Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Фрэнк Норрис - Спрут [1901]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Настоящий том "Библиотеки литературы США" посвящен творчеству Стивена Крейна (1871-1900) и Фрэнка Норриса (1871 - 1902), писавших на рубеже XIX и XX веков. Проложив в американской прозе путь натурализму, они остались в истории литературы США крупнейшими представителями этого направления. Стивен Крейн представлен романом "Алый знак доблести" (1895), Фрэнк Норрис - романом "Спрут" (1901).

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

Фрэнк Норрис Спрут ГЛАВНЫЕ ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА Магнус Деррик («Губернатор») - владелец ранчо Лос-Муэртос Энни Деррик - жена Магнуса Деррика Лаймен Деррик Хэррен Деррик - сыновья Магнуса Деррика Бродерсон Остерман - приятели и соседи Магнуса Деррика Энникстер - владелец ранчо Кьен-Сабе Хилма Три - помощница на сыроварне Кьен-Сабе Дженслингер - редактор боннвильской газеты «Меркурий», финансируемой железной дорогой С. Берман - агент ТиЮЗжд Пресли - молодой поэт, которому покровительствует Магнус Деррик Ванами - пастух и объездчик на ранчо Анжела Вэрьян Отец Саррия - священник в миссии Дайк - машинист, внесенный в «черный список» железной дороги Миссис Дайк - мать Дайка Сидни Дайк - дочь Дайка Карахер - содержатель питейного заведения Хувен - арендатор Магнуса Деррика Миссис Хувен - его жена Минни Хувен - его дочь Сидерквист - фабрикант Миссис Сидерквист - его жена Гарнетт Дебни Кист Четтери - фермеры в долине Сан-Хоакин КНИГА ПЕРВАЯ I Не успел Пресли миновать питейное заведение Карахера на шоссе, идущем от Боннвиля к югу и отделяющем ранчо Бродерсона от ранчо Лос-Муэртос, как ухо по уловило едва слышный паровозный гудок, долетевший, несомненно, из железнодорожных мастерских, которые находились неподалеку от станции Боннвиль. Уезжая утром с ранчо, он оставил дома часы и теперь гадал - то ли это двенадцатичасовой гудок, то ли часовой. Надеялся, что двенадцатичасовой. Еще ранним утром он задумал предпринять дальнюю прогулку по окрестностям - частью пешком, частью на велосипеде,- но вот уже полдень, а он, можно сказать, еще и не начинал своего путешествия. Когда после завтрака он уходил из дому, миссис Деррик попросила его забрать в Боннвиле почту, и как же было ей отказать. Пресли крепче сжал пробковые рукоятки велосипедного руля - шоссе было в плачевном состоянии после того, как недавно вывозили урожай,- и прибавил ходу. Пне зависимости от времени, он решил нигде не задержи ваться - поедет прямо в Гвадалахару и съест там, как у него было первоначально задумано, какое-нибудь испанское блюдо в ресторанчике Солотари. Не очень-то большой урожай пришлось вывезти в мом году. На ранчо Бродерсона половина пшеницы погибла на корню, а Деррик убрал так мало, что ему должно было только-только хватить семян на озимый сев. Но дажe такие скромные перевозки пагубно сказались на состоянии здешних дорог; к тому же, в результате бездорожья последних месяцев, слой пыли на дорогах значительно утолщился, так что Пресли неоднократно прись слезать с велосипеда и тащиться пешком, толкая велосипед впереди себя. Шла вторая половина сентября, самый конец засушливой поры, и вся земля в округе Туларе, все бескрайние просторы долины реки Сан-Хоакин - в сущности весь юг Центральной Калифорнии - насквозь высохли, запеклись и потрескались после четырех месяцев, за которые не выпало ни капли дождя, когда весь день казался полднем, и солнце, раскаленное добела, заливало жаром всю долину от Берегового хребта на западе до предгорий Сьерра-Невады на востоке. Когда Пресли подъехал к месту, где проселок, носивший здесь название Нижней дороги, пересекал по пути на Гвадалахару ранчо Лос-Муэртос, перед ним возникла одна из водонапорных башен округа - огромное деревянное сооружение, перехваченное железными обручами, неуклюже высившееся на своих четырех подпорках у обочины дороги. Боннвильские лавочники с момента ее постройки пользовались ею, как тумбой для объявлений. Она служила ориентиром. На огромном пространстве равнинных полей объявления, написанные белой краской, видны были чуть ли не за милю. Поблизости стояла колода для воды, и так как Пресли давно томила жажда, он решил остановиться здесь и напиться. Он подкатил к башне и, соскочив с велосипеда, прислонил его к изгороди. Двое мужчин в белых комбинезонах, сидя в люльках, свисающих на крючьях с крыши башни, выводили букву за буквой новое объявление. Работа близилась к концу, и уже можно было прочесть: «С. Берман. Агент по продаже недвижимого имущества. Ссуды под закладные. Боннвиль, Главная улица, напротив почты». На стоявшей в тени башни колоде, из которой поили лошадей, виднелась другая свеженамалеванная надпись: «С. Берман имеет вам что-то сказать». Напившись из крана, Пресли распрямил спину и на повороте Нижней дороги увидел приближающуюся водовозку. Пара мулов и пара лошадей, белые от пыли, уныло тащили дроги, лениво потряхивая в такт черепашьему шагу понуренными ушами. А на высоких козлах под желтым парусиновым тентом восседал Хувен, один из арендаторов Деррика, немец, по прозвищу «Бисмарк»,- маленький человечек, приходивший в возбуждение от любого пустяка, вечно произносящий негодующие речи на ломаном английском языке. - Здорово, Бисмарк! - приветствовал Пресли Хувена, как только тот остановил свою упряжку у самой башни, чтобы набрать воды. - Как раз шелёвек, который мне нушен, мистер Пресли,- закричал Хувен, наматывая вожжи на ручку тормоза.- Айн момент. Мистер Пресли, одна только минутка?! Поговорить нушно. Пресли не терпелось ехать дальше. Еще немного, и у него весь день пойдет прахом. В конце концов он не имеет к управлению фермой никакого отношения, и если Хувену нужен какой-то совет, все равно ничего путного он ему не посоветует. Он не желал иметь ничего общего с этим грубым мужичьем - батраками и мелкими арендаторами, всю жизнь копавшимися в земле, которая забивала им все поры. Ни малейшей симпатии к ним он не испытывал. Его нимало не интересовали ни их жизнь, ни их обычаи, ни свадьбы, ни ссоры, ни похороны, ничто в их жалком, безрадостном существовании. - Ну, раз так, тогда давай поживей, Бисмарк! - сказал Пресли не слишком любезно.- Я и так опаздываю к обеду. - Я мигом. Два минутка и все. Он подтянул свисавший с башни рукав к отверстию в бочке, дернул за цепочку и пустил воду. Затем поднялся, спрыгнул на землю и, взяв Пресли за локоть, отвел его в сторонку. - Послюшайте,- начал он.- Послюшайте, я хочу беседовать с вам. Как раз тот шеловек, который я искаль. Слюшайте, Карахер говорил мне нынче утром, будто мистер Деррик в будущем году собирается сам работать на раншо. Мол, никаких больше арендаторов! Карахер говорит, будто мистер Деррик сказал - всех арендаторов в шею! Сам будет обрабатывать все свое окаянно раншо. И меня тоже в шею! Каково, а? Я, может, на этой земле зибен яре - семь лет. Так неушели и меня… - Лучше поговори об этом с самим Дерриком или с Хэрреном, Бисмарк,- прервал Хувена Пресли, пытаясь поскорее улизнуть.- Меня это совершенно не касается. Но отделаться от Хувена было не так-то просто. Он, видимо, все утро готовил свою речь, подбирал слова, составлял фразы. - Еще чего! - продолжал он, будто его и не перебивали.- Может, я не шелаю уходить,- семь лет я тут шил. Как это мистер Деррик меня вдруг возьмет да про- гонит. А канал как? Об этом он думаль? Послюшайте, скажите ему, пусть Бисмарк на месте оставаться. Хозяин вас уфашайт. Замолвить за меня словечко. - Хэррен - вот кого он послушает, Бисмарк,-сказал Пресли.- Попроси Хэррена за тебя похлопотать, и все будет в порядке. - Семь лет шиву тут,- не унимался Хувен,- кто за канал будет смотреть, кто за скотина ходить? - Вот я и говорю, обратись к Хэррену,- повторил Пресли, готовясь сесть на велосипед. - Послюшайте, а вы слихаль это? - Я ничего не слыхал, Бисмарк. Я понятия не имею, как управляется ранчо. - А трубы чинить кто будет?- воскликнул Хувен, припомнив вдруг еще один довод. Он взмахнул рукой.- За трубами от ручья до водопоя кто смотреть будет? По слюшайте, он ше не мошет ве сам делать. Я так не думайт… - Ну так поговори с Хэрреном. - Послюшайте, он же не мошет все сам да сам. Без меня он пропадайт. Со звонким плеском вода вдруг полилась через край бочки. Хувен вынужден был переключить внимание на нее. Пресли вскочил на велосипед. - Я буду говорить с Хэррен! - крикнул ему вслед Хувен.- Мистер Деррик все равно сам везде поспевайт не смошет! Нет, нет! Я остаюсь на раншо за скотина смотреть. Он снова забрался на козлы, под тент, и когда под резкое хлопанье длинного бича телега тронулась, повернулся к малярам, все еще возившимися с объявлением, и выкрикнул с каким-то вызовом в голосе: - Зибен яре, да, сэр, семь лет я на этом раншо!.. А ну-ка, мулы, пошевеливайтся! Пресли тем временем свернул на Нижнюю дорогу. Теперь он ехал по земле Деррика, по сектору номер один; сектор этот назывался «центральной усадьбой» и входил в состав огромного ранчо Лос-Муэртос. Дорога здесь была получше, пыль от телеги Хувена успела осесть, и через несколько минут Пресли подкатил прямо к господскому дому с его белым забором, немногочисленными клумбами и эвкалиптовой рощей. На лужайке у дома он увидел Хэррена, который возился с поливальной машиной. У веранды в тени лежали две-три борзые из своры, которую держали для охоты на кроликов, и красавица Годфри - премированная шотландская борзая. Пресли подкатил к подъезду, соскочил с велосипеда и подошел к Хэррену. Хэррен, младший сын Магнуса Деррика, очень красивый молодой человек лет двадцати пяти. Он отличался прекрасным телосложением - в отца, еще большее сходство с которым ему придавал фамильный нос, крупный, горбатый, вроде как у герцога Веллингтона на поздних портретах. Был светловолос, и даже постоянное пребывание на солнце не покрыло его лицо загаром, а лишь сгустило румянец. Золотистые волосы слегка курчавились на висках. Пресли был ему полной противоположностью. Рядом с Хэрреном он казался натурой незаурядной, с характером значительно более сложным. Личностью куда более яркой, чем Хэррен Деррик. Лицо Пресли было темно от загара. Глаза темно-карие, а лоб, высокий и широкий, указывал на то, что перед вами человек интеллектуальный, причем не в первом поколении. Тонкогубый, чуть приоткрытый рот и несколько срезанный подбородок говорили о характере мягком и чрезвычайно чувствительном. Можно было предположить, что свою изысканность Пресли приобрел в ущерб физической силе; что он человек, нервный, склонный к копанью в себе; выяснялось, однако, что окружающий мир он воспринимал умом, а уж потом только эмоциями. И, при своей болезненной чувствительности к любым внешним изменениям, никогда не действовал сгоряча, избегая опрометчивых поступков, и не от нерасторопности, а просто потому, что ому не хватало решительности, не представлялось случая и вообще он был для этого слишком хорошо воспитан. Словом, это был прирожденный поэт. Он обольщался, когда говорил себе, что мыслит,- обычно и таких случаях его мысли просто витали где-то далеко. Года за полтора до этого у Пресли заподозрили чахотку, и потому, воспользовавшись любезным приглашением Магнуса Деррика, он приехал пожить у них в ухом, мягком климате долины Сан-Хоакин. Ему было тридцать лет, он с отличием окончил курс обучения и аспирантуру в одном из колледжей на востоке страны, где самозабвенно изучал литературу и в особенности поэзию. Пресли во что бы то ни стало хотел стать поэтом.Но пока что его творчество исчерпывалось стихами, написанными к случаю, однодневками, встреченными с энтузиазмом, расхваленными и тут же забытыми. У него пока не было темы. Он сам еще точно не знал, что собственно ему надо - что-нибудь эдакое грандиозное, потрясающее, героическое и грозное, такое, что естественно прозвучало бы в величавом чередовании гекзаметров. Но что бы и как бы Пресли ни писал, он твердо знал, что поэма его будет о Западе, об этом овеянном романтикой крае света, где строили свое государство ново-пришельцы - крепкие, мужественные, неистовые; где бурно кипит жизнь, с утра до вечера и с вечера до утра - жизнь дикая, жестокая, правдивая и отважная. Кое-что (на его взгляд, маловато) было уже сделано для того, чтобы запечатлеть эту жизнь, однако ее бард еще не заговорил в полный голос. Пока что все эти разрозненные попытки только-только задали тон. Он мечтал о голосе широчайшего диапазона, достойном великой песни, которая вместила бы всю эпоху, целую эру, песни народа, его танцы, его легенды, все его творчество, все людские проявления - ссоры и споры, любовь и похоть, грубый, беспощадный юмор, стойкость пред лицом невзгод, похождения, богатства, добытые за один день и спущенные за одну ночь, прямая, резкая речь, великодушие и жестокость, героизм и бесстыдство, набожность и нечестивость, жертвенность и непотребство - одним словом, он будет искренен и бескомпромиссен, нарисует откровенно и смело картину данного отрезка истории; каждую группу людей даст в надлежащей среде: на равнинах, в горах, на ранчо, на пастбище, в шахте. Он опишет все черточки и типы каждой общины - от Северной Дакоты до Мексики, от Виннипега до Гваделупы - и все это будет собрано, объединено, слито воедино в могучей песне. Гимн Западу. Вот о чем он мечтал, в то время как образы, не имеющие названия, мысли, которые невозможно выразить словами, страшные бесформенные призраки, неясные фигуры, огромные, чудовищные и искаженные, ураганом проносились в его воображении. Подойдя к Хэррену, Пресли вытащил из кармана выгоревшего охотничьего плаща пачку писем и газет и протянул ему: - На, возьми почту. А я, пожалуй, поеду. - Да что ты, обед на столе,- сказал Хэррен. Пресли покачал головой: - Спасибо, я спешу. Может, перекушу в Гвадалахаре. Сегодня я и так проезжу весь день. Он задержался на минутку, чтобы подвернуть ослабевшую гайку на переднем колесе, а Хэррен тем временем, узнав на одном из конвертов почерк отца, вскрыл письмо и быстро пробежал его. - Старик возвращается! - воскликнул он.- Завтра. Утренним поездом! Хочет, чтобы я встретил его с экипажем в Гвадалахаре… И еще,- прибавил он сквозь зубы, не отрывая глаз от письма,- мы проиграли дело. - Какое?.. Ах, да, дело о тарифах. Хэррен кивнул. Глаза его сверкнули, и лицо вдруг побагровело. - Олстин вчера вынес решение,- продолжал он читать письмо.