1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Джоджо Мойес
ДЕВУШКА, КОТОРУЮ ТЫ ПОКИНУЛ
Часть первая
1
Сен-Перрон
Октябрь 1916 г.
Мне снилась еда. Хрустящие багеты, настоящий белый хлеб только что из печи, выдержанный сыр с промытой корочкой, расползающейся по краям тарелки. Виноград и сливы в тазах, темные и ароматные, наполняющие благоуханием воздух в доме. Я протянула руку, чтобы взять тяжелую гроздь, но сестра меня остановила.
— Убирайся! — пробормотала я. — Я хочу есть!
— Софи, просыпайся!
От одного вида сыра у меня потекли слюнки. Я собиралась намазать реблошон на теплый белый хлеб и заесть виноградом. Во рту уже стоял его сладкий вкус, я вдыхала терпкий аромат.
И все испортила сестра, положившая руку мне на запястье. Запахи испарились, тарелки исчезли. Я пыталась дотянуться до них, но они лопались, как мыльные пузыри.
— Софи!
— Что?!
— Они взяли Орельена.
Я перевернулась на бок и недоуменно заморгала. У сестры на голове, так же как и у меня, был надет для тепла хлопковый чепец. Даже в неверном свете свечи я видела, что она бледна как смерть, а глаза расширены от ужаса.
— Они взяли Орельена. Там, внизу.
У меня в голове начало потихоньку проясняться. Снизу раздавались мужские крики, голоса гулко разносились по вымощенному камнем внутреннему двору, в курятнике громко квохтали куры. Несмотря на непроглядную темень, я чувствовала, как воздух прямо-таки дрожит от напряжения. Я села на кровати, поплотнее завернувшись в ночную рубашку, и попыталась зажечь свечу на прикроватном столике.
Потом бросилась мимо сестры к окну и увидела во дворе солдат, хорошо заметных в свете фар военного грузовика, и своего младшего брата, закрывавшего голову руками в напрасной попытке защититься от обрушивающихся на него со всех сторон ударов оружейных прикладов.
— Что происходит?
— Они узнали о свинье.
— Как?!
— Должно быть, месье Сюэль донес на нас. Я услышала их крики из своей комнаты. Они говорят, что заберут Орельена, если тот не скажет, где свинья.
— Орельен будет молчать, — ответила я.
Мы вздрогнули, точно от боли, услышав, как вскрикнул наш младший брат. Я посмотрела на сестру и с трудом узнала ее. Она выглядела на все сорок пять, хотя ей было двадцать четыре. Я прекрасно знала, что у меня на лице написан такой же страх. Случилось то, чего мы и боялись.
— С ними комендант. Если они найдут ее, — дрожащим голосом прошептала Элен, — нас всех арестуют. Ты ведь знаешь, что случилось в Аррасе. Они накажут нас, чтобы другим неповадно было. Что тогда будет с детьми?!
Мысли путались у меня в голове. Страх, что брат может заговорить, лишал возможности соображать здраво. Я набросила на плечи шаль и на цыпочках снова подошла к окну, чтобы еще раз посмотреть, что происходит во дворе. Приход коменданта говорил о том, что к нам забрели не просто пьяные солдаты, жаждущие дать выход чувству неудовлетворенности путем раздачи тумаков и угроз. Нет, на сей раз мы действительно были в беде. Его присутствие свидетельствовало о том, что мы совершили серьезное преступление.
— Софи, они обязательно найдут ее. В считаные минуты. А тогда… — От ужаса голос Элен поднялся до крика.
Меня терзали мрачные мысли. Я закрыла глаза. И снова открыла.
— Ступай вниз, — твердо сказала я. — Сделай вид, будто ничего не знаешь. Спроси, в чем провинился Орельен. Поговори с комендантом. Постарайся его отвлечь. Тяни время, чтобы я все успела, до того как они ворвутся в дом.
— А что ты собираешься делать?
— Иди! — крепко схватила я ее за руку. — Иди. Но ничего им не говори. Поняла? И от всего отпирайся!
После секундного колебания сестра, подметая пол подолом ночной рубашки, побежала по коридору. Никогда еще я не чувствовала себя такой одинокой, как в те несколько секунд. Страх холодной рукой сжимал горло, а ответственность за судьбу семьи тяжелым бременем давила на плечи. Я бросилась в отцовский кабинет и принялась лихорадочно рыться в недрах массивного письменного стола, выбрасывая содержимое ящиков на пол: старые пишущие ручки, клочки бумаги, детали от сломанных часов и какие-то древние счета, — пока наконец, благодарение Господу, не нашла то, что искала. Затем сбежала вниз, открыла дверь в погреб и спустилась по холодным каменным ступеням, настолько родным и знакомым, что, несмотря на жуткую темень, я вполне могла бы обойтись без призрачного света свечи. Я подняла тяжелый засов на двери, ведущей в соседний погреб, который когда-то был до потолка заставлен бочонками пива и хорошего вина, откатила в сторону пустую бочку и открыла дверцу старой чугунной печи для выпечки хлеба.
Поросенок, лежавший на соломенной подстилке, сонно заморгал глазками. Он встал на ноги, посмотрел на меня и недовольно захрюкал. Я, наверное, уже рассказывала вам историю этой свиньи? Мы стянули ее во время реквизиции на ферме месье Жирара. Милостью Божьей он отбился от стада свиней, что немцы загоняли в кузов грузовика, и мгновенно нашел приют под пышными юбками старой мадам Полин. Мы неделями откармливали его желудями и объедками в надежде, что, когда он нагуляет вес, мы сможем пустить его на мясо. Весь прошлый месяц обитатели «Красного петуха» жили надеждой отведать сочной свининки с хрустящей корочкой.
Снаружи снова донесся короткий вопль брата, затем — торопливый умоляющий голос сестры и резкий окрик немецкого офицера. Поросенок вполне осмысленно посмотрел на меня умными глазками, словно уже знал, что его ждет.
— Прости, mon petit,[1] — прошептала я. — Но у меня нет другого выхода. — И с этими словами опустила руку.
Затем я разбудила Мими, велев ей идти за мной, но только молча. Бедная девочка успела всего навидаться за последние месяцы, поэтому послушалась беспрекословно. Она посмотрела, как я беру на руки ее грудничка-братика, выскользнула из кроватки и доверчиво вложила крошечную ручонку в мою руку.
В воздухе, в котором уже чувствовалось приближение зимы, стоял запах дыма от печки, слегка протопленной ранним вечером. Я выглянула из-под каменного свода задней двери и, увидев коменданта, заколебалась. Это был не господин Бекер, которого мы хорошо знали и глубоко презирали, а какой-то высокий стройный мужчина. Даже в темноте я сумела разглядеть на его чисто выбритом бесстрастном лице наличие интеллекта, а не воинствующей серости, и это меня страшно испугало.
Новый комендант с интересом смотрел на наши окна, возможно уже прикидывая в уме, не подойдет ли наше жилище для постоя. Оно было явно лучше, чем ферма Фурье, где квартировали старшие офицеры. Комендант, похоже, хорошо понимал, что наш дом, расположенный на возвышенности, дает ему прекрасный обзор всего города. А кроме того, у нас имелись конюшни и десять спален. Остатки прежней роскоши с тех времен, когда дом был процветающим отелем.
Элен лежала на брусчатке и, раскинув руки, закрывала собой Орельена.
Один из солдат вскинул ружье, но комендант жестом остановил его.
— Встать! — приказал он.
Элен неловко отползла назад, подальше от коменданта. Ее лицо исказилось от ужаса.
Я почувствовала, как Мими, увидев мать, еще крепче сжала мою руку. И ответила ей легким пожатием, хотя почувствовала, что душа ушла в пятки. Тогда я сделала шаг вперед и произнесла звенящим голосом:
— Что, ради всего святого, здесь происходит?
Комендант, явно удивленный моим тоном, бросил взгляд в мою сторону. Он увидел вышедшую из-под свода двери молодую женщину с ребенком у подола и запеленутым младенцем на груди. Мой ночной чепец съехал набок, а белая ночная рубашка так прохудилась, что сквозь нее просвечивало тело. В душе я молилась, чтобы комендант не услышал, как громко стучит мое сердце.
— Ну а теперь за какой такой проступок ваши люди решили нас наказать? — обратилась я прямо к нему.
Наверняка ни одна женщина не осмеливалась с ним так разговаривать. Похоже, он не слышал ничего подобного с тех пор, как покинул дом. Все словно онемели от удивления, и во дворе повисло напряженное молчание. Брат и сестра, лежавшие на земле, посмотрели в мою сторону, так как оба прекрасно понимали, чем чревата для нас всех моя строптивость.
— Кто вы такая?
— Мадам Лефевр.
Я заметила, что он явно проверяет наличие у меня обручального кольца. Напрасный труд! Как и большинство местных женщин, я обменяла его на еду.
— Мадам, у нас имеется информация, что вы незаконно скрываете домашний скот.
Говорил он спокойно, французский его был вполне сносным, что свидетельствовало о продолжительном пребывании на оккупированной территории. Такого человека явно не возьмешь на испуг.
— Домашний скот?
— Мы узнали из надежного источника, что вы прячете в доме свинью. Вам, должно быть, известно, что, согласно постановлению командования, за укрывательство домашнего скота полагается тюремное заключение.
— Я точно знаю, кто именно вас информировал, — выдержав его взгляд, ответила я. — Месье Сюэль. Non?[2]
Лицо у меня горело, волосы, заплетенные в длинную косу, были наэлектризованы так, что покалывало затылок.
Комендант повернулся к одному из своих подчиненных. У того забегали глаза, что только подтвердило мои подозрения.
— Господин комендант, месье Сюэль наведывался к нам по крайней мере два раза в месяц, чтобы убедить нас, что в связи с отсутствием наших мужей мы нуждаемся в его заботе и внимании. Но поскольку мы пренебрегли его добротой, он отомстил нам, начав распускать сплетни и даже угрожать нашей жизни.
— Власти пользуются только заслуживающими доверия источниками.
— Посмею усомниться, господин комендант, поскольку ваш сегодняшний визит свидетельствует об обратном.
В ответ он как-то странно посмотрел на меня и, повернувшись на каблуках, направился к входной двери. Его шаги эхом отдавались по каменному двору. Путаясь в длинной рубашке, я с трудом поспевала за ним. Как мне было известно, сам факт, что я столь смело заговорила с ним, мог быть инкриминирован мне как преступление. И тем не менее в тот момент я больше не испытывала страха.
— Посмотрите на нас, господин комендант! Разве мы похожи на тех, кто объедается говядиной, или жареной бараниной, или свиным филе? — спросила я, и он уставился на мои костлявые запястья, торчащие из рукавов рубашки. Только за прошлый год моя талия уменьшилась на два дюйма. — Неужто мы так разжирели на доходах от нашего отеля? Из двух дюжин кур у нас остались только три. Три курицы, которые мы имеем счастье кормить и поить, чтобы отдавать вашим людям яйца. Мы же сидим на скудном пайке, определенном для нас немецкими властями: немного мяса и муки, которых раз от разу становится все меньше, да хлеб из зерна с отрубями, что даже на корм для свиней не годится.
Но он уже шел, печатая шаг, шел по коридору. Поколебавшись, он открыл дверь в бар и пролаял какой-то приказ. Выросший словно из-под земли солдат протянул ему лампу.
— У нас нет молока для младенцев, наши дети плачут от голода, мы болеем от недоедания. А вы тем временем заявляетесь посреди ночи, угрожаете двум беспомощным женщинам, жестоко обращаетесь с невинным мальчиком, бьете и запугиваете нас только потому, что бесчестный человек распустил слух, будто мы жируем!
