1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Джозеф Хеллер
Поправка-22
Моей матушке, жене Шерли и детям Эрике и Теду
БЫЛА ТОЛЬКО ОДНА ПОПРАВКА — ПОПРАВКА-22
Остров Пьяноса, расположенный в Средиземном море на восемь миль южнее острова Эльба, безусловно, чересчур мал, чтобы вместить описанные события. Как и окружающая обстановка, персонажи романа тоже вымышлены.
Глава первая
Техасец
Йоссариан полюбил капеллана мгновенно.
С первого взгляда и до последнего вздоха.
А в госпиталь он попал из-за болей в печени — хотя до желтухи его болезнь не дотягивала. Не дотягивала, к явному замешательству врачей, да и все тут. Если б она обернулась желтухой, они принялись бы ее лечить. Если б сошла на нет, отправили бы Йоссариана обратно в часть. Но желтуха не проявлялась, а Йоссариан не поправлялся, и это решительно сбивало их с толку.
Каждое утро они делали обход — трое деловито серьезных врачей, с уверенными речами и растерянными глазами, в сопровождении деловито серьезной мисс Даккит, одной из палатных сестер, которая недолюбливала Йоссариана. Изучив температурную карточку на спинке его госпитальной койки, они со скрытым нетерпением осведомлялись, как он себя чувствует. Их, видимо, раздражал его ответ, когда он говорил, что, мол, по-прежнему.
— И стула не было? — вопрошал врач в чине полковника.
Йоссариан отрицательно качал головой. Врачи переглядывались.
— Дайте ему еще одну таблетку.
Мисс Даккит заносила распоряжение в свой блокнот и перемещалась вслед за врачами к следующей койке. Все палатные сестры недолюбливали Йоссариана. Печень у него уже прошла, но он предпочитал об этом помалкивать, и врачи вроде бы ни о чем не догадывались. Они, впрочем, догадывались, что со «стулом» он их дурачит, облегчаясь в уборной тайком и украдкой.
Йоссариану нравилась госпитальная жизнь. Кормили тут вполне сносно, и еду ему приносили прямо в палату. Больным полагалась дополнительная порция мяса, а когда наступала послеполуденная жара, им давали холодный фруктовый сок или шоколадный напиток. Кроме врачей и сестер, никто здесь не досаждал Йоссариану. По утрам он, правда, трудился часок-другой как военный цензор, зато уж потом с чистой совестью мог валяться на койке до самого вечера. Ему вольготно жилось в госпитале, причем выписки он ничуть не боялся, потому что температура у него устойчиво держалась градуса на полтора выше нормы. Ему было даже вольготней, чем Дэнбару, который грохался временами в обморок — чтоб и его кормили прямо в палате, — а так ведь и морду расшибить недолго.
Решив проболеть до конца войны, Йоссариан написал всем своим знакомым, что попал в госпиталь, но почему — утаил. А потом его осенила блестящая идея. Он сообщил знакомым, что ему предстоит выполнить опаснейшее боевое задание. «Объявлен набор добровольцев. Риск смертельный, но ведь кто-то должен решиться. Я черкну вам пару строк, как только вернусь». И с тех пор он больше уж никому не писал.
Офицеры содержались в госпитале отдельно от унтер-офицеров и солдат, а по утрам досматривали их письма. Это была нудная работа, поскольку солдаты американской армии, как с досадой убедился Йоссариан, жили едва ли менее уныло, чем офицеры. Ему стало скучно в первый же день. Чтобы развлечься, он начал придумывать цензорские игры. Смерть определениям, решил он однажды — и принялся вымарывать из писем, которые проверял, все прилагательные и все наречия. На следующий день он объявил войну предлогам. А потом его посетило высокое вдохновение, и он решил оставлять в письмах только предлоги. Листки с разрозненными закорючками предлогов обретали подспудный, внутренний драматизм, а сообщения становились гораздо универсальней. Когда и это ему надоело, он начал вычеркивать обращение и подпись, но текст письма оставлял нетронутым. А однажды, тщательно вымарав текст, оставил только зачин — «Дорогая Мэри» — и внизу приписал: «Тоскую по тебе безумно. Э. Т. Тапмэн, капеллан ВВС США». Тапмэн был их полковым священником.
Когда игры с письмами ему приелись, он занялся конвертами — начал вычеркивать адреса и фамилии, изничтожая, словно Всевышний, беспечным росчерком пера отдельных людей и целые семьи, дома, улицы, города и штаты. Поправка-22 предписывала, чтоб на каждом досмотренном письме ставилась фамилия цензора. Большинство писем Йоссариан теперь просто не читал. Только ставил на них свой росчерк. А прочитав письмо, назывался Вашингтоном Ирвингом или, для разнообразия, Ирвингом Вашингтоном. Вскоре его цензурные вымарки на конвертах привели к самым серьезным последствиям, заставив слегка взволноваться некие высочайшие военные сферы, и это легкое волнение выплеснуло к воротам госпиталя тайного агента военной прокуратуры из Отдела по борьбе с преступностью. Агент ОБП, или в просторечии обэпэшник, водворился в офицерской палате как новый пациент. По желанию свести знакомство с Ирвингом или Вашингтоном и нежеланию досматривать письма — он отказался от этой унылой повинности на второй день — все сразу же поняли, кто он такой.
А вообще-то палата у них подобралась на славу, Йоссариан и Дэнбар никогда еще, пожалуй, в такой не лежали. Их соседом был, во-первых, двадцатичетырехлетний капитан с жидкими золотистыми усиками — летчик-истребитель, сбитый прошлой зимой над Адриатическим морем и даже не простудившийся. Сейчас-то стояло лето, но капитан, которого больше не сбивали, утверждал, что у него грипп. Справа от Йоссариана обессиленно покоился — всегда на животе — обомлевший офицер с малярийной инфекцией в крови и укусом комара на заднице. За проходом стояла койка Дэнбара, а возле Дэнбара лежал артиллерийский капитан, с которым Йоссариан отказался играть в шахматы. Игроком-то артиллерист был очень сильным, так что всякая партия превращалась у них в хитроумный поединок — хитроумный до идиотизма, как сказал Йоссариан, когда отказался с ним играть. А еще в их палате обретался образованный техасец, выглядевший героем цветного фильма, и патриотическое чутье подсказывало ему, что состоятельный, то есть достойный, человек должен иметь на выборах больше голосов, чем какой-нибудь бродяга, мошенник, недоумок, атеист или, допустим, шлюха, то есть люди несостоятельные, а стало быть, и недостойные.
В тот день, когда к ним в палату принесли техасца, Йоссариан деловито выламывал из писем смысловую основу. Это был самый обычный, по-госпитальному бестревожный и жаркий летний день. Жара, тяжкой ладонью придавившая крышу, глушила все мирные дневные звуки. Дэнбар неподвижно лежал на спине, уставившись, будто кукла, в потолок. Он усердно удлинял время жизни. Он добивался этого, углубляя скуку. Он так успешно удлинял время жизни, что казался Йоссариану мертвым. Техасца положили на койку, и вскоре он обнародовал свои взгляды.
— Во-во! — стремительно привскочив, гаркнул Дэнбар. — То-то я думал — чего, думаю, нам не хватает, не хватает, да и все тут! А теперь, значит, понял. — Он шмякнул кулаком по ладони и удовлетворенно заключил: — Патриотизма у нас нету!
— Верна! — гаркнул ему в ответ Йоссариан. — Верна, верна и верна! Дедовы капиталы… да свои домашние причиндалы — вот что все защищают! А кто, спрашивается, защищает достойных людей? Кто воюет за их голоса? Нет у нас патриотизма! И даже матриотизма нету!
— А и наплевать, — безучастно сказал младший лейтенант, лежащий слева от Йоссариана. Высказавшись, он перевалился на другой бок с намерением уснуть.
Техасец оказался редкостно благородным, благодушным и благонравным. Дня через три его уже никто не мог выносить.
При встречах с ним зуд унылого раздражения охватывал человека, словно въедливая чесотка спинного хребта, и все шарахались от него — все, кроме солдата в белом, у которого не было выбора. Солдат этот был водворен к ним в палату контрабандой, под покровом ночной темноты, и они увидели его только утром — горизонтальный гипсово-марлевый кокон и четыре странные конечности, задранные к потолку с помощью свинцовых противовесов, угрожающе застывших в воздухе над неподвижным туловом. Конечности казались лишними, особенно задние. А в гипсовую оболочку передних, с внутренней стороны на уровне локтей, были вставлены два шланга, по которым из прозрачного сосуда струилась вниз прозрачная жидкость. Между задними конечностями — там, где они отходили вверх от бедер, — в гипс была вмонтирована цинковая трубка, изогнутая плавной дугой и нисходящая к полу; недалеко от нижнего ее среза к ней примыкали две резиновые, для дренажа почек; объединенные таким образом отходы стекали в прозрачный сосуд, стоящий у койки на полу. Жизненный процесс длился непрерывно, и когда верхний сосуд пустел, а нижний наполнялся, их быстро и неприметно меняли местами. Общую стерильность солдата в белом нарушало одно-единственное темное пятно — размухренное от дыхания отверстие надо ртом.
Солдат в белом лежал возле техасца, и тот, сидя боком на своей койке, весь день благожелательно журчал, растягивая слова с приятной ленцой американских южан. Его не смущало, что собеседник молчит.
Температуру им меряли два раза в сутки. Ранним утром и под вечер сестра мисс Крэймер входила в палату и, неторопливо двигаясь от койки к койке, наделяла каждого больного градусником. Солдату в белом она вставляла градусник туда, где под размухренной дырой в марлевой маске предполагался рот. Потом мисс Крэймер возвращалась к двери и делала второй обход, записывая температуру в карточки. И вот однажды, глянув на градусник, вынутый изо рта у солдата в белом, она обнаружила, что солдат умер.
— Убийца, — негромко проговорил Дэнбар.
На губах у техасца появилась неуверенная улыбка.
— Душегубец, — пояснительно обронил Йоссариан.
— О чем это вы, ребята? — с беспокойством спросил техасец.
— Ты убил его, — сказал Дэнбар.
— Погубил душу живу, — добавил Йоссариан.
— Да вы просто спятили, ребята, — пробормотал, отпрянув, техасец.
— Ты убил его, — повторил Дэнбар.
— Я слышал, как ты его приканчивал, — добавил Йоссариан.
— Ты убил его, потому что он черномазый, — сказал Дэнбар.
— Вы просто спятили! — выкрикнул техасец. — Нету здесь никаких черномазых! Их содержат отдельно.
— Сержант положил его сюда тайком, — сказал Дэнбар.
— Сержант-то, он ведь красный, — пояснил Йоссариан.
— И ты это знал, — заключил Дэнбар.
Младшему лейтенанту, левому соседу Йоссариана, было наплевать на солдата в белом. Ему на все было наплевать, и он обычно молчал, а если и заговаривал, то исключительно чтобы выразить вслух свое раздражение.
Накануне встречи Йоссариана с капелланом в госпитальной столовой взорвалась газовая печь, и огонь мигом охватил одну из деревянных стен. По госпиталю медленно поползла волна удушливого жара. Даже в палате Йоссариана, футов за триста от столовой, слышался рев пламени и сухой треск полыхающих досок. Минут через пятнадцать с аэродрома приехали аварийные машины, и пожарные больше получаса не могли одолеть разбушевавшийся огонь. А когда победа была близка, небо над госпиталем привычно взбухло монотонным гулом бомбардировщиков, которые возвращались с очередного задания, и бойцы аварийной команды, торопливо скатав пожарные рукава, умчались восвояси, чтобы быть наготове, если какой-нибудь самолет гробанется при посадке и вспыхнет. Все самолеты приземлились, однако, благополучно. Как только последний самолет сел, пожарные ринулись обратно в госпиталь. Когда грузовики одолели подъем — госпиталь стоял на холме, — оказалось, что пожар кончился, испустил дух сам по себе, и разочарованные пожарные, не отыскав ни одной головешки, которую стоило бы заливать, выпили остывший кофе, а потом долго слонялись по госпиталю, пытаясь утешиться с дежурными сестрами.
Капеллан появился на следующее утро. Йоссариан был погружен в работу — вычеркивал из очередного письма все, кроме любовных слов, — когда тот сел на стул между койками и спросил его, как он себя чувствует. Сел пришелец бочком, на краешек стула, и Йоссариан увидел поначалу только капитанские нашивки на вороте его рубахи. Не зная, кто к нему пришел, Йоссариан решил, что это новый врач или еще один сумасшедший.
— Прекрасно, — ответил он. — Печень слегка пошаливает и со стулом довольно туго, но в общем и целом я чувствую себя прекрасно.
— Это хорошо, — сказал капеллан.
— Да, — сказал Йоссариан, — это хорошо.
— Мне хотелось наведаться раньше, — снова заговорил капеллан, — да я неважно себя чувствовал.
— А вот это плохо, — сказал Йоссариан.
— Просто насморк, — поспешно уточнил капеллан.
— А у меня температура, — так же поспешно уточнил Йоссариан.
— Это плохо, — сказал капеллан.
— Да, — сказал Йоссариан, — это плохо.
Капеллан поерзал на краешке стула.
— Может, вам что-нибудь нужно? — спросил он.
— Да нет, — вздохнул Йоссариан. — Врачи, по-моему, делают все возможное.
— Да нет, — слегка зардевшись, проговорил капеллан, — я не про это. Я про книги… или там сигареты… или, к примеру, игрушки…
— Да нет, — отозвался Йоссариан. — Большое спасибо. У меня вроде все есть — все, кроме здоровья.
— А вот это плохо, — сказал капеллан.
— Да, — сказал Йоссариан, — это плохо.
Капеллан опять немного поерзал. Потом несколько раз огляделся по сторонам, поднял взгляд к потолку и посмотрел на пол. А потом глубоко вздохнул и сообщил:
— Лейтенант Нетли шлет вам привет.
Йоссариана огорчило, что у них есть общий знакомый. Дело, значит, было не только в их обоюдной симпатии.
— Вы знаете лейтенанта Нетли? — разочарованно спросил он.
— Прекрасно знаю, — откликнулся капеллан.
— Он ведь немного того, правда?
Капеллан встревоженно улыбнулся.
— Вы думаете? — спросил он. — Я все же не настолько хорошо его знаю, чтобы об этом судить.
