Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Трумэн Капоте - Хладнокровное убийство [1966]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Проза

Аннотация. В книгу вошел самый значительный роман выдающегося американского писателя Трумена Капоте «Хладнокровное убийство» (1966), основанный на истории реального преступления, совершенного в 1959 г. в Канзасе, и раскрывающий природу насилия как сложного социального и психологического феномена. Книга Капоте, мгновенно ставшая бестселлером, породила особый жанр «романа-репортажа» и проторила путь прозе Нормана Мейлера и Тома Вулфа. Взвешенность и непредубежденность авторской позиции, блестящая выверенность стиля, полифоничность изображения сделали роман Капоте образцом документально-художественной литературы. В настоящее издание также включено тематически связанное с романом эссе «Призраки в солнечном свете».

Полный текст.
1 2 

Трумен Капоте Хладнокровное убийство Джеку Данфи и Харпер Ли с любовью и благодарностью Весь материал книги, кроме того, который является плодом моих личных наблюдений или взят из официальных документов и интервью с людьми, непосредственно причастными к событиям, по большей части — результат многочисленных расспросов, которые я производил в течение долгого времени. Поскольку те, кто со мной «сотрудничал», упомянуты в тексте, излишне называть их имена здесь; однако я хочу официально принести им свою благодарность, ведь если бы не их терпеливое содействие, моя задача была бы невыполнима. Также я не стану пытаться перечислить всех тех жителей округа Финней, которые, хотя имена их и не встречаются на страницах книги, отнеслись к автору с такой теплотой и гостеприимством, за какие можно только отблагодарить, но нельзя расплатиться. И все же я не могу не сказать спасибо тем из них, кто внес в мою работу особый вклад: ректору Канзасского университета доктору Джеймсу Маккейну; мистеру Логану Сэнфорду и сотрудникам Канзасского бюро расследований; мистеру Чарльзу Макейти, директору исправительных учреждений штата Канзас; мистеру Клиффорду Р. Хоупу-младшему, чья помощь в решении правовых вопросов неоценима; и — в последнюю, но главную очередь — мистеру Уильяму Шоуну из журнала «Ньюйоркер», который подвиг меня взяться за эту работу и чьи замечания сослужили мне добрую службу. Freres humains qui apres nous vivez, N'ayez les cuers contre nous endurcis, Car, se pitie de nous povres avez, Dieu en aura plus tost de vous mercis. Frangois Villon Ballade des pendus Мы жили, как и ты. Нас больше нет. Не вздумай осуждать — безумны люди. Мы ничего не возразим в ответ. Взглянул и помолись, а Бог рассудит. Франсуа Вийон Баллада о повешенных1 Часть 1 ПОСЛЕДНИЕ, КТО ВИДЕЛ ИХ ЖИВЫМИ Поселок Холкомб стоит среди пшеничных равнин западного Канзаса, в глухом краю, который прочие канзасцы обозначают словом «там». До восточной границы Колорадо всего семьдесят миль, но синева неба и пустынная прозрачность воздуха в этих краях напоминают скорее Дальний, чем Средний Запад. Местный акцент цепляет слух характерным для жителей прерий растягиванием гласных, гнусавостью ранчеро; здесь в обычае носить штаны в обтяжку, «стетсон» и остроносые сапоги на высоком каблуке. Земля тут плоская, и открывающийся вид своей бескрайностью внушает почти благоговейный страх; табуны лошадей, стада коров и белая россыпь элеваторов, высящихся величаво, как греческие храмы, видны задолго до того, как к ним приблизишься. Холкомб тоже виден издалека. Особенно видеть, правда, нечего: беспорядочное нагромождение зданий, разделенное посередине рельсами магистрали Санта-Фе. Случайно возникающий на пути поселок, ограниченный с юга бурой лентой реки Арканзас (не путать с Канзас-Ривер), с севера — шоссе № 50, с востока и запада — прериями и полями пшеницы. После дождя или когда растает только что выпавший снег, густейшая пыль немощеных, незатененных и не имеющих названий улиц превращается в густейшую грязь. На одном конце поселка стоит старый пустой дом с неоновой вывеской «Дансинг» на крыше. Впрочем, танцы давно свернули, и вывеска уже несколько лет не светится. Рядом — еще одно здание с нелепой надписью на грязном окне, сделанной позолоченными буквами, с которых теперь почти стерлась позолота: «Холкомбский банк». Банк закрылся в 1933 году, и бывшие конторы переделали под квартиры. Теперь это один из двух здешних многоквартирных домов; второй — это ветхое строение, известное в народе благодаря тому, что в нем живут почти все учителя местной школы, под названием «Учительская». А в основном дома в Холкомбе одноэтажные, с верандой по фасаду. Недалеко от станции — кренящееся набок здание почты, где восседает почтмейстерша, костлявая женщина в кожаной тужурке, джинсах и ковбойских сапогах. Сама станция — облезлый домишко цвета серы — тоже не радует глаз. «Чиф», «Супер-Чиф» и «Эль-Капитан» каждый день проносятся мимо, но ни один из этих знаменитых экспрессов здесь не останавливается. И пассажирские не останавливаются — только случайные товарняки. Выше по шоссе есть две бензоколонки; одна по совместительству служит бакалейной лавкой (но выбор там небогатый), а вторая — кафе, «Кафе Хартман», где миссис Хартман, его содержательница, подает клиентам бутерброды, кофе, соки и легкое пиво (Холкомб, как и весь Канзас, «не употребляет»). И это, собственно, все. Разве что стоит упомянуть еще холкомбскую школу — заведение, чей внешний облик прямо указывает на факт, который в поселке стараются не подчеркивать: родители учеников этой современной «объединенной» школы с самыми лучшими преподавателями и методиками от начальной ступени вплоть до самой последней, куда детей привозит целый парк автобусов (обычно более трех с половиной сотен ребятишек съезжаются в школу со всей округи в радиусе чуть ли не шестьдесят миль), — люди в основном преуспевающие. Большинство из них фермеры, народ пришлый и притом самого разного происхождения: немцы, ирландцы, норвежцы, мексиканцы и даже японцы. Они разводят коров и овец, сеют пшеницу, просо, выращивают луговые травы и сахарную свеклу. Урожай повсюду зависит от удачи, а жители западного Канзаса вообще называют себя «прирожденными игроками», поскольку им вечно приходится иметь дело с исключительной скудостью осадков — в год едва набегает восемнадцать дюймов — и мучительно биться над проблемой полива. Правда, последние семь лет обошлись без засухи и были временем изобилия. А хозяева ранчо в округе Финней, к которому относится Холкомб, вообще не бедствуют: доход им приносит не только скотоводство, но и природный газ — его запасы в этих местах неисчерпаемы, — и это можно заметить по новой школе, интерьерам благоустроенных фермерских домиков и по элеваторам, которые ломятся от зерна. Вплоть до одного ноябрьского утра 1959 года мало кто из американцев — собственно говоря, даже мало кто из канзасцев — слышал о том, что есть такое местечко Холкомб. Так же, как воды реки, так же, как автомобилисты на шоссе и желтые вагоны, громыхающие по рельсам магистрали Санта-Фе, драма, в виде какого-либо из ряда вон выходящего события, всегда миновала эти места. Жителей, которых насчитывалось ровно двести семьдесят, это вполне устраивало, и им нравилось вести обычную жизнь: работать, охотиться, смотреть телевизор, ходить на школьные собрания, занятия хора и заседания клуба «4С». Но в тот день, в предрассветные часы ноябрьского воскресенья, привычную ночную гамму Холкомба, состоящую из назойливых жалоб койотов, сухого шуршания перекати-поля и коротких удаляющихся свистков паровоза, нарушили чуждые звуки. В ту минуту ни один человек в спящем Холкомбе не услышал четыре ружейных выстрела, погубившие, как говорили потом, шесть человеческих жизней. Зато уже после жители поселка, которые прежде доверяли друг другу настолько, что редко удосуживались запереть дверь, снова и снова слышали их в своем воображении — те зловещие хлопки, что разожгли огоньки недоверия, в разгоревшемся пламени которого многие старые соседи взглянули друг на друга как незнакомцы на незнакомцев. Хозяину фермы «Речная Долина» Герберту Уильяму Клаттеру было сорок восемь лет, и в результате недавнего медицинского обследования, сделанного для получения страхового полиса, выяснилось, что он в отличной форме. Несмотря на то, что мистер Клаттер носил изящные очки без оправы и роста был среднего — пять футов десять дюймов, — внешность он имел мужественную. Плечи у него были широкие, волосы до сих пор оставались темными, волевое лицо с квадратным подбородком сохранило здоровый цвет молодости, а зубы, белоснежные и такие крепкие, что он легко разгрызал грецкий орех, были все до единого целы. Он весил сто пятьдесят четыре фунта — ровно столько, сколько в тот день, когда окончил Канзасский университет, где приумножал свои познания в сельском хозяйстве. Мистер Клаттер был не так состоятелен, как главный богач Холкомба мистер Тэйлор Джонс, владелец соседнего ранчо, зато из всех местных жителей пользовался самой широкой известностью, причем не только в Холкомбе, но и в Гарден-Сити, расположенном неподалеку центре округа, где он возглавлял комитет по строительству недавно завершенного здания Первой методистской церкви — монументального сооружения стоимостью восемьсот тысяч долларов. В настоящее время мистер Клаттер являлся председателем Канзасской конференции фермерских хозяйств, и его имя с уважением произносили не только фермеры всего Среднего Запада, но и многие чиновники в ведомствах Вашингтона: во времена Эйзенхауэра он был членом Федеральной фермерской кредитной комиссии. Мистер Клаттер всегда знал, что ему нужно от жизни, и все, что хотел, в общем, уже получил. На левой руке, на обрубке пальца — одну фалангу он себе много лет назад отхватил каким-то сельскохозяйственным механизмом, — мистер Клаттер носил простое золотое кольцо; уже четверть века оно являлось символом его женитьбы на той, на ком он хотел жениться — сестре его однокурсника в колледже, робкой, набожной и утонченной девушке по имени Бонни Фокс. Бонни была на три года моложе мужа. Она подарила ему четверых детей — трех дочек и наконец сына. Старшая дочь, Эвиана, уже вышла замуж и десять месяцев назад родила мальчика. Она жила в северном Иллинойсе, но часто наведывалась в Холкомб. Кстати сказать, ее очередного визита ждали через две недели — с ребенком и с мужем: ее родители собирались устроить на День благодарения торжественный сбор клана Клаттеров (берущего начало из Германии; первый иммигрант Клаттер — или Клоттер, как тогда писалась эта фамилия, — приехал сюда в 1880 году). Были приглашены все родственники — пятьдесят с лишним человек; должны были приехать даже те, что жили у черта на рогах — в Палатке, штат Флорида. Беверли, вторая по старшинству после Эвианы, тоже покинула «Речную Долину»; теперь она жила в Канзас-Сити, училась там на медсестру. Беверли была помолвлена с юным студентом-биологом; ее отцу он пришелся весьма по душе. Приглашения на свадьбу, намеченную на рождественскую неделю, были уже напечатаны. Таким образом, в доме помимо родителей оставались еще Кеньон, который в свои пятнадцать лет был уже на голову выше отца, и третья сестра, на год старше Кеньона, — любимица всего Холкомба Нэнси. В отношении семьи у мистера Клаттера был лишь один серьезный повод для беспокойства — здоровье жены. Она была «нервной», у нее случались «небольшие срывы», как деликатно именовали это близкие. Конечно же, «недомогания бедной Бонни» ни в коей мере не являлись секретом для окружающих, все знали, что последние шесть лет она то и дело лечилась у психиатра. И все-таки даже над этой теневой стороной дома совсем недавно блеснул солнечный луч. В прошлую среду, вернувшись после двухнедельного пребывания в медицинском центре Уэсли в Уичито, где она обычно пряталась от мира, миссис Клаттер принесла своему мужу почти невероятное известие. Она с радостью сообщила ему, что причина ее несчастий, как наконец-то установили врачи, кроется не в голове, а в позвоночнике. Причина сугубо физиологическая — ущемление нерва. Разумеется, ей придется лечь на операцию, зато потом — о! — она снова станет «собой прежней». Неужели это возможно? Постоянное напряжение, замкнутость, рыдания в подушку за закрытыми дверьми — неужели всем этим она обязана всего лишь смещению каких-то там позвонков? Если так, тогда мистеру Клаттеру перед трапезой в День благодарения останется только вознести Господу ничем не омраченную благодарственную молитву. Как правило, утро мистера Клаттера начиналось в половине седьмого: обычно его будило звяканье ведер с молоком и шепот мальчишек, которые их приносили, — сыновей Вика Ирзика. Но сегодня график был нарушен, сыновья Вика Ирзика пришли и ушли, а он их даже не услышал и встал с опозданием. Вчерашний вечер — пятница, тринадцатое — был довольно утомительным, хотя и приятным. Бонни вспомнила «себя прежнюю», словно в залог своей будущей нормальности и энергии, которая скоро к ней возвратится. Она накрасила губы, долго возилась с прической и, надев новое платье, отправилась с мужем в холкомбскую школу, смотреть самодеятельную постановку «Тома Сойера», где Нэнси играла Бекки Тэтчер. Мистер Клаттер радовался тому, что Бонни показалась на людях, что она хоть и нервничает, но все-таки улыбается, разговаривая с другими родителями. И оба они гордились своей Нэнси: она так хорошо играла, ни словечка не забыла, а уж выглядела, как он сказал ей, когда поздравлял за кулисами, «просто очаровательно, моя милая, — настоящая красавица-южанка». После чего Нэнси, как и подобает красавицам-южанкам, сделала реверанс, шурша юбкой с кринолином, а потом спросила, нельзя ли ей съездить в Гарден-Сити? В половине двенадцатого ночи в окружном театре показывают особый — ведь сегодня пятница, тринадцатое — фильм ужасов, и все ее друзья там будут. При других обстоятельствах мистер Клаттер не разрешил бы. Правила есть правила, и одно из них гласит: Нэнси — и Кеньон тоже — должны быть дома к десяти вечера по будням и к двенадцати по субботам. Но, размякнув от радостных событий этого вечера, он уступил, и Нэнси вернулась домой только около двух. Он слышал, как дочь приехала, и позвал ее; мистер Клаттер не любил повышать голос, но ему нужно было сказать Нэнси пару простых вещей, касающихся не столько позднего возвращения, сколько юнца, который ее привез, — баскетбольного героя школы Бобби Раппа. Мистер Клаттер относился к Бобби неплохо и считал, что для своего возраста — то есть для семнадцати лет — это довольно-таки надежный и порядочный парень; однако с тех пор, как три года назад Нэнси было позволено ходить на «свидания», она ни с кем, кроме Бобби, не общалась, и хотя мистер Клаттер понимал, что у нынешних подростков принято ходить парами, «дружить» и обмениваться «обручальными» кольцами, он не одобрял этой моды, особенно после того, как недавно застал свою дочь и Бобби, когда они целовались. Тогда он предложил Нэнси перестать «так часто встречаться с Бобби», пояснив, что постепенное отдаление сейчас будет менее болезненным, чем резкий разрыв потом, — ибо, напомнил он ей, рано или поздно это все равно произойдет. Раппы были католиками, Клаттеры — методистами, и одного этого хватало, чтобы разрушить все мечты о будущем браке, которые могли лелеять их дети. Нэнси вняла голосу разума — во всяком случае, спорить не стала, — и сейчас, прежде чем пожелать ей спокойной ночи, мистер Клаттер взял с нее обещание, что она начнет понемногу бросать Бобби. Однако все это прискорбным образом помешало ему лечь спать в обычное время — в одиннадцать. В результате, когда он проснулся в субботу, четырнадцатого ноября, было уже значительно больше семи. Жена его всегда спала сколько было возможно, но мистер Клаттер, бреясь, принимая душ и надевая габардиновые брюки, кожаную куртку и мягкие сапоги для верховой езды, не опасался потревожить ее сон. Уже несколько лет он спал один в хозяйской спальне на нижнем этаже двухэтажного кирпичного дома на четырнадцать комнат. Что до Бонни, то она хотя и держала всю одежду в шкафах их общей спальни, а немногочисленную косметику и несметное количество лекарств — в смежной с ней ванной, выложенной голубым кафелем, сама прочно пустила корни в бывшей комнате Эвианы, которая, как и спальни Нэнси и Кеньона, располагалась на втором этаже. Дом — а проект в значительной мере был придуман самим мистером Клаттером, который при этом проявил себя весьма трезвомыслящим и практичным, хотя и не слишком заботящимся о красоте архитектором, — был построен в 1948 году. На строительство ушло сорок тысяч долларов; теперь продажная стоимость дома равнялась шестидесяти тысячам. Симпатичный беленький особнячок, стоящий в конце длинной тенистой аллеи китайских вязов, на широкой ухоженной лужайке, засаженной бермудской травой, производил на жителей Холкомба огромное впечатление; проходя мимо, они почти всегда останавливались и показывали на него пальцем. Что касается интерьера, то здесь сияние звонких лакированных половиц приглушалось топкими коврами цвета сырой печенки; необъятный суперсовременный диван в гостиной был покрыт буклированным покрывалом, перекликающимся по цвету с блестящими столиками из серебристого металла. Главной достопримечательностью ниши для завтраков была покрытая бело-голубым пластиком скамья. Именно такого рода мебель нравилась мистеру и миссис Клаттер — а также почти всем их знакомым, чьи дома были обставлены в том же духе. Домашней прислуги у Клаттеров не было — только домработница, которая приходила по будням; поэтому после того, как заболела Бонни, а старшие дочери разъехались, мистеру Клаттеру волей-неволей пришлось научиться стряпать. Он сам или Нэнси — но преимущественно Нэнси — готовили на всю семью. Мистеру Клаттеру нравилось вести хозяйство, и он прекрасно справлялся — ни одной женщине в Канзасе не удавалось лучше него испечь каравай из пресного теста, а его знаменитое кокосовое печенье на благотворительных ярмарках шло нарасхват. Впрочем, сам он не был большим любителем поесть; в отличие от своих домочадцев мистер Клаттер, пожалуй, даже предпочитал спартанский завтрак. В то утро он ограничился стаканом молока и яблоком. Мистер Клаттер не употреблял ни чая, ни кофе и привык начинать день без горячего. Он принципиально отвергал любые стимуляторы, даже самые безобидные. Он не курил и, разумеется, не пил; более того, он ни разу в жизни не пробовал алкоголя и избегал тех, кто пробовал. Впрочем, это обстоятельство не так сильно сузило круг его общения, как можно было бы предположить, поскольку круг этот составляли в основном члены Первой методистской церкви Гарден-Сити, насчитывающей семнадцать тысяч прихожан, и большинство из них отличались желанной мистеру Клаттеру воздержанностью. Несмотря на то, что он старался никому не навязывать своих взглядов и не подвергал цензуре то, что лежит вне сферы его влияния, в своей семье и среди наемных работников он насаждал их весьма активно. «Вы пьете?» — был первый вопрос, который мистер Клаттер задавал всякому, кто приходил наниматься, и даже если кандидат отвечал отрицательно, ему все равно приходилось подписывать контракт, содержащий пункт, согласно которому за «хранение алкоголя» работнику грозило немедленное увольнение. Один приятель мистера Клаттера, старый пионер-фермер мистер Линк Рассел, как-то сказал ему: «Ты слишком безжалостен. Готов поклясться, Герб, если ты застукаешь работника с бутылкой, он тут же вылетит из твоего дома. А что его семья будет голодать, тебе плевать». Этот упрек был, вероятно, единственным, который когда-либо заслужил мистер Клаттер в роли работодателя. В остальном же его знали как человека невозмутимого и отзывчивого, всем было известно, что он платит щедро и частенько выдает премиальные; у его наемных работников — а их порой набиралось до восемнадцати человек — не было причин жаловаться. Допив молоко, мистер Клаттер надел меховую кепку и, прихватив яблоко, вышел на крыльцо взглянуть, какое нынче выдалось утро. Погода была самая подходящая для того, чтобы со вкусом сгрызть яблоко: с чистейшего неба струилось светлейшее сияние, восточный ветер, не позволяя себе разгуляться в полную силу, слегка шелестел последними листьями вязов. Осень вознаграждала Канзас за все зло, причиняемое прочими временами года, — за жестокие зимние ветра, дующие из Колорадо и наметающие высокие сугробы, в которых гибнут овцы; за слякоть и низкий тяжелый туман весенней поры; за лето, когда даже вороны ищут хоть какую-то тень, а золотые колосья сверкают под солнцем так, что больно глазам. Но, наконец, в сентябре погода меняется и наступает бабье лето, которое в иные годы тянется до самого Рождества. Пока мистер Клаттер любовался чудесным образчиком этого времени года, к нему присоединился дворовый пес — помесь колли не пойми с чем, — и они вместе прошлись до загона, примыкающего к одному из трех амбаров, имевшихся на участке. Первый амбар — огромный сборный дом из гофрированного железа — был доверху набит уэстлендским сорго; в другом высилась островерхая гора проса — на сто тысяч долларов. Эта сумма на четыре тысячи процентов превышала весь доход мистера Клаттера за 1934 год — год, когда он женился на Бонни Фокс и вместе с ней переехал из родного Розела в Гарден-Сити, где устроился помощником сельскохозяйственного агента округа Финней. Примечательно, что ему понадобилось всего каких-то семь месяцев, чтобы продвинуться по службе — то есть занять место своего начальника. За годы, что он занимал этот пост, прогресс пришел и в этот край, который с тех самых пор, как здесь появился белый человек, всегда был пыльным нищим захолустьем. Молодой Герберт Клаттер виртуозно постигал новейшие методы в области сельского хозяйства, и ему вполне хватало умения, чтобы выступать посредником между правительством и унылыми фермерами. Людям нравились оптимизм и грамотные советы приятного молодого человека, который, казалось, знает свое дело. Но все равно он занимался не тем, чем ему хотелось; Герберт, сын фермера, всегда жаждал обрабатывать свою землю. Проработав четыре года агентом, он отказался от должности и на участке, арендованном на взятые взаймы деньги, основал ферму «Речная Долина» (название, оправданное, конечно же, только близостью извилистой реки Арканзас; никакой долины тут и в помине не было). Те, кто привык жить по старинке, следили за этим его начинанием с недоверчивым любопытством — старожилы и раньше не упускали случая посмеяться над молодым агентом по поводу его университетских понятий: «Это все замечательно, Герб. Ты всегда знаешь, что надо делать с чужой землей. Сажайте то, террасируйте сё. Интересно, что бы ты сказал, будь это твоя земля». Скептики ошибались — эксперимент выскочки оказался успешным, отчасти благодаря тому, что в первые годы он вкалывал по восемнадцать часов в сутки. Случались и неудачи — два раза не уродилась пшеница, а один раз снежная вьюга погубила несколько сотен овец. Но через десять лет владения Клаттера уже состояли из восьми тысяч акров, принадлежавших ему безраздельно, и еще трех тысяч, которые он брал в аренду, — а это, как признавали его коллеги, был «очень неплохой кус». Пшеница, просо и кондиционные семена — вот на чем строилось благополучие фермы. Скот — овцы и особенно коровы — тоже играл немалую роль. Семьсот херсфордских коров носили тавро Клаттера, хотя по тем животным, что оставались в загоне, никто бы этого не сказал: загон предназначался для слабеньких бычков и дойных коров — а заодно для Нэнсиных кошек и всеобщей любимицы Крошки, старой разжиревшей ломовой лошади, которая никогда не отказывалась протопать по дороге, неся на своей широкой спине троих-четверых ребятишек. Мистер Клаттер отдал Крошке огрызок яблока и поздоровался с мужчиной, который шуровал граблями за загородкой, — Альфредом Стоуклейном, единственным из работников, который жил у него на участке. Стоуклейны со своими тремя детьми обитали в домике, стоящем всего в ста ярдах от особняка Клаттеров; за этим исключением соседей у мистера Клаттера не было в радиусе полумили. Стоуклейн повернул к хозяину свою вытянутую физиономию с длинными коричневыми зубами и спросил: — Я вам сегодня ни для чего такого не нужен? А то у нас болеют. Младшая наша. Мы с моей миссис всю ночь над ней просидели. Вот, думал к доктору ее сносить. Мистер Клаттер, выразив сочувствие, сказал, что конечно, на все утро он его отпускает, а если они с женой могут чем-то помочь, пусть им дадут знать. Потом вдвоем с псом, который трусил впереди, он пошел на юг, в сторону полей, которые сейчас, после жатвы, были цвета львиной шкуры и отливали золотом стерни. Этот путь вел к реке; неподалеку от берега был небольшой сад — персики, груши, вишни и яблони. По воспоминаниям местных жителей, пятьдесят лет назад лесорубу потребовалось всего десять минут, чтобы вырубить все деревья в западном Канзасе. Даже сегодня тут сажали только трехгранные тополя да китайские вязы, почти столь же равнодушные к воде, как кактусы. Хотя, как любил повторять мистер Клаттер, «еще бы на дюйм больше осадков, и эта земля стала бы просто Эдемом — раем на земле». Небольшой фруктовый сад возле реки был попыткой сотворить — есть дождь, нет ли — уголок того самого Эдема, того зеленеющего, благоухающего яблоками рая, который представлялся внутреннему взору мистера Клаттера. Жена его как-то сказала: «Мой муж об этих деревьях печется больше, чем о родных детях», и все в Холкомбе помнили тот день, когда маленький самолет, потеряв управление, бухнулся прямо на персиковые деревья. «Герб тогда словно с цепи сорвался. Пропеллер еще не остановился, а он уже поволок летчика в суд», — говорили соседи. Мистер Клаттер шел садом вдоль реки, которая в этом месте была неглубока и вся усеяна островками — окруженными водой пляжами с мелким песочком, куда в былые времена, пока Бонни была еще в форме, по воскресеньям, в жаркие дни законного отдыха, привозили корзинки для пикника, и семья проводила день в ожидании, когда дернется кончик удилища. Мистер Клаттер редко сталкивался с нарушением границ своей территории; за полторы мили от шоссе, да еще если учесть, что дорога едва различима, это было не то место, куда мог забрести случайный незнакомец. Но сейчас чужаков вдруг оказалась целая компания, и Тедди — так звали пса — с грозным рычанием ринулся вперед, что вообще-то было ему несвойственно. Хотя он был хорошим сторожем, всегда начеку и лаем мог разбудить мертвого, в его отваге был один изъян: стоило ему углядеть ружье — а все пятеро пришельцев были вооружены, — как голова его клонилась к земле, а хвост опускался. Никто не знал почему, поскольку никто не знал, что с ним было до того, как несколько лет назад его подобрал Кеньон. Незваные гости оказались охотниками на фазанов, приехавшими из Оклахомы. Охотничий сезон в Канзасе, самое яркое событие ноября, привлекает сюда толпы охотников из соседних штатов, и за последнюю неделю целый полк клетчатых кепок прошествовал по осенним просторам, паля из ружей и срезая свинцовыми шариками дроби меднокрылых птиц, разжиревших на зерне. По обычаю, охотники, если только они не были приглашены в гости, платили хозяину за разрешение преследовать дичь на его земле; но когда оклахомцы предложили мистеру Клаттеру купить у него это право, он только рассмеялся. — Я не так беден, как вам могло показаться. Ради бога, стреляйте сколько влезет, — сказал он и, вежливо прикоснувшись пальцами к козырьку кепки, повернул к дому, где его ждала каждодневная работа, не подозревая, что ему предстоит выполнить ее в последний раз. Так же как мистер Клаттер, молодой человек, который завтракал в кафе под названием «Маленькое сокровище», никогда не пил кофе. Он предпочитал сладкое пиво. Три таблетки аспирина, холодное сладкое пиво и несколько сигарет «Пэлл-Мэлл» подряд — таково было его представление о нормальной «пайке». Он потягивал пиво, покуривал и изучал разложенную на стойке карту Мексики — «Филипс-66». Только ему было трудно сосредоточиться, потому что он ждал друга, а друг опаздывал. Он посмотрел в окно на тихую улицу городка, на улицу, которую впервые увидел только вчера. Дика все не видать. Но он непременно появится — в конце концов, это Дик предложил встретиться, и «фарт» тоже его. А когда все будет сделано — в Мексику. Карта была рваная и такая замусоленная, что стала мягкой как замша. В отеле за углом, где остановился этот молодой человек, у него в комнате была их целая сотня — старые карты всех штатов, всех канадских провинций, всех стран Южной Америки — поскольку он без конца строил планы путешествий и немалую часть их осуществил: побывал на Аляске, на Гавайях, в Японии и в Гонконге. Теперь, благодаря этому письму, приглашению на «фарт», он оказался здесь со всем своим добром: фибровым чемоданчиком, гитарой и двумя большими сундуками — с книгами, картами, песнями, стихами и давними письмами — общим весом в четверть тонны. (Ну и рожа была у Дика, когда он увидел эти сундуки! «Господи, Перри! Ты что, всюду таскаешь с собой этот хлам?» А Перри ответил: «Что значит „хлам"? Из этих книг одна встала мне в тридцать баксов».) И вот теперь он торчит в крошечном городке Олате, штат Канзас. Если вдуматься, это даже забавно: надо же было снова вернуться в Канзас, после того как он поклялся — сначала Совету по вопросам условного освобождения, потом самому себе, — что ноги его в Канзасе больше не будет. Ладно уж, он быстренько. Карта кишела обведенными в кружочек названиями. КОСУМЕЛЬ, остров недалеко от Юкатана, где, как Перри вычитал в мужском журнале, можно «сбросить одежду, нацепить блаженную улыбку, жить как раджа и иметь любую женщину, какую пожелаешь, — и все это за полсотни долларов в месяц». Из той же статьи он помнил еще такие весьма приятные утверждения: «Косумель свободен от всякого социального, экономического и политического давления. На этом острове к частному лицу не прицепится ни один чиновник». А также — «Ежегодно с материка сюда прилетают гнездиться попугаи». Название АКАПУЛЬКО вызывало в голове картины рыбной ловли в открытом море, казино, знойных богачек; а СЬЕРРА-МАДРЕ — это золото, это «Сокровище Сьерра-Мадре», фильм, который он смотрел восемь раз. (Это была лучшая картина с Богартом, но и старикан, который изображал старателя, того, что напомнил Перри его отца, тоже классно сыграл… Уолтер Хьюстон. И, между прочим, Дику он, Перри, сказал чистую правду: он и в самом деле знал все тонкости работы старателя, научившись им еще от отца, который занимался этим профессионально. Так почему бы им, ему и Дику, не купить пару вьючных лошадей и не попытать счастья в Сьерра-Мадре? Но Дик, практичный Дик, сказал: «Тпру, дружочек, полегче. Видел я это кино. В конце там все слетают с катушек. От лихорадки, пиявок и всяких Тяжелых Условий. И потом, вспомни — когда они нашли золото, налетел вихрь и сдул все, что они намыли».) Перри сложил карту, заплатил за пиво и встал из-за стойки. Сидя он выглядел прямо-таки исполином: плечи, руки и плотный кряжистый торс у него были как у тяжелоатлета — и надо сказать, поднятие тяжестей было его хобби, — но нижняя и верхняя части тела у него были непропорциональны. Маленькие ступни, закованные в короткие черные сапоги с металлическими пряжками, были, казалось, созданы для изящных бальных туфелек; стоя он был не выше двенадцатилетнего подростка и как только начинал расхаживать на своих коротеньких ножках, совершенно не вязавшихся с тем взрослым туловищем, которое они поддерживали, то сразу делался похож не на здоровяка-дальнобойщика, а на отставного жокея, погрузневшего и накачавшего мышцы. Потом он вышел из забегаловки погреться на солнышке. Было уже без четверти девять, Дик опаздывал на полчаса; впрочем, если Дик до сих пор не уяснил себе, как важна каждая минута ближайших двадцати четырех часов, ему, Перри, нет до этого дела. Время редко становилось для него бременем, поскольку он знал массу способов его убить — например, смотреться в зеркало. Дик однажды не выдержал: «Стоит тебе завидеть зеркало, ты прямо впадаешь в транс. Будто увидел какую-то обалденную задницу. Я в том смысле — как только тебе не надоест?» Какое там: Перри завораживало собственное лицо. Под разным углом оно казалось разным, это было лицо подменыша эльфов, и после долгих упражнений перед зеркалом он научился изменять его как угодно. Мог нацепить жуткую маску, мог стать озорным, а потом — томным; легкий наклон головы, изгиб губ — и беспутный цыган превращается в нежного романтика. Его мать была чистокровной чероки; от нее Перри унаследовал кожу цвета йода, темные влажные глаза, черные волосы, которые он смазывал бриллиантином и которых хватало на бачки и гладкий кустик челки. Одним словом, то, чем его одарила мать, сразу бросалось в глаза; что касается наследства отца, веснушчатого рыжеволосого ирландца, то оно было не так заметно, будто индейская кровь размыла все следы кельтской. И все же розовые губы и вздернутый нос подтверждали, что следы эти есть, как подтверждали это его повадки и беспардонная ирландская самовлюбленность, которые часто скрывались под маской индейца, но оживляли ее, когда Перри играл на гитаре и пел. Исполнение песен перед воображаемой публикой было еще одним увлекательным способом скоротать пару часов. Перри все время мысленно проигрывал один и тот же сценарий — ночной клуб в его родном Лас-Вегасе и шикарный зал, заполненный знаменитостями, которые восторженно внимают новой звезде, исполняющей свою знаменитую версию «I'll be seeing you» в сопровождении скрипок, а на бис — самую последнюю балладу собственного сочинения: Каждый год в апреле Стаи попугаев Мимо пролетают, Крыльями алея. Я слышу, как они летят, Я слышу, как они свистят, И от этих трелей всем становится теплее. (Дик на первом прослушивании этой баллады сделал такой комментарий: «Попугаи не свистят и не выводят трелей. Может, говорят или кричат, но хоть ты меня режь, трелей они не выводят». Ясное дело, Дик начисто лишен воображения — ну просто начисто; он ни черта не смыслит ни в музыке, ни в поэзии. Хотя, если разобраться, именно приземленность Дика, его практический подход ко всему и были основными чертами, привлекавшими к нему Перри, — ибо по сравнению с ним самим Дик казался ему таким закаленным, крутым, неуязвимым. Настоящим мужчиной.) Впрочем, грезы о Лас-Вегасе, как бы приятны они ни были, бледнели на фоне другого видения. Еще с самого детства, почти все тридцать лет, что он прожил на свете, Перри гонялся за книгами («БОГАТСТВА ГЛУБИН! Тренируйтесь дома в свободное время. Подводное плавание! Ваш шанс быстро разбогатеть! БЕСПЛАТНЫЕ БУКЛЕТЫ…»), покупаясь на рекламу («ЗАТОНУВШИЕ СОКРОВИЩА! Пятьдесят подлинных карт! Потрясающее предложение…»), которая неустанно подогревала его жажду наяву пережить приключение, уже сотни раз пережитое в воображении: вот он медленно погружается в незнакомые воды, в зеленый морской полумрак, скользя мимо покрытых чешуей стражей вырисовывающегося впереди остова корабля, испанского галеона, затонувшего с грузом сокровищ. Россыпи бриллиантов и жемчугов, штабеля ларцов с драгоценностями. Гудок клаксона. Дик. Наконец-то. — Господи боже, Кеньон! Да слышу я! Вечно этот Кеньон. Снизу неслись крики: — Нэнси! К телефону! Босиком, в одной пижаме, Нэнси сбежала по лестнице. В доме было два аппарата: один в кабинете отца, другой на кухне. Она взяла трубку в кухне. — Алло? А, миссис Кац! Доброе утро. И миссис Кларенс Кац, жена фермера, который жил у шоссе, затараторила: — Я просила твоего папу тебя не будить. Я сказала: наверное, она устала после такого блестящего вчерашнего выступления. Ты была такая красавица, дорогая! Эти белые бантики у тебя в волосах! А та сцена, где ты подумала, что Том умер, — у тебя на глазах были настоящие слезы! Просто не хуже, чем по телевизору! Но твой папа сказал, что тебе пора вставать, — и правда, уже скоро девять. Так вот что я хотела, дорогая, — моя дочурка, моя маленькая Джолен, просто сгорает от желания испечь пирог с вишнями, а раз уж ты у нас лучшая специалистка по вишневым пирогам и всегда получаешь призы, то, может, я сейчас ее к вам подвезу и ты покажешь ей, как и что? Вообще говоря, Нэнси с удовольствием научила бы Джолен готовить хоть целый обед с индейкой; она считала своим долгом уделять время девочкам помладше, когда те не справлялись с готовкой, шитьем или уроками музыки — или же, как нередко бывало, когда им хотелось посекретничать. Каким чудом ей удавалось выкроить свободный час, при том, что она по существу в одиночку содержала большой дом, была отличницей, президентом класса, возглавляла программу «4С» и Лигу юных методистов, великолепно музицировала (фортепьяно, кларнет), каждый год побеждала на окружных ярмарках (выпечка, консервирование, вышивание, цветоводство), каким чудом девушка, которой еще нет семнадцати, умудряется тащить такой воз — и при этом без всякого чванства, а наоборот, с непринужденным изяществом, — было загадкой, над которой ломало голову все холкомбское общество. В конце концов люди решили следующим образом: «У нее есть характер. Она пошла в своего старика». Безусловно, самую сильную черту, определяющую характер, Нэнси действительно унаследовала от отца: организованность, доведенную до совершенства. У нее все было расписано; она точно знала, что и в какой час будет делать и сколько это займет времени. В том-то и заключалась загвоздка: сегодняшний день у нее был уже весь распланирован. Она обещала помочь дочери других соседей — Рокси Ли Смит — отрепетировать соло на трубе, которое Рокси хотела исполнить на школьном концерте, а потом ей предстояло выполнить три важных поручения своей матери, затем съездить с отцом на собрание клуба «4С» в Гарден-Сити, приготовить обед, а после обеда заняться платьем к свадьбе Беверли, которое Нэнси сама придумала и шила тоже сама. Как ни верти, свободного местечка для выпечки вишневого пирога не выкроишь; разве что отменить какой-то другой пункт. — Миссис Кац? Подождите, пожалуйста, минутку, хорошо? Нэнси прошла в кабинет отца, отгороженный от остального помещения раздвижной дверью; отсюда был еще один выход — на улицу, для посетителей. Хотя время от времени мистер Клаттер сидел тут вместе со своим партнером Джеральдом Ван Влитом, в принципе это была его келья — чистенькое святилище, отделанное ореховыми панелями; здесь висели барометры, графики выпадения осадков, бинокль — и мистер Клаттер восседал среди всего этого, как капитан в своей каюте, как штурман, ведущий «Речную Долину», рискованным порою путем, сквозь все времена года. — Не переживай, — сказал он, выслушав Нэнси. — Пропусти «4С». Я возьму с собой Кеньона. Сняв трубку прямо в кабинете, Нэнси сказала миссис Кац — что ж, прекрасно, привозите Джолен прямо сейчас. Но когда она повесила трубку, брови ее были нахмурены. — Странно, — сказала она, обведя взглядом комнату. Ее отец помогал Кеньону сложить колонку цифр, а у окна за своим столом сидел мистер Ван Влит. Помощник мистера Клаттера обладал какой-то тяжеловатой породистой красотой, из-за чего Нэнси за глаза называла его «Хитклиф». — Я чувствую запах сигарет. — Когда дышишь? — уточнил Кеньон. — Нет, когда ты дышишь. Глупый вопрос. Кеньон замолк, поскольку знал, что ей известно о том, что он время от времени делает пару затяжек украдкой. Но, между прочим, Нэнси тоже покуривала. Мистер Клаттер хлопнул в ладоши. — Ну все, хватит. Здесь все-таки кабинет. Поднявшись к себе, Нэнси переоделась в потертые «ливайсы» и зеленый свитер и защелкнула на запястье золотые часы; выше них среди своих сокровищ она ценила только ближайшего друга — кота Эвинруда, а на первом месте у нее стояла печатка — подарок Бобби, громоздкое доказательство ее статуса «подружки», — которую она носила (когда носила: при малейшей размолвке кольцо отправлялось в изгнание) на большом пальце: даже с помощью липкой ленты нельзя было приспособить мужское кольцо к другому пальцу, более подходящему для этой цели. Нэнси была хорошенькой девушкой, стройной и по-мальчишески живой; самыми красивыми в ее облике были коротко подстриженные блестящие каштановые волосы (она ровно сто раз проводила по ним щеткой с утра и столько же на ночь) и отполированное тщательными умываниями личико, до сих пор немного веснушчатое и розовато-смуглое от солнца ушедшего лета. Но притягательнее всего в ней были глаза — широко раскрытые, темные, но прозрачные, словно эль, если его рассматривать на свет, они очаровывали людей, которые видели в них доверчивость и доброту: импульсивную, но в то же время осознанную. — Нэнси! — крикнул снизу Кеньон. — Сьюзен звонит. Сьюзен Кидвелл, ее наперсница. Нэнси опять сняла трубку на кухне. — Рассказывай, — потребовала Сьюзен; она неизменно начинала телефонный разговор с этой команды. — И в первую очередь объясни, зачем тебе вздумалось флиртовать с Джерри Роттом? Джерри Ротт, как и Бобби, был баскетбольной звездой школы. — Вчера вечером? Господи, да я и не думала с ним флиртовать. Ты имеешь в виду, что мы держались за руки? Просто он во время спектакля зашел за кулисы. А я очень нервничала. Ну он и взял меня за руку. Чтобы придать смелости. — Очень мило. Ну а потом? — Потом Бобби водил меня на фильм ужасов. И в кино уже он держал меня за руку. — Он очень страшный? Я не о Бобби, я о фильме. — Бобби считает, что нет. Он всю дорогу только смеялся. Но ты же меня знаешь. Мне крикни «бу!», и я тут же брякнусь со стула. — Что ты там грызешь? — Ничего. — А я знаю что — ногти, — Сьюзен попала в точку. Как Нэнси ни старалась, ей не удавалось избавиться от привычки обкусывать ногти, когда что-то ее угнетало, и порой она могла сгрызть их до мяса. — Выкладывай. У тебя неприятности? — Нет. — Нэнси! C'est moi… — Сьюзен учила французский. — Да папа… Последние три недели он ужасно не в духе. Ужасно. По крайней мере, как только дело касается меня. И когда я вчера вернулась домой, он опять завел свою шарманку. «Шарманка» не требовала разъяснений; эту тему подруги уже давно подробно обсудили и пришли к единому мнению. Подводя итог обсуждениям, Сьюзен в свое время сказала: — Сейчас ты любишь Бобби и он тебе нужен. Но, при всем том даже ему понятно, что ничего из этого не получится. Потом, когда мы уедем на Манхэттен, все будет по-новому. — Канзасский университет был на Манхэттене, и девушки давно задумали поступить туда на отделение искусств и поселиться в одной комнате. — Тогда все переменится, хочешь ты того или нет. Но сейчас ты ничего не можешь поделать. Ты ничего не изменишь, пока живешь тут, в Холкомбе, и каждый день видишься с Бобби. Да и нет смысла стараться. Ведь у вас с Бобби все так хорошо. И у тебя останутся приятные вспоминания — потом, если вы с Бобби расстанетесь. Неужели ты не можешь втолковать это отцу? Нет, Нэнси не могла. — Потому что, — объясняла она Сьюзен, — стоит мне только начать что-то ему говорить, как он сразу смотрит на меня так, будто я его не люблю. Или люблю меньше. И у меня уже язык не поворачивается продолжать. Я просто хочу быть его дочерью и делать так, как ему нравится. На это Сьюзен ответить было нечего: такие чувства лежали за пределами ее жизненного опыта. Сьюзен жила вдвоем с матерью, преподавательницей музыки в холкомбской школе, и своего отца почти не помнила: много лет назад, когда они еще не переехали сюда из Калифорнии, мистер Кидвелл однажды вышел из дома и не вернулся. — И все равно, — продолжала тем временем Нэнси, — вряд ли это только из-за меня. Не от этого он стал такой въедливый. Что-то еще его тревожит, причем очень тревожит. — Твоя мать? Никто больше из друзей и подруг Нэнси не осмелился бы коснуться этой болезненной темы. Но Сьюзен была на привилегированном положении. Когда она впервые появилась в Холкомбе — задумчивая, мечтательная девочка, хрупкая, болезненная и чувствительная, — ей было восемь: на год меньше, чем Нэнси. Клаттеры приняли новую подружку дочери с таким радушием, что маленькая девочка из Калифорнии, лишившаяся отца, скоро стала почти что членом семьи. Восемь лет Нэнси и Сьюзен были неразлучны; благодаря редкой близости взглядов на мир они стали друг для друга незаменимы. Но в минувшем сентябре Сьюзен перевели из местной школы в более просторную и, как предполагалось, более солидную школу в Гарден-Сити. Это был обычный порядок для всех холкомбских школьников, которые собирались поступать в колледж, но мистер Клаттер, неукротимый патриот своей общины, такое дезертирство считал оскорблением для самого духа сообщества. Холкомбская школа достаточно хороша для его детей, и они доучатся в ней до конца. Теперь подруги днем были разлучены, и Нэнси тяжело это переживала; ей не хватало Сьюзен — единственной, перед кем ей не надо было ни бодриться, ни запираться. — Может быть. Но мы все так за нее рады — ты же знаешь, какие у нас чудесные новости. Послушай-ка. — Нэнси помолчала, словно пыталась справиться с раздражением, которое все-таки выплеснулось в следующих словах: — Ну почему меня всюду преследует запах табачного дыма? Честное слово, мне кажется, я схожу с ума! Я сажусь в машину, вхожу в комнату — и все время мне мерещится, будто там только что кто-то курил. Но это не мама и уж конечно не Кеньон. Кеньон бы не посмел… Как, вероятно, не посмел бы никто из тех, кто заходит к Клаттерам, в чьем доме подчеркнуто не держат пепельниц. Сьюзен постепенно начала понимать, к чему клонит Нэнси. Однако это была полная нелепость. Какие бы тревоги ни терзали мистера Клаттера, невозможно поверить, что он станет искать утешения в табаке. Но прежде чем Сьюзен успела спросить, верна ли ее догадка, Нэнси вдруг оборвала разговор: — Извини, Сьюзен. Мне нужно идти. Миссис Кац уже приехала. Дик сидел за рулем черного «шевроле-седан» выпуска 1949 года. Забравшись в машину, Перри первым делом проверил, на месте ли его гитара: накануне вечером они были в гостях у приятелей Дика, и он забыл ее на заднем сиденье. Это был старый «гибсон», отшкуренный и натертый воском до желтизны меда. Рядом с гитарой лежал инструмент иного рода — помповое ружье двенадцатого калибра, новенькое, с сизым отливом, с деревянным ложем, на котором была выгравирована сценка из охотничьей жизни — взлетающие фазаны. Фонарик, рыбацкий нож, кожаные перчатки и охотничий жилет с торчащими из кармашков патронами способствовали созданию особой атмосферы этого прелюбопытного натюрморта. — Ты его наденешь? — спросил Перри, указывая на жилет. Дик постучал костяшками пальцев по ветровому стеклу. — Тук-тук. Простите, сэр, мы здесь охотились неподалеку и заблудились. Нельзя ли от вас позвонить… — Si, senor. Yo comprendo.2 — Дело верное, — сказал Дик. — Я тебе обещаю, дружочек, мы ихние мозги по всем стенам размажем. — Их мозги, — поправил Перри. Фанат словаря, горячий поклонник заумных книжных слов, он не уставал исправлять грамматические ошибки своего товарища и расширять его лексикон с тех самых пор, как они вместе мотали срок в Канзасской исправительной колонии. Его ученик нисколько не обижался на эти уроки и, чтобы порадовать своего учителя, как-то раз даже разродился тетрадкой стихов; хотя эти вирши отличались крайней непристойностью, Перри нашел их — «веселыми и непосредственными» и отдал рукопись в тюремную лавку, где ее переплели и золотым тиснением сделали на обложке надпись: «Грязные шутки». На Дике был синий джемпер с надписью на спине «Боб Сэндз. Товары для тела». Они с Перри проехали по главной улице Олата и остановились перед другим заведением Боба Сэндза — авторемонтной мастерской, где Дик работал с тех пор, как вышел из тюрьмы (это было в середине августа). Он был хорошим механиком и получал шестьдесят долларов в неделю. За работу, запланированную им на это утро, ему ничего не полагалось, но мистер Сэндз, который по субботам оставлял Дика за главного, никогда не узнает, что в тот день платил своему подчиненному за ремонт его собственного автомобиля. Взяв Перри в подручные, Дик принялся за дело. Они залили свежее масло, отрегулировали сцепление, заменили разбитый подшипник, подзарядили аккумулятор и обули задние колеса в новую резину. Одним словом, приняли все необходимые меры предосторожности, поскольку в промежутке между сегодняшним и завтрашним днем старенькому «шевроле» предстояло показать все, на что он способен. — Потому что мой старик все время крутился во дворе, — сказал Дик, когда Перри спросил, почему он опоздал. — А я не хотел, чтобы он видел, как я выхожу с ружьем. Черт, он бы разом смекнул, что я ему навешал лапши. — Сразу. Ну так и что же ты ему сказал? В конце-то концов? — Как