У меня тряслись руки. Младенец извивался и дергался. Я поняла, что от нервного напряжения слишком сильно его сжала. Тогда я, слегка попятившись, поправила шаль и успокоила малыша. Затем подняла голову, не в силах скрыть звучащие в голосе горечь и злость.
— Тогда обыщите наш дом, господин комендант. Переверните его вверх дном и разрушьте то немногое, что еще уцелело. Можете обшарить и надворные постройки — те, которые ваши солдаты пока не успели пустить на дрова для собственных нужд. Надеюсь, когда вы найдете свою мифическую свинью, они смогут хорошо пообедать.
Я стойко выдержала непроницаемый взгляд коменданта, чего он явно не ожидал. Посмотрев в окно, я увидела, что сестра в надежде остановить кровь промокает подолом раны Орельена. Над ними возвышались трое немецких солдат.
Когда мои глаза привыкли к темноте, я заметила озадаченное выражение на лице коменданта. Опешившие солдаты ждали его распоряжений. Он, конечно, мог приказать им разобрать дом до основания и арестовать нас всех в наказание за внезапную вспышку моего гнева. Но я прекрасно понимала, что сейчас он думает о том, не ввел ли его в заблуждение месье Сюэль. Комендант был явно не тот человек, который любит, чтобы его ставили в дурацкое положение.
Когда мы с Эдуардом играли в покер, он всегда со смехом говорил, что со мной лучше не связываться, так как по моему лицу невозможно было ничего понять. И сейчас я напомнила себе о его словах, поскольку вела самую важную игру в своей жизни. И вот так мы стояли, глядя друг другу прямо в глаза. Комендант и я. И казалось, весь мир на секунду застыл вокруг нас: я слышала отдаленные раскаты орудий, сухой кашель сестры, тихую возню наших тощих кур в курятнике. А потом все стихло. Мы сошлись лицом к лицу, и каждый из нас поставил на правду. Клянусь, что могла пересчитать удары своего сердца.
— Что это?
— Что именно?
Комендант поднял лампу повыше, и в тусклом бледно-золотом свете нашим глазам предстала картина: мой портрет, который Эдуард написал, когда мы только-только поженились. Именно такой я и была в наш первый год: густые волосы блестящей волной лежат на плечах, кожа чистая и сияющая, уверенный взгляд женщины, которая знает, что любима. Несколько недель назад я принесла портрет из укромного места и повесила здесь, заявив, что будь я проклята, если позволю немцам решать, на что мне смотреть в моем доме, а на что — нет.
Комендант поднял лампу повыше, чтобы лучше разглядеть картину.
«Не вешай ее сюда! — предупреждала меня Элен. — Накличешь беду».
Наконец, с трудом оторвав глаза от портрета, он повернулся ко мне. Внимательно посмотрел на мое лицо, затем — снова на портрет.
— Портрет писал мой муж, — объяснила я, сама не понимая зачем.
Возможно, из-за желания дать выход благородному гневу. Возможно, из-за разительного контраста между девушкой на портрете и той, что стояла сейчас перед комендантом. Возможно, из-за плачущей белокурой девчушки, что держалась за мою юбку. А может быть, за два года оккупации и самому коменданту надоело строжить нас за малейшую провинность.
Оторвав глаза от носков сапог, он задержал взгляд на картине:
— Мадам, полагаю, каждый из нас обозначил свою позицию. Но разговор еще не закончен. Однако сегодня я вас больше не побеспокою.
Он заметил плохо скрытое изумление на моем лице и явно остался этим доволен. Видимо, ему было достаточно того, что я почувствовала себя обреченной. Да, в уме и проницательности ему не откажешь. Так что впредь мне следовало быть осторожней.
— Солдаты, кругом!
Солдаты послушно развернулись, промаршировали к грузовику и очень скоро превратились в неясные силуэты в свете фар. Я проследовала за комендантом, остановившись на пороге. Последнее, что я услышала, был его приказ водителю ехать в город.
Мы молча смотрели, как военный грузовик, освещая себе путь фарами, ползет обратно по разбитой дороге. Элен всю трясло. Она с трудом поднялась на ноги, поднесла сжатую в кулак руку ко лбу, глаза ее были закрыты. Орельен взял за руку Мими и теперь неловко топтался возле меня, явно стыдясь своих детских слез. Я терпеливо ждала, пока вдали не стихнет рев мотора. Наконец грузовик с протестующим воем взобрался на гору.
— Орельен, ты как? — ощупала я его голову.
Поверхностные раны. И кровоподтеки. Кем же надо быть, чтобы так наброситься на безоружного мальчика?!
— У меня ничего не болит, — скривившись, ответил он. — Им не удалось меня запугать.
— Я думала, он тебя арестует. Думала, нас всех арестуют, — подала голос сестра. Мне всегда становилось страшно, когда она выглядела вот так: словно шла по краю пропасти. Смахнув слезы, она с вымученной улыбкой наклонилась обнять дочь. — Глупые немцы! Пришли нас попугать. Так ведь? А твоя глупая мамочка испугалась. — (Малышка очень серьезно, молча смотрела на мать. Интересно, услышу ли я еще когда-нибудь ее смех?) — Простите. Я уже в порядке, — продолжила Элен. — Пошли в дом. Мими, у нас еще осталось немного молока. Сейчас я тебе согрею. — Вытерев руки об окровавленную ночную рубашку, она протянула их ко мне, чтобы забрать младенца: — Давай я возьму у тебя Жана.
И тут я почувствовала, что вся дрожу, будто только теперь осознала, как все же, должно быть, тогда испугалась. Ноги сразу стали ватными, словно вся их сила ушла в булыжник, которым был вымощен двор. Мне срочно нужно было присесть.
— Да, — кивнула я. — Думаю, так будет лучше.
Сестра отдернула руки и вскрикнула. В одеяльце был аккуратно завернут поросенок, и только розовый пятачок с щетинками торчал наружу.
— Жан спит наверху, — сказала я. Чтобы не упасть, мне пришлось прислониться к стене.
Орельен заглянул сестре через плечо. Оба они, онемев, смотрели на поросенка.
— Mon Dieu!
— Он что, мертвый?
— Нет. Под хлороформом. Я вспомнила, что в кабинете сохранилась бутылочка. Осталась еще с тех времен, когда папа коллекционировал бабочек. Думаю, он скоро проснется. Но нам необходимо найти для него другое место, прежде чем они вернутся. А они непременно вернутся.
И тогда Орельен растянул губы в скупой улыбке. Элен наклонилась, чтобы показать Мими спящего поросенка, и та довольно улыбнулась. Элен трогала смешное рыльце и всплескивала руками, будто не могла поверить, что это и вправду он.
— Неужели ты все это время держала на руках поросенка? Прямо у них перед носом?! А потом еще и устроила им разнос за то, что пришли сюда! — словно не веря себе, воскликнула она.
— Прямо перед их свиными рылами, — вставил Орельен, к которому вернулась его обычная бравада. — Ха! Ты держала его прямо у них перед рылом.
Я опустилась на холодный булыжник и захохотала так, что свело скулы, и я уже не знала, то ли смеюсь, то ли плачу. Брат, похоже решивший, что у меня истерика, взял меня за руку и сел рядом. Ему исполнилось четырнадцать. Он мог разозлиться совсем как взрослый мужчина, но иногда совсем по-детски нуждался в утешении.
Элен до сих пор пребывала в глубокой задумчивости.
— Если бы я только знала… — начала она. — Софи, как тебе удалось стать такой смелой? Сестричка ты моя младшая! Кто тебя такой сделал? Ведь когда мы были детьми, ты была тихой как мышка! Как мышка!
Но я не была уверена в том, что знаю ответ.
Потом, когда мы наконец вернулись в дом и Элен принялась возиться с кастрюлькой для молока, а Орельен — смывать кровь с разбитого лица, я застыла перед портретом.
Девушка… Девушка, на которой женился Эдуард, смотрела на меня с тем выражением, которое я перестала узнавать. Он заметил его у меня раньше других: эта улыбка говорила о тайном знании или об удовольствии, полученном или подаренном другому. Когда парижские друзья Эдуарда удивлялись, как тот мог влюбиться в простую продавщицу, он только улыбался в ответ, поскольку уже тогда разглядел во мне то, что не видели другие.
Но я так и не выяснила, знал ли он, что загадочным взглядом я обязана только ему.
Постояв перед портретом несколько секунд, я вспомнила, каково было быть той девушкой — не терзаемой голодом и страхом, а занятой исключительно мыслями о минутах, которые она проведет наедине с Эдуардом. Я вспомнила о том, что мир полон красоты и в нем существуют такие вещи, как искусство, радость и любовь, а не только страх, суп из крапивы и комендантский час. И глаза девушки на картине напомнили мне об Эдуарде, о том, что я стойкий оловянный солдатик и у меня еще осталось достаточно сил, чтобы воевать.
Клянусь тебе, Эдуард, когда ты вернешься, я снова стану той девушкой, портрет которой ты написал.
2
История о поросенке-младенце к обеду стала достоянием большинства жителей Сен-Перрона. Посетители шли в бар «Красного петуха» бесконечным потоком, хотя мы не могли предложить им ничего, кроме кофе из цикория; запасы пива пополнялись от случая к случаю, и у нас оставалось только несколько бутылок безумно дорогого вина. Поразительно, сколько людей зашло, просто чтобы пожелать нам хорошего дня.
— И ты устроила ему головомойку? Велела ему убираться? — Старик Рене усмехался в усы и, держась за спинку стула, вытирал с глаз выступившие от смеха слезы.
По его просьбе мы четырежды повторили эту историю, и с каждым разом Орельен расцвечивал ее новыми подробностями, договорившись до того, что самолично сражался с комендантом на саблях, а я в это время кричала:
— Der Kaiser ist Scheiss![3]
Я обменялась понимающей улыбкой с Элен, которая подметала пол в кафе. В принципе, мне было все равно. Ведь в последнее время в нашем городке было так мало поводов что-либо праздновать.
— Впредь следует быть осторожнее, — сказала Элен, когда Рене, приподняв шляпу в знак почтения, наконец ушел. Мы увидели, как, проходя мимо почтового отделения, Рене снова согнулся в приступе неудержимого веселья, а потом вытер глаза. — Эта история распространяется слишком быстро.
— Никто ничего не скажет. Все ненавидят бошей, — пожала я плечами. — К тому же все хотят получить свой кусочек свинины. Вряд ли они станут доносить на нас прежде, чем им подадут на стол их еду.
Рано утром мы незаметно переместили поросенка к соседям. Несколько месяцев назад Орельен раскалывал на дрова старые бочки из-под пива. Именно тогда он обнаружил, что наш, состоящий из множества поворотов винный погреб отделяет от соседского, семьи Фубер, только стена толщиной в кирпич. С помощью Фуберов мы осторожно вынули несколько кирпичей, и образовавшаяся дыра стала дорогой к отступлению в последнее убежище. Когда Фуберы укрыли у себя молодого англичанина и к ним в сумерках неожиданно нагрянули немцы, мадам Фубер сделала вид, что не понимает, чего хочет от нее немецкий офицер, тем самым позволив парню незаметно проскользнуть в погреб и перебраться на нашу сторону. Боши перевернули вверх дном весь дом и даже обыскали погреб, но в тусклом свете ни один не заметил, что между кирпичами кое-где нет цемента.
Такова история нашей жизни: микроскопические мятежи, крошечные победы, мимолетная возможность высмеять наших угнетателей, утлое суденышко надежды в бушующем море неизвестности, лишений и страха.
— Ну как, познакомились с новым комендантом?
Мэр сидел за одним из столиков у окна. Когда я принесла ему кофе, он пригласил меня сесть рядом. Я часто думала о том, что оккупация осложнила ему жизнь, как никому другому: у него все время уходило на переговоры с немцами, чтобы выцыганить для города самое необходимое, но иногда они брали его в заложники с целью принудить непокорных горожан выполнять их требования.
