1 2 3
Иван Франко
Захар Беркут
Дела давно минувших дней.
Преданья старины глубокой…
А. С. Пушкин.
Печально и неприветливо нынче у нас в Тухольщине!
Правда, и Стрый и Опор {1} попрежнему омывают усыпанные гравием зеленые берега, луга ее по весне попрежнему покрываются травами и цветами, и в ее лазурном, прозрачном воздухе попрежнему плавает и кружит орел-беркут, как и в давние времена. Но как же изменилось все остальное! И леса, и села, и люди! Когда-то густые, непроходимые леса покрывали почти все ее пространство, кроме высокогорных лугов, сбегая в долину до самых рак, — теперь они, как снег на солнце, истаяли, поредели, измельчали, кое-где исчезли, оставив после себя лысые прогалины; кое-где от них остались только обугленные пни, а между ними там и сям робко проглядывают чахлые пихты или же еще более чахлый можжевельник.
Когда-то тихо тут было, не услышишь ни звука, кроме пастушеской трембиты{2} на каком-нибудь дальнем горном пастбище да рева дикого тура или оленя в чащобе, — теперь на горных пастбищах раздаются возгласы пастухов, а в оврагах и чащах шумят лесорубы, пильщики и плотники, неустанно, словно не знающий смерти червь, подтачивая и подсекая красоту Тухольских. гор — столетние ели и пихты — и либо спуская их, разрезанными на большие бревна, вниз по течению к новым паровым лесопилкам, либо тут же на месте разделывая на доски и тес.
Но больше всего изменились люди. На поверхностный взгляд словно бы выросла их «культура», а на деле выходит, что выросло только их число. Сел и хуторов больше, хат по селам больше, но зато в хатах нищета большая и нужда большая. Народ изможденный, забитый, угрюмый, с чужими — робкий и неловкий. Каждый думает лишь о себе, не понимая, что это дробит их силы, ослабляет общину. Не так тут когда-то было! Хоть меньше народу, да зато что за народ! Какая жизнь бурлила в этих горах, среди этих непроходимых лесов, у подножья могучего Зелеменя!{3} Злая судьба в течение долгих веков глумилась над этим народом. Тяжелые удары подорвали его благосостояние, нищета сломила его свободный, сильный характер, и теперь только смутные воспоминания о прошлом воскрешают перед правнуками более счастливую жизнь предков. И когда порою старая бабка, сидя на печи за пряжей грубой шерсти, начнет рассказывать маленьким внукам о седой старине, о набегах страшилищ-монголов да о тухольском вожаке Беркуте, — дети слушают с волнением, в их серых глазенках сверкают слезы. А когда окончится удивительная повесть, и малые и старые, вздыхая, шепчут: «Ах, какая же это прекрасная сказка!»
— Да, да, — говорит бабка, покачивая головой, — да, да, детушки! Для нас это сказка, а когда-то правда была!
— А может, еще вернутся когда-нибудь такие времена? — спросит кто-нибудь из более взрослых.
Говорят старые люди, что когда-нибудь вернутся, да, верно, уж перед самым концом света.
Печально и неприветливо нынче у нас в Тухольщине! Сказкой кажется повесть о давних временах и давних людях. Верить не хотят ей нынешние люди, выросшие в нужде и притеснениях, в тысячелетних путах и покорности.
Но пускай себе! Мысль поэта летит в эти древние времена, воскрешая живших тогда людей, и тот, у кого чистое сердце и истинно человеческие чувства, тот и в них увидит своих братьев, живых людей, а в жизни их, хотя и вовсе не похожей на нашу, приметит многое такое, что можно пожелать и нашим «культурным» временам.
I
Было это в 1241 году. Весна стояла в Тухольских горах.
В один прекрасный день лесистые взгорья Зелеменя огласились звуками охотничьих рогов и криками многочисленных охотников. Это новый тухольский боярин, Тугар Волк, устроил большую охоту на крупного зверя. Он праздновал начало своей жизни на новом месте, — недавно князь Даниил {4} подарил ему в Тухольщине обширные высокогорные пастбища и целиком один из склонов Зелеменя, недавно он появился в этих горах и построил себе красивый дом, и вот теперь справляет первый пир, знакомится с окрестными боярами. После пира отправились охотиться в Тухольские леса.
Охота на крупного зверя — это не забава, это борьба тяжелая, нередко кровавая, нередко не на жизнь, а на смерть. Туры, медведи, вепри — опасные противники; стрелами из луков редко кому удастся свалить такого зверя, и даже рогатиной, которую метали в противника с более близкого расстояния; решающим оружием было тяжелое копье, которым надо было поразить противника, подойдя вплотную, собственной рукой, со всего размаха, сразу. Неверный удар — и жизни охотника грозила большая опасность, если ему не удавалось в последнюю минуту укрыться в надежном убежище, выхватить меч или тяжелый топор для своей защиты.
Не удивительно поэтому, что Тугар со своими гостями выехал на охоту, как на войну, с запасом стрел и рогатин, со слугами и запасами провизии, даже взял с собой сведущего знахаря, умевшего заговаривать раны. Не удивительно также, что Тугар и его гости были в полном рыцарском вооружении, только без панцырей, которые мешали бы им пробираться сквозь бурелом и чащи. Удивительно было только то, что дочь Тугара, Мирослава, не пожелавшая расстаться с отцом, осмелилась отправиться вместе с гостями на охоту. Жители Тухольщины, видя, как она едет на охоту посреди гостей, гордая, смелая, подобная стройному тополю среди коренастых дубов, с восхищением следили за нею глазами, приговаривая:
— Вот девушка! Такой бы подстать мужчиной быть. И, наверно, это был бы мужчина получше, чем ее отец!
А это было немалой похвалой, ибо Тугар Волк был мужчина — что дуб. Плечистый, коренастый, с грубыми чертами лица и жесткими черными волосами, он и сам походил на одного из тех свирепых тухольских медведей, на которых шел войной. Но и дочь его Мирослава была девушкой, какую поискать. Не будем говорить об ее прелести и красоте или об ее добром сердце — в этом отношении многие ее ровесницы могли сравняться с нею, хоть и немногие могли превзойти ее. Но в чем у нее не было равных между ровесницами — это в прирожденной свободе движений, в необычайной силе, в смелости и решительности, присущих только мужчинам, которые выросли в непрестанной борьбе с препятствиями. Сразу, с первого взгляда, было видно, что Мирослава выросла на свободе, что воспитание она получила мужское и что в этом прекрасно развитом девичьем теле живет сильный, одаренный большими способностями дух. Она была одна у отца, и к тому же при самом рождении потеряла мать. Нянька ее, старая крестьянка, сызмальства приучала ее ко всякому рукоделью, а когда она подросла, отец, чтобы скрасить свое одиночество, брал ее повсюду с собою и, потакая ее пылкой натуре, научил владеть рыцарским оружием, переносить всякие невзгоды и смело противостоять опасностям. И чем больше трудностей приходилось ей преодолевать, тем охотнее бралась она за дело, тем ярче проявлялись ее физическая сила и решительный, прямой характер. Но при всем этом Мирослава никогда не переставала быть женщиной: нежной, доброй, с живыми чувствами и скромным, стыдливым лицом, и все это соединялось в ней в такую дивную, чарующую гармонию, что тот, кто однажды видел ее, слышал ее речь, тот до конца дней своих не мог забыть ни ее лица, ни фигуры, ни голоса, — тому она припоминалась ясно и отчетливо в лучшие минуты его жизни, подобно тому как весна даже дряхлому старцу напоминает его молодую любовь.
Уже третий день продолжалась охота. Много оленей-рогачей и черногривых туров полегло от стрел и копий боярских. Над шумным горным потоком, на зеленой поляне посреди леса, стояли охотничьи шатры, дымились там и сям огромные костры, над которыми на крючьях висели котлы, крутились вертела, варилась и жарилась для гостей убитая дичина. Сегодняшний, последний день охоты посвящался самому главному и вместе с тем самому опасному делу — облаве на медведей.
На крутом взгорье, отделенном от других страшными дебрями, густо поросшем громадными буками и пихтами, покрытом буреломом и валежником, было издавна главное логово медведей. Здесь, по утверждению тухольского проводника, молодого горца Максима Беркута, находилась медвежья матка. Отсюда дикие звери наводили страх на всю округу и на все пастбища. И хотя не раз удавалось смелым пастухам забить того или другого зверя стрелами и топорами или заманить в ловушку, где ему ломала хребет падавшая сверху тяжелая колода, — все же число зверей было слишком велико, чтобы это могло принести заметное облегчение округе. Поэтому и не удивительно, что когда новоприбывший боярин Тугар Волк оповестил тухольцев, что хочет устроить большую облаву на медведей и просит дать ему проводника, — тухольцы не только дали ему в проводники первого в Тухольских горах удальца, Максима Беркута, сына почтенного тухольского старейшины Захара, но, кроме того, отрядили по собственному почину целый отряд загонщиков с луками и копьями в помощь собравшимся боярам. Все это множество людей должно было обложить медвежье логово и очистить его одним махом от хищного зверя.
С самого рассвета в охотничьем стане большое движение и напряженное ожидание. Боярские слуги хлопотали с полуночи, готовя для гостей пищу на целый день, наполняя шипучим медом и яблочным соком дорожные баклаги. Тухольские охотники готовились в свою очередь, оттачивая ножи и тесаки, обуваясь в крепкие постолы из зубровой кожи, укладывая в небольшие дорожные сумы вяленое мясо, ковриги хлеба, творог и все, что могло понадобиться в трудном, требующем целого дня, походе. Максим Беркут, который только теперь, перед наиболее важным, трудным предприятием, почувствовал себя вполне на месте, полным хозяином этой маленькой армии, — распоряжался с подлинно начальственной степенностью и рассудительностью всем, что относилось к делу, ни о чем не забывая, ни с чем не торопясь, но ни в чем и не запаздывая. Все у него делалось в свое время, на своем месте, без путаницы и сутолоки; он был всюду, где в нем была нужда, и везде умел навести лад и порядок. И среди своих товарищей-тухольцев и среди бояр или их слуг Максим Беркут везде был один и тот же — спокойный, свободный в движениях и словах, как равный среди равных. Товарищи обращались с ним так же, как и он с ними, свободно и непринужденно, смеялись и шутили, однако выполняли все его указания точно, быстро и так весело и готовно, словно они и без указки в эту же минуту сделали бы то же самое. Боярская челядь, хоть и далеко не такого ровного характера, далеко не такая свободная в обращении, весьма склонная одних высокомерно высмеивать, а перед другими низко гнуться, все же относилась с уважением к Максиму Беркуту за его степенность и рассудительность и, хоть не без колкостей и шуток, однако выполняла все, что он говорил. Да и сами бояре, по большей части люди гордые, ратные, с неудовольствием относившиеся к «смерду» в своем обществе, да еще такому смерду, который считал их словно бы в чем-то равными ему, — и они теперь не выказывали слишком явно своей неприязни и выполняли распоряжения молодого проводника. Они на каждом шагу имели случай убедиться, что эти распоряжения были вполне разумны, такие, как надо.
Еще солнышко не скоро собиралось подниматься, а уже охотничья дружина выступила из лагеря. Глубокая тишина стояла в горах; ночной сумрак дремал под темно-зелеными кронами пихт; на густых, перистых листьях папоротника висели капли росы; ползучая зеленая повилика вилась под ногами, блуждала между огромными, вывороченными с корнем, деревьями, сплеталась в непроходимые клубки с кустами гибкой, колючей ежевики и со скрюченными стеблями дикого, карабкающегося вверх хмеля. Из погибельных, черных, как ущелья, пропастей, дебрей, поднимался седою пеленою пар — признак того, что на дне этих дебрей текли небольшие лесные ручьи. Воздух в лесу наполнен был этими испарениями и запахом смолы; от него спирало дыхание — казалось, нужна была более широкая грудь, чтобы дышать им свободно.
Молча пробиралась охотничья дружина сквозь непроходимые лесные чащобы — без дороги, без каких-либо указующих примет, в сумрачной пуще. Впереди шел Максим Беркут, а за ним Тугар Волк и другие бояре. Рядом с Тугаром шла его дочь Мирослава. Позади шли тухольские пастухи. Все шли, озираясь и прислушиваясь настороженно.
Лес оживал, начиналась дневная жизнь. Пестроперая сойка хрипела на вершине пихты, зеленый дятел, прицепившись к стволу, тут же, над головами идущих, долбил своим железным клювом кору; из дальних ложбин доносился рык туров и завыванье волков. Медведи в эту пору, насытившись, дремали под буреломом на мшистой постели. Стадо вепрей хрюкало где-то в чаще, прохлаждаясь в студеном иле.
Пожалуй, около часа шел отряд этою трудною, нехоженою дорогою. Все дышали тяжело, едва вбирая грудью воздух, все отирали с лица крупные капли пота. Максим часто оборачивался назад. Он с самого начала был против того, чтобы женщина шла вместе с мужчинами в этот опасный поход, но Мирослава настояла на своем. Ведь она впервые принимает участие в такой большой охоте, и из-за каких-то там трудностей должна пропустить самую лучшую ее часть! Никакие доводы Максима о тяжести дороги, о грозящих опасностях, о силе и ярости зверя t не могли убедить ее. «Тем лучше! Тем лучше!» — говорила она с таким смелым взором, с такой пленительной улыбкой, что Максим, как зачарованный, не мог ничего возразить. И отец, который сначала тоже советовал Мирославе остаться в лагере, под конец был вынужден уступить ее просьбам. С удивлением смотрел теперь Максим, как эта необыкновенная девушка наравне с самыми сильными мужчинами преодолевала все трудности утомительного пути, как легко перескакивала она через груды гнилого бурелома и огромные колоды, каким уверенным шагом шла над обрывами, карабкалась по уступам скал, проскальзывала между вывороченными корневищами — и так легко, так неутомимо, что Максиму казалось, будто она летит на каких-то чудесных крыльях. Он глядел на нее и не мог наглядеться.
«Удивительная девушка! — думал он всякий раз. — Такой я еще не видал никогда».
Наконец пришли на место. Медвежье логово представляло собою высокий, только с южной стороны с трудом доступный холм, покрытый толстыми буками и пихтами, заваленный вывороченными деревьями и валежником. С севера, запада и востока вход и выход замыкали высокие скалистые стены, как бы громадным топором вырубленные из тела великана Зелеменя и отодвинутые от него несколько десятков саженей; внизу, под этими стенами, в тесном ущелье шумел и пенился студеный горный поток. Такое расположение облегчало нашим охотникам дело; от них требовалось только окружить не слишком широкую горную тропу с южной стороны и этой тропою продвигаться все дальше вверх по горе, а зверь, не имея иного выхода, неминуемо должен был попасть им в руки и на их копья. Очутившись на этой важной, хотя и весьма опасной тропе, Максим Беркут приказал отряду на минуту остановиться, чтобы собраться с силами перед трудным делом. Солнце всходило, но ветви пихт и соседние холмы еще скрывали его. После короткого отдыха Максим принялся расставлять охотников в два ряда, с таким расчетом, чтобы оцепить всю тропу.
Пока тропа еще узка, охотникам придется стоять в пяти шагах друг от друга; но вверху, где тропа расширяется, образуя большую пологую площадку, охотникам будет попросторнее.
Одно только беспокоило Максима: как поступить с Мирославой, которая непременно хотела тоже стоять на отдельном участке, а не рядом со своим отцом.
— Чем же я хуже твоих загонщиков? — говорила она, заалевшись, как роза, Максиму. — Их ты ставишь отдельно, а меня не хочешь… Нет, этому не бывать! Да и для моего отца было бы позором, если б мы вдвоем стояли на одном месте! Правда, батюшка?
Тугар Волк не мог ей противиться. Максим начал было толковать ей о грозящей опасности, о силе и лютости разъяренного зверя, но Мирослава заставила его замолчать.
— А у меня что ж, силы нет?! А я разве не владею луком, рогатиной и топором? А ну-ка! Пускай кто-нибудь из твоих загонщиков попробует потягаться со мною — посмотрим, кто сильнее!
Максим, наконец, замолчал и вынужден был покориться ее воле. Да и мог ли он противиться такой удивительной, прекрасной девушке? Он думал хоть место указать ей наименее опасное, но, к несчастью, и этого нельзя было сделать, так как здесь все места были одинаково опасны. Расставив весь отряд, Максим отдал такое распоряжение:
— Теперь помолимся, кто кому знает, а затем все сразу затрубим в рога. Это будет первым сигналом, он всполошит зверя. Потом двинемся вверх по тропе и станем там, где она расширяется. Мои товарищи останутся на страже у выхода, чтобы ни один зверь не ушел, а вы, бояре, пойдете дальше, к самой берлоге матки!
Немного погодя леса и горные пастбища огласились хриплым ревом зубровых рогов. Подобно громадной волне, покатилось эхо по лесам и оврагам, рассыпаясь, замирая и возникая вновь с удвоенной силой. Пробудились леса. Застонал коршун над вершиною пихты; испуганный беркут, широко размахивая крыльями, поднялся на воздух; захрустел валежником зверь в поисках надежного убежища. Внезапно рев рогов смолк, и охотники двинулись вверх по тропе. Их сердца бились учащенней в ожидании неведомых опасностей, боя и победы. Осторожно пробирались они рядами; первым — ряд боярский, за ним — ряд молодых тухольцев; Максим шагал впереди всех, напряженно прислушиваясь и выглядывая зверя. Царь бурелома, медведь, еще не показывался.
Дошли уже до самого узкого места, за которым тропа расширялась в большое покатое плато. Охотники вновь остановились здесь по приказу Максима, и вновь зазвучали с еще большей силой зубровые рога, внося тревогу в сумрачные медвежьи берлоги. Вдруг затрещал бурелом неподалеку, за огромной грудой толстых истлевших корневищ.
— Гляди! — крикнул Максим. — Зверь приближается! Едва он произнес эти слова, как сквозь широкую щель между двумя вывороченными корневищами высунулась косматая громадная голова, и два серых глаза, наполовину любопытно, наполовину тревожно уставились на Тугара Волка, стоявшего на своем участке в каких-нибудь десяти шагах от щели. Тугар был старый воин и старый охотник, — он не знал, что такое страх. Поэтому, не говоря ни слова, не обращаясь ни к кому, он выхватил тяжелую железную стрелу из колчана, положил на лук и прицелился в зверя.
— Целься в глаз, боярин! — шепнул сзади Максим. Минута тревожной тишины, свистнула стрела — и заревел зверь, как бешеный метнувшись назад. И хотя он исчез из глаз охотников, скрывшись за грудой бурелома, — рев его не унимался, и не стихал бешеный хруст.
— Вперед, за ним! — крикнул Тугар Волк и бросился к расщелине, в которой исчез зверь. Два боярина уже взобрались было на самый верх груды бурелома, уже подняли свои копья, стараясь размахнуться с такою силой, чтобы прикончить зверя. Тугар Волк, стоя в расщелине, пустил в него вторую стрелу. Зверь взревел еще громче и бросился бежать, но глаза его залило кровью, он не мог найти выход и ударялся о деревья. Копье одного из бояр впилось ему между ребер, но не нанесло смертельного удара. Дикий рев раненого медведя раздавался все сильнее. В отчаянии зверь поднимался на задние лапы, отирал кровь с глаз, вырывал и кидал перед собою сучья, но напрасно; один его глаз был пробит стрелой, а второй то и дело снова заливало кровью.
Мечась вслепую по кругу, зверь приблизился опять к Тугару Волку. Тот отбросил лук и, притаившись за вывороченным корнем, схватил в обе руки свой тяжелый топор; когда медведь ощупью пробирался к знакомой ему расщелине, Тугар со всего размаха хватил его сверху по голове с такой силой, что череп медведя раскололся надвое, как треснувшая тыква. Брызнул окровавленный мозг на боярина, и медленно, безмолвно зверь повалился наземь. Радостно взыграли трубы в честь первой победы.