- Он, Олстин то есть, считает, что тариф на перевозку зерна, предложенный фермерами, это верное разорение для железной дороги, что, согласившись на такие условия, она останется без законной прибыли. Поскольку он не располагает законодательной властью, то рассудил так: вернуть тариф, существовавший до того, как комиссия снизила расценки,- чем дело и кончилось. Опять этот Берман старается,- прибавил Хэррен и даже скрипнул зубами.- Он торчал в городе все время, пока вырабатывалась новая тарифная сетка; он и Олстин так спелись с железнодорожной комиссией, что их водой не разольешь. Берман пробыл там всю прошлую неделю, творил пакости во славу железной дороги. И, как умел, поддерживал Олстина. «Законная прибыль, законная прибыль!»- негодовал Хэррен.- А мы разве не останемся без законной прибыли, если, получая восемьдесят семь центов за бушель пшеницы, станем платить по четыре доллара с тонны, чтобы подвезти зерно к морскому порту, на расстояние каких-нибудь двухсот миль? Проще сразу приставить револьвер к виску, крикнуть: «Руки вверх!», и дело с концом. Он повернулся на каблуках и пошел к дому, ругаясь себе под нос. - Да, между прочим,- крикнул вслед ему Пресли. - Хувен хотел с тобой поговорить. Он спрашивал, правда ли твой отец решил обойтись в этом году без арендаторов? Он, видишь ли, хотел бы остаться надзирать за каналом и ходить за скотом. Я сказал, чтобы он обратился к тебе. Хэррен, чьи мысли были заняты совсем другим, лишь кивнул головой: мол, все понял. Чтобы не быть заподозренным в черствости, Пресли подождал, пока Хэррен скрылся за дверью, затем вскочил на велосипед и быстро покатил к воротам; от ворот он свернул на Нижнюю дорогу и поехал в сторону Гвадалахары. Все эти тяжбы, эти вечные свары между фермерами долины Сан-Хоакин и Тихоокеанской и Юго-Западной железной дорогой - ТиЮЗжд - надоели ему до черта. Они мало его трогали и совершенно не касались. В картину огромного романтического Запада, сложившуюся в его воображении, эта борьба никак не вписывалась, нарушая гармонию его великого замысла, внося что-то материалистическое, низменное, невыносимо пошлое. Но как ни закрывал он глаза, ни затыкал уши, уйти от нее возможности не было. Романтика Запада? Да, это прекрасно, но лишь до первого соприкосновения с реальной действительностью. Тут романтика кончалась, рассыпалась в прах, становилась реальностьюц, грубой, неприглядной, непреодолимой. И если уж быть правдивым,- а он давно решил всегда придерживаться правды в своих стихах,- игнорировать это было нельзя. Все благолепие, вся поэтичность жизни на ранчо - в долине - на его взгляд, омрачалась, обезображивалась некими неумолимыми фактами. Пресли едва ли мог точно сказать, чего именно он хочет. С одной стороны, он стремился изобразить жизнь такой, какой видел ее,- открыто, честно, нелицеприятно. С другой же, ему хотелось смотреть на жизнь сквозь розовые очки, которые смягчали бы резкие контуры, грубые и мрачные краски. Пресли постоянно твердил себе, что, являясь частицей народа, любит этот народ, что ему близки его надежды и страхи, радости и горести; и в то же время вечно жалующийся Хувен, грязный, потный и ограниченный, ничего, кроме отвращения, в нем не вызывал. Он задался целью написать правдивую, абсолютно правдивую, поэму, изображающую сельскую жизнь, а вместо этого вновь и вновь напарывался на железную дорогу - неодолимый железный барьер, о который вдребезги разбивались его благие порывы. Всей душой он был за народ, а протянутая рука встречала руку какого-то несчастного немца, грязнулю и разгильдяя, и неужели он мог всерьез считать его народом? Душой он парил в облаках, а вокруг только и было разговоров, что о ценах на пшеницу и о несправедливых железнодорожных тарифах. - Но ведь то, что мне нужно, находится где-то здесь,- бормотал он, проезжая по мосту через Бродерсонов ручей.- Романтика, истинная романтика где-то здесь. Вот ухватить бы ее! Пресли огляделся вокруг, словно в поисках вдохновения. Он еще не проехал и половины северного, самого узкого, сектора ранчо Лос-Муэртос, имевшего в этом местe восемь миль в ширину, и все еще находился на территории господской усадьбы. В нескольких милях к югу едва различалась проволочная изгородь, отделявшая эту часть ранчо от сектора номер 3, а на севере, вдоль полотна железной дороги, чуть видимый в голубом мареве и блеске полуденного солнца, тянулся длинный ряд телеграфных столбов, обозначавший северо-восточную границу владений Деррика. Дорога, по которой ехал Пресли, была почти идеально прямой. Впереди, но на небольшом расстоянии, виднелся исполинский вечнозеленый дуб и красная крыша Хувеновского амбара. Вокруг, куда ни глянь, расстилалась гладкая равнина. Урожай только что сняли. На много миль простирались одни лишь сжатые поля. Если не считать виргинского дуба на участке Хувена, нигде не видно было ни клочка зелени. Пшеничная стерня была грязно-желтого цвета; земля сухая, выжженная, потрескавшаяся, уныло бурая. По обочинам дороги толстым серым слоем лежала пыль, и в обе стороны уходили, теряясь за горизонтом, нескончаемые линии проволочной изгороди. Вот и все; да еще выгоревшая голубизна неба и дрожащий от зноя воздух. А кругом мертвая тишина. Убрав урожай, как бы мал он ни был, фермы словно погрузились в спячку; казалось, земля, отмучившись и отдав людям плоды чрева своего, уснула крепким сном. Это была пора межсезонья, когда все работы уже закончены, когда все в природе на время словно замирает. Нет ни дождя, ни ветра, ни роста, ни жизни; даже у стерни, казалось, не хватает сил на то, чтобы начать гнить. Лишь одно солнце продолжает свое движение. К двум часам Пресли добрался до фермы Хувена, состоявшей из двух-трех закопченных деревянных строений, вокруг которых вертелась целая свора собак; да еще пара свиней бесцельно слонялась по двору; под навесом у сарая валялась сломанная сеялка, которую доедалa ржавчина. А надо всем высился огромный вечнозеленый дуб, самое большое дерево во всей округе, могучий и величественный. Пучки омелы и гирлянды мха свисали с его ствола. На нижнем суку висел «сейф» Хувена - квадратный ящик из проволочной сетки для хранения мяса. Форма Хувена была на редкость удачно расположена. Здесь Нижняя дорога пересекала главный оросительный канал Деррика - широкую канаву, еще не совсем готовую, которую совместно сооружали Деррик с Энникстером - арендатором ранчо Кьен-Сабе. Канал перерезал дорогу под прямым углом, отделяя ферму Хувена от земель, принадлежащих городу Гвадалахара, находившемуся в трех милях отсюда. Кроме того, канал служил естественной границей между двумя секторами ранчо Лос-Муэртос - первым и четвертым. Теперь перед Пресли лежали на выбор два пути. Целью его поездки был родник, прятавшийся среди холмов в восточной части Кьен-Сабе, откуда брал свое начало Бродерсонов ручей. Кратчайшим путем туда был Проселок. Когда он проезжал мимо фермы, в дверях дома показалась миссис Хувен; ее маленькая дочка Хильда, в мальчишеском комбинезоне и неуклюжих ботинках, держалась за ее юбку. В окно было видно Минну, старшую дочь, занятую стиркой. Это была очень красивая девушка, чьи любовные похождения предоставляли на ранчо Лос-Муэртос неисчерпаемую тему для пересудов. Миссис Хувен, немолодая, увядшая, бесцветная женщина, не обладала ни одной характерной чертой, которая выделяла бы ее из тысячи других женщин того же типа. Она равнодушно кивнула Пресли, заслонив локтем глаза от солнца. Пресли как следует нажал на педали, и велосипед его понесся стрелой. Он решил все-таки доехать до Гвадалахары. Переехав по мостику через канал, он быстро покатил по последнему отрезку Нижней дороги, отделявшей ферму Хувена от города. Сейчас Пресли находился в секторе номер четыре - единственном секторе ранчо, где пшеница удалась, несомненно, благодаря протекавшей здесь Монастырской речке. Но он больше не отвлекался пейзажем. Ему хотелось одного: поскорее добраться до места. Он так мечтал провести весь день в поросших лесом холмах северной окраины Кьен-Сабе - почитать на свободе, побездельничать, покурить трубку. А теперь оказалось, что если он попадет туда часам к трем, то и на том спасибо. Через несколько минут Пресли доехал до проволочной изгороди, знаменовавшей границу фермы. Здесь же проходила линия железной дороги, а чуть подальше виднелось нагромождение крыш и отдельные глинобитные домишки, разбегающиеся по сторонам. То была Гвадалахара - небольшой городок. Поближе, прямо у Пресли перед глазами, находились вокзал и товарная станция ТиЮЗжд, крашенные в два цвета - серый и белый - по-видимому, общепринятая расцветка для всех административных зданий этой корпорации. На станции не было ни души. Утренний поезд давно прошел, дневной ожидался не скоро. Со стороны кассы до Пресли доносился неравномерный стрекот телеграфного аппарата. Громадная рыжая кошка весовщика, подобрав под себя лапки, спокойно спала в тени под багажной тележкой. Три платформы со сверкающими яркими красками сельскохозяйственными машинами стояли на запасном пути, а чуть подальше, у стрелки, тяжело пыхтел под равномерное постукивание поршня огромный тяжеловоз, не оснащенный предохранительной решеткой. Но, очевидно, судьбе было угодно, чтобы Пресли в этой его поездке то и дело что-то задерживало: перетаскивая велосипед через пути, он услышал, к своему удив-лению, что кто-то его окликнул: - Приветствую вас, мистер Пресли! Что новенького? Пресли растерянно вскинул глаза и увидел Дайка, знакомого машиниста, который высунулся из бокового окошка паровоза, навалившись грудью на сложенные руки. Но в данном случае задержка не вызвала у Пресли досады. С Дайком они были знакомы давно и находились в самых дружеских отношениях. Лишенная оседлости жизнь машиниста казалась ему на редкость заманчивой, и Пресли не раз проделывал с Дайком путь от Гвадалахары до Боннвиля. А раз так даже прокатился с ним от Боннвиля до самого Сан-Франциско. Дайк жил в Гвадалахаре, в одном из домиков, переделанных из глинобитных хижин; жил он там с матерью, жена Дайка умерла лет за пять до того времени, к которому относится наш рассказ, оставив ему маленькую дочку, Сидни, которую он и воспитывал, как умел. Сам Дайк был крепкий, видный малый, с широкими плечами, мощными волосатыми руками и необычайно громким голосом. Рядом с ним Пресли выглядел заморышем. - А-а, здорово! - отозвался Пресли, подходя к паровозy. - Что это ты здесь делаешь в такой час? Я думал, в этом месяце ты в ночную смену работаешь. - Да мне тут в расписании кое-что поменяли,- сказал Дайк. - Давай-ка иди сюда. Сядь, чем на солнце стоять! Нас тут задержали впредь до особых распоряжений, - пояснил он, когда Пресли, прислонив велосипед к колесам тендера, поднялся на паровоз и сел на место кочегара, обтянутое потертой зеленой кожей.- Они там меняют график и один из своих лучших паровозов собираются перевести на линию Фресно. А тут случилось какое-то столкновение в Бейкерсфилдском секторе, и он куда-то к черту запропастился. Теперь, наверное, будет нестись сломя голову. Путь ему открыт аж до самого Фресно. Вот и я стою тут, его пропускаю. Он достал из кармана джемпера глиняную трубку, почерневшую и отполированную временем, и, набив ее, закурил. - Но ты, я думаю, против этой задержки не возражаешь,- заметил Пресли.- По крайней мере, своих навестишь. - Да они, как назло, сегодня в Сакраменто отправились,- ответил Дайк.- Такое уж мое везенье. Решили, видишь ли, семью брата проведать. Между прочим, мой брат собирается переехать сюда насовсем и заняться выращиванием хмеля. Ему тут, прямо на окраине города, участок предлагают в пятьсот акров. Он находит, что разводить хмель - дело прибыльное. Не знаю, может, и я с ним в пай войду. - А чем тебе железная дорога не хороша? Дайк пыхнул пару раз трубкой и посмотрел на Пресли тяжелым взглядом. - А тем не хороша,- сказал он,- что меня уволили. - Уволили? Тебя? - воскликнул Пресли, повернувшись к Дайку всем корпусом. - Вот именно,- сказал Дайк угрюмо. - Не может этого быть! За что, Дайк? - Это я у тебя хочу спросить,- пробурчал тот в ответ.- Я пошел работать на железную дорогу чуть ли не с детства, и за десять с лишним лет хоть бы одно замечание. Они, черти, отлично знают, что надежней человека на всей дороге у них нет. И мало того, мало того - я ведь даже в союзе не состою. Во время стачки я на их стороне был, на стороне корпорации. Ты сам это знаешь. И ты знаешь - да и они тоже,- что тогда в Сакраменто я с револьвером в каждой руке водил поезда точно по графику, хотя в любую водопропускную трубу могла быть подложена мина; тогда даже поговаривали, что нужно бы меня золотыми часами наградить. К черту их золотые часы! Я одного только хочу: элементарной справедливости и честного да доброго отношения. И вот теперь, наступили трудные времена и им пришлось снижать жалованье, как со мной обошлись? Разве они сделали для меня хоть какое-нибудь исключение? Вспомнили человека, который служил им верой и правдой, жизнью своей ради них рисковал? Нет! Они урезали мне жалованьe, посчитались со мной не больше, чем с любым смазчиком. Урезали, как и тем - нет, ты только послушай! - как и тем, кто у них в черных списках значился, забастовщикам, которых они приняли обратно на работу из-за нехватки рабочих рук! - Дайк яростно пыхнул трубкой.- Я обращался к ним, да, я спрятал свою гордость и пошел в главную контору, и меня там мордой об стол встретили. Я им говорю, я, мол, человек семейный, и мне не прожить на жалованье, какое мне теперь назначили; напомнил о своих заслугах во время стачки. А эта скотина, к которой я пошел, мне в ответ, что они для одного человека делать исключение никак не могут - это, видишь ли, было бы несправедливо, уж если жалованье снижать, так поровну всем рабочим и служащим. Справедливо! - воскликнул он с усмешкой.- Справедливо! Уж кому-кому, только не ТиЮЗжд о справедливости говорить. Меня это вывело из себя. Может, и глупо, но я им сказал, что я себя слишком уважаю, Чтобы выполнять первоклассную работу за третьесортную плату, а мне на это ответили: «Ну что ж, мистер Пайк, вы сами знаете, как в таких случаях поступают». Еще бы не знать. Я тут же потребовал расчет, и они сразу согласились,- будто только и мечтали, как бы отделаться от меня. Вот так-то, Пресли. Вот что такое Калифорнийская компания ТиЮЗжд! Это мой последний рейс. - Позор! - воскликнул Пресли в сердцах, искренне возмущенный, поскольку дело касалось близкого ему человека.