— Ну, официально нас друг другу не представили, — поставив перед ним чашку, заметила я.
Он наклонился ко мне и понизил голос:
— Бекера отправили обратно в Германию комендантом одного из лагерей для военнопленных. Похоже, в его бухгалтерских книгах был непорядок.
— И немудрено. Это единственный человек в оккупированной Франции, который за два года стал вдвое толще.
Я, конечно, шутила, но в то же время испытывала смешанные чувства по поводу его отъезда. С одной стороны, Бекер был грубым солдафоном, а его наказания отличались излишней суровостью, что объяснялось его двойственным положением и страхом уронить свой авторитет в глазах солдат. Но с другой — он был достаточно тупым — в силу чего не замечал многочисленных актов сопротивления горожан, — чтобы установить нужные взаимоотношения для пользы дела.
— И что скажете?
— О новом коменданте? Не знаю. Полагаю, могло быть и хуже. Он не будет брать быка за рога, как сделал бы Бекер, просто чтобы продемонстрировать силу, — поморщилась я. — Но он умный. Мы должны быть крайне осторожны.
— И как всегда, мадам Лефевр, мы мыслим в одном направлении, — улыбнулся мне мэр, но глаза его оставались серьезными.
А я ведь помню время, когда он был веселым, буйным и очень добродушным: на всех городских собраниях его голос звучал громче других.
— На этой неделе что-нибудь предвидится?
— Думаю, немного бекона. И кофе. Чуть-чуть масла. Надеюсь узнать нормы продуктов сегодня чуть позже.
Мы посмотрели в окно. Старик Рене уже проходил мимо церкви, но остановился поговорить со священником. Нетрудно было угадать, что именно они обсуждали. Когда священник расхохотался, а Рене согнулся пополам уже в четвертый раз за утро, я не сдержалась и захихикала.
— Есть какие-нибудь известия от мужа?
— С августа, когда я получила от него открытку, ничего не было, — повернувшись к мэру, ответила я. — Он был под Амьеном. Но в открытке много не скажешь.
«Я думаю о тебе день и ночь, — писал он своим красивым затейливым почерком. — Ты моя путеводная звезда в этом безумном мире». Получив открытку, я две ночи не смыкала глаз от терзающего меня беспокойства, пока Элен не объяснила мне, что слова «этот безумный мир» можно в той же степени использовать применительно к миру, где приходится сидеть на одном хлебе, причем таком черством, что надо брать секач, чтобы его разрезать.
— В последний раз я получил весточку от старшего сына где-то около трех месяцев назад. Они выдвинулись по направлению к Камбре. Но он сказал, что не теряет бодрости духа.
— Надеюсь, с ними все в порядке. А как поживает Луиза?
— Неплохо, спасибо.
Его младшая дочь родилась парализованной, практически не росла, могла принимать только определенную пищу и в свои одиннадцать лет не вылезала из болезней. И все жители нашего городка как один пеклись о ее благополучии. Если у кого-то вдруг появлялось молоко или сушеные овощи, малая толика этих драгоценных продуктов обязательно попадала в дом мэра.
— Когда она снова окрепнет, передайте, что Мими справлялась о ней. Элен шьет ей куклу — точную копию куклы Мими. И малышка интересуется, не сёстры ли они.
— Твои девочки слишком добры ко мне, — похлопал мэр меня по руке. — Я благодарю Господа, что ты вернулась сюда, хотя могла остаться в Париже, где была бы в полной безопасности.
— Фу! А где гарантия того, что боши уже в ближайшее время не будут маршировать по Елисейским Полям? Кроме того, не могла же я бросить Элен здесь одну?!
— Да, без тебя она точно не выжила бы! Ты стала чудесной молодой женщиной. Париж явно пошел тебе на пользу.
— Мне на пользу явно пошло замужество.
— Господи, спаси и сохрани твоего мужа! Спаси и сохрани всех нас! — Мэр, улыбнувшись, надел шляпу и раскланялся.
Сен-Перрон, где семья Бессетт из поколения в поколение держала отель «Красный петух», оказался одним из первых французских городов, оккупированных немцами осенью 1914-го. Нам с Элен, давным-давно осиротевшим и отправившим мужей на фронт, выпала нелегкая доля стараться сохранить отель на плаву. Но не мы одни взвалили себе на плечи мужскую работу: в магазинах, школе и на окрестных фермах управлялись в основном женщины; им помогали только старики и мальчики. К 1915-му в городе практически не осталось мужчин.
В первые месяцы дела у нас шли отлично, поскольку через город проходили французские войска, а вслед за ними — англичане. Еды было вдоволь, солдаты маршировали под музыку и приветственные крики, и всем нам казалось, что война кончится в худшем случае через несколько месяцев. Практически ничего не напоминало об ужасах, что творились в сотнях миль от нас: мы подкармливали тащившихся через город бельгийских беженцев, их скудные пожитки тряслись на тележках; некоторые так и остались в чем были, когда им пришлось бежать из дома. Иногда, когда ветер дул с востока, мы слышали далекие раскаты орудий. И хотя мы прекрасно понимали, что война уже совсем близко, мало кто верил, что Сен-Перрон, наш гордый маленький город, может попасть в число тех, кто окажется под немецкой пятой.
Доказательство того, как жестоко мы заблуждались, пришло одним холодным тихим осенним утром вместе с ружейными выстрелами, когда мадам Фужер и мадам Дерин, как всегда без четверти семь отправившиеся в boulangerie,[4] были убиты прямо посреди площади.
Я раздвинула шторы и не поверила своим глазам: на мостовой были распростерты тела двух женщин — двух семидесятилетних вдов, друживших всю свою сознательную жизнь, — головные платки съехали набок, пустые корзинки валялись возле их ног. Вокруг них расплылась густая красная лужа, образовавшая почти идеальный круг, словно брала начало из одного источника.
Позднее немецкие офицеры заявили, что их подстрелили снайперы, исключительно как акт устрашения. Похоже, они говорили одно и то же в каждой занятой ими деревне. Если боши хотели на корню пресечь все попытки к сопротивлению в нашем городе, то ничего лучшего, чем убить двух беззащитных старых дам, придумать не могли. Но зверства на этом не закончились. Они подожгли несколько амбаров и выстрелами разнесли памятник мэру Леклерку. Через двадцать четыре часа они уже шли строем по главной улице. Мы стояли в дверях наших домов и магазинчиков и в оцепенелом молчании смотрели, как блестят на холодном осеннем солнце их Pickel-haube.[5] Немногим оставшимся в городе мужчинам немцы приказали выйти вперед, чтобы пересчитать их.
Владельцы магазинов и торговых палаток тут же закрыли свои лавочки, отказавшись обслуживать бошей. Большинство из нас запаслись продовольствием, а потому не сомневались, что сумеют выжить. Наверное, мы полагали, что подобная бескомпромиссность заставит их сдаться и уйти в другую деревню. Но затем комендант Бекер объявил, что каждый владелец магазина, заведение которого не откроется в обычное рабочее время, будет расстрелян на месте. И один за другим все лавки, boulangerie, boucherie,[6] рыночные палатки и даже «Красный петух» снова открылись. Наш городок волей-неволей стал вести полную опасностей жизнь тайных мятежников.
Через восемнадцать месяцев покупать было уже нечего. Сен-Перрон был отрезан не только от соседних деревень, но и от новостей с воли и зависел исключительно от нерегулярных и весьма дорогостоящих поставок с черного рынка. Мы уже начали терять веру в то, что свободная Франция знает о наших страданиях. Если кто и питался нормально, так это немцы; их (наши) лошади были лоснящимися и упитанными, поскольку на корм скоту пускали молотую пшеницу, из которой мы собирались печь хлеб. Немцы опустошали наши винные погреба и забирали все, что выращивалось на наших фермах.
Но дело было не только в еде. Каждую неделю раздавался зловещий стук в дверь одного из жителей нашего городка и предъявлялся новый список подлежащих реквизиции вещей, в который входили: чайные ложки, занавески, тарелки, кастрюли, одеяла. Иногда сперва приходил только офицер. Он брал на заметку все ценное, а затем возвращался уже вместе солдатами, чтобы огласить список приглянувшихся ему предметов. Они оставляли нам долговые обязательства, по которым предположительно можно было получить деньги. Но в Сен-Перроне не нашлось ни одного человека, слышавшего, чтобы хоть кто-нибудь получил деньги.
— Что ты делаешь?
— Хочу перевесить картину. — Я убрала портрет из бара и повесила его в маленьком коридоре, подальше от любопытных глаз.
— А кто это? — заинтересовался Орельен, внимательно следивший за тем, как я перевешивала и поправляла картину.
— Я! — повернулась я к нему. — Неужто не узнаешь?
— Ох! — растерянно заморгал он.
Орельен вовсе не хотел меня обидеть: девушка на картине разительно отличалась от худой суровой женщины с серым цветом лица и измученными, усталыми глазами, которую я каждый день видела в зеркале. Я старалась не слишком часто на нее смотреть.
— Это написал Эдуард?
— Да. Когда мы поженились.
— Никогда не видел его картин. Я… я ожидал чего-то другого.
— Что ты хочешь сказать?
— Ну, картина какая-то странная. Краски странные. Он нарисовал зеленые и синие пятна у тебя на коже. У людей не бывает сине-зеленой кожи! И посмотри, лицо все какое-то смазанное. Выходит за контуры рисунка.
— Орельен, иди сюда, — подойдя к окну, позвала я его. — Что ты видишь?
— Горгулью.
— Нет, — шлепнула я его. — Посмотри. Только внимательно. Какого цвета мое лицо?
— Просто бледное.
— Присмотрись повнимательнее. К теням под глазами, к ямке на шее. Но не говори то, что заранее собираешься увидеть. Только смотри. А потом скажи, какие краски видишь на самом деле.
Брат уставился на мою шею. Потом медленно обвел глазами мое лицо.
— Да, действительно, — согласился он. — У тебя под глазами кожа синяя. Сине-фиолетовая. А на шее действительно есть зеленая полоса. И оранжевая! Alors[7] — срочно зови доктора! Твое лицо окрашено миллионом разных цветов. Ты что, клоун?
— Мы все клоуны, — ответила я. — Просто Эдуард видит это лучше других.
Орельен рысью помчался по лестнице, чтобы сперва обследовать свою физиономию в зеркале, а потом уж удивляться тому, откуда взялись синий и оранжевый цвета, которые он непременно найдет. Но оно и понятно. Орельен обхаживал по крайней мере сразу двух девушек и в тщетной попытке ускорить процесс взросления постоянно брил мягкую, почти детскую кожу на щеках и подбородке отцовской опасной бритвой.
— Портрет прелестный, — задумчиво произнесла Элен, чуть отступив назад. — Но…
— Но что?
— Это большой риск выставлять его напоказ. Когда немцы вошли в Лилль, то сожгли все картины, ниспровергающие основы. Картина Эдуарда… очень отличается от других. Откуда нам знать, что они не захотят ее уничтожить?
Она из-за всего волновалась, наша Элен. Волновалась из-за картин Эдуарда и вспыльчивого характера нашего брата; волновалась из-за писем и записей, которые я делала на клочках бумаги и засовывала в дырки в балках.
— Хочу, чтобы портрет был там, где я могу его видеть, — сказала я сестре, но, похоже, мне так и не удалось ее убедить. — Элен, я хочу ярких красок. Я хочу жить. Я не хочу любоваться изображениями Наполеона или унылыми папиными картинками с собачками. И я не позволю им, — кивнула я в сторону немецких солдат, куривших у городского фонтана в свободное от дежурства время, — решать за меня, на что я могу смотреть в своем доме, а на что — нет.
