Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чабуа Амирэджиби - Дата Туташхиа [1975]
Язык оригинала: GEO
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. Чабуа Амирэджиби - известный современный грузинский писатель. Особую популярность Ч. Амирэджиби принес роман «Дата Туташхиа», выдержавший уже несколько изданий в Тбилиси и в Москве, переведенный на ряд европейских языков. Каждое душевное движение героя романа Дата Туташхиа, мятежника, скрывающегося от царских жандармов, свидетельствует об искреннем желании искоренить зло, помочь людям. Своей романтичностью Дата напоминает известных литературных героев - Робина Гуда, Карла Моора, Дубровского. Вместе с тем это сложный динамический образ человека, не нашедшего верного исторического пути, но до конца, до самой гибели, выражавшего свой протест против всяческой несправедливости. Человек страстного темперамента, проницательного ума, большого мужества. Будучи натурой цельной, он не поступается своими принципами - и гибнет. Практически неуязвимый для преследователей, гибнет от руки своего сына-подростка, направляемой двоюродным братом - полицейским деятелем, который «самозабвенно любил Дату Туташхиа, считал его родным братом и видел трагедию в его скитальческом существовании». Дате Туташхиа в романе противостоит система социального зла. В романе множество сюжетных линий, появляются и исчезают люди, стоящие на самых разных ступенях общественной иерархии, различного нравственного и интеллектуального уровня. Складывается широкая панорама грузинского общества начала двадцатого столетия.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

Чабуа Амирэджиби Дата Туташхиа Пролог …И было человеку дано: Совесть, дабы он сам изобличал недостатки свои; Сила, дабы он мог преодолевать их; Ум и Доброта на благо себе и Присным своим, ибо только то благо, что идет на пользу ближним; Женщина, дабы не прекращался и процветал род его; Друг, дабы познавал он меру своего добра и жертвенности во имя ближнего; Отчизна, дабы было ему чему служить и за что сложить голову свою; Нивы, дабы в поте лица добывать Хлеб Свой, как и заповедовал ему Господь; Виноградники, Сады, Стада и прочее добро, дабы было чем одаривать ближних Своих; и целый Мир, дабы было где все это свершать и воздавать должное той великой любви, которая и была господом богом его. И как было тут речено, так и все совершалось. Вера, и закон отцов наполняли любовью плоть и дух человека. И был судьей над народом и правил им Туташха[1], юноша прекрасный и благолепный. Не будучи человеком во плоти, был он, однако, духом человеческим, во глубинах души обитавшим и во все составы ее входящим. И породила та вера разум, мудрость и проникновение в суть вещей. Из злака дикого, пустынного взрастил человек зерно, и хлебом насущным стал тот злак. Степному волу согнул он выю под ярмо, и смиренно понес вол тяжкую ношу свою. И сотворил Человек колесо и дорогами связал города и веси, дабы стал единым и породнился между собой род человеческий. И, глядя на небо, высчитал он ход светил и познал законы их. И когда должен был идти дождь или снег, он говорил своим ближним: «Вот будет ненастье». И начертил лицо Земли, и стало тогда видно, где ходить и где плавать, и какие где стоят горы, и какие где разверзлись моря. Придумал письмена, дабы рассказать о себе своим правнукам и сохранить для них свой опыт. Вырастил виноградную лозу и обратил ее в дар создателю мудрости этой. И зрел его народ, в храме обитающего, но подобного человеку и властителю. И следовал его заповедям как законам естества. Детство и юность мои прошли в Сололаки, в четырехэтажном тбилисском доме с глубоким полутемным двором, замкнутым со всех сторон флигелями нашего дома и глухой стеной соседнего здания. Граф Сегеди занимал комнату с кладовкой в полуподвальном помещении этого дома. Когда-то, давным-давно, он был начальником кавказской жандармерии. В девятисотых годах ушел в отставку и, позабытый всеми, в одиночестве доживал свой век. Говорили, что у него заслуги перед революцией и наша власть простила ему прошлое. Шести-семилетним мальчиком я знал о нем немногое. Он редко выходил из своего подвала. К нему водили детей старше меня и вовсе незнакомых мне. Некоторые приходили сами. Сегеди учил их языкам – французскому и немецкому. Он был высокий, очень худой старик, с прекрасной осанкой и лицом, иссеченным морщинами. Независимо от погоды и времени года носил черное касторовое пальто и котелок. Пенсне в железной оправе и трость, неизменно свисающая с руки, завершали его облик. Ходил он неторопливо и легко, всегда наклонив голову, и я долго не знал, какие у него глаза. Я был вежливый мальчик, первым здоровался со всеми, но Сегеди избегал, пока не стал его учеником. Я боялся его – он напоминал надгробие из черного камня. Но пришло время, и с замиранием сердца я постучал в двери его жилища. – Пожалуйте, – послышалось в ответ. Я вошел нерешительно и, сжавшись, замер у порога. Сегеди поднялся из-за письменного стола и, улыбаясь, подошел ко мне. – Садитесь, прошу вас. Я должен просить извинения, чтобы покинуть вас ненадолго. – Он протянул руку к незаконченной фигурке из воска, стоящей на письменном столе. – Мое маленькое увлечение, вернее говоря, слабость, – пояснил он, – люблю лепить, коротаю время. Не скучайте, я вернусь тотчас же. Сегеди направился в кладовку. Его чрезмерно любезный тон сбил меня с толку, я не мог понять, шутит он или серьезен. В одном углу комнаты от пола до потолка поднимались полки, уставленные восковыми фигурками, размером сантиметров в сорок каждая. Не знаю, сколько их было, но они изображали собою людей разного возраста, сословий и состояния. Веселые и несчастные, жалкие и гордые, порочные и благородные, добрые и злые, казалось, вот-вот они зашевелятся, заговорят, перевернут здесь все вверх дном. Они были как живые. И в то же время весь этот стеллаж был похож на мумию, прислоненную к стене. Сегеди вернулся, и урок начался. Семь лет он учил меня немецкому и ни разу не изменил изысканной учтивости и располагающей к себе любезности. Наше время отвергло сословия, но я не помню случая, чтобы к имени Сегеди не присовокуплялся титул «граф». Повинно в этом было не его происхождение, а поведение, его манера обращаться с людьми. Сегеди умер глубоким стариком. Заснул и не проснулся. Несмотря на возраст, он до последнего дня жизни сохранил здравый ум и ясную память. Кроме учеников, никто к нему не ходил; они первыми и узнали о его смерти. Комиссия из жильцов нашего дома обнаружила у него деньги. Их вполне хватило на похороны. Описали имущество: постель, три пары белья, одежду, которую он носил ежедневно, трость с гнутой ручкой, посуду, паноптикум восковых фигур и объемистую рукопись. Бывший жандармский генерал граф Сегеди не оставил после себя ничего больше. Подвал опечатали. Начались нескончаемые тяжбы из-за «Квартиры Сегеди». Я уже не помню, да это и не интересно, кто с кем судился, на чьей стороне была правда и кто под конец вселился в подвал. Скажу только, что, пока правосудие шло к справедливому решению, вездесущие мальчишки превратили подвал в место своих романтических игр и, разумеется, не посчитались с тем, что имущество покойного со скрупулезной точностью было занесено в какой-то акт. Восковые фигурки обрели новых владельцев. Голуби из листов рукописи графа бороздили небо нашего двора. Дворник бранился, но на него никто не обращал внимания, пока мальчишки не устроили в подвале пожар и в дело не вмешались пожарные с брандспойтами. Не знаю почему, но лишь после этого происшествия я решился войти в квартиру своего покойного учителя и тогда впервые понял, что означало слово «погром». Первое, что мне бросилось в глаза, были листы рукописи, рассыпанные по комнате. Часть их каким-то чудом уцелела, некоторые обгорели, другие размокли. Это была пятая или шестая часть его записок. Я их собрал и дома разложил по порядку страниц. В то время я не знал русский настолько, чтобы свободно разбирать размашистый почерк своего учителя. Да и возраст не позволял вникнуть в суть записей. Но одно я разобрал – это была повесть из жизни абрага[2], и даже то малое, что я прочел и понял, навсегда запало мне в память. ГЛАВА ПЕРВAЯ Проникли лазутчики из племени, поклоняющегося Маммоне, и рассеяли повсюду семена соблазна. Пало злое зерно в землю и дало пышный всход, ибо корнем своим проникало в геенну и питалось ядом ее. Возрос цветок прекрасный, но разлагающий плоть припавшего к нему, ибо дыхание его было ядовито. А народ глядел и радовался красоте его, опьянялся его благоуханием и не помышлял о будущем. Пали замки и запоры с тех узилищ, где были замкнуты враги разума и души человеческой, и открылся путь Скорпионам, и возгорелась жажда стяжания. Позавидовали люди чужому достатку, прониклись злобой друг к другу, и затмился разум их. Поднял человек меч на ближнего своего, закрылся щитом от друзей, и не стало народа. И тогда Туташха вступил в бой с язвами и пороками мира: облагодетельствовал бедных, поверг в прах богатых, совершил правосудие над неправедными и возвысил униженных, принес мир в сердца враждующих и изгнал зло из душ человеческих. Но умножилось предательство среди братьев, прелюбодеяние среди супругов, неблагодарность взысканных милостью, высокомерие власть имущих, криводушие подчиненных, коварство ученых, искательство невежд, ложь книжников. И смутился тогда Туташха, ибо не знал он, как внести мир и покой в сердца. И сказал он в смятении: – Не ведаю, что творю – зло или добро. Сложу же руки на груди и призову силу свою к бездействию. И отвернулся от народа своего, перестал слушать стенания его. Ибо не был он богом. Граф Сегеди …Встречаются люди, в высшей степени одаренные, но не умеющие распорядиться своими способностями разумно. Одно дело – врожденный дар, другое – умение им управлять. Два человека, в равной мере одаренных, могут быть нравственно совершенно не схожи, и каждый из них на свой лад использует отпущенное ему дарование. Ценность любого свершения определяется нравственностью свершившего. Для меня несомненно, что во все времена общество предоставляло поприще орлу, стервятнику и птахе, и стезя каждого была пролагаема согласно его нравственным склонностям. Долголетняя служба в должности начальника кавказской жандармерии, а после отставки известная близость к тем кругам позволили мне от начала до конца проследить историю, наглядно подтверждающую сказанное. Это история жизни и отношений двух сильных натур – абрага Даты Туташхиа и его двоюродного брата Мушни Зарандиа. Провидение наделило их равновеликим талантом, но несхожесть нравственная развела их по разным стезям. Начну свой рассказ с мысли о том, что хотя господь бог сделал прекрасное источником добра и чистоты, однако и это правило знает исключения. На сей раз прекрасное породило несчастье: красота юной грузинки Эле Туташхиа заставила поручика в отставке Андриевского совершить необдуманный, продиктованный чувством шаг. Брат грузинки Дата Туташхиа смертельно ранил поручика и ушел в абраги. Это произошло в 1885 году, когда Дате Туташхиа было девятнадцать лет. Эле Туташхиа я сам дважды допрашивал, и клянусь честью, существо, что родилось из морской пены, несомненно, было подобно Эле Туташхиа. Из архива Кавказского жандармского управления Дневники поручика Андриевского 1884 года 9 апреля …Писарь у меня в учреждении один. Дел, между тем, превеликое множество. Попытки найти порядочного, достаточно образованного человека на постоянную службу ни к чему не привели, и я за десять рублей в месяц договорился с неким Мушни Зарандиа, акцизным чиновником. Он приходит три раза в неделю по вечерам, когда освобождается в своем присутствии. Мушни Зарандиа – молодой человек с гимназическим образованием, однако в своих обширных познаниях не уступает окончившему университетский курс. Питает склонность к наукам, в особенности к праву. Обнаруживает к нему даже способности. Обычно Зарандиа сидит в комнате начальника канцелярии. В нее выходит одна из дверей моего кабинета, которую я часто оставляю открытой, чтобы при надобности позвать чиновника. Однажды в конце дня, когда все уже разошлись, я остался ждать Зарандиа – чтобы составить и переписать кое-какие бумаги. Он пришел, как обычно, вовремя и принялся писать под мою диктовку. Через некоторое время, доставая платок, Зарандиа выронил из кармана червонец. Монета со звоном покатилась по полу. Зарандиа посмотрел на нее и спросил, не моя ли. Я покачал головой и сказал, что видел, как золотой выпал из его кармана. Зарандиа до крайности удивился, поскольку, по его словам, не брал денег из дому. Монета поблескивала на полу. Зарандиа смотрел на нее, словно размышляя, каким образом она могла очутиться в его кармане. Вдруг вспомнив что-то, нагнулся и положил монету на стол. Мы вернулись к диктовке. Зарандиа заметно волновался, ерзал и, едва я кончил диктовать, попросил разрешения уйти, пообещав вернуться через полчаса и переписать документы. Я спросил о причине его волнения и спешки. Оказалось, что днем он ревизовал какого-то мелкого ремесленника, обнаружил товар, упрятанный от обложения