- Просто позор! Но, Дайк,- прибавил он,- по-видимому, что-то пришло ему в голову.- Ведь это еще не значит, что ты остался без работы. Ведь в штате есть и другие железные дороги, не контролируемые Тихоокеанской и Юго-Западной. Дайк стукнул кулаком себя по колену. - Назови хоть одну! Пресли молчал. Ему нечего было сказать в ответ. Разговор их заглох. Пресли барабанил пальцами по ручке сиденья, душа его восставала против несправедливости; Дайк, нахмурив лоб и закусив чубук, устремил взор за пределы города, минуя поля, куда-то вдаль. В дверях станции, зевая.и потягиваясь, показался весовшик. Сверкающие на солнце рельсы, убегая от паровоза к горизонту, отбрасывали видимые невооруженным глазом волны горячего воздуха. Неумолчно стрекотал телеграфный аппарат. - В общем, и рад бы, да не могу остаться,- сказал Дайк после паузы, немного поостыв.- Буду разводить с братом на ферме хмель. За последние десять лет я кое-что поднакопил, ну и хмель должен кое-какой доход принести. Пресли снова сел на велосипед и медленно покатил по пустынным улицам пришедшего в ничтожество, умирающего мексиканского городка. Настал час сиесты - полуденного отдыха, и кругом не было ни души. Никакой деловой жизни здесь не наблюдалось; уж очень близко находился он от Боннвиля. До того как здесь проложили железную дорогу, в те времена, когда скотоводство было основным промыслом этих мест, жизнь в городке била ключом. Теперь он тихо умирал. Непременная аптека, два трактира, гостиница на углу старой площади и несколько лавчонок, торговавших мексиканской «стариной» и существовавших стараниями случайных туристов, которые приезжали с востока страны, чтобы побывать в старинном монастыре - Сан-Хуан-ской миссии: этим исчерпывалась деятельность городка. В ресторанчике Солотари, находившемся наискосок от гостиницы, Пресли заказал себе обед - омлет по-мексикански, фасоль, кукурузные лепешки, салат и бокал белого вина. В одном из углов залы все время, пока он обедал, двое молодых мексиканцев - один из них на редкость красивый, с ярко выраженными национальными чертами лица, и древний старик, дряхлый до невозможности,- тянули под гитару с аккордеоном нескончаемую серенаду. Эти обнищавшие мексиканцы испанского происхождения,- колоритное, порочное и романтичное племя,- вызывали у Пресли постоянный интерес. Несколько таких экземпляров еще оставалось в Гвадалахаре. Они кочевали из харчевни в трактир, из трактира на площадь; незадачливые осколки некогда славного племени, живущие вчерашним днем, а в сегодняшнем ничего не ищущие - была б сигара, да гитара и к ним стакан мескалы[1], ну и, конечно, неизменная сиеста. Древний старец помнил и Фремонта, и губернатора Альварадо, и знаменитого бандита Хесуса Тохедо, и те дни, когда Лос-Муэртос была огромным поместьем - настоящим княжеством, даром испанской короны, и когда от Висейлии до Фресно не встретить было ни одного забора. Пресли поставил старику стакан мескалы и навел на рассказ о том, что еще сохранилось в его памяти. Разговаривали они по-испански, поскольку Пресли хорошо знал этот язык. - О ту пору правил Лос-Муэртосом де ла Куэста,- начал старец.- Знатная была персона. Все боялись его, Потому что он имел власть казнить и миловать и слово его было законом. Веришь ли, в то время еще никто и не думал о пшенице. Все скотоводством были заняты - овец разводили, лошадей, быков - этих, правда, поменьше,- и, хоть денег выручали маловато, зато еды всем хватало, и одежды, и вина - пей, не хочу,- и масла оливкового, хоть залейся - его монахи у себя в миссии делали. Конечно, была и пшеница, как я припоминаю, но куда как меньше, чем теперь. Сеяли на участке к северу от миссии, где сейчас цветочное хозяйство находится, там же были и виноградники - все на землях миссии. Пшеница, оливковые деревья и виноградные лозы; все это разводили миссионеры,- чтобы иметь все, что нужно для святых таинств,- хлe6, вино и елей, ну, сам небось знаешь. Вот оно Как было - все, чем славна Калифорния, от церкви пошло. А теперь,- старик гордо задрал бороду,- что сказал бы отец Олливари, посмотрев на наши пшеничные поля! Сколько засевает сеньор Деррик? Десять тысяч акров! Одна пшеница от Сьерра-Невады до Берегового хребта!.. А как женился-то де ла Куэста! Своей невесты он до самой свадьбы ни разу не видал, только портретик,- он приподнял одно плечо,- маленький такой, на ладони мог уместиться. Уж не помню, кто его написал, только как посмотрел де ла Куэста на него, так и влюбился, и решил жениться на ней во что бы то ни стало. Ну, ударили они с ее родителями по рукам, договорились обо всем и назначили день свадьбы. И надо же, в самый тот день, как ему ехать в Монтерей встречать невесту и венчаться с ней, неожиданно объявился Хесус Тохедо со своей шайкой и разграбил несколько мелких ферм близ Тарабеллы. Куда же было де ла Куэсте в такое время отлучаться, и вот он велит своему брату Эстебану ехать в Монтерей, отстоять на брачной церемонии вместо него и доставить ему его молодую жену в целости и сохранности. Эстебан позвал меня ехать с ним. Нас было сто, не меньше, де ла Куэста послал невесте коня, чтоб въехать в замок - как снег белого, седло красной кожи, а уздечка, удила и пряжки - все чистого серебра. Венчались в Монтерейской миссии - от имени брата Эстебан повел невесту к алтарю. Когда мы возвращались домой, де ла Куэста выехал нам навстречу. Его отряд повстречался с нашим в Агата Дос-Палос. Вовек мне не забыть лица де ла Куэсты, когда он впервые увидел свою молодую супругу. Быстренько так зыркнул в ее сторону и отвел глаза. Вот так,- старик щелкнул пальцами.- Никто не заметил, кроме меня. А я стоял совсем рядом и потому видел: де ла Куэста не того ожидал, - А невеста? - спросил Пресли. - Она так в неведении и прожила всю жизнь. Он же рыцарь был, де ла Куэста наш. И всегда он с ней как с королевой. Второго такого мужа было не сыскать, такого преданного, такого почтительного, такого галантного. Одно слово - рыцарь! А что касается любви,- старик выдвинул вперед подбородок и прикрыл глаза со всезнающим видом,- какая там любовь! Это я вам говорю. Их повенчали заново в Сан-Хуанской миссии в Гвадалахаре - в нашей миссии,- и целую неделю в Гвадалахаре не прекращались торжества. Бои быков шли на глав ной площади - вот на этой самой - пять дней подряд, и каждого из своих крупных арендаторов де ла Куэста пожаловал конем, кадушкой сала, унцией серебра и полунцией золотого песка. Да, славные были времена! Весело жили, ничего не скажешь! А теперь,- последовал выразительный жест левой рукой,- так, бестолочь одна! - Да уж,- сказал Пресли, поскучнев от рассказа старика. И опять на него напали сомнения и неуверенность в себе. Где ему найти сюжет для великой поэмы в теперешней серенькой жизни? Романтика умерла. Он опоздал родиться. А писать о прошлом его не устраивало. Реальная жизнь, вот что его привлекало, то, что он сам видел и слышал. Увы, то, что он видел вокруг себя, с романтикой сочеталось плохо. Он встал, надел шляпу и протянул старику сигарету. Тот принял ее с исполненным достоинства поклоном и в ответ протянул свою роговую табакерку. Пресли покачал головой. - Слишком поздно я родился на свет,- сказал он. - Для этого и для многого другого. Adios![2] - Пустились сегодня в странствие, сеньор? - Да вот решил прокатиться по окрестностям, а то засиделся совсем,- ответил Пресли.- Думаю проехать до Кьен-Сабе и дальше, в горы по ту сторону миссии. - А, на фермы Кьен-Сабе. Там всю эту неделю пасутся овцы. Солотари, владелец харчевни, пояснил: - Молодой Энникстер запродал свое пшеничное жнивье во-он тамошним овцеводам,- он махнул рукой в направлении восточных предгорий.- С прошлого воскресенья там пасется отара. Башковитый парень, молодой Энникстер. Получает деньги за жнитво, которое иначе ему пришлось бы выжигать, да вдобавок овцы бродят по полю и удобряют его землю. Истинный янки, этот Энникстер, настоящий англосакс. Покончив с обедом, Пресли снова сел на велосипед и, оставив позади ресторанчик и площадь, поехал по главной улице сонного городка; улица эта постепенно перешла в проселочную дорогу, которая, круто свернув на север, устремилась к Сан-Хуанской миссии мимо плантаций хмеля и ранчо Кьен-Сабе. Усадьба Кьен-Сабе расположилась в небольшом треугольнике, который образовывали на юге железная дорога, на севере - Бродерсонов ручей и на востоке - поля хмеля и монастырские земли. Пространство это пересекалось во всех направлениях где проселком, идущим от фермы Хувена, где оросительным каналом - тем самим, через который Пресли раньше пришлось переехать, а где дорогой, по которой он сейчас ехал. Усадебный дом с прилегающими к нему службами находился в центре, и над ним высилась напоминавшая скелет башня артезианского колодца, питавшего оросительный канал. Немного поодаль, повторяя излучины Бродерсонова ручья, протянулась кайма серебристых ив, и по мере того, как Пресли продвигался дальше, на север, в сторону невысоких гор, над верхушками старых грушевых деревьев стали вырисовываться колокольня и красная черепичная кровля старинного Гвадалахарского монастыря - как его называли, Сан-Хуанской миссии. Подъехав к дому Энникстера, Пресли увидел на веранде, затянутой от комаров сеткой, молодого хозяина, который, разлегшись в гамаке, читал «Дэвида Коппер-филда», одновременно поглощая чернослив. После того как они обменялись приветствиями, Энникстер пожаловался на ужасные колики, мучившие его всю предыдущую ночь. Опять он маялся животом, но к докторам он больше не ходок, уж как-нибудь сам справится, а то, когда в последний раз у него приключилась такая штука, он обратился к какому-то лекарю в Боннвиле, и этот старый болтун влил в него какой-то гадости, от которой ему только хуже стало,- да и что эти доктора вообще смыслят! У него болезнь особенная. Он-то знает! Ему чернослив нужен и, чем больше, тем лучше! Энникстер, арендовавший ранчо Кьен-Сабе - примерно четыре тысячи акров плодородной суглинистой почвы,- был совсем еще молод, моложе даже чем Пресли, и, как и тот, окончил колледж. Ни на один день не выглядел он старше своих лет. Он был худощав и всегда чисто выбрит. При всем том лицо его было безошибочно мужественно - нижняя губа слегка оттопырена, подбородок тяжелый, с глубокой ямочкой. Университетское образование скорее закалило, нежели отшлифовало его. Он по-прежнему оставался простолюдином, грубым, прямым до дерзости, не терпящим возражений, полагающимся только на себя; в то же время он обладал незаурядным умом и поразительной деловой сметкой, граничившей с гениальностью. Неутомимый работник, которого можно было назвать как угодно, но только не сибаритом, он требовал и от своих подчиненных такого же истового отношения к труду, какое проявлял сам. Все его единодушно ненавидели и столь же единодушно верили ему. Все осуждали его за тяжелый, непокладистый характер - не отрицая, однако, его дарований и изобретательности. Выжига, каких мало, упрямый, несговорчивый, придирчивый - но голова! Еще не родился человек, который бы его в каком-то деле обскакал. Два раза в него стреляли - раз из засады на ранчо Остермана, в другой - его собственный рабочий, которому он дал за какое-то упущение пинок под зад и прогнал с площадки, где ссыпали зерно в мешки. В колледже он изучал финансы, политическую экономию и сельскохозяйственные науки. Окончив курс одним из первых, Энникстер поступил на другой факультет и получил диплом инженера-строителя. Потом ему вдруг пришло в голову, что современному фермеру не мешало бы иметь хотя бы общие сведения о законах. За восемь месяцев он прошел трехгодичный курс, что дало ему право держать экзамен на звание адвоката. У него был свой метод заучивания. Все содержание учебников он сводил к кратким записям. Вырывая листы с записями из тетрадей, он расклеивал их по стенам своей комнаты; затем, сняв пиджак и сунув руки в карманы, начинал кружить по комнате с дешевой сигарой в зубах, сурово вглядываясь в свои записи, запоминая, поглощая, усваивая. А в перерывах между занятиями глотал чашку за чашкой черный кофе без сахара. Экзамен он выдержал лучше всех и заслужил похвалу от экзаменатора-судьи. И тут же тяжело захворал на почве нервного переутомления; желудок у него пришел в полное расстройство, и он чуть было не отдал Богу душу в пансионе в Сакраменто, упрямо отказываясь обращаться к докторам, которых называл не иначе как шайкой шарлатанов, а потому лечился какими-то патентованными лекарствами и поглощал невероятное количество пилюль от печени и чернослив. Чтобы как следует восстановить здоровье, Энникстер решил съездить в Европу. Он предполагал прожить там год, но возвратился через шесть недель, изрыгая хулу на тамошних поваров. Почти все это время он провел в Париже, а привез с собой на память о поездке всего два поразившие его воображение предмета: садовые ножницы и пустую птичью клетку. Он был богат. Отец его, давно овдовевший и наживший состояние на спекуляциях землей, умер за год до того, и Энникстер, единственный сын, вступил в права наследства. На Пресли Энникстер смотрел с искренним восторгом, испытывая к нему глубокое почтение, как к человеку, умеющему слагать стихи, и в вопросах, касающихся литеpaтуры и искусства, всегда полагался на его мнение. Поэзия его привлекала мало, что же касается прозы, то тут он признавал одного Диккенса. Все остальное считал дребеденью. Но не отрицал, что стихи писать тоже не каждому дано. Не так-то просто рифмовать «битву» и «бритву» так, чтобы получался смысл. Но Пресли вообще был исключением. Энникстер по своему характеру был просто не способен согласиться с чужим мнением без каких-либо оговорок. В разговоре с ним было почти невозможно высказать какую бы то ни было мысль - подчас простейшую - без того, чтобы он не перекроил ее по-своему, а то и просто отверг. Он обожал спорить до хрипоты и готов был завести спор по любому вопросу в пределах человеческих познаний - от астрономии до железнодорожных тарифов, от учения о неотвратимости судьбы до определения роста лошади. Он никогда не признавал своих ошибок и, припертый к стене, обычно заслонялся фразой: «Все это очень хорошо в некоторых отношениях, но вот в других - это уж вы оставьте!» Как ни странно, они с Пресли