Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Блез Паскаль - Мысли
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_philosophy

Аннотация. В век нигилизма духовный опыт Паскаля может быть особенно значим. Поразительная честность мысли, стремление к максимальной ясности в исследованиях трагического удела человека и в то же время бесконечная вера в его высшее предназначение - отличительная черта незаконченной работы мыслителя, вошедшей в сокровищницу не только французской, но и мировой культуры.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

Замысел, внутренний порядок и план этого сочинения В чем выгода и долг человека: как добиться, чтобы он их постиг и руководствовался ими 1. Порядок. — Люди пренебрегают верой; им не­навистна и страшна мысль, что, может статься, в ней содержится истина. Дабы исцелить их от этого, первым делом докажите, что вера ничуть не противоречит ра­зуму, более того, что она достохвальна, и таким пу­тем внушите уважение к ней; затем, показав, что она заслуживает любви, посейте в добродетельные сердца надежду на ее истинность и, наконец, докажите, что она и есть истинная вера. Вера достохвальна, потому что познала природу че­ловека; вера достойна любви, потому что открывает путь к истинному благу. 2. Для грешников, обреченных вечному проклятию, одним из самых неожиданных ударов будет откры­тие, что они осуждены своим собственным разумом, на который ссылались, дерзая осуждать христианскую веру. 3. Две крайности: зачеркивать разум, признавать только разум. 4. Если бы все в мире подчинялось разуму, в хрис­тианском вероучении не осталось бы места для того, что в нем таинственно и сверхъестественно; если бы ничто в мире не было подвластно законам разума, хрис­тианское вероучение оказалось бы бессмысленным и сме­хотворным. Пути обращения в истинную веру: призвать людей вслушаться в голос собственного сердца 5. Предуведомление. — Метафизические до­казательства бытия Божия так не похожи на привычные для нас рассуждения и так сложны, что, как правило, не затрагивают людские умы, а если кого-то и убеждают, то лишь на короткое время, пока человек следит за ходом развития этого доказательства, но уже час спустя он начи­нает с опаской думать, — а не попытка ли это его окол­пачить. Quod curiositate cognoverunt superbia amiserunt[1]. Так происходит с каждым, кто пытается познать Бога, не воззвав к помощи Иисуса Христа, кто хочет без посредника причаститься Богу, без посредника по­знанному. Меж тем как люди, познавшие Бога через Его Посредника, познали и свое ничтожество. 6. Как это замечательно, что канонические авторы никогда не доказывали бытие Божие, черпая доводы из мира природы. Они просто призывали поверить в Него. Никогда Давид, Соломон и др. не говорили: “В природе не существует пустоты, следовательно, существует Бог”. Они несомненно были умнее самых умных из пришедших им на смену и постоянно прибегавших к подобным до­казательствам. Это очень и очень важно. 7. Если все доказательства бытия Божия, почерпну­тые из мира природы, неизбежно говорят о слабости нашего разума, не относитесь из-за этого пренебрежи­тельно к Священному Писанию; если понимание подоб­ных противоречий говорит о силе нашего разума, почи­тайте за это Священное Писание. 8. Не о системе я поведу здесь речь, а о прису­щих сердцу человека особенностях. Не о ревностном почитании Господа, не об отрешенности от себя, а о руководящем человеческом начале, о корыстных и само­любивых устремлениях. И так как нас не может не волновать твердый ответ на столь близко касающийся нас вопрос, — после всех жизненных горестей, куда с чудовищной неизбежностью ввергнет нас неминуемая смерть, ежечасно грозящая нам, — в вечность ли не­бытия или в вечность мук... 9. Всевышний приводит к вере людские умы дово­дами, а сердца — благодатью, ибо Его орудие — кро­тость, а вот пытаться обращать умы и сердца силой и угрозами значит поселять в них ужас, а не веру, terrorem potius quam religionem[2]. 10. В любой беседе, в любом споре необходимо со­хранить за собой право урезонить тех, кто выходит из себя: “А что, собственно говоря, вас возмущает?” 11. Маловеров следует прежде всего пожалеть, — само это неверие делает их несчастными. Обидные речи были бы уместны, когда бы оно шло им на пользу, но оно идет во вред. 12. Жалеть безбожников, пока они неустанно ищут, — разве бедственное их положение не достойно жалости? Клеймить тех, кто хвалится безбожием. 13. И он осыпает насмешками того, кто ищет? Но кому из этих двоих больше пристало насмешничать? Меж тем ищущий не насмехается, а жалеет насмешника. 14. Изрядный острослов — дрянной человек. 15. Хотите, чтобы люди поверили в ваши доброде­тели? Не хвалитесь ими. 16. Жалеть следует и тех и других, но в первом случае пусть эту жалость питает сочувствие, а во вто­ром — презрение. Различие между людскими умами 17. Чем умнее человек, тем больше своеобычности видит он в каждом, с кем сообщается. Для человека заурядного все люди на одно лицо. 18. Сколько на свете людей, которые проповедь слу­шают как обычную вечернюю службу! 19. Существует два рода людей, для которых все едино: праздники и будние дни, миряне и священники, любой грех подобен другому. Но одни делают из этого вывод, что возбраняемое священникам возбраняется и мирянам, а другие — что дозволенное мирянам дозво­лено и священникам. 20. Всеобщность. — Науки о нравственности и о языке хотя и обособленные, но тем не менее всеобщие. Познание математическое и познание непосредственное 21. Различие между познанием мате­матическим и непосредственным. — На­чала математического познания вполне отчетливы, но в обыденной жизни неупотребительны, поэтому с непри­вычки в них трудно вникнуть, зато всякому, кто вникает, они совершенно ясны, и только совсем уж дурной ум не способен построить правильного рассуждения на ос­нове столь самоочевидных начал. Начала непосредственного познания, напротив, рас­пространены и общеупотребительны. Тут нет нужды во что-то вникать, делать над собой усилие, тут потребно всего лишь хорошее зрение, но не просто хорошее, а безупречное, ибо этих начал так много и они так раз­ветвлены, что охватить их сразу почти невозможно. Меж тем пропустишь одно — и ошибка неизбежна: вот по­чему нужна большая зоркость, чтобы увидеть все до единого, и ясный ум, чтобы, основываясь на столь из­вестных началах, сделать потом правильные выводы. Итак, обладай все математики зоркостью, они были бы способны и к непосредственному познанию, ибо уме­ют делать правильные выводы из хорошо известных начал, а способные к непосредственному познанию были бы способны и к математическому, дай они себе труд пристально вглядеться в непривычные для них матема­тические начала. Но такое сочетание встречается нечасто, потому что человек, способный к непосредственному познанию, да­же и не пытается вникнуть в математические начала, а способный к математическому большей частью слеп к тому, что у него перед глазами; к тому же, привыкнув делать заключения на основе хорошо им изученных точ­ных и ясных математических начал, он теряется, столк­нувшись с началами совсем иного порядка, на которых зиждется непосредственное познание. Они еле различи­мы, их скорее чувствуют, нежели видят, а кто не чув­ствует, того и учить вряд ли стоит: они так тонки и многообразны, что лишь человек, чьи чувства утонченны и безошибочны, в состоянии уловить и сделать правиль­ные, неоспоримые выводы из подсказанного чувствами; притом зачастую он не может доказать верность своих выводов пункт за пунктом, как принято в математике, ибо начала непосредственного познания почти никогда не выстраиваются в ряд, как начала познания матема­тического, и подобного рода доказательство было бы бесконечно сложно. Познаваемый предмет нужно охва­тить сразу и целиком, а не изучать его постепенно, путем умозаключений — на первых порах, во всяком случае. Таким образом, математики редко бывают способны к непосредственному познанию, а познающие непосредст­венно — к математическому, поскольку математики пы­таются применить математические мерки к тому, что доступно лишь непосредственному познанию, и приходят к абсурду, ибо желают во что бы то ни стало сперва дать определения, а уж потом перейти к основным на­чалам, меж тем для данного предмета метода умоза­ключений непригодна. Это не значит, что разум вообще от них отказывается, но он их делает незаметно, непри­нужденно, без всяких ухищрений; внятно рассказать, как именно происходит эта работа разума, никому не под силу, да и ощутить, что она вообще происходит, доступно очень немногим. С другой стороны, когда перед человеком, познаю­щим предмет непосредственно и привыкшим охватывать его единым взглядом, встает проблема, ему совершенно непонятная и требующая для решения предварительного знакомства со множеством определений и непривычно сухих начал, он не только устрашается, но и отвращается от нее. Что касается дурного ума, ему равно недоступно по­знание и математическое, и непосредственное. Стало быть, ум сугубо математический будет пра­вильно работать, только если ему заранее известны все определения и начала, в противном случае он сбивается с толку и становится невыносим, ибо правильно работает лишь на основе совершенно ясных ему начал. А ум, познающий непосредственно, не способен тер­пеливо доискиваться первоначал, лежащих в основе чис­то спекулятивных, отвлеченных понятий, с которыми он не сталкивался в обыденной жизни и ему непри­вычных. Здравомыслие 22. Разновидности здравомыслия: иные люди здраво рассуждают о явлениях определенного порядка, но на­чинают нести вздор, когда дело касается всех прочих явлений. Одни умеют делать множество выводов из немногих начал, — это свидетельствует об их здравомыслии. Другие делают множество выводов из явлений, ос­нованных на множестве начал. К примеру, некоторые правильно выводят следствия из немногих начал, определяющих свойства воды, но для этого нужно отличаться незаурядным здравомыслием, потому что следствия эти почти неуловимы. Но это отнюдь не означает, что все, способные к таким выводам, — хорошие математики, ибо математика заключает в себе множество начал, а бывает ум такого склада, что он способен постичь лишь немногие начала, но зато до самой их глубины, меж тем как явления, основанные на многих началах, для него непостижимы. Стало быть, существуют два склада ума: один бы­стро и глубоко постигает следствия, вытекающие из того или иного начала, — это ум проницательный; дру­гой способен охватить множество начал, не путаясь в них, — это ум математический. В первом случае человек обладает умом сильным и здравым, во втором — ши­роким, и далеко не всегда эти свойства сочетаются: сильный ум в то же время может быть ограниченным, широкий ум — поверхностным. 23. Кто привык судить обо всем по подсказке чувств, тот ничего не смыслит в логических умозаключениях, потому что стремится с первого взгляда вынести суж­дение об исследуемом предмете и не желает вникать в начала, на которых он зиждется. Напротив того, кто привык вникать в начала, тот ничего не смыслит в до­водах чувств, потому что прежде всего старается выде­лить эти начала и не способен одним взглядом охватить весь предмет. Правила, лежащие в основе суждений. Многообразие и единство 24. Суждение математическое, сужде­ние непосредственное. — Истинное красноре­чие пренебрегает красноречием, истинная нравственность пренебрегает нравственностью, — иными словами, нрав­ственность, выносящая суждения, пренебрегает нравст­венностью, идущей от ума и не ведающей правил. Ибо суждению в той же мере присуще чувство, в какой научные выкладки присущи разуму. Непосредст­венное познание присуще суждению, математическое — разуму. Пренебрежение философствованием и есть истинная философия. 25. Кто судит о произведении, не придерживаясь никаких правил, по сравнению с человеком, эти правила знающим, все равно что не имеющий часов по сравнению с человеком при часах. Первый заявит: “Прошло два часа”, другой возразит: “Нет, только три четверти часа”, а я посмотрю на часы и отвечу первому: “Вы, видно, скучаете”, — и второму: “Время для вас летит”, потому что прошло полтора часа. А если мне скажут, что для меня оно тянется и вообще мое суждение основано на прихоти, я только посмеюсь: спорщики не знают, что оно основано на показаниях часов. 26. Чувство так же легко развратить, как ум. И ум, и чувство мы совершенствуем или, напротив того, развращаем, беседуя с людьми. Стало быть, иные беседы нас развращают, иные — совершенствуют. Зна­чит, следует тщательно выбирать собеседников; но это невозможно, если ум и чувство еще не развиты или не развращены. Вот и получается заколдованный круг, и счастлив тот, кому удается выскочить из него. 27. Природа разнообразит и повторяет, искусство повторяет и разнообразит. 28. Различия столь многообразны, что и звучание голосов, и походка, и покашливание, и сморкание, и чих... Мы умеем различать сорта винограда, различим среди других, скажем, мускат: тут кстати вспомнить Дезарга, и Кондрие, и всем известную прививку. Но разве этим вопрос исчерпывается? Хоть раз произвела ли лоза две одинаковые кисти? А в кисти бывают ли две одинаковые виноградины? И т. д. Я не способен дважды одинаково судить об одном и том же предмете. Я не судья своему собственному сочи­нению, пока его пишу: мне, наподобие художника, надобно отойти от него на какое-то расстояние, но не слишком большое. А все-таки на какое именно? Догадайтесь. 29. Многообразие. — Богословие — это нау­ка, но сколько в ней одновременно сочетается наук! Человек слагается из множества частей, но, если его расчленить, окажется ли человеком каждая его часть? Голова, сердце, вены, каждая вена, каждый ее отрезок, кровь, каждая ее капля? Город или деревня издали кажутся городом или де­ревней, но стоит подойти ближе — и мы видим дома, деревья, черепичные крыши, листья, травы, муравьев, муравьиные ножки, и так до бесконечности. И все это заключено в слове “деревня”. 30. Любой язык — это тайнопись, и, чтобы постичь неведомый нам язык, приходится заменять не букву бук­вой, а слово словом. 31. Природа повторяет себя: зерно, посеянное в туч­ную землю, плодоносит; мысль, посеянная в восприим­чивый ум, плодоносит; числа повторяют пространство, хотя так от него отличны. Все создано и ведомо Единым Творцом: корни, вет­ви, плоды, причины, следствия. Правила, лежащие в основе всех языков. Порядочность 32. Я равно не выношу и любителей шутовства, и любителей напыщенности: ни тех, ни других не изберешь себе в друзья. — Только тот полностью доверяет своим ушам, у кого нет сердца. Порядочность — вот единст­венное мерило. Поэт, но порядочный ли человек? — Красота недоговоренности, здравого суждения. 33. Мы браним Цицерона за напыщенность, меж тем у него есть почитатели, и в немалом числе. 34. (Эпиграммы.) — Эпиграмма на двух кривых никуда не годится, потому что она их ничуть не утешает, а вот автору приносит толику славы. Все, что идет на потребу только автору, никуда не годится. Ambitiosa recidet omamenta[3]. 35. Если бы молния ударяла в низины, поэты и вообще любители порассуждать о подобных предметах стали бы в тупик из-за отсутствия доказательных объ­яснений. 36. Когда читаешь сочинение, написанное простым, натуральным слогом, невольно удивляешься и радуешься: думал, что познакомишься с автором, и вдруг обнаружил человека! Но каково недоумение людей, наделенных хо­рошим вкусом, которые надеялись, что, прочитав кни­гу, познакомятся с человеком, а познакомились только с автором! Plus poetice quam humane locatus es[4]. Как облагораживают человеческую натуру люди, умеющие внушить ей, что она способна говорить обо всем, даже о богословии! 37. Между нашей натурой — неважно, слабая она или сильная, — и тем, что нам нравится, всегда есть некое сродство, которое лежит в основе нашего образца приятности и красоты. Все, что отвечает этому образцу, нам приятно, будь то напев, дом, речь, стихи, проза, женщина, птицы, деревья, реки, убранство комнат, платье и пр. А что не отвечает, то человеку с хорошим вкусом нравиться не может. И подобно тому, как есть глубокое сродство между домом и напевом, сотворенными в согласии с этим един­ственным и прекрасным образцом, ибо они напоминают его, хотя и дом, и напев сохраняют свою особливость, так есть сродство и между всем, что создано по дурному образцу. Это вовсе не означает, будто дурной образец тоже один-единственный, напротив того, их великое мно­жество, но, к примеру говоря, между дрянным сонетом, какому бы дурному образцу он ни следовал, и женщи­ной, одетой по этому образцу, всегда есть разительное сходство. Чтобы понять, до какой степени смехотворен дрянной сонет, довольно уяснить себе, какой натуре и какому образцу он соответствует, а затем представить себе дом или женский наряд, сотворенный по этому образцу. 38. Поэтическая красота. — Раз уж мы говорим “поэтическая красота”, следовало бы говорить и “математическая красота”, и “лекарская красота”, но так не говорят, и причина этому в следующем: все отлично знают, какова суть математики и что состоит она в доказательствах, равно как знают, в чем суть лекарства и что состоит она в исцелении, но не знают, в чем состоит та самая приятность, в которой и заклю­чается суть поэзии. Никто не знает, каков он, тот при­сущий природе образец, которому следует подражать, и, чтобы восполнить сей пробел, придумывают самые замысловатые выражения — например, “золотой век”, “чудо наших дней”, “роковой” и тому подобное — и называют сие ни с чем не сообразное наречие “поэти­ческими красотами”. Но представьте себе женщину, разряженную по та­кому образцу — а состоит он в том, что любой пустяк облекается в пышные словеса, — и вы увидите красотку, увешанную зеркальцами и цепочками, и не сможете не расхохотаться, ибо куда понятнее, какой должна быть приятная на вид женщина, чем какими должны быть приятные стихи. Но люди неотесанные станут восхи­щаться обличием этой женщины, и найдется немало де­ревень, где ее примут за королеву. Потому-то мы и называем сонеты, скроенные по этому образцу, “первы­ми на деревне”. 39. В свете не прослыть знатоком поэзии, если не повесить вывески “поэт”, “математик” и т.