рекламный плакат последней весны качает квадрат окна» и «зима в роли моей вдовы», и «когда я спокойно усну, тихо тронется весь лед в этом мире и прыщавый студент-месяц Март трахнет бедную старуху-Зиму», — но это действительно так, каждая из этих строк оплачена слишком дорогой ценой.
Он знал о любви и смерти больше нас, потому ушел так рано. Его строчка «нет тех, кто не стоит любви» врезается в память обжигающим откровением, хотя по смыслу ничем не отличается от двухтысячелетней христианской заповеди. О любви к ближнему твердили тысячи людей после Христа, но услышали только тех, кто подтвердил эту любовь собственной смертью.
…А теперь давайте спустимся с небес на землю, потому что этот очень молодой человек невысокого роста с ладной фигурой и ясной улыбкой всего лишь два с небольшим года назад ходил среди нас. Мы встречались с ним — кто чаще, кто реже — разговаривали, слушали его песни… Разве мы не видели тогда — с кем имеем дело? Разве не чувствовали? Почему же говорим и пишем о нем так, как он того заслуживает, только сейчас, когда его уже нет?
Вопрос больной. И не только к Башлачеву относится. Тот же самый вопрос задавали, когда не стало Высоцкого. И всякий раз он подразумевается на похоронах и поминках хорошего человека, которому не воздали при жизни. Звучит немой укор: что же вы раньше этого не сказали? Где вы были? Может быть, услышь он ваши слова, был бы сегодня жив и здоров?
Я категорически с этим не согласен. Мне трудно представить себе Сашу Башлачева, обласканного официальной критикой, выпустившего книгу, принятого, глядишь, в Союз писателей. Не к тому он стремился. Все справедливые слова и почести ни на минуту не оттянули бы трагического конца скорее, приблизили бы его. Он стремился не к тому, чтобы быть обласканным, а к тому, чтобы быть понятым. А это, увы, задача почти недоступная для поэта, идущего по целине. Дело в том, что судьба трагического поэта — такое же произведение искусства, как его стихи. Отчасти он пишет судьбу сам, отчасти диктуют обстоятельства. Нельзя сказать, что Сашу не любили или не замечали — в любом городе его ждали друзья и благодарные слушатели. Это гораздо важнее для художника, чем официальная слава. Но те, кто слушал его, — не всегда слышали, хотя и старались понять. Подлинное понимание приходит только теперь, когда жизнь состоялась до последней точки. Многие из тех, кто близко знал Сашу, сходятся на том, что конец его был предопределен всем складом его характера, темперамента, личности. Он был запределен в своем творчестве — и вышел за предел.
Что поражало при встрече с ним — какая-то детская незамутненная чистота, может быть даже наивность. Он был немногословен и застенчив. Во всяком случае, так мне показалось после считанных пяти или шести наших встреч. Я никогда не считал его рокером, хотя познакомился в этом кругу. Он был в стороне, сам по себе. По-моему, он боялся публичности, не любил ее. Помню, как он волновался перед выходом на сцену Ленинградского Дворца молодежи во время рок-фестиваля 1987 года. Через несколько дней у Гребенщикова состоялась наша последняя встреча. Потом он исчез из Ленинграда, его искали, чтобы выбрать песни на пластинку, утвержденную «Мелодией», но было уже поздно. Мне кажется, что после того лета он уже ушел «на восьмой круг».
Готовя эту книгу к печати с согласия Насти, передавшей мне полное собрание Сашиных стихов вскоре после его смерти, а потом приславшей откорректированные варианты, я вновь прослушал все имеющиеся у меня башлачевские записи. На пленках оказалось тридцать три песни, в настоящий сборник вошло сорок произведений поэта, в последнем откорректированном списке их 58. Наиболее полным и показательным в смысле содержания концертом Саши я считаю выступление в московском Театре на Таганке 11 января 1986 года. Определяя состав книги, мы старались следовать духу того концерта, в котором Саша спел двадцать песен, в том числе «Егоркину былину» и «Ванюшу» — две свои маленькие поэмы.
