Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джойс Кэрол Оутс - Делай со мной что захочешь
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Имя современной американской писательницы Джойс Кэрол Оутс хорошо известно миллионам почитателей ее таланта во многих странах мира. Серия «Каприз» пополняется романом писательницы «Делай со мной что захочешь /1973/, в котором прослежена история жизни молодой американки Элины Росс, не побоявшейся полюбить женатого Джека Моррисси и завоевавшей его отзывчивое сердце.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

Джойс Кэрол Оутс Делай со мной что захочешь Посвящается Патриции Хилл Бэрнетт «… мир в своей данности — это не иллюзия, не призрак, не дурной сон; мы снова и снова просыпаемся и видим его: мы не можем ни забыть о нем, ни отринуть его, ни перечеркнуть». Генри Джеймс Все характеры и события в этой книге вымышлены, и читатель не должен искать сходства с реально существующими людьми и их поступками. Часть первая ДВАДЦАТЬ ВОСЕМЬ ЛЕТ, ДВА МЕСЯЦА, ДВАДЦАТЬ ШЕСТЬ ДНЕЙ 1 Преднамеренное преступление — чем дольше ты вынашиваешь свое намерение, рисуешь себе его в мечтах, тем большее испытываешь торжество, когда его осуществишь! Он снова посмотрел на школу, запечатлевая в памяти здание. Но оно уже запечатлелось у него в памяти. Да, он уже досконально все изучил и сейчас сидел в своей машине и смотрел на школу. Он был очень спокоен. Часы показывали десять утра. Начальная школа Эммета Стоуна. Она стояла в глубине огороженного двора, недалеко от магистрали, по которой с грохотом неслись грузовики, — трехэтажное здание, сложенное из потемневших кирпичей, приземистое, надежное и волнующее, как тюрьма, в окнах подвала — мутные, заляпанные грязью стекла, железные прутья решеток чуть выгнуты и тоже изрядно заляпаны грязью. Он никогда не видел, как выглядит эта школа внутри, но представлял себе, что там унылые гулкие коридоры, обшитые темными деревянными панелями в человеческий рост, а выше — до потолка — выкрашенные, наверное, в блекло-зеленый цвет. Он давал себе волю и мысленно разгуливал бесплотным призраком по коридорам, заглядывая в классные, в раздевалки и в туалеты, видел унылые, ровные ряды умывальников, высохшие грязные следы от детских ног — именно детских. Двор перед зданием был широкий, но не очень глубокий, так что шум грузовиков наверняка мешал тем, кто сидел в классных, выходивших окнами на фасад, он представил себе, как там отдается грохот улицы, как все сотрясается. Он представил себе — вот кто-то подошел к окну, и выглянул, и увидел его, его припаркованную машину; правда, машина у него новая, красивая, сверкающая лаком, — машина, которая не привлечет к себе внимания. Таких машин сотни в этом городе. Широкая бетонная дорожка вела с улицы к входным дверям школы, разделяя двор на две равные половины. Когда-то во дворе росли деревья, но теперь торчало лишь три пня. Детишки что-то нацарапали на них, но со своего места он не мог разобрать, что именно, — он запомнил лишь, как выглядят эти слова, хоть и никогда их не читал. Это были начертания, знаки, имевшие, как иероглифы, некий тайный смысл. Вдоль левой стены здания шел узкий проулок, а справа была залитая асфальтом площадка для игр, которая тянулась вдоль всего здания до задней улицы, тоже узкой. Шестифутовая ограда отделяла площадку от улицы, обычная ограда в виде металлической сетки, которая начала уже ржаветь, а в некоторых местах провисла. Собственно, таких мест было одиннадцать. Обрывки газет, мешочки и промасленная бумага от детских завтраков, прочий невинный мусор — все это, застряв в изгороди, мокло под дождем, а потом высыхало, превращалось в клочья. Асфальт на площадке для игр весь потрескался, и из трещин торчали сорняки — возле ограды они были совсем высокие. Некоторые сорняки цвели мелкими желтыми цветочками — с каждым днем их становилось все больше, на горстку больше с каждым днем… Цветы казались ему такими красивыми, хоть это и были всего лишь сорняки. Однако же занимала его прежде всего эта чопорная унылая ограда и здание за ней. Начальная школа Эммета Стоуна. Целая вселенная, сжатая до нескольких акров принадлежащего городу участка. Высокие грязные окна, в которых над подоконником из почерневшего кирпича вдруг появлялось чье-то лицо и уплывало внутрь, таинственное, неузнанное. Эти мельком замеченные, дорисованные воображением лица — детей или взрослых? У него голова начинала кружиться от ожидания, а потом, когда они появлялись, он не мог толком рассмотреть их, как следует увидеть. Они были точно призраки, а само здание — глыба, стоящая на самом виду, маленькая крепость. На торце здания слабо различались цифры: 1923. А сейчас было 4 мая 1950 года. Он посмотрел на часы — еще только десять. Поправил очки, которые плохо сидели на носу, и застыл за рулем своей новой машины, всячески сдерживаясь, чтобы лицо не расплывалось в радостной улыбке. Вот этого никогда не следует делать, если ты один, — не следует улыбаться. Взгляд его беспрепятственно блуждал по голому двору перед школой, по горкам, и впадинам, и пням, и на секунду остановился на окне подвала, где стекло было разбито и отверстие заделано, похоже, листом кратона, а потом перекинулся на входную арку, на слова «Начальная школа Эммета Стоуна», высеченные в камне над входом, потом — на площадку для игр и на ограду. Он протянул руку, взял с заднего сиденья шляпу и надел ее — тщательно приладил, чтоб она хорошенько сидела на его густых, пышных, вьющихся волосах. Он вышел из машины и тихо прикрыл за собой дверцу — так тихо, что она даже не щелкнула. Неважно. Он снова взглянул на часы и с удовольствием увидел, что прошло две минуты — очень быстро прошло. У ограды он остановился — будто случайно, чтобы закурить. Пошарил по карманам пальто с рассеянным видом, а сам быстро окинул взглядом площадку для игр. Он внимательно оглядел все знакомые приметы: небольшие вздутия на асфальте — бугорки, и ямки, трещины, двое качелей, застывшие, неподвижные, так что даже трудно было представить себе, чтобы дети качались на них, доска для качания, катальная горка у заднего входа в школу — горка не слишком высокая. Спуск на ней был отполирован до блеска, а в остальных местах краска облезла. В глубине площадки находилось сооружение из металлических труб, чтобы дети могли лазать; название этого сооружения он забыл. Он подумал: «Без человеческого разума, без разумного расчета и подготовки разве могла бы на свете существовать радость?.. А искусство?» Хотя на дворе стоял май, на нем было темное пальто, слишком для него длинное и слишком теплое; шляпа из твердого серого фетра с широкими по моде полями как бы обрамляла его лицо. Из-под шляпы торчали пряди волос, густые каштановые кудри, отливавшие синтетическим блеском. Лицо у него было бледное, сосредоточенное, словно он был занят какой-то неотвязной мыслью: очки в тонкой золотой оправе сидели чуть вкось — выше с правой стороны, ниже с левой. Ему было сорок с небольшим, худенький, пяти футов семи или восьми дюймов роста, — сейчас он привычно-неловким жестом поднес к сигарете спичку. Подумал: «Еще двадцать пять минут». Сейчас площадка для игр была пустая и унылая, но в половине одиннадцатого начнется перемена, и дети с топотом выбегут из боковых дверей. В хорошую погоду иные дети выходят еще и в полдень позавтракать на улице, а в плохую едят в помещении, вместе с детьми, которые не приносят с собой завтрака, а потом около двадцати минут первого все с шумом выбегают на площадку — даже в плохую погоду. Отсюда, с тротуара, слышны звонки — все было отлажено, предсказуемо. Он медленно пошел по тротуару вдоль ограды. Не спешить. От вчерашнего дождя под качелями и в ямках под доской для качания остались лужицы. Пустая, ничем не пленяющая воображение площадка напоминала ему сейчас газетную фотографию, где все — серое, все поверхности — плоские, все формы — лишь скопления микроскопических точечек. Если здесь что-то произойдет, площадку могут сфотографировать для газет, и она превратится в собственное изображение, а в противном случае никто и не обратит на нее внимания, кроме него. Он легонько провел пальцами по ограде… иной раз палец его попадал в одну из ячеек, и он дергал за нее как бы играя… Не спешить. В нескольких местах сетка провисла — часть ее проржавела и без труда могла быть прорвана. Такое было впечатление, точно под ней уже пролезали какие-то животные или, может быть, даже маленькие дети. Но он не был уверен. А нагибаться, чтобы проверить, не хотелось. Кто-нибудь наблюдает за ним? Позади — никого, только магистраль с обычным потоком транспорта, грузовики, направляющиеся в центр города. Он не привлечет ничьего внимания. Он улыбнулся своей приятной скупой улыбкой — улыбкой, которая чуть раздвигала губы. Приближаясь к концу школьного участка, он пошел быстрее. И завернул за угол, намереваясь обойти квартал. Теперь он очутился среди обычных маленьких сборных домиков; было тут и несколько старых многоквартирных домов. Улица позади школы — Флойд-стрит — была узкая; по обеим ее сторонам стояли припаркованные машины, так что развернуться тут будет трудно. А что, если появится встречный автомобиль? Нет, машину надо держать перед школой. Он снова подошел к ограде и к площадке за ней — только уже сзади; теперь переплетение металлических трубок и горка были совсем рядом с ним, и он мог видеть царапины, потертости и отполированные места. Все было знакомо, точно тайный код. Отсюда, сзади, грязные лужи казались больше. Мокрее. Под горкой громоздилась кучка бумажек; из щелей в асфальте лезли сорняки. Он ласково провел рукой по ограде — вытянул руку вверх, точно хотел измерить высоту ограды, потом опустил вниз по металлическим звеньям — на уровень своего бедра, затем колена. В этом месте ограда качалась. При желании он мог ее приподнять, но внизу проволока была заостренная, и если бы ребенок полез под ней, то мог бы пораниться. Позади — многоквартирный дом, пустые слепые окна, шесть этажей. Кто-нибудь следит за ним? Слишком много окон, слишком много возможностей, которые надо держать в голове. Прикидывай не прикидывай — все едино, ну их к черту. Он пошел дальше, обогнул квартал и по магистрали снова подошел к своей машине. Он снова сел в нее, стал ждать, закурил сигарету, глядя на окна школы, представляя себе мелькающие за ними лица, определенное лицо, то единственное — одно только лицо во всей вселенной. В своей ненасытной жажде его увидеть он почти видел его. Видел это чудо, и, однако же, так страшно — увидеть это лицо. Оно существует. И поскольку оно существует, в мире не может быть покоя, никогда не будет покоя, хотя лицо это — такое прекрасное, такое чудо… Лицо, которое является в мечтах, которое лелеешь. Это было лицо ребенка — ясное, живое, наивное лицо ребенка, который все видит и, однако же, не понимает, что видит, по-настоящему даже и не видит. Надо щелкнуть пальцами, закричать, чем-то тряхнуть, чтобы создать шум, и только тогда взгляд сфокусируется на чем-то… Да, взрослые обречены все видеть, подсчитывать, без конца строить планы и главное — видеть лица других взрослых. Попытайся смотреть так, чтоб не видеть, попытайся бежать! Невозможно. Дверь на площадку для игр распахнулась. Десять тридцать! Он посмотрел на часы и с изумлением увидел, что уже больше десяти тридцати! Вот появились старшие дети — мальчики лет одиннадцати с повязками на рукаве, дежурные по площадке; а вот цепочкой выходят и другие. Идут. Да, выходят и, не успев очутиться на площадке, ломают ряд и разбегаются во всех направлениях. Ему показалось, что он увидел ее — мелькнула светлая головка. Он поправил очки. В дверях стояла женщина — учительница; на ней — темно-синее платье, на плечи наброшен свитер. Она курила. Скоро мальчики-дежурные соберутся в углу площадки, а детишки поменьше будут играть сами по себе. Он уже не раз это наблюдал. А учительница, надзирающая за играми, через пять — десять минут исчезнет. Он ждал. Старших мальчиков привлекло что-то у качелей. Они стояли, заложив руки в карманы, смеялись над кем-то. Женщина в дверях повернулась, собираясь уйти. Все было отлажено, предсказуемо. Он выждал и затем осторожно вылез из машины, одергивая пальто, точно шел на смотр. Без колебаний он шагнул к ограде, и глаза его быстро обежали группы детей, с криками носившихся туда-сюда, всю эту массу лиц, ног в поисках ребенка со светлой головкой, — да, вот она, конечно же она, стоит рядом с другой малышкой, которая присела на корточки и что-то сооружает на земле, а из чего — он не мог разглядеть. Оба ребенка копошились неподалеку. Девочка была маленькая, лет семи; на ней было либо очень светлое, либо выцветшее голубое платьице и белый свитерок; который он уже не раз на ней видел. В глаза прежде всего бросались ее волосы — очень светлые, почти белые, они шапкой мелких кудряшек словно ореолом окружали ее голову. Среди этой суматошной детворы девочка выделялась своими волосами, неизменно притягивавшими взгляд. Больше уже ни на кого смотреть не хотелось. Он вцепился пальцами в сетку. Руки у него были маленькие, как у мальчишки, и костлявые. Он дернул за сетку и тотчас почувствовал, как в руки и плечи его прихлынула сила, прихлынула чуть ли не с болью откуда-то из груди, даже глубже, чем из груди. Мускулы его напряглись. Как теперь это казалось легко, как легко! И какая это будет победа! Он стал приподнимать ограду, крепко уперев ноги в землю, даже не качаясь, несмотря на невероятное напряжение. Со спины не заметно было, какую он вкладывал в это силу, даже лицо его не отражало ничего — разве что вокруг рта и у глаз кожа сжалась и еще больше побледнела. Он был очень сильный. Маленький, но очень сильный. Ему не часто приходилось пользоваться своей силой, но, когда это требовалось, он всегда был приятно удивлен. Он словно бы уступал ей, отдаваясь на волю своих медленно, хитро набиравших силу мускулов. Ему казалось, что он вообще может поднять всю ограду, вырвать опорные столбы из асфальта и отшвырнуть в сторону. Надо только стоять вот так, раздвинув ноги, сохраняя равновесие, твердо сохраняя равновесие, сосредоточившись на том, что он делает, — медленно, спокойно отдавая приказ своим рукам и