Элен покачала головой, словно я была полной бестолочью, которую ей волей-неволей приходилось прощать. И отправилась обслуживать мадам Лувье и мадам Дюран, которые, хоть и говорили, что мой кофе из цикория на вкус напоминает помои, на сей раз специально пришли послушать рассказ о поросенке-младенце.
В ту ночь мы с Элен легли спать на одну кровать, положив между собой Мими и Жана. Иногда даже в октябре ночи бывали очень холодными, и мы боялись, что в своих рубашонках дети превратятся в ледышки, а потому старались тесней прижаться друг к другу. Было уже поздно, но я знала, что сестра не спит. Через щель в занавеске в спальню проникал лунный свет, и я видела, что она лежит с широко открытыми глазами, уставившись в одну точку. Наверное, думает о том, где сейчас ее муж, отдыхает ли на постое в чьем-то теплом доме или сидит в холодном окопе и так же, как она, смотрит на луну.
Приглушенные звуки орудий говорили о том, что вдалеке идет бой.
— Софи?
— Да? — Мы переговаривались осторожным шепотом.
— Ты когда-нибудь задумывалась о том, что будет… если они не вернутся?
— Нет, — солгала я, радуясь, что в темноте не видно моего лица. — Так как я твердо знаю: они обязательно вернутся. И я не позволю немцам держать меня в еще большем страхе, чем уже есть.
— А я да, — сказала сестра. — Иногда я начинаю забывать, как он выглядит. Гляжу на его фотографию и не узнаю.
— И все потому, что ты с ней не расстаешься. Иногда мне кажется, мы так часто смотрим на фотографии, что можем протереть в них дыру.
— Но я ничего не помню: ни его запаха, ни звука его голоса. Не помню его рук, его тела. Будто его и не существовало вовсе. И тогда я начинаю думать: а вдруг это все же случится? А вдруг он никогда не вернется? А вдруг нам придется провести остаток жизни, постоянно оглядываясь на людей, которые нас ненавидят? И я не знаю… не знаю, смогу ли…
Я приподнялась на локте и, перегнувшись через Мими и Жана, взяла сестру за руку.
— Нет, ты сможешь, — твердо произнесла я. — Обязательно сможешь. Жан Мишель вернется домой, и у тебя все наладится. Франция будет свободной, и жизнь будет такой же, как прежде. Еще лучше, чем прежде.
Элен лежала молча. Мне было очень холодно без одеяла, но я боялась пошевелиться. Сестра пугала меня, когда говорила подобные вещи. Мне казалось, что внутри ее бедной головы существует целый мир из самых разных страхов, на борьбу с которыми у нее уходит вдвое больше сил, чем у любого из нас.
Ее тихий голос дрожал, словно она с трудом сдерживала слезы.
— Знаешь, когда я вышла за Жана Мишеля, то была так счастлива. Впервые в жизни я почувствовала себя свободной.
Я понимала, о чем она. Наш отец был скор на расправу и чуть что пускал в ход ремень или кулаки. Но в городе его считали добрейшей души человеком, столпом общества и уважительно называли старина Бессетт, у которого всегда наготове добрая шутка и стаканчик вина. Но мы-то знали, какой необузданный у него нрав. И только сожалели о том, что наша бедная мать умерла раньше отца и ей не удалось прожить хотя бы несколько лет, не будучи в его тени.
— У меня такое чувство… такое чувство, словно мы поменяли одного тирана на другого. Иногда мне кажется, что всю оставшуюся жизнь мне придется подчиняться воле другого человека. Только, пожалуйста, не смейся, Софи. Я смотрю на тебя и вижу, какая ты решительная, какая смелая. Вешаешь картины, орешь на немцев, и откуда только что берется. А я уже и забыла, как это ничего не бояться.
Потом мы лежали в тишине. Я слышала, как бьется мое сердце. Она считает меня бесстрашной. Но ничто не пугает меня больше, чем страхи сестры. За последние месяцы она стала еще более ранимой, в глазах застыла неизбывная тревога. Я сжала ее руку, но она мне не ответила.
Мими беспокойно зашевелилась, выставив вперед локоть. Элен тотчас же разжала пальцы, перекатилась на бок и накрыла ручонку дочери одеялом. Как ни странно, но этот простой жест помог мне прийти в себя. Я снова легла, натянула одеяло до подбородка и перестала дрожать.
— Свинина, — произнесла я в полной тишине.
— Что?
— Только представь себе ее. Корочка смазана маслом с солью и зажарена до хруста. Подумай о мягких складках горячего белого жира, о розовом мясе, которое расползается на волокна прямо под пальцами, о яблочном компоте, которым мы будем его запивать. Элен, вот что мы будем есть всего через несколько недель. Только представь себе, как это будет вкусно.
— Свинина?
— Да, свинина. Когда я чувствую, что вот-вот дрогну, то вспоминаю о нашей свинье с ее толстым животиком. Думаю о хрустящих ушках и о сочных ляжках. — Я буквально слышала, как сестра улыбается.
— Софи, ты ненормальная.
— Элен, только подумай! Разве это не здорово?! Представь, как у Мими по подбородку стекает свиной жир! Как будет сыто урчать ее маленькое пузико! С каким удовольствием она будет выковыривать из зубов кусочки поджаристой корочки!
— Не думаю, что она еще помнит вкус свинины, — не выдержав, рассмеялась Элен.
— Ну, ей не потребуется много времени, чтобы вспомнить, — ответила я. — Как и тебе — чтобы вспомнить Жана Мишеля. В один прекрасный день он войдет в эту дверь и ты бросишься ему на шею, и его запах, его руки на твоей талии будут тебе так же хорошо знакомы, как самый сокровенный уголок собственного тела.
Я почти физически ощущала, что ее мысли приняли другое направление. Ну вот, я вытащила ее из бездны отчаяния. Еще одна маленькая победа.
— Софи, а ты скучаешь по физической близости с мужчиной? — немного помолчав, спросила она.
— Каждый божий день. Думаю об этом в два раза чаще, чем о нашей свинье, — ответила я, и мы дружно захихикали. А затем, сама не знаю с чего, зашлись таким безудержным смехом, что пришлось зажать рот руками, чтобы не разбудить детей.
Я знала, что комендант обязательно вернется. На самом деле прошло четыре дня, прежде чем он это сделал. Дождь лил как из ведра, настоящий всемирный потоп, и наши немногочисленные посетители сидели перед пустыми чашками и смотрели невидящими глазами в запотевшие окна. В маленькой комнатке старик Рене и месье Пелье играли в домино; собака месье Пелье, которому приходилось платить немцам дань за привилегию держать ее, лежала у их ног. Днем люди специально приходили сюда, чтобы не оставаться один на один со своими страхами.
Я как раз восхищалась волосами мадам Арно, умело заколотыми моей сестрой, когда стеклянная дверь отворилась и в сопровождении двух офицеров в бар вошел он. В комнате, где царила теплая, дружеская обстановка, сразу стало тихо. Я вышла из-за стойки и вытерла руки о передник.
Немцы никогда не посещали наш отель, разве что с целью очередной реквизиции. Обычно они ходили в более просторный бар «Бланк» в верхней части города, где обстановка была дружелюбнее. Мы всегда однозначно давали понять, что наше заведение не место для развлечения оккупантов. И я уже начала гадать, что они собираются забрать на этот раз. Если у нас будет еще меньше чашек и тарелок, то придется просить посетителей пользоваться ими по очереди.
— Мадам Лефевр! — (В ответ я сухо кивнула, чувствуя на себе взгляды посетителей.) — Согласно принятому решению, отныне часть офицеров будет столоваться у вас. В баре «Бланк» недостаточно места, чтобы достойно принять вновь прибывших офицеров.
Теперь я впервые сумела хорошо разглядеть его. Он оказался старше, чем я думала. Скорее всего, ему было хорошо за сорок, хотя возраст мужчин на войне так сразу не определишь. Они все выглядели старше.
— Боюсь, это невозможно, господин комендант, — ответила я. — В нашем отеле уже больше восемнадцати месяцев не подают еды. У нас едва хватает провизии, чтобы прокормить нашу маленькую семью. Мы не сможем обеспечить тех стандартов питания, к которым привыкли ваши люди.
— Я это прекрасно понимаю. В начале следующей недели вам доставят все необходимые продукты. Надеюсь, вы сможете приготовить блюда, подходящие для офицерского состава. Насколько я знаю, в свое время ваш отель был первоклассным заведением, а потому не сомневаюсь, что вы прекрасно справитесь.
Внезапно я услышала, как у меня за спиной судорожно вздохнула сестра. Несомненно, она чувствовала то же, что и я. Интуитивный страх перед тем, что в нашем маленьком отеле появятся немцы, отступил при одной только мысли о еде, так как в последнее время мы ни о чем другом думать не могли. Ведь все равно будут хоть какие-то, но остатки. Например, кости, из которых можно варить крепкий бульон. В доме снова запахнет вкусной едой, а еще появятся взятые украдкой кусочки еды, незаметно отрезанные кусочки мяса и сыра — одним словом, дополнительные порции к нашему скудному рациону.
— Господин комендант, не уверена, что наш отель вам подойдет, — все же сказала я. — У нас здесь нет никаких удобств.
— Позвольте мне судить о том, где будет удобно моим людям. А кроме того, я хотел бы взглянуть на ваши комнаты. Возможно, я размещу здесь кого-то из своих подчиненных.
Я услышала, как старик Рене тихо пробормотал:
— Sacrebleu![8]
— Милости прошу, господин комендант! Можете осмотреть комнаты. Но вы сразу увидите, что ваши предшественники практически ничего нам не оставили. Кровати, одеяла, портьеры, даже медные трубы для раковин — все теперь в распоряжении немцев.
Да, я прекрасно знала, что снова рискую вызвать его гнев, дав понять в присутствии посетителей бара, что он как комендант не осведомлен о действиях своих солдат и в его информации о положении дел в нашем городе имеются явные пробелы. Однако для меня было жизненно важно продемонстрировать местным жителям упрямство и несговорчивость. Ведь как только в баре появятся немцы, о нас с Элен тут же начнут судачить и распускать грязные слухи. А потому мне хотелось продемонстрировать всем, что я сопротивлялась, как могла.
— И опять же, мадам, позвольте мне самому судить, подходят нам ваши комнаты или нет. Будьте добры, проводите меня. — Он сделал знак офицерам оставаться в баре.
Что ж, пока они не уйдут, здесь будет царить гробовая тишина.
Тогда я расправила плечи и вышла в коридор, по дороге захватив ключи. Я чувствовала на себе взгляды всех посетителей бара и слышала только шелест своих юбок и тяжелые шаги за спиной. Затем я отперла дверь в центральный коридор. Двери необходимо было запирать, потому что французские воры вполне могли прихватить то немногое, что не конфисковали немцы.
В этой части здания пахло сыростью и затхлостью; я уже много месяцев не заходила сюда. По лестнице мы поднимались в полном молчании. И я была благодарна ему, что он сохранял дистанцию и шел в нескольких шагах позади. Наверху мне пришлось подождать, пока он войдет в коридор, и только потом открыть первую комнату.
Еще несколько месяцев назад я не могла без слез смотреть, во что превратился наш отель. Красная комната когда-то была гордостью «Красного петуха». Именно тут и я, и моя сестра провели свою первую брачную ночь, именно тут мэр размещал самых важных гостей города. В Красной комнате стояла просторная кровать с четырьмя столбиками, широкое окно выходило прямо в сад. Ковер был из Италии, мебель — из замка в Гаскони, темно-красное шелковое покрывало — из Китая. А еще здесь были роскошная позолоченная люстра и огромный мраморный камин, в котором с утра до позднего вечера горничная поддерживала огонь.