договаривались. Сказал, что мы уезжаем с ночевкой. Сказал, что едем к твоей сестре в Форт-Скотт. Что она хранит для тебя денежки — полторы штуки. У Перри действительно имелась сестра, а одно время даже целых две, но та, что осталась, никогда не жила в Форт-Скотте — канзасском городишке в восьмидесяти пяти милях от Олата; собственно говоря, Перри сам толком не знал, где она сейчас обитает. — Ну и что, он скривился? — С каких дел ему кривиться? — С таких, что он меня ненавидит, — сказал Перри — мягким и вместе с тем чуть натянутым тоном. Он говорил тихо, но слова произносил отчетливо и выпускал их так же размеренно, как пастор выпускал бы колечки дыма. — И мать твоя тоже. Я это понял по их взглядам: испепеляющие взгляды. Дик пожал плечами. — Ты тут ни при чем. Не в тебе дело. Они просто не любят, когда я встречаюсь с ребятами «из-за забора». — Дик, в свои двадцать восемь лет дважды женатый и дважды разведенный, отец троих сыновей, был освобожден досрочно с тем условием, что будет жить у родителей. Семья Дика, в том числе и его младший брат, жила на маленькой ферме близ Олата. — С любым парнем в родных наколках, — добавил он и потрогал синюю точку под левым глазом — отличительный знак, немой пароль, по которому его мог признать любой бывший заключенный. — Понимаю, — сказал Перри. — И сочувствую. Они хорошие люди. Честное слово, она милая женщина, твоя мать. Дик кивнул; он и сам так считал. После полудня они отложили инструменты; Дик завел мотор и, послушав ровный шум двигателя, остался вполне доволен плодами своих трудов. Нэнси с Джолен тоже остались довольны плодами своих трудов; точнее сказать, подопечная Нэнси, худенькая тринадцатилетняя девочка, просто светилась от гордости. Она долгим взглядом посмотрела на пирог — обладатель приза голубой ленточки, на горячие, только что из печи, вишни, исходящие соком под хрустящей плетенкой корочки, а потом бросилась Нэнси на шею. — Скажи честно, неужели я сама это сделала? Нэнси засмеялась, обняла ее и заверила, что да, сама — разве что немного пришлось помочь. Джолен захотела тут же его попробовать — а то, что пирог полагается остудить, это все чепуха. — Пожалуйста, давай съедим по кусочку! И вы с нами, — обратилась она к миссис Клаттер, которая как раз вошла в кухню. Миссис Клаттер улыбнулась — вернее, попыталась это сделать — и, поблагодарив, отказалась: у нее что-то нет аппетита. Что же касается Нэнси, то у нее не было времени: ее ждали Рокси Ли и соло Рокси Ли на трубе, а потом — поручения матери; одно касалось девичника, который устраивали подруги Беверли из Гарден-Сити, а второе — приема на День благодарения. — Ты иди, доченька. Я займу Джолен, пока за ней не придет мама, — сказала миссис Клаттер и, взглянув на девочку с неистребимой кротостью, добавила: — Если Джолен не возражает против моего общества. В юности она получила приз за лучшую декламацию, но зрелость, казалось, свела все богатство ее голоса к одной ноте — виноватому тону, а всякое проявление темперамента — к набору жестов, довольно неопределенных, оттого что она вечно боялась кого-нибудь обидеть или каким-нибудь образом вызвать неудовольствие собеседника. — Я надеюсь, ты все понимаешь, — продолжала она, когда Нэнси ушла. — Я надеюсь, ты не будешь думать, что Нэнси — невежа? — Да что вы, конечно нет! Я просто люблю ее до смерти. И все ее любят. Другой такой, как она, не найти. Знаете, что говорит миссис Стрингер? — так звали преподавательницу домашнего хозяйства. — Она всему классу сказала: «Нэнси Клаттер всегда спешит, но у нее на все хватает времени. А это отличительная черта истинной леди». — Да, — откликнулась миссис Клаттер. — Все мои дети прекрасно справляются. Я им не нужна. Джолен еще не приходилось оставаться наедине со «странной» матерью Нэнси, но, вопреки пересудам взрослых, которые порой достигали ее ушей, она не чувствовала никакой неловкости в ее обществе, потому что миссис Клаттер, хотя сама все время была в напряжении, обладала свойством действовать на других успокаивающе — как, в общем-то, всякий беззащитный человек, который ни для кого не представляет угрозы. Джолен была просто ребенок, но и в ней беспомощный вид миссис Клаттер, ее смиренное лицо в форме сердечка и домотканая воздушность пробуждали жалость и желание опекать. Но представить себе, что это — мать Нэнси! Тетушка — это еще куда ни шло; старая дева, которая приехала погостить, немножко чудная, но «милая». — Нет, я им не нужна, — повторила миссис Клаттер, наливая себе кофе. Хотя все остальные члены семьи поддерживали бойкот, объявленный ее мужем этому напитку, она каждое утро выпивала две чашки — и зачастую это была вся ее пища за целый день. Она весила девяносто восемь фунтов, и кольца — обручальное и еще одно, с бриллиантиком, но очень скромное, по причине застенчивости миссис Клаттер — свободно болтались на ее тонких пальчиках. Джолен отрезала себе кусок пирога. — Ух ты! — пробормотала она с набитым ртом. — Я эту вкусноту буду печь каждый день, семь дней в неделю! — Да, у тебя ведь столько братьев — а мальчишки способны есть пироги бесконечно. Мистер Клаттер и Кеньон никогда от них не устают. Устает тот, кто готовит. Вот Нэнси так уже просто смотреть не может на пироги. И тебя ждет то же самое. Нет, нет, что это я такое говорю? — Миссис Клаттер сняла очки и прижала пальцы к глазам. — Прости, дорогая. Я уверена, тебе никогда не придется узнать, что такое усталость. Я уверена, что ты всегда будешь счастлива. Джолен молчала. Нотки ужаса в голосе миссис Клаттер смутили ее. Она растерялась, и ей захотелось, чтобы мама, которая обещала заехать за ней около одиннадцати, поскорее ее увезла. Через минуту уже более спокойным тоном миссис Клаттер спросила: — Тебе нравятся миниатюрные вещицы? Разные маленькие штучки? — и повела Джолен в гостиную, где на полочках среди всякой всячины были выставлены разные лилипутские безделушки: ножнички, наперсточки, хрустальные корзиночки с цветами, игрушечные статуэтки, вилочки и ножички. — Я их собирала с самого детства. Папа с мамой — и все мы — почти весь год проводили в Калифорнии. На берегу океана. И там был магазинчик, где продавались такие чудесные штучки. Вот эти чашечки… — подносик с приклеенными к нему кукольными чашками подрагивал у нее на ладони. — Мне их подарил папа. У меня было прекрасное детство… Бонни была единственной дочерью преуспевающего фермера и обожаемой сестрицей троих старших братьев; поэтому ее не то чтобы баловали, но берегли, и оттого она привыкла считать жизнь сплошной вереницей приятных событий — канзасская осень, калифорнийское лето, дареные чашечки. Когда ей исполнилось восемнадцать, она, очарованная биографией Флоренс Найтингейл, устроилась в больницу Св. Розы в Грейт-Бенд учиться на медсестру. На самом-то деле она вовсе не собиралась становиться сестрой милосердия и через два года призналась себе в этом: картины больничной жизни и больничные запахи угнетали ее. И все же она по сей день жалела, что не доучилась и не получила диплом — «хотя бы затем», как она говорила подруге, «чтобы иметь свидетельство того, что я когда-то в чем-то преуспела». Но зато она познакомилась и обвенчалась с Гербом — однокурсником старшего из ее братьев, Гленна; вообще-то, поскольку две семьи жили не дальше чем в двух десятках миль друг от друга, она давно знала Герба в лицо, но Клаттеры, простые фермеры, не принадлежали к кругу тех, кого принимали у зажиточных и утонченных Фоксов. Однако Герб был хорош собой, он был благочестивый, волевой, он желал ее — и, кроме того, она была влюблена. — Мистеру Клаттеру приходилось много ездить, — сказала она Джолен. — Ох, он без конца куда-нибудь уезжал. То в Вашингтон, то в Чикаго, то в Оклахому, то в Канзас-Сити — иногда мне казалось, что его вообще не бывает дома. Но отовсюду, куда бы он ни поехал, муж не забывал привезти мне. какую-нибудь маленькую безделушку. Он знает, как я их обожаю. — Она раскрыла крохотный бумажный веер: — Это он мне привез из Сан-Франциско. Заплатил за него всего пенни — но разве не прелестная вещица? На второй год после свадьбы родилась Эвиана, а еще три года спустя — Беверли. Каждый раз после родов молодая мать впадала в глубочайшее уныние и в припадках отчаяния бродила по комнатам, исступленно заламывая руки. Между рождением Беверли и Нэнси прошло еще три года — и это были годы пикников по воскресеньям и летних поездок в Колорадо, годы, когда Бонни в самом деле была хозяйкой и средоточием счастья в своем доме. Но с появлением на свет Нэнси симптомы послеродовой депрессии опять повторились, а после рождения сына ощущение тоски и уныния ее уже не покидало. Оно кружило над ней, словно туча, которая может пролиться дождем, а может и не пролиться. Бывали у нее и «хорошие дни», и временами их набегали недели, а то и месяцы — но даже в лучшие из этих «хороших дней», когда во всем остальном она была «собой прежней», нежной милой Бонни, какой ее помнили старые друзья, она не могла найти в себе той жизненной энергии, какой требовала все возрастающая общественная активность ее мужа. Он был «повсюду свой», он был естественный лидер, ну а она — нет и давно бросила всякие попытки себя изменить. И таким образом, по тропинкам, огороженным трепетной заботой и безграничной преданностью, они пошли каждый своим путем, и пути их редко соприкасались, ему выпало публичное шествие, марш удовлетворенных амбиций, ей — прогулка в одиночестве, часто оканчивающаяся больничным коридором. Но Бонни еще не утратила надежды. Ее поддерживала вера в Бога, а временами и явления мирской жизни укрепляли ее в мысли о том, что рано или поздно Он явит свою милость: то она прочтет о каком-нибудь чудо-лекарстве, то услышит о новом виде терапии или, как это было совсем недавно, решит винить во всем «ущемленный нерв». — Маленькими вещицами владеешь по-настоящему, — сказала миссис Клаттер, складывая веер. — Их не обязательно оставлять. Их можно унести в коробке из-под обуви. — Куда унести? — Ну, просто с собой. Вдруг придется уехать надолго. Несколько лет назад миссис Клаттер поехала на лечение в Уичито на две недели, но пробыла там два месяца. По совету доктора, который считал, что свежие впечатления помогут ей вновь обрести «ощущение собственной значимости и нужности», она сняла жилье и устроилась на работу в архиве Христианского союза женской молодежи. Муж всецело поддерживал ее в этой затее, но ей слишком понравилась работа — до такой степени, что Бонни начало казаться, что это как-то не по-христиански, и усугубившийся вследствие этого комплекс вины свел на нет терапевтический эффект эксперимента. — Или вообще навсегда, — продолжала она. — А ведь так важно иметь при себе что-то свое. Твое по праву. Позвонили в дверь. За Джолен приехала мама. Миссис Клаттер сказала: — До свидания, дорогая, — и вложила в руку девочке бумажный веер. — Это всего-навсего грошовая безделушка. Но прелестная. Позже миссис Клаттер осталась дома одна. Кеньон уехал с мистером Клаттером в Гарден-Сити, Джеральд Ван Влит ушел домой, а домработница, самим Богом посланная им миссис Хелм, которой доверяли любое дело, по субботам не приходила. Можно было спокойно лечь обратно в постель — в постель, из которой миссис Клаттер выбиралась так редко, что миссис Хелм приходилось буквально с боем менять ей постель два раза в неделю. На втором этаже было четыре спальни, и спальня миссис Клаттер находилась в самом конце просторного холла, в котором стояла только детская кроватка, купленная на случай приезда маленького внука Клаттеров. Если поставить в холле раскладушки и превратить его в спальню, то, по расчетам миссис Клаттер, на День благодарения в доме можно будет разместить дюжину человек; остальным придется остановиться в мотеле или у соседей. Все Клаттеры ежегодно собирались на День благодарения — поочередно у каждого из глав семейств, и в этом году хозяином праздника был избран Герб. Так что деваться было некуда; но из-за того, что подготовка к приему совпала с подготовкой к свадьбе Беверли, миссис Клаттер боялась, что не переживет ни одного, ни другого. Оба события влекли за собой необходимость принимать решения, а этого она никогда не любила и привыкла бояться: когда ее муж уезжал по делам, ей постоянно приходилось решать неотложные вопросы, касающиеся управления фермой. И это было невыносимо. Это была пытка. Вдруг она допустит ошибку? Вдруг Герб останется недоволен? Лучше уж запереться в спальне и притвориться, что ничего не слышишь, — или говорить, как она иногда делала: «Я не могу. Я не знаю. Ну пожалуйста…» Комната, которую она так редко покидала, была жилищем аскета. Если бы постель была заправлена, случайный посетитель мог бы подумать, что тут вообще никто не живет. Дубовая кровать, ореховый комод, прикроватный столик — и это все, если не считать лампы, ночника, одного занавешенного окна и картины с изображением Христа, идущего по водам. Складывалось впечатление, будто Бонни, оставляя эту комнату безликой и не желая переносить сюда свои личные вещи из общей спальни, пытается смягчить оскорбление, которое наносит мужу, ночуя отдельно. В единственном занятом ящике комода лежали только бумажные салфетки, электрическая грелка, несколько белых ночных рубашек и белые хлопчатобумажные носки. Она всегда надевала носочки перед тем, как лечь, потому что все время мерзла. И по той же причине никогда не открывала окна. Позапрошлым летом в одно знойное августовское воскресенье, когда она сидела здесь в одиночестве, вышел неловкий случай. В тот день у них собрались гости — друзья, которых позвали на ферму собирать шелковицу, — и в их числе была Уилма Кидвелл, мать Сьюзен. Как многие люди, которые бывали у Клаттеров, миссис Кидвелл восприняла отсутствие хозяйки как должное, предположив, что ей «нездоровится» или она «уехала в Уичито». Как бы там ни было, когда настало время идти за ягодами, миссис Кидвелл отказалась: она выросла в городе и легко утомлялась. Пока она дожидалась возвращения любителей шелковицы, до нее донеслись рыдания — отчаянные и приводящие в отчаяние. — Бонни! — позвала она и, взбежав по лестнице, промчалась через холл к ее комнате. Едва Уилма переступила порог, жара, стоящая в комнате, зажала ей рот, как чья-то отвратительная ладонь; она торопливо распахнула окно. — Не надо! — закричала Бонни. — Мне не жарко! Мне холодно! Я замерзаю! Боже, Боже! — Она замолотила кулачками по кровати. — Господи, сделай так, чтобы никто меня не видел такой! — Миссис Кидвелл присела рядом с ней; она протянула к Бонни руки, и в конце концов та позволила себя обнять. — Уилма, — сказала Бонни, — я все слышала, Уилма. Как вы смеялись. Как веселились. Я все, все упустила. Лучшие годы, детей — все. Еще немного, и даже Кеньон уже станет взрослым, станет мужчиной. И какой он меня запомнит? Как какое-то привидение, Уилма. Сейчас, в последний день своей жизни, миссис Клаттер повесила в шкаф ситцевый халат, в котором была с утра, и надела ночную рубашку до пят и свежую пару белых носков. Затем, прежде чем окончательно отгородиться от мира, она сняла очки для постоянного ношения и надела очки для чтения. Хотя она выписывала несколько журналов («Домашний журнал для женщин», «Макколз», «Ридерз дайджест» и «Вместе: ежемесячный журнал для семьи методистов»), но на столике у кровати не было ни одного из них — только Библия. Между страниц лежала закладка — жесткая полоска муарового шелка, на которой было вышито предостережение: «Смотрите, бодрствуйте, молитесь, ибо не знаете, когда настанет это время». У двух молодых людей было мало общего, но они этого не осознавали, связанные друг с другом множеством поверхностных черт. Оба, например, были педантичны, оба тщательно следили за личной гигиеной и заботились об аккуратном виде своих ногтей. Провозившись все утро с машиной, они битый час приводили себя в порядок в туалете гаража. Дик раздетый до трусов был не то же самое, что Дик полностью одетый. В последнем состоянии он казался хрупким светловолосым юношей среднего роста, у которого на костях мало мяса, а грудь, пожалуй, даже впалая. Когда он разоблачался, становилось ясно, что это далеко не так, напротив, у него сложение борца второго полусреднего веса. На правой руке у Дика отливала зеленым вытатуированная кошачья морда; на плече цвела голубая роза. Туловище и верхние части рук были покрыты другими наколками, им самим придуманными и выполненными: голова дракона с человеческим черепом в раскрытой пасти, пышногрудые голые женщины, гремлин, размахивающий вилами, слово «мир» и рядом с ним — крест, излучающий божественный свет в виде коротких черточек, а также две сентиментальные композиции — букет цветов, посвященный «маме с папой», и сердечко, прославляющее любовь «Дика и Кэрол» — девушки, на которой он женился в девятнадцать лет и с которой развелся шесть лет спустя, чтобы сделать «все как положено» с другой юной леди, матерью его младшего ребенка. («У меня три мальчика, о которых я непременно буду заботиться, — написал он в прошении о досрочном освобождении. — Моя жена вышла замуж. Я женился второй раз, только не хочу больше иметь дела с моей второй женой».) Но ни физические данные Дика, ни чернильная картинная галерея, украшающая его тело, не производили такого исключительного впечатления, как лицо, которое казалось составленным из плохо пригнанных друг к другу частей — как будто его голову, с узким лицом и вытянутым подбородком, словно яблоко, разрезали пополам, а когда половинки снова сложили, они сместились относительно центра. Нечто подобное действительно произошло в 1950 году: в результате автомобильной аварии губы Дика были слегка перекошены, нос кривоват, а глаза мало того, что на разном уровне, но еще и разного размера; левый, в точности как у змеи, отливал ядовитой, мертвенной синевой и косил — и хотя виной тому было увечье, казалось, что в нем отражается мутный осадок на дне души его обладателя. Впрочем, Перри говорил Дику: «Глаз — это ерунда. Зато у тебя замечательная улыбка. Пробьет любую броню». И это была правда — напряжение мышц, когда он улыбался, возвращало его лицу правильные пропорции и давало возможность увидеть менее пугающую личность — типично американского «хорошего мальчика» с отрастающим «ежиком», в меру здравомыслящего, но не слишком умного. (На самом-то деле Дик был очень умен. Тест на интеллект, проведенный в тюрьме, показал результат 130 баллов — при том, что средний показатель, как в тюрьме, так и за ее пределами, колеблется между 90 и 110.) Перри после травм, полученных при аварии мотоцикла, тоже остался калекой, но его увечья были куда серьезнее, чем у Дика; он полгода провалялся в больнице штата Вашингтон и еще шесть месяцев проходил на костылях; и хотя несчастный случай произошел в 1952 году, его короткие, как у карлика, ноги, переломанные в пяти местах и покрытые ужасными шрамами, до сих пор так сильно болели, что он подсел на аспирин. У Перри было меньше наколок, чем у его дружка, зато они были более изощренные — не такие, какие сам себе делает любитель, но шедевры искусства, изобретенного мастерами Гонолулу и Иокогамы. На правом бицепсе у него было выколото «КУКИ», имя приветливой сиделки из той больницы, где он лежал. На левом скалился синий оранжевоглазый тигр с красными клыками, по руке, обвиваясь вокруг кинжала, струилась шипящая змея; в других местах мерцали черепа, надгробная плита и хризантема. — Ну ладно, красавец. Убирай расческу, — сказал Дик, уже одетый и готовый идти. Он сменил рабочую одежду на серые армейские брюки и такую же рубашку и надел короткие черные сапоги, такие же, как у Перри. Перри, которому никогда не удавалось найти брюки, подходящие для его укороченной нижней половины, носил синие джинсы, подвернутые снизу, и кожаную куртку. Отмытые, причесанные, чистенькие, как два пижона, отправляющиеся на двойное свидание, они уселись в автомобиль. Расстояние между Олатом, пригородом Канзас-Сити, и Холкомбом, который можно назвать пригородом Гарден-Сити, составляет приблизительно четыреста миль. Город с населением в одиннадцать тысяч человек, Гарден-Сити заложил основы своего нынешнего существования вскоре после Гражданской войны. Странствующий охотник на бизонов, мистер К. Дж. (Баффало) Джонс много сделал для того, чтобы в будущем горстка хижин и покосившихся коновязей переросла в богатый центр фермерских хозяйств с ослепительными салунами, оперой и самой шикарной гостиницей от Канзас-Сити до Денвера — короче говоря, в город, который воплотил в себе все представления о приграничной жизни и в этом отношении мог посоперничать с более известным Додж-Сити, находящимся в пятидесяти милях к востоку. Вместе с Баффало Джонсом, который потерял сначала деньги, а потом и разум (в последние годы жизни он бродил по улицам, уговаривая прохожих не истреблять поголовно тех самых бизонов, которых сам в свое время так успешно истреблял), город утратил все очарование прошлого. Остались, конечно, кое-какие сувениры; несколько в меру колоритных деловых зданий, известных как квартал Баффало, и некогда роскошный отель «Виндзор» со своим до сих пор роскошным салоном с высокими потолками, пальмами в горшках и незабываемыми плевательницами, выжили — но только в качестве достопримечательностей — среди всевозможных магазинов и супермаркетов Мэйн-стрит, сравнительно немноголюдной улицы, ибо темные, огромные апартаменты и гулкие коридоры «Виндзора» хоть и вызывают воспоминания, но не в состоянии конкурировать с удобствами и кондиционированным воздухом маленькой чистенькой гостиницы «Уоррен» или с телевизорами в каждом номере и «бассейнами с подогревом» мотеля «Хлебный край». Любой, кто пересекал Америку от побережья до побережья, неважно, поездом или на автомобиле, наверняка проезжал через Гарден-Сити, но резонно предположить, что немногим путешественникам это событие запало в память. Городок кажется одним из многих ему подобных, размером не больше ярмарки, городков в центре — практически в самой середке — континентальной части Соединенных Штатов. Жители вряд ли разделяют это мнение — и, возможно, они правы. Быть может, их доводы кому-то покажутся натяжкой («Хоть весь мир обойди, не найдешь людей дружелюбнее, воздуха чище и воды слаще, чем здесь», и «Я мог бы податься в Денвер и получал бы там втрое больше, но у меня пятеро детей, и я прикинул, что им нигде не будет так хорошо, как здесь. Отличные школы, все виды спорта. У нас есть даже двухгодичный колледж», и «Я приехал сюда открыть адвокатскую практику. На время. Я вовсе не собирался здесь оставаться. Но когда подвернулась возможность переехать, я подумал — зачем? Чего ради? Может, здесь и не Нью-Йорк — но кому этот Нью-Йорк нужен? Хорошие соседи, люди, которые заботятся о ближнем, вот что важно. А все остальное, что нужно приличному человеку, — у нас и это есть. Красивые церкви. Поле для гольфа»), но новичок, приехавший в Гарден-Сити, как только он привыкнет к ночной — а ночь там начинается после восьми — тишине Мэйн-стрит, найдет что добавить к хвастливым оправданиям местных жителей: отлично организованную публичную библиотеку, компетентную ежедневную газету, изумрудно-газонные тенистые скверы, спокойные жилые кварталы, где собаки и дети могут всласть порезвиться, большой парк с извилистыми дорожками, в котором есть даже зверинец («Белые медведи, спешите видеть! Слониха Пенни, спешите видеть слониху Пенни!»), и плавательный бассейн площадью в несколько акров («Самый большой в мире БЕСПЛАТНЫЙ плавательный бассейн!»). Из всего этого, а также из пыли, ветра и свистков паровоза складывается «родной город», который, вероятно, с ностальгией вспоминают те, кто его покинул, и который дает тем, кто остался, ощущение прочных корней и удовлетворения жизнью. Все без исключения горожане отрицают, что в городе существует какое-либо социальное расслоение («Нет, сэр, ничего такого у нас не водится. Все равны, независимо от богатства, цвета кожи или вероисповедания, как и должно быть при демократии; вот такие мы люди»), но, конечно, классовые различия так же хорошо видны и их так же хорошо замечают, как в любом другом человеческом улье. Сотня миль к западу — и ты оказываешься за пределами Пояса Библии, той одержимой Евангелием полосы на американской территории, где человек обязан, если только это не мешает его бизнесу, принимать свою религию без раздумий и колебаний; но округ Финней еще относится к Поясу Библии, и там принадлежность человека к той или иной церкви — наиболее важный фактор, влияющий на его социальный статус. Население на восемьдесят процентов состоит из баптистов, методистов и католиков, хотя среди бизнесменов, банкиров, адвокатов, врачей и наиболее преуспевающих фермеров, которые составляют верхушку, преобладают пресвитерианцы и члены епископальной церкви. Бывает, что туда просачивается случайный методист или, время от времени, демократ, но в целом истеблишмент состоит из правых республиканцев, исповедующих пресвитерианскую или епископальную веру. Как образованный человек, преуспевший на своем поприще, как видный республиканец и деятель церковной общины — пусть это даже была методистская церковь, — мистер Клаттер имел право занять свое место среди здешних патрициев, но так же, как он никогда не входил в Сельский клуб Гарден-Сити, он никогда не стремился примкнуть к правящему кружку. Скорее наоборот, избегал этих людей, поскольку их развлечения были ему чужды; он не видел смысла в картах, гольфе, коктейлях и в светских ужинах в десять часов — по сути дела, в любом времяпрепровождении, которое не приносит «никакой пользы». Вот почему вместо того, чтобы в эту солнечную субботу стать четвертым партнером в партии в гольф, мистер Клаттер председательствовал на собрании клуба «4С» округа Финней. (Четыре «С» означают — Сознание, Совесть, Созидание, Сила, а девиз клуба гласит: «Учись делать, делая». Это общенациональная организация с филиалами в других странах, цель которой состоит в том, чтобы помочь всем, кто живет в сельских районах, — и особенно детям — развить практические навыки и моральные качества. Нэнси и Кеньон были ее добросовестными членами с шестилетнего возраста.) Ближе к концу собрания мистер Клаттер сказал: — Теперь я хотел бы сказать несколько слов об одном из наших взрослых членов, — его взгляд выделил среди присутствующих круглолицую японскую женщину, окруженную четырьмя круглолицыми японскими детишками. — Все вы знаете миссис Хидео Ашида. Знаете, что Ашида переехали сюда из Колорадо и начали трудиться на благо Холкомба два года назад. Прекрасная семья, одна из тех, с которыми Холкомбу повезло. Это любой подтвердит. Любой, кому случалось прихворнуть и кому миссис Ашида за невесть сколько миль привозила свой замечательный суп или цветы, которые она выращивает там, где никто не возьмется сажать цветы. И вы помните, какой большой вклад она внесла в успех клуба «4С» на окружной ярмарке в прошлом году. Так что я предлагаю отметить миссис Ашида наградой на нашем итоговом банкете в будущий вторник. Дети миссис Ашида начали теребить ее и стучать по ней кулачками; старший мальчик закричал: — Эй, мама, это про тебя! Миссис Ашида смутилась; она вытерла глаза своими пухлыми, как у младенца, пальчиками и засмеялась. Она была женой фермера-арендатора, его обдуваемая всеми ветрами ферма между Гарден-Сити и Холкомбом была еще более уединенной, чем остальные. Обычно после собраний мистер Клаттер отвозил миссис Ашида домой и сегодня тоже отвез. — Бог ты мой, вот это сюрприз так сюрприз, — сказала миссис Ашида, когда они ехали по шоссе № 50 в пикапе мистера Клаттера. — Похоже, мне все время приходится благодарить тебя, Герб. Но все равно спасибо. Они познакомились на второй день после приезда Ашида в округ Финней; это был канун Дня всех святых, и мистер Клаттер с Кеньоном привезли им несколько тыкв и кабачков. Весь этот первый тяжелый год Ашида получали подарки — то, что сами пока не выращивали: спаржу, салат и всякое прочее. А Нэнси часто приезжала к ним на Крошке, чтобы покатать детей. — Знаешь, во многих отношениях это лучшее место из тех, где мы жили. Хидео говорит то же самое. Нам просто ненавистна мысль об отъезде. Опять начинать все заново. — Об отъезде? — возмутился мистер Клаттер и замедлил ход автомобиля. — Понимаешь, Герб, ферма, люди, на которых мы работаем… Хидео думает, что мы могли бы достичь большего. Может, в Небраске. Но мы еще ничего не решили. Пока это только разговоры… — Ее задушевный голос, в котором всегда слышалась готовность рассмеяться, заставил и эту печальную новость прозвучать почти весело, но, увидев, что мистер Клаттер огорчился, миссис Ашида сменила тему: — Герб, мне нужно услышать твое мужское мнение, — сказала она. — Мы с детьми немного скопили и хотели подарить Хидео на Рождество что-нибудь существенное. Ему вообще-то нужны зубы. Скажи, если бы твоя жена подарила тебе три золотых зуба, тебе бы не показался такой подарок обидным? Я имею в виду — можно ли просить мужчину провести Рождество в кресле дантиста? — Ну, это вы хватили. Даже не думайте сбежать отсюда. Мы вас не отпустим, — сказал мистер Клаттер. — Да, да, золотые зубы — это самое то. Я на его месте был бы тронут. Миссис Ашида возликовала, услышав его ответ, поскольку знала, что Герб не стал бы кривить душой, если бы на самом деле думал иначе: он был джентльмен. Она никогда не замечала, чтобы он «корчил из себя сквайра», или действовал из корыстных побуждений, или нарушил обещание. И теперь она рискнула взять с него слово: — Слушай, Герб. Давай на банкете обойдемся без речей, а? Не для меня это. Ты — другое дело. Ты вот можешь встать и выступить перед сотней человек. Перед тысячей. Без всякой неловкости — и при этом любого убедишь в чем угодно. Ты вообще ничего не боишься, — так миссис Ашида описала всеми признанное качество мистера Клаттера: бесстрашную самоуверенность, которая ставила его в особое положение, и хотя за это его больше уважали, но любили чуть меньше. — Не могу себе представить, чтобы ты чего-то испугался. Что бы ни случилось, ты будешь разговаривать как ни в чем не бывало. К полудню черный «шевроле» прибыл в Эмпорию, штат Канзас, — большой, почти крупный город, где водитель и пассажир могли без опаски сделать кое-какие покупки. Они оставили машину на боковой улочке и некоторое время блуждали по городу, пока не нашли подходящий по количеству посетителей и ассортименту товаров магазин. Первым делом они приобрели пару резиновых перчаток — Перри в отличие от Дика не позаботился прихватить свои старые перчатки. Потом они подошли к прилавку, где был выставлен женский трикотаж. После некоторых раздумий Перри сказал: — Я — за. Но Дик был против: — А глаз-то мой? Они все слишком прозрачные, ничего не скроют. — Мисс, — обратился Перри к продавщице. — У вас есть черные чулки? — Получив отрицательный ответ, он предложил Дику найти другой магазин. — Черные не подведут. Но Дик был другого мнения: чулки любого цвета — это только лишний хлам, пустая трата денег («Я уже и так достаточно вбухал в это предприятие»). В конце концов, никто из тех, кто там будет, не останется в живых и не сможет дать показания. — Никаких свидетелей, — напомнил он Перри, как тому показалось, в миллионный раз. Перри бесило, что Дик произносит эти два слова так, словно они решают все проблемы; глупо пренебрегать возможностью, что может оказаться свидетель, которого они не заметят. — Мало ли как дело обернется, бывает всякое, — сказал он. Но Дик, улыбнувшись самодовольной мальчишеской улыбкой, ответил: — Не гони волну. Осечки быть не может. Не может. Потому что план принадлежал Дику и от первого шажка до финального безмолвия был тщательно продуман. Еще их интересовала веревка. Перри просмотрел образцы, попробовал на прочность. Некогда он служил в торговом флоте и поэтому здорово разбирался в веревках и узлах. Он выбрал белый нейлоновый шнур, прочный как проволока и ненамного толще. Оставалось решить, сколько ярдов потребуется. Этот вопрос привел Дика в раздражение, поскольку все зависело от обстоятельств, и, несмотря на предполагаемое совершенство всего проекта, он затруднялся заранее дать ответ. Наконец он сказал: — Черт, да откуда мне знать? — Только тебе-то и знать. Дик прикинул: — Значит, так. Он. Она. Сопляк и девчонка. Может, еще две. Но сегодня суббота — у них могут быть гости. Будем рассчитывать человек на восемь или даже двенадцать. Одно могу сказать точно: их всех надо будет пустить в расход. — Что-то многовато. Для того чтобы говорить точно. — Я же тебе обещал, дружочек, — мозги будут по всем их… ихним стенам. Перри пожал плечами: — Тогда лучше взять целый моток. В мотке была сотня ярдов — более чем достаточно для двенадцати человек. Кеньон смастерил сундук своими руками: сундук для приданого из красного дерева и кедра, предназначавшийся Беверли в качестве свадебного подарка. Сейчас, сидя в так называемой «берлоге» в подвале, Кеньон покрывал свой подарок последним слоем лака. Обстановка «берлоги» — комнаты с цементным полом во всю длину дома — почти полностью складывалась из плодов его столярных подвигов (полки, столы, табуреты, стол для пинг-понга) и рукоделий Нэнси (ситцевый чехол, преобразивший старую кушетку, занавески, подушки, на которых было вышито: «Хорошо тебе?» и «Не обязательно быть чокнутым, чтобы здесь жить, но это способствует»). Кеньон и Нэнси сообща пытались при помощи пульверизатора придать «берлоге» менее угрюмый вид, и оба не догадывались, что потерпели неудачу. На самом деле они считали, что их «берлога» настоящий шедевр и дар судьбы: Нэнси — потому, что здесь она могла развлекать свою «ораву», не беспокоя мать, а Кеньон — потому, что здесь он мог побыть в одиночестве, спокойно стучать, пилить и возиться со своими «изобретениями», последним из которых была электрическая скороварка. К «берлоге» примыкала котельная, где стоял стол, заваленный инструментами, среди которых лежали неоконченные работы Кеньона — разобранный усилитель и старенькая сломанная «Виктрола», которую он собирался починить. Внешне Кеньон не был похож ни на кого из родителей; волосы у него были цвета пеньки, стрижены ежиком, он был шести футов росту, долговязый, однако достаточно сильный для того, чтобы две мили протащить на себе двух взрослых овец, когда случилась снежная буря, — крепкий, выносливый, но, как и все долговязые мальчишки, немного нескладный. Этот недостаток, усугублявшийся необходимостью постоянно носить очки, не позволял ему участвовать в командных видах спорта (баскетбол, бейсбол), которые служили основными развлечениями его ровесников. У него был всего один близкий друг — Боб Джонс, сын Тэйлора Джонса, владельца ранчо в миле к западу от дома Клаттеров. В канзасской глубинке мальчики начинают водить машину очень рано; Кеньону было одиннадцать, когда отец разрешил ему на деньги, которые он сам заработал, выращивая овец, купить старый грузовик с небольшим объемом двигателя — «Фургон койота», как они с Бобом его окрестили. Неподалеку от фермы Клаттеров лежит таинственная равнина, известная как Песчаные холмы; она похожа на пляж без океана, и по ночам среди дюн шныряют койоты, собираясь в стаи, чтобы вместе повыть. Лунными ночами мальчики любили нагрянуть туда и, обратив койотов в бегство, устроить с ними состязание в скорости; правда, выиграть его им редко удавалось, поскольку самый хилый койот может развить скорость до пятидесяти миль в час, а фургон был способен от силы на тридцать пять, но это была азартная и красивая забава: скользящий по песку фургон, силуэты убегающих койотов в лучах лунного света — как говорил Боб, от этого и впрямь сердце бьется быстрее. Такими же пьянящими, только более выгодными были облавы на кроликов, которые друзья иногда устраивали: Кеньон хорошо стрелял, а Боб и того лучше, и они вдвоем иногда привозили с полсотни кроликов на «кроличий завод» в Гарден-Сити, который платил десять центов за каждого зверька и продавал быстрозамороженные тушки на зверофермы, где их скармливали норкам. Но больше всего Кеньону с Бобом нравились охотничьи вылазки с ночевкой на берегу реки: блуждать, кутаться в одеяла, слушать шум крыльев на заре, красться на цыпочках на звук, а потом — самое приятное: шагать домой с десятком покачивающихся на поясе уток. Но в последнее время между Кеньоном и его другом уже не было прежней близости. Они не ссорились, никакой явной размолвки не произошло, ничего не случилось за исключением того, что шестнадцатилетний Боб начал «ходить с девочкой», а это означало, что Кеньон, который был на год моложе и до сих пор не вышел из холостяцкого отрочества, больше не мог рассчитывать на его общество. Боб говорил ему: «Доживешь до моего возраста, сам поймешь. Я тоже когда-то считал как ты: подумаешь — женщины. Но потом как-нибудь заговоришь с женщиной, и окажется, что это довольно здорово. Вот увидишь». Кеньон в этом сильно сомневался; он не мог себе представить, что когда-нибудь у него возникнет желание потратить час на какую-то девчонку, когда можно употребить его на ружья, лошадей, инструменты, машины или, на худой конец, книги. Когда Боб пропадал, он предпочитал уединяться, так как характером пошел скорее в мать, чем в отца, был мальчиком чувствительным и застенчивым. Сверстники считали его «нелюдимым», но прощали это ему, говоря: «А, Кеньон. Он просто живет в своем собственном мире». Оставив лак сохнуть, он приступил к другому делу — тому, которое ожидало его снаружи. Он хотел привести в порядок цветник матери — бережно хранимый уголок взбалмошной зелени под окнами ее спальни. Там Кеньон обнаружил одного из работников, мужа домработницы, Пола Хелма, который рыхлил землю лопатой. — Видал ту машину? — спросил мистер Хелм. Да, Кеньон видел на дорожке автомобиль — серый «бьюик» — у самого входа в кабинет отца. — Может, знаешь, кто это? — Нет, но, наверное, мистер Джонсон. Папа говорил, что он должен приехать. Мистер Хелм (покойный мистер Хелм; он скончался от удара в марте следующего года) был мрачным мужчиной лет шестидесяти; но за его угрюмостью скрывалось неуемное любопытство и бдительность; он любил быть в курсе событий. — Который Джонсон? — Страховщик. Мистер Хелм хрюкнул. — Твой старик, наверное, заготовил для него целую кучу бумажек. Эта машина здесь часа три уже стоит. Воздух пронзила дрожь вечерней прохлады, и хотя небо было еще ярко-синим, от высоких хризантем уже протянулись длинные тени; в зарослях цветов резвился кот Нэнси, ловя лапами бечевку, которой Кеньон и Пол подвязывали стебли. Внезапно и сама Нэнси прискакала на Крошке — они возвращались после субботнего купания в реке. Их сопровождал Тэдди, и все трое — лошадь, девушка и пес — были покрыты сверкающими брызгами. — Смотри, простудишься, — сказал мистер Хелм. Нэнси засмеялась; она никогда не болела, ни разу. Соскользнув с Крошки, она растянулась на траве и, схватив кота, поднесла его к лицу и чмокнула в нос и усы. Кеньон брезгливо поморщился. — Целовать животное в губы. — Ты же целовал Скитера, — напомнила она ему. — Скитер был конь. — Красивый рыжий конь, которого он взял еще жеребенком. Как этот Скитер умел брать барьеры! «Ты слишком гоняешь Скитера, — предостерегал Кеньона отец. — В один прекрасный день ты его загонишь до смерти». Так оно и случилось: однажды, когда Скитер несся по дороге с хозяином на спине, сердце его не выдержало, он споткнулся и рухнул замертво. Даже теперь, спустя год, Кеньон все еще его оплакивал, несмотря на то, что отец пожалел его и обещал будущей весной позволить ему выбрать нового жеребенка. — Кеньон? — позвала Нэнси. — Как думаешь, Трейси уже начнет говорить? Ко Дню благодарения? — Трейси, которому не исполнилось еще и года, был ее племянником, сыном Эвианы, с которой Нэнси чувствовала особенную близость. (Кеньон больше любил Беверли.) — Я бы просто лопнула от радости, если б услышала, как он говорит «тетя Нэнси». Или «дядя Кеньон». А разве тебе не было бы приятно это услышать? Ну скажи, тебе нравится быть дядей? Кеньон? Боже мой, почему ты не отвечаешь, когда с тобой разговаривают? — Потому что ты глупая, — сказал он и кинул ей головку цветка, подувядшего георгина, которую она тут же воткнула в волосы. Мистер Хелм поднял лопату. Каркали вороны, близился закат, а идти назад было не близко; аллея китайских вязов превратилась в туннель из темной зелени, и его дом был в конце этого туннеля, в полумиле отсюда. — Вечереет, — сказал он и тронулся в путь. Но один раз все-таки оглянулся. «И это, — как говорит он, давая показания на следующий день, — был последний раз, когда я их видел. Нэнси вела старую Крошку в загон. Я же говорю — ничего необычного». Черный «шевроле» снова сделал остановку, на сей раз перед католической больницей в пригороде Эмпории. После продолжительной обработки («Так, знаешь, нельзя. Тебя послушать, так на всем свете один Дик знает, как и что надо делать») Дик сдался. Перри остался ждать в автомобиле, а он вошел в больницу, чтобы попытаться купить у монахинь пару черных чулок. Этот довольно-таки нестандартный способ их приобретения возник в светлой голове Перри; он был на сто процентов уверен, что уж у монахинь-то всегда есть запас этого добра. Правда, у идеи был свой недостаток: монашки и все, что с ними связано, сулят неудачу, а Перри очень трепетно относился к своим суевериям. (В числе прочих были число 15, рыжие волосы, белые цветы, священники, если они переходят тебе дорогу, и змеи, если их увидеть во сне.) Но ничего не поделаешь. Суеверный человек, как правило, серьезно верит в судьбу; в случае с Перри было именно это. Он оказался здесь не потому, что ему этого захотелось: так уж распорядилась судьба, и он мог бы это доказать — хоть и не собирался, по крайней мере при Дике, ибо тогда ему пришлось бы признать, что истинный повод его возвращения в штат Канзас, причина, по которой он решился нарушить одно из условий своего освобождения, не имели никакого отношения к «фарту» Дика или к его письму. Истина была в том, что несколько недель назад он узнал, что в четверг, 12 ноября, из канзасской исправительной колонии в Лансинге должен выйти еще один из его бывших сокамерников, и Перри «больше всего на свете» желал воссоединения с этим человеком, своим «настоящим и единственным другом», «непревзойденным» Вилли-Сорокой. Весь первый год своего трехлетнего срока в тюрьме Перри наблюдал за Вилли-Сорокой с интересом, но и с опаской: если он хотел прослыть крутым малым, сближаться с Вилли-Сорокой было неблагоразумно. Вилли-Сорока, помощник капеллана, был стройный, рано поседевший ирландец с грустными серыми глазами. Его тенор был гордостью тюремного хора. Даже Перри, который презирал всякие проявления благочестия, становился «печален», когда Вилли-Сорока пел «Отче наш»; торжественные слова молитвы, спетые столь проникновенно, тронули его душу и заставили несколько усомниться в обоснованности своего презрения. В нем проснулось религиозное любопытство, и в конце концов, подталкиваемый им, Перри сблизился с Вилли-Сорокой; помощник капеллана сразу откликнулся на его порыв и подумал, что прозрел в этом «качке» с переломанными ногами, туманным взором и сухим, прокуренным голосом «поэта, нечто редкое и не окончательно загубленное». Им овладела тщеславная мысль «вернуть этого мальчика Богу». И его надежды на успех возросли в тот день, когда Перри принес ему свой рисунок, сделанный пастелью, — большое и с технической точки зрения ничуть не наивное изображение Иисуса. Протестантский капеллан Лансинга преподобный Джеймс Пост столь высоко оценил этот рисунок, что повесил его у себя в кабинете, где он и висит до сих пор: смазливый Спаситель с полными губами и печальными глазами Вилли-Сороки. Портрет явился кульминацией не особенно серьезных духовных исканий Перри и, что примечательно, их завершением; сам художник осудил своего Иисуса как «лицемерную мазню» и попытку «одурачить и предать» Вилли-Сороку, поскольку веры в нем не прибавилось ни на йоту. Но обязан ли он признаться в этом, рискуя лишиться единственного в своей жизни друга, который «по-настоящему» его понимает? (Руди, Джо, Джесси — странники, скитающиеся по дорогам, где редко называют фамилии, — были всего лишь его «корешами», и никто из них не мог сравниться с Вилли-Сорокой, который, по мнению Перри, отличался «интеллектом выше среднего» и обладал «проницательностью опытного психолога». Как могло случиться, что такой одаренный человек загремел в Лансинг? — вот что поражало Перри. Ответ, который он знал, но отклонял как «уход от более глубокой, человеческой стороны вопроса», для умов попроще не являлся загадкой: тридцативосьмилетний помощник капеллана был вором, мелким жуликом и за двадцать лет успел отсидеть в пяти разных штатах.) Наконец Перри решил высказаться: как ему ни жаль, но это не для него — небеса, ад, святые, божественное милосердие и все такое, — и если Вилли дружит с ним только в надежде, что Перри в один прекрасный день присоединится к нему у подножия креста Господня, то он обманывается, и вся их дружба — такая же фальшь и подделка, как это изображение Иисуса. Как обычно, Вилли-Сорока все понял; расстроенный, но не отчаявшийся, он упорно продолжал обхаживать душу Перри вплоть до того дня, когда ее обладателя выпустили, и накануне написал ему прощальное письмо, в последнем абзаце которого говорилось: «Ты — чрезвычайно страстный человек, голодный человек, не вполне представляющий себе, что возбуждает твой аппетит, глубоко разочарованный человек, стремящийся спроецировать свою личность на экран непоколебимого конформизма. Ты существуешь в промежуточном мире, застывшем между двумя этажами, из которых один — самовыражение, а другой — саморазрушение. Ты силен, но у твоей силы есть порок, и если ты не научишься с ним справляться, этот порок станет сильнее твоей силы и нанесет тебе поражение. Что за порок? Бурная эмоциональная реакция, совершенно непропорциональная поводу. Откуда? Откуда этот неразумный гнев при виде тех, кто счастлив или доволен жизнью, откуда это растущее презрение к людям и желание причинить им боль? Ладно, ты считаешь их дураками, ты презираешь их мораль, их счастье — источник твоего разочарования и негодования. Но ведь это страшные враги, которых ты носишь в самом себе, — временами они смертоносны как пули. Только пуля милосердно убивает свою жертву, эти же бактерии, если дать им повзрослеть, не убивают человека, но ведут в своем кильватере плавучую тюрьму для истерзанного и искалеченного существа: в его существовании еще есть огонь, но он едва теплится, поддерживаемый лишь голубыми язычками презрения и ненависти. Такой человек способен накапливать, но его накопления не будут успешными, ибо он сам себе враг и сам себе не дает насладиться своими достижениями». Перри, польщенный тем, что стал объектом такой проповеди, дал прочесть ее Дику, и Дик, который недолюбливал Вилли-Сороку, назвал письмо «еще одной билли-грэмовской ахинеей», и добавил: «Голубые язычки! Сам он голубой». Конечно же, Перри ожидал такой реакции и втайне был ей рад, поскольку его дружба с Диком, завязавшаяся лишь в последние месяцы перед освобождением, служила противовесом для его бурного восхищения помощником капеллана. Возможно, Дик «пустышка» или даже, как заявил Вилли-Сорока, «порочный бахвал» — все равно, с Диком весело, он проницателен, он реалист, он «сечет фишку», и в голове у него нет облаков, а в волосах — соломы. Кроме того, в отличие от Вилли-Сороки, он не критиковал экзотические фантазии Перри; он с удовольствием слушал, загорался и разделял с ним грезы о «гарантированных сокровищах», скрытых у берегов Мексики и в джунглях Бразилии. После освобождения Перри протекли четыре месяца, месяцы громыхания в стодолларовом «форде», сменившем пятерых владельцев, переездов из Рено в Лас-Вегас, из Беллингема, штат Вашингтон, в Бул, штат Айдахо, и как раз в Буле, где он временно устроился водителем грузовика, его нашло письмо Дика: «Друг П., я вышел в августе. После твоего отъезда я познакомился кое с кем, кого ты не знаешь, но он мне кое о чем рассказал. Мы с тобой это можем сделать красиво. Верняк, счастливый фарт…» До этого Перри и в голову не приходило, что он когда-нибудь снова увидит Дика. Или Вилли-Сороку. Но они оба занимали его мысли, а Вилли, который в его памяти вырос до десятифутового седовласого мудреца, особенно часто посещал закоулки его сознания. «Ты стремишься к отрицанию, — сообщил ему однажды в какой-то из лекций Вилли-Сорока. — Тебе ни до кого нет дела, ты хочешь существовать без ответственности, без веры, без друзей