плечам… так он может что угодно сделать, может весь асфальт на площадке разворотить, всю вселенную. Солнце вышло из-за туч и затопило все вокруг, сразу изменив вид площадки… и яркий солнечный зайчик величиной с ребенка медленно пополз по стене школы. «Да, вот ради этого стоит жить». Девочка смотрела в его сторону. — Пойди сюда, — позвал он ее. Она посмотрела на него. Он осторожно, сдержанно поднял руку в знак приветствия. Он весь дрожал, но на таком расстоянии она не могла этого заметить. Он повторил, уже громче: — Пойди сюда. Ты, девочка, вот ты… ты… пойди сюда на минутку. Волосы у нее были такого удивительно красивого цвета, что от них невозможно оторвать взгляд. Дух захватывало от этого цвета волос, этого лица. Он жадно смотрел на девочку и вдруг дернул лицом, чтобы очки, соскальзывавшие с носа, не упали; он весь вспотел. — Пойди сюда, пожалуйста. Ты. Элина. Я знаю, что тебя зовут Элина. Пойти сюда на минутку. Другие дети наблюдают за ними? Кто-нибудь наблюдает? Этого он не видел. Она медленно подошла к ограде. До чего же медленно она идет — просто рехнуться можно. Какой-то ребенок с криком пробежал мимо нее. Но она и внимания не обратила. Она смотрела на него. — Ножка… когда ты ушибла ножку? — воскликнул он. Он увидел на ее левом колене маленькую заплатку из пластыря. Она не отвечала. Остановилась в нескольких шагах от него и застенчиво ему улыбалась. Взгляд его сразу потеплел, в глазах защипало; ему хотелось вырвать ограду из земли и отшвырнуть подальше. Но он лишь мягко сказал: — Элина, вот видишь, я знаю твое имя, верно? Это тебя не удивляет? Личико у нее было маленькое — идеальный овал. Глаза — голубые. Нет, он, конечно же, никогда еще не видел такого красивого ребенка и не представлял себе, что она такая красивая. Он чувствовал, как все внутри у него дрожит. — Элина, знаешь, откуда я знаю твое имя? Знаешь? Нет? Потому что мама послала меня привезти тебя из школы. Твоя мама. Она хочет, чтобы я привез тебя домой, миленькая. — Девочка смотрела на него во все глаза, с легкой улыбкой. Взгляд у нее был пустой, словно затуманенный. Он почувствовал, что не может дольше смотреть ей в глаза… А совсем рядом что-то происходило, мальчишки кричали, барахтались в куче, — он бросил взгляд в их сторону и быстро перевел его назад, на девочку. — Элина? — мягко сказал он. — Ведь тебя так зовут? Маленькая Элина? Верно? Она кивнула. — Ну, так вот, твоя мама послала меня за тобой. И нам надо спешить, не то она рассердится. Можешь пролезть под сеткой, миленькая, если я ее подниму? Она стояла теперь у самой сетки. Он смотрел на нее сверху вниз, глаза жгло от слез. В голове — между глаз — что-то стучало, словно билось сердце, сильное, страшное сердцебиение, такого он никогда прежде не испытывал. В лоб ему точно стучали молотом. — Элина. Элина. Иди ко мне, миленькая, лезь, миленькая, под сетку, можешь? Можешь, душенька? Не бойся. — Он прйподнял ограду, пошатнувшись под ее тяжестью, но почти тотчас крепче уперся ногами в землю, и мускулы на его плечах и руках радостно вздулись, стали каменными. По низу живота резанула боль, но он не обратил на это внимания. Вот так, вот так! Сколько же сюрпризов готовит нам жизнь! Он крепко сцепил челюсти, глаза его сузились, стали как щелки, и, однако же, он сумел мягко сказать девочке: — Ну же. Полезай, Элина. Скорее. Ну же. Она медлила. — Я сказал, лезь под сетку. Ну же. Ну же, миленькая. Давай. Ну же. Платье твое не зацепится… Я держу сетку — она не упадет… — Он с трудом перевел дух и снова пошатнулся, но устоял. — Слушайся же меня, Элина, — пробормотал он. — Слушайся. Да, вот так, да, не бойся… пролезай под сеткой… пролезай… И девочка пролезла под сеткой. 2 — Не плачь, — сказал он. — Только этого не хватало. Они сидели в машине, стоявшей на гравийной дорожке, позади склада. Место было подходящее, но он не мог вспомнить, как они туда попали. В голове у него все еще стучал молот. Внезапно он увидел надпись: НА ЭТОЙ СТОРОНЕ НЕ ПАРКОВАТЬ. Он передвинул рычаг в нейтральную позицию и не стал выключать зажигание. С улыбкой глядя на девочку, он сдернул с головы шляпу и бросил ее на заднее сиденье, поверх чемоданов. — Сюрприз, Элина, сюрприз ко дню рождения… с опозданием на несколько месяцев, я знаю… но все равно… — Он провел рукой по лохматому каштановому парику и, все так же улыбаясь, сорвал и его. Девочка смотрела во все глаза. Он взглянул на себя в зеркальце заднего вида — волосы у него были светлые, с проседью, и редеющие, но все еще достаточно густые. Без парика и шляпы лоб его словно бы выпятился, закруглился — костистый лоб серьезного человека. — Ну, что скажешь, Элина? Удивил я тебя? Славный приготовил сюрприз? Девочка продолжала смотреть на него во все глаза. — Папочка?.. Он нагнулся и прижал ее к себе. — Конечно, папочка… твой собственный родной папочка — кто же еще? А ты моя душенька, да? Не надо плакать, не надо поднимать шум. Ты моя маленькая именинница, да? Извини, лапочка, — сказал он, открывая отделение для перчаток. Он достал оттуда свои очки — очки с оправой из розоватой прозрачной пластмассы — и снял те, другие. От металлических дужек у него заболело за ушами. — А теперь ты меня узнаешь? Никаких сомнений на этот счет? Девочка, видимо, была слишком удивлена и потому даже не улыбнулась, чтобы не показать, что узнала его. — Элина, миленькая?.. Ты обидишь папочку, если… Он схватил ее на руки и прижался лицом к ее головке, вдыхая запах этих пушистых волос. На несколько минут он словно отключился — молот, казалось, еще сильнее застучал у него в голове. Затем, тяжело дыша, он откинулся назад. — Она говорила тебе, что я умер, Элина? Глаза на маленьком личике казались непомерно большими, расширенными. Он внимательно всматривался в девочку — глаза как голубая акварель, словно на обложке журнала, выставленного на видном месте в киоске, не совсем настоящие. И, однако же, настоящие. Их окаймляли очень светлые ресницы, короткие, но очень густые, точно щеточки для краски. Ресницы эти дрогнули, веки быстро заморгали, черные кружочки в центре глаз задвигались, ища фокус, сфокусировались на нем. — Она сказала тебе, что я умер?.. Да, она почти верила этому, верила, что в силах уничтожить меня, я знаю, знаю, — шепотом произнес он. И поцеловал свою дочь в лобик. — Но ты ведь помнишь меня, Элина, верно? Хоть и считала, что я умер? Немного помедлив, она тихо произнесла: — Да. — На радостях он снова поцеловал ее. Глаза его наполнились слезами, но он не хотел плакать при ней — это могло и у нее вызвать слезы. — Тихо! — произнес он коротко, весело. Теперь он мог немного расслабиться. Он вылез из машины и размашистыми движениями — раз, два, три, четыре — начал расстегивать пальто, протаскивая дешевые черные пуговицы сквозь петли, а девочка смотрела на него; наконец он сдернул пальто и с преувеличенным облегчением вздохнул. Он всем своим существом ощутил, как с него свалилась тяжесть. — В такой прекрасный день слишком в нем жарко, — сказал он. И для большей убедительности отшвырнул ногой пальто подальше от машины, однако внизу живота мгновенно возникла боль, словно его стянуло плотным резиновым жгутом. Он замер, медленно втягивая в себя воздух. Боли нет. Все позади. Только где-то в голове еще стучал молот, но он усилием воли заставил себя отключиться, словно вырвал нерв рукой, — он отбрасывал от себя все, что отвлекало. Открыв глаза, он увидел, что Элина смотрит на него. Она продолжала моргать, хотя и не так часто. Губки ее были раскрыты и влажны. — Мама говорила… Мама… Он приложил руку трубочкой к уху, но она молчала. Тогда он рассмеялся, хлопнул в ладоши и воскликнул: — Да ну ее к черту, маму! Я торжественно заявляю, что мама умерла — да, вот сейчас, в эту минуту, дай-ка посмотрю, сколько времени… Да, Элина, четвертого мая тысяча девятьсот пятидесятого года в десять часов сорок семь минут твоя мать умерла, а твой папа приехал и забрал тебя. Запомни это. Обещаешь, что запомнишь? Она, раскрыв рот, смотрела на него. Он огляделся вокруг — ни души, никого. Лишь старый заброшенный склад, заброшенное строение с табличкой департамента здравоохранения, запрещающей вход; поле, заросшее сорняками; старые железнодорожные пути. В лучах солнца небесная голубизна, казалось, подрагивала, по ней тянулись прозрачные вуали облаков… Но он подумал: «Я не могу сейчас отвлекаться красотой. Сейчас не могу». На нем был хороший новый клетчатый костюм — в мелкую, черную с белым, клеточку. Обычно он такой костюм себе бы не выбрал — слишком уж претенциозный. Но сейчас он был доволен, что купил его. Он слишком запарился в пальто — даже никак не мог отдышаться, поэтому он расслабил галстук и расстегнул верхнюю пуговку крахмальной белой рубашки, тоже новой, только сегодня утром вынутой из пакета. Она была слишком накрахмалена, чересчур жесткая. В голове у него все еще стучало, какое-то странное чувство — словно между глазами прорезался третий глаз. Его дочь неподвижно сидела в машине — настороженная, покорная. Он попытался ей улыбнуться, но его улыбка не встретила ответного отклика. Девочка смотрела на него пустым взглядом, с каким-то странным отсутствующим выражением, губы у нее были мокрые. Наверное, надо вытереть ей ротик, подумал он. Но ведь ей уже семь лет, она же не младенец. Он залез в машину и захлопнул дверцу. Элина вздрогнула. — Да, любовь моя, твоя мама умерла, и ее увезли, а папа приехал за тобой в школу. Это ведь легко запомнить. И ты сразу узнала меня, верно? Этого я не забуду! — воскликнул он. — Никогда! И как ты меня послушалась!.. Я всегда буду любить мою хорошую девочку, мою ласковую красивую доченьку… Мама солгала тебе, верно, когда сказала, что я умер? Да? Казалось, вот сейчас Элина заговорит, скажет — да. Он подталкивал ее к этому, кивал, усиленно кивал, но она не заговорила. Лишь кивнула слегка. Головка ее качнулась вперед, слегка кивнула, словно подражая ему. — Правильно! — воскликнул он и погладил ее по головке. — Теперь мы с тобой, миленькая, словно по волшебству, связаны навсегда, и даже твоя мама не сможет этого разрушить. Ни юристы, ни судья, никакие судебные постановления или предписания — ну, что может закон против любви? Мы с тобой отрицаем все эти заявления, верно? Ведь в твоих жилах, знаешь ли, течет моя кровь. Моя кровь. Он торжественно положил свою руку рядом с ее ручкой и указательным пальцем провел по вздувшимся голубым жилам, а потом по крошечным, еле заметным жилкам на ее руке. Такая маленькая, такая хрупкая! Он схватил ее ручку и поцеловал. — Вот она удивится, если увидит нас! — ликующе воскликнул он. — Это после всех-то ее ухищрений… Элина медленно высвободила руку. — Мы едем домой? — спросила она. — Домой — да. Да. Я рад, что ты меня об этом спросила, потому что нам пора в путь, — сказал он, приходя в себя. — Пора нам с тобой двигаться, ведь впереди у нас большое путешествие — тысячи миль… — А мама знает, что я еду домой? Из школы?.. Так рано еду домой? — Твоя мама умерла. И ни черта она не знает. Увидев растерянность на ее личике, он нагнулся и поцеловал девочку. Нежно-нежно. Не надо ее пугать. Но она почему-то отстранилась от него. Отстранилась очень мягко, однако это обозлило его — то, что она так старательно избегает его объятий… раньше она никогда этого не делала, никогда. Она была любящей, послушной доченькой; она очень любила его. Это от матери она отстранялась, пугаясь пронзительного голоса Ардис и ее пылких объятий. Тогда он крепче обнял свою дочурку, прижался подбородком к ее головке. С удивлением и любовью он почувствовал под своим подбородком ее череп, ее хрупкий детский череп. Вспомнил, какая у нее была мягкая головка, когда она была совсем крошкой… Она судорожно вздохнула, словно собираясь заплакать. — Нет, не плачь — это единственное папино требование, — сказал он. Она перестала вырываться. До чего же она маленькая — плечики такие хрупкие, грудка такая узенькая. Он просто представить себе не мог, что из этой девочки со временем вырастет женщина, взрослая женщина — такая, как ее мать… Он чуть ли не содрогнулся при этой мысли — до того она была страшная, отвратительная. Действительно отвратительная мысль. Пульсация в центре его лба усилилась. Он отодвинулся от девочки и сказал другим, более легким тоном: — Так вот, я пропустил твой день рождения, верно? Бедный твой папочка! Но смотри, лапуля, вот они, твои подарки — вот — я купил их шестнадцатого января и все это время держал для тебя наготове. Ты ведь знаешь, твоя мать уговорила их запретить мне навещать тебя — она грозила мне арестом, — а в день твоего рождения я находился за сотни миль от тебя, болел, лежал с гриппом, но я поднялся и отправился в красивый магазин игрушек — иначе я бы с ума сошел — и купил тебе все это, Элина, а продавщице наболтал, будто дома меня действительно ждет дочка, которая развернет эти подарки… и мне стало лучше, лапочка, я думаю, меня это спасло. Вот. Смотри. — Он достал из бумажного пакета коробку, а в коробке была еще одна коробка, завернутая в специальную бумагу, ярко-желтую бумагу, по которой бежали буквы: «Счастливого дня рождения». Элина, казалось, не знала, что с этим делать, тогда он сам развязал бантик и развернул пакет. — Видишь? Видишь? Тебе нравится, любовь моя? — взволнованно спрашивал он. Он достал резиновую куклу телесного цвета в широкой юбочке, с пылающими щеками и вытаращенными от волнения и радости глазами. — Твоя куколка не плачет, верно? Она радуется. Хорошие девочки не плачут, когда они с папой, верно? В день своего рождения? И ты не должна плакать, миленькая, — мягко сказал он. Дочь взяла из его рук куклу и уставилась на нее. Он вынул из кармана чистый белый платок и вытер ей нос и рот — она не противилась, но, казалось, даже и не заметила. — У меня есть для тебя и другие подарки — только веди себя хорошо. Мама таких подарков для тебя уж наверняка бы не придумала. Ну, что твоя мама знает насчет маленьких девочек? Она ведь ребенком никогда не была, эта женщина, — никогда! Элина посмотрела на него. И осторожно спросила: — А мама дома? — Дома ли мама! — Он рассмеялся. — Да разве я не объяснил тебе, что произошло? Мамы больше нет! Можешь вычеркнуть это слово из употребления. А мы с тобой отправляемся в далекое