налогом, и составил акт. Он был убежден, что ремесленник, не осмелившись прямо предложить взятку, незаметно положил ему в карман этот червонец, поскольку деньгам взяться больше было неоткуда. Зарандиа сказал, что немедленно должен вернуть их. Все это он выпалил одним духом, собрал со стола бумаги, отнес в канцелярию и ушел. Несколько позже, попрощавшись с начальником канцелярии, отправился домой и я. Часов в восемь я вернулся, но зашел в кабинет с черного хода. Мое возвращение, как видно, осталось незамеченным начальником канцелярии, который задержался в этот день дольше обычного, и Зарандиа, к тому времени тоже уже вернувшимся. Немного спустя я услышал голос начальника канцелярии: – И что же, взял он деньги или стал отпираться? – Взял. Он был смущен, – ответил Зарандиа. – Гм, смущен! Не смущен, я полагаю, – озадачен. Верно, подумал, что сумма показалась вам ничтожною и потому вы ее вернули. – Не знаю. Возможно, и так. – Не следовало возвращать. – А как же? – с непритворным удивлением спросил Зарандиа. – Просто не следовало возвращать. – Нельзя. – А когда казна вам платит нищенское жалованье – это можно? Вам его достает? – Начальник канцелярии принялся откашливаться в ожидании ответа. – Не существует жалованья, которого хватает. Надо себя сообразовать со своим жалованьем. Сколько ни дай, еще большего хочется. Не бывает большого и малого жалованья. Есть большой и малый аппетит. Видно, начальник канцелярии не сразу нашелся, что ответить. После долгой паузы он сказал: – А у вас, сударь, аппетит втрое больше жалованья! – Как это? Я не задумывался, право, отчего вам так кажется? – А оттого, что жалованья вам не хватает и вы за десять рублей в месяц скрипите здесь пером три вечера в неделю. Зарандиа от души рассмеялся. – Я работаю не из-за десяти рублей. У меня остается свободное время, надо же его использовать. – Послушать вас – вы работаете не из-за денег. Вы и за пять рублей пошли бы, не правда ли? – Нет. За пять не пошел бы. – А что бы стали делать? – Искать десятирублевую работу. – Гм, десять это что – сакральная цифра? – Вовсе нет. Мое основное жалованье и червонец к нему составляют доход, который дает мне возможность оставшееся свободное время – четыре вечера и воскресенье – использовать себя. С другой стороны, время, которое я трачу на дополнительную службу, стоит именно десять, а не пять рублей. – Поразительная теория, ей-богу! Не назовете ли источник этой мудрости, милостивый государь? – Как-нибудь в другой раз. – Зачем откладывать? – Тогда извольте. Древнегрузинская светская литература и некоторые богословские сочинения. На этом разговор прервался. Хотелось бы мне знать, таков ли этот Зарандиа на самом деле или играет такого. 1884 года 14 ноября Вчера мы с Датой Туташхиа поехали в уезд на пролетке Канкава. Лошадь шла рысью. Моросил дождь. Мы нагнали женщину преклонных лет. Она едва волочила ноги, промокла до нитки и вся дрожала от сырости. Туташхиа предложил уступить ей пролетку, сказав, что до города путь недолгий и ему даже охота пройтись пешком. Я, разумеется, согласился… В городе мы поначалу зашли по моим делам в лавку писчебумажных товаров, а затем в мануфактурный магазин, где и ему, и мне предстояло сделать покупки. День был воскресный, базарный, покупателей было много, и у прилавка собралось сразу несколько десятков человек. Ждать, однако, нам пришлось недолго. Приказчик уже развернул перед нами несколько кусков товара, когда в магазин впорхнула жена Шабатава. Учитель Шабатава – молодой человек, и жена у него молодая, миловидная, но несколько ветреная особа. Бесцеремонно расталкивая людей, она направилась прямо к прилавку. Попробовала она оттолкнуть и Туташхиа. Спутник мой обернулся, смерил ее взглядом с головы до ног и резко загородил дорогу. Жена молодого учителя не унималась, но Туташхиа не уступил, а чтобы сдвинуть его с места, нужна была не женская сила. Приказчик завернул нам покупки, и мы рассчитались. Дата попросил меня немного подождать, повернулся к даме, стоявшей ближе других, спросил, не собирается ли она делать покупки, и оставил позицию лишь после того, как приказчик принес ей товар. Меня, признаться, удивил поступок Туташхиа. Его отношение к слабому полу было всегда, я бы сказал, особо почтительным. Вспомнить хотя бы, что в этот же день он из-за неизвестной женщины прошел несколько верст по грязи, а грязью эти места славятся. Мне показалось странным его отношение к скверно воспитанной, но молодой и привлекательной мадам Шабатава. – Я поступил так ради ее же пользы, – ответил Дата. Подобный альтруизм показался мне сомнительным, и Дата объяснил: – Наглыми не столько рождаются, сколько становятся по нашей же с вами вине. Из благородства мы часто склонны прощать глупцам, вроде жены Шабатава, наглость, которую они позволяют себе однажды по одному лишь недомыслию. Но потом укрепляются в ней все больше и больше, от поступка к поступку. Дурак-то он дурак, а поймет, что наглому жить легче, и до самой смерти останется наглецом. Представим себе, однако, что глупцу не уступили и в наглости своей он был посрамлен. Нашелся человек, который проучил его. И тогда, каким ограниченным ни будь наглец, он раньше или позже откажется от своей низости и, может статься, еще проживет Жизнь как вполне порядочный человек. Конечно, это убеждение Даты Туташхиа не совсем обычно. Удел наглеца – наглость. Однако я угадываю здесь некую истину, и привлекает меня в нем энергическое отношение к жизни. ПРОТОКОЛ ДОПРОСА 11 марта 1885 года г. Поти. Военный лазарет Следователь – Кутаисской губернской жандармерии ротмистр Евтихий Агафонович Иевлев. Пострадавший – Столбовой дворянин Московской губернии, поручик в отставке Сергей Романович Андриевский. Вопрос следователя: Господин доктор, позволяет ли состояние больного допросить его и будет ли протокол допроса иметь силу правомочного юридического документа? Ответ: Господин Андриевский получил ранение в верхнюю область печени, что вам известно из заключения медицинской экспертизы. В настоящее время у г-на Андриевского невысокая температура, психическое состояние нормальное, и он может дать показания без ущерба для своего здоровья. Что же касается юридической силы документа – утверждать или отрицать ее не входит в мою компетенцию. Вопрос: Господин поручик, прошу объяснить следствию мотивы вашей отставки и выбора свободной профессии художника. Ответ: Вопрос не имеет отношения к делу, и я отказываюсь отвечать на него. Следователь: Начальник жандармского управления просил вас ответить на этот вопрос. Андриевский: Передайте графу мое глубочайшее сожаление по поводу того, что здоровье не позволяет мне выполнить его просьбу, да я и не расположен сейчас к беседе на эту тему. Вопрос: Кто нанес вам рану, которую вы лечите в военном лазарете города Поти? Ответ: Житель Зугдидского уезда Кутаисской губернии Дата Туташхиа. Вопрос: Какие тому доказательства вы можете представить? Ответ: Дата Туташхиа подтвердит это. Может подтвердить также его сестра Эле Туташхиа и мой слуга Федор Никишов. Замечу, однако, что мы стреляли друг в друга с обоюдного согласия. Вопрос: Вы хотите сказать, что между вами произошла дуэль? Ответ: Нет, мы не оговаривали условии и стреляли без секундантов, что, как вам известно, не может считаться дуэлью. Вопрос: Желаете ли вы возбудить уголовное дело против Даты Туташхиа? Ответ: Ни в коем случае. Вместе с тем должен сказать, что я решительно возражаю против того, чтобы кто-либо возбуждал такое дело. Я имею в виду круг наших с Туташхиа отношений. Пояснение следователя: Следствие располагает объективной стороной преступления, то есть фактом: тяжело ранен офицер в отставке, человек свободной профессии, столбовой дворянин. Жандармское управление на основании действующих законов обязано возбудить уголовное дело против того, кто нанес рану. Субъективную сторону преступления, то есть мотив действия, установит суд и во время вынесения приговора примет во внимание смягчающие вину обстоятельства, если таковые окажутся. В настоящее время преступник Дата Туташхиа уклоняется от уголовной ответственности. Против него возбуждено уголовное дело и объявлен розыск. Вопрос пострадавшего: Какое наказание ждет Дату Туташхиа? Пояснение следователя: Если преступление не содержит политического или сословного мотива, то есть такой криминал, который закон может посчитать террористическим актом, преступление будет квалифицировано как преднамеренное, но несостоявшееся убийство или нанесение раны с тяжелыми для здоровья последствиями. Что же касается санкции, то есть меры наказания, – ее определит суд. Вопрос пострадавшего: Будет ли удовлетворена моя письменная просьба о прекращении уголовного дела против Даты Туташхиа? Пояснение следователя: С подобного рода просьбой вы можете обратиться к суду, которому мы обязаны передать дело. Вопрос следователя: Следствию требуются ваши исчерпывающие показания относительно происшедшего. Вы предпочитаете рассказывать обо всем последовательно или будете отвечать на вопросы? Ответ: Спрашивайте. Вопрос: Были ли вы знакомы с Датой Туташхиа до получения раны, если были – когда и при каких обстоятельствах вы познакомились? Ответ: Дата Туташхиа – скотовод, гуртовщик. На зиму он арендует приморские пастбища князя Анчабадзе и пасет там скот. Аренда почти постоянная, поэтому на пастбище у Туташхиа стоит пацха[3], в которой он проводит зиму вместе со своей сестрой Эле. Берег в том месте скалистый, и для меня, художника-пейзажиста, он весьма привлекателен. Мне понравилась местность, и я обратился к арендатору с просьбой разрешить мне разбить палатку. Как я уже говорил, арендатором был Дата Туташхиа. Он разрешил поставить палатку, помог мне и моему слуге установить ее и устроиться. Это случилось В прошлом, 1884, году, в октябре. Пять месяцев тому назад. Вопрос: Опишите внешность Туташхиа, есть ли у него особые приметы? Ответ: Выше среднего роста, крепкого телосложения. Глаза голубые, нос крючковатый, ноги чуть кривые от постоянной езды верхом. Одевается изящно, к лицу, любит грузинскую чоху, преимущественно черного цвета. Часто меняет лошадей. Лошади его одна лучше другой. Словом, он почти ничем не отличается от своих соотечественников аристократического происхождения. Вопрос: Эле Туташхиа? Ответ: Не думаю, чтобы этот вопрос имел отношение к делу. Вопрос: Что вы знаете о близких родственниках Даты Туташхиа? Ответ: Дата и Эле – брат и сестра. Осиротели сызмальства. Насколько мне известно, у них есть тетка со стороны отца, ее муж и двоюродные братья. Вопрос: Какое образование получил Туташхиа? Ответ: В гимназии он не учился, тем не менее человек он достаточно просвещенный. Сирот взяли на воспитание тетка и ее муж, деревенский дьячок. Растили их вместе со своими детьми. Обучили грамоте, закону божьему, познакомили с изящной словесностью. Дата Туташхиа хорошо владеет русским разговорным языком, лучше, чем я грузинским. Но где и когда ему выучился, не знаю. У него живой, светлый ум. Глубоко порядочный, справедливый молодой человек. Вопрос: Что вас связывало и какие отношения у вас были с Датой Туташхиа? Ответ: Очень близкие, дружеские. Несмотря на случившееся, я и сейчас проникнут величайшим уважением к Дате Туташхиа и его сестре Эле. Вопрос: Люди, столь близкие, решили обречь друг друга на гибель? Наверное, тому были серьезные причины? Из-за чего произошла ссора? Ответ: Дата Туташхиа застал меня и Эле наедине. Считаю своим долгом сказать: если и была любовь между нами, то я ни в чем не обманул доверия ни своего друга, ни его сестры. Вопрос: Что же произошло потом? Доктор: Господин ротмистр, больной утомился. Продолжение допроса дурно скажется на его здоровье. Господину Андриевскому необходимо отдохнуть. Следователь: Не смею отказать вам. Надеюсь, через несколько дней господину Андриевскому станет гораздо лучше, и у нас будет возможность продолжить допрос. Мои показания записаны верно — Подпись. Рапорт Л. Д. Швангирадзе 27 марта 1885 года …Согласно Вашему приказу я осуществил слежку за лицами, кои навещали в лазарете поручика в отставке С. Р. Андриевского, и лицами, кои общались с персоналом лазарета и в дальнейшем посетили могилу преставившегося поручика. Докладываю, что до кончины С. Р. Андриевского не поступало каких-либо сведений о нахождении в г. Поти преступника Туташхиа или его доверенного лица, в частности о появлении таковых в лазарете. На девятый день после похорон, т. е. 26 марта текущего года, в 11 часов утра к сторожу лазарета С. Табагуа пришел его собутыльник, портовый грузчик И. Бибилейшвили. Как бы между прочим, Бибилейшвили справился о состоянии здоровья г-на Андриевского С. Р. Узнав о его смерти, Бибилейшвили спросил о месте погребения поручика. Табагуа подробно описал могилу, после чего, посидев для приличия, Бибилейшвили ушел. Табагуа немедленно доложил мне об этой встрече. В последнее время в потийских духанах часто называют имя Туташхиа, и у нас появилась возможность взять на заметку лиц, которые утверждают, что знакомы с Туташхиа или находятся с ним в близких отношениях. В числе таковых был и названный Бибилейшвили. После того как он посетил Табагуа, я