Фонограмма сохранила не только песни, но и краткое вступительное слово Артемия Троицкого, и Сашины реплики-комментарии между песнями. Даже на слух чувствуется — как он волновался, особенно поначалу. Еще бы — петь в театре Высоцкого! Глуховатым голосом, скороговоркой, словно извиняясь, он говорил, что у него мало смешных песен, старался их вспомнить… И все же упрямо гнул свое: пел главные песни, где его нельзя было упрекнуть ни в подражательности, ни в желании угодить публике. А публика была сдержанна, и ее тоже можно понять: совсем недавно в дружеском кругу перед нею пел сам Высоцкий!
Эту фонограмму нельзя слушать без волнения не только потому, что Башлачев прекрасно поет свои песни: удивительна психологическая атмосфера концерта, его драматургия. Башлачев сражался на территории поэта, которого любил и чтил, но от которого все дальше уходил в своем творчестве. И он хотел, чтобы это заметили. Он начал с «Посошка», «Времени колокольчиков», «Петербургской свадьбы». Реакция настороженная и прохладная. Чувствуется, что все ждут — когда же будет наше родное, «высоцкое»? Но Саша поет «Случай в Сибири», «Лихо», «Мельницу» с ее колдовским завораживающим сюжетом, «Некому березу заломати», «Все от винта!» и еще несколько своих лучших песен, все время как бы извиняясь, что вот, мол, песни серьезные, смешного мало… А ведь мог сразу взять аудиторию в руки, спев «Подвиг разведчика» или «Слет-симпозиум», — это ведь беспроигрышно в Театре на Таганке! Но он спел эти песни лишь после восемнадцатиминутной «Егоркиной былины» — и как все оживились, засмеялись, зааплодировали! Мол, что же ты тянул, парень! Вот настоящее, наше, «высоцкое»… Но он опять извинился: смешного больше нет — и спел «Тесто», «Сядем рядом…», «Как ветра осенние», а закончил «Ванюшей».
Он не хотел эстрадного успеха. Он хотел петь о главном и быть понятым правильно. Те же «Подвиг разведчика» и «Слет-симпозиум» — песни, брызжущие юмором, веселой злостью — показывают, что Башлачев мог катиться на этой волне и дальше, как делают многие гораздо менее талантливые последователи Высоцкого. Но он не захотел. Не смог себе позволить.
В определении состава посмертной книги, в ее редактуре без участия автора всегда есть некий произвол, возможность ошибок и неточностей. Мы старались свести их к минимуму. Однако следует помнить, что этот сборник не является академическим научным изданием и не претендует на полноту. Мы не приводим вариантов отдельных строк или строф — а разночтений у Башлачева довольно много. Более того, иной раз мы не придерживались последней авторской редакции, даже если она была известна, а останавливались на наиболее распространенном варианте, встречающемся в большинстве Сашиных фонограмм. Например, в последней редакции песни «Время колокольчиков» вместо строчки «Рок-н-ролл — славное язычество!» стоит «Свистопляс! Славное язычество!». Может быть, Башлачев искал русский ритмический эквивалент рок-н-ролла, может быть, считал, что так будет точнее. Не нам гадать. Мы оставили «рок-н-ролл» как вариант более привычный и известный. Также мы оставили слова с точками вместо букв, что заучат на пленках и что были заменены в последней редакции разными цензурными эвфемизмами.
Вообще же, Сашу надо слушать. Пускай эта книга останется зримым путеводителем по его песням, пускай она даст возможность прикоснуться к строчкам, чтобы мысленно воспроизвести Сашин голос, мелодию песни, неповторимый нежный и яростный звук его гитары. А мы еще раз помянем его и выпьем с ним «на посошок»…
Александр Житинский
Александ Башлачев. Концерт 1988 г.
Концерт памяти А. Башлачева. 1989 г. Выступают А. Макаревич и Ю. Ильченко.