Зверя вытащили из бурелома и содрали с него шкуру. Затем бояре двинулись глубже в чащобу. Солнце уже поднялось, и его лучи сверкали сквозь ветви, словно золотые нити и пряди. Охотники шли теперь гораздо веселее, похваляясь своей отвагой и силой.
— Хоть я только волк, мелкий зверь, а все еще потягаюсь с тухольским медведем! — говорил Тугар Волк радостно.
Максим Беркут слышал эти хвастливые речи и сам не знал, почему ему жаль стало тухольского медведя.
— Что ж, — сказал он, — глупый зверь этот медведь, в одиночку держится. Кабы они собрались вместе, кто знает, справилась бы с ними даже стая волков?
Тугар глянул на него гневно, однако не сказал ничего. Охотники осторожно продвигались дальше, пробираясь сквозь бурелом, перескакивая с пня на пень, проваливаясь иной раз по пояс в труху и валежник.
Среди этих руин величественной природы виднелись кое-где медвежьи тропы, проложенные в давние времена, узкие, но крепко утоптанные, густо усеянные побелевшими костями баранов, оленей и всякого другого зверья. Максим держался теперь позади бояр; он то и дело обходил стоянки, осматривал следы, стараясь установить, свежие они или нет; помогал, подбадривал утомленных — только сам не обнаруживал никакой усталости. С удивлением поглядывала на него Мирослава, когда он проходил мимо нее, и хотя многих доныне видывала она молодцов, и сильных, и смелых, однако такого, как Максим, который соединял бы в себе все качества сильного работника, рыцаря и начальника, — такого ей еще не случалось видеть.
Вдруг захрустел валежник, и грозно-яростно выскочил на ловцов громадный медведь. Он бежал, ступая на все четыре лапы, но, увидев перед собой врагов, поднялся на задние, а передними схватил отломленный бурею громадный буковый сук и размахивал им вокруг себя, испуская время от времени отрывистый, словно вызывающий рев.
Против зверя стояли два подгорских боярина, из тех, что особенно шумно хвастались и хотели всем показаться опытными охотниками. Увидев страшного противника прямо перед собой, они побледнели и задрожали. Но скрываться, бежать не подобало им, — надо было встречать опасность грудью во что бы то ни стало! Две стрелы слетели одновременно с двух луков, но одна пролетела мимо, просвистев над самым ухом медведя, а вторая попала медведю в бок, не ранив сколько-нибудь серьезно, а только разъярив безмерно. Медведь сделал громадный прыжок и швырнул в одного из охотников своим оружием — буковым суком, который со страшной силой грохнулся о дерево. Затем, не задерживаясь ни на миг и не давая противникам опомниться, медведь кинулся на того из них, который стоял на протоптанной им тропе. Копье блестело в дрожащей руке боярина — он хотел метнуть его в зверя.
— Не бросай! — крикнул тревожно Максим, подбегая и ведя на помощь находящимся в опасности боярам Тугара Волка и еще одного боярина. — Не бросай копья, а наставь его сбоку от себя и защищайся!
Но боярин не послушался и метнул копье в зверя. Размах был небольшой, рука боярина дрожала, медведь находился уже в каких-нибудь пяти шагах от него, и не удивительно, что копье лишь легко ранило зверя в переднюю лопатку. Медведь выхватил древко, сломал его и со страшным ревом кинулся на своего врага. Тот держал уже в руках прямой, обоюдоострый меч, называвшийся медвежатником, и готовился вонзить его лезвие в грудь зверю. Однако лезвие скользнуло по кости и застряло в лопатке, а зверь схватил боярина в свои страшные, железные объятия. Безумно вскрикнула несчастная жертва: захрустели кости под медвежьими зубами. Все это страшное, вызывающее дрожь событие произошло так внезапно, так неожиданно, что, когда Максим поспел на помощь, боярин, хрипя в предсмертных" судорогах, уже лежал на земле, а над ним стоял окровавленный медведь, оскалив свои страшные зубы. Он ревел на весь лес от боли.
Трепет охватил всех при этом зрелище: бояре стояли как вкопанные. Только Максим спокойно наложил стрелу на свой роговой лук, подошел на два шага ближе к медведю и, поцелившись с минуту, пустил ему стрелу прямо в сердце. Словно ножом отсеченное, оборвалось рычанье зверя, и он повалился замертво на землю.
Не ревели рога, не звучали веселые клики при этой новой победе.
Бояре, покинув свои охотничьи стоянки, сбежались к месту, где произошло несчастье. Как ни были они закалены в боях, как ни привыкли видеть рядом с собой смерть, но вид окровавленного, изуродованного и растерзанного тела исторг у всех из груди тяжелый стон.
Мирослава схватилась за сердце и отвела глаза. Тухольцы-загонщики уложили труп на сплетенные из ветвей носилки, а вслед за ним потащили и медведя. Унылое молчание воцарилось в отряде. Большая лужа крови блестела на солнце и напоминала всем, что здесь еще минуту назад стоял живой человек, отец своих детей, веселый, полный желаний и надежд, а теперь от него осталась лишь бесформенная груда кровавого мяса. У большинства бояр отпала охота продолжать облаву.
— Чур им, этим проклятым медведям! — говорили иные. — Пускай они тут живут или пропадают, — нам ли из-за них рисковать своей жизнью?
Но Тугар Волк, а еще больше Мирослава и Максим решительно настаивали на том, чтобы кончить раз начатое дело. Бояре в конце концов согласились, но очень неохотно возвращались на свои места.
— Позвольте мне, бояре, слово сказать, — обратился к ним Максим. — Мои товарищи-тухольцы замкнули выход и не выпустят ни одного зверя отсюда. Поэтому не отходите далеко один от другого. Лучше всего будет, полагаю, разделиться на два отряда и итти по самому краю пропасти, по обеим сторонам склона. Так мы сможем лучше согнать всех зверей на середину, а там вместе с тухольскими загонщиками окружим их густой цепью и перестреляем всех до единого.
— Ну да, ну да, так будет лучше! — закричал кое-кто из бояр, не замечая насмешливой улыбки, мелькнувшей на губах Максима.
Теперь охотники разделились. Одним отрядом предводительствовал Тугар Волк, а другим — Максим. Мирослава по собственному желанию присоединилась ко второму отряду, хоть и сама не могла бы объяснить — почему. Должно быть, искала опасности, ибо Максим ясно говорил, что путь второго отряда опаснее.
Вновь затрубили рога, и оба отряда разошлись в разные стороны. Охотники шли где парами, где поодиночке, то сходясь, то расходясь, чтобы отыскать тропу. Итти всем вместе было совершенно невозможно. Приближались уже к самой вершине; вершина была голая, но пониже тянулся сплошной вал из камней, бурелома и вывороченных пней. Пройти туда было наиболее трудным и наиболее опасным делом.
В одном месте груда обломков торчала, точно высокая башня. Валежник, камни и наметенная сюда с давних времен листва преграждали, казалось, всякий доступ к этой природной твердыне. Максим пополз над самым краем глубочайшей пропасти, цепляясь кое-где за мох и за обломки скал, чтобы отыскать проход. Бояре же, не привыкшие к таким непроходимым дорогам, на которых можно было сломать шею, пошли вдоль вала, надеясь найти подальше расщелину и обойти его.
Мирослава остановилась, словно что-то удерживало ее возле Максима; ее быстрые глаза всматривались зорко в щетинившуюся перед ней стену бурелома, стараясь отыскать любой, хотя бы самый трудный, проход. Не так уж долго вглядывалась она и смело начала взбираться на большие каменные глыбы и стволы деревьев, которые заваливали проход. Взобралась наверх и гордо огляделась по сторонам. Бояре отошли уже довольно далеко, Максима не было видно, а прямо перед нею находилось бесформенное нагромождение скал и бурелома, через которое, казалось, проход был невозможен. Но нет! Вон там, немного подальше, огромная пихта лежит мостом, перекинутым через этот ад — по ней можно безопасно пройти к вершине! Недолго думая, Мирослава пустилась по этому мосту. Ступив на него, еще раз оглянулась и, гордая своим открытием, приложила красиво выточенный рог к своим коралловым устам и затрубила на весь лес. Эхо раскатилось по горным пастбищам, рассыпаясь в дебрях и оврагах все более мелкой дробью, пока не замерло где-то в далеких, непроходимых чащах. На голос рога Мирославы откликнулся издали рог ее отца, а за ним рога остальных бояр. Еще миг колебалась Мирослава, стоя высоко на вывороченном с корнем дереве. Пихта была очень старая и насквозь прогнившая, а внизу, в непроглядной гуще бурелома, слышались, казалось ей, легкий хруст и ворчание. Прислушалась внимательней, — не слышно ничего… Тогда, она смело ступила на своеобразный мост. Но едва сделала шагов пять, как вдруг затрещала истлевшая пихта, подломилась под ногами Мирославы, и отважная девушка вместе с гнилыми обломками рухнула вниз, в гущу бурелома и камней.
Она устояла на ногах, не выпустив из рук оружия. Крепко сжимала окованное серебром копье; за плечами у нее висел тугой лук и колчан со стрелами, а за красивым кожаным поясом, который как литой охватывал ее стройный девичий стан, были заткнуты топор и широкий охотничий нож с костяным черенком. Свалившись неожиданно в темную пропасть, она, однако, ни на миг не испытала страха, а лишь начала озираться по сторонам, ища какого-нибудь выхода. Сначала она не могла ничего разобрать, но вскоре ее глаза привыкли к полумраку, и тогда она увидела такое зрелище, которое наполнило бы и самого отчаянного храбреца смертельным ужасом. Не далее, как в пяти шагах от нее, лежала громадная медведица возле своих малышей и сердитыми зеленоватыми глазами смотрела на незваную гостью. Мирослава содрогнулась. Вступить ли в борьбу со страшным зверем, или искать выхода и позвать на помощь? Но не легко было найти выход: вокруг щетинился бурелом и обломки скал, и хотя с большим трудом и можно было бы перебраться через них, но на глазах у дикого зверя это было бы крайне опасно. Не предаваясь долгим размышлениям, Мирослава решила не трогать зверя, а только обороняться в случае нападения, и тем временем дать тревожный сигнал и позвать на помощь. Но едва она затрубила, как медведица вскочила с места и с ревом кинулась к ней! У Мирославы не было времени хвататься за лук — зверь был слишком близко. Она сжала обеими руками копье и, упершись плечами в каменный выступ, наставила копье на медведицу. Зверь, увидев блестящее железное острие, остановился. Обе противницы стояли так долгое время, не сводя глаз друг с друга, не изменяя ни одним движением своей позы. Мирослава не решалась первой нападать на медведицу; медведица высматривала, с какой стороны лучше кинуться на врага. Вдруг медведица схватила лапами большой камень и, поднявшись на задние лапы, уже готова была швырнуть им в Мирославу. Но в ту самую минуту, когда медведица поднималась на задние лапы, девушка могучим движением всадила ей копье между передних лопаток. Страшно взревела медведица и опрокинулась навзничь, обливаясь кровью. Но рана не была смертельна, и медведица тотчас же снова вскочила. Из раны текла кровь, но, невзирая на боль, медведица вновь кинулась на Мирославу. Опасность была страшная. Разъяренный зверь лез напрямик, угрожая теперь своими страшными зубами. Единственным спасением для Мирославы было — вскочить на каменный выступ, о который она упиралась плечами. Миг — движение — и она уже стояла на нем. На сердце у нее стало легче — теперь ее положение не было таким угрожающим, — в случае нападения она могла разить зверя сверху. Но едва Мирослава успела взглянуть, что делает медведица, как зверь уже стоял неподалеку от нее на выступе, издавая грозный рев и разевая окровавленную пасть. Холодный пот выступил на лбу у Мирославы; она видела, что теперь настала решительная минута, что на этой узкой каменной плите должна разыграться борьба не на жизнь, а на смерть и что победа останется за тем, кто сумеет удержаться на этом месте и столкнуть с него противника. Медведица была уже близко; Мирослава пыталась заслониться от нее копьем, но медведица схватила древко зубами и рванула его с такой силой, что едва не столкнула Мирославу с выступа; копье выскользнуло из ее рук, и зверь швырнул его прочь, в бурелом.
«Теперь придется погибать!» — молнией пронеслось в голове у Мирославы, но смелость не покинула ее. Она сжала обеими руками топор и приготовилась к последней схватке. Зверь придвигался все ближе: жаркое его дыхание Мирослава уже чувствовала на своем лице; мохнатая лапа, усаженная острыми когтями, протянулась к ее груди, — миг, и девушке пришлось бы, растерзанной, окровавленной, упасть с выступа, так как топорище было слишком коротко по сравнению с лапами огромного зверя.
— На помощь! — крикнула в смертельной тревоге Мирослава, и в ту же минуту над ее головою блеснуло копье, и медведица с проколотым горлом колодой рухнула вниз с выступа. Среди каменных нагромождений, над головой Мирославы, показалось радостное, пылающее живым огнем лицо Максима Беркута. Благодарный взгляд спасенной девушки пронизал все его существо. Но не было произнесено между ними ни одного слова. На это не было времени. Медведица была еще жива и с ревом вскочила опять. Одним прыжком оказалась она возле своих детенышей, которые, не понимая значения этой страшной борьбы, резвились, кувыркаясь, в логовище. Обнюхав их, медведица кинулась вновь к Мирославе. К этому девушка была готова и, подняв обеими руками топор, одним взмахом раскроила череп медведице. Заливаясь кровью, зверь упал и, дернувшись несколько раз всем телом, издох.
Тем временем и Максим, продравшись сквозь завалы валежника, стал рядом с Мирославой. В глазах девушки сверкнули две жемчужных слезинки, и, не говоря ни слова, она горячо сжала руку своего спасителя. Максим, казалось, смешался, покраснел, потупил глаза и, запинаясь, проговорил:
— Я слышал твой тревожный зов… но не знал, где ты… Хорошо, что хоть теперь добрался!..
Мирослава все еще стояла неподвижно, держа руку красивого юноши в своей руке и глядя в его хорошее, солнцем обожженное и здоровым румянцем озаренное, открытое, честное лицо. В эту минуту она не чувствовала к нему ничего, кроме благодарности за спасение от неминуемой смерти. Но когда Максим, несколько осмелев, пожал ее нежную, но такую крепкую руку, Мирослава почувствовала, как что-то сладко защемило у нее в сердце, как лицо ее запылало стыдливым румянцем, — и она опустила глаза, а слово благодарности, которое уже готово было слететь с уст, замерло на губах и вспыхнуло в глазах дивным огнем первого разгорающегося чувства.
Максим первым овладел собой. В его сердце, смелом и чистом, как золото, сразу родилась светлая мечта, превратившаяся тут же в твердое решение. Это вернуло ему всю его смелость и уверенность в себе. Приложив рог к губам, он радостно затрубил в знак победы. Рядом, за стеной бурелома, откликнулись рога Тугара и других бояр. Ловкая, как белка, Мирослава быстро взобралась назад, на тот вал, с которого упала, и оттуда поведала всему охотничьему отряду о своем приключении и о помощи, оказанной ей Максимом. С трудом вскарабкался к ней Тугар Волк, а за ним и остальные бояре. Тугар долго сжимал дочь в объятиях, а увидев кровь на ее одежде, задрожал:
— И ты, ты, дочь моя, находилась в такой опасности! — И он опять и опять обнимал дочь, словно боясь утратить ее.
Затем он спустился вниз к Максиму, который возился около медведицы и маленьких медвежат. Малыши, еще не видевшие врага в человеке, мирно урчали и играли, как малые щенята; они позволяли гладить себя и совсем не боялись людей. Максим взял их на руки и положил перед Мирославой и Тугаром.
— Это ваша добыча! — сказал он. — Вы, верно, радушно примете в своем доме таких гостей.
Бояре, столпившись, то с радостью глядели на медвежат, то со страхом — на убитую медведицу, осматривали ее раны, дивясь силе и смелости Мирославы, которая отважилась вступить в борьбу с таким страшным зверем.
— О нет, — сказала, смеясь, Мирослава, — без помощи этого доброго молодца я бы теперь лежала, как эта медведица, растерзанная и окровавленная! Он заслуживает от меня великой благодарности.
Тугар Волк, казалось, с неохотой слушал эти речи своей дочери. Как он ни любил ее, как ни радовался ее спасению от величайшей опасности, однако он предпочел бы, чтобы спасителем его дочери был боярский сын, а не этот простой тухольский мужик, не этот «смерд», хоть этот смерд в конце концов сумел понравиться Тугару. Но все же ему, гордому боярину, который вырос и великих почестей достиг при княжеском дворе, трудно было при всех благодарить за спасение дочери — мужика. Однако делать было нечего… Сознание благодарности так глубоко укоренилось у наших рыцарских предков, что и Тугар Волк lie мог от него отмахнуться. Он взял Максима за руку и вывел его вперед.
— Молодец, — сказал он, — дочь моя, единственное мое дитя, говорит, что ты спас ее жизнь от великой опасности. У меня нет причины не верить ее словам. Прими же за свой подвиг благодарность отца, вся любовь и надежда которого заключаются в его детище. Я не знаю, чем мы можем отблагодарить тебя за это, но будь уверен, что если когда-нибудь это будет в моих силах, боярин Тугар Волк не забудет, чем он тебе обязан.
Максим во время этой речи стоял словно на раскаленных угольях. Он не привык к таким похвалам, вовсе не искал их и не желал. Он смешался при похвалах боярина и не знал, надобно ли отвечать на них или нет, а под конец произнес коротко:
— Не за что благодарить, боярин! Я сделал то, что каждый на моем месте сделал бы, — за что же тут благодарить? Пусть дочь твоя будет здорова, а никакой благодарности я не заслуживаю.
Промолвив это, он отправился сзывать своих тухольских товарищей. С их помощью медведицу быстро ободрали, а медвежат отнесли к месту сбора охотников, откуда весь отряд по окончании облавы должен был возвратиться в лагерь.
Солнце достигало уже зенита и заливало жаркими золотистыми лучами Тухольские горы; в лесу еще сильнее запахло разогретой смолой; горделиво и лишь изредка помахивая распластанными крыльями, плавал ястреб высоко над пастбищами в лазурном океане. Тишина царила в природе. Только на одном склоне Зелеменя раздавались звуки охотничьих труб и крики охотников. Облава закончилась, хотя и не вполне благополучно. На шестах впереди отряда тухольские юноши несли три медвежьих шкуры и в мешке двух медвежат, а на носилках из ветвей, позади отряда, несли боярские слуги окровавленный, уже окоченевший труп несчастного боярина, погибшего в медвежьих лапах.
Предводительствуемый Максимом, отряд быстро добрался до охотничьего стана. Охота закончилась. Сегодня же сразу после обеда, все охотники хотели возвратиться домой. Путь был, правда, неблизкий, но Максим обещал проводить отряд более короткой лесной тропкой до Тухли, а оттуда — к усадьбе Тугара Волка. Тухольцы-загонщики, наскоро пообедав, сейчас же пошли вперед к дому; Максим оставался с боярами, пока слуги не убрали шатры и не уложили всю кухонную утварь и охотничье снаряжение; после этого и боярский отряд тронулся в путь, направляясь домой.