— Сомневаться тут не приходится, — уверил капеллана Йоссариан. — Он, как и все они, с большим приветом.
Капеллан веско помолчал, а потом вдруг отрывисто спросил:
— Вы ведь капитан Йоссариан, я не ошибся?
— У Нетли плохая наследственность. Он из хорошей семьи.
— Простите, бога ради, — испуганно сказал капеллан. — Возможно, я совершаю серьезнейшую ошибку. Вы действительно капитан Йоссариан?
— Да, — признал Йоссариан, — я действительно капитан Йоссариан.
— Из Двести пятьдесят шестой эскадрильи?
— Из Двести пятьдесят шестой боевой эскадрильи. И я не знаю другого капитана Йоссариана. Насколько мне известно, я единственный капитан Йоссариан, которого я знаю, и больше мне про Йоссариана ничего не известно.
— Понятно, — с несчастным видом сказал капеллан.
— А если б нас было двое, то, возведенные в восьмую степень, мы составили бы номер нашей эскадрильи, — добавил Йоссариан, — это я на тот случай, если вы собираетесь писать про нас символическую поэму.
— Да нет, — промямлил капеллан, — я не собираюсь писать про вас символическую поэму.
Внезапно Йоссариан подобрался и выпрямился: он заметил серебряный крестик на вороте рубахи у своего собеседника — справа нашивки капитана, а слева крестик. Ему никогда не доводилось разговаривать с капелланом, и он радостно обалдел от подобной возможности.
— Так вы, стало быть, капеллан! — восторженно воскликнул он.
— В общем да, — откликнулся капеллан. — Так вы, стало быть, не знали, что я капеллан?
— В общем нет, — сказал Йоссариан. — Я, стало быть, не знал, что вы капеллан. — Он зачарованно смотрел на собеседника и широко улыбался. — Я раньше ни разу не видел капеллана.
Капеллан вспыхнул и смущенно опустил взгляд. Это был худощавый человек чуть за тридцать, с узким бледным лицом, рыжеватыми волосами и застенчивыми карими глазами. На щеках у него виднелись невинные оспинки — следы юношеских прыщей. Может, он в чем-нибудь нуждается, участливо подумал Йоссариан.
— Может, вы в чем-нибудь нуждаетесь? — участливо спросил капеллан.
Йоссариан, по-прежнему улыбаясь, отрицательно покачал головой.
— Да нет, — сокрушенно сказал он, — у меня вроде есть все, что мне нужно. Решительно все. Я ведь вообще-то даже и не болен.
— А вот это хорошо, — сказал капеллан. Его смутили собственные слова, и, обеспокоенно хихикнув, он прижал к зубам костяшки согнутых пальцев, но Йоссариан промолчал, и капеллан смутился еще сильней. — Мне надо навестить всех наших однополчан, — с ноткой вины в голосе после паузы выговорил он. — Я скоро опять к вам наведаюсь… может быть, даже завтра.
— А вот это хорошо, — сказал Йоссариан.
— Непременно наведаюсь, — повторил капеллан. — Но только если я и правда вам нужен, — застенчиво опустив голову, добавил он. — Если я не буду вам в тягость… как многим другим.
— Не будете! — просияв от любовного расположения, заверил его Йоссариан. — Вы очень мне нужны, можете не сомневаться.
Лицо капеллана озарила благодарная улыбка, а потом он украдкой посмотрел на листок бумаги, который все время держал в руке, стараясь, чтоб Йоссариан этого не заметил. Пересчитав койки — Йоссариан видел, как у него шевелятся губы, — капеллан неуверенно воззрился на Дэнбара.
— Вы не скажете, — шепотом спросил он, — это лейтенант Дэнбар?
— Да, — громко ответил Йоссариан, — это лейтенант Дэнбар.
— Благодарю вас, — прошептал капеллан, — благодарю вас, вы очень любезны. Мне надо поговорить с ним. Мне надо поговорить со всеми воинами нашего полка, которые попали в госпиталь.
— Даже с теми, кто лежит в других палатах?
— Даже с теми, кто лежит в других палатах.
— Будьте осторожны в других палатах, святой отец, — предостерег его Йоссариан. — Это психические палаты. Там полно психов.
— Меня не обязательно называть «отец». Я анабаптист.
— Будьте осторожны, — мрачно повторил Йоссариан. — И не надейтесь на помощь военной полиции — там служат бесноватые маньяки. Я бы проводил вас, да сам боюсь их всех до смерти. Безумие заразительно. Наша палата единственное место, где собраны нормальные люди. Единственное место в госпитале, а может, и на всей земле.
Капеллан поспешно встал и бочком, бочком отступил от койки Йоссариана. Потом смущенно улыбнулся и пообещал вести себя с должной осторожностью.
— А теперь мне надо к лейтенанту Дэнбару, — заключил он. Однако не сдвинулся с места, и вид у него был немного виноватый. — Как он, по-вашему? Ничего?
— Нормальный парень, — заверил его Йоссариан. — Уникальный тип. И что самое замечательное — никакой самоотверженности.
— Да нет, я не об этом, — снова перейдя на шепот, заторопился капеллан. — Он очень болен?
— Да нет, не очень. Он и вообще-то не болен.
— А вот это хорошо. — Капеллан облегченно вздохнул.
— Да, — вздохнул и Йоссариан, — это хорошо.
— Капеллан! — воскликнул Дэнбар, когда тот поговорил с ним и ушел. — Представляешь себе? Капеллан!
— А какова обходительность? — вопросительно утвердил Йоссариан. — Ему, пожалуй, должны дать не меньше трех голосов.
— Кто это ему должен? — подозрительно спросил Дэнбар.
В дальнем углу их палаты, за зеленой фанерной ширмой, трудился в поте лица своего на госпитальной койке представительный полковник лет сорока пяти, и его каждый день навещала миловидная молодая женщина со слегка волнистыми светло-пепельными волосами — не сестра милосердия, не дамочка из Красного Креста и не девица из Женского вспомогательного батальона, она тем не менее ежедневно приходила в госпиталь на Пьяносе, — грациозная молодая женщина в изящных платьях пастельных тонов, нейлоновых чулках с идеально прямыми швами и белых лодочках на невысоких каблучках. До болезни полковник был связистом, но, и заболев, трудился буквально с утра до вечера: получив очередной липкий рапорт о своем внутреннем состоянии, он методично запечатывал его в квадратный марлевый пакет и переправлял на низенький столик у койки, в белое ведерко с крышкой. Полковник этот поражал воображение. У него было темное, словно бы из тусклого серебра, лицо, провалившийся рот, впалые щеки и глубоко ввалившиеся, тоскливые, с мутной поволокой глаза. Он все время откашливался — негромко, сдержанно — и мешкотно, с привычным отвращением прижимал квадратики марли к бесцветным губам.
А вокруг волновалось море специалистов, которые специализировались на его недугах, пытаясь определить, в чем же с ним дело. Чтобы увидеть, как он видит, они высвечивали ему слепящими лучами глаза; чтобы почувствовать, как он чувствует, вгоняли в нервы иголки; а чтобы ощутить его ощущения — на латыни рефлексы, — лупили молотками по локтям и коленям. Психиатр исследовал у полковника психику, психолог — психологию, невропатолог — нервы, лимфатолог — лимфу, кистолог — кисту, а китолог — педантичный лысеющий доктор из Гарвардского университета, которого загребли на военную службу, потому что у компьютера в призывной комиссии сгорело сопротивление, и доктор биологии стал врачом, — пытался обсуждать с ним, хотя он едва дышал, художественность «Моби Дика».
Словом, обследовали полковника дотошно и всесторонне. У него не было органа, который укрылся бы от внимания врачей. Их все до единого высветили и выследили, прослушали и прощупали, продезинфицировали и унифицировали, проанализировали и заанестезировали, вскрыли, удалили, умалили и пересадили. Хрупкая, опрятная и стройная, словно тростинка, женщина, сидя рядом с ним на стуле, часто дотрагивалась узкой ладонью до его плеча, а улыбка ее лучилась воплощением царственной печали. Сам он был высокий, худой и сутулый, а встав, сгибался почти пополам и двигался вперед будто высохший вопросительный знак, медленно, дюйм за дюймом передвигая по полу подошвы почти не гнущихся в коленях ног. Под глазами у него темнели фиолетовые мешки. Посетительница разговаривала с ним очень тихо — даже тише, чем он откашливался, — и никто в палате не знал, какой у нее голос.
Да и опустела вскоре палата, потому что их всех разогнал техасец. Первым сломался артиллерист, положив начало массовому исходу. Дэнбар, Йоссариан и летчик-истребитель выписались одновременно. Дэнбара перестали мучить головокружения, Йоссариан окончательно понял, что печень у него совсем не болит, а летчик-истребитель вдруг напрочь избавился от насморка. Исцеление было всеобщим и безболезненным. Сбежал даже невозмутимый младший лейтенант. Меньше чем за десять дней техасец вернул их всех на боевые посты, к исполнению долга, — всех, кроме обэпэшника, который заразился от летчика-истребителя простудой и подхватил воспаление легких.
Глава вторая
Клевинджер
И все же обэпэшнику крупно повезло — ведь за пределами госпиталя продолжалась война. Люди обезумели и получали за это медали. По обе стороны линии фронта, рассекавшей мир, молодые парни шли на смерть — за родину, как им говорили, — и всем, похоже, казалось, что так и надо, особенно молодым парням, которые шли на смерть, не успев пожить. И не было, не предвиделось этому конца. Йоссариан-то, впрочем, предвидел конец — свой собственный; он мог бы отлеживаться в госпитале до второго пришествия, не явись туда техасец с его патриотизмом, взъерошенной башкой, почти упирающейся в пол челюстью и вечной, растянувшейся от уха до уха улыбкой. Ему хотелось осчастливить всех соседей по палате. Кроме Йоссариана с Дэнбаром. Больной, он и есть больной.
А впрочем, Йоссариан и сам не видел причин для счастья, так что техасец был тут ни при чем, он видел войну — и ничего веселого в этом не видел. За пределами госпиталя продолжалась война, но никто ее, казалось, не замечал. Только Йоссариан с Дэнбаром. А когда Йоссариан пытался открыть людям глаза, когда он хотел образумить их, они шарахались от него и называли безумцем. Даже Клевинджер, который мог бы кое-что понять, но не понимал, сказал ему перед его отправкой в госпиталь, что он безумец, псих.
— Ты псих! — заорал Клевинджер, с лютым ожесточением глядя на Йоссариана и вцепившись обеими руками в столешницу.
— Клевинджер, ну чего ты пристаешь к людям? — устало спросил его Дэнбар, перекрыв на мгновение невнятный гомон офицерского клуба.
— Псих, — упрямо повторил Клевинджер.
— Они стараются меня убить, — рассудительно сказал Йоссариан.
— Да почему именно тебя? — выкрикнул Клевинджер.
— А почему они в меня стреляют?
— На войне во всех стреляют. Всех стараются убить.
— А мне, думаешь, от этого легче?
Клевинджер уже дернулся, полупривскочил со стула — глаза мокрые, губы выцвели и трясутся. Как и обычно, когда начинался спор о святых для него принципах, он был обречен закончить его, яростно задыхаясь от негодования и смаргивая горькие слезы неразделенной веры. Клевинджера переполняла вера в святые принципы. Он был псих.
— Да кто «они»-то? — удалось все же выкрикнуть ему сквозь гневную одышку. — Кто, по-твоему, старается тебя прикончить?
— Каждый из них.
— Из кого «из них»?
— А как ты думаешь?
— Понятия не имею!
— А раз понятия не имеешь, так откуда ж ты знаешь, что они не стараются?
— Да ведь они… ведь я… — брызгая слюной, закудахтал было Клевинджер и безнадежно умолк.
Клевинджер искренне считал, что он прав, но Йоссариан опирался на неоспоримые доводы, поскольку совершенно незнакомые ему люди обстреливали его из зениток, стараясь прикончить, когда он сбрасывал на них бомбы, и в этом не было ничего веселого. Да и все остальное было не веселей. Ну можно ли веселиться, если живешь, будто бродяга, на диком острове, прижатый нагло раскорячившимися горами к безмятежно голубому морю, которое, однако, проглотит тебя при случае, так что ты и глазом не успеешь моргнуть, а потом выплюнет через пару дней на берег — распухшего, лилового, осклизлого и свободного от житейских невзгод, со струйкой воды из каждой холодной ноздри?
К палатке, в которой он жил, почти вплотную подступали заросли тусклого мелколесья, отделявшего их эскадрилью от эскадрильи Дэнбара, а вдоль стены деревьев тянулась траншея заброшенной железной дороги с временным бензопроводом, из которого заправлялись на взлетном поле бензовозы. Благодаря Орру, его соседу по палатке, их жилище было самым роскошным в эскадрилье. Всякий раз, как Йоссариан возвращался после отдыха в госпитале или отпуска в Риме, он обнаруживал новые роскошества — камин, водопровод, бетонный пол, — появившиеся стараниями Орра, пока его не было. Место для палатки выбрал в свое время Йоссариан, а ставили они ее вместе — Орр, улыбчивый рыжий гномик с «крылышками» пилота и кудрявой густой шевелюрой, разделенной на прямой пробор, был главным распорядителем, а высокий, массивный, здоровенный и проворный Йоссариан покорно выполнял его распоряжения. Жили они вдвоем, хотя палатка вместила бы и шестерых. Когда настало лето, Орр поднял, скатав, боковые стенки, чтоб застоявшийся внутри горячий воздух выдувало ветерком с моря, который никогда не дул.
Ближайшим соседом Орра и Йоссариана был Хавермейер, любитель козинака и ночной стрельбы по мышам: живя в двухместной палатке один, он еженощно пристреливал громадной крупнокалиберной пулей крохотную полевую мышь, для чего ему и понадобилось украсть у мертвеца из палатки Йоссариана пистолет сорок пятого калибра. Чуть дальше стояла палатка Маквота и Клевинджера, где Маквот коротал жизнь без прежнего напарника, потому что Клевинджер жил теперь отдельно — да его, впрочем, и не было, когда Йоссариан вернулся, — а переселившийся к Маквоту Нетли ухаживал в Риме за своей любимой сонной шлюхой, которой до смерти обрыдли и все мужчины вообще, и влюбленный Нетли в частности. Маквот был псих. Он летал над палаткой Йоссариана как можно чаще и как можно ниже — просто чтобы посмотреть, может ли его напугать, — а потом сворачивал, по-прежнему на бреющем, в сторону моря и с чудовищным, угрожающе близким ревом проносился над голыми солдатами, которые купались за песчаной косой возле деревянного плота, лениво покачивающегося среди волн на пустых бочках из-под бензина. Жить в одной палатке с психом не так-то просто, но Нетли плевать на это хотел. Он тоже был псих и в свободное время строил офицерский клуб, куда Йоссариан не вложил ни капли труда.