Время колокольчиков
Долго шли зноем и морозами,
Все снесли и остались вольными,
Жрали снег с кашею березовой
И росли вровень с колокольнями.
Если плач — не жалели соли мы,
Если пир — сахарного пряника.
Звонари черными мозолями
Рвали нерв медного динамика.
Но с каждым днем времена меняются.
Купола растеряли золото.
Звонари по миру слоняются.
Колокола сбиты и расколоты.
Что ж теперь ходим круг да около
На своем поле, как подпольщики?
Если нам не отлили колокол,
Значит, здесь время колокольчиков.
Ты звени, сердце, под рубашкою.
Второпях — врассыпную вороны.
Эй! Выводи коренных с пристяжкою
И рванем на четыре сторны.
Но сколько лет лошади не кованы,
Ни одно колесо не мазано.
Плетки нет. Седла разворованы.
И давно все узлы развязаны.
A на дожде — все дороги радугой!
Быть беде. Нынче до смеха ли?
Но если есть колокольчик под дугой,
Так, значит, все. Заряжай, поехали!
Загремим, засвистим, защелкаем!
Проберет до костей, до кончиков.
Эй, братва! Чуете печенками
Грозный смех русских колокольчиков?
Век жуем матюги с молитвами.
Век живем — хоть шары нам выколи.
Спим да пьем. Сутками и литрами.
Не поем. Петь уже отвыкли.
Долго ждем. Все ходили грязные,
От того сделались похожими,
А под дождем оказались разные —
Большинство — честные, хорошие.
И пусть разбит батюшка Царь-колокол —
Мы пришли с черными гитарами.
Ведь биг-бит, блюз и рок-н-ролл
Околдовали нас первыми ударами.
И в груди — искры электричества.
Шапки в снег — и рваните звонче.
Рок-н-ролл — славное язычество.
Я люблю время колокольчиков.
Некому березу заломати
Уберите медные трубы!
Натяните струны стальные!
А не то сломаете зубы
Об широты наши смурные.
Искры самых искренних песен
Полетят как пепел на плесень.
Вы все между ложкой и ложью,
А мы все между волком и вошью.
Время на другой параллели
Сквозняками рвется сквозь щели.
Ледяные черные дыры —
Ставни параллельного мира.
Через пень колоду сдавали,
Да окно решеткой крестили.
Вы для нас подковы ковали,
Мы большую цену платили.
Вы снимали с дерева стружку,
Мы пускали корни по-новой.
Вы швыряли медну полушку
Мимо нашей шапки терновой.
А наши беды вам и не снились,
Наши думы вам не икнулись.
Вы б наверняка подавились.
Мы же — ничего, облизнулись.
Лишь печаль-тоска облаками
Над седой лесною страною.
Города цветут синяками
Да деревни — сыпью чумною.
Кругом — бездорожья, траншеи.
Что, к реке торопимся, братцы?
Стопудовый камень на шее…
Рановато, парни, купаться!
Хороша студена водица,
Да глубокий омут таится.
Не напиться нам, не умыться,
Не продрать колтун на ресницах.
Вот тебе обратно тропинка
И петляй в родную землянку.
А крестины там, иль поминки —
Все одно там пьянка-гулянка.
Если забредет кто нездешний,
Поразится живности бедной,
Нашей редкой силе сердешной
Да дури нашей злой-заповедной.
Выкатим кадушку капусты,
Выпечем ватрушку без теста.
Что, снаружи все еще пусто?
А внутри по-прежнему тесно…
Вот и посмеемся простуженно,
А о чем смеяться — неважно.
Если по утрам очень скучно,
То по вечерам очень страшно.
Всемером ютимся на стуле,
Всем миром на нары-полати.
Спи, дитя мое, люли-люли!
Некому березу заломати.
Ржавая вода
Красной жар-птицею,
салютуя маузером лающим,
Время жгло страницы,
едва касаясь их пером пылающим.
Но годы вывернут карманы —
дни, как семечки,
Валятся вкривь да врозь.