II
Древняя Тухля была большим горным селением с двумя или тремя крупными выселками, в которых всего насчитывалось около полутора тысяч душ. Село и выселки находились тогда не там, где расположена нынешняя Тухля, а много выше, среди гор, в обширной, вытянутой в длину долине, которая теперь поросла лесом и зовется Запалой долиной. В те давние времена, о которых идет речь, Запалая долина не была покрыта лесом, а, наоборот, была возделана и сытно кормила хлебом своих обитателей. Простираясь более чем на полмили в длину и почти на четверть мили в ширину, ровная, с илистой почвой, окруженная со всех сторон отвесными скалистыми стенами, кое-где высотой в три, а то и в четыре сажени, долина эта напоминала собою огромный котел, из которого вылили воду. И, наверно, так оно и было. Большой горный ручей втекал с востока в эту долину водопадом высотой в полторы сажени, прорывая себе путь меж тесных гранитных скал, и, извиваясь ужом по долине, вытекал на запад через такие же тесные ворота, с грохотом разбиваясь между гладкими каменными стенами еще на несколько водопадов, пока четвертью мили ниже не впадал в Опор.
Высокие отвесные берега тухольской котловины покрыты были темным пихтовым лесом, отчего долина казалась еще более глубокой и какой-то особенно пустынной и оторванной от всего света.
Да, в самом деле, это было громадное горное убежище, почти неприступное ни с одной, стороны, — однако такими были в те времена беспрестанных войн, усобиц и набегов почти все горные села, и только благодаря этой своей неприступности им удалось дольше, нежели подольским{5} селам, сохранить свой свободный древнерусский общинный уклад, который в других местах стремились все больше подорвать гордые, обогащенные войнами, бояре.
Тухольское население жило преимущественно скотоводством. Лишь эта долина, где было расположено село, да несколько поемных лугов поменьше, не покрытых лесом, были отведены под пахоту и давали ежегодно богатые урожаи овса, ячменя и проса. Зато на горных пастбищах, являвшихся так же, как и все окрестные леса, собственностью тухольской общины, паслись большие стада овец, которые составляли основное богатство тухольцев: овцы снабжали их одеждой и пищей, жиром и мясом.
В лесах вокруг села паслись коровы и волы; но самый характер местности, гористой, скалистой и неприступной, препятствовал разведению в большом количестве крупного рогатого скота. Другим основным источником благосостояния тухольцев были леса. Не говоря уже о даровом дереве, шедшем на топливо и на всякие постройки, леса доставляли тухольцам дичь, лесные плоды, ягоды и мед. Правда, жизнь среди лесов и неприступных диких гор была тяжела, являлась беспрерывной войной с природой: с наводнениями, снегами, дикими зверями и дикими непроходимыми окрестностями, — но эта борьба вырабатывала силу, смелость и предприимчивость народа, была основой и главной действующей пружиной его крепкого, свободного общинного строя.
Солнце уже далеко перешло за полуденную черту, когда с высокой вершины в тухольскую долину начал спускаться знакомый нам охотничий отряд под предводительством Максима Беркута. Впереди шли Тугар Волк с дочерью и Максим; остальные следовали за ними небольшими группами, беседуя о проведенной охоте и охотничьих приключениях. Перед глазами охотников раскрылась тухольская долина, залитая жаркими солнечными лучами, подобная большому зеленому озеру с небольшими черными островками. Вокруг нее, словно высокая ограда, стыли каменные стены, по которым карабкались там и сям космы зеленой ежевики и кусты орешника. У входа в долину ревел водопад, разбиваясь о камни серебряной пеной; вдоль водопада был прорублен в скале узкий проход, который вел вверх и дальше, по берегу потока, через вершины и пастбища, к самому угорскому краю{6} это был известный тогдашним горцам тухольский проход, самый удобный и самый безопасный после дуклянского{7} десять окрестных общин, с галицкой и угорской стороны, трудились почти два года над сооружением этого прохода. Тухольцы больше всех положили труда на него и поэтому гордились им, как делом собственных рук.
— Смотри, боярин, — сказал Максим, останавливаясь над водопадом, у входа в круто подымающийся вверх, прорубленный в скале проход, — смотри, боярин, это дело рук тухольской общины! Далеко, вон туда, через Бескиды{8}, тянется эта дорога, первая такая дорога в горах. Мой отец сам проложил ее на протяжении пяти миль; каждый мостик, каждый поворот, каждый подъем на этом расстоянии сделаны по его указанию.
Боярин с какой-то неохотой поглядел на горы, где на далеком расстоянии видна была вьющаяся между скал над потоком проторенная горная дорога. Потом посмотрел вниз на проход и покачал головой.
— У твоего отца большая власть над общиной? — спросил он.
— Власть, боярин? — ответил удивленный Максим. — Нет, власти над общиной у нас не имеет никто: только общине принадлежит власть, а больше никому, боярин. Но мой отец сведущий человек и охотно служит общине. Так говорить на мирском сходе, как он, не умеет никто в этих горах. Община следует советам отца, но власти отец мой не имеет и не хочет ее.
В глазах Максима сверкнули огоньки гордости и удивления, когда он говорил о своем отце. Тугар Волк при его словах в задумчивости склонил голову; зато Мирослава смотрела на Максима, не сводя глаз. Слушая слова Максима, она чувствовала, что его отец становится ей таким близким, таким родным человеком, будто она век жила под его родительским попечением.
Но Тугар Волк делался с каждой минутой все угрюмее, лоб его морщился; глаза его с выражением долго сдерживаемого гнева обратились на Максима.
— Так это твой отец бунтует тухольцев против меня и против князя? — спросил он вдруг злым, резким тоном. Эти слова болезненно поразили Мирославу; она побледнела и поглядывала то на отца, то на Максима. Но Максим нисколько не смутился от этих слов, а ответил спокойно:
— Бунтует общину, боярин? Нет, это тебе неправду сказали. Вся община в гневе на тебя за то, что ты присваиваешь общинный лес и пастбище, не спросясь даже у общины, согласна она на это или нет?
— Ах, так, еще спрашивать у вашей общины! Мне князь пожаловал этот лес и это пастбище, и мне не у кого больше просить разрешения!
— То же самое говорит общине и мой отец, боярин. Мой отец успокаивает общину и советует дождаться общинного суда, где это дело разберут.
— Общинного суда? — вскричал Тугар Волк. — Это и я должен предстать перед общинным судом?
— Думаю, что и тебе самому это будет кстати. Ты мог бы всем доказать свое право, успокоить общину.
Тугар Волк отвернулся. Они продолжали итти проходом, который вился спиралью, чтобы дорога не была такой крутой и такой опасной. Максим, идя сзади, не сводил глаз с Мирославы. Но его лицо не сияло уже таким чистым счастьем, как незадолго до этого. Чем темнее облако гнева и недовольства омрачало чело ее отца, тем яснее чувствовал Максим, что между ним и Мирославой разверзается глубокая пропасть. При этом он, дитя гор, не знающий широкого мира и гордых боярских замыслов, и не догадывался, как широка и глубока была эта пропасть на самом деле.
Они уже спустились в долину. Под водопадом ручей образовывал широкий, спокойный и чистый, как слеза, пруд. У его берегов стояли высокие шапки жемчужной шипящей пены; дно щетинилось большими и малыми обломками скал; быстрые, как стрелы, форели сверкали меж камней своими жемчужно-желтыми, в красных пятнах, боками; в глубине пруда с ревом низвергался по каменной стене водопад, словно столб живого серебра, играя на солнце всеми цветами радуги.
— Какое прекрасное место! — невольно воскликнула Мирослава, рассматривая громоздящиеся в глубине водопада дикие обломки скал, окруженные поверху темно-зеленой каймой пихтового леса.
Это наша Тухольщина, наш рай! — сказал Максим, окидывая взором долину, и горы, и водопад с таким гордым видом, с каким не всякий государь озирает свое царство.
— Только мне вы отравляете жизнь в этом раю, — сказал в сердцах Тугар Волк.
Никто не отозвался на эти слова: все трое шли молча дальше. Они уже подходили к селу, которое раскинулось тесными рядами опрятных, крытых тесом хат, густо обсаженное рябиной, вербами и развесистыми грушами. Народ работал в поле; только старые деды, почтенные, седобородые, похаживали возле хат, что-нибудь обтесывая или плетя сети на зверя и на рыбу, или же обсуждая мирские дела. Максим кланялся им и приветствовал их громко, дружелюбно; вскоре и Мирослава стала приветствовать встречавшихся им по пути стариков тухольцев; лишь Тугар Волк шел мрачный и молчаливый, даже взглянуть не желая на тех смердов, которые смели противиться воле его князя. Но вот посреди села им повстречалась странная процессия. Три старца, одетые по-праздничному, несли на высоком, гладко обтесанном и искусно окованном серебром шесте большую, тоже окованную серебром, цепь, сделанную из одного куска дерева в виде кольца, нераздельного и замкнутого в себе. Над этой цепью развевалось алое, малинового сукна, серебром вышитое знамя. Старцы шли медленно. Перед каждым двором они останавливались и выкликали громко имя хозяина, а когда хозяин или кто-нибудь из обитателей усадьбы являлся на зов, они говорили:
— Завтра на сход! — и шли дальше.
— Это что за диковина? — спросил Тугар Волк, когда старцы начали приближаться к ним.
— Разве ты не видел еще этого? — спросил его удивленно Максим.
— Не видел. У нас близ Галича{9} нет такого обычая.
— На сход сзывают, на совет общины.
— Я думал, что это попы с хоругвью, — начал насмехаться Тугар.
— У нас когда зовут на сход, то сзывают тихо, — передавая от дома к дому общинное знамя.
— У нас общинное знамя носят по селу эти люди; они обязаны каждого жителя поименно вызвать на сход. И тебя тоже позовут, боярин.
— Пускай себе зовут, я не приду! Меня совершенно не касается ваш сход. Я здесь по княжьей воле и могу сам собрать сход, если найду это нужным.
— Ты сам… собрать сход? — спросил изумленный Максим, — без наших бирючей{10}? Без нашего знамени?
— У меня свои бирючи и свое знамя.
— Но ведь на твой сход никто из наших общинников не пойдет. А как наш сход присудит — так в нашей общине и будет.
— Увидим! — сказал гневно и упрямо Тугар Волк.
К этому времени наши путники приблизились к бирючам. Увидев боярина, старцы поставили на землю знамя, а один из них произнес:
— Боярин Тугар Волк!
— Я — ответил боярин угрюмо.
— Завтра на сход!
— Зачем?
Но бирючи на это не ответили ничего и двинулись дальше.
— Не их дело, боярин, говорить — зачем, — пояснил Максим, стараясь всеми силами умерить неприязнь боярина к тухольскому общинному совету. После продолжительного молчания, во время которого они продолжали итти селом, Максим снова заговорил: — Боярин, позволь мне, неопытному, молодому, молвить тебе слово.
— Говори! — сказал боярин.
— Приди завтра на сход!
— И подчиниться вашему мужицкому суду?
— Что ж, боярин, тухольская община судит по справедливости, а справедливому суду разве стыд подчиниться?
— Батюшка, — вмешалась и Мирослава в их разговор, — сделай так, как говорит Максим! Он правильно говорит. Он спас мне жизнь, он не стал бы тебе дурное советовать; он знает хорошо здешние обычаи.
Тугар невольно улыбнулся этой воистину женской логике, но лицо его вскоре опять омрачилось.
— Ты мне уши прожужжала этим своим Максимом! — сказал он. — Ну, спас тебе жизнь, и я благодарен- ему за это и, если хочешь, дам ему пару волов. Но тут дело совсем о другом, во что не следует вмешиваться ни тебе, ни Максиму.
— Нет, боярин, — ответил на это Максим, — ты, верно, не захочешь унизить меня платой за мое незначительное дело. Ни я, ни мой отец не примем никакой платы. А то, что я прошу тебя притти завтра на сход, я делаю только из искреннего расположения. Я хотел бы, боярин, чтобы между тухольской общиной и тобой было согласие.
— Ну, пускай и так, — согласился, наконец, Тугар Волк, — я приду завтра на этот ваш совет, но не для того, чтобы подчиниться ему, а только затем, чтобы поглядеть, что это за совет такой.
— Приди, боярин, приди! — воскликнул радостно Максим. — Увидишь сам, что тухольская община умеет быть справедливой.
От слов Тугара Волка у Максима стало легче на сердце. Он повеселел, сделался разговорчивым, указывал Мирославе на все, что было интересного и красивого вокруг, а красивого и интересного было много. Наши путники находились как раз посредине села и в центре тухольской долины. Отвесные скалистые берега котловины сверкали вдали по обеим сторонам, словно гладкие, высокие мраморные стены. Ручей бежал посреди села, тут же, возле дороги, шумел и пенился, дробясь о камни, усеивавшие его дно, и навевая свежую прохладу на всю долину. По краям потока, берега которого были довольно высоки, стояли врезанные в илистое дно древнего озера плотины из камня и толстых пихтовых бревен и колод, — они предохраняли село от наводнения. Там и сям через ручей были переброшены удобные мостки с перилами, а сейчас же за плотинами начинались грядки гороха и фасоли, стебли которых вились вверх по тычинам, свеклы и капусты, а также посевы пшеницы, тянувшиеся чистыми, светло-зелеными полосами далеко за хатами. Хаты были аккуратно огорожены и содержались чисто; стены из гладко отесанных бревен не обмазывали глиной, а несколько раз в году мыли и скоблили речной галькой; только там, где одно бревно сходилось с другим, стены были обмазаны глиной и побелены известью и выглядели очень красиво среди зеленых верб и груш. Перед каждым двором стояло по две липы, к которым прикреплены были красиво сплетенные разными узорами ворота. Почти над каждыми воротами на жерди висела какая-нибудь убитая хищная птица сорока, ворона, ястреб или орел, с широко раскинувшимися крыльями и свесившейся вниз головой; это были символы духов — покровителей дома. За хатами находились конюшни и другие хозяйственные строения, все под тесом, сложенные из толстых тесаных бревен; только многочисленные обороги {11} были крыты соломой и вздымали там и сям свои желто-золотые конусообразные чубы между четырьмя высокими столбами.
— Вот двор моего отца, — сказал Максим, показав на один из дворов, ничем не отличавшихся от прочих. Возле дома не было никого, но двери в сени были раскрыты, а в стене, обращенной на юг, были прорублены два небольших квадратных отверстия, — их летом оставляли либо открытыми настежь, либо закладывали тонкими полупрозрачными гипсовыми плитками, а на зиму, кроме того, заколачивали дощатыми ставнями. Это были тогдашние окна.
Мирослава с любопытством взглянула на это гнездо Беркутов, над воротами которого вправду висел недавно убитый громадный беркут, казалось, и теперь, после смерти, грозивший своими могучими железными когтями и черным, изогнутым, как крючок, клювом. Уютно, спокойно и светло было на этом дворе; ручей, через который была переброшена широкая кладка, отделял его от дороги и, тихо журча, плескался хрустальной волной о каменную плотину. Тугар Волк заглянул туда.
— Ага, значит, здесь сидит этот тухольский владыка? Ну, я рад познакомиться с ним. Посмотрим, что это за птица!
Максим хотел проститься с боярином и его дочерью и завернуть во двор, но что-то словно тянуло его итти с ними дальше. Мирослава, казалось, поняла это.
— Уже идешь домой? — спросила она, отворачиваясь, чтобы скрыть свое смущение.
— Хотел итти, да, ладно уж, провожу еще вас через ущелье, до вашей усадьбы.
Мирослава обрадовалась, сама не зная отчего. И опять пошли они вдоль села, беседуя, поглядывая по сторонам, любуясь друг другом, наслаждаясь звуками голоса, забывая все вокруг, отца, общину. И хотя за всю беседу ни одним словом не обмолвились они о себе, о своих чувствах или надеждах, но и в самых безразличных словах их трепетал жар молодых, первой любовью согретых сердец, проявлялась таинственная сила, привлекавшая друг к другу эти два молодых, здоровых и прекрасных существа, чистых и неиспорченных, которые в своей невинности даже и" не подозревали, с какими препятствиями предстояло встретиться их молодой любви.
И Тугар Волк, который шел впереди в тяжелом, мрачном раздумье, размышляя о том, как бы завтра предстать достойно и во всем блеске перед этими смердами и показать им все свое значение и превосходство, — и Тугар Волк не заметил ничего между молодыми людьми; одно только сердило его: что этот молодой парень так смел и держится с ним и его дочерью, как с равными себе. Но до поры до времени он сдерживал свой гнев.
Они миновали уже село и приближались к тому месту, где тухольская котловина замыкалась, лишь через узкие скалистые ворота пропуская ручей в долину. Солнце уже низко склонилось к закату и стояло над вершиной леса, купая свои косые лучи во вспененных волнах потока. От скал, теснивших поток при выходе из тухольской долины, ложились уже длинные тени; в самой теснине — было сумрачно, холодно и сыро. Внизу вода потока разбивалась об огромные, наваленные здесь грудами, камни, а высоко вверху шумели гигантские пихты и буки. Над самым потоком по обеим сторонам шли прорубленные в скалах удобные тропинки —.тоже дело рук тухольцев. Какая-то дрожь пронизала Мирославу, когда она вошла в эти удивительные «Каменные ворота»: то ли от стоявшего там холода, то ли от сырости, или бог весть отчего, — она схватила отца за руку и прижалась к нему.
— Какое страшное место! — сказала она, остановившись в теснине и глядя вокруг себя и вверх. И действительно, место было необычайно дикое. Проток был узок, может быть сажени три шириной, не больше, и так гладко пробит стремительной горной водой в сланцевой скале, что непосвященный мог бы поклясться, что это работа человеческих рук. А перед самым входом в ущелье торчал огромный каменный столб, совсем подмытый водой и оттого снизу более тонкий, а сверху как бы головастый, поросший папоротником и карликовыми березками. Это был широко известный Сторож, который, казалось, сторожил вход в тухольскую долину и готов был обрушиться на всякого, кто с враждебной целью пожелает проникнуть в этот тихий, счастливый уголок. Сам Тугар Волк почувствовал какой-то холод за плечами, взглянув на этого страшного Сторожа.
— Тьфу, какой опасный камень! — сказал он. — Так навис над самым проходом, что, кажется, вот-вот упадет!
— Это святой камень, боярин, — сказал с важностью Максим, — ему каждую весну плетут венки из горицвета — это наш тухольский Сторож.
— Э, все у вас ваше, все у вас святое, все у вас тухольское, даже слушать надоело! — воскликнул Тугар Волк. — Как будто, кроме вашей Тухольщины, и света больше нет!
— Для нас и вправду нет света, — ответил Максим. — Мы больше всего любим свой уголок; если бы каждый так любил свой уголок, тогда, наверно, все люди жили бы на свете спокойно и счастливо.
Максим в своей невинной искренности даже не подозревал, как больно уколол он боярина этими словами. Он не заметил также, какими злыми глазами взглянул на него Тугар Волк. Обращаясь к Мирославе, Максим продолжал растроганным голосом:
— А об этом камне, о нашем Стороже, я вам расскажу то, что слышал от отца. Давно это, очень давно было, еще когда великаны жили в наших горах. Тогда здесь, где теперь каша Тухля, стояло большое озеро; эта котловина была еще замкнута со всех сторон, и вода текла только через ее край. Озеро это было заколдованное; в нем не водилось ничего живого, ни рыбки, ни червячка; и зверь, который пил из него, должен был погибнуть; и птица, которая хотела перелететь через него, падала в воду и тонула. Озеро находилось под властью Мораны, богини смерти. Но однажды случилось так, что царь великанов поссорился с Мораной и, чтобы сделать ей наперекор, ударил своим волшебным молотом по скале и развалил стены, так что вся вода из заколдованного озера вытекла и потеряла свою волшебную силу. Вся окрестность сразу ожила; дно озера превратилось в плодородную долину и зазеленело буйными травами и цветами; в ручье завелись рыбы, меж камней всякие гады, в лесах зверь, В воздухе птица. За это разгневалась Морана, потому что она не любит ничего живого, и обратила царя великанов в этот камень. Но с самой долиной не могла ничего поделать, потому что не могла вернуть обратно мертвую воду, которая вытекла из озера; если бы она вернула обратно всю эту воду до капли и замуровала этот выбитый в скале проход, то стала бы снова царицей наших гор А так, хотя царь великанов и не живет, но зато и Морана не имеет уже тут власти. Но царь не вовсе погиб. Он существует в этом камне и сторожит эту долину. Говорят, что когда-нибудь Морана еще раз соберет свою силу, чтоб завоевать нашу Тухольщину, но этот заколдованный Сторож обрушится тогда на войско Мораны и раздавит его своей тяжестью…
Со странным чувством внимала Мирослава этой повести; она глубоко запала ей в сердце, — ей так хотелось вступить под предводительством этого доброго и животворящего царя великанов в бой с войском Мораны; кровь живей заиграла в ее молодом сердце. Как сильно, как горячо любила она в эту минуту Максима!