немедленно отдал приказ вести за ним слежку и устроил две засады на военном кладбище. Слежка за Бибилейшвили не принесла результатов. Как выяснилось, Туташхиа успел с ним встретиться до того, как явилась возможность начать слежку. Бибилейшвили, находящийся в настоящее время под арестом, полностью отрицает как факт встречи с Туташхиа, так и вообще знакомство с ним. Однако то, что Туташхиа пришел на кладбище и легко нашел могилу г-на Андриевского, несомненно есть результат сведений, сообщенных ему Бибилейшвили, и изобличает последнего во лжи. Близ кладбища преступник Туташхиа Д. показался под вечер. Он шел, оглядывая местность. В засаде находились вахмистр Стропилин и городовой Махатадзе на той стороне, что по левую руку от могильного холма. На противоположной стороне залегли фельдфебель Иваницкий и полицейский Шариа. Я и участковый полицейский Турнава из-за кустов наблюдали за ходом операции. Преступник не заметил засады и направился прямо к могиле г-на Андриевского. У могильного холма он остановился на миг. Видно было, хотел запомнить место… Вахмистр Стропилин поднялся и, предложив преступнику сдаться, взял его на прицел. Так же поступил и Махатадзе, находившийся за спиной Туташхиа. Фельдфебель Иваницкий выстрелил в воздух и вместе с полицейским Шариа пошел на преступника. Последний лег на землю и вытащил из-за пояса два маузера. От Стропилина и Махатадзе его защищал могильный холм, и, мало обращая на них внимания, он взял на прицел Иваницкого и Шариа. Иваницкий выстрелил из второго оружия, но промахнулся. В ответ раздались выстрелы с противоположной стороны. Шариа крикнул и, прихрамывая, убежал. Снова последовали выстрелы. Преступник полз между могильными холмами и отстреливался. Иваницкий был тяжело ранен. Мы с участковым полицейским Турнава вовремя пошли на перехват, но попали под ружейный огонь Стропилина и Махатадзе и залегли. Туташхиа скрылся, воспользовавшись суматохой. Довожу до Вашего сведения еще одно обстоятельство: полицейский Шариа утверждает, что получил ранение в результате выстрела городового Махатадзе. Проверить это не представляется возможным, поскольку Шариа ранило навылет. Я убежден, его ранил Туташхиа. Что же касается фельдфебеля Иваницкого – из его раны извлечена пуля маузера. Розыск преступника Туташхиа Д. продолжается. Установлена слежка за всеми местами, в коих возможно его появление. Граф Сегеди Уклонение от ответственности само по себе порождает со временем цепь новых преступлений, и чем больше их накапливается, тем необходимей становится изоляция преступника. Подобно жизни кокотки, жизнь абрага состоит из того, что он совершил и что стало известно учреждениям, осуществляющим надзор. Из того, чего он не совершал, но молва приписала ему. Из того, наконец, что совершил, но что так и не стало достоянием гласности. Досье Туташхиа быстро разрослось и заполнись настолько противоречивыми, порой весьма сомнительными сведениями, что, помимо служебного долга, нами двигало уже профессиональное любопытство – что же и в самом деле совершил Туташхиа, а что было только приписано ему? Мне хотелось встретить Туташхиа лицом к лицу, с глазу на глаз, чтобы разгадать это явление. На протяжении первых четырех лет жизни в абрагах Туташхиа – можно утверждать почти уверенно – не покидал пределов Грузии, и это давало нам возможность так или иначе не терять его из виду и надежду, что, раньше или позже, он попадется в один из расставленных нами капканов. Подобные отношения с полицией и жандармерией пришлись, видимо, Туташхиа по душе. Это может объясняться отчасти тем, что каждая даже малая его удача находила в народе живейший отзвук, росла его слава, а это льстило его честолюбию. Существует непреложная закономерность: участь абрага в конце концов – либо виселица, либо пуля преследователя, либо нож или яд предателя. Но Туташхиа был, очевидно, избранником судьбы, и закономерностям его жизнь не была подвластна. За четыре года его пребывания в Грузии сыскные учреждения завербовали человек двадцать из числа тех, кому он доверял и у кого зачастую останавливался. Можно допустить, что половина из них предупредила Туташхиа об опасности; остальных же – можно не сомневаться – раскусил он сам и перестал пользоваться их услугами. Не однажды удавалось нам узнать, где и когда он должен появиться. В пяти или шести случаях он не приходил, и наряд полиции тщетно ждал его. Был случай, когда он выскользнул из окружения, уведя при этом восьмерку лошадей из полицейской конюшни. Он продал их в Озургети туркам. В другой раз он пробрался в дом, окруженный полицией, отужинал с хозяевами и ушел. Я вспоминаю эти истории, потому что за мою длительную службу то был единственный случай, когда абраг с непостижимым упорством играл и забавлялся если не с виселицей, то с каторгой, по меньшей мере. В 1889 году Дата Туташхиа исчез, не оставив следов. В народе бродило много толков по этому поводу, но убедительного – ничего. Думаю, он счел нас слишком слабыми, недостойными противниками. Его интерес к нам был исчерпан. Игра ему надоела… Дигва Зазуа …Знал ли я его? Сказать, что знал, – это ничего не сказать. Видишь, кривой я на один глаз? Все из-за него. Все из-за него. Да, да, из-за него, из-за Даты Туташхиа. И в пономарях застрял, потому что кривой. А так, да с моими руками – видали б меня здесь. Бывало, уйду на заработки – меньше сорока – пятидесяти червонцев не приношу. Видишь оду[4]? Вся из каштана срублена. И пахотной земли на те же деньги сколько у Джиджихиа купил… У меня какое ремесло? Я клепку тесал. За штуку по две копейки платили. И деньги хорошие, и дело – что надо. В лесу – одно тебе удовольствие. Подойдешь к буку: чистый, ясный, сучочка не найдешь, струной в небо тянется. Когда глаз наметан, сразу поймешь, будет рубиться дерево или жилы в нем сцепятся, и тогда – конец, замучает. Поначалу щепу вырубишь пяди в полторы длиной и пальца в три толщиной. Топором тронешь – и он тебе сразу скажет, пойдет дерево на клепку или нет. В одиночку клепку не сработаешь, напарник нужен. Хорошо, если с товарищем пришел, а так подручного ищи. Пилить-то вдвоем надо. Лучше, конечно, с дружком – повыгодней обернется. Осенью собрал я урожай, что продать – продал, что запасти – запас, и подался на Кубань. На Кубани знал я одну станицу в горах. Баракаевской звалась. По эту сторону Баракаевки, ближе к нашим краям, сплошь буковые леса; там клепку и тешут. Селеньица кругом небольшие, во всех стоят лесорубы-клепотесы. Пришлого народу собирается, разного рода и племени, не счесть. Старожилов-то я всех знал – не один год туда ходил. Десятник моему приходу всегда рад – в клепке я собаку съел, так-то. Пришел, стало быть, нашел товарища из казаков. Мастер был – куда тебе, а человек – и того лучше. Только напарничали мы с ним недолго. Свалил беднягу тиф, и помер. В тот год мор был страшный. Многих унесло, в особенности из пришлых. У тамошних и жилье что надо, а в закромах – полным – полно, и скотина своя. Сытого да мытого хворь трудней находит. Остался я один. Рабочего не найти, народу сильно поубавилось. Местные к тебе не пойдут: семьями выходят, лес, что сено, косят, деньги загребают невиданные. Они сами рады тебя в рабочие заполучить. Ну, пришел в эдакую даль – обратно не пойдешь! Начал ковыряться в одиночку. Намаялся, измучился, хоть беги. Хотел и, вправду махнуть рукой и податься домой. И вдруг тут, в лесу, – Дата Туташхиа. Вижу раз – карабкается как-то по склону. Не то что издали, вблизи и то с трудом его узнал. Куда девались ладно скроенные чохи Туташхиа и его породистые жеребцы! Не поверишь, пешком тащился, в тридцатикопеечные стертые чувяки был обут. «Беда за тобой увязалась, Дата», – подумал я, а он подходит ко мне и улыбается. «Вижу, не до смеху тебе, – говорю. – стряслось с тобой?» – «Ничего такого, – отвечает, – надо мне где-нибудь приткнуться до поры». Рванье на нем было, скажу я тебе, а все равно среди тамошнего грязного и серого люда казался он князем. Ведь как был хорош, ничего не скажешь. Бабы, так те глаза вылупили, оторвать не могут. Ладно, не о том речь. Привел я Дату к десятнику, вот, говорю, напарник объявился. Отвели нам жилье на двоих, и начали мы работать. В клепке Дата ничего не знал, но топором орудовал бойко. Выучился ремеслу быстро, а главное, прилежный был. В первый день валить дерево не привелось – было у меня срубленное, взялись пилить его на жбаны. Рядом рубил дерево Поклонский с сыном. И здоровое же было дерево – втроем не обхватишь! Второй уже день рубили. А Дата все в их сторону поглядывал, то высоту, то толщину на глаз прикидывал. И чего ему было надо – не видел, как дерево валят? Так нет же, те деревья, видишь, были другие и падали по-другому, любопытство его и брало. Ну, наконец осилили Поклонские свой бук. Заскрипел он, затрещал. Дата треск услышал, пилу бросил, повернулся к ним и, как стоял на коленях, так и остался, глядит, будто завороженный. Бук качнулся и рухнул на землю. Вижу, на Дате лица нет, пот градом, а не шелохнется. Сейчас вот вскочит, и мне его больше не видать. Не думал, право, что и останется. Долго стоял он на коленях, тихий-тихий, потом отер с лица пот рукавом и опять за пилу. Думал, привыкнет он к лесу, к делу, перестанет у него душа болеть, да стал замечать за ним чудное: выберем, бывало, дерево, возьмемся за него в два топора, щепки с локоть дождем сыплются. Подрубим. Дата отойдет в сторону и глядит. Глядеть-то и вправду интересно: затрещит бук, будто ему хребет переломили, но стоит до поры… а после повернется, накренится и пойдет падать, все круша по пути; листья звенят, шуршат, грохочут, ветви стонут, ломаются, трещат немыслимо. Гул кругом, будто Амирани[5] испускает предсмертный вздох. Рухнет дерево на землю, да так гулко, будто великан в грудь кулаком себя ударил. Только много громче выходит. Вздрогнет земля, заходит ходуном и стихнет. И покажется тебе, что ты оглох. Лежит дерево несчастное-пренесчастное. Листья вмиг свернутся. Тишина мертвая. Ох, какая огромная тишина! Дата стоит и смотрит. И всегда так – где поблизости рубят дерево, бросит работу и – туда. Сколько раз я от него слышал: – Дигва, брат, голову даю на отсечение, дерево, как человек, а то и лучше его все понимает; и красивей оно человека, и смерть благородней встречает, а уж живет и подавно лучше! Так любил говорить Дата Туташхиа и верил в свои слова. В сторону я взял, однако. Старею, забываться стал. Много ли мало ли времени прошло, пожаловал к нам отставной солдат с женой. Она, я после узнал, пока муж службу отбывал, его не покидала, была при нем неотлучно. Были они бездетные, голые да босые, спать и то было не на чем. Как их сюда судьба забросила – бог ведает! А я знать не знаю – неисповедимы пути господни. Да в одиночку он разве сюда прибрел бы? Сколько в том поселке людей жило – все пришлые, голь перекатная, а глядишь, прижились и добром обросли. Пришли, значит, новенькие. Десятник спрашивает солдата, умеет ли он лес рубить. «Нет, – говорит солдат, – я человек степной, дрова разве что колоть смогу, а в лесном деле не разумею». Все же принял его десятник – людей не хватало. Попросил меня и Дату взять их подручными, выучить на клепотесов. Пропади он пропадом, тот день. С него и пошли все напасти. А как пошли да что было, расскажу тебе по порядку. Солдата звали Бударой, солдатку его – Бударихой. Так никто и не знал, кто они и откуда. Говорить-то по-русски они говорили, а все равно такого разговора я раньше не слышал, от них только. У Будары зрение в солдатчине поослабло. Но и с плохими глазами работник он был хоть куда. Будариха, пусть и баба, а работала не хуже, а то и получше своего Будары. Денька два Дата приглядывался к ним, а потом и говорит мне: – Негоже держать их на полтиннике, жалко. Давай по рублю платить. Вот тебе и на! Цена рабочему в тот год сорок копеек была. С какой стати Бударам по рублю платить?! Дата стоял на своем, уговорились наконец платить по семьдесят пять копеек каждому. Обрадовались Будары, стараться стали пуще прежнего. Мало-помалу выучились выбирать дерево, валить его, распиливать, колоть, строгать… До чего прилежные были люди, господи ты боже мой! Взять, к примеру, мошкару. В лесу стоит она тучей; где работаешь, перво-наперво надо гнилуху расчадить, разогнать ее дымом, а то до костей обгложет. Бударам гнилуха не нужна; мошкара им нипочем; как примутся спозаранку за работу, до сумерек спины не разогнут. А уж обходительные были оба через край. Всегда с улыбочкой; ко всем с почтением; с курицей и то, как говорится, на «вы». Здороваются – так до земли поклон. Молятся денно и нощно – чернец позавидует. Раз я говорю так, ни к чему вроде, что в кувшине вода застоялась; услышал Будара, вырвал посудину у меня из рук и – вниз по горе. Звал я его, вернись, кричу… Куда там! До родника верста вниз по крутому склону и верста обратно тем же ходом. Принес. Пробыли с нами Будары ровно месяц, выучились ремеслу и стали работать самостоятельно, для себя. Они еще с нами были, когда взялись избу ставить. Помогали мы им чем могли – балки там, стропила, рамы, двери… За тот месяц Будары сорок целковых заработали. Уняли бедняги