д. Но че­ловек всесторонний не желает никаких вывесок и не делает разницы между ремеслом поэта и золотошвея. К человеку всестороннему не пристает кличка “поэт” или “математик”: он и то и другое и может судить о самых разных предметах. В нем ничто не бросается в глаза. Он может принять участие в любой беседе, за­вязавшейся до его прихода. Никто не замечает его по­знаний в той или иной области, пока в них не появляется надобность, но уж тут о нем немедленно вспоминают, ибо он из того сорта людей, о которых никто не скажет, что они красноречивы, пока не заговорят о красноречии, но стоит заговорить — и все начинают восхвалять кра­соту их речей. Стало быть, когда при виде человека первым делом вспоминают, что он понаторел в поэзии, это отнюдь не похвала; с другой стороны, если речь идет о поэзии и никто не спрашивает его мнения, это тоже дурной знак. 40. Хорошо, когда, назвав кого-то, забывают при­бавить, что он “математик”, или “проповедник”, или отличается красноречием, а просто говорят: “Он — по­рядочный человек”. Мне по душе лишь это всеобъем­лющее свойство. Я считаю дурным признаком, когда, при взгляде на человека, все сразу вспоминают, что он написал книгу: пусть столь частное обстоятельство при­ходит на ум лишь в случае, если речь заходит именно об этом обстоятельстве (Ne quid nimis[5]): иначе оно подменит собой самого человека и станет именем нари­цательным. Пусть о человеке говорят, что он — ис­кусный оратор, когда разговор касается ораторского ис­кусства, но уж тут пусть не забывают о нем. 41. У человека множество надобностей, и распо­ложен он лишь к тем людям, которые способны их ублаготворить — все до единой. “Такой-то — отлич­ный математик”, — скажут ему про имярек. “А на что мне математик? Он, чего доброго, примет меня за тео­рему”. — “А такой-то — отличный полководец”. — “Еще того не легче! Он примет меня за осажденную крепость. А я ищу просто порядочного человека, кото­рый постарается сделать для меня все, в чем я нужда­юсь”. 42. (Всего понемногу. Уж если невозможно быть всеведущим и досконально знать все обо всем, следует знать всего понемногу. Ибо куда лучше иметь частичные знания, но обо всем, чем доскональные — о какой-нибудь частице: всеохватывающие знания прёдпочтительней. Разумеется, всего лучше знать все вообще и в частности, но если приходится выбирать, следует выбрать знания всеохватывающие, и светские люди это понимают и к этому стремятся, ибо светские люди за­частую — неплохие судьи.) 43. Доводы, до которых человек додумался сам, обыч­но кажутся ему куда более убедительными, нежели те, что пришли в голову другим. 44. Внимая рассказу, со всей подлинностью живо­писующему какую-нибудь страсть или ее последствия, мы в самих себе находим подтверждение истинности услышанного, хотя до сих пор ничего подобного как будто не испытывали, и вот начинаем любить того, кто помог нам все это прочувствовать, ибо речь идет уже не о его достоянии, а о нашем собственном; таким об­разом, мы проникаемся приязнью к нему за его достой­ный поступок, не говоря уже о том, что подобное вза­имопонимание всегда располагает к любви. 45. Реки — это дороги, которые и сами движутся, и нас несут туда, куда мы держим путь. 46. Язык. — Отвлекать ум от начатого труда сле­дует единственно для того, чтобы дать ему отдых, да и то отнюдь не когда вздумается, а когда нужно, когда для этого приспело время: отдых, если он не вовремя, утомляет и, значит, отвлекает от труда; вот как хитро плотская невоздержанность принуждает нас делать об­ратное тому, что требуется, и при этом не платит ни малейшим удовольствием — той единственной монетой, ради которой мы готовы на все. 47. Красноречие. — Существенное следует со­четать с приятным, но и приятное следует черпать в истинном, и только в истинном. 48. Красноречие — это живописное изображение мысли; поэтому, если, выразив мысль, оратор добавляет к ней еще какие-то черты, он создает уже не портрет, а картину. 49. Разное. Язык. — Кто, не жалея слов, гро­моздит антитезы, тот уподобляется зодчему, который ради симметрии изображает ложные окна на стене: он думает не о правильном выборе слов, а о правильном расположений фигур речи. 50. Симметрия, воспринимаемая с первого взгляда, основана и на том, что нет резона обходиться без нее, и на том, что телосложение человека тоже симметрично; именно поэтому мы привержены к симметрии в ширину, но не в глубину и высоту. 51. Мысль меняется в зависимости от слов, которые ее выражают. Не мысли придают словам достоинство, а слова — мыслям. Найти примеры. 52. Скрывать мысль и надевать на нее личину. Уже не король, не Папа, не епископ, а “августейший монарх” и пр., не Париж, а “стольный град державы”. В одних кругах принято называть. Париж Парижем, а в дру­гих — непременно стольным градом. 53. “Карета опрокинулась” или “карета была опро­кинута” — в зависимости от смысла. “Полить” или “налить” — в зависимости от намерения. (Речь г-на Леметра в защиту человека, насильствен­но посвященного в монахи Ордена кордельеров.) 54. “Прихвостень власть имущих” — так способен сказать только тот, кто сам прихвостень; “педант” — только тот, кто сам педант; “провинциал” — только тот, кто сам провинциал, и я готов биться об заклад, что это словцо в заголовке книги “Письма к провин­циалу” тиснул сам типограф. 55. Разное. — Ходячее выражение: “Мне явилась охота взяться за это”. 56. “Открывательная” способность ключа, “притя­гательная” — крючка. 57. Разгадать смысл: “Мое участие в этой вашей неприятности”. Г-н кардинал вовсе не стремился быть разгаданным. — “Мой дух преисполнен тревоги”. “Я встревожен” — куда лучше. 58. Мне становится не по себе от таких вот любез­ностей: “Я причиняю вам слишком много хлопот, я так боюсь, что наскучил вам, я так боюсь, что посягаю на ваше драгоценное время”. Либо сам начинаешь так го­ворить, либо раздражаешься. 59. Что за дурная манера: “Простите меня, сделайте милость!” Когда бы не эта просьба о прощении, я не заметил бы ничего обидного для себя. “Извините за выражение...” Дурно здесь только извинение. 60. “Погасить пылающий факел восстания” — слиш­ком пышно. “Тревога его гения” — два лишних слова, к тому же весьма смелых. 61. Порою, подготовив некое сочинение, мы заме­чаем, что в нем повторяются одни и те же слова, пы­таемся их заменить и все портим, настолько они были уместны: это знак, что все нужно оставить как было; пусть себе зависть злорадствует, она слепа и не пони­мает, что повторение не всегда порок, ибо единого пра­вила тут не существует. 62. Иные люди хорошо говорят, а вот пишут не очень хорошо. Обстановка и слушатели разжигают их ум, и он работает куда живее, чем когда этого топли­ва нет. Порядок 63. Лишь кончая писать задуманное сочинение, мы уясняем себе, с чего нам следовало его начать. 64. Говоря о своих сочинениях, иные авторы то и дело твердят: “Моя книга, мое толкование, мой труд по истории” — и тому подобное. Точь-в-точь как те вы­скочки, которые обзавелись собственным домом и не устают повторять: “Мой особняк”. Лучше бы говорили: “Наша книга, наше толкование, наш труд по истории”, потому что, как правило, там больше чужого, нежели их собственного. 65. Пусть не корят меня за то, что я не сказал ничего нового: ново само расположение материала; иг­роки в мяч бьют по одному и тому же мячу, но с не­одинаковой меткостью. С тем же успехом меня можно корить за то, что я употребляю давным-давно придуманные слова. Стоит по-иному расположить одни и те же мысли — и получается новое сочинение, равно как, если по-иному расположить одни и те же слова, получится новая мысль. 66. Стоит изменить порядок слов — меняется их смысл, стоит изменить порядок мыслей — меняется впе­чатление от них. 67. Доказывая какое-нибудь свое утверждение, люди прибегают к помощи примеров, ну а случись у них на­добность доказать несомненность этих примеров, они прибегли бы к новым примерам, ибо каждый считает сложным только то, что он желает доказать, меж тем примеры просты и все объясняют. Вот почему, доказы­вая любое общее положение, следует подводить его под правило, выведенное из частного случая, а доказывая любой частный случай, следует начинать с общего пра­вила. Ибо всем кажется тёмным лишь то, что они со­бираются доказать, а доказательства, напротив, — со­вершенно ясными, хотя подобная уверенность — плод Сложившегося предубеждения: раз что-либо требует до­казательства, значит, оно темно, тогда как доказатель­ства совершенно ясны и, следовательно, общепонятны. 68. Порядок. — Почему я должен согласиться с тем, что моя нравственность состоит из четырех частей, а не из шести? Почему должен считать, что в добродетели их четыре, а не две, не одна-единственная? Почему “Abstine et sustine”[6] предпочтительнее, нежели “Следовать природе”, или платоновского “Делай свое дело, не творя несправедливостей”, или еще чего-нибудь в таком роде? “Но ведь все это, — возразите вы, — может быть вы­ражено единым словом”. Вы правы, но если его не объ­яснить, оно бесполезно, а едва начинаешь объяснять, рас­толковывать оное правило; содержащее в себе все осталь­ные, как они незамедлительно выходят из его границ и образуют ту самую путаницу, которой вы хотели избежать. Таким образом, когда все правила заключены в одном, они бесполезны, они словно запрятаны в сундук, а наружу выходят в природной своей запутанности. Природа уста­новила их, но при этом одно не вытекает из другого. 69. Природа каждую из своих истин ограничила ее собственными пределами, а мы изо всех сил стараемся их совместить и таким образом идем против природы: у всякой истины есть свое место. 70. Порядок. — Я развил бы рассуждение о по­рядке примерно так: чтобы стала ясна тщета любых усилий человеческого существования, ясно показать тще­ту жизни обыденной, а затем — жизни, согласной с философией пирроников, стоиков; но порядка в ней все равно не будет. Я более или менее знаю, каким он должен быть и сколь мало на свете людей, обладающих этим знанием. Ни одна наука, созданная людьми, не смогла его соблюсти. Не смог его соблюсти и святой Фома. Есть порядок в математике, но, при всей своей глубине, она бесполезна. 71. Пирронизм. — Я решил записать, здесь свои мысли, притом не соблюдая никакого порядка, и эта чересполосица будет, возможно, намеренной: в ней-то и заложен настоящий порядок, который с помощью этого самого беспорядка выявит суть трактуемого мною пред­мета. Я оказал бы ему слишком много чести, если бы изложил свои мысли в строгом порядке, меж тем как моя цель — доказать, что никакого порядка в нем нет и быть не может. 72. Порядок. — Против утверждения, будто в изложении Священного Писания нет порядка. У сердца свой порядок, у разума — свой, основанный на дока­зательствах неких главных положений: порядок, прису­щий сердцу, совсем другого свойства. Никто не станет доказывать, что именно его должно любить, выстраивая в строгом порядке причины оного долженствования, — это было бы смехотворно. У Иисуса Христа, у святого Павла свой порядок в проповеди милосердия, ибо их цель — не учительство, а возжигание огня в людских душах. Точно так же и у Блаженного Августина. Порядок этот основан на по­стоянных отступлениях от главной темы, чтобы, неиз­менно возвращаясь к ней в конце, крепче ее запечатлеть. План 73. Первая часть. — Горестное ничтожество человека, который не обрел Бога. Вторая часть. — Блаженный удел человека, ко­торый обрел Бога. Или иначе: Первая часть: О растленности природы. Самое себя растлившей. Вторая часть: О возможности искупления. С помощью Священного Писания. 74. В земном нашем пределе все без исключения носит печать либо горестного ничтожества человека, либо милосердия Господня, либо бессилия человека, не об­ретшего Бога, либо силы человека, который Бога обрел. 75. Кто познал Бога, но не познал всего своего го­рестного ничтожества, тот впадает в гордыню. Кто познал все свое горестное ничтожество, но не познал Бога, тот впадает в отчаянье. Кто познал Иисуса Христа, тот хра­нит равновесие, ибо в Нем мы явственно видим и Бога, и наше собственное горестное ничтожество. Часть первая. Человек, не познавший Бога ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ 76. Предуведомление к первой час­ти. — Рассказать о тех, кто излагал свои взгляды на самопознание; о множестве частей, на которые его дро­бил Шаррон, нагоняя на читателей уныние и ску­ку; о путанице у Монтеня: о том, что он чувствовал отсутствие [правильной] методы; что обходил ее, пе­рескакивая с предмета на предмет; что искал ветра в поле. Его нелепейший замысел нарисовать собственный портрет! И притом не мимоходом, вступая в противо­речие с собственными своими изречениями — от такого промаха никто не огражден, — но в согласии с этими самыми изречениями, вполне обдуманно и убежденно. Ибо если говорить нелепицы просто так, по недомыс­лию, — людской порок из самых заурядных, то как же он нестерпим, когда их говорят обдуманно, да еще такие!.. 77. Монтень. — Велики недостатки Монтеня. Грязные слова — они отвращают, сколько бы ни за­щищала их мадемуазель де Гурне. Легковерен: “без­глазые люди”. Невежествен: “квадратура круга, еще больший мир”. Его отношение к самоубийству, к смер­ти. Он взращивает пренебрежительное отношение к спасению души — “без страха и раскаяния”. Его кни­га вовсе не должна направлять читателей на путь бла­гочестия, ибо не ради этого она была написана, но в любом случае автор обязан не отвращать от него. Можно снисходительно отнестись к слишком вольным и сладострастным порывам чувств Монтеня в извест­ных житейских обстоятельствах, но нельзя быть снис­ходительным к совершенно языческим чувствам, ко­торые рождает в нем мысль о смерти, ибо кто не желает хотя бы умереть по-христиански, тот начис­то лишен благочестия; ну, а судя по книге Монтеня, ее создатель только и жаждет что трусливо-бездумной смерти. 78. Достоинства Монтеня обрести очень нелегко. А недостатки — я говорю не о нравственных правилах — Монтень исправил бы шутя, укажи ему кто-нибудь, что он рассказывает слишком много побасенок и слишком много говорит о себе. 79. Не в Монтене, а во мне самом содержится все, что я в нем вычитываю. 80. Я потратил много времени на изучение отвле­ченных наук и потерял к ним вкус — так мало они дают знаний. Потом, когда я начал изучать человека, мне стало ясно, что отвлеченные науки вообще не имеют к нему никакого отношения и что, занимаясь ими, я еще хуже разумею, каково оно, истинное мое место в этом мире, нежели те, кто ничего в них не смыслит. И я простил людям их неведение. Однако я полагал, что многие, подобно мне, погружены в изучение чело­века, да иначе оно и быть не может. Я ошибался: даже геометрией — и той занимаются охотнее. Впрочем, и к ней, и к другим наукам обращаются главным образом потому, что не знают, как приступить к изучению самих себя. Но вот о чем стоит задуматься: а нужна ли че­ловеку и эта наука, не будет ли он счастливее, вообще ничего о себе не зная? 81. Познаем самих себя: пусть при этом мы не обретем истину, зато хотя бы наведем порядок в соб­ственной жизни, а для нас это дело насущное. 82. Людей учат чему угодно, только не порядоч­ности, меж тем всего более они стремятся блеснуть именно порядочностью, то есть как раз тем, чему их никогда не обучали. 83. Того, кто обратится в истинную веру. Господь исцелит и одарит прощением. “Ne convertantur et sanem cos”[7], Исайя; “...et dimittantur eis peccata”[8], Марк IV. Глава I. МЕСТО ЧЕЛОВЕКА В ЛОНЕ ПРИРОДЫ: ДВЕ БЕСКОНЕЧНОСТИ 84. Несоразмерность человека. — Вот куда приводит нас познание природы. Если в нем не заложена истина, стало быть, нет истины и в человеке, а если заложена, как тут не преисполниться смирения, хоть в какой-то мере не ощутить своей малости. А поскольку человек просто не может жить, не веря в эту истину, я настоятельно прошу его: прежде чем он углубится в еще более доскональное изучение природы, пусть хоть раз пристально и не спеша всмотрится в нее, пусть всмотрится и в самого себя и, поняв, как со­размеряется... Пусть человек отдастся созерцанию при­роды во всем ее высоком и неохватном величии, пусть отвратит взоры от ничтожных предметов, его окружающих. Пусть взглянет на ослепительный светоч, как неугасимый факел, озаряющий Вселенную; пусть ура­зумеет, что Земля — всего лишь точка в сравнении с огромной орбитой, которую описывает это светило; пусть потрясется мыслью, что и сама эта огромная ор­бита — не более чем еле приметная черточка по от­ношению к орбитам других светил, текущих по небес­ному своду. Но так как кругозор наш этим и ограни­чен, пусть воображение летит за рубежи видимого; оно утомится, далеко не исчерпав природу. Весь зримый мир — лишь едва приметный штрих в необъятном ло­не природы. Человеческой мысли не под силу охва­тить ее. Сколько бы мы ни раздвигали пределы наших пространственных представлении, все равно в сравнении с сущим мы порождаем только атомы. Вселенная — это не имеющая границ сфера, центр ее всюду, окруж­ность — нигде. И величайшее из доказательств все­могущества Господня в том, что перед этой мыслью в растерянности застывает наше воображение. А потом, вновь обратившись к себе, пусть человек сравнит свое существо со всем сущим; пусть почувствует, как он затерян в этом глухом углу Вселенной, и, вы­глядывая из тесной тюремной камеры, отведенной ему под жилье, — я имею в виду весь зримый мир, — пусть уразумеет, чего стоит вся наша Земля с ее державами и городами и, наконец, чего стоит он сам. Человек в бесконечности — что он значит? Ну, а чтобы предстало ему не меньшее диво, пусть вглядится в одно из мельчайших существ, ведомых лю­дям. Пусть вглядится в крохотное тельце клеща и еще более крохотные члены этого тельца, пусть представит себе его ножки со всеми суставами, со всеми жилками, кровь, текущую по этим жилкам, соки, ее составляющие, капли этих соков, пузырьки газа в этих каплях; пусть и дальше разлагает эти частицы, пока не иссякнет его воображение, и тогда рассмотрим предел, на котором он запнулся. Возможно, он решит, что уж меньшей вели­чины в природе не существует, а я хочу показать ему еще одну бездну. Хочу ему живописать не только ви­димую Вселенную, но и безграничность мыслимой при­роды в пределах одного атома. Пусть он узрит в этом атоме неисчислимые вселенные, и у каждой — свой небосвод, и свои планеты, и своя Земля, и те же соот­ношения, что и в нашем видимом мире, и на этой Зем­ле — свои животные и, наконец, свои клещи, которых опять-таки можно делить, не зная отдыха и срока, пока не закружится голова от этого второго чуда, столь же поразительного в своей малости, сколь первое — в своей огромности; ибо как не потрястись