и тепла». В уединении и неустроенности своих блужданий Перри много раз пересматривал этот приговор и в итоге решил, что он несправедлив. Ему есть дело до других — но кому и когда было дело до него? Отцу? Да, в известной степени. Девчонке-другой, но это — «длинная история». А больше никому, кроме самого Вилли-Сороки. И только Вилли-Сорока признал его ценность, его потенциальные возможности, подтвердил, что он не просто перегруженный мускулами недомерок-полукровка, и увидел его, несмотря на все морализаторство, таким, каким Перри сам себя представлял — «исключительным», «редким», «артистичным». В Вилли-Сороке его тщеславие обрело поддержку, его чувствительность — броню, а после четырехмесячной тоски по пьедесталу высокой оценки эта оценка стала соблазнительнее любой мечты о золотом кладе. И поэтому, когда Перри получил приглашение Дика и сообразил, что дата более или менее совпадает со временем выхода на волю Вилли-Сороки, он понял, что ему делать. Он поехал в Лас-Вегас, продал свою таратайку, упаковал коллекцию карт, старых писем, рукописей и книг и купил билет на междугородный автобус. Исход поездки был в руках судьбы: «если с Вилли-Сорокой не выйдет», тогда можно «рассмотреть предложение Дика». Но, как оказалось, судьба не оставила ему выбора: когда вечером 12 ноября автобус прибыл в Канзас-Сити, Вилли-Сорока, которого Перри не мог предупредить о своем приезде, уже уехал из города — уехал фактически всего за пять часов до этого с той же остановки, на которую прибыл Перри. Все это Перри узнал, позвонив преподобному мистеру Посту, который еще больше его обескуражил, отказавшись указать, куда именно отбыл его бывший помощник. «Он направился на восток, — сказал капеллан. — Туда, где есть перспективы. Достойная работа, дом и хорошие люди, которые рады будут ему помочь». И Перри, повесив трубку, почувствовал, что у него «в глазах темнеет от злости и разочарования». Но чего, спросил он себя, когда мучения утихли, чего он на самом деле ждал от встречи с Вилли-Сорокой? Свобода их разделила: в качестве свободных людей они не имели ничего общего, были противоположностями, которым никогда не удастся объединиться в «команду» — уж во всяком случае не в такую, которая могла бы осуществить их с Диком авантюрную затею нырнуть с аквалангом в южных водах за пределами Соединенных Штатов. И все же, если бы он не разминулся с Вилли-Сорокой, если бы они провели вместе хотя бы даже час, тогда — Перри был убежден, да просто «знал», что тогда он не маялся бы сейчас возле больницы, дожидаясь, когда появится Дик с парой черных чулок. Дик вернулся с пустыми руками. — Не вышло, — объявил он нарочито небрежным тоном, который немедленно вызвал у Перри подозрения. — Не вышло? Да ты хотя бы спросил? — А как же. — Я тебе не верю. Наверняка ты вошел туда, покрутился пару минут и вышел. — Ну что ж, дружок, тебе видней. — Дик завел машину. Некоторое время они ехали в молчании, потом Дик похлопал Перри по колену. — Эй, да очнись ты, — сказал он. — Это была хреновая мысль. Что бы они, черт возьми, подумали? Вваливаюсь туда, будто это какая-то чертова лавочка… Перри сказал: — Может быть, это и к лучшему. Монашки приносят несчастье. Представитель Нью-Йоркской Страховой Компании в Гарден-Сити улыбнулся, увидев, как мистер Клаттер снимает колпачок со своего «паркера» и открывает чековую книжку. Ему вспомнилась местная шутка, и он сказал: — Знаешь, что о тебе говорят, Герб? Говорят: «С тех пор как стрижка стала стоить доллар с полтиной, Герб выписывает парикмахеру чек». — Это правильно, — ответил мистер Клаттер. Он был известен тем, что, словно особа королевской крови, никогда не имел при себе наличных. — Так уж я веду дело. Когда ребята из налоговой инспекции суют свой нос в твои дела, погашенные чеки — лучшие друзья. Заполнив, но еще не подписав чек, он откинулся на спинку кресла и, казалось, погрузился в раздумья. Агент, коренастый, лысоватый и довольно развязный мужчина по имени Боб Джонсон, надеялся, что его клиента не одолеют «сомнения последней минуты». Герб привык совершать сделки обстоятельно и неторопливо; Джонсон целый год уговаривал его подписать этот договор. Но нет — его клиента просто посетило состояние, которое Джонсон называл «торжественностью момента»: феномен, знакомый всем страховым агентам. Настроение человека, страхующего свою жизнь, мало чем отличается от настроения человека, подписывающего завещание; неминуемо возникают мысли о неизбежности смерти. — Да, да, — пробормотал мистер Клаттер, как будто говорил сам с собой. — Мне есть за что благодарить судьбу. В моей жизни было немало хорошего. — На ореховых панелях, украшающих стены его кабинета, поблескивали в застекленных рамках документы, отмечавшие важнейшие вехи в его карьере: диплом колледжа, карта фермы «Речная Долина», наградные грамоты с сельскохозяйственных выставок, красочное свидетельство за подписями Дуайта Д. Эйзенхауэра и Джона Фостера Даллеса, перечисляющее услуги, оказанные мистером Клаттером Федеральной фермерской кредитной комиссии. — Дети. С ними нам повезло. Не пристало мне об этом говорить, но я по-настоящему ими горжусь. Взять Кеньона. Видно, что он готовится стать инженером или ученым, но никто не скажет, что мой мальчик не прирожденный фермер. Бог даст, когда-нибудь он будет управлять «Речной Долиной». А тебе не доводилось встречаться с мужем Эвианы? Дон Джарчоу, ветеринар. Что за умница! И Вер тоже. Вер Инглиш — мальчик, с которым у моей Беверли хватило здравого смысла связать свою жизнь. Если со мной что-то случится, эти ребята не подкачают. Бонни… Ну, Бонни — особый случай. В одиночку она не потянет… Джонсон, бывалый слушатель подобного рода излияний, понял, что пришло время вставить словечко. — Ну что ты, Герб, — сказал он. — Ты еще молодой совсем. Сорок восемь. Судя по твоему виду и медицинскому заключению, еще пару недель ты с нами пробудешь. Мистер Клаттер выпрямился и снова взялся за ручку. — Сказать по правде, чувствую я себя довольно неплохо. И довольно оптимистично смотрю в будущее. У меня появилась идея, как всего за несколько лет можно не сходя с места сделать приличные деньги. — Упомянув о будущем улучшении своего финансового положения, он подписал чек и пододвинул его Джонсону. Было десять минут седьмого, и агенту уже не терпелось уйти: жена ждала его к ужину. — Приятно иметь с тобой дело, Герб. — Взаимно, приятель. Они обменялись рукопожатием. Потом, с чувством заслуженной победы, Джонсон взял чек Клаттера и заботливо уложил его в свой бумажник. Это был первый взнос за полис на сорок тысяч долларов; в случае, если смерть владельца произойдет не от естественных причин, эта сумма будет выплачена компанией в двойном размере. Он идет со мной, и Он говорит, Что я предназначен ему, И радость, которую Он дарит, Ведома мне одному… Как всегда, собственное пение под гитару привело Перри в блаженное состояние духа. Он знал наизусть чуть ли не две сотни церковных гимнов и баллад — репертуар его простирался от «Старого креста» до Коула Портера — и, кроме гитары, умел играть на губной гармонике, аккордеоне, банджо и ксилофоне. В одной из любимых фантазий Перри на тему театра его сценическое имя было Пери О'Парсон, а на афишах он значился как «человек-оркестр». — Как насчет коктейля? — спросил Дик. Перри в принципе было все равно, что пить, поскольку пил он мало. Дик, однако, был разборчив и в барах обычно заказывал себе «Цветок апельсина». Из отделения для перчаток Перри извлек пинтовую бутыль, наполненную готовой к употреблению смесью апельсинового сока и водки. Они поочередно прикладывались к бутыли. Хотя сумерки уже сгустились, Дик ехал со скоростью шестьдесят миль в час и по-прежнему не включал фар; впрочем, дорога вела прямо, земля была плоской как озеро, и здесь редко попадались машины. Это было уже «там» — или почти рядом. — Господи Иисусе! — произнес Перри, всматриваясь в ландшафт, ровный и бескрайний под холодной, тягучей зеленью неба — пустынный и одинокий, если не считать редких мерцающих огоньков фермерских домиков. Перри ненавидел все это, как ненавидел равнины Техаса и пустыню Невады: горизонтальные и малонаселенные пространства всегда вызывали у него депрессию в сочетании с агорафобией. Милее всего его сердцу были морские порты — толпы людей, лязг и грохот, толчея судов, пропахшие сточными водами города вроде Иокогамы, где он провел целое лето во время войны с Кореей в качестве рядового американской армии. — Господи Иисусе — и мне еще велели держаться подальше от Канзаса! Чтобы я не смел ступить своими маленькими ножками на эту землю. Так, будто запрещали поганить само небо. Нет, ты только посмотри! Насладись великолепием. Дик передал ему наполовину пустую бутылку. — Остальное спрячь, — сказал он. — Может, потом пригодится. — Помнишь, Дик? Наш разговор насчет лодки? Я тут подумал — лодку мы можем и в Мексике купить. Какую-нибудь дешевую, но крепкую. И можно было бы отправиться в Японию. Переплыть Тихий океан. Это уже делали — тысячам людей это удалось. Я тебе серьезно говорю, Дик, — тебе в Японии точно понравится. Чудные, благородные люди — у них манеры тонкие и изящные, как цветы. И участливые — общаются с тобой не ради твоих бабок. А женщины! Да ты никогда настоящей женщины и не видел… — Ну как не видел, — возразил Дик, утверждавший, что до сих пор влюблен в свою русоволосую первую жену, хоть она и вышла замуж во второй раз. — А какие там бани… Одна, я помню, называлась«Озеро снов». Ляжешь там, растянешься, и сногсшибательно красивые девушки моют и трут тебя всего с головы до пят. — Ты рассказывал, — сухо отозвался Дик. — Ну и что? Я уже и повторить не могу? — Позже. Давай поговорим об этом позже. Черт, мне, брат, есть о чем подумать и без того. Дик включил радио; Перри выключил. Не обращая внимания на возмущение Дика, он опять забренчал на гитаре и запел: Я пришел в тот сад, когда на цветах Еще не обсохла роса. И слова, что звенели в моих ушах, Сын Божий пел в небесах… Над горизонтом показалась полная луна. В следующий понедельник, давая показания перед тем, как пройти испытание на детекторе лжи, юный Бобби Рапп так описал свое последнее посещение дома Клаттеров: — Было полнолуние, и я подумал, что, если Нэнси согласится, можно съездить на озеро Мак-Киней. Или в Гарден-Сити, посмотреть кино. Но когда я позвонил — наверное, в начале восьмого, — она сказала, что ей надо спросить разрешения у отца. Он не разрешил, потому что накануне ночью мы поздно вернулись. Зато предложил мне зайти к ним посмотреть телевизор. Я часто просиживал вечера у Клаттеров перед телевизором. Видите ли, Нэнси — единственная девочка, с которой я встречался. Я знал ее всю жизнь; мы с ней вместе ходили в школу с первого класса. Всегда, сколько я ее помню, она была красавицей — и личностью, даже когда была совсем маленькой. Я хочу сказать, что она умела пробуждать в людях хорошее. Первый раз я пригласил ее на свидание, когда мы учились в восьмом классе. Почти каждый мальчишка в нашем классе мечтал, что она именно с ним пойдет на танцы по случаю окончания учебного года, и я очень удивился — и возгордился, — когда она сказала, что пойдет со мной. Нам обоим было по двенадцать. Папа дал мне свою машину, и я привез Нэнси на танцы. Чем больше я с ней виделся, тем больше она мне нравилась; и вся их семья тоже — другой такой семьи больше не было, во всяком случае здесь я даже никого похожего не знаю. Мистер Клаттер, может, был довольно строг в отношении некоторых вещей — религии там и еще всякого, — но он никогда не пытался заставить людей считать, будто он один прав, а все остальные не правы. Мы живем в трех милях к западу от Клаттеров. Сколько раз я ходил туда и обратно — не сосчитать, но я каждое лето работаю и в прошлом году накопил достаточно денег, чтобы купить себе свою машину, «пятьдесят пятый» «форд». На нем я и приехал; это было около семи. Я никого не видел ни на дороге, ни на аллее, которая ведет к дому, вообще нигде поблизости. Только старину Тэдди. Он меня облаял. Свет горел в окнах нижнего этажа — в гостиной и в кабинете мистера Клаттера. На втором этаже света не было, и я решил, что миссис Клаттер уже спит — если она дома. Никогда нельзя было сказать, дома она или нет, и я никогда не спрашивал. Но через некоторое время выяснилось, что я не ошибся, потому что, когда позже в тот вечер Кеньон хотел потрубить в рожок — он играл на рожке-баритоне в школьном оркестре, — то Нэнси ему запретила, сказав, что он разбудит миссис Клаттер. Как бы там ни было, когда я приехал, они уже поужинали, Нэнси убрала со стола, сгрузила тарелки в посудомоечную машину, и они втроем — она с братом и мистер Клаттер — сидели в гостиной. Так вот, значит, мы все сидели, как в любой другой вечер, — Нэнси и я на кушетке, а мистер Клаттер в своем кресле-качалке. Он не столько телевизор смотрел, сколько читал книжку — «Мальчик-бродяга», одна из книг Кеньона. Один раз он вышел на кухню и вернулся с двумя яблоками; одно предложил мне, но я отказался, так что он съел оба. У него были очень белые зубы; он говорил, что это от яблок. Нэнси — на Нэнси были носки и мягкие тапочки, голубые джинсы и, кажется, зеленый свитер; на руке — золотые часики и именной браслет, который я подарил ей в январе на шестнадцатилетие — с одной стороны ее имя, с другой мое, — и еще у нее было колечко, скромная серебряная вещица, она его купила позапрошлым летом в Колорадо, когда они с Кидвеллами ездили отдыхать. Это было не мое — не наше — кольцо. Видите ли, пару недель назад она на меня обиделась и сказала, что некоторое время не будет носить наше кольцо. Когда твоя девушка так делает, это значит, что ты на испытательном сроке. Я хочу сказать, что, конечно же, нам случалось ссориться — а у кого без этого обходится? А случилось то, что я поехал на свадьбу своего друга и там на банкете выпил пива, одну бутылку пива, и Нэнси об этом узнала. Какой-то сплетник сказал ей, что я упился в дым. Ну, что было! Она стала как каменная, неделю со мной не разговаривала. Но потом отношения у нас наладились, и мне показалось, что она уже готова снова надеть кольцо. Так вот. Первое кино называлось «Человек бросает вызов». По одиннадцатому каналу. Про каких-то парней в Арктике. Потом мы смотрели вестерн, а после него — шпионский фильм «Пять пальцев». В половине десятого начался «Майк Хаммер». Потом новости. Но Кеньону ничего не нравилось, в основном из-за того, что мы не давали ему выбирать программы. Он все критиковал, а Нэнси то и дело его затыкала. Они всегда препирались, но на самом деле они были очень дружны — гораздо больше, чем обычно брат и сестра. Мне кажется, это потому, что они частенько оставались вдвоем, когда миссис Клаттер уезжала, а мистер Клаттер был где-нибудь в Вашингтоне. Я знаю, что Нэнси очень любила Кеньона, но сомневаюсь, чтобы даже она, не говоря уже о других, хорошо его понимала. Он, казалось, всегда был где-то далеко. Никогда нельзя было догадаться, о чем он думает, или даже смотрит он на тебя или нет — из-за того, что он слегка косил. Кое-кто считал его гением, и может, так оно и было. Точно знаю, что он много читал. Но, как я уже сказал, ему не сиделось; телевизор он смотреть не хотел, а хотел трубить в рожок, и когда Нэнси ему не разрешила, помнится, мистер Клаттер предложил ему спуститься в подвал, в комнату для отдыха, где его никто не услышит. Но его и это не устраивало. Один раз зазвонил телефон. Или два? Черт возьми, не могу припомнить. Помню только, что когда один раз он зазвонил, мистер Клаттер снял трубку у себя в кабинете. Дверь была открыта — та раздвижная дверь, которая ведет из гостиной в кабинет, — и я услышал, как он говорил «Ван», поэтому догадался, что он разговаривает со своим партнером мистером Ван Влитом, и еще я слышал, как он сказал, что у него болела голова, но теперь боль уже почти прошла. И сказал, что они с мистером Ван Влитом увидятся в понедельник. Когда он снова вошел в комнату — да, «Майк Хаммер» как раз закончился. Потом был пятиминутный выпуск новостей. После него — прогноз погоды. Мистер Клаттер всегда оживлялся, когда передавали погоду. На самом деле он всегда только прогноза и ждал. Как я смотрю только новости спорта — они как раз были после погоды. Когда кончился спорт, было уже пол-одиннадцатого, и мне пора было уходить. Нэнси проводила меня до машины. Мы немного поболтали и договорились вечером в воскресенье съездить в кино — на картину, которую все девчонки давно ждали, «Голубая джинса». Потом она убежала в дом, а я уехал. Было светло словно днем — так ярко светила луна, — и холодно, и немного ветрено; мимо то и дело проносились шары перекати-поля. Но больше я ничего не видел. Только теперь, задним числом, я понимаю, что там, наверное, кто-то прятался. Может быть, за деревьями. Кто-то только и ждал, когда я уеду. В Грейт-Бенде путешественники остановились пообедать. Перри, у которого оставались последние пятнадцать долларов, собирался ограничиться безалкогольным пивом с бутербродами, но Дик сказал, что им необходимо хорошенько заправиться, и пусть Перри не смотрит на цены, он сам заплатит. Они заказали два бифштекса средней прожаренности, печеную картошку, чипсы, жареный лук, тушеные бобы, макароны и мамалыгу, салат, рулетики с корицей, яблочный пирог, мороженое и кофе. Для полного счастья они зашли в аптеку и выбрали по сигаре; в той же аптеке они купили две катушки широкого пластыря. Когда черный «шевроле» вернулся на шоссе и покатил по равнине, углубляясь все дальше в зону более холодного и сухого климата, Перри закрыл глаза и задремал, ошеломленный обильным обедом; пробудившись, он услышал голос диктора, читающего одиннадцатичасовые новости. Перри опустил окно и омыл лицо струей студеного воздуха. Дик сказал, что они уже в округе Финней. — Десять миль уже катим, — сказал он. Автомобиль шел очень быстро. В свете фар мелькали надписи: «Белые медведи, спешите видеть!», «Моторы Бертиса», «Самый большой в мире БЕСПЛАТНЫЙ плавательный бассейн», «Мотель „Хлебный край"» и, наконец, незадолго перед тем, как пошли уличные фонари, «Здорово, путник! Добро пожаловать в Гарден-Сити. Здесь тебе рады». Они обогнули северную окраину города. На улице в этот почти полночный час не было ни души, и кроме нескольких отчаянно сверкающих станций техобслуживания все было закрыто. Дик завернул в одну из них — «Филипс-66». Из дверей вышел парнишка и спросил: — Залить? Дик кивнул, а Перри вылез из машины, зашел внутрь и заперся в туалете. У него опять, как это часто случалось, болели ноги; болели так, словно та авария произошла пять минут назад. Перри вытряс из пузырька три таблетки аспирина, медленно разжевал (потому что любил его вкус) и запил водой из-под крана. Потом уселся на унитаз, вытянул ноги и начал растирать колени. Дик сказал, что они уже почти на месте — «всего в семи милях». Перри расстегнул карман ветровки и достал бумажный пакет; в пакете лежали новенькие резиновые перчатки. Они были липкие и тонкие, и когда он начал их натягивать, одна порвалась — ничего серьезного, просто лопнула между пальцами, но ему почудилось в этом дурное предзнаменование. Ручка двери повернулась и лязгнула. Дик снаружи спросил: — Хочешь конфетку? Тут есть автомат. — Нет. — Ты в норме? — Все прекрасно. — Не просиди до утра. Дик опустил в автомат десять центов, дернул за рычаг и получил пакетик драже; набив ими рот, он побрел назад к машине и, встав в небрежной позе, стал смотреть, как молодой дежурный старается стереть с ветрового стекла канзасскую пыль и разбившихся насекомых. Парнишка — его звали Джеймс Спор — чувствовал себя неловко. Взгляд и угрюмое лицо Дика, а также странно продолжительное пребывание Перри в уборной его встревожили. (На следующий день он сообщил своему хозяину: «У нас тут вчера побывали два каких-то крутых клиента», но не подумал, тогда или даже долгое время спустя, связать их визит с трагедией в Холкомбе.) Дик сказал: — Как-то у вас тут скучно. — Да уж, — отозвался Джеймс Спор. — За два часа вы здесь первые остановились. Откуда едете? — Из Канзас-Сити. — А сюда поохотиться? — Просто проездом. Вообще-то нам в Аризону. Нас там работа ждет. Строителями. Не знаешь, сколько отсюда до Тукумкари, Нью-Мексико? — Не буду врать, не знаю. С вас три доллара шесть центов. — Он взял у Дика деньги, отсчитал сдачу и сказал: — Вы извините меня, сэр? У меня еще есть работа. Устанавливаю бампер на грузовике. Дик ждал; он дожевал конфеты, нетерпеливо запустил двигатель, посигналил. Неужели он ошибся в характере Перри? Неужто Перри все-таки испытал внезапный приступ «гона волны»? Год назад, когда они впервые встретились, он подумал, что Перри «хороший парень», только немного «зациклен на себе», «сентиментален» и слишком любит «помечтать». Перри был ему по душе, но Дик не считал, что с ним стоит возиться, до тех пор пока тот не рассказал, как просто ради «черт его знает чего» убил цветного в Лас-Вегасе — забил до смерти велосипедной цепью. Этот анекдот возвысил Малыша Перри в глазах Дика; он, так же как Вилли-Сорока, хотя и по другим причинам, постепенно пришел к выводу, что Перри обладает необычными и ценными качествами. В Лансинге сидело несколько убийц — во всяком случае, они хвастали, что совершили или готовы совершить убийство; но Дик все больше убеждался, что Перри — тот самый редкий тип «прирожденного убийцы»: человек абсолютно нормальный, но лишенный совести и способный, по поводу или без повода, совершенно хладнокровно нанести смертельный удар. Дик решил, что под его чутким руководством такой дар может быть с успехом использован. Придя к этому выводу, он стал ухаживать за Перри, льстить ему — притворяться, например, что он верит во всякую подводную чушь и разделяет его тоску по островам и морским портам, которые вовсе не привлекали Дика, мечтавшего о «размеренной жизни», собственном бизнесе, доме, скаковой лошади, новом автомобиле и «белокурых цыпочках». Однако Перри не должен был об этом догадываться — во всяком случае до тех пор, пока он, со своим даром, не поможет Дику удовлетворить его амбиции. Но что если Дик просчитался, обманулся в своих ожиданиях? Если так — если в конце концов окажется, что Перри всего лишь «обычный новичок», — тогда игра окончена, месяцы подготовки потрачены зря, и ничего не остается, как только развернуться и уехать. Этого нельзя допустить; Дик вернулся на станцию. Дверь в туалет все еще была заперта. Он постучал: — Черт возьми, Перри! — Сейчас. — Что случилось? Ты заболел? Перри ухватился за край раковины и привел себя в вертикальное положение. Ноги у него дрожали; от боли в коленях он весь взмок, и ему пришлось вытереть лицо бумажным полотенцем. Он отпер дверь и сказал: — Ну ладно. Пора двигать. Спальня Нэнси была самой маленькой и самой выразительной комнатой во всем доме — типично девичья и такая же воздушная, как пачка балерины. Стены, потолок и вся обстановка, кроме бюро и письменного стола, были розового, голубого или белого цвета. Белая с розовым кровать, на которой лежали голубые подушки, была полностью отдана в распоряжение большого бело-розового плюшевого мишки — Бобби получил его в качестве приза за меткую стрельбу на окружной ярмарке. Над украшенным белой скатертью столом висела выкрашенная в розовый пробковая доска; к ней были приколоты засушенные цветы, останки какой-то древней бутоньерки, старые «валентинки», рецепты из газет и фотографии ее маленького племянника, а также Сьюзен Кидвелл и Бобби Раппа. Бобби был схвачен камерой за дюжиной разных занятий — раскачивал летучую мышь, вел мяч во время матча, ехал на тракторе, брел в плавках по мелководью озера Мак-Киней (глубже он зайти не отваживался, поскольку не умел плавать). И были фотографии, где они вдвоем — Нэнси и Бобби. Из них больше всего ей нравилась та, где они, пестрые от пятен солнца, просеянного сквозь листву, сидят среди остатков пикника и смотрят друг на друга, хотя и не улыбаясь, но с выражением радости и восторга. Снимки же лошадей и умерших, но не забытых котов — вроде «бедного Бубса», который недавно скончался при подозрительных обстоятельствах (она считала, что его отравили), были разложены на письменном столе. Нэнси неизменно ложилась позже всех; как она однажды сказала своей подруге и учительнице домоводства, миссис Полли Стрингер, полночные часы были для нее «временем эгоизма и самолюбования». Именно в это время она совершала свои обряды: умывалась, мазалась кремом, а по субботам еще мыла голову. В эту ночь, высушив и расчесав волосы, Нэнси повязала легкую косынку и разложила вещи, которые собиралась утром надеть в церковь: колготки, черные туфельки и красное бархатное платье — самое красивое, сшитое ею собственноручно. В этом платье ее опустят в могилу. Прежде чем помолиться на ночь, она всегда записывала в дневник события дня («Пришло лето. Надеюсь, уже насовсем. Зашла Сью, и мы на Крошке поехали к реке. Сью играла на флейте. Светлячки».) и внезапные озарения («Я люблю его, люблю».). Это был дневник на пять лет; за четыре года его существования Нэнси ни разу не забыла сделать запись, хотя из-за грандиозности одних событий (свадьба Эвианы, рождение племянника) и трагичности других (ее «первая НАСТОЯЩАЯ ссора с Бобби» — страница вся в разводах от слез) ей пришлось занять место у будущего. Каждому году соответствовал свой цвет чернил: 1956-й был зеленым, 1957-й — красным, ему на смену пришел фиолетовый, а нынешний, 1959-й, она решила удостоить синего. Одновременно она отрабатывала свой почерк, делая наклон то вправо, то влево, округляя или заостряя, стараясь писать размашисто или убористо — словно спрашивала: «Нэнси такая? Или такая? Или вот такая? Которая же из них я?» (Однажды миссис Риггс, учительница английского, вернула ей сочинение с таким замечанием: «Хорошо. Но почему написано тремя разными почерками?» На что Нэнси ответила: «Потому что я еще недостаточно взрослая, чтобы быть одной личностью и иметь один почерк».) Однако за последние несколько месяцев она подросла, и почерк стал единообразнее. «Приезжала Джолен К., я показала ей, как печь пирог с вишнями. Занималась с Рокси. Приходил Бобби, смотрели телик. В одиннадцать он ушел». — Это здесь, это здесь, где-то рядом. Вот школа, вот гараж, теперь поворачиваем на юг. Перри казалось, что Дик бормочет какие-то шаманские заклинания. Они свернули с шоссе, промчали по пустынному Холкомбу и пересекли рельсы магистрали Санта-Фе. — Банк, это, должно быть, он, теперь поворачиваем на запад — видишь деревья? Это здесь, это должно быть здесь. — Фары выхватили из темноты аллею китайских вязов; по ней носились подхваченные ветром клубки колючек. Дик приглушил свет, сбавил ход и остановился, выжидая, пока глаза не привыкнут к полумраку лунной ночи. Потом «шевроле» снова пополз вперед. Холкомб всего на двенадцать миль восточнее горного часового пояса, и этим обстоятельством местные жители весьма недовольны, поскольку благодаря ему в семь утра, а зимой даже в восемь и позже небо еще темное и звезды, если они вообще были видны, все еще ярко сияют — как было и в воскресенье утром, когда пришли сыновья Вика Ирзика. Но в девять, когда мальчишки закончили свою работу, — за это время они не заметили ничего необычного, — солнце уже возвестило начало нового дня охотничьего сезона. Завидев въезжающую в усадьбу машину, мальчишки бросили все и побежали вдоль лужайки, махая руками автомобилю. Из него им в ответ помахала девочка. Это была одноклассница Нэнси Клаттер, и ее тоже звали Нэнси — Нэнси Эволт. Она была единственной дочерью сидевшего за рулем мистера Кларенса Эволта, фермера, выращивающего сахарную свеклу. Мистер Эволт не ходил в церковь, и его жена тоже, но каждое воскресенье он отвозил дочь в «Речную Долину», чтобы она вместе с Клаттерами съездила в методистскую церковь в Гарден-Сити. Это избавляло его от необходимости «два раза мотаться туда и обратно». Следуя установившейся традиции, он ждал, пока дочь благополучно дойдет до крыльца. Нэнси обладала фигурой кинозвезды, любила красивые тряпки и знала в них толк, но при этом носила очки, держалась застенчиво, а походка у нее была такая, словно она всегда шла на цыпочках. Она прошла по лужайке и позвонила в дверь. В дом вели четыре входа, и когда ей никто не открыл даже после повторного звонка, она перешла к следующей двери — в кабинет мистера Клаттера. Дверь была приотворена; Нэнси приоткрыла ее еще немного и удостоверилась, что в кабинете нет никого, кроме теней. Но она подумала, что Клаттеры не обрадуются, если она «просто вломится», поэтому Нэнси стучала, звонила и, наконец, перешла к задней части дома. Там находился гараж, и она отметила, что обе машины на месте: два «шевроле-седан». Значит, хозяева дома. Однако когда ее попытки вызвать их через третью дверь, ведущую в «подсобку», и четвертую — на кухню, ничем не увенчались, она вернулась к отцу, и он сказал: — Может, они спят. — Но это же невозможно! Ты можешь себе представить, чтобы мистер Клаттер не пошел в церковь? Просто проспал? — Тогда поехали. Заглянем в «Учительскую». Сьюзен должна знать, что случилось. «Учительская», расположенная прямо напротив суперсовременной школы, помещается в старом здании, сером и угловатом. Оно поделено на казенные квартиры для тех преподавателей, кто не сумел найти или не может себе позволить жилья получше. Однако Сьюзен Кидвелл и ее мать сумели создать уют в своей квартирке — трех комнатах на первом этаже. В маленькой гостиной каким-то непостижимым образом кроме мебели, на которой можно сидеть, умещались орган, фортепьяно, целый цветник, суетливая маленькая собачка и большой сонный кот. В то воскресное утро Сьюзен стояла у окна и смотрела на улицу — высокая, меланхоличная юная леди с бледным овальным лицом и красивыми голубовато-серыми глазами; у нее были необыкновенные руки — с длинными пальцами, гибкие и нервно-изящные. Уже одетая для посещения церкви, она ждала «шевроле» Клаттеров, поскольку тоже всегда ездила на службу вместе с ними. Но вместо них приехали Эволты и рассказали ей странную историю. Но Сьюзен, как и они, не нашла объяснения. Мать ее тоже ничего не знала, однако сказала: — Если бы у них изменились планы, они бы предупредили, я в этом уверена. Сьюзен, может, ты им позвонишь? Они запросто могли проспать — по-моему. Что я и сделала, — рассказывала Сьюзен позже, во время дачи показаний. — Я позвонила им домой и слушала гудки, наверное, больше минуты. Никто не взял трубку, и тогда мистер Эволт предложил поехать и попробовать «их разбудить». Но когда мы подошли к дверям — мне расхотелось входить в дом. Я испугалась, сама даже не знаю почему. Со мной раньше никогда такого не бывало. Но солнце светило так ярко, все вокруг казалось таким спокойным, а потом я увидела, что все машины на месте, даже старый «Фургон койота». Мистер Эволт был в рабочей одежде; на ботинки налипла грязь; он понимал, что в таком виде не стоит будить Клаттеров. Тем более что он никогда не бывал там. У них в доме, я имею в виду. Наконец Нэнси сказала, что пойдет со мной. Мы пошли к кухонной двери, и, конечно же, она была не заперта; в этом доме запирала двери только миссис Хелм — сами Клаттеры никогда этого не делали. Мы вошли, и я сразу же увидела, что они еще не завтракали: не было никаких тарелок на столе, никаких кастрюль на плите. Потом я заметила забавную вещицу: кошелек Нэнси. Он лежал на полу и был раскрыт. Мы прошли через столовую и остановились у подножия лестницы. Комната Нэнси была наверху. Я окликнула ее по имени и начала подниматься. Нэнси Эволт шла за мной следом. Звук наших шагов напугал меня больше всего остального, они были такие громкие, а вокруг было так тихо… Дверь в комнату Нэнси была открыта. Гардины отдернуты, и комната залита солнечным светом. Нэнси Эволт говорит, что кричала без остановки. Но я сама этого не помню. Я только помню плюшевого медвежонка, он смотрел прямо на меня. И Нэнси. И как я побежала… Тем временем мистер Эволт решил, что ему, вероятно, не стоило разрешать девочкам входить в дом одним. Он как раз открыл дверцу автомобиля, когда услышал крики, но не успел добежать до дома, как на него налетели девочки. Его дочь кричала: — Она умерла! — и бросилась ему на грудь. — Правда, папа! Нэнси умерла! Сьюзен повернулась к ней: — Нет, неправда. Не говори так. Ты не смеешь так говорить. У нее просто из носа текла кровь. У нее это часто очень бывает, сильно течет из носа кровь, и это все — больше ничего. — Слишком много крови. На стенах тоже кровь. Ты просто не посмотрела. Я никак не мог собраться с мыслями, — говорил позднее мистер Эволт. — Я думал, может быть, девочка поранилась. Я решил, что первым делом нужно вызвать «скорую». Мисс Кидвелл — Сьюзен — сказала мне, что на кухне есть телефон. Я нашел аппарат там, где она говорила. Но трубка висела на проводе, а когда я ее взял, то увидел, что шнур перерезан. Ларри Хендрикс, преподаватель английского языка, возраст — двадцать семь лет, жил на самом верхнем этаже «Учительской». Он мечтал стать писателем, но его квартирка плохо годилась на роль жилища начинающего автора. Она была еще меньше, чем у Кидвеллов, а кроме того, Хендриксу приходилось делить ее с женой, тремя весьма активными детишками и ни на минуту не умолкающим телевизором. («Это единственный способ заставить детей хоть пять минут посидеть спокойно».) Хотя и не опубликовавший пока еще ни одной книги, молодой Хендрикс, с внешностью и повадками отставного моряка из Оклахомы, с трубкой в зубах, с пышными усами и дерзкой копной черных волос, по крайней мере выглядел литературно, поразительно напоминая ранние фотографии того автора, которым он больше всего восхищался, — Эрнеста Хемингуэя. Жалованье преподавателя невелико, и он подрядился еще водить школьный автобус. — Иногда приходится делать по шестьдесят миль в день, — сказал он, едва представившись. — На литературу остается не так уж много времени. Кроме воскресений, конечно. Итак, в то воскресенье, пятнадцатого ноября, я сидел здесь, в квартире, листал газеты. Знаете, почти все сюжеты для своих рассказов я черпаю из газет. Ну вот, телевизор орет, дети тоже орут, но я все равно услышал голоса. На лестнице. Внизу, у миссис Кидвелл. Мне и в голову не пришло, что меня это как-то касается: я ведь еще новичок здесь, в Холкомбе, понимаете? Приехал только к началу занятий. Но потом Шерли — она как раз развешивала белье, — так вот, моя жена, Шерли, вбежала и говорит: «Ты, милый, лучше спустись. Они там просто в истерике». И точно — эти две девушки были просто в истерике. Ни разу не видел Сьюзен в таком состоянии. И не увижу, это уж точно. А бедная миссис Кидвелл… У нее здоровье и так неважное, да к тому же она все принимает чересчур близко к сердцу. Она все время твердила — я только потом понял к чему — всё время твердила: «О Бонни, Бонни, как это могло случиться? Ты была так счастлива, ты говорила мне, что все позади, что теперь ты совсем поправишься…», жутко звучали эти ее причитания. Даже мистер Эволт и тот разволновался — насколько вообще такой человек, как он, способен разволноваться. Он вызвал по телефону шерифа — шерифа Гарден-Сити — и сказал, что у Клаттеров произошло «нечто непредставимое». Шериф обещал немедленно выехать, и мистер Эволт сказал — хорошо, я встречу вас на шоссе. Спустилась Шерли, чтобы посидеть с женщинами и попытаться их успокоить — как будто в таком состоянии кто-то смог бы их успокоить. А я пошел с мистером Эволтом — поехал с ним на шоссе ждать шерифа Робинсона. По пути он мне рассказал, что случилось. Когда он упомянул про перерезанные провода, я сказал про себя «Ого!» и понял, что должен держать глаза открытыми. Не упустить ни малейшей детали. На случай, если меня вызовут свидетелем. Приехал шериф; было ровно девять тридцать пять — я специально посмотрел на часы. Мистер Эволт махнул ему, чтобы он ехал за нами, и мы рванули к Клаттерам. Я никогда у них не бывал, ферму видел только издалека. Но, конечно, я знал младших Клаттеров. Кеньон был в моем классе, и я ставил «Тома Сойера», в котором играла Нэнси. Это были удивительно скромные дети — ни за что не скажешь, что они из богатой семьи и живут в таком большом доме. Аллея, газончики — одним словом, все, что нужно для жизни. Когда мы приехали и Эволт все рассказал шерифу, тот связался по рации с Управлением и велел прислать еще людей и «скорую помощь». Сказал — «У нас тут несчастный случай». Потом мы вошли в дом, все трое. Прошли через кухню и увидели дамский кошелек на полу и телефон с обрезанными проводами. У шерифа на поясе был пистолет, и когда мы начали подниматься по лестнице, к комнате Нэнси, я заметил, что он держит руку поближе к кобуре. Что ж, зрелище действительно было ужасное. Нэнси — какая это была замечательная девочка — было почти невозможно опознать. Ей выстрелили в затылок, почти в упор. Она лежала на боку, лицом к стене, и вся стена была забрызгана кровью. Она была укрыта до плеч покрывалом с кровати. Шериф Робинсон снял покрывало, и мы увидели, что на девочке были купальный халат, пижама, носочки и тапочки — когда бы ни произошло это несчастье, она еще не спала. Руки у нее были связаны за спиной, и ноги тоже стянуты — шнуром, похожим на те, какими поднимают и опускают жалюзи. Шериф спросил: «Это Нэнси Клаттер?» — он никогда не видел ее прежде, — и я сказал: «Да. Да, это Нэнси». Мы вернулись в коридор. Все другие двери были закрыты. Мы открыли одну — за ней оказалась ванная. Отчего-то возникало чувство, будто в ней что-то неправильно. Я решил, что это, наверное, из-за стула: стул, из тех, что обычно ставят в гостиной, выглядел там неуместно. За следующей дверью была — мы все с этим согласились — комната Кеньона. Сразу было видно, что это жилище мальчишки, — и еще я узнал очки Кеньона: увидел их на книжной полке возле кровати. Но кровать была пуста, хотя выглядела так, будто на ней кто-то спал. Так мы дошли до конца коридора, и в последней комнате, на кровати, нашли миссис Клаттер. Она тоже была связана. Но по-другому — руки связаны впереди, — казалось, что она молится, — и в одной руке она держала — стискивала — носовой платок. Или это была салфетка? Шнур шел от запястий к лодыжкам, а потом — к ножке кровати. Какая изощренность! Только представьте, сколько труда нужно, чтобы так связать человека. И она лежала там, с безумным от ужаса лицом. Ну, на ней были какие-то драгоценности, два кольца — поэтому я всегда отвергал версию, что это убийство с целью грабежа, — и еще халат, и длинная белая ночная рубашка, и белые носки. Рот ей залепили пластырем, но пуля его разорвала. Ее глаза были открыты. Широко открыты. Как будто она все еще видела перед собой убийцу. Как будто ее все еще заставляли смотреть, как он наводит на нее ружье. Никто не сказал ни слова. Все были слишком ошеломлены. Помню, что шериф обшарил всю комнату в поисках стреляной гильзы. Но кто бы ни совершил это преступление, он был слишком умен и слишком хладнокровен, чтобы оставить после себя такую улику. Естественно, мы задались вопросом, где мистер Клаттер? И Кеньон? Шериф сказал: «Давайте посмотрим внизу». Первая комната, где мы посмотрели, была хозяйская спальня — там обычно спал мистер Клаттер. Покрывало было сброшено на пол, а у ножки кровати валялся бумажник; из него были вытащены все визитки и разбросаны вокруг, будто кто-то в них рылся в поисках чего-то особенного: какой-нибудь личной записки или долговой расписки — кто знает? Тот факт, что денег в бумажнике не было, ни о чем не говорил. Это был бумажник мистера Клаттера, а он никогда не носил с собой наличных. Даже мне было это известно, а ведь я пробыл в Холкомбе всего лишь чуть больше двух месяцев. И я знал еще одну вещь: ни мистер Клаттер, ни Кеньон не смогли бы без очков вдеть нитку в иголку. А очки мистера Клаттера лежали на конторке. Из этого я сделал вывод, что где бы сейчас ни были сын и отец, попали они туда не по собственной воле. Мы осмотрели весь дом, и везде все выглядело как обычно — никаких следов, ничего не сломано, не разбито. Кроме кабинета, где телефон был обрезан, как и на кухне. Шериф Робинсон нашел в туалете несколько гильз и понюхал, чтобы выяснить, не были ли они использованы недавно. Сказал, что нет, и — такого изумленного лица я в жизни ни у кого не видел — добавил: «Где, черт побери, может быть Герб?» Сразу после этого мы услышали шаги. Кто-то поднимался по лестнице. «Кто здесь?» — крикнул шериф — он уже был готов стрелять, — и мужской голос откликнулся: «Это я. Вендель». Оказалось, что это Вендель Мейер, помощник шерифа. Наверное, он вошел в дом и, не увидев нас, решил осмотреть подвал. Шериф сказал ему — как будто жаловался: «Вендли, просто не знаю, что делать. Два трупа на втором этаже». — «И, — добавил Вендель, — еще один там, внизу». Мы спустились за ним в подвал — или в комнату для игр, так, пожалуй, будет точнее. Там было не так уж темно: окошки под потолком пропускали достаточно света. Кеньон лежал на кушетке в углу. Рот у него был заклеен пластырем, а руки и ноги связаны вместе, как у матери, — и шнур точно так же вился от запястий к лодыжкам, а потом к ножке кушетки. Он все время стоит у меня перед глазами — в смысле, Кеньон. Я думаю, это потому, что его было проще опознать, чем остальных. То есть он был больше похож на себя — даже несмотря на то, что ему выстрелили прямо в лицо, и к тому же в упор. На нем были футболка и синие джинсы, а ноги босые, словно он одевался в спешке и надел первое, что подвернулось под руку. Под голову ему подложили пару подушек, будто для того, чтобы удобнее было прицелиться. Потом шериф спросил: «А там что?» — имея в виду еще одну дверь в подвале. Он открыл ее, но за ней было темно хоть глаз выколи, и пока мистер Эволт не нашел выключатель, ничего нельзя было разглядеть. Оказалось, что там стоит котел; жарко было невыносимо. У нас в округе люди просто ставят газовые котлы и качают газ прямо из земли. Он им не стоит ни цента, и поэтому во всех домах вечно перетоплено. Ну, я взглянул на мистера Клаттера и не мог заставить себя посмотреть второй раз. Я знал, что огнестрельная рана не дает столько крови. И я не ошибался. Его застрелили так же, как Кеньона, — в упор и прямо в лицо, — но, вероятно, он был уже к этому времени мертв. Или, во всяком случае, умирал. Потому что сначала ему перерезали горло. На нем была пижама в полоску — и ничего больше. Рот был залеплен пластырем; пластырь обхватывал голову. Ноги были связаны, но руки — нет; скорее всего, он сумел их развязать, бог знает как — наверное, от злости или от боли порвал шнур у себя на запястьях. Он был растянут перед котлом на большой картонной коробке — казалось, ее принесли сюда специально для этого. Коробка от матраца. Шериф сказал: «Вендли, взгляни-ка». Это был кровавый отпечаток ботинка. Прямо на коробке. Отпечаток подошвы с рисунком в виде кошачьей лапки. Потом кто-то из нас — мистер Эволт? не помню — заметил еще кое-что. Эта картина так и стоит у меня перед глазами. Поверху шел дымоход, и вот с него свисал, к нему был привязан обрывок шнура — того же самого, каким убийца связывал свои жертвы. Очевидно, сначала мистера Клаттера подвесили за руки к дымоходу, а потом зарезали. Но для чего? Ради того, чтобы его помучить? Вряд ли мы когда-нибудь это узнаем — узнаем, кто это сделал, почему и что происходило в том доме той ночью. Постепенно дом начал заполняться людьми. Приехали санитары, и коронер, и методистский священник, и полицейский фотограф, и полиция штата, и парни из газеты и с телевидения. О, целый табор. Почти все приехали сразу из церкви и вели себя так, словно до сих пор находятся там. Очень тихо. Переговаривались шепотом. Казалось, никто не верит в то, что случилось. Полицейский из полиции штата спросил, есть ли у меня здесь какое-то официальное дело, и сказал, что если нет, то мне лучше уехать. Снаружи, на лужайке, я увидел помощника шерифа: он расспрашивал Альфреда Стоуклейна, наемного работника Клаттеров. Стоуклейн вроде жил всего в сотне ярдов от дома Клаттеров, и между ними ничего, только сарай. Но он объяснил, почему они с женой ничего не слышали: «Я обо всем узнал только пять минут назад, когда ко мне прибежал один из моих ребят и сказал, что здесь шериф. Мы с моей миссис прошлую ночь и двух часов не спали, все носились туда-сюда как оглашенные, у нас ведь малышка болеет. Вечером, где-то в десять тридцать или в четверть одиннадцатого, мы слышали шум мотора; это я услышал и еще миссис своей сказал: „Боб Рапп уехал". А потом — ничего. Я пошел к шоссе и по дороге, примерно на середине аллеи, увидел старого пса Кеньона. Он был сильно напуган. Скорчился под деревом, поджав хвост, и даже не лаял. И только тогда я почувствовал весь ужас этого злодеяния. Сполна, понимаете. До этого я был настолько ошеломлен, настолько оглушен, что все ощущал как сквозь вату. Они все умерли. Вся семья. Благородные, добрые люди, которых я знал лично, — убиты. И приходится в это верить, потому что это чистая правда». Каждые двадцать четыре часа через Холкомб не останавливаясь пролетают восемь пассажирских поездов. Из них два привозят и забирают почту — то есть производят действия, которые, как пылко объясняет тот, кто за это отвечает, имеют свои сложности. — Да, сэр, тут смотри не зевай. Поезда-то эти, которые через нас идут, они иногда и по сто миль делают в час. Такой ветер от них, просто с ног валит. А уж когда эти мешки с почтой на полном ходу вылетают — только держись! Все равно как полузащитнику в футболе достается: Бац, 6ац! БАЦ! Не то что я жалуюсь, заметьте. Это — честная работа, государственная работа, и она не дает мне стареть. — Почтальонше из Холкомба, миссис Сэди Труит — или Матушке Труит, как ее величают горожане, — и впрямь не дашь ее лет, коих прожито уже семьдесят пять. Матушка Труит — вдова; коренастая, с обветренным лицом, она повязывает платок на манер русских «бабушек» и носит ковбойские сапоги («Самая удобная обувь, какую только придумали на этом свете, мягкая, как гагачий пух»). Матушка Труит живет в Холкомбе испокон веку. «Было время, здесь не было никого не нашего племени. Те дни мы это место называли Шерлок. Потом пришел этот чужак. По имени Холкомб. Свиновод он был, вот кто. Сделал денежки и решил, что город должен называться по его фамилии. Дальше что он делает? Все продает. Уезжает в Калифорнию. Он, а не мы. Я сама родилась здесь, мои дети родились здесь. ЗДЕСЬ МЫ! И! ЖИВЕМ!» Одна из ее дочерей — миссис Миртл Клэр — занимает должность почтмейстера. «Только не думайте, что я через нее свою государственную работу получила. Мирт даже не хотела, чтоб я здесь работала. Но за эту должность вечно торгуются. Достается самому нищему. И всегда это я — такая жалкая гусеница, что вне конкуренции. Ха-ха! Мальчишки, конечно, прямо бесятся. Слишком много их сюда рвется, да, сэр. Но посмотрела бы я, как им понравится, когда сугробы высотой со старого мистера Примо Карнера, ветер аж с ног сбивает, а тут еще мешки лови — бац! Бух!» Для Матушки Труит воскресенье — такой же рабочий день, как и все остальные. 