голод, приоделись, конечно, по-лесному. Стены уже стояли, когда они бросили избу и взялись за хлев. В две недели срубили. Просторный был хлев – пять коров с приплодом уместились бы в самый раз. Пришли они сюда, понял я, добром разжиться и поселиться навечно. Дата так радовался их упорству, будто они для него старались. Помню, как-то в полдень мы с Датой отдыхаем, обедаем. Пришли Будары. Мы их пригласили закусить чем бог послал. Сидим вчетвером – о том о сем. Тут Будариха и говорит: «Мы ремесло ваше пока не шибко знаем, клепку на рубль в день темпом, не боле, а расходы, сами знаете, какие: избу надо закончить, по хозяйству то, другое купить. Вот корову хотим первым делом, да денег недостает. Одолжите пятнадцать рублей, в это воскресенье пойдем в Баракаевку корову покупать, а долг хотите отработаем, хотите – деньгами»… Дата не дал мне рта раскрыть, отсчитал Бударихе пятнадцать целковых. Для таких, говорит, ничего не жаль, бог вам в помощь. Поблагодарили они нас и раз, и другой, и еще не знаю сколько, посидели немного и пошли к своему буку. Сказать по правде, не понравилась мне ни их просьба, ни что Дата денег им дал. Не от жадности, бог свидетель. Я таиться не стал, сказал Дате. – Почему не по душе? – удивился он. – Сказать можешь? – Могу, – говорю, – чувствую, добра не будет. Увидишь, моя будет правда. В воскресенье Будары затемно вышли из села, пораньше к базару. А в селе между тем и стар и млад, и здешние, и пришлые – все уже знали, что отправились они покупать корову. Я еще с утра заметил – неспокойно у нас, непривычно: мужики все молчат, бабы глядят зло. Что такое, думаю? Это я про тамошних говорю, про местных. Пришлых почти не было никого, разошлись кто куда. Наш поселок на косогоре лежал, и с майдана, где всегда народ собирался, дорога была видна; вилась она по склону, из Баракаевки к нам поднимались этой дорогой, другой не было. Когда перевалило за полдень, высыпали все на улицу семьями, расселись по крыльцам, по лавкам, по бревнам и уставились на дорогу. Сидят молчком, редко кто словом перекинется. Глядят как сычи, словно ждут чужих похорон. Я-то догадывался, чего ждут, но на всякий случай прислушался – и правда, Будар ждут. Если кто в деревне купит скотину, а сосед прибежит на нее взглянуть – это дело обычное. Но у тех, скаженных, не меньше пяти коров было на каждого, да свиньи еще, да козы, а уж кур, уток, гусей – не счесть. Вот и чудно мне было, что они из-за Бударовой коровы теряют столько времени. Пришли они сюда все голодные и босые, разбогатели – рукой не достанешь. У них корчевки были, картошки сажали пропасть. Урожай в тех краях невиданный. Картошка отборная, кожура синяя. Мелкая – с кулак, крупная – с капустный кочан. С чувала семян двадцать чувалов урожая брали. На базар несли весной – когда в цене. Да еще под хлебом и кукурузой сколько земли, да от леса доход. Вот и считай. Власти в той глухомани нет, брать налог некому. Богаты они, сильно богаты. Но почему так ждут Бударову корову – ощетинились, в кулак сжались? Сказал Дате. Он что-то топором мастерил. Бросил. Подсели мы на лавку к здешним. А Будары с коровой припозднились. Все молчат, закручинились – дальше некуда. – Видно, корову у них украли, – сказал один. Смех такой поднялся, будто он невесть какую шутку отмочил. Приободрился балагур и добавляет: – Наверное, и Будар прирезали! Опять хохот. Этот пустился уж во все тяжкие – хохочут пуще прежнего. Надоело, видно, замолчали. Шутник опять скоморошничать, но уже впустую. Нахохлились, молчат. С полчаса прошло. Показались Будары. Идут медленно. Впереди Будара, корову ведет за налыгач, за коровой – Будариха с хворостинкой. Все ближе и ближе подходят. – Будары-то козу купили! Козу! – сказал кто-то. Засмеялись все, только чуть слышно, про себя, чтобы до Будар не дошло. Но была это не коза, а корова. Хорошей горской породы, а они, дурачье, в той породе ничего не смыслили. Такой надой, как у всех них, Бударова корова, конечно, дать не могла, зато из ее молока масла вдвое, а то и втрое больше можно было сбить. Знать они этого не знали и радовались – корова, дескать, мала и молоком ее не зальешься. Поднялись Будары по косогору, и, когда осталось до них шагов двадцать, кто-то сказал: – Корову-то бесхвостую купили, поглядите, люди, бесхвостая скотина! Кончик хвоста у коровы и правда был обрублен вершка на три или чуть больше. В лесных местах чем длиннее у коровы хвост, тем оно лучше – мух и мошкару ей так сподручней отгонять, куцая скотина измучается, мухи ее изведут, молоко убудет. Увидели они обрубленный хвост, угомонились – Бударовой корове до наших далеко. И разошлись. – Видал? – говорит Дата. – Чему радуются, дурачье. Богатый сосед в беде помощь, в нужде – опора! И что за народ эти люди, не пойму… И впрямь он их не понимал, а все оттого, что не знал. А я знал. Они друг друга поедом ели, чужое добро им глаза выедало; не люди – зависть сплошная. Зависть измочалила их. Когда голь разживется, она всегда такой делается. И в поселке этом жирела разжившаяся голытьба. Недобрый был народ. Дурной. Не веришь? Я сейчас тебе такое расскажу – волосы зашевелятся. Загнали Будары свою бесхвостую в хлев, просторный, как хоромы господские. И что ты думаешь? Во всем поселке другой такой дойной коровы не сыскать. Никто верить не хотел, когда эта куцая коровенка молока больше других давать стала. А Будариха, стерва, раздобыла где-то стеклянную посудину, внесет в хлев порожнюю, вынесет полную и у всего села на виду идет себе в избу. Знала дрянь баба, соседи из-за занавесок поглядывают, от зависти дохнут. И так важно шла, будто кормилица, а в руках у нее не банка с молоком, а княжеское дитя. Ну и хитра, все село переворошила. Пришло время, к отелу ближе стала Бударова корова сохнуть. Походила в стадо месяц или около этого, а потом и вовсе пропала. Поползли по селу слухи-толки – удрала у Бударихи корова, и все тут. Совсем осатанел народ – бегают друг к другу, языки чешут: у козы у этой всего три недели передой-то был. Известное дело – иная скотина убегает на отел. Будары искали корову – не нашли. И мы с Датой облазили каждую ложбинку, каждый овражек, – куда там, как сквозь землю провалилась. Затемно возвращаемся в поселок, слышим, причитает кто-то. Мы – туда и видим: корова Будар лежит с перерезанным горлом, а рядом рыженький теленок с размозженной головой; тут и кол валяется. Будариха на коленях, простоволосая, ревет в голос. Слышал небось, как бабы по покойнику воют, она горше. А кругом народу человек восемь, все из тех, кому куцая Бударова скотинка была не в радость. И стоят с такими рожами, будто ни они, ни деды их сроду такой беды не видали, а уж ни при чем тут они – и подавно. – Погляди ты только на это отродье, Дигва-браток! Чего наделали, а? – шепчет мне Дата. – Убей меня, кто-то из этих и взял грех на душу! Разозлился Дата, весь трясется. Схватил кол и с колом на этих плакальщиков. Они врассыпную, как тараканы. Да быстро как – только я подумал унять его, а их уже и нет никого. Десятник немедля отправил в Баракаевку человека. Наутро явился пристав в усах, фамилия его была Скирда. Поглядел на убитую скотину, порасспросил людей, что да как; те, сволочи, на Дату жаловаться, да пожадничали, не подмазали пристава. Сунул я Скирде пятерку. Спросил он меня, как с колом дело было. Я ему все рассказал – он от смеху чуть не лопнул. «Поделом, – объявил он битым, – мало еще вам перепало». Нажрался Скирда и убрался, откуда прибыл. Остались наши хлысты несолоно хлебавши. Хлысты я сказал потому, что они такую веру исповедовали, по вере и звались. Какая эта вера, после скажу. Прошло три дня. Побитые хлысты ходят на работу хоронясь, будто чего опасаются. Дата, слов нет, как разъярен был, когда за кол схватился, но особо-то никого не задел, был я там, видел. Раз один из этих битых высмотрел меня одного, подошел, то да се, стал выпытывать, что у моего товарища на уме, какие намерения. Ясно было – боялись, что Дата их всех поодиночке перебьет за донос приставу. Я-то знал, какие у Даты мысли были, горевал он, что погорячился, думал, может, виноватого среди них вовсе и не было. Видишь, что его мучило! Я про это знал, но не открывать же хлыстам! Я и говорю: судьбу не искушайте, не попадайтесь ему на глаза, ходите сторонкой, как бы не вышло. Как же нам быть, спрашивает хлыст, до каких хорониться, может, зла он на нас и не держит, знать-то? Приходи, отвечаю, завтра, я у него выпытаю. Пришел на другой день, помоги, говорит, Христа ради. Бога, говорю, не тревожь, а соберите мне полчервонца, после потолкуем. Ушел, рассказал своим товарищам про наш разговор, стали спрашивать у своего Христа совета. У них свой Христос, живой человек, клепотес, как все. Их Христос и посоветовал выложить пять рублей и Дату Туташхиа угомонить. Принесли, выложили. Деньги в карман, вернул сполна, что отдал приставу, и дал хлыстам волю ходить на работу без опаски. Поручился вроде бы. Будары все свой убыток оплакивали. Понятное дело, да бог с ними. Беда, что Дата как воды в рот набрал. Вот не думал, что он так маяться может; туча тучей ходил не день и не два. Да вдруг ожил. У меня камень с души, но чувствую, выкинет он еще что-то. Спрашиваю – молчит. До субботы молчал. В субботу говорит: я деньги Бударам одолжил, в Баракаевку Идем, корову купить намерены, да и лошадь еще. – Зачем ты это делаешь, – спрашиваю, – интересно бы знать? – Могу, вот и делаю, – отвечает, – отчего бы мне и не делать? Ушли они втроем затемно; к вечеру вернулись, пригнали двух коров с телятами и преотличную лошадь. Дата, ясное дело, скотину брал без ошибки. Ни единая живая душа не вышла их встречать, все сидели по домам, из окон незаметно подглядывали. Наняли Будары рабочих, раскорчевали землю под хлеб, под картошку, купили семена, вспахали поле, засеяли и заборонили, достроили избу, завели свинью и птицу. Не утерпел я, однажды спросил у Даты, сколько он Бударам денег дал, что они так обстроились и разжились. Поглядел на меня Дата в упор, долго так глядел, отвернулся и снова за клепку взялся, а потом говорит: – Тебя, Дигва, убыло оттого, что они так обстроились? – С чего мне убывать, – отвечаю, – только зря ты думаешь, что Будары тебе в нужде помогут, жизнь за тебя положат. – Мне их помощь ни к чему, – говорит Дата, – разживутся они, богатому доброе дело легко дается, попадется им какой-нибудь бедолага, и как я им помог, так и они ему помогут. А моей нужде, будь я крестником наместнику, и то ничего не поможет. – Ладно, – говорю, – цыплят по осени считают. – Когда Будариха из хлева молоко в стеклянной посудине таскала, уже тогда я понял, что они за птицы… – Сколько все же ты им дал? – Двести рублей. Не просили, сам дал. В долг. Мог и подарить, только дареное не впрок, прахом пойдет, добро своим потом наживать надо! Пришла весна, я – домой, отсеялся, порядок навел. Лето – известно – пора крестьянская. Осенью опять на Кубань. Дата встретил меня мрачный, душа не на месте. Что его мучило, я так и не смог понять. Осенью собрали урожай. Будары невесть сколько зерна в закрома засыпали, масла и сыру запасли, десятипудового кабанчика закололи. И долг вернули. Да только тех услужливых и приветливых Будар как не было. У подслеповатого Будары глаза вроде бы видеть стали, Будариха в лес уже не ходит, сидит дома, рукодельничает, дом-де в хозяйке нуждается. Будара откуда-то рабочего привел, калеку хромого. Этот хромой и разумом хромал. Все с ухмылочкой и под нос себе бормочет. Работал он у них от зари до зари, за двугривенный в день рвал пуп, бедняга. И не в том беда, что дурачок, всякой деревне свой дурачок нужен, – жалко его было, не могу тебе сказать как. Двугривенный за этакий труд платить – грех великий. Дата сказал про это Бударе, а тот ему: «А зачем дураку больше?» Поглядел бы ты, как Будара из лесу возвращается: идет барином. Сева-дурачок за ним тащится, еле ноги переставляет, инструмент несет – согнулся весь: топоры, наструги, клинья с кувалдой… Семь потов с бедняги сойдет, пока до дому дотащится. Все клепотесы инструмент в лесу оставляли, хоронили где-нибудь от дождя – и все дела; никто не трогал, воровства не знали, а Будара говорил, что своруют, и гнал бедолагу пять верст туда и пять верст обратно, будто и без этого не надрывался Сева-дурачок. Я и раньше замечал, но помалкивал, что Будариха на Дату поглядывает. Теперь, когда она отъелась да налилась, прямо грудью пошла. Дата и не глядит в ее сторону, а она как с цепи сорвалась, проходу совсем не стало, не знаешь, куда и деваться от нее. Обстирывала нас, все углы выметет, шить-вышивать для нас стала. Ей и без того надо бы нас обшивать и обстирывать – по нашей милости они вон как поднялись, только не в благодарности тут дело, другое было у нее на уме. Не нравилось мне это, а потом махнул рукой: Даты от этого не убудет, ничего ей с ним не сделать. Все хлысты с женами своих единоверцев спали, – по их вере это не грех, а перст божий. Будариха, ясно, совсем ошалела, на такое глядя. Говорю я Дате: женщин все равно недобор, хлысты с православными знаться не желают, не мучай женщину, исполни ее сердечное желание, вреда от этого тебе не будет. Дата Будариху