А Тугар Волк хоть и слушал повесть Максима, но, видимо, не слишком верил ей; он лишь еще раз обернулся, взглянул на каменного тухольского Сторожа и презрительно улыбнулся, как бы говоря: «Вот глупые смерды, какие пустяки составляют их гордость и надежду!»
Уже наши путники миновали узкое ущелье тухольского потока и вышли на свежий воздух. Перед их глазами внезапно раскинулась длинная, замкнутая крутыми горами, долина Опора, которая где-то там вдали смыкалась с долиной Стрыя. Солнце уже клонилось к западу и жарким пурпуром отливало в широких волнах Опора. Тухольский поток бешеными скачками, с яростным шумом, свергался вниз, чтобы окунуться в Опор. Его вода, в которой резко отражался закатный багрянец, походила на кровь, хлещущую из огромной раны. Вокруг шумели потемневшие уже леса.
С минуту стояли наши путники, упиваясь этой бессмертной и живительной красотой природы. Максим колебался, словно не решаясь привести в исполнение мысль, которая засела в его голове и с силой рвалась на волю. Затем собрался с духом и приблизился к Тугару Волку, вздрагивая и краснея.
— Боярин-батюшка, — произнес он необычайно мягко и неуверенно.
— Что тебе нужно? — Позволь мне быть твоим самым верным слугой…
— Слугой? Что же, это не трудно, приди с отцом и наймись, если очень хочешь на службу.
— Нет, боярин, не так ты понял меня… Позволь мне быть твоим сыном!
— Сыном? Но ведь у тебя есть отец, и, как я слыхал, много лучше, справедливее и мудрее меня, если он завтра будет судить меня!
Боярин горько, ядовито усмехнулся.
— Я хотел сказать, — поправился Максим, — хотел сказать не это. Боярин, отдай за меня дочь свою, которую я люблю больше своей жизни, больше души своей!
Гром среди ясного неба так не перепугал бы Тугара Волка, как эти пылкие и вместе с тем простые слова юноши. Он отступил на два шага назад и пронизывающим, полным гнева и презрения взглядом измерил бедного Максима с ног до головы. Лицо его прямо посинело от злости, зубы были крепко сжаты, губы дрожали.
— Смерд! — вскричал он вдруг так резко, что даже в окрестных горах отдался этот страшный окрик. — С какими словами смеешь ты обращаться ко мне? Повтори еще раз, ибо не может быть, чтобы я и впрямь слышал то, что мне почудилось.
Грозный окрик боярина пробудил в Максиме его обычную смелость и решительность. Он выпрямился перед боярином, как молодой горделивый дубок, и сказал ласковым, но твердым тоном:
— Ничего худого я не сказал тебе, боярин, ничего такого, что приносило бы бесчестие тебе или твоей дочери. Я просил у тебя руки твоей дочери, которую я люблю так, как ее никто на свете любить не будет. Неужто же между твоим боярским и моим мужицким родом так велика пропасть, что ее и любовь не могла бы заполнить? Да и чем же ты настолько выше меня?
— Молчи, смерд! — прервал его яростным криком Тугар Волк. — Рука моя уже готова стиснуть рукоять меча, чтобы заткнуть им твою глупую глотку! Одно только спасает тебя от моей мести — то, что ты нынче выручил мою дочь из беды! Иначе лег бы ты в ту же минуту мертвым за такие слова! И ты, безумный, мог помыслить об этом, посмел поднять глаза свои на нее, на мою дочь? Это потому, что я и она разговариваем с тобой по-человечески, а не пинаем тебя, как собаку? И ты думал, что, спасая ее от когтей медведя, ты добыл ее для себя, точно пленницу?
— О нет! Если так было бы суждено, пусть бы она лучше погибла в кровавых объятиях дикого зверя, чем досталась тебе!
— Нет, боярин, иначе скажи! Лучше бы я погиб в лапах медведя, чем хотя бы один волосок упал с ее головы.
Мирослава отвернулась при этих словах, чтобы скрыть от отца и Максима долго сдерживаемые слезы, которые теперь брызнули из ее глаз. Но Тугар Волк не обращал внимания на это и продолжал:
— И ты, подлое хамское отродье, смеешь равнять себя со мною! Со мною, который весь век провел среди князей, удостоился княжеской похвалы и награды за рыцарские подвиги! Моя дочь Может выбирать себе жениха среди самых первых, самых прославленных рыцарей в стране, а я вместо этого взял бы да отдал ее тебе, смерду, в твое тухольское гнездо, где бы она увяла, иссохла и погибла в нужде? Нет, нет, ступай прочь, бедный парень, ты не в полном рассудке, ты произнес свои слова в припадке безумия!
Максим видел теперь, что его надежды разбиты, что боярин слишком высоко заносится, слишком презрительно смотрит на него. Как ни тяжело было, но делать было нечего.
— Боярин, боярин, — сказал он печально и мягко. — Слишком высоко поднялся ты на крыльях гордости, но берегись! Судьба обычно наиболее высоко возносит тех, кого собирается ниже всех столкнуть. Не гнушайся бедными, не гнушайся низкими, не гнушайся тружениками, боярин, ибо кто знает, кому из какой криницы придется воду пить?
— Ты еще смеешь поучать меня, гадина! — вскричал разъяренный Тугар Волк, и глаза его засверкали безумным гневом. — Прочь с глаз моих, а не то, богом клянусь, не погляжу ни на что и проткну тебя этим клинком, как проткнул нынче утром медведя!
Не гневайся, боярин, за слово глупого парня, — ответил попрежнему спокойно Максим. — Прощай! Прощай и ты, моя звездочка, блиставшая мне так чудесно один день. Навеки ты для меня померкнешь. Прощай и будь счастлива!
— Нет, не стану молчать, — сказала вдруг Мирослава, оборачиваясь с решительным видом, — я не померкну для тебя, добрый молодец, я буду твоей.
Тугар Волк, остолбенев, смотрел на свою дочь и уж вовсе теперь не знал, что предпринять.
— Дочь моя, что ты говоришь? — воскликнул он.
— То, что слышишь, батюшка. Отдай меня за Максима! Я пойду за него.
— Глупая девушка, этого не может быть!
— Попробуй и увидишь, что может.
— Ты в горячке говоришь это, доченька, ты испугалась дикого зверя, ты нездорова!
— Нет, батюшка, я здорова и скажу тебе еще раз и клянусь пред этим ясным солнцем, что этот молодец должен быть моим! Солнце, будь свидетелем!
И она взяла Максима за руку и жарко прильнула устами к его устам. Тугар Волк не мог опомниться, не мог сделать ни одного движения, произнести хотя бы слово.
— А теперь, добрый молодец, иди домой и не бойся ничего. Мирослава поклялась, что будет твоею, и Мирослава сумеет сдержать свою клятву. А мы, батюшка, поспешим домой! Вон уже в долине видна наша усадьба, а вот и наши гости подходят.
И, сказав это, удивительная девушка взяла еще не опомнившегося от удивления отца за руку и стала спускаться с ним с горы. А Максим долго еще стоял на месте, очарованный, счастливый. Наконец он очнулся и, упав ниц на землю, помолился заходящему солнцу, как молились его деды и прадеды, как молился тайком и его отец. Потом поднялся и медленным шагом пошел домой.
III
За селом, у самого водопада, стояла посреди поляны громадная липа. Никто не помнил, когда она была посажена и когда она разрослась, такая большая и развесистая. Тухля была поселением не слишком древним, и деревья, росшие в тухольской долине, были куда моложе этой липы; поэтому и не удивительно, что тухольские жители считали ее древнейшей свидетельницей старины и окружали великим почетом.
Тухольцы верили, что эта липа — дар их извечного покровителя, царя великанов, который собственноручно посадил ее в тухольской долине, в честь своей победы над Мораною. Из-под корней липы бил источник прозрачной тихо журча по мелким камешкам, вливался в поток Это было место тухольских общинных сходок, сельского веча которое в старину представляло собой высшую и единственную власть в русских общинах.
Вокруг липы расстилалась широкая, ровная площадь. Рядами тянулись на ней к востоку гладкие каменные глыбы служившие сиденьями, на которые садились старейшины общины, патриархи родов. Сколько было таких патриархов — столько и каменных сидений. За ними находилось свободное пространство. Под липой, над самым источником, стоял четырехгранный камень с просверленным посредине отверстием; туда во время схода вставляли общинное знамя. А сбоку было сделано другое возвышение для беседника, то есть для того, кто высказывался по какому-нибудь делу; он покидал свое место и всходил на это возвышение, чтобы весь народ мог слышать его.
На другой день после боярской охоты тухольцы густо усеяли вечевую площадь. Шум катился по долине. Старейшины общины важно шли из села один за другим и усаживались на своих местах. Шумно собиралась молодежь и становилась за ними широким полукругом. И женщины приходили тоже, хоть и не в таком множестве: из общинного совета ни один взрослый, будь то мужчина или женщина, не был исключен. И хотя решающий голос имели только старейшины-патриархи, однако при обсуждении свободно разрешалось и молодежи и женщинам высказывать свое мнение.
Солнце поднялось уже высоко в небе, когда из села последними пришли бирючи, неся перед собой тухольское общинное знамя. Появление их вызвало всеобщий шопот, а когда они приблизились, все стихло. Бирючи, трижды поклонившись общине, стали под липой и сняли шапки. Все собрание сделало то же.
— Честная община, — произнесли бирючи, — согласны ли вы нынче совет держать?
— Да, да! — загудело собрание.
— Тогда помогай бог! — сказали бирючи и, подняв высоко общинное знамя, воткнули его древко в отверстие, просверленное в камне. Это был знак того, что собрание открыто.
Затем поднялся со своего места старейший из всех собравшихся, Захар Беркут, медленной, но твердой поступью подошел к липе и, прикоснувшись к ней рукой, приблизился к бегущему из-под ее корней роднику; опустившись на колени, он окропил себе глаза и губы. Это была обычная, древняя церемония, знаменовавшая очищение уст и прояснение взгляда, потребные для такого важного дела, как народное собрание. Потом он уселся на возвышенном месте, обратясь лицом к народу, то есть на восток.
Захар Беркут был седой, как голубь, старец, самый старший во всей тухольской общине; ему было более девяноста лет. Отец восьмерых сыновей, из которых трое уже сидели вместе с ним среди старейшин, а самый младший, Максим, выделялся среди тухольских молодцов, как крепкий дубок выделяется среди кустов явора. Высокого роста, величавый, со строгим лицом, умудренный жизненным опытом и знанием людей, Захар Беркут являл собой истинный образец тех древних патриархов, отцов и водителей целого народа, о которых говорят нам тысячелетние песни и предания. Несмотря на свою глубокую старость, Захар Беркут был еще силен и крепок. Правда, он не работал уж в поле, не гонял овец на горные пастбища и не промышлял зверя в лесных дебрях, но тем не менее он не переставал трудиться. Сад, пасека и изготовление лекарств — вот что было теперь его работой. Едва лишь весна заглянет в Тухольские горы, как Захар Беркут уже в своем саду копает, чистит, подрезывает, прививает и пересаживает. Односельчане дивились его познаниям в садоводстве и радовались тому, что он не таил своих познаний, а охотно обучал каждого, показывал и приохочивал к делу. Пасека его находилась в лесу, и каждый погожий день Захар Беркут ходил на свою пасеку, хотя путь был утомительный и довольно далекий. Но настоящим благодетелем считали тухольцы Захара Беркута за его лекарства. Как только наступит, бывало, время между троицей и праздником Купалы, Захар Беркут со своим младшим сыном Максимом уходил на несколько недель в горы за травами и зельями. Правда, чистые и простые обычаи того времени, свежий тухольский воздух, просторные и здоровые дома и непрестанный, но отнюдь не чрезмерный труд — все это, вместе взятое, оберегало людей от частых и заразных болезней. Зато чаще случались увечья и раны, которые, верно, ни один знахарь не смог бы так быстро и так хорошо залечить, как Захар Беркут.
Однако не во всем этом видел Захар Беркут главный смысл своей стариковской жизни. «Жизнь лишь до той имеет цену, — говаривал он частенько, — пока человек может помогать другим. Когда он становится для других бременем, а пользы не приносит, тогда это уже не — человек а помеха, тогда ему и жить не стоит. Упаси меня боже чтоб я когда-нибудь стал другим в тягость и ел данный из милости, хотя и вполне заслуженный, хлеб!» Эти слова были путеводной золотой нитью в жизни Захара Беркута Все что он делал, что говорил, что думал, он делал, говорит и думал, имея в виду добро и пользу для других прежде всего — для общины. Община — это был его мир цель его жизни. Видя, что медведи и вепри часто увечат скотину и людей в горах, он еще юношей задумал научиться излечивать раны и, покинув родительский дом, пустился в далекий, незнакомый путь к одному прославленному знахарю, который, по слухам, умел заговаривать стрелы и кровь. Однако заговор этого лекаря оказался никчемным. Захар Беркут, явившись к нему, пообещал ему десять куниц в уплату, если тот научит его своему заклинанию. Знахарь согласился, но Захару недостаточно было учиться вслепую, он хотел прежде убедиться в том, хорошо ли лекарство знахаря? Он вынул нож и нанес себе глубокую рану в бедро.
— Заговори! — сказал он изумленному лекарю. Заклинание не подействовало.
— Э, — сказал лекарь, — это потому не удается, что ты по своей воле себе нанес раны. Такую рану заговорить нельзя.
— Ну, видно, плохо твое заклинание, и мне его не нужно. Я ищу такой заговор, который не спрашивал бы, по своей воле нанесена рана или нет, а излечивал бы всякую.
И Захар Беркут тут же покинул знахаря и пошел дальше, разыскивать лучших лекарей. Долго скитался он по горам и долам, пока через год скитаний не пришел к скитским {12} монахам. Среди них был один столетний старец, долгое время пробывший на Афонской горе у греков и прочитавший там множество древних греческих книг. Этот монах умел прекрасно лечить раны и брался обучить своему искусству всякого, кто проживет с ним год в добром согласии и покажется ему человеком доброго сердца и чистой души. Много уже учеников приходило к старому, всегда задумчивому и всегда печальному монаху, и ни один из них не пришелся ему по душе, ни один не прожил с ним условленного срока и не унес с собой его врачебных секретов. Об этом-то лекаре и прослышал Захар Беркут и решился отбыть положенный искус. Придя в скитский монастырь, он попросил допустить его к старцу Акинфию и откровенно рассказал ему о цели своего прихода. Седобородый, угрюмый старец Акинфий взял его к себе без возражений — и Захар пробыл у него не год, а целых три года. Он вернулся из скита другим человеком; его любовь к общине стала еще жарче и крепче, его речь текла чистой кристальной струей, слова были спокойны, разумны и тверды, как сталь, а против всякой неправды — остры, как бритва. За время своего четырехлетнего странствия Захар Беркут повидал мир, побывал и в Галиче, и в Киеве, видел князей и их дела, узнал воинов и купцов, и его простой и ясный ум складывал все виденное и слышанное, зернышко к зернышку? в сокровищницу памяти, как материал для размышлений. Он возвратился из путешествия не только врачом, но и гражданином. Наблюдая в долинах, как князья со своими боярами силятся ослабить и разорвать общинные свободные порядки в селах, чтобы тем легче превратить затем разъединенных и разрозненных людей в своих невольников и слуг, Захар Беркут убедился, что для его братьев-крестьян нет иного спасения и иной надежды, как хорошее устройство, разумное ведение и развитие общинных порядков, общинного единения и дружбы. А с другой стороны, от старца Акинфия и других бывалых людей Захар много наслышался об общественных порядках в северной Руси, в Новгороде, Пскове, о достатке и процветании тамошних жителей, и все это зажгло в его пылкой душе желание — отдать всю свою жизнь на исправление и укрепление добрых общинных порядков в родимой Тухольщине.
Семьдесят лет минуло с той поры. Подобно древнему дубу-великану стоял Захар Беркут среди молодого поколения и мог теперь видеть плоды своей многолетней деятельности. И, вероятно, не без радости взирал он на них. Как один человек, стояла тухольская община, дружная в труде и потреблении, в радости и горе. Община была сама для себя и судьей и установителем порядков во всем. Общинное поле, общинные леса не требовали сторожа — обшина сама всегда и везде зорко стерегла свое добро. Бедных не было в общине; земля доставляла пропитание всем, а общественные закрома и риги были всегда открыты настежь для нуждающихся. Князья и их бояре завистливым оком глядели на эту жизнь, в которой им не было места, которая в них не нуждалась. Раз в год приезжал в Тухольщину княжеский сборщик податей, и община старалась как можно скорее избавиться от неприятного чиновного гостя: спустя день или два он уезжал, нагруженный всяческим добром, ибо подати большею частью платили тухольцы натурой. Однако в Тухольщине сборщик княжеских податей не был таким полновластным хозяином, как в других селах. Тухольцы хорошо знали, что полагается сборщику, а что князю, и не позволяли ему совершать никаких злоупотреблений.
Но не в одной лишь Тухольщине сказывалось благодетельное влияние Захара Беркута; его знали на несколько десятков миль в окружности, на русской и на угорской стороне. И знали его не только как прекрасного целителя, излечивающего раны и всякие болезни, но так же и как великолепного оратора и советчика, который, «как заговорит, так словно бог тебе в сердце вступает», а если даст совет, — отдельному ли человеку, или целой общине, — то хоть целое вече стариков собери, и те все вместе, наверное, лучшего совета не придумают. Издавна Захар Беркут пришел к твердому убеждению, что подобно тому, как один человек сам по себе среди общины слаб и беспомощен, так и одна община слаба, и что только взаимопонимание и совместные действия многих соседних общин могут придать им силу и могут в каждой общине в отдельности укрепить свободные общинные порядки. Поэтому в заботах о благе своей Тухольщины Захар никогда не забывал и о соседних общинах. В более молодых годах он часто посещал другие общины, бывал там на мирских сходах, старался хорошо ознакомиться с людьми и с их нуждами, и везде его советы и увещания имели одну цель: укрепить дружеские, товарищеские и братские связи между людьми в общинах и между соседними общинами. А связи эти были в те времена еще достаточно живы и крепки; еще разъедающая власть бояр и князей не в силах была разорвать их окончательно, — потому и не удивительно, что под руководством столь любимого всеми, столь опытного и преданного общественному делу человека, как Захар Беркут, эти связи быстро восстановились и окрепли. Особенно связь с русскими общинами на угорской стороне была важна для Тухольщины, да и для всего стрыйского нагорья, изобиловавшего овечьей шерстью и кожухами, но весьма нуждавшегося в хлебе, который был в изобилии у загорных жителей. Поэтому одной из главных забот Захара было — проложить из своей Тухольщины прямую и безопасную дорогу на угорскую сторону. Много лет носился он с этой мыслью, исходил вдоль и поперек тухольские окрестности, прикидывая, где лучше, безопаснее и дешевле можно проложить дорогу, и в то же время старался неторопливо и непрестанно склонять горные общины по обеим сторонам Бескид к этому предприятию. Пользуясь всяким удобным случаем, он на каждом общинном собрании не переставал доказывать необходимость и выгоду такой дороги, пока, наконец, не добился своего. Больше десяти общин из ближних и дальних окрестностей прислали в Тухлю своих выборных на общинный совет, на котором должны были договориться о прокладке новой дороги. Это был радостный день для Захара. Он не только принялся с готовностью сам ставить вехи, указывающие направление дороги, но также взялся на все время прокладки дороги наблюдать за работой и, кроме того, прислал четверых своих сыновей, а пятый его сын, кузнец, должен был со своей передвижной кузницей находиться все время на месте работы, чтобы исправлять необходимые орудия труда. Каждая из общин высылала от себя по нескольку десятков работников с запасами хлеба и харчей, — и под руководством неутомимого Захара дорога была проложена за один год. Выгодность ее сразу стала для всех очевидной. Связь с богатыми еще тогда угорско-русскими общинами оживила весь горный край; начался живой и обоюдовыгодный обмен продуктами труда: в одну сторону шли кожухи, овечий сыр и целые стада овец на убой, а в другую — пшеница, рожь и полотна. Но не только в этой обменной торговле заключалась полезность тухольской дороги; дорога являлась также проводником всяких известии о жизни общин по ту и по другую сторону Бескид, она была живою нитью, связывающей воедино детей одного народа, разделенных между двумя державами.