тем, что наше тело, такое неприметное во Вселенной, являет собой на лоне сущего, вопреки этой своей неприметности истинного колосса, целый мир, вернее, все сущее в сравнении с не­бытием, которое так и остается непостижимым для нас. Кто вдумается в это, тот содрогнется и, представив себе, что материальная оболочка, в которую его заклю­чила природа, удерживается на грани двух бездн — бездны бесконечности и бездны небытия, — исполнится трепета перед подобным чудом, и, сдается мне, любо­знательность сменится изумлением, и самонадеянному исследованию он предпочтет безмолвное созерцание. Ибо в конечном счете что же он такое — человек во Вселенной? Небытие в сравнении с бесконечностью, все сущее в сравнении с небытием, нечто среднее между всем и ничем. Бесконечно далекий от понимания этих крайностей — конца мироздания и его начала, вовеки скрытых от людского взора непроницаемой тайной, — он равно не способен постичь небытие, из которого был извлечен, и бесконечность, которая его поглотит. При вечных отчаянных своих попытках познать на­чало и конец сущего что улавливает он, кроме смутной видимости явлений? Все возникает из небытия и уно­сится в бесконечность. Кто окинет взглядом столь не­обозримый путь? Это чудо постижимо лишь его Творцу. И больше никому. Не давая себе труда задуматься над этими беско­нечностями, люди дерзновенно берутся исследовать при­роду, словно они хоть сколько-нибудь соразмерны с ней. Как не подивиться, когда в самонадеянности, не менее безграничной, чем предмет их исследований, они рас­считывают постичь начало сущего, а затем все сущее! Ибо подобный замысел может быть порожден лишь самонадеянностью, безграничной, как природа, или столь же безграничным разумом. Человек сведущий понимает, что природа равно за­печатлела и свой образ, и образ своего Творца на всех предметах и явлениях, поэтому почти все они отмечены ее двойной бесконечностью. Следовательно, ни одна нау­ка не исчерпает всех связанных с ней вопросов, ибо кто ж усомнится, что, например, в математике мы имеем дело с бесконечной бесконечностью соотношений? И на­чала, на которых они основаны, не только бесчисленны, но и бесконечно дробны, ибо кто ж не понимает, что начала якобы предельные не висят в пустоте, они опи­раются на другие начала, а те в свою очередь опираются на третьи, отрицая тем самым само существование пре­дела? Но все, что нашему разуму представляется пре­делом, мы и принимаем за предел, подобно тому как в мире материальных величин называем неделимой ту точ­ку, которую уже не способны разделить, хотя по своей сути она бесконечно делима. Из этих двух известных науке бесконечностей бес­конечность больших величин более доступна человечес­кому разуму, поэтому лишь немногие ученые притязали на то, что полностью охватили все сущее. “Я буду судить обо всем”, — говорил Демокрит. Но бесконечность в малом куда менее очевидна. Все философы потерпели в этом вопросе поражение, хотя порою и утверждали, что изучили его. Отсюда и столь обычные названия — “О началах сущего”, “Об основ­ных началах философии” и подобные им, такие же на­пыщенные по сути, хотя и более скромные с виду, не­жели сочинение с режущим глаз названием “De omni scibili”[9]. Мы простодушно считаем, что нам легче проникнуть в центр мироздания, чем охватить его в целом. Его явная огромность явно превосходит нас, зато мы значи­тельно превосходим предметы ничтожно малые, поэтому полагаем их постижимыми, хотя уразуметь небытие от­нюдь не легче, нежели уразуметь все сущее: и то и другое требует беспредельного разумения, из чего я де­лаю вывод, что способный постичь зиждущее начало вполне способен постичь бесконечность. Одно зависит от другого, одно влечет за собой другое. Эти крайности соприкасаются и, в силу своей отдаленности друг от друга, сливаются в Боге, и только в Боге. Уясним же себе, что мы такое: нечто, но не всё; будучи бытием, мы не способны понять начало начал, возникающее из Небытия; будучи бытием кратковремен­ным, мы не способны охватить бесконечность. В ряду познаваемого познанное нами занимает не больше места, чем занимаем мы сами во всей беспре­дельности природы. Мы всегда и во всем ограничены, и наше положение меж двух крайностей определяет и наши способности. Наши чувства не воспринимают ничего чрезмерного: слишком громкий звук оглушает, слишком яркий свет ослепляет, слишком большие или малые расстояния пре­пятствуют зрению, слишком длинные или короткие рас­суждения затемняют понимание, слишком несомненная истина ставит в тупик (я знаю людей, которые так и не взяли в толк, что, если от ноля отнять четыре, в результате получится ноль), основные начала слишком очевидны для нас, слишком острые наслаждения вредят здоровью, слишком часто повторяющиеся музыкальные созвучия неприятны, слишком щедрые благодеяния раз­дражают — нам хочется отплатить за них с лихвой: beneficia eo usque laeta sunt dum videntur, exsolvi posse; ubi multum antevenere, pro gratia odium redditur[10]. Мы не воспринимаем ни крайне сильного холода, ни крайне сильного жара. Чрезмерность неощутима и тем не менее нам враждебна: даже не воспринимая ее, мы все равно от нее страдаем. Слишком юный и слишком пре­клонный возраст держат ум в оковах, равно как слишком большая или малая образованность. Короче говоря, край­ности как бы не существуют для нас, а мы не существуем для них: либо они от нас ускользают, либо мы от них. Таков истинный наш удел. Мы не способны ни к всеобъемлющему знанию, ни к полному неведению. Плывем по безбрежности, не ведая куда, что-то гонит нас, бросает из стороны в сторону. Стоит нам поверить, что обрели опору и укрепились на ней, как она начинает колебаться, уходит из-под ног, а если мы кидаемся ей вдогонку, ускользает от нас, не дает приблизиться, и этой погоне нет конца. Вокруг нас нет ничего незыб­лемого. Да, таков наш удел, но он нам соприроден и вместе с тем противен всем нашим склонностям: мы жаждем устойчивости, жаждем обрести наконец твер­дую почву и воздвигнуть на ней башню, вершиной ухо­дящую в бесконечность, но заложенное нами основа­ние дает трещину, земля разверзается, а в провале — бездна. Откажемся же от поисков достоверных и незыбле­мых знаний. Изменчивая видимость будет всегда вводить в обман наш разум; конечное ни в чем не найдет твердой опоры меж двух бесконечностей, которые охватывают его, но ни на шаг не подпускают к себе. Кто это усвоит, тот, я думаю, раз и навсегда отка­жется от попыток переступить границы, поставленные ему природой. Если уж нам вовек суждено занимать это место посредине, одинаково удаленное от обеих беспредельностей, какое может иметь значение, знает че­ловек немного больше или немного меньше? Допустим, что больше, — в этом случае кругозор его немного шире. Но разве не столь же бесконечно далек он от всезнания, а срок его жизни — от вечности, чтобы какой-нибудь десяток лет составлял для него разницу? В сравнении с бесконечностями, о которых идет речь, все конечные величины уравниваются, и, на мой взгляд, нет у нашего воображения причин одну конечную вели­чину предпочесть другой. С какой бы из них мы ни соотнесли себя, все равно нам это мучительно. Начни человек с изучения самого себя, он понял бы, что ему не дано выйти за собственные пределы. Мыслимо ли, чтобы часть познала целое? — Но, быть может, есть надежда познать хотя бы те части цело­го, с которыми он соизмерим? — Но в мире все так переплетено и взаимосвязано, что познание одной части без другой и всего в целом мне кажется невозможным. Например, человек связан в этом мире со всем, что входит в круг его сознания. Ему нужно пространство, в котором он существует, время, в котором длится, движение, без которого нет жизни, нужны все элементы, из которых состоит, тепло и пища, чтобы поддерживать свои силы, воздух, чтобы дышать; он видит свет, осязает предметы — словом, он всему сопричастен. Следова­тельно, чтобы изучить человека, необходимо понять, за­чем ему нужен воздух, а чтобы изучить воздух, необ­ходимо понять, каким образом он связан с жизнью человека, и так далее. Огню, чтобы гореть, требуется воздух, следовательно, чтобы изучить огонь, необходимо изучить и воздух. Итак, поскольку все в мире — причина и следствие, движитель и движимое, непосредственное и опосредст­вованное, поскольку все скреплено естественными и не­ощутимыми узами, соединяющими самые далекие и друг с другом несхожие явления, мне представляется невоз­можным познание частей вне познания целого, равно как познание целого вне досконального познания частей. (Вечность — сама по себе или в Боге — также должна ставить в тупик мимолетное наше бытие. Не более понятна постоянная и жесткая недвижность при­роды в сравнении с непрерывными переменами, проис­ходящими в нас самих.) Наше бессилие проникнуть в суть вещей довершается их однородностью; меж тем как мы состоим из двух не только не однородных, но противоположных друг другу субстанций — души и тела. Ибо та наша часть, которая способна мыслить, не может не принадлежать к области духовного: ведь если предположить, что мы целиком телесны, из этого пришлось бы сделать вывод, что по­знание сущего для нас вообще невозможно, так как нет ничего абсурднее утверждения, будто материя сама себя познает; мы просто не в состоянии постичь, каким путем она приходит к самопостижению. Стало быть, если мы целиком материальны, позна­ние для нас совершенно недоступно, а если сочетаем в себе дух и материю, мы не можем до конца познать явления однородные — только духовные или только материальные. Поэтому почти все философы запутываются в сути того, что нас окружает, и применяют к духовному те­лесные мерки, а к телесному — духовные. Они, не задумываясь, говорят, что тела стремятся упасть, что они влекутся к центру, стараются избежать уничтожения, боятся пустоты, что у них есть стремления, сим­патии и антипатии, то есть наделяют очень многим из присущего только миру духовному. А говоря о духе, ограничивают его в пространстве, заставляя перемещать­ся с места на место, хотя это свойственно только ма­териальным телам. Вместо того чтобы воспринимать явления в их на­туральном виде, мы вкладываем в них наши собственные свойства и наделяем двойной природой то однородное, что нам удается обнаружить. Так как во всем, что нас окружает, мы усматриваем одновременно и дух, и тело, казалось бы, это сочетание вполне понятно людям. Меж тем оно-то им особенно непонятно. Из всех творений природы нет для челове­ка большей загадки, чем он сам, ибо ему трудно ура­зуметь, что такое материальное тело, еще труднее — что такое дух, и уж вовсе непостижимо, как они могут соединиться. Задача неразрешимая, а между тем это его собственная суть: Modus quo corporibus adhaerent spiritus comprehendi ab hominibus поп potest, et hoc tamen homo est[11]. Завершая доказательство слабости нашего разума, приведу два соображения... 85. Кто слишком молод, тот не способен к здравым суждениям, равно как и тот, кто слишком стар; кто слишком много или слишком мало размышлял над ка­ким-нибудь предметом, тот начинает упрямствовать, сле­по стоять на своем; кто выносит приговор своему труду, едва успев его окончить или окончив давным-давно, тот слишком еще к нему пристрастен или уже безразличен. Точно так же обстоит дело с картинами, если смотреть на них с расстояния слишком большого или малого: существует только одна-единственная правильная точка для обозрения, все остальные слишком отдалены или приближены, расположены слишком высоко или низко. В- живописи такую точку помогают найти законы пер­спективы. Но кто укажет ее нам, когда предмет наш — истина или нравственность? 86. Когда все предметы равномерно движутся в од­ном направлении, нам кажется, что они неподвижны, например, когда мы находимся на борту корабля. Когда все устремляются к нечестивой цели, никто этого не замечает. И только если кто-нибудь останавливается, уподобившись неподвижной точке, у нас открываются глаза на одержимый бег всех остальных. 87. Живущий в скверне твердит, что он-то и следует законам природы, а вот блюдущий нравственную чистоту ими пренебрегает: так отплывающим на корабле мнится, будто все стоящие на берегу быстро отступают назад. И правый, и неправый отстаивают свои убеждения оди­наковыми словами. Чтобы судить безошибочно, нужна неподвижная точка отсчета. Стоящий в порту правильно судит о плывущих на корабле; но где тот порт, откуда мы могли бы правильно судить о вопросах нравствен­ности? 88. Когда я размышляю о мимолетности моего су­ществования, погруженного в вечность, которая была до меня и пребудет после, о ничтожности пространства, не только занимаемого, но и видимого мною, растворенного в безмерной бесконечности пространств, мне неведомых и не ведающих обо мне, я трепещу от страха и недо­уменно вопрошаю себя: почему я здесь, а не там, — потому что нет причины мне быть здесь, а не там, нет причины быть сейчас, а не потом или прежде. Кто определил мою судьбу? Чей приказ, чей промысел предназначил мне это время и место? Метопа hospitis unius diei praetereuntis1. 89. Почему знания мои ограниченны? Мой рост не­велик? Срок моей жизни сто лет, а не тысяча? По какой причине природа остановилась именно на этом числе, а не на другом, хотя их бессчетное множество и нет причины выбрать это, а не то, тому предпочесть это? 90. Сколько держав даже не подозревают о нашем существовании! 91. Меня ужасает вечное безмолвие этих бесконеч­ных пространств! 1Память об однодневном госте (лат.). Глава II. НИЧТОЖЕСТВО ЧЕЛОВЕКА. ВВОДЯЩИЕ В ОБМАН МОГУЧИЕ СИЛЫ 1. Чувства и память 92. (Короче говоря, человек столь счастливо устроен, что нет в нем ни одного начала, влекущего к несомненной истине, и много начал, влекущих к заблуждению. По­смотрим же, сколько этих начал. Но основная причина совершаемых им ошибок кроется в постоянной борьбе чувств с разумом.) Приступить к этой главе следует с рассмотрения тех сил, которые вводят человека в обман. Человек — это вместилище заблуждений, соприродных ему и неистребимых, если на него не снизойдет благодать. Ничто не указует людям пути к истине. Все вводит в обман. Ну а два главных руководящих начала для познания истины, разум и чувства, непрестанно ста­раются провести друг друга, не говоря уже о том, что и вообще-то не отличаются правдивостью. Чувства под­совывают разуму ложную видимость, а душа в ответ на это мошенничество платит ему той же монетой: берет реванш. Страсти, волнующие душу, вносят сумятицу в чувства, порождая ложную видимость. Разум и чувства только и делают, что без зазрения совести говорят друг другу неправду. Но помимо заблуждений, отчасти случайных, отчасти вызванных разногласиями этих соприродных человеку свойств... 93. Если хотите спорить не втуне и переубедить собеседника, прежде всего уясните себе, с какой сто­роны он подходит к предмету спора, ибо эту сторону он обычно видит правильно, затем признайте его пра­воту и тут же покажите, что при подходе с другой стороны правота сразу превратится в неправоту. Ваш собеседник охотно согласится с вами, ведь он не до­пустил никакой ошибки, просто чего-то не разглядел, а люди сердятся не на то, что не все успели разглядеть, а на то, что ошиблись, и объяснить это можно следу­ющим образом: человек по природному своему устрой­ству не способен увидеть предмет со всех сторон, но по той же самой своей природе все, что видит, — видит правильно, ибо свидетельства наших чувств неоспоримы. 94. Когда говорят, что теплота — это движение неких частиц, а свет — не более чем conatus recedendi[12], мы не можем прийти в себя от удивления. Как! Источник наших наслаждений — всего-навсего пляска животных духов? А мы представляли себе это совсем иначе — ведь так различны ощущения, чья природа, как нас уве­ряют, совершенно одинакова: тепло, исходящее от огня, звуки, свет воздействуют на нас по-иному, нежели при­косновение к коже, мнятся чем-то таинственным, и вдруг оказывается — они грубы, как удар камнем! Разуме­ется, крохотные частицы, проникающие в поры тела, раздражают не те нервы, что камень, однако дело все в том же раздражении нервов. 95. Дух этого верховного судии подлунной юдоли столь зависит от любого пустяка, что малейший шум помрачает его. Отнюдь не только гром пушек меша­ет ему здраво мыслить: довольно скрипа какой-нибудь флюгарки или блока. Не удивляйтесь, что сейчас он рассуждает не слишком разумно: рядом жужжит муха, вот он и не способен подать вам дельный совет. Хоти­те, чтобы ему открылась истина? Прогоните насекомое, которое держит в плену это сознание, этот могучий разум, повелевающий городами и державами. Занятное, божество, что и говорить! О, ridicolosissimo егое![13] 96. Могущество мух: они выигрывают сражения, отупляют наши души, терзают тела. 97. Разум всегда и во всем прибегает к помощи памяти. 98. (По воле случая приходят нам в голову мысли, по воле случая они улетучиваются; никакое искусство не поможет их удержать или приманить. Как я хотел бы записать ее, эту ускользающую мысль, но мне только и остается, что записать: она от меня ускользнула...) 99. (В детстве, взяв книгу, я всегда крепко прижимал ее к себе, и так как мне порою только казалось, что я крепко прижимаю ее к себе, то, не доверяя...) 100. Иной раз только я соберусь записать пришед­шую мне в голову мысль, как она улетучивается. Тут я вспоминаю о забытой было немощи моего разумения, а это не менее поучительно, чем забытая мысль, потому что стремлюсь я лишь к одному — к пониманию полного моего ничтожества. 101. Почему нас нисколько не сердит хромой на ногу, но так сердит хромой разумом? Дело просто: хромой на ногу признает, что мы не хромоноги, а недоумок счита­ет, что это у нас ум с изъяном, потому он и вызывает в нас не жалость, а злость. Эпиктет ставит вопрос еще прямее: “Почему мы не возмущаемся, когда говорят, будто у нас болит го­лова, но возмущаемся, когда говорят, что мы не умеем здраво мыслить или принять здравое решение?” А дело в том, что мы твердо уверены: голова у нас не болит и ноги не хромают, но отнюдь не так уверены в здра­вости наших решений. Мы искренне верили в нашу правоту, но вот встретили человека, который думает иначе, и сразу потеряли уверенность, а что уж говорить, если решение кажется нелепым не одному человеку, а многим людям, ибо предпочесть собственное разумение разумению множества себе подобных и трудно, и че­ресчур дерзко. Что же касается хромоты, тут нам все ясно. 102. Человеку легко вбить в голову, что он глуп, — такова уж его природа; да он и сам может вбить это себе в голову. Ибо люди в одиночестве ведут беседы с самими собой, и эти беседы необходимо разумно на­правлять: “Comimpunt mores bonos colloquia prava”[14]. Следует изо всех сил стараться хранить молчание, а беседы вести лишь о Боге, ибо, в Нем одном истина, и таким путем проникнуться этой истиной. 