были в прекрасных отношениях. Во всяком случае, Пресли не переставал этому удивляться, считая, что у них с Энникстером нет ничего общего. Из всех знакомых Энникстера Пресли был единственным, с кем он ни разу не поссорился. По характеру эти два человека были прямой противоположностью друг другу. Пресли - добродушный и беспечный, Энникстер - всегда начеку; Пресли - неисправимый мечтатель, нерешительный, не предприимчивый, склонный к меланхолии; молодой фермер - человек деловой, решительный, боевой, которого ничто не беспокоило, кроме работы собственного желудка. Но они всегда бывали рады встрече, проявляли искренний интерес к делам друг друга и готовы были на любые усилия, лишь бы иметь возможность оказать хотя бы маленькую услугу один другому. И еще один, последний, штрих - Энникстер считал себя женоненавистником только потому, что, попадая в женское общество, становился неуклюжим, как медведь. Женщины? Да ну их! Будто не на что больше мужчине времени и денег просаживать, кроме как на интрижки со всякими бабенками. Нет уж, это не для него, коли на то пошло. Один-единственный раз имел он роман. С девушкой, которую каким-то образом подцепил в Сакраменто, робким, миниатюрным существом, работавшим в заведении, которое занималось чисткой замшевых перчаток. Когда Энникстер вернулся к себе на ранчо, между ними завязалась переписка, причем он из осторожности печатал свои письма на пишущей машинке и, на всякий случай, никогда их не подписывал. Мало того, он оставлял себе копии всех писем, храня их в одном из отделений сейфа. В общем, поймать такого было бы под силу не всякой женщине; для этого требовался ум незаурядный. Перепугавшись вдруг, что зашел слишком далеко и дал своей даме право на что-то претендовать, он тут же порвал с ней раз и навсегда. Это было его единственное увлечение, в дальнейшем Энникстер с женщинами уже иязывался. Никакая юбка его к себе не привяжет! Будьте покойны! Когда Пресли, подталкивая перед собой велосипед, подошел к веранде, Энникстер извинился, что не может встать, сообщив, что как только он поднимается, у него опять начинаются боли. - Каким ветром тебя сюда занесло? - спросил он. - Да вот, надумал прокатиться,- ответил Пресли. - Как дела на ранчо? - Скажи-ка,- продолжал Энникстер, пропустив вопрос мимо ушей,-что это я слыхал, будто Деррик решил разогнать всех арендаторов и обрабатывать все свои земли собственными средствами? Пресли нетерпеливо махнул свободной рукой. - Я только об этом и слышу весь день. Вероятно, так оно и есть. - Гм! - хмыкнул Энникстер и выплюнул косточку чернослива.- Передай Магнусу Деррику привет и скажи ему, что он дурак. - Что это ты его? - Деррик, видимо, воображает, что до сих пор правит своим рудником и что выгонять из земли пшеницу можно, действуя по тому же принципу, что и вырывая из нее золото. Ну что ж, пусть попробует, а мы посмотрим, что получится. Вот вам, пожалуйста, наш замечательный фермер с запада! - воскликнул он с презрением. - Выпотрошить свою землю, взять от нее все, что только можно, не давать ей отдыха, не заботиться о севообороте, а когда земля истощится вконец, клясть тяжелые времена! - Надо полагать, Магнус думает, что земля достаточно отдохнула за последние два засушливых лета,- ответил Пресли.- В эти два года он ни одного стоящего урожая не снял. Уж его-то земля хорошо отдохнула. - Так-то оно так,- возразил Энникстер, не желая сдаваться.- С одной стороны, земля как будто и отдохнула, с другой - пожалуй, и нет. Не имея охоты вступать в спор, Пресли промолчал и собрался двинуться дальше. - Если не возражаешь, я оставлю здесь ненадолго велосипед,- сказал он.- Хочу побывать у источника, а дорога туда очень уж ухабистая. - Заходи пообедать на обратном пути,- сказал Энникстер. - У нас как раз сегодня жаркое. Один мой работник на прошлой неделе подстрелил в горах оленя. Правда, сейчас не охотничий сезон, ну да ладно. Я же мяса не могу есть. У меня живот сегодня даже прованского масла не приемлет. Возвращайся к шести. - Спасибо, может, и зайду,- сказал Пресли, собираясь уходить.- Надо же,- прибавил он,- я смотрю, амбар у тебя почти готов. - А ты думал,- ответил Энникстер.- Недельки через две все будет закончено. - Большой получился! - проговорил Пресли, заглянув за угол дома, туда, где высилось внушительное строение. - Пожалуй, прежде чем водворять туда скотину, придется устроить там танцы,- сказал Энникстер.- Таков уж в наших краях обычай. Пресли пошел своей дорогой, но когда он был уже у ворот, Энникстер с полным чернослива ртом окликнул егo: - Послушай, взгляни на овец, когда будешь подниматься на холмы. Они пасутся влево от дороги, примерно в полумиле отсюда. Ты такой большой отары, пожа луй, в жизни не видел. Можешь стишки о них сочинить: овечка - далечко, овцы в полях - свет в небесах. Что-нибудь в таком роде? По мере того как Пресли подвигался вперед, теперь уже пешком, по ту сторону Бродерсонова ручья снова открылись широкие просторы бурой земли, покрытой щетинкой стерни, точно такой, как и на ранчо Деррика. Если смотреть на восток,- гладкая, унылая равнина в знойном мареве казалась беспредельной; подобно гигантскому свитку, она развертывалась вплоть до чуть мреющего вдали горизонта, и только разбросанные там и сям вечнозеленые дубы нарушали это унылое однообразие. Однако, если посмотреть через дорогу на запад, открывался совсем другой вид - поверхность земли теряла свою гладкость, она поднималась взгорьями к вершине самого высокого холма, где в гуще грушевых деревьев отчетливо виднелось здание старой миссии. Сразу за миссией дорога круто сворачивала на восток, в сторону цветочного хозяйства. Но Пресли оставил дорогу и пошел прямо полем. Время близилось к трем. Огромный огненный диск солнца еще высоко стоял в небе, и ковылять по комковатой пашне было делом нелегким. Равнина стала холмистой, Пресли оказался у пологого взгорья и, поднявшись на горку повыше, увидел овец. Он уже миновал было отару - горка, вставшая между ним и стадом, скрывала овец от него. Теперь же, Когда он обернулся и посмотрел вниз в неглубокую Южбину у излучины ручья, они оказались как на ладони. Хвост находился от него ярдах в двухстах, головная же часть стада в обманчивом горячем мареве казалась отдаленной на многие мили. Овцы разбрелись по полю, образовав фигуру, напоминающую вось-мерку,- две большие отары, соединенные между собой маленькой,- и, пощипывая пшеничное жнивье, медленно продвигались на юг. Казалось, им нет числа. Многие тысячи серых скругленных спин, все, как одна; спин, согнанных вместе, тесно прижатых друг к другу, продвигающихся вперед, скрывали от глаз землю. Это было не просто собрание особей. Это была масса, компактная, медленно двигавшаяся, неделимая, как спрессовавшиеся грибы, расползавшаяся по полю во всех направлениях. От нее поднимался смутный ропот, нестройный, невнятный, точно шум отдаленного прибоя, а воздух вокруг был пропитан разогретым аммиачным запахом множества сгрудившихся живых тел. Краски вокруг были унылые - бурая земля, блеклая желтизна сжатого поля, серое однообразие мириадов колышущихся спин. Только на дальнем конце стада неподвижно стоял пастух - единственный темный мазок, штрих, точка; он стоял, прислонившись к пустой водопойной колоде, одинокий, печальный, величественный. Несколько минут Пресли стоял, наблюдая, и вдруг, когда он уж пошел было своей дорогой, произошло нечто странное. Сперва ему показалось, что его кто-то окликнул по имени. Он подождал, прислушиваясь, но никаких других звуков, кроме шороха, производимого бредущими овцами, слышно не было. Затем, только это впечатление рассеялось, ему показалось, будто кто-то его манит. Однако все было спокойно и, кроме одинокой фигуры пастуха вдали, видно никого не было. Пресли пошел дальше, но через несколько шагов поймал себя на том, что все время оборачивается. Сам не зная, почему, он посмотрел туда, где стоял пастух, потом остановился, посмотрел еще и еще раз. Неужели пастух окликнул его? Пресли был уверен, что никакого голоса не слышал. Ни с того ни с сего все его внимание сосредоточилось на далекой фигуре. Он локтем защитил глаза от солнца и уставил взгляд туда, где находилась головная часть стада. Ну конечно, его звал пастух. И он вдруг вздрогнул и пробормотал что-то себе под нос. Далекая черная черточка пришла в движение. Пресли уловил взмах руки. До тех пор пастух не подавал ему никаких знаков, но теперь было очевидно, что он манит его. Не раздумывая, чрезвычайно заинтригованный, Пресли круто повернул и заспешил к пастуху, огибая стадо, а сам не переставал удивляться, с чего бы это он сразу, без размышлений и колебаний, кинулся на зов. Да и пастух, сопровождаемый одной из своих собак, уже шел ему навстречу. Когда они были достаточно близко, Пресли, приглядевшись к пастуху, подумал, что, пожалуй, где-то его уже встречал. Скорей всего очень давно, в один из своих прежних наездов на ранчо. Безусловно, что-то очень знакомое было в лице и во всем облике пастуха. Когда они приблизились друг к другу настолько, что Пресли смог отчетливо его разглядеть, это впечатление еще больше усилилось. Пастуху было лет тридцать пять. Худой и жилистый, с непокрытой головой, он был одет в темно-коричневые парусиновые штаны, заправленные в шнурованные башмаки. Патронташ без единого патрона перепоясывал его в талии. В распахнутый ворот серой фланелевой рубашки виднелась медная от загара грудь. Волосы были черные и довольно длинные. Подбородок скрывала сужающаяся книзу мягкая бородка, которая начиналась прямо от впалых щек. Видимо, он привык ходить без шляпы, потому что цвет лица у него был красновато-коричневый, как у индейца,- в отличие от темно-оливкового лица Пресли. Пресли с его острым, наблюдательным взглядом лицо пастуха показалось чрезвычайно интересным. Оно поражало своей необычностью. Живое воображение Пресли тут же наделило его чертами аскета, отшельника, а то и ясновидящего. Таковы были, наверное, вдохновенные ветхозаветные пастухи, первые пророки Израилевы, жившие в пустыне, наделенные даром видеть видения и слышать голоса, витать в облаках и общаться с Богом, способные творить чудеса. Когда между ними осталось каких-нибудь двадцать шагов, Пресли вдруг остановился и пристально посмотрел на пастуха. - Ванами! - воскликнул он. Пастух улыбнулся и, протянув ему навстречу обе руки, сказал: - Я так и знал, что это ты! Увидел тебя на холме и позвал. - Но не окликнул,- возразил Пресли.- Мне показалось, что кто-то зовет меня. Я почувствовал. И как это я не вспомнил, что ты умеешь проделывать такие штуки. - У меня это получается без осечки. Очень помогает с овцами управляться. - С овцами? - Ну да. Не могу точно объяснить, как. Такие вещи пока еще недоступны нашему пониманию. Бывает иногда, что если я закрою глаза и крепко сожму пальцами веки, то могу целую минуту удерживать все стадо на одном месте. Может, правда, это просто мое воображение, как проверишь? Но я очень рад снова встретить тебя. Сколько уж мы с тобой не виделись? Два, три, а то и все пять лет. Но они не виделись и того дольше. Шесть лет прошло с тех пор, как Пресли и Ванами встретились в последний раз - да и то ненадолго, во время одного из мимолетных наездов пастуха в эти места, которые он время от времени совершал. В течение этой недели они часто встречались, поскольку были закадычными друзьями. Затем Ванами исчез так же внезапно, так же таинственно, как и появился. Проснувшись однажды утром, Пресли обнаружил, что друг его ушел. Так вел себя Ванами последние шестнадцать лет. Жил неизвестно как, неизвестно где - в пустыне, в горах, скитался по бескрайнему Юго-Западу, одинокий, всем чужой и загадочный. Могло пройти три, четыре, пять лет. О пастухе переставали вспоминать. Никаких известий о нем до Лос-Муэртос не доходило. Ванами словно таял в слепящем свечении нугтыни, терялся среди миражей, скатывался за горизонт; его поглощали бесчисленные песчаные холмы. И вдруг, без всякого предупреждения, возвращался из своих странствий,- неведомо откуда. Никто толком не знал его. В этих краях у него было всего-навсего три друга: Пресли, Магнус Деррик и священник из миссии отец Саррия. Для всех Ванами оставался загадкой. За ни годы он, казалось, ни на один день не постарел. Пресли знал, что сейчас ему должно быть тридцать шесть лет. Но с их первой встречи лицо Ванами и весь его облик, на взгляд Пресли, ничуть не изменились. Он вглядывался в лицо, которое увидел впервые много-много лет тому назад. Лицо, отмеченное невыразимой печалью, неизбывным горем, носившее следы трагедии, давно минувшей, но не утратившей своей остроты и поныне. Пресли не в первый раз подумал, что, посмотрев в лицо Ванами, невозможно не понять, что на человека этого обрушился когда-то страшный удар, потрясший его до глубины души и приостановивший нормальное течение жизни - удар, после которого он так и не оправился. Друзья сидели на краю колоды и следили за тем, как медленно передвигающаяся отара, поедая пшеничное жнивье, убредает все дальше к югу. - Где ты пропадал? - спросил Пресли.