путешествие, в Калифорнию, в другой дом. Ты ведь слышала про Калифорнию? — Но мама… — Нет никакой мамы. Нет. Ушла. Исчезла, — сказал он с терпеливой улыбкой. — Я не хочу больше слышать этого слова, Элина. Хватит. И, пожалуйста, никаких слез. Ты же не хочешь привлечь к нам внимание. Она каким-то деревянным жестом протянула ему куклу. Вид у нее был растерянный. Когда она становилась такой вот странной, отсутствующей — это как раз и бесило Ардис, но он не станет трясти Элину, как трясла жена. Он никогда не причинял боли своей доченьке — даже чтобы заставить ее слушаться. А это как раз и вызывало ярость у его жены. И он мягко сказал: — Ты не должна возвращать ее мне, миленькая, это же подарок. Так вести себя невежливо!. Что надо сказать, когда тебе дают подарок, Элина? Она вытерла нос тыльной стороной ладони. — Спасибо, — сказала она. — Спасибо, папочка. — Спасибо, папочка. — Правильно. Ну, скажи еще раз… не заставляй меня злиться… — Спасибо, папочка. — Так, хорошо. А куда мы с тобой теперь едем, миленькая? Ты и я? Она смотрела вниз, на куклу. Слезинка упала на симпатичный упругий круглый животик куклы. — Куда мы едем — ты и твой папочка? Куда, я только что сказал, мы едем? — Домой… — Домой — куда? — В Калифорнию, — тупо произнесла она. — Так, а ты знаешь, где это? — В Калифорнии… — Она повторила, воспроизведя слово по звучанию. Вполне возможно, что она запомнила лишь, как оно звучит. — А ты знаешь, где Тихий океан? Она медленно покачала головкой. — Посмотри на меня, Элина. Почему ты боишься? Ты же знаешь своего родного папочку, верно? Она посмотрела вверх на него, сощурившись. И его снова поразило, какое у нее тонкое, идеально овальное личико, — неужели это его ребенок, его собственный ребенок? В девочке же ничего нет от него, — право, ничего. В ней течет его кровь, он дал ей жизнь, но сказать, что это его дочь, — да кто ему поверит? Вот на мать она еще слегка похожа — глазами, короткой капризной верхней губой, и волосы у нее такого же цвета, как у Ардис… — Ты же знаешь своего родного папочку, верно? — не отступался он. Он взял ее головку в обе руки и большими пальцами натянул кожу на щеках, словно желая заставить ее шире открыть глаза, смотреть на него. Она перепугалась и стала отбиваться. — Не противься мне! Не зли меня! Она дышала испуганно, прерывисто. Он чувствовал, как в маленьком тельце бьется сердце. А может, это билось его собственное сердце, кровь запульсировала в больших пальцах? Мозг его словно заволокло туманом. Он так любил ее, так безнадежно любил. — Твой папа кажется таким худым и слабым, потому что он болел, да и вообще всю жизнь он был тощий и выглядел слабеньким, — быстро произнес он, — но твой папа очень сильный, Элина, мужчины вообще очень сильные, гораздо сильнее женщин, и твой папа будет защищать тебя. Твоя мать все тебе, миленькая, про меня наврала, собственно, даже в суде, под присягой, она врала — она, и ее лживые подставные свидетели, и этот мерзавец юрист, да и мой юрист, как выяснилось, мой собственный юрист был на ее стороне и придумывал вместе с ее юристом, как бы лишить меня дочери. До меня это дошло, только когда было уже слишком поздно. Со временем ты поймешь, Элина, что я вовсе не умирал, и не уезжал, и не бросал тебя, а твоя мать все тебе врала, чтоб ты меня не любила, — не плачь, лапочка, — но теперь у нас впереди целая жизнь, и я постараюсь все исправить. Твоя мать умерла, все. А твой папа здесь, с тобой. И ты знаешь, что должна вести себя очень хорошо, очень тихо, верно? Чтобы никто нас не заметил? Ты же понимаешь, почему мы должны быть осторожны, да? Она немного поутихла. На радостях он поцеловал ее. Ах, как же он ее любил! Она снова была с ним, его родная Элина, куколка. Направляясь к шоссе, проложенному севернее города, он старался соблюдать все знаки и следить за светофором. Он делал это машинально: он всегда был осторожен на дороге. Но он немного нервничал, и его раздражало то, что Элина смотрит в окно, отвернувшись от него. — Элина, миленькая, на что ты смотришь? Ты должна смотреть на меня! Ты же столько месяцев не видела своего папу, ты должна смотреть на меня. Жаль, я не подумал захватить с собой шарф, чтобы прикрыть тебе головку… Твои волосы непременно привлекут внимание… — Девочка покорно повернулась к нему, и он сжал ее ручонку. Она была такая маленькая, такая прохладная, такая мягкая, точно вовсе и не рука человека. — Впрочем, отец с маленькой дочкой вполне могут ехать вот так, не превышая скорости, с несколькими чемоданами на заднем сиденье… почему бы и нет? Правда, в школе сейчас идут занятия, но ведь бывает, делаются исключения. К примеру, конечно же, делаются исключения для похорон. И твоя мать, когда хотела взять тебя из школы пораньше, конечно же, договаривалась, чтоб сделали исключение. Правда, при ее безумной энергии она всеща ломала порядок, нарушала правила… Как вообще поживает сейчас твоя мать, миленькая? Элина кивнула с отсутствующим видом. Он повторил вопрос. — Она работает… — Ах, работает! Вот как? Она это так называет? Не забудь, я знаю каждый закоулок ее души, каждую потайную клеточку — так, значит, она работает, да? А какого цвета у нее теперь волосы? Девочка на миг задумалась. Потом ткнула пальчиком в свои волосы. — Снова как у тебя? Она снова перекрасилась в этот цвет? Что ж, это самый красивый цвет… Я всегда предпочитал, чтобы волосы у нее были натурального цвета… А что у нее за работа, Элина? — Я не знаю. — Ей звонят по телефону? — Да. — Много? — Я не знаю… — А мужчины звонят ей? — Я не знаю… — А когда она работает — днем или ночью? — Ночью. Он зло рассмеялся. — Значит, волосы у нее снова стали светлые, да? Что-то случилось: машина впереди них вдруг резко затормозила, вспыхнули красные хвостовые огни. А его так разволновали известия о жене, что он даже не заметил, как близко едет к впереди идущей машине. — Иисусе! — воскликнул он, изо всей силы нажав на тормоза. Машину занесло; он услышал тошнотворный визг, донесшийся снизу… выбросил руку, чтобы Элина не упала вперед… — Держись, лапочка! — воскликнул он. Машина его съехала с дороги и заскользила по обочине — заскользила и остановилась. Молчание. Тишина. Он не разбился. Кто-то неожиданно свернул с шоссе на боковую дорогу, но ничего не случилось, аварии не произошло, он не разбился. Он проверил, все ли в порядке с Элиной, и увидел, что она невредима. — Бог ты мой, да мы же чуть было… — И он присвистнул. Его слегка подташнивало от сознания, что они чуть не разбились, но он заставил свой голос звучать весело: он понимал, что не должен при дочке показывать слабость. — Только не плачь, — предупредил он ее и погрозил пальцем. Когда они выехали на шоссе, дрожь у него поутихла, и он поехал быстрее. Да нет, до того, чтобы разбить машину, было еще далеко. Он же полностью контролировал свои действия. Он всегда хорошо водил машину. И сейчас так было здорово, так замечательно, что они выбрались наконец из города и двинулись в путь. Он намеревался дотемна сделать несколько сотен миль, чтобы как можно большее расстояние пролегло между ним и ею. — На площадке для игр полиция начнет задавать вопросы, и тогда твои маленькие приятели скажут, что они видели человека в черном пальто и шляпе, человека с вьющимися каштановыми волосами… это в том случае, если они заметили меня, — весело добавил он. — А вот когда полиция позвонит твоей матери, она сразу скажет, она закричит: «Это ее отец!» Хотел бы я услышать это, хотел бы я видеть в ту минуту ее лицо. А потом она скажет: «Лео Росс. Лео Росс». И опишет меня во всех подробностях и даст им мою фотографию — ту, которой она уже пользовалась в прошлом… Она ведь всегда утверждала, что боится меня, боится, что я ее убью. Элина, казалось, не слушала его. Он подумал — не заснула ли она. Однажды, когда шел их бракоразводный процесс, — а он длился не один месяц, — Лео как-то намекнул жене, — туманно намекнул, — что может… может Бог знает что сделать с ней, если она будет так себя вести. Он ей не угрожал, открыто но угрожал. Для этого он слишком умен. Никаких слов. Только раз провел пальцем себе по горлу — один-единственный раз — во время встречи в присутствии адвоката, когда оба юриста что-то читали, низко пригнувшись к документу, лежавшему на столе его адвоката. Ардис в упор смотрела на него, и он не выдержал, провел указательным пальцем себе по горлу — очень быстро. Она продолжала смотреть. А потом по лицу ее поползла улыбка, усмешечка. Издевка. Должно быть, подумала: как это смешно, что у Лео Росса возникла мысль, будто он может убить ее. «Давай, давай, — громко сказала она. — Полиция только этого и ждет. Это никого не удивит». Оба юриста в испуге подняли на них взгляд. Лео был очень смущен. «Что-нибудь не так, миссис Росс?» — строго спросил адвокат Ардис. «Абсолютно ничего», — ответила Ардис. Абсолютно ничего. А в эту минуту они, возможно, обследуют ограду в том месте, где он ее приподнял, и один полицейский говорит другому: «Кто бы ни был этот человек, он, несомненно, очень сильный…» Лео нажал на акселератор и стал постепенно все глубже вдавливать педаль. Теперь он ехал миль на пять выше положенной скорости, что было вопреки его правилам, но он знал, что сладит с машиной. Шоссе было сухое, и поток транспорта — небольшой. Ему все виделась жена в том кабинете — как она хитро улыбнулась ему; все слышался ее голос: «Абсолютно ничего»; а потом он вдруг увидел, как она просыпается от телефонного звонка, спотыкаясь, кидается к телефону, голая, злая, срывает трубку и слышит про свою дочь… «Кто бы ни был этот человек, он, несомненно, очень сильный», — скажут они ей. Лео рассмеялся. Острая боль пронзила низ его живота, стрельнула в пах. Но он весело спросил: — Элина, скажи-ка мне, твоя мама встает готовить тебе завтрак? Или она по-прежнему просыпается после полудня? Его дочь молчала. Она, возможно, спала. — Элина, проснись, — сказал он, похлопав ее по плечу. — Скажи мне, лапочка, мама готовит тебе завтрак? Она хоть помогает тебе одеться утром или?.. Элина взглянула на него, медленно мотнула головой. И медленно произнесла: — Я не знаю. — Что? Ты не знаешь? Она готовит тебе завтрак или нет? — Нет. — Что же ты тогда, лапочка, ешь? То есть я хочу сказать, что ты ела? — Я не знаю… Что-нибудь с молоком… Я ведь и сама могу себе приготовить — взять «Шугарстикс» и… — Значит, просто холодное молоко с какой-нибудь смесью? Ничего горячего? Элина молчала. — А ты рада, что едешь с твоим папой? В новый дом? — весело спросил Лео. Он взглянул на дочь и увидел, что она с полуулыбкой смотрит в его сторону, хотя ее голубые, слегка затуманенные глазки, казалось, были устремлены на что-то невидимое. В нем снова шевельнулось давнее чувство изумления — изумления оттого, что он — отец, что он так безнадежно связан с этим ребенком, так безнадежно влюблен в свою доченьку… Он ведь и мать ее тоже любил, любил безнадежной несчастной любовью. — Ты любишь своего папу, верно, Элина? — спросил он. Должно быть, что-то в его голосе вывело ее из оцепенения. Она сразу сказала: — Да. — Ну, а маму? Маму больше не любишь? Никогда не станешь больше любить маму?.. — Нет, — неуверенно ответила Элина. При этом слове счастье подняло его как на крыльях, и он помчался на запад, на запад, в Огайо. Шоссе было превосходное — превосходное изобретение. Машина, которую он купил неделю назад, была мощная и не подведет его. Он хорошо разбирался в автомобилях, восторгался ими, верил в них. Автомобили, и шоссе, и карты, средства передвижения — эти не обманут, ошибки в них исключены: они ведь изобретены человеком. И оружие тоже изобретено человеком — для людей. Лео боялся оружия, однако же купил на всякий случай пистолет; он лежал в обычном бумажном пакете на полу машины у его ног — так, чтобы легко было достать. Но он вовсе не намеревался им пользоваться. Только в случае необходимости, говорил он себе. В Питтсбурге, много лет назад, Ардис вывалила на стол содержимое своей сумочки. И сразу все предстало перед глазами: розовый пластиковый бумажник, золоченая пудреница, золоченая губная помада, гребенка, ключи, монеты и маленький черный револьвер. Лео тогда воскликнул: «Это еще что такое?» «Для защиты», — сказала Ардис. «Сколько времени он у тебя?.. Давно ты его с собой таскаешь?» Она посмеялась над волнением мужа и взяла пистолет, который сразу хорошо лег в ее тонкой руке. Она как бы взвесила его, дважды слегка опустив руку, — два еле заметных движения. Лео на всю жизнь запомнил этот жест. «С пятнадцати лет», — сказала она; «И ты когда-нибудь им пользовался?» «Ты что — полицейский, с чего это ты меня так расспрашиваешь?» — засмеялась она. У Ардис на любой вопрос был ответ — такая уж она была, Ардис. Как только они переехали границу штата Индиана, Лео остановился заправиться. Элина спала. Он вышел из машины, чтобы размяться, велел служителю наполнить бак и немного пошутил с ним. Посреди разговора в пах вдруг снова стрельнуло. Очевидно, он сморщился, потому что служитель спросил: — Что-нибудь не так?.. — Но Лео энергично затряс головой — нет, нет. Кровь бросилась ему в лицо. Ему не стоялось на месте — он решил пройтись и на другой стороне шоссе заметил магазинчик «Пиво и вина Кэппи». Он крикнул служителю: — Я сбегаю на минутку через шоссе — последите за девочкой, ладно? Это моя дочь. Он помчался через шоссе, не дожидаясь просветов в потоках транспорта. Водитель огромного грузовика с прицепом, доверху заполненным ящиками с живыми поросятами, заорал на него из окошка кабины. Лео и ухом не, повел. В магазинчике он купил кварту джина и прямо на крыльце открыл бутылку и глотнул. Помогло. Боль в глубине живота затихла, осталась лишь глухая пульсация — с этим он, пожалуй, справится. Когда он вернулся к машине, служитель сказал ему: — Послушайте, мистер. Ваша девочка то ли плачет, то ли не знаю что… — Ничего она не плачет, — оборвал его Лео. Он заглянул в машину, чтобы проверить, как там дела, и увидел, что Элина сидит, подтянув колени к груди, уткнувшись в них личиком. Она казалась совсем маленькой. — Элина, миленькая!.. — окликнул он ее. Она повернулась к нему, и он с облегчением увидел, что она не плачет, хотя глазенки у нее и покраснели, а на лбу был словно бы синяк, какая-то