А над городом — туман. Худое времечко
С корочкой запеклось.
Черными датами —
а ну, еще плесни на крышу раскаленную!
Лили ушатами —
ржавую, кровавую, соленую…
Годы весело гремят пустыми фляжками,
выворачивают кисет.
Сырые дни дымят короткими затяжками
в самокрутках газет.
Под водопадом
спасались, как могли,
срубили дерево.
Ну, плот был, что надо,
да только не держало на воде его.
Да только кольцами года
завиваются
в водоворотах пустых площадей.
Да только ржавая вода
разливается
на портретах Великих Дождей.
Но ветки колючие
обернутся острыми рогатками.
Да корни могучие
заплетутся грозными загадками.
А пока вода-вода
кап-кап-каплею
лупит дробью
в мое стекло.
Улететь бы куда белой цаплею! —
Обожжено крыло.
Но этот город с кровоточащими жабрами
Надо бы переплыть.
А время ловит нас в воде губами жадными.
Время нас учит пить.
Лихо
Если б не терпели — по сей день бы пели.
А сидели тихо — разбудили Лихо.
Вьюга продувает белые палаты.
Головой кивает х… из-под заплаты.
Клевер да березы — полевое племя.
Север да морозы — золотое стремя.
Серебро и слезы в азиатской вазе.
Потом — юродивые князи нашей всепогодной грязи.
Босиком гуляли по алмазной жиле.
Многих постреляли. Прочих сторожили.
Траурные ленты. Бархатные шторы.
Брань, аплодисменты да сталинные шпоры.
Корчились от боли без огня и хлеба.
Вытоптали поле, засевая небо.
Хоровод приказов. Петли на осинах.
А поверх алмазов — зыбкая трясина.
Позабыв откуда, скачем кто куда.
Ставили на чудо, выпала беда.
По оврагу рыщет бедовая шайка —
Батька-топорище да мать моя нагайка.
Ставили артелью — замело метелью.
Водки на неделю, да на год похмелья.
Штопали на теле. К ребрам пришивали.
Ровно год потели да ровно час жевали.
Пососали лапу — поскрипим лаптями.
К свету — по этапу. К счастью — под плетями.
Веселей, вагоны! Пляс да перезвоны.
Кто услышит стоны краденой иконы?
Вдоль стены бетонной — ветерки степные.
Мы тоске зеленой — племяши родные.
Нищие гурманы. Лживые сироты.
Да горе-атаманы из сопливой роты.
Мертвякам припарки — как живым медали.
Только и подарков — то, что не отняли.
Нашим или вашим липкие стаканы?
Вслед крестами машут сонные курганы.
Новый год
Мы у ворот. Эй, отворяй, охрана!
Ровно в двенадцать нам разрешают вход.
Мокрый от пены, и, безусловно, пьяный,
Я удираю в новый грядущий год.
С треском разбив елочные игрушки
Жмется к столу общество-ассорти.
Хочется стать взрывчатою хлопушкой
И расстрелять вас залпами конфети.
Но нужно включиться,
И — раз-два-три! — веселиться.
А лучше всего напиться. Вдрызг.
Чтоб рухнуть под стол — пластом.
Кто-то из женщин
В маске лисицы
Приветливо машет мне своим пушистым хвостом.
Там, наверху, счетчик стучит все чаще.
Там, наверху, скоро составят счет.
Кто-то открытку бросил в почтовый ящик.
Может быть, ангел? Может быть — пьяный черт?
В этом году я выбираю черта,
Я с ним охотно чокнусь левой рукой.
Я объявляю восемьдесят четвертый
Годом серьезных мер по борьбе с тоской.
Но в комнате пусто,
Смазаны краски.
Слышен могучий храп за стеной.
Кто-то из женщин сбрасывает маску
И остается рядом со мной.
Как хорошо, когда некуда торопиться.
Славно проспать первый январский день.
Надо бы встать, чтобы опохмелиться,
Надо бы встать, но подниматься лень.
В куче кассет местный рок-клуб — по росту.