Правда тухольская дорога была не первой такой нитью Более древней и пользовавшейся некогда гораздо большей славой была дуклянская дорога. Но галицко-русские князья по многим причинам ее невзлюбили — в меньшей степени, может быть, потому, что она поддерживала живую связь между общинами по ту и по эту сторону Бескид и благодаря этому укрепляла в них вольные общинные порядки, а больше потому, что по этой дороге мадьярские короли и герцоги нередко вторгались со своим войском в Червонную Русь{13} Вот поэтому-то галицкие и перемышльские князья старались если не вовсе запереть, то по крайней мере укрепить эти входные ворота в свои владения, а известно, что такое «укрепление», произведенное государством и в государственных целях, должно было пойти во вред общинам и общинному самоуправлению. Князья понасажали вдоль дуклянской дороги своих бояр, надарили им из общинных земель обширные угодья и поместья и возложили на них обязанность — охранять дуклянские ворота, в случае военного нападения сдерживать неприятеля своими дружинами, набранными в окрестных общинах, а также помощью засек, то есть преград из камня и дерева, которыми в узких местах заваливали дорогу, делая ее при самой малой обороне совершенно непроходимою для воинов противника. Разумеется, эти обязанности всей своей тяжестью ложились на крестьянские общины. Последние не только теряли часть извечных своих земель, на которых располагались бояре, но должны были, кроме того, выставлять дозоры, давать дружинников и слуг боярам, сооружать засеки, а в военное время полностью подлежали боярским приказам и боярскому суду. Ясное дело, боярин, наделенный такими широкими правами, становился силой в селе и, вполне естественно, заботился об увеличении и укреплении своего могущества. В целях обогащения бояре устраивали на дорогах свои засеки-заставы и взимали там и в мирное время плату со всякого проезжающего, а это должно было прекратить оживленное движение по дуклянской дороге и ослабить живые связи между общинами. А одновременно с ослаблением этих связей должны были приходить в упадок и вечевые, свободные порядки в самих общинах. Боярская власть не могла и не желала терпеть рядом с собой другой, общинной, власти; между боярами и общинами должна была возникнуть долгая тяжелая борьба, которая в результате закончилась не в пользу общин. Правда, в то время, о котором идет речь в нашем рассказе, борьба эта еще далеко не была закончена, а кое-где, в отдаленных горных селениях, еще и не начиналась, — и это были, можно сказать с уверенностью, самые счастливые уголки тогдашней Руси. К таким счастливым уголкам принадлежала и Тухольщина, а дорога, проложенная через Бескиды на Угорщину, на долгое время обеспечила ей благосостояние. Тухольскую дорогу еще не захватили в свои руки бояре, — она была свободна для всякого, хотя жители смежных с нею сел как с червоннорусской, так и с угорской стороны, зорко охраняли ее от любого неприятельского нападения, давая знать друг другу о всякой грозящей опасности, которую, таким образом, отражали своевременно и без шума соединенными силами всех заинтересованных в этом деле общин. Не удивительно поэтому, что в расположенной у самой дороги, на середине пути между Угорщиной и Подгорьем, Тухольщине все более крепло не только благосостояние, но и свободный общинный строй. Своим примером она вдохновляла и поддерживала все окрестное, нагорье, а особенно те села, в которых уже были княжеские бояре и где началась уже разрушительная борьба между старым общинным укладом и новым боярством. Горячее слово и большой авторитет Захара Беркута немало способствовали тому, что пока большая часть общин хорошо держалась в этой борьбе, — бояре не могли так быстро распространять свою власть, как им того хотелось бы, и вынуждены были жить в добром согласии с общинами, подчиняясь в мирное время общинным судам и заседая в них рядом с прочими старейшинами, как равные с равными. Но такое положение боярам крайне не нравилось; они ждали прихода войны, словно невесть какого праздника, ибо тогда им улыбалась надежда — сразу захватить власть в свои руки и, пользуясь этим, уничтожить до основания ненавистные общинные порядки так, чтобы однажды захваченная власть уже не ускользала рук Однако война все не начиналась. Как ни благоволил боярам властитель Червонной Руси князь Даниил Романович, — не то что его отец{14} — но особенно помочь им не мог, занятый то заботами о королевской короне то усобицами князей, дравшихся за великокняжеский киевский престол, и менее всего — обеспечением своего края от нашествия нового, дотоле неслыханного врага монголов, которые за десять лет до того, как страшная грозовая туча, появились на восточных рубежах Руси, в придонских степях, и разбили объединившихся русских князей в страшной и кровавой битве у реки Калки{15}. Однако от Калки внезапно, словно испуганные храбростью русичей, они повернули обратно, и вот уже десятый год о них ничего не было слышно. Только глухая тревога пробегала среди народа, как жаркая ветровая волна пробегает по созревающей ржи, и никто не знал, уляжется ли волна, или, может быть, нагонит грозную градовую тучу. А меньше всего знали это и ожидали этого князья и бояре. После разгрома у Калки они спокойно занялись своим старым делом — спорами о престолонаследии и подрывом свободных порядков самоуправляющихся общин. Неразумные! Они подрывали корни дуба, который кормил их своими желудями! Если бы свою власть и свою силу они обратили на укрепление, а не на подрыв этих порядков в общинах и живых связей между общинами, тогда наша Русь, наверно, не пала бы под стрелами и топорами монголов, но устояла бы против них, как глубоко укоренившийся дуб-гигант выстаивает против порывов осенней бури!
Счастлива была Тухольщина, ибо до сих пор как-то не замечали ее несытые очи князей и бояр. То ли потому, что лежала она так далеко между гор и скал, то ли потому, что особенно большого богатства в ней не было. Довольно того, что пс-тему-то у бояр не было охоты забираться в такую глушь. Однако и это счастье было недолговечно. Вдруг в один прекрасный день заехал в Тухольские горы боярин Тугар Волк и, не говоря никому ни слова, принялся на холме над Опором, в отдалении от Тухли, однако на тухольской земле, строить себе дом. Тухольцы сначала изумленно молчали и не мешали непрошенному гостю, затем стали допытываться, кто он, откуда и зачем явился сюда?
— Я боярин князя Даниила! — гордо ответил им Тугар Волк. — За мои заслуги князь наградил меня землями и лесами в Тухольщине.
— Но ведь это земли и леса общины! — возражали ему тухольцы.
— Это меня нисколько не касается, — отвечал им боярин. — Идите и у князя добивайтесь своих прав. У меня есть от него грамота, и больше я ничего знать не хочу!
Тухольцы качали головами на такие боярские речи и не говорили ничего. А боярин между тем держался все так же высокомерно, похвалялся княжеской милостью да княжеской волей, хотя в конце концов ни в чем не стеснял тухольцев и не вмешивался в их общинные дела. Тухольцы, а особенно те, что помоложе, поначалу, не то из любопытства, не то из обычного чувства гостеприимства, частенько встречались с боярином и оказывали ему кое-какие услуги, но вдруг все это как ножом отрезало: перестали ходить к нему и явно всячески избегали. Это сперва удивило, а затем и рассердило боярина, и он начал теперь чинить тухольцам всякие пакости. Дом его стоял у самой тухольской дороги, и Тугар, следуя примеру прочих бояр, поставил на дороге огромную рогатку и требовал с проезжих пошлины. Но тухольцы были тугой народ. Они поняли сразу, что тут начинается решительная борьба, и постановили, по совету Захара Беркута, отстаивать твердо и неотступно свои права до последней крайности. Через неделю после того как была устроена застава, тухольский общинный совет прислал своих уполномоченных к Тугару Волку. Уполномоченные задали ему краткий и прямой вопрос:
— Что делаешь, боярин? Зачем запираешь дорогу?
— Так мне хочется! — ответил надменно боярин. — Если в том вам обида, идите жалуйтесь на меня князю.
— Но ведь это дорога не княжеская, а общинная.
— Это меня не касается!
С тем уполномоченные и ушли, но вскоре по уходе их явилась из Тухли целая ватага сельской молодежи с топорами и без шума изрубила рогатку в мелкие куски, сложила из них костер и сожгла неподалеку от боярского двора. Боярин неистовствовал у себя во дворе, проклиная грязных смердов, но препятствовать им не осмелился и после этого второй рогатки не ставил. Первое нападение на общинные права было отбито, но тухольцы не предавались преждевременной радости, — они хорошо знали, что это только первое нападение и что за ним надо ждать других. И действительно, так оно и случилось. Однажды прибежали в Тухлю овчары, сообщая с воплем печальную весть о том, что боярские слуги сгоняют их с самого лучшего пастбища. Не успели овчары толком поведать об этом, как прибежали общинные лесники с известием, что боярин отмеривает и отводит для себя громадную площадь самого лучшего общинного леса. Опять общинной совет послал выборных к Тугару Волку.
— За что, боярин, обижаешь общину?
— Я беру только то, что мне мой князь подарил.
— Но ведь это не княжьи, а общинные земли! Князь не мог дарить то, что ему не принадлежит.
— Ну, так идите жалуйтесь на князя! — отвечал боярин и отвернулся.
С той поры началась настоящая война между боярином и тухольцами. То тухольцы сгонят боярские стада со своих пастбищ, то боярские слуги сгонят тухольские отары. Лес, захваченный боярином, сторожили общинные и боярские лесники, между которыми не однажды дело доходило до ссоры и драки. Это бесило боярина с каждым разом все больше, и он, наконец, приказал убивать скот тухольцев, пойманный на захваченных им пастбищах, а одного общинного лесника, задержанного в захваченном лесу, велел привязать к дереву и сечь терновыми розгами до полусмерти. Это было уже слишком для тухольской общины. Много голосов раздавалось за то, чтобы по давнему обычаю применить к боярину закон о непокорных и вредных членах общины, разбойниках и ворах и выгнать его из пределов общины, а дом разрушить до основания. Большак часть общинников согласилась с этим, и, наверно, круто пришлось бы в ту пору боярину, если бы Захар Беркут не высказал мнения, что не полагается осуждать никого, не выслушав сначала его оправданий, и что справедливость требует призвать боярина прежде всего на общинный СУД. Дать ему возможность высказаться, и затем уж поступать с ним так, как постановит община, сохраняя полное спокойствие и рассудительность. Этому разумному совету и вняла тухольская община.
Наверно, на нынешнем собрании никто не понимал так хорошо важности этой минуты, как Захар Беркут. Он видел, что тут дело всей его жизни колеблется на острие общинного приговора. Если бы в этом приговоре вопрос шел о простой справедливости, Захар Беркут был бы спокоен и положился бы вполне на мудрость общины. Но теперь приходилось учитывать — впервые на тухольской общинном суде — также и другие, посторонние, но чрезвычайно важные обстоятельства, которые запутывали дело почти до безнадежности. Захар понимал хорошо, что как благоприятный, так и неблагоприятный для боярина приговор грозит общине великою опасностью. Благоприятный приговор будет обозначать признание не столько права, сколько силы боярина и раз навсегда подчинит ему общину, отдаст в его руки не только захваченные уже леса и пастбища, но и всю общину, будет первой и самой опасной брешью в свободном общинном укладе, над обновлением и укреплением которого Захар неустанно трудился в течение семидесяти лет. А неблагоприятный приговор, которым боярин будет осужден на изгнание из общины, грозит также немалой опасностью. А что, если боярин сумеет подговорить князя, возбудит его гнев и убедит его в том, что тухольцы бунтовщики? Это может повлечь за собой большую грозу, а то и полное уничтожение Тухольщины, так же, как подобные приговоры приводили к уничтожению других общин, которые князья признавали бунтарскими и отдавали боярам и их дружинам на поток и разграбление. Оба эти тяжелые последствия сегодняшнего веча наполняли сердце старого Захара великою печалью, и он жарко молился перед началом совещания великому Дажбогу-Солнцу, чтобы тот просветил разум его и помог найти верное решение в этом трудном положении.
— Честная община! — так начал Захар свою речь. — Не утаю от вас, да, впрочем, вы и без меня хорошо знаете, какие трудные и большие дела ждут сегодня нашего общественного обсуждения. Когда смотрю я на то, что вокруг нас делается и что нам грозит, то так и кажется мне, что наша спокойная доныне общинная жизнь кончилась безвозвратно, что теперь наступает для нас всех пора показать на деле, в борьбе, вправду ли наши общинные порядки крепки и хороши, могут ли выдержать надвигаются грозную бурю. Какая буря надвигается на нас, притом не с одной только стороны, это вы знаете и узнаете еще больше на нынешнем совете, поэтому я о ней теперь не стану говорить. Я хотел бы только показать вам и неистребимо врезать в ваше сознание то, на чем нам, по моему мнению, надо стоять, твердо стоять, до последней крайности. А впрочем, и в этом ни я, как и никто другой, не властен над вами: захотите — послушаете, а не захотите" Воля ваша! Только говорю вам, что ныне мы стоим на распутье: сюда или туда? Потому и надлежит нам, людям старым и опытным, хорошо уяснить самим себе свой выбор и те пути, на которые он может нас привести, и то место, на котором мы становимся теперь!
Взгляните, честная община, на это наше общинное знамя, которое вот уже пятьдесят лет слышит наши речи и видит наши дела. Знаете ли вы, что выражают его знаки? Святые и достойные уважения старцы, отцы наши, изготовили его и передали мне его смысл. «Захар, — сказали они, — когда-нибудь, в годину самой грозной опасности, когда жизнь подымет против общины грозный вал, угрожая ее укладу, — тогда ты откроешь общине, что означает это знамя, и вместе с тем откроешь ей, что на нем почиет благословение наше и нашего духа-покровителя, что отступление от пути, указуемого этим знаменем, будет самым большим несчастьем для общины, будет началом ее полного упадка!»
Захар умолк на миг. Его речь произвела большое впечатление на всех собравшихся. Глаза всех были устремлены на знамя, которое развевалось перед общиной на высоком древке, воткнутом в камень, блестя серебряными узорами на своих кольцах и играя малиновым полотнищем, словно переливаясь живой кровью.
— Я до сих пор не говорил вам об этом, — продолжал Захар, — так как время было спокойное. Но сегодня пора это сделать. Смотрите на него, на это знамя наше! Из одного большого куска дерева сделана вся эта цепь, крепкая и как бы замкнутая в себе, но в то же время свободная в каждом своем звене. Эта цепь — это наш русский народ, каким он вышел из рук добрых, созидающих духов. Каждое звено этой цепи — это отдельная община, неразрывно, по самой природе своей, связанная со всеми другими общинами, но в то же время свободная и как бы замкнутая в самой себе, живущая своею собственною жизнью, сама удовлетворяющая свои потребности. Только такая нераздельность И свобода каждой отдельной общины делает все целое нераздельным и свободным. Пусть хотя бы одно только звено лопнет, распадется — и вся цепь распадется, его единоцелостная связь разорвется. Вот так и упадок свободных общинных порядков в одной общине становится раной, которая несет болезнь, а то и грозит заражением всему телу нашей святой Руси. Горе общине, которая добровольно станет такой раной, которая не употребит всех сил и способов сохранить свое здоровье. Лучше было бы такой общине исчезнуть с лица земли, провалиться в бездну!
Последние слова Захара, произнесенные грозным, торжественным тоном, заглушили шум водопада, который гремел неподалеку о камни и, подобный живому хрустальному столпу, играя на солнце всеми цветами радуги, казался сверкающей полосой над головами собравшихся. Захар продолжал:
— Взгляните еще раз на знамя! Каждое звено этой цепи оковано блестящими серебряными узорами. Эти узоры не утяжеляют звена, а придают ему красоту и прочность. Так точно и каждая община имеет свои дорогие для нее порядки и обычаи, рожденные потребностями общины, созданные разумом мудрых отцов наших. Порядки эти священны не потому, что они древние, не потому, что они отцами нашими созданы, а лишь потому, что свободны, не связывают никого в его добрых поступках, а связывают лишь злого, который хотел бы вредить общине. Порядки эти не связывают и общину, они лишь прибавляют ей силы и власти, чтобы сберечь все то, что хорошо и полезно, и уничтожить все, что дурно и вредно. Не будь деревянные звенья окованы серебром, они легко могли бы потрескаться, и вся целостность цепи пропала бы. Так же точно, если бы не святые общинные устои — и вся община пропала бы! Смотри же, честная община! Злодейские руки тянутся сорвать эти серебряные узоры с нашего звена, ослабить и уничтожить наш общинный уклад, при котором нам так хорошо жилось!
— Нет, мы им этого не позволим! — вскричала единодушно община. — Станем на защиту своей свободы, хотя бы пришлось нам пролить свою кровь до последней капли!
— Хорошо, дети! — сказал растроганно Захар Беркут. — Так и следует! Верьте мне, это дух нашего великого Сторожа говорил вашими устами! По его воле открылось вам значение этого полотнища, развевающегося на древке. Отчего оно красное? Оттого, что этот цвет означает кровь! До последней капли крови обязана защищать община свою свободу, свой священный уклад! И, верьте мне, недалека та минута, которая действительно потребует нашей крови! Будем же готовы пролить ее в свою защиту!
В эту минуту все взоры, словно по чьему-то знаку, обратились в сторону села.
Там, на дороге, ведущей от села вдоль водопада в горы, показалась небольшая группа пышно одетых вооруженных людей. Это. шел во всем блеске своем на тухольский общинный совет боярин Тугар Волк со своею дружиной. Несмотря на жаркий весенний день, боярин был в полном рыцарском вооружении, в панцыре из железных блестящих пластин, в таких же набедренниках и наколенниках и в сверкающем медном шлеме, с колышущимся над ним султаном из петушиных перьев. На боку у него висел в ножнах тяжелый боевой меч, за плечами — лук и колчан со стрелами, а за поясом торчал топор со сверкающим стальным лезвием и отделанным бронзою обухом. Поверх всего этого грозного оружия, в знак своих мирных намерений, боярин накинул шкуру волка, пасть которого была переделана в застежку на груди, а лапы острыми когтями охватывали его стан. Вместе с боярином шло десять воинов, лучников и топорников в таких же волчьих шкурах, но без панцырей. Невольно вздрогнули тухольские общинники, заметив приближение этой волчьей дружины; все поняли, что это и есть тот враг, который посягнул на их свободу и независимость. Но пока что они еще не подошли, и Захар успел закончить свою речь.
— Вот подходит к нам боярин, который похваляется тем, что князь в знак милости к нему подарил ему нашу землю, нашу свободу, нас самих. Видите, как гордо выступает он в сознании оказанной ему княжеской милости, в сознании того, что он княжий слуга, что он раб! Нам не потребна боярская милость и не к чему становиться рабами, и в этом причина того, что он ненавидит нас и обзывает нас смердами. Но мы знаем, что гордость его — пустая и что истинно свободному человеку подобает не гордость, а спокойное сознание своего достоинства и разум. Сохраните же в споре с ним это достоинство и этот разум, чтобы не мы заставили его смириться, а чтобы он сам в глубине своей совести почувствовал себя смирившимся! Я кончил.