Я открыла дверь, посторонившись, чтобы пропустить немца. В комнате, за исключением колченогого стула в углу, было абсолютно пусто. Половые доски, с которых убрали ковер, посерели от пыли. Кровать давным-давно исчезла, так же как и портьеры, которые попали в число первых вещей, украденных у нас, когда немцы вошли в город. Мраморный камин был разбит, а его наружная часть оторвана от стены. Чего ради, я не понимала, так как в таком виде он вряд ли мог кому-нибудь сгодиться. Думаю, Бекер просто хотел деморализовать нас, лишив всех красивых вещей.
Новый комендант вошел в комнату.
— Осторожнее. Смотрите себе под ноги, — предупредила его я.
Он опустил глаза и увидел провал в углу комнаты, там, где прошлой весной боши попытались разобрать пол на дрова. Но дом был построен на совесть, а доски прибиты так крепко, что за несколько часов им удалось оторвать только три длинные планки, после чего они сдались и ушли ни с чем. Через зияющую дыру, похожую на разинутый в немом протесте рот, виднелись балки.
Комендант постоял с минуту, мрачно рассматривая пол. Затем поднял голову и огляделся. Поскольку я еще ни разу не оставалась наедине с немцем, сердце тревожно билось. Я чувствовала исходящий от него слабый запах табака, видела мокрые потеки от капель дождя на его форме. Крепко зажав между пальцами ключи, чтобы ударить его в случае внезапного нападения, я уставилась в основание его шеи. Ведь я была не первой и не последней женщиной, готовой драться, отстаивая свою честь.
Но тут он повернулся ко мне и спросил:
— И что, в остальных все так же плохо?
— Нет, — ответила я. — В остальных еще хуже.
Он наградил меня долгим взглядом, и я почувствовала, что краснею. Но я не могла позволить этому человеку запугать меня. Я пристально посмотрела на него, на подернутые сединой коротко стриженные волосы, водянистые голубые глаза, внимательно рассматривавшие меня из-под кожаного шлема с пикой. Лицо мое оставалось бесстрастным, подбородок был вызывающе вздернут.
Наконец он повернулся, обогнул меня и, спустившись по лестнице, прошел в коридор в задней части дома. Но внезапно остановился, уставившись на мой портрет, и удивленно заморгал, словно только сейчас обнаружил, что его повесили на другое место.
— Я попрошу кого-нибудь сообщить вам, когда следует ожидать первую партию продуктов, — произнес он и, развернувшись на каблуках, прошел в бар.
3
— Ты должна была сказать «нет», — ткнула мне в плечо костлявым пальцем мадам Дюран, да так, что я подскочила на месте.
На голове у мадам Дюран был капор с рюшем, на плечах — выцветшая голубая вязаная пелерина. Те, кто жаловался на отсутствие новостей, так как газеты были запрещены, явно никогда не встречались с моей соседкой.
— Что?
— Кормить немцев. Ты должна была сказать «нет».
Утро было на редкость промозглым, и я замоталась шарфом до носа.
— Я должна была сказать «нет»? — отогнув шарф, переспросила я. — Интересно, а вы, мадам, сказали бы «нет», если бы они захотели занять ваш дом?
— Вы с сестрой гораздо моложе меня. И у вас есть силы бороться.
— К моему глубочайшему сожалению, в моем распоряжении нет огневой поддержки артиллерийского дивизиона. И что я, по-вашему, должна была делать? Швырять в них чашки и блюдца?
Но она продолжала поносить меня даже тогда, когда я открывала перед ней дверь boulangerie. В булочной уже не пахло так, как обычно пахнет в булочных. Внутри все еще было тепло, но запахи багетов и круассанов давным-давно исчезли. Вроде бы мелочь, но каждый раз, переступая порог этого заведения, я ужасно расстраивалась.
— И куда только катится наша страна! Видел бы сейчас ваш отец, что в его отеле немцы! — Мадам Лувье явно была хорошо проинструктирована и, когда я подошла к прилавку, осуждающе покачала головой.
— Он поступил бы точно так же.
Но тут булочник месье Арман пришел мне на помощь.
— Вы не имеете никакого права осуждать мадам Лефевр! — цыкнул он на них. — Сейчас мы все игрушки в их руках. Скажите, мадам Дюран, а меня вы осуждаете за то, что пеку им хлеб?
— Я просто считаю непатриотичным выполнять все их требования.
— Легко говорить, когда вам к виску не приставляют пистолет.
— Выходит, их становится все больше и больше? Все больше немцев залезает в наши кладовые, ест нашу еду, ворует наш скот. Клянусь, я просто не представляю, как мы переживем эту зиму!
— Как всегда, мадам Дюран. Стойко и с чувством юмора. Молясь, чтобы Всевышний, если этого не сделают наши парни, дал бошам хорошего пинка под зад, — подмигнул мне месье Арман. — Ну а теперь, дамы, чего желаете? У нас имеется черный хлеб недельной давности, черный хлеб пятидневной давности и черный хлеб неопределенной давности, но точно без долгоносиков внутри.
— Бывают дни, когда я готова съесть даже долгоносика, — вздохнула мадам Лувье.
— Ну тогда, дорогая мадам, я сохраню баночку-другую специально для вас. Можете мне поверить, в муке их попадается предостаточно. Кекс из долгоносиков, пирог из долгоносиков, профитроли из долгоносиков. Благодаря щедрости немцев мы можем ни в чем себе не отказывать.
В ответ мы дружно расхохотались. И как было не засмеяться! Месье Арман был способен вызвать улыбку на лице даже в самые черные дни.
Мадам Лувье взяла хлеб и с отвращением положила в корзинку. Месье Арман не обиделся: ведь он сто раз за день видел подобное выражение на лицах посетителей. Хлеб был черным, квадратным и клейким. От него пахло затхлостью, словно он заплесневел сразу, как его вынули из печи. И он был таким твердым, что пожилым дамам приходилось звать на помощь кого-нибудь помоложе, чтобы разрезать его.
— А вы слышали о том, что они переименовали все улицы в Ле-Нувьене? — спросила мадам Лувье, поплотнее запахнув на себе пальто.
— Переименовали все улицы?
— Заменили французские названия немецкими. Месье Динан получил весточку от сына. Знаете, как они назвали авеню де-ля Гар?
Мы дружно покачали головой. Тогда мадам Лувье закрыла глаза, чтобы сосредоточиться.
— Банхофштрассе, — наконец произнесла она.
— Банхоф что?
— Нет, вы только представьте себе!
— Я не позволю им переименовать свой магазин! — фыркнул месье Арман. — Скорее я переименую их задницы. Brot[9] — такой и Brot — другой. Это boulangerie. На рю де Бастид. Всегда была и всегда будет. А что такое Банхоф? Просто курам на смех!
— Но это ужасно! Я не говорю по-немецки! — запричитала мадам Дюран. И, увидев наши удивленные взгляды, добавила: — Боже мой, как же я буду ходить по родному городу, если не буду знать названия улиц?!
Мы так развеселились, что не заметили, как дверь внезапно открылась. И в лавке тут же воцарилась мертвая тишина. Я повернулась и увидела, как в булочную, с высоко поднятой головой, но избегая встречаться с нами глазами, входит Лилиан Бетюн. Лицо ее, не такое худое, как у других, было напудрено и нарумянено. Она пробормотала дежурное «Bonjour» и полезла в сумочку.
— Две буханки, пожалуйста.
От нее пахло дорогими духами, уложенные локонами волосы были зачесаны наверх. В нашем городе, где большинство женщин были так измучены, что опустили руки и перестали за собой ухаживать, она была похожа на сверкающий драгоценный камень. Но внимание мое привлекла даже не прическа, а ее манто, от которого я просто не могла оторвать глаз. Угольно-черное, из чудесного волнистого переливающегося каракуля, высоко поднятый воротник выгодно подчеркивал ее лицо и длинную шею. Я заметила, что пожилые дамы тоже не обошли своим вниманием манто, но, когда они оглядели мадам Бетюн с головы до ног, лица их окаменели.
— Одну для вас, а другую — для немца? — пробормотала мадам Дюран.
— Я сказала: «Две буханки, пожалуйста». Одну для меня, а другую — для моей дочери.
Месье Арман сразу же перестал улыбаться. Не отрывая глаз от покупательницы, он полез под прилавок и шмякнул на него две буханки. И даже не потрудился их завернуть.
Лилиан протянула ему банкноту, но булочник не стал брать деньги из ее рук. Он подождал, пока она положит их на прилавок, а потом брезгливо взял двумя пальцами, словно банкнота была заразной. Затем полез в кассу и, хотя женщина уже убрала руку, швырнул две монеты на сдачу.
Мадам Бетюн посмотрела сперва на него, затем — на лежащие на прилавке монеты.
— Сдачу можете оставить себе, — сказала она и, наградив нас яростным взглядом, пулей вылетела из булочной.
— И у нее еще хватает наглости… — Больше всего на свете мадам Дюран любила возмущаться поведением других. И к счастью для нее, последние несколько месяцев Лилиан Бетюн предоставляла ей массу поводов для праведного гнева.
— Полагаю, ей, как и всем, надо что-то есть, — заметила я.
— Каждую ночь она ходит на ферму Фурье. Каждую ночь. Крадется, как вор, по темному городу.
— У нее уже два новых пальто, — не осталась в стороне мадам Лефевр. — Одно — такое зеленоватое. Новехонькое зеленое шерстяное пальто. Прямо из Парижа.
— А ее туфли! Из лайки! Естественно, днем она их носить не осмеливается. Понимает, что тогда ее просто-напросто разорвут на куски.
— Только не ее. Ведь она под охраной немцев.
— И все же посмотрим, что будет, когда немцы уйдут.
— Не хотела бы я оказаться в ее шкуре. Все равно, лайковая она или нет!
— Тьфу, противно смотреть, как она тут расхаживает с важным видом, демонстрируя всем, как ей повезло. Кем она себя вообразила?
Месье Арман проследил глазами за молодой женщиной, которая как раз переходила через площадь, и неожиданно улыбнулся:
— Дамы, не стоит так беспокоиться! Время разбрасывать камни, и время их собирать! — воскликнул он, а когда мы удивленно уставились на него, добавил: — Вы умеете хранить секреты?
Не знаю, чего это он вдруг стал спрашивать, поскольку прекрасно знал, что старые дамы не были способны закрыть рот даже на десять секунд.
— Так в чем дело?
— А в том, что мадам Модные Панталоны сегодня получит угощение, которого совсем не ждет.
— Не понимаю.
— Вы ведь заметили, что ее буханки лежали отдельно, под прилавком? Так вот, я добавил туда специальные ингредиенты. Те, которых, клянусь, нет в остальных буханках.
Глаза старых женщин округлились от удивления. Я не решилась спросить, что имел в виду булочник, но злорадный блеск его глаз говорил о целом ряде возможных вариантов, ни один из которых мне не хотелось обсуждать.
— Non!
— Месье Арман! — Дамы явно были шокированы, но тем не менее дружно захихикали.
И тут меня начало подташнивать. Лилиан Бетюн мне совершенно не нравилась, как, впрочем, и ее поведение, но их слова вызвали у меня внутренний протест.
— Я… Мне пора идти. Элен ждет… — Я схватила хлеб, а в ушах у меня все еще звенел их смех. И я поспешила укрыться в тиши и относительной безопасности нашего отеля.