103. Нашему уму от природы свойственно верить, а воле — любить, поэтому, если у них нет достойных предметов для веры и любви, они устремляются к не­достойным. 2. Воображение 104. Воображение. — Эта важнейшая людская способность, мастерски вводящая в обман и заблуж­дение, еще и потому так коварна, что порою она го­ворит правду. Если бы воображение неизменно лгало, оно было бы неизменным мерилом истины. Но хотя оно почти всегда нас обманывает, уличить его в этом невозможно, ибо оно метит одной метой и правду, и ложь. Я говорю не о сумасбродах, а о людях самых здра­вомыслящих — они-то чаще всего и подпадают под власть воображения. Сколько бы ни возражал разум, он бессилен открыть им глаза на истинную цену вещей. Могучее и надменное, враждующее с разумом, ко­торый старается надеть на него узду и подчинить себе, воображение, в знак своего всевластия, создало вторую натуру в человеке. Среди подданных воображения есть счастливцы и несчастливцы, святые, недужные, богачи, бедняки; оно принуждает разум верить, сомневаться, отрицать, притупляет чувства, делает их особенно чувствительными, сводит людей с ума, умудряет и; что всего досаднее, дарует своим избранникам такое полное и глубокое довольство, какого никогда не испытать питомцам разума. Люди, чьи таланты — плод вооб­ражения, исполнены самомнения, попросту недоступно­го людям здравомыслящим. Первые на всех взирают свысока, спорят дерзко и уверенно, а вторые — ос­мотрительно и храня умеренность; к тому же на лицах мнимых мудрецов всегда разлито веселье, невольно рас­полагающее к ним слушателей, и, уж конечно, они пользуются благорасположением судей, принадлежащих к их собственной породе. Воображению не дано вло­жить ум в глупцов, зато оно наделяет их счастьем, на зависть разуму, чьи друзья всегда несчастливы, и вен­чает успехом, тогда как разум способен лишь покрыть позором. Кто создает репутации? Кто, как не воображение, окружает почетом и уважением людей, их творения, законы, сильных мира сего? Какой малостью показались бы все земные богатства, когда бы оно не пело им хвалу! Не кажется ли вам, что этот сановник, чья достойная старость внушает почтение всему народу, руководству­ется одним лишь высоким, нелицеприятным разумом и что суждения свои он составляет, вникая в суть и пре­небрегая суетными обстоятельствами, которые действу­ют на воображение людей недалеких? Вот он входит в храм послушать проповедь, он преисполнен набожности, здравый смысл укреплен в нем пламенным милосердием. Вот он с примерным смирением приготовился внимать святым словам. Но если у проповедника окажется хрип­лый голос и не очень благообразное лицо, если он плохо выбрит цирюльником и вдобавок заляпан уличной гря­зью, — какие бы великие истины он ни вещал, бьюсь об заклад, что наш сенатор быстро потеряет свою вну­шительную сосредоточенность. Поставьте мудрейшего философа на широкую доску над пропастью; сколько бы разум ни твердил ему, что он в безопасности, все равно воображение возьмет верх. Иные люди при одной мысли об этом побледнеют и покроются потом. Не стоит распространяться обо всем, что приключается в таких случаях под воздействием воображения. Все на свете знают, что многие словно теряют рас­судок, увидев кошку или крысу, услышав, как скрипит под ногами уголь, и т, д. Звучание голоса действует на самых разумных людей, и от него зависит, понравится ли им произнесенная речь или прочитанное сти­хотворение. Благорасположение или ненависть меняют даже са­мое понятие справедливости. Насколько справедливее кажется защитнику дело, за которое ему щедро запла­тили вперед! А как потом его развязные жесты влияют на судей, как он обманывает их напускной уверенностью! Хорош разум — игралище ветра, откуда бы тот ни подул! Я убежден, что почти все людские поступки совер­шаются под натиском воображения. Ибо самый ясный разум принужден в конце концов сдаться и следовать, словно своим собственным, тем правилам, которые оно своевольно и повсеместно вводит. (Человека, намеренного следовать лишь голосу ра­зума, общественное мнение сочтет умалишенным. Он должен не покладая рук трудиться во имя благ пусть воображаемых, но милых сердцу большинства людей, а едва сон даст передышку утомленному разуму, должен вскакивать как одержимый и снова пускаться в погоню за ветром в поле и терпеть самовольство всевластного воображения. — Таково одно из начал наших заблуж­дений, но отнюдь не единственное. Человек поступает разумно, стараясь поддерживать мир между этими мо­гучими силами — разумом и воображением, — но и при мирном сосуществовании все равно главенствует во­ображение, ибо стоит разразиться войне — и победа почти всегда за ним: разуму никогда не удается целиком одолеть его, меж тем как оно нередко свергает разум с престола.) Французские судьи умело пользуются этой таинст­венной властью воображения. Потому-то им и надобны красные мантии и горностаевые накидки, которые об­лекают их, уподобляя Пушистым Котам, и дворцы, где вершится правосудие, и повсюду изображения лилий — вся эта торжественная бутафория; ну, а не будь у ле­карей черных одеяний и туфель без задника, равно как у ученых мужей — квадратных шапочек и широчен­ных мантий, им ни за что бы не удалось одурачить мир; но такому внушительному зрелищу люди противо­стоять не способны. Если бы судьи и впрямь умели судить по справедливости, а лекари — исцелять недуги, им не понадобились бы квадратные шапочки: глубина их познаний внушала бы почтение сама по себе. Но так как познания судей и лекарей воображаемые, они волей-неволей принуждены прибегать к суетным при­красам, дабы, поразив воображение, снискать почет, — и вполне достигают цели. Одним лишь военным ни к чему такой маскарад, их дело не выдуманное, они си­лой берут то, что другие получают, пуская в ход лице­действо. Обходятся без маскарадных уборов и наши монархи. Чтобы внушить почтение, они не обряжаются в дико­винные одежды, зато их окружают телохранители, воины с алебардами. Эти ражие молодцы, чья сила, чьи мышцы безраздельно принадлежат венценосцам, эти трубачи и барабанщики, выступающие впереди, эти вооруженные отряды, окружающие владык, наполняют трепетом даже самые отважные сердца: тут ведь не одна одежда, но и сила. И надо обладать очень возвышенным разумом, чтобы увидеть обыкновенного человека в турецком сул­тане, окруженном всей роскошью своего сераля и сорока тысячами янычар. Стоит нам увидеть правоведа в мантии и шапочке — и мы уже полны веры в его таланты. Воображение распоряжается всем, оно творит кра­соту, справедливость, счастье — все, что ценится в этом мире. Я очень хотел бы прочитать итальянскую книгу, известную мне только по названию, стоящему, впрочем, многих книг: “Delia opinione regina del mondo”[15]. Даже не читая, я готов подписаться под нею, разумеется, только под тем, что в ней справедливо. Вот примерно каковы следствия этой лживой способности, которая словно преднамеренно дана людям для того, чтобы вводить их в полезный обман. Но и других источников заблуждений у нас предостаточно. Нас ослепляет не только привычность понятий, но и прелесть новизны. То и другое рождает бессчетные споры с попреками равно и за приверженность ложным взглядам, внушенным в детстве, и за безудержную по­гоню за новизной. Кто нашел золотую середину? Пусть он подаст голос, пусть докажет свою правоту. Не существует такого понятия, самого, казалось бы, неоспо­римого, воспринятого чуть ли не с пеленок, о котором кто-нибудь не сказал бы, что оно ложно и порождено недостатком знаний либо заблуждением чувств. “Вы в детстве решили, — говорят одни, — что ес­ли ваши глаза ничего не видят в сундуке, значит, он пуст, и, таким образом, поверили в существование пус­тоты. Но это — обман чувств, поддержанный закоре­нелым предрассудком, и наука призвана его рассеять”. А другие не устают повторять: “Вас в школе учили, будто пустоты в мире нет, вот и заставили замолчать здравый смысл, твердо знавший, что пустота сущест­вует, пока его не сбила с толку вредоносная наука; забудьте ее и поверьте свидетельству чувств!” Кого же все-таки винить в обмане? Наши чувства или школьного учителя? А вот еще один источник заблуждений — наши недуги. Они притупляют и наши чувства, и способность здраво судить. Воздействие тяжких болезней никто не станет оспаривать, но я убежден, что и легкие недо­могания, пусть в меньшей степени, все же влияют на нас. Выгода тоже отличный инструмент, выкалывающий нам глаза, и притом к вящему нашему удовольствию. Но будь человек воплощением беспристрастия, все рав­но он себе не судья. Я знавал людей, которые так боялись предвзятости, что впадали в противоположную крайность: например, готовы были неумолимо отказать в самом справедливом ходатайстве, если за ходатая хло­потали их близкие. Истина и справедливость — точки столь трудно раз­личимые, что, метя в них нашими грубыми инструмен­тами, мы почти всегда даем промах. А если и случается попасть в точку, то размазываем ее и при этом прика­саемся ко всему, чем она окружена, — к неправде куда чаще, нежели к правде. 105. Nae iste magno conatu magnas migas dixerit[16]. 106. Quasi quidquam infelicius sit homine cui sua fig-menta dominatur[17]. 107. Воображение, понуждая нас непрерывно раз­мышлять о том, что происходит в настоящем времени, так преувеличивает его существенность и, отвращая от размышлений о вечности, так преуменьшает ее суще­ственность, что вечность мы превращаем в ничто, а ничто — в вечность, и так глубоки корни подобного образа мыслей, что разум не в силах воспрепятство­вать... 108. Воображение умеет так преувеличить любой пустяк и придать ему такую важность, что он заполняет нам душу; с другой стороны, оно в своей бесстыжей дерзости уменьшает до собственных пределов истинно великое — например, образ Бога. 109. То, что порою больше всего волнует нас — к примеру, опасение, как бы кто-нибудь не проведал о нашей бедности, — часто оказывается сущей малостью. Это песчинка, раздутая воображением до размеров горы. А стоит ему настроиться на другой лад — и мы с легкостью разбалтываем все, что прежде таили. 110. Я терпеть не могу хрипунов и людей, чавкающих за едой, — такая уж у меня причуда. Подобные причуды весьма обременительны. А есть ли от них хоть какая-то польза? Может быть, мы взваливаем на себя это бремя, следуя своей натуре? Нет, просто мы им не сопротивляемся. 111. Дети, которые путаются рожи, ими же самими намалеванной, всего-навсего дети; но возможно ли су­ществу, столь слабому в детстве, повзрослев, стать по-настоящему сильным? Нет, просто оно сотворяет себе другие призраки. Все, что постепенно совершенствуется, так же постепенно клонится к гибели. Все, что было слабым, никогда не станет истинно сильным. И пусть твердят: “Он вырос, он изменился” — нет, он все такой же. 112. Время потому исцеляет горести и обиды, что человек меняется: он уже не тот, кем был раньше. И обидчик, и обиженный стали другими людьми. Точь-в-точь как разгневанный народ: не пройдет и двух поко­лении, и вы обнаружите: это по-прежнему французы, но они уже совсем другие. 113. Он больше не любит эту женщину, любимую десять лет назад. Еще бы! И она не та, что прежде, и он не тот. Он был молод, она была молода, а теперь ее не узнать. Ту, прежнюю, он, быть может, все еще любил бы. 114. Всякий раз мы смотрим на вещи не только с другой точки зрения, но и другими глазами — поэтому и считаем, что они переменились. 115. Два очень похожих друг на друга человеческих лица, ничуть не смешных порознь, кажутся смешными, когда они рядом. 116. Как суетна та живопись, которая восхищает нас точным изображением предметов, отнюдь не восхища­ющих в натуре! 3. Обычай 117. Quod crebro videt поп miratur, etiamsi cur fiat nescit; quod ante non viderit, id, si evenerit, ostentum esse censet[18]. 118. Spongia solis[19]. — Когда одно явление не­изменно следует за другим, мы делаем из этого вывод, что таков, значит, закон природы: например, что завтра утром взойдет заря и т. д. Но иной раз природа устраивает нам подвох и не подчиняется собственным правилам. 119. Что такое наши врожденные понятия, как не понятия, издавна ставшие привычными, и разве детьми мы не усвоили их от наших родителей, как животные — умение охотиться? Противоположные обычаи порождают в нас проти­воположные понятия, чему есть множество примеров; если и существуют понятия, которые не может искоре­нить никакой установившийся обычай, то ведь есть и обычаи, противные природе, но не подвластные ни ей, ни более поздним обычаям. Это уж зависит от обстоя­тельств. 120. Родители боятся, как бы естественная любовь детей к ним с годами не изгладилась. Но как может изгладиться естественное чувство? Привычка — наша вторая натура, и она-то сводит на нет натуру первона­чальную. Но что такое натура? И разве привычка не натуральна в человеке? Боюсь, что эта натура — наша самая первая привычка, меж тем как привычка — наша вторая натура. 121. В людской натуре все натурально, omne animal[20]. Натуральным может стать все, натуральное может из­гладиться. 122. Память не в меньшей мере чувство, нежели радость; даже геометрические теоремы и те могут стать чувствами, потому что под воздействием разума иные наши чувства становятся натуральными, меж тем как натуральные чувства тот же разум способен уничто­жить. 123. Если люди привыкли неправильно объяснять какое-нибудь явление природы, они наотрез отказыва­ются от правильного, когда такое объяснение бывает найдено. В качестве примера не раз приводили крово­обращение, объясняющее, почему под наложенной тугой повязкой взбухает вена. 124. Предубеждение, приводящее ко многим ошибкам. — До чего же печально видеть, что люди только о средствах и рассуждают, а о цели вовсе не думают. Каждому важно, будет ли он соответ­ствовать новому своему положению; что же касается выбора этого положения, равно как и родины, тут решает только судьба. До чего же горестно видеть, что такое множество турок, еретиков, язычников следуют по стопам своих отцов только потому, что в них укоренилось предубеж­дение, будто избранный ими путь — наилучший. И от этого целиком зависит, кем станет человек — слесарем, солдатом и пр. Вот почему дикарям ни к чему Прованс. 125. Мысли. — Все едино, все многообразно. Сколько разных натур в каждой человеческой натуре! Сколько разных призваний! А человек выбирает себе занятие наобум, просто потому, что это занятие кто-то похвалил. Хорошо сработанный башмачный каблук. 126. Башмачный каблук. — “Как хорошо сра­ботано! Какой искусник этот мастеровой! Какой храбрец этот солдат!” Вот источник наших склонностей, вот под влиянием чего мы выбираем себе занятие. “Как много он пьет и совсем не пьянеет! Как мало он пьет!” Вот как люди становятся трезвенниками, пьяницами, солдатами, трусами и т.д. 127. Столь важен в жизни каждого человека выбор ремесла, а меж тем его решает случай. Каменщиками, солдатами, кровельщиками люди становятся потому, что так уж повелось. “Он отличный кровельщик”, — гово­рят одни и добавляют, когда речь заходит о солдатах: “Все они сумасброды!”; ну, а другие, напротив того, заявляют: “Только воины и занимаются настоящим де­лом, все остальные просто шалопаи”. Дети слышат, как хвалят одно ремесло, хулят другое, и вот выбор их сде­лан: ведь так естественно любить добродетель и нена­видеть безрассудство; эти слова не зря глубоко трогают нас, беда лишь в том, что мы не умеем правильно их применять в житейских обстоятельствах. Сила обычая такова, что созданных природой просто людьми сразу прикрепляют к какому-нибудь ремеслу: в одной мест­ности все поголовно становятся каменщиками, в дру­гой — солдатами и т. д. Разумеется, людская натура не так однообразна. Следовательно, дело в обычае, который ее одолевает, хотя случается иной раз и ей брать верх, и тогда человек следует своим склонностям наперекор обычаю, плох этот обычай или хорош. 128. Природа непрестанно повторяет одно и то же — годы, дни, часы; пространства, равно как и числа, не­изменно следуют одно за другим. Таким образом воз­никает своего рода бесконечность и вечность. Все выше­перечисленное, взятое в отдельности, отнюдь не беско­нечно и не вечно, но величины, сами по себе конечные, бесконечно умножаются. Так что, на мой взгляд, бес­конечно только число, их умножающее. 129. Главнейший талант, который руководит всеми остальными. 