15 ноября она как раз ждала идущий на запад «десять тридцать две», когда с удивлением увидела, как две санитарные машины переехали через рельсы и повернули к особняку Клаттеров. Это событие заставило ее совершить то, чего она никогда прежде себе не позволяла — пренебречь своими обязанностями. Пусть мешки падают, куда им заблагорассудится, но Мирт обязательно должна узнать эту новость. Холкомбские жители свое почтовое отделение называют Федеральным зданием, что представляется чересчур пышным наименованием для ветхого и пыльного сарая. Потолок протекает, половицы «гуляют», почтовые ящики не закрываются, лампочки побиты, часы стоят. «Да, это позор, — соглашается язвительная, немного экстравагантная, но представительная леди, которая царствует во всем этом бардаке. — Но марки мы наклеиваем, и письма доходят, не так ли? Во всяком случае, мне-то жаловаться не на что. У меня в каморке чистота и уют. Там у меня качалка, хорошая печь, кофейник и много всякого чтива». Миссис Клэр — известная фигура в округе Финней. Своей известностью она обязана не своему нынешнему занятию, а предыдущему: она была хозяйкой танцзала (впрочем, эта ипостась никак не проявляется в ее внешности). Миссис Клэр — костлявая, высокого роста, ходит в брюках, шерстяной рубашке и ковбойских сапогах; рыжеволосая темпераментная женщина, как говорится, неопределенного возраста («Это мое дело — знать. Ваше — гадать».), зато вполне определенных взглядов, которые она провозглашает голосом, пронзительностью и тембром напоминающим воронье карканье. До 1955 года она со своим покойным мужем управляла Холкомбским танцевальным павильоном, заведением, которое в силу того, что было единственным на сотни миль вокруг, привлекало сюда пижонов, не умеющих пить, но любящих покрасоваться, чье поведение, в свою очередь, периодически привлекало к ним интерес шерифа. — Что ж, и нам порой приходилось нелегко, — вспоминает те годы миссис Клэр. — Эти кривоногие мальчишки — стоит им чуть-чуть выпить, и они уже как краснокожие: норовят снять скальп с каждого встречного. Ясное дело, продавали мы только коктейли, чистое — никогда. И даже если б по закону было можно, не продавали бы. Мой муж, Гомер, этого не одобрял, да и я тоже. Однажды Гомер — вот уж семь месяцев и двенадцать дней, как он покинул сей мир, не перенеся пятичасовой операции, — так вот, он сказал мне: «Мирт, всю жизнь мы прожили в аду, давай хоть помрем в раю». На следующий день мы закрыли танцзал. Я никогда об этом не жалела. Поначалу, правда, мне, как сове ночной, скучно было — без шума, без музыки. Но теперь, когда Гомера не стало, я только рада, что работаю здесь, в Федеральном здании. Сидишь себе. Кофеек попиваешь. Собственно говоря, в то воскресное утро миссис Клэр как раз налила себе чашечку свежего кофе, когда вошла Матушка Труит. — Мирт! — начала она, но больше ничего произнести не могла, пока не восстановила дыхание. — Мирт, только что к Клаттерам поехали две санитарных машины. Дочь сказала: — Где «десять тридцать две»? — Санитарные машины. К Клаттерам… — Подумаешь, что тут такого? Опять припадок у Бонни. Где «десять тридцать две»? Матушка Труит примолкла; Мирт, как обычно, все знает, и последнее слово снова за ней. Но вдруг ее поразила новая мысль. — Но, Мирт, если бы все дело было в Бонни, для чего две санитарных машины? Вопрос резонный; миссис Клэр, как поклонница логики, хотя и в своеобразном ее понимании, не могла этого не признать. Она сказала, что позвонит миссис Хелм. — Мейбл наверняка знает. Беседа с миссис Хелм продолжалась несколько минут и еще сильнее взволновала Матушку Труит, которая не слышала ничего, кроме уклончивых односложных ответов дочери. Хуже того, когда дочь повесила трубку, она и не подумала удовлетворить любопытство старухи; вместо этого она спокойно отхлебнула кофе, подошла к столу и принялась проставлять штемпели на груде писем. — Мирт, — взмолилась Матушка Труит. — Ради всего святого, что сказала Мейбл? — Этого следовало ожидать, — проговорила миссис Клэр. — Герб Клаттер всю жизнь спешил, прибегал сюда за своей почтой и даже ни разу не задержался, чтобы просто сказать «доброе утро» или «спасибо тебе, старая кляча». Носился, как куренок без головы, — во всех-то клубах он член, в каждом деле впереди, и все лучшие должности сразу ему, хотя, может, кто-то другой о них тоже мечтал. А теперь гляди — добегался. Все, больше ему спешить некуда. — Почему, Мирт? Почему некуда? Миссис Клэр возвысила голос: — ПОТОМУ ЧТО ОН МЕРТВ. И Бонни тоже. И Нэнси. И мальчишка. Кто-то их всех перестрелял. — Мирт, что ты такое говоришь? Кто же их пострелял? Не прерывая своего занятия, миссис Клэр отвечала: — Тот тип из аэроплана, что врезался в его персики. Которого Герб отдал под суд. А если не он, тогда, значит, ты. Или кто-то из тех, кто живет через улицу. Все соседи — гремучие змеи. Все себе на уме, так и норовят нос дверью прищемить. Таков уж этот мир. Сама знаешь. — Не знаю, — пролепетала Матушка Труит, зажав ладонями уши. — Ничего я такого не знаю. — Змеи. — Я боюсь, Мирт. — Чего? Когда придет твое время, тогда и придет. И никакие слезы тебя не спасут. — Клэр заметила, что мать тихонько всхлипывает. — Когда Гомер умер, я исчерпала все свои запасы и страха, и горя. Если где-то поблизости болтается какой-нибудь дурак, которому не терпится перерезать мне горло, желаю ему успеха. Какая мне разница? Для вечности все это ерунда. Ты просто запомни: если одна птичка начнет таскать по одной песчинке — сначала одну, потом еще одну — через море, то время, когда она все их перетаскает на другую сторону, будет всего лишь началом вечности. Так что вытри нос. Скорбная весть, объявленная проповедниками в церквях, переданная по телефонным проводам, распространенная независимой радиостанцией Гарден-Сити («невероятная и невыразимо страшная трагедия минувшей ночью или сегодня ранним утром постигла четверых членов семьи Герба Клаттера. Убийство, зверское и без очевидного мотива…»), вызвала среди мирных граждан реакцию, близкую скорее к реакции Матушки Труит, чем миссис Клэр: изумление, переходящее в тревогу; жутковатое ощущение того, как стремительно разливаются холодные ручейки страха за собственную жизнь. «Кафе Хартман», вся обстановка которого состояла из четырех грубо сколоченных столов и буфетной стойки, с трудом могло вместить всех перепуганных сплетников, главным образом мужского пола, которые стремились в это заведение. Владелица, миссис Бесс Хартман, полноватая неглупая дама с короткими золотисто-седыми волосами и яркими, властными зелеными глазами, приходилась кузиной почтмейстерше Клэр и вполне могла потягаться с ней в прямолинейности высказываний. — Люди говорят, что я суровая тетка, но эта история с Клаттерами проняла даже меня, — признавалась она подруге. — Не представляю, кто мог это сделать! Наслушавшись всякой дичи, которую тут несли, я сначала решила — Бонни. Глупо, конечно, но ведь подробностей никто не знал, и многие тогда подумали «а вдруг она» — из-за ее припадков. А теперь никто не знает, что и думать. Такое убийство можно совершить только из ненависти. И убийца наверняка знал дом как свои пять пальцев. Но кто их мог ненавидеть, Клаттеров? Ни от кого я не слышала о них худого слова; так, как их, у нас никого не любили, и если уж с ними такое случилось, то кто тогда застрахован, спрашиваю я вас? Один старик, который сидел у меня тут в то воскресенье, точно сказал, почему теперь никто не может уснуть; он сказал: «Все, кто здесь живет, — наши друзья. Других нет». Вот это и есть самое скверное. Ужасно, когда соседи не могут смотреть друг на друга без этакого подозрительного прищура! Знаю, с такими мыслями трудно примириться, но я уверена, что когда выяснят, кто преступник, это потрясет нас еще больше, чем само убийство. Миссис Боб Джонсон, жена агента Нью-Йоркской Страховой Компании, превосходно готовит, но воскресный обед так и не был съеден — по крайней мере, не был съеден горячим, — потому что в тот миг, когда ее муж вонзил нож в жареного фазана, ему позвонил друг. — И тогда, — вспоминает он со скорбью, — я впервые услышал о том, что произошло в Холкомбе. Я не поверил. Я не мог позволить себе поверить. Господи, у меня был чек Клаттера, при себе, в кармане пиджака. Листок бумаги стоимостью восемьдесят тысяч долларов — если то, что я услышал, была правда. Но я подумал, что этого не может быть, наверное, произошла ошибка, так не бывает, не бывает так, чтобы сегодня ты продал человеку большой полис, а завтра он оказался мертв. И не просто мертв, а убит. То есть компенсация выплачивается в двойном размере. Я не знал, что делать. Я позвонил нашему менеджеру в Уичито. Сказал ему, что получил чек, но еще не оформил, и спросил, что он мне посоветует. Гм, ситуация была щекотливая. Казалось бы, с юридической точки зрения мы не обязаны выплачивать страховку. Но с нравственной точки зрения — другое дело. Естественно, мы решили поступить по совести. Два человека, которым это благородное решение принесло прямую выгоду, — Эвиана Джарчоу и ее сестра Беверли, единственные наследницы отцовского состояния, — находились в тот момент на пути в Гарден-Сити. Беверли ехала из Уинфилда, штат Канзас, где она гостила у своего жениха, а Эвиана — из собственного дома в Маунт-Кэрроле, штат Иллинойс. Постепенно, в течение дня, были извещены и другие родственники, в их числе — отец мистера Клаттера, двое братьев, Артур и Кларенс, и сестра, миссис Гарри Нельсон, все живущие в Ларнеде, штат Канзас, а также вторая сестра, миссис Элейн Селсор из Палатки, штат Флорида. Кроме того, родители Бонни Клаттер: мистер и миссис Артур Б. Фокс, которые жили в Пасадене, штат Калифорния, и три ее брата — Гарольд из Визалии, штат Калифорния; Говард из Орегона, штат Иллинойс; и Гленн из Канзас-Сити, штат Канзас. Да, по сути дела, почти все, кто был в списке гостей Клаттеров на День благодарения, получили это сообщение, кто по телефону, кто по телеграфу, и почти все немедленно отправились на традиционную встречу рода Клаттеров, только состоялась она не за праздничным столом, а на кладбище. В это время в «Учительской» Уилма Кидвелл старалась держать себя в руках, потому что Сьюзен, хоть и совершенно опухла от слез и обессилела от приступов тошноты, безутешно твердила, что должна идти — срочно бежать — за три мили на ферму Раппов. — Как ты не понимаешь, мама? — говорила она. — Что будет с Бобби, когда он об этом услышит? Он любил ее. И я любила. Он должен все узнать от меня. Но Бобби уже знал. По пути домой мистер Эволт остановился на ферме Раппов. Он посовещался со своим другом Джонни Раппом, отцом восьмерых детей, из которых Бобби был третьим. Вместе двое мужчин направились в «ночлежку» — постройку, отделенную от собственно дома, который не мог вместить всех отпрысков Раппа. Мальчики жили в «ночлежке», девочки «дома». Бобби как раз застилал кровать. Он выслушал мистера Эволта, не задал ни одного вопроса и поблагодарил его за приезд. Потом он вышел во двор. Ферма Раппа стоит на высокой равнине, и с нее ему были хорошо видны золотящиеся поля «Речной Долины»; целый час он смотрел на них не отрываясь. Его пытались отвлечь, но безуспешно. Прозвонил колокол к обеду, и мать стала звать Бобби в дом — и звала до тех пор, пока наконец ее муж не сказал: «Не надо. Оставь ты его». Ларри, младший брат Бобби, тоже отказался повиноваться колоколу. Он ходил вокруг Бобби кругами, не в силах помочь, но горя желанием что-то сделать, даже несмотря на то, что ему было велено «убираться». Потом, когда его брат пошел через поля к Холкомбу, Ларри увязался следом. — Эй, Бобби. Послушай. Если уж мы куда-то идем, может, лучше взять машину? Брат не отвечал. Он нарочно шел пешком, точнее, даже бежал, но Ларри не составляло труда идти с ним вровень. Хотя ему было еще только четырнадцать, он был выше ростом, выносливее, и ноги у него были длиннее. А Бобби, при всех своих спортивных заслугах, был едва ли не ниже среднего роста — ладненький, стройный мальчик с открытым, красивым лицом. — Эй, Бобби. Послушай. Тебе все равно не разрешат на нее посмотреть. Ничего не выйдет. Бобби обернулся и сказал: — Иди назад. Ступай домой. Ларри чуть поотстал, но продолжал идти следом. Несмотря на иссушающее тепло тыквенной поры, оба взмокли от пота, пока добрались до полицейского кордона у фермы «Речная Долина». Там уже собрались те, кто был дружен с Клаттерами, и просто любопытные со всего округа, но никто не был допущен за ограждение; его убрали лишь на короткое время, чтобы выпустить четыре санитарные машины — именно такое их число понадобилось, чтобы вывезти трупы, — и автомобиль с полицейскими. Когда мальчики пришли, все как раз говорили о Бобби Раппе. Потому что Бобби, как ему пришлось узнать еще до наступления сумерек, считался главным подозреваемым. Из окна своей комнаты Сьюзен Кидвелл видела, как белый кортеж промчал мимо, и смотрела ему вслед, пока он не скрылся за углом и летучая пыль немощеной улицы снова не осела на дорогу. Потом в поле ее зрения возник Бобби, полускрытый тенью высокого младшего брата. Он, пошатываясь, брел по направлению к ее дому. Сьюзен вышла ему навстречу: — Я так хотела сама тебе сказать. Бобби заплакал. Ларри остановился у ограды дворика «Учительской» и привалился спиной к дереву. Он никогда в жизни не видел, как Бобби плачет, и не желал видеть, поэтому опустил глаза. Далеко, в городе Олате, в гостиничном номере с зашторенными, чтобы приглушить свет полуденного солнца, окнами спал Перри. Рядом с ним бормотал маленький приемник. Перри даже не стал раздеваться — только скинул сапоги. Он просто упал ничком поперек кровати, как будто сон был дубиной, которой его огрели сзади. Сапоги, черные с серебряными пряжками, мокли в ванне с теплой, чуть розоватой водой. В нескольких милях к северу в уютной кухоньке скромного сельского домика Дик уплетал воскресный обед. Домашние: мать, отец и младший брат Дика — не заметили в его поведении ничего странного. Он вернулся домой в полдень, поцеловал мать, с готовностью ответил на вопросы отца о своей неожиданной поездке в Форт-Скотт и как ни в чем не бывало уселся за стол. Когда обед подошел к концу, мужчины устроились перед телевизором смотреть баскетбольный матч. Передача только началась, как вдруг отец с изумлением услышал храп Дика. Вот уж никогда не думал, говорил он потом младшему сыну, что доживу до того дня, когда Дик заснет на баскетболе. Но, разумеется, он не мог себе представить, насколько устал Дик, и не знал, что его соня сын, помимо всего прочего, за прошедшие двадцать четыре часа проехал больше восьми сотен миль. Часть 2 НЕИЗВЕСТНЫЕ ЛИЦА Понедельник, шестнадцатое ноября 1959 года, тоже был прекрасным образчиком фазаньей погоды в высоких пшеничных равнинах западного Канзаса — день, полный изумительно яркого неба, сверкающего, как слюда. В прежние годы Энди Эрхарт частенько в эту пору проводил охотничьи деньки на ферме «Речная Долина», в гостях у своего доброго друга Герба Клаттера, и нередко в этих спортивных экспедициях его сопровождали трое других ближайших друзей Герба: доктор Дж. Э. Дэйл, ветеринар; Карл Майерс, владелец молочной фермы; и Эверет Огберн, бизнесмен. Как и Эрхарт, руководитель Экспериментальной сельскохозяйственной станции Канзасского университета, все трое были весьма уважаемыми гражданами Гарден-Сити. Сегодня четверо старых товарищей вновь собрались в знакомые места, но с незнакомой целью и странным, неспортивным инвентарем — швабрами и ведрами, жесткими щетками и корзиной, набитой тряпками и бутылками с едкими моющими средствами. Охотники были одеты в самую поношенную одежду. Ибо, чувствуя, что таков их христианский долг, они вызвались вычистить все четырнадцать комнат в доме на ферме «Речная Долина»: комнаты, в которых четыре члена семьи Клаттеров были убиты, как значилось в свидетельствах о смерти, «неизвестным лицом или лицами». До фермы Эрхарт и его спутники ехали в молчании. Один из них позже рассказывал: — Нас будто кто-то выключил. Дикая ситуация. Ведь мы ехали туда, где всегда встречали такой теплый прием. Это был особый случай, и патрульный на шоссе пропустил их без разговоров. Еще полмили они проехали по тенистой вязовой аллее, ведущей к дому Клаттеров. Альфред Стоуклейн вышел навстречу, чтобы подтвердить полиции их личности. Сначала они спустились в котельную, где был обнаружен труп связанного мистера Клаттера, в одной пижаме лежавшего на картонной коробке от матраца. Закончив уборку там, они перешли в комнату для игр, где был застрелен Кеньон. Кушетка, которую Кеньон когда-то спас и починил, а Нэнси украсила покрывалом и вышитыми подушками, была залита кровью; ее, как и коробку от матраца, следовало сжечь. По мере того как уборщики передвигались от подвала до спален второго этажа, где были убиты Нэнси и ее мать, у них скапливалось все больше топлива для будущего костра: запачканное кровью постельное белье, матрацы, прикроватные коврики, плюшевый медвежонок. Альфред Стоуклейн, человек обычно неразговорчивый, о многом рассказал, пока таскал горячую воду и всячески помогал убирать. Он выразил пожелание, чтобы «народ перестал болтать языком и уяснил наконец», почему ни он, ни его жена, хотя живут от силы в ста ярдах от дома Клаттеров, не слышали «почитай ничего» — даже эха выстрелов — из того зверства, что здесь творилось: — Шериф и его ребята, которые тут отпечатки со всех брали и черкали в блокнотиках, у них-то котелок варит, они понимают, почему так вышло. Как получилось, что мы не слышали. С одной стороны, ветер. Западный ветер, вот как сейчас, относит звук в сторону. Потом, еще этот большой амбар между его домом и нашим. Он все глушит. Вам-то небось это и в голову бы не пришло? А уж он, тот, что все это сделал, наверняка знал, что мы не услышим. А то разве стал бы так рисковать — палить из ружья среди ночи, да еще четыре раза! Надо быть просто ненормальным. Конечно, вы можете сказать, что он и так ненормальный. Какой нормальный человек может такое совершить? Только я думаю, тот, кто это сделал, просчитал все до точки. Он знал. А я знаю одно: мы с моей миссис вчера в последний раз здесь ночевали. Мы перебираемся в домик поближе к шоссе. Мужчины трудились с полудня до заката. Потом погрузили в пикап все, что предстояло сжечь, и Стоуклейн повез их в дальнюю, северную часть ранчо, на окрашенное в ровный охряно-желтый ноябрьский цвет пшеничное поле. Там они разгрузили пикап и сложили пирамиду из вышитых Нэнси подушечек, простынь, матрацев, кушетки из игровой; Стоуклейн полил ее керосином и бросил спичку. Ближе всех из присутствующих к семье Клаттеров был Энди Эрхарт. Мягкий, неизменно благожелательный, истинный ученый с трудовыми мозолями на руках и загорелой шеей, он был однокурсником Герба по Канзасскому университету. — Мы с ним дружили тридцать лет, — говорил он позже; за эти три десятилетия Эрхарту довелось увидеть, как его друг из малооплачиваемого сельскохозяйственного агента округа вырос в одного из самых известных и уважаемых хозяев в этих краях. — Все, чем Герб владел, он заработал сам — с Божьей помощью. Он был человеком скромным, но гордым, и у него были все основания для гордости. Он воспитал прекрасных детей. Он кое-что сделал в этой жизни. «Но вот она, его жизнь — горит жарким пламенем, вот горит то, что он сделал. Как это могло случиться?» — спрашивал себя Эрхарт, глядя на разгорающийся костер. Как получилось, что такие труды, такие несомненные добродетели в одночасье превратились в дым, который постепенно тает, уходя в вышину и всасываясь в огромное, прожорливое небо? Канзасское бюро расследований, организация со штаб-квартирой в Топике, состоит из девятнадцати опытных детективов, разбросанных по всему штату на случай, если какое-то дело выйдет за пределы компетенции местных властей. Представитель Бюро в Гарден-Сити, который отвечает почти за весь западный Канзас, — стройный и красивый сорокасемилетний мужчина, канзасец в четвертом поколении, Элвин Адаме Дьюи. Шерифу округа Финней, Эрлу Робинсону, волей-неволей пришлось просить Эла Дьюи взять на себя расследование дела Клаттеров. Это было неизбежно. Неизбежно и закономерно. Ибо Дьюи, сам бывший шериф округа Финней (с 1947 по 1955 год), а до того — специальный агент ФБР (в период между 1940 и 1945 годами он служил в Новом Орлеане, в Сан-Антонио, в Денвере, в Майами и в Сан-Франциско), был профессионалом и потому был способен раскрыть даже такое запутанное преступление, как это, на первый взгляд, немотивированное и не поддающееся объяснению убийство. Кроме того, это задание стало для него, как он говорил позже, «делом личным». Эрл не уставал повторять, что они с женой «искренне любили Герба и Бонни», «каждое воскресенье виделись с ними в церкви, много раз бывали у них в гостях и приглашали их к себе», и добавлял: «Но даже если бы я не знал Клаттеров так хорошо, это бы ничего не изменило. Потому что я повидал на своем веку немало скверного, можете мне поверить. Но ни разу не встречал такой гнусности. Не знаю, сколько времени у меня на это уйдет, может быть — вся оставшаяся жизнь, но я выясню, что произошло в этом доме: кто убил и почему». В конце концов к расследованию подключили целых восемнадцать человек, и в том числе трех самых способных следователей Канзасского бюро расследований, специальных агентов Гарольда Ная, Роя Черча и Кларенса Дунца. Когда они прибыли в Гарден-Сити, Дьюи с удовлетворением заметил, что подобралась «сильная команда». — Ну, теперь держись, — сказал он, обращаясь к неизвестному преступнику. Кабинет шерифа находится на четвертом этаже здания окружного суда; это типовое цементно-серое строение расположено в центре во всем остальном очень красивого сквера. В настоящее время Гарден-Сити, который некогда был довольно неспокойным пограничным городом, совсем притих. У шерифа не так уж много работы, и в его офисе — трех скудно обставленных комнатах — обыкновенно отсиживаются праздные служители закона; миссис Эдна Ричардсон, гостеприимный секретарь шерифа, неизменно располагает полным кофейником кофе и уймой времени для того, чтобы почесать языком. Точнее, располагала до тех пор, пока «не приключилась эта ужасная история с Клаттерами», приманившая «всех этих иногородних», которые только раздувают «всю эту газетную шумиху». Газеты от Чикаго на востоке до Денвера на западе пестрели заголовками, посвященными убийству Клаттеров, и в Гарден-Сити действительно съехалось немало журналистов. В понедельник, в полдень, Дьюи проводил пресс-конференцию в офисе шерифа. — Я буду излагать факты, а не гипотезы, — сообщил он собравшимся репортерам. — Значит, так. Основной факт, о котором мы не должны забывать, заключается в том, что мы имеем дело не с одним убийством, а с четырьмя. И мы не знаем, кто из четверых убитых был главной мишенью. Первоочередной жертвой. Это могли быть Нэнси, или Кеньон, или любой из их родителей. Некоторые говорят — ну, в общем, считается, что это был мистер Клаттер. Потому что у него перерезано горло; с ним обошлись наиболее жестоко. Но это всего лишь гипотеза, а не факт. Если бы можно было установить, в каком порядке умерли члены семьи, было бы легче, но коронер не в состоянии это определить; он знает лишь, что убийства произошли в промежутке между одиннадцатью вечера субботы и двумя утра воскресенья. Потом, отвечая на вопросы, он сказал: нет, никто из женщин не подвергся «сексуальным домогательствам»; нет, насколько известно, в доме ничего не украдено, и да, он тоже думает, что это «подозрительное совпадение» — то, что мистер Клаттер застраховал свою жизнь на сорок тысяч долларов с компенсацией в удвоенном размере примерно за восемь часов до смерти. Однако Дьюи был «готов дать голову на отсечение», что нет никакой связи между этим полисом и преступлением; откуда ей взяться, когда единственные, кто выигрывал в этом случае — две старшие, оставшиеся в живых дочери мистера Клаттера, миссис Дональд Джарчоу и мисс Беверли Клаттер? И, сказал он репортерам, да, у него есть свое мнение насчет того, одним человеком или двумя было совершено преступление, но он предпочитает пока его не высказывать. На самом же деле в тот момент определенного ответа на этот вопрос у Дьюи еще не было. Пока что он обдумывал пару идей — или, говоря его словами, «концепций» — и, восстанавливая картину преступления, разрабатывал как «концепцию одного убийцы», так и «концепцию двух убийц». В прошлом убийца, по-видимому, был другом семьи или, во всяком случае, человеком, который знал больше, чем можно узнать случайно о доме и его обитателях: ему было известно, что двери запирают редко, что мистер Клаттер спит один в хозяйской спальне на первом этаже, что миссис Клаттер и дети занимают отдельные спальни на втором этаже. Этот человек, как представлялось Дьюи, подошел к дому пешком, вероятно около полуночи. Свет в окнах уже не горел, Клаттеры спали, а что касается Тэдди, сторожевого пса — ну, Тэдди всегда тушевался при виде оружия. Он, должно быть, поджал хвост, заскулил и уполз в кусты. Проникнув в дом, убийца первым делом перерезал телефонные провода в кабинете мистера Клаттера и на кухне; затем он отправился в спальню мистера Клаттера и разбудил его. Под дулом ружья мистер Клаттер был вынужден повиноваться приказам налетчика и поднялся с ним на второй этаж, где они разбудили остальных членов семьи. Потом убийца дал ему шнур и пластырь и приказал связать жену и залепить ей рот, связать дочь (которой, непонятно почему, рот не залепили) и привязать их к кроватям. После этого отца с сыном согнали в подвал; там преступник заставил мистера Клаттера заклеить рот Кеньону и привязать его к кушетке в игровой комнате. Потом он привел мистера Клаттера в котельную, оглушил ударом по голове, залепил ему рот и связал. После этого, получив полную свободу действий, убийца одного за другим прикончил всех членов семьи, каждый раз исправно подбирая стреляную гильзу. Исполнив задуманное, он погасил свет во всех комнатах и скрылся. Возможно, так все и было; существовала такая вероятность. Но Дьюи сомневался: — Если бы Герб решил, что его семье угрожает опасность, смертельная опасность, он бы дрался как лев. А Герб — это вам не дохляк какой-нибудь: здоровый мужик и в отличной форме. Да и Кеньон тоже — сильный, как отец, даже сильнее, широкоплечий мальчик. Трудно себе представить, чтобы один налетчик, пусть даже вооруженный, мог одолеть их обоих. Кроме того, были основания предполагать, что все четверо были связаны одним человеком: во всех четырех случаях применялся один и тот же узел, «полуштык». Дьюи, как и большинство его коллег, склонялся ко второй гипотезе, которая во многих чертах совпадала с первой, но имела одно важное отличие: убийца был не один, но с сообщником, который помог ему справиться с жертвами, а потом связал их и заклеил им рты. Однако этот вариант тоже не был безукоризненным. Дьюи, например, не мог понять, «как получилось, что два индивидуума достигли одинаковой степени ярости, той психопатической ярости, какая способна привести к столь зверскому преступлению». И пояснял: — Допустим, убийца был знаком с семьей Клаттеров; допустим, что он действительно самый обычный человек, во всем обычный, за исключением того, что у него бзик — безумная неприязнь к Клаттерам или к одному из Клаттеров. Где же он нашел напарника, еще одного настолько сумасшедшего человека, что тот взялся ему помочь? Неувязка. Нонсенс. Как, впрочем, и все, что связано с этим делом. После пресс-конференции Дьюи удалился в свой кабинет — комнату, которую ему временно выделил шериф. Там стояли стол и два стула с прямой спинкой. Стол был завален вещественными доказательствами, которые Дьюи однажды надеялся продемонстрировать в зале суда: полоски пластыря и куски шнура, снятые с жертв и упакованные в полиэтиленовые пакеты (в качестве улик они мало чего стоили, поскольку и то и другое можно было купить в любой точке Соединенных Штатов), — и фотографиями, сделанными на месте преступления полицейским фотографом: двадцать увеличенных глянцевых снимков раздробленного черепа мистера Клаттера, обезображенного до неузнаваемости лица его сына, связанных рук Нэнси, остановившихся тоскливых глаз ее матери и тому подобного. В ближайшие дни Дьюи предстояло провести много часов за изучением этих фотографий в надежде, что он внезапно что-нибудь увидит, что какая-нибудь ключевая деталь вдруг обнаружит себя: — Это как картинки-головоломки. Те, под которыми пишут: «Сколько зверей здесь нарисовано?» Можно сказать, что я как раз этим и занимаюсь — ищу спрятанных зверей. Я чувствую, что они должны там быть, другой вопрос, удастся ли мне их увидеть. Кстати сказать, одна из фотографий — снимок крупным планом мистера Клаттера и коробки, на которой он лежал, уже дала кое-что ценное: следы, пыльные отпечатки подошвы с ромбическим рисунком, невидимые невооруженным глазом, запечатлелись на пленке; фотовспышка, увеличив контрастность, выявила их с превосходной четкостью. Эти отпечатки, вместе с найденным на той же картонной коробке бесстыдным кровавым отпечатком подошвы с рисунком в виде кошачьей лапки, были единственными «серьезными уликами», о которых могли бы сообщить следователи. Но не сообщали; Дьюи и его команда решили пока держать находку в секрете. Среди прочих предметов на столе Дьюи лежал дневник Нэнси Клаттер. Дьюи уже бегло просматривал его и теперь взялся за подробное изучение. Дневник начинался в тринадцатый день рождения Нэнси и заканчивался приблизительно за два месяца до ее семнадцатилетия; не содержащие ничего чувственного или сногсшибательного откровения умной девочки, которая обожала животных, любила читать, готовить, шить, танцевать, ездить верхом, — всеми любимой хорошенькой девственницы, которая считала, что «флиртовать весело», но при этом «по-настоящему и верно любила Бобби». Первым делом Дьюи прочел последнюю запись. Она состояла из трех строк, выведенных Нэнси за час или два до смерти: «Приезжала Джолен К., я показала ей, как печь пирог с вишнями. Занималась с Рокси. Приходил Бобби, смотрели телик. В одиннадцать он ушел». Юный Рапп, как предполагалось последний человек, который видел Клаттеров живыми, уже подвергся обстоятельнейшему допросу, и хотя он бесхитростно рассказал о том, что провел «самый обычный вечер» с Клаттерами, его вызывали повторно, для проверки показаний на детекторе лжи. Сразу было видно, что полиция пока не готова исключить его из числа подозреваемых. Сам Дьюи не считал, что мальчик «как-то к этому причастен», однако не подлежало сомнению, что на этой начальной стадии расследования Бобби был единственным человеком, которому можно приписать мотив, пусть даже слабый. Не раз и не два в своем дневнике Нэнси упоминала о ситуации, которая, предположительно, могла послужить мотивом: требование отца «порвать» с Бобби, перестать с ним «так часто встречаться», основанное на том, что Клаттеры — методисты, а Раппы — католики, а это, с его точки зрения, совершенно исключало всякую надежду влюбленных на брак. Но те фразы из дневника, которые особенно мучили Дьюи, не были связаны с этим. Нет, ему не давали покоя другие — те, в которых говорилось о коте, о таинственной кончине любимца Нэнси Бубса, которого, согласно записи, сделанной за две недели до ее собственной смерти, она нашла в амбаре павшим жертвой, как она подозревала (но не объясняла почему), отравителя: «Бедный Бубс. Я похоронила его в особом месте». Читая об этом, Дьюи чувствовал, что гибель кота может оказаться очень важной. Если кота отравили, не могло ли это быть маленькой, но злонамеренной прелюдией к убийству людей? Он твердо решил найти то «особое место», даже если ему придется прочесать всю обширную территорию «Речной Долины». Пока Дьюи занимался дневником, его основные помощники, агенты Черч, Дунц и Най, колесили по округе, беседуя, как выразился Дунц, «с кем угодно, лишь бы узнать хоть что-то»: с учителями холкомбской школы, где и Кеньоном и Нэнси гордились как круглыми отличниками; с работниками из «Речной Долины» (которых весной и летом порой набиралось до восемнадцати человек, но в этот золотисто-коричневый сезон кроме Джеральда Ван Влита их оставалось лишь трое, не считая миссис Хелм); с друзьями убитых; с соседями; и, очень подробно, с родственниками. Родственников, приехавших издалека и из ближних мест на похороны, которые должны были состояться в среду утром, набралось около двадцати человек. Гарольду Наю, самому молодому из команды Дьюи, энергичному маленькому человечку тридцати четырех лет с беспокойными, подозрительными глазами, острым носиком и подбородком, а также не менее острым умом, была поручена, как он сам говорил, «чертовски тонкая работа» — опросить родственников Клаттеров: «Это мучительно и для меня и для них. Когда расследуется убийство, приходится забыть об уважении к скорби. Или к семейным тайнам. Или к личным чувствам. Приходится задавать вопросы, и некоторые из них больно ранят». Но ни один из опрошенных ни на один его вопрос («Я исследовал эмоциональный фон. Я думал, что услышу о какой-нибудь женщине, — любовный треугольник. Судите сами: мистер Клаттер был довольно молодой, вполне здоровый мужчина, а его жена была полуинвалид, спала в отдельной спальне…») не сообщил ничего полезного; даже две старших дочери не смогли выдвинуть никаких предположений о мотиве преступления. Короче говоря, Най узнал только одно: «Из всех людей во всем мире Клаттеры давали меньше всего повода для убийства». В конце дня, когда трое агентов собрались в кабинете Дьюи, выяснилось, что Дунцу и Черчу повезло больше Ная — Братишки Ная, как его называли коллеги. (У членов Канзасского бюро расследований было пристрастие к прозвищам; Дунца прозвали Стариком — незаслуженно, поскольку этому крупному, но легконогому, похожему на кота широколицему мужчине еще не было пятидесяти, а Черч, которому было шестьдесят или около того, румяный и всегда подтянутый человек, по словам коллег, «жесткий» и умеющий «раскалывать быстрее всех в Канзасе», прозывался Кудрявым — за редкие волосы и залысины.) Оба они в ходе расспросов уцепились за «многообещающие ниточки». История Дунца касалась отца и сына, которых здесь называли Джон-старший и Джон-младший. Несколько лет назад Джон-старший вел с мистером Клаттером незначительную деловую операцию, результатом которой Джон-старший остался недоволен, почуяв, что Клаттер подкинул ему не тот шар. Теперь и Джон-старший и его сын пьянствовали; впрочем, Джон-младший часто попадал в тюрьму за пьянство. В один злосчастный день отец и сын, осмелев от виски, явились домой к Клаттерам с намерением «разобраться с Гербом». Но им не представилась такая возможность, поскольку мистер Клаттер, трезвенник, агрессивно настроенный против спиртного и алкоголиков, схватил ружье и отконвоировал их за пределы своей территории. Джоны такой неучтивости не простили; всего лишь месяц назад Джон-старший говорил своему знакомому: «Как подумаю об этом ублюдке, у меня аж пальцы сводит. Так бы и задушил его». «Ниточка» Черча была того же характера. Он тоже слышал о человеке, который, по общему признанию, питал к мистеру Клаттеру вражду: некий мистер Смит (хотя это не настоящее имя) был убежден, что владелец «Речной Долины» пристрелил его охотничью собаку. Черч осмотрел дом Смита и увидел в сарае свисающую со стропила веревку, завязанную тем же узлом, каким были связаны Клаттеры. Дьюи сказал: — Возможно, мы на верном пути. Личные счеты — ненависть, вышедшая из-под контроля. — Если только не ограбление, — заметил Най, хотя ограбление как мотив для убийства обсуждалось не раз и было в принципе отвергнуто. Против этой версии было много аргументов, и самым сильным являлся тот, что отвращение мистера Клаттера к наличным деньгам давно стало притчей во языцех; у него не было сейфа, и он никогда не держал при себе крупных сумм. К тому же, если это было ограбление, почему грабитель не взял драгоценности миссис Клаттер — золотое обручальное кольцо и колечко с бриллиантом? И все-таки Ная эти аргументы не убеждали: «Сама схема попахивает грабежом. Что вы скажете насчет пустого бумажника Клаттера? Кто-то копался в нем и бросил на кровати — вряд ли это был сам владелец. А кошелек Нэнси? Кошелек валялся на полу в кухне. Как он туда попал? Да, и в доме ни гроша. Ну, два доллара, ладно. Мы нашли два доллара в конверте на столе Нэнси. Но нам известно, что Клаттер только накануне обналичил чек на шестьдесят долларов. По крайней мере полсотни должно было остаться. Некоторые говорят, мол, никто не станет убивать четверых человек ради пятидесяти долларов. И еще говорят, что убийца мог и забрать деньги, но только затем, чтобы ввести нас в заблуждение, заставить думать, что его целью был грабеж. Не знаю, не знаю!» Когда стемнело, Дьюи прервал совещание, чтобы позвонить жене, Мэри, и предупредить, что к ужину он не успеет. Она сказала: — Да. Хорошо, Элвин. — Но он почувствовал в ее голосе нехарактерное волнение. У Дьюи было два маленьких сына, он был женат семнадцать лет, и Мэри, бывшая стенографистка ФБР, с которой он познакомился в Новом Орлеане, с пониманием относилась к издержкам его профессии: неурочной работе и внезапным звонкам, призывающим его в отдаленные уголки штата. Он спросил: — Случилось что-нибудь? — Нет, что ты, — поспешно сказала она. — Только, когда придешь домой, тебе придется позвонить в дверь. Я поменяла все замки. Он все понял. — Не волнуйся, милая. Просто запри двери и включи свет над крыльцом. Когда Дьюи повесил трубку, кто-то из коллег спросил его: — В чем дело? Мэри боится? — Черт возьми, — ответил Дьюи. — Не только она, все. — Не все. Уж во всяком случае не вдовствующая почтмейстерша, бесстрашная миссис Миртл Клэр, которая презирала своих сограждан: «трусливые людишки, трясутся от страха как зайцы и боятся глаз сомкнуть», а сама про себя говорила так: — Наша-то старушка спит, как всегда, отлично. Если я кому нужна, пусть делают со мной все что хотят. (Одиннадцать месяцев спустя группа вооруженных налетчиков в масках, поймав ее на слове, ворвалась в здание почты и облегчила кассу этой дамы на девятьсот пятьдесят долларов.) Как обычно, мнение миссис Клэр разделяли очень немногие. По словам владельца одного магазина скобяных изделий в Гарден-Сити, «замки и задвижки стали самым ходовым товаром. Какая марка, народу без разницы, лишь бы запирался». Воображение, разумеется, способно открыть любую дверь — повернуть ключ и впустить в дом ужас. Во вторник на рассвете охотники из Колорадо, чужаки, понятия не имевшие о местной трагедии, покинув прерии, были поражены тем, что увидели, проходя через Холкомб: почти в каждом доме горел свет, и в ярко освещенных комнатах полностью одетые люди, целыми семьями, всю ночь сидели без сна, тревожно прислушиваясь. Чего они так боятся? «Это может случиться снова». Таким, с некоторыми вариантами, был общий ответ. Однако одна женщина, учительница из школы, заметила: — Паника была бы наполовину меньше, случись это с кем угодно, кроме Клаттеров. С кем угодно, менее достойным восхищения. Не столь преуспевающим. Не так надежно защищенным. Но эта семья воплощала в себе все, что здешние жители больше всего ценят и уважают, и то, что такое несчастье произошло именно с Клаттерами, — ну, для нас это все равно что узнать, будто Бога нет. Кажется, что жизнь потеряла смысл. На мой взгляд, люди не столько напуганы, сколько глубоко подавлены. Другая причина паники, самая простая и самая гадкая, была в том, что мирному до настоящего времени сообществу соседей и старых друзей внезапно пришлось пережить доселе не испытанный приступ недоверия друг к другу; понятное дело, они полагали, что убийца находится среди них, и все как один готовы были подписаться под словами Артура Клаттера, брата покойного, которые тот произнес в беседе с журналистами в вестибюле гостиницы в Гарден-Сити 17 ноября: «Когда все выяснится, держу пари, что убийцу обнаружат не дальше чем в десяти милях от того места, где мы сейчас находимся». Примерно в четырехстах милях к востоку от того места, где в тот момент находился Артур Клаттер, двое молодых людей сидели в кабинке «Закусочной Орла», дешевом ресторанчике Канзас-Сити. Один — узколицый, с выколотым на правом плече синим котом — уже расправился с несколькими сандвичами с курятиной и теперь поглядывал на еду своего приятеля: нетронутый гамбургер и стакан сладкого пива, в котором таяли три таблетки аспирина. — Перри, малыш, — проговорил Дик. — Ты ведь не хочешь этот бургер. Я его возьму. Перри пододвинул к нему тарелку. — Господи Боже! Ты можешь хоть какое-то время мне не мешать? — А ты бы не перечитывал одно и то же по пятьдесят раз. Речь шла о передовице «Стар» за 17 ноября. Озаглавленная «Четверо убитых, горстка улик», статья была продолжением вчерашнего сообщения о происшествии и заканчивалась таким обобщающим абзацем: «Следователям приходится заниматься поиском убийцы или убийц, чья хитрость очевидна, а мотивы — нет. Посудите сами — этот убийца или убийцы: — предусмотрительно перерезали шнуры обоих телефонов в доме; — связали свои жертвы и залепили им рты, но при этом никаких признаков борьбы нет; — не оставили после себя беспорядка и никаких следов того, что они что-нибудь искали, — за исключением разве что бумажника Клаттера; — застрелили четверых человек в разных частях дома и хладнокровно подобрали гильзы; — проникли в дом и покинули его, никем не замеченные; — действовали немотивированно, если отмести, как это делают следователи, неудачную попытку ограбления». — «Этот убийца или убийцы», — вслух прочел Перри. — Тут ошибка. Грамматическая. Должно быть «этот убийца или эти убийцы». — Отхлебнув приправленного аспирином пива, он продолжал: — Как бы там ни было, я в это не верю. Как и ты. Признай, Дик. Будь честным. Ты же не веришь в то, что не осталось никаких улик? Вчера, внимательно прочитав газеты, Перри задал тот же самый вопрос, и Дику, считавшему, что он дал на него исчерпывающий ответ («Слушай. Если бы эти ковбои могли найти хоть какую-то зацепку, мы бы за сто миль услышали топот копыт».), не хотелось отвечать еще раз. И ему ужасно надоело спорить, когда Перри вновь принимался за свое: «Я всегда доверял предчувствиям. Только поэтому я еще жив. Помнишь Вилли-Сороку? Он говорил, что я настоящий „медиум", а он знает толк в таких вещах. Он сказал, что у меня высокая степень экстрасенсорного восприятия. Что-то вроде встроенного радара — я вижу вещи до того, как смогу их увидеть глазами. Очертания надвигающихся событий. Взять, к примеру, моего брата и его жену. Джимми и его жену. Они были без ума друг от друга, но он был дьявольски ревнив и своей ревностью и подозрениями довел ее до того, что она застрелилась, а на следующий день сам Джимми пустил себе пулю в лоб. Когда это случилось, в 1949 году, я был с отцом на Аляске недалеко от Серкл-Сити и сказал папе: „Джимми умер". А через неделю нам сообщили. Клянусь Богом. В другой раз, в Японии, я помогал грузить судно и на минутку присел отдохнуть. Вдруг внутренний голос мне говорит: „Прыгай!" Я отпрыгнул футов, наверное, на десять, и в то же мгновение прямо на то место, где я сидел, рухнул груз весом в тонну. Я могу привести хоть сотню таких примеров. Мне плевать, веришь ты мне или нет. Скажем, прямо перед тем, как произошла авария, я увидел все, что должно было случиться. Увидел в голове: дождь, мотоцикл заносит, я лежу в крови с переломанными ногами. И сейчас такая же штука. Я чувствую предупреждение. Что-то мне подсказывает, что здесь ловушка. — Он похлопал по газете ладонью. — Слишком много недомолвок». Дик заказал себе еще гамбургер. Последние несколько дней его мучил голод, который ничем нельзя было унять: ни тремя бифштексами подряд, ни дюжиной шоколадных батончиков, ни фунтом леденцов. Перри, напротив, лишился аппетита; он держался только на своем любимом пиве, аспирине и сигаретах. — Понятно, что ты дергаешься, — сказал ему Дик. — Брось, малыш. Не гони волну. Нам подфартило. Вышло идеальное убийство. — Странное утверждение, если учесть все обстоятельства, — сказал Перри. Спокойствие, с которым он говорил, подчеркивало каверзность его слов. Но Дик проглотил их, даже улыбнулся — и улыбнулся мастерски. Вот, как бы говорила эта детская улыбка, очень приятный молодой человек, милый, приветливый, такому можно доверить побрить себя опасной бритвой. — О'кей, — сказал Дик. — Может, у меня неверные сведения. — Слава тебе Господи… — Но в целом прошло идеально. Мы выбили мяч за границы поля. Он потерялся. И его не найдут. Нет никакой связи. — А мне кажется, есть. — Перри знал, что зашел слишком далеко. Но не остановился: — Флойд, так, кажется, его зовут? — Удар, пожалуй, ниже пояса, но Дик это заслужил, пора уже его одернуть, спустить поближе к земле, как бумажного змея. Как бы там ни было, Перри с опаской наблюдал за признаками ярости, исказившими улыбку Дика: подбородок, губы и все лицо застыло; в уголках рта показались пузырьки слюны. Что ж, если дойдет до схватки, Перри сумеет за себя постоять. Он был ниже Дика на несколько дюймов, и его коротенькие, перебитые ноги могли подвести, но он был тяжелее, плотнее, и у него была медвежья хватка. Однако доказывать это ему вовсе не хотелось. Как бы он ни относился к Дику (а Перри не испытывал к нему неприязни, хотя раньше любил Дика больше и больше уважал), было очевидно, что теперь они не могут без риска разойтись каждый своей дорогой. На этот счет они были единого мнения, потому что, как сказал Дик: «Если мы попадемся, уж лучше попасться вместе. Тогда мы сможем хоть поддержать друг друга. Когда нас начнут обрабатывать, будем говорить одно и то же». Кроме того, если он поссорится с Диком, придется проститься с дорогими для Перри планами, которые, несмотря на перемены последних дней, им обоим казались осуществимыми: жить вдвоем на островах или на побережье к югу от границы и нырять за сокровищами морских глубин. — Мистер Уэллс! — сказал Дик и поднял вилку. — Дело того стоило. Даже если меня заметут с чеками. Стоило бы, пожалуй, снова сесть. — Вилка спикировала и вонзилась в крышку стола. — Прямо в сердце, дружок. — Я не говорю, что он сдаст, — теперь, когда гнев Дика миновал его и обрушился на другой предмет, Перри был готов пойти на уступки. — Наверняка побоится. — Конечно, — сказал Дик. — Еще бы ему не бояться. — Право же, поразительно, как непринужденно Дик переходил от одного настроения к другому; в один миг всякие следы злобы исчезли с его лица. — А теперь насчет твоих предчувствий. Скажи мне: если ты был так уж уверен, что разобьешься, почему ж ты не остановился? Слез бы с мотоцикла и был бы цел и здоров. Правильно? Над этой загадкой Перри уже размышлял. Ему казалось, что он разгадал ее, хотя и не до конца: — Нет. Потому что, если уж что-то должно случиться, тебе остается только надеяться, что этого не произойдет. Или произойдет — смотря что тебе выгоднее. Всю жизнь чего-то ждешь, и даже если знаешь, что будет плохо, что тут можно поделать? Не можешь же ты перестать жить. Как в моем сне. Мне с самого детства часто снился один и тот же сон. Как будто я в Африке. В джунглях. Я пробираюсь между деревьями к какому-то одному дереву. Черт, оно так омерзительно пахнет, это дерево; меня тошнит от его вони. Только на вид оно ужасно красивое: у него голубые листья и с веток свисают алмазы. Прямо как апельсины. И ради этого я к нему иду — чтобы набрать мешок алмазов. Но я знаю, что в ту минуту, когда я подойду, в ту минуту, когда я протяну руку, на меня бросится змея. Змея, которая сторожит дерево. Жирная сволочь, которая живет на его ветвях. Я знаю это заранее, понимаешь? Бог мой, я понятия не имею, как с ней справиться. Но я прикидываю, ну, в общем, я готов попытать счастья. Вся соль в том, что алмазов я хочу сильнее, чем боюсь змеи. Поэтому я хватаю один алмаз и стараюсь сорвать, и в это время на меня падает змея. Мы начинаем бороться, но эта гадина такая скользкая, что я не могу ее удержать, она сдавливает меня, и я слышу, как хрустят мои кости. А потом… Как вспомню, сразу пот прошибает. Понимаешь, она начинает меня заглатывать. Сначала ноги. Словно зыбучие пески. — Перри умолк. Он заметил, что Дик чистит вилкой ногти, явно не питая интереса к его снам. — И что? — спросил Дик. — Змея тебя проглотила? Или как? — Ладно, не бери в голову. Это не важно. Но это было важно! Развязка имела большое значение, она была источником его маленького торжества. Однажды он рассказал свой сон Вилли-Сороке; он описал ему могучую птицу, желтую, «вроде попугая». Конечно, Вилли-Сорока — не Дик, он тонкий, «святой». Он понял. Дик мог и посмеяться. А Перри не мог позволить, чтобы кто-то смеялся над попугаем, который впервые прилетел в его сны, когда он был еще семилетним мальчиком, ненавистным и ненавидящим полукровкой в калифорнийском приюте у монахинь — закутанных по самые глаза надсмотрщиц, которые лупили его за то, что он мочился в постель. Как раз после одного такого избиения, которого он никак не мог забыть («Она меня разбудила. У нее был фонарь, и она ударила меня фонарем. Потом еще раз, и еще. А когда фонарь сломался, она продолжала бить меня в темноте».), появился этот попугай, прилетел во сне, «большой, как Иисус, и желтый, как подсолнух», воинствующий ангел, который ослепил монахинь своим клювом, выклевал им глаза и убил, не слушая их мольбы о пощаде, а потом нежно поднял Перри, укрыл его своим крылом и унес далеко-далеко, в рай. С годами мучения, от которых его спасала птица, менялись; другие люди — старшие дети, отец, неверная девушка, сержант в армии — сменили монахинь, но попугай остался, парящий мститель. И змея, этот страж плодоносящего алмазами дерева, никогда не успевала пожрать Перри, она сама всегда бывала пожрана. А потом благословенный полет! Вознесение в рай, который в одном варианте был просто «ощущением», ощущением могущества, непобедимого превосходства, а в других вариантах сна это ощущение было связано с конкретными событиями. «Как в кино. Возможно, когда-то я его именно