Продукты прибыли в следующую пятницу. Сперва молодой немецкий капрал привез две дюжины яиц, накрыв их простыней, словно доставлял контрабанду. Затем мы получили в трех корзинах белый — очень свежий — хлеб. Хлеб, купленный во время моего последнего посещения булочной, уже весь вышел, и, когда я взяла в руки буханки белого хлеба — хрустящего и теплого, — то опьянела от желания. Мне даже пришлось отослать Орельена наверх, чтобы у него не возникло искушения отщипнуть от поджаристой корочки.
Потом нам доставили шесть неощипанных кур и ящик лука, капусты, моркови и черемши. А еще консервированные томаты, рис и яблоки. Молоко, кофе, три увесистых куска масла, муку, сахар. И все новые и новые бутылки вина с юга. Мы с Элен молча принимали каждую партию продовольствия, к которой обязательно прилагалась накладная с указанием точного количества продуктов. Да, утащить что-то с кухни будет нелегко, так как мы должны были заполнить специальную форму, пометив, сколько чего требуется для каждого блюда. Нам также велели собирать объедки, которые пойдут на корм скоту, в ведра. Когда мне об этом сообщили, то стало так противно, что захотелось сплюнуть.
— Мы что, должны приготовить все к вечеру? — показала я рукой на запасы продовольствия. — Kuchen?
— Ja, — энергично кивнул он. — Sie kommen. Acht Uhr.
— В восемь часов, — подала за моей спиной голос Элен. — Они хотят, чтобы ужин подавали в восемь часов.
Обычно наш ужин состоял из куска черного хлеба с намазанным на него тонким слоем джема и вареной свеклы. И жарить цыплят, наполнив нашу кухню запахами чеснока и томатов, а еще яблочного торта, было сродни танталовым мукам. В тот первый вечер я страшно боялась, что даже если оближу пальцы, красные от томатного сока или липкие от яблок, то просто не переживу этого. Несколько раз, раскатывая тесто или очищая яблоки, я чувствовала, что еще немножко — и потеряю сознание от непреодолимого желания. Нам пришлось загнать Мими, Орельена и маленького Жана на второй этаж, откуда время от времени раздавались протестующие вопли.
Мне не хотелось готовить для немцев слишком хорошо. Но я боялась не угодить им. По крайней мере, уговаривала себя я, вынимая из духового шкафа жареных цыплят и сбрызгивая их обжигающим соком, можно хотя бы насладиться видом еды. Ведь я могла получить шанс снова посмотреть на нее, понюхать ее. Но только не в тот вечер. К тому времени, как раздался звонок в дверь, возвещающий о прибытии господ офицеров, у меня начались голодные рези в животе, а на лбу выступил холодный пот. Я ненавидела немцев так сильно, как никогда раньше.
— Мадам! — Комендант вошел в дом первым. Он снял мокрый от дождя шлем и подал знак офицерам последовать его примеру.
Я стояла, вытирая руки о передник, и не знала, как себя вести.
— Господин комендант! — Лицо мое оставалось абсолютно бесстрастным.
В комнате было тепло. Немцы прислали три корзины дров, чтобы мы могли развести огонь. Офицеры разматывали шарфы и снимали шлемы, с удовольствием принюхиваясь к вкусным запахам и улыбаясь в предвкушении трапезы. В воздухе витал аромат цыпленка, зажаренного в томатно-чесночном соусе.
— Думаю, мы будем ужинать прямо сейчас, — заявил комендант, поглядывая в сторону кухни.
— Как вам будет угодно, — ответила я. — Схожу за вином.
Орельен уже открыл на кухне бутылки и теперь, нахмурившись, нес по одной в каждой руке. Этот мучительный вечер для него оказался особенно тяжелым. Я очень боялась, что в силу своей молодости, импульсивности и свежей обиды на немцев за жестокие побои брат может попасть в беду. Забрав у него бутылки, я быстро сказала:
— Иди скажи Элен, чтобы накрывала на стол.
— Но…
— Иди! — приказала я и начала обходить столы, разливая вино.
Я не смотрела на немцев, когда ставила перед ними бокалы с вином, хотя и ловила на себе их взгляды. «Да, смотрите на меня! — беззвучно говорила я им. — Еще одна тощая француженка, которую голод заставил подчиниться вам. Надеюсь, мой внешний вид испортит вам аппетит».
Под довольное перешептывание сестра принесла первые тарелки. И уже через минуту мужчины жадно накинулись на еду. Слышался только стук ножей и вилок по фарфору и отрывистые фразы на чужом языке. Я непрерывно подносила полные тарелки, стараясь не вдыхать аппетитные ароматы, стараясь не смотреть на жареное мясо, поблескивающее среди ярких овощей.
Наконец мне удалось обслужить их всех. Мы с Элен стояли за стойкой бара и слушали, как комендант произносит по-немецки длинный тост. Невозможно передать словами, каково это — слушать их голоса в собственном Доме, смотреть, как они пожирают еду, приготовленную нашими руками, расслабляются, смеются и пьют. Я с горечью думала о том, что помогаю этим людям набраться сил, в то время как мой возлюбленный Эдуард, наверное, совсем ослаб от недоедания. И от этой мысли, а возможно, от чувства голода и крайнего изнеможения на меня вдруг накатило отчаяние. Сдавленный всхлип вырвался из моего горла. И тут я почувствовала, что Элен сжала мне руку.
— Ступай на кухню, — прошептала она.
— Я…
— Ступай на кухню. Я присоединюсь к тебе, как только наполню бокалы.
И на сей раз пришла моя очередь слушаться.
Они ели целый час. Погруженные в тягостные мысли, мы с Элен сидели молча на кухне, умирая от усталости и вздрагивая каждый раз, когда слышали раскаты смеха или прочувственные возгласы. Хотя нам было трудно понять, что они значили.
— Дамы! — В дверях кухни появился комендант. Мы тотчас же вскочили на ноги. — Еда была превосходной. Надеюсь, вы сможете и дальше держать марку.
Я стояла, уставившись в пол.
— Мадам Лефевр, — произнес он, и я неохотно подняла глаза. — Вы очень бледны. Вы, случайно, не больны?
— Нет, я в порядке, — сглотнув, ответила я.
Его глаза жгли меня огнем. Стоявшая рядом Элен нервно сплетала и расплетала пальцы, с непривычки покрасневшие от горячей воды.
— Мадам, а вы с сестрой что-нибудь ели?
Я решила, что он нас проверяет. Проверяет, выполнили ли мы все эти чудовищные инструкции. А еще подумала, что сейчас он захочет взвесить очистки, чтобы проверить, не сунули ли мы тайком в рот кусочек яблочной кожуры.
— Господин комендант, мы не тронули даже рисового зернышка, — практически выплюнула я в него. От голода я потеряла чувство самосохранения.
— Тогда вам непременно нужно поесть, — прищурился он. — Вы не сможете хорошо готовить, если не будете есть. На кухне что-нибудь осталось?
Я стояла, не в силах пошевелиться. Элен махнула в сторону противня на духовом шкафу. Там лежали четыре четвертинки цыпленка, подогретые на случай, если кто-то попросит добавки.
— Тогда присядьте и спокойно поешьте. — (Я поверить не могла, что он не устраивает нам очередной проверки.) — Это приказ. — Он почти улыбался, хотя я не находила здесь ничего смешного. — Я серьезно. Ну давайте же!
— А нельзя ли… Нельзя ли накормить детей? Они так давно не видели мяса.
Он слегка нахмурился, словно не понимая, о чем я толкую. А я ненавидела его. Ненавидела звук собственного голоса, выпрашивающего у немца объедки. О, Эдуард! Слышал бы ты меня сейчас!
— Накормите детей и поешьте сами, — коротко ответил он, а затем повернулся и вышел из кухни.
Мы не произнесли ни слова, его слова эхом отдавались у меня в голове. Затем Элен подобрала юбки и ринулась вверх по лестнице, перепрыгивая сразу через две ступеньки. Я уже давно не видела, чтобы она бегала так проворно.
А секунду спустя она вернулась, держа на руках Жана в ночной рубашонке. Мими и Орельен бежали впереди.
— Это правда? — спросил Орельен, который, раскрыв рот, смотрел на цыпленка.
В ответ я только слабо кивнула.
И мы жадно набросились на несчастную птицу. Я могла бы, конечно, сказать вам, что мы с сестрой ели, демонстрируя хорошие манеры, как истинные парижанки, отрезали маленькие кусочки, делали паузы, чтобы перекинуться парой слов или вытереть губы салфеткой. Нет, мы набросились на еду, словно дикари. Мы разрывали мясо руками, зачерпывали полные пригоршни риса, ели с открытым ртом, хватали упавшие на пол кусочки. Меня уже совершенно не волновало, была ли это какая-то очередная уловка коменданта. В жизни не пробовала ничего вкуснее того цыпленка. Томатно-чесночный соус оставлял во рту дано забытое сказочное послевкусие, а его ароматы я, казалось, могла бы вдыхать вечно. Мы ели, издавая первобытные звуки, чавкая и причмокивая, поскольку с головой ушли в собственный мир наслаждений. Малыш Жан со смехом вымазал лицо соком. Мими жевала куриную кожу, шумно обсасывая жирные пальцы. Мы с Элен ели в полном молчании, прерываясь лишь на то, чтобы проверить, достаточно ли еды у детей.
Все подчистив, обглодав буквально каждую косточку и доев рис до последнего зернышка, мы сели и посмотрели друг на друга. Из бара доносились голоса немцев, звучавшие все громче, по мере того как вина становилось все меньше, и периодические взрывы смеха. Я вытерла рот тыльной стороной ладони.
— Только никому не слова, — произнесла я, сполоснув руки. Я чувствовала себя как пьянчуга, который неожиданно протрезвел. — Это может больше не повториться. И мы должны вести себя так, словно ничего и не было. Если хоть одна живая душа узнает, что мы ели немецкую еду, нас сочтут предателями.
Мы бросили строгий взгляд на Мими с Орельеном, пытаясь донести до них всю серьезность наших слов. Орельен кивнул. Мими тоже. В такие минуты они были готовы на все. И, если понадобится, хоть всю жизнь говорить по-немецки. Элен схватила посудное полотенце, намочила его и принялась стирать следы недавнего ужина с рожиц малышей.
— Орельен, — сказала она. — Уложи детей в кровать. Мы займемся уборкой.
Но, как ни странно, мои предостережения вовсе не испортили Орельену настроения. Его щуплые юношеские плечи расправились впервые за долгие месяцы. И клянусь, когда он взял на руки Жана, то, если бы мог, принялся бы насвистывать.
— Запомни, ни одной живой душе, — снова предупредила я его.
— Знаю, — ответил он.
Ведь он был всего-навсего четырнадцатилетним подростком, которому кажется, что он действительно все знает. Маленький Жан уже обмяк у него на плече, так как впервые за несколько месяцев по-настоящему плотный ужин подействовал на него усыпляюще. Дети стали подниматься по лестнице. И их смех, когда они достигли верхней ступеньки, болью отозвался в моем сердце.
Немцы ушли после одиннадцати. В городе уже год как действовал комендантский час, и когда наступала ночь, мы с Элен сразу отправлялись спать, поскольку у нас не было ни свечей, ни газовых ламп. Бар закрывался в шесть, по крайней мере стал закрываться с начала оккупации, и мы уже тысячу лет не оставались так долго на ногах. И теперь буквально падали от усталости. В животе бурчало и булькало после неожиданно обильной еды, тем более что в последние месяцы мы были на грани голодной смерти. Я увидела, что сестра, отмывавшая сковородки, еле стоит. Я чувствовала себя все же не такой усталой и мысленно постоянно возвращалась к съеденному за ужином цыпленку. У меня было такое чувство, будто давным-давно убитые нервы снова возродились к жизни. Во рту до сих пор стоял вкус жареного мяса, а в носу — его запах. И эти воспоминания ярким угольком горели в мозгу.