и близко к себе не подпустил: пойти на такое, говорит, выйдет, помогал я Бударам, чтобы похоть свою удовлетворить. Покрутилась вокруг нас Будариха, повертелась, толку, поняла, не выйдет, и отступилась. Пришлось опять самим в речке с бельем полоскаться. Пока у Будар за душой ни гроша не было, они последний кусок отдать могли, а разбогатели – махорки на затяжку не выпросишь. Дюжина яиц в Баракаевке пятак стоила. Будариха меньше гривенника не брала, а для нас с Датой у нее и вовсе ничего не было – чего ни попроси, откажет. За кринку молока деньги с нас брать совесть не дает, она и говорит: нет у нас молока, и дело с концом. Стала Будариха самогон гнать, торговала им вовсю. Сева дурачок спину ободрал, таская дрова из лесу, но задаром водки не нюхал; зато когда Будариха брагу поставит, отцедит ее, тут гуща Севе достается: нажрется, бедняга, этой дряни и ходит в дурмане, живот раздуется, как от водянки. Подсыпались хлысты к Бударам, стали склонять веру их принять. С Бударихой живо договорились – водку пить, сказали, нельзя, а гони и продавай ее – на здоровье. Охлыстилась Будариха, кобелей теперь у нее – не занимать, зато Будара православную веру ни за что не хотел менять – думаю, от водки и табака отказываться было жалко. А что баба его из одной постели в другую перекатывалась и Бударе как православному спать с ней было нельзя, это его вроде бы не касалось. До поры, правда. Не знал, бедняга, что его ждет, не пустил бы жену в другую веру, убил бы, а не пустил. А ждало его вот что: Будариха разгулялась, со всеми мужиками на селе переспала, не глядела, что вера запрещает, православного тоже не пропустит. Хлысты от злости из себя выходят. А тут еще Будара глаза им мозолит, их веру не принимает. Убили б они его, но страх не пускал – знали, что мы его пригрели. Дату боялись – потому и не трогали. Будара что ни день колотит Будариху, не ходи, орет, по чужим мужикам. А она знай себе гуляет. Если, говорит, откажусь нести крест этот, заберет господь меня к себе. Вот и пусти козла в огород. Глядел Дата на все это, глядел и говорит мне однажды: – Дигва – брат, спасибо тебе, что пригрел меня. Даст бог, в долгу не останусь, но не могу здесь дальше оставаться. Глаза б мои не смотрели на этих людей. Боюсь взять грех на душу – ведь как-никак и они тварь божья. Побуду, пока найдешь товарища, а там – уйду. Я уговаривать его, останься, говорю, черт с ними, с хлыстами, но Дата ни в какую. Теперь – то вижу, не прав я был. Не смирился б он с таким непотребством, а вмешайся он – неизвестно, куда б это завело. Как-то раз, мы уже спать ложились, слышим, на селе крик, галдеж, орут во все горло. Я к окну – вижу, Будара колотит дубиной в избу Халюткина, орет своей Бударихе, чтобы выходила. А она не выходит. Хлысты от мала до велика высыпали на улицу. Им бы сейчас в самый раз избить Будару, но боятся нас. Будара взломал дверь, ворвался в избу. Халюткин выскочил во двор в одних подштанниках. «Спасите!» – орет. Будара жену колотит, отделал, живого места не оставил, гонит домой, а она ни в какую, не пойду, говорит, пока волю божью не исполню. Будара ее дубинкой, Будариха змеей извивается, а домой не идет. Во дворе вопят, светопреставление прямо. Будара жену колошматит и приговаривает: «И сейчас не пойдешь?» – «Не буду с тобой жить, – кричит Будариха, – с Халюткиным останусь». А Халюткин со двора: «Оставайся, не ходи, сдался он тебе, безбожник, дьявольское отродье». Остолбенел Будара, решил жену лаской взять, плачет, а она – на своем, ничем не проймешь. Тут Будара и закричи: «Вот сейчас я Дату приведу, увидим, как не пойдешь!» Выскочил из хаты. «И то погляжу, как ты ее приютишь!» – это он Халюткину. Повернулся Будара и прямиком к нам. Идет медленно, ждет, верно, что Будариха его окликнет, лишь бы он Дату не звал. Никто его окликать не стал. Хлысты переглядываются, шепчутся. Набросятся сейчас, думаю, на Будару, обдерут, как курицу. Не тронули. У нас фитилек коптил, видели они, что мы оба в окно смотрим, а так несдобровать бы Бударе. Вошел он к нам – остановился посреди избы, голову уронил. Знал, что виноват и ходить к нам ему, по совести, заказано. Подползли хлысты к нашему окошку, кто понаглей – совсем близко, разговор в избе слышен будет. Затихло все, только сверчок в углу скрипит. – Не откажи, Дата. Заступись. Обидели меня хлысты, бабу мою совратили. Знаю, в долгу я перед тобой… Скажи ей, чтоб домой шла. Кроме тебя, никого слушать не станет. – И замолчал. За окном зашептались, и опять тихо. Дата Туташхиа уставился в пол, молчит. – Ступай, Дата, – говорю я ему, – жаль дурака, может, и впрямь поверит тебе баба. – О чем ты говоришь, Дигва! Не мужское это дело вмешиваться в жизнь распутной женщины. Я Бударам добра хотел, а что получилось? Человеческое лицо потеряли. Ошибся я однажды, и хватит! Не вмешиваюсь, говорит, в дела шлюхи. А когда в Поти матросы потаскуху обидели, не он ли вступился за нее? У Даты тогда в драке мизинец чуть не откусили. Во дворе опять зашептались. До Будары дошло, что сказал Дата, повалился он на пол, весь в слезах: «Не уйду, пока не поможешь жену домой привести». Подошел к нему Дата, поднял его. Ты, говорит, мужчина, к лицу ли тебе такое? Молил его Будара, только ноги не целовал, а Дата ни в какую. Я в окно выглянул. Хлысты совсем уже рядом. – Иди и сам свою жизнь налаживай, – выдавил из себя Дата. Хлысты ожили, отползли от нашего окошка, переговариваются, пересмеиваются. Радуются, что Дата дал Бударе поворот. – Отказываешь – сам пойду, – завизжал вдруг Будара и солдатским строевым шагом двинулся к хате Халюткина. Только поравнялся он с хлыстами, кто-то хвать его дрыном по спине, и набросились все на него, как шакалы. Колья, кулаки, ноги так и мелькают; Будара визжит, как свинья под ножом. Выскочил я из дому, чтобы его вызволить, да разве уймешь это зверье?! Меня, по правде сказать, никто бы и не тронул, но в темноте чья-то палка – и по сей день не знаю, чья – мне глаз выбила. Завопил я от боли. И Дата, точно тигр, бросился меня выручать. «Здесь я, Дигва, держись!» Услыхали хлысты голос Даты, врассыпную. Кроме Будары и меня, кривого, никого не осталось. Увидел Дата, что со мной эти нехристи сотворили, и совсем из себя вышел, но что он мог теперь сделать… Время не ждало, запряг Дата лошадей, нашел человека, который подводу должен был обратно доставить, повез меня в лазарет. Великую боль и муки я перенес тогда. Дата меня выхаживал, не отходил ни на шаг. На этом и закончилось наше с ним житье – бытье и клепочное дело. – Не приняло сердце Будар добра, – убивался Дата. Можно было подумать, подлость Будар для него горше моей беды. Я и после встречал Дату Туташхиа. Дурная о нем молва шла, да я не верю. Не из тех он был, кто на зло способен. Граф Сегеди …Меня, человека одинокого, приход князя, естественно, обрадовал. Визит его был непродолжителен, но, уходя, он дал мне прочитать письмо, которое восполнило краткость нашей беседы. Письмо прислал князю его крестник, акцизный чиновник Мушни Зарандиа. В конце своего послания автор его уверял, что на сочинение письма ушел год. Суждения Зарандиа и в самом деле казались весьма убедительными и внутренне завершенными, что есть первое свидетельство размышлений длительных и основательных. Акцизный чиновник доказывал своему крестному приблизительно следующее. История человечества складывается из того, что определенные личности либо более или менее многочисленные группы людей доказывают остальному человечеству преимущество образа жизни и веры, предлагаемых ими, перед образом жизни и верой, которые исповедуют в данное время все. Человеческая масса в силу извечного стремления к материальному прогрессу, с одной стороны, и, с другой – из неуемного любопытства, лихорадочного поиска нового, а также из-за множества других устремлений, приобщалась к новым принципам, принимала новую веру и начинала новую жизнь. В результате такого рода переломов люди, скажем, не ковыряли уже землю мотыгой, но пахали железным плугом; уже не прикрывали наготу, но одевались в льняные и суконные одежды; не поклонялись более идолам, но молились богато расписанным иконам. Однако общечеловеческие печаль и злосчастье, беда, горе, неудовлетворенность и ненасытность были те же, что и в эпоху каменных орудий или сохи: менялось все, кроме духовной жажды, то есть самого человека. Из этого вытекает, что замена одной социальной системы другою в общем-то не оправдана. Это, разумеется, известно тем личностям или группам лиц, кои возлагают на себя миссию проповедников и устроителей новой жизни. Их цели обусловлены корыстью. Но всякое движение располагает и своей армией фанатиков. В нашу эпоху власть, как бы она ни прогнила и какими бы расшатанными ни были ее устои, располагает вполне совершенными средствами и методами противодействия врагу, то есть новому. Поэтому разрушить ее возможно лишь путем насилия и кровопролития. Миллионы обездоленных, убийства и злодеяния – все это лишь для того, чтобы злосчастье, неудовлетворенность жизнью, извечный духовный голод по-прежнему, а может быть, и больше прежнего мучили человека! Мало сказать, что сне лишено здравого смысла, оно идет вразрез с принципами добра и добродетели. Долг каждого человека бороться с этим, поскольку такая борьба – борьба за счастье человека. Далее крестник князя Григория Пагава рассуждал о назначении и месте разумного и благородного человека в столкновении старого и нового. Когда новое насилие борется со старым насилием, каждый честный человек должен принять сторону старого насилия, поскольку нет никакой надобности становиться сторонником того, что по существу не улучшит человека, но принесет новые несчастья, убийства и чудовищное зло, тогда как всего этого и при старом насилии было вдоволь. В конце письма акцизный чиновник Мушни Зарандиа убеждал князя Григория, что за пять лет службы не навел и тени на свою репутацию. Это обстоятельство, подчеркивал он, ни в коем случае нельзя объяснить аскетичным отношением к своим служебным обязанностям – оно следствие его духовных достоинств. Зарандиа уверял крестного, что его способности, нравственность и энергия требуют иной, более значительной арены деятельности. Узнав каким-то образом о моих с Григорием Пагава дружеских отношениях, он просил его выхлопотать перевод в жандармерию, обещая беззаветной преданностью престолу заслужить доверие и благодарность начальства. Я сам три десятка лет служил династии Романовых и знал величайшее множество примеров и различнейших принципов защиты святая святых существующей власти, но философия Мушни Зарандиа показала мне новый тип верноподданного. Я согласился протежировать крестнику Григория Пагава с некоторым даже любопытством и интересом. Таким образом Мушни Зарандиа, сын дьякона, в 1890 году начал свою карьеру с младшего жандармского чина. К тому времени Дата Туташхиа уже пять лет был в абрагах. Мушни Зарандиа прослужил в жандармерии двадцать три года, и в течение этого времени – ни одного фиаско, пять орденов, три внеочередных чина, аудиенция у Его Величества в петербургский период службы, именной подарок и чин полковника Жандармерии. Для человека хотя и просвещенного, но плебейского происхождения то был беспрецедентный случай. Разумеется, всякая карьера содержит элемент везения, но Зарандиа, на мой взгляд, выдвинулся исключительно благодаря своим врожденным талантам. Этот человек, обладающий чрезвычайно гибким умом и энергичным характером, был, вместе с тем, поразительно осторожен и проницателен. И, кроме того, если мне не изменяет память, я не встречал человека, более преуспевшего по службе и не имевшего притом завистников. Его Величество изволил назвать Зарандиа Македонским от Жандармерии по случаю одной важной его служебной победы. Сие прозвище за ним и утвердилось. Последние шесть лет службы Зарандиа был тайным заместителем имперского шефа жандармов. За этот весьма короткий период он стал одним из тех людей, которых почти никто не знал в Петербурге, но держава опиралась именно на их труд и таланты. Алексей Снегирь Родом я из Солдатской, большой кубанской станицы. Отца помню смутно – пьяный он простыл и умер. Остались мы, братья – двойняшки, и мать. Нам было по двенадцать лет, когда мать захворала и слегла. Жить стало трудно, хозяйство покатилось под гору. Земли у нас было немного, была лошадь, корова, свинья и гуси. Гусей в нашей станице разводили почти все, летом пасли, осенью продавали. Мы продавали штук полтораста, но были семьи – держали по пять – шесть сотен. День ото дня матери становилось хуже. Мы с братом не знали, что делать, за что хвататься, все у нас из рук валилось. Сосед посоветовал взять постояльца. Так и порешили. Постояльцу было лет двадцать пять. Сошлись мы с ним на трех рублях в месяц. За месяц он уплатил вперед, а пожил у нас, увидел нашу беду и нужду – дал еще за пять месяцев вперед и велел привести матери доктора. Назвался он Лукой, но настоящее его имя было Дата Туташхиа. Про это я узнал много позже. Привели мы с братом доктора, он осмотрел мать и сказал, что ей уже ничем не помочь. Денег не взял. Лука заставил другого доктора привести, но и этот не помог. У