Тихий шопот удовлетворения прошел по собранию, охваченному радостной решимостью. Захар опустился на свое место. Минуту длилось молчание на площади, пока Тугар Волк не подошел к собравшимся.
— Здравствуйте, община! — сказал он, прикасаясь рукой к шлему, однако не снимая его.
— Здравствуй и ты, боярин! — ответили тухольцы. Тугар Волк гордой, небрежной поступью вышел вперед и, едва удостоив общину взглядом, проговорил:
— Вы звали меня, вот я. Чего хотите вы от меня?
Эти слова сказаны были резким, надменным тоном, которым боярин, повидимому, хотел показать общине свое превосходство над ней. При этом он не смотрел на общинников, а вертел в руках топор, как бы любуясь блеском его лезвия и обуха, явно показывая свое глубокое презрение ко всему этому сборищу.
— Мы позвали тебя, боярин, на общинный суд, чтобы выслушать твое слово, прежде чем судить о твоих поступках. По какому праву и с какой целью ты чинишь обиду общине?
— На общинный суд? — повторил Тугар Волк, притворяясь изумленным и оборачиваясь к Захару. — Я княжеский слуга и боярин. Никто не имеет права судить меня, кроме князя и равных мне бояр.
— О том, боярин, чей ты слуга, мы не будем с тобой спорить, это нас вовсе не касается. А о твоем праве поговорим позже. Теперь только соблаговоли сказать нам, отколе пришел ты в наше село?
— Из стольного княжеского города Галича.
— А кто велел тебе итти сюда?
— Мой и ваш господин, князь Даниил Романович.
— Говори о себе, а не о нас, боярин! Мы свободные люди и не знаем никакого господина. А для чего же велел тебе твой господин итти в наше село?
Лицо боярина при этих словах Захара пошло багровыми пятнами от злости. С минуту он колебался, отвечать ли на дальнейшие вопросы, но затем сдержал несвоевременный порыв гнева.
— Он велел мне быть хранителем его земель и его подданных, быть воеводой и начальником Тухольщины и отдал мне и моим потомкам в вечное владение тухольские земли в награду за мою верную службу. Вот его грамота, его печать и подпись!
С этими словами боярин горделивым движением руки вынул из-за широкого кожаного пояса княжескую грамоту и поднял ее вверх, показывая общине.
— Спрячь свою грамоту, боярин, — сказал спокойно Захар, — мы не умеем ее читать, а печать твоего князя для нас не закон. Лучше сам ты скажи нам, кто он такой — этот твой князь?
— Как? — вскричал удивленный боярин. — Вы не знаете князя Даниила?
— Нет, не знаем никакого князя.
— Властителя всех земель, всех селений и городов от Сана и до Днепра, от Карпат до самого устья Буга?
— Мы не видали его никогда, и над нами он не властитель. Ведь пастух, властитель стада, стережет его от волка, гонит в полуденный зной к студеному ручью, а в холодную ночь — в теплый, защищенный хлев. А делает ли так князь со своими подданными?
— Князь делает для них еще больше, — ответил боярин. — Он дает им мудрые законы и мудрых судей, посылает к ним своих верных слуг, чтобы охранять их от врага.
— Не по — правде молвил ты это, боярин, — заметил строго Захар. — Посмотри: солнце на небе закрыло свой ясный лик, чтобы не слышать твоих кривых слов! Мудрые законы наши исходят не от твоего князя, а от дедов и отцов наших. Мудрых судей княжьих мы не видели доныне и жили тихо, в мире и согласии, верша сами суд общинным разумом. Отцы наши издавна учили нас: один человек — глупец, а общинный суд — справедливый суд. Без княжьих воевод жили наши отцы, жили и мы доныне, и, как видишь, дома наши не разграблены и дети наши не уведены врагом в неволю.
— Так было доныне, но отныне не так будет.
— Как будет отныне, этого мы не знаем, и ты, боярин, не знаешь. Одно еще только скажи нам: справедливый ли человек твой князь?
— Весь мир знает и дивится его справедливости.
— Это он, верно, и тебя прислал, чтобы ты в наших горах насаждал справедливость?
Боярин смешался при этом простом вопросе, но после минутного колебания сказал:
— Да.
— А как ты думаешь, боярин: справедливый может ли несправедливо обижать подвластных ему?
Боярин молчал.
— Может ли он несправедливыми поступками насадить в их сердцах справедливость и, обижая их, приобрести их любовь и уважение?
Боярин молчал, играя лезвием своего топора.
— Смотри же, боярин, — закончил Захар. — Уста твои молчат, но совесть твоя говорит, что этого не может быть. А между тем твой справедливый князь сделал это с нами, с нами, которых он не видел и не знает, о благополучии и счастье которых он не заботится, которые не сделали ему ничего худого, а, наоборот, ежегодно несут ему богатую дань. Как же он мог так поступить, боярин?
Тугар Волк гневно взглянул на Захара и сказал:.— Плетешь чепуху, старик! Князь никого не может обидеть.
— А между тем нас обидел этой самой грамотой, которою ты так похваляешься! Подумай только: разве не обидел бы я тебя, если бы без твоего согласия снял с тебя этот сверкающий панцырь и отдал его моему сыну? А именно так поступил твой князь с нами. Что для тебя панцырь — то для нас земля и лес. Испокон веку мы владели ими и берегли их, как зеницу ока, и вдруг являешься ты и от имени твоего князя говоришь: «Это мое! Мой князь дал мне это в награду за мои великие заслуги!» И прогоняешь наших пастухов, убиваешь нищего лесника на нашей собственной земле! Скажи, можем ли мы считать твоего князя справедливым человеком?
— Ты ошибся, старик! — сказал Тугар Волк. — Все мы собственность князя, со всем, чем мы владеем, со скотом и землей. Князь один свободен, а мы его рабы. Княжеская милость — вот наша свобода. Он может сделать с нами все, что пожелает.
Словно удар обуха, оглушили эти слова Захара Беркута. Он низко опустил свою седую голову и долгое время молчал, не зная, что сказать. Наступила мертвая, угрюмая тишина. Наконец Захар поднялся. Лицо его прояснилось. Он поднял руки вверх, к солнцу.
— Солнце пресветлое! — произнес он. — Ты благотворное, вольное светило, не слушай этих отвратных слов, которые осмелился этот человек произнести перед твоим ликом! Не слушай их, забудь, что они сказаны были на нашей, доселе даже помыслом таким не оскверненной, земле! И не карай нас за них! Ибо без наказания ты не оставишь их — это я знаю. И если там, в этом Галиче, вокруг" князя расплодилось много таких людей, сотри их с лица земли, но, карая их, не погуби вместе с ними и весь наш народ! — Потом, успокоившись, Захар сел и снова обратился к боярину.
— Мы слыхали, боярин, твое мнение! — сказал он. — Не повторяй его еще раз перед нами, пусть оно останется при тебе. Выслушай же теперь, что мы думаем о твоем князе. Выслушай и не гневайся! Ты сам видишь и понимаешь, что отца и опекуна мы в нем видеть не можем. Отец знает своего ребенка, его нужды и желания, а он не знает нас и не хочет знать. Опекун оберегает своего подопечного от врага и всякой опасности, а князь не оберегает нас ни от непогоды, ни от грозы, ни от града, ни от медведя, а это наши злейшие враги. Он, правда, заявляет, что охраняет нас от нападения угорских воинов. Но как он охраняет нас? Насылая на нас еще худших врагов, чем угорцы, — своих ненасытных бояр с их дружинами. Угорцы нападут, заберут, что можно, и уйдут; боярин же, если нападет, так уж и осядет здесь и не удовольствуется никакой добычей, а готов нас всех навеки сделать своими рабами, Не отцом и опекуном мы считаем твоего князя, а наказанием божиим, ниспосланным на нас за грехи наши, от которого должны мы откупаться ежегодною данью. Чем меньше мы о нем знаем, а он о нас, тем лучше для нас. И если бы вся наша Русь могла сегодня избавиться от него со всеми его дружинниками, то, наверно, еще была бы счастливой и великой{16}.
Со странным чувством слушал Тугар Волк страстную речь старого оратора. Хотя и воспитанный при княжеском дворе и испорченный разложением и подлостью придворной среды, он все же был рыцарь, воин, человек и должен был ощутить хотя бы частицу того чувства, которое так сильно волновало сердце Захара Беркута. А к тому же он не совсем искренне бросал свои слова о неограниченной власти князя; его душа не раз и сама возмущалась против этой власти, и теперь он только хотел ссылкой на княжескую власть прикрыть свои собственные притязания на такую же власть. Не удивительно поэтому, что слова Захара Беркута запали ему в душу глубже, чем он того хотел бы. Он впервые с искренним удивлением взглянул на Захара, и жаль ему стало этого титана, чье падение, как он думал, было близко и неминуемо.
— Старик, старик, жаль мне твоих седых волос и твоего юношеского сердца! Долгий век прожил ты на свете — пожалуй, даже слишком долгий. Живя сердцем в прошлом, в пылких мечтах молодости, перестал ты понимать новые, нынешние времена, нынешние взгляды и нужды. То, что было давно, не должно быть нынче и вечно. Все, что живет, стареет. Устарели и твои юношеские мысли о свободе. Тяжелые ныне времена наступают, старик! Они требуют настоятельно единого могущественного властелина в нашем краю, который в единое целое соединил бы и в своей руке собрал бы всю силу своего народа для защиты его от врага, наседающего с востока. Ты, старик, не знаешь всего этого, и тебе кажется, что прежние времена еще длятся и поныне.
— И тут ты ошибся, боярин, — сказал Захар Беркут. — Не подобает старику предаваться юным мечтаниям и закрывать глаза на нынешнее время. Но трижды не подобает ему пренебрегать добрым лишь потому, что оно старо, и хвататься за худое лишь потому, что оно ново. Это обычай юнцов, и притом дурно воспитанных юнцов. Ты упрекаешь меня в том, будто бы я не знаю, что творится вокруг нас. А между тем неизвестно еще, кто из нас двоих лучше и подробнее об этом знает. Ты напомнил мне о страшном враге, грозящем нам с востока, и высказал мысль, что приближение этого врага требует объединения всех народных сил в одних руках. Теперь я скажу тебе, что я знаю об этом враге. Правда, боярин, к тебе вчера прибыл княжий посланец, который оповестил тебя о новом нападении грозных монголов на нашу страну, о том, что они после долгого сопротивления заняли Киев и уничтожили его дотла, а теперь страшной тучей движутся на наши червоннорусские земли? Мы, боярин, знали это еще на прошлой неделе, знали и о княжьем посланце, отправленном в эти края, и об его известиях. Княжий посланец прибыл поздновато, наши ходят куда быстрее. Монголы уже давно разлились половодьем по нашей Червонной Руси, разорили много городов и сел и разделились на два потока. Один направился на запад — верно, на Сандомир, в польский край, а другой идет вверх, долиною Стрыя, в нашу сторону. Не правда ли, боярин, ты еще не знал этого?
Тугар Волк с изумлением, почти со страхом, смотрел на старого Захара.
— А откуда ты это знаешь, старик? — спросил он.
— Я и это скажу тебе, чтобы ты знал, какая сила в общинах и в их свободном союзе. Со всеми подгорными общинами мы сохраняем связь; они обязаны нам, а мы им сообщать как можно скорей все вести, важные для общинной жизни. Подгорные же общины держат связь с более далекими общинами — покутскими {17} и подольскими, поэтому обо всем, что так или иначе важно для нас, обо всем, что творится на нашей Червонной Руси, летит молнией весть от общины к общине.
— Что вам эти вести, если помочь себе не можете! — высокомерно бросил боярин.
— Правду молвил ты, боярин, — печально ответил Захар. — Подольские и покутские общины бессильны помочь себе, так как они обобраны и ослаблены князьями и боярами, которые не разрешают им ни держать при себе оружия, ни учиться искусству владеть им. Вот ты и сам видишь, боярин, что это значит: соединить всю силу народа в одних руках! Чтобы соединить в одних руках всю силу народа, надо ослабить силу народа. Чтобы одному предоставить великую власть над народом, надо от каждой общины отобрать ее свободу, надо разорвать общинные связи, обезоружить общинные руки. А тогда всяким монголам открыта дорога в нашу страну. Ведь посмотри, что творится теперь на нашей Руси! Твой властитель, твой могучий князь Даниил, пропал где-то без вести. Вместо того чтобы обратиться к народу, вернуть ему свободу и сделать его живой и непреодолимой преградой против монгольского нашествия, он, в то время как монголы разоряют его край, бежал к угорскому королю, моля его о помощи. Но угорцы не торопятся помогать нам, хоть им и самим грозит то же нашествие. Теперь твой Даниил исчез где-то, и кто знает, может быть, вы вскоре увидите его в таборе монгольского хана в качестве его верного подданного, чтобы ценою неволи и унижения перед сильнейшим купить себе власть над слабейшими.
Боярин слушал эту речь, и уже в его голове начали складываться планы: что предпринять? как использовать для себя это время?
— Так, говоришь, нападение монголов угрожает и этим горам?
— Угрожает, боярин, — ответил Захар с какой-то многозначительной усмешкой.
— И что же вы думаете делать? Сдаваться или обороняться?
— Сдаваться нельзя, ибо всех, кто им сдается, они гонят в свое войско, причем гонят в первые ряды, в самые жестокие бои.
— Значит, вы хотите обороняться?
— Что в наших силах — попробуем сделать.
— Если так, то возьмите меня своим воеводой. Я вас поведу в бой против монголов!
— Погоди, боярин, мы еще не дошли до выборов воеводы. Ты еще не отчитался за свои поступки перед нашей общиной. Твое искреннее желание послужить общине мы ценим, но отцы наши говорили, что для чистого дела потребны и чистые руки. А будут ли чисты твои руки для такого дела, боярин?
Тугар Волк несколько смутился от такого неожиданного оборота дела, но затем сказал:
— Старик, община, забудем былые споры! Враг приближается, объединим свои силы против него! Выясняя свои недоразумения, вы можете лишь повредить делу, а никакой пользы этим себе не принесете.
— Нет, боярин, не говори так! Не недоразумения мы выясняем, а ищем правды. Неправдою пришел ты к нам, боярин, не по правде поступал с нами — как же мы можем доверить тебе начальство над собою в войне с монголами?
— Старик, ты, вижу, взялся разгневать меня?
— Боярин, помни, что здесь общинный суд, а не забава! Скажи мне, оседая на тухольской земле, собирался ли ты стать членом общины, или нет?
— Я прислан сюда князем как воевода.
— Мы уже сказали тебе, что не признаем твоего права над нами, а особенно права на нашу землю. Не трогай, боярин, нашей земли и наших людей, и тогда, может быть, мы примем тебя в свою общину, как разного среди равных.
— Вот как! — воскликнул гневно Тугар Волк. — Такова ваша справедливость! Чтобы я пренебрег княжеской милостью и искал милости у «смердов?
— Что же, боярин, иначе ты не можешь быть членом нашей общины, а того, кто к ней не принадлежит, община и терпеть у себя не захочет.
— Не захочет терпеть? — насмешливо вскричал Тугар Волк.
— Отцы наши говорили нам: вредного и ненужного члена общины, разбойника, конокрада или чужака, который против воли общины захватывает ее земли, — вместе с семьей изгнать из. пределов общины, а дом его разрушить и сравнять с землей.
— Ха-ха-ха! — засмеялся деланным смехом боярин. — Так вы посмели бы меня, боярина, награжденного княжеской милостью за мои заслуги, равнять с разбойниками и конокрадами?
— Что ж, боярин, а скажи сам по совести, лучше ли ты поступаешь с нами, чем разбойник? Ведь ты землю нашу забираешь, наше самое главное и единственное богатство. Людей наших гонишь и убиваешь, скотину нашу стреляешь! Так ли поступают честные люди?
— Старик, оставь эти речи, я не могу их слушать, они оскорбляют мою честь.
— Погоди, боярин, я еще не кончил, — сказал спокойно Захар Беркут. — Вот ты упомянул о своей чести и то и дело толкуешь о своих великих заслугах. Будь же добр, скажи нам, какие это заслуги, чтоб и мы могли оценить их!
— В двадцати битвах я проливал свою кровь!
— Кровь свою проливать, боярин, еще не заслуга. И разбойник не раз проливает свою кровь, а его за это вешают. Скажи нам, против кого и за кого ты воевал?
— Против князя киевского, против князей волынских, и польских, и мазовецких…
— Довольно, боярин! Эти войны — позор, а не заслуга, и для тебя, и для князей. Это чисто разбойничьи войны!
— Я сражался с монголами на Калке.
— И как же ты сражался с ними?
— То есть как? Так, как обязан был сражаться, не отступая ни на шаг, пока, раненный, не попал в плен.
— Вот это ты хорошо сказал, — не знаем только, правда ли это?
— Коли не знаете, так и не вмешивайтесь в то, чего не знаете.
— Погоди, боярин, не насмехайся над нашим незнанием. Постараемся узнать. — И с этими словами Захар поднялся и, обращаясь к собранию, сказал: — Честная община, вы слыхали признание боярина Тугара Волка?
— Слыхали.
— Может ли кто-нибудь свидетельствовать за или против него?
— Я могу! — раздался голос из толпы.
Словно стрелой пораженный, вздрогнул боярин, услышав этот голос, и впервые внимательно, с какою-то тревогой оглядел собрание.
— Кто может свидетельствовать, пусть выйдет вперед и свидетельствует, — сказал Захар.
Из толпы вышел не старый еще человек, калека, без левой руки и правой ноги. Все лицо его было в глубоких шрамах. Это был Митько Воин, как звала его община. Несколько лет назад приковылял он сюда на деревяшке, сообщая страшные вести о монголах, о битве на Калке, о разгроме русских князей и о смерти тех, кто попал в плен и во время обеда монгольских полководцев задохся под досками, на которые уселись пировать монголы. Он, Митько тоже участвовал в этой битве, в дружине одного боярина, и вместе с ним попал в плен, из которого каким то чудом ушел. Долго блуждал он по селам и городам святой Руси, пока, наконец, не забрел и в Тухлю. Здесь ему понравилось, а так как он своей единственной рукой умел искусно плести корзины и знал множество песен и рассказов о далеких краях, община приняла его в свою семью, члены общины кормили и одевали его по очереди, любя и уважая его за полученные на войне с насильником раны и за честный, веселый нрав. Этот-то Митько и вышел теперь свидетельствовать против боярина.
— Скажи нам, Воин Митько, — начал Захар, — ты знаешь этого боярина, против которого хочешь свидетельствовать.
— Знаю, — твердо ответил Митько. — В его дружине я служил и участвовал в битве на Калке.
— Какое же свидетельство хочешь ты дать против.
— Замолчи, подлый раб! — крикнул побледневший боярин. — Замолчи, не то здесь и придет конец твоей жалкой жизни!
— Боярин, я теперь не раб твои, а вольный человек, и только моя община вправе приказать мне молчать. Я до сих пор молчал, но теперь мне велят говорить. Честная община! Свидетельство мое против боярина Тугара Волка велико и страшно: он изм…
— Молчал до сих пор, так молчи и впредь! — взревел боярин, блеснул топор, и Митько Воин с рассеченной головой, истекая кровью, повалился наземь. Толпа ахнула, все вскочили на ноги, поднялся страшный крик.
— Смерть ему! Смерть! Он оскорбил святость суда! На сходе убил человека нашего!
— Смерды презренные! — крикнул боярин. — Я не боюсь вас! Так будет со всяким, кто посмеет затронуть меня рукой или словом. Гей, мои верные слуги, сюда, ко мне!