там и увидел — запомнил по фильму. Потому что где еще я мог видеть такой сад? С белыми мраморными ступенями, с фонтанами? А далеко внизу, если дойти до края сада, виднеется океан. Обалденный! Как возле Кармела в Калифорнии. Но самое прекрасное — это такой длинный-предлинный стол. На нем столько жратвы, что представить невозможно. Устрицы. Индейки. Хот-доги. Фрукты, из которых можно приготовить миллион фруктовых салатов. И все это бесплатно, слышишь? То есть я могу есть сколько захочу, и это не будет стоить ни цента. Так я и понимаю, куда я попал». Дик сказал: — Я нормальный. Мне снятся только белокурые цыпочки. Кстати о птичках, ты слышал анекдот о козе, которой приснился кошмар? — В этом весь Дик: всегда у него наготове грязная шуточка на любую тему. Но анекдоты он рассказывать умел, и Перри, хоть и был в известной степени ханжа, как обычно, не смог удержаться от смеха. Рассказывая о своей дружбе с Нэнси Клаттер, Сьюзен Кидвелл говорила: — Мы были как сестры. По крайней мере, я к ней относилась как к сестре. Первые дни после убийства я не могла ходить в школу. Я не появлялась там до тех пор, пока не прошли похороны. И Бобби Рапп тоже. Какое-то время мы с Бобби не расставались. Он хороший мальчик, у него доброе сердце, но раньше с ним никогда не случалось ничего такого, что может сравниться с потерей любимого человека. И вдобавок ему еще пришлось пройти испытание на детекторе лжи. Я не хочу сказать, что он обозлился, он понимал, что полиция делает то, что должна делать. Но у меня в жизни случались несчастья и раньше, а у него — нет, и поэтому для него ударом явилось открытие, что жизнь, оказывается, не просто один длинный баскетбольный матч. Главным образом мы колесили по округе на его старом «форде». Взад-вперед по шоссе. К аэропорту и обратно. Или отправлялись в «Кри-Ми» — это кафе для автомобилистов — сидели в машине, пили «коку», слушали радио. Радио играло все время; нам нечего было сказать друг другу. Только время от времени Бобби говорил, как он любил Нэнси и что теперь никогда и не взглянет на другую девушку. Я-то была уверена, что Нэнси бы это не понравилось, и так ему и сказала. Я помню — наверное, это было в понедельник, — как мы поехали к реке и остановились на мосту. Оттуда был виден дом, дом Клаттеров. И часть земли — фруктовый сад мистера Клаттера и уходящие вдаль поля пшеницы. Где-то в поле горел костер; жгли вещи из их дома. Все вокруг напоминало об убитых. Мужчины с сетями и баграми ходили вдоль берега, но они удили не рыбу. Бобби сказал, что они ищут оружие. Нож. Ружье. Нэнси любила реку. Летними вечерами мы часто приезжали сюда вдвоем на Крошке. Это лошадь Нэнси. Такая старая, растолстевшая. Подъезжали к реке и въезжали прямо в воду. Потом Крошка бродила по мелководью, а мы играли на флейте и пели. Прохлаждались. Боже мой, я так и не знаю, что с ней будет. С Крошкой. Леди из Гарден-Сити забрала собаку Кеньона, Тэдди. Он убежал, нашел дорогу и вернулся в Холкомб. Но она приехала и снова его увезла. А у меня теперь живет кот Нэнси, Эвинруд. Но Крошка… Наверное, ее продадут. Нэнси была бы возмущена. Она, наверное, пришла бы в ярость. А накануне похорон мы с Бобби сидели возле железной дороги. Смотрели на проходящие поезда. Глупо, правда? Как овцы в снежную бурю. Внезапно Бобби очнулся и сказал: «Мы должны пойти проститься с Нэнси. Мы должны быть с нею». И мы поехали в Гарден-Сити, в похоронный зал «Филипс», что на Главной улице. Кажется, с нами был младший братишка Бобби. Да, точно, был. Потому что я помню, что мы забирали его из школы. И помню, как он сказал, что на завтра уроки отменили, чтобы все холкомбские дети могли пойти на похороны. Он еще рассказывал нам, что думают младшие. Говорил, что все уверены, будто это работа наемного убийцы. Я не хотела этого слышать. Сплошные сплетни и болтовня — все, что Нэнси так презирала. Вообще мне не важно, кто это сделал. Главное в другом: моей подруги больше нет. И если станет известно, кто ее убил, это ее не воскресит. А что еще имеет значение? Нас не подпустили. В смысле, в зале для панихиды. Сказали, что никому нельзя «глядеть на усопших». Кроме родственников. Но Бобби настаивал, и наконец распорядитель — он знал Бобби, и, наверное, ему было его жалко — сказал: ладно, можете пройти, только никому не рассказывайте. Теперь я жалею, что мы туда зашли. Четыре гроба, которые едва поместились в маленькой комнате, заваленной цветами, должны были быть заколочены еще в похоронном бюро — и это вполне понятно, ибо как ни пытались придать убитым приличный вид, зрелище было ужасное. Нэнси была в своем красном бархатном платье, ее брат — в яркой шерстяной рубашке; родители были одеты более чинно: мистер Клаттер — в темно-синем фланелевом костюме, его жена — в темно-синем креповом платье; а головы трупов — от чего, собственно, зрелище и было таким ужасным — были полностью обернуты ватой: пухлые коконы размером вдвое больше обычного воздушного шарика; и вата, из-за того, что ее обрызгали каким-то составом, мерцала, словно искусственный снег на рождественской елке. Сьюзен сразу же вышла. — Я вышла на улицу и ждала в машине, — вспоминала она. — На другой стороне улицы какой-то мужчина сгребал опавшие листья. Я все смотрела на него не отрываясь. Я боялась закрыть глаза. Боялась, что тогда я потеряю сознание. Поэтому я смотрела как он сгребает листья и сжигает их. Смотрела, но на самом деле не видела ни мужчины, ни листьев. Я видела только это платье. Оно мне было слишком хорошо знакомо. Я помогала ей выбирать ткань. Она сама придумала фасон и шила тоже сама. Я помню, какая она была веселая в тот день, когда в первый раз его надела. Был какой-то праздник. И теперь я видела только этот красный бархат. И Нэнси в нем. И как она танцует. «Стар» — главная газета Канзас-Сити — напечатала подробный отчет о похоронах Клаттеров, но Перри, лежа на кровати в гостиничном номере, прочел его только через два дня. Он лишь пробежал глазами текст, пропуская целые абзацы: «Тысяча человек, самая большая толпа за пять лет существования Первой методистской церкви, пришли сегодня на панихиду по четверым убитым… Несколько одноклассников Нэнси по средней школе заплакали, когда преподобный Леонард Коуэн сказал: „Бог дает нам мужество, любовь и надежду, даже когда мы идем сквозь тьму в долину смерти. Я уверен, что в последние часы их жизни Он не оставил их. Иисус никогда не обещал нам, что нам не придется испытать боль или горе, но Он всегда говорил, что Он будет с нами, чтобы помочь нам переносить горе и боль…" В этот теплый не по сезону день примерно шестьсот человек пришли на кладбище Вэлли-Вью на северной окраине города. Там, у разверстой могилы, они прочли „Отче наш". Их голоса, слившиеся воедино в проникновенном шепоте, были слышны в любом уголке кладбища». Тысяча человек! Ничего себе! Перри мучил вопрос, во сколько же обошлись эти похороны. Деньги занимали все его мысли, хотя и не так неотвязно, как накануне, — вчерашний день он встретил с такой суммой, на которую «не купишь даже мяу у кота». Но теперь, благодаря Дику, они оба получили «нехилый кусок» — достаточно, чтобы добраться до Мексики. Дик! Ловкий. Умный. Да, надо отдать ему должное. Как он умеет «надуть честного малого», это что-то бесподобное! Как того продавца из магазина готового платья в Канзас-Сити, которого Дик решил «пощипать» первым. Сам Перри ни разу не пробовал «втюхать чек». Он волновался, но Дик сказал ему: «Все, что от тебя требуется, это стоять рядом. Не смейся и не удивляйся, что бы я ни говорил. В общем, сообразишь по ходу дела». Дик оказался неплохим лицедеем. Он небрежно подошел к прилавку, небрежно представил Перри продавцу: «Мой приятель, собирается жениться», — потом прибавил: «Я — его лучший друг. Помогаю ему найти одежку по вкусу. Ха-ха, можно сказать — приданое». Продавец проглотил это, и вскоре Перри, оставшись в одних кальсонах, примерял мрачный костюм, который продавец считал «идеальным для неофициальной церемонии». Потом, посетовав на непропорциональность фигуры клиента — чересчур мощное туловище на коротеньких ножках, — он добавил: «Боюсь, у нас нет ничего подходящего, все придется подгонять». О, сказал Дик, это пустяки, у них еще уйма времени, свадьба только через восемь дней. Уладив таким образом этот вопрос, они отобрали кучу безвкусных пиджаков и слаксов, подходящих, по их мнению, для того, что Дик называл «медовым месяцем во Флориде». «„Идеи Рок" знаете? — спросил Дик продавца. — В Майами-Бич? У них там забронирован номер. Подарок от родных невесты — две недели за сорок долларов в день. Ну что ты скажешь, а? Такой вроде уродливый карлик, а девочку окрутил что надо. А красивые ребята, вроде нас с вами…» Продавец представил счет. Дик потянулся к брючному карману, нахмурился, щелкнул пальцами и сказал: «Вот черт! Забыл бумажник». Его товарищу показалось, что на такую хилую уловку «не клюнет и новорожденный ниггер». Но продавец, очевидно, не разделял этого мнения, потому что достал незаполненный чек, и когда Дик вписал в него сумму на восемьдесят долларов больше, чем полагалось по счету, тут же выдал сдачу наличными. Выйдя на улицу, Дик сказал: — Так ты на будущей неделе женишься? Значит, тебе нужно кольцо. Через мгновение они уже подъехали на престарелом «шевроле» Дика к магазину «Лучшие украшения». Оттуда, купив по чеку два кольца с бриллиантами, одно для помолвки, другое обручальное, они направились в ломбард, сдавать свои приобретения. Перри вдруг стало жалко расставаться с ними. Он уже начал привыкать к мысли о воображаемой невесте, хотя в его представлении, в противоположность тому, что говорил Дик, она не была ни богата, ни красива; скорее, была воспитанная тихоня, типичная «студентка», во всяком случае «интеллектуалка» — девушка того типа, который всегда ему теоретически нравился, но на практике не попадался. Если не считать Куки, медсестры из больницы, где он лежал после аварии. Фигуристая была девчонка эта Куки, и ведь любила его, жалела, нянчилась с ним, вдохновляла на «серьезное чтение» — «Унесенные ветром», «Это мой возлюбленный». Имели место сексуальные эпизоды странного и тайного характера, упоминалось и о любви, и о браке тоже, но в конце концов, когда его кости срослись, он сказал ей до свидания и вместо объяснения дал стихотворение, которое, по его словам, сочинил сам: Есть раса людей, что все время в пути, Им дома покоя нету; Разбивают сердца, говорят «прости» И уходят топтать планету. Им бы полем брести, в лодке грести, Лезть на отвесные скалы; Их цыганская кровь им за отдых мстит И гонит с любого привала. Если прямо идти — далеко уйдешь, Эти люди смелы и сильны. Но огонь очага для них нехорош — Им иные огни нужны. Больше он Куки не видел и ничего о ней не знал и все же через несколько лет вытатуировал на руке ее имя, и когда однажды Дик спросил его, кто это — Куки, Перри сказал: «Никто. Девушка, на которой я чуть было не женился». (Тому, что Дик был женат, причем дважды, и породил троих сыновей, Перри очень завидовал. Жена, дети — это был тот опыт, который, по его мнению, мужчина должен приобрести, даже если он, как в случае с Диком, не делает его счастливым и не приносит ничего хорошего.) Кольца были заложены за сто пятьдесят долларов. Они посетили другой ювелирный магазин, Голдмана, и вышли оттуда с мужскими золотыми часами. Затем притормозили у магазина фото— и киноаппаратуры «Элко», где «купили» сложную кинокамеру. — Камеры — самое лучшее вложение денег, — просвещал Перри Дик. — Их легче всего толкнуть или заложить. Камеры и телевизоры. — По этим соображениям они решили взять еще и несколько телевизоров, а покончив с техникой, снова принялись «щипать» магазины одежды — Шеперда и Фостера, Ротшильда, «Рай для покупателя». На закате, когда магазины начали закрываться, карманы у друзей были набиты наличными, а автомобиль загружен товаром, который легко сбыть. Разглядывая урожай рубашек и зажигалок, дорогих приборов и дешевых запонок, Перри почувствовал небывалый подъем: теперь впереди Мексика, новые возможности, «настоящая» жизнь. Но Дик казался подавленным. В ответ на похвалы Перри («Клянусь, Дик, ты был неподражаем! Я сам чуть было не поверил твоим сказкам») он только пожал плечами. Перри был озадачен; он не мог понять, почему Дик, обычно такой самодовольный, теперь, когда у него есть законный повод гордиться собой, вдруг притих, поник и загрустил. Перри сказал: — Сегодня ты у меня напьешься. Они остановились в баре. Дик выпил три «Цветка апельсина». После третьего он вдруг спросил: — А как же папа? Я же знаю — боже мой, он такой славный старикан. И мать тоже — ну, ты ж ее видел. Как же они? Я-то улизну в Мексику. Или еще куда-нибудь. Но они будут здесь, когда банк начнет возвращать чеки. Я знаю папу. Он захочет их обеспечить. Такое уже бывало. И не сможет — он старый, больной, а за душой у него ничего нет. — Да, это грустно, — искренне посочувствовал Перри. Добротой он не отличался, но был сентиментален, и привязанность Дика к родителям, его тревога за них его растрогали. — Но черт возьми, Дик. Это же так просто, — сказал Перри. — Мы сами сможем оплатить чеки. Как только окажемся в Мексике, как только устроимся, сразу начнем делать деньги. Большие деньги. — Как? — «Как»? — Что значит «как»? Этот вопрос просто ошеломил Перри. В конце концов, они ведь обсудили столько возможностей. Поиски золота, подводное плавание за затонувшим кладом — это лишь два из множества проектов, которые предложил Перри. А были ведь и другие. Лодка, например. Они часто говорили о том, что можно купить рыбачью лодку и сдавать напрокат отдыхающим, — хотя никто из них никогда в жизни не правил лодкой и не ловил гуппи. Опять же, можно было быстро заработать, перегоняя через границу с южноамериканскими странами угнанные автомобили. («За одну ездку платят пять сотен баксов», — вычитал Перри в каком-то журнале.) Но из разнообразных ответов, которые он мог дать на последнюю реплику Дика, Перри выбрал тот, что должен был напомнить Дику о богатстве, ожидающем их на Кокосовом острове, клочке земли у побережья Коста-Рики. — Без дураков, Дик, — сказал Перри. — Все по правде. У меня есть карта. У меня есть целая история. Клад был зарыт в 1821 году. Перуанский слиток, драгоценности. Шестьдесят миллионов долларов — так там было написано. Пусть даже мы не найдем все сокровища, пусть только часть — ты со мной, Дик? — Прежде Дик всегда поддерживал его, внимательно слушал рассказы о картах и сокровищах, но сейчас — раньше Перри такое в голову не приходило — он впервые задумался, не притворялся ли Дик все это время, не смеется ли он над ним в душе. Но эта неприятная мысль сразу исчезла, едва Дик, подмигнув и игриво ударив его в грудь, сказал: — Конечно, дружище. Я с тобой. Всецело. Было три часа ночи, вновь звонил телефон. Правда, время не имело значения. Эл Дьюи все равно не спал, равно как и его жена Мэри и сыновья Дьюи, девятилетний Пол и двенадцатилетний Элвин Адаме Дьюи-младший. Разве можно заснуть в доме — скромном одноэтажном коттедже — где всю ночь с перерывами в несколько минут трезвонит телефон? Вылезая из кровати, Дьюи пообещал жене: «На этот раз я нарочно плохо положу трубку». Но он не посмел сдержать обещание. Звонили алчущие новостей репортеры, потенциальные юмористы или теоретики («Эл? Слушай, брат, а я ведь разобрался в этом деле. Это самоубийство и убийство. Я случайно узнал, что у Герба были финансовые затруднения. Он сильно поиздержался. Поэтому что он делает? Он берет эту крупную страховку, стреляет в Бонни и детей, а потом убивает себя бомбой. Ручной гранатой, начиненной картечью».), или анонимщики со склонностью к кляузничеству («Вы знаете Л.? Эмигрантов? Тех, что нигде не работают, а сами закатывают шикарные приемы, коктейли подают. Откуда такие деньги? Я не удивлюсь, если они приложили руку к этому делу Клаттеров».), или задыхающиеся от волнения дамы, встревоженные слухами и сплетнями, от которых просто не было спасения («Элвин, я вас знаю с тех пор, как вы были ребенком. И хочу, чтобы вы мне прямо сказали, что правда, а что нет. Я любила и уважала мистера Клаттера и просто отказываюсь верить, что этот человек, этот христианин… Отказываюсь верить, что он бегал за женщинами…»). Но в основном звонили ответственные местные жители, желавшие помочь следствию («Я хотел спросить, вы уже расспрашивали подружку Нэнси, Сью Кидвелл? Я разговаривал с ней, и девочка сказала одну вещь, которая меня поразила. Она сказала, что когда они с Нэнси в последний раз говорили по телефону, Нэнси сказала, что мистер Клаттер сильно не в духе. И в таком состоянии он был последние три недели. Нэнси думала, что он чем-то сильно озабочен, настолько, что даже начал курить…»). Или же звонили те, с кем Дьюи был связан по службе — представители закона, шерифы других округов («Может, в этом что-то есть, а может, и нет, но тут один бармен говорит, что подслушал, как двое приятелей обсуждали это дело в таких словах, будто имеют к нему непосредственное отношение…»). И несмотря на то, что ни один из этих звонков пока еще не принес ничего, кроме дополнительной работы для следователей, всегда оставался шанс, что следующий окажется, как выразился Дьюи, «тем счастливым звонком, который сорвет завесу неизвестности». На этот раз, сняв трубку, Дьюи немедленно услышал: — Я хочу признаться. Элвин сказал: — Простите, с кем я разговариваю? Звонивший повторил свою первую фразу и добавил: — Это сделал я. Это я их всех убил. — Ясно, — сказал Дьюи. — А теперь, может быть, вы сообщите свое имя и адрес… — Э, нет, так не пойдет, — сказал человек негодующим, сиплым от пьянства голосом. — Я не собираюсь ничего вам сообщать. Сначала вы вышлете награду, а потом я вам скажу, кто я такой. Это окончательное условие. Дьюи повесил трубку и вернулся в постель. — Нет, милая, — сказал он. — Ничего интересного. Просто очередной пьяница. — Чего он хотел? — Желал сделать признание. Только чтобы сначала мы прислали ему вознаграждение. — Канзасская газета «Хатчинсон ньюс» предложила тысячу долларов за информацию, способствующую раскрытию преступления. — Элвин, ты опять закуриваешь? Ну Эл, разве нельзя хотя бы попытаться заснуть? Но Элвин был слишком взвинчен, чтобы спать, даже если бы можно было заставить телефон замолчать; слишком раздражен и измучен. Ни одна из его «ниточек» не вела никуда, кроме разве что кривого проулка, заканчивающегося совершенно гладкой стеной. Бобби Рапп? Детектор лжи вычеркнул Бобби из списка подозреваемых. И мистер Смит, фермер, который завязал веревку таким же узлом, каким пользовался убийца, — он тоже не подходил, поскольку выяснилось, что в ночь преступления он был в Оклахоме. Оставались еще Джоны, отец и сын, но они тоже представили твердое алиби. «Итак, — подвел итог Гарольд Най, — в результате мы имеем хорошее круглое число. Ноль». Даже розыски могилы Нэнсиного кота ничего не дали. Однако кое в чем все-таки повезло. Во-первых, перебирая одежду Нэнси, миссис Элейн Селсор, ее тетя, нашла засунутые в носок туфли золотые наручные часы. Во-вторых, миссис Хелм в сопровождении агента Канзасского бюро расследований внимательно осмотрела все комнаты на ферме «Речная Долина». Была надежда, что она вдруг заметит какую-то перестановку или пропажу, и она заметила. Это случилось в комнате Кеньона. Миссис Хелм все смотрела и смотрела, все ходила и ходила кругами по комнате, поджав губы, и все трогала и трогала разные предметы — старую бейсбольную перчатку Кеньона, его грязные рабочие сапоги, его осиротевшие очки. И все время шептала: — Чего-то не хватает, я это чувствую. Я в этом уверена, но чего — не соображу. — Потом сообразила: — Радио! Где маленький приемник Кеньона? Эти два события вынуждали Дьюи вновь вернуться к версии «обычного ограбления». Уж наверное часы не сами закатились в туфлю Нэнси? Вероятно она, лежа в темноте, услышала что-то подозрительное — шаги или голоса, решила, что в дом влезли воры, и поспешила спрятать часы, подаренные отцом, потому что очень ими дорожила. Что касается радио, серого портативного приемника «Зенит», то тут не было никаких сомнений: он пропал. Но все равно Дьюи не мог согласиться с тем, что четыре человека были убиты ради такой несуразной добычи — нескольких долларов и радиоприемника. Это не согласовывалось с созданным им образом убийцы — или, вернее, убийц: Дьюи и его коллеги твердо решили употреблять этот термин во множественном числе. Мастерское осуществление преступного замысла неопровержимо доказывало, что по крайней мере один из преступников обладал невероятным запасом хладнокровной хитрости и был — должен был быть — слишком умен для того, чтобы совершить убийство без разумного повода. К тому же кое-какие детали укрепили уверенность Дьюи в том, что хотя бы один из убийц был неравнодушен к жертвам и испытывал к ним, даже в момент убийства, какую-то извращенную нежность. Как иначе объяснить коробку от матраца? Эта коробка не давала Дьюи покоя. Для чего убийцам понадобилось нести ее с дальнего конца комнаты к печи, как не для того, чтобы устроить мистера Клаттера поудобнее — чтобы обеспечить его на то время, что он смотрел на приближающийся нож, менее жесткой лежанкой, чем холодный цемент? А изучив фотографии с места преступления, Дьюи выделил и другие детали, которые, по его мнению, тоже говорили о том, что убийца то и дело проявлял немотивированную заботу. «Или, — он никак не мог подобрать верное слово, — какую-то суетливость. И мягкость. Например, покрывала. Кто стал бы так делать — связав женщин, да еще таким образом, каким связали Бонни и девочку, укрывать их покрывалами, подтыкать края, словно желая приятных сновидений? Или подушка под головой у Кеньона. Сначала я решил, что ее подсунули, чтобы легче было целиться в голову. Теперь я думаю — нет, ее положили по той же причине, что и коробку из-под матраца, — чтобы жертве было удобнее». Впрочем, эти выводы хоть и казались Дьюи верными, не давали ему ощущения, что он к чему-то пришел. Преступления редко раскрываются с помощью экстравагантных гипотез; он делал ставку на факты — «добытые тяжелой работой и подтвержденные под присягой». Тяжелой работы впереди было немало: факты предстояло собрать и просеять, а это означало отслеживание, проверку сотен человек, в том числе всех прежних работников с фермы, друзей и знакомых, всех, с кем мистер Клаттер заключал сделки, большие или маленькие, — возвращение черепашьим шагом в прошлое. Ибо, как сказал Дьюи своей команде: «Мы должны продолжать работать, пока не узнаем Клаттеров лучше, чем они сами себя знали. Пока не увидим связь между тем, что мы нашли в прошлое воскресенье утром, и тем, что произошло, возможно, пять лет назад. Связь. Она должна быть. Должна». Жена Дьюи задремала, но проснулась, почувствовав, что мужа нет рядом, и услышала, что он снова говорит по телефону, а потом — детский плач из соседней комнаты, где спали мальчики. «Пол?» — Пол не был ни беспокойным, ни капризным мальчиком — уж во всяком случае не был плаксой. Он был слишком занят рытьем туннелей на заднем дворе или подготовкой к карьере «самого быстрого бегуна в округе Финней». Но в то утро за завтраком он разревелся. Его матери не нужно было спрашивать из-за чего; она знала, что, хотя он весьма смутно понимал причины суеты вокруг, его нервировали бесконечные телефонные звонки, незнакомые посетители и устало-тревожные глаза отца. Мэри пошла успокоить Пола. Ей помог старший сын. «Пол, — сказал он, — ты успокойся, а завтра я тебя научу играть в покер». Дьюи был на кухне; когда Мэри вошла, он сидел за столом, ожидая, пока сварится кофе, а перед ним были разложены все те же фотографии. На нарядной клеенке с узором из фруктов они казались пятнами грязи. (Он однажды предложил Мэри взглянуть на снимки, но она отказалась: «Я хочу запомнить Бонни такой, какая она была, — и всех их тоже».) Дьюи сказал: — Может быть, мальчикам стоит пока пожить у бабушки? — Его мать, вдова, жила неподалеку; она вечно жаловалась, что у нее в доме слишком тихо и слишком много места для нее одной; она всегда была рада приезду внуков. — Всего несколько дней. До тех пор… ну, до тех самых пор. — Элвин, как ты думаешь, мы когда-нибудь будем снова жить нормальной жизнью? — спросила миссис Дьюи. Их нормальная жизнь выглядела так: поскольку оба работали (миссис Дьюи была секретаршей в офисе), они поделили домашние обязанности поровну и по очереди заступали на вахту к плите или мойке. («Когда Элвин был шерифом, я знаю, его иногда дразнили. Говорили про него: „Гляньте-ка! Вот идет шериф Дьюи! Суровый парень! Лучший стрелок в городе! Но стоит ему прийти домой, он снимает кобуру и надевает фартук!"».) В то время они копили на ферму, которую Дьюи купил в 1951 году — двести сорок акров земли немного севернее Гарден-Сити. В ясные дни, и особенно когда стояла жара и созревала высокая пшеница, он любил ездить туда и тренироваться в своем искусстве — стрелять по воронам, по консервным банкам — или мысленно бродить по дому, который он надеялся построить, по цветнику, который собирался разбить, и под сенью деревьев, которые еще даже не посадил. Он был твердо уверен, что когда-нибудь среди этих равнин появится оазис его дубов и вязов: — Когда-нибудь. С Божьей помощью. Вера в Бога и ритуалы, окружающие эту веру — церковь по воскресеньям, молитва перед обедом и перед сном, — была важной составляющей жизни семейства Дьюи. «Я не понимаю, как можно сесть за стол, не попросив Бога благословить твой кусок, — сказала однажды миссис Дьюи. — Да, иногда я прихожу с работы усталая. Но на плите всегда стоит кофе, а иногда найдется и бифштекс в холодильнике. Мальчики зажигают конфорку, чтобы поджарить бифштекс, и мы разговариваем, рассказываем друг другу, что у нас произошло за день, и когда ужин готов, я знаю, что у нас есть повод быть счастливыми и благодарными. Поэтому я говорю: „Благодарю тебя, Господи". Не только потому, что должна, — потому, что искренне этого хочу». — Элвин, ответь мне, — сказала миссис Дьюи. — Как ты думаешь, у нас будет когда-нибудь снова нормальная жизнь? Он начал отвечать, но его прервал телефонный звонок. Старый «шевроле» покинул Канзас-Сити 21 ноября, в субботу ночью. Багаж был привязан к решетке на крыше автомобиля; багажник был так забит, что не закрывался; внутри, на заднем сиденье, один на другом стояли два телевизора. Пассажиры поместились с трудом: Дик — в водительском кресле, Перри — рядом, в обнимку с «гибсоном», своим главным достоянием. Что касается остального имущества Перри — фибрового чемоданчика, серого приемника «Зенит», галлона концентрата для приготовления сладкого пива (он боялся, что его любимый напиток в Мексике не продается) и двух больших коробок с книгами, рукописями и милыми сердцу памятными вещицами (Дик просто рвал и метал! Ругался, пинал коробки, обзывал их «пятьюстами фунтами собачьего дерьма!»), — оно тоже было где-то в захламленном нутре машины. Около полуночи они пересекли границу с Оклахомой. Перри радовался, что они покинули Канзас и теперь можно расслабиться. Наконец-то они в пути. В пути, и уже не вернутся, и никогда об этом не пожалеют, во всяком случае Перри, у которого позади не осталось никого, кто стал бы ломать голову, куда он пропал. Но Дик не мог то же самое сказать о себе. Здесь оставались те, кого он, по собственным уверениям, любил: три сына, мать, отец, брат — люди, которых он не посмел посвятить в свои планы и которым даже не сказал «до свидания», хотя и не надеялся вновь их увидеть — во всяком случае, в этой жизни. «В СУББОТУ СОСТОЯЛАСЬ ЦЕРЕМОНИЯ БРАКОСОЧЕТАНИЯ КЛАТТЕР И ИНГЛИША»: такой заголовок, появившийся на полосе светской хроники рупора Гарден-Сити «Телеграм» от 23 ноября, удивил многих читателей этой газеты. Из него явствовало, что Беверли, младшая из двух оставшихся дочерей мистера Клаттера, вышла замуж за мистера Вера Эдварда Инглиша, юного студента-биолога, с которым давно была помолвлена. Мисс Клаттер была в белом, и бракосочетание, полноценное торжество («миссис Леонард Коуэн солировала, миссис Говард Бланчард играла на органе»), прошло в Первой методистской церкви — той самой, в которой за три дня до того невеста оплакивала своих родителей, брата и младшую сестру. Как бы там ни было, по сведениям «Телеграм», «Вер с Беверли собирались обвенчаться в рождественские каникулы. Уже были напечатаны приглашения, и отец невесты зарезервировал церковь на определенный день. Ввиду внезапной трагедии и приезда большого числа родственников, многим из которых пришлось проделать далекий путь, молодая пара решила перенести свадьбу на эту субботу». После свадьбы родственники разъехались. В понедельник последние из них покинули Гарден-Сити, и «Телеграм» поместила на первой полосе письмо мистера Говарда Фокса из Орегона, штат Иллинойс, брата Бонни Клаттер. Письмо, начинавшееся с изъявлений благодарности горожанам за то, что они открыли свои «дома и сердца» семье, которую постигла такая утрата, дальше превращалось в патетическое воззвание. «В этом обществе (то есть в Гарден-Сити) слишком много ненависти, — писал мистер Фокс. — Я не раз слышал, как люди говорят, что убийцу надо вздернуть на ближайшем суку. Нельзя позволять таким чувствам завладеть нашими душами. Люди уже мертвы, и отняв еще одну жизнь, мы ничего не изменим. Вместо этого давайте простим их, как заповедал нам Господь. Мы не должны копить в сердце ненависть. Тот, кто совершил это злодеяние, скоро убедится, что теперь ему трудно жить в мире с собой. И он вновь обретет покой, лишь когда пойдет за прощением к Господу. Не будем стоять у него на пути, а помолимся за то, чтобы мир вновь воцарился в его душе». Автомобиль стоял на мысу, где Перри и Дик решили устроить привал. Была середина дня. Дик разглядывал в бинокль окрестности. Горы. И ястребы в белом небе. Пыльная дорога вьется сквозь белую пыльную деревушку. Шел второй день его пребывания в Мексике, и пока ему все казалось чудесным — даже еда. (В этот самый момент он жевал холодную, сочащуюся маслом тортилью.) Они пересекли границу в Ларедо, штат Техас, утром 23 ноября и провели первую ночь в борделе Сан-Луиса. Следующий пункт назначения, Мехико, лежал в двухстах милях к югу. — Знаешь, о чем я подумал? — сказал Перри. — Я подумал, что мы какие-то не такие. Совершить такое… — А что мы такого совершили? — Ну, там… Дик опустил бинокль в кожаный футляр, роскошный футляр с инициалами Г. У. К. Он разозлился. До чертиков разозлился. Какого черта Перри опять разевает пасть? Господи Иисусе, ну какого дьявола надо без конца болтать об одном и том же? Это начинает действовать на нервы. Особенно после того, как они условились больше не говорить на эту тему. Просто забыть. — У людей, которые такое совершили, явно не все в порядке с головой, — сказал Перри. — Ты меня сюда не приплетай, малыш, — сказал Дик. — Я-то нормальный. — И Дик действительно верил в то, что говорил. Он думал, что он такой же уравновешенный и такой же нормальный, как любой средний американец, разве что малость поумнее. Но у Перри, по мнению Дика, точно было «не все в порядке с головой». Если не сказать больше. Прошлой весной, когда они сидели в одной камере в Канзасской исправительной колонии, он узнал множество мелких подробностей из жизни Перри: Перри иногда вел себя «совсем как младенец», писался в постель и кричал во сне («Папа, я везде тебя искал, где ты был, папа?»), а то часами сидел, сосал большой палец и изучал свои чертовы фальшивые карты с кладами. Но это только одна сторона; были и другие. Временами старина Перри становился «чисто дьявол». Одни его приступы бешенства чего стоили. Он мог впасть в ярость «быстрее, чем десять надравшихся индейцев». И при этом даже не измениться в лице. «Он может в следующую секунду тебя прикончить, но ты об этом не догадаешься ни по голосу, ни по роже», — сказал однажды Дик. Когда гнев раздирал Перри изнутри, внешне он оставался хладнокровным, жестким парнем со взглядом безмятежным и едва ли не сонным. Было время, когда Дик думал, что может управлять им, может регулировать температуру этих внезапных холодных вспышек, которые жгли и замораживали его приятеля. Но он ошибался и, поняв это, уже не знал, что и думать о Перри — за исключением того, что должен его бояться, и сам удивлялся, почему не боится. — Вот так оно и бывает, — продолжал Перри. — Буль-буль-буль, и ты уже у самого дна. Никогда не думал, что дойду до такого. — А как же ниггер? — спросил Дик. Молчание. Но Дик чувствовал, что Перри на него смотрит. Неделю назад в Канзас-Сити Пери купил солнечные очки — причудливые, в посеребренной оправе и с зеркальными линзами. Дик их ненавидел; он сказал Перри, что ему стыдно ходить в компании «типа с такими фарами на морде». На самом же деле его раздражали зеркальные стекла; ему было неприятно, что за ними не видно глаз Перри. — Так то ниггер, — сказал Перри. — Две разные вещи. Дика насторожило это замечание и особенно то, с какой неохотой оно было произнесено. Он спросил: — А ты не врешь? Ты вообще-то его убивал? — Существенный вопрос, если учесть, что интерес Дика к Перри, оценка его характера и потенциальных возможностей были основаны исключительно на рассказе самого Перри о том, как он однажды забил до смерти чернокожего. — Конечно, убивал. Только это же ниггер. Совсем другое дело. — Помолчав, Перри добавил: — Знаешь, что мне на самом деле не дает покоя? Не верю я, будто кто-то может выйти сухим из воды после такого. По-моему, так не бывает. Сделать то, что мы сделали, и на все сто процентов избежать неприятностей. Я не могу избавиться от мысли, что скоро что-нибудь случится. В детстве Дик посещал церковь, но он никогда не «подходил» к вере в Бога и уж тем более не был суеверен. В отличие от Перри, он не считал, что разбитое зеркало сулит семь лет неудач или что месяц, если увидеть его сквозь стекло, предвещает несчастье. Но, обладая обостренным и болезненным восприятием, Перри почувствовал, что и Дика не оставляют сомнения. Дик тоже переживал минуты, когда этот вопрос вертелся у него в голове: возможно ли это? Были ли они «честны перед Богом, надеясь избежать неприятностей после того, что совершили»? Неожиданно он рявкнул на Перри: «Да заткнись же ты наконец!» Потом запустил двигатель и повел автомобиль прочь от мыса. Впереди он увидел собаку, трусившую по пыльной дороге. Горы. И ястребы в белом небе. Когда Перри спросил Дика: «Знаешь, о чем я подумал?», он понимал, что начинает разговор, который Дику не понравится и которого, по существу, он сам бы с радостью избежал. Перри был согласен с Диком — что толку опять об этом говорить? — но не всегда мог удержаться. Случались припадки беспомощности, минуты, когда на него накатывали воспоминания — синие вспышки в черной комнате, стеклянные глаза плюшевого медведя, — и тогда в голове у него начинали навязчиво звучать голоса, особенно несколько слов: «О нет! Пожалуйста! Нет! Нет! Нет! Нет! Не надо! О, пожалуйста, не надо, пожалуйста!» И возвращались другие звуки: звон серебряного доллара, катящегося по полу, скрип деревянных ступеней и хрипы — захлебывающееся дыхание человека с перерезанным горлом. Когда Перри сказал: «Я подумал, что мы какие-то не такие», он вступил в область, куда совершенно не хотел вступать. Тем более что было больно представить себе, что ты не совсем нормальный, — особенно если ненормален ты не по своей вине, а просто таким уродился. Стоит только посмотреть на семью! Мать, алкоголичка, умерла, захлебнувшись собственной блевотиной. Из четырех ее детей — двух сыновей и двух дочерей — только самой младшей, Барбаре, удалось зажить как обычные люди, выйти замуж и создать семью. Вторая дочь, Ферн, выбросилась из окна гостиницы в Сан-Франциско. (Перри до сих пор старался убедить себя, что она «просто сорвалась», потому что любил Ферн. Она была такая милая, так артистично, потрясающе танцевала и пела тоже великолепно. «Ей бы немножко везения — с ее внешностью и прочими данными она могла бы добиться чего угодно». Ему было неприятно представлять, как она взбирается на подоконник и падает с пятнадцатого этажа.) И был еще Джимми, старший брат Перри, — Джимми, который в один прекрасный день довел жену до самоубийства, а на следующий день тоже покончил с собой. Потом он услышал, как Дик говорит: «Ты меня сюда не приплетай, малыш. Я-то нормальный». Бред сивой кобылы! Но черт с ним, это он проглотил. «Вот так это и бывает, — продолжал Перри. — Буль-буль-буль, и ты уже у самого дна. Никогда не думал, что дойду до такого». И тут же понял свою ошибку: Дик, естественно, спросил в ответ: «А как же ниггер?» Перри рассказал Дику эту историю, потому что хотел с ним подружиться, хотел, чтобы Дик его уважал, думал, что он крутой, «настоящий мужик», каким, по мнению Перри, был сам Дик. Поэтому через день после того, как они оба прочли и обсудили статью в «Ридерз дайджест» под названием «Хороший ли вы знаток человеческой природы?» («Когда вы ждете в приемной дантиста или на вокзале, воспользуйтесь бесплатной возможностью изучить особенности поведения окружающих вас людей. Например, присмотритесь к походке. Твердая походка свидетельствует о твердом характере; если человек шаркает ногами, это говорит о неуверенности в себе».), Перри сказал: «Я всегда был выдающимся знатоком человеческой природы, а иначе мне бы не выжить. Представь, что я бы не знал, кому можно доверять, а кому нет. Без этого не прожить. Но тебе, Дик, я доверяю. Чтоб ты мне поверил, я отдаю свою судьбу в твои руки. Я расскажу тебе то, чего никогда никому не рассказывал. Даже Вилли-Сороке. Однажды я прикончил одного парня». И Перри видел, что Дик заинтересовался; он действительно слушал очень внимательно. «Это было пару лет назад. Еще в Вегасе. Я жил в старом пансионе — когда-то это был довольно престижный пансион. Но потом вся его престижность улетучилась. Его давно пора было снести; впрочем, он и так уже разваливался. Самые дешевые комнаты были на чердаке, там я и жил. И ниггер этот тоже. Его звали Кинг; он поселился там временно. Мы с ним были единственными постояльцами — не считая миллиона тараканов. Кинг был не слишком молод, но занимался ремонтом дорог, укладыванием асфальта — в общем, мужик был крепкий. Он носил очки и много читал. И никогда не закрывал дверь. Всякий раз, когда я проходил мимо, он неизменно валялся на кровати с голой задницей. В то время он не работал: сказал, что отложил немного баксов с последнего заработка и хочет какое-то время просто валяться в кровати, читать и дуть пиво. Читал он сплошь барахло — всякую чушь про ковбоев или комиксы. Но мужик был нормальный. Иногда мы вместе пили пиво, а однажды он дал мне десятку. У меня не было никакой причины его обижать. Но вышло так, что как-то ночью мы сидели на чердаке; духота была такая, что не уснуть, и я предложил: „Давай, Кинг, прокатимся, что ли?" У меня была старая развалюха; я ее починил, перебрал и выкрасил в серебряный цвет. „Серебряный призрак", так я ее назвал. И мы поехали. В пустыню: там было прохладнее. Остановились, выпили еще пивка. Кинг вылез из машины, и я вслед за ним. Он не заметил, как я взял эту цепь. Велосипедную цепь, которую я всегда держал под сиденьем. На самом деле я даже не думал, что начну его бить, пока вдруг не начал. Я ударил его цепью по роже. Разбил очки. И понеслось… А когда все кончилось, я даже ничего не почувствовал. Я его там оставил и никогда больше о нем не слышал. Может, его так никто и не нашел. Кроме стервятников». В этой истории была доля истины. Перри действительно познакомился — при тех обстоятельствах, о которых он говорил, — с негром по фамилии Кинг. Но если к этому времени Кинг успел умереть, то Перри тут был ни при чем; он ни разу не поднял на него руку. Насколько Перри было известно, Кинг до сих пор валялся на какой-нибудь кровати, листал комиксы и потягивал пиво. — А ты не врешь? Ты вообще его убивал? — спросил Дик. Перри не был одаренным вруном или хотя бы опытным; но стоило ему начать врать, как он уже не мог остановиться. «Конечно, убивал. Только это же ниггер. Совсем другое дело». Потом он сказал: «Знаешь, что мне на самом деле не дает покоя? Не верю я, будто кто-то может выйти сухим из воды после такого». И он подозревал, что Дик тоже не верит. Потому что Дик, по крайней мере отчасти, заразился от Перри его морально-мистическими переживаниями. Отсюда: — Да заткнись же ты наконец! Автомобиль тронулся. В сотне футов впереди по краю дороги бежала собака. Дик направил машину прямо на нее. Это был старый полудохлый пес, непонятная помесь, шелудивый и тощий, и удар от столкновения с ним был ненамного сильнее, чем от столкновения с птицей. Но Дик был доволен. «Красота! — сказал он; он всегда так говорил, задавив собаку, что делал при каждом удобном случае. — Красота! Размазали его по дороге!» Миновал День благодарения, закончился фазаний сезон, но прекрасное бабье лето с чередой ясных, чистых дней еще не ушло. Последний из приезжих репортеров, придя к убеждению, что дело не будет раскрыто никогда, покинул Гарден-Сити. Однако жители округа Финней не перестали говорить об этой истории, особенно те, что постоянно бывали в любимом месте встреч холкомбцев, «Кафе Хартман». — С тех пор, как это случилось, мы только и делаем, что пережевываем одно и то же, — сказала миссис Хартман, зорко оглядывая свои владения, на каждом пятачке которых сидели или стояли с чашками кофе пропахшие табаком фермеры и скотоводы. — Как старые перечницы, — добавила кузина миссис Хартман, почтмейстерша Клэр, которая в тот момент тоже была здесь. — Будь сейчас весна, когда работы невпроворот, они бы тут не торчали. Но урожай уже убран, зима на носу, делать им нечего, только сидеть и пугать друг друга. Знаете Билли Брауна из «Телеграм»? Видели его передовицу? Называется «Еще одно преступление?». Он там говорит: «Пора бы перестать молоть языками», потому что это тоже преступление — болтать откровенную ложь. Но чего еще от них ожидать? Оглянитесь по сторонам. Гремучие змеи. Сплетники. Может, вы видите что-то другое? Ха! Черта с два. Среди многочисленных слухов, рожденных в «Кафе Хартман», был один, который касался Тейлора Джонса, владельца ранчо, примыкающего к ферме «Речная Долина». По мнению большинства клиентов кафе, жертвами убийц должны были стать мистер Джонс и его семья, а не Клаттеры. «Тогда бы это еще имело смысл, — доказывал один из тех, кто разделял эту точку зрения. — Тейлор всегда был богаче Герба. Допустим, что убийца был не из наших краев. Допустим, его кто-то нанял и объяснил ему, как найти дом. Тогда он мог легко перепутать, не там повернуть — и попасть вместо Тейлора к Гербу». Все повторяли друг другу «гипотезу Джонса», особенно часто самим Джонсам, людям степенным и здравомыслящим, которых никак не удавалось расшевелить. Буфетная стойка, несколько столов и ниша, в которой стоят маленькая духовка, радио и холодильник, — вот и все, что есть в «Кафе Хартман». «Но нашим клиентам нравится, — говорит владелица. — Поневоле понравится. Больше им податься некуда. На семь миль в одну сторону и на пятнадцать в другую ни одной забегаловки. И вообще, у нас тут все по-домашнему, и кофе хороший, с тех пор как у нас работает Мейбл. — Мейбл звали миссис Хелм. — Когда случилась эта трагедия, я сказала: „Мейбл, теперь ты осталась без работы, приходи ко мне помогать в кафе. Будешь понемножку готовить. Стоять за стойкой". Так оно и получилось — только плохо, что все, кто к нам приходит, пристают к ней с вопросами. Насчет убийства. Но Мейбл не такая, как кузина Мирт. Или я. Она слишком стеснительная. Кроме того, она ничего особенного не знает. Не больше, чем все остальные». Однако многие продолжали подозревать, что Мейбл что-то знает, но помалкивает. Так оно и было. Дьюи провел с ней несколько бесед и попросил держать в секрете их содержание. Самое главное — не говорить никому ничего насчет пропажи радио и о часах, найденных в туфельке Нэнси. Поэтому она сказала миссис Арчибальд Уильям Уоррен-Брауни: «Любой, кто читает газеты, знает столько же, сколько и я. Даже больше. Потому что я их не читаю». Миссис Арчибальд Уильям Уоррен-Брауни, невысокая и коренастая англичанка лет сорока, с почти бессознательной манерой выражаться как леди, ничуть не напоминала других завсегдатаев кафе и, находясь в этом заведении, напоминала паву, попавшую в загон для индюшек. Однажды, объясняя знакомой, почему они с мужем отказались «от фамильных владений на севере Англии» и променяли доставшийся им по наследству дом — «чудеснейшую, о, прекраснейшую старинную обитель» — на старый и отнюдь не чудесный сельский дом на равнинах западного Канзаса, миссис Уоррен-Брауни сказала: — Налоги, моя дорогая. Убийственные поборы. Немыслимо, преступно убийственные поборы. Из-за них нам и пришлось уехать из Англии. Да, мы уехали год назад. И не жалеем. Ни единой секунды. Нам здесь нравится. Мы просто в восторге. Хотя, конечно, это совсем не похоже на ту нашу жизнь. На жизнь, к которой мы привыкли. Париж и Рим. Монте-Карло. Лондон. Да, я иногда думаю о Лондоне. Но на самом деле я совершенно не скучаю по нему — настоящее безумие, никогда не найдешь такси и всегда беспокоишься о том, как выглядишь. Определенно не скучаю. Нам здесь нравится. Наверное, некоторые — те, кто знал, какую жизнь мы вели раньше, — задаются вопросом, не чувствуем ли мы себя чуточку одиноко здесь, среди пшеничных полей. Но мы хотели поселиться именно на Западе. В Вайоминге или Неваде — как получится. Мы надеялись, что там нам удастся слегка обрасти жирком. По дороге мы остановились погостить у друзей в Гарден-Сити — точнее даже, у друзей наших друзей. Но они оказались невероятно любезны. Настаивали, чтобы мы погостили подольше. И мы подумали, ну, в общем, почему бы и нет? Почему бы не взять в аренду немного земли и не завести ранчо? Или ферму. Этот вопрос мы так до сих пор и не решили — ранчо или ферму. Доктор Остин спрашивает, не кажется ли нам, что здесь слишком тихо. Надо сказать, нет. Надо сказать, я еще никогда не жила в таком бедламе. Здесь шуму больше, чем во время бомбежки. Гудки поездов. Койоты. Чудовища, завывающие всю ночь напролет. Жуткий шум. И с тех пор, как произошло это убийство, кажется, стало еще невыносимее. Столько всяких звуков. Наш домик — господи, ну и скрипит же эта старая развалина! Заметьте себе, я не жалуюсь. Правда — это вполне пригодный для жилья дом, со всеми удобствами, — но как он кряхтит и кашляет, бог мой! А после наступления темноты, когда начинается ветер, этот ненавистный ветер прерий, слышатся просто душераздирающие стоны. Я хочу сказать, что если у кого нервы не в порядке, может почудиться всякая ерунда. Боже милостивый! Бедные Клаттеры! Нет, мы с ними не были знакомы. Я видела мистера Клаттера только один раз. В Федеральном здании. В начале декабря двое самых постоянных клиентов кафе в один день объявили о своем намерении собрать вещи и покинуть не просто округ Финней, но даже и сам штат. Первым был фермер — арендатор Маккоя, известного в западном Канзасе землевладельца и бизнесмена. Он сказал: «Я разговаривал с мистером Маккоем. Постарался просветить его насчет того, что здесь творится, в Холкомбе и во всей округе. Что ни одна живая душа не может спать. Моя жена не может спать и мне не дает. Вот я и сказал мистеру Маккою, что мне очень нравится участок, все это прекрасно, но ему лучше найти себе другого арендатора. А мы уезжаем. В восточное Колорадо. Может, там мне наконец удастся отдохнуть». Второй была миссис Хидео Ашида, которая заглянула в кафе с тремя из четырех своих краснощеких детей. Она выстроила их у стойки и сказала миссис Хартман: «Дайте Брюсу коробку крекера. Бобби просил „коку". Бонни-Джин? Мы знаем, что ты расстроена, Бонни-Джин, но ты бы подошла, угостилась чем-нибудь». Бонни-Джин покачала головой, и миссис Ашида сказала: «Бонни немного хандрит. Ей не хочется уезжать. Ведь здесь школа, здесь все ее друзья». — Ну что за беда, — улыбнулась миссис Хартман, — так уж сильно грустить не из-за чего. Перейдешь в школу в Гарден-Сити. Там гораздо больше мальчиков… Бонни-Джин сказала: — Вы не понимаете. Папа нас увозит. В Небраску. Бесс Хартман посмотрела на миссис Ашида, словно ожидая, что она опровергнет утверждение дочери. — Это правда, Бесс, — подтвердила та. — Просто не знаю, что сказать, — произнесла миссис Хартман, и в голосе ее звучали негодование, удивление и даже отчаяние. Ашида были частью холкомбского сообщества, их все считали своими — это была веселая семья, и притом трудолюбивая, радушная