Вообще-то существовало множество офицерских клубов, куда Йоссариан не вложил ни капли труда, но клубом на Пьяносе он особенно гордился. Это был могучий — и нерукотворный, если говорить о Йоссариане, — памятник его решительной непреклонности. Пока клуб строили, Йоссариана там никто не видел, а когда строительство завершилось, его практически только там в свободное время и можно было увидеть — очень уж нравился ему этот приземистый и крытый щепой, но вместительный и добротный дом. Дом был построен на совесть, а главное, Йоссариан проникался горделивым чувством полновесного свершения всякий раз, как он подходил к нему и вспоминал, что туда не вложено ни капли его труда.
А когда они с Клевинджером обзывали друг друга психами, их было четверо за столиком в офицерском клубе. Они сидели в глубине зала, у стола для игры в кости, на котором Эпплби неизменно выигрывал. Эпплби так же искусно метал кости, как играл в пинг-понг, а играл в пинг-понг так же ловко, как делал любое дело. Ему превосходно удавалось все, за что бы он ни взялся, этому светловолосому парню из Айовы, который ухитрялся верить в Бога, Святое Материнство и Американский Образ Жизни, никогда не задумываясь о столь сложных понятиях, — причем каждый, кто его знал, относился к нему с искренней симпатией.
— Ненавижу поганца, — жалобно проворчал Йоссариан.
А спор с Клевинджером начался у них на несколько минут раньше, когда под руками у Йоссариана не оказалось пулемета. Народу было в клубе — не протолкнешься. К бару не протолкнешься, к столу для пинг-понга не протолкнешься, к столику для игры в кости не протолкнешься, а люди, которых Йоссариан хотел расстрелять из пулемета, беззаботно напевали, протолкавшись к стойке, старые чувствительные песенки — и никому, кроме него, эти песенки почему-то не надоедали. За отсутствием пулемета он со злобным сладострастием растоптал каблуком шарик для пинг-понга, подкатившийся ему под ноги.
— Ну Йоссариан, — ухмыльчиво перемолвились игроки и, покачав головами, достали из коробки другой шарик.
— Ну Йоссариан, — тотчас же отозвался Йоссариан.
— Йоссариан, — шепотом предостерег его Нетли.
— Понял, про что я толковал? — спросил Клевинджер.
— Ну Йоссариан! — с откровенным смехом и гораздо громче повторили игроки, услышав, как он их передразнил.
— Ну Йоссариан! — эхом откликнулся Йоссариан.
— Ну пожалуйста, Йоссариан! — умоляюще прошипел Нетли.
— Понял, про что я толковал? — спросил Клевинджер. — У него антисоциальный психоз.
— Да уймись ты. — сказал Клевинджеру Дэнбар. Ему нравился Клевинджер, потому что тот наводил на него тусклое уныние и время тянулось медленней.
— Так ведь Эпплби-то здесь даже нет! — с торжеством уязвил Йоссариана Клевинджер.
— А кому здесь нужен Эпплби? — спросил Йоссариан.
— И полковника Кошкарта нет.
— А кому здесь нужен полковник Кошкарт?
— Да какого же поганца ты ненавидишь?
— А кто из поганцев здесь есть?
— Нет, с тобой бессмысленно разговаривать, — решил Клевинджер. — Ты даже не знаешь, кого ненавидишь.
— Прекрасно знаю, — возразил Йоссариан. — Того, кто пытается меня отравить.
— Никто тебя не пытается отравить.
— Два раза уже пытались — неужто не помнишь? Когда мы штурмовали Феррару и Болонью.
— Тогда всех чуть не отравили, — напомнил ему Клевинджер.
— А мне, думаешь, от этого легче?
— Так не отравили же! — лютея от беспомощности, выкрикнул Клевинджер.
Насколько ему помнится, принялся с терпеливой улыбкой растолковывать Клевинджеру Йоссариан, кто-то всегда пытается его прикончить. Кое-кому он по нраву, а все остальные его ненавидят — видимо, за то, что он ассириец, — и хотят сжить со свету. Да только ничего они с ним не сделают, потому что у него в невинном теле здоровый дух, а сил — как у буйвола. Ничего они с ним не сделают, потому что он Тарзан, Мандрэйк и Флеш Гордон. Он Билл Шекспир. Он Каин, Улисс и Летучий Голландец. Он Лот в Содоме и Деирдре Печальница. Он Свинни в соловьином саду. Он таинственный элемент Зэт-247. Он…
— Псих! — завопил Клевинджер. — Законченный псих!
— …величайший из величайших. Грозный, неистовый, самый-распросамый трехкулачный победимчель. Я сверхчеловерх.
— Ты? Сверхчеловек? — вскинулся Клевинджер.
— Сверхчеловерх, — поправил его Йоссариан.
— Да прекратите вы, ради бога, — просительно забормотал Нетли. — Все и так уже на нас пялятся.
— Ты псих! — смаргивая злобные слезы, выкрикнул Клевинджер. — У тебя комплекс Иеговы, ты…
— Нафанаил?
— Это кто еще такой — Нафанаил? — с трудом обуздав свой пафос, подозрительно спросил Клевинджер.
— Какой Нафанаил? — невинно поинтересовался Йоссариан.
— Какой бы там ни был — Нафанаил так Нафанаил. А ты в каждом подозреваешь Иегову. Ты хуже Раскольникова…
— Какого Раскольникова?
— А такого Раскольникова, который…
— Раскольников?
— …который считал, что ему дозволено убить старуху…
— Даже хуже?
— …да-да, считал, что дозволено… топором!.. И я могу доказать! — Судорожно ловя ртом воздух, Клевинджер начал перечислять болезненные симптомы Йоссариана: бесноватая убежденность, что все вокруг психи, одержимость убийством нормальных людей из пулемета, навязчивая тяга к извращению прошлого, сумасшедшая подозрительность и мания преследования.
Но Йоссариан был уверен в своей правоте — потому что ему, как он объяснил Клевинджеру, еще ни разу не случалось ошибиться. А если вокруг разумного молодого человека безумствуют психи, он поневоле должен заботиться о своей безопасности. И заботиться как следует, иначе ему не выжить.
После госпиталя Йоссариан решил получше присмотреться ко всем в эскадрилье. Мило Миндербиндера на месте не было, он отправился в Смирну за финиками. Однако столовая прекрасно работала и без него. Еще сидя в госпитальной машине, пока она тяжко скакала вниз по извилистой и бугристой, словно драная подтяжка, дороге, он с вожделением принюхивался к пряному аромату приправленного острыми специями барашка. На обед в тот день подавался шашлык — сочные куски мяса, аппетитно шипевшие над жаровней, будто сатанинские змеи, да еще и промаринованные до этого трое суток в особом растворе, рецепт которого Мило Миндербиндер выведал обманным путем у жуликоватого ливанского торговца, — а гарниром к шашлыку служил персидский рис и спаржа с пармезаном; после шашлыка можно было освежиться на десерт вишневым желе и чашечкой турецкого кофе с рюмкой ликера или бренди. Столы в столовой были застланы камчатыми скатертями, а еду, огромными порциями, разносили проворные итальяночки, которых завербовал в Италии майор… де Каверли и отдал на откуп Мило Миндербиндеру.
Йоссариан набивал брюхо, пока не почувствовал себя взрывоопасным, а потом в бессильном оцепенении откинулся на спинку стула, ощущая во рту сочный привкус только что съеденного обеда. С тех пор как Мило Миндербиндер стал начальником столовой, обыденные трапезы превратились у них в роскошные пиршества, и на мгновение Йоссариану показалось, что все в мире не так уж плохо. Но потом он рыгнул, вспомнил об угрожающей ему насильственной смерти и, сорвавшись с места, помчался разыскивать доктора Дейнику, чтобы тот освободил его от полетов и отправил домой. Доктор Дейника грелся возле своей палатки на солнышке.
— Пятьдесят боевых вылетов, — сообщил он Йоссариану, покачав головой. — Пятьдесят боевых вылетов — приказ полковника.
— Вот-вот! А у меня только сорок четыре!
Доктор Дейника, унылый человек, напоминающий издали птицу, но с хищными, остренькими чертами откормленной крысы на лопатообразном лице, окинул Йоссариана равнодушным взглядом.
— Пятьдесят боевых вылетов, — качая головой, повторил он. — Пятьдесят вылетов — приказ полковника.
Глава третья
Хавермейер
Йоссариану не удалось присмотреться после госпиталя ко всем в эскадрилье, потому что на месте были только Орр да мертвец из их палатки. Мертвец из их палатки очень досаждал Йоссариану, хотя он никогда его не видел. Делить палатку с мертвецом никому не понравится, и Йоссариан даже ходил несколько раз в штаб — жаловался на мертвеца сержанту Боббиксу, который неизменно отказывался признать, что мертвец существует, и спорить с ним было трудно. Но еще труднее было спорить с майором Майором, высоким и костлявым командиром эскадрильи, немного похожим на удрученного Генри Фонду, который выскакивал из палатки в окно всякий раз, как Йоссариан прорывался к нему, сломив сопротивление сержанта Боббикса. А попробуй-ка уживись по-человечески с мертвецом! Мертвец этот портил жизнь даже Орру, с которым тоже нелегко было ужиться и который встретил Йоссариана, когда он вернулся из госпиталя, равнодушным «Привет», не отрываясь от возни с форсункой для подачи топлива в печку, украсившую стараниями Орра их палатку, пока Йоссариан лечился.
— Чем это ты тут занимаешься? — осторожно спросил его Йоссариан, хотя все и так было ясно.
— Да вот форсунка, понимаешь ли, подтекает, — ответил Орр. — Надо починить.
— Прекрати, пожалуйста, — сказал Йоссариан. — Это действует мне на нервы.
— Когда я был мальчишкой, — тотчас же отозвался Орр, — я ходил с дынькой за пазухой. Пристрою под рубашкой и хожу.
Йоссариан отставил в сторону свой вещевой мешок и настороженно замер. Однако после минутной паузы все же не выдержал.
— Для чего? — спросил он.
— А чтоб не совать за пазуху арбуз, — победно хихикнув, ответил Орр.
Он стоял на коленях в глубине палатки и терпеливо, безостановочно возился с форсункой — разбирал ее, аккуратно раскладывал на бетонном полу маленькие детальки, внимательно считал их, потом брал каждую в руку и подолгу рассматривал, будто никогда ничего похожего не видел, а потом, тщательно собрав форсунку, принимался неторопливо разбирать — снова и снова и снова и снова и снова и снова, — без устали и с большим интересом, споро, спокойно и методично. Йоссариан напряженно следил за этой бесконечной возней и понимал, что вскоре Орра придется убить. Он посмотрел на охотничий нож, подвешенный мертвецом в день приезда к раме противомоскитной сетки. Нож висел рядом с пустой кобурой, из которой Хавермейер украл мертвецов пистолет.
— Когда мне не удавалось добыть дыньку, — продолжал Орр, — я совал за пазуху небольшой арбуз. По размеру-то он примерно с дыньку, но форма у него гораздо хуже — хотя не в форме, конечно, дело.
— Для чего ты совал за пазуху дыню или арбуз? — спросил его Йоссариан. — Вот что мне хотелось бы узнать.
— А чтоб не ходить с камнем за пазухой, — объяснил ему Орр. — Что ж я, по-твоему, злодей?
— Для чего, — со злобным восхищением повторил Йоссариан, — ну скажи ты мне на милость, для чего тебе, треклятому золоторучному починяльному отродью, понадобилось ходить со всяким дерьмом за пазухой?
— Не с дерьмом, — отозвался Орр, — а с дынькой. Я ходил с дынькой за пазухой. Ну, правда, когда у меня не было под руками дыньки, я ходил с арбузом. За пазухой.
Орр хихикнул. Йоссариан твердо решил молчать — и промолчал. Орр терпеливо выжидал. Йоссариан оказался терпеливей.
— Так и ходил — с дынькой, — сказал Орр.
— Зачем?
— За пазухой, за чем же еще! — радостно подхватил промашку Йоссариана Орр. — Я ж тебе говорил.
Йоссариан одобрительно усмехнулся, но смолчал.
— Странная штука, — снова углубившись в работу, пробормотал Орр.
— А чего тут странного?
— Да мне всегда хотелось…
— Ох и зануда, — сообразив, что опять попался, вздохнул Йоссариан. — Так зачем…
— За пазухой, сколько раз можно объяснять? Мне, понимаешь ли, всегда хотелось грудь колесом.
— Колесом?
— Опять ты за свое! Не в форме дело, я ж тебе говорил. Мне хотелось, чтоб у меня была могучая грудь. Мощная, понимаешь? На форму мне было наплевать. Я хотел выглядеть могучим и старался переупрямить природу, вроде тех психов, которые мнут с утра до ночи резиновые мячики в руках, чтобы у них выросли здоровенные кулаки. Я и мячики в руках мял…
— Для чего?
— Для рук, для чего же еще? Возьму в каждую руку по мячику и мну.
— Да зачем ты их мял?
— А затем, что мячики…
— Лучше арбуза?
Орр засмеялся и отрицательно покачал головой.
— Нет, мячики мне были нужны для сохранения репутации: если б кто-нибудь сказал, что у меня камень за пазухой, я бы раскрыл ладони, и он понял бы, что не камень, а мячики и не за пазухой, а в руках. Трудно не понять, верно? Только вот не уверен я, что меня понимали: иногда, бывало, поглядит человек на мои здоровенные кулаки — я ведь их здорово мячиками укрепил — и думает, что у меня камень за пазухой.
Йоссариан поглядел на крохотные кулачки Орра и решил, что у него за пазухой все же сердце, а не камень.