Лучники и топорники, сами бледные и дрожащие, окружили боярина. Грозный, багровый от ярости, стоял он среди них с окровавленным топором в руке. По знаку Захара община утихла.
— Боярин, — сказал Захар, — ты смертельно провинился перед богом и общиной. Ты на суде убил свидетеля, члена нашей общины. Как он собирался свидетельствовать против тебя, мы не узнали и не хотим знать — пусть твоя совесть судит тебя. Но этим убийством ты признался в своем преступлении и совершил новое. Община не может больше терпеть тебя на своей земле. Удались от нас! Через три дня придут наши люди, чтоб разрушить твой дом и уничтожить всякий след твоего пребывания у нас.
— Пусть приходят! — крикнул в ярости боярин. — Увидим, кто чей след уничтожит! Я плюю на ваш суд! И буду рад увидеть того, кто подступит к моему дому! Гей, мои слуги! Уйдем из этого поганого сборища!
Боярин удалился со своими слугами. Собрание долгое время молчало. Юноши вынесли окровавленное тело Митька Воина.
— Честная община, — сказал Захар, — согласны ли вы поступить с боярином Тугаром Волком так, как отцы наши велели поступать с такими людьми?
— Да, да! — загудело собрание.
— Кого же вы избираете для исполнения воли общины?
Выбор пал на десятерых молодцов, среди которых был и Максим Беркут. Тяжело было Максиму принимать это поручение. Как ни ненавистен был ему боярин, все же он был отцом той, которая, словно колдовством, овладела всем его сердцем и помыслами, за кого он отдал бы жизнь. А теперь — о горе! — и она была осуждена, без вины, за отцовское преступление! Однако Максим не уклонялся от павшего на него выбора. Как ни тяжело было ему выполнить общинный приговор, все же в глубине души он был рад этому: ведь он благодаря этому увидит ее! А может быть, ему даже удастся чем-нибудь помочь ей, смягчить хотя бы своим вниманием жестокий приговор общины!..
А тем временем общинный совет шел своим чередом.
Были позваны посланцы от других общин, чтобы вместе с гимн обсудить, как обороняться от нападения монголов.
— Разорены мы, — говорил посланец от подгорных общин. — Села наши сожжены, скот разграблен, молодежь погибла. Широким половодьем разлились пожары и разрешения по Подгорью. Князь не дал нам никакой защиты, а бояре, притеснявшие нас в спокойные времена, предали нас, когда мы нуждались в помощи.
Посланцы из Корчина и Тустаня говорили:
— Нам грозит нашествие. Ниже Синеводскова{18}, на равнине, белеют уже шатры монголов. Идет их сила несметная, а мы и думать не смеем о борьбе и отпоре врагу, а забираем все, что можем, и уходим в леса и горы. Бояре наши начали было строить засеки на дороге, да что-то медленно. Шепчутся в народе, будто хотят они запродать дороги наши монголам.
Посланцы из других горных общин говорили:
— У нас урожаи худые, а теперь из долин прибежало к нам много народу. До нового урожая круто придется.
— Выручайте нас и наших гостей, помогите пережить черную годину!
Посланцы из угро-русских общин говорили:
— Слыхали мы, что монгольская туча идет на Угорщину. Богом нашим и богами отцов наших заклинаем вас, соседи и братья, остановите эту страшную тучу, не допустите ее обрушиться на нашу землю! Ваши села — твердыни; каждая ваша скала, все ваши дебри стоят тысячи воинов. А чуть только они перевалят через горы, тогда уж никакая сила не остановит их, и все мы погибнем напрасно. Мы готовы оказать вам помощь, какую потребуете, — и хлебом и людьми, — только не опускайте рук, не теряйте надежды, вступайте в бой с поганым насильником! Захар Беркут на это сказал:
— Честная община, и вы, честные посланцы соседские Все мы тут слышали, какая страшная туча надвигается на наш край. Ратные люди выступали против монголов и погибли. Сила у них несметная, а несчастные порядки в наших долинах позволили им проникнуть в самое сердце нашей страны, к порогу нашего дома. Князья и бояре потеряли головы от страха или же предают свой край на глазах у всех. Что нам тут делать? Как нам защищаться? Я полагал бы, что нам от рубежей нашей Тухольщины удаляться нельзя. Дорогу нашу при вашей помощи, честные загорские общинники, мы, пожалуй, сможем оборонить. Но другие дороги мы оборонить не в силах. Это будет ваше дело, добрые тустанские общинники, а если нам удастся наше дело, тогда мы и вам охотно пойдем помогать.
На это сказали тустанские посланцы:
— Знаем мы, отче Захар, что вам невозможно итти нас защищать и что в этот тяжелый час надо, чтоб каждый прежде всего сам за себя стоял. Но помните только, что наши общины не так счастливы, как ваша, что бояре забрали нас в свои руки и поставили свою стражу у засек и проходов. А если они захотят выдать их монголам, что мы сможем поделать? Одна у нас надежда, и это может еще спасти нас: что монголы не пойдут по вашей дороге и что в этом случае вы, поставив дозоры на своей дороге, могли бы двинуться нам на помощь.
— Эх, общинники, общинники, — с грустью, но и с упреком сказал Захар, — и сила, кажется, была в ваших руках, и разум в головах, как у зрелых мужей, а речь ваша детская! Надеетесь на «может быть» да на «кто знает». Уж в том будьте уверены, что если нам не будет грозить опасность, мы всею общиною придем вам на помощь. Но прежде всего вам самим следовало бы обезопасить себя от ваших собственных врагов — бояр. До тех пор, пока в их руках засеки и проходы, вам и вздохнуть свободно нельзя. Каждую минуту это лукавое племя может продать вас. Пора вам перестать дремать, пора ударить в набат и сбросить те путы, которыми опутала вас боярская жадность и княжеский произвол! Пока этого не будет, до той поры и мы не сможем помочь вам.
Печально склонили головы тустанские посланцы, услышав слова Захара.
— Эх, отче Захар, — сказали они, — знаешь ты наших общинников, а говоришь так, будто вовсе не знаешь их. Сломлена их древняя отвага, растоптана их воля. За твой совет благодарим тебя и передадим его нашим общинам, но последуют ли они ему?.. Эх, кабы ты был среди них и сказал им свое слово!
— Неужели же, честные соседи, мое слово для ваших общинников значит больше, чем их собственная нужда, чем их собственный разум? Нет! Если бы так было на самом деле, тогда ничем и мое слово вам не помогло бы, тогда пропали наши общины, пропала наша Русь!
Солнце уже перевалило далеко за полдень, когда тухольцы после собрания возвращались в село. Без радостных песен и возгласов, грустно, медленно шли старики и молодые, погруженные в тяжелые думы. Что-то принесут им грядущие дни?
Посланцы от других общин, ободренные, в приподнятом настроении, разошлись по своим селам. Лишь общинное знамя, знак общинной силы и дружбы, развевалось высоко и весело в воздухе да весеннее небо сияло прозрачной лазурью, словно не замечая земной тоски и тревоги.
IV
Широкой рекой разлились по Руси пожары, разрушения и смерть. Страшная монгольская орда из далекой степной Азии налетела на нашу страну, чтобы под самый корень подсечь ее силу, на долгие века разрушить народную жизнь. Самые главные города: Киев, Канев, Переяслав — пали и были разорены до основания; за ними последовали тысячи сел и более мелких городов. Страшный военачальник монгольский, Бату-хан, прозванный Батыем{19},шёл во главе своей стотысячной орды гоня перед собою вчетверо больше разных пленников, которые должны были биться за него в первых рядах, — шел по веской земле, широко распуская по ней свои отряды и ступая по колено в крови. О каком бы то ни было сопротивлении в чистом поле нечего было и думать, тем более что Русь была разъединена и разорвана на части княжескими междоусобицами.
Кое-где горожане оказывали монголам сопротивление, укрываясь за городскими стенами, и непривычные к ведению правильной осады монголы неоднократно вынуждены были терять много времени, разрушая стены и ворота топорами. Однако эти слабые крепости падали чаше вследствие измены и подкупа, чем взятые силой. Целью похода страшной орды была Угорщина, богатая страна, населенная племенем, родственным монголам, от которого монгольский властитель Чингис-хан{20} добивался изъявления покорности. Угорцы не хотели покориться, и устрашающий поход монгольской орды должен был показать им, что представляет собой месть великого Чингис-хана. С трех сторон одновременно, по плану Батыя, орда собиралась вторгнуться в Угорщину: с востока — в Семиградскую землю, с запада — из земли Моравской, и с севера — через Карпаты. С этой целью орда разделилась на три части: одна часть под предводительством Кайдана пошла бессарабскими степями в Валахию, другая под предводительством Петы отделилась от главной орды в волынской земле и прямиком по Червонной Руси, через Плиснеско, двинулась к верховьям реки Днестр, чтобы перейти ее вброд, а затем разлилась по Подгорью, ища проходов через Карпаты. Захваченные в плен местные жители, а также некоторые бояре-изменники вывели монголов по берегу Стрыя на тухольскую дорогу, и уже, как об этом сообщали корчинские посланцы, монгольские шатры белели на равнине ниже Синеводскова.
Вечерело. Густые сумерки окутали Подгорье. Над лесистыми тухольскими горами заклубились туманы, словно дым над бесчисленными вулканами перед извержением. Стрый с шумом катился по камням и пенился в крутых излучинах. На небе загорались звезды. Но и на земле, на широкой равнине Стрыя, также стали поблескивать какие-то; светила, сначала редко, словно робея, а затем все гуще и ярче, — пока, наконец, вся равнина не покрылась ими и не замерцала кровавым отблеском. Подобно морю, подернутому легким ветерком, мерцал этот отблеск в долине, то ярче вспыхивая, то словно расплываясь в темнеющем просторе. Это пылали ночные костры в лагере монголов.
Но там, вдалеке, где кончалось это мерцающее море, пылали другие светила — страшные, громадные, вспыхивая огромным заревом: это горели окрестные села и слободы, окружая широкой огненной полосой монгольский лагерь. Там неистовствовали отряды монголов, грабя и истязая людей, забирая в неволю и уничтожая дотла все, что нельзя было захватить.
В наступивших уже сумерках по узкой тропе высоко в синеводских горах ехало двое всадников на маленьких, сильных горных лошадках. Один из всадников, мужчина уже в годах, был в рыцарском одеянии, вооруженный мечом и секирой, в шлеме на голове и с копьем, прикрепленным к седлу. Из-под шлема на его плечи ниспадали длинные и густые, уже поседевшие волосы. Даже густые сумерки, тучей лежавшие в горах и громадными клубами поднимавшиеся из пропастей и лесов все выше, не могли скрыть на его лице выражения сильного недовольства, гнева и какого-то слепого упрямства, которые проявлялись ежеминутно то в едком, горьком смехе, то в мрачном унынии, — казалось, что-то заставляло дергаться его суставы внезапными судорожными движениями, весьма чувствительными для его доброго коня.
Второй всадник была молодая красивая девушка, одетая в полотняную, шелковыми нитками затканную одежду, с небольшим бобровым колпаком на голове, под которым не умещались ее роскошные, буйные, золотисто-желтые волосы. За плечами у нее висел лук из турьего рога и колчан со стрелами. Взгляд ее черных пылких очей ласточкой перепархивал с предмета на предмет, любуясь волнистыми контурами горных склонов и темнозелеными, сочными красками лесов и пастбищ.
— Какой красивый край, батюшка! — воскликнула она звонким, серебристым голосом, когда лошади их на миг остановились на крутом подъеме, по которому они с трудом пробирались, спеша добраться к цели до наступления полной темноты. — Какой чудесно красивый край! — повторила она уже тише, оглядываясь назад и утопая взором в непроницаемо темных оврагах.
— И какой скверный народ живет в этом краю! — гневно отрезал всадник.
— Нет, батюшка, не говори так! — смело ответила она, но сейчас же смешалась и, сильно понизив голос, прибавила через минуту: — Я не знаю, но здешний народ мне понравился…
— О, я знаю, что он тебе понравился! — воскликнул с упреком всадник. — А вернее, тебе понравился только один из всех этих, проклятый Беркут! О, я знаю, что ты готова отца своего бросить ради него, что ты уже перестала отца любить из-за него! Да что делать, такова уж девичья природа! А только я скажу тебе, дочка, не верь этому показному блеску! Не верь змее, хоть ее чешуя переливается коралловыми красками!
— Но, отец, что за мысли у тебя в голове! И какими злыми словами ты упрекаешь меня! Я призналась тебе, что люблю Максима, и поклялась перед солнцем, что буду принадлежать ему. Но пока я еще не его, а твоя. И если даже я буду принадлежать ему, я не перестану любить тебя, батюшка, никогда!
— Но, глупая девушка, ты не будешь принадлежать ему, об этом нечего и думать! Разве ты забыла, что ты боярская дочь, а он смерд, пастух?..
— Нет, отец, не говори этого! Он такой же рыцарь, как и другие рыцари, нет, — он лучше, смелее и честнее всех этих боярских сынков, которых я видела до сих пор! Впрочем, отец, напрасно меня отговаривать, я уже поклялась!
— Что значит клятва глупой, ослепленной страстью девушки?
— Нет, батюшка, я не глупа и не ослеплена! Не в порыве дикой страсти, не без колебаний и размышлений я сделала это. И даже не без высшей воли на то, отец!
Последние слова она произнесла полушопотом, с какой-то таинственностью в голосе.
Боярин с любопытством обернулся к ней:
— Это что еще за новости? Какая высшая воля могла тебя толкнуть на такое безумство?
— Слушай, батюшка, — сказала девушка, поворачиваясь к нему и замедляя ход коня. — В ночь перед тем, как мы должны были ехать на медвежью охоту, привиделась мне во сне моя мать. Она была такой, какой ты описывал мне ее: в белой одежде, с распущенными волосами, но с лицом румяным и светлым, как солнце, с радостной улыбкой на устах и с бесконечной любовью в ясном взоре. Она подошла ко мне с распростертыми руками и обняла меня, крепко прижимая к своей груди. «Мама!» — сказала я и больше не могла ничего выговорить от радости и охватившего все мое существо блаженства.
«Мирослава, дитя мое единственное, — говорила она ласковым, нежным голосом, который и поныне звучит у меня в сердце, — слушай, что я тебе скажу. Великая для тебя минута наступает, доченька! Сердце твое пробудится и заговорит. Слушайся своего сердца, дочка, и повинуйся его голосу!»
«Хорошо, мама!» — сказала я, вся трепеща от какой-то несказанной радости.
«Благословляю же твое сердце!» — И, промолвив это, она развеялась, как легкий, душистый ветерок, а я проснулась. И сердце мое вправду заговорило, батюшка, и я пошла на его зов. На мне благословение матушки!
— Но, глупая девушка, ведь это был сон! О чем ты думала днем, то ночью и приснилось тебе! А впрочем… — прибавил боярин немного погодя, — а впрочем, ты уже не увидишь его никогда!
— Не увижу? — воскликнула быстро Мирослава. — Почему не увижу? Разве он умер?
— Хоть бы он еще целых сто лет жил, ты больше уже не увидишь его, потому что мы… мы не вернемся уже больше в эти проклятые края!
— Не вернемся? А почему?
— Потому, — сказал боярин с напускным спокойствием, — что эти твои добрые люди, и прежде всего этот старый чорт, отец твоего возлюбленного Максима, постановили на своем совете изгнать нас из своего села, разрушить наш дом и сравнять его с землей! Но погодите вы, хамское племя, узнаете вы, с кем имеете дело! Тугар Волк — это не тухольский волк, он и тухольским медведям сумеет показать свои зубы!
Эти слова болью отдались в сердце Мирославы.
— Изгнали нас, батюшка? А за что же нас изгнали? Наверно, из-за того лесника, которого ты приказал так немилосердно бить, хотя я слезно молила тебя отпустить его на волю?
— Как ты все по-своему понимаешь! — прервал ее сердито Тугар, хотя его болезненно уколол упрек дочери. О я знаю, — будь ты на этом совете, и ты бы тоже пошла вместе с ним против своего отца! Что ж делать, отец стар, угрюм, не умеет ни глазами сверкать, ни вздыхать, а тебе хочется не такого спутника жизни! И что тебе до того, что отец раньше времени поседел, стараясь обеспечить тебе счастье, между тем как тот, новый, более милый твоему сердцу друг, который помоложе, может быть сейчас вместе со своими тухольцами разрушает наш дом, последнее и единственное наше пристанище на свете!
Мирослава не вынесла этих едких упреков, жаркие слезы брызнули из ее глаз.
— Нет, это ты, ты не любишь меня! — сказала она, заливаясь слезами. — И я не знаю, что отвратило твое сердце от меня! Я не давала никакого повода! Сам ты учил и наказывал мне жить по правде и говорить правду! Неужто же теперь правда вдруг так опротивела тебе?
Боярин молчал, понурив голову. Они приближались уже к вершине. горы и ехали узкой тропинкой между высокими буками, совершенно закрывавшими своими верхушками небо. Лошади, предоставленные сами себе, искали путь в темноте и с фырканьем медленно поднимались вверх по пологому каменному склону.
— Куда же мы едем, если нас изгнали из Тухольщины? — спросила неожиданно Мирослава, утирая рукавом слезы и поднимая голову.
— Куда глаза глядят, — отвечал отец.
— Ты же говорил что мы едем к какому-то боярину в гости.
— Правда опротивела мне: я сказал неправду.
— Так куда же мы едем?
— Куда тебе угодно. Мне все равно. Может быть, поехать в Галич к князю, которому я надоел и который был рад от меня избавиться? О, хитрая штучка этот князь! Воспользоваться силой человека, высосать его, как спелую вишню а косточку выбросить прочь-на это он горазд! И как рад он был, когда я попросил у него даровать мне земли в Тухольщине! «Ступай, сказал он мне, лишь бы я тебя тут не видел! Ступай и грызись с этими смердами за нищенскую межу, только сюда не возвращайся!» Ну что ж, может быть, ехать нам к нему, жаловаться на тухольцев, просить против них у князя помощи?..
— Нет, батюшка! — сказала Мирослава. — Княжеская помощь беды не поправит, а только ухудшит дело".
— Вот видишь, — сказал боярин, не придавая особого значения последним словам дочери. — Ну, а может быть, возвратиться в Тухлю, к этим проклятым холопам, к этому черту Беркуту, и просить у них милости, подчиниться их суду, отречься от своего боярства и молить их, чтобы они приняли нас в свою общину, как равных, и жить с ними так же, как они, с овцами, среди овса и навоза?
Фигура Мирославы незаметно и непроизвольно распрямлялась, лицо ее посветлело при этих словах.
— А как ты думаешь, отец, они приняли бы нас? — спросила она живо.
— Кто знает! — ответил сварливо боярин. — Если окажут милость их хамские величества и их сверхвеличество Захар Беркут.
— Отец, а почему бы нам не попытаться? Тухольцы не любят неправды; они хоть и осудили нас, но, возможно, по-своему правы? А может быть… может быть, и ты, отец, чем-нибудь… каким-нибудь своим жестоким поступком навлек это? А если бы с ними ласково, по-по-человечески… Ах, боже мой, что это такое? — вскрикнула вдруг Мирослава, прерывая свои рассуждения. Они поднялись на самую вершину горы, и перед ними, словно по волшебству, раскинулась широкая стрыйская долина, залитая морем пожаров и костров. Небо было озарено кровавыми отблесками. Точно из глубины ада, доносились из долины странные голоса, конское ржанье, лязг оружия, возгласы часовых, гомон сидящих у костров черных косматых людей, а откуда-то издали неслись душераздирающие вопли истязуемых стариков, женщин и детей, связанных и уводимых в неволю мужчин, рев скота и треск домов, которые, обуглившись, валились наземь, после чего огромные фонтаны искр, подобно роям золотых мошек, взвивались в небо. В кровавом блистании огней виднелись тут же, в долине, над рекой, длинные, бесконечно длинные ряды четырехугольных шатров, отделенные друг от друга широкими промежутками. Люди, как муравьи, сновали между шатрами и толпились у костров. Мирослава словно окаменела при виде этого зрелища, не имея сил оторвать от него глаз. Даже старый, угрюмый боярин застыл на месте, вглядываясь в это страшное, кровавое море, вдыхая запах горького дыма и крови, вслушиваясь в смешанный гул, вопли, стоны и радостные крики победы. Даже лошади под нашими седоками начали дрожать всем телом, прядать ушами и фыркать, словно боялись итти дальше.