и щедрая, хотя они мало чем могли поделиться. Миссис Ашида сказала: — Мы давно уже над этим думали. Хидео кажется, что в других краях мы можем добиться большего. — Когда вы собираетесь ехать? — Скоро, как только продадим дом. Но во всяком случае не раньше Рождества. Потому что мы записались на прием к дантисту. Это рождественский подарок Хидео. Мы с детьми подарим ему три золотых зуба. На Рождество. Миссис Хартман вздохнула: — Не знаю, что и сказать, кроме того, что мне очень жаль. Вот так берете и бросаете нас. — Она снова вздохнула. — Похоже, скоро нас все покинут. Кто так, кто эдак. — Черт возьми, думаешь, мне хочется уезжать? — сказала миссис Ашида. — Да это самое лучшее место из всех, где мы жили. Но Хидео, он мужчина, и он говорит, что в Небраске мы сможем найти ферму лучше. И вот что я тебе скажу, Бесс, — миссис Ашида попыталась нахмуриться, но ее пухлое, круглое гладкое лицо довольно плохо подчинилось. — Мы долго спорили. И как-то ночью я сказала: «Ладно, будь по-твоему, давай уедем». После того, что случилось с Гербом и его семьей, я почувствовала, что для меня здесь что-то закончилось. Я имею в виду, лично для меня. И я перестала спорить. Я сказала, ладно. — Она запустила руку в коробку с крекером, которую держал Брюс. — Черт возьми, я ничего не могу с собой поделать. Не могу выбросить это из головы. Мне нравился Герб. Знаешь, я ведь одна из последних, кто видел его живым. Да-да. Мы с детьми. Мы встретились на собрании «4С» в Гарден-Сити, и он подвез нас до дома. И напоследок я ему тогда сказала, что не могу себе представить, чтобы он когда-нибудь испугался. Что он в любой ситуации найдет, что сказать. — Она задумчиво похрустела крекером, взяла у Бобби глотнуть «кока-колы» и сказала: — Забавно, но знаешь, Бесс, я готова держать пари, что он не боялся. Даже когда это случилось, готова поспорить, он до последнего не верил, что это случится. Потому что этого случиться не могло. Только не с ним. Сверкало солнце. Море было спокойно. Маленькая лодка под названием «Звездочка» стояла на якоре с четырьмя пассажирами на борту — Диком, Перри, молодым мексиканцем и Отто, богатым немцем средних лет. — Пожалуйста, спой еще раз, — попросил Отто, и Перри, подыгрывая себе на гитаре, хрипловатым приятным баритоном затянул «Песню Туманных гор»: Покуда мы живем на этом свете, Нас люди вечно судят и бранят, Но только ляжем в деревянный ящик, Нам в руки вложат лилии они. Дари же мне цветы, пока я жив… Неделю они с Диком провели в Мехико, потом двинули на юг — в Куэрноваку, Таско, Акапулько. И как раз в Акапулько в «баре с музыкальными автоматами» они встретили Отто, отличительными чертами которого были волосатость ног и широта души. Дик его «подцепил». Но у этого джентльмена, адвоката из Гамбурга, проводящего в Мексике отпуск, уже был приятель — юный уроженец Акапулько, называющий себя Ковбоем. «Он оказался своим парнем, — сказал как-то Перри про Ковбоя. — В каком-то смысле он был подлый как Иуда, но до чего же занятный проныра, шустрый такой. Дику он тоже понравился. Мы здорово спелись». Ковбой нашел для покрытых татуировками бродяг комнату в доме дяди, вызвался помочь Перри в освоении испанского языка и делился с ним благами своей связи с отдыхающим гамбуржцем, в компании и на средства которого они пили, ели и покупали женщин. Но тот, казалось, считал, что неплохо тратит свои песо уже потому, что имеет возможность смаковать шуточки Дика. Каждый день Отто нанимал «Звездочку», суденышко для ловли рыбы в глубоких водах, и четверо друзей, распевая, плавали вдоль берега. Ковбой правил лодкой; Отто делал зарисовки и удил рыбу; Перри наживлял крючки, мечтал, пел и иногда удил рыбу; Дик не делал ничего — только стонал, жаловался на качку, лежал вялый и одуревший от солнца, словно ящерица в сиесту. Но Перри сказал: «Вот оно. Наконец-то все так, как должно быть». Однако он знал, что бесконечно так продолжаться не может — такая жизнь фактически должна была закончиться уже в этот день. Назавтра Отто возвращался в Германию, а Перри с Диком уезжали обратно в Мехико — по настоянию Дика. «Конечно, малыш, — сказал он, когда они обсуждали этот вопрос. — Это все очень мило. Солнце в спину и тому подобное. Но денежки-то уже тю-тю. Ну, продадим мы машину, и что у нас останется?» Оставалось у них очень немного, поскольку к настоящему моменту они в основном уже распорядились товарами, приобретенными в ходе прощального чекового кутежа в Канзас-Сити, — камерой, запонками, телевизорами. Кроме того, они толкнули полицейскому, с которым Дик познакомился в Мехико, бинокль и серый приемник «Зенит». «Что надо сделать, так это вернуться в Мехико и продать машину. Может быть, я устроюсь в какой-нибудь гараж. В любом случае, там проще найти работу. Больше возможностей. Черт, да и эта Инес еще может мне пригодиться». Инес была проститутка, которая подцепила Дика в Мехико на ступенях Дворца искусств (посещение которого входило в экскурсионный тур, купленный, чтобы порадовать Перри). Ей было восемнадцать, и Дик обещал на ней жениться. Но он еще обещал жениться на Марии, пятидесятилетней вдове «очень известного в Мексике банкира». Они познакомились в баре, а наутро она выдала Дику эквивалент семи долларов. «Так как тебе мой план? — сказал Дик Перри. — Мы продадим фургон. Найдем работу. Подкопим деньжат. И посмотрим, что будет дальше». Как будто Перри уже сейчас не мог точно предсказать, что будет дальше. Допустим, они выручат за старенький «шевроле» сотни две или три. Дик, насколько он знает Дика — а теперь он узнал его как следует, — сразу же начнет тратить их на водку и женщин. Пока Перри пел, Отто набросал в альбоме его портрет. Сходство было довольно сильное, к тому же художник уловил одну не самую заметную особенность в лице своей модели — некую злокозненность, злое детское озорство, наводящее на мысль о недобром купидоне, у которого в колчане вместо любовных стрел отравленные. Он был обнажен до пояса. (Перри было «стыдно» снимать брюки, «стыдно» носить плавки: он боялся, что людям будет «противно смотреть» на его изувеченные ноги, и в связи с этим, несмотря на все свои мечты о подводном плавании, все разговоры об аквалангах, ни разу даже не окунулся.) Отто воспроизвел татуировки, украшающие мускулистую грудь Перри, его плечи и мозолистые, но маленькие, как у девушки, кисти рук. В альбоме, который Отто отдал Перри в качестве прощального подарка, было также несколько набросков Дика — «этюды обнаженной натуры». Отто закрыл альбом, Перри убрал гитару, и Ковбой, выбрав якорь, запустил двигатель. Пришло время поворачивать. До берега было десять миль, а вода уже начала темнеть. Перри все уговаривал Дика порыбачить. — Такого шанса может больше никогда не быть, — сказал он. — Какого «такого»? — Поймать крупную рыбу. — Черт, опять мне паршиво, — пробурчал Дик. — И тошнит. — У Дика часто случались головные боли, сильные, как при мигрени, — это и называлось «мне паршиво». Он считал их последствием той аварии. — Будь друг, малыш, давай посидим очень, очень тихо. Мгновением позже Дик забыл о боли. Он вскочил на ноги и заорал от восторга. Отто и Ковбой тоже заорали. Перри подцепил «крупную». Десятифутовая рыба — парусник — билась на крючке, прыгала, выгибалась радугой, ныряла, уходила в глубину, туго натягивая лесу, поднималась, взлетала, падала и снова поднималась. Прошло больше часа, прежде чем промокшие от пота рыболовы втащили парусника в лодку. В гавани Акапулько вечно околачивается старик с фотоаппаратом в древнем деревянном кожухе, и когда «Звездочка» причалила к берегу, Отто заказал ему шесть фотографий Перри в обнимку с уловом. С точки зрения техники снимки оказались ужасными — коричневые и полосатые. Но все же это были замечательные фотографии, главным образом благодаря выражению лица Перри, взгляду, полному неомраченного удовлетворения, блаженства, словно могучая желтая птица из снов наконец подхватила его и несет к небесам. В этот декабрьский день Пол Хелм прореживал цветочные дебри, которые оправдывали членство Бонни Клаттер в Клубе садоводов Гарден-Сити. Грустная это была работа, потому что напоминала ему о другом дне, когда он ею занимался. В тот день ему помогал Кеньон, и это был последний раз, когда он видел живым и Кеньона, и Нэнси, и их родителей; Недели, прошедшие с того дня, были тяжелыми для мистера Хелма. Он был «нездоров» (более нездоров, чем думал; ему оставалось жить меньше четырех месяцев), и ему приходилось беспокоиться о многих вещах. В первую очередь о работе. Он сомневался, что долго продержится на этом месте. Никто вроде бы точно не знал, но мистер Хелм понял так, что «девочки», Беверли и Эвиана, собираются продать усадьбу — хотя, как сказал один парнишка в кафе, «никто не станет ее покупать, пока не будет раскрыта эта тайна». Неприятно было думать о том, что здесь поселятся чужаки, что они соберут урожай с «нашей» земли. Мистер Хелм переживал — и переживал он в память о Гербе. Этой ферме, говорил мистер Хелм, «нужны настоящие хозяева». Однажды Герб сказал ему: «Я надеюсь, что здесь всегда будут жить Клаттеры и Хелмы». Это было всего год назад. Боже, куда податься, если ферму продадут? Он чувствовал, что «слишком стар, чтобы привыкать к новому месту». Однако он должен был работать и хотел работать. Как он сам говорил, он не из тех, кто скинут башмаки и сидят у печки, греются. И все же надо признать, что сейчас ему было не по себе: дом заколочен, лошадь Нэнси одиноко ждет в поле, под яблонями гниют упавшие яблоки, и не слышно привычных звуков — голоса Кеньона, зовущего Нэнси к телефону, посвистывания Герба, его приветливого «Доброе утро, Пол». Они с Гербом отлично ладили — даже не спорили никогда. Почему же тогда шериф и его помощники без конца его допрашивают? Не иначе, думают, будто ему «есть что скрывать»? Наверное, не стоило рассказывать им про мексиканцев. Мистер Хелм сообщил Элу Дьюи, что приблизительно в четыре часа дня в субботу, 14 ноября, в день, когда произошло убийство, на ферму «Речная Долина» приходили двое мексиканцев: один усатый, другой рябой. Мистер Хелм видел, как они постучались в дверь кабинета, видел, как Герб вышел с ними поговорить, и минут десять спустя заметил, как чужаки уходили с «мрачным видом». Мистер Хелм полагал, что они спрашивали, не найдется ли для них работы, и получили отрицательный ответ. К сожалению, хотя его неоднократно вызывали для дачи показаний о событиях того дня, об этом эпизоде он впервые рассказал лишь спустя две недели после преступления, потому что, как он объяснил Дьюи, «совершенно неожиданно об этом вспомнил». Но Дьюи и некоторые другие следователи, казалось, не поверили в эту историю и вели себя так, словно все это он придумал для того, чтобы ввести их в заблуждение. Они предпочитали верить Бобу Джонсону, страховому агенту, который провел в субботу весь день в кабинете мистера Клаттера и был «абсолютно уверен», что с двух до десяти минут седьмого он был единственным посетителем Герба. Мистер Хелм стоял на своем не менее твердо: мексиканцы, усы, оспины, четыре часа. Герб сказал бы им, что он говорит правду, уверил бы их в том, что он, Пол Хелм, человек, который «честно молится и честно зарабатывает на хлеб». Но Герба больше нет. Он покинул этот мир. И Бонни тоже. Окно ее спальни выходило в сад, и иногда, как правило в те дни, когда у нее начинался очередной приступ, мистер Хелм видел, как она долгие часы простаивает, зачарованно глядя на свой садик. («Когда я была девочкой, — сказала она однажды подруге, — я была твердо уверена, что деревья и цветы такие же живые, как птицы или люди. Что они умеют думать и разговаривают друг с другом. И что если хорошенько постараться, можно услышать, как они разговаривают. Нужно лишь освободить мозг от всех остальных звуков. Дождаться полной тишины и внимательно прислушаться. Иногда я и теперь так думаю. Но никак не могу добиться такой тишины…») Вспомнив, как Бонни стояла у окна, мистер Хелм посмотрел вверх, словно ожидая снова ее увидеть — призрак за стеклом. Если бы он увидел ее, это поразило бы его меньше, чем то, что он разглядел на самом деле: руку, придерживающую штору, и глаза. «Но, — как он рассказывал впоследствии, — на эту сторону дома падали лучи солнца». От этого стекло окна сверкнуло, искажая то, что скрывалось за ним, и когда мистер Хелм, защитив глаза ладонью, посмотрел снова, шторы, качнувшись, сомкнулись, а в окне уже никого не было. — Вижу я плоховато и поэтому сначала засомневался, не обманывают ли меня глаза, — вспоминал он. — Но я был на все сто уверен, что мне не померещилось. И я был на все сто уверен, что это был не призрак. В привидения я не верю. Тогда кто же это мог быть? Кто там шастает? Входить в дом не имел права никто, кроме законников. Да и как этот кто-то умудрился туда проникнуть? Ведь все двери и окна были так глухо заперты, словно по радио объявили торнадо. Вот над всем этим я и ломал голову. Но мне не полагалось самому выяснять, что там такое. Так что я бросил работу и полями дунул в Холкомб. А уж там я позвонил шерифу Робинсону и объяснил, что в доме Клаттеров кто-то ходит. Ну, они сразу же и приехали. Полиция штата. Шериф со своими молодчиками. Ребята из Канзасского бюро расследований. Эл Дьюи. Как только они начали окружать дом и готовиться к действию, открылась передняя дверь. Из нее вышел человек, которого никто из присутствовавших прежде никогда не видел, — мужчина лет тридцати пяти со скучными глазами, встрепанный, с кобурой на бедре, из которой торчал пистолет тридцать восьмого калибра. Я думаю, нас всех в тот момент поразила одна и та же мысль: это он, тот, кто их убил, — продолжал мистер Хелм. — Он не шевелился. Стоял смирно. Помаргивал. У него забрали оружие, а потом начали задавать вопросы. Мужчину звали Адриан — Джонатан Дэниел Адриан. Он направлялся в Нью-Мексико и в настоящее время не имел никакого постоянного адреса. С какой целью он влез в дом Клаттеров, и как, кстати, это ему удалось? Он показал как. (Поднял крышку водопроводного колодца и прополз по трубам в подвал.) Что касается того, зачем он это сделал, — прочел в газете об этом деле, и ему стало любопытно, просто захотелось посмотреть, где все это произошло. — А потом, — вспоминает мистер Хелм, — кто-то спросил его, не автостопом ли он приехал? Не автостопом ли он добирается до Нью-Мексико? Нет, сказал он, у него своя машина, она стоит на подъездной дорожке. Все пошли смотреть машину. Когда они увидели то, что было в машине, кто-то — возможно, это был Эл Дьюи — сказал ему, сказал этому Джонатану Дэниелу Адриану: «Что ж, мистер, похоже, нам с вами нужно кое-что обсудить». Потому что внутри машины они нашли дробовик 12-го калибра. И охотничий нож. Гостиничный номер в Мехико. В номере стоит уродливое современное бюро с зеркалом голубоватого стекла, и за угол зеркала засунуто напечатанное типографским способом предупреждение администрации: Su dia termina las 2 p. m. Ваш день заканчивается в 2 часа пополудни. Иными словами, гости должны освободить комнату к заявленному часу или внести плату за следующий день — роскошь, о которой нынешние постояльцы даже не помышляли. Они думали только о том, как им расплатиться с теми, кому они уже задолжали. Ибо все произошло именно так, как Перри и предсказывал: Дик продал машину, и уже через три дня от денег, чуть менее двухсот долларов, остались какие-то гроши. На четвертый день Дик отправился на поиски честного заработка, а вечером объявил Перри: — Дурдом! Знаешь, сколько они платят? Какую ставку? Механику, специалисту? Два доллара в день. В гробу я видал эту Мексику! Нет, дружок, пора отсюда линять. Назад в Штаты. Больше я тебя слушать не намерен. Алмазы, потонувшие клады. Проснись, мой мальчик. Нет никаких сундуков с золотом. Никаких затонувших кораблей. А даже если и есть — черт, да ты ведь даже плавать не можешь. И на следующий день, заняв денег у той своей невесты, что побогаче, — вдовы банкира, — Дик купил билеты на автобус, который должен был отвезти их через Сан-Диего до самой Калифорнии, в город Барстоу. «А оттуда, — сказал он, — двинем пешком». Конечно, Перри мог настоять на своем, остаться в Мексике, и пусть Дик катится, куда его проклятой душе угодно. А что? Разве не был он всегда одиночкой, у которого нет настоящих друзей (кроме седовласого, сероглазого и «непревзойденного» Вилли-Сороки)? Но он боялся оставлять Дика одного; при мысли об этом он чувствовал, что его подташнивает, словно он пытается убедить себя «спрыгнуть с поезда, идущего со скоростью девяносто девять миль в час». В основе этих страхов была — по крайней мере, сам он считал именно так — недавно выросшая суеверная убежденность в том, что «то, что должно случиться, не случится» до тех пор, пока они с Диком «держатся вместе». Опять же суровость этого «проснись», воинственность, с которой Дик высказал свое до той поры скрываемое мнение о мечтах и чаяниях Перри, — все это и злоба, сквозившая за всем этим, больно ранили и потрясли Перри, но они же и околдовали его, почти восстановив в нем прежнюю веру в крутого, прагматичного Дика, который, как «настоящий мужчина», всегда берет принятие решений на себя и которому Перри когда-то позволил собой командовать. Итак, с самого восхода солнца холодным декабрьским утром Перри бродил по нетопленому гостиничному номеру и укладывал свои пожитки — тихонько, чтобы не разбудить пару, спящую в одной из двух одинаковых кроватей: Дика и ту его нареченную, что помоложе, — Инес. Об одной вещи ему больше не нужно было беспокоиться. В последний вечер их пребывания в Акапулько неизвестный вор украл гибсоновскую гитару — похитил в прибрежном кафе, где Перри, Отто, Дик и Ковбой прощались, чествуя друг друга обильными возлияниями. И Перри испытывал горечь утраты. Он чувствовал себя, сказал он позже, «скверно и гадко», и пояснил: «Если гитара живет у тебя долго, как моя, и ты ее полируешь до блеска воском, приноравливаешь к ней голос, холишь ее, словно девушку, с которой собираешься связать свою судьбу, — можно сказать, что она становится для тебя святыней». Но как раз с похищенной гитарой не возникало никаких трудностей, а вот о его уцелевшей собственности этого никак нельзя было сказать. Поскольку теперь им с Диком предстояло путешествовать пешком или голосовать на шоссе, они определенно не могли взять с собой больше нескольких рубашек и нескольких пар носков. Остальную одежду придется отправлять почтой — и Перри уже собрал картонную коробку (в которую, помимо грязного белья, попали две пары сапог: одни, оставляющие отпечатки кошачьей лапки, другие с ромбическим рисунком на подошвах) и адресовал ее себе самому в Лас-Вегас, штат Невада, до востребования. Но ему не давал покоя вопрос, что делать с такими дорогими ему памятными вещами — двумя огромными коробками с книгами, картами, пожелтевшими письмами, текстами песен, стихами и необычными сувенирами (подтяжки и ремень из кожи невадской гремучки, которую он собственноручно убил; эротические нэцкэ, купленные им в Киото; раскидистое карликовое деревце в горшке, тоже из Японии; медвежья лапа с Аляски). Наверное, лучше всего — по крайней мере, лучшее из того, что мог придумать Перри, — было бы оставить все это добро у «Иисуса». Под «Иисусом» подразумевался Хесус, бармен из кафе через дорогу от гостиницы, которого Перри считал «muy simpatico» и стоящим доверия. Ему можно было оставить коробки, не боясь, что он не вернет их по первому требованию. (Перри собирался послать за ними, как только обзаведется постоянным адресом.) Однако оставались еще некоторые гораздо более ценные вещи, рисковать которыми он не мог, и поэтому, пока любовники дремали, а время потихоньку подбиралось к двум пополудни, Перри просмотрел старые письма, фотографии, вырезки из газет и выбрал из них те, которые ему хотелось взять с собой. Среди них было плохо напечатанное сочинение, озаглавленное «История жизни моего мальчика». Автором этой рукописи был отец Перри, который, стремясь помочь сыну получить условное освобождение из исправительной колонии, написал ее в прошлом декабре и отправил в канзасскую комиссию по условному освобождению. Этот документ Перри читал по меньшей мере раз сто, и он никогда не оставлял его равнодушным: «ДЕТСТВО. Рад сообщить вам все хорошее и плохое, как я это себе представляю. Да, Перри родился нормальным. Да, он родился вполне здоровым. Да, я заботился о нем как полагается, пока моя жена не превратилась в отвратительную алкоголичку, когда дети достигли школьного возраста. Хороший ли у него характер? — и да и нет, никогда не забывает, если его заденешь. Я всегда держал слово и требовал от него того же. Моя жена другая. Мы жили в деревне. Мы все рабочие люди. Я своих детей учил Золотому Правилу: живи и давай жить другим. Мои дети обычно указывали друг другу на неправильные поступки, и тот, кто провинился, всегда признавал вину и сам шел, чтобы его отшлепали. И обещал впредь хорошо себя вести. Они всегда справлялись с работой быстро и охотно, так что у них оставалось время для игр. По утрам первым делом — умыться, надеть чистую одежду, на этот счет я был всегда очень строг, и насчет того, чтобы плохо поступать с другими, а если чужие дети с моими плохо поступали, я своим запрещал с ними играть. Наши дети не доставляли нам хлопот, пока мы были вместе. Все началось, когда моя жена захотела податься в город и зажить вольной жизнью и с этой целью сбежала. Я ее отпустил, сказал ей „пока“, когда она взяла машину и оставила меня (это было во времена Депрессии). Мои дети ревели во весь голос. Она только ругалась на них и говорила, что они все равно потом сбегут от нее ко мне. Она была сумасшедшая и сказала, что научит детей меня ненавидеть, и научила всех, кроме Перри. Ради любви к моим детям я через несколько месяцев отправился их искать и разыскал в Сан-Франциско, тайком от жены. Я старался видеться с ними в школе. Моя жена велела учителю не позволять мне видеться с ними. Но я все равно сумел к ним пробраться на школьный двор и был поражен, когда они сказали мне: „Мама нам не велела с тобой разговаривать". Все, кроме Перри. Он был другой. Он меня обнял и хотел прямо тогда же со мной убежать. Я сказал ему „нет", но сразу после уроков он побежал к моему адвокату, мистеру Ринсо Турко. Я отвел моего мальчика назад к матери и уехал из города. Потом Перри говорил мне, что мать сказала ему, чтобы он искал себе другой дом. Пока мои дети были с ней, они бегали без присмотра где им вздумается, и я понимал, что Перри живется несладко. Я хотел, чтобы жена подала на развод, что она и сделала через год или около того. Она пила и изменяла мне, живя с молодым мужчиной. Я оспорил условия развода и выиграл полную опеку над детьми. Перри я забрал к себе, а остальных детей отдал в семьи, потому что я не мог всех взять к себе, и поскольку они наполовину индейцы, о них хорошо заботилась служба социального обеспечения. Это было во время Депрессии. Я работал на Управление общественных работ. Платили мне очень мало. В то время у меня был кой-какой участок и маленький домик. Мы с Перри жили в согласии. Но мое сердце было разбито, потому что я любил и других своих детей. Поэтому я отправился в странствия, чтобы обо всем забыть. Я зарабатывал нам двоим на жизнь. Я продал свою собственность, и мы стали жить в „доме на колесах". Перри посещал школу, когда это было возможно. Он не очень любил ходить в школу. Обучался он быстро и никогда не обижал других детей. Только когда к нему приставал Хулиган. Перри был маленького роста, и поскольку он был новенький, его пытались дразнить. Но он показал, что готов за себя постоять. Я воспитывал это в своих детях. Я всегда говорил им: никогда первыми не лезьте в драку, узнаю — поколочу. Но если другие дети начинают драку, покажи все, на что ты способен. Один раз мальчик в два раза старше Перри подбежал к нему и стукнул, и к его удивлению Перри повалил его и задал ему хорошую трепку. Я дал своему парню несколько советов, как драться. Потому что я когда-то занимался боксом и борьбой. Начальница школы и все дети наблюдали за их дракой. Начальнице нравился большой мальчик. Она не могла видеть, что мой маленький Перри его лупит. После этого Перри для всех в школе стал Королем. Если какой-нибудь большой мальчик пытался обидеть малыша, Перри сразу приходил на выручку. Даже Большой Хулиган боялся Перри и вел себя тихо. Но начальницу школы это огорчало, и она пришла ко мне жаловаться, что Перри дерется в школе. Я сказал ей, что я все знаю и что я не собираюсь позволять моему сыну получать взбучку от старших мальчиков. Я также спросил ее, почему она позволяет этому Хулигану бить других детей. Я сказал ей, что Перри имел право защищать себя, Перри никогда не начинал первый и что я сам в этом деле разберусь. Я сказал ей, что моего сына очень любят все соседи и их дети. Я также сказал ей, что собираюсь скоро забрать Перри из ее школы и уехать в другой штат. Что я и сделал. Перри далеко не ангел, он шкодил не меньше, чем другие дети. Но что правильно, то правильно, а что неправильно, то неправильно. Я не покрываю его дурных поступков. Он должен сполна искупить свою вину, когда он поступает дурно, закон превыше всего, и он это знает. ЮНОСТЬ. Перри служил в торговом флоте во время Второй мировой. Я перебрался на Аляску, и когда он пришел из армии, то приехал ко мне туда. Я бил пушных зверей, а Перри первую зиму работал в Аляскинской дорожной комиссии, потом он ненадолго получил работу на железной дороге. Он не мог найти работу по вкусу. Да — он иногда давал мне деньги, когда они у него были. Он также посылал мне 30 долларов в месяц, пока воевал в Корее — он был там с начала до конца и демобилизовался в Сиэтле. С честью, насколько я знаю. У него есть техническая жилка. Ему всегда нравились бульдозеры, землечерпалки, экскаваторы, тяжелые грузовики. Он в них разбирается, потому что приобрел хороший опыт. Он немного рисковый и любит быстрые мотоциклы и автомобили. Но после того, как он почувствовал на себе, к чему приводит езда на большой скорости, сломал обе ноги и повредил бедро, я уверен, что он стал осмотрительней. ОТДЫХ — ИНТЕРЕСЫ. Да, у него было несколько подруг, но если только ему казалось, что девушка его не уважает, он с ней расставался. Он никогда не был женат, насколько я знаю. Мои разногласия с его матерью научили его бояться брака. Я — трезвенник, и, насколько мне известно, Перри тоже никогда не был пьяницей. Он вообще многим похож на меня. Он любит хорошую компанию — простых людей, любит меня, любит быть один и любит работать на самого себя. Так же, как я. Я — мастер на все руки, если можно так выразиться, умелец каких мало, и Перри тоже. Я научил его, как заработать на жизнь ремеслом охотника, старателя, плотника, лесоруба, лошадника и т.д. Я умею готовить еду и его научил, пусть не профессионально, а просто стряпать для себя. Печь хлеб и т.д. Охотиться, ловить рыбу, ставить силки и многому другому. Как я уже сказал, Перри любит быть сам себе хозяином, и если ему дать работу, которая ему по нраву, и сказать, что нужно сделать, его можно оставить одного, и он будет гордиться тем, что ему доверили дело. Если он видит, что босс его работой доволен, он ради него из кожи вылезет. Но с ним нельзя обращаться жестко. Ему надо ласково объяснить, чего вам от него нужно. Он очень чувствительный, его легко задеть, и меня тоже. Я переменил несколько работ, и Перри тоже, и все по вине начальства. Перри мало довелось учиться, и мне тоже, я окончил всего два класса. Но вы не должны думать, что мы какие-то темные. Я самоучка, Перри тоже. Бумажная работа не для нас. Но рабочие профессии мы знаем все, а если чего не знаем, так покажите мне или ему, как что делать, и мы за пару дней станем в этом деле доками. Книги нам ни к чему. Мы перенимаем опыт на месте, если нам надо чему научиться. Прежде всего работа должна нравиться. Но теперь он калека и уже не молод. Перри знает, что его не возьмет на работу ни один подрядчик, калек не берут работать на станках, разве что попадется знакомый подрядчик. Он начинает это понимать, он начинает искать более легкий путь в жизни, чем у меня. Я в этом просто уверен. Я также думаю, что скорость его больше не привлекает. Я это вижу по его письмам. Он пишет: «Будь осторожней, папа. Не надо ехать, если тебе хочется спать, лучше остановись на обочине и отдохни». Это те же самые слова, которые я ему всегда говорил. Теперь он говорит их мне. Он усвоил урок. Как мне кажется, Перри получил еще один урок, которого никогда не забудет. Свобода для него все, и он никогда больше не позволит себе угодить за решетку. Я совершенно в этом уверен. Я заметил, что он стал говорить совсем по-другому. Он глубоко сожалеет о своей ошибке, о чем сам мне сказал. Также я знаю, что ему стыдно встречаться с теми, кто его знал раньше, и что он им не расскажет, что побывал в тюрьме. Он просил, чтобы я не говорил об этом его друзьям. Когда он написал мне, что оказался за решеткой, я сказал ему: это тебе урок. Я рад, что все сложилось именно так, а то ведь могло быть и хуже. Его могли пристрелить. Я также велел ему переносить заключение с улыбкой. Сам виноват. Сам должен был думать. Я тебе не велел воровать, так что не жалуйся, что тебе в тюрьме тяжело. Будь хорошим мальчиком в тюрьме — и он обещал, что будет. Я надеюсь, он примерный заключенный. Я уверен, что больше его никто не подговорит украсть. Закон главнее всего, он это знает. Он свою свободу любит. Мне хорошо известно, каким Перри бывает добрым, если с ним правильно обращаться. А если обращаться с ним дурно, он превращается в настоящую бензопилу. Если вы его друг, можете доверить ему сколько угодно $. Он сделает, как вы ему скажете, и не украдет у своего друга ни цента и ничего другого. Раньше такое случалось. Я искренне надеюсь, что остальную часть своей жизни он проживет честным человеком. Когда он был маленьким, он воровал в компании с другими мальчишками. Спросите Перри, хорошим ли я был ему отцом, спросите его, хорошо ли с ним обращалась его мать во Фриско. Перри знает, что для него лучше. Вы его отлупили на всю жизнь. Он это чувствует. Он не остолоп. Он знает, что жизнь слишком скупа на радости, чтобы провести ее за решеткой. РОДСТВЕННИКИ. У Перри есть одна сестра, Бобо. Она замужем. Бобо и я, его отец, — вот и вся его родня. Бобо и ее муж живут самостоятельно. У них собственный дом, и я тоже способен сам о себе позаботиться, пока здоров. Я продал свой домик на Аляске два года назад. В следующем году я собираюсь купить себе другой участок. Я нашел несколько месторождений и надеюсь получить с них кое-какую прибыль. Кроме того, я продолжаю искать новые. Также меня просят написать книгу о художественной резьбе по дереву и про знаменитую Хижину Зверолова, которую я построил на Аляске, потому что мою ферму знают все туристы, которые едут в Анкоридж на машинах, и, наверное, я напишу. Всем, что у меня есть, я поделюсь с Перри. У меня будет пища, значит, и у него будет пища. Пока я жив. А когда я умру, ему отдадут мою страховку, чтобы он мог начать ЖИЗНЬ заново, когда выйдет на волю. Если я до того времени не доживу». Эта биография всегда вызывала в Перри шквал эмоций — прежде всего жалость к себе, любовь и ненависть, которые возникали вначале в равных долях, но в конечном счете последняя стала преобладать. И большинство воспоминаний были неприятными, хотя не все. На самом деле первая часть его жизни была в его глазах бесценна — вся состояла из аплодисментов и славы. Ему было года три, и он сидел со своими сестрами и старшим братом на трибуне открытого родео; на арене стройная индейская девушка скакала на дикой лошади, «норовистом мустанге», и ее распущенные волосы взметались, словно у танцовщиц фламенко. Ее звали Фло Бакскин, и была она профессиональной объездчицей на родео, «чемпионкой по усмирению мустангов». Тем же самым занимался ее муж, Текс Джон Смит; во время турне по западным штатам красивая индианка и симпатичный ирландский ковбой встретились, поженились, а потом и завели тех самых четверых детей, которые сидели на трибуне. (И Перри помнил много других родео — снова видел, как его отец скачет в круге раскручивающегося лассо или как мать, звеня серебряными браслетами с бирюзой, выполняет разные трюки на бешеной скорости, пугая своего младшего сына и заставляя толпы зрителей в городах от Техаса до Орегона вскакивать с места и аплодировать.) До того как Перри исполнилось пять лет, команда «Текс и Фло» продолжала выступать на арене. И такая жизнь вовсе не была «галлоном мороженого», как однажды сказал Перри: — Мы вшестером ездили в старом грузовике, в нем же и спали, а жили иногда на одних кашах, шоколадных батончиках и сгущенке. Сгущенка «Хокс Бренд», так это называлось, и из-за нее я посадил почки — сахара там было много, — поэтому вечно писался в постель. И все же такая жизнь не казалась горькой, особенно маленькому мальчику, гордившемуся родителями, восхищавшемуся их талантом и храбростью, — уж во всяком случае, она была счастливее той жизни, что пришла на смену. Ибо Текс и Фло оба были вынуждены из-за болезни бросить свое ремесло и поселиться в окрестностях Рено, штат Невада. Они стали скандалить, Фло «взялась за виски», а потом, когда Перри было уже шесть, она уехала в Сан-Франциско, забрав с собой детей. Это произошло точно так, как писал старик: «Я ее отпустил, сказал ей „пока", когда она взяла машину и оставила меня (это было во времена Депрессии). Мои дети ревели во весь голос. Она только ругалась на них и говорила, что они все равно потом сбегут от нее ко мне». И, действительно, Перри в течение следующих трех лет несколько раз убегал, чтобы разыскать своего потерянного отца, ибо мать он тоже потерял и теперь учился ее «презирать»; спиртное стерло ее черты, раздуло фигуру некогда стройной, подвижной индейской девушки, «сквасило ее душу», заточило язык до настоящего жала и настолько разъело ее чувство собственного достоинства, что она больше не трудилась спрашивать имена у тех грузчиков и водителей троллейбусов, которые принимали то, что она предлагала, не тратясь на ухаживания (единственное, чего она требовала, — выпить с нею, а потом потанцевать под аккомпанемент потрепанной «Виктролы»). Поэтому, как вспоминал Перри, «я всегда думал о папе, надеялся, что он приедет и заберет меня, и я помню так, словно все это было секунду назад, тот миг, когда снова его увидел. Он стоял на школьном дворе. Это было как сильный удар битой по мячу. Ди Маджио. Только папа мне не помог. Сказал, чтобы я вел себя хорошо, обнял и ушел. Вскоре после этого мать отдала меня в католический приют. Там меня постоянно мучили Черные Вдовы. Били меня за мокрую постель. Вот за что я теперь ненавижу монахинь. И Бога. И Церковь. Но позже я обнаружил, что есть люди и похуже. Спустя пару месяцев меня из приюта выперли, и она (мать) отдала меня туда, где было еще ужаснее. Детский интернат Армии спасения. Там меня тоже ненавидели. За то, что мочился в кровать. И за то, что я наполовину индеец. Там была одна нянька, которая вечно меня обзывала ниггером и говорила, что нет никакой разницы между черномазыми и индейцами. Черт побери, это была настоящая мегера! Она делала так: нальет ванну ледяной воды, сунет меня туда и держит, пока я не посинею и не начну тонуть. Но потом этой суке досталось. Потому что я схватил воспаление легких. Чуть копыта не откинул. Два месяца в больнице пролежал. И как раз когда я болел, вернулся папа. Когда я поправился, он меня забрал». Почти год отец с сыном жили вместе в домике около Рено, и Перри ходил в школу. — Я окончил три класса, — вспоминал Перри. — И тут действительно пришел конец учебе. Больше я в школу не ходил, потому что тем летом папа построил что-то вроде трейлера, который он называл «домом на колесах». В нем было две койки и маленькая кухонька. Плита там была хорошая. Готовить можно было все что угодно, хлеб свой печь. Я заготавливал разные соленья и варенья, мочил яблоки, варил мармелад из дичков. Короче говоря, следующие шесть лет мы колесили по всей стране. Никогда нигде надолго не останавливались. Если мы где-нибудь задерживались подольше, на папу начинали смотреть как на чудака, а я это ненавидел, меня это ранило. Потому что тогда я еще любил папу. Даже при том, что он бывал со мной груб. Только и знал, что командовать. Но я любил тогда папу. Так что я всегда был только рад, когда мы снимались с места и снова переезжали. Переезжали в Вайоминг, Айдахо, Орегон, иногда на Аляску. На Аляске Текс прививал сыну мечты о золоте, навыки охоты в песчаных руслах ручьев талой воды, и там же Перри научился стрелять из ружья, свежевать медведя, выслеживать волков и оленей. — Господи, как же нам бывало холодно, — вспоминал Перри. — Мы с отцом спали в обнимку, завернувшись в одеяла и медвежьи шкуры. По утрам я еще до зари вставал, сметал свой завтрак: печенье с патокой и жареное мясо, — а потом мы отправлялись на промысел. Все бы ничего, да только я вырос: чем старше, тем меньше я слушался папу. С одной стороны, он знал все, с другой — не знал ничего. О многих чертах моего характера папа даже не подозревал. Не понимал меня ни на йоту. Например, я умел играть на гармонике с той секунды, как взял ее в руки. И на гитаре тоже. У меня были большие способности к музыке. Папа их не замечал и не хотел замечать. И то, что я люблю читать, тоже. Я целенаправленно пополнял свой словарный запас, писал песни, рисовал. Но мне никогда не помогали — ни он, ни еще кто-нибудь. Ночами я часто лежал без сна — отчасти потому, что пытался справиться со своим пузырем, а отчасти потому, что не мог перестать думать. Всегда, когда было так холодно, что трудно было дышать, я думал о Гавайях. О кино, которое я видел. С Дороти Ламур. Я хотел туда, где солнце. И где на людях из одежды только трава и цветы. Одетый значительно теплее, Перри в один душистый вечер военной поры в 1945 году оказался в Гонолулу, в комнате, где ему сделали татуировку змеи и кинжала на левой руке. Он попал туда следующим маршрутом: с отцом в лодке до Анкориджа, автостопом из Анкориджа до Сиэтла, в контору, где вербовали в торговый флот. «Но я бы никогда туда не пошел, если бы знал, с чем мне придется столкнуться», — сказал однажды Перри. — Работа меня не раздражала, и моряком мне быть нравилось — порты, то, се. Но «сестрички» не давали мне прохода. Шестнадцатилетний мальчик, к тому же еще маленького роста. Я мог за себя по стоять, но многие «сестрички» совсем не похожи на женщин. Черт, я знавал таких, которые могли выбросить в окно бильярдный стол. А за ним и пианино. Это такие девочки, от которых можно здорово натерпеться, особенно если они соберутся вдвоем и разом на тебя набросятся, а ты еще совсем ребенок. Будет отчего думать о самоубийстве. Через несколько лет, когда я попал в армию — это когда меня послали в Корею, — там у меня возникла та же проблема. Я был в армии на хорошем счету, уж не хуже прочих; меня наградили «Бронзовой Звездой». Но я так и не заслужил повышения. За четыре года, да еще при том, что я принимал участие в этой гребаной войне, я должен был по крайней мере получить капрала. Но так и не получил. А знаете почему? Потому что наш сержант был очень жестокий. Потому что я бы под него не подлег. Господи, до чего ж я ненавижу все эти дела. Просто не переношу. Впрочем — не знаю. Некоторые гомики мне даже нравились. Пока не начинали ко мне лезть. Самый лучший из моих друзей, и чуткий, и действительно умный, тоже, как выяснилось, был гомик. В промежутке между увольнением из флота и уходом в армию Перри помирился с отцом, который, когда сын его покинул, перебрался в Неваду, а потом вернулся на Аляску. В 1952 году, когда Перри демобилизовался, старика захватила идея закрепиться на одном месте навсегда. — Папа был как в лихорадке, — вспоминал Перри. — Написал мне, что купил участок земли на шоссе недалеко от Анкориджа. Говорил, что собирается построить охотничий домик для привлечения туристов. «Хижина Зверолова» — так он хотел его назвать. И попросил меня поторопиться и приехать к нему, чтобы помочь с постройкой. Он был уверен, что мы на этом разбогатеем. Ну и вот, а пока я был еще в армии, в Форт-Льюисе, штат Вашингтон, я купил мотоцикл (их надо было назвать мертвециклами) и, как только демобилизовался, поехал на Аляску. Доехал до Беллингема. Как раз до границы. Шел дождь. И мотоцикл занесло. Мотоцикл занесло, и это на год отсрочило воссоединение Перри с отцом. После операции он пролежал полгода в больнице, а остальные полгода прожил, набираясь сил, в лесу около Беллингема, в доме молодого индейского лесоруба и рыбака. — Джо Джеймс. Он и его жена меня поддержали. Разница в возрасте между нами была не больше трех лет, но они забрали меня к себе в дом и обращались со мной, как будто я им родной сын. В смысле, это мне нравилось. Потому что они своих детей любили и о них заботились. В то время у них было четверо ребятишек; теперь их уже семь. Они были очень добры ко мне, Джо и его семья. Я ходил на костылях и был практически беспомощен. Мне приходилось целыми днями сидеть. И чтобы чем-то себя занять, чтобы не сидеть без дела, я придумал своего рода школу, где учениками были дети Джо и их друзья, и мы проводили свои занятия в комнате. Я давал уроки игры на губной гармошке и гитаре, рисования и чистописания. Все говорят, что у меня красивый почерк. Это правда, а все потому, что однажды я купил учебник по каллиграфии и занимался, пока не научился писать точно как там. Еще мы на этих занятиях читали — дети, каждый по очереди, а я поправлял, если они ошибались. Нам было весело. Я люблю детей. Маленьких. И это было хорошее время, но потом пришла весна. Ходить мне было больно, но идти я мог. И меня по-прежнему ждал папа. Ждал, но не сложа руки. К тому времени, когда Перри добрался до участка, где предполагалось поставить охотничий домик, его отец в одиночку завершил самую трудную работу — расчистил землю, обтесал бревна, отбил и свез в кучу полный грузовик природного камня. — Но без меня он не начинал строить. Мы с ним от начала до конца эту чертову хижину построили. Сами. Только иногда нам помогал один индеец. Папа был похож на маньяка. Что бы ни происходило вокруг — бураны, ливни, ветра такие, что деревья раскалывались пополам, — мы все равно делали дело. В тот день, когда была готова крыша, папа сплясал на ней джигу, кричал и смеялся. Что ж, в конце концов получилось у нас нечто исключительное. В доме могло спать двадцать человек. В столовой был большой камин. Был зал для коктейлей. Зал для коктейлей «Тотемный Столб». В нем я должен был развлекать клиентов. Петь и тому подобное. В конце 1953 года мы открыли свое заведение. Но долгожданные охотники не объявлялись, и хотя обычные туристы, которые тонкой струйкой текли по шоссе, время от времени останавливались, чтобы сфотографировать невероятно простую Хижину Зверолова, они редко оставались на ночлег. — Некоторое время мы себя обманывали. Продолжали надеяться, что поймаем что-нибудь. Папа попытался как-то украсить место. Сделал Сад Воспоминаний. С Колодцем Желаний. Расставил красочные указатели на шоссе. Но все это ни на грош не увеличило нашу прибыль. Когда папа понял это — увидел, что все впустую, что все наши труды были пустой тратой денег и сил, — он начал вымещать зло на мне. Гонять меня в хвост и в гриву. Орать на меня. Говорил, что я не выполняю свою часть работы. Он был виноват не больше, чем я. В таком положении, без денег, при плохой жрачке, мы поневоле друг на друга окрысились. Предел настал, когда мы стали по-настоящему голодать. И ссора у нас вышла именно из-за еды. Якобы. Из-за печенья. Папа выхватил у меня из рук печенье и сказал, что я слишком много ем, жадина, эгоистичный ублюдок: уходи, дескать, чтоб я тебя здесь больше не видел. Он продолжал в таком духе, и наконец я не выдержал. Мои руки вдруг оказались у него на горле. Руки — сам я не управлял ими. Они хотели задушить его до смерти. Папаша, однако же, у меня сильный и драться умеет. Он вырвался и побежал за ружьем. Вернулся и наставил на меня дуло. Сказал мне: «Смотри на меня, Перри. Я последняя живая тварь, которую ты видишь». А я стоял как истукан. Но потом он понял, что ружье даже не заряжено, и заплакал. Сел и захныкал как ребенок. Тут я понял, что больше не злюсь на него. Мне было его жалко. Нас обоих. Но что толку — я ничего не мог сказать. Я пошел прогуляться. Был апрель, но в лесу еще лежал глубокий снег. Я ходил почти до ночи. Когда я вернулся, свет не горел и все двери были заперты. И все мои вещи валялись на снегу. Папа их вышвырнул. Книги. Одежда. Все. Я их так и оставил. Кроме гитары. Я поднял гитару и вышел на шоссе. В кармане у меня не было ни доллара. Около полуночи остановился грузовик. Водитель спросил, куда я направляюсь. Я ответил: «Я направляюсь туда, куда ты едешь». Через несколько недель, покинув гостеприимный кров все тех же Джеймсов, Перри выбрал себе пункт назначения — город Вустер в Массачусетсе, где жил его «армейский приятель», который, как он рассчитывал, мог бы его приютить и помочь ему найти хорошо оплачиваемую работу. Различные отклонения от курса продлили его путешествие на восток; он мыл посуду в ресторане в Омахе, закачивал горючее в гараже в Оклахоме, проработал месяц на ранчо в Техасе. К июлю 1955 года по пути в Вустер он приехал в маленький канзасский городок Филипсбург, и там судьба, в образе «дурной компании», наконец себя проявила. — Фамилия его была Смит, — говорил Перри. — Как и у меня. А имя я даже не могу вспомнить. Он был просто одним из тех, кто повстречался мне на пути. У него была машина, и он сказал, что подбросит меня аж до Чикаго. Как бы там ни было, пересекая Канзас, мы приехали в этот Филипсбург и остановились посмотреть карту. Кажется, было воскресенье. Магазины не работали. На улицах тишина. Мой дружок, чтоб он был здоров, осмотрелся, и у него родилось предложение. Предложение заключалось в том, чтобы обокрасть ближайшее здание, компанию по продаже свечей. Перри согласился, и они ворвались в пустое помещение и похитили разные конторские принадлежности (пишущие машинки, арифмометры). И все бы ничего, если бы только несколько дней спустя воры не проигнорировали дорожный знак в городе Сент-Джозеф, штат Миссури. — Барахло так и лежало в машине. Полицейский, который нас остановил, стал допытываться, откуда мы все это взяли. После небольшой проверки нас, как говорится, «вернули» в Филипсбург. Тамошняя тюрьма оказалась очень даже славной. Если кто любит тюрьмы. За сорок восемь часов Перри и его компаньон успели обнаружить открытое окно, вылезти из не го, угнать машину и отправиться на северо-запад в Маккук, штат Небраска. — Довольно скоро мы с мистером Смитом разделились. Я не знаю, что с ним было дальше. Мы оба попали в список разыскиваемых ФБР. Но насколько я знаю, его они так и не догнали. Однажды дождливым днем ноября следующего года автобус доставил Перри в Вустер, индустриальный городок в Массачусетсе, где улицы такие крутые и горбатые, что даже в самый погожий денек кажутся унылыми и враждебными. — Я нашел дом, где жил мой друг. Мой армейский приятель из Кореи. Но там мне сказали, что он выехал шесть месяцев назад и они понятия не имеют, куда он девался. Беспросветный мрак, горькое разочарование, конец света и так далее. В связи с этим я отправился в винный магазин и купил полгаллона красненького и, вернувшись на автобусную остановку, сел там и стал пить вино, чтобы хоть немного согреться. Мне было хорошо, пока не пришел какой-то мужик и не арестовал меня за бродяжничество. В полиции Перри записали как «Боба Тернера» — так он себя назвал, потому что его искало ФБР. Он провел в тюрьме четырнадцать дней, был оштрафован на десять долларов и в точно такой же дождливый ноябрьский день покинул Вустер. — Я отправился в Нью-Йорк и снял номер в гостинице на Восьмой авеню, — сказал Перри. — Недалеко от Сорок второй улицы. В конце концов я нашел ночную работу в пассаже дешевых лавчонок. Тут же, на Сорок второй улице, рядом с «Автоматом» — так называлось место, где я питался, когда было на что. За три месяца я так ни разу и не выходил за пределы Бродвея. Прежде всего потому, что у меня не было нормальной одежды. Только западный прикид — джинсы и сапоги. Но на Сорок второй улице никому до этого не было дела, там все стерпят. В жизни своей больше не видел столько наркоманов. Он прожил зиму в этом уродливом, освещенном неоном районе, где воздух пропах воздушной