- Откуда появился на этот раз? Ванами неопределенно повел рукой, указывая на восток и на юг. - На юге был, очень далеко отсюда. Я в стольких местах побывал, что всех и не упомнишь. На этот раз я выбрал Дальнюю Тропу, и увела она меня очень далеко. В Аризоне был, и в обеих Мексиках, а потом в Юте и в Неваде; шел куда глаза глядят, не думая о последствиях. Сперва попал в Аризону, через Перевал, потом пошел на юг, через земли навахов, мимо Агуа-Тиа - это высоченная красная скала, которая торчит посреди пустыни, как нож, острием вверх. Потом все дальше и дальше, пересек Мексику и Нью-Мексико, весь Юго-Запад, а затем, сделав широкий круг, повернул назад; шел через Чигуагуа и Олдаму, до Ларедо, Торреона и Альбукерке. Оттуда через плато Анкомпагре в сторону гор Юинта, затем прямо на запад, через Неваду в Калифорнию и в долину реки Сан-Хоакин. Его голос стал монотонным, глаза уставились в одну точку; он говорил как в полусне, и мысли его были где-то далеко, словно умственным взором он все еще видел бескрайние просторы пустыни, красные холмы, темно-лиловые горы, солончаковые равнины, белесые, как кожа прокаженного - дикое, роскошное запустенье Дальней Тропы. Он, казалось, на время забыл о Пресли, да и Пресли слушал его вполуха. Возвращенье Ванами разбудило давно забытые воспоминания. На память приходили разные случаи из жизни Ванами, и прежде всего страшная трагедия, исковеркавшая ему жизнь, сделавшая из него нелюдима и погнавшая в скитанья. Ванами, как это ни странно, окончил колледж, был начитан и обладал живым умом, но не захотел жить среди людей и избрал жизнь отшельника. Он обладал характером, во многом сходным с характером Пресли, и был человеком довольно-таки незаурядным. Живя близко к природе, поэт милостью Божьей - тогда как Пресли, чтобы стать таковым, пришлось немало потрудиться,- он был натурой впечатлительной, с обостренный чувством прекрасного и одинаково восприимчив как к радости, так и к печали. Он никогда ничего не забывал. В восемнадцать или девятнадцать лет, в возрасте самом что ни на есть чувствительном, Ванами познакомился с Анжелой Вэрьян. Пресли и не помнил почти эту шестнадцатилетнюю девушку, невообразимо прелестную, жившую в ту пору со своей немолодой уже теткой и работавшей в цветочном хозяйстве, которое примыкало к миссии. Сейчас он попытался представить себе Анжелу: ее расчесанные на прямой пробор золотистые волосы, свисавшие двумя тяжелыми косами вдоль лица и делавшие из ее белого выпуклого лба треугольник; чудесные фиалковые глаза с тяжелыми веками, чуть раскосые, придававшие ее очаровательному личику восточную загадочность. Он припомнил ее египетские полные губы, странную манеру как-то по-змеиному двигать головой. Никогда еще не встречал он девушки столь ослепительной, особенной красоты. Не удивительно, что Ванами влюбился в нее, и еще менее удивительно, что любовь эта была сильной и страстной и завладела им полностью. Анжела ответила ему любовью столь же пылкой. Это была необыкновенная любовь,- о такой слагают со временем легенды,- идиллическая, первозданная, самопроизвольная, как рост дерева, естественная, как выпадение росы, неколебимая, как стоящие тысячелетиями горы. В описываемое время Ванами жил на ранчо Лос-Муэртос. Здесь он решил провести свои каникулы. Но ему очень понравилось работать на свежем воздухе, и он то пас коров, то убирал сено, а то, прихватив лопату и шашку динамита, отправлялся на строительство канала в секторе номер 4; объезжал верхом фермы, чинил прополочную изгородь - в общем, старался быть полезным. Несмотря на то, что Ванами учился в колледже, он быстро вошел во вкус сельской жизни. Он жил,- как и мечтал,- на природе, жил полной жизнью, трудился, разделяя труд других людей, радовался незамысловатым радостям, простой человек, здоровый душой и телом. Он считал, что жить нужно именно так: работать в поте лица, есть досыта, пить вволю, спать без сновидений. Тем не менее каждый вечер, поужинав, он седлал лошадь и ехал в монастырский сад. Глинобитная стена, которая когда-то отделяла сад от цветочного хозяйства, давно развалилась, и границей между двумя участками служила шеренга старых грушевых деревьев. Там, под этими деревьями, его уже ждала Анжела, и там они просиживали, обнявшись, теплые тихие вечера, любуясь всходящей над холмами луной, слушая журчанье тонкой струйки воды в замшелом фонтане и неумолчное кваканье жаб, населявших никогда не просыхавшую северную окраину сада. Все лето свет этой вдруг выпавшей им чудесной любви, чистой и ничем не омраченной, озарял их жизнь. Но вот лето кончилось, наступило осеннее равноденствие, луна набрала полноту и пошла на убыль, ночи стали темными. В непроглядной тени грушевых деревьев они уже не могли видеть друг друга. Они не разговаривали,- им не нужно было слов. Когда его протянутые руки касались ее, он молча заключал ее в объятия, и губами искал ее губ. И вот однажды ночью их настигла беда, она грянула нежданно, как гром среди ясного неба. Как все произошло, установить так и не удалось. В оскудевшем сознании Анжелы происшедшее запечатлелось одним сплошным, не осознанным до конца кошмаром. Очевидно, кто-то за ними долго следил - иначе едва ли можно было так гладко осуществить столь гнусный замысел. Однажды безлунным вечером Анжела пришла под сень грушевых деревьев чуть раньше, чем обычно, и натолкнулась на человека, чей облик был ей хорошо знаком,- так, по крайней мере, ей показалось. Ничего не подозревая, она бросилась в чужие объятия, и Ванами, который пришел несколькими минутами позже, споткнулся о ее бесчувственное тело, распростертое под устремившими свои вершины ввысь деревьями. Кто же был тот другой? Анжелу принесли домой. У нее начался бред, она металась и выкрикивала что-то нечленораздельное, а Ванами, схватив нож и револьвер, кинулся волком рыскать по окрестностям. Он не был одинок. Ему на помощь поднялась вся округа, негодующая, потрясенная. Отряд за отрядом отправлялся на розыски и возвращался ни с чем. На след преступника напасть не удалось. Он как в воду канул. И тогда стали распространяться всякие небылицы: рассказывали о душегубе, страшилище, прячущем лицо, который налетает из тьмы, когда его меньше всего ждешь, и тут же исчезает, оставляя за собой непроходящий страх, и смерть, и бессильную ярость, и безысходное горе. Через девять месяцев Анжела умерла родами. Ребенка взяли ее родственники, а Анжелу похоронили в саду миссии подле старых, посеревших солнечных часов. Ванами присутствовал на ее похоронах, но все происходило как бы помимо него. В последнюю минуту он шагнул к могиле, вперил взгляд в мертвое лицо; он смотрел на золотистые косы, обрамлявшие треугольник выпуклого белого лба; еще раз посмотрел на закрытые глаза, уходящие к вискам, причудливо раскосые, придававшие лицу что-то восточное, на полные, как у египтянки, губы, на прелестную тонкую шейку, на длинные изящные руки… и повернул прочь. Когда последние комья земли падали в могилу, он был уже далеко, и конь нес его в сторону пустыни. Два года о нем не было ни слуху ни духу. Все решили, что он покончил с собой. Но Ванами такие мысли не приходили в голову. Два года странствовал он по Аризоне, живя в пустыне, вдали от людей - отшельник, скиталец, аскет. Но, несомненно, все его мысли были обращены к могилке в монастырском саду. Придет время, он вернется туда. И вот однажды его снова увидели в долине Сан-Хоакина. Отец Саррия, возвращаясь из Боннвиля, куда ходил навестить больного, встретил его на Верхней дороге. Восемнадцать лет прошло со дня смерти Анжелы, но прежний ход его жизни был безнадежно нарушен. Восстановить его было не в силах Ванами. Он так и не ллбыл Анжелу. Непреходящая глухая боль, безнадежная тоска не покидали его ни на минуту. Пресли знал это. Пока Пресли размышлял над всем этим, Ванами продолжал свой рассказ. Однако Пресли не все пропускал мимо ушей. Восстанавливая в памяти подробности трагедии, постигшей пастуха, он одновременно фиксировал каким-то участком своего мозга картины, одна за другой проходившие перед его мысленным взором под монотонную речь Ванами. Музыка названий незнакомых мест, звучавшая в рассказе, будила поэтическое воображение. Пресли, как настоящий поэт, был неравнодушен к выразительным, звучным названиям. Они возникали и стихали в ровной, негромкой речи, подобно нотам в музыкальной секвенции, доставляя ему истинное наслаждение: Навахо, Квихотойя, Юинта, Сонора, Ларедо, Анкомпагре. Для него это были символы: перед ним представал Запад - открытая со всех сторон, выжженная солнцем пустыня, столовая гора - огромный алтарь, сияющий в лучах великолепного пурпурного заката; огромные безмолвные горы, вздымающиеся к небу из глубин каньонов; многотрудная, лишенная прикрас жизнь отрезанных от мира городишек, заброшенных и забытых где-то там, далеко за горизонтом. Внезапно он вспомнил задуманную им поэму, Гимн Западу. Вот она уже совсем близко, почти в руках. Еще миг, и он схватит ее. - Да, да,- воскликнул он,- я так и вижу все это. Пустыню, горы, все дикое, первобытное, неукрощенное. Как бы мне хотелось побывать в тех краях вместе с тобой! Тогда, быть может, я осуществил бы свой замысел. - Какой такой замысел? - Поэму, воспевающую Запад! Вот о чем я мечтаю! Облечь бы ее в гекзаметр, чтобы в ней прозвучал металл, создать удачную, вселяющую трепет песню - гимн людям, прокладывающим путь империи. Ванами отлично его понял. Он кивнул с серьезным видом. - Да, да, там есть все, что тебе нужно, там жизнь примитивна, проста, раздольна. Да, все это в эпическую поэму так и просится. За этот термин Пресли ухватился. Ему самому он как-то никогда не приходил в голову. - Эпическая поэма - вот оно самое. Именно о ней я мечтаю. Ты даже представить себе не можешь, как мечтаю! Порой это становится просто невыносимо. Часто, очень часто я чувствую ее - вот здесь, в кончиках пальцев, а ухватить не могу. И всегда она ускользает от меня. Я опоздал родиться на свет. Вернуться бы в те добрые старые времена, когда все было просто и ясно, посмотреть бы на мир глазами Гомера, Беовульфа, создателей «Песни о Нибелунгах». Жизнь здесь ничем от той не отличается; здесь я вижу свою поэзию, здесь мой Запад, здесь жизнь первобытна, исполнена величия и героизма, вот здесь у нас под рукой - в пустыне, в горах, на ранчо и фермах, кругом, от Виннипега до Гвадалупы. Дело за человеком, за поэтом; мы выросли вдали от всего этого. Потеряли связь. Не получилось бы фальшиво. Ванами внимательно выслушал Пресли с лицом задумчивым и серьезным. Затем встал. - Я иду в миссию,- сказал он,- хочу навестить отца Саррию. Я еще не видел его. - А как же овцы? - Собаки постерегут; я ненадолго. А, кроме того, у меня есть мальчик - подпасок. Вон он там, на другой стороне отары. Отсюда не видно. Пресли удивился, что Ванами спокойно оставляет овец под такой ненадежной охраной, но промолчал, и они вместе пошли полем в направлении миссии. - Да, она там - твоя эпическая поэма,- заметил по дороге Ванами.- Только зачем писать? Почему бы не жить в ней? Окунись в зной пустыни, в великолепие Вката, в голубой туман столовой горы и каньона! - Вроде как ты? Ванами кивнул. - Нет, я не смог бы,- сказал Пресли.- Я хотел бы жить поближе к природе, но у меня не получится. Мне необходимо найти золотую середину. Мне необходимо высказать, облечь в слова все, что я передумал и перечувствовал. Я не мог бы вот так забыться в пустыне. Ошеломленный ее беспредельностью, ослепленный ее красотой, подавленный ее безмолвием, я должен буду зафиксировать свои впечатления на бумаге. Иначе задохнусь. - Каждому свое,- заметил Ванами. Сан-Хуанская церковь и монастырь, построенные из темно-красного саманного кирпича и покрытые желтой штукатуркой, местами обвалившейся, стояли на вершине небольшого пригорка, обращенные фасадом на юг. Слева к церкви примыкала крытая галерея, вымощенная овальным кирпичом, раскрошившимся от старости; из галереи двери вели в обезлюдевшие кельи, которые некогда населяли монахи. Крыша была из черепичных полуцилиндров, уложенных попеременно: ряд - вогнутых, ряд - выгнутых. Церковь примыкала к галерее под прямым углом, и на стыке подымалась ввысь старинная звонница с тремя надколотыми колоколами - даром испанской короны. Сразу за церковью начинался монастырский сад, а за ним - кладбище, откуда видно было расположившееся в небольшой долине цветочное хозяйство. Пресли с Ванами прошли вдоль длинной галереи к последней двери, соседствовавшей с колокольней; Ванами дернул за кожаный шнурок, просунутый сквозь дырку в стене, и тут же в помещении зазвонил колокольчик. Если не считать этого случайного звука, все вокруг было погружено в воскресную тишину, абсолютный покой. Лишь время от времени доносился плеск невидимого фонтана да булькающее воркование голубей в саду. Дверь отворил отец Саррия. Маленький, толстоватый человек с гладким лоснящимся лицом, он был в черном сюртуке, довольно-таки замызганном, в шлепанцах и в старом синем яхтсменском картузе со сломанным кожаным козырьком. Изо рта у него торчала дешевая сигара, черная и очень толстая. Ванами он узнал тут же. Лицо его просияло от радости и удивления. Казалось, он никогда не кончит трясти его за обе руки; наконец он все же отпустил одну и стал нежно похлопывать Ванами по плечу. Приветствие его было искренним и многословным; от возбуждения он то и дело переходил с испанского на английский. Итак, этот замечательный юноша снова вернулся, загоревший как индеец, тощий как индеец, с индейскими длинными черными волосами! И ведь нисколько не изменился, ничуть! Даже борода ни на дюйм не подросла. Ну, хорош гусь, никогда не предупредит заранее, каждый раз как снег на голову! Вот он наш отшельник! Пустынник! Прямо пророк Иеремия! Кто его кормил там, в Аризоне,- лев? Или, может быть, ворон, как пророка Илью? Что-то не больно господь его подкармливал, да, кстати, сам он, Саррия, как раз собирался пообедать. У него приготовлен салат из овощей с собственного огорода. Молодые люди не откажутся пообедать с ним, а? По случаю возвращения блудного сына? Но Пресли под вежливым предлогом отказался. Ему показалось, что Саррия и Ванами хотят поговорить о вещах его не касающихся и что он здесь будет лишним. Не исключено, что Ванами проведет полночи в церкви у алтаря. Он ушел, продолжая думать о Ванами - необыкновенном человеке, живущем необыкновенной жизнью. Но когда Пресли спускался с пригорка, размышления его были прерваны резким продолжительным криком, на редкость неблагозвучным и грубым, трижды повторенным через равные промежутки времени; подняв глаза, он увидел одного из павлинов отца Саррии, который раскачивался на садовой изгороди, свесив длинный хвост и вытянув шею. Павлин оглашал окрестности своими дурацкими криками, по-видимому, беспричинно, разве что из желания подать голос. Час спустя, то есть около четырех пополудни, Пресли, наконец, достиг ключа, который вырывался из-под земли у самого входа в небольшой каньон в северо-восточной части Кьен-Сабе, давая начало Бродерсонову ручью - именно сюда он и стремился с самого утpa. Уголок этот был не лишен очарования. Бесчисленные вечнозеленые дубы обступали каньон, а ручей - вдесь всего лишь тоненькая струйка - источал постоянную прохладу. Это было одно из немногих мест в округе, не пострадавшее от прошлогодней засухи. Почти все ключи, все ручейки пересохли, а от Монастырской речки, протекавшей через ранчо Деррика, осталась лишь пыльная выемка, засыпанная хрупкими чешуйками растрескавшегося на солнце ила. Пресли взобрался на вершину самого высокого холма, откуда долина была видна на тридцать, пятьдесят, на шестьдесят миль, и, набив