странная оранжевато-малиновая полоса. Он просто представить себе не мог, откуда это взялось. — Она вовсе не плакала, — сказал Лео служителю. Расплатившись с ним, он снова пригнулся к окошку и весело сказал: — Элина, лапочка, ты ведь не плакала, нет? Просто немного устала от езды. Элина, а не сходить ли тебе, лапочка, в туалет, пока мы тут? Потому что… — Она, видимо, не поняла. — В дамскую комнату, лапочка, пока мы на стоянке. Давай-ка, лапуля. — Я боюсь, — сказала она. — Что? Сходи, миленькая, а то ведь мы теперь долго не остановимся. И потом я уверен, что ты тоже проголодалась — надо нам с тобой раздобыть чего-нибудь поесть. Служитель тем временем принялся протирать ветровое стекло — он быстро, кругами, водил грязной тряпкой по нему, и его стремительные движения, видимо, заинтересовали Элину. Она прищурилась, сузив глазки. У Лео мелькнула мысль, что она не поняла его. — Переползи сюда, Элина, потому что с твоей стороны дверца не открывается… Видишь, лапочка, ручка снята — это чтобы дверца случайно не распахнулась. Да, лапочка, вот так, и сходи-ка в дамскую комнату, пока можно. Так надо, миленькая. Она передвинулась на сиденье, и он, осторожно приподняв ее под мышки, помог ей выбраться из машины — она показалась ему совсем маленькой, чуть ли не младенцем. И она не противилась. Он подвел ее к двери, на которой значилось: «Для дам». Служитель улыбнулся, глядя на них, и сказал: — У вас премиленькая девочка, мистер. В самом Деле премиленькая. — Она у меня красавица, — сказал Лео. — Ради такой и умереть не жаль. Это был мой отец, он что-то говорил мне. Стоял в проеме двери пригнувшись и улыбался мне. Глаза у него сияли любовью, но я не видела, какого они цвета, потому что солнце было за ним, а я находилась в комнатке, маленькой темной комнатке, — не знаю где, не помню. Выходи же, лапочка, ты ведь не плачешь, лапочка? Он открыл ногой дверь. Я увидела белый воротничок, твердый и белый, очень белый. В комнатке было темно и плохо пахло. Я не плакала. Он протянул мне руку и сказал — Выходи, лапочка, нам с тобой много надо проехать до темноты… Его рука потянулась к моему лицу — она плыла по воздуху, плыла как рыба. Рука была узкая, бледная, и пальцы дотронулись до меня, до моей правой щеки. Щека сразу стала деревянная. Он погладил меня по лицу, лицо, как по волшебству, онемело. …помыла руки?., идешь? Я не все расслышала, что он говорил. Но хотела расслышать. Хотела расслышать и то, что говорили другие люди, и моя мама — тоже, но они все так громко кричали, что я не могла расслышать. А он окликал меня, чтобы моя непослушная щека проснулась, и сердился, нет, не сердился, нет, не сердился, потому что он ведь улыбался мне. Он сказал — Вот и умница, теперь мы совсем готовы. Можем двигаться в Калифорнию. Он повел меня назад к машине. Мне пришлось залезать с его стороны, потому что другая дверца не открывалась. Там не было ручки. А те места, где она была отломана, заклеены лентой, чтобы я не поцарапалась. Он сказал — Я тебе кое-что купил, — и дал мне шоколадку. Она называлась «Марс». Он сказал — Теперь мы совсем готовы. В руках у него была шоколадная «Крошка Рут» и какое-то питье. А я совсем и не пряталась в туалете. Он пришел за мной и повел меня назад к машинё, но мне пришлось залезть с его стороны, потому что другая дверца была заперта. Она не открывалась. И я вовсе не плакала. А он улыбнулся мне, потому что я не плакала, и дал мне шоколадку, но только есть я не хотела. Служитель у бензоколонки помахал нам на прощанье. На Западе всегда будет так, сказал мой отец, люди дружелюбные, добрые, простые. Мы с тобой начинаем новую жизнь. Ты счастлива, Элина? А я улыбнулась ему в ответ, точно я — зеркало. Я была счастлива. Я сказала — да. — Да, ради тебя и умереть не жаль, — сказал Лео. 3 Дорогая экс-миссис Росс! На письме стоит штамп Айовы, но, может быть, я вовсе и не в Айове? Может, я гораздо дальше от тебя?.. А может, нахожусь через улицу и наблюдаю за тобой из своего убежища, где я засел, запасшись продуктами и терпением… Может, я в этом многоквартирном доме, что на другой стороне улицы, жалюзи у меня опущены почти до самого подоконника, а на ружье навинчен оптический прицел, чтобы я мог наблюдать за тобой, следовать за тобой из комнаты в комнату: ты ведь никогда не заботилась о том, чтобы зашторить окна, расхаживала полуголая, и настанет день, когда ты за это поплатишься… А теперь звони своему мерзавцу адвокату. Беги к телефону. Позвони и судье — ты ему явно понравилась, и он поверит твоим россказням. Позвони в полицию, в ФБР, позвони в полицию штата Айова, — мне плевать, все равно ты меня не достанешь. И никогда больше не увидишь ее. Я сказал «ее»? Это кого же? Искренне твой Лео Росс. Дорогая экс-миссис Росс! Могу поклясться, ты сейчас прикидываешь, что я намерен делать. Могу поклясться, ты все время думаешь обо мне. Ты послала полицейских проверить дом напротив? Послала? Ну и как, нашли они кого-нибудь? Может, одного из твоих поклонников, ни в чем не повинного незнакомца, смотревшего из окна через улицу в твое окно, когда ты разгуливала полуголая, плюя на то, что кто-то может тебя увидеть. Ты показала им мое первое письмо и объяснила, кто это — «она»? Неужели ты действительно считаешь, что способна быть матерью и заслуживаешь иметь дочь? Могу поклясться, ты прикидываешь, не опасен ли я. Ты никогда не считала меня опасным, но я, кажется, переживаю опасный период — это все равно как малярия, лихорадка, которой ты заразила меня и от которой я чуть не погиб. Можешь собой гордиться. Я хочу, чтобы наша дочь забыла то зло, которое ты ей причинила, испортив наш брак, отравив нашу любовь, так что даже ребенок чувствовал запах гнили. Я хочу любить нашу дочь так^, чтобы заставить ее забыть уродство этого мира. Возможно, на этом письме будет стоять штемпель Канзаса, но к тому времени, когда ты станешь его читать, меня там уже не будет, так что не утруждай себя звонками в полицию. Хотелось бы мне увидеть сейчас твое лицо. Искренне твой Лео Росс. Дорогая экс-миссис Росс! Мы с тобой никогда так далеко на Запад не забирались, верно? Я мечтал поехать сюда, побродить по горам, половить форелей, мне так хотелось тогда, в тысяча девятьсот сорок седьмом году, поехать в Йеллоустонский заповедник, но ты передумала, и черт с тобой — теперь мы здесь вдвоем с маленькой Элиной и даже не вспоминаем о тебе. Но к тому времени, когда ты прочтешь это письмо, нас здесь уже не будет. Если бы ты видела — до чего же здесь красиво! Точно на краю света — только горы, скалы и небо, а воздух — совсем не то, что в Питтсбурге. Здесь даже такие больные люди, как ты, наверное, излечились бы. Вот только можешь ли ты излечиться и хочешь ли? То, что могло бы быть любовью, ты превращаешь в мерзость, и, мне кажется, тебе это нравится. Уже май, но сегодня идет снег, и я как следует закутал Э., потому что в хижине не очень тепло и она простужена. Она никогда не жалуется. Никогда не говорит о тебе. Каждое утро я спрашиваю ее: «Ты скучаешь по маме?», А она говорит: «Нет», и я спрашиваю ее: «А кого ты любишь?», и она говорит: «Я люблю моего папу…» Так что видишь — она уже не твоя, и не стоит тебе пытаться вернуть ее под свое крылышко. С другими туристами мы почти не общаемся. Оба мы вполне здоровы, если не считать легкой простуды у Э. Вчера пошли погулять и набрели на медведей — мать и двух премиленьких медвежат. Какие-то люди кормили их, а один мужчина снимал — хорошие семьи хорошо проводят время на отдыхе. Мы с Э. тотчас к ним присоединились. Я погладил медвежонка — он величиной со взрослого пса и совсем ручной. А медведица села на задние лапы и смотрела на нас — ручная, как собака. Человек с фотоаппаратом пришел в такой восторг — я посадил Элину медведице на загривок, а он нас снял и сказал, что Э. вполне могла бы стать кинозвездой — такая она хорошенькая. Но вообще-то я почти ни с кем не общаюсь. Ты преподала мне урок насчет людей: сблизься с ними, и они растерзают тебя. Искренне твой Лео Росс. Дорогая экс-миссис Росс! Полицейских, которых ты послала по моим следам, очень легко распознать! Это прямо как игра — до чего же эти мерзавцы глупы, не мешало бы им поумнеть. Приехали и стали шнырять по кемпингу, но я от них скрылся. Зашел в местный кабачок и спрятался в мужском туалете: я на этот раз перехитрил тебя. А поскольку Э. не всегда со мной, то распознать меня трудно. А может, и она выглядит иначе? Может, ее фотографии, которые у тебя есть, уже устарели? Зачем ты вышла за меня замуж, Ардис? Ты думаешь, что я в Вайоминге, судя по штемпелю на письме, и, значит, не представляю для тебя угрозы. Но ведь я, может, вовсе не там. Может, я вернулся и снова нахожусь через улицу и как раз сейчас смотрю на тебя в оптический прицел, готовясь нажать на крючок. Я дружу с Джо Колльером, управляющим здешним кемпингом, я его друг — Роберт Максуэлл, и, может, он в порядке дружеской услуги опускает здесь мои письма, чтобы запутать тебя. А я, возможно, наблюдаю, как ты читаешь сейчас это письмо. Э. находится в надежном месте. Здесь в начале сезона можно снять почти любую хижину. Никто не видит Э. Никто о ней не знает. Искренне твой Лео Росс. Лео пробыл в кемпинге «С птичьего полета», что к югу от Йеллоустонского заповедника, всего три дня. Он слишком нервничал и не мог сидеть в хижине, то и дело вздрагивал, прислушиваясь к звукам снаружи… Он отправлялся бродить один, под холодным дождем. Элина была простужена, и он опасался, как бы не началось воспаление легких. Он надевал на нее два своих свитера, но ножки у нее оставались голые, если не считать коротких белых носочков. А погода для мая стояла очень холодная. Он жалел теперь, что не сохранил пальто — не надо было его выбрасывать; он спорил сам с собой и злился, шагая по лесу и отхлебывая из бутылки джин, чтобы хоть немного согреться, пока постепенно не забывал о главной проблеме. В последний день их пребывания в кемпинге он услышал снаружи какие-то звуки и открыл дверь — перед ним стоял волк, а может быть, лисица или шакал. Он держал в зубах большую змею. Зверь покосился на Лео и его дочь и, подбросив змею в воздух, раскусил ее. Затем принялся есть. — Эй! Убирайся отсюда! — закричал на него Лео. Элина попятилась от двери. — Свинья чертова! — кричал Лео. Зверь, внешне напоминавший собаку, не обращая на них внимания, доел змею. Затем потрусил прочь. Лео был в неистовстве. — Вот не знал, что они такие каннибалы, — сказал он. Закрыв дверь, он посмотрел на Элину — та оцепенела от ужаса. Он надеялся, что эта история не настроит ее против Иеллоустонского заповедника. — Это наше путешествие имеет ведь и познавательное значение, — сказал он. — Можно многое узнать. Элина, казалось, не поняла его. — Этот знаменитый парк создан не только для удовольствия, — назидательно сказал он, — но и для того, чтобы люди изучали природу. Немного черной краски, когда он красил девочке волосы, попало ей на лицо и на шейку — краску было никак не отмыть, даже специальным мылом. Но он все-таки попытается купить Лошадиное мыло, как только доберется до лавки, где его продают. — Так или иначе, утром мы двинемся дальше на Запад, — сообщил он дочери. — Надо проложить побольше расстояния между нами и нашим прошлым. Элине никогда не хотелось есть, и он стал забывать, что надо ее кормить. Северная Невада. Лео намечал маршрут по карте «Эссо». Он принес ее с собой в кабачок и развернул на стойке бара, чтобы посоветоваться насчет дорог — какая опасная, а какая безопасная и не слишком многолюдная; Элину он завернул в одеяло и оставил в машине. День клонился к вечеру, и в кабачке было темно. Приятно пахло пивом и подсыхающей на сапогах глиной. Из автомата неслась старая любовная песня, и Лео пожалел, что Элина не слышит ее — она была так похожа на колыбельную. — Это песня о любви, а ведь никто не слушает. Никто серьезно к ней не относится, — сказал вдруг Лео бармену. — Как вообще-то и я раньше. Я хочу сказать — как может быть иначе? Пока не узнаешь, что это за штука? А вообще-то, спасибо вам за совет, — сказал он, пытаясь снова сложить карту: — А вы верите в существование зла? Я спрашиваю просто так: — Чего? — Вы верите в зло? Человек, стоявший рядом с Лео, спросил: — Это что же, религиозный диспут? Я тут проездом. — Я тоже проездом, — поспешил сказать Лео. Мужчины в кабачке были все в парусиновых куртках на толстом искусственном меху, похожем на овчину, в грязных фетровых ковбойских шляпах и сапогах самых разных размеров. Только у Лео не было сапог. Ноги у него промокли. Он пригнулся к стойке и задумчиво произнес: — Я уже много недель ни с кем толком не разговаривал. Вообще-то, ведь если человек доведен до крайности, его нельзя считать виновным. Закон не может все предусмотреть. Ну, как можно предусмотреть то, что еще не произошло? Если человеку вдруг что-то открылось, открылось зло, и он хочет очиститься? Я, конечно, не утверждаю, что это так. Я ведь неверующий. — Я тоже неверующий, — сказал бармен. Он был высокий, тощий, такого же роста, как Лео. Однако он словно бы избегал встречаться с Лео взглядом. — Закон — штука очень сложная, — продолжал Лео, — но он не может знать, что будет. Человеческий мозг закону не подвластен. Я уважаю Закон, потому что в общем-то я человек законопослушный, — продолжал он, тщательно складывая карту, — но вот, понимаете ли, некоторое время назад я был втянут в один процесс, и мне пришлось много читать — я хочу сказать, иногда ты вынужден быстро стать специалистом, не то тебя затопчут. Я-то в общем никакой не специалист. Я вообще ничего не знаю, — быстро добавил он. Мужчина, стоявший рядом с ним, кивнул. У него было загорелое красное лицо — лицо дружелюбное. Лео повернулся к нему. — Я тоже не очень-то много в этом смыслю, — сказал Лео. — Но вообще-то, какая все-таки связь между Законом и злом? Мужчина медленно помотал головой. Его серьезное, изрезанное морщинами лицо поощряло Лео к беседе. На Западе миллионеры — владельцы ранчо нередко ходят вот так, в старом грязном тряпье, и вполне возможно, что этот мужчина как раз из их числа: Лео читал про таких. Ему хотелось видеть в собеседнике умного человека. Он сказал: — Закон — штука, придуманная нами самими. С этим все мы согласны. Юристы