— Отец, ради всего святого, скажи, что это такое? — воскликнула Мирослава.
— Наши союзники, — сказал хмуро Тугар Волк.
— Ах, это, должно быть, монголы, о чьем приходе народ говорил с такой тревогой?
— Да, это они!
— Разорители русской земли?
— Наши союзники против этих проклятых смердов и их общин.
— Отец, это погибель наша! Если не станет холопов, кто же будет кормить бояр?
— Не бойся, не родилась еще та буря, которая могла бы с корнем вырвать это подлое семя!
— Но, отец, ведь монголы не щадят ни хаты, ни боярской усадьбы, ни княжеских палат! Сам же ты неоднократно рассказывал, как они задавили князей под досками.
— И хорошо сделали! Пусть душат этих хитрых воронов! Но боярина-то они не задушили ни одного. Повторяю тебе: это. наши союзники!
— Неужели, отец, ты желаешь заключить союз с этими дикарями, обагренными кровью нашего народа?
— Какое мне дело, кто они и каковы они? У нас нет другого выхода. Пусть это будут сами злые духи, лишь бы только они помогли мне!
Мирослава, бледная, испуганно смотрела на своего отца. Кровавый отблеск огней, озаряя окрестность, делал его лицо страшным и диким и играл на его шлеме, славно обвивая его голову кровавым венцом. Они оба спешились и, стоя на остром гребне горы, смотрели друг на друга.
— Как ты страшен, отец! — прошептала Мирослава. — Я не узнаю тебя!
— Говори смело, говори, доченька! — сказал с какой-то дикой усмешкой отец. — Я знаю, что ты хотела сказать! Ты хотела оказать: я не могу дальше итти с тобой, я покину тебя, изменника родины, и вернусь к своему милому, к своему верному Беркуту! Скажи, скажи это прямо и оставь меня! Я пойду туда, куда ведет меня судьба, и буду до конца дней своих заботиться о благе твоем!
Ядовитый вначале голос боярина сделался под конец таким мягким, дрожащим, волнующим, что Мирослава разразилась громкими рыданиями и бросилась отцу на шею с горьким плачем.
— Ах, отец! — всхлипывала она. — Ты. разрываешь мне сердце! Чем я так тяжко провинилась перед тобой? Ведь я знаю, что ты любишь меня! Я», я не оставлю тебя никогда! Я буду твоей служанкой, твоей рабыней до последнего издыхания, только не иди туда, не предавай своего честного имени на вечный позор!
Рыдая, она упала к ногам отца, обнимала руками его колени, обливала слезами его руки. Не выдержал Тугар Волк, брызнули слезы из его старых глаз. Он поднял Мирославу и крепко прижал ее к груди.
— Дитя мое, — сказал он ласково, — не упрекай меня! Горе наполнило горечью мое сердце, гневом налило мои мысли. Но я знаю, что твое сердце — чистое золото, что ты не бросишь меня в дни тревоги и борьбы. Ведь мы одни теперь на свете, негде нам приклонить голову, не от кого ждать помощи, как только qt нас самих! Выбора у нас нет, примем же помощь там, где ее найдем.
— Батюшка, батюшка! — со слезами говорила Мирослава. — Гнев против тухольцев ослепил тебя и толкает тебя на гибель. Пусть верно, что мы несчастны, но должны ли мы поэтому стать изменниками своей родины?
Нет, лучше погибнуть нам от голода под забором!
— Молода ты еще, доченька, горяча и пылка, и не знаешь, каков на вкус голод, какова на вкус нужда! Я изведал их и хочу уберечь тебя от них. Не возражай же мне! Едем, продолжим путь к цели! Что будет — то будет, судьбы своей не объехать!
И он вскочил на коня и кольнул его шпорами. Напрасно Мирослава старалась удержать отца — он погнал коня вниз. Рыдая, последовала за отцом и она. В своей непоколебимой детской вере она все еще думала, что сможет спасти отца от гибели, от вечного позора — от измены своей отчизне. Она, бедная, и не подозревала, как глубоко ее отец уже погряз в этой отвратительной трясине, как безнадежно он упал в пропасть, так что для него поистине не было уже иного выхода, как падать все глубже, до самого дна.
Чем ниже они спускались в долину, тем гуще окружал их мрак, тем меньше они могли различить что-либо вокруг, кроме мерцания костров и зарева дальних пожаров. Зато шум и крики огромной толпы становились все громче, оглушительнее. Дым разъедал им глаза, у них спирало дыхание. Боярин направил коня к первому пылавшему среди поля костру. Это была монгольская стража. Приблизившись, боярин и Мирослава увидели пятерых человек в вывернутых наизнанку овчинных тулупах, в таких же косматых остроконечных колпаках, с луками за плечами и с топорами в руках.
Уже совсем близко от стражи Мирослава догнала отца и дернула его за рукав:
— Батюшка, богом святым молю тебя, уедем отсюда!
— Куда?
— Едем в Тухлю!
— Нет, уж кончено! Мы поедем туда, но не с униженной мольбою. Поедем туда в гости, и я с удовольствием погляжу, посмеют ли тогда твои Беркуты изгонять нас!
В эту минуту монголы заметили приход чужих людей и с диким криком схватили луки и окружили пришельцев.
— Кто идет? — закричали они нестройно по-русски и по-монгольски.
— Поклонник великого Чингис-хана! — ответил, по-монгольски Тугар Волк.
Монголы замерли, выпучив на него глаза.
— Ты откуда, кто таков, зачем пришел? — спросил один из них, повидимому, начальник стражи.
— Не твое дело, — ответил резко, по-монгольски, боярин. — Кто ведет ваше войско?
— Внуки великого Чингис-хана: Пета бегадыр и Бурунда бегадыр.
— Ступай же и скажи им: «Калка-река по болоту течет и в Дон впадает». А мы, покуда ты вернешься, подождем у костра.
С рабской почтительностью расступились монголы перед незнакомцем, который говорил на их языке и притом таким повелительным тоном, какой они привыкли слышать лишь от своих ханов и бегадыров. Начальник торопливо передал свои обязанности другому монголу, а сам, вскочив на коня, поскакал к лагерю, отстоявшему примерно на четверть, мили от сторожевого костра.
Тугар Волк и Мирослава сошли с лошадей, которых кто-то из стражи немедленно отвел, почистил, напоил и, привязав, пустил пастись на мужицкой, рожью засеянной, ниве. Приезжие подошли к костру, грея руки, которые пощипывал весенний ночной холодок. Мирослава дрожала всем телом, как в лихорадке, она была бледна и не смела поднять глаз на отца. Лишь теперь, услыхав из уст отца монгольскую речь и увидев, с какой почтительностью монголы исполняли его приказания, она догадалась, что отец ее не первый день знается с этими страшными разорителями родной земли и что справедливы были слухи, передававшиеся шопотом при дворе князя Даниила, будто Тугар Волк в битве на Калке предал Русь монголам, открыв им весь план предстоящего сражения, составленный русскими князьями. Правда, говорили, точного доказательства этому нет, не то боярину пришлось бы сложить голову на плахе; боярин во время битвы находился в первом ряду и, при первом же замешательстве русских, взят был в плен. Но странным казалось кое-кому его быстрое освобождение из плена, без выкупа, хоть боярин и клялся, что монголы отпустили его, уважая за храбрость. Дело было темное, и лишь одно было ясно — что при княжеском дворе все начали как-то сторониться Тугара, и сам князь не доверял ему так, как прежде. Боярин в конце концов почувствовал перемену и попросил у князя дарственной земли в Тухольщине. Не расспрашивая, почему боярин вздумал покинуть Галич и почему он хочет зарыться в этой леской глуши, да еще с молодой дочерью, князь Даниил дал ему просимое, — будучи, очевидно, рад от него избавиться. И при их отъезде из Галича все как-то холодно прощались с боярином, многолетним товарищем по оружию. Все это вспомнила теперь в одно мгновение Мирослава, и то, что когда-то удивляло и сердило ее, стало ясно и понятно ей. Так, значит, шопот и слухи были справедливы! Так, значит, отец ее уже давно, с десяток лет, был в сношениях с монголами, был предателем! Словно придавленная, словно подкошенная этою мыслью, склонила Мирослава свою прекрасную голову. Сердце ее болело страшно: она чувствовала, как в нем одна за другой рвутся самые крепкие и самые священные узы — узы детской любви и уважения. Какой одинокой, круглой сиротой чувствовала она себя теперь в мире, хотя тут же, рядом с нею, сидел ее отец! Какой несчастной чувствовала она себя сейчас, хотя отец недавно еще уверял ее, что все делает для ее счастья!
Но и боярин сидел теперь какой-то невеселый — его решительное сердце давили, видимо, какие-то тяжелые думы. Неизвестно, о чем думал он, но глаза его смотрели, не мигая, в пламя костра, следя внимательно, как догорали багряные, словно раскаленное железо, поленья, как трескались они, охваченные пламенем. Было ли это спокойное раздумье человека, достигшего своей цели, или, может быть, тревожное предчувствие грядущего холодной рукой стиснуло его сердце и печать молчания наложило на его уста? Но только и он, старый, рассудительный человек, избегал взгляда Мирославы, а все смотрел и смотрел в пламя костра, на мерцающие искры и тлеющие поленья.
— Дочка! — проговорил он, наконец, тихо, не поднимая на нее глаз.
— Почему ты вчера не убил меня, отец? — прошептала Мирослава, едва сдерживая слезы. От звука ее голоса, хотя и чуть слышного, на боярина дохнуло ледяным холодом. Он не нашел ответа на вопрос и молча смотрел в пламя, пока не примчался часовой из лагеря.
— Внуки великого Чингис-хана шлют свой привет новому другу и просят его в свой шатер на военный совет.
— Идем! — бросил боярин и поднялся с места.
Мирослава тоже поднялась, но ноги отказывались служить ей. Однако поздно уж было возвращаться! В одно мгновенье монголы привели их лошадей, посадили Мирославу и, окружив гостей, направились с ними в лагерь. Монгольский лагерь был расположен громадным четырехугольником и окопан глубоким рвом. С каждой стороны четырехугольника имелось по двенадцати входов, охраняемых вооруженной стражей. Хотя никакой неприятель не угрожал лагерю, всё же его бдительно охраняли — таково было военное правило монголов, в полную противоположность правилам христианского рыцарского войска, которое не могло сравниться с монголами ни в отношении военной дисциплины, ни в искусстве тактики и в умении командовать большими массами.
Часовые у входа в лагерь дикими голосами перекликнулись со стражей, ведшей боярина и его дочь, а затем приняли необычайных гостей и повели их в шатер своих начальников. Как ни была подавлена Мирослава своим горем и стыдом, зажигавшим жаркий румянец на ее девичьем лице, она все же была достаточно отважна и достаточно свободно, по-рыцарски воспитана, чтобы не заинтересоваться расположением лагеря и всем тем новым, что ее окружало. Быстрым взглядом окинула она сопровождавших ее стражей. Низкорослые, коренастые, в овечьих шкурах, с луком и колчаном за плечами, монголы походили не то на медведей, не то на каких-то других зверей. Их лица, лишенные растительности, с выдавшимися скулами, с маленькими глубоко запавшими глазками, которые чуть поблескивали в узких щелях косо прорезанных век, с маленькими приплюснутыми носами, казались страшными и отвратительными, а желтый цвет кожи в отблесках костров приобретал какой-то зеленоватый оттенок, делая их еще страшнее и отвратительнее. С опущенными головами и со своей гортанной, певучей речью они напоминали волков, ищущих добычи. Шатры их, как разглядела Мирослава вблизи, были сделаны из кошмы, растянутой на четырех жердях, связанных вверху, и накрыты были от дождя огромными шапками из конских шкур. Перед шатрами торчали насаженные на колья человеческие головы, окровавленные, с застывшим выражением боли и отчаяния на бледных, посинелых, фантастически освещенных пламенем костров лицах. Холодный пот выступил на лбу у Мирославы при этом зрелище; ее, героическую, смелую девушку, не пугала мысль, что и ее голова вскоре будет так же торчать перед шатром какого-нибудь монгольского бегадыра. Нет, она предпочла бы теперь смерть на костре, предпочла бы, чтоб и ее голова как кровавый трофей торчала перед шатром победителя, чем своими глазами видеть эти трофеи, из которых каждый еще недавно был живым человеком, думал, работал, любил, — чем итти по страшному лагерю на бесчестное, предательское дело!
«Нет, нет, — думалось ей. — Не будет этого. Я не пойду дальше! Я не сделаюсь изменницей своей родины! Я покину отца, если не смогу заставить его отказаться от его проклятого намерения».
Между тем они очутились перед шатром военачальника Петы, любимца Батыя. Внешне шатер не отличался от других ничем, кроме укрепленного на его вершине древка с тремя бунчуками; зато внутри он был убран гораздо, с азиатской пышностью. Впрочем, ни боярин, ни Мирослава внутрь шатра не вошли, так как застали монгольских начальников перед шатром, у костра, на котором невольники жарили двух баранов. Увидев гостей, начальники вскочили все разом на ноги и схватились оружие хотя, впрочем, не тронулись с места навстречу остям Зная монгольский обычай, боярин кивнул дочери, что то бы она осталась позади, а сам, сняв с головы шлем, а с плеч лук, подошел к монголам с поклоном и остановился молча, с потупленными в землю глазами, в трех шагах от главного начальника, Петы.
— От какого царя приносишь нам вести? — спросил его Пета.
— Я не знаю никакого царя, кроме великого Чингис-хана, повелителя всего мира! — произнес боярин. Это была обычная формула подданства. Пета после этого важно, но, впрочем, радушно протянул боярину руку.
— Во-время приходишь, — сказал Пета, — мы ожидали своего союзника.
— Я знаю свой долг, — сказал Тугар Волк. — В одном только я преступил ваш обычай: я привел дочь свою в лагерь.
— Дочь? — спросил изумленный Пета. — Разве ты не знаешь, что обычай наш возбраняет женщинам входить в собрание воинов?
— Знаю. Но что же мне оставалось делать с нею? У меня нет ни дома, ни семьи, ни жены! Кроме меня и великого Чингис-хана, у нее нет никакой защиты! Мой князь рад был спровадить меня из своего города, а проклятые смерды, мои рабы, взбунтовались против меня.
— Но все-таки здесь она не может оставаться.
— Я прошу внуков великого Чингис-хана разрешить ей остаться на сегодняшнюю ночь и завтрашний день, пока я не найду для нее безопасного убежища.
— Для друзей наших мы гостеприимны, — ответил Пета и затем, повернувшись к Мирославе, произнес на ломаном русском языке:
— Подойди, девушка!
Мирослава даже задрожала, услыхав эти обращенные к ней слова страшного монгольского военачальника. Полными ненависти и презрения глазами смотрела она на этого губителя Руси, не обращая внимания на то, что он сказал.
— Подойди, Мирослава! — сказал ей отец. — Великий начальник монгольского войска милостив к нам.
Я не, хочу его милости! — ответила Мирослава.
— Подойди, приказываю тебе! — промолвил грозно боярин.
Мирослава с неохотой приблизилась. Пета своими маленькими блестящими глазами взглянул на нее.
— Хорош девушка! Жалко, что не остаться. Гляди, девушка, на свой отец. Будь верны велики Чингис-хан, большой милость будет! На тебе, девушка, этот колец, с Вашего князь Мстислав. Знак безопасности. Покажи монгольски воин — каждый пропустит, ничего худого не сделает. А теперь в шатер!
С этими словами Пета подал Мирославе снятый со своего пальца большой золотой перстень, добытый им в битве на Калке от князя Мстислава. Перстень был украшен большим золотисто-зеленым бериллом с вырезанными на нем фигурками. Мирослава колебалась, не зная, принять ли ей подарок от врага, — может быть, даже плату за отцовскую измену.
— Возьми, дочка, этот дар внука великого Чингис-хана, — сказал боярин, — это знак его великой милости к тебе, он дает тебе возможность свободно ходить по монгольскому лагерю. Нам ведь придется расстаться, дочка. Их военный обычай запрещает женщинам находиться в лагере. Но с этим перстнем ты сможешь свободно приходить и уходить, когда тебе понадобится.
Мирослава все еще колебалась. Но вдруг какая-то новая мысль мелькнула у нее в голове, — она взяла перстень и, отвернувшись, дрогнувшим голосом сказала:
— Благодарю!
Затем Пета приказал отвести ее в особый шатер, спешно приготовленный для ее отца, а Тугар Волк остался с монгольскими бегадырами для участия в военном совете.
Первым начал речь Пета, главный начальник этой части монгольского войска, человечек лет сорока, монгольского типа: низкорослый, вертлявый, с хитро подмигивающими, маленькими, словно мышиными глазками.
— Садись, гость! — обратился он к боярину. — Если мы скажем тебе, что ждали тебя, пусть это будет наивысшей похвалой твоей верности великому Чингис-хану. Но все же несколько поздно пришел. Войско наше ждет уже третий день, а великий Чингис-хан, отправляя нас на запад в страну рабов своих, арпадов{21} приказывал нам дольше трех дней без надобности нигде не задерживаться. Брат наш, Кайдан бегадыр, который пошел через страну валахов, будет раньше нас в доме арпадов, возьмет их стольный город, а какую же славу мы принесем из этого похода?
На это сказал боярин:
— Я понял слова твои, великий бегадыр, и вот что отвечу на них. Верный слуга великого Чингис-хана не мог скорее прибыть в ваш табор, так как лишь вчера узнал о вашем походе, а узнав, явился немедленно. О задержке не печалься. Дороги наши хоть и не широки, но безопасны. Ворота в царство арпадов раскроются настежь, лишь только постучите.
— Какие это дороги, и в чьих они руках? — спросил коротко Пета.
— Одна дорога дуклянская, вверх, вдоль реки Сан, а затем через невысокий горный перевал. Это путь широкий и удобный, не однажды уже исхоженный русскими и угорскими воинами.
— Далеко отсюда?
— Отсюда до Перемышля два дня пути, а от Перемышля до гор еще два дня.
— Кто охраняет?
— Охраняют его бояре нашего князя, они поставили там засеки. Но бояре с неохотой служат князю Даниилу Романовичу, не слишком ретиво стерегут засеки. Небольшой посул склонит их на сторону великого Чингис-хана…
— Но почему же до сих пор мы никого из них не видали в нашем лагере? — опросил Пета.
Нельзя им, великий бегадыр. Народ, среди которого они живут и который должен поставлять вооруженных людей для охраны засек, с трудом переносит их власть над собой. Дух бунта и непокорства живет в народе. Сердце народа тужит по давним порядкам, когда не было ни князей, ни иной власти, когда каждая община жила сама для себя, а против общего врага все соединялись по доброй воле и сами выбирали и сбрасывали своих начальников. В этих горах живет один старик, прозванный беседником, и он раздувает пламя непокорства во имя этих давних порядков. Народ смотрит на бояр, как пастухи на волка, и если б только увидел, что бояре открыто становятся на сторону Чингис-хана, то побил бы их камнями. Когда же, с приближением вашего войска, бояре перейдут на вашу сторону и сдадут вам засеки, народ рассеется, как мякина от ветра.
|
The script ran 0.03 seconds.