трубку, закурил, бездумно отдаваясь сладостному состоянию покоя. Он раскинулся на траве и пролежал так около часа, чуть пригреваемый солнцем, лучи которого пробивались сквозь дубовые кроны, наслаждаясь хорошим табаком и несмолкаемым плеском воды. Постепенно мысли в голове замедлили свой бег, сознание заволокло; то, что было в нем от зверя, расправило члены и довольно замурлыкало. Он не спал, но и не бодрствовал, чувства его вдруг притупились, и он неожиданно ощутил себя то ли фавном - богом лесов, то ли козлоногим сатиром - спутником бога вина и веселья. Спустя какое-то время, очнувшись немного и переменив положение, он вытащил из кармана плаща томик «Одиссеи» в роскошном переплете, прочел то место из двадцать первого стиха, где описывается, как после неудачных попыток женихов Пенелопы согнуть лук Одиссея его в конце концов под град насмешек вручают владельцу. Очень скоро великая поэма захватила его так, что от апатии не осталось и следа. Теперь это снова был поэт. Кровь быстрее побежала по жилам, восприятие обострилось. Появилось желание творить. В голове зазвучали свои собственные гекзаметры. Давно уже он так не «чувствовал свою поэму», как он сам называл это приподнятое состояние. На миг ему даже показалось, что она у него в руках. Несомненно, это разговор с Ванами так взволновал его. Рассказ о его странствиях по Тропе, ведущей в дальние края, о пустынях и горах, о людях, живущих среди скал, о руинах города ацтеков - колоритность этого рассказа, его динамичность и романтика порождали в уме Пресли картину за картиной. Поэма проходила перед его глазами, как карнавальное шествие. Еще раз бросил он взгляд окрест, как бы в поисках вдохновения, и на этот раз почти осязаемо ощутил его. Он встал и огляделся. Со своего места на вершине холма Пресли как с колокольни озирал всю прилегающую местность. Солнце уже клонилось к закату, все,- насколько хватал глаз,- было залито золотистым светом. Внизу, совсем под боком, были цветочное хозяйство и поляна рядом с миссией, заросшая пестрым ковром зелени, от темной или яркой до изжелта-бледной. Дальше виднелась сама миссия, с ее старинной колокольней, на которой в лучах заходящего солнца уже пылали колокола. Еще дальше можно было рассмотреть усадьбу Энникстера, заметную издали благодаря соседству со скелетоподобной башней артезианского колодца, а немного восточнее - беспорядочное скопище черепичных крыш Гвадалахары. Далеко на северо-западе он ясно видел купол здания суда в Боннвиле - темно-лиловый силуэт на фоне огненно-красного неба. Выделялись и другие ориентиры, плававшие в золотом тумане и отбрасывавшие далеко перед собой синие тени: величественно возвышавшийся гигантский дуб на участке Хувена; эвкалиптовая рощица, заслонявшая господский дом на ранчо Лос-Муэртос - дом, где жил он; на перекрестке Нижней дороги и шоссе водонапорная башня - огромное деревянное сооружение, перепоясанное железными обручами; длинный ряд тополей, служивших ветроломом, и белые стены трактира Карахера. Но все это, казалось, была лишь авансцена, так, череда второстепенных мелочей, масса не относящихся к делу подробностей. А вот по ту сторону Энникстеровского ранчо, позади Гвадалахары, Нижней дороги и Бродерсонова ручья, далеко на юг и на запад, от одного края горизонта до другого, безбрежное и необозримое, раскинуло под сверкающим закатным солнцем свои равнинные земли, сжатые до последнего колоска, ранчо Лос-Муэртос. Ближе к тому месту, где находился Пресли, высились холмы, дальше же на юг взгляд упирался в линию горизонта. По соседству с Лос-Муэртос тянулось, расширяясь к западу, ранчо Бродерсона. Владение Остермана на северо-западе простиралось насколько хватал глаз. И так ранчо за ранчо. Но мало-помалу при виде этих неоглядных пространств воображение разыгралось, и даже огромные ранчо стали казаться всего лишь авансценой, чередой мелочей, не относящихся к делу подробностей. По ту сторону резко прочерченного горизонта, за видимым краем земли раскинулись другие ранчо, столь же огромные, а за ними еще, и еще, и еще, увеличиваясь в размерах, простираясь все дальше. Необъятное пространство долины Сан-Хоакин распростерлось перед его мысленным взором, исполинское, палимое зноем, дрожащее и переливающееся под огненным оком солнца. Изредка легкий южный ветерок проносился над гладкой поверхностью обнаженной, выжженной солнцем земли, отчего только глуше становилось безмолвие, ощутимей неподвижность. Будто вздыхала сама земля - глубоким, долгим вздохом усталости. О ту пору урожай был уже снят, и земля-матушка, разрешившись от бремени и одарив людей плодами чрева своего, забылась глубоким животворным сном, милосердная, вечная, всем народам кормилица. Ба! Да вот она где - его эпическая поэма, его вдохновение, его Запад, твердая поступь его гекзаметров! Внезапный подъем, чувство неизъяснимой радости, восторг охватили его. Словно из какой-то надземной точки господствовал он над вселенной, над всем мирозданием. Он был изумлен, ошеломлен, ошарашен. Попытался представить себе бесконечность и испытал дурноту, как при легком опьянении. И не было слов, которыми можно было бы выразить грандиозные замыслы, роившиеся в его мозгу. Бесформенные, вселяющие страх призраки, расплывчатые фигуры, огромные, искаженные, чудовищные, вихрем проносились в воображении. Весь в мечтах он спустился с холма, выбрался из каньона и отправился домой кратчайшим путем через Кьен-Сабе, оставив Гвадалахару далеко слева. Быстрым шагом шел он по жнивью, и в голове у него был полный сумбур. Никогда еще он так отчетливо не ощущал прилива вдохновенья, как в те минуты, когда стоял на вершине холма. Даже теперь, хотя закат уже померк и кругозор его естественно сузился, он все чувствовал его присутствие. В голове опять зароились отдельные части его поэмы, приметы Запада, его символы. Да, вот он Запад! Он здесь, прямо под рукой. Весь день он соприкасался с ним. Запад был и в колоритном повествовании столетнего старца о де ла Куэсте, которому было пожаловано от испанской короны огромное поместье с правом чинить в его пределах суд и расправу; в рассказе о белом коне с седлом красной кожи и уздечкой с серебряным набором; о бое быков на площади, об обычае де ла Куэсты одаривать своих вассалов золотым песком, конями и бочками сала. Запад - это и удивительная жизнь Ванами, его трагическая любовь, и Анжела Вэрьян - умопомрачительная красавица с полными, как у египтянки, губами, миндалевидными, чуть раскосыми, фиалковыми глазами, экзотическая и загадочная. А тайна того, Другого; а ее смерть при появлении на свет ребенка? Запад - это и бегство Ванами в пустыню, и рассказ о его скитаниях по Дальней Тропе и о том, как солнце садится за столовую гору, напоминающую алтарь; это и испепеляющий жар и безлюдье пустыни, и трудная жестокая жизнь захолустья - городишек на Юге-Западе, затерявшихся за горизонтом, и звучные названия незнакомых мест: Квихотойя, Юинта, Сонора, Ларедо, Анкомпагре. Запад - это и старинный монастырь - миссия, с ее надколотыми колоколами и разрушающимися стенами, оставшимися от прежних времен солнечными часами, фонтаном и старым садом. И сами монахи, первыми посеявшие здесь пшеницу и занявшиеся маслоделием и виноделием, чтобы иметь хлеб, вино и елей,- необходимые при совершении таинств и обрядов,- положившие тем самым начало трем мощным отраслям промышленности. И вдруг, как бы в подтверждение тому, до Пресли донесся со стороны миссии колокольный звон, возвещавший начало псалма «de Profundis» - голос Старого Света с его старыми обычаями, эхо, прилетевшее с гор средневековой Европы и звучащее здесь, в этой новой стране на исходе девятнадцатого века, незнакомо и чуждо. Тем временем совсем стемнело. Пресли прибавил шагу. Он подошел к проволочной ограде ранчо Кьен-Сабе. На небе высыпали звезды. Никаких звуков, только благовест еще стоял в воздухе. Земля почила мирным сном, изредка вздыхая во сне, и, казалось, звезды источают благодатную тишину, покой, безмятежность и чувство сохранности. Радость залила его: вот чего не хватает его поэме - она должна быть светлой и идилличной. Наконец-то ему удастся заставить зазвучать свой гимн. Но внезапно течение его мыслей было грубо нарушено. К этому моменту Пресли успел перелезть через изгородь ранчо Кьен-Сабе. Дальше начиналось Лос-Муэртос. Но между двумя ранчо пролегала железная дорога. Он только-только успел отскочить обратно, на насыпь, как под ним задрожала земля, и одинокий локомотив пронесся мимо, обдав его запахом разогретого машинного масла, извергая дым и рассыпая искры, далеко вперед отбрасывая огромным и единственным, как у циклопа, глазом красный свет. Он мчался со страшным грохотом, наполняя ночь топотом своих железных копыт. И тут вдруг Пресли что-то вспомнил. Это, вероятно, был тот самый знаменитый паровоз, о котором говорил ему Дайк, задержавшийся из-за крушения на Бейкерс-филдском участке пути, и которому теперь до самого Фресно была дана «зеленая улица». Не успел Пресли опомниться, еще дрожала земля и гудели рельсы, а паровоз, наполнив отзвуками своего бешеного бега всю долину, был уже далеко. Прогрохотав какую-то долю минуты по Эстакаде, он вырвался па простор; дрожащий отсвет его огней затерялся в Мочи, стук колес постепенно заглох и перешел в гуденье. И вдруг все разом стихло. Был паровоз - и не стало. Но стоило шуму паровоза смолкнуть, как до слуха Пресли, который уже пошел было прочь, стали доноситься возникшие во тьме ночи - там, где только что промчался паровоз,- непонятные звуки: протяжные, жалобные, не то крики, не то стоны, будто кто-то плакал от невыносимой боли. Плач этот, казалось, был где-то рядом. Он бросился вперед по путям, миновал кульверт и мостик, перекинутый через оросительный канал, и, не добежав до Эстакады, внезапно остановился, просто окаменев при виде того, что представилось его взору на путях, на насыпи, кругом. Каким-то образом овечье стадо - стадо Ванами - нашло лаз в проволочной изгороди, отделяющей ранчо от полотна железной дороги, и разбрелось по путям. Часть его оказалась на рельсах как раз в момент прохода паровоза. То, что произошло, было поистине ужасно. Кровавая расправа, массовое избиение беспомощных существ! Чугунное чудовище врезалось в самую гущу стада, безжалостное, неумолимое. Несчастных овечек разметало во все стороны. Кому перебило о столб позвоночник, кому вышибло мозги, иных закинуло на изгородь, и они повисли на ней, пойманные колючей проволокой. Под ногами творилось что-то невообразимое. Темная кровь, мерцающая в свете звезд, с чмокающим звуком впитывалась в шлак между шпалами. Пресли в ужасе отвернулся, ему было мучительно жалко несчастных животных, которым он был бессилен помочь. Потускнела вся прелесть вечера. Пейзаж совсем изменился - от безмятежности и покоя, от чувства, что здесь тебя никто не тронет, не осталось и следа. То, что натворила на своем пути машина, вытеснило из головы всякую мысль о поэме. Колокольный звон, сопровождавший «de Profundis», стих. Он добрался до границы ранчо Лос-Муэртос и быстро, чуть ли не бегом, пустился в сторону усадебного дома, закрывая уши руками. И, только оказавшись вне досягаемости этих почти человеческих воплей отчаянья, остановился, оглянулся и прислушался. Ночь опять вступила в свои права. На минуту воцарилась ничем не нарушаемая тишина. Затем со стороны Боннвиля до него донесся слабый протяжный свисток паровоза. Раз за разом через короткие промежутки времени подавал он на своем стремительном бегу свистки: у переезда, перед крутыми поворотами, перед мостиками; зловещие звуки, хриплые, с подвыванием, угрожающие и вызывающие. И Пресли снова представил себе мчащееся во весь опор чудовище из чугуна и пара, своим единственным огненным глазом пронзающее ночную тьму до самого горизонта; только теперь Пресли увидел в нем символ неодолимой силы, огромной, страшной, оглашающей окрестность отзвуками своих громов, оставляющей на своем пути смерть и разрушение; левиафан со стальными щупальцами, вцепившийся в землю; неодушевленная Сила - Исполин с железным сердцем, Колосс, Спрут II На следующее утро Хэррен Деррик проснулся в начале седьмого, четверть часа спустя он уже завтракал на кухне, не дожидаясь, чтобы повар-китаец накрыл в столовой. Он предвидел трудный день и хотел вовремя приняться за дела. Фактически управлял ранчо Лос-Муэртос он, с помощью приказчика и трех надсмотрщиков, наблюдавших за отдельными секторами; руководил всей его деятельностью, вникал в подробности отцовских замыслов, выполнял его распоряжения, подписывал договора, оплачивал счета и вел отчетность. Собственно говоря, последние три недели работы у него было немного. Урожай - какой-никакой - давно сняли и продали, вслед за чем наступило полное затишье. Теперь, однако, близилась осень. Засушливый период подходил к концу, после двадцатого можно было со дня на день ждать дождей, которые размягчат почву, и тогда можно будет начать вспашку. За два дня до этого Хэррен потребовал, чтобы надсмотрщики секторов номер 3 и номер 4 доставили ему зерно, оставленное на семена. На секторе номер 2 пшеница в этом году так и не взошла, а на секторе номер 1, примыкавшем к дому и находившемся под его непосредственным наблюдением, зерно уже перебрали и рассортировали. Хэррен собирался сегодня приступить к протравливанию зерна медным купоросом - тонкий и немаловажный процесс, предохраняющий всходы пшеницы от ржавчины и головни. Но, кроме того, он хотел выкроить время и поспеть к утреннему поезду в Гвадалахару, чтобы встретить отца. В общем, день обещал быть занятым до предела. Но, когда Хэррен допивал последнюю чашку кофе, на крыльце в проеме кухонной двери, с кепкой в руке, показался приказчик Фелпс, в чьем веденьи были также амбары, где хранилось зерно. - Хочу доложить вам, сэр, что с сектора номер 4 зерно еще не доставили,- сказал он. - Ладно. Займусь этим. Как у вас насчет медного купороса, Фелпс, хватает? - и, не дожидаясь ответа, прибавил: - Скажите конюху, чтобы заложил пару гнедых в двухместную коляску и подал к девяти часам. Мне нужно съездить в Гвадалахару. Когда Фелпс ушел, Хэррен допил кофе, встал и через столовую, а затем коридором с каменным полом и стеклянной крышей прошел в контору. Контора была нервным узлом, направляющим деятельность Лос-Муэртос, хотя ни отделка ее, ни обстановка не вызывали ассоциаций с сельским