После того как кухня была практически приведена в порядок, я отослала Элен наверх. Она устало откинула прядь волос со лба. В свое время сестра была красавицей. Когда я видела, как эта ужасная война ее состарила, то начинала думать о собственном лице. Узнает ли меня мой муж, когда вернется?!
— Не хочу оставлять тебя наедине с ними, — сказала она.
В ответ я только покачала головой. Я ничего не боялась. На душе было легко и спокойно. Поднять мужчин с места после сытного ужина — задача не из легких. Они много пили, но в бутылках осталось не больше трех бокалов на каждого; вряд ли с такого количества их потянет на подвиги. Господь свидетель, отец наш дал нам не слишком много, но научил понимать, когда надо бояться, а когда нет. Я могла с одного взгляда на незнакомого человека определить — по его напрягшейся нижней челюсти и сузившимся глазам — момент, когда внутреннее напряжение способно вылиться во вспышку насилия. А кроме того, скорее всего, комендант не допустит ничего подобного.
Я осталась на кухне и занималась уборкой до тех пор, пока не услышала звук отодвигаемых стульев. Похоже, они собрались уходить.
— Теперь можете закрываться, — произнес комендант, и я с трудом удержалась, чтобы не ответить ему колкостью. — Мои люди хотят поблагодарить вас за отличный ужин.
Я наградила офицеров едва заметным кивком. Мне не хотелось демонстрировать немцам благодарность за комплименты.
Но комендант явно не рассчитывал на ответ. Он надел на голову шлем, а я достала из кармана заполненные формы и протянула ему. Он бросил на них беглый взгляд и несколько раздраженно вернул мне обратно.
— Я не держу у себя таких вещей. Отдайте человеку, который привезет вам завтра продукты.
— Désolée,[10] — произнесла я, и это слово мне было известно слишком хорошо. Внутренний протест толкал меня на то, чтобы унизить его, хотя бы на время низведя до уровня солдата из вспомогательных войск.
Я стояла и смотрела, как они надевают шинели и шлемы. Одни, попытавшись продемонстрировать остатки хорошего воспитания, задвинули за собой стулья, другие же не стали себя утруждать, словно имели право вести себя везде по-хозяйски. Вот такие дела, думала я. Значит, нам придется до конца войны стряпать для немцев.
А еще я гадала про себя, что было бы, если бы мы готовили не так хорошо. Может, и проблем оказалось бы меньше. Но мама навсегда вбила нам в голову, что плохо готовить — уже само по себе непростительный грех. Возможно, мы были предателями, возможно, поступали аморально, но я знала наверняка, что мы навсегда запомним тот вечер, когда впервые за долгое время ели жареного цыпленка. А когда я подумала, что это, наверное, не в последний раз, у меня слегка закружилась голова.
И тут до меня дошло, что он смотрит на картину.
Мне вдруг стало страшно, и я вспомнила пророческие слова сестры. Картина действительно ниспровергала основы, в полутемном баре краски казались слишком яркими, а сияющая девушка — слишком своенравной и самоуверенной. Я только сейчас заметила, что она выглядит так, будто смеется над ними.
Он продолжал смотреть на портрет. Его товарищи начали потихоньку уходить, их голоса — грубые и громкие — гулко разносились по пустой площади. А я вздрагивала каждый раз, когда хлопала дверь.
— Очень похоже на вас, — произнес комендант.
Я была потрясена, что он заметил сходство. Но признаваться ужасно не хотелось. То, что он узнал в девушке на портрете меня, вносило элемент некоторой интимности. Я с трудом проглотила комок в горле и так крепко стиснула руки, что у меня побелели костяшки пальцев.
— Да. Ну, это было давным-давно.
— Картина немного напоминает… Матисса.
От удивления я выпалила, не подумав:
— Эдуард учился у него. В Академии Матисса в Париже.
— Я знаю о ней. А вы никогда не встречались с художником по имени Ханс Пурманн? — Он смотрел на меня в упор, и мне ничего не оставалось, как ответить:
— Я большая поклонница его творчества.
Ханс Пурманн. Академия Матисса. У меня даже закружилась голова. Услышать такое от немецкого коменданта!
Мне захотелось, чтобы он поскорее ушел. Я не желала слышать эти имена из его уст. Воспоминания о самых счастливых днях своей жизни были моими, и только моими, как маленький чудесный дар, который помогал мне держаться, когда становилось совсем невмоготу; и я не хотела, чтобы немец марал их своими небрежными замечаниями.
— Господин комендант, мне нужно убрать посуду. С вашего позволения. — И я начала складывать стопкой тарелки, составлять бокалы.
Но он даже не шелохнулся. Его глаза были обращены к портрету, а мне казалось, будто он смотрит на меня.
— Я так давно не разговаривал об искусстве, — произнес он, словно обращаясь к портрету, затем заложил руки за спину и повернулся ко мне: — Увидимся завтра.
Когда он проходил мимо, я была не в силах поднять на него глаз.
— Господин комендант! — произнесла я, с трудом удерживая в руках гору тарелок.
— Спокойной ночи, мадам.
Когда я наконец поднялась наверх, Элен уже спала, уткнувшись лицом в покрывало. Похоже, у нее даже не было сил снять одежду, в которой она стряпала на кухне. Я расстегнула ей корсет, сняла с нее башмаки и накрыла одеялом. Затем легла рядом, но из-за вертевшихся в голове мучительных мыслей до утра так и не сомкнула глаз.
4
Париж, 1912 г.
— Мадемуазель!
Я оторвалась от лежащих в витрине перчаток, со стуком закрыв стеклянный ящик, и стук этот утонул в шуме гигантского атриума, являвшегося центральной торговой зоной «Ля фам марше».
— Мадемуазель! Будьте добры! Не могли бы вы мне помочь?
В любом случае, даже если бы он и не кричал, я непременно обратила бы на него внимание. Он был высоким, крепко скроенным, с закрывающими уши волнистыми волосами и совсем не походил на коротко стриженных господ, переступающих порог нашего магазина. Лицо его было грубоватым, но в то же время благородным, оно относилось к тому типу, который папа характеризовал как paysan.[11] Мне показалось, что в нем было что-то от римского императора, а что-то — от русского медведя.
Я подошла к нему, и он махнул рукой в сторону витрины с шарфами. При этом он не сводил с меня глаз. На самом деле его взгляд задержался на мне так долго, что я в испуге оглянулась, не видит ли меня моя начальница мадам Бурден.
— Я хочу, чтобы вы подобрали мне шарф, — сказал он.
— Какой именно, месье?
— Женский шарф.
— Могу я спросить, какие цвета ей идут? Или, возможно, она предпочитает какую-то конкретную ткань?
А он продолжал, не скрываясь, на меня глазеть. Слава богу, мадам Бурден занималась какой-то дамой в шляпке с павлиньими перьями. Если бы она оторвала взгляд от прилавка с кремами для лица, то обязательно заметила бы, что у меня покраснели уши.
— На ваш вкус, — ответил он. — Ей идут те же цвета, что и вам.
Я принялась терпеливо перебирать шелковые шарфы, чувствуя, как кровь приливает к щекам, и выбрала мой самый любимый — легкий как перышко, переливчатого синего цвета.
— Этот цвет подходит практически всем, — объяснила я свой выбор.
— Да… да. Поднимите его, пожалуйста. Приложите его к себе, — попросил он и поднес руку к моей шее.
Я бросила опасливый взгляд в сторону мадам Бурден. У нас существовали строгие правила относительно допустимой степени фамильярности с покупателями, и я отнюдь не была уверена, что, прикладывая шарф к обнаженной шее, не нарушаю их. Но странный покупатель ждал и, когда я после секундного колебания поднесла шарф к щеке, принялся так внимательно на меня смотреть, что мне показалось, будто торговый зал внезапно исчез.
— Да, вот этот. Прекрасно. То, что надо! — воскликнул он и полез в карман пальто за бумажником. — Вы помогли мне сделать правильный выбор.
Он ухмыльнулся, и я невольно улыбнулась в ответ. Возможно, просто от облегчения, что он перестал есть меня глазами.
— Я не уверена, я… — Я завернула шарф в оберточную бумагу и, заметив приближение начальницы, опустила голову.
— Мадам, ваша продавщица отлично справляется со своими обязанностями, — одарил он ее широкой улыбкой.
Краешком глаза я заметила, что она отчаянно пытается понять, как сочетается его неряшливый вид с властным голосом, который говорит о больших деньгах.
— Вы должны обязательно поощрить ее. У нее верный глаз, — продолжил он.
— Месье, мы делаем все, чтобы наши продавцы могли удовлетворить запросы покупателей, оказывая высокопрофессиональную помощь, — льстиво ответила она. — Но мы надеемся, что и высокое качество наших товаров удовлетворяет всем требованиям наших клиентов. С вас два франка сорок сантимов.
Я вручила ему сверток, а потом стояла и смотрела, как он идет в толпе посетителей по первому этажу самого крупного парижского универмага. Он нюхал флаконы духов, рассматривал яркие шляпы, перебрасывался короткими фразами с обслуживающим персоналом и даже с посетителями. «Интересно, каково это — быть женой такого человека? — рассеянно подумала я. — Человека, которому каждая минута жизни доставляет прямо-таки чувственное удовольствие». Правда, человек этот, напомнила я себе, имеет наглость глазеть на продавщиц, вгоняя их в краску. Но когда он подошел к большим стеклянным дверям, то повернулся и посмотрел прямо на меня. Потом приподнял шляпу на целых три секунды — и исчез, окунувшись в парижское утро.
В Париж я приехала в 1910-м, через год после смерти матушки и через месяц после того, как сестра вышла замуж за Жана Мишеля Монпелье, книготорговца из соседней деревни. Я поступила на работу в «Ля фам марше», самый крупный парижский универсальный магазин, где, начав со скромной должности кладовщицы, вскоре стала продавщицей в торговом зале. Поселилась я в пансионе для сотрудников универмага.
Я была вполне довольна жизнью, поскольку наконец-то смогла избавиться от внезапного одиночества и сменить сабо, выдававшие во мне провинциалку, на нормальные туфли. Я приходила на работу, которая меня вполне устраивала, к восьми сорока пяти. В это время двери магазина открывались, и в зале появлялись утонченные парижанки: на высоко взбитых волосах нарядные шляпки, талии неестественно тонкие, лица — в обрамлении меха или перьев. Я была счастлива наконец выйти из тени отца, тяжелый нрав которого омрачил мои детские годы. Пьяницы и хулиганы девятого arrondis-sement,[12] где я жила, меня не особо пугали. И мне действительно нравился наш магазин — своеобразный рог изобилия прекрасных вещей. Его запахи одурманивали, а витрины сводили с ума. Здесь был постоянно обновляемый запас товаров из разных стран мира: итальянская обувь, английский твид, шотландский кашемир, китайский шелк, модные новинки из Америки и Англии. А внизу недавно созданный продовольственный отдел предлагал швейцарский шоколад, жирную копченую рыбу, крепкие напитки, мягкие сыры. С каждым днем, проведенным в шумных стенах «Ля фам марше», я все больше приобщалась к новому, блестящему, экзотическому миру.
Я не собиралась выходить замуж: не хотела повторять судьбу своей матери. Меня вполне устраивали те, кто сейчас был рядом со мной, вроде швеи мадам Артей или моей начальницы мадам Бурден.
Два дня спустя я снова услышала его голос:
— Продавщица! Мадемуазель!
Но я была занята, поскольку продавала какой-то молодой женщине детские перчатки. Сухо кивнув ему, я продолжила аккуратно заворачивать покупку.
Но он не хотел ждать.
— Мне срочно нужен еще один шарф, — громогласно провозгласил он.
Покупательница, недовольно фыркнув, взяла у меня пакет. Но если он и слышал, то не подал виду.