4. Себялюбие 130. По самой своей природе себялюбие и вообще человеческое “я” способно любить только себя и печь­ся только о себе. Но как ему быть? Не в его власти исцелить этот возлюбленный предмет от множества недостатков и слабостей: “я” хочет быть великим, но сознает, что ничтожно; хочет быть счастливым, но сознает, что несчастно; хочет быть совершенным, но сознает, что полно несовершенств; хочет вызывать в людях любовь и уважение, но сознает, что его недостатки рождают в них лишь негодование и презрение. Этот внутренний раздор рождает в человеке самую неспра­ведливую, самую преступную из всех мыслимых страстей: смертельную ненависть к правде, которая, не сда­ваясь, продолжает твердить о его недостатках. Он жаждет уничтожить правду, а увидев, что ему это не под силу, старается ее вытравить равно из собственного сознания и из сознания окружающих и прилежно таит свои недостатки от себя и от ближних, ярясь на каждого, кто указывает ему на них или хотя бы их видит. Разумеется, очень плохо иметь много недостатков, но еще хуже, имея, не признаваться в них, ибо это означает, что к уже существующим добавляется еще один — сознательное введение в обман. Мы ведь не хотим, чтобы люди нас обманывали, считаем неспра­ведливым их притязание на такое уважение, какого они не заслуживают; значит, обманывая их и притязая на незаслуженное уважение, мы сами тоже поступаем не­справедливо. Вот почему, когда люди указывают нам На дурные свойства и пороки, которыми мы действительно стра­даем, они не только не причиняют нам зла, ибо ничуть не повинны в этих недостатках, но, напротив того, де­лают добро, помогая исцелиться от злого недуга — неведения собственных несовершенств. Мы не должны сердиться на тех, кто видит наши слабости и презирает нас, ибо сама справедливость требует и чтобы люди нас знали, и чтобы относились с презрением, если мы заслуживаем презрения. Только такие чувства должны были бы возникать в сердце подлинно нелицеприятном и справедливом. А что сказать о нашем собственном сердце, в котором гнез­дятся чувства прямо противоположные? Ибо возможно ли отрицать, что мы ненавидим правду и говорящих ее и, напротив того, любим, когда люди заблуждаются на­счет нас — разумеется, в нашу пользу, — и стараемся казаться им не такими, каковы мы на самом деле? Приведу еще одно, повергающее меня в ужас, до­казательство моей правоты. Католическая религия не требует публичного покаяния в грехах, она дозволяет утаивать их от всех, кроме одного-единственного чело­века: лишь ему мы обязаны открыть всю подноготную, показать себя в истинном свете. Она запрещает нам вводить в обман его, и только его, а ему приказы­вает так свято блюсти тайну, что мы словно бы ни в чем и не сознавались. Неслыханное милосердие, не­слыханная кротость! Но развращенность человека та­кова, что и это требование он находит слишком суро­вым, и оно стало одной из главных причин бунта, под­нятого во многих европейских странах против истинной Церкви. Как же неразумны, как глубоко несправедливы люди, если их возмущает требование быть с одним-единственным человеком такими, какими по всей справедливости они должны быть со всеми людьми! Ибо разве обма­нывать справедливо? Большее или меньшее отвращение к правде присуще, видимо, всем людям без исключения, ибо оно неотъем­лемо от себялюбия. Поэтому те, чья прямая обязан­ность — увещевать ближних, изворачиваются и, дви­жимые ложной щепетильностью, идут на всякие уловки, всякие ухищрения, только бы никого не обидеть. Они тщатся умалить недостатки, прикидываются, будто про­щают их, выговор чередуют с похвалой, неустанно за­веряют в своей приязни и в полном своем уважении. Но лекарство не становится от этого слаще. Себялюбие пьет его маленькими глоточками, всегда с неудовольст­вием, а порою даже с тайной злобой на тех, кто это питье подносит. Поэтому, если человек почему-либо хочет расположить нас к себе, он не станет оказывать услугу, нам неприятную, и будет обходиться с нами так, как мы сами того желаем: скроет правду, ибо мы ее ненавидим, начнет льстить, ибо мы жаждем лести, обманет, ибо мы любим обман. Вот и получается, что с каждым шагом по пути мирского успеха мы на тот же шаг удаляемся от правды, так как чем полезнее людям наше расположение и опаснее неприязнь, тем больше они страшатся нас задеть. Монарх может стать посмешищем всей Европы, а он этого и не заподозрит. Что ж тут удивительного: правда идет на пользу тому, кто ее выслушивает, отнюдь не тому, кто говорит и, значит, навлекает на себя ненависть. Меж тем царедворцы дорожат своей выгодой больше, нежели выгодой монарха, и не торопятся принести пользу ему в ущерб себе. Разумеется, от этого злосчастного притворства боль­ше всего страдают сильные мира сего, но порою его жертвами становятся и простые смертные: ведь всегда есть резон снискать людское расположение. И выходит, что наша жизнь — нескончаемая иллюзия, ибо мы толь­ко и делаем, что лжем и льстим друг другу. В глаза нам говорят совсем не то, что за глаза. Людские отно­шения зиждутся на взаимном обмане, и как мало уцелело бы дружб, если бы каждый внезапно узнал, что говорят друзья за его спиной, хотя именно тогда они искренни и беспристрастны. Итак, человек — это сплошное притворство, наду­вательство, лицемерие, причем не только когда речь идет о других, но и о нем самом. Он не желает слышать правду о себе, он избегает говорить ее другим, и эта наклонность, противная разуму и справедливости, глу­боко укоренилась в его сердце. 131. Если бы каждому человеку стало известно все, что за глаза говорят о нем ближние, на свете не осталось бы и четырех искренних дружеских связей — таково глубочайшее мое убеждение. Его подтверждают ссоры, вызванные пересказчиками случайно вырвавшихся неос­торожных признаний. 132. Эпиграммы Марциала. — Людям по душе злое насмехательство, но не над кривыми и обез­доленными, а над спесивыми счастливцами. Кто думает иначе, тот заблуждается. Ибо корысть — источник всех наших побуждений, в том числе и человеколюбия. Нужно расположить к себе людей человеколюбивых и мягкосердечных. 133. Жалость к обездоленным вполне уживается с корыстолюбием. Более того, люди радуются возмож­ности воздать дань добрым чувствам, прославиться мяг­косердечием, ни единой малостью при этом не пожерт­вовав. 134. Люди ненавидят друг друга — такова уж их природа. И пусть они усердно пытаются поставить свое корыстолюбие на службу общественному благу — эти их попытки только лицемерие, подделка под милосер­дие, потому что в основе основ лежит все та же нена­висть. 135. Своекорыстие послужило основой и материалом для превосходнейших правил общежития, нрав­ственности, справедливости, но от этого не перестало быть все тою же гнусной основой человеческой приро­ды, тем же figmentum malum[21]: оно прикрыто, но не уничтожено. 136. Пристрастие к собственному “я” заслуживает ненависти: вы, Митон, только скрываете его, но отнюдь не уничтожаете, значит, и вы заслуживаете ненавис­ти. — “Вы не правы: и я, и подобные мне, мы ведем себя так предупредительно со всеми, что ни у кого нет оснований нас ненавидеть”. — Это было бы верно, когда бы “я” заслуживало ненависти только за причиняемый им вред. Но моя к нему ненависть вызвана его непра­ведностью, его почитанием себя превыше всего и всех, поэтому я всегда буду его ненавидеть. Короче говоря, у человеческого “я” два свойства: первое — это “я” неправедно по самой своей сути, ибо ставит себя превыше всего и всех; второе — оно стеснительно для других людей, неизменно стараясь под­чинить их себе, так как “я” враждебно всем прочим “я” И жаждет тиранически управлять ими. Пусть ваше “я” уже не стеснительно для ближних, но оно по-прежнему неправедно и, значит, немило всем ненавидящим неправедность, зато мило таким же неправедным, у которых стало на одного врага меньше; итак, вы непра­ведны и только у себе подобных способны вызвать при­язнь. 137. Несправедливость. — Людям не удалось изобрести способ ублаготворять собственное корыстолю­бие, не нанося при этом вреда другим людям. 138. До чего же извращены людские суждения, если нет на свете человека, который себя не ставил бы пре­выше всех прочих людей на свете и не дорожил бы собственным благом, каждым часом своего счастья и своей жизни больше, нежели благом, счастьем и жизнью всех прочих людей на свете! 139. Для каждого человека все сущее заключено в нем самом, потому что, когда он умирает, для него умирает и все сущее. Вот он и мнит, что для всех он тоже все сущее. Будем же судить о природе исходя не из нас, а из нее самой. 5. Гордыня и дух тщеславия. 140. Иные наши пороки — только отростки других, главных пороков: если срубить ствол, они отсохнут, как древесные ветви. 141. Стоит злонамеренности перетянуть на свою сто­рону разум, как она преисполняется гордыни и выстав­ляет союзника напоказ во всем его блеске. Стоит воздержанности или суровому подвижниче­ству потерпеть крах и признать победу естества, как злонамеренность, отмечая сию победу, снова преиспол­няется гордыни. 142. Неправедность. — Самомнение в сочета­нии с ничтожеством — вот она, величайшая неправед­ность. 143. Противоречие. — Наша гордыня, берущая верх над всем нашим горестным ничтожеством: она либо вообще его утаивает, либо, вынужденная признать, тут же начинает хвалиться способностью признать это ни­чтожество. 144. Гордыня перевешивает и сводит на нет в душе человека его сознание собственного горестного ничтоже­ства. Вот уж и впрямь редкостное чудище, вот уж бью­щий в глаза самообман! Человек пал и утратил истинное свое место; теперь он беспокойно его ищет — это от­носится ко всем людям; посмотрим, кому удастся обрести утраченное. 145. Нам не довольно нашей собственной жизни и нашего подлинного существа: мы жаждем создать в представлении других людей некий воображаемый образ и для этого все время тщимся казаться. Не жалея сил, мы приукрашиваем и холим это воображаемое “я” в ущерб настоящему. Если нам свойственно великодушие, или спокойствие, или умение хранить верность, мы то­ропимся оповестить об этих свойствах весь мир и, дабы наградить ими нас выдуманных, готовы отобрать их у нас настоящих; мы даже не погнушаемся стать трусами, лишь бы прослыть храбрецами. Несомненное доказа­тельство ничтожности нашего “я” в том и состоит, что это “я” не довольствуется только собою истинным или собою выдуманным и неустанно меняет их местами! Ибо кто отказался бы пойти на смерть ради сохранения чес­ти, тот прослыл бы последним из подлецов. 146. Гордыня. — Любознательность — это все то же тщеславие. Чаще всего люди набираются зна­ний, чтобы потом ими похваляться. Никто не стал бы путешествовать по морям ради одного удовольствия увидеть что-то новое; нет, в плавание отправляются в надежде рассказать об увиденном, поразглагольствовать о нем. 147. Общее глубоко укоренившееся заблуждение по­лезно людям, если речь идет о чем-то им вовсе не ведомом, например о Луне, влиянию которой приписы­вают и смену времен года, и моровые поветрия, и пр., ибо из всех поветрий самое распространенное — бес­цельное любопытство людей ко всему для них не по­стижимому, так что лучше пусть заблуждаются, чем живут во власти такого беспокойного и бесплодного чувства. 148. Похвальнее всего те добрые дела, которые со­вершаются втайне. Читая о них в истории, например на странице 184, я от души радуюсь. Но, как видно, они остались не совсем в тайне — кто-то о них прознал; и пусть человек искренне старался их утаить, ще­лочка, через которую они просочились, все портит, ибо лучшее в добрых делах — это желание совершать их втайне, 149. Слава. — Восхищение развращает человека с младых ногтей. “Как он замечательно сказал! Как замечательно поступил! Ну, не умница ли он!” Воспитанники Пале-Рояля, не ведающие подсте­гиваний зависти и славолюбия, впадают в неради­вость. 150. О жажде снискать уважение окру­жающих. — Терпя множество бед, впадая во мно­жество заблуждений и пр., мы тем не менее одержимы гордыней, вошедшей в нашу плоть и кровь. Мы с ра­достью отдадим все, вплоть до жизни, лишь бы при­влечь к себе внимание. Тщеславие: игры, охота, хождение по гостям и те­атрам, пустое старание увековечить имя. 151. Мы так спесивы, что хотели бы прославиться среди всех людей, населяющих Землю, даже среди тех, которые появятся, когда мы уже исчезнем; мы так су­етны, что тешимся и довольствуемся уважением пяти-шести человек, которые близко нас знают. 152. Люди не стараются стяжать всеобщее уважение в тех местах, где они — всего лишь прохожие, но очень заботятся об этом, если им случится там осесть хоть на малый срок. А на какой все-таки? На срок, сораз­мерный нашему мимолетному и бренному бытию в этом мире. 153. Тщеславие так укоренилось в нашем сердце, что любой человек, будь то солдат или подмастерье, повар или грузчик, вечно чем-нибудь похваляется и жаж­дет обзавестись почитателями; хотят славы все — даже философы; сочинители трактатов против тщеславия хотят прославиться тем, что так хорошо о нем написали, а читатели этих трактатов — тем, что их прочли; и я, пишущий эти строки, тоже, может быть, хочу стяжать ими славу, и, быть может, будущие мои читатели... 154. Ремесла. — Слава так сладостна, что люди идут ради нее на все — даже на смерть. 155. (Слава.) — Ferox gens nullam esse vitam sine armis rati[22]. Одни предпочитают смерть миру, другие — войне. Люди ради любого своего убеждения готовы пожер­твовать жизнью, хотя, казалось бы, любовь к ней так сильна и так естественна. 156. Противоречие: пренебрежение нашим бытием, смерть во имя любой безделицы, ненависть к нашему бытию. 157. Даже именитейшему вельможе следует не по­жалеть усилий, чтобы обзавестись истинным другом, так он ему будет полезен, ибо друг не поскупится на похвалы и встанет за него горой не только при нем, но и в его отсутствие. Только бы не сделать ошибки при выборе, потому что, если он заручится дружбой дурака, проку от этрго не будет никакого, сколько бы тот его ни превозносил; впрочем, дурак и превозносить не станет, если не встретит поддержки: все равно с его мнением никто не посчитается, так уж лучше он позлословит за компанию. 158. Твой господин любит и превозносит тебя, но разве благодаря этому ты уже не его раб? Просто ты приносишь ему немалый доход. Сегодня твой господин тебя хвалит, а завтра прибьет. 6. Противоречия 159. Противоречия. — Человек от природы до­верчив, недоверчив, робок, отважен. 160. Описание человека: зависимость, жажда неза­висимости, множество надобностей. 161. Отдавая чужое творение кому-нибудь на суд, до чего же трудно не повлиять заранее на приговор! Говоря: “По-моему, это прекрасно!” или “По-моему, сплошная невнятица!” и прочее в том же роде, мы побуждаем воображение собеседника следовать за нами либо, напротив, нам сопротивляться. Всего лучше просто молчать — тогда он будет судить исходя из собственных убеждений, то есть из убеждений, присущих ему в данную минуту, и прочих обстоятельств, к которым мы не причастны. Таким образом, своего мнения мы ему не навяжем, если, разумеется, пренебречь тем, что и мол­чание воздействует по-разному, в зависимости от оттенков смысла, которые он пожелает в него вложить, и от выводов, которые сделает из наших жестов, мимики, тона, и от умения этого человека читать по лицам. Вот до какой степени трудно не повлиять на суждение любого из нас или, вернее, до какой степени редко оно бывает твердым и независимым. 162. Узнав главенствующую страсть человека, мы уже не сомневаемся, что путь к его сердцу нам открыт, а меж тем у любого, кого ни возьми, без счета причуд, идущих вразрез с его собственной выгодой, как он сам ее понимает; вот это сумасбродство людей и смешивает все карты в игре. 163. Lustravit lampade terras[23]. — Погода мало влияет на расположение моего духа — у меня мои собственные туманы и погожие дни; порою оно даже не зависит от благоприятного или дурного оборота моих дел. Случа­ется, я не дрогнув встречаю удары судьбы: победить ее так почетно, что, вступая с ней в борьбу, я сохраняю бодрость духа, меж тем как иной раз, при самых бла­гоприятных обстоятельствах, хожу словно в воду опу­щенный. 164. Мы так жалки, что, радуясь чему-то нам удав­шемуся, неизменно возмущаемся, если нас постигает не­удача, а это может случиться — и случается — в любую минуту. Кто научился бы радоваться удаче, не возмущаясь неудачей, тот сделал бы удивительное от­крытие — все равно что изобрел бы вечный двигатель. 165. Когда человек занят каким-нибудь неприятным делом и при этом твердо рассчитывает на его счастли­вый исход, радуется малейшим успехам, но отнюдь не огорчается из-за неудач, тогда позволительно думать, что он вовсе не прочь проиграть это дело, тем не менее преувеличивает любой благоприятный признак, чтобы высказать крайнюю свою заинтересованность и напуск­ной радостью скрыть подлинную, вызванную тайной уверенностью, что дело-то все равно проиграно. 166. Пока человек здоров, он недоумевает, как это ухитряются жить больные люди, но стоит ему прихвор­нуть, как он начинает глотать лекарства и даже не мор­щится: к этому его понуждает недуг. Нет у него больше страстей, нет желания пойти погулять, развлечься, рож­даемого здоровьем, но несовместного с дурным само­чувствием. Теперь у человека другие страсти и желания, они соответствуют его нынешнему состоянию и рождены все той же природой. Тем-то и мучительны страхи, вы­думанные нами самими и отнюдь нам не соприродные, что заставляют терзаться страстями, чуждыми нашему теперешнему состоянию. 167. По самой своей природе мы несчастны всегда и при всех обстоятельствах, ибо желания, рисуя нам полноту счастья, неизменно сочетают нынешние наши обстоятельства с удовольствиями, покамест недоступными: но вот мы обрели эти удовольствия, меж тем как счастья не прибавилось, потому что изменились наши обстоятельства, а с ними и желания. Нужно раскрыть суть этого общего положения. 168. Мы нисколько не дорожим нашим настоящим. Только и делаем, что предвкушаем будущее и торопим его словно оно опаздывает, или призываем прошлое и стараемся его вернуть, словно оно слишком рано ушло: исполненные неблагоразумия, блуждаем во времени, нам не принадлежащем, пренебрегая тем единственным, которое нам дано, исполненные тщеты, целиком погружаемся в исчезнувшее, бездумно ускользая от того единственного, которое при нас. А дело в том, что настоящее почти всегда причиняет нам боль. Когда оно горестно, мы стараемся его не видеть, а когда отрадно — горюем, видя, как быстро оно ускользает. Мы пытаемся продлить его, переправляя в будущее, тщимся распоряжаться тем, что не в нашей власти, мечтаем о времени, до которого, быть может, не дотянем. Покопайтесь в своих мыслях, и вы найдете в них или прошлое, или будущее. О настоящем мы почти не думаем, а если и думаем, то лишь в надежде, что оно подскажет нам, как лучше устроить будущее. Настоящее никогда не бывает нашей целью, оно вместе с про­шлым — средства, единственная цель — будущее. Вот и получается, что мы никогда не живем, только располагаем жить и, уповая на счастье, так никогда его и не обретаем. 169. Горестное ничтожество. — Горестное ничтожество человеческой судьбы глубже всех познали и лучше всех выразили в словах Соломон и Иов — счастливейший и несчастнейший из смертных: один на собственном опыте познал всю тщету наслаждений, другой — всю несомненность несчастий. 170. Человек чувствует, какая малость — все до­ступные ему наслаждения, но не понимает, какая тще­та — все чаемые; в этом причина людского непосто­янства. 171. Непостоянство. — У предметов множест­во свойств, у души множество склонностей, ибо все, что ей открывается, — непросто, и сама она, открываясь, всегда являет себя непростой. Поэтому одно и то же вызывает у человека то смех, то слезы. 172. Непостоянство. — Многие полагают, что человек отзывается на прикосновение, как обыкновенный орган. Он и впрямь орган, но причудливый, изменчивый, каждый со своими отличиями (и трубы в нем соединены без всякого порядка). Кто умеет играть только на обык­новенных органах, не извлечет согласных звуков из это­го инструмента: надобно знать расположение всех его (регистров). 