хозяйством. Приблизительно посредине ее разделяла перегородка из проволочной сетки, выкрашенной в зеленый и золотой цвета, и за этой перегородкой стояли высокие конторки, где хранились бухгалтерские книги, несгораемый шкаф, копировальный пресс, папки с корреспонденцией и пишущая машинка Хэррена. Огромная, тщательно вычерченная карта ранчо Лос-Муэртос, где были обозначены каждая речка, каждый канал, все возвышенности и котловины, а также указано содержание глины в почве и глубина ее залегания, висела на стене между окнами; тут же, рядом с несгораемым шкафом, находился телефон. Но самым примечательным предметом в конторе, несомненно, был телеграфный аппарат. В Сан-Хоакине это была новинка, и ввел ее, будучи самым дальновидным, молодой Энникстер; новшество быстро подхватили Хэррен и Магнус Деррик, а вслед за ними Бродерсон, Остерман и многие другие фермеры округи. Конторы их ранчо имели телеграфную связь с Сан-Франциско, а через него, с Миннеаполисом, Дулутом, Чикаго, Нью-Йорком и, что самое важное, с Ливерпулем. Колебания цен на хлеб на мировом рынке до и после снятия урожая тотчас становились известны в конторах Лос-Муэртос, Кьен-Сабе, Остерману и Бродерсону. А в августе предыдущего года хлебную биржу в Чикаго так лихорадило, что это сказалось даже на сан-францисском рынке, и Хэррен с Магнусом однажды просидели в конторе чуть не до полуночи, следя, как разматывается, подергиваясь, белая лента, сползая с катушки. В такие минуты они переставали ощущать свою обособленность. Ранчо становилось всего лишь частью огромного целого, звеном во всемирном объединении пшеничных полей, ощущавших на себе воздействие обстоятельств, возникающих за многие тысячи миль от них, таких, как засуха в прериях Дакоты, дожди на индийских равнинах, морозы в российских степях, горячие ветры на обширных равнинах Аргентины. Хэррен подошел к телефону и вызвал контору сектора номер 4,- шесть звонков, как положено. Это был самый отдаленный сектор ранчо, расположенный на ее юго-восточной окраине, куда редко кто заглядывал,- небольшая точка, песчинка, затерянная в безграничных открытых пространствах. Если добираться по шоссе,- до сектора номер 4 было одиннадцать миль, по Проселку же мимо фермы Хувена и оттуда по Нижней дороге, - всего девять. - Как насчет семян? - спросил Хэррен, когда Каттер подошел к телефону. Каттер начал оправдываться,~ мол, задержка вынужденная, и тут же прибавил, что уже выезжает с семенами, но Хэррен прервал его: - Только смотрите поезжайте по Проселку, чтобы сэкономить время, а то я спешу. Навьючьте лошадей, и дело с концом. А если увидите Хувена, когда поедете мимо, скажите ему, чтобы зашел ко мне, и, между прочим, взгляните, как у них дела на оросительном канале. Спросите, не нужно ли Билли чего? Передайте ему, что мы ожидаем новые ковши не сегодня завтра, а пока пусть обходится тем, что есть… Как вообще дела в четвертом секторе?.. Ну, ладно. Семена сдадите Фелпсу, если меня в это время не будет, я еду в Гвадалахару встречать отца. Он сегодня приезжает. Вчера получил от него письмо… Да, не повезло. Берман перехитрил нас. Ну, до свидания. Так смотрите, не тяните с семенами, хочу их сегодня протравить. Поговорив с Каттером, Хэррен надел шляпу, отправился на гумно и отыскал Фелпса. Фелпс уже отмыл чан, предназначавшийся для медного купороса, и теперь был занят сортировкой зерна. У стены за его спиной стоял ряд мешков. Хэррен разрезал завязки и тщательно осмотрел пшеницу. Он брал по горсти зерна из каждого мешка и пропускал его сквозь пальцы, пробуя ногтями на твердость. Пшеница была белая, высокого качества, зерна твердые, полновесные, богатые крахмалом. - Если б вся такая, а? - сказал Фелпс. Хэррен гордо поднял голову. - Тогда бы из нее получался не хлеб, а сдобные булки, - сказал он, переходя от мешка к мешку, оглядывая каждый, сверяясь с бирками, прицепленными к мешкам. - Взгляните-ка! - воскликнул он.- Красная пшеница! Откуда это? - Да это мы на четвертом, на небольшом клочке вырастили, севернее Монастырской речки - хотели посмотреть, как она у нас приживется. Но собрали не Бог весть что. - Впредь будем придерживаться белых сортов,- сказал Хэррен.- Они дают лучшие урожаи, да и европейские мукомолы любят подмешивать их к восточным сортам с большим содержанием клейковины. Если, конечно, вообще придется сеять в будущем году. Ни с того ни с сего он вдруг пришел в уныние. Это с ним случалось время от времени, но сейчас хандра напала на него с особой силой. «Чего ради?» - это был поистине проклятый вопрос, доставлявший ему немало неприятных минут. Все складывалось против него, то есть за то, что цены на пшеницу неминуемо упадут. Рост посевных площадей постоянно опережал рост населения, конкуренция с каждым годом становилась все более жесткой. На барыши фермера точила зубы стая шакалов: перекупщики, элеваторщики, банки, объединение фирм по смешиванию зерна, а самое главное, железная дорога. Ливерпульские купцы все снижали и снижали цены. Мировые рынки,- все и до последнего звена,- прилагали немало усилий, чтобы снизить их до того предела, ниже которого уже не имело бы смысла растить хлеб. Теперь цена упала до восьмидесяти семи центов за бушель. По такой цене был продан урожай этого года, а, подумать только - отец сам был тому свидетелем,- в русско-турецкую войну пшеница шла по два доллара пять центов! Отдав Фелпсу последние распоряжения, Хэррен глубоко засунул руки в карманы и повернул назад к дому, сумрачный, всем недовольный; раздумывая, чем все это может кончиться. Доходы от земледелия снизились настолько, что еще один засушливый год неминуемо приведет большинство мелких фермеров в долине к банкротству. Он прекрасно знал, как туго им было последние два года. Их собственные арендаторы на Лос-Муэртос дошли до ручки. Деррику пришлось буквально «тащить на себе» Хувена и еще кое-кого. Сам он за прошедший год, можно сказать, ничего не заработал; еще один такой год, как этот, и они окажутся разоренными. Кэррен тут же себя успокоил. Для Калифорнии засуха два года подряд - явление небывалое, а уж третий год - это просто неправдоподобно. Правда, прибыли они не получили, зато и убытков не понесли. К тому же и компенсация кое-какая есть - земле дали двухлетнюю передышку. Дом и усадьба, слава Богу, свободны от долгов. Один хороший урожай, и дела наладятся. К тому времени, как Хэррен подошел к выездной аллее, настроение его сильно исправилось, а, взглянув на родной дом, он и вовсе повеселел. Дом стоял в чудесной рощице; расступившись перед его фасадом, огромные эвкалипты, дубы и кипарисы уступили место широкой поляне, которая была так зелена, так свежа, так хорошо ухожена, что могла бы потягаться с городскими газонами. Большую часть времени семья проводила в комнатах, выходивших на рощу; другой половиной дома с видом на Боннвиль и железную дорогу пользовались мало. Широкая открытая веранда тянулась во всю длину дома, а под густыми ветвями вечнозеленого дуба, росшего у самого крыльца, Хэррен построил для матери маленькую беседку. Налево от дома, в сторону шоссе, находились барак и кухня для рабочих. С крыльца барака открывался вид на южные земли ранчо; глаз, не встречая на своем пути ни малейшегo препятствия, одним махом достигал тонюсенькой линии, где за много миль отсюда встречалось небо с землей. Ничто не нарушало монотонности абсолютно ровной местности, не пересеченной даже изгородями, только вдали чуть темнела на земляном фоне крыша дома надсмотрщика сектора номер 3. Домика Каттера на четвертом секторе и вовсе не было видно - он находился где-то там, по ту сторону горизонта. Подходя к дому, Хэррен увидел мать, завтракавшую на веранде. В одной руке у нее была ложечка, которой она помешивала кофе, другой она придерживала странички книги Уолтера Патера «Мариус Эпикуреец». Белая ангорская кошка, «Принцесса Натали», пушистая, сытая, самодовольная, сидела у ее ног и педантично вылизывала шерсть у себя на груди; а у крыльца возился с новым велосипедным фонарем Пресли - наливал в него масло и подкручивал фитиль. Хэррен поцеловал мать, снял шляпу, пригладил рукой золотистые волосы и уселся в плетеное кресло. Глядя на жену Магнуса Деррика, трудно было поверить, что это мать двух таких молодцов, как Хэррен и Лаймен Деррик. Ей было пятьдесят с небольшим, волосы ее еще не утратили яркости. И ее все еще можно было назвать красивой. Взгляд ее больших глаз бывал порой наивен и вопросителен, что более свойственно молоденьким девушкам. По натуре застенчивая, она легко тушевалась. Она не была создана для жизни, где царят равнодушие и жестокость, хотя в молодости вдоволь их хлебнула. Ей шел двадцать второй год, когда Магнус женился на ней. К тому времени она уже окончила педагогическое училище и преподавала литературу, музыку и чистописание в женской средней школе в Мэрисвилле. Она часто переутомлялась, ненавидела свою работу, но изо всех сил цеплялась за нее, хорошо понимая, что другого способа заработать себе на жизнь у нее нет. Ее родители давно умерли, и надеяться ей было не на кого. Ее сокровенной мечтой было побывать в Италии и увидеть Неаполитанский залив. «Трубадур», мраморный «Фавн», мадонны Рафаэля казались ей верхом красоты в литературе и искусстве. Она мечтала об Италии, Риме, Неаполе и других центрах мировой культуры. Замуж за Магнуса Деррика она, без сомнения, вышла по любви, но Энни Пейн полюбила бы любого, кто освободил бы ее от безысходно нудной рутины классных занятий. Она без колебаний связала с Дерриком свою судьбу. Сперва было Сакраменто, где бурно протекала его политическая карьера, затем Плейсервиль в округе Эльдорадо, когда Деррик вложил деньги в копи, и наконец ранчо Лос-Муэртос, где, продав принадлежавшую ему четвертую долю акций копей «Корпус Кристи», он решился сесть на землю, обосноваться на широких просторах пахотных земель, ставших недавно доступными благодаря проложенной поблизости железной дороге. Энни Деррик жила тут уже лет десять. Но ни разу ни на одну минуту с того дня, как впервые увидела необъятные равнины ранчо, не почувствовала она себя дома. Неизменно в ее больших красивых глазах - глазах молодой газели - сквозило беспокойство, недоверие, раздражение. Лос-Муэртос пугало ее. Она вспоминала свое детство, проведенное на ферме в восточной части Огайо,- пятьсот акров земли, аккуратно разделенной на участки: кукуруза, ячмень, пшеница, заливной луг и выгон для скота,- там было уютно, удобно, там можно было чувствовать себя дома; фермеры там любили землю, ухаживали за ней, лелеяли и кормили ее, словно живое существо; там сеяли вручную и для вспашки вполне довольствовались одним плугом да двумя лошадьми, там хлеб жали серпами и молотили цепами. Здесь же все было иначе; земли огромного ранчо, ограниченные лишь горизонтом, тянулись на север, на восток, на юг и на запад насколько хватал глаз, представляя собой единое владение, один большой, управляемый железом и паром участок, с которого собирали урожай в триста пятьдесят тысяч бушелей, на котором всходила пшеница, даже когда поля оставляли под паром. И этот новый порядок вещей вселял в нее беспокойство, а порой даже непонятный ужас. Что-то было в этом, на ее взгляд, неуместное, можно даже сказать, противоестественное. Зрелище десяти тысяч акров все заслоняющей, бьющей в глаза пшеницы удручало ее. И бывшей учительнице чистописания, женщине с красивыми газельими глазами и тонкими пальцами хотелось спрятаться где-нибудь подальше. Она не желала смотреть на это несметное количество пшеницы. Что-то непотребное, отталкивающее чудилось ей в этом обилии плодов земных, в этой изначальной силе, первичной энергии, колышащейся в поле,- словно некое первобытное существо разлеглось под солнцем у всех на виду, не стыдясь своей наготы. С каждым часом, с каждым годом однообразие жизни на ранчо все больше угнетало ее. Когда же она наконец увидит Рим, Италию, Неаполитанский залив? Ах, как заманчива была эта перспектива! Магнус давно обещал ей, что как только жизнь на ранчо войдет в колею, они с ней поедут путешествовать. Но по какой-то причине он неизменно обманывал ее ожидания: механизм пока что ие мог работать сам по себе - приходилось ему держать руку на рычаге; вот, может, в будущем году пшеница подымется до девяноста центов зa бушель или пройдут хорошие дожди… Она не настаивала, старалась держаться как можно незаметней, и только изредка останавливала на нем свои красивые глаза с немым вопросом. А пока замыкалась в себе, уходила в чтение. Ее вкус был весьма изыскан. Остина Добсона она знала наизусть. Она читала те стихи, поэмы и литературные очерки, которые полюбила еще в мерисвильские времена. «Мариус Эпикуреец», «Литературные опыты» Чарлза Лэма, романы Раскина «Сезам и лилии», и «Камни Венеции», и маленькие, будто игрушечные, журналы, заполненные пустыми банальными стишками второстепенных поэтов, были ее настольными книгами. Когда Пресли впервые появился в Лос-Муэртос, миссис Деррик встретила его с распростертыми объятиями. Наконец-то появилась родственная душа! Она предвкушала долгие беседы, которые будет вести с молодым человеком о литературе, искусстве, морали. Но Пресли разочаровал ее. То, что он так мало интересовался литературой,- если не считать нескольких своих кумиров,- ее несказанно шокировало. Его полное безразличие к стилю, к изысканному английскому языку она восприняла как оскорбление. А когда он изругал и грубо осмеял утонченные рондо, сестины и игривые стишки, которыми изобиловали литературные журнальчики, это показалось ей бессмысленной и неуместной жестокостью. Любимого им Гомера, воспевавшего сражения и горы трупов, варварские пиры и буйные страсти, она находила неистовым и грубым. В отличие от Пресли она не видела никакой романтики и никакой поэзии в окружающей ее жизни - за этим она мечтала поехать в Италию. Его Гимн Западу, о котором он только один раз бессвязно и горячо попытался рассказать ей,- Гимн Западу с его ключом бьющей жизнью, с его искренностью и благородством, дикостью, героизмом и бесстыдством, показался ей возмутительным. - Знаете, Пресли,- сказала она ласково,- это не литература. - Слава богу, нет! - воскликнул он, стиснув зубы.