Сердце, правда, весьма скрытное и лукавое, так что продолжать с ним разговор не имело смысла. Йоссариан прекрасно знал Орра — и знал, что черта с два от него добьешься, зачем ему нужна была грудь колесом. Так же в точности, как невозможно было от него добиться, почему случайная ночная партнерша лупила его однажды утром по башке своей туфлей в тесном коридорчике римского борделя, рядом с открытой дверью комнатенки, где ютилась обычно младшая сестра любимой шлюхи Нетли. Здоровенная и рослая, дебелая и длинноволосая, с ярко-голубыми венами под матово-золотистой кожей, она выкрикивала ругательства и высоко подпрыгивала, держа туфлю в правой руке и стараясь лупить его точно по макушке острым, как гвоздь, каблуком. Оба они были голые, да и те, кого взбудоражил поднятый ими шум, тоже стояли голые на порогах своих комнатенок — по голой паре в каждом дверном проеме, — и только два человека были среди них одеты: скромная старуха, которая укоряюще квохтала, да похотливый старикан, который сладострастно смотрел на них и радостно хохотал с видом завистливого, но чванливого превосходства. Девка вскрикивала, а Орр хихикал. Каждый раз, как она ударяла его острым каблуком по голове, он хихикал все громче, распаляя ее все пуще, и она подпрыгивала все выше, так что ее пышные телеса сотрясались все страшней и роскошней, а звук от удара становился все короче и резче. Девка вскрикивала, а Орр хихикал, и она лупила его, пока наконец не угодила ему точнехонько в висок — звук получился отрывистый и четкий, как выстрел, — после чего хихиканье прекратилось, а Орра отправили на носилках в госпиталь с неглубокой ранкой на виске и легким сотрясением мозга, так что он избавился от полетов только на двенадцать дней.
Никто не смог дознаться, что же у них произошло, даже квохтавшая старуха и хохотавший старик, а уж им ли, казалось, было не знать обо всех происшествиях в этом громадном борделе с его бесконечными, дверь в дверь, комнатенками по обеим сторонам узких коридоров, разделенных просторной гостиной с одной-единственной лампой и зашторенными окнами. Встречая потом Орра, пышнотелая шлюха проворно задирала платье и презрительно материла его, а когда он прятался с опасливым хихиканьем за спину Йоссариана, принималась хрипло хохотать. Но что именно Орр сделал или хотел или не сумел сделать за плотно прикрытой дверью, так и осталось для всех тайной. Его партнерша не рассказала об этом ни своим товаркам по борделю, ни постоянным посетителям вроде Нетли или Йоссариана. Орр, пожалуй, мог бы сейчас проговориться, однако Йоссариан твердо решил не вымолвить больше ни слова.
— Так хочешь узнать, для чего мне понадобилась могучая грудь? — спросил его Орр.
Йоссариан демонстративно промолчал.
— А помнишь, как та девица, которую от тебя воротит, долбила меня минут пятнадцать, если не все двадцать, по башке? Так хочешь узнать — почему?
Нет, невозможно было себе представить, за какие провинности она вдруг стала лупить его туфлей, но не разозлилась все же настолько, чтобы просто схватить за ногу да и шмякнуть башкой об стену. Сил у нее на это, безусловно, хватило бы. Гномик Орр с его заячьими зубами и глазами навыкат был даже меньше Хьюпла, который жил как дурак на территории административного отдела, где стояла палатка Обжоры Джо, регулярно будившего неистовыми воплями всех соседей.
Территория административного отдела, на которой Джо по ошибке разбил палатку, была зажата между траншеей заброшенной железной дороги с ее ржавыми рельсами и черным, вьющимся вверх по склону холма асфальтовым шоссе. На шоссе всегда можно было подобрать девчонку, пообещав отвезти ее, куда ей нужно, — молодую грудастую и щербатую хохотушку, — а потом свернуть в поле и забавляться с ней сколько душе угодно на сухой жесткой траве, что Йоссариан и проделывал всякий раз, когда мог, но гораздо реже, чем хотелось бы Обжоре Джо, который в любое время умел добыть джип, да зато не умел его водить и постоянно канючил, чтоб Йоссариан составил ему компанию. Палатки солдат и унтер-офицеров стояли по другую сторону шоссе, рядом с полевым кинотеатром, где на складном экране для развлечения смертников лихо воевали ничего не знающие о них киногерои и где в тот вечер, когда Йоссариан вернулся, должна была выступать бригада артистов из армейского спецуправления отдыха и развлечений, а сокращенно АСОР.
Артистов рассылал по боевым частям генерал Д. Д. Долбинг, обосновавшийся со своим штабом в Риме и ничем другим, кроме рассылки артистов да интриг против генерала Дридла, не занимавшийся. Генерал Долбинг больше всего на свете ценил в подчиненных аккуратность. Это был подтянуто щеголеватый и занудливо обходительный педант. Он знал длину окружности Земли по экватору — его собственное выражение, — и что-либо большое всегда оказывалось у него значительных размеров. Генерал Долбинг был болваном, и никто не понимал этого лучше генерала Дридла, который просто обезумел от ярости, узнав, что последний приказ генерала Долбинга предписывает разбивать палатки на Средиземноморском театре военных действий — тоже выражение генерала Долбинга — параллельными рядами, с входом, горделиво обращенным к памятнику Вашингтона за океаном. Для Дридла, боевого генерала, приказ этот звучал издевательским идиотизмом. Да и какого дьявола совал Долбинг свое тыловое рыло в дела боевых подразделений? Неистовый межведомственный спор двух высочайших военных властителей разрешил в пользу генерала Дридла рядовой экс-первого класса Уинтергрин, писарь из штаба Двадцать седьмой воздушной армии. Он просто стал выбрасывать послания генерала Долбинга в мусорную корзину. Они казались ему чересчур многословными. А депеши генерала Дридла, написанные не столь витиевато, он обрабатывал и отсылал высшему начальству с добросовестной исполнительностью дисциплинированного служаки. Генерал Дридл стал победителем в споре из-за отсутствия возражений.
Чтобы восстановить полуутраченный престиж, генерал Долбинг принялся рассылать бригады АСОРов с удвоенной энергией, возложив на полковника Каргила персональную ответственность за должный энтузиазм зрителей на их выступлениях.
Но в эскадрилье Йоссариана их принимали без должного энтузиазма. В эскадрилье Йоссариана люди мрачно, по нескольку раз на дню шествовали нестройными рядами к сержанту Боббиксу, в надежде узнать, не получен ли приказ об их отправке домой. Они уже совершили положенные пятьдесят боевых вылетов, и ряды их постоянно пополнялись. Некоторые ждали приказа еще с той поры, как Йоссариана увезли в госпиталь. Их грызло беспокойство, и они грызли ногти. У них выработались повадки крабов — всегда бочком и сторонкой. Они карикатурно походили на отчаявшихся людей времен Великой депрессии. Они ждали, когда из штаба Двадцать седьмой армии в Италии придет утвержденный там приказ об их отправке домой, к безопасной жизни, а пока что их грызло беспокойство, и они грызли ногти и мрачно шествовали по нескольку раз на дню к сержанту Боббиксу, чтобы спросить, не получен ли утвержденный приказ об их отправке домой, к безопасной жизни, — и больше им делать было нечего.
А время работало против них, и они это знали. Они знали по горькому опыту, что полковник Кошкарт в любую минуту может издать приказ об увеличении числа боевых вылетов, необходимых для отправки домой. У них не было иного дела, кроме необходимости ждать. И только Обжора Джо, отлетав положенное, отыскивал себе другие занятия. Он исходил воплями в ночных кошмарах и устраивал рукопашные схватки с кошкой Хьюпла. А когда к ним приезжали АСОРы, он делал снимки — ракурсом снизу, под подол, — желтоволосой певицы с такими женскими прелестями, что ее украшенное блестками платье не лопалось только чудом. Но хотя фотографировал он ее из первого ряда, снимки у него никогда не получались.
Могучий и румяный полковник Каргил, спецуполномоченный генерала Долбинга по энтузиазму, подвизался до войны — как напористый, расторопный администратор — на ниве сбыта продукции. Это был никуда не годный администратор. Настолько никуда не годный, что многие фирмы в погоне за убытками для уменьшения налога наперебой зазывали его к себе в управляющие отделом сбыта. Он был известен всему цивилизованному миру, от Бэттери-парка до Фултон-стрит, как непревзойденный мастер по сокращению налогов. Ему платили огромные гонорары, потому что существенные убытки вовсе не всегда легко достижимы. Он должен был развалить процветающую фирму, а с благожелательными друзьями в правительстве это не так-то просто. Великая цель требовала многих месяцев каторжного труда и тяжелейших просчетов. Человек поминутно просчитывается и разбазаривает средства, дезорганизует и разваливает работу, промаргивает очевидные выгоды, не замечает элементарных опасностей и находит самые безысходные тупики, а когда дело близится к завершению, из Вашингтона ему подкидывают делянку строевого леса или нефтеносный участок земли, и все его титанические усилия идут кошке под хвост. Однако полковник Каргил справлялся с любыми трудностями и мог довести до краха любую фирму. Причем всеми своими славными неудачами он был обязан только себе.
— Вы американские офицеры, — тщательно вымеряя паузы между словами, начал он свою речь в эскадрилье Йоссариана. — Никакая иная армия не могла бы дать вам подобного статуса. Подумайте об этом.
Сержант Найт подумал об этом и вежливо сообщил оратору, что тот выступает перед нижними чинами и что офицеры ждут его за шоссе. Полковник Каргил с достоинством поблагодарил его и отправился, излучая самодовольство, к офицерам. Он горделиво ощущал, что двадцать девять месяцев армейской службы ничуть не ослабили его способность всегда попадать впросак.
— Вы американские офицеры, — тщательно вымеряя паузы между словами, начал он во второй раз свою речь. — Никакая иная армия не могла бы дать вам подобного статуса. Подумайте об этом. — Помолчав, чтобы офицеры подумали об этом, он неожиданно заорал: — К вам приехали гости! Приехали за три тысячи миль, чтобы вас развлечь! Каково им будет, если вы не пожелаете развлекаться? Кто потом залечит их нравственные раны? Мне-то, в общем, наплевать. Но эта девушка, которая хочет сыграть для вас на аккордеоне, — она ведь в матери, можно сказать, годится! Каково вам было бы, если б ваша мать приехала за три тысячи миль кого-нибудь развлечь, а на нее даже не захотели бы смотреть? Каково будет мальчонке, чью мать вы не желаете принять радушно, по-мужски, когда он вырастет и обо всем узнает? Ответ, по-моему, ясен. Прошу понять меня правильно. Посещение концерта — дело, разумеется, добровольное. И я далек от мысли приказывать вам идти на концерт и развлекаться, но пусть каждому из вас будет ведомо, что тот, кто не болен — а больные лежат, как известно, в госпитале, — обязан пойти на концерт и приятно развлечься, потому что это приказ!
Йоссариану стало худо и захотелось в госпиталь, а после трех боевых вылетов стало еще хуже — особенно когда доктор Дейника, меланхолически покачав головой, отказался освободить его от полетов.
— Это тебе-то худо? — грустно упрекнул он Йоссариана. — А что ж тогда сказать обо мне? Восемь лет перебивался я с хлеба на воду, чтобы стать врачом. И потом еще несколько лет едва-едва сводил концы с концами, пока не создал приличную практику. А когда дело наладилось и я собрался пожить как человек, меня загребли в армию. Так объясни мне, пожалуйста, ты-то на что жалуешься?
Доктор Дейника был приятелем Йоссариана и не сделал бы почти ничего возможного, чтобы ему помочь. Йоссариан внимательно слушал рассказы доктора Дейники про командира полка Кошкарта, который хотел стать генералом, про командира бригады генерала Дридла с его сестрой милосердия и про всех других генералов из штаба Двадцать седьмой воздушной армии, считавших, что за сорок боевых вылетов пилот целиком и полностью выплачивает свой воинский долг.
— Тебе бы улыбаться да радоваться жизни, — уныло сказал доктор Дейника Йоссариану. — Почему ты не берешь пример с Хавермейера?
Йоссариан содрогнулся. Хавермейер был ведущим бомбардиром и всегда шел к цели без противозенитных маневров, чем во много раз увеличивал опасность для пятерки своих ведомых.
— Хавермейер, какого дьявола ты пер на цель без уклоняющихся маневров? — злобно спрашивали его, приземлившись, летчики.
— А ну перестаньте цепляться к Хавермейеру! — приказывал им полковник Кошкарт. — Он лучший бомбардир, чтоб ему провалиться, у нас в полку!
Хавермейер ухмылялся и норовил рассказать, как он надрезает охотничьим ножом пистолетные пули, делая из них заряды дум-дум, чтобы расстреливать по ночам полевых мышей. Хавермейер и правда был у них лучшим, чтоб ему провалиться, бомбардиром, но пер от исходного пункта до цели без каких бы то ни было уклоняющихся маневров, на одной высоте и с постоянной скоростью, а впрочем, и отбомбившись, продолжал переть прямо, чтобы заметить, как легли бомбы, вздымавшие внизу оранжевые вспышки с густыми лохмами черного дыма, сквозь который фонтанировали, словно гейзерные струи, исчерна-серые, вдрызг искрошенные груды обломков. Он тянул за собой пять ведомых машин, превращая смертных — экипажи — в смертников, а сам с интересом следил за бомбами, позволяя стоящим у прицелов зенитчикам без спешки нажать спусковой рычаг, дернуть за шнур, или что они там делают, когда собираются прикончить людей, которых ни разу и в глаза не видели.
Хавермейер был ведущим бомбардиром, потому что никогда не мазал. А Йоссариана убрали из ведущих бомбардиров, потому что ему с некоторых пор стало наплевать, накрыта цель или нет. Он решил выжить или по крайней мере бороться за свою жизнь до последнего вздоха, и его единственной целью, когда он поднимался в воздух, было вернуться на землю живым.