173. Непостоянство и причудливость. — Тот, кто живет трудами рук своих, и тот, кто властвует над самой могучей в мире державой, занимают положе­ния, одно с другим несовместные. Однако эти положения объединены в персоне турецкого султана. 174. Пусть человеку нет никакого резона лгать, это отнюдь не значит, что он говорит чистую правду: иные люди лгут просто во имя лжи. 175. Нас утешает любая малость, потому что любая малость повергает в уныние. 176. Как могло случиться, что этот человек, который так удручен кончиной жены и единственного сына, да еще озабочен исходом нескончаемой тяжбы, — как мог­ло случиться, что вот сейчас он отнюдь не погружен в скорбь и весьма далек от тяжких и беспокойных раз­думий? Не удивляйтесь: он должен так отбить послан­ный ему мяч, чтобы тот отлетел к его партнеру: ведь если мяч, стукнувшись о крышу, упадет на землю, пар­тия будет проиграна, — ну разве может человек, увле­ченный подобным делом, думать о других своих делах? Столь достойное занятие просто не может не поглощать все силы этой возвышенной души, все до единой мыс­ли этого разума. Человек, рожденный на свет, дабы познать Вселенную, судить обо всем и всех, править целыми державами, — этот самый человек целиком по­глощен охотой на зайца. А кто не снизойдет до сего занятия, захочет всегда быть на высоте, тот покажет себя еще большим глупцом, ибо это означает, что он пытается стать выше всего человечества, меж тем как на деле — обыкновеннейший человек, мало на что способный и способный на многое, ни на что и на все: он не ангел, не животное, он — человек. 177. Люди с увлечением гоняют мячи, гоняют зайцев; в этих занятиях находят отраду даже короли. 178. Тщета. — Люди живут в таком полном не­понимании тщеты всей человеческой жизни, что при­водят в полное недоумение, когда им говорят о бес­смысленности погони за почестями. Ну не поразительно ли это? 179. На мой взгляд, Цезарь был слишком стар для такой забавы, как завоевание мира. Она к лицу Августу или Александру: эти были молоды, а молодым людям трудно обуздать себя, но Цезарю пристало проявить большую зрелость. 180. Чтобы до конца уяснить себе .всю суетность человеческой натуры, довольно вдуматься в причины и следствия любви. Причина ее — “неведомо что” (Корнель), а следствия ужасны. Это “неведомо что”, эта малость, которую и определить-то невозможно, сотря­сает землю, движет монархами, армиями, всем миром. Нос Клеопатры: будь он чуть покороче, весь облик Земли был бы сегодня иным. 181. Когда толпы иудеев привели Иисуса Христа к Пилату и, начав обвинять Его, случайно помянули Гали­лею, это дало повод прокуратору послать Иисуса Христа к Ироду; и вот так воплотилось в жизнь таинство, вот так Он был судим иудеями и язычниками. То, что по виду было делом случая, оказалось причиной воплощения в жизнь таинства. 182. Пример нравственной воздержанности Алек­сандра Великого куда реже склоняет людей к самообу­зданию, нежели пример его пьянства — к распущен­ности. Ничуть не зазорно быть менее добродетельным, чем он, и, в общем, простительно — быть более по­рочным. Каждый полагает — не такой уж он заурядный распутник, если те же пороки были свойственны и ве­ликим людям, ибо никому не приходит в голову, что как раз в этом великие люди ничем не отличаются от заурядных смертных. Им подражают в том, в чем они подобны всем прочим, потому что, при этой возвышен­ности, какая-нибудь черта всегда уравнивает самых воз­вышенных с самыми низменными. Они не висят в воз­духе, не оторваны от всего нашего общества. Нет, нет, они лица” потому больше нас, что на голову выше, но их ноги на том же уровне, что и наши, они попирают ту же землю. Эти их конечности нисколько не возвы­шаются над нами, над малыми сими; над детьми, над животными. 183. Стоит нам увлечься каким-нибудь делом — и мы тотчас забываем о долге: например, мы в восторге от какой-нибудь книги, вот и утыкаемся в нее, прене­брегая самыми насущными делами. В таких случаях сле­дует взяться за что-либо очень скучное — и тогда, под предлогом, что. у нас есть дело поважнее, мы возвращаемся к исполнению долга. 184. Люди безумны, и это столь общее правило, что не быть безумцем — тоже своего рода безумие. 185. Всего более меня удивляет то, что люди ничуть не удивляются немощности своего разума. Они самым серьезным образом следуют заведенным обычаям, и во­все не потому, что полезно повиноваться общепринято­му, а потому, что твердо уверены: уж они-то не оши­бутся в выборе разумного и справедливого. Ежечасно попадая впросак, они с забавным смирением винят в этом себя, а не те житейские правила, постижением которых так хвалятся. Подобных людей множество, они слыхом не слыхивали о пирронизме, но служат вящей его славе, являя собой пример человеческой способности к самым бессмысленным заблуждениям: они ведь даже не подозревают, насколько естественна и неизбежна эта немощность их разумения, — напротив того, неколебимо убеждены в своей врожденной мудрости. Особенно укрепляют учение Пиррона те, кто его не разделяет: будь пиррониками все без исключения, в пир­ронизме не содержалось бы ни крупицы истины. 186. Учение Пиррона укрепляют не столько его сто­ронники, сколько противники: бессилие человеческого разумения куда более очевидно у тех, кто о нем не подозревает, нежели у тех, кто его сознает. 187. Речи о смирении полны гордыни у гордецов и смирения — у смиренных. Точно так же полны са­моуверенности речи людей самоуверенных, пусть даже они — последователи Пиррона: мало кто способен сми­ренно говорить о смирении, целомудренно — о цело­мудрии или высказывать сомнение, обсуждая пирронизм. Мы — вместилище лжи, двоедушия, противо­речий, вечно скрытничаем и лицемерим перед самими собою. 7. Малоумие человеческой науки и философии 188. Письмо о малоумии человеческой науки и фи­лософии. Предшествует разделу о развлечении. Felix qui poluit... Feiix, nihil admirari[24]. Двести восемьдесят видов величайшего блага у Монтеня. 189. (Но быть может, безмерностью своей этот предмет превосходит возможности нашего разума. Обратимся же к его измышлениям в той области, которая ему доступна. Нет на свете вопроса, который так близко бы его касался и, следовательно, толкал бы к особенно глубоким раздумьям, нежели вопрос, в чем же заключается высшее для него благо. Давайте посмотрим, к каким выводам пришли эти ясновидящие и сильные духом гос­пода и царит ли между ними согласие. Один говорит, что высшее благо — в добродетели, другой — в наслаждении, тот — в следовании голосу природы, этот — голосу истины: Felix qui potuit rerum cognoscere causas[25], кто-то — в полном неведении,- а кто-то — в беззаботной неге, одни утверждают, что высшее благо — в сопротивлении всем обманчивым видимостям, другие — в способности ничему не удивляться: Nihil mirari prope res una quae possit facere et servare beatum[26]; ну а достославные пирроники — в бесценной своей ата­раксии, в сомнении и отказе от категорических утверж­дений; наиболее же мудрые считают, что с помощью одного желания, даже и горячего, нам его вообще не обрести. Вот так-то. Но если эта распрекрасная философия, невзирая на столь долгие и упорные труды, так и не пришла к еди­ному определенному выводу, то, быть может, душа с помощью собственных своих усилий способна познать самое себя? Послушаем, что об этом говорят властители дум мира сего. Как они себе представляют, из чего она состоит? Удалось ли им открыть ее местоположение? Проведать, откуда она произошла, сколь долговременна, каким путем она отлетает? Или душа тоже слишком благородный предмет для ее собственных непросвещенных взоров? Так пусть их опустит, снизойдет к миру материальному, — посмот­рим, постигает ли она, из чего сотворено то самое тело, которое она одушевляет, и другие тела, видимые и под­властные ей. Что же все-таки постигли они, эти великие догматики-всезнайки? Harum sententiarum[27]. Этим вполне можно было бы ограничиться, когда бы разум и впрямь отличался разумностью. Ее хватает на то, чтобы признать — да, покамест ничего незыб­лемого ему установить не удалось, но он отнюдь не теряет надежды, напротив, с прежним пылом продолжает поиски, убеждая себя, что у него достаточно сил для окончательной победы. Пусть же добивается ее, а потом, сопоставив эти мощные силы с достигнутым ими, сде­лаем выводы, попытаемся определить, действительно ли он обладает теми органами и инструментами, которые необходимы для овладения истиной.) 190. Они твердят, будто затмения предвещают беду, но беды так часто постигают нас, так обыденны, что предсказатели неизменно угадывают; меж тем если бы они твердили, что затмения предвещают счастливую 'Жизнь, то столь же неизменно ошибались бы. Но счаст­ливую жизнь они предсказывают лишь при редчайшем расположении небесных светил, так что и тут почти никогда не ошибаются. 191. (Предположение. — Не составит труда спустить разум еще на ступень — уж там-то он проявит себя во всей своей смехотворной нелепости. Ибо он сам даст нам доказательства этого.) — Что может быть абсурднее заявлений, будто неодушевленные тела испытывают страсти, боязнь, отвращение? Будто эти бесчувственные, безжизненные, более того, не спо­собные к жизни тела могут преисполняться страстями, хотя непременное условие существования оных страс­тей — душа, чувствительная по крайней мере настоль­ко, чтобы их чувствовать? Будто они могут боять­ся пустоты? Но что такого страшного в пустоте? И возможно ли утверждение более низменное и смехотворное? И это еще не все: согласно вышеприведен­ному утверждению, в неодушевленных телах скрыт некий источник движений, дающий им возможность избегать пустоты. Значит, у них есть ноги, руки, мышцы, нервы? 192. (Декарт. — Следует определить в общем виде: “Осуществляется это с помощью образа и движения” — так оно будет правильно. Но объяснить, каковы они, и воссоздать механизм — попытка смехо­творная, ибо она бесполезна, бездоказательна, тягостна. А если бы удалась, мы считали бы, что все философские системы, вместе взятые, не стоят и часа потраченного на них времени.) 193. Написать против тех, кто тщится слишком углублять науки. Декарт. 194. Не могу простить Декарту: он стремился обой­тись в своей философии без Бога, но так и не обошелся, заставил Его дать мирозданию толчок, дабы привести в движение, ну а после этого Бог уже стал ему не на­добен. 195. Декарт бесполезен и бездоказателен. 196. Тщета наук. — Если я не знаю основ нрав­ственности, наука об окружающем мире не принесет мне утешения в дни горестных испытаний, а вот основы нравственности утешают и при полном незнании наук о предметах окружающего мира. 197. Слабость. — Все усилия людей сводятся к тому, чтобы обрести как можно больше благ, но, обретя, они не в состоянии ни доказать, ни отстоять силой свои права на них, потому что все добытое ими — лишь пустые человеческие фантазии. Точно так же обстоит дело и с нашими знаниями, ибо малейший недуг сводит их на нет. Мы не способны овладеть ни истиной, ни благом. 8. Развлечение 198. Наша природа такова, что требует непрестан­ного движения; полный покой означает смерть. 199. Удел человека: непостоянство, тоска, тревога. 200. Тоска, снедающая человека, когда ему прихо­дится бросать то, к чему он пристрастился. Некто вполне доволен своим домашним очагом, но вот он встретил женщину и увлекся ею или несколько дней кряду увле­ченно играл в карты: заставьте его вернуться к прежнему образу жизни — и он затоскует. История из самых обыденных. 201. Тоска. — Нет на свете ничего более непере­носимого для человека, нежели полный покой, не нару­шаемый ни страстями, ни делами, ни развлечениями, ни вообще какими-нибудь занятиями. Вот тогда он и на­чинает по-настоящему чувствовать свою ничтожность, заброшенность, зависимость, свое несовершенство и бес­силие, свою пустоту. Из глубины его души немедленно выползают тоска, угрюмство, печаль, горечь, озлобление, отчаянье. 202. Беспокойство. — Солдат пеняет на тяготы своего дела, пахарь — на тяготы своего, но попробуйте обречь их на безделье! 203. В сражении нас пленяет само сражение, а не его победоносный конец: мы любим смотреть на бои животных, а не на победителя, терзающего свою жертву, хотя, казалось бы, чего нам и ждать, как не победы? Однако стоит ее дождаться — и мы сыты по горло. Точно так же обстоит дело и с любой азартной игрой, и с поисками истины. Мы любим следить за столкно­вением несхожих мнений во время диспутов, но вот обдумать найденную истину — нет уж, увольте: мы ра­дуемся ей, лишь когда она при нас рождается в спорах. И со страстями то же самое: мы жадно следим за их противоборством, но вот одна победила — и какое это грубое зрелище! Нам важна не суть вещей, важны лишь ее поиски. Поэтому мало чего стоят те сцены в театральных пьесах, где довольство не сдобрено тревогой, несчастье — надеждой, где только и есть что грубое вожделение или безжалостная жестокость. 204. Чтобы понять смысл всех человеческих занятий, достаточно вникнуть в суть развлечений. 205. Развлечение. — Я нередко размышлял о какие треволнения, опасности и невзгоды подстерегают всех, кто живет при дворе или в военном лагере, где вечно зреют распри, дерзкие, а порою и преступные замыслы, бушуют страсти и т. д., и пришел к выводу, что главная беда человека — в его неспособности к спокойному существованию, к домоседству. Если бы лю­ди, у которых довольно средств для безбедной жизни, умели, не томясь, а радуясь, сидеть в своем углу, разве пускались бы они в плавание или принимали бы участие в осаде крепостей? Они лишь потому транжирят деньги, покупая воинские должности, что им невыносим вид одних и тех же городских стен, и лишь потому ищут, с кем бы поболтать и развлечься игрою в карты, что томятся, сидя дома. Но потом, когда я глубже вник в это людское свой­ство, порождающее столько бед, мне захотелось доко­паться до причины, лежащей в его основе, и такая при­чина действительно обнаружилась, и очень серьезная, ибо состоит она в изначальной бедственности нашего положения, в хрупкости, смертности и такой горестной ничтожности человека, что стоит нам вдуматься в это — и уже ничто не может нас утешить. В нашем мире из всех положений, обильных благами, доступными смертным, положение монарха, несомненно, наизавиднейшее, ибо он владеет всем, о чем только можно мечтать, но попробуйте лишить его развлечений, предоставить мыслям, долгим раздумьям о том, кто же он такой в действительности, — и это беззаботное счас­тье рухнет, монарх невольно вспомнит о грозящих ему бедах, о готовых вспыхнуть мятежах, более того — о смерти, о неизбежных недугах; вот тогда-то и окажется, что, лишенный так называемых развлечений, монарх не­счастен, несчастнее самого жалкого из своих подданных, который в эту минуту играет в шары и вообще развле­кается. Вот почему люди так ценят игры и болтовню с женщинами, так стремятся попасть на войну или занять высокую должность. Не в том дело, что они рассчи­тывают обрести таким путем счастье, что и впрямь воображают, будто в карточном выигрыше или затрав­ленном зайце таится истинное блаженство; им не нужен ни этот выигрыш, ни этот заяц. Все мы ищем не того мирного и ленивого существования, которое оставляет сколько угодно досуга для мыслей о нашей горестной судьбе, не военных опасностей и должностных тягот, но треволнений, развлекающих нас и уводящих прочь от подобных раздумий. Вот почему люди так любят шум и суету, вот почему им так невыносимо тюремное заключение и так непонятны радости одиночества. Величайшее пре­имущество монарха в том и состоит, что его напере­бой стараются развлечь, ублажить всевозможными за­бавами. Монарх окружен придворными, чья единственная за­бота — веселить монарха и отвлекать его от мыслей о себе. Ибо, хотя он и монарх, эти мысли повергают его в скорбь. Только это и смогли в поисках счастья придумать люди. До чего же мало понимает в человеческой натуре тот, кто, напустив на себя глубокомысленный вид, воз­мущается столь неразумным времяпрепровождением, как целодневная, охота на зайца, которого те же самые охотники погнушались бы купить! А дело в том, что заяц сам по себе не спасает от мыслей о смерти, о нашем бедственном положении, тогда как охота на него спасает, не оставляя места вообще ни для каких мыслей. Поэтому, возражая на упрек — зачем, мол, они сломя голову гоняются за какой-то совершенно ненуж­ной им добычей, — охотники, подумай они хорошенько, должны были бы сказать, что просто им нужна какая-нибудь волнующая, неистовая забава, дабы уйти от мыс­лей о себе, а бегущая дичь манит мчаться вдогонку и увлекает все помыслы охотника. Столь разумным воз­ражением они поставили бы своих противников в тупик, но оно не приходит им в голову, потому что люди плохо разбираются в собственной душе. Им невдомек, что главная их цель — сама охота, а не дичь. Они воображают, будто обретут покой, если до­бьются такой-то должности, забывая, как ненасытна их алчность, и впрямь верят, что лишь к этому покою и стремятся, хотя в действительности ищут одних только треволнений. Некое безотчетное чувство толкает человека на по­иски мирских дел и развлечений, и происходит это по­тому, что он непрерывно ощущает горестность своего бытия; меж тем другое безотчетное чувство — наследие, доставшееся от нашей первоначальной непорочной при­роды, — подсказывает, что счастье не в житейском во­довороте, а в покое, и столкновение столь противоречи­вых чувств рождает в каждом из нас смутное, неосо­знанное желание искать бури во имя покоя, равно как и надежду на то, что, победив еще какие-то трудности, мы ощутим полное довольство и перед нами откроется путь к душевному умиротворению. Так протекают дни и годы нашей жизни. Мы пре­одолеваем препятствия, дабы обрести покой, но, едва справившись с ними, начинаем тяготиться этим самым покоем, ибо сразу попадаем во власть мыслей о бедах уже нагрянувших или грядущих. И даже будь мы за­щищены от любых бед, томительная тоска, искони ко­ренящаяся в нашем сердце, пробьется наружу и напитает ядом наш ум, Так несчастен человек, что томится тоской даже без всякой причины, просто в силу особого своего склада, и одновременно так суетен, что, сколько бы у него ни было самых основательных причин для тоски, он спо­собен развлечься любой малостью вроде игры в бильярд или мяч. “Но, — спросите вы, — зачем ему нужно резаться в карты?” А затем, чтобы завтра похваляться в кругу друзей — мол, я обыграл такого-то. И вот одни лезут из кожи