кукурузой, хот-догами и «фантой». Но потом, в одно яркое мартовское утро на грани весны, как вспоминал сам Перри, «меня разбудили двое фэбээровских ублюдков. Арестовали меня в гостинице. Хлоп! — и меня выдали канзасской полиции. Привезли в Филипсбург. Там все та же славная тюрьма. Они меня просто пригвоздили к кресту — воровство, побег из тюрьмы, угон автомобиля. Впаяли мне „от пяти до десяти" — и в Лансинг. Оттуда я написал папе. Сообщил ему свои новости. И еще написал Барбаре, моей сестре. Больше у меня никого не осталось. Джимми покончил с собой. Ферн выпала из окна. Мать умерла. К тому времени она была мертва уже восемь лет. Все ушли, кроме папы и Барбары». Письмо от Барбары лежало в стопке тех бумаг, которые Перри не захотел оставлять в гостиничном номере в Мехико. Письмо, написанное приятным разборчивым почерком, было датировано 28 апреля 1958 года. В то время адресат сидел в тюрьме уже третий год: Дорогой брат Перри, мы получили сегодня твое 2-е письмо, прости что не ответила на первое. У нас здесь, как и у вас, становится все теплее, и наверное, у меня начнется сенная лихорадка, но ничего, еще посмотрим, кто кого. Твое первое письмо меня, как и следовало ожидать, очень встревожило, но не писала я тебе не поэтому — я постоянно занята детьми и никак не могу выкроить время для того, чтобы сесть и сосредоточиться на письме. Донни научился открывать двери и встает на стулья и другую мебель, а я без конца волнуюсь, что он свалится. Иногда получается вывести детей в сад поиграть, но всегда мне приходится за ними присматривать, потому что я боюсь, что без меня они поранятся. Но ничто не вечно, и я знаю, что сама же буду жалеть об этом времени, когда они станут самостоятельно бегать по улицам и я не буду знать, где они. Вот тебе, если интересно, кое-какая статистика: Рост (дюймы) Вес (фунты) Размер обуви Фредди 36-1/2 26-1/2 7-1/2 уз. Малыш 37-1/226-1/2 8 уз. Донни 3426 6-1/2 шир. Как видишь, Донни довольно крупный мальчик для своих 15 месяцев. У него уже 16 зубов, и он такой жизнерадостный и солнечный, что его невозможно не любить. Он ходит в одежде того же размера, что и Малыш с Фредди, но штаны ему пока длинноваты. Я собиралась написать тебе большое письмо, так что, вероятно, мне придется делать это с перерывами, и сейчас как раз один из них настанет, потому что подошло время купать Донни — Малыша и Фредди я вымыла утром, потому что сегодня довольно холодно и на улицу они не выходили. Я скоро вернусь. Для начала о том, как я печатаю на машинке. Не стану врать, я не настоящая машинистка, печатаю одним пальцем, если постараюсь, то пятью, и хотя я помогаю Папе Фреду печатать документы, у меня уходит час на то, что у профессионалов занимает 15 минут. Если серьезно, то я не имею ни времени, ни желания достигать в этом деле мастерства. Но, по-моему, здорово, что ты увлекся машинописью и научился печатать лучше любой машинистки. Мы всегда обладали способностью быстро схватывать новое (Джимми, Ферн и мы с тобой), и во всех нас была доля природного артистизма — помимо прочих талантов. Даже в маме с папой. Я действительно считаю, что нам некого винитьв том, что мы делаем со своими жизнями. Ученые доказали, что примерно в семь лет ребенок достигает «возраста разума» — это значит, что в этом возрасте мы понимаем и знаем разницу между «хорошо» и «плохо». Конечно — среда играет ужасно важную роль в нашей жизни, как в моей, например, сыграл важную роль женский монастырь, и я этому рада. Что касается Джимми — он был самый сильный из всех нас. Я помню, как он работал и ходил в школу, хотя никто ему не говорил, что нужно делать, он по своей воле что-то из себя делал. Мы никогда не узнаем причины того, что с ним произошло, почему он сделал то, что сделал, но мне до сих пор мучительно о нем думать. Для меня это была такая утрата. Но мы не умеем контролировать свои слабости, и это также касается Ферн и сотен тысяч других людей, включая нас с тобой, — поскольку у всех у нас есть свои слабые стороны. В твоем случае — я не знаю, в чем конкретно твоя слабость, только я считаю, что НЕ СТЫДНО, КОГДА У ТЕБЯ ГРЯЗНОЕ ЛИЦО, СТЫДНО, КОГДА ТЫ ЕГО НЕ МОЕШЬ. Со всей откровенностью и любовью к тебе, Перри, — ты ведь теперь у меня единственный брат, дядя моих детей, — я не могу признать твое отношение к нашему отцу или к твоему заключению СПРАВЕДЛИВЫМ или естественным. Ты можешь,конечно, обижаться на меня, негодовать — я понимаю, что всякому человеку неприятно, когда его критикуют, и вполне естественно сердиться на того, от кого эта критика исходит, поэтому я готова к тому, что произойдет одно из двух: а) ты больше мне не напишешь вообще, либо б) напишешь письмо, где выскажешь все, что ты обо мне думаешь. Надеюсь, я ошибаюсь, искренне надеюсь, что ты хорошенько поразмыслишь над моими словами и попытаешься понять чувства другого человека. Пожалуйста, пойми, что я прекрасно знаю, что я для тебя не авторитет, я не могу похвастать особым интеллектом или образованностью, но я считаю себя нормальным человеком, обладающим способностью логически мыслить и желанием жить согласно заповедям Бога и людей. Также верно, что я несколько раз «оступалась», и это нормально — потому что, как я уже сказала, я человек и поэтому не лишена человеческих слабостей, но, повторяю: не стыдно, когда лицо грязное, стыдно, когда его не моешь. Никто лучше меня самой не знает моих недостатков и ошибок, так что обо мне говорить не будем. Теперь первое и самое важное из того, что я хочу сказать, — папа не может отвечать за твои дурные поступки или добрые дела. То, что ты делаешь, как хорошее, так и плохое, это твое личное деяние. Насколько я знаю, ты жил так, как тебе нравилось, не обращая внимания на внешние обстоятельства, на людей, которые тебя любили, — и причинял им боль. Не знаю, сознаешь ты это или нет, но меня, так же как и папу, в тебе смущает не то, что ты что-то натворил, НО ТО, что ты не выказал ни малейших признаков ИСКРЕННЕГО сожаления и проявил полное неуважение к каким бы то ни было законам, людями вообще к миру. В твоем письме отчетливо звучит, что во всех твоих проблемах виноват кто-то другой, но только не ты. Я признаю, что ты умный, у тебя большой запас слов, и я чувствую, что ты способен сделать все, за что возьмешься, и сделать хорошо, но что конкретно ты хотел бы делать и желаешь ли ты работать и честно трудиться для достижения своей цели? Успех никогда не дается легко, я уверена, что ты неоднократно это слышал, но вреда не будет, если услышишь еще разок. Если хочешь знать правду, по поводу папы я тебе могу сказать вот что: ты разбил ему сердце. Он сделал бы все на свете, лишь бы тебя выпустили и к нему вернулся его сын, но боюсь, что ты только причинишь ему новые огорчения. Он не становится с годами моложе и здоровее и, как говорится, уже не может так «приподняться», как в былые дни. Порой он бывал не прав, и он сам это понимает, но независимо от того, что он имел и куда он ехал, он делил свою жизнь и свое имущество с тобой, а ведь ни для кого другого он бы этого не сделал. Я не хочу сказать, что ты ему за это обязан по гроб жизни, но ты обязан УВАЖАТЬ его и быть с ним ВЕЖЛИВЫМ. Я лично горжусь папой. Я люблю его и уважаю как отца, и мне жаль только, что он предпочел быть Одиноким Волком, хотя мог бы поселиться у нас и получать нашу любовь, вместо того чтобы сидеть одному в своем маленьком трейлере и тосковать в ожидании твоего возвращения. Я волнуюсь за него, и когда я говорю «я», я имею в виду еще и мужа, потому что мой муж уважает нашего папу. За то, что он Мужчина. Верно, папа не получил образования, но в школе нас учат только узнавать и писать разные слова, а тому, что эти слова значат в реальной жизни, может научить только ЖИЗНЬ и опыт. Папа пожил на свете, и ты только показываешь свое невежество, когда говоришь, что он необразован и неспособен понять «научное значение и т. д.» проблем бытия. Для ребенка мать — единственный человек, который поцелует болячку и ему сразу полегчает, — а попробуй-ка объяснить это с научной точки зрения. Извини, что я с тобой так строго, но я чувствую, что должна высказать все начистоту. Мне жаль, что это письмо будет подвергнуто цензуре [тюремными властями], искренне надеюсь, что оно не помешает твоему освобождению, но я считаю, что ты обязан знать и понимать, как ужасно ты нас огорчил. Папа для меня много значит, потому что я предана своим близким, но ты единственный, кого папа любит, — короче говоря, его «семья». Он,конечно, знает, что я люблю его, но, как ты сам понимаешь, между нами нет теплых отношений. Гордиться тем, что ты сидел в тюрьме, глупо, но тебе нужно постараться пережить свое заключение, и это возможно, но только если ты не будешь думать, что все вокруг тупые, необразованные и черствые. Ты — человек, ты обладаешь свободой воли, которая ставит тебя выше животного уровня. Но если у тебя нет сочувствия и сострадания к ближнему — ты становишься тем же животным: «око за око, зуб за зуб», и тогда ты не обретешь ни счастья, ни душевного покоя. Что касается ответственности — ее никто не любит, но все мы несем ответственность перед обществом, в котором живем, и должны соблюдать его законы. Когда ты начинаешь брать на себя ответственность за дом и детей или свое дело, тогда ты и превращаешься из мальчика в Мужчину — ведь ты, конечно, понимаешь, какой бы начался хаос, если бы каждый человек сказал: «Я хочу жить сам по себе, без ответственности, говорить все, что мне вздумается, и поступать так, как мне одному нужно». Мы все вольны говорить и поступать так, как захотим, — при условии, что эта «свобода» не ущемляет прав нашего собрата. Подумай над этим, Перри. У тебя недюжинный ум, но иногда твои рассуждения уводят тебя от истины. Возможно, это издержки твоего заключения. Но как бы там ни было, помни — ты, и только ты отвечаешь за свои поступки, и только от тебя зависит, сможешь ли ты изменить свою жизнь. Надеюсь вскоре получить ответ. С любовью и молитвами, твои сестра и зять Барбара и Фредерик и вся семья Помещая это письмо в разряд особо ценных предметов, Перри руководствовался отнюдь не чувством привязанности. Ничего подобного. Он «не переваривал» Барбару и только позавчера говорил Дику: «Единственное, о чем я жалею, так это о том, что в том доме не было моей сестры». (Дик рассмеялся и признался в аналогичной печали: «Я все думаю, как было бы весело, если бы там была моя вторая жена. И вся ее проклятая семейка».) Нет, письмо было ему дорого просто потому, что его тюремный друг, «суперинтеллектуальный» Вилли-Сорока, написал очень проникновенный его анализ, занявший две машинописных страницы и озаглавленный «Впечатления, которые я получил от этого письма»: ВПЕЧАТЛЕНИЯ, КОТОРЫЕ Я ПОЛУЧИЛ ОТ ЭТОГО ПИСЬМА 1. Когда она начала письмо, она собиралась продемонстрировать свое христианское сострадание. То есть в ответ на твое письмо, которое ее явно задело, она собиралась подставить другую щеку, надеясь таким образом вызвать в тебе неловкость за предыдущие письма и заставить оправдываться в последующих. Однако немногие люди успешно могут демонстрировать принципы общей этики, когда их переполняют эмоции. Твоя сестра является как раз примером такого провала, поскольку чем дальше, тем больше в ее суждения вмешивается гнев, — мысли ее хороши, ясны, они свидетельствуют об ее уме, но этот ум не свободен от предубеждения, не объективен. Это разум, приведенный в действие эмоциональным откликом на воспоминания и огорчением; следовательно, какими бы мудрыми ни были ее предостережения, они не принесут плодов, разве что в следующем письме ты постараешься побольнее ее ранить. Таким образом, образуется порочный круг, и в результате вы оба только еще больше разозлитесь и расстроитесь. 2. Это письмо дурацкое, но людям свойственно ошибаться. Твое письмо и этот ответ на него оба не достигли цели. Ты в своем письме попытался объяснить свои взгляды на жизнь, потому что жизнь тебя чувствительно тряхнула. Ему суждено было быть неправильно понятым или понятым слишком буквально, потому что твои идеи спорят с общепринятыми. Но кто может быть более предан общепринятым ценностям, чем домохозяйка с тремя детьми, которая «предана своим близким»??? Что может быть более естественно, чем ее обида на человека, не признающего этих ценностей? В традиционализме есть большая доля лицемерия. Любой мыслящий человек отдает себе в этом отчет; но когда дело касается обывателя, полезнее обращаться с ним так, как будто он не лицемерит. Это не вопрос твоей верности собственным взглядам; это вопрос компромисса, необходимого для того, чтобы, оставаясь индивидуумом, ты не подвергался постоянной угрозе давления со стороны обывателей. Ее же письмо не достигло цели, потому что она не смогла осознать глубины твоих проблем — она не смогла понять тягот, выпавших на твою долю по вине окружающих, твоей внутренней усталости и усиливающегося стремления к обособленности. 3. Она считает, что: a) Ты чересчур склонен жалеть себя. b) Ты слишком расчетливый. c) На самом деле ты не заслуживаешь письма на восемь страниц, написанного в промежутках между выполнением материнских обязанностей. 4. На странице 3 она пишет: «Я действительно считаю, что нам некого винить… и т.д.». То есть у нее нет претензий к тем, кто оказал на нее влияние. Но правда ли это? Она — жена и мать. Респектабельная и относительно защищенная от превратностей судьбы. Легко не замечать дождь, когда на тебе плащ. Но что бы она сказала, если бы ей приходилось зарабатывать себе на жизнь грязной работой? Неужели она бы простила тех, кто повлиял на нее в прошлом? Нет, и еще раз нет. Нет ничего более естественного, чем считать, что в твоих неудачах есть вина других, так же как совершенно естественно забывать тех, кто причастен к твоим успехам. 5. Твоя сестра уважает вашего отца. И ее обижает то, что тебя он любит больше. Ее ревность еле заметно просматривается в этом письме. Между строк я читаю ее недоумение: «Я люблю папу и стараюсь жить так, чтобы он мог мною гордиться. Но мне приходится удовлетворяться крохами его привязанности. Потому что он любит тебя, но отчего такая несправедливость?» Очевидно, ваш папа в течение долгих лет эксплуатировал эмоциональную душу твоей сестры посредством почты. Вот какова, по ее мнению, картина его жизни — обездоленный человек, проклятый неблагодарным сыном, на которого он изливал любовь и заботу, получая в ответ лишь презрение. На странице 7 она говорит: жаль, что письмо будет подвергнуто цензуре. Но на самом деле ей вовсе не жаль. Она рада, что оно будет прочитано цензором. Подсознательно она написала его так, чтобы цензор почувствовал, что семья Смитов на самом деле хорошо организованная ячейка общества: «Пожалуйста, не судите нас всех по Перри». Насчет матери, которая целует болячку. Это такой женский сарказм. 6. Ты ей пишешь потому, что: a) По-своему ты ее любишь. b) Тебе необходим контакт с внешним миром. c) Ты можешь ее использовать. Прогноз. Переписка между вами может выполнять только социальную функцию. Не затрагивай темы, выходящие за пределы ее понимания. Не навязывай на нее свои личные выводы. Не заставляй ее оправдываться и не позволяй ей заставлять тебя оправдываться. Уважай ограниченность ее возможностей тебя понять и помни, что она чувствительна к твоим высказываниям об отце. Будь последователен в своем отношении к ней и не добавляй ничего к тому впечатлению, которое у нее о тебе сложилось: ты слаб. Не потому, что тебе необходима ее доброжелательность, а потому, что тебя ждет большое количество подобных писем, и они могут привести только к усилению твоих и без того опасных антиобщественных инстинктов. КОНЕЦ По мере того как Перри продолжал сортировать и выбирать, стопка вещей, которые были ему слишком дорога, чтобы с ними расстаться хотя бы даже на время, достигла некоей шаткой высоты. Но что было делать? Он не мог рисковать «Бронзовой Звездой», полученной в Корее, или дипломом об окончании средней школы (выданным ему Управлением по образованию округа Левенворт как результат того, что он, находясь в заключении, возобновил свое надолго прервавшееся обучение). Также ему не хотелось потерять пухлый коричневый конверт с фотографиями — прежде всего собственными, сделанными в период между его службой в торговом флоте (на обороте портрета милого мальчика было написано: «16 лет. Юный, бесшабашный и невинный») до недавнего посещения Акапулько. Было еще с полсотни других предметов, которые он решил взять с собой, в том числе карты сокровищ, альбом Отто и два толстых блокнота, в более толстом из которых был его собственный словарь, список собранных не в алфавитном порядке слов, которые ему казались «красивыми», или «полезными», или по крайней мере «достойными запоминания». (Вот типичная страница: «мертвенный — подобный смерти; полиглот — знающий много языков; санкция — наказание; не сведущий — не знающий; брутальный — очень жестокий; расхищать — когда грабят, воруют и тащат; каннибализм — пожирание себе подобных, людоедство, принятое у некоторых диких племен».) На обложке второго блокнота почерком, которым Перри так гордился, буквами, которые соединялись между собой причудливыми женскими завитушками, было написано «Личный дневник Перри Эдварда Смита» — название не вполне точное, поскольку это был не дневник, а, скорее, антология невнятных фактов («Каждые пятнадцать лет Марс становится ближе. Ближайший год — 1958»), стихи и цитаты из литературных произведений («Нет человека, который был бы как остров, сам по себе»), и отрывки из газет и книг в виде парафраза или цитаты. Например: «Знакомых у меня полно, друзей же — немного, а тех, кто действительно меня знает, и того меньше». «Слышал, что в продаже появился новый крысиный яд. Чрезвычайно мощный, без запаха, без вкуса, и он настолько усваивается, если его проглотить, что в мертвом теле невозможно обнаружить след». «Если придется говорить речь: „Я не могу вспомнить, что я собирался сказать, — потому что никогда в жизни не думал, что когда-нибудь встречу сразу столько человек, которые непосредственно причастны к тому, что у меня так хорошо на душе. И этим замечательнейшим моментом своей жизни я несомненно обязан вам. Спасибо!"». «Интересная статья в февральском выпуске „Как мужчина с мужчиной": „Я ножом прорубился к алмазным копям"». «Человек, который наслаждается свободой со всеми ее прерогативами, неспособен понять, что значит быть лишенным этой свободы». — Эрл Стэнли Гарднер. «Что есть жизнь? Огонек светлячка в ночи. Пар от дыхания бизона зимой. Маленькая тень, что бежит по траве и пропадает на закате». — Вождь Воронья Лапа из индейского племени «черноногих». Эта последняя запись была сделана красными чернилами и украшена рамкой из зеленых звездочек; составитель антологии хотел подчеркнуть ее значимость. «Дыхание бизона зимой», — это в точности отвечало его представлениям о жизни. Из-за чего волноваться? Чего ради «потеть»? Человек — ничто, туман, тень, затерявшаяся среди теней. Но, черт побери, приходится нервничать, крутиться, волноваться из-за собственных ногтей и предупреждения администрации: «Su dia termina las 2 p. m». — Дик? Ты меня слышишь? — сказал Перри. — Уже почти час. Дик не спал. И более того, они с Инес занимались любовью. Дик, словно перебирая четки, монотонно шептал: «Тебе хорошо, малышка? Тебе хорошо?» Но Инес курила сигарету и не отвечала. Накануне ночью, когда Дик привел ее в номер и сказал Перри, что она останется ночевать, Перри, хоть и не одобрил этого, согласился, но если они вообразили, что их поведение его возбуждает или вызывает в нем какие-то приятные эмоции, они заблуждаются. Однако Перри жалел Инес. Она была «неразумное дитя» — она и вправду думала, что Дик хочет на ней жениться, и понятия не имела, что он собирается покинуть Мексику уже через несколько часов. — Тебе хорошо, малышка? Тебе хорошо? Перри сказал: — Ради бога, Дик, давай быстрее. Наш день заканчивается в два пополудни. Была суббота, близилось Рождество, и на Мэйн-стрит образовалась пробка. Дьюи, застрявший в пробке, посмотрел на гирлянды из листьев падуба, висящие над мостовой, — розетки из праздничной зелени, украшенные алыми бумажными колокольчиками, — и вспомнил, что еще не купил подарков ни жене, ни сыновьям. Его мозг автоматически отметал все вопросы, не связанные с убийством Клаттеров. Мэри и многих его друзей такая зацикленность начала беспокоить. Один его близкий друг, молодой адвокат Клиффорд Р. Хоуп-младший, прямо сказал: — Ты знаешь, что с тобой творится, Эл? Ты понимаешь, что вообще больше не говоришь ни о чем другом? — Пойми, — ответил Дьюи, — я больше ни о чем не могу думать. И существует вероятность, что, только проговаривая вслух свои мысли, я вдруг найду то, что мне раньше не приходило в голову. Некий новый угол зрения. Или не я, а ты. Черт побери, Клифф, ты представляешь, во что превратится моя жизнь, если это дело остается нераскрытым? Я так и буду годами собирать сплетни, и каждый раз, когда где-нибудь в стране произойдет убийство, хотя бы отдаленно напоминающее это, я должен буду его изучить, чтобы проверить, нет ли какой-нибудь связи. Но дело не только в этом. На самом деле вся штука в том, что я теперь знаю Герба и его семью лучше, чем они себя знали. Они мне снятся. И, наверное, теперь всегда будут сниться. Пока я не узнаю, что с ними случилось. Увлеченность этой загадкой привела к тому, что Дьюи проявил несвойственную ему рассеянность. Только утром Мэри просила его: пожалуйста, ну пожалуйста, о, пожалуйста, не забудь… но он не мог вспомнить, что именно, пока, вырвавшись из предпраздничной пробки и устремившись по шоссе № 50 к Холкомбу, не проехал мимо ветеринарной лечебницы доктора И. Э. Дэйла. Ну конечно! Жена просила, чтобы он обязательно забрал их кота Судебного Пита. Пит, тигровый котище весом пятнадцать фунтов, был знаменит во всем Гарден-Сити своей драчливостью, которая и довела его до госпитализации: он проиграл бой псу из породы боксеров, и ему пришлось зашивать раны и колоть антибиотики. Когда доктор Дэйл отпустил Пита, тот устроился на переднем сиденье хозяйского авто и мурлыкал всю дорогу до Холкомба. Детектив направлялся в «Речную Долину», но желание выпить чего-нибудь согревающего — кружку горячего кофе — заставило его затормозить у «Кафе Хартман». — Привет, красавчик, — сказала миссис Хартман. — Чем могу служить? — Просто кофе, мэм. Она налила ему чашку кофе. — Мне кажется, или ты правда похудел? — Немножко. — На самом же деле за прошедшие три недели Дьюи потерял двадцать фунтов. Костюмы на нем болтались, словно он одолжил их у какого-то тучного приятеля, а его лицо, прежде вполне соответствовавшее его профессии, теперь вовсе утратило это свойство; такое лицо могло быть у отшельника, погруженного в оккультные занятия. — Как ты себя чувствуешь? — Отлично. — Выглядишь ты ужасно. Святая правда. Но не хуже, чем другие члены Канзасского бюро расследований — агенты Дунц и Черч. И уж конечно Дьюи был в лучшей форме, чем Гарольд Най, который болел гриппом и с температурой продолжал исполнять свои обязанности. Например, вместе с остальными тремя своими измотанными коллегами проверил приблизительно семьсот частных сообщений и слухов. А Дьюи потратил два ужасных бесплодных дня, пытаясь выследить призрачных мексиканцев, которые, как под присягой показал Пол Хелм, приходили к мистеру Клаттеру накануне убийств. — Еще чашечку, Элвин? — Пожалуй, не надо. Спасибо, мэм. Но она уже принесла кофейник. — За счет заведения, шериф. Судя по твоему виду, тебе это не помешает. За угловым столиком два усатых скотника играли в шашки. Один из них встал и подошел к стойке, где сидел Дьюи. Он спросил: — Это правда? — Смотря что. — Мы слышали, что ты поймал одного типа? Который шатался по дому Клаттеров? Это все его рук дело. Так мы слышали. — Я думаю, ты слышал неправильно, старик. Да, сэр, я его поймал. Хотя в прошлом у Джонатана Дэниела Адриана, которого посадили в окружную тюрьму по обвинению в незаконном ношении оружия, был период, когда он лечился в психиатрическом отделении в Топике, данные, собранные следователями, указали, что в деле Клаттера Адриан виновен лишь в своем злосчастном любопытстве. — Ладно, если это не тот, тогда какого черта ты не можешь найти того? У меня полон дом женщин, которые даже в туалет в одиночку ходить боятся. Дьюи уже привык к нападкам такого рода, это стало обычной частью его существования. Он одним глотком осушил вторую кружку, вздохнул и улыбнулся. — Черт, я с тобой не шучу. Ты ответь, почему никто до сих пор не арестован? Тебе ведь за это деньги платят. — Полегче, — сказала миссис Хартман. — Мы все в одной лодке. Элвин делает все, что в его силах. Дьюи подмигнул ей: — Расскажите ему, мэм. И большое вам спасибо за кофе. Скотник подождал, пока его жертва достигнет двери, и выпустил прощальный залп: — Если ты когда-нибудь еще побежишь в шерифы, про мой голос можешь забыть. Не видать тебе его как своих ушей. — Полегче, — повторила миссис Хартман. Между «Кафе Хартман» и «Речной Долиной» всего миля пути. Дьюи решил пройтись пешком. Он любил ходить через пшеничные поля. Обычно раз или два в неделю он отправлялся гулять по своему участку, любимому им кусочку прерии, где он надеялся построить дом, посадить деревья и, наконец, пестовать правнуков. Такая у него была мечта, но его жена недавно предупредила его, что больше ее не разделяет; она сказала, что отныне никогда не захочет жить отдельно «где-то в деревенской глуши». Дьюи знал, что даже если он завтра поймает убийц в ловушку, Мэри не изменит своего мнения — поскольку однажды судьба уже поразила их общих друзей, которые жили в уединенном загородном доме. Конечно, Клаттеры не были первыми, кого убили в округе Финней или даже в Холкомбе. Старейшие представители этого маленького сообщества еще помнят «дикий случай», произошедший больше сорока лет назад, — убийство Хефнера. Миссис Сэди Труит, семидесятилетняя почтальонша, мать почтмейстерши Клэр, стала настоящим специалистом по этому легендарному делу: «В августе это было. В 1920 году. Жарко было как в пекле. Некто Туниф работал на ранчо „Финнап". Уолтер Туниф. Была у него машина, как потом оказалось, краденая. Оказалось, что он был дезертир из Форт-Блисса, это в Техасе. Он был настоящим мошенником, и многие это подозревали. Однажды вечером шериф — в ту пору им был Орли Хефнер, так пел замечательно, уж конечно он теперь поет в Небесном Хоре, — так вот, однажды вечером он отправился на ранчо „Финнап", чтобы задать Тунифу несколько прямых вопросов. Третье августа. Жарко как в пекле. Короче говоря, Уолтер Туниф выстрелил шерифу прямо в сердце. Бедный Орли побежал и упал замертво. А тот черт, который его убил, вскочил на лошадь и поскакал вдоль берега реки на восток. Тут же все узнали, и мужчины со всей округи собрались в отряд. Примерно на следующее утро они догнали старину Уолтера Тунифа. Ему не дали даже поздороваться, уж больно эти мальчики были сердитые. Жахнули картечью, и все дела». Первое столкновение самого Дьюи с грязной игрой в округе Финней произошло в 1947 году. Этот инцидент в его досье отмечен следующим образом: «Джон Карлайл Полк, индеец из Маскаги, Окл., возраст 32 года, убил Мэри Кей Финли, белую женщину 40 лет, официантку, проживающую в Гарден-Сити. Полк нанес ей удар зазубренным горлышком бутылки из-под пива в номере отеля „Коупланд" в Гарден-Сити, штат Канзас, 9.5.47». Открытое и закрытое дело. Из трех других убийств, которые Дьюи довелось расследовать позже, два были одинаково просты (двое железнодорожных рабочих ограбили и убили пожилого фермера 1.11.52; пьяный муж забил и запинал жену до смерти 17.6.56), но третий случай, как поведал однажды Дьюи, был не без интересных штришков: «Все это началось в парке Стивене. У них там такая эстрада, а под эстрадой мужская комната. Стало быть, этот человек по имени Муни гулял по парку. Он был откуда-то из Северной Каролины, просто проездом, никого в городе не знал. Как бы там ни было, он зашел в туалет, и за ним вошел еще кое-кто — местный паренек, Уилмер Ли Стеббинс, двадцати лет. Уилмер Ли потом заявлял, что мистер Муни сделал ему непристойное предложение. И поэтому он ограбил мистера Муни, повалил его, ударил головой о цементный пол, и поэтому же, когда жертву это не доконало, он макнул мистера Муни головой в унитаз и держал, пока тот не захлебнулся. Это возможно. Но дальнейшее поведение Уилмера Ли просто не поддается объяснению. Сначала он похоронил тело в двух милях к северо-востоку от Гарден-Сити. На следующий день он его вырыл и перевез на четырнадцать миль в другом направлении. Н-да, закапывая и перезакапывая убитого, Уилмер Ли вел себя как собака, которая прячет косточку, — он совершенно не давал мистеру Муни покоиться с миром. Наконец он дозакапывался до того, что его кто-то заметил». До загадки Клаттеров эти четыре приведенных здесь случая составляли весь опыт Дьюи по раскрытию убийств и по сравнению с ней казались шквалами, предшествующими урагану. Дьюи подобрал ключ к парадной двери дома Клаттеров. Внутри было тепло, потому что отопление никто не отключал, и комнаты с начищенными до блеска полами, благоухающие лимоном, выглядели только временно нежилыми; казалось, что сегодня воскресенье и семья в любой момент может вернуться из церкви. Наследницы, миссис Инглиш и миссис Джарчоу, увезли полные грузовики одежды и мебели, но все же дом от этого не стал казаться менее обитаемым. На пианино, на подставке для нот, был раскрыт листок с песенкой «Если кто-то звал кого-то сквозь густую рожь». В прихожей висел на вешалке для шляп старый засаленный серый «стетсон» — шляпа Герба. Наверху в комнате Кеньона на полочке над кроватью поблескивали линзы очков убитого мальчика. Детектив переходил из комнаты в комнату. Он много раз приезжал в дом; по правде сказать, он сюда приезжал почти каждый день, и в каком-то смысле эти посещения доставляли ему радость, потому что здесь, в отличие от его дома или офиса шерифа, где вечно шум и крик, было спокойно. Телефоны с перерезанными проводами молчали. Дьюи окружала великая тишина прерий. Он мог сидеть в кресле-качалке в комнате Герба, качаться и думать. В некоторых выводах он только укрепился: он полагал, что смерть Герба Клаттера была главной целью преступников, что мотивом послужила психопатическая ненависть или ненависть в сочетании с ограблением, и полагал, что убийства были совершены не сразу и с момента входа убийц в дом до момента выхода прошло часа два, а то и больше. (Коронер, доктор Роберт Фентон, заметил явные различия в температуре тел жертв и на этом основании предположил, что порядок был таков: сначала погибла миссис Клаттер, потом Нэнси, Кеньон и мистер Клаттер.) И главным среди всех этих предположений было убеждение, что Клаттеры очень хорошо знали тех, кто их убил. В этот визит Дьюи остановился у окна на верхнем этаже, и что-то вдалеке привлекло его внимание — пугало среди щетинок колосьев пшеницы. На пугале была мужская охотничья кепка и платье из полинялого ситца в цветочек. (Конечно же, старое платье Бонни Клаттер!) Ветер играл юбкой и раскачивал пугало — оно казалось живым существом, танцующим печальный танец в холодном декабрьском поле. И Дьюи неожиданно для себя вспомнил сон Мэри. Как-то утром она подала ему на завтрак сладкую яичницу и соленый кофе и обвинила во всем «глупый сон» — но этот сон не рассеялся при дневном свете. — Это было настолько реально, Элвин, — сказала она. — Так же реально, как эта кухня. Во сне я как раз была здесь, в кухне. Я готовила ужин, и вдруг входит Бонни. На ней был синий ангорский свитер, и она казалась такой милой и красивой. Я ей сказала: «О Бонни… Бонни, дорогая… я не видела тебя с тех пор, как случилась эта страшная вещь». Но она не отвечала, только смотрела на меня своим застенчивым взглядом, и я не знала, что еще сказать. При таких-то обстоятельствах. Поэтому я сказала: «Голубушка, посмотри-ка, что я готовлю Элвину на ужин. Суп в горшочке с креветками и свежими крабами. Он уже почти готов. Давай, голубушка, сними пробу». Но она так и осталась стоять у дверей, только смотрела на меня. А потом — я не знаю, как бы точнее выразиться, но она закрыла глаза и начала качать головой, очень медленно, и заламывать руки, тоже очень медленно, и всхлипывать или шептать. Я не могла понять, что она говорила. Но это пронзило мне сердце болью, я никогда ни к кому не испытывала такой сильной жалости, и я обняла ее. Я сказала: «Пожалуйста, Бонни! О, не надо, дорогая моя, не плачь! Если кто на этом свете и был подготовлен к встрече с Богом, то именно ты, Бонни». Но я не могла ее успокоить. Она качала головой, заламывала руки, и наконец я услышала, что она говорит. Она говорила: «Быть убитой. Быть убитой. Нет. Нет. Ничего не может быть хуже. Нет ничего хуже этого. Ничего». Середина дня. Пустыня Мохаве. Перри сидел на плетеном чемодане и играл на гармонике. Дик стоял на обочине черного шоссе № 66 и взглядом буравил безупречную пустоту, словно надеялся заставить автомобилистов появиться. Их было мало, и ни один не останавливался подобрать голосующих. Лишь водитель грузовика, направлявшийся в Нидлз, штат Калифорния, предложил их подвезти, но Дик отказался. Это был не тот вариант, которого ждали они с Перри. Они поджидали одинокого путешественника в приличном автомобиле и с деньгами в бумажнике — такого можно было ограбить, удавить и закопать в пустыне. В пустыне звук часто опережает изображение. Дик услышал легкую вибрацию еще не видимого автомобиля. Перри тоже ее уловил; он сунул гармонику в карман, поднял с земли плетеный чемодан (весь их багаж: едва поместившиеся сувениры Перри плюс три рубашки, пять пар белых носков, коробка аспирина, бутылка текилы, ножницы, безопасная бритва и пилка для ногтей; все остальные пожитки были либо заложены, либо оставлены у мексиканского бармена, либо отправлены в Лас-Вегас) и подошел к Дику. Они смотрели на шоссе. Наконец машина показалась и стала расти, пока не превратилась в синий «додж-седан» с единственным пассажиром, лысым тощим мужчиной. Идеальный вариант. Дик поднял руку и замахал. «Додж» сбросил скорость, и Дик одарил водителя роскошной улыбкой. Автомобиль почти, но еще не совсем остановился, водитель высунулся в окно и оглядел их с ног до головы. Впечатление, которое он получил, очевидно, заставило его встревожиться. (После пятидесятичасового путешествия на автобусе из Мехико в Барстоу, штат Калифорния, и нескольких часов путешествия пешком через пустыню оба обросли бородами и пропылились насквозь.) Автомобиль скакнул вперед и прибавил скорость. Дик, сложив ладони рупором, крикнул вслед: «Везучий ты, ублюдок!» Потом он засмеялся и поднял чемодан на плечо. Ничто не могло испортить ему настроения, потому что, вспоминал он позже, он был «слишком рад, что вернулся в старые добрые Штаты». Рано или поздно появится другой автомобилист. Перри достал свою гармонику (его она стала после того, как вчера он украл ее в магазине разных мелочей в Барстоу) и заиграл вступительные аккорды их «походного марша», одной из любимых своих песен. Он пропел Дику все пять строф. Шагая в ногу бок о бок, они шли по шоссе и пели: «Я видел, как в сиянии с небес сошел Господь; Он вытоптал те лозы, где зрела гнева гроздь». И в тишине пустыни звенели их твердые, молодые голоса: «Слава! Слава! Аллилуйя! Слава! Слава! Аллилуйя!» Часть 3 ОТВЕТ Молодого человека звали Флойд Уэллс; он был низкого роста, и подбородка у него почти не было: верный признак отсутствия воли. Он не раз пытался сделать карьеру — в качестве солдата, помощника на ранчо, механика и, наконец, вора; за последнюю попытку его приговорили к заключению в Канзасской исправительной колонии на срок от трех до пяти лет. Во вторник вечером, 17 ноября 1959 года, Флойд сидел в камере и через наушники слушал по радио новости, но от голоса диктора и скучности событий дня («Сегодня канцлер Конрад Аденауэр прибыл в Лондон для переговоров с премьер-министром Гарольдом Макмилланом… Президент Эйзенхауэр имел полуторачасовую беседу с доктором Т. Китом Гленнаном по поводу проблем освоения космоса и финансирования космических исследований») его клонило в сон. Впрочем, сонливость Флойда как рукой сняло, едва он услышал: «Полицейские, расследующие убийство семьи Герберта У. Клаттера, обращаются к населению с просьбой сообщить любую информацию, которая могла бы помочь расследованию этого загадочного преступления. Клаттер, его жена и двое детей в прошлое воскресенье были найдены мертвыми в своем доме около Гарден-Сити. Рты у них были залеплены пластырем. Их связали и убили выстрелами в голову из ружья 12-го калибра. Должностные лица, занимающиеся этим делом, признают, что не могут найти никакого мотива преступления, которое Логан Сэнфорд, директор Канзасского бюро расследований, назвал самым ужасным в истории штата. Клаттер, известный в наших краях фермер, в прошлом — член Федеральной фермерской кредитной комиссии, назначенный самим Эйзенхауэром…» Уэллс был ошеломлен. Как он сам потом говорил, он не поверил своим ушам. Впрочем, это и понятно, ведь он не только был в свое время знаком с убитыми, но и отлично знал, кто их убил. Это началось давным-давно — одиннадцать лет назад, осенью 1948-го. Уэллсу тогда было девятнадцать лет. Он «мотался по всей стране и брался за любую работу, какую предлагали», как он говорил, вспоминая то время. — В конце концов я оказался «там» — в западном Канзасе. Недалеко от границы с Колорадо. Я искал работу и спрашивал всех подряд; мне сказали, что на ферме «Речная Долина» вроде бы нужен помощник. «Речная Долина» — так мистер Клаттер называл свой дом. Короче говоря, он меня нанял. Я пробыл там, наверное, с год — во всяком случае, зиму точно — и ушел только потому, что мне не сиделось на месте. Хотелось побродяжничать. Не потому, что мы с Клаттером чего-то не поделили. Он хорошо ко мне относился — как и к любому, кто у него работал; если ты не дотягивал до получки, он всегда был готов дать десятку или пятерку. А платил он неплохо и не тянул с премией, если ты ее заслужил. Ей-богу, Клаттер мне нравился больше всех, кого я встречал. И вообще вся его семья. Миссис Клаттер и четверо детишек. Когда я там был, младшие, те, которых убили, — Нэнси и ее братишка, очкарик, — были совсем малышами, лет пяти или шести. Другие две девочки — одна Беверли, вторую, не помню, как звать, — уже ходили в школу. Хорошая семья, ей-богу, хорошая. Я их никогда не забуду. В общем, в сорок девятом я оттуда ушел. Женился, потом развелся, потом меня взяли в армию — одним словом, много воды утекло, и в июне пятьдесят девятого, через десять лет, я угодил в Лансинг. За то, что вломился в магазин электроприборов. А мне всего-то нужна была пара газонокосилок. Не для того, чтоб толкнуть. Я хотел заняться стрижкой лужаек. Подумал, что пора мне уже обзавестись собственным маленьким, но постоянным бизнесом. Ничего из этого не вышло — кроме того, что мне впаяли «от трех до пяти». Не случись этого, я никогда бы не встретил Дика, и, быть может, мистер Клаттер сейчас был бы жив. Но это произошло. Это случилось. Мы с Диком встретились. Он был первым, с кем я сошелся. Мы сидели вместе, наверное, месяц. Июнь и часть июля. У него срок уже заканчивался: в августе он должен был выйти. Он все придумывал, что будет делать на воле. Говорил, что хочет поехать в Неваду, в один из тех городков, где расположены ракетные базы, купить военную форму и выдавать себя за офицера военно-воздушных сил. А потом покупать всякое барахло по фальшивым чекам. Такая у него была идея. (Никогда не считал, что из этой затеи что-то выйдет. Дик не дурак, отрицать не стану, но лицом не вышел. Не тянул он на офицера военно-воздушных сил.) Несколько раз он упоминал этого своего приятеля, Перри. Этот парень наполовину индеец, они раньше были соседи по камере. Говорил о крупных делах, которые ждут их с Перри, когда они снова встретятся. Я не был знаком с этим Перри. Ни разу его не видел. Он к тому времени уже освободился. Но Дик всегда говорил, что если выпадет крупный фарт, он может положиться на Перри Смита. Я точно не помню, когда в разговоре впервые упомянул Клаттеров; наверное, это было, когда мы рассказывали друг другу, чем каждый из нас занимался на воле. Дик был опытным механиком и главным образом работал по этой части. Только однажды устроился в больницу водить «скорую помощь». То и дело этим хвастался. Все вспоминал про медсестер и про то, чем он с ними занимался в кузове. А я, в свою очередь, рассказал, как проработал год в западном Канзасе. У мистера Клаттера. Он спросил, богатый ли человек этот Клаттер. Я ответил — да. Да, богатый. Как-то раз, сказал я, мистер Клаттер сказал, что за неделю он избавился от десяти тысяч долларов. То есть, говорю, иногда его сделки требовали десяти тысяч долларов в неделю. После того разговора Дик не переставал расспрашивать меня о Клаттерах. Сколько людей на ферме? Сколько лет сейчас детям? Как лучше подъехать к дому? Где он точно находится? Есть ли у Клаттера сейф? Не буду отрицать — я ответил, что есть. Потому что я помнил что-то похожее на сейф у стола в комнате, где мистер Клаттер устроил себе кабинет. Потом Дик заговорил о том, что убьет Клаттера. Сказал, что они с Перри ограбят дом и убьют всех свидетелей — и Клаттеров, и любого, кто окажется рядом. Он десятки раз расписывал мне, как они с Перри их свяжут, а потом пристрелят. Я ему говорил: «Дик, ты никогда этого не сделаешь». Но положа руку на сердце, я не могу сказать, что пытался отговорить его от этой затеи. Потому что даже на минуту не мог предположить, что он говорит всерьез. Я думал, это обычная болтовня. Такого в Лансинге можно услышать сколько угодно. Все только и делают, что распинаются о том, чем займутся на воле, — грабежи, убийства и все такое прочее. В основном одна похвальба. Никто ее всерьез не воспринимает. Именно поэтому когда я услышал по радио это известие, то сначала не поверил. И все-таки это случилось. И притом именно так, как расписывал Дик. Такова была история Флойда Уэллса, хотя пока еще он был далек от мысли кому-то ее рассказать. Он боялся, что как только другие заключенные прознают, что он о чем-то доносит начальнику, его жизнь, как он выразился, «не будет стоить дохлого койота». Прошла неделя. Он слушал радио, следил за статьями в газетах — и в одной из них прочел, что канзасская газета «Хатчинсон ньюс» предлагает награду в тысячу долларов за любую информацию, способствующую поимке человека — или людей, виновных в убийстве Клаттера. Это было уже интересно; сообщение о награде почти подвигло Уэллса открыться. Но он все еще слишком боялся, и не только заключенных. Существовала опасность, что его обвинят в соучастии. В конце концов, ведь это он навел Дика на Клаттеров; разумеется, сразу же объявят, что он знал о намерениях Дика. Как ни крути, положение его было весьма щекотливым, а оправдания весьма сомнительны. Так что он вновь промолчал, и так прошло еще десять дней. На смену ноябрю пришел декабрь, а следствие оставалось, согласно все более и более кратким газетным сообщениям (по радио об этом вообще больше не говорили), в таком же недоумении от очевидного отсутствия мотива и улик, в каком было в день трагического открытия. Но Флойд знал. И, терзаясь потребностью кому-то сказать, он доверился своему товарищу по заключению. «Он мне больше чем друг. Католик. Очень набожный. Он спросил меня: „Ну, так что же ты думаешь делать, Флойд?" Я сказал: „Понятия не имею, а что бы ты посоветовал?" Ну, он был всеми руками за то, чтобы я обратился к кому следует. Сказал, что неправильно жить с таким камнем на душе. И сказал, что я могу обойтись без явки с повинной. Что он устроит так, что на следующий день помощник директора узнает о том, что я хочу „быть вызванным". Он попросит, чтобы помощник вызвал меня к себе в кабинет под каким-нибудь предлогом, и, возможно, я смогу ему сообщить, кто убил Клаттеров. Понятное дело, помощник послал за мной. Я перепугался; но потом вспомнил мистера Клаттера — он не сделал мне ничего плохого, а на Рождество подарил маленький кошелек с пятьюдесятью долларами. Я поговорил с помощником. Потом я все рассказал самому директору. И не успел я выйти из его кабинета, как он снял телефонную трубку…» Человек, которому позвонил начальник тюрьмы Хэнд, был Логан Сэнфорд. Сэнфорд выслушал его, повесил трубку, отдал несколько распоряжений, затем сам позвонил — Элвину Дьюи. Вечером, уходя из своего кабинета в здании суда Гарден-Сити, Эл взял с собой коричневый конверт. Мэри была на кухне, готовила ужин. Едва Дьюи вошел, она обрушила на него перечень домашних бедствий. Кот подрался с соседским коккер-спаниелем и, кажется, выцарапал тому глаз. Пол, их младший сын девяти лет, сверзился с дерева. Просто удивительно, как он еще жив остался. А потом его старший брат, тезка Дьюи, поджег помойку, и соседи всполошились, что огонь перекинется на их дома. Кто-то, кто именно — неизвестно, даже вызвал пожарных. Пока жена описывала эти несчастья, Дьюи налил две чашки кофе. Вдруг Мэри умолкла на середине фразы и уставилась на мужа. Лицо его пылало, и она чувствовала, что душа у него поет. Мэри воскликнула: — Элвин! О милый! Неужели хорошие новости? Он молча протянул ей конверт. У Мэри были мокрые руки; она вытерла их, уселась за кухонный столик, отодвинула свою чашку с кофе, открыла конверт и вынула оттуда фотографии белобрысого молодого человека и другого — темноволосого и смуглого; полицейские снимки. К фотографиям прилагались полузашифрованные выписки из досье. Про блондина было написано: Хикок, Ричард Юджин (б.