Маршевый шаг вперед, два шага назад.
Ровно в двенадцать — Всеволод Новгородцев
И модная группа «Фрэнки гоуз ту Ленинград».
Мы засыпаем. Что нам приснится?
Лес и дорога. Конь вороной.
Кто-то из женщин в маске лисицы
Утром проснется рядом со мной.
Кто-то из женщин быстро с постели встанет,
Выгладит платье и подойдет к столу.
Кто-то из женщин все по местам расставит,
Где-то в углу на кухне найдет метлу.
Кто-то из женщин быстро сметет осколки,
Вымоет чашки с мылом и кипятком.
Снимет игрушки, выбросит наши елки.
И, не прощаясь, щелкнет дверным замком.
А солнце все выше! Скоро растает.
Деды Морозы получат расчет.
Сидя на крыше, скорбно глотает
Водку и слезы мой маленький черт.
Все от винта!
Рука на плече. Печать на крыле.
В казарме проблем — банный день.
Промокла тетрадь.
Я знаю, зачем иду по земле.
Мне будет легко улетать.
Без трех минут — бал восковых фигур.
Без четверти — смерть.
С семи драных шкур — шерсти клок.
Как хочется жить! Не меньше, чем спеть.
Свяжи мою нить в узелок.
Холодный апрель. Горячие сны.
И вирусы новых нот в крови.
И каждая цель ближайшей войны
Смеется и ждет любви.
Наш лечащий врач согреет солнечный шприц.
И иглы лучей опять найдут нашу кровь.
Не надо, не плачь. Сиди и смотри,
Как горлом идет любовь.
Лови ее ртом. Стаканы тесны.
Торпедный аккорд — до дна!
Рекламный плакат последней весны
Качает квадрат окна.
Дырявый висок. Слепая орда.
Пойми, никогда не поздно снимать броню.
Целуя кусок трофейного льда
Я молча иду к огню.
Мы — выродки крыс. Мы — пасынки птиц.
И каждый на треть — патрон.
Лежи и смотри, как ядерный принц
Несет свою плеть на трон.
Не плачь, не жалей. Кого нам жалеть?
Ведь ты, как и я, сирота.
Ну, что ты? Смелей! Нам нужно лететь!
А ну от винта! Все от винта!
Случай в Сибири
Пока пою, пока дышу, любви меняю кольца,
Я на груди своей ношу три звонких колокольца.
Они ведут меня вперед и ведают дорожку.
Сработал их под Новый Год знакомый мастер Прошка.
Пока дышу, пока пою и пачкаю бумагу
Я слышу звон. На том стою. А там глядишь — и лягу.
Бог даст — на том и лягу.
К чему клоню? Да так, пустяк. Вошел и вышел случай.
Я был в Сибири. Был в гостях. В одной веселой куче.
Какие люди там живут! Как хорошо мне с ними!
А он… Не помню, как зовут. Я был не с ним. С другими.
А он мне — пей! — и жег вином, — кури! — и мы курили.
Потом на языке одном о разном говорили.
И он сказал: — Держу пари — похожи наши лица.
Но все же, что ни говори, я — здесь, а ты — в столице.
Он говорил, трещал по шву: мол, скучно жить в Сибири.
Вот в Ленинград или в Москву…
Он показал бы большинству
И в том и в этом мире.
— А здесь чего? Здесь только пьют. Мечи для них бисеры.
Здесь даже бабы не дают.
Сплошной духовный неуют.
И все, как кошки, серы.
— Здесь нет седла, один хомут.
Поговорить-то не с кем.
Ты зря приехал. Не поймут,
Не то, что там — на Невском.
— Ну как тут станешь знаменит? —
Шептал он сквозь отрыжку.
— Да что там у тебя звенит?
Какая мелочишка?
Пока я все это терпел и не спускал ни слова,
Он взял гитару и запел. Пел за Гребенщикова.
Мне было жаль себя, Сибирь, гитару и Бориса.
|
The script ran 0.007 seconds.