- Вы правы. Чуть позже один из конюхов подал к крыльцу веранды коляску, запряженную парой гнедых, и Хэррен, переодевшись и взяв черную шляпу, отправился в Гвадалахару. Утро было чудесное, на небе ни облачка. Но, выехав из тени деревьев, обступивших дом, на Нижнюю дорогу, по обе стороны которой раскинулись поля, Хэррен поймал себя на том, что внимательно поглядывает на небо и на еле заметную линию холмов позади ранчо Кьен-Сабе. Было в ландшафте нечто неуловимое, что на его взгляд, безошибочно указывало на близость дождя - первого осеннего дождика. - Отлично! - пробормотал он, трогая кнутом гнедых. - Поскорей бы только плуги пришли. Плуги эти Магнус Деррик заказал на одном заводе истоке страны несколько месяцев тому назад, так был недоволен плугами местного производства, которыми до сих пор пользовался. Однако с доставкой произошла необъяснимая и досадная задержка. Магнус с Хэрреном рассчитывали, что не позднее этой недели плуги будут у них в сарае, но посланный за ними человек выяснил только, что они все еще в пути, где-то между Нидлсом и Бейкерсфилдом. Теперь, по всем признакам, можно было со дня на день ожидать дождя и, дождавшись, чтобы земля как следует отмокла, приступать к пахоте, однако, похоже было, что поля так и останутся не паханными из-за отсутствия хороших машин. До прихода поезда оставалось десять минут, когда Хэррен приехал на станцию. Вчерашние сан-францисские газеты пришли раньше и уже продавались. Он купил пару газет и стал их просматривать, пока свисток не оповестил, что поезд подходит. В одном из четырех пассажиров, вышедших из вагона, Хэррен узнал отца. Он привстал, резко свистнул и помахал; Магнус Деррик, увидев его, быстрым шагом пошел к коляске. Магнус был шести футов ростом и, несмотря на свои без малого шестьдесят лет, выправку имел кавалерийскую. Он был широк в плечах и импозантен: в нем чувствовалась порода, своим достойным видом он невольно внушал почтение. У него были тонкие губы, широкий подбородок и - фамильная черта - большой горбатый нос, как у герцога Веллингтона в старости, судя по портретам. Он всегда был гладко выбрит. Его густые, с сильной проседью волосы слегка завивались на висках. На нем был сюртук, серый цилиндр с широкими полями; в руке он держал трость с набалдашником из потемневшей от времени слоновой кости. В молодости он лелеял честолюбивую мечту: представлять свой родной штат, Северную Каролину, в сенатe Соединенных Штатов. Ему протежировал Кэлхун, но в двух кампаниях сряду Деррик понес поражение. Когда его надежды на политическую карьеру рухнули, он в пятидесятых годах переехал в Калифорнию. Он был знаком,- и даже близко,- с такими людьми, как Терри, Бродерик, генерал Бейкер, Лик, Альварадо, Эмерик, Ларкин, и, главное, состоял в дружеских отношениях с несчастным, никем не понятым Ральстоном. Однажды он выставлялся кандидатом на пост губернатора от демократической партии, но провалился на выборах. После этого Магнус раз и навсегда покончил с политикой и все свои средства вложил в рудники «Корпуса Кристи». Однако акции эти он продал с небольшой прибылью, упустив, таким образом, возможность выйти в мультимиллионеры «серебряной лихорадки», которая началась в Неваде с легкой руки Комстона, и занялся изыскиванием новых путей к обогащению. А тут как раз пошли слухи, что в Калифорнии «открыли пшеницу». Это и впрямь было своего рода «открытием». Доктор Гленн из округа Колуза посеял без особой помпы у себя на участке пшеницу, а потом продал ее, получив баснословную прибыль, и это дало деловым людям Нового Запада пищу для размышлений. Калифорния, о которой раньше никто не слышал, внезапно оказалась серьезным конкурентом на мировом рынке зерна. А несколько лет спустя доходы от производимой в штате пшеницы уже превышали доходы от добычи золота, так что, когда, позднее, ТиЮЗжд открыли поселенцам доступ к богатым землям округа Туларе, пожалованным корпорации правительством в качестве премии за прокладку железной дороги, Магнус, не задумываясь, воспользовался случаем и отхватил себе ранчо Лос-Муэртос, раскинувшееся на десять тысяч акров. И всюду, куда бы Магнус ни переселялся, он брал с собою семью. Старший сын Лаймен родился в Сакраменто, в разгар треволнений, сопутствовавших предвыборной кампании, когда Деррик баллотировался в губернаторы, а Хэррен - в Шингл-Спринге, штат Эльдорадо, шестью годами позже. Но Магнус был во всех отношениях человеком заметным. В каких бы кругах он ни вращался, везде он был в центре внимания. Помимо воли люди видели в нем лидера. Это ему льстило, и держался он величаво, что ему отлично удавалось. Он был трибуном прежней выучки и даже в повседневной жизни говорил четко, хорошо поставленным голосом. Любую сказанную им банальность можно было зафиксировать на бумаге и представить как редкий образец безупречной во всех отношениях английской речи. Ему хотелочь всегда быть на виду, председательствовать, руководить. Когда он бывал в хорошем настроении, в нем появлялась какая-то благостность, находясь же в гневе, он повергал окружающих в дрожь. Он не любил вникать в мелочи, и вообще кропотливая работа была не по нему. Человек большого размаха, он скорее интересовался результатами, чем средствами к их достижению. Он всегда был готов пойти на риск, все поставить на карту в надежде сорвать банк. Среди игроков в покер на Плейсервильских рудниках - да и во всей округе - он не знал себе равных. И в разработке рудников ему везло не меньше чем в покер: бурил ли он шурфы в нарушение правил, прокладывал ли тоннели, игнорируя рекомендации экспертов,- ему все благополучно сходило с рук. Не отдавая себе в этом отчета, он и на ранчо вел дела так, как будто заправлял рудником. Он все еще сохранял замашки времен золотой лихорадки - всякое дело решать с кондачка, на ура. Риск благородное дело! Кто не рискует, тот не выигрывает! Попробуй кто-нибудь сказать, что землю Лос-Муэртос надо унаваживать, беречь ее и лелеять, он бы только возмутился - мол, он не крохобор какой-то, чтобы такой ерундой заниматься. Хэррен протянул руку и помог отцу залезть в коляску. Тот сел, так и не выпустив руки сына из своей. Отец и сын очень любили друг друга и гордились друг другом. Они постоянно бывали вместе, и отец ничего не скрывал от любимого сына. - Ну, здравствуй, сын! - Здравствуй, отец! - Спасибо, что сам приехал меня встретить. Я боялся, что ты будешь занят и пришлешь за мной Фелпса. Очень мило с твоей стороны. Хэррен собирался сказать что-то в ответ, но тут Магнус заметил стоявшие в тупике три платформы, нагруженные ярко окрашенными сельскохозяйственными машинами. Он протянул руку к вожжам, и Хэррен придержал лошадей. - Хэррен,- сказал отец, внимательно вглядываясь в машины,- Хэррен, не наши ли это плуги? Ну-ка давай подъедем поближе. Поезд тем временем ушел, и Хэррен подъехал к самому тупику. - Ну, конечно, так оно и есть,- сказал Магнус - «Магнус Деррик, Лос-Муэртос, Боннвиль; отправитель: Дитсон и К°. Рочестер». Наши плуги. Хэррен облегченно вздохнул. - Наконец-то,- сказал он,- и как нельзя кстати. Дожди начнутся, надо думать, не позже конца этой недели. Раз уж мы здесь, я позвоню Фелпсу, чтобы высылал подводы. Сегодня я начал протравку семян. Магнус кивнул в знак одобрения. - Вот и молодец! Что касается дождя, то кому и знать, как не тебе. Осень уже на носу. Плуги поспели вовремя. - Теперь, Бог даст, дела поправим, а, отец? - заметил Хэррен. Но когда он заворачивал лошадей, чтобы дать отцу снова сесть в коляску, оба с удивлением услышали, что кто-то хриплым, грубым голосом пожелал им доброго утра, и, обернувшись, увидели Бермана, который подошел к ним, пока они осматривали плуги. Глаза Хэррена сверкнули, он резко вдохнул носом воздух, а у Магнуса спина и плечи стали вдруг деревянными. Он еще не успел сесть в коляску, стоял, отделяемый от Бермана упряжкой, и спокойно смотрел на него поверх лошадиных спин. Берман обогнул коляску и подошел к Магнусу. Это был крупный, тучный мужчина с огромным животом. Щеки его, сливаясь с толстой шеей, переходили в иссиня-серый тройной подбородок; влажный от пота затылок в редких волосиках жировой складкой набегал на воротник. Он носил большие черные усы. На голове у него была круглая коричневая шляпа лакированной соломки. Светло-коричневый полотняный жилет с узором из цепляющихся одна за другую подковок обтягивал толстый живот, на котором при вдохе и выдохе поднималась и опускалась, побрякивая о перламутровые пуговицы, толстая, дутого золота, цепочка от часов. Берман был боннвильским банкиром. Но и кроме этого, он занимался много чем. Состоял агентом по продаже земельных участков, скупал хлеб, выдавал ссуды под закладные. Был и политической фигурой местного масштаба. Но прежде всего он являлся официальным представителем ТиЮЗжд в этой части Туларе. Практически железная дорога не вела в округе никаких дел помимо него, будь то отправка партии пшеницы, тяжба о возмещении убытков или ремонт железнодорожного полотна и поддержание порядка на линии. В период борьбы местных фермеров против по-вышения тарифа на провоз зерна Берман постоянно околачивался в Сан-Франциско в залах судебных заседаний, а также в приемных законодательных учреждений Сакраменто. Он вернулся в Боннвиль совсем недавно в полной уверенности, что решение будет не в пользу фермеров. Какое место он занимал в расчетной ведомости ТиЮЗжд, определить было довольно трудно. Официально он не был ни агентом, ни юрисконсультом, ни маклером по продаже недвижимости, не имел пи отношения ни к исполнительной, ни к законодательной власти, хотя его влияние во всех этих областях не подлежало сомнению и было огромно. При всем том фермеры Боннвильского округа отлично знали, от кого ждать пакостей. Несомненно, в глазах Остермана, Бродерсона, Энникстера и Деррика Берман олицетворял железную дорогу. - А, мистер Деррик, доброе утро! - воскликнул он, подходя ближе.- Доброе утро, Хэррен! Рад вас видеть, мистер Деррик. Он протянул пухлую руку. Магнус,- больше чем на голову выше Бермана, высокий, поджарый, прямой,- посмотрел на него сверху иниз, сделав вид, что не замечает протянутой руки. - Доброе утро,- ответил он и продолжал стоять в ожидании, что еще имеет ему сказать Берман. - Так-то, мистер Деррик,- начал Берман, вытирая носовым платком потную шею и затылок,- вчера я прочел в газете, что наша с вами тяжба решилась не в вашу пользу. - Я думаю, что для кого другого, а для вас это не было большой неожиданностью,- сказал Хэррен, багровея.- Мне кажется, вы знали, на чью сторону встанет Олстин, уже после первой встречи с ним. В таких делах вы не любите сюрпризов, Берман. - Ну, зачем так говорить, Хэррен,- сказал Берман миролюбиво.- Я понимаю, на что вы намекаете, но меня это не трогает. Я хотел сказать вашему отцу - сказать вам, мистер Деррик,- попросту, по-соседски, забыв на минуту, что на суде мы с вами находились по разные стороны барьера,- я очень сожалею, что вы проиграли дело. Ваша сторона доблестно сопротивлялась, только, увы, цель вы выбрали неудачно. В этом вся беда. Прежде чем обращаться в суд, вы должны были подсчитать, что подобный тариф привел бы железную дорогу к банкротству. Вы же не можете отрицать, что мы, то есть железная дорога, имеем право на законный процент со своих капиталовложений. Не хотели же вы, чтобы мы попали в лапы к судебному исполнителю, ведь не хотели же, мистер Деррик? - Железнодорожную комиссию подкупили,- сказал Магнус резко, и глаза его сверкнули. - Все было разыграно как по нотам,- вставил Хэррен.- Железнодорожная комиссия снизила тариф до совершенно нелепой цифры, после чего, конечно, можно было говорить о разорении. И Олстину,- является он орудием в ваших руках или нет,- ничего не оставалось, кроме как восстановить прежние расценки. - Если бы нам навязали тот тариф, мистер Хэррен,- спокойно возразил Берман,- мы не были бы в состоянии зарабатывать достаточно, чтобы оплачивать свои расходы по эксплуатации дороги, не говоря уж о том, что у нас не оставалось бы никаких излишков для выплаты дивидендов… - А когда, интересно знать, ваша железная дорога выплачивала кому-нибудь дивиденды? - Законодательная власть может снизить тариф,- продолжал Берман,- но он будет приемлем лишь в том случае, если дороге будет обеспечена справедливая прибыль с капитала. - И каков же ваш критерий? Не хотите поделиться с нами? Кто может определить размер справедливой прибыли? У железной дороги бывают оригинальные понятия о справедливости. - Законы штата,- ответил Берман,- устанавливают норму прибыли в размере семи процентов. Нас такой процент вполне удовлетворяет. Я не вижу, мистер Хэррен, почему бы доллар, вложенный в строительство железных дорог, не приносил того же дохода, что и доллар, отданный в рост,- то есть семь процентов. Если бы мы согласились на предложенную вами тарифную сетку, мы остались бы без барыша и прогорели бы. - Проценты на вложенный капитал! - вскричал взбешенный Хэррен.- Хорошо вам говорить о допустимой прибыли. Ни для меня, ни для вас не секрет, что общий доход ТиЮЗжд - от основной линии и веток, отданных в аренду,- составил за прошлый год около двадцати миллионов долларов. Уж не хотите ли вы сказать, что двадцать миллионов долларов - это всего семь процентов от первоначальной стоимости дороги? Берман развел руками и улыбнулся: - Это валовая сумма, а не чистая прибыль. К тому же, откуда вы знаете, во что обошлось строительство дороги? - Вот то-то и оно! - воскликнул Хэррен, сверкая глазами, подчеркивая каждое слово ударом кулака по колену.- Вы просто из кожи лезете, чтобы не дать нам как-нибудь пронюхать, во что вам обошлась дорога. Но мы-то знаем, что вы выпустили боны на сумму, в три раза превышающую указанную вами стоимость, и, кроме того, вот еще что - дорогу можно было построить из расчета пятидесяти четырех тысяч долларов за милю, вы же уверяете, что она обошлась восемьдесят семь тысяч за милю. А это большая разница, Берман, и далеко не все равно, какую из этих цифр вы берете за основу своих расчетов. - Все вами сказанное, Хэррен, указывает скорее на упрямство,- сказал Берман неопределенно,- чем на здравый смысл. - По-моему, мы занимаемся переливанием из пустого в порожнее, господа,- заметил Магнус.- Вопрос этот был подробно рассмотрен в суде. - Совершенно верно,- согласился Берман.- Остается пожелать лишь, чтобы дорога и фермер научились лучше понимать друг друга и жить в мире. Мы зависим друг от друга. Кажется, ваши плуги, мистер Деррик?- Берман кивнул в сторону платформ. - Да, они отправлены на мое имя,- ответил Магнус - Никак, дело