м.) 28, КБР 97 093; ФБР 859 273 А. Адрес: Эджертон, штат Канзас. Дата рождения: 6.6.31. Место рождения: К-С, Канз. Рост: 5,10. Вес: 175. Волосы: блондин. Глаза: голубые. Телосложение: атлетическое. Цвет лица: румяный. Занятие: покраска автомобилей. Преступление: воровство, мошенничество, недействительные чеки. Досрочно освобожден: 13.8.59. Второе описание звучало так: Смит, Перри Эдвард (б. м.) 27-59. Место рождения: штат Невада. Рост: 5,4. Вес: 156. Волосы: т-кор., Преступление: кража, угон, побег. Арестован: (не заполнено). Кем: (не заполнено). Размещение: отправлен в КИК 13.3.56. Комп. «Филипс», 5-10 лет., прибыл 14.3.56. Досрочно освобожден: 6.7.59. Мэри внимательно рассмотрела фотографии Смита, сделанные в фас и в профиль: лицо высокомерное и жесткое, но не только, ибо была в нем какая-то специфическая утонченность; губы и нос казались красиво очерченными, и Мэри подумала, что глаза с влажным блеском и мечтательным выражением довольно красивы — довольно (на актерский лад) темпераментные. Темпераментные и, более того, «порочные». Хотя и не такие порочные и не такие непростительно «преступные», как глаза Хикока Ричарда Юджина. Мэри, завороженная глазами Хикока, вспомнила один эпизод из детства — как она обнаружила рысь, попавшую в ловушку, и как, несмотря на то, что она хотела ее выпустить, глаза рыси, горящие болью и ненавистью, иссушили поток ее жалости и наполнили сердце ужасом. «Кто они?» — спросила Мэри. Дьюи рассказал ей историю Флойда Уэллса и под конец добавил: — Забавно. Последние три недели мы как раз занимались тем, что проверяли всех, кто в свое время работал у Клаттера. Теперь все обернулось так, будто нам просто повезло. Но через несколько дней мы бы все равно вышли на этого Уэллса. Установили бы, что он в тюрьме. И тогда все равно выяснили бы всю правду. Как пить дать. — Но может быть, это еще не правда, — возразила Мэри. Дьюи и восемнадцать человек, которые были выделены ему в помощь, проверили сотни ниточек, которые никуда их пока не привели, и она хотела предостеречь мужа, чтобы потом его не постигло очередное разочарование, потому что ее тревожило состояние его здоровья. Он был изнурен, у него постоянно было плохое настроение, и он выкуривал по шестьдесят сигарет в день. — Может быть, и нет, — ответил Дьюи. — Но у меня теперь есть версия. Тон, каким он это произнес, произвел на Мэри впечатление; она снова посмотрела на лежащие на столе фотографии. — Подумай о нем, — сказала она, постучав ногтем по портрету белокурого молодого человека анфас. — Подумай об этих глазах. Они как будто следят за тобой. — Она убрала фотографии обратно в конверт. — Лучше бы ты мне их не показывал. Тем же вечером, только позже, другая женщина в другой кухне отложила носок, который штопала, сняла очки в пластмассовой оправе и, наставив их дужки на посетителя, сказала: — Я надеюсь, вы его отыщете, мистер Най. Для его же блага. У нас два сына, но он наш первенец. Мы любим его. Но… О, я все понимала. Я понимала, что ему не пришлось бы собирать вещи, не пришлось бы удирать, не сказав никому ни слова — ни отцу, ни брату. Не пришлось бы, если бы он опять во что-нибудь не влип. Что его заставляет так делать? Что? — Она посмотрела на худощавого мужчину, ссутулившегося в кресле-качалке на другом конце маленькой жарко натопленной комнаты. Это был Уолтер Хикок, ее муж и отец Ричарда Юджина. У него были тусклые, погасшие глаза и грубые руки; когда он говорил, его голос звучал так, как будто им редко пользовались. — С моим мальчиком все было в порядке, мистер Най, — проскрипел мистер Хикок. — Отличный спортсмен — в школе всегда в первой команде. Баскетбол! Бейсбол! Дик всегда первоклассно играл. И учился неплохо, по нескольким предметам вообще был отличником. По истории. По черчению. Когда он закончил среднюю школу — в июне сорок девятого, — ему захотелось продолжить учебу в колледже. Он мечтал выучиться на инженера. Но мы не могли себе этого позволить. Попросту не было денег. Никогда у нас не было денег. Наша ферма — каких-то жалких сорок четыре акра, мы едва сводим концы с концами. Наверное, Дик обиделся, что его не пустили в колледж. Первая работа, которую он получил, была на железнодорожной магистрали Санта-Фе в Канзас-Сити. Семьдесят пять долларов в неделю. Он считал, что этого хватит на обзаведение семьей, и они с Кэрол сыграли свадьбу. Ей только-только исполнилось шестнадцать, ему было девятнадцать. Я всегда говорил, что ничего хорошего из этого не выйдет. Так и получилось. Миссис Хикок, пухленькая женщина с мягким круглым лицом, на которое не наложила отпечатка тяжелая жизнь и работа от темна до темна, упрекнула мужа: — А наши внуки? Три замечательных малыша — вот что из этого вышло. А Кэрол — чудесная девушка. Она не виновата. Мистер Хикок продолжал: — Они с Кэрол сняли приличных размеров дом, купили шикарный автомобиль — неудивительно, что они не вылезали из долгов, даже при том, что вскорости Дик стал зарабатывать больше. Когда устроился водителем «скорой помощи». Потом его взяли в компанию «Маркл Бьюик», у них в Канзас-Сити большая контора. Он стал механиком и красил машины. Но они с Кэрол жили на широкую ногу, продолжали покупать вещи, которые были им не по карману, и в конце концов Дик дошел до того, что стал выписывать недействительные чеки. Я все еще думаю, что этот заскок у него связан с аварией. Он разбил голову в автокатастрофе. После этого он уже никогда не был прежним. Азартные игры, чеки. Раньше за ним, насколько я знаю, такого не водилось. И тогда же он снюхался с другой девицей. C той, ради которой он развелся с Кэрол и которая стала его второй женой. Миссис Хикок сказала: — Дику просто некуда было деваться. Вспомни, как эта Маргарет Эдна в него вцепилась. Если ты нравишься женщине, это еще не значит, что надо давать себя заарканить, — сказал мистер Хикок. — Ну что ж, мистер Най, я надеюсь, теперь вы знаете обо всем столько же, сколько мы. Почему наш мальчик попал в тюрьму. Отсидел семнадцать месяцев — и только за то, что позаимствовал охотничье ружье. У своих же соседей. У него и в мыслях не было красть, что бы они там ни говорили. И после этого он сломался. Когда он вышел из Лансинга, я его просто не узнал. С ним невозможно было разговаривать. В его представлении весь мир был против Дика Хикока. Даже вторая жена его бросила — подала на развод, пока он был в тюрьме. Но все равно в последнее время он, казалось, стал поспокойнее. Работал у Боба Сэндза в Олате. Жил здесь, вместе с нами, рано ложился спать, никак не нарушал условий освобождения. Я вам вот что скажу, мистер Най, мне недолго осталось, у меня рак, и Дик об этом знает — во всяком случае, знает, что я болен, — и меньше месяца назад, перед самым своим отъездом, он мне сказал: «Папа, ты всегда для меня был славным папой. Я больше никогда не буду тебя огорчать». Он говорил искренне. В этом мальчике много хорошего. Если бы вы посмотрели на него на футбольном поле, если бы увидели, как он играет со своими детьми, вы бы не сомневались в моих словах. О господи, кто бы мне объяснил, что с ним опять произошло! Его жена сказала: — Я тебе скажу. — Она снова принялась было штопать, но слезы ей помешали. — Этот его приятель. Вот что произошло. Их гость, агент Канзасского бюро расследований Гарольд Най, все это время строчил в блокноте — блокноте, который уже весь был исписан итогами долгого дня, потраченного на проверку обвинений, выдвинутых Флойдом Уэллсом. К этому времени были установлены факты, убедительно подтверждающие рассказанную им историю. 20 ноября подозреваемый Ричард Юджин Хикок отправился в Канзас-Сити делать покупки, за которые расплатился по крайней мере семью «палеными» чеками. Най поговорил со всеми жертвами его мошенничества, показал фотографии Хикока и Перри Эдварда Смита и выяснил, что автором фальшивых чеков был Дик, а Перри являлся его «молчаливым» сообщником. (Один обманутый продавец рассказывал: «Он [Хикок] был у них за главного. Говорил так гладко и убедительно. А другой — я подумал, что он иностранец, мексиканец, наверное, — ни разу даже рта не раскрыл».) Потом Най съездил в пригород Олата, где взял интервью у Боба Сэндза, владельца «Товаров для тела». — Да, он у меня работал, — сказал мистер Сэндз. — С августа по… Ну, короче, с девятнадцатого ноября я его не видел — а может, это было двадцатое. Он исчез и даже не предупредил. Просто уехал — куда, никто не знает, даже его отец. Удивился ли я? Ну да. Конечно, я удивился. У нас были довольно дружеские отношения. Дик, знаете ли, вообще легко с людьми сходился. Он умел быть очень милым. Иногда он приходил ко мне в гости. Кстати, за неделю до его исчезновения у нас была небольшая вечеринка, и Дик привел этого своего приятеля, который приехал к нему, парня из Невады — Перри Смит его звали. Здорово играл на гитаре. Он спел несколько песен, а потом они с Диком всех развлекали аттракционом поднятия тяжестей. Перри Смит сам маленького роста, не выше пяти футов, но может поднять лошадь. Нет, они не казались взволнованными, ни тот, ни другой. Я бы сказал, что им было весело. Точную дату? Конечно, помню. Это было тринадцатое. Пятница, тринадцатое ноября. Из Олата Най повел свой автомобиль к северу по размокшим проселочным дорогам. По пути к ферме Хикока он несколько раз остановился у соседних ферм, якобы для того, чтобы уточнить направление, а на самом деле — чтобы побольше узнать о подозреваемом. Жена одного фермера сказала: — Дик Хикок? Не говорите мне о нем! Вот уж кто истинный дьявол во плоти! Крал? Да он украл бы и монеты с глаз покойника! Правда, мать у него, Юнис, — прекрасная женщина. У нее сердце больше нашего амбара. И папаша его тоже. Оба простые, честные люди. Дика могли посадить столько раз, что вы и представить себе не можете, да только никто не хочет на него жаловаться. Из уважения к его старикам. Когда Най постучал в дверь маленького, посеревшего от непогоды домика Уолтера Хикока, уже сгустились сумерки. Казалось, его здесь ждали. Мистер Хикок пригласил детектива в кухню, миссис Хикок предложила ему кофе. Возможно, если бы они знали об истинной цели его посещения, его встретили бы не столь радушно, более настороженно. Но они не знали и часа три сидели, разговаривая, и фамилия Клаттер ни разу не прозвучала, как не прозвучало и слово «убийство». Родители приняли объяснение, которое дал Най: нарушение условий освобождения и финансовые махинации — это все, что послужило основанием для розысков их сына. — Дик привел его [Перри] домой однажды вечером и сказал нам, что это его друг, только что с автобуса из Лас-Вегаса, нельзя ли, мол, ему у нас переночевать и вообще пожить некоторое время, — сказала миссис Хикок. — Нет, сэр, я бы его в дом не пустила. Я с первого взгляда все про него поняла. Одеколон этот. Намазанные волосы. Мне было ясно как день, где Дик с ним познакомился. По условиям его освобождения он не должен был встречаться с теми, с кем познакомился там [в Лансинге]. Я предупредила Дика, но он не послушался. Он нашел своему дружку комнату в гостинице «Олат» в Олате и после этого проводил с ним все свободное время. Один раз они уезжали на уикэнд. Мистер Най, не сойти мне с этого места, если это не Перри Смит его подбил выписать чеки. Най закрыл блокнот, сунул авторучку в карман и обе руки тоже засунул в карманы, потому что они у него тряслись от волнения. — Теперь расскажите об этой поездке на уикэнд. Куда они ездили? — В Форт-Скотт, — ответил мистер Хикок, называя канзасский городок с военным прошлым. — Насколько я понял, у Перри Смита там живет сестра. У нее вроде бы лежали его деньги. Упоминалась сумма в полторы тысячи долларов. Это была главная причина, по которой он приехал в Канзас: забрать деньги у сестры. Дик повез его туда их забирать. Они ездили только на одну ночь. Около полудня в воскресенье он вернулся домой. Как раз к обеду. — Понятно, — сказал Най. — На одну ночь. То есть они уехали отсюда в субботу. Это была суббота, четырнадцатое ноября? Старик кивнул. — И вернулись они в воскресенье, пятнадцатого ноября? — В воскресенье в полдень. Най произвел мысленный подсчет и приободрился, придя к заключению, что за отрезок времени от двадцати до двадцати четырех часов подозреваемые вполне могли успеть проделать путь туда и обратно общей протяженностью свыше восьмисот миль и по дороге убить четырех человек. — Так, мистер Хикок, — сказал Най. — Теперь скажите, в воскресенье, когда ваш сын пришел домой, он был один? Или Перри Смит был с ним? — Нет, он был один. Он сказал, что оставил Перри в гостинице «Олат». Най, который довольно заметно гнусавил и оттого его голос звучал зловеще, старался говорить как можно мягче и непринужденнее: — А не помните — вам ничего не показалось необычным в его поведении или манерах? Странным? — В чьих? — Вашего сына. — Когда? — Когда он вернулся из Форт-Скотта. Мистер Хикок на минуту задумался, потом сказал: — Да нет, он был такой же, как всегда. После его приезда мы почти сразу сели обедать. Он был голодный как волк. Начал накладывать себе в тарелку, не дожидаясь, пока я закончу молитву. Я это заметил и сказал: «Дик, ты метешь так быстро, что только ложка мелькает. Ты что же, остальным решил вообще ничего не оставлять?» Конечно, он всегда ел за двоих. Соленые огурчики. Он может в один присест съесть банку огурцов. — А что он делал после обеда? — Заснул мертвым сном, — сказал мистер Хикок, и казалось, собственный ответ его несколько ошеломил. — Сразу же заснул. И это, пожалуй, можно назвать странным. Мы собрались посмотреть баскетбольный матч. По телевизору. Я, Дик и второй наш мальчик, Дэвид. Почти тотчас же Дик захрапел как бензопила, и я еще сказал его брату: никогда не думал, что доживу до того дня, когда Дик заснет на баскетболе. И, однако ж, он заснул, прямо посреди трансляции. Только проснулся ненадолго, чтобы съесть холодный ужин, и сразу после того отправился в кровать. Миссис Хикок вдела в штопальную иглу новую нитку; ее муж раскачивался в кресле и посасывал незажженную трубку. Наметанный глаз детектива бегло оглядел чистенькую скромную комнатку. В углу, прислоненное к стене, стояло ружье; Най и раньше его заметил. Поднявшись с места и взяв его в руки, он спросил: — Вы много охотитесь, мистер Хикок? — Это его ружье. Дика. Они с Дэвидом иногда ходят на охоту. На кроликов главным образом. Это было ружье 12-го калибра, «Сэведж» 300-й модели; ложу украшали изящно выгравированные взлетающие фазаны. — Как давно оно у Дика? Вопрос детектива вывел миссис Хикок из задумчивости. — Это ружье стоит больше сотни долларов. Дик купил его в кредит, и теперь магазин не берет его обратно, хотя оно всего месяц назад куплено и пользовались им только раз — в начале ноября, когда Дик с Дэвидом ездили в Гриннел поохотиться на фазанов. Он, когда его покупал, воспользовался нашими именами — ему папа разрешил, — так что теперь мы несем ответственность за выплаты, а ведь Уолтер так серьезно болен, да еще как подумаешь, сколько всего нам нужно было бы купить, а мы во всем себе отказываем… — Она задержала дыхание, словно пыталась остановить приступ икоты. — Вы уверены, что не хотите еще чашечку кофе, мистер Най? Не стесняйтесь. Детектив прислонил ружье к стене, хотя не сомневался, что это то самое оружие, из которого были убиты Клаттеры. — Спасибо, но уже поздно, а мне надо возвращаться в Топику, — сказал он и затем, сверившись с записями в блокноте, произнес: — Теперь я быстренько перечислю факты, а вы мне скажете, правильно ли я понял. Перри Смит прибыл в Канзас в четверг, двенадцатого ноября. По словам вашего сына, этот человек приехал сюда, чтобы забрать некую сумму денег у своей сестры, проживающей в Форт-Скотте. В ту субботу они вдвоем отправились в Форт-Скотт и остались там на ночь — я полагаю, в доме сестры? Мистер Хикок сказал: — Нет. Они ее так и не нашли. Похоже, она сменила адрес. Най улыбнулся. — Однако они остались там на ночь. И в течение следующей недели, то есть с пятнадцатого по двадцать первое, Дик продолжал встречаться со своим другом Перри Смитом, но в остальном, по крайней мере насколько вам это известно, вел обычный образ жизни: жил дома и говорил, что каждый день ходит на работу. Двадцать первого он исчез, и Перри Смит тоже. И с тех пор вы не получали от него никаких известий? Он не написал вам? — Он боится, — сказала миссис Хикок. — Стыдится и боится. — Стыдится? — Да, того, что он совершил. Того, что снова причинил нам горе. И боится, потому что думает, что мы его не простим. Как всегда прощали. И будем. У вас есть дети, мистер Най? Он кивнул. — Тогда вы знаете, как это бывает. — И последний вопрос. Может быть, у вас есть идея, любая, куда ваш сын мог уехать? — Откройте карту, — сказал мистер Хикок. — Ткните пальцем — может быть, и попадете. День клонился к вечеру, и водитель автомобиля, коммивояжер средних лет, которого мы здесь назовем мистером Беллом, устал. Ему не терпелось остановиться где-нибудь и поспать. Однако он был всего в ста милях от цели своего путешествия — Омахи, штат Небраска, где располагалась штаб-квартира большой мясоупаковочной компании, на которую он работал. Правила компании запрещали продавцам подбирать голосующих на дороге, но мистер Белл часто их нарушал, особенно если ему было скучно и клонило в сон, поэтому, когда он увидел на обочине двоих молодых людей, он немедленно затормозил. Они показались ему «о'кей». Тот, что повыше, жилистый, с грязными коротко остриженными светлыми волосами, был учтив, и улыбка у него была приятная, и его товарищ, «коротышка», державший в правой руке губную гармонику, а в левой — раздутый плетеный чемодан, показался «очень даже милым», застенчивым, но дружелюбным. В любом случае, мистер Белл, совершенно не догадывавшийся о намерении своих гостей удавить его ремнем и, забрав деньги и машину, закопать труп в прерии, был рад компании, людям, с которыми можно поговорить, чтобы не заснуть по дороге. Он представился, затем спросил, как их зовут, и приветливый молодой человек, севший рядом с ним на переднее сиденье, сказал, что его имя Дик. «А это — Перри», — сказал он, подмигнув Перри, сидящему за спиной водителя. — Я могу довезти вас до Омахи, парни. Дик сказал: — Спасибо, сэр, мы как раз туда и направляемся. Надеемся подыскать какую-нибудь работу. А какую они ищут работу? Коммивояжер подумал, что смог бы им помочь. Дик сказал: — Я первоклассно крашу машины. И еще я хороший механик. Я привык честно отрабатывать свои деньги. Мы с приятелем только что из Старой Мексики. Думали обосноваться там. Но черт бы их побрал, эти мексиканцы ни шиша не платят за работу. На такие деньги белый человек жить не может. Ах, Мексика. Мистер Белл объяснил, что он провел медовый месяц в Куэрноваке. «Мы всегда хотели еще раз туда съездить, но трудно разъезжать, когда у тебя пятеро детей». Перри, как он позже вспоминал, подумал: пятеро детей — что ж, очень плохо. И слушая тщеславный треп Дика, слушая, как он расписывает свои «любовные победы» в Мексике, он думал: как это «нездорово», как «нарциссично». Подумать только, так выкладываться, чтобы произвести впечатление на человека, которого собираешься убить, человека, которого через десять минут уже не будет в живых, если их с Диком план не провалится. А с чего бы ему проваливаться? Все складывалось просто идеально — как раз такой случай они искали в течение трех дней, что им потребовались для переезда автостопом из Калифорнии в Неваду и через Неваду и Вайоминг в Небраску. До сих пор, однако, подходящей жертвы им не встретилось. Мистер Белл был первым преуспевающим на вид одиноким путешественником, который предложил их подвезти. До этого их подбирали или водители грузовика, или солдаты, а однажды — пара чернокожих чемпионов-борцов в «кадиллаке» нежно-сиреневого цвета. Но лучше мистера Белла жертвы просто не сыскать. Перри ребрами чувствовал содержимое кармана кожаной куртки. Карман сильно оттопыривался из-за флакона с «байеровским» аспирином и угловатого булыжника размером с кулак, завернутого в желтый ковбойский хлопчатобумажный платок. Перри расстегнул свой индейский пояс с серебряной пряжкой и бирюзовыми бусинками; он вытянул его, сложил вдвое и положил на колени. Он ждал. Пока же он смотрел, как мимо пролетают прерии Небраски, и баловался своей гармоникой — сочинял и наигрывал разные мелодии, поджидая, пока Дик подаст условный сигнал: «Эй, Перри, дай-ка мне спичку». После чего Дик, по плану, перехватывает рулевое колесо, а Перри в это время своим завернутым в платок булыжником обрабатывает голову коммивояжера — «раскраивает череп». Позже, на какой-нибудь тихой проселочной дороге настанет время воспользоваться поясом с голубыми бусинками. Тем временем Дик и приговоренный обменивались анекдотами. Их хохот раздражал Перри; особенно его бесили раскаты смеха мистера Белла — самозабвенное тявканье, показавшееся ему очень похожим на смех отца, Текса Джона Смита. Воспоминание об отце усилило напряжение; у Перри заболела голова, заныли колени. Он разжевал три таблетки аспирина и проглотил не запивая. Проклятье! Ему казалось, его сейчас вырвет или он потеряет сознание; это наверняка случится, если Дик будет откладывать «потеху» слишком долго. Смеркалось, дорога шла по прямой, в поле зрения не было ни жилья, ни человека — только обнаженная зимняя земля, неприветливая, как лист железа. Теперь было самое время, именно теперь. Он посмотрел на Дика, словно передавая ему этот вывод, и по нескольким маленьким признакам — подергиванию века, бисеринкам пота над губой — понял, что Дик пришел к такому же заключению. И все же, когда Дик снова заговорил, с его губ слетел очередной анекдот. — Вот еще загадка. Загадка такая: что общего между туалетом и кладбищем? — Он усмехнулся. — Сдаетесь? — Сдаюсь. — Если уж тебе пора, то никуда не денешься! Мистер Белл затявкал. — Эй, Перри, дай-ка мне спичку. Но в тот миг, когда Перри поднял руку и занес камень, произошло нечто экстраординарное — как Перри позже это назвал, «гребаное чудо». Чудо заключалось в неожиданном появлении третьего голосующего, солдата-негра, ради которого отзывчивый коммивояжер остановил машину. «Да, мило, очень мило, — проговорил он, пока его спаситель бежал к автомобилю. — Если уж тебе пора, то никуда не денешься!» Декабрь, шестнадцатое, 1959, Лас-Вегас, штат Невада. Время и непогода смыли первую и последнюю буквы — К и Ы — таким образом получилось несколько зловещее слово: ОМНАТ. Это слово, едва различимое на выцветшей от солнца вывеске, вполне подходило к заведению, о котором оно извещало. Как написал в своем официальном рапорте Гарольд Най, «убогая и обшарпанная гостиница самого низкого класса». Далее говорилось следующее: «До недавнего времени (согласно информации, предоставленной полицией Лас-Вегаса) это была одна из самых больших ночлежек на Западе. Несколько лет назад произошел пожар и главное здание сгорело, а оставшуюся часть преобразовали в дешевые меблированные комнаты». «Вестибюль» был лишен всякой мебели, если не считать таковою кактус шести футов высотой и импровизированную конторку регистратора; к тому же он был необитаем. Детектив хлопнул в ладоши. Наконец голос женщины, но не очень женский, прокричал «иду-иду», однако eго обладательница появилась только минут через пять. На ней был грязноватый халат и золотистые босоножки на высоких каблуках. Редкие желтоватые волосы завиты в локоны. Широкое мясистое лицо женщины нарумянено и напудрено. С собой она прихватила банку крепкого пива «Миллер»; от нее пахло пивом, табаком и не успевшим подсохнуть лаком для ногтей. Ей было семьдесят четыре года, но, по мнению Ная, «выглядела она моложе — минут примерно на десять». Она окинула взглядом Ная, его хорошо сшитый коричневый костюм и коричневую шляпу с загнутыми спереди вниз полями. Когда он показал значок, она удивилась; губы ее разомкнулись, и Наю открылись два ряда вставных зубов. — М-м-м. Так я и подумала, — сказала она. — Ну что ж, я вас слушаю. Он протянул ей фотографию Ричарда Хикока. — Вам знаком этот человек? Отрицательное мычание. — А этот? — М-м-м. Он здесь останавливался пару раз. Но сейчас его нет. Выехал больше месяца назад. Хотите, посмотрим по книге? Най облокотился на конторку и следил за тем, как длинные накрашенные ногти домовладелицы ищут на исписанной карандашом странице нужную запись. Лас-Вегас был первым в списке из трех пунктов, которые начальство велело ему объехать. Все эти пункты имели значение в жизни Перри Смита. Двумя другими были Рено, где предположительно жил отец Смита, и Сан-Франциско, место жительства сестры Смита, которую мы здесь будем называть миссис Фредерик Джонсон. Хотя Най собирался расспросить родственников и вообще всех, кто мог бы знать о местонахождении подозреваемого, его главной целью было получить помощь местных правоохранительных органов. Приехав в Лас-Вегас, например, он обсудил дело Клаттера с лейтенантом Б. Дж. Хэндлоном, главой следовательского подразделения Лас-Вегасского отдела полиции. Лейтенант немедленно написал меморандум, в котором всему отделу было приказано не пропустить Хикока и Смита: «Разыскиваются полицией штата Канзас за нарушение условий освобождения, по показаниям свидетелей, уехали в „шевроле" 1949 года с номером JO-58269, зарегистрированным в штате Канзас. Эти люди могут быть вооружены и, возможно, опасны». Еще Хэндлон выделил в помощь Наю детектива — «потрясти ростовщиков», как он выразился: «В любом городе, где играют на деньги, они есть». Вместе Най и лас-вегасский детектив проверили каждую закладную квитанцию, выписанную в течение прошлого месяца. Най, в частности, надеялся найти «Зенит», портативный радиоприемник, который предположительно был украден из дома Клаттеров в ночь убийства, но потерпел неудачу. Один делец, однако, вспомнил Смита («Он сюда приходил добрых десять лет») и смог найти квитанцию на коврик из медвежьей шкуры, заложенный в первую неделю ноября. Именно из этой квитанции Най узнал адрес меблированных комнат. — Зарегистрировался тринадцатого октября, — сказала домовладелица. — Выбыл одиннадцатого ноября. — Най поглядел на подпись Смита. Витиеватость ее, некоторая вычурность и заковыристость его удивила, но, очевидно, домовладелица предвидела такую реакцию, потому что сказала: — М-м-м… А вы бы послушали, как он говорит. Большие, длинные слова, а голос какой-то шипящий, как будто он шепчет. Яркая индивидуальность. Что у вас на него есть, на этого маленького прохвоста? — Нарушение условий освобождения. — М-м-м… Значит вы сюда приехали из Канзаса из-за такой ерунды. Ну хорошо, я — всего лишь сногсшибательная блондинка. Я вам поверю. Но на вашем месте брюнеткам я бы такую чушь не рассказывала. — Она поднесла ко рту банку, допила пиво и задумчиво повертела пустую тару в веснушчатых руках с вздувшимися венами. — Но что бы он там ни натворил, это наверняка мелочь. Уж если я человека знаю, то знаю о нем все вплоть до размера обуви. Этот — просто прохвост. Маленький прохвост, он пытался меня уболтать, чтобы я простила ему арендную плату за последнюю неделю. — Она захихикала, видимо над нелепостью такой потуги. Детектив спросил, сколько стоила комната Смита. — Как обычно. Девять долларов в неделю. Плюс пятьдесят центов залог за ключ. Только наличные. Только вперед. — Пока он жил здесь, как он проводил время? У него были друзья? — Вы думаете, я слежу за каждой букашкой, которая сюда залетает? — ответила домовладелица. — Лодыри. Прохвосты. Они меня не интересуют. У меня и дочка уже взрослая, сама замужем. — Потом она сказала: — Нет, не было у него никаких друзей. Во всяком случае, я никогда не видела, чтоб он с кем-то общался. В последний раз, что он тут был, он все больше со своей машиной цацкался. Поставил ее вон там, напротив. Старый «форд», на вид старше его самого. И красил ее, верх в черный цвет, а все остальное в серебро. Потом написал на ветровом стекле «Продается». Один раз я слышала, как остановился какой-то сосунок и предлагал ему сорок долларов — ровно на сорок больше, чем она стоит. Но он решил, что меньше девяноста его не устроит. Сказал, что ему нужны деньги на билет на автобус. Прямо перед его отъездом мне сказали, что какой-то цветной все-таки купил эту машину. — Он сказал, что деньги ему нужны, чтобы купить билет на автобус. Но вы не знаете, куда он собирался ехать? Она поджала губы, воткнула между ними сигаретку, но продолжала смотреть детективу в глаза. — Сыграем честно. Может, предложите мне денег? Вознаграждение? — Она ждала, но ответа не последовало, и, прикинув свои выгоды, хозяйка решила продолжать: — В общем, у меня создалось впечатление, что куда бы он ни собирался, надолго там задерживаться он не рассчитывал. Он явно собирался вернуться. Так что его можно ждать в любой день. — Она кивнула на коридор: — Пойдемте, я вам покажу, почему мне так показалось. Лестница. Серые стены. Най машинально отделял один запах от другого: запах дезинфекции из уборной, алкоголя, окурков сигар. Возле одной двери стоял пьяный жилец и орал песни, не то с горя, не то с радости. — Эй ты, Голландец, а ну-ка выключи звук! Сейчас же заткнись, а не то я тебя вышвырну! — прикрикнула женщина. — Здесь, — сказала она Наю, пропуская его в темную кладовку. Зажегся свет. — Вон она стоит, его коробка. Он меня попросил подержать ее у себя до его возвращения. Это была картонная коробка, не заклеенная, а только перевязанная веревкой. На коробке была нацарапана предупреждающая надпись в духе египетского проклятия: «Осторожно! Собственность Перри Э. Смита! Осторожно!» Най развязал веревку; к его большому сожалению, узел был не тот, какой убийцы использовали, связывая Клаттеров. Детектив открыл коробку, и из нее выполз таракан. Домовладелица наступила на него каблуком своей золотой босоножки. «Эй! — сказала она, увидев вещи, которые Най аккуратно извлек из коробки и принялся рассматривать. — Вот ворюга! Это мое полотенце». — Помимо полотенца дотошный Най занес в перечень следующие предметы: «Одна грязная подушка, „Сувенир из Гонолулу"; одно розовое детское одеяло; одна пара армейских штанов, одна алюминиевая сковородка с лопаточкой для блинов». Все остальное имущество заключалось в альбоме для вырезок, набитом фотографиями из журналов о спорте и физической культуре (потные тела тяжелоатлетов), и лекарствах, сложенных в коробку из-под обуви: зубные порошки и эликсиры от пародонтоза, а также невероятное количество аспирина — по меньшей мере дюжина флаконов, из них несколько пустых. — Барахло, — подытожила домовладелица. — Просто хлам. Действительно, это барахло было бесполезно даже для алчущего улик детектива. И все же Най был рад находке; каждый предмет — успокаивающий эликсир для воспаленных десен, засаленная подушка из Гонолулу — давал ему более четкое представление об их владельце и его одиноком, безрадостном житье. На следующий день в Рено, готовясь к официальному рапорту, Най написал: «В 9.00 утра уполномоченный агент вошел в контакт с мистером Биллом Дрисколлом, главным криминалистом офиса шерифа в округе Уошоу, Рено, штат Невада. После краткого обсуждения обстоятельств дела мистеру Дрисколлу были переданы фотографии, отпечатки пальцев и ордера на Хикока и Смита. Отдано распоряжение распространить между сотрудниками описание этих лиц, а также автомобиля. В 10.30 утра уполномоченный агент вошел в контакт с сержантом Эйбом Фера из детективного отдела полицейского управления Рено, штат Невада. Сержант Фера и уполномоченный агент проверили полицейские досье. В папке регистрации уголовных преступников ни один из интересующих людей не упоминался. Проверка квитанций из ломбарда не дала никакой информации о пропавшем радиоприемнике. На случай, если приемник все же был заложен в Рено, распространено его описание. Детектив, отрабатывающий линию ломбарда, показал фотографии Смита и Хикока в каждом из ломбардов города, а также лично проверил все магазины радиоаппаратуры. В ломбардах Смита опознали как частого клиента, но не смогли предоставить никакой дополнительной информации». Так прошло утро. А в полдень Най отправился дальше, на поиски Текса Джона Смита. Но в первом же месте, в почтовом отделении, клерк из окна «до востребования» сказал ему, что он может больше не искать этого человека в Неваде, поскольку «человек» уехал в прошлом августе и теперь живет в окрестностях Серкл-Сити, штат Аляска. Во всяком случае, на этот адрес пересылают его почту. — Черт побери! Не так это просто, — сказал клерк в ответ на просьбу Ная описать старшего Смита. — Парень из книжки. Называет себя Одиноким Волком. И часть почты даже адресована Одинокому Волку. Да нет, писем он получает немного, в основном каталоги разных товаров и рекламные брошюрки. Просто удивительно, сколько людей заказывают эту макулатуру — наверное, чтобы получать хоть какую-нибудь почту. Сколько лет? Я бы ему дал шестьдесят. Одевается в стиле Дикого Запада — ковбойские сапоги, большая десятигаллонная шляпа. Он мне говорил, что когда-то занимался родео. Я с ним довольно много общался. Он здесь в последние годы бывал почти каждый день. Один раз за все это время он исчезал куда-то на месяц — будто бы ездил искать золото. Как-то раз в прошлом августе сюда подходил молодой человек, сказал, что он ищет отца, Текса Джона Смита, мол, не знаю ли я, где его найти. Он не слишком-то был похож на своего старика; Волк такой тонкогубый ирландец, а этот парень казался почти чистокровным индейцем — волосы черные как вакса и глаза под стать. Но на следующее утро Волк сюда заходил и подтвердил его слова; он сказал мне, что его сын только что вернулся из армии и что они отправляются на Аляску. Он бывалый покоритель Аляски. Я так думаю, что когда-то он держал там гостиницу или что-то вроде охотничьего домика. Он сказал, что уезжает примерно на два года. Не-а, с тех пор я больше не видел ни его самого, ни его парня. Джонсоны были новоселами в пригороде Сан-Франциско — микрорайоне для людей среднего достатка на холмах к северу от города. В полдень 18 декабря 1959 года молодая миссис Джонсон ожидала гостей: трех соседок, которые должны были пожаловать на чашечку кофе с пирогом, а если будет настроение, то и на партию в карты. Хозяйка немного нервничала; это был первый прием, который она устраивала в новом доме. В ожидании звонка в дверь она произвела заключительный обход, останавливаясь, чтобы подобрать с пола перышко или поправить рождественские украшения. Дом, так же как и все остальные дома на склоне холма, был обычным пригородным ранчо, милым и банальным. Миссис Джонсон он нравился; она просто влюбилась в панели красного дерева, ковровые покрытия, витражи по всей длине дома, вид из дальних окон — холмы, долина, а за ними небо и океан. И она гордилась маленьким садиком за домом. Ее муж — страховой агент по профессии и плотник по призванию — обнес его белым частоколом, внутри поставил собачью конуру, а также построил для детей песочницу и качели. В этот безоблачный день все четверо — собака, два маленьких мальчика и девочка — играли в садике; хозяйка надеялась, что они прорезвятся там до ухода гостей. Когда позвонили в дверь и миссис Джонсон пошла открывать, на ней было самое, по ее мнению, подходящее к случаю платье, желтое вязаное, которое облегало ее фигуру и усиливало чайный оттенок ее индейского лица и черноту подстриженных перышками волос. Она открыла дверь, думая, что увидит трех соседок; но вместо них на пороге оказались двое незнакомцев. Мужчины дружно приподняли шляпы и показали свои значки. «Миссис Джонсон? — спросил один из них. — Моя фамилия Най. Это — инспектор Гатри. Мы из полиции Сан-Франциско, и только что к нам поступил запрос из Канзаса относительно вашего брата, Перри Эдварда Смита. Кажется, он не пришел отметиться к судебному приставу, и мы хотели узнать, не могли бы вы нам что-нибудь сообщить о его местонахождении». Миссис Джонсон не встревожилась — и явно не удивилась, — узнав, что ее брат вновь привлек внимание полиции. Что ее расстроило, так это перспектива быть застигнутой гостями во время беседы с детективами. Она сказала: — Нет. Ничего. Я не видела Перри уже четыре года. — Это серьезный вопрос, миссис Джонсон, — нахмурился Най. — Мы хотели бы его обсудить. Миссис Джонсон не оставалось ничего другого, как только пригласить их в дом и предложить чашечку кофе, что было принято благосклонно. После этого она сказала: — Я не видела Перри уже четыре года. И с тех пор, как он освободился, ничего о нем не слышала. Прошлым летом, когда он вышел из тюрьмы, он приехал к нашему отцу в Рено. Отец написал мне, что возвращается на Аляску и забирает Перри с собой. Потом он снова написал, наверное в сентябре, и был очень сердит. Они с Перри поссорились и разошлись, не успев доехать до границы штата. Перри повернул обратно; отец отправился дальше один. — И с тех пор он вам не писал? — Нет. — Тогда, возможно, ваш брат присоединился к нему недавно. Примерно месяц назад. — Я не знаю. Меня это не интересует. — Вы в плохих отношениях? — С Перри? Да. Я его боюсь. — Но пока он был в Лансинге, вы писали ему довольно часто. Так нам сообщили из Канзаса, — сказал Най. Второй мужчина, инспектор Гатри, довольствовался ролью молчаливого напарника. — Я хотела ему помочь. Я надеялась, что смогу повлиять на его представления о жизни. Теперь я стала умнее. Права других людей для Перри — ничто. У него нет ни капли уважения к человеку. — А друзья? Вы не знаете, у кого он мог бы остановиться? — Джо Джеймс, — сказала она и объяснила, что это молодой индеец, лесоруб и рыбак, который живет в лесу возле Беллингема, штат Вашингтон. Нет, она лично с ним не знакома, но из слов Перри она поняла, что его родные — добрые люди и часто выручали Перри в прошлом. Единственный друг Перри, которого она когда-либо видела, была юная леди, которая в июне 1955 года возникла на пороге Джонсонов, у нее было письмо от Перри, в котором он представил ее своей женой. — Он писал, что у него неприятности, и спрашивал, не мог ли я позаботиться о его жене, пока он за ней не пришлет. Девушке на вид было лет двадцать; потом оказалось, что ей четырнадцать. И, конечно, ничьей женой она не была. Но в тот момент я попалась на эту удочку. Я ее пожалела и пригласила остаться у нас. Она осталась, хоть и не надолго. Меньше чем на неделю. И, уезжая, она прихватила с собой наши чемоданы и все, что в них поместилось — большую часть моей одежды и одежды моего мужа, серебро и даже часы с кухни. — Где вы жили, когда все это произошло? — В Денвере. — Вы жили когда-нибудь в Форт-Скотте, штат Канзас? — Никогда. Я сроду не бывала в Канзасе. — Есть ли у вас сестра, которая живет в Форт-Скотте? — Моя сестра умерла. Моя единственная сестра. Най улыбнулся. — Вы понимаете, миссис Джонсон, что нас задействовали на тот случай, если ваш брат войдет с вами в контакт. Напишет или позвонит. Или приедет повидаться. — Я надеюсь, этого не случится. На самом деле он не знает, что мы переехали. Он думает, что я все еще в Денвере. Пожалуйста, если вы его разыщете, не давайте ему мой адрес. Я боюсь. — Вы имеете в виду, что боитесь, как бы он не причинил вам физического вреда? Она поразмыслила, но не смогла ответить на этот вопрос. — Не знаю, но я его боюсь. И всегда боялась. Он может притвориться таким отзывчивым и добросердечным. Нежным. Он так легко может заплакать. Иногда его трогает за душу музыка, а когда он был маленьким, он иногда плакал оттого, что закат уж больно красив. Или луна. О, он умеет заморочить голову. Умеет заставить людей себя пожалеть… Раздался звонок. Нежелание миссис Джонсон открывать выдало ее тайные опасения, и Най (который позже описал ее так: «На протяжении всего разговора она оставалась спокойной и любезной. Исключительно сильная личность») потянулся за своей коричневой шляпой. — Извините, что побеспокоили вас, миссис Джонсон. Но если вы узнаете что-нибудь о Перри, мы надеемся, что вам хватит здравого смысла нам позвонить. Спросите инспектора Гатри. После отъезда детективов самообладание, столь восхитившее Ная, пошатнулось; приблизилось знакомое отчаяние. Она боролась с ним и сдерживала до конца вечера, до ухода гостей. Не давала ему себя захватить, пока кормила, купала и укладывала детей. Но после того, как она выслушала их вечерние молитвы, дурное настроение, подобно вечернему океанскому туману, окутавшему уличные фонари, сомкнулось вокруг нее. Она сказала, что боится Перри, и это правда, но самого ли Перри она боялась или на самом деле боялась того мироустройства, частью которого он был, — ужасных судеб, уготованных жизнью четверым отпрыскам Флоренс Бакскин и Текса Джона Смита? Старший брат, которого она очень любила, застрелился; Ферн не то упала, не то выпрыгнула из окна; Перри избрал путь насилия, стал преступником. Итак, можно считать, что она единственная уцелела; и ее мучила мысль, что в свой срок она тоже будет повержена: сойдет с ума, заболеет неизлечимой болезнью или пожар лишит ее всего, что она ценит в жизни, — дома, мужа, детей. Ее муж был в командировке. Обычно, когда она оставалась одна, ей никогда не хотелось выпить. Но в этот вечер она налила себе неразбавленного виски и устроилась на диванчике в гостиной с семейным альбомом на коленях. Первую страницу венчала фотография ее отца — студийный портрет, сделанный в 1922 году, в год его женитьбы на молодой индейской наезднице мисс Флоренс Бакскин. Эта фотография неизменно приковывала к себе взгляд миссис Джонсон. Когда она на нее смотрела, ей становилось понятно, почему, хотя по существу они были такие разные, ее мать вышла замуж за ее отца. Молодой человек на снимке источал очарование зрелости. Все в нем: дерзкий наклон рыжей головы, слегка косящий левый глаз (как будто он прицеливается), крошечный ковбойский шейный платок — было чрезвычайно привлекательно. В целом отношение миссис Джонсон к отцу было двойственным, но одно она всегда в нем уважала — его силу духа. Она хорошо знала, насколько эксцентричным он казался окружающим и ей самой тоже. И однако, он был «настоящим мужчиной». Он многое умел делать, и делал играючи. Он мог свалить дерево точно в то место, которое наметил. Он мог освежевать медведя, починить часы, построить дом, испечь пирог, заштопать носок или поймать форель на согнутую булавку и обрывок бечевки. Однажды он в полном одиночестве зимовал на Аляске в самом глухом краю. Один — по мнению миссис Джонсон, именно так и должны жить такие, как он. Жены, дети, робкая жизнь не для них. Она перевернула несколько страниц с детскими фотографиями — снимками, сделанными в Юте и Неваде, Айдахо и Орегоне. Карьера родео «Текс и Фло» была на излете, и семья, жившая в старом грузовике, колесила по стране в поисках работы — а найти ее в 1933 году было непросто. «Семья Текса Джона Смита собирает ягоды в Орегоне, 1933 год» было написано под снимком четверых босоногих детишек в комбинезонах, глядящих в камеру с недовольным, одинаково усталым выражением лица. Ягоды или черствый хлеб, политый сгущенкой, зачастую были их единственной пищей. Барбара Джонсон помнила, что однажды вся семья несколько дней питалась одними гнилыми бананами и что в результате Перри заработал колики; он кричал всю ночь, а Бобо, как в то время называли Барбару, плакала от страха, что он умрет. Бобо была на три года старше Перри и обожала его; он был ее единственной игрушкой, куклой, которую она скребла и мыла, причесывала и целовала, а иногда шлепала. Было фото, где они двое голышом плещутся в сверкающих водах притока Колорадо. Пузатый брат, почерневший на солнце купидон, держал сестру за руку и хихикал, словно в бурлящем потоке скрывались щекочущие его призрачные пальцы. На другом снимке (миссис Джонсон думала, что скорее всего он был сделан на отдаленном ранчо в Неваде, где семья жила до того момента, когда заключительное сражение между родителями, жуткий поединок, в котором в ход были пущены хлысты, кипяток и керосиновые лампы, привел к распаду брака) они с Перри верхом на пони, головы наклонены друг к другу, щека касается щеки; позади них осенним заревом полыхают склоны гор. Позже, когда дети вместе с матерью уехали в Сан-Франциско, любовь Бобо к маленькому братцу ослабла, а после и вовсе прошла. Он больше не был пупсиком, а превратился в дикаря, вора, грабителя. В первый раз его официально арестовали 27 октября 1936 года — в день, когда ему исполнилось восемь лет. В конечном счете, после заключения в разных детских учреждениях, его вернули отцу, и Бобо долго его не видела, разве что на фотографиях, которые Текс Джон иногда присылал своим детям, — эти снимки, надписанные белыми чернилами, тоже были вклеены в альбом. Там были «Перри, папа и пес Хаски», «Перри и папа моют золото», «Перри на Аляске охотится на медведя». На этом снимке был изображен пятнадцатилетний мальчик в меховой шапке, стоящий на снегоступах посреди заснеженной чащи с винтовкой за плечом; лицо у него унылое, глаза грустные и очень усталые. Глядя на эту фотокарточку, миссис Джонсон вспомнила «сцену», которую Перри ей однажды закатил в Денвере. Да, это был последний раз, когда она его видела, — весна 1955 года. Они говорили о его детстве, прошедшем рядом с Тексом Джоном, и внезапно Перри, который к тому моменту был уже изрядно пьян, толкнул ее и прижал к стенке. — Я для него был негром, — сказал Перри. — Вот и все. Негром, который будет на него пахать задарма. Нет, Бобо, дай мне сказать. Заткнись, а то я тебя брошу в реку. Один раз я шел в Японии по мосту, и там стоял парень, которого я видел впервые, а я его схватил и бросил в реку. Пожалуйста, Бобо. Пожалуйста, дослушай меня до конца. Ты думаешь, я себе нравлюсь? О, каким человеком я мог стать! Но этот ублюдок не дал мне возможности. Он не пускал меня в школу. Ладно. Ладно. Я был плохим мальчиком. Но время шло, я начал проситься в школу. У меня оказался блестящий ум. Это я тебе говорю на случай, если ты не знаешь. Блестящий ум и плюс еще талант. Но образования я так и не получил, потому что он не хотел, чтобы я учился, он хотел, чтобы я умел только таскать за ним поноску. Был тупым. Невежественным. Вот чего он от меня хотел. Чтобы я никогда не мог от него сбежать. Но ты, Бобо, ты ходила в школу. И ты, и Джимми, и Ферн. Каждый из вас, черт бы вас всех побрал, получил образование. Все, кроме меня. И я вас ненавижу, всех вас — и папу, и остальных. Как будто для его брата и сестер жизнь была медом! Может, и так, только тогда медом называется постоянное вытирание маминой пьяной блевотины, отсутствие приличной одежды и полуголодное существование. Однако что правда, то правда, все трое закончили среднюю школу. Джимми так вообще был лучшим в классе, и этим он был обязан исключительно своей силе воли. И именно от этого, казалось Барбаре Джонсон, его самоубийство было таким зловещим. Сила воли, отвага, трудолюбие — ни одно из этих качеств не могло изменить участи детей Текса Джона. Их преследовал рок, против которого добродетель не была защитой. Не то чтобы Перри был добродетелен или Ферн. Когда Ферн было четырнадцать, она изменила имя, и всю оставшуюся часть своей короткой жизни она старалась оправдать новое имя: Джой3. Она была беспечной девочкой, «всеми любимой» — пожалуй, этих «всех» было многовато, так как она была неравнодушна к мужчинам, хотя ей по разным причинам не очень с ними везло. Во всяком случае, мужчины того типа, который ей нравился, всегда ее бросали. Ее мать умерла в алкогольной коме, и она боялась пить — однако пила. Еще не достигнув двадцати лет, Джой-Ферн начинала день с бутылки пива. Позже одним летним вечером она упала из окна гостиничного номера. При падении она ударилась о шатер театра, отскочила от него и скатилась под колеса такси. Наверху в пустом номере полиция нашла ее туфли, кошелек без денег и бутылку из-под виски. Можно было понять Ферн и простить ее, но у Джимми была совсем другая история. Миссис Джонсон посмотрела на его фотографию, на которой он был в морской форме; во время войны он служил во флоте. Стройный, бледный молодой моряк с удлиненным лицом, овеянным строгостью и праведностью, он стоит, обняв за талию девушку, на которой позже женился, и, по мнению миссис Джонсон, как раз этого ему делать не следовало, потому что у них не было ничего общего — серьезный Джимми и эта флотская девчонка, на чьих стеклянных бусинках играло теперь уже давно померкшее солнце. Но то чувство, которое Джимми к ней питал, никак нельзя было назвать нормальной любовью; это была страсть — страсть, доходящая до патологии. Что касается девушки, то она, должно быть, любила его, и любила по-настоящему, иначе не сделала бы того, что сделала. Если бы только Джимми в это поверил! Если бы он был способен поверить. Но ревность совершенно им овладела. Он терзался мыслями о мужчинах, с которыми она спала до женитьбы; более того, он был уверен, что она продолжает вести распутный образ жизни — что каждый раз, когда он уходит в море или даже просто покидает дом на несколько часов, она изменяет ему с многочисленными любовниками, и без конца требовал от нее признать их существование. Потом она нацелила себе между глаз дуло ружья и нажала спусковой крючок пальцем ноги. Когда Джимми нашел ее, он не вызывал полицию. Он поднял ее на руки, положил на кровать и лег рядом. Приблизительно на рассвете следующего дня он перезарядил ружье и покончил с собой. Против портрета Джимми и его жены была фотография Перри в военной форме. Это была вырезка из газеты, и сопровождалась она таким текстом: «Штаб Армии Соединенных Штатов, штат Аляска. Капитан Мэйсон, служащий отдела информации, приветствует прибывшего на базу военно-воздушных сил в Эльмендорфе рядового Перри Э. Смита 23 лет — первого ветерана корейской войны, который вернулся в Анкоридж, штат Аляска. Смит 15 месяцев прослужил военным инженером в 24-й дивизии. Перелет из Сиэтла в Анкоридж стал подарком Смиту от Северных тихоокеанских авиалиний. Бортпроводница мисс Линн Маркиз приветливо улыбается пассажиру. (Официальная фотография Армии США.)». Капитан Мэйсон смотрит на рядового Смита, протягивая ему руку, но рядовой Смит смотрит в объектив. В выражении его лица миссис Джонсон виделась, или мерещилась, не благодарность, но высокомерие, а вместо гордости — непомерное тщеславие. Вполне могло быть, что он встретил на мосту человека и сбросил его в воду. Конечно же, так все и было. Она никогда в этом не сомневалась. Барбара закрыла альбом и включила телевизор, но это ее не утешило. Что если он вдруг заявится? Детективы ее нашли, почему бы и Перри не найти? Может не рассчитывать на ее помощь, она даже в дом его не впустит. Передняя дверь была заперта, но дверь в сад открыта. Сад был весь белый от морского тумана; может быть, это собрались духи: мама, Джимми, Ферн. Запирая дверь на засов, миссис Джонсон принимала меры предосторожности не только против живых людей. Ливень. Дождь. Льет как из ведра. Дик побежал. Перри припустил за ним, но он не мог бежать так быстро: ноги его были короче, и он тащил чемодан. Дик забежал в укрытие — сарай около шоссе — намного раньше него. После отъезда из Омахи, проведя ночь в ночлежке Армии спасения, они пересекли границу между Небраской и Айовой на попутном грузовике. Последние несколько часов они шли пешком. Дождь начался, когда они были в шестнадцати милях севернее айовского поселка под названием Тенвилл-Джанкшн. В сарае было темно. — Дик? — окликнул Перри.

The script ran 0.009 seconds.