Люди любили выходить за ним к цели, поскольку он маневрировал как никто другой — то нырял, то резко набирал высоту, бросался вправо, уходил влево, пикировал чуть ли не до самой земли, а потом свечой карабкался в небо, так что пилоты ведомых самолетов едва успевали повторять его маневры и у них не оставалось времени для страха, а он обрывал горизонтальный полет, как только бомбы уходили вниз, и тогда уж закладывал такие виражи, выделывал такие немыслимые фортели, уходя из зоны заградительного огня, что его шестерка рассыпалась в небе, наподобие стайки ошалевших грачей, и любой самолет, окажись тут истребители, стал бы для них беззащитной добычей, но это не имело ни малейшего значения, поскольку истребители у немцев перевелись, и Йоссариан намеренно рассыпал строй, чтобы не угодить, чего доброго, под обломки, если кого-нибудь собьют зенитчики. И только вырвавшись из зоны огня, выдравшись из безумного штурма и натиска, он сдвигал со лба над взмокшими волосами тяжелую каску и прекращал орать бешеные команды Маквоту за штурвалом, который не находил ничего остроумней, чем спросить в такую блаженную минуту, накрыли их бомбы цель или нет.
— Бомбы сброшены! — докладывал сержант Найт, сидящий у пулемета в хвостовом отсеке.
— Ну и как там мост? — осведомлялся Маквот.
— Я не видел, сэр, меня так болтало, что мне ничего не удалось рассмотреть. А сейчас ничего сквозь дым не увидишь.
— Эй, Аафрей, мы накрыли цель?
— Цель? — удивлялся капитан Аардваарк, пухлощекий навигатор с трубкой в зубах, сидевший возле Йоссариана над грудой карт, когда его назначали в полет вместо Аафрея. — Так мы у цели? А я и не знал.
— Йоссариан, накрыли наши бомбы мост?
— Какой еще мост? — переспрашивал Йоссариан, думавший только о зенитном огне.
— Эх, мать, — запевал Маквот, — двум смертям не бывать, на одну наплевать.
Йоссариану в отличие от Хавермейера и других ведущих бомбардиров было не важно, поражена цель или нет, так что второй раз под огонь зениток он никогда не совался. А Хавермейер вызывал иногда у летчиков такую злость, что, приземлившись, они лезли к нему драться.
— Сколько раз я вам говорил: перестаньте цепляться к Хавермейеру! — раздраженно осаживал их полковник Кошкарт. — Сколько раз я вам говорил: он у нас лучший, чтоб ему провалиться, бомбардир; говорил или нет?
Хавермейер с ухмылкой выслушивал слова полковника Кошкарта и совал за щеку очередную порцию козинака.
Пистолет, который он украл у мертвеца из палатки Йоссариана, палил по ночам без промаха. Положив на пол конфету, Хавермейер заранее хорошенько прицеливался и держал пистолет в правой руке, так что в любую секунду мог нажать на спусковой крючок, а леску, привязанную к выключателю голой, без абажура, лампочки над головой, — в левой, и когда полевая мышь хватала зубами конфету, дергал и без того туго натянутую леску. Одного легкого движения пальцем было достаточно — и мощная лампа заливала слепящим светом крохотную дрожащую тварь. Хавермейер удовлетворенно хмыкал и с холодным интересом наблюдал, как мышь затравленно поводит глазами в поисках нарушителя уютной темной тишины. Когда их взгляды встречались, он разражался громким хохотом и одновременно нажимал на спусковой крючок, отсылая с дымным грохотом душу своей жертвы к Творцу и разбрызгивая по палатке микроскопические останки ее смрадной шерстистой тушки.
Однажды ночью, в ответ на выстрел Хавермейера, Обжора Джо оголтело выскочил босиком из своей палатки и, пробегая с пронзительными воплями мимо, разрядил в него собственный пистолет сорок пятого калибра, а потом, преодолев на огромной скорости железнодорожную траншею, нырнул в одну из бомбовых щелей, возникших, словно по волшебству, возле каждой палатки наутро после того, как ночью стараниями Мило Миндербиндера на них обрушился бомбовый налет. Это случилось перед рассветом, во время Достославной осады Болоньи, когда ночная тьма кишела призрачно безмолвными мертвецами, а Обжора Джо, завершивший очередной раз боевые вылеты и освобожденный от завтрашней операции, чуть не рехнулся. Выуженный из промозглой щели, он нечленораздельно бормотал про полчища крыс, пауков и змей. Но когда щель осветили фонариками, там не обнаружилось ничего, кроме застоявшейся на дне дождевой воды.
— Убедились? — приставал ко всем Хавермейер. — Я же предупреждал. Я же предупреждал вас, что он псих, много раз предупреждал.
Глава четвертая
Доктор Дейника
Обжора Джо был, безусловно, псих, и никто не понимал этого лучше Йоссариана, который всячески старался ему помочь. Но Обжора Джо даже слушать его не хотел. Обжора Джо не хотел его слушать, считая, что он псих.
— А с чего б ему тебя слушать? — поинтересовался доктор Дейника, уставившись в землю.
— Так ведь плохо ему приходится, — сказал Йоссариан.
— Это ему-то плохо? — Доктор Дейника презрительно фыркнул. — А что ж тогда сказать обо мне? Я, конечно, не жалуюсь, — горестно усмехнувшись, добавил он. — Во время войны жаловаться не приходится. Во время войны многие должны обречь себя на страдания ради общей победы… Да только почему именно я?! Почему в армию загребли меня, а не одного из тех старых болтунов, которые публично горланят от лица врачей, что они, мол, готовы на великие жертвы? Я, может, не хочу делать из себя жертву. Я хочу делать деньги.
Доктор Дейника был опрятный чистюля и находил отраду только в нытье. Темноволосый и скорбный, под глазами на крысьем смышленом личике унылые мешки, он беспрестанно тревожился о своем здоровье и почти каждый день исследовал, нормальная ли у него температура, опасливо доверяя поставить себе градусник одному из двух солдат, Гэсу или Уэсу, которые орудовали за него в медпалатке — орудовали столь успешно, что ему самому практически нечего было там делать, и он целыми днями грел свой заложенный нос на солнцепеке, недоуменно размышляя, чем же это люди так обеспокоены. Гэс и Уэс довели древнее искусство врачевания до строгой научной безыскусности. Больных с температурой на три градуса выше нормы они срочно отправляли в госпиталь, а всем остальным, кроме Йоссариана, мазали десны и пальцы на ногах лиловым раствором горечавки, а потом давали слабительное, от которого следовало избавиться в ближайших кустах. И только Йоссариан, с его температурой, повышенной всего на полтора-два градуса, мог получить направление в госпиталь, когда ему вздумается, потому что не боялся подручных доктора Дейники.
Всех, похоже, устраивала эта прекрасно отработанная система, и доктор Дейника мог без помех целыми днями наблюдать, как впечатываются в землю подковы, которые метал на своей персональной площадке майор… де Каверли, так до сих пор и не снявший с глаза прозрачную нашлепку, сделанную для него доктором Дейникой из узкой полоски целлулоида, которую доктор по-воровски откромсал от целлулоидного окошка в штабной палатке майора Майора несколько месяцев назад, когда майор… де Каверли вернулся с поврежденной роговицей из Рима, где он снял две квартиры — нижним чинам и офицерам, — чтоб они проводили там отпускное время. Доктор Дейника заглядывал теперь в свою медпалатку, только когда чувствовал себя безнадежно больным — то есть ежедневно, — для осмотра, который проводили Гэс и Уэс. По их всегдашнему заключению, все у него было в порядке. Состояние нормальное, температура нормальная… «если, конечно, господин доктор не против». Господин доктор был решительно против. Он постепенно утрачивал доверие к своим избранникам и собирался отослать их обратно в автопарк, а потом заменить кем-нибудь, кто смог бы определить наконец, что же все-таки с ним не в порядке.
Да и о каком порядке можно было говорить, если вокруг, по его наблюдениям, царил опаснейший беспорядок? Он ощущал острую тревогу, думая, помимо здоровья, про Тихий океан и летное время. За человеческое здоровье никто не мог поручиться надолго. Тихий океан, беспорядочное скопище зловещих волн, окружал со всех сторон берега, зараженные несметным количеством смертельных болезней, в самой гуще которых он рисковал оказаться, если б разгневал полковника Кошкарта, освободив Йоссариана от полетов. А летное время он должен был проводить на борту самолета, чтобы получать дополнительное жалованье. Доктор Дейника ненавидел самолеты. Он ощущал в полете полнейшую безысходность. На борту самолета, куда ни пойдешь, все равно останешься на том же самом борту. Доктор Дейника слышал, что человек, добровольно лезущий в самолет, просто поддается навязчивому желанию залезть обратно в материнское чрево. Он слышал об этом от Йоссариана, который помогал ему получать дополнительное жалованье без извращений с разными чревами. По просьбе Йоссариана Маквот записывал доктора Дейнику в бортовой журнал, когда они совершали тренировочные или транспортные полеты.
— Ты же все понимаешь, — льстиво, со свойским подмигиванием говорил доктор Дейника Йоссариану. — Ну зачем без нужды рисковать?
— Незачем, — соглашался Йоссариан.
— Да и какая разница, в самолете я или нет?
— Никакой.
— Вот-вот. Живи, как говорится, и жить давай другим. Сперва ты протянешь мне руку, потом я тебе. Согласен?
Йоссариан был согласен.
— Да нет, я не про это, — сказал доктор Дейника, когда Йоссариан протянул ему руку. — Я про руку помощи. Про взаимную выручку. Сперва ты мне поможешь, потом я тебе. Соображаешь?
— Так помоги мне, — оживился Йоссариан.
— Невозможно, — отрезал доктор Дейника.
Чем-то жалким и жутеньким веяло от доктора Дейники, одиноко сидящего день-деньской на солнцепеке возле своей палатки в летней форменной одежде — рубахе с короткими рукавами и шортах, — вылинявшей из-за ежедневных стирок, составлявших особую заботу доктора Дейники, до цвета стерильной, но сероватой от долгого хранения ваты. Он походил на замороженного однажды ужасом, да так и не оттаявшего потом человека. Горестный и нахохленный, с головой, ушедшей в птичьи плечи, он зябко поглаживал бледными ладонями — от плеч к локтям — сложенные на груди загорелые руки, и на пальцах у него тускло поблескивали холодные ногти. Но внутреннего тепла ему было не занимать: жаркая жалость к себе тлела в нем неугасимо.
— Почему именно я? — с горькой печалью вопрошал он, и вопрос этот звучал вполне здраво.
Йоссариан уважительно присоединил его к своей коллекции здравых вопросов, которыми он срывал общеобразовательные занятия, проводимые у них раньше два раза в неделю под надзором Клевинджера в палатке разведотдела очкастым капралом, про которого все знали, что он, видимо, подрывной элемент. Начальник разведотдела капитан Гнус знал это совершенно точно — а иначе почему капрал носил очки, произносил слова вроде панацея или утопия и поносил Гитлера, который сделал все возможное для истребления в Германии антиамериканской деятельности? Йоссариан посещал общеобразовательные занятия в надежде выяснить, отчего совершенно незнакомые ему люди только тем и занимаются, что норовят его убить. Народу на эти занятия сходилось не так уж много, зато вопросы были почти у каждого, причем вопросы по-своему вполне здравые, что и обнаружилось, как только Клевинджер совершил после первого же занятия серьезнейшую ошибку, спросив, есть ли у присутствующих вопросы.
— Кто такая Испания?
— Что еще вдруг за Гитлер?
— Какой такой козырь в Мюнхене?
— Как это левые справа?
— А ху-ху не хо-хо?
— Да ты чего нам тут порешь-то?
Все эти свидетельства здравой воинской любознательности сыпались на капрала в очках как из рога изобилия, пока Йоссариан не задал вопрос, на который не было ответа:
— А где сейчас прошлогодние Снегги?
Вопрос прозвучал убийственно, потому что Снегги погиб в прошлом году над Авиньоном, когда опсихевший Доббз вырвал у Хьюпла штурвал.
— Что-что? — словно бы не расслышав, переспросил капрал.
— Где сейчас прошлогодние Снегги?
— Мне, простите, не совсем понятно…
— Où sont les Neiges d’autan?[1] — повторил для пущей ясности по-французски Йоссариан.
— Parlez en anglais,[2] ради бога, — взмолился капрал. — Je ne parle pas français.[3]
— Я тоже, — отозвался Йоссариан, готовый допрашивать его на любых языках, лишь бы прорваться по возможности к истине, но в разговор поспешно вмешался Клевинджер — бледный, тощий, речь уже пресекается, а на малахольных глазах серебрятся крупные слезы.
В штабе полка тоже забеспокоились, потому что мало ли до чего могут люди доспрашиваться, если начнут задавать бесконтрольные вопросы. Полковник Кошкарт отрядил в эскадрилью подполковника Корна, и тот быстренько упорядочил непорядок с вопросами. Это был гениальный ход, как сообщил он в рапорте полковнику Кошкарту. По его инструкции право задавать вопросы получали только те, кто никогда их не задавал. Вскоре на занятия стали являться только те, кто имел право задавать вопросы, потому что никогда их не задавал. Из-за отсутствия вопросов занятия, как решили Клевинджер, капрал и подполковник Корн, потеряли смысл и были отменены, ибо у людей, которые отказываются задавать вопросы, невозможно повысить общеобразовательный уровень.
Полковник Кошкарт, подполковник Корн и все остальные штабисты, кроме капеллана, жили в здании штаба. Это был огромный, выстроенный из розового песчаника и насквозь продуваемый сквозняками старинный дом, который постоянно содрогался от гулко клокочущей в канализационных трубах воды. Рядом со штабом, стараниями полковника Кошкарта, оборудовали тир для стрельбы по тарелочкам, и полковник Кошкарт намеревался допускать туда только штабных офицеров, а генерал Дридл обязал весь личный состав полка проводить там не меньше восьми часов в месяц.
Йоссариан охотно стрелял по тарелочкам — и всегда мазал. А Эпплби всегда попадал. Со стрельбой у Йоссариана было так же плохо, как с игрой в азартные игры. Особенно на деньги. Он неизменно мазал и неизменно проигрывался. Он проигрывался, даже если мухлевал, потому что люди, которых ему хотелось обмухлевать, всегда мухлевали лучше, чем он. Для него давно уже не было тайной — и он покорно смирился со своей судьбой, — что хорошим стрелком и денежным мешком ему никогда не стать.