— Думаю, что-нибудь красное. Что-нибудь яркое, огненное. У вас есть то, что мне нужно?
Я чувствовала, что начинаю сердиться. Мадам Бурден крепко-накрепко вбила мне в голову, что наш магазин словно земля обетованная: у покупателя всегда должно создаваться ощущение, что после суеты парижских улиц он наконец нашел райский уголок, если, конечно, забыть о том, что здесь его элегантно и ненавязчиво избавляют от лишних денег. И я боялась, что покупательница может на меня пожаловаться. Слишком уж раздосадованный у нее был вид.
— Нет-нет, не то, — сказал он, когда я начала перебирать выложенный товар. — Вот это, — ткнул он пальцем в стеклянный шкаф, где были выставлены самые дорогие образцы. — Вон тот.
Я достала шарф. Темно-красный, рубинового цвета свежей крови, на фоне моих белых рук он казался открытой раной.
Увидев шарф, странный покупатель довольно улыбнулся:
— Мадемуазель, приложите к шее, пожалуйста. Чуть-чуть поднимите голову. Да. Вот так.
На сей раз я чувствовала себя крайне неловко. Я прекрасно знала, что моя начальница наблюдает за мной.
— У вас чудесный цвет лица, — вкрадчиво произнес он и полез в карман за деньгами.
— Уверена, ваша жена будет в восторге от подарков. — Я сняла с шеи шарф и начала его упаковывать, чувствуя на себе обжигающий мужской взгляд.
Тогда он засмеялся, и вокруг глаз сразу образовались мелкие морщинки.
— Откуда может быть родом девушка с такой нежной кожей? С севера? Из Лилля? Бельгии?
Я сделала вид, что не слышу. Нам не разрешалось обсуждать с покупателями, тем более мужского пола, личные дела.
— Знаете, какая моя самая любимая еда? Мидии в белом вине с нормандскими сливками. Немного лука. Немного pastis.[13] Мм… — Он прижал пальцы к губам и взял протянутый мною пакет. — До скорого свидания, мадемуазель.
На сей раз я не стала провожать его взглядом. Но внезапный прилив крови к затылку подсказал мне, что он остановился, чтобы посмотреть на меня. И это на секунду вывело меня из себя. В Сен-Перроне такое поведение было просто немыслимо. В Париже, наоборот, иногда мне казалось, будто я иду по улице в одном нижнем белье, настолько откровенными были взгляды здешних мужчин.
Однажды, за две недели до Дня взятия Бастилии, в магазине поднялась ужасная суматоха: в торговом зале появилась знаменитая певица Мистингетт. Она шла, ослепительно улыбаясь, в окружении поклонников и продавцов, красивая, точно картинка, в головном уборе из роз. Она покупала вещи не глядя, просто тыкала пальцем в витрину, а уже все остальное делали продавцы, шедшие у нее в кильватере. Мы смотрели на нее, как на райскую птицу, и чувствовали себя серыми парижскими воробышками. Я продала ей два шарфа: один из кремового шелка, а второй — из синих перьев, очень шикарный. Я представила, как они обвиваются вокруг ее шеи, и почувствовала себя так, словно и на меня упал отблеск ее славы.
Эта встреча на какое-то время выбила меня из колеи, будто ее удивительная красота, ее шик заставили острее чувствовать свое несовершенство.
Тем временем Медведь еще три раза приходил в магазин. И каждый раз покупал шарф, причем старался сделать так, чтобы обслуживала его именно я.
— Похоже, у тебя появился обожатель, — заметила Полетт (Парфюмерия).
— Месье Лефевр? Берегись! — фыркнула Лулу (Сумки и бумажники). — Марсель из отдела доставки видел его на улице Пигаль. Он болтал с уличными девицами. Хм. Разговор с дьяволом. — И она отошла к своему прилавку.
— Мадемуазель! — окликнул он меня, и я подскочила как ужаленная. Он навалился на прилавок, положив мясистые руки на стекло. — Я вовсе не собирался вас пугать.
— А я и не думала пугаться, месье.
Его карие глаза впились в меня так, будто он о чем-то напряженно думал, но не мог посвятить меня в свои мысли.
— Не желаете посмотреть еще какие-нибудь шарфы?
— Не сегодня. Я хотел… я хотел вас кое о чем попросить, — произнес он, и я непроизвольно дотронулась до воротника платья. — Мне хочется написать ваш портрет.
— Что?
— Меня зовут Эдуард Лефевр. Я художник. И если вы уделите мне час или два своего времени, я мог бы написать ваш портрет.
Я решила, что он меня дразнит, и на всякий случай бросила взгляд в сторону Лулу и Полетт, гадая про себя, слушают ли они наш разговор.
— Но почему… почему вы захотели нарисовать именно меня?
Впервые за все время нашего знакомства я видела его слегка обескураженным.
— Вы действительно хотите, чтобы я ответил?
И только тут я поняла, что мой вопрос звучит так, будто я напрашиваюсь на комплименты.
— Мадемуазель, в моей просьбе нет ничего предосудительного. Если желаете, можете взять с собой компаньонку. Я просто хочу… Ваше лицо меня обворожило. Я не смог забыть его даже после того, как покинул «Ля фам марше». И хочу запечатлеть его на бумаге.
Я с трудом удержалась, чтобы не потрогать себя за подбородок. Мое лицо? Обворожительное?
— А ваша… ваша жена будет присутствовать?
— Я не женат. — Он полез в карман и что-то черкнул на листе бумаги. — Но зато у меня много шарфов.
Он протянул мне листок, и я поймала себя на том, что, прежде чем взять его, опасливо огляделась по сторонам, словно преступница.
Я никому ничего не сказала. Ведь я и сама точно не знала, что именно должна была сказать. Я надела свое лучшее платье, но, немного подумав, сняла его. Потом снова надела. А еще потратила непривычно много времени на то, чтобы заколоть волосы. Я битых двадцать минут просидела возле двери своей комнаты, перечисляя вслух причины, почему мне не следует идти.
Когда я наконец вышла из комнаты, хозяйка пансиона удивленно подняла брови. Чтобы отвести от себя ее подозрения, я сняла парадные туфли и переобулась в сабо. Я шла и сама с собой спорила.
«Если администрация магазина узнает, что ты позировала художнику, то может поставить под сомнение твою нравственность. Ты потеряешь работу!
Он хочет писать с меня картину. С меня, Софи из Сен-Перрона! Лишь слабой копии Элен, с ее удивительной красотой.
Возможно, в моей внешности есть нечто доступное. Вот почему он уверен, что я не смогу ему отказать. Он ведь общается с девицами с улицы Пигаль…
Но что я вообще видела в этой жизни? Вся моя жизнь — только работа и сон. Почему бы не позволить себе испытать что-то еще?»
Лефевр жил через две улицы от Пантеона. Я прошла по мощеной улочке, нашла нужный дом и, еще раз проверив адрес, постучала. Мне никто не ответил. Откуда-то сверху доносилась музыка. Входная дверь была слегка приоткрыта, и я, толкнув ее посильнее, вошла в дом. Затем тихонько поднялась по узкой лестнице и остановилась. Там, за дверью, играл граммофон, женщина пела о любви и отчаянии, а мужской голос подпевал в такт музыке. Я безошибочно узнала его густой бас. Секунду-другую я стояла и слушала, улыбаясь помимо своей воли. Затем распахнула дверь.
Просторная комната утопала в лучах света. Одна стена была кирпичной, другая — стеклянной, поскольку состояла из сплошных примыкающих друг к другу окон. Но что меня потрясло больше всего — это царивший там ужасающий кавардак. У стен лежали кипы полотен; на всех свободных поверхностях вперемешку с подрамниками в потеках засохшей краски и коробками угольных карандашей стояли банки с грязными кистями. Вокруг лежавшей на полу лестницы были разбросаны ненатянутые холсты, карандаши, тарелки с остатками еды. В комнате остро пахло скипидаром и масляной краской, застарелым табачным дымом и прокисшим вином; по углам стояли темно-зеленые бутылки; в одни были вставлены свечи, другие же просто служили свидетельством недавней попойки. На деревянном табурете неопрятной кучей лежали банкноты и монеты. И посреди всего этого хаоса задумчиво расхаживал взад и вперед, держа в руках банку с кистями, месье Лефевр, облаченный в просторную блузу и крестьянские штаны, словно он был не в самом сердце Парижа, а за сотни миль отсюда.
— Месье?
Он удивленно моргнул, словно не мог вспомнить, кто я такая, затем медленно поставил банку с кистями на стол.
— Это вы!
— Ну да.
— Чудесно! — покачал он головой, словно не верил своим глазам. — Чудесно! Входите, входите. Сейчас найду, куда вас усадить.
В мастерской он казался еще массивнее, тонкая ткань блузы не скрывала его крупного тела. Я стояла, тиская в руках сумочку, и смотрела, как он сбрасывает кипы газет со старой кушетки.
— Садитесь, пожалуйста. Не хотите чего-нибудь выпить?
— Стакан воды, если можно. Благодарю вас.
Несмотря на некоторую двусмысленность ситуации, я шла сюда, не чувствуя особой неловкости. Меня не слишком волновало, что и мастерская какая-то странная, да и район, где она располагалась, пользуется сомнительной репутацией. Но сейчас я вдруг поняла, что попала в унизительное, даже дурацкое положение, и оттого почувствовала себя крайне неуютно.
— Месье, похоже, вы меня не ждали?
— Ради бога простите! Я просто не верил, что вы решитесь прийти. Но я очень рад. Очень рад, — произнес он и, слегка попятившись, посмотрел на меня.
Его взгляд скользил по моим волосам, по скулам, по шее. Я же сидела перед ним неподвижно как истукан. От него пахло немытым телом. Не могу сказать, что мне было неприятно. Наоборот, при данных обстоятельствах его запах даже притягивал меня.
— Вы уверены, что не хотите стаканчика вина? Это позволит вам расслабиться.
— Нет, благодарю. Я хотела бы, чтобы вы приступили к работе… В моем распоряжении всего один час, — вырвалось у меня. Но на самом деле я уже была готова встать и уйти.
Он попытался придать мне нужную позу, заставить меня положить сумочку и облокотиться на спинку кушетки. Но я не могла. Сама не знаю почему, но я чувствовала себя униженной. И пока месье Лефевр работал, поглядывая на меня из-за мольберта и уже не пытаясь поддержать разговор, до меня начало потихоньку доходить, что, вопреки своим тайным мечтам, я не являюсь объектом его обожания, поскольку он явно смотрел сквозь меня. Похоже, я была для него вещью, предметом, таким же незначительным, как та зеленая бутылка или яблоко на натюрморте, висевшем возле двери.
Более того, не приходилось сомневаться в том, что сложившаяся ситуация ему тоже не нравится. Чем меньше времени оставалось до конца сеанса, тем более взволнованным он казался и тем тяжелее вздыхал, демонстрируя свое разочарование. Я сидела, застыв точно статуя. Мне казалось, будто я делаю что-то не так.
— Мадемуазель, давайте закончим, — наконец сказал он. — Похоже, бог угля сегодня от меня отвернулся.
Я с облегчением выпрямилась, вытянув шею, чтобы получше разглядеть рисунок.
— Можно мне посмотреть?
Да, на картине была изображена именно я, но нарисованная девушка почему-то казалась безжизненной, словно фарфоровая кукла. На лице ее застыло выражение угрюмой неприступности, совсем как у чопорной старой девы. Я изо всех сил старалась не выдать своего разочарования.
— Наверное, я не та натурщица, которая вам нужна.
— Нет, мадемуазель, вы здесь ни при чем, — пожал он плечами. — Я… Я недоволен собой.
|
The script ran 0.019 seconds.