первые согласны. А согласие — это и есть Закон. — Бармен ушел куда-то в заднюю комнату, но мужчина с красным лицом внимательно слушал, и другой мужчина, помоложе, державший бутылку с пивом возле рта, так что горлышко то и дело стукалось о зубы, тоже начал прислушиваться. Лео продолжал: — В Законе ведь появляется нужда, только когда кто-то ненавидит кого-то. Вы это знали? И когда этот кто-то хочет уничтожить того, другого. Мужчины нахмурились и закивали. Человек с красным лицом сказал: — Сам-то я с этими адвокатами не вожусь. — Я тоже, — поспешил сказать Лео. — Но вообще-то полиция и тюрьмы появляются много позже, когда Закон уже заработал. Они ведь только орудия Закона. А Закон рожден ненавистью. Извините, но как вы думаете, он там не звонит сейчас в полицию? Оба мужчины уставились на Лео. — Чего? — Извините меня, он — я не знаю, как его звать, — бармен… вы-то наверняка знаете его имя, — нервно рассмеялся Лео. — И вы наверняка знаете, звонит ли он сейчас в полицию или куда там еще. — Ас чего бы это ему звонить в полицию? — заметил мужчина с пивной бутылкой. Лео рассмеялся. Он допил свой стакан и медленно опустил его на стойку бара. — Видите ли, я не бунтарь и никогда им не был. Я в это не верю. Я выполняю свои обязанности и потому всегда плачу налоги и оплатил все расходы — расходы по еуду, гонорар юристам, ну, и все прочее… Я вовсе не хочу, чтоб вы решили, будто я чокнутый, — поспешно добавил он, — но мне открылось зло. Я спал со злом в одной постели — это была женщина, — а когда такое случается, зараза переходит и на тебя. Вот тут и надо действовать. Надо очиститься. Только вы меня правильно поймите: я вовсе не подстрекаю к переменам. У меня хорошее прошлое. Я держал магазин по продаже «фордов» в Питтсбурге, и одна только продажа подержанных машин неплохо меня обеспечивала. И меня вполне устраивает Америка — такая, как она есть. Конечно, денежки мои все уплыли, уплыли… Все пошло ей… И ее юристу, потому что мне пришлось заплатить ему. И моему юристу тоже. Гонорары, и судебные издержки, и штрафы, и алименты, и деньги на ребенка, и выплата ее части при разделе имущества, и оплата расходов — даже ее счетов на такси, — она все записала, все у нее было готово. Задолго стала строить козни. Такая уж она, моя бывшая жена, — ничего заранее не узнаешь, а если и узнаешь, все равно — не успеешь и глазом моргнуть, как она уже все обстряпала. — У вас были неприятности с женой, да? — спросил человек, стоявший рядом с Лео. — С бывшей женой, — отрезал Лео. — И дело не в том, что уплыли тысячи долларов и сломана моя жизнь… Я видел, как она улыбалась, коща выходила из зала суда, — помада у нее была ярко-малиновая, а волосы так и плясали вокруг головы, кудельки, как у этой… ну как же ее, одной из голливудских актрис, никак не вспомню ее имя… Как же ее, черт возьми, зовут — это чтобы вы могли представить себе картину, — пробормотал Лео. И кулаком потер глаза. Он что, совсем теряет рассудок? — Господи, имя так и вертится у меня на языке! Ну, словом, она и моя бывшая жена теперь могли бы быть двойняшками, но, когда я женился на Ардис, она была похожа на другую актрису — ту, что с длинными рыжими волосами, — на Риту Хейуорт, да, да, она тогда работала под Риту Хейуорт… Пластинка кончилась, и Лео обнаружил, что говорит очень громко в странно настороженном молчании. — Я нечасто езжу в кино, — медленно произнес один из мужчин. — В Рино, — вставил человек с бутылкой. — В Рино много киношек. Там и сейчас идет фильм с Ритой Хейуорт. Говорил он с каким-то мальчишеским восторгом, растягивая гласные. Вернулся бармен. Лео заказал себе еще выпить, показывая тем самым, что не заподозрил его ни в чем. — Эй, а как у вас тут полицию называют? Верховые, или гвардейцы, или как еще? — широко улыбаясь, спросил он. Но бармен только посмотрел на него и ничего не сказал. А Лео в шутку ударил кулаком по стойке и своим обычным голосом произнес: — Бьюсь об заклад, бабы у вас тут другие в этом здоровом климате. Бьюсь об заклад, они тут у вас не красят волосы во все цвета. И если кто из вас женат, бьюсь об заклад, жена не думает, как бы вас обжулить, верно? А у меня вообще-то дело до того дошло, что, ей-Богу, я мог лечь в постель с блондинкой, а проснуться утром с рыжей — вот, ей-Богу до чего дошло. Каково, а? Мужчины расхохотались. А Лео в восторге от того, что его слушают, продолжал: — Однажды приходит она, подстриженная под пуделя — вся в мелких кудряшках, голова как у негритенка, только светлая. Иисусе Христе! Даже лицо — и то она меняла. То еще одни ресницы наклеит, то нарисует этакий большущий красный рот, а то он у нее малиновый или оранжевый; то брови вдруг превратятся в тоненькую черточку, нарисованную карандашом… А кожа то розовая, то белая, то загорелая, но всегда гладкая, как стекло, без пор. У нее было три меховые шубки — подарки вашего покорного слуги — и черный «линкольн» выпуска тысяча девятьсот пятидесятого года со всякими усовершенствованиями — даже приемник там был, и сиденья обтянуты искусственным мехом под леопарда — это была ее машина, а когда мы с ней встретились, она работала в ночном клубе — иногда еще позировала, была моделью — вы знаете, что такое «модель»? Я хочу сказать, модель для мужчин, для фотографов? Ха-ха, — громко расхохотался он, — ваш покорный слуга на эту удочку и попался. Вообще-то мир представляется мне этакой штукой с дырочками — как же она называется: такая шутка, в которой еще спагетти моют, — ну, на кухне, через нее пропускают воду… — Сито, — сказал мужчина, стоявший рядом. — Правильно. Сито. Мир — это как сито со множеством маленьких дырочек, сквозь которые все проскальзывает, вытекает, как вода, как кровь… как кровь из артерии, а ты стоишь и смотришь, — сказал Лео. Он тяжело задышал. Где-то внутри возникла боль, но он был слишком возбужден, чтобы понять, где именно. Люди в баре глядели на него, казалось, с сочувствием; ему не хотелось, чтоб они сочли его слабаком. — Но моя девочка… моя маленькая девочка не будет ничего этого знать, я хочу сказать — этой грязи, этой ненависти, — дети ведь через что угодно пройдут и выживут… Она никогда не жалуется, никогда не плачет. Я не хотел, чтобы она росла в таком городе, как Питтсбург. Ребенку нужен простор, и солнечный свет, и добрые, хорошие люди, нормальные люди, не больные. Разве не так? Мужчины вокруг Лео молчали. Из дальнего угла бара кто-то, кого Лео до сих пор не замечал, одутловатый мужчина в куртке, крикнул: — Ты бросил свою жену, да? Бросил? Ушел из дома, так? — Не совсем так, — медленно произнес Лео. Лицо его раскраснелось. Момент настал серьезный — он чувствовал, как все внимательно слушают его. Это получалось у него само собой — говорить правду, всегда говорить правду: его, к примеру, вовсе не надо было приводить к присяге, чтобы он сказал правду. Это сидело в нем. — Она однажды объявила мне, чтоб я убирался. Вот я и убрался. А она сменила на дверях все замки. Вы знаете, что это дело законное? А ее юрист получил судебное постановление против меня, мне пришлось уехать из города, то есть я хочу сказать — за черту города, чтобы они перестали цепляться… В мире полно разных дыр, так что каждое утро, как откроешь глаза, только диву даешься, — сказал он. Горе, звучавшее в его голосе, спустилось, спустилось вниз — куда-то в живот, в кишки. Он вдруг почувствовал, что устал, измучен. Чуть ли не болен. Он заставил себя весело произнести: — Разрешите-ка, я закажу всем выпить!.. Мужчины никак не реагировали. Один из них медленно покачал головой, словно смутившись. А человек в куртке крикнул: — Эй, вы откуда, с Востока, да? Проживаете там, на Востоке? Но Лео не понял его. Резкая боль возникла где-то внутри и отступила. — Мне советовали попытаться объявить себя банкротом, — продолжал Лео. — Но тогда потребовалось бы еще больше бумаг, еще больше юристов… В том же зале суда, что и я, был один человек — человек этот сошел с ума, и они надели на него такую штуку — смирительную рубашку с кожаными ремнями… Но это был не я… Нет, это был не я, — поспешно добавил он. И допил свой стакан. Ему совсем не хотелось пить, но он считал, что должен докончить; опуская стакан, он наткнулся на невидимую преграду — твердое дерево стойки словно бы вздулось и стало мягким. Чей-то удивленный возглас. Лео почувствовал, как ударился подбородком и чьи-то руки подхватили его. Он сделал слабую попытку сбросить их. — Нет, спасибо, я сам справлюсь, — сказал он. — Да поддержите же его… — Нет, спасибо, — сказал Лео. Что-то застучало, загрохотало рядом со мной. Дверца машины открылась, и внутрь попал дождь. Он потянул одеяло и сказал — Лапочка, ты спишь? — он плакал, всхлипывал. А позади был голос другого мужчины. Я не понимала, что он говорит. Я пыталась проснуться. Голова у меня все падала и, как только я проснулась, вся зачесалась, кожа горела, будто колючки впились в меня. Ветер всю меня растормошил — струпья зачесались, и во рту стало сухо. А он говорил — Мотайте отсюда… Я не болен… А что говорил другой человек, я не слышала. Она не больна, и я не болен, — кричал он. Мотайте отсюда, или я вас убью, — кричал он. 4 — Вот так, лапочка. Держи вот так. Он держал ее ручонку в своей руке, и ее пальчики, казалось, сжимали карандаш. Но когда он выпустил ее руку, карандаш упал. — Такая красивая книжка для раскраски и карандашики, а тебя это совсем не интересует, — сказал он, терпеливо улыбаясь. Он сидел напротив нее через стол и пил, наблюдая за тем, как она раскрашивает картинки. Но она снова и снова роняла карандаш. Он привез с собой из Питтсбурга книжку для раскраски и большую коробку дорогих карандашей в три ряда — это был один из подарков ко дню рождения Элины, но она, казалось, не понимала, что с ними делать. — Возьми карандашик, миленькая. И раскрашивай. Ты же знаешь, как я люблю смотреть, когда ты чем-нибудь занята… Элина потянулась за карандашом, но он покатился по столу и упал на пол. Она прищурилась и стала медленно подниматься со стула. Краска оставила на ее лбу и шейке сероватые потеки. Волосы у нее теперь были черные, как вороново крыло, зато при взгляде на них Лео больше не впадал в панику. — Будь же умницей, — взмолился он. Он налил себе в стакан еще немного джина. Теперь, когда они благополучно добрались до Сан-Франциско, он продал машину и готов был всю жизнь прожить в этой солнечной меблированной комнате; он был вполне доволен жизнью, и тем не менее временами на него нападала грусть. Он сам не знал почему. Да, он был всем доволен, даже счастлив: у него теперь была Элина, а на двери красовался вставленный им самим замок с предохранителем, и, однако же, на него порой наваливалась тоска, чуть ли не депрессия. — Элина, ты должна стараться быть лучше, — сказал он. Временами нервы у него были до того напряжены, а теснота комнатки, шумы, долетавшие от соседей, и постоянное присутствие дочери, необходимость постоянно заботиться о ней так его угнетали, что он просто не мог сидеть дома. Тогда он совал револьвер в карман и шел на берег океана. Одет он был как все, однако люди часто с любопытством погладывали на него. А он в ответ смотрел на них, показывая, что так просто его не запугаешь; иной раз он даже посылал им этакие полунасмешливые, полувопросительные улыбочки. Он стал замечать, что его все больше и больше тянет вниз, в гавань, где старики торговали дарами моря. Они были такие смиренные, вечно прятали глаза, ничем ему не грозили — они вообще никогда не смотрели ни на него, ни на кого другого. Несмотря на отвратительный запах, Лео иной раз покупал вареных моллюсков или крабов и пытался их есть, полагая, что тем самым докажет сам себе, что у него крепкий желудок и хороший, здоровый, нормальный аппетит. Затем он взбирался назад по высокому склону и шел в свои меблированные комнаты, остро сознавая, как беззащитен он здесь, на улице, — а что, если ему вдруг станет плохо?.. И он привлечет к себе внимание? Спускаться вниз, на берег океана, — это пожалуйста, а вот возвращаться в меблированные комнаты — это страшно. Все тело его начинало словно гореть — ему казалось, будто от него исходят волны тепла, и он спрашивал себя, не замечает ли этого кто-нибудь еще… Он начал ненавидеть яркое палящее солнце Сан-Франциско, кварталы одинаковых непривлекательных домов — дом за домом, плотно прижатые друг к другу, никаких проулков, куда можно было бы скрыться, если его станут преследовать. На улицах не было деревьев, и от постоянного солнца начинали болеть глаза. По пути домой он заходил в магазинчики, чтобы купить что-нибудь для Элины — очередную куклу, книжку с картинками, розовую сладкую вату на палочке, которую он победоносно вносил в комнату, а под конец съедал сам, старательно изображая удовольствие: а вдруг Элина все-таки захочет попробовать. Она вообще ела очень мало, а если он ее заставлял, то дело нередко кончалось рвотой. В отчаянии он все перепробовал: и рубленые бифштексы, и хрустящий картофель, и даже вареных крабов, и китайскую кухню, и шоколадки, и апельсины самого яркого, самого пленительного оранжевого цвета, но она любила только молоко, которое он приносил ей в пинтовых пакетах из вощеной бумаги. Он начал добавлять ей в молоко немного джина — по ложечке, а то и больше, чтобы она легче засыпала и не просыпалась от кошмаров. На улицу он ее не выпускал. Женщина, у которой он снял комнату, платя понедельно, не знала, что с ним девочка, поэтому было крайне важно, чтобы Элина вела себя тихо. — Когда меня нет, старайся не ходить по комнате, — наставлял он ее. — А если тебе приснится что-нибудь страшное, постарайся тут же проснуться… Все это очень серьезно, лапочка. Ты же знаешь. Но вот однажды он заметил у нее на шейке вошь и понял, что надо ее мыть, надо мыть эти свалявшиеся, спутанные черные волосы. Тут произошла беда: мыло попало Элине в глаза, и она завопила от боли. — Тихо, Элина! Бог ты мой, да тише же! — Он пришел в ужас при мысли, что хозяйка может вызвать полицию. — Постарайся вести себя тихо, Элина! Не то я потеряю терпение… Крики затихли, перейдя во всхлипыванья. Он вытер ей глаза полотенцем, зашептал, стараясь ее успокоить: — Я больше не буду, лапочка. Я больше не буду мыть тебе головку. Ну, все в порядке, лапочка. Все в