«Только человек с ясной головой способен не стать у нас денежным мешком, — вещал полковник Каргил в одном из своих поучительных посланий, предназначенных для распространения в боевых частях за подписью генерала Долбинга. — Любой дурак может стать сейчас денежным мешком, да так оно в большинстве случаев и происходит. А люди умные и талантливые? Назовите, к примеру, имя хоть одного поэта, который заработал бы много денег…»
— Т. С. Элиот, — сказал рядовой экс-первого класса Уинтергрин и повесил трубку. Он наткнулся на откровения полковника Каргила, разбирая почту в своей каморке при штабе Двадцать седьмой воздушной армии, где служил писарем.
Полковник Каргил был озадачен.
— Кто это звонил? — спросил генерал Долбинг.
— Понятия не имею, — ответил полковник Каргил.
— А что ему было нужно?
— Понятия не имею.
— А что он сказал?
— «Т. С. Элиот».
— Это что еще такое?
— Т. С. Элиот.
— Просто Т. С. Элиот?
— Да, сэр. Больше он ничего не сказал. Только «Т. С. Элиот».
— Что бы это, интересно, значило? — раздумчиво сказал генерал Долбинг. Полковнику Каргилу тоже было интересно.
— Т. С. Элиот? — с мрачным недоумением пробормотал генерал Долбинг.
— Т. С. Элиот, — замогильным эхом откликнулся полковник Каргил.
Генерал Долбинг немного помолчал, а потом елейно ухмыльнулся и встал. Лицо у него расцветилось утонченным коварством, а глаза озарились язвительным злодейством.
— Распорядись-ка соединить меня с генералом Дридлом, — приказал он полковнику Каргилу. — Да присмотри, чтоб ему не сообщили, кто его вызывает.
Полковник Каргил выполнил приказ генерала Долбинга, и на Корсике, в штабе генерала Дридла, раздался телефонный звонок.
— Т. С. Элиот, — сказал генерал Долбинг и повесил трубку.
— Кто это звонил? — спросил полковник Мудис.
Генерал Дридл не ответил. Полковник Мудис был его зятем, и он дал ему возможность подключиться к своим военным занятиям по просьбе жены, хотя делать этого, конечно, не следовало. Он глянул на зятя с устоявшейся неприязнью. Ему был отвратителен весь облик полковника Мудиса, который служил у него адъютантом, а поэтому всегда торчал на виду. Генерал Дридл возражал против брака дочери и Мудиса, потому что не любил свадебных церемоний. Озабоченно и сурово нахмурившись, он подошел к большому зеркалу и бросил взгляд на свое отражение. Перед ним стоял коренастый, в генеральской форме человек с агрессивной квадратной челюстью, тускло-серыми клоками бровей и седоватыми волосами. На лице у него отпечаталось тяжкое раздумье — он размышлял о таинственном телефонном звонке. Потом, осененный удачной мыслью, генерал Дридл облегченно вздохнул и злонамеренно усмехнулся.
— Соедини меня с Долбингом, — приказал он полковнику Мудису. — Да проследи, чтоб этот выродок не понял, откуда его вызывают.
— Кто это звонил? — спросил в Риме полковник Каргил.
— Да все тот же тип, — встревоженно отозвался генерал Долбинг. — Добрался, стало быть, и до меня.
— А что ему нужно?
— Понятия не имею.
— А что он сказал?
— То же самое, что и тебе.
— «Т. С. Элиот»?
— «Т. С. Элиот». И больше ничего. — Генерал Долбинг задумался, а потом с надеждой сказал: — Может, это новый шифр или сегодняшний пароль? Да-да, вполне может быть, проверь, пожалуйста, у связистов.
Связисты сообщили, что такого шифра и пароля нет.
— Позвоню-ка я в штаб Двадцать седьмой воздушной армии, — сообразил вдруг полковник Каргил, — может, они что-нибудь слышали. У меня есть там приятель, писарь Уинтергрин, он, между прочим, сказал мне однажды, что наша проза грешит многословием.
Рядовой экс-первого класса Уинтергрин уведомил полковника Каргила, что никаких сведений о Т. С. Элиоте в штабе Двадцать седьмой воздушной армии нет.
— А как наша проза? — решил заодно поинтересоваться полковник Каргил. — Не подсократила свое многословие?
— Все такая же многословная, — ответил Уинтергрин.
— Это, наверно, дридловские штучки, — решил наконец генерал Долбинг. — Вроде его штучек с тиром Кошкарта.
Генерал Дридл запустил в штабной тир полковника Кошкарта весь личный состав полка. Он хотел, чтобы офицеры и солдаты проводили там как можно больше времени. Стрельба по тарелочкам, на его взгляд, очень повышала их меткость. Она повышала их меткость при стрельбе по тарелочкам.
Дэнбар охотно стрелял по тарелочкам, потому что ненавидел это занятие, и каждая минута в тире растягивалась для него на целую вечность. Он считал, что час, проведенный в тире с людьми вроде Хавермейера или Эпплби, можно приравнять к семижды семидесяти годам.
— Вот и видно, что ты псих, — сказал ему Клевинджер.
— А кого это интересует? — откликнулся Дэнбар.
— Псих и есть, — упрямо повторил Клевинджер.
— А кого это волнует? — откликнулся Дэнбар.
— Да хотя бы меня. Я могу, пожалуй, допустить, что жизнь кажется дольше…
— Тянется дольше…
— Ладно, тянется дольше… Тянется?.. Ну хорошо, пусть тянется… если ее заполняют годы трудностей и невзгод…
— А ты вот угадай-ка: с какой быстротой…
— Чего — с быстротой?
— Да проходят они.
— Кто проходит?
— Годы.
— Годы?
— Они, — подтвердил Дэнбар. — Годы, годы и годы.
— Клевинджер, ну чего ты пристал к человеку? — вмешался Йоссариан. — Ему же чертовски тяжело.
— Ничего, — великодушно сказал Дэнбар. — Время у меня пока еще есть. Так знаешь ли ты, — снова спросил он Клевинджера, — с какой быстротой проходит год, когда он уходит?
— И ты тоже уймись, — осадил Йоссариан Орра, который начал подхихикивать.
— Да я просто вспомнил ту девицу, — объяснил Орр. — Из Сицилии. Девицу из Сицилии, с плешивой головой.
— Лучше уймись, Орр, — предостерег его Йоссариан.
— А все из-за тебя, — сказал Йоссариану Дэнбар. — Пусть бы он хихикал себе на здоровье. Лишь бы молчал.
— Ну ладно. Давай хихикай, если хочешь.
— Так знаешь ли ты, как быстро проходит год, когда он уходит? — снова спросил Клевинджера Дэнбар. — Вот как! — Он щелкнул пальцами. — Раз — и нету. Еще вчера ты поступал в колледж, юный и свежий, как наливное яблочко. А сегодня уже старик.
— Старик? — с изумлением переспросил Клевинджер. — Это про что это ты толкуешь?
— Конечно, старик.
— Вовсе я не старик.
— Не старик? Да тебя подстерегает смерть при каждом вылете, разве нет? Ты в любую секунду можешь отправиться на тот свет, как самый дряхлый старик. Минуту назад ты кончал школу и расстегнутый лифчик у твоей девушки наполнял тебя вечным блаженством. А за полминуты до этого ты был первоклашкой с двухмесячными каникулами, которые длились тысячелетия и все же пролетали как один миг. Хоп — и канули, а ты и мигнуть не успел… Так чем еще, скажи на милость, можно растянуть время?! — Последние слова Дэнбар произнес почти гневно.
— Может, ты и прав, — хмуро уступил Клевинджер. — Может, невзгоды и правда удлиняют жизнь. Да только кому она такая нужна?
— Мне, — сказал Дэнбар.
— Зачем? — спросил Клевинджер.
— А что у нас еще-то есть?
Глава пятая
Вождь Белый Овсюг
Доктор Дейника жил в пятнистой вылинявшей палатке с индейцем по имени Вождь Белый Овсюг, которого он презирал и боялся.
— Могу себе представить, какая у него печень, — пробурчал однажды, разговаривая с Йоссарианом, доктор Дейника.
— А ты лучше представь себе, какая печень у меня, — посоветовал ему Йоссариан.
— Да у тебя-то с печенью все в порядке, — равнодушно сказал доктор Дейника.
— Вот и видно, что ты не в курсе, — блефуя, сказал Йоссариан и поведал доктору Дейнике про трудности со своей печенью, которая доставила немало трудных минут госпитальным врачам и сестрам, растерянно ждавшим, когда он поправится или дотянет до настоящей желтухи.
— Это у тебя-то трудности? — без всякого интереса спросил доктор Дейника. — А что тогда сказать обо мне? Эх, побывал бы ты у меня в приемной перед самой войной!
Доктор Дейника украсил свою приемную аквариумом с золотыми рыбками и обставил самым лучшим из дешевых мебельных гарнитуров. Все, что было можно, даже золотых рыбок, он купил в рассрочку, а на остальное обзаведение занял денег у алчных родственников, пообещав им долю в будущих барышах. Он обосновался на Стэйтен-Айленде, в нью-йоркском пригороде за Гудзоном, неподалеку от паромной пристани и по соседству с большим универмагом, тремя дамскими парикмахерскими — они, разумеется, именовались салонами красоты — и двумя аптеками, где орудовали фармацевты, прекрасно знавшие, как обделывать выгодные делишки. Дом, облюбованный доктором Дейникой для своей приемной, — двухквартирная ловушка, откуда невозможно выбраться при внезапном пожаре, — стоял на бойком перекрестке, но это ничуть не помогало. Население в нью-йоркском заречье почти не менялось, а коренные жители привычно лечились у проверенных многолетней практикой врачей. Пациентов не было, и деньги на счету у доктора Дейники быстро таяли. Вскоре ему пришлось распрощаться с любимой медицинской аппаратурой; сперва за неуплату очередного взноса у него отобрали купленный в рассрочку арифмометр, а потом и пишущую машинку. Золотые рыбки издохли. Надвигалась катастрофа, от которой доктора Дейнику спасла война.
— Это был дар божий! — торжественно провозгласил доктор Дейника. — Многие местные врачи ушли в армию, и моя жизнь вдруг чудесно преобразилась. Бойкий перекресток наконец-то дал себя знать, и вскоре пациенты валом ко мне повалили — у меня даже не хватало времени как следует их обслужить. Фармацевты из соседних аптек стали мне платить в наших сделках гораздо больше. Салоны давали два-три аборта в неделю. Словом, жизнь моя устраивалась наилучшим образом… и ты только послушай, что потом вышло. Ко мне явился субчик из призывной комиссии. Я считался запасным четвертой категории. Я тщательно себя обследовал и установил, что не годен к военной службе. Казалось бы, все ясно — ведь меня высоко ценили и в Медицинском обществе нашего округа, и в районной Палате предпринимателей. Так нет же — им, видно, поперек горла встала моя ампутированная под самое бедро нога, не говоря уж про ревматический полиартрит, навеки приковавший меня к постели, и они прислали этого субчика… Таков наш век, Йоссариан, век тотального безверия и повсеместной утраты духовных ценностей. А все же это ужасно, — дрожащим от волнения голосом заключил доктор Дейника. — Ужасно, когда страна, которую ты преданно любишь, сначала выдает тебе официальное разрешение быть врачом, а потом ни в грош не ставит твою добросовестность и профессиональную компетентность.
Доктора Дейнику призвали на военную службу, загнали в тесную каюту теплохода и отправили хирургом на Пьяносу в Двадцать седьмую воздушную армию, хотя он до смерти боялся летать.
— Как будто у меня мало трудностей на земле, — обиженно и близоруко помаргивая карими бусинами глаз, пожаловался доктор Дейника. — Мне просто незачем искать их в небе, они сами меня ищут. Вроде тех молодоженов, которые свалились мне на голову перед войной.
— А что молодожены? — поинтересовался Йоссариан.
— Да вот, понимаешь, явились однажды прямо с улицы, даже без предварительной записи. Он и она. Никогда мне ее не забыть! Юная, свеженькая, фигурка — во сне такой не увидишь, а на шее цепочка и медальон со святым Антонием. Святого-то Антония я, конечно, чуть попозже разглядел, когда увел ее в смотровой кабинет, чтоб обследовать — они жаловались, что у них нет детей. Ну, все у нее было в порядке, и я пожелал им счастья, и они без всяких возражений заплатили мне сколько нужно, а прощаясь, я пошутил. «Нельзя, — говорю, — так страшно искушать святого Антония». «Это кто еще такой — святой Антоний?» — сразу же вцепился в меня ее муженек. «А вы спросите, — говорю, — жену, она вам объяснит». «Спрошу», — говорит, и они ушли. А через пару дней является он ко мне один и объявляет моей медсестре, что ему надо со мной повидаться — сию же минуту и без всяких промедлений. Ну, провела она его ко мне в кабинет, и, как только мы остались одни, он двинул меня по уху.
— Двинул по уху?
— По уху. Обозвал умником и двинул. «Так ты, стало быть, умник?» — спрашивает. И со всего размаха по уху бац! Я только на полу и опомнился. Без всяких шуток.
— Какие уж тут шутки, — сказал Йоссариан. — А за что?
— Откуда же мне знать — за что? — брюзгливо откликнулся доктор Дейника.
— Может, все дело в святом Антонии? — предположил Йоссариан.
— Да кто он, собственно, такой, этот святой Антоний? — с тупым недоумением спросил доктор Дейника.
— А я почем знаю? — сварливо отозвался Вождь Белый Овсюг, влезая в палатку с бутылкой виски, нежно прижатой к могучей груди. Пошатнувшись, он плюхнулся на койку между Йоссарианом и доктором Дейникой.
Доктор Дейника молча схватил стул и выбрался из палатки, горестный и сгорбленный под бременем вечных несправедливостей. Ему было невыносимо общество соседа.
Вождь Белый Овсюг считал его психом.
— Неведомо что у парня в башке, — с укором проворчал он. — Мозгов у него нету, что ли? Ему бы давно уж взяться за лопату, а он? И ходить никуда не надо — просто копай прямо в палатке, под моей койкой. Копнешь разок-другой — и наткнешься на нефть. Он что, не слышал, что ли, про того солдата, который наткнулся на нефть? Еще в Штатах. Этот, как его — крысенок-то недоделанный, сопляк из Колорадо…
— Уинтергрин.
— Во-во, Уинтергрин.
— Он боится, — сказал Йоссариан.