вон в своих кабинетах, тщась блеснуть перед учеными решением никем до сих пор не решенной ал­гебраической задачи, другие, на мой взгляд не менее глупые, подвергают себя смертельной опасности, чтобы похваляться одержанной победой, и, наконец, третьи тра­тят все силы, стараясь запомнить эти события, но не затем, чтобы извлечь из них урок мудрости, а только чтобы показать свою осведомленность, и уж эти — са­мые глупые из всей честной компании, потому что они глупы со знанием дела, тогда как другие глупы, может быть, по неведению. Иной человек живет, не ведая тоски, потому что ежедневно играет по маленькой. Но попробуйте каждое утро выплачивать ему столько денег, сколько он мог бы выиграть за день, запретив при этом играть, — и он почувствует себя несчастным. Мне, вероятно, воз­разят, что играет он для развлечения, а не для выигрыша. В таком случае позвольте ему играть, но не на деньги, — и опять он быстро затоскует, ибо в этой игре не будет азарта. Значит, развлечение развлечению рознь: тягучее, не оживленное страстью, оно никому не нужно. Человек должен увлечься, должен обмануть себя, убедив, будто обретет счастье, выиграв деньги, хотя не взял бы их, если бы взамен пришлось отказаться от игры, должен выдумать себе цель, а потом стремиться к ней, попеременно терзаясь из-за этой выдуманной цели неутоленным желанием, злобой, страхом, — точь-в-точь как ребенок, который пугается рожи, им самим намалеванной. Как могло случиться, что сей господин, недавно утративший единственного сына, изведенный всячески­ми дрязгами и тяжбами и пребывавший еще нынче утром в глубоком унынии, сейчас и думать забыл о своих горестях? Не удивляйтесь: он поглощен вопросом, куда ринется вепрь, которого уже шесть часов подряд ожес­точенно травят собаки. Этого вполне достаточно. Как бы ни был опечален человек, но придумайте для него развлечение — и он на время обретет счастье, и как бы ни был счастлив человек, но отнимите у него все забавы, все буйные развлечения, прогоняющие тоску, — и он сразу помрачнеет, сразу почувствует себя несчастным. Нет развлечений — нет радости, есть развлечения — нет печали. Счастье сильных мира сего в том и состоит, что у них никогда не бывает недостатка в раз­влечениях и развлекателях. И вот еще о чем следует подумать. Не потому ли стоит быть суперинтендантом, канцлером, председателем суда, что их с утра до ночи осаждают просители со всех концов страны, не оставляя ни часу на дню для мыслей о самих себе? А какими несчастными и покинутыми чувствуют себя эти люди, когда, попав в опалу, при­нуждены жить в своих поместьях, хотя у них там вдоволь добра и заботливых слуг: теперь-то им никто не мешает отдаваться мыслям о себе. 206. Развлечение. — Неужели монарху для полноты счастья не довольно одного лишь созерцания всего величия своего сана? И его, как зауряднейшего из смертных, надобно развлекать, тем самым мешая этому созерцанию? Я отлично понимаю, что забить че­ловеку голову мыслями о том, изящно ли он танцует, и таким путем отвлечь от воспоминаний о семейных дрязгах — значит его осчастливить. Но так ли обстоит дело с монархом и станет ли он счастливее, если пред­почтет суетные развлечения созерцанию собственного величия? Да и вообще, существует ли на свете занятие более благотворное для его ума? Может быть, побуждая короля старательно выделывать танцевальные па в такт музыке или ловко отбивать мяч, ему мешают безмятеж­но наслаждаться ореолом блистательной своей славы и, значит, замутняют его радость? Что ж, пусть сделают попытку, пусть попробуют оставить монарха в полном одиночестве, ничем не ублажая чувства, ничем не за­нимая ум, без единого спутника, дабы он на досуге мог целиком предаться мыслям о себе, и тогда все обна­ружат, что монарх, лишенный развлечений, — глубоко обездоленный человек. Вот почему все так бдительно следят за тем, чтобы монарх всегда был окружен людь­ми, чья единственная забота — перемежать его труды развлечениями, полнить досуг играми и забавами, дабы не оставалось даже минутных пустот; в общем, монарха неотступно сопровождают приближенные, которые толь­ко и думают, как бы не оставить повелителя наедине с самим собой, помешать ему погрузиться в мысли о себе, ибо всем понятно: даже монарх в таких случаях ощущает глубокую свою обездоленность. Я говорю все это о монархе-христианине именно как о монархе, а не как о христианине. 207. Развлечение. — Человек с младых ногтей только и слышит, что он должен печься о своем добром имени, о своем благополучии, о своих друзьях и вдобавок еще о добром имени и благополучии этих друзей. Его обременяют множеством занятий, изучением иностранных языков, телесными упражнениями, неустанно вбивая в голову, что не быть ему счастливым, если он и помянутые друзья не сохранят в должном порядке здоровья, имущества, доброго имени, и что нехватка даже самой малости равносильна несчастью. И на него обрушивают столько дел, возлагают столько обязанностей, что от зари до зари он в беспрерывной суете. — “Вот уж диковинный способ помочь человеку стать счастливым! — скажете вы. — Не самый ли верный сделать его несчастным?” — Ну нет, есть вернее: отнимите у него все эти тягостные занятия, и он вдруг увидит себя, начнет думать, что же он такое, откуда пришел, куда идет, — вот почему человека необходимо погрузить в дела, тем самым отвратив от мыслей. И по той же причине, изобретя для него множество важных дел, ему советуют каждый свободный час посвящать играм, раз­влечениям, не сидеть сложа руки. Как пусто человеческое сердце и сколько нечистот в этой пустоте! 208. Всякое пышно обставленное развлечение идет во вред истинно христианской жизни, но из всех раз­влечений, придуманных в миру, особенно следует опа­саться театра. Людские страсти показаны там столь изящно и столь натурально, что взбудораживают и по­рождают их в наших собственных сердцах. В первую голову это относится к любви, особенно если она пред­стает в облике целомудренном и возвышенном, ибо чем непорочнее явленная на подмостках любовь, тем глубже она затрагивает непорочные души; ну, а ее пылкость ублажает наше самолюбие, и в нем зреет желание за­жечь в ком-то пламень, так искусно только что пред­ставленный; одновременно мы все больше укрепляемся в мысли, основанной на возвышенности изображенных комедиантами чувств, что подобные чувства отнюдь не опасны, и самые чистые души проникаются увереннос­тью, будто ничем не запятнают своей чистоты, если в них зародится столь благоразумная любовь. И вот, когда человек уходит из театра, его сердце так переполнено всеми прелестями и красотами любви, а душа и ум так уверовали в ее непорочность, что он уже распахнут навстречу ее первым впечатлениям, вер­нее, уже ищет возможности посеять любовь в другом сердце и снять потом урожай таких же наслаждений и жертв, какие были только что так красиво изображены актерами. 209. Мы способны сосредоточенно размышлять толь­ко о чем-нибудь одном, думать сразу о двух предметах мы не умеем; вот и наши понятия о благе — от мира сего, а не от Бога. 210. Вне всякого сомнения, человек сотворен для того, чтобы думать: это и его главное достоинство, и главное дело всей жизни, а главный долг — думать, как ему приличествует. Что касается порядка, то начи­нать следует с размышлений о самом себе, о своем Создателе и о своем конце. А о чем думают в свете? Отнюдь не об этих мате­риях, а о том, как бы поплясать, побряцать на лютне, спеть песенку, сочинить стишки, поиграть в кольцо и т. д., повоевать, добиться королевского престола, ни на минуту не задумываясь над тем, что же это значит — быть королем, быть человеком. 211. Кто не видит всей тщеты человеческого суще­ствования, тот сам исполнен тщеты. Впрочем, кто ж ее не видит, кроме, разумеется, юнцов, захлестнутых пус­тозвонством, развлечениями и мыслями о своем буду­щем? Но отнимите у них эти развлечения — и тотчас на ваших глазах они начнут сохнуть от тоски, почувствуют, пусть даже бессознательно, все свое ничтожество: человек так несчастно устроен, что, если ему нечем отвлечься от мыслей о себе, он немедленно погружается в глубокую печаль. 212. Мысли. — In omnibus requiem quaesivi[28]. Будь наш земной удел поистине счастливым, у нас не было бы нужды все время отвлекать от него мысли, чтобы почувствовать себя счастливыми. 213. Развлечение. — Люди не властны уничтожить смерть, горести, полное свое неведение, вот они и стараются не думать об этом и хотя бы таким путем добиться счастья. 214. Несмотря на всю горестность своего удела, человек хочет быть счастливым, во что бы то ни стало счастливым, он просто не может этого не хотеть, но как добиться счастья? Для этого нужно было бы стать бессмертным, но бессмертия человеку не дано, и тогда он придумал выход — вообще ни о чем таком не думать. 215. Все дело в горестном ничтожестве человеческого существования: стоило людям уразуметь это — и они немедленно придумали развлечение. 216. Развлечение. — Если бы человек и впрямь был счастлив, он чувствовал бы себя тем счастливее, больше углублялся бы в себя, подобно святым и Господу Богу. — Пусть так, но ведь, предаваясь развлечениям, тоже можно чувствовать себя счастливым? — Нет, нельзя, потому что, предаваясь развлечениям, человек покидает внутренний свой мир ради внешнего и тем самым становится зависимым, становится возможной жертвой тысячи случайностей, неизбежно приносящих с собой печали. 217. Горестное ничтожество. — Единственное, что способно нас утешить в горестном нашем уделе, — это развлечение, и вместе с тем именно оно — горчайшая наша беда: что, как не развлечение, уводит нас от мыслей о себе и тем самым незаметно толкает к гибели? Лишенные развлечений, мы ощутили бы та­кую томительную тоску, что попытались бы исцелить ее средством, чье действие не столь преходяще. Но развлечение тешит нас, и мы, сами того не замечая, спешим навстречу смерти. 218. Развлечение. — Легче умереть, не думая о смерти, нежели думать о ней, когда она даже еще не грозит. 219. Бояться смерти, когда мы вне опасности, а не когда она уже рядом, ибо человеку должно всегда быть человеком. 220. Мы так плохо понимаем самих себя, что порою ждем смерти, хотя находимся в добром здравии, или, напротив того, считаем себя совершенно здоровыми, хотя наша смерть уже на пороге, ибо не чувствуем ни при­ближения горячки, ни назревания гнойника. 221. Кромвель собирался стереть с лица земли всех истинных христиан; он уничтожил бы королевское се­мейство и привел к власти свое собственное, когда бы в его мочеточнике не оказалась крупинка песка. Несдо­бровать бы даже Риму, но вот появилась эта песчинка, Кромвель умер, его семейство вернулось в ничтожество, водворился мир, на троне снова король. 222. Внезапная смерть — вот единственное, чего следует страшиться; именно поэтому сильные мира сего всегда держат при себе духовника. 223. У великих и малых мира сего одинаковые беды, и неудовольствия, и страсти, только одних судьба по­местила на ободе вертящегося колеса, а других — ближе к ступице, так что при любой тряске им легче устоять на ногах. 224. (Три гостеприимца.) Разве поверил бы тот, кто вел дружбу с королем английским, королем польским и королевой шведской, что когда-нибудь он может остать­ся без крова и пристанища? 225. Когда Августу сообщили, что по приказу Иро­да были преданы избиению все младенцы, не достигшие двух лет, в том числе и собственный сын владыки, он сказал, что лучше уж быть поросенком Ирода, нежели его сыном. Макробий, “Сатурналии”, кн. II, гл. 4. 226. Мы беспечно устремляемся к пропасти, заслонив глаза чем попало, чтобы не видеть, куда бежим. 227. Пусть сама по себе пьеса и хороша, но последний акт кровав: две-три горсти земли на голову — и конец. Навсегда. 9. Человек в обществе Неправедность людских законов 228. Пирронизм. — Все в этом мире отчасти истинно, отчасти ложно. Подлинная истина не такова: она беспримесно и безусловно истинна. Любая примесь пятнает истину и сводит на нет. В нашем мире нет ничего незамутненно истинного и, значит, все ложно — в сравнении, разумеется, с конечной истиной, Мне возразят: убийство дурно, вот вам конечная истина в чистом виде. Правильно, ибо мы хорошо знаем, что такое ложь и зло. Но в чем заключается добродетель? В целомудрии? Нет, отвечу я, потому что вымер бы род человеческий. В брачном сожительстве? Нет, в воздержании больше добродетели. В том, чтобы не убивать? Нет, потому что воцарился бы чудовищный беспорядок и злодеи поубивали бы всех добропорядочных людей. В том, чтобы убивать? Нет, убийство уничтожает живую тварь. Наша истина и наше добро только отчасти истина и добро, к ним всегда примешаны ложь зло. 229. Все правила достойного поведения давным-давно известны, остановка за малым — за их воплощением в жизнь. Например, все знают, что во имя общего блага должно жертвовать жизнью, и некоторые действительно жертвуют, но вот во имя веры на такую жертву не идет никто. Неравенство среди людей неизбежно, в этом никто не сомневается, но стоит его открыто признать — и уже распахнуты двери не только для сильной власти, но и для нестерпимой тирании. Людскому разуму необходимо дать некоторую сво­боду, но стоит признать это — и уже распахнуты двери для самой гнусной распущенности. — “Что ж, ограничь­те свободу”. — В природе не существует пределов: за­кон пытается их поставить, но разум не желает мириться с ними. 230. (...Тщета законов очевидна; он их обходит, зна­чит, имеет смысл ими пренебрегать.) На какой же основе построит, он тот мир, которым собирается управлять? На прихоти кого попало? Вот уж будет неразбериха! На справедливости? Он понятия не имеет, что такое справедливость. Если бы знал, разве придумал бы правило, главней­шее в людских сообществах и гласящее, что каждый должен повиноваться обычаям своей страны? Нет, свет истинной, справедливости равно сиял бы для всех наро­дов, и законодатели руководствовались бы только ею, а не брали бы за образец прихоти и фантазии, скажем, персов или немцев. Неизменная, она царила бы во все времена и во всех странах мира, меж тем как на деле понятия справедливости и несправедливости меняются в зависимости от земных широт. На три градуса ближе к полюсу — и весь свод законов летит вверх тормаш­ками; истина зависит от меридиана; несколько лет вла­дычества — и самых коренных законов как не бывало; право подвластно времени; Сатурн, проходя через со­звездие Льва, возвещает новое преступление. Хороша справедливость, которая справедлива лишь на этом бе­регу реки! Именуемое истиной по сю сторону Пиренеев именуется заблуждением по ту сторону! Они утверждают, что справедливость гнездится не в обычаях, а в естественном праве, ведомом народам всех стран. И разумеется, эти люди упрямо стояли бы на своем, когда бы, по произволу случая, насаждающего человеческие законы, нашелся хоть один-единственный закон действительно всеобщий, но в том-то и состоит диво дивное, что из-за многообразия людских прихотей такого закона нет. Воровство, кровосмешение, дето- и отцеубийство — какие только деяния не объявлялись добродетельными! Ну как тут не дивиться, — кто-то имеет право убить меня на том лишь основании, что я живу по ту сторону реки и что мой монарх поссорился с его монархом, хотя я-то ни с кем не ссорился! Естественное право, безусловно, существует, но его, как и все прочее, вконец извратил этот наш распрекрас­ный и вконец извращенный разум. Nihii amplius nostrum est; quod nostrum dicimus artis est[29]. Ex senatus consultis et plebiscitis crimina exercentur[30]. Ut olim vitiis, sic nunc legibus laboramus[31]. Эта. неразбериха ведет к тому, что один видит суть справедливости в авторитете законодателя, другой — в нуждах монарха, третий — в общепринятом обычае; последнее утверждение — наиболее убедительное, по­скольку, если следовать доводам только разума, в мире нет справедливости, которая была бы неколебимо спра­ведлива, не рассыпалась бы в прах под воздействием времени. Меж тем обычай справедлив по той простой причине, что он всеми признан, — на этой таинственной основе и зиждется его власть. Кто докапывается до корней обычая, тот его уничтожает. Всего ошибочнее законы, исправляющие былые ошибки: человек, который подчиняется закону только потому, что он справедлив, подчиняется справедливости, им же и выдуманной, а не сути закона: закон сам себе обоснование, он — закон, и этого достаточно. Любой вздумавший исследовать при­чину, его породившую, обнаружит ее легковесность, пол­ную несостоятельность и, если еще не приучил себя спокойно взирать на все чудеса, творимые людским во­ображением, долго будет удивляться тому, что всего лишь за одно столетие люди начали относиться к оному закону столь почтительно, столь благоговейно. Искус­ство подтачивания и ниспровержения государственных устоев как раз и состоит в ломке общепринятых обы­чаев, в исследовании их истоков, в доказательстве их неосновательности, их несправедливости. “Нужно вер­нуться к первоначальным, имеющим твердую основу за­конам, сведенным на нет несправедливым обычаем”, — любят говорить в таких случаях. Но подобные игры ведут к несомненному проигрышу, ибо уж тут-то не­справедливым оказывается решительно все. Меж тем народ охотно прислушивается к ниспровергателям. Он начинает понимать, что ходит в ярме, и пытается его сбросить, и терпит поражение вместе с любознательны­ми исследователями установленных обычаев, и выгады­вают при этом лишь сильные мира сего. Вот почему мудрейший из законодателей говорил, что людей ра­ди их же блага необходимо время от времени надувать, а другой, тонкий политик, писал: “Cum veritatem qua liberetur ignoret, expedit quod fallatur”[32]. Народ не должен знать об узурпации власти: когда-то для нее не .было никакого разумного основания, но с течением времени она стала разумной; пусть ее считают неистребимой, векрвечной, пусть не ведают, что у нее было начало, иначе ей быстро придет конец. 231. Мое, твое. — “Моя собака!” — твердили эти неразумные дети. “Мое место под солнцем!” — вот он, исток и образ незаконного присвоения земли. 232. В послании “О несправедливости” будет уместна шутка старшего брата, обращенная к младшему: “Друг мой, ты родился по эту сторону горы, значит, справедливость требует, чтобы все состояние унаследовал твой старший брат”. За что ты меня убиваешь? 233. “За что ты меня убиваешь?” — “Как за что? Друг, да ведь ты живешь на том берегу реки! Живи ты на этом, я и впрямь был бы злодеем, совершил бы неправое дело, если бы убил тебя, но ты живешь по ту сторону, значит, дело мое правое, и я совершил подвиг”. 