порядке. Итак, он перестал мыть ей голову. Он вообще перестал ее мыть: она ведь не пачкалась. Когда у них вышел последний кусок мыла, он забыл, что надо купить еще. Он и сам был не такой уж грязный, а деньги нужны были на молоко и на спиртное, тем более что сбережения его таяли. Он смотрел на свою дочь и думал… Он думал… Однажды утром он прикончил пинту джина раньше, чем предполагал, и решил выйти из дома. Прошел дождь, а теперь выглянуло солнце, и все вокруг было такое четкое, гладкое, блестящее. По телу его пробежал озноб. Середина лета, а он все мерзнет. Входя в таверну близ Рыбачьей пристани, он споткнулся, но не упал. Царившая в таверне темнота была ему приятна. На улице он чувствовал t себя слишком на виду. Он не был уверен, следят за ним или нет, потому что полицейские, занимающиеся розыском, скорее всего в штатском. Он заказал себе кружку бочкового пива и жадно выпил ее. Рядом стоял пожилой мужчина, от которого пахло потом и чем-то еще — возможно, рыбой. У мужчины было крупное, ничем не примечательное лицо, которое было обращено сейчас к Лео. Лео снова пробрал озноб. Он чувствовал, что приближается к какому-то важному рубежу в своей жизни. Но пока еще не знал к какому. Когда он уходил, Элина спала. Она лежала на раскладушке в ногах его кровати, на смятых грязных простынях; спутанные волосы чернели на подушке, головка казалась тяжелой, такой тяжелой, что не поднять… По телу Лео снова прошла дрожь, и он пощупал карман пальто, где лежал пистолет. Теперь пистолет всегда был при нем. Лео пытался думать об Элине и о том, что делать дальше, но сосредоточиться не мог. Он заказал себе еще пива. Мужчина, стоявший рядом, просипел что-то. — Что? — вежливо, беспокойно переспросил Лео. — Не лезьте, — сказал мужчина. Лео уставился на него. Мужчина был не очень старый, но все лицо его покрывала сетка вен — настоящая развалина. Злобно ощерившись, он глядел на Лео. — А я и не лезу, — сказал Лео. Мужчина пробормотал что-то насчет полиции, насчет полицейских доносчиков. Он осуждающе смотрел на Лео. Тот допил свое пиво и пошел к выходу, весь внутренне сжавшись в предвкушении встречи с ярким солнцем. Но на улице шел дождь — неужели он пробыл в таверне так долго, подумал Лео. Часы-то у него сломались. Он остановился в дверях и потер лицо, еще раз посмотрел в одну сторону, потом в другую, пытаясь заставить себя думать… Чем бы побольше уязвить жену? Что способно сразить ее наповал? Так прошло несколько минут: наконец он вышел под дождь и медленно побрел назад, в свои меблированные комнаты. Правую руку он прижал к туловищу, чтобы локтем все время ощущать пистолет. Пиво несколько прочистило ему мозги, однако голова по-прежнему кружилась, и он чувствовал себя как-то странно. Не мог сосредоточиться. Он знал, что должен что-то совершить, но еще не придумал — что именно, не представлял себе — что. Он вложил столько усилий в похищение Элины и поездку на Запад, что теперь, теперь, теперь… у него уже и фантазии вроде не осталось… Он словно бы состарился, износился. Он знал, что в теле его достаточно силы и мускулы еще способны работать, если потребуется, но он чувствовал какую-то странную усталость. К тому же его угнетало то, что он такой грязный, мятый. Угнетала грязь под ногтями. И тут на углу своей улицы он увидел нечто, от чего кровь застыла у него в жилах. У тротуара стояла полицейская машина. На крыше ее вспыхивал красный свет, но ни сирены, ни шума мотора не было слышно. И никаких полицейских поблизости. Лео стоял, застыв, в то время как другие люди шли мимо и словно бы растворялись в дожде, становились невидимками. А он смотрел на машину и дальше, вдоль улицы — на высокий узкий уродливый дом, в котором он жил. Он мог бы прорваться туда силой — вверх по лестнице и к себе в комнату… Он мог бы забаррикадироваться там с Элиной — ведь у него в пистолете шесть пуль… Он мог бы сражаться с ними до последнего… Но не сегодня. Не этим утром. Он приближался к сорока пяти годам. Ноги не держали его — от горя, от усталости. Он подумал: «А что, если мне… Если…» И побежал. В десятицентовке он купил линованной бумаги и конверт для деловой переписки, а тут как раз выглянуло солнце, и он отправился в близлежащий парк. Всем заинтересованным лицам, — написал он. Затем он вырвал страницу и начал сначала. В полицейское управление Сан-Франциско (и Питтсбурга). Он поставил дату: 27 июня 1950 года. Затем стал думать, думать… Он обнаружил, что сидит в парке на скамье, перед ним — пруд. А там плавают утки и лебеди. Еще больше уток на островке — больших белых уток. Ходят вперевалку и крякают очень громко. Две утки ринулись друг на друга, третья налетела на них, белое перышко одиноко упало в воду… Голова у него кружилась… Еще выпить — он сейчас добудет себе еще выпить. Нет, сначала надо написать письмо. Он должен собраться с мыслями и написать письмо. «Птицы в наших общественных парках поднимают такой шум, что могут довести человека до безумия», — в раздражении написал он. Нет. Он пропустил несколько строчек и начал снова. Шариковая ручка, которой он пользовался, почти вся исписалась. На ней значилось: «Росс. Продажа автомобилей». Ему всегда нравились ручки, которые пишу тонко, изящно — это делало его почерк изысканным. «Самоубийство противозаконно. А Закон — он ведь очень мудрый, хотя люди и не сразу это понимают. Закон — все равно что стена. Бросайся на нее сколько хочешь — она будет стоять и стоять. Год тому назад я подумывал о том, чтобы покончить с собой, но не поддался соблазну и постепенно выздоровел, так что сейчас чувствую себя человеком свободным и здоровым. Но я считаю, что должен навести порядок в своей жизни. Меня зовут Лео Росс, и вы разыскиваете меня. А я уже порядочное время нахожусь в Сан-Франциско, живу под чужим именем на…» Он задумался. Как же называется его улица? Не может вспомнить. Нет, не может! Номер дома, кажется, 1844, но даже и в этом он не был уверен… В голове у него словно крутился волчок. В горло поднялась отрыжка после пива. Названия городов, названия штатов… номера шоссейных дорог… цифры на картах… Все как-то странно смешалось. Он перечитал написанное, но название улицы в памяти так и не всплыло. Неподалеку пожилая негритянка бросала уткам кусочки хлеба, доставая их из хозяйственной сумки. Но утки не обращали на нее внимания. — Да вот же, вот! — приговаривала она. Мальчик лет шести с отцом тоже бросали им что-то вкусненькое из принесенной с собою картонки — к этому утки проявляли больший интерес, но все равно не такой уж большой. Много гогота. Кряканья. Лео никак не мог сосредоточиться. Мальчик выхватил у отца картонку и со злостью швырнул ее в воду: несколько огромных белых уток, хлопая по воде крыльями, ринулись к ней. Но запал кончился еще прежде, чем они добрались до картонки, движения их почему-то вдруг замедлились, они завертели головой в разные стороны. У Лео вдруг мелькнула мысль, что он бы с радостью пристрелил этих уток. Он заставил себя перечитать написанное. И снова мучительно, с усилием принялся писать, оставив пустое место для названия улицы — он узнает его и проставит потом. «Настоящим добровольно признаюсь в том, что я увез мою дочь, Элину Росс, из Питтсбурга, штат Пенсильвания, в Сан-Франциско, штат Калифорния, с единственной целью спрятать ее от местных властей и властей Питтсбурга, штат Пенсильвания, чем нарушил судебное постановление, вынесенное в отношении меня 15 июля 1949 года окружным судом Питтсбурга под председательством достопочтенного судьи Нормана Лукаса. Я подписываюсь под этим добровольным признанием, тем самым подчиняясь закону и полностью сознавая последствия моего заявления. Однако я иду на это при одном условии: что о моей дочери должным образом позаботятся и что ее не отправят на жительство назад в Питтсбург, к матери, бывшей миссис Лео Росс. Дальше я подробно изложу, почему вышеуказанная миссис Росс не может считаться достойной матерью и ей нельзя снова поручать опеку над…» Тут его снова затопили воспоминания: лицо Ардис, веселая улыбка Ардис, ее грудной ласковый голос, привычка напевать, расхаживая по дому… Вот и сейчас она вошла в его сознание — словно распахнула дверь и перешагнула порог. «Бедный никчемный дуралей!» — рассмеялась она. Он явственно услышал это, услышал ее голос. Это было страшно. Она открыла дверь, небрежно распахнула ее и возникла в дверном проеме, — Ардис в своих туфлях на высоком каблуке, Ардис со своим презрительным смешком… Почему она не умерла? Он пытался представить себе ее мертвой. Но нет, нет. Не станет она неподвижно лежать в гробу. Нет. Слишком она энергична, слишком хороша. Ноги у нее такие длинные — как мечи. Ох, и правда, как мечи, тонкие, стремительные. Ох, как он любил ее, — Лео вдруг почувствовал шевельнувшееся желание и одновременно боль в животе. Почему она не умерла? Да она никогда не умрет. Легче представить себе Элину мертвой. Маленький белый гробик, детский гробик — он однажды видел такой, с ужасом смотрел на полированный, красивый ящик с золотым ободком на крышке, готовый принять свой груз. Элина мертвая будет выглядеть безупречно. Еще красивее, чем мать, поистине безупречно — настоящий ангел; кожа у нее как лепестки цветка, до которого нельзя дотрагиваться. Можно только смотреть, но не дотрагиваться. А вот он дотронулся, и теперь кожа у нее стала вся в коросте, в прыщах, запаршивела. Она расчесывала укусы на лице и тельце, и они стали кровоточить, а когда ранки затягивались, снова начинала чесаться, и она сдирала корочку, и снова шла кровь, снова шла кровь… Бесполезно было ругать ее. Грозить, что он свяжет ей руки. Не помогало. Не помогало и когда он устраивал облавы на клопов… на вшей, или тараканов, или клещей, или блох… Они его тоже кусали/ но он в силах был не обращать на это внимания, он умел владеть собой, умел презирать свое тело… А вот если Элина умрет, укусы исчезнут, и она снова станет безупречной, волосы у нее снова станут светлыми-светлыми, почти белыми, как у ангелов. Опухший глаз у нее снова станет нормальным. Нормальными станут и пальцы, которые тоже раздулись, распухли… Кто-то подошел к двери, но пришел мимо. Это не мой папа — не его шаги. Головка у меня очень устала. Я не шевелилась. Он сказал, чтоб я не ходила по комнате, но я не шевелилась — я устала; когда он вернется, спросит меня — Ты тут шумела, — и я скажу — Нет. — Я не знала, утро сейчас или уже другой день. Я ждала. Он сказал, чтоб я не откликалась, если кто постучит, но никто не стучал. Нежные голубоватые веки закрыты, глаза закрыты навсегда. И не видят его. Не смотрят на него. Закрылись навсегда? Внезапно Лео вскочил. Нужно выпить, просто необходимо выпить. Немедленно. Письмо было окончено, он не мог больше ничего из себя выжать, оно было окончено; он сложил его, не потрудившись перечитать, сунул в конверт и адресовал Полицейскому управлению Сан-Франциско. Теперь нужна марка. Просто марка. Только она и стояла сейчас между ним и выпивкой. Один раз днем стало очень темно. Я не знала, он ушел в это утро или в другое. Все в голове у меня смешалось. Я не шевелилась. Если лежать тихо, время соединяется и стоит на месте, и мне не страшно. А вот громких звуков я боялась — когда стучали наверху, какие-то люди ходили по верхней комнате. Чужие люди. Я думала, что они могут провалиться ко мне сквозь потолок. Тогда он возьмет пистолет и станет в них стрелять, а их ноги будут торчать из потолка… Сначала наверху был шум, потом стало тихо. Стук всегда замирает. Шум всегда замирает. Все замирает, если осторожно себя вести. Лео купил марку в автомате, наклеил ее на конверт и опустил письмо в ящик на углу. Ну вот, дело сделано. Сделано. Жизнь завершилась. Какое-то время он постоял, прислонившись к почтовому ящику. Растерянный, нежный, трепещущий, словно влюбленный. Что он наделал? Неужели его жизнь подходит к концу? Надо пойти выпить, подумал он, но вдруг почувствовал страшную слабость в ногах. Все тело его ослабло. Он дошел до точки, жизнь его дошла до точки. В кармане по-прежнему лежал пистолет, и он боком чувствовал его тяжесть, чувствовал, как его тянет в ту сторону, перекашивает. Если он принесет поесть, я сразу узнаю запах еды и меня затошнит, я скажу, что не хочу есть, а он скажет — Ты плохая девочка, ты не ешь. — Поэтому я не шевелилась. По лестнице ходили люди — вверх, вниз, но это были не его шаги. Я не спала. А когда я проснулась, я была такая усталая, что не могла шевельнуться. Укусы у меня на коже стали крохотными красными пятнышками, а теперь куда-то уплыли, растаяли. А я была такая усталая, что даже не могла их почесать. Зато он не будет сердиться, потому что кровь из них не пойдет. Потом началась гроза. Я увидела молнию. Но я не могла думать про молнию. Я не боялась. Потом снова стало светло, полоска света лежала под шторой. Я почувствовала, что пахнет прокисшим молоком. По встать и найти его не могла. Я подумала — Если у него есть сахарная вата, вот это я бы поела: ее лизнешь языком, она и тает, такие маленькие пупырышки сахара — их легко есть, не надо глотать, и потом тебя не стошнит. А он все не шел. Я пыталась сказать ему, как мне трудно есть, как мне больно, а он только сердился. Раз он взял меня на руки и заплакал, точно маленькая девочка. Я испугалась. Я ведь только пыталась сказать ему, как мне трудно кушать… — Когда я кушаю, то… Когда я кушаю.