матери была чахотка, и таяла она как свеча. Мать еще дышала, когда заявился Маруда и потребовал вернуть задаток. Маруда приходил в станицу в начале весны, обходил все дома, договаривался о закупке гусей и давал задаток под расписку. Осенью он расплачивался полностью и угонял гусей. Занимался он еще одним прибыльным делом – на ярмарке, но об этом после. Происходил он не из местных, фамилия его была Малиновский. Марудой прозвали его за то, что был он всегда грязный, немытый, как побирушка. Мужик грузный, отечный, с отвислой нижней губой и маленькими поросячьими глазками, он ходил всегда разинув рот, будто ему с рождения задали задачу похитрее, он ее решает, а решить не может. То ли Маруда узнал, что у нас мать помирает, то ли по какой другой причине, он объявил, что гусей ему не надо и чтоб задаток вернули. В тот день был мой черед пасти гусей. Дома оставался брат. Он сказал, что у нас ни гроша, платить нечем. Маруда потребовал отдать гусями. Брат говорит, гуси еще малы. Маруда ждать отказался, давайте, говорит, гусей или верните задаток. Мать услышала разговор, давно она не вставала с постели, а тут собралась с силами, пошла к окну, да ноги подвели, упала, ударилась головой о косяк. На шум прибежали соседи, избили Маруду и выгнали. Он на нас жаловаться. Через неделю явился пристав и забрал гусей. Луки дома не было. Он вернулся вечером. Картина, сами понимаете, какая: там мать стонет, здесь мы с братишкой голосим. Он стал нас утешать и дал сорок рублей. Только доброта его нашей матери уже помочь не могла. Промучилась она еще неделю и отдала богу душу. Лука принес гроб, соседи вырыли могилу. Похоронили мать, поплакали мы и успокоились. Жить-то надо. Остались мы круглыми сиротами, но опять с помощью Луки рук не опустили. Какие ни есть, а был у нас и кол, и двор. Стали хозяйствовать как могли. Ни брат, ни я и думать не думали о том, кто такой Лука, откуда в наших краях, где пропадает целыми днями. Глупые были. Я только потом все узнал, когда пошел к Маруде мальчиком на побегушках. А случилось все так. Мать уже три месяца как померла, осень была, помню, несу лавочнику яйца. Навстречу Маруда, под мышкой столик маленький. Поманил меня, я подошел, благо зла долго не держу. «Иди, – говорит, – ко мне. Мне мальчик нужен. Полтинник в день положу». Пятьдесят копеек по тому времени немалые деньги были, в особенности для мальца моих лет. «А у тебя есть мальчик», – отвечаю. «Прогнал, говорит, деньги воровал». Парня того я знал, и службу его у Маруды тоже. Столик, который Маруда нес, был для игры. На нем было нарисовано шесть квадратов. В каждом квадрате – точки: в первом – одна, во втором – две, в третьем – три и так до шести, как на игральных костях. Каждый квадрат звался по-своему: як, ду, сэ, чар, пандж, шаш[6]. Маруда приходил со своим столиком на базар, ставил его, где народу побольше, мальчик брал чашку с блюдцем, чашку ставил вверх дном, под чашкой – кости. Маруда кричит: – Пятак поставишь – два возьмешь, повезет – двугривенный унесешь. Вокруг столика – толпа. Скажем, кто-нибудь пятак положит на квадрат «як» – мальчик встряхнет чашку с блюдцем, кости перемешает, поднимет чашку. На одной кости, скажем, «як», владелец пятака получает гривенник; на обеих костях «як» – Маруда выкладывает двугривенный, а если ни на одной «яка» нет, пятак доставался Маруде. Парнишка рассказывал, бывали дни, Маруда по пятнадцать рублей уносил с базара, а в другой раз пятерку едва набирал. Обрадовался я словам Маруды – дальше некуда. Уж как я завидовал мальчишке – подручному: встряхнет чашку, застучат костяшки, а у меня сердце сжимается – тащись домой, кукуй в пустом углу. Несчастней меня никого на свете не было. Как тут было не согласиться! Я сказал Маруде, что сейчас сбегаю к лавочнику, отдам яйца – и к нему. Время шло, и однажды Лука спросил меня, где это я пропадаю. Я сказал, что работаю у Маруды. Лука задумался, но больше ни о чем не спрашивал. Дня через три после этого разговора хозяин послал меня разменять трешку. Я побежал в шапочный ряд, он был к нам поближе. Шапочным делом занимались обычно грузины. Я вбежал в мастерскую шапочника и увидел Луку. Он стоял спиной к входу и наблюдал за игрой в нарды. Пока шапочник, звали его Гедеван, разбивал мне трояк, игра закончилась и игроки поднялись. Первый, в черной чохе, был черкес Махмуд; второго, Селима, я тоже знал, он торговал бочками. Селим – бочар вытащил из кармана ворох денег и стал их разбирать бумажка к бумажке. Трешку мою уже разменяли, но – и сейчас помню – ноги у меня как примерзли к полу: столько денег я в жизни не видывал. Селим сложил деньги, перегнул пачку посередине, положил в карман, снял пояс и, швырнув на нарды, стал заправлять одежду. – Бери кости, Селим! – услышал я голос Луки. – Это еще зачем? – спросил он улыбаясь. – Бери, тебе говорят! Селим подпоясался, взял кости и подбросил их на ладони: – Взял, ну и что? – Метни шестерку! Бочар положил кости на доску. – Иди и займись своим делом! – Он помахал рукой перед самым носом Луки. Лука выхватил из-за пазухи револьвер, взвел курок и, наставив дуло на Селима, велел ему сесть. Селим понял, что шутки плохи, и опустился на стул, побледнев смертельно. В мастерской стало тихо. – Бери кости, – процедил Лука. – Шестерку мечи, шестерку. Селим взял кости, перемешал их – странно как-то делал он это, – бросил кости на доску. И правда, выпала шестерка. – Возьми еще раз и метни четверку, – сказал Лука. Селим был бледен, на лбу – пот, глаза – злые-презлые. – Мечи, мечи, – повторил Лука. – Четверку метни! Метнул четверку. – Теперь вынь деньги и отдай Махмуду! Селим выжидал. Ждал и Лука. Селим покосился на дуло револьвера, почти прижатое к его груди, вытащил деньги и бросил их на доску. – Забирай свои, – сказал Лука Махмуду. Черкес отсчитал деньги, добрых три четверти забрал, остальные бросил обратно. Молчали долго. – Почему отнял? – тихо спросил Селим. – Обманом выиграл! – Каждый делает, что ему хочется, – сказал Селим. – Я играю в нарды. – Я сделал, что мне захотелось, – сказал Лука. – Отнял у тебя, отдал ему! Селим пошел к выходу. У порога обернулся: – Хочешь показать, какой ты смелый?.. И так знаем. Врать не буду – таких не много встречал. – Зато таких, как ты, много. А я – никакой. И смелостью ни кичусь. – И здесь ты прав, Дата, – Селим не переступал порога, – таких, как я, много, вся наша земля. В твои годы я был такой же, может, немного похуже. Возраст свое берет. Отказался и менять этот мир. Торгую бочками. Мир, – он кивнул на Махмуда – из таких вот состоит. Не исправишь. Знает – у меня не выиграть, играть садится. Не сегодня, так завтра опять мне проиграет. Почему? Надеется выиграть, жадный очень. Черкес подскочил к Селиму. Раздался звон пощечины. – В другой раз еще добавлю. Селим вышел, не сказав ни слова. Ушел и Лука. – А ведь и правда, – сказал один из подмастерьев. – Какое кому дело, мухлюют или не мухлюют. – Такой уж он есть. Не любит… – Гедеван оборвал фразу и пошлепал меня по затылку. – Ступай, сынок. Я выскочил из мастерской. «Где пропадал? – набросился на меня Маруда. – У каких чертей собачьих запропастился?» Я был так ошеломлен всем, что видел, что и не спроси он меня, все равно бы все выложил. Толково, подробно, слово в слово я все рассказал ему. «Волосы у того черкеса не светлые ли?» – спросил Маруда. «Светлые», – говорю. Прошло довольно много времени. «Того черта с мутного болота Лукой зовут, а Селим, говоришь, назвал его Датой?» – «Да», – сказал я, и вдруг мне стало страшно. Я не понимал, что меня испугало, но чувствовал, поступаю дурно. Лука вернулся домой рано. После ужина я спросил его: – Ты отобрал у Селима деньги, потому что он обманывал, да? Лука кивнул. – Всякая игра – обман, – сообщил я. – Верно, – согласился он. – А ты откуда знаешь? – Маруда сказал. Еще он сказал, что в мире все обманывают друг друга. Лука долго молчал, казалось, забыв про меня. – Не все. Большинство, – обернулся он вдруг ко мне. Я редко встречал Луку на базаре и очень удивился, когда на другой день он подошел к нашему игральному столику и стал наблюдать за игрой. Целый час простоял и ушел. Потом вернулся и бросил двугривенный на квадрат с тремя точками – «сэ»… Он медленно проигрывал. Я потому говорю медленно, что такая это игра: три раза проиграешь, четыре, а один, может, два раза выиграешь. Но под конец наверняка будешь проигрыше. За полчаса Лука проиграл три рубля. Я знаками показывал ему: не играй, брось. Он проигрался и ушел. Дома я застал его за столом перед горкой мелочи и бумагой, разграфленной, как наш игральный столик. Лука играл сам с собой. Играл долго, все радуясь чему-то. И чем дольше играл, тем сильнее радовался. Наконец он оторвался от игры. – Маруда знает, что я твой постоялец? Говорил ты ему об этом? Вспомни! Я долго рылся в памяти. Столько я ему порассказывал, может, и об этом ляпнул. Нет, кажется, не говорил. – Запомни, – сказал Лука, – будет обо мне спрашивать, отвечай, что в голову взбредет, но об этом, – он показал на игру, – ни слова, понял? Наутро я снова увидел его на базаре. Он стоял поодаль, искоса следя за нашим столиком. Когда собрался народ, он подошел и стал играть. Через час Маруда взвалил на меня столик, и мы покинули базар. – Тридцать пять рублей взял с собой. Ни копейки не осталось, – сказал хозяин, – проиграл. Ничего не понимаю… Я и сам ничего не понимал. За все время, что я работал у Маруды, такого не бывало. И быть не могло – так мне казалось. Приплелись мы в Марудину халупу. Маруда вытащил водку, набрал квашеной капусты и стал думать. Я жевал капусту, глядел на Маруду, ждал, что он придумает, Маруда выпил полбутылки и велел нести столик на базар. Догоню, говорит. Я прошел уже половину пути, когда он догнал меня. Небо было чистое, безоблачное. Стояла хорошая игровая погода. У входа на базар Маруда дал мне пятьдесят рублей и велел разменять. Я забежал к седельникам и увидел Луку. Ясно мне теперь стало, все это время он проводил в мастерских и лавчонках своих земляков. – Опять заявились? – спросил он. Я молча кивнул. Народ собрался, как только поставили столик. Подошел Лука. Не прошло и часа, как не осталось ничего ни от Марудиных пятидесяти рублей, ни от тех денег, что он успел выиграть. Опять хозяин взвалил на меня столик, и мы поплелись домой. – Грузин выигрывает, – сказал Маруда. – Лукой зовут, так ведь? Не видал, чтобы так везло. Все время везет. И выигрывает как раз тогда, когда большие деньги ставит. Ну, ничего! Поглядим, долгое ли это везение… И на третий день Лука нас обчистил, а на четвертый, когда он положил деньги на стол, Маруда отказался с ним играть. Лука ушел. Беде хозяйской пришел, казалось, конец, но не тут-то было: что ни день, возвращались мы с базара, ободранные как липка. Кто только у нас не выигрывал, но больше всех – ремесленники-грузины. С того дня, как мы впервые проиграли Луке, прошло уже две недели. У Маруды не осталось ничего. Играть дальше не имело смысла – проигрыш стал законом, Марудино дело было загублено. Но хозяина моего не одно это убивало. Как удавалось выигрывать людям, которых подсылал Лука, – вот чего он не мог понять. Он исходил злобой и вылетал в трубу. Гусей, как я теперь понял, он закупал на выигранные деньги. А теперь и закупать не на что, и задаток пропадал. Однако меня Маруда не отпускал. Служба-де службой остается! Больше двугривенного он теперь мне не платил, но мне и двугривенный был хорош. Днями отсиживались мы в его халупе. Он пил и закусывал капустой. Я ел капусту и заедал хлебом. После первой рюмки его одолевали мысли. – Через месяц забирать гусей, а на что? Задаток уже не вернут – дело к осени, их право. Выходит, пропал задаток. Занять? Где? У кого? – Не тот уже базар, – жаловался он после второй рюмки. – Игру порешили. Перебраться в другую станицу? А там что? Играй не играй, а за месяц на гусей все равно не набрать. – Есть бог, говорят, – плакался он на третьей рюмке, – был бы, разве допустил, чтобы так все повернулось? Игра пропала, задаток пропал… На этом месте хозяин заливался слезами и засыпал. Я шел домой, а утром начиналось все сначала. Однажды Маруда отхлебнул из первой рюмки и уставился на меня. – Лукой его зовут, говоришь, а Селим назвал его Датой? У меня язык прирос к нёбу, но Маруде ответ мой был ни к чему, он отхлебнул еще, пожевал капусты и опять погрузился в размышления. Видит бог, не вру, час просидел он, не шелохнувшись. Потом встал и позвал меня за собой. Было воскресенье. Базар кишмя кишел. Пестрая толпа месила жидкую грязь. До полудня Маруда шатался по духанам, мастерским, лавкам, шушукался с кем ни попадя. Меня с собой не брал, я оставался на улице. О чем он шушукался, какие дела обделывал, я понять не мог, но чувствовал недоброе, таскаться за ним было мне невмоготу. Под конец завернул к Селиму-бочару. Пробыл у него долго. Вышли они вдвоем и все шептались. Как сейчас вижу, трусил чего-то Селим. – Хасана не видел? – спросил меня Маруда, когда мы остались одни. – Вниз прошел. Хасан был городовой на базаре. Дело он поставил так, что все трактирщики, торговцы, маклаки, перекупщики каждый, как дань, давали ему взятку. Жаден он был – пятаком и то не брезговал. Когда Маруда держал игру, Хасан и у него был на жалованье. Нашли мы Хасана в скотном ряду. Он бранился с цыганом, кричал, что лошадь у цыгана краденая. Полтинник цыгана скользнул в карман Хасана, и городовой затих. Маруда незаметно поманил его. – Дело есть, – шепнул он Хасану, отведя его в сторону. – Надо здесь взять одного. – Кого это? – А есть тут такой. – Что натворил? – Твое какое дело? Арестуй и держи в участке, пока схожу за полицмейстером. Сколько за это возьмешь? – За Шевелихиным, говоришь, пойдешь? Шевелихину сегодня не до тебя. Гости у него. – Опять же не твое дело. Приведу. Стоить чего это будет? – Оружие у него есть? – При себе, похоже, нету, но тебе одному его не взять, двоих, а то и троих прихватить надо. – Да это кто же такой?.. Трех, говоришь, полицейских?.. Им тоже положено. – Как же… Держи карман шире! – Даром не пойдут. – Ну и сколько же положишь на них троих? – По три рубля на голову. – Это девять-то рублей?! – Червонец. Рубль на водку с закуской. – А тебе? – Мне? – Хасан задумался. – Мне пять рублей. – Это как же, падаль ты последняя? Городовой дороже полицейского, выходит? – Как хочешь… Поди проветрись, придешь после. Сейчас полтора червонца жалеешь, завтра за пять не уломаешь. У дельца твоего запашок есть, ты уж мне не говори. Хасан повернулся и пошел прочь. Маруда бросился за ним. – Ладно, по рукам. Иди забирай его. Рассчитаемся после. – Ищи дураков. – Хасан опять повернулся к Маруде спиной. Делать было нечего. Маруда вытащил деньги. – Бери! Пять рублей за мной. Хасан поглядел по сторонам, прикрикнул на кого-то… Маруда сунул в карман ему червонец. Рука Хасана скользнула следом – проверить золотой на ощупь. – Кто он и где его брать? – Сперва приведи полицейских. У полицейского участка мы не прождали и пяти минут, как Хасан вывел трех полицейских, пошептался с Марудой – я ни слова не разобрал, – втолковывал что-то и полицейским уже на ходу. Мы с Марудой остались возле мастерской кинжальщиков. Хасан с полицейскими ворвались в трактир Папчука, быстро вывели оттуда связанного по рукам Луку и повели в участок. – Ну, денежки теперь будут, – радовался Маруда, глядя им вслед. – Пять тысяч – меньше не возьму. Шевелихину – половину, больше пусть и не просит. Две с половиной тысячи получу – тебе пять червонцев. Заработал. Без тебя не состряпать мне это дельце. Теперь – к полицмейстеру. Пропустят! День-то воскресный. Пошли. Я нехотя побрел за ним. Сначала старался не отставать, но потом в толпе потерял Маруду. Искать его не стал. Был как в дурмане. Стою, ноги не несут: один толкнет плечом, другой, кидают из стороны в сторону, а мне все ни к чему; не вижу ничего, не слышу, и стало мне мерещиться, что жизнь где-то далеко-далеко, а я один, вокруг – ни души, только в глазах все мельтешит. Не знаю уж и как, очнулся я у шапочников. В мастерской все было по-старому. Гедеван кроил каракулевые шкурки и кидал их подмастерьям. В дальнем углу комнаты слышался стук костей – играли в нарды. – Дядя Гедеван, – сказал я как во сне, – Луку арестовали. Гедеван поднял на меня глаза, долго разглядывал, поманил поближе, расспросил и сообщил новость игрокам в нарды. Одним из игроков был Махмуд. Им я опять рассказал, как все выло. – Прав был Селим, – сказал второй игрок в наступившей тишине. – Не нравится ему белый свет, переделывать собрался! Говорил я ему – отстань от Маруды. Добром это не кончится… Кидай кости!.. – Кидать кости, говоришь? Раз мир таким дерьмом, как ты, забит, так и солнцу не светить?! Не твоего куриного ума поступки благородного человека обсуждать. Убирайся! Партнер Махмуда хотел было возразить, да передумал, оттолкнул нарды и вышел. И опять тишина. «Если столько взрослых думают о том, как спасти Луку, может, и впрямь можно его выручить», – обрадовался я. – Значит, Хасан-городовой не знает, кого и зачем арестовал? – нарушил молчание Махмуд. – Нет, не знает, – быстро ответил я. – Твой хозяин сказал ему, что не его это дело. – Маруда к Шевелихину пошел? – К Шевелихину. Сказал, что его к нему пустят. – Зови его Марудой-дураком, а он вон какую свинью подложить сумел. – Махмуд хрустнул пальцами. – Я сейчас такое устрою, внукам до могилы смеяться хватит. Гедеван протянул Махмуду деньги. – Не надо. Столько и не понадобится. В нашем государстве закон – самый что ни на есть дешевый товар. Цена этому товару – от рюмки водки до десяти червонцев. За то и люблю свое отечество, что доброе дело сделать в нем не дорого стоит. А то бы переселился куда-нибудь подальше. Махмуд вышел из мастерской, я старался не отставать от него. У гурьяновского дома, что напротив полицейского участка, он остановился, велел мне зайти со двора и поглядеть, что творится в участке. Я подкрался к зарешеченному окну и быстро вернулся к Махмуду. – В левой комнате трое полицейских: двое спят, третий махрой чадит. В правой Хасан-городовой сидит за столом, а Лука – на лавке. Больше никого нет. – Теперь поди позови Хасана. Скажи ему, что я жду его по срочному делу. Только чтобы никто не слышал. Я прошел мимо полицейских и вызвал Хасана, как велел Махмуд. Услышав имя Махмуда, городовой насторожился и молча кивнул. Я выбежал из участка, перепрыгнул обратно через гурьяновский забор и притаился. Озираясь по сторонам, Хасан приблизился к Махмуду. – Чего тебе? – За сколько того человека выпустишь? – Какого еще человека? – Тише. Которого по просьбе Маруды арестовали. Хасан молча вперился в Махмуда. – Вчера Шевелихин спрашивал меня, не знаю ли я, куда девались лошади Бастанова, – как бы между прочим проронил Махмуд, – он готов сам их выкупить, на собственные деньги, бог с ними, говорит, с ворами, не до них. – А ты ему что? – Голос городового задрожал, но он тотчас овладел собой и деланно зевнул. – Не мог же я ему сказать, что Хасан-городовой отнял лошадей у воров и продал их в Пашковской землемерам за семьдесят рублей каждую, – дружелюбно сказал Махмуд. – Подружились вы с моим начальником, ничего не скажешь! Это после того, как ты помог ему место пристава продать? – Хасан скорбно покачал головой. – Эхма, добрый человек, и не стыдно тебе? Взял с Гашокова за место пристава семьсот пятьдесят рублей, а Шевелихину отдал только двести пятьдесят? Остальные где? – О том знаем я и Шевелихин. Не суй свое рыло в дела благородных людей. Скажи лучше, сколько возьмешь за того человека, – и по рукам. – Не могу его выпустить! – отрезал Хасан. – Это почему же? – Маруда за Шевелихиным пошел. – А ты другого посади. – Кого? – Мало людей? Вон сколько шляется! – Махмуд вынул из кармана четвертную. У Хасана вспыхнули глаза, он оглянулся, – вверх по улице, отирая плетни и заборы, тащился пьяный казак. – Поди сюда! – грозно окликнул его Хасан. Казак не понял, что зовут его, и стал карабкаться дальше. Хасан окликнул еще раз, и казак приволокся к участку. – Фамилия? – Чертков. – Ступай, куда шел. – Зачем отпустил? – разозлился Махмуд. – Это двоюродный брат есаула Черткова, не видишь, что ли? – Ну и что? – Кричать будет. – Кричать будет всякий. Дураков нет. – Шевелихин спросит, почему кричит. – А ты найди такого, чтобы не кричал. Деньги за что берешь? – Некогда искать. Шевелихина жду. Сам найди и приведи такого, чтобы не кричал, да побыстрей, – Хасан протянул руку к деньгам. – И человека самому привести, и двадцать пять рублей тебе, кабану, – запрашиваешь, как министр. Настроение у Хасана явно упало. – Черт с тобой, бери и гони червонец сдачи! – приказал Махмуд. – Да поживее. Без всякой охоты Хасан достал золотой. – Давай веди кого-нибудь, – сказал он вяло и поплелся в участок. – Погоди, – закричал ему вслед Махмуд. – Ну? – Сам пойду. Хасан рта не успел раскрыть, Махмуд взял его под руку, и они скрылись в участке. Я вылез из засады. Ждал недолго. На крыльце участка появился Лука. Он подозвал меня, расспросил обо всем подробно, щелкнул по носу и отправился в сторону базара. Я завернул во двор участка и, подтянувшись, заглянул в окно. Махмуд расположился на той лавке, где только что сидел Лука. Хасан-городовой, сидя за столом, листал толстую тетрадь. Трое полицейских клевали носами, держа на коленях по растрепанной книге. Едва послышался шум шевелихинского фаэтона, как Хасан вскочил и несколькими тумаками растолкал заснувших полицейских. Махмуд лег на лавку, спиной к дверям, и прикинулся спящим. Полицейские одернули мундиры, подкрутили усы и, снова усевшись на лавку, с заметным усердием уставились в свои книги. Фаэтон остановился у полицейского участка, откормленные на казенном овсе лошади разгоряченно били копытом. Слышно было, как полицмейстер спрыгнул на мостовую, и вслед за этим из раскрытых дверей участка раздалось зычное «сми-рна-а-а». Хасан-городовой вытянулся перед вошедшим Шевелихиным и, откозыряв, заорал: «Вольно!» – Как дела, орлы? – Шевелихин повернулся к заспанным полицейским. У «орлов» носы были по фунту, красные и пухлые. В один голос они доложили, что служат царю и отечеству. Полицмейстер поинтересовался, что они читают, и, выяснив, что его подчиненные в свободное время читают Евангелие, высказал одобрение и даже устроил на скорую руку экзамен. Первый полицейский промямлил его благородию – «не убий», второй – «не прелюбодействуй», третий – «возлюби ближнего своего»… Пока Шевелихин был поглощен экзаменом, Маруда, проскользнувший вслед за ним, пытался разглядеть через раскрытые двери того, что лежал на лавке, но их благородие, потрясенный образованностью своих полицейских, раскачивался из стороны в сторону и мешал. Завершив экзамен, он направился в комнату, где лежал Махмуд. Хасан и Маруда последовали за ним. Свой вопрошающий взгляд полицмейстер обратил наконец на Маруду, и тот ткнул пальцем в спящего Махмуда. «Встать!» – рявкнул его благородие столь громко, что портрет императора, висевший на стене, дрогнул и чуть не сорвался. Махмуд сладко потянулся, лениво повернулся на другой бок, поглядел на стоявших перед ним и с трудом заставил себя подняться. – Салам, ваше благородие! – Мосье Жамбеков!.. – Изумленного Шевелихина внезапно одолел приступ смеха. Он смеялся долго и зычно. Хасан-городовой подобострастно улыбался, но ухо держал востро, понимая, что одним начальственным смехом здесь не обойдется. Остолбеневший Маруда рта открыть не мог. Только Махмуд был безмятежен, и тени беспокойства незаметно было в нем. Шевелихин оборвал смех и уставился на моего хозяина. На полицейский участок сошла тишина. – Это не он… – выдавил из себя Маруда. – Не он, говоришь?.. – И новый раскат полицейского смеха. – Мосье Жамбеков, почему вы здесь? – навеселившись всласть, спросил он наконец Махмуда. – Вот эта скотина, – Махмуд, не глядя, кивнул на Хасана, – с тремя такими же скотами ворвался в заведение Папчука и арестовал меня. – На каком основании? – От былого веселья не осталось и следа. Хасан быстро пришел в себя. – На основании доноса этого болвана! – Хасан глядел прямо на Маруду. – Он заявил, что двух бараков, которые вчера пропали у кабардинцев, увел Махмуд… Арестовывай, говорит, не сомневайся, я сейчас, пообещал, приведу свидетелей. На другой день шапочник Гедеван божился, что звон затрещины, которую полицмейстер отвесил городовому, слышали в его мастерской. Маруда на всякий случай перебрался поближе к дверям. – Ваше благородие! – тут уж вскипел Махмуд. – Это оскорбительно! Обвинять меня в краже двух овец… двух жалких ягнят! Вам ли не знать… В Армавире пропал тендер паровоза, в Баку исчез караван верблюдов с грузом… Но двух баранов! Ай-ай-ай! Какое унижение! Какой стыд! – Да, ваше благородие, двух! – упорствовал Хасан. – Что двух? – Двух баранов, – так он мне сказал. – Хасан был столь искренен, что во мне шевельнулась жалость. – Храни господь нашего государя императора! – Шевелихин всем корпусом повернулся к портрету царя. – Как править государю, когда его подданные такие болваны? Каково править этой швалью? Отец ты наш многострадальный. В скорбной позе Хасана-городового было сейчас столько благоговения и участия, что мне почудилось, я вижу слезы. – Довольно. – Шевелихин вернулся к делу и протянул ладонь к Маруде. Мой хозяин положил на нее увесистую пачку ассигнаций. Пять целковых, которые он мне обещал, тоже были в этой пачке. – Ваше благородие, – напомнил о себе Махмуд, – этот мерзавец еще и оштрафовал меня на двадцать пять рублей! – Вернуть! Едва Хасан пришел в себя от наглости Махмуда, сообразил, что отвечать, и открыл рот, как Махмуд опередил его: – Ваше благородие! Помните, вы спрашивали о лошадях Бастанова? Полицмейстер замер. Двадцать пять рублей мигом перекочевали из кармана Хасана в карман Махмуда. – Сегодня мне говорили, Бастанов нашел своих лошадей. Это известие привело Шевелихина в отличное расположение духа, он велел Хасану и полицейским всыпать Маруде пятнадцать розог, сел вместе с Махмудом в фаэтон и укатил. Когда во дворе полицейского участка секли моего хозяина, Хасан-городовой усердствовал особенно. Я вернулся домой. Луки не было. На столе лежал червонец. В слезах я бросился искать Луку – думал, где-нибудь на базаре да найду его. Уже стало темнеть. Нашел я только Селима-бочара. – Лука? – сказал он. – Лука в наших местах уже навел