— Уинтергрин-то? — Вождь Белый Овсюг с явным восхищением покачал головой. — Ну нет, этот сопливый умник, он, стервец вонючий, никого не боится, даром что салажонок.
— Доктор Дейника боится, — объяснил ему Йоссариан. — В том-то все и дело.
— А чего ему бояться?
— Тебя и за тебя. Он боится, что ты умрешь от воспаления легких.
— Ну, тут-то у него правильно мозги работают, пускай боится, — одобрительно сказал Вождь Белый Овсюг, и в груди у него зарокотало могучее басовитое ржание. — Обязательно умру. Дай только срок.
Вождь Белый Овсюг, смуглый и красивый оклахомский индеец с массивным, словно бы высеченным из камня, лицом и вечно взъерошенными черными волосами, твердо решил умереть от воспаления легких, потому что так ему предписывала, как он объяснял, его вера. Это был вспыльчивый, мстительный и отнюдь не романтичный индеец, считавший, что все ненавистные ему чужаки вроде гнусов, корнов, кошкартов и хавермейеров должны убраться восвояси — туда, откуда явились их поганые предки.
— Ты не поверишь, Йоссариан, — доверительно, но так, чтобы слышал и затравленный доктор Дейника, проговорил он, — до чего хорошо было в нашей стране, пока они не испоганили ее своим похабным благочестием.
Вождь Белый Овсюг вступил на тропу мщения белому человеку. Он читал по складам, а писать почти не умел, и капитан Гнус назначил его своим помощником по разведке.
— Некогда мне было учиться читать и писать, — распаляя, на страх доктору Дейнике, свою воинственную мстительность, рассказывал Вождь Белый Овсюг. — Ведь ихние нефтяники ровно стервятники вокруг нас кружили: только мы раскинем стойбище, они уже тут как тут и сразу начинали бурить. И, как только начинали бурить, сразу натыкались на нефть. А как только натыкались на нефть, сразу прогоняли нас в другое место. Мы были для них вроде волшебной лозы — даром что живые люди, — чтоб отыскивать им нефть. У нас ведь от рождения чутье на эту самую нефть, вот нефтяные фирмы со всего света за нами и охотились. Мы все время кочевали. Попробуй тут воспитай ребенка — ни шиша у тебя не получится. Я, пожалуй, никогда в одном месте больше недели и не жил.
Геологи помнились ему с самых первых младенческих лет.
— Только, бывало, родится новый Белый Овсюг, — продолжал он, — нефтяные акции на бирже враз дорожают. И вот вскорости за нами повсюду стали таскаться ихние буровики со своим снаряжением, чтобы, значит, опередить друг друга, как только мы выберем место для стойбища. А нефтяные фирмы все время объединялись — им ведь было выгодно отряжать за нами поменьше людей, — да толпа-то вокруг нас все равно росла. Нам даже ночью не давали спокойно поспать. Только мы остановимся, останавливались и они. А когда мы сворачивали стойбище, они тащились за нами следом со всеми бульдозерами, буровыми вышками, походными кухнями да вспомогательными движками. И превратились мы в бродячих подсобников бизнесу, так что многие отели, даже из самых шикарных, стали присылать нам приглашения, чтоб мы, значит, оживляли у них в городах деловую жизнь. Ихние предложения сулили нам райскую благодать, да оказывались потом липой, потому что мы были индейцы, а индейцам в шикарные отели вход заказан. Расовые предрассудки страшная штука, Йоссариан. Страшней войны. Ты только подумай, как страшно, когда мирного и приличного индейца не отличают от желторотого китаезы, бледнозадого итальяшки или черномазого негритоса! — Вождь Белый Овсюг с мрачным осуждением покачал головой. — И вот, Йоссариан, вскорости мы подошли к началу конца — да иначе-то и быть не могло. Им, значит, взбрело в голову преследовать нас впереди. Они норовили угадать, где мы раскинем стойбище, чтобы начать бурить, пока нас нет, и мы уж нигде не могли остановиться. Только нам, бывало, захочется отдохнуть, а они уже тут как тут и гонят нас прочь. У них прорезалась такая вера в наше чутье, что они гнали нас еще до ихней проверки, есть ли под нашей палаткой нефть. А мы так устали, что даже не всполошились, когда попали в последнюю передрягу. Однажды поутру они окружили нас кольцом, чтобы прогнать, куда бы мы, бедолаги, ни двинулись. Они отовсюду зорко следили за нами, будто индейцы перед атакой. Это был конец. Мы не могли остаться на месте, потому что нас гнали прочь. И не могли сдвинуться с места, потому что нас везде ждали, чтобы прогнать. Только война спасла мне жизнь. Она разразилась в последнюю секунду. Власти вызволили меня повесткой из этого гиблого кольца и отправили на призывной пункт в Колорадо. Вот почему я остался жив — один-единственный из всей нашей семьи.
Йоссариан знал, что все это выдумки, но не перебивал Белого Овсюга, который навеки, как он сказал, потерял из виду родителей. Да не очень, впрочем, огорчился, потому что они были его родителями только по их собственным словам, а врали ему так часто, что и об этом вполне могли наврать. Зато про судьбу двоюродных братьев и сестер он знал гораздо лучше — они прорвались обманным маневром на север и забрели по ошибке в Канаду. Когда им захотелось вернуться, их задержали на границе американские иммиграционные власти. Им не разрешили жить в Штатах на том основании, что они красные.
Шутка получилась остренькая, но доктору Дейнике было не до смеха — и он ни разу не улыбнулся, пока Йоссариан, после следующего боевого вылета, опять не попросил его об освобождении от полетов. Тут доктор Дейника мимолетно усмехнулся и начал бубнить, как обычно, про собственные беды, среди которых первое место занимал Вождь Белый Овсюг, пристававший к нему с предложением померяться силами в индейской борьбе, а последнее — Йоссариан, опсихевший, как считал доктор Дейника, до потери сознания.
— Ты напрасно теряешь время, — сказал он.
— Неужели тебе трудно освободить от полетов психа?
— Почему же трудно? Я просто обязан это сделать. Такова инструкция.
— Так освободи меня. Я же псих. Спроси хоть у Клевинджера.
— А где он, твой Клевинджер?
— Да спроси кого угодно. Все они скажут, что я законченный псих.
— Так они сами психи.
— А почему ж ты не освобождаешь их от полетов?
— А почему они меня об этом не просят?
— Потому что психи, вот почему.
— Правильно, психи. И поэтому не им решать, псих ты или нет. Согласен?
Йоссариан пытливо посмотрел на доктора Дейнику и попытался начать с другого конца.
— Ну а Орр — псих? — спросил он.
— Разумеется, псих, — ответил доктор Дейника.
— И ты можешь освободить его от полетов?
— Разумеется, могу. Но он сам должен меня об этом попросить.
— Так почему ж он не просит?
— А потому что псих. Его ведь уже несколько раз сбивали, а он продолжает летать. Стопроцентный псих. Разумеется, я могу освободить его от полетов. Но он сам должен меня об этом попросить. Такова инструкция.
— Значит, по инструкции ты можешь его освободить?
— Не только могу, но просто обязан.
— И ты освободишь его?
— Нет. Не получится.
— А что, есть какая-нибудь закавыка?
— Да уж не без этого. Поправка-22. «Всякий, кто хочет уклониться от выполнения боевого задания, нормален», — процитировал на память доктор Дейника.
Была только одна закавыка — Поправка-22, — но этого вполне хватало, потому что человек, озабоченный своим спасением перед лицом реальной и неминуемой опасности, считался нормальным. Орр летал, потому что был псих, а будучи нормальным, отказался бы от полетов — чтоб его обязали летать, как всякого нормального пилота, по долгу воинской службы. Летая, он проявлял себя психом и получал право не летать, но, реализуя это право, становился нормальным и отказаться от полетов не мог. Пораженный всеобъемлющей простотой Поправки-22, Йоссариан уважительно присвистнул.
— Да, поправочка что надо, — сказал он.
— Лучше не придумаешь, — подтвердил доктор Дейника.
Поправка-22, эллиптически замкнутая на себя — по образцу планетарной — система с нерасторжимо сбалансированными парами, была неумолимо логичной и абсолютно самодостаточной. Ее бесподобное совершенство казалось Йоссариану таким же устрашающе законченным, как совершенная бесподобность современного искусства, а современное искусство казалось ему порой таким же сомнительным, как темнота в глазах у Эпплби, про которую толковал ему Орр. Орр уверял его, что у Эпплби темно в глазах.
— Неужели не замечал? — сказал Орр, когда Йоссариан подрался в офицерском клубе с Эпплби. — Точно тебе говорю: у него темно в глазах, только сам он про это не знает. А настоящего-то мира и не видит.
— Как же он может не знать? — удивился Йоссариан.
— А как он может узнать? — с нарочитым терпением переспросил Орр. — Ну как он увидит, что у него темно в глазах, если у него темно в глазах?
Это выглядело ничуть не бессмысленней, чем все остальное вокруг, и Йоссариан решил поверить Орру на слово — тем более что тот вырос в темной глухомани далеко от Нью-Йорка и знал о первобытной жизни с ее первозданной темнотой куда больше Йоссариана, а главное, никогда не врал ему про что-нибудь важное, как делали все йоссарианские свояки и кровные родственники, учителя и духовные наставники, приятели, соседи, газетчики и правители. Йоссариан внимательно обдумал сообщение Орра, а дня через два поделился своим секретом с Эпплби — просто чтобы сделать доброе дело.
— Эпплби, у тебя в глазах темно, — доброжелательно шепнул он, когда они столкнулись возле парашютной палатки перед плевым налетом на Парму.
— Чего-чего? — вскинулся Эпплби, подозревая подвох, потому что Йоссариан давно уже с ним не разговаривал.
— У тебя в глазах темно, — повторил Йоссариан. — Темно, понимаешь? Вот ты этого и не видишь.
Эпплби с неприязненным изумлением воззрился на Йоссариана, молча обошел его и молча залез в джип, чтобы ехать на инструктаж, который проводил в инструктажной палатке суетливый майор Дэнби, собирая там перед вылетом всех ведущих пилотов, бомбардиров и штурманов. Когда джип выехал на прямую дорогу, Эпплби, стараясь, чтоб его не услышали водитель и капитан Гнус, развалившийся с закрытыми глазами на переднем сиденье, вполголоса обратился к Хавермейеру.
— Послушай, Хавермейер, — неуверенно пробормотал он, — у меня в глазах темно?
— Бревно? — удивленно сморгнув, переспросил Хавермейер.
— Да нет, я говорю — у меня в глазах темно?
— Темно? — Хавермейер опять удивленно сморгнул.
— Вот-вот, в глазах. Так посмотри — темно?
— Ты что — псих? — спросил его Хавермейер.
— Я-то не псих, это Йоссариан псих. А все-таки посмотри — темно или нет? Только не скрывай. Потому что мне надо знать.
Хавермейер слизнул с ладони последние крошки козинака, нагнулся к Эпплби и внимательно заглянул ему в глаза.
— Нисколько не темно, — объявил он.
Эпплби глубоко и с огромным облегчением вздохнул. У Хавермейера к носу, щекам и губам прилипли крошки козинака.
— Вытрись, — посоветовал ему Эпплби. — У тебя от козинака даже в ноздрях черно.
— Лучше уж в ноздрях, чем в глазах, — буркнул Хавермейер.
Офицеров пяти ведомых экипажей каждого звена из всех трех эскадрилий возили в грузовиках на общеполковой инструктаж, который начинался получасом позже, а нижние чины — радисты и стрелки — инструктаж вообще не проходили, поэтому их доставляли прямо на аэродром и высаживали у тех самолетов, в которые они были назначены на очередной вылет; тут им и полагалось ждать — вместе с механиками наземного обслуживания — проходящих инструктаж офицеров, а когда те приезжали и, с грохотом откинув задние борта грузовиков, спрыгивали на землю, собравшиеся наконец в единое целое экипажи рассаживались по самолетам.
При заводке остывшие за ночь моторы, скрытые торпедообразными обтекателями, недовольно прокашливались и урчали как бы с ленцой, но потом, разработавшись на режиме прогрева, заливали аэродром ровно рокочущим гулом; самолеты вздрагивали, отползали от стоянок и, сперва похожие на неповоротливых мастодонтов, медленно выруливали к взлетной полосе, стремительно разгонялись и уходили на взлет, чтобы, кружа над вершинами деревьев и низвергая вниз оглушительный рев, неспешно выстроиться в боевые порядки, скользнуть с чуть-чуть приподнятыми носами над лазурно сверкающим под ними морем и в плавном развороте взять курс на цель в Северной Италии или Южной Франции. Идя с пологим набором высоты, они пересекали линию фронта приблизительно в девяти тысячах футов от земли. Тут — и это всегда поражало — их охватывала бездонная всеобъемлющая тишина, нарушаемая лишь редкими репликами летчиков, монотонно звучащими в наушниках шлемофонов, короткими, для пробы, очередями пулеметов и под конец нарочито безучастным сообщением каждого бомбардира в каждом самолете, что они вышли на исходную точку и ложатся в разворот перед боевым курсом — последней прямой для бомбардировки цели.
Самолеты «Б-25», на которых они летали, были надежными, устойчивыми блекло-зелеными двухкилевыми и двухмоторными машинами с большой хордой крыла. Их единственный недостаток заключался, на взгляд Йоссариана, в том, что плексигласовую, вынесенную вперед кабину, где сидели пилоты, навигатор и бомбардир, отделял от аварийного люка гибельно тесный лаз — узкий, темный, холодный туннель, начинающийся за креслами пилотов, — мрачная ловушка для массивного человека, вроде Йоссариана. Пухлый, с лунообразным лицом, плоскими глазками рептилии и вечной трубкой в зубах Аафрей тоже втискивался в него не без труда, и Йоссариан настойчиво гнал его из носового отсека, когда они, как сейчас, ложились на боевой курс.
Тогда наступали томительные минуты, в которые можно было только ждать — ничего не делая, не видя и не слыша, — пока зенитчики на земле прицелятся, чтобы распылить их для отправки к праотцам.