*. Когда я кушаю… Нет, это было потом. В детском приюте. Я пыталась сказать няне, как мне трудно кушать и как больно внутри. Но слова все крутились и крутились у меня в голове, а изо рта не вылетали. Я никак не могла их сказйть. Слова текли двумя ручейками: один ручеек в голове, и ты чувствуешь, как слова там ворочаются, точно камушки, твердые, маленькие, и готовятся выскочить наружу, чтобы ты их громко сказала; а другой ручеек — в горле, он поднимается вверх, глубоко во рту, потом попадает в самый рот и на язык, и эти слова из воздуха. Воздушные пузырьки. Два ручейка слов соединяются глубоко во рту — там, где ты глотаешь, а иногда не соединяются. Тогда все смотрят на тебя. Потом начинают смеяться. Няня сказала — Что? Что ты хочешь мне сказать? А девочка в кроватке рядом с моей засмеялась. — Тебя переведут в дом, где чокнутые, — рассмеялась она. Слова в голове похожи на камушки. Только их нельзя потрогать или вытащить оттуда. Твердые камушки. Они не становятся мягче. Они делают больно. Когда ворочаются в головке, вот тут, делают больно, — раздуваются и становятся такими большими. А когда попадают в горло, то будто ты плачешь, — начинаешь глотать воздух. И проглатываешь их по ошибке. Люди смеются. Отец не смеялся, но сердился. Он говорил — Ты же можешь разговаривать как надо, когда хочешь… — А потом хватал меня на руки и принимался целовать. Я спрятала лицо, но не заплакала. А девочка на соседней кроватке все смеялась. Тогда я отняла руки от лица и тоже засмеялась — как она, точно я — зеркало. Тогда она полюбила меня. Когда я засмеялась, как она, она полюбила меня. Она сказала, что будет моей подружкой. Но все это было потом, в детском приюте. После того как пришла полиция и та женщина, чтобы забрать меня. Они стучали в дверь, а я молчала. Лежала под одеялом. Они сломали дверь и понесли мою койку вниз, а сами держали меня. Держали, чтобы я не упала. А мне хотелось плакать, потому что папа придет, а меня не будет. Он очень рассердится. Он же не будет знать, где искать меня. — Я же не знала, я не могу нести за это ответственность, — кричала женщина. Первый полицейский взломал дверь. Я знала, что это не мой папа. Я лежала под одеялом. Глаз у меня был закрыт, но я видела, как они вошли и что это не мой папа. Какой-то мужчина подошел ко мне и посмотрел. — Боже мой… — сказал он. Все они были полицейские. И с ними была женщина в полицейской форме, в юбке. Я одним глазом видела, как она уставилась на меня. Все они уставились. — Боже мой… — снова сказал один из них. 5 — Поздоровайся же! Скажи хоть что-нибудь! Женщина стояла, склонившись над Элиной. По другую сторону кровати палатная няня взбивала подушку, помогая Элине сесть. Элина сжалась в комочек, попыталась зажмуриться, но женщина все говорила, все упрашивала. У нее были ярко-рыжие волосы, которые острыми завитками торчали во все стороны вокруг головы. В ушах у нее что-то болталось — что-то странное, блестящее, так что Элина попыталась отодвинуться подальше от этой угрозы, но палатная няня крепко ухватила ее за плечи и удержала на месте. Рот у женщины был красный, очень удивленный и очень подвижный. — Элина… — взывала она. «Элина» — издалека, потом ближе, слишком близко. Расстояние то увеличивалось, то сжималось и — вовсе исчезло, все стало так близко — лицо в лицо; очень громко. Рыжеволосая нагнулась над постелью, уперлась в нее коленом, так что матрас с той стороны вдавился. Она что-то говорила, но Элина молчала, тогда женщина качнулась вперед, обняла ее, обхватила. «Элина, Элина», — раздался рыдающий злой голос. Рот Элины вжался в плечо женщины, было больно, все эти трепыхания причиняли ей боль и внутри и снаружи. Но она не отбивалась. Не плакала. И тут — точно в награду за это — женщина отстранилась и стала мамой Элины. Элина почувствовала, как лицо у нее растягивается в улыбке. — Смотрите, она узнает меня! Она понимает, кто я! — воскликнула женщина. — Ох, Элина, дорогая… Элина… Это же я, твоя мама, ты узнаешь меня, верно? Она узнает меня! О, она меня узнала! Я говорила вам, что она меня узнает… Элина заметила, как в палату вошел и затем вышел темноволосый мужчина — доктор, и еще там была палатная сестра и другая сестра. Но в центре всего была мама. А она снова нагнулась и села на постель, рядом с Элиной, и взяла ее руки в свои. Она была очень взволнована. Она все время вертела головой, так что слезы в ее глазах ярко блестели и переливались, а одна слезинка выскочила и быстро потекла по щеке. — Господи, какой ужас… что это у тебя за прыщи на лице, Элина, и что случилось с твоими волосами? Боже, о боже… Что он с тобой сделал? Что… Почему вы не сказали мне, как она выглядит? — обратилась она к доктору. Он шагнул вперед, откликаясь на ее призыв, — быстрый, темноволосый, лицо насуплено. И заговорил так тихо, что Элина ничего не расслышала. Пока он говорил, мать Элины вдруг снова кинулась обнимать ее, заплакала. Платье на ней было из какой-то жесткой царапающей ткани, но у горла виднелась блузка — большой кружевной белый бант. В ушах висели серьги — большие белые камни, точно снежные комочки. Одна серьга прижалась ко лбу Элины, и ей приятно было, что серьга такая холодная, твердая, крепкая. — Почему вы не сообщили мне, в каком она состоянии? Почему на это понадобилось столько времени? Да понимаете ли вы, что девочка пропадала шестьдесят один день, шестьдесят один день без матери, нет, пожалуйста, не перебивайте, а мне пришлось ждать сорок пять минут, пока меня пропустили сюда. Кто тут главный? Почему она лежит не в отдельной палате? Доктор попытался ответить на все эти вопросы. — Какая еще обычная процедура? Что это значит? Речь ведь идет не о благотворительности, я вовсе не нищая, а мать этой девочки, и я потрясена всем, что я тут вижу, особенно в этой палате, я потрясена состоянием, в котором находится моя дочь… нет, пожалуйста, не перебивайте… я прилетела в Сан-Франциско два часа тому назад и только сейчас смогла пробиться к моей дочери и увидела ее в таком состоянии… эти волосы… лицо… — Ей сейчас гораздо лучше, миссис Росс… — Почему она молчит? Элина, душенька, скажи «здравствуй». Скажи «здравствуй». Скажи же «здравствуй» своей маме. — Она действительно все время молчит, но мы думаем… — Она смотрит на меня, она меня узнает, глядите… она мне улыбается… это же улыбка… Радость моя, все у тебя теперь будет хорошо. Я сегодня же заберу тебя отсюда. Все у тебя будет хорошо, ты будешь в безопасности, снова дома. И больше никогда с тобой ничего не случится. Ты меня понимаешь? Элина кивнула. — Ах, да! Да! Видите, она прекрасно все понимает! — воскликнула мать Элины. Глаза ее блестели и горели от слез. Она улыбнулась Элине, улыбка ее проникла в Элину, стала шириться и расти, проникая все глубже. Элина почувствовала, как жаром запылали у нее щеки, словно загоревшись отсветом материнского волнения, отсветом ее любви. — Но какой же это был для меня удар, когда я вошла сюда… и увидела ее… Она же всегда умела говорить, доктор, всегда была нормальным ребенком. Я просто не могу понять, почему… И почему это полиции потребовалось столько времени, чтобы найти их? И почему дали ему удрать? — Как вела себя в этом деле полиция, я понятия не имею, — медленно произнес врач. Он смотрел на мать Элины. И говорил каким-то особым голосом — не так, как с сестрами, или когда отдавал распоряжения, или расспрашивал больных. Сестра тоже смотрела на мать Элины. — Но девочке, к счастью, гораздо лучше, вам приятно будет узнать, что она неуклонно прибавляет в весе, миссис Росс, все это очень хорошо. Очень хорошо. Так что для вашего страха нет оснований, миссис Росс… Мать Элины протянула руку и дотронулась до Элининого лица. Пальцы у нее были прохладные и мягкие, очень мягкие. — Скажи «здравствуй» своей маме, Элина, скажи же «здравствуй»!.. Элина молчала, улыбка у матери стала грустной. Она поднялась и медленно, задумчиво огладила платье. Затем повернулась к доктору, не смотря, однако, на него. — Ну, по крайней мере, полиция хоть нашла ее — это уже достижение. На это потребовалось всего шестьдесят один день. И если девочке действительно лучше, как вы говорите, тогда, честное слово, я очень благодарна вам… И мне неважно, что здесь так паршиво… Вы ведь врач или… Я хочу сказать: у вас есть медицинский диплом? Врач смущенно рассмеялся. — Да, конечно, у меня есть медицинский диплом, я врач, я получил диплом на Гавайях, но вы, видимо, хотите знать… я полагаю… вы хотите знать, сдал ли я экзамены, которые требуются, чтобы практиковать в этом штате… Этот экзамен я скоро сдам, очень скоро, а пока я интерн… — Но все-таки вы тут главный? — Я не директор, нет, конечно, но сегодня я тут главный… да, я, миссис Росс, и я помогу вам в меру моих сил. — Вы очень любезны, очень человечны, — сказала мать Элины. — Вы можете представить себе, через что я прошла, — все эти телефонные звонки, вся эта бюрократия, полиция… А каково было попасть на первый самолет сюда… Доктор, а вы сфотографировали Элину, когда ее привезли сюда? — Сфотографировал?.. — Мне нужны доказательства. На тот случай, если моего бывшего мужа найдут. — К сожалению, фотографических доказательств у нас нет, но, конечно же, мы тщательно все записываем в истории болезни… записываем ежедневно… — И показания свидетелей, — добавила мать Элины. — Я ведь знаю: теперь это будет уже не гражданское дело, а уголовное, и не я должна собирать улики… но… посмотрим… Мой юрист советовал мне никогда, никогда, ни при каких обстоятельствах никому не перепоручать руководство делом, если я сама в состоянии справиться… Бывает ведь, что улики теряются… Просто удивительно, как это можно — потерять важные улики… Ну, как же, черт бы их подрал, они могли упустить этого человека? Этого сумасшедшего? — Миссис Росс, этого я не знаю, но… Она была такая красотка, настоящая красотка, — этому же теперь поверить нельзя! Я знала, что она больна, что ее плохо кормили, но никто не потрудился сказать мне насчет ее волос — вы только представьте себе: выкрасить девочке волосы в черный цвет! В черный! Девочке с такой светлой кожей, явной блондинке — это показывает, насколько он свихнулся… Да любой разумный человек выкрасил бы ее в каштановый или даже в рыжий цвет… но в черный!.. У меня сердце разрывается от одного ее вида… Но вы говорите, что ей гораздо лучше, доктор? Вы, кажется, смотрите на все оптимистически? — О да, безусловно, — поспешил сказать он. — Безусловно, миссис Росс. Мы успели прийти ей на помощь до того, как возникли необратимые изменения в печени, и, вы сами видите, у нее сейчас хороший цвет лица, очень хороший… А все эти отеки, ссадины и расчесы пусть вас не волнуют, это дело временное, мы сладили с инфекцией и уже вывели из организма яд, так что теперь ничего серьезного нет, да и вообще ничего серьезного не было… Опасно было обезвоживание организма — за это мы сразу сумели взяться… И она все время была отличной пациенткой, отличной девчушкой… В некоторых случаях, когда ребенок страдает от недоедания или побоев, у него может наступить апатия, инертность, но ваша девочка беспрекословно выполняла все, что требовали сестры, она не противилась никакому виду лечения… — Ах, значит, она хорошо себя вела? Она была хорошей девочкой? — переспросила мать Элины. Она с гордостью улыбнулась Элине. — Ты слышишь, Элина, доктор говорит, что ты отлично себя вела! Она хорошо себя вела? — обратилась она к сестре. — О да, изумительно, просто изумительно, — сказала сестра. — И пыталась говорить, она пытается иногда заговорить, — сказал доктор. — Мы все уверены, миссис Росс, что речь сама к ней вернется… — Вы очень добры, вы меня очень подбодрили, — сказала мать Элины. — Это был для меня такой шок… Вот только одно: меня зовут не миссис Росс. Меня зовут Ардис Картер — так по документам: я снова взяла свою девичью фамилию. А мой псевдоним в искусстве — Бонита. Просто Бонита. Так и зовите меня: Бонита. — Бонита?.. — Да, Бонита. Без фамилии… Элина, радость моя, ты меня слышишь? Плохие времена кончились, кончился кошмар. Я забираю тебя домой, и тебя будут лечить лучшие врачи, ты скоро поправишься, и будешь веселенькая, и снова пойдешь в школу, и снова будешь играть… Разве не чудесно? И ты снова будешь жить под крылышком у своей мамы, и ничего никогда больше с тобой не случится, — ты меня поняла? Почему ты ничего не говоришь, Элина? Элина, запрокинув головку, молча смотрела на мать. Как чудесно — точно в новом сне — снова видеть оживленное красивое лицо матери, смотреть, как ее яркие губы раскрываются в улыбке, обнажая белые зубы. Губы Элины тоже разомкнулись, ротик раскрылся. Но во рту было очень сухо. А в глубине, в глотке, саднило — точно пузырь прорвался и засох. — Твоя учительница так по себе скучает, душенька… Все эти недели она волновалась не меньше меня… Вы можете себе представить, как они там, в школе, волновались, — сказала мать Элины, слегка повернувшись к доктору, — особенно та женщина, при которой Элину выкрали… Вы же понимаете, всего этого могло и не случиться, моя дочь могла быть сейчас вполне здоровой, если бы та женщина честно выполняла свои обязанности и следила за площадкой для игр… Уж можете мне поверить, у нее неприятности только начинаются. А что до моего мужа, если его когда-нибудь поймают… Ну как могла полиция упустить его? Ведь его фотография вот уже два месяца как разослана повсюду! Но я нисколько бы не удивилась, если бы он оказался здесь, в городе, — может, он даже шпионит сейчас за вашей больницей. Он ведь совсем не сумасшедший — лишь притворяется… вот только хитер, как сумасшедший… вы себе представляете, каково было моей дочке, когда он выкрал ее? Ничего удивительного, что она не может говорить. Но мне сказали, что его нельзя привлечь к суду за кражу ребенка — к нему неприменим федеральный закон… тот, который был принят после того, как у этого несчастного Линдберга выкрали малютку… — Вы имеете в виду смертный приговор?.. — спр‹осил доктор. — Да. Мне сказали, что к моему бывшему мужу этот закон скорей всего неприменим, нельзя ему вынести такой приговор, — сказала мать Элины, — потому что он — отец девочки и он не требовал никакого выкупа или чего-либо в таком роде… Но ведь он же выехал за пределы штата, сказала я им. А они сказали… А ну их к черту, женщине в законе не разобраться… Элина, душенька, ты такая худенькая! Нужно много любви, чтобы выходить тебя, верно? Ну, поцелуй же как следует свою мамочку. Она снова нагнулась, подставив щеку, — Элина поцеловала ее. — Сладкая крошечка, милая ты моя, — прошептала мать Элины, — ты снова станешь хорошенькой, и ничто не будет тебе грозить… Можешь сказать мне «здравствуй»? Клянусь, что можешь. Клянусь, что скажешь, если постараешься. — Если не нажимать на нее… — начал было доктор. — Элина, что надо сказать? Скажи «здравствуй» мамочке! Элина почувствовала, как глотка у нее вспухает, так что даже больно. Каменеет. Высохшие, разошедшиеся связки старались сократиться, прийти в движение, что-то создать. Мать с улыбкой смотрела на нее, глаза в глаза — голубовато-серые глаза смотрели в глаза Элины, — ив глазах у девочки появилась сосредоточенность, рожденная желанием заговорить. — Я ведь могу подумать, что ты не хочешь, чтобы я была тут, — сказала Элинина мама, и уголки ее рта слегка поползли вниз. — Я могу подумать, что приехала сюда зря… что ты хочешь, чтобы я вернулась домой и оставила тебя здесь… Элина вцепилась матери в локоть. — Да, душенька, так что же надо сказать? — не отступалась мать. — Ты любишь свою маму? Ты моя красавица! Ты любишь свою маму? — Я… — начала Элина. — Да, да, ты — что? Ты — что? Элина почувствовала, как воздух ворвался в гортань, и она чуть не задохнулась. — Я… люблю тебя… — еле выдохнула Элина. Мать смотрела на нее. Секунду царило молчание. Затем очень тихо, почти шепотом, мать Элины произнесла: — Скажи нам еще раз, душенька?.. Можешь?.. — Я люблю тебя, — сказал Элина. И мир снова стал прекрасным. 