порядок. Теперь подался другие края исправлять! Я долго и безуспешно искал его и с течением времени перестал надеяться, что встречу человека, который в детстве так благотворно повлиял на меня и память о котором я по сей день храню в сердце с чувством глубочайшего почтения. Через несколько лет мы с братом продали дом и переселились в Ростов. Там у нас были родственники. Я нанялся посыльным в гостиницу. Позже меня взяли в ресторан официантом. Я уже не надеялся встретить Луку, но судьба свела меня с ним. Он остановился на день в нашей гостинице. Встреча обрадовала нас обоих. Вечером я пришел к нему с обильным ужином на подносе. Мы долго сидели, вспоминали, смеялись. – Вспоминать весело, – сказал Лука, – теперь все смешно. Но если подумать, знаешь, что получается? Маруда годами обирал людей, согласен? – Конечно. – То, что я сделал, сделано было как будто из сострадания к незнакомым людям – доконал я Маруду, перестал он обманывать людей. А что из этого вышло? Ты и сам знаешь, дела Маруды день ото дня шли хуже и хуже. Гусей он не смог выкупить, задаток потерял, спился с горя и умер в Пашковской. Это – одно. Другое – ты потерял выгодное место. Много я потом думал, где там бродят мои двойняшки, холодные и голодные. Хасана-городового со службы выгнали – это третье. Гедевана целый год таскали в участок, извели вконец – это уже четвертое. Махмуд – ты, верно, слышал – за свой номер просидел полгода в тюрьме. Это – пятое. А теперь самое важное: люди, видно, жить не хотят без того, чтобы их не гнули, не обманывали, не обдирали. Марудиному предприятию пришел конец, так на его место сел Гришка Пименов и на трех картах с тех же людей на базаре стал драть вдесятеро. Ничего путного из моих дел не вышло. Видишь, сколько дурного я тебе перечислил? Одно зло. Я в книгах читал и от людей слышал: увидишь кого в беде, поступай, как сердце велит, и будь доволен тем, что получится. Пусть это правда, все равно еще надо подумать, достойны ли люди того, чтобы в их дела приличный человек впутывался. Запомни мои слова, но знаешь, я и сам еще не пойму, где здесь правда. Думать надо и опыт нужен, чтобы понять… Мы простились. Нам суждено было встретиться в Тифлисе, в губернской тюрьме. Но об этом как-нибудь в другой раз. Граф Сегеди …В 1893 году имя Туташхиа всплыло одновременно в делах нескольких жандармских управлений Северокавказских губернии. В то время именно здесь усиленно распространялась нелегальная литература. Ко всему в канцелярию шефа жандармов поступило агентурное донесение о готовящемся покушении на его высочество великого князя. В довершение преступники личность которых не была установлена, вырезали в Кавказской семью богатого купца, похитив деньги и драгоценности на крупную сумму. Генерал Шанин, приехавший специально из Петербурга изучив материалы, высказал уверенность, что на Северном Кавказе действует хорошо законспирированная политическая организация с базами в Закавказье, иными словами – на территории, мне подведомственной. Из его заключений явствовало, что солидная сумма была похищена у купца с целью финансировать террористический акт и что если не главой, во всяком случае одним из главарей-организаторов всего этого был… Дата Туташхиа. Мне, таким образом, предъявлялось обвинение и предписывалось принять меры, тем более что шеф жандармов настоятельно требовал разъяснений по поводу всего случившегося, ликвидации групп, ведущих подрывную деятельность, и ареста Туташхиа. Мне надлежало в этой связи определить и уточнить почерк преступлений Туташхиа, новое криминальное амплуа которого, кстати, казалось мне высосанным из пальца. Я получил все имеющиеся материалы по его делу и взялся за их анализ. Мимоходом замечу, хотя это и не относится к предмету моих записок, что заключения генерала Шанина оказались поверхностными и беспочвенными. Управление жандармерии раскрыло под конец дело. Сведения о готовящемся покушении на великого князя и попытка увязать убийство купеческой семьи с политическими мотивами оказались несостоятельными. Кроме того, в процессе следствия выяснилось, что ни политические преступники, ни участники убийства вовсе не были знакомы с Туташхиа. Нечто иное привлекло мое внимание: изучение материалов о Туташхиа в новом, отчетливом свете показало мне этого человека и привело к любопытному заключению. Первое и важнейшее, что бросилось в глаза, – это, если можно так выразиться, отсутствие почерка преступлений Туташхиа, другими словами – совершенные им преступления не были отмечены печатью какого-нибудь одного способа, метода исполнения, тем более системы, и, таким образом, приписать Туташхиа неизвестно кем совершенное преступление было так же легко, как преступление, инкриминируемое Туташхиа, приписать другому. Его дело включало множество разнородных преступлений, но невозможно было разобраться, какое на самом деле совершил он и какое ему приписано. Мне было крайне необходимо установить его криминальный тип, криминально-психологический портрет. Материал, основанный на домыслах и гипотезах, на это не годился. После месяца работы мне стало очевидно лишь то, что у Туташхиа не было ни программы действий, ни определенного политического кредо. По-видимому, все его поступки были следствием аффекта, вызванного ситуацией. Я убедился также в одном крайне важном обстоятельстве: его известность и влияние были безмерно велики среди населения. Подобные авторитеты во время стихийной смуты становятся вождями черни. Из материалов явствовало, что народ ждал своего пропавшего идола и не скрывал ожидания. Здесь уже требовалось сделать решительный шаг. Наряду с другими мерами по поимке преступника мы обещали за его голову награду в пять тысяч рублей. Туташхиа словно только этого и ждал – не прошло и месяца со дня объявления награды, как он вернулся и должным образом отметил свое возвращение на родину: вместе с анархистом Бубутейшвили ограбил в Поти ростовщика Булава. Тогда я не понимал, что заставило его вернуться в Грузию и с прежней удалью, проворством и энергией возобновить игру с огнем. Никифоре Бубутейшвили Наши люди готовили террористический акт. Позарез нужны были деньги. Мне дали задание раздобыть три тысячи. Я знал, где их взять, но нужен был надежный, годный к таким делам человек. Дата тогда только-только вернулся. Я пришел в Самурзакано и спросил про Туташхиа у одного из наших. Скрывается, говорит, где-то на побережье у гуртовщиков. Человек мне нужен был для того, чтобы экспроприировать деньги у ростовщика Кажи Булава. Жил он на окраине Поти. В одиночку это дело не провернуть – ростовщик знал меня как облупленного. Политика штука такая – по пустяку не попадайся. Ты завалился, кандалы на каторге таскаешь, а за идею бороться кто будет? Обыватель? Правда, Дата Туташхиа ни про политику, ни про партии слушать не хотел, политически темный был человек, ко что хуже царя и жандармов никого быть не может – знал отлично. Был он мне побратимом – отказать права не имел. Нашел, значит, я Дату, сказал о деле. Сколько требуется, спрашивает. Три тысячи – говорю. Столько денег – где взять? Я ему про ростовщика, а он и говорит: – Лучше почту брать! Чего захотел! Охота, говорю, связываться с почтарями и казаками, когда ростовщик сам в руки плывет. Но Дата заладил свое – «лучше почту», и ни с места! Пришлось агитировать, убеждал, разъяснял, что за человек этот ростовщик. Он, говорю, пиявка, паук, удав на теле народа и все такое. Вроде бы дошло, но все равно твердит про почту. Выхода не оставалось – напомнил о побратимстве. Нужно, дескать, позарез, а ты побратима бросаешь. Уломал-таки. Ладно, говорит, будь по-твоему, может, впрямь от ваших хлопот полегчает людям, и пошел со мной. Я уже говорил, что логово Кажи Булава было на окраине Поти. Иначе как логовом его жилье назвать было нельзя. Жил он в кукурузном амбаре, не поверите, именно в амбаре, а не в доме или какой-нибудь там лачуге. Амбарчик был шагов этак пять в длину, три – в ширину, изнутри и снаружи обмазан навозом, посередине – простыня, грязная, вся в заплатах. Получалось вроде бы две половины: по одну сторону простыни жена и шестеро детей, по другую – сам со своими денежками. Деньги у него были здесь, в амбаре, – это точно, верный человек навел, соврать не мог. А вот где именно, в каком углу, – сам черт не узнает. Припугнуть надо бы как следует, струсит, сукин сын, и отдаст – куда ему деваться… До того жаден был, даже собаку не держал. Перемахнули мы через забор, луна вовсю светит, видно как днем. Сразу у забора, под грушей, свинья привязана, хрюкает себе. Подкрались мы к хибаре, маузеры – наготове. Единственное оконце настежь открыто, и дух из него такой прет – прямо с ног валит. Прислушиваемся: дети всяк на свой лад сопят. Заглянули: сам их благородие хозяин на коряге сидеть изволят, пальцем в носу ковыряют, на огарок уставился. О чем, интересно знать, думает, подлец? Наверное, залог втрое дороже ссуды сорвал – вот теперь и сидит, мечтает, чтобы должник хоть на денек срок просрочил, – продаст Кажашка залог, тройной барыш схапает. Прикрыл я лицо башлыком, сунул маузер в оконце: – А ну отворяй, живо! Нет, это самому надо видеть – словами не расскажешь! Ростовщик застыл, как гончая в стойке, палец в носу, глаза – в дуло, оторвать не может. Щелкнул я курком. Ростовщик вскочил, бросился открывать. Дата вошел, велел хозяину сесть. Осмотрелся, скинул бурку, в угол бросил. Сел за стол, выложил два маузера и глядит на ростовщика. Тут бы и жать на него, давить, духа не дать перевести, а Дата молчит себе, время тянет. Опомнится он сейчас, придет в себя, и тогда пиши пропало – хрен из него выжмешь, это уж точно! А Дата молчит. Надоело ему, видно, глядеть на Кажашку, нашел себе занятие – стал стены, пол, потолок разглядывать, и долго так, задумчиво. Вижу, уходит добыча. Влез я в оконце по пояс и ростовщику маузером в рыло: – Деньги на стол, сукин сын! Мигом! Кажа Булава осторожненько обернулся и морду перекосил – то ли улыбается, то ли заревет сейчас. – Откуда деньгам взяться? Были б деньги, жил бы я в этой конуре! И пошел плести – опомнился, пес! Теперь бы жать и жать, а то совсем уйдет! – Гони деньги, тварь, тебе говорят! А то мигом на тот свет Отправишься! Живее, кому сказано! И опять маузером в рыло, будто курок вот-вот спущу. – Пощадите, – канючит ростовщик и поднимается. В углу стоял огромный, обитый железными обручами сундук. Вытащил ключ, поднял крышку. И пошел выкидывать черкески, седла, сабли, кинжалы – целую гору наворотил! И как быстро – откуда только прыть взялась? Стоит сундук пустой, а Булава опять вздыхает и канючит: – Вот… все, что есть… Все. Я Дате киваю: пусть поглядит, нет ли еще чего. Он пошарил по дну, вытащил толстенную книгу. Стал он ее листать – все страницы в записях, пометках, даже рисунках, а между страницами… записки, векселя, долговые обязательства. – Дай-ка сюда, – говорю. А Кажашка как заверещит: – Годжаба, Цабу, Бики, Кику, Цуцу, Доментий!.. Отнимают разбойники нашу книгу! Беда, дети мои, беда! Дата окаменел. Да и я, признаться, не ожидал такого визга – смешался, чего греха таить! А из-за простыни как посыпалась ребятня, мал мала меньше, тощие, кривоногие – и ну орать, ну выть, господи ты боже мой! Шабаш! Видит Кажа Булава, сволочь хитрая, что мы растерялись, упускаем момент, упускаем, и давай давить – шлепнулся на спину, копытами своими колотит, орет-надрывается: – Беда! Беда! Тут слышу – скрипнула калитка. Соображаю: Кваква, жена Кажашкина, из порта вернулась. Такими деньжищами, мерзавец, ворочал, а жену, у которой шестеро на руках, посылал еще в чей-то лабаз за трешку в месяц полы вылизывать. Мне-то на все наплевать – черт с ней, с Кваквой, с лабазом, со щенками ее, да только при экспроприациях и других подобных операциях хуже нет, как на бабу нарваться. Завоет, заголосит – на пять верст в округе полицию поднимет. Я – к калитке, и под грушей, где свинья привязана, какого-то черта чуть с ног не сбиваю… Кваква! И уже вопит! Я ей маузером в зубы. Не поверите, крик, как струна, оборвался! И в амбаре вдруг все стихло! До сих пор не знаю, как сумел Дата унять эту осатаневшую свору. Только и дети, и папаша-подлец разом заткнулись. Это – спасибо, но что с бабой дальше делать? Медлить нельзя – ведь она сейчас разом придет в себя и пойдет кусаться, плеваться, царапаться – тогда только ноги уноси, не до денег будет! Сорвал я с себя ремень, стянул дуре руки за спиной – не развяжешь. На голове у нее платок, я платок сорвал, под ним – второй. Один я ей в глотку, да поглубже, другим морду обмотал, узлом на шее завязал и тут же под грушу ее и свалил. Свинью с цепи спустил, на ту цепь – Квакву. – Не хрюкать, понятно? – И бросился в Кажашкино логово. Подобрался к оконцу, шевельнуться боюсь: а ну Кажашкин выводок опять визг поднимет. И что же слышу? Кажашка Булава и Дата Туташхиа спокойно так, будто кумушки на посиделках, языками чешут. – Одних расписок у тебя больше, чем на сто с лишним тысяч, – увещевает Дата Кажашку, – а детей, плоть и кровь свою, в гнилой норе держишь… – Так я ведь и сам из этой норы, как изволили вы заметить, Дата-батоно, не вылажу.

The script ran 0.034 seconds.