234. Когда встает вопрос, следует ли начинать войну и посылать на бойню множество людей, обрекать смерти множество испанцев, решает его один-единственный че­ловек, к тому же лицеприятный, а должен был бы решать кто-то сторонний и беспристрастный. Подделки под справедливость. Общественное мнение и сила. Их тираническая власть 235. Veri juris[33]. — У нас его больше нет: существуй оно, мы не считали бы мерилом справедливости нравы нашей собственной страны. И вот, отчаявшись найти справедливого человека, люди обратились к сильному и т. д. 236. Под справедливостью люди разумеют нечто уже установленное, поэтому все наши законы будут в свое время признаны справедливыми, ибо они уже установлены. 237. Справедливость. — Как зависит от моды наше представление об изяществе, так от нее же зависит и наше представление о том, что такое справедливость. 238. В вопросах обыденной жизни люди подчиняют­ся законам своей страны, во всех остальных — мнению большинства. Почему? Да потому, что на их стороне — сила. А вот на стороне монархов есть еще сильное войс­ко, поэтому мнение большинства министров для них не закон. Разумеется, было бы справедливо все блага разде­лить между людьми поровну, но так как еще никому не удалось подчинить силу справедливости, то стали считать вполне справедливым подчинение силе; за не­возможностью усилить справедливость признали спра­ведливой силу, дабы отныне они выступали рука об руку и на земле царил мир — величайшее из земных благ. 239. “Когда сильный с оружием в руках охраняет свой дом, тогда в безопасности его имение”. 240. Почему люди следуют за большинством? По­тому ли, что оно право? Нет, потому что сильно. Почему люди следуют укоренившимся законам и убеждениям? Потому ли, что они здравы? Нет, потому что общеприняты и не дают прорасти семенам раздора. 241. Дело тут не в обычае, а в силе, потому что умеющие изобретать новое малочисленны, меж тем как большинство хочет следовать лишь общепринятому и отказывает в славе изобретателям, жаждущим просла­виться своими изобретениями. Ну, а если те упорствуют и выказывают презрение не умеющим изобретать, их награждают поносными кличками, могут наградить и па­лочными ударами. Не хвалитесь же способностью своего ума изобретать новое, довольствуйтесь сознанием, что она у вас есть. 242. Миром правит не общественное мнение, а си­ла. — Но как раз общественное мнение и пускает в ход силу. — Нет, оно — порождение силы. По наше­му общему мнению, мягкотелость — отличное качест­во. Почему? Да потому, что человек, вздумавший пля­сать на канате, всегда один как перст, а я тем временем сколочу банду сильных единомышленников, и все они начнут кричать, что пляска на канате — занятие не­пристойное. 243. Власть, основанная на общественном мнении, мягка, причудлива и скоропреходяща, меж тем как власть, основанная на силе, неискоренима. Поэтому если общественное мнение — это как бы самодержавный монарх, то сила — это тиран. 244. Тирания — это безудержное и не признающее никаких законов желание властвовать. Множество покоев, в них — красавцы, силачи, благочестивцы, остроумцы, каждый — владыка у себя, но только у себя; если же им случится встретиться, они вступают в нелепую драку, скажем красавец с силачом, и каждый тщится подчинить себе другого, хотя суть их власти совершенно различна. Они не способны понять друг друга, и вина их в том, что каждый жаждет вла­ствовать над всем миром. Но это не под силу даже самой силе: она ничего не значит в державе ученых, она властвует только над людьми действия. Тирания. — Поэтому неразумны и тираничны их требования: “Я красив, значит, меня нужно бояться” или “Я силен, значит, меня нужно любить”. Тирания — это желание добиться чего-то средст­вами, для этой цели неподобающими. Разным свой­ствам мы воздаем по-разному: привлекательности — любовью, силе — страхом, многознанию — доверием. Такая дань в порядке вещей, отказывать в ней не-справедливо, равно как несправедливо требовать какой-нибудь другой. Точно так же, как неразумно и тира­нично утверждать: “Он не наделен силой, значит, я не стану его уважать, он не наделен талантами, значит, я не стану его бояться”. 245. Монарх и тиран. — У меня тоже были бы тайные замыслы. При каждом путешествии я при­нимал бы меры предосторожности. Великолепие установленного церемониала, почтение к нему. Неотъемлемое удовольствие сильных мира сего — возможность одарять счастьем. Неотъемлемое свойство богатства — раздавать себя, не считая. Отличительное свойство лю­бого явления или предмета открывается лишь тем, кто его ищет. Отличительное свойство могущества — ока­зывать покровительство. Когда сила нападает на лице­мерие, когда простой солдат хватает квадратную шапочку главного судьи и выкидывает ее за окно. 246. Господь все сотворил во имя Свое, дал власть казнить и миловать во имя Свое. Вы можете либо признать, что она — от Бога, либо считать, что неот­делима от вас. В первом случае вы будете руковод­ствоваться Евангелием. Во втором — уподобите себя Богу. И как вокруг Него всегда толпятся милосердцы, вымаливая благо милосердия, Ему одному принад­лежащее, так... Познайте же себя, поймите, что вы всего лишь владыка похоти, и продолжайте идти ее путями. 247. Причина следствий. — Похоть и си­ла — два истока всех наших поступков: похоть — исток поступков произвольных, сила — непроизволь­ных. Заключение, основанное на следующих фактах. Наша справедливость несправедлива 248. Кто не любит истину, тот обычно отворачива­ется от нее под предлогом, что она оспорима и что большинство ее отрицает. Следовательно, его заблуж­дение вызвано нелюбовью к истине или милосердию, и, следовательно, этому человеку нет прощения. 249. Они прячутся в гуще людских скопищ и при­зывают эти скопища себе на помощь. Беспорядки. Непререкаемость. — Если вам говорят: такое-то правило должно быть основой вашей веры, помните, ничему не следует верить, пока ваша душа сама не рас­кроется вере, словно ничего похожего вы прежде не слышали. Вера должна держаться на голосе вашего собственного разума и на согласии с самим собой, а не на чьих-то требованиях уверовать. Верить так насущно необходимо! Множество противоречий перестают быть противоречиями. Если в древности правилам веры наставляло язычество, значит ли это, что все люди жили тогда неправедно? Все ли были согласны, все ли обречены на погибель? Лжесмирение, гордыня. Поднимите завесу. Ваши старания напрасны; все равно нужно выбирать между верой, неверием и сомнением. Неужели у нас так и не будет основополагающего правила? Мы судим о животных, хорошо ли они умеют делать то, что делают. А правила, чтобы судить о людях, мы так и не обретем? Отрицание, вера и сомнение для людей все равно что бег для коня. Кара для погрешающих — заблуждение. 250. Споры вокруг какого-нибудь положения отнюдь не свидетельство его истинности. Иной раз несомненное вызывает споры, а сомнительное проходит без возражений. Споры не означают ошибочности утверждения, равно как общее согласие — его истинности. 251. Противоречия для того и существуют, чтобы ослеплять неправедных, ибо все, что идет вразрез с истиной и милосердием, дурно; это основа основ. 252. Я долгие годы прожил в твердой уверенности, что есть на свете справедливость, и не ошибался: она и впрямь есть — в той мере, в какой Господь пожелал нам ее открыть. Но я не принимал в расчет этой оговорки, и вот тут-то и крылась моя ошибка, ибо, полагая, что наша справедливость по самой своей сути всегда справедлива, был убежден в собственной способности постичь ее и в соответствии с нею справедливо судить. Ноя я столько раз был не прав в своих суждениях, что в конце концов перестал верить сперва себе, а потом и другим. Я увидел, как меняются целые страны и отдельные люди, сам сменил множество суждений о сути истинной справедливости и таким путем пришел к вы­воду, что переменчивость заложена в основе нашей на­туры; с этой минуты я перестал меняться, ну, а случись мне измениться, лишний раз подтвердил бы правиль­ность этого моего суждения. Пирроник Аркесилай, который вновь становится дог­матиком. 253. Людям потому не наскучивает каждый день есть, пить и спать, что желание есть, пить и спать ежедневно возобновляется, а не будь этого, несомненно, наскучило бы. Поэтому тяготится духовной пищей лишь тот, кто не испытывает духовного голода. Жажда спра­ведливости — высшее блаженство. Глава III. ВЕЛИЧИЕ ЧЕЛОВЕКА — В ЧЕМ ОНО ПРОЯВЛЯЕТСЯ 254. Человеческую натуру можно рассматривать двояко: исходя из конечной цели существования человека, и тогда он возвышен и ни с кем не сравним, или исходя из обычных присущих ему свойств, как мы судим о лошади или собаке по обычным присущим им свойствам — резвости бега et animum arcendi[34], — и тогда человек низок и отвратителен. Эти два возможных пути суждения о нем привели ко множеству разногласий и философских споров. Ибо одни, оспаривая других, утверждают: “Человек не рожден для этой цели, потому что все его поступки несовместны с ней”, а те, в свою очередь, твердят: “Эти низменные поступки просто удлиняют путь к цели — вот и все”. 1. В качестве итога всему, что касается его чувства собственного ничтожества. Мысль 255. Величие человека тем и велико, что он сознает свое горестное ничтожество. Дерево своего ничтожества не сознает. Итак, человек чувствует себя ничтожным, потому что сознает свое ничтожество; этим-то он и велик. 256. Чтобы чувствовать себя ничтожным, нужно об­ладать способностью чувствовать: разрушенный дом ли­шен этой способности. Свое ничтожество чувствует толь­ко человек. Ego vir videns[35]. 257. Величие человека — в его способности мыс­лить. 258. Я легко представляю себе человека безрукого, безногого, безголового (ибо только опыт учит нас, что голова нужнее ног), но не могу себе представить чело­века, не способного мыслить: это уже будет не человек, а камень или тупое животное. 259. История Лианкура про щуку и лягушку: сколько раз ее уже повторяли, не меняя ни сути, ни формы. 260. Если бы какое-нибудь животное умело что-то делать по подсказке разума, а не инстинкта и умело говорить по подсказке разума, а не инстинкта, как оно говорит, когда охотится и предупреждает себе подобных, что настигло или упустило добычу, оно говорило бы и о том, что еще больше его затрагивает, например: “Пере­грызите эту веревку, она больно врезается мне в тело, а я не могу до нее дотянуться”. 261. Попугай, который чистит свой клюв, хотя он совершенно чистый. 262. Действия арифметической машины больше по­хожи на действия мыслящего существа, нежели живот­ного, но у нее нет собственной воли к действию, а у жи­вотного она есть. 263. Мысль. — Все достоинство человека — в его способности мыслить. Ну, а сами эти мысли, — что о них можно сказать? До чего же они глупы! Итак, мысль по своей природе замечательна и не­сравненна, и только самые диковинные недостатки спо­собны превратить ее в нелепость. Так вот, их полным-полно, и притом донельзя смехотворных. Как она воз­вышенна по своей природе и как низменна из-за этих недостатков! 264. Человек — всего лишь тростник, слабейшее из творений природы, но он — тростник мыслящий. Чтобы его уничтожить, вовсе не нужно, чтобы на него опол­чилась вся Вселенная: довольно дуновения ветра, капли воды. Но пусть бы даже его уничтожила Вселенная, — человек все равно возвышеннее своей погубительницы, ибо сознает, что расстается с жизнью и что он слабее Вселенной, а она ничего не сознает. Итак, все наше достоинство — в способности мыслить. Только мысль возносит нас, отнюдь не пространство и время, в которых мы — ничто. Постараемся же мыслить благопристойно, в этом — основа нравственности. 265. Мыслящий тростник. — Наше досто­инство — не в овладении пространством, а в умении здраво мыслить. Я ничего не приобретаю, сколько бы ни приобретал земель: с помощью пространства Все­ленная охватывает и поглощает меня как некую точку; с помощью мысли я охватываю всю Вселенную. 266. Нам следует повиноваться разуму беспрекос­ловнее, чем любому владыке, ибо кто перечит владыке, тот несчастен, а кто перечит разуму, тот дурак. 267. Чихает ли человек, справляет ли надобность — на это уходят все силы его души; тем не менее подобные действия, будучи непроизвольными, нисколько не ума­ляют величия человека. И хотя он делает это самолично, но делает не по своей воле, не ради помянутых действий, а совсем по другой причине; следовательно, никто не вправе обвинить его в слабости и в подчинении чему-то недостойному. Человеку не зазорно отдаться во власть горя, но зазорно отдаться во власть наслаждения. И совсем не в том дело, что горе приходит к нам незваным, а наслаждения мы ищем, — нет, горе можно искать и по собственной воле отдаваться ему во власть и при этом ничуть себя не унижать. Но почему все-таки, предава­ясь горю, разум окружает себя ореолом величия, а пре­даваясь наслаждению, покрывает позором? Да потому, что горе вовсе не пытается нас соблазнить, не вводит в искушение, это мы сами по собственной воле склоня­емся перед ним, признаем его власть и, значит, остаемся хозяевами положения, мы покорны себе, и только себе, меж тем как, наслаждаясь, становимся рабами наслаж­дения. Умение распоряжаться, владеть собой всегда воз­величивает человека, рабство всегда покрывает его по­зором. 2. В заключение всего сказанного о его ничтожестве. Бессознательный порыв к истине и благу даже и в пору заблуждений 268. Величие человека. — Величие человека так несомненно, что подтверждения тому содержатся даже в самом его ничтожестве. Ибо присущее животным природное начало мы именуем горестным ничтожеством в человеке, тем самым признавая, что если теперь он мало чем отличается от животного, то некогда, до гре­хопадения, наша природа была непорочна. Ибо кто сильнее тоскует по монаршему сану, чем низложенный властелин? Разве считали Павла Эмилия несчастным, когда кончился срок его консульства? На­против, думали: какой он счастливец, все-таки был кон­сулом, ну, а пожизненно это звание никому не дается. Меж тем монарший сан — пожизненный, поэтому царя Персея считали таким несчастным, что дивились: как это он не лишил себя жизни. Кто страдает из-за того, что у него только один рот? И кто не страдал бы, стань он одноглазым? Никому в голову не придет горевать из-за отсутствия третьего глаза, но безутешен тот, кто ослеп на оба. 269. Именно этим горестным ничтожеством и под­тверждается величие человека. Он горестно ничтожен как властелин, как низложенный король. 270. Мы жаждем истины, а находим в себе одну лишь неуверенность. Мы ищем счастье, а находим лишь обездоленность и смерть. Мы не в силах не искать истину и счастье, мы не в силах обрести уверенность и счастье. Это желание заложено в нас и чтобы покарать, и чтобы мы всегда помнили, с каких высот пали на землю. 271. Человек познает, что он такое, с помощью двух наставников: инстинкта и опыта. 272. Инстинкт и разум — признаки двух различных природных начал. 273. Инстинкт, разум. — Мы бессильны что-либо доказать, и никакому догматизму не перебороть этого бессилия. В нас заложено понимание того, что такое истина, и этого понимания не перебороть никакому пирронизму. 274. Хотя мы и сознаем все горестное ничтожест­во нашего бытия, то и дело хватающее нас за горло, в нашей душе неистребимо живет некое бессознательно возвышающее нас чувство. 275. Человек никак не может понять, к кому в этом мире себя сопричислить. Он чувствует, что заблудился, что упал оттуда, где было его истинное место, а дороги назад отыскать не в силах. Снедаемый тревогой, он неустанно и безуспешно ищет ее, блуждая в непрогляд­ной тьме. 276. Славолюбие — самое низменное из всех свойств человека и вместе с тем самое неоспоримое доказательство его возвышенной сути, ибо, даже владея обширными землями, крепким здоровьем, всеми насущными благами, он не знает довольства, если не окружен общим уважением. Он испытывает такое уважение к челове­ческому разуму, что даже почтеннейшее положение в нашем земном мире не радует его, если этот разум отказывает ему в людском почете. Почет — заветнейшая цель человека, он всегда будет неодолимо стремиться к ней, и никакими силами не искоренить из его сердца желания ее достичь. И даже если человек презирает себе подобных, если приравнивает их к животным, все равно, вопреки своим же убеждениям, он будет добиваться людского призна­ния и восторженных чувств: ему не под силу сопротив­ляться собственной натуре, которая твердит ему о ве­личии человека более убедительно, нежели разум — о низменности. 277. Слава. — Животные не способны восхищаться друг другом. Лошадь не приходит в восхищение от другой лошади; конечно, они соревнуются на ристалище, но это не имеет значения: в стойле самый тихоходный, дрянной коняга никому не уступит своей порции овса, а будь он человек — волей-неволей пришлось бы уступить. Для животных их достоинства уже сами по себе награда. 278. Величие человека. — У нас сложилось такое высокое представление о человеческой душе, что мы просто из себя выходим, чувствуя в ком-то неспо­собность оценить наши достоинства, душевное неуваже­ние к нам, и бываем по-настоящему счастливы только этим уважением. 279. Зло кому угодно дается без труда, оно много­лико, а вот у добра почти всегда один и тот же лик. Но существует разновидность зла, столь же редкая, как то, что мы именуем добром, — вот почему этот особый вид зла нередко слывет добром. Более того, совершаю­щий подобное зло должен обладать не меньшим вели­чием души, нежели творящий истинное добро. 280. Людей нередко приходится упрекать за излиш­нюю доверчивость. Суеверие — порок не менее рас­пространенный, чем маловерие, и столь же зловредный. 281. Маловеры особенно склонны к суеверию. Они верят в чудеса, вершимые Веспасианом, только чтобы не поверить в чудеса, вершимые Моисеем. 282. Суеверие — любострастие. Колебания — греховные вожделения. Неправедный страх — это страх, проистекающий не из веры в Господа, а из сомнения в Его бытии! Праведный страх проистекает из веры, зловредный — из сомнения. Праведный страх сочетается с надеждой, потому что он рожден верой в Бога, равно как и надеждой на Него; зловредный страх сочетается с отчаяньем, ибо он рожден боязнью того самого Бога, в которого не верят. Верующие боятся утратить Бога, неверующие — обрести Его.

The script ran 0.03 seconds.