6 Я сказала — Мне стыдно подвала. А она уставилась на меня. Точечки в ее глазах стали совсем маленькими, она будто пригвоздила меня своими глазами — так уставилась. Я сказала что-то не то. Я, заикаясь, повторила еще раз — Мне стыдно подвала — и заплакала, а они засмеялись надо мной… Когда я вернулась домой, я все ей сказала. — Почему же они над тобой смеялись? — спросила она. Потому что я неправильно говорю. А что ты неправильно сказала? — спросила она. Я сказала — Мне стыдно, — а мисс Фрай остановила меня и сказала — Что это значит, Элина? Это значит — тебе страшно? Тогда надо сказать — боюсь. — No они все смеялись надо мной. Почему же ты не могла сказать, что тебе страшно? — спросила моя мама. Не знаю. Я не желаю, чтобы эти маленькие мерзавки смеялись над тобой, — сказала моя мама. — Я этого не потерплю. — Почему ты боишься гардеробной, Элина? — спросила мисс Фрай. — Там темно… — Что значит — темно? Ведь когда у вас гимнастика, там, внизу, вовсе не темно, верно? — Нет, но… — Там же горит свет, когда вы, девочки, туда спускаетесь, верно? Конечно, горит. Значит, нечего бояться. Элина согласилась, что нечего. — А когда там нет света, тебе незачем спускаться в подвал или даже туда заглядывать, — сказала мисс Фрай с несколько озадаченной улыбкой. — Так что нет никаких оснований бояться, верно? Другие же девочки не боятся. Просто спустись вниз и стань на свое место в ряду, и ничего с тобой не случится… Завтра ты не будешь бояться, нет? Элина сказала, что да. Потом вдруг поняла, что сказала не то. И быстро поправилась: — Нет. А что тебе видится в темноте? — спросила она меня. Я не могла ей ответить. Я не знала. Они жили всего в трех кварталах от школы Джона П. Солсбери в Кливленде, что в штате Огайо, так что Элина каждый день могла обедать дома. Она могла дйже ходить пешком вместе с другими девочками, жившими по соседству. К 12.15 Ардис уже всегда просыпалась и вставала, хотя и не всегда была одета. Она открывала Элине дверь и весело ее приветствовала — на ней был либо один из ярких шелковых халатов, либо домашние брюки с восточным рисунком; только что вымытые волосы ее были, как правило, распущены, еще не напудренное лицо блестело, чуть не сверкало. Часто она встречала дочь словами: — Смотрите — ка, кто явился к нам обедать! На кухне она всегда была очень веселой, понемногу учила Элину готовить обед для себя, завтрак для мамы: яичницу с тертым сыром и кусочками красного перца, или суп из овощей с мелко нарезанными свежими грибами, или очень тоненькие кусочки серого хлеба с расплавленным на них пахучим сыром чеддер. Она учила Элину заправлять зеленый салат — давала ей в руки большие деревянные вилку и ложку и помогала перемешивать. По вечерам она учила Элину готовить замысловатое жаркое с густым соусом, тушить рыбу или мясо с луком и красным перцем; она купила венгерскую поваренную книгу и постепенно перепоручила изучение рецептов Элине, которая была только рада помочь матери. — Клянусь, жена мистера Кйрмана и та в жизни бы лучше не приготовила, — смеялась Ардис, нагибаясь над кастрюлей и вдыхая аромат блюда, которое готовила Элина. А мистер Карман каждый день приходил к ним и приносил разную снедь — не только мясо и овощи, но и сметану, гусиный жир, икру, причудливо вырезанную лапшу, целых большущих рыб, красную капусту, сладкий красный перец… Иногда он помогал Элине готовить уроки, пока Ардис выходила что — нибудь купить в магазине мелочей или заглядывала к приятельнице что-нибудь призанять. Мистер Карман не знал о сложностях, с которыми сталкивалась Элина в школе, и всегда радовался, когда она показывала выполненные задания и высокие оценки, полученные за них. — Ты такая миленькая девочка и такая умненькая — совсем как твоя мама, — говорил он. Элина чувствовала, как он подыскивает, пробует слова, точно боится вытащить не то слово, боится, что над ним будут смеяться. Элине было девять лет. Она ходила в четвертый класс школы Джона Солсбери, и они с матерью жили в одном из многоквартирных домов, принадлежавших мистеру Карману; познакомились они с мистером Карманом вот так: у Ардис что-то не ладилось в квартире — Элина не знала, что именно, — и как-то раз мистер Карман остановился и заговорил с ней. Это был крупный добродушный человек с вечно заискивающей улыбкой. Он всегда улыбался Ардис. Ему доставляло удовольствие называть ее то Ардис, то Бонита — он переходил с одного имени на другое, словно это был некий тайный, им одним ведомый код. — Вам хорошо здесь? — спрашивал ее мистер Карман. — Квартира прелестная, и, конечно, нам здесь хорошо, мы вам очень благодарны, — говорила Ардис. — А тебе здесь тоже хорошо? — спрашивал он Элину. — Да, — отвечала Элина. Они с матерью перебрались на самый верх — в так называемый «курятник». Квартира была большая, просторная, солнечная, со старомодными бархатными портьерами, тяжелой резной мебелью и мраморным, с медными украшениями лжекамином. Ардис развесила по стенам свое достояние — собственные фотографии, глянцевые снимки, показывавшие ее в разных ракурсах и разных прическах. Было тут и несколько снимков Элины. Порою Ардис вдруг принималась ходить по комнатам, весело восклицая: — Кто же эти люди? Чьи это лица? Кто эти счастливцы? Обычно она была в хорошем настроении, несмотря на неприятности, случавшиеся порой с Элиной в школе. Волосы у Ардис были уже не такие рыжие, а более мягкого, светло-оранжевого тона — цвета золотистого апельсина, который в зависимости от освещения чуть меняет оттенки. Она приобрела для себя и Элины несколько белых туалетов — пальто, шляпы и такие же платья. У Ардис был болотно — зеленый замшевый костюм — куртка и брюки. У них обоих — у нее и у Элины — были меховые шубки — не из норки, а из ондатры, но очень хорошего качества, так что на них глазели на улице: к такому зрелищу трудно остаться безразличным. В подобных случаях Ардис холодно улыбалась и отводила взгляд в сторону. Если какой-нибудь мужчина подходил к ней или заговаривал — кто угодно, — она могла уставиться на него своими холодными голубовато-серыми глазами и, улыбнувшись насмешливой улыбочкой, тихо спросить: «Ну, на кого вы, черт вас подрал, глазеете?» А человек молча продолжал оторопело таращиться на нее. Элина была очень счастлива там, очень. В дни, когда ей надо было идти в школу, она просыпалась в восемь часов утра — до того, как щелкнет будильник — его ставили на это время, но не заводили звонок, потому что Ардис не хотела просыпаться так рано. Элина шла в ванную, мылась и причесывалась, — тихо, совсем тихонечко, стоя на цыпочках, чтобы видеть себя в зеркале поверх бутылочек и баночек, расставленных на полке у его основания; затем одевалась — не надевала только туфель — и на кухне съедала мисочку какой-нибудь смеси с молоком, или пончик, посыпанный сахарной пудрой, или яблоко. Мама говорила ей, что надо непременно завтракать. И мистер Карман, который так заботился об ее здоровье и все твердил, что они с мамой слишком худые, всегда спрашивал, завтракала ли она. — А ты ела яичницу с колбасой? И булочки с маслом? — спрашивал он. — Да, — говорила Элина. Когда они оставались вдвоем, Ардис замечала: — Он не понимает Америки, но не будем сбивать его с толку, — и смеялась, и добавляла: — Если я не посплю десять часов, я в жизни не выдержу этих разговоров с ним, душенька, — и что тогда будет? Самое важное в жизни — это сон, — задумчиво произносила она, поглаживая себя по лицу. — Полное отключение сознания. Итак, по утрам Элина ела одна, затем брала свои книжки и туфли и выходила в коридор, застланный толстым бобриком. Перила на лестнице были всегда до блеска натерты; дверные ручки и дверные петли до блеска натерты; дверь маленького, величиной со шкаф, лифта сверкала. Но Элина все пять этажей спускалась по лестнице пешком, так как боялась лифта. А от подъезда до школы было всего пять минут ходу, да к тому же при дневном свете, так что бояться тут было нечего, просто нечего. «Если вдруг испугаешься, сразу представь себе, что я стою у окна и, перегнувшись через подоконник, сверху смотрю на тебя, — говорила ей Ардис. — И представь себе, сколько других девочек идут в школу и не боятся». Элина чувствовала себя такой счастливой, когда, вернувшись в полдень домой, слышала, что в квартире уже играет радио. Это значило, что мама встала и что она в хорошем настроении. Они готовили себе ленч и ели в столовой, которая выходила во двор, лежавший далеко внизу. В удачные дни телефон не звонил. Но обычно около половины первого он начинал звонить, и Ардис завтракала, зажав телефонную трубку между грудью и подбородком и тихо мурлыча: «Да. Отлично. Когда? Конечно. Я проверю и позвоню вам… О, конечно. Дивно. Чья машина? Волосы длинные или короткие? Нет, не он. Не он. Я имею в виду не его, а другого, да, того, так что не рассчитывайте на меня, если… А как насчет Элины? Как насчет субботы? Дивно». Элина медленно, понуро ела. Не помогало и то, что Мама время от времени подмигивала ей, как бы подтрунивая над тихим голосом, доносившимся из трубки, и была наполовину тут, наполовину там, наполовину с Элиной, а наполовину с кем-то еще, кто звонил с другого конца города. Если она спрашивала: «А как насчет Элины?», наступала жуткая пауза, жуткое ожидание. И если потом она говорила: «дивно», сердчишко у Элины падало. Она усиленно моргала, чтобы сдержать слезы и не нарушить маминой беззаботной болтовни, ее веселого настроения, казаться счастливой, когда Ардис победоносно заявляла: — Вот я и добыла тебе работенку, душенька, чтобы ты могла положить кое-что на свой счет в банке! Ты идешь у нас в гору! Но порой ей не удавалось придать себе достаточно счастливый вид. И тогда мать, помявшись, спрашивала: — Элина, что-нибудь не так?.. Ты больна? — Нет. — Тогда почему ты такая мрачная? О чем ты думаешь? — Ни о чем. — Нет, думаешь, душенька, конечно же, о чем-то думаешь, это что, секрет или что-то такое, чего я не должна знать? Что меня не касается? — Нет… — Это что-то такое, Элина, о чем ты не должна думать? Признайся же. — Нет… — У тебя иной раз бывает такой замкнутый вид, — есть такой цветок, нарцисс, очень себялюбивый цветок, — задумчиво говорила Ардис. — Лучше скажи мне, что не так, прежде чем уйдешь в школу. Я не могу выпустить тебя из дома с таким выражением лица. Элина молча смотрела на еду, лежавшую у нее на тарелке. — Ты же должна понимать, что значит иметь работу, особенно такую, какой мы с тобой занимаемся, — говорила Ардис. — Тысячи женщин… тысячи, миллионы девочек завидуют нам. Хоть это-то ты знаешь? Так о чем же ты думаешь? Она пригибалась к Элине и внимательно вглядывалась в нее, точно хотела увидеть, что творится в голове у дочери. Как бы шутливо, а на самом деле озадаченно, поднимала брови, точно изо всех сил старалась проникнуть взглядом ей под черепную коробку. — Я ведь могу прочесть твои мысли, я слышу, о чем ты думаешь, — говорила она. — Так что лучше перемени пластинку. Стань поумнее. Ведь не всегда рядом будет мама, которая сможет кормить тебя и заботиться о тебе. Что, по-твоему, такое наш мир? Отнюдь не детский сад! По всей гостиной — на стенах, на полочке лжекамина, на столиках, во всех углах — были фотографии Ардис: стройная и элегантная, то с гладкими, то с взбитыми волосами, то с прической под мальчика, то дама с локонами до пояса; Ардис — тянущаяся за манящим цветком, до которого никак не добраться; Ардис — так забавно жующая длинную соломинку с одного конца, в то время как лошадь жует ее с другого; Ардис — величественно восседающая за металлическим резным столиком, очень прямая, в платье из органди и белых туфлях на среднем каблуке, с белой широкополой шляпой в руках. Но самой главной фотографией, которая принесла Ардис больше всего денег и привлекла наибольшее внимание, была та, что стояла на камине: Ардис и Элина вместе; Ардис, улыбающаяся фотографу, — зубы и волосы блестят, глаза сияют задором и здоровьем, — нагнулась и обнимает свою дочь Элину, маленькое чудо, а та смотрит в аппарат слегка удивленными глазами и застенчиво улыбается. На матери и дочери — одинаковые платья в горошек и белые перчатки; волосы у них одинаково золотистые — Ардис ради этого случая надела парик, парик такого же цвета, как и ее природные волосы, — и у обеих одинаково гладкая кожа. Снимок был сделан для рекламы крема; под ним четкими черными буквами шла надпись: МОГЛИ ЛИ ВЫ НАДЕЯТЬСЯ, ЧТО ВАША КОЖА СТАНЕТ ТАКОЙ ЖЕ ГЛАДКОЙ, КАК У ВАШЕЙ ДОЧЕРИ? Эта фотография больше всех других нравилась мистеру Карману. В первый раз, когда он увидел ее, — а это было, когда он впервые зашел к ним в квартиру, — он взял ее в руки, долго смотрел, затем поднес к окну, чтобы разглядеть получше, и тихо прошептал: — Прелестно… Прелестно… — Да, — согласилась тогда Ардис, — мне она самой нравится. — Мать — и дочь. Да. Безупречно. Здесь так ясно, что вы на самом деле мать и дочь, а не чужие люди, которые позируют перед аппаратом, — сказал он. Еще какое-то время поглядел на фотографию. Лицо его приняло строгое, благоговейное выражение. — Удивительно, просто чудо, — странным, не своим голосом произнес он, — как плоть облепляет кости… образуются углы, а кожа натянута… и в результате — такая красота… такая поразительная красота, что даже боязно смотреть. Ардис молчала. — И никакое знание тут не поможет, — продолжал мистер Карман. — Не в состоянии помочь…

The script ran 0.031 seconds.