Туннель был узкой тропкой к спасению, но Йоссариан люто его проклинал, считая, что, если самолет будет сбит, туннель неминуемо обернется капканом, уготованным ему предательским провидением в давнем замысле сжить его со свету. И при этом он знал, что у него под ногами, в носовом отсеке «Б-25», было место для аварийного люка — место было, а люка не было. Вместо люка его ждал холодный лаз, и после нервотрепки при налете на Авиньон Йоссариан осознал, что ему ненавистен каждый бесконечный дюйм в этом лазе, который отделял его — секундами и секундами — сначала от парашюта, слишком громоздкого, чтобы брать его с собой в носовую кабину, а потом — опять секундами и секундами — от люка, прорезанного в дюралевом полу между приподнятой передней кабиной и средним отсеком, где сидел стрелок — безголовый, если смотреть на него от люка. Йоссариан жаждал оказаться там, куда он гнал дурака Аафрея, жаждал свернуться в крохотный клубок прямо на крыше аварийного люка в двух, или трех, или четырех бронежилетах, которые он припрятал бы на борту самолета, и в готовой к использованию парашютной сбруе — одна рука мертвой хваткой сжимает красное вытяжное кольцо парашюта, а другая ежесекундно готова нажать рукоятку сброса аварийного люка, чтобы мгновенно вывалиться из самолета при страшной встряске от настигшего их снаряда. Вот где жаждал оказаться Йоссариан, раз уж судьба загнала его в самолет, а он болтался, дьяволу на радость, как божий, черт бы его побрал, одуванчик между небесами, провались они в преисподнюю, и далекой землей, откуда зенитчики, чтобы им сдохнуть, проклятым убийцам, посылали, ему на погибель, снаряды, рвущиеся вокруг, словно адский фейерверк, — и спереди, и сзади, и сверху, и снизу — жаркими, кровожадными, угрожающе рявкающими, грозно грохочущими, плотоядно рычащими исчерна-грязновато-багровыми вспышками, которые сотрясали, швыряли из стороны в сторону, заставляли подпрыгивать и низвергали в ямы чудом не рассыпающийся на лету самолет, обреченный, как думал всякий раз Йоссариан, обратиться, вместе со всем экипажем, в ослепительно яркий сгусток пламени за сотую, даже тысячную долю секунды. Аафрей был вовсе не нужен Йоссариану — и как навигатор, и как кто бы то ни было, — поэтому он старался его прогнать, чтобы им не столкнуться возле узкого лаза, если туда потребуется лезть. Послушайся он Йоссариана, и ему никто бы не помешал притулиться там, где хотел быть Йоссариан, но Аафрей вместо этого торчал в кабине — прямой, как будто у него шомпол вместо хребта, — удобно положив свои пухлые руки, с зажатой в одной из них поганой трубкой, на высокие спинки пилотских кресел и ведя с Маквотом или вторым пилотом, который в тот день был назначен к ним в самолет, неторопливо-спокойную, словно бы светскую, беседу, а вернее, произнося шутливый монолог об увиденных вокруг погодных банальностях вроде ажурных тучек у горизонта, даром что пилотам было некогда его слушать. Маквот был слишком занят пилотажем: сначала, повинуясь указаниям Йоссариана, он выводил самолет на боевой курс, а потом Йоссариан принимался вопить, выдирая самолет, руками Маквота, из дымной чащобы заградительного огня с помощью истошных, пронзительных приказаний, похожих на завывания Обжоры Джо во время мучивших его ночью кошмаров. Аафрей раздумчиво попыхивал трубкой, следя за гиблой свистопляской войны в лобовой пилотский иллюминатор Маквота со спокойным любопытством стороннего наблюдателя. Аафрей был предан студенческому братству, легко впадал в жизнерадостный экстаз, вызываемый режиссерами всевозможных сборищ, охотно ходил на встречи одноклассников и не нажил достаточно ума, чтоб бояться. А Йоссариан, который очень даже нажил, не покидал свой пост в носовой кабине — хотя, как только начинался обстрел, его так и подмывало уюркнуть в туннель, наподобие трусливой желтобрюхой крысы, — исключительно из боязни передоверить кому-нибудь противозенитные маневры на отходе от цели. Никто за него не смог бы, как ему казалось, руководить этим жизненно важным делом. Никто не умел так бояться, как он. Йоссариан был лучшим специалистом в полку по уклоняющимся маневрам, и руководил им инстинкт.
Уклоняющийся маневр невозможно разработать. Чтобы его выполнить, нужно только бояться. А боялся Йоссариан как никто другой — и Орр, и Обжора Джо, и Дэнбар, смирившийся с мыслью, что когда-нибудь он умрет, боялись далеко не так истово, как Йоссариан. Йоссариан не смирился с мыслью о смерти и боролся за жизнь с неослабевающей силой во время каждого боевого вылета — начинал вопить, избавившись от бомб, КРУЧЕ, КРУЧЕ, КРУЧЕ, НЕДОНОСОК, или РЕЗЧЕ, РЕЗЧЕ, РЕЗЧЕ, УБЛЮДОК, первому пилоту, которым шел обычно Маквот, с такой страшной ненавистью, будто именно по его вине он сейчас оказался в зоне огня и какие-то совершенно незнакомые ему люди пытаются отправить его на тот свет, причем никто, кроме самого Маквота, этих его воплей обыкновенно не слышал, потому что остальные члены экипажа всегда переключались на внешнюю связь — всегда, за исключением того прискорбного случая, когда во время бомбардировки Авиньона Доббз опсихел при уходе от цели и начал жалобно взывать о помощи.
— Помогите ему! Помогите! — надрывался Доббз.
— Кому? Кому? — заорал Йоссариан, воткнув штекер переговорного устройства, выдранный из гнезда, когда опсихевший Доббз неожиданно вырвал штурвал у Хьюпла и бросил машину в сумасшедшее пике, едва не вывернувшее их всех наизнанку и уткнувшее Йоссариана в потолок кабины, так что сначала он не мог пошевелиться, а потом беспомощно рухнул на пол — когда немного опомнившийся Хьюпл отобрал в свою очередь штурвал у Доббза и вывел их из пике под убийственный зенитный огонь, от которого они за минуту до этого ушли. ГОСПОДИГОСПОДИГОСПОДИГОСПОДИ, почти нечленораздельно причитал Йоссариан, прижатый головой к потолку кабины.
— Бомбардиру! Бомбардиру! — выкликнул Доббз, как только услышал голос Йоссариана. — Он не отвечает! Он не отвечает! Помогите бомбардиру! Помогите бомбардиру!
— Я и есть бомбардир! — заорал Йоссариан. — У меня все в порядке! У меня все в порядке!
— Так помоги ему! Помоги! — умоляюще вскричал Доббз.
А Снегги умирал в хвостовом отсеке.
Глава шестая
Обжора Джо
Обжора Джо совершил пятьдесят боевых вылетов, но лучше ему не стало. Он опять сидел на чемоданах и ждал отправки домой. По ночам его донимали жуткие кошмары, так что он будил душераздирающими воплями всех соседей, кроме пятнадцатилетнего пилота Хьюпла, который наврал в призывной комиссии, сколько ему лет, а потом, отправляясь на войну, прихватил любимую кошку и жил теперь в одной палатке с Обжорой Джо. Хьюпл спал довольно чутко, но утверждал, что никогда не слышит воплей соседа. Обжоре Джо было очень худо.
— А мне, думаешь, хорошо? — возмущенно огрызнулся доктор Дейника, когда Йоссариан попытался ему об этом сказать. — Ты знаешь, как у меня шли дела? Я выколачивал по пятьдесят тысяч в год и почти не платил налогов, потому что брал с пациентов только наличными. Меня поддерживало самое могучее торговое сообщество в мире. А что потом вышло? Не успел я встать на ноги, как они изобрели фашизм и заварили эту кровавую кашу, чтобы меня свалить. Да мне смеяться хочется, когда я слышу про всяких обжор, которые вывизгивают по ночам свои мозги! Просто смеяться хочется. Это ему-то худо? А он не хочет узнать, каково приходится мне?
Обжора Джо был слишком занят собственными бедами, чтобы узнавать, каково приходится доктору Дейнике. Взять, к примеру, звуки. Самые негромкие приводили его в ярость, и он сипло, до исступления орал на Аафрея за мягкие, словно бы влажные, причмокивания, когда тот посасывал трубку, на Орра, когда тот что-нибудь паял или мастерил, на Маквота, который звонко щелкал при сдаче картой о колоду, и на Доббза, когда тот клацал зубами, натыкаясь в бесцельных блужданиях по лагерю на всех и вся. Обжора Джо казался бесформенным, конвульсивным сгустком вечно клокочущего раздражения. Чуть слышное тиканье часов в тихой комнате терзало его, будто капающий на голое темя кипяток.
— Слушай, парень, — сказал он однажды вечером Хьюплу, — если хочешь со мной ужиться, делай по-моему, понял? Прячь свои часы в шерстяной носок и запихивай их к ночи на дно вещевого мешка, а мешок задвигай в самый дальний угол палатки, ясно?
Хьюпл воинственно выпятил нижнюю челюсть, чтобы показать свою независимость, и беспрекословно сделал как велено.
Лицо у Обжоры Джо — череп, обтянутый кожей, — постоянно подергивалось от пульсирующих жилок, сплетенных, словно клубок разозленных змей, где-то за черными провалами глазниц. Это было лицо опасного в своих несчастьях горемыки, темное от мрачной тревоги и тоскливое, как брошенный город. Ел Обжора Джо торопливо и жадно, беспрестанно покусывал подушечки пальцев на руках, все время потел, ежился и почесывался, говорил то ли заикаясь, то ли запинаясь, то ли отхаркиваясь, поминутно слизывал с подбородка слюну и всегда держал наготове дорогой фотоаппарат, чтобы снимать голых девиц. Снимки у него никогда не получались. Он постоянно забывал вставить пленку, или включить вспышку, или снять с объектива колпачок. Добиться, чтобы голые девицы позировали перед фотоаппаратом, не так-то легко, но Обжора Джо собаку на этом съел.
— Моя большой человек! — орал он. — Моя фотографировать для шикарный журнал! «Лайф» знаете? Твоя в «Лайф» на всю обложку — шикарно! А потом в Голливуд. Si, si![4] Главная суперзвезда. Много-много чав-чав. Много-много мужья. Много-много чпок-чпок. Давай, становись!
Мало кто из женщин мог устоять против столь искусного натиска, и проститутки рьяно вскакивали на ноги, принимая самые фантастические позы, выдуманные Обжорой Джо. Женщины были для него гибелью. Они внушали ему благоговейное обожание. Эти сексуальные идолицы — прекрасные, удивительные, сводящие с ума сосуды для наслаждения, слишком глубокого, чтобы его измерить, слишком острого, чтобы вынести, и слишком утонченного, чтобы им наслаждаться, — были, конечно, созданы не для него, человека низменного и никчемного. Он воспринимал доступность их голых тел как оплошность небес, которая вот-вот будет исправлена, и стремился извлечь из этого дарованного ему по ошибке мгновения все, что возможно, прежде чем Всемогущий Некто опомнится и мгновение будет упущено. Он никогда не мог решить, фотографировать ли ему девиц или использовать по прямому назначению, потому что был не в силах делать и то и другое одновременно. А в результате оставался ни с чем, раздираемый до полной несостоятельности противоречивыми чувствами и необходимостью страшно спешить. Снимки у него не получались, а на остальное не хватало времени. Интересно, что до войны он и правда работал фотографом в журнале «Лайф».
А сейчас был героем — величайшим, как считал Йоссариан, героем военно-воздушных сил, потому что совершил больше боевых вылетов, чем любой другой герой. Он уже шесть раз выполнил до конца свой воинский долг. Впервые он выполнил его, когда требовалось всего двадцать пять боевых вылетов, чтобы упаковать чемоданы, написать родным радостные письма и допекать потом сержанта Боббикса беззаботными вопросами про якобы утвержденный в штабе Двадцать седьмой армии приказ, который откроет Обжоре Джо путь домой. Он ждал приказа со дня на день, а пока его не было, бодро приплясывал у палатки оперативного отдела, весело осыпал всех проходящих язвительными шуточками и, завидев сержанта Боббикса, игриво обзывал его сученочком.
Обжора Джо совершил свой двадцать пятый боевой вылет в ту неделю, когда под Салерно высадился десант, а Йоссариан попал в госпиталь с триппером, подхваченным от девицы из Женского вспомогательного батальона во время транспортного рейса на Марракеш. Йоссариан твердо решил сравняться с Обжорой Джо и уже почти сравнялся, сделав, когда они поддерживали высадку десанта, шесть вылетов за шесть дней, но при налете на Ареццо — это был двадцать третий вылет Йоссариана — погиб полковник Неверс, и с тех пор Йоссариан никогда уже больше не подступал так близко к отправке домой. На следующий день до ушей переполненный суровой гордостью полковник Кошкарт ознаменовал свое новое назначение патриотическим новшеством, увеличив необходимое для отправки в Штаты количество боевых вылетов с двадцати пяти до тридцати. Обжора Джо распаковал чемоданы и переписал радостные письма родным. Ему расхотелось награждать игривыми прозвищами сержанта Боббикса. Он возненавидел его, сконцентрировав на нем всю свою горькую злобу, хотя прекрасно понимал, что тот непричастен к появлению Кошкарта и не виноват в штабной волоките с утверждением приказа, который мог открыть ему дорогу домой за семь дней до и пять раз после смены командира полка.
С тех пор, когда Обжоре Джо снова приходилось ждать утверждения приказа об отправке домой, он напрочь терял человеческий облик, не в силах вынести напряженного бремени ожидания. Окончательно выполнив очередной раз воинский долг, он отмечал освобождение от боевых вылетов широкой попойкой в узком кругу друзей. После первого четырехдневного рейса на связном самолете с Пьяносы в Италию он выставлял друзьям купленные там бутылки с бурбоном и быстро напивался, а потом жизнерадостно пел, плясал, хохотал и горланил, пока не засыпал мирным сном прямо у стола. Как только Йоссариан, Нетли и Дэнбар укладывали его в постель, он принимался истошно вопить, оповещая эскадрилью о навалившихся на него во сне чудовищных кошмарах. Когда утром он вылезал из палатки — осунувшийся, страшный, с печатью безотчетной вины на темном лице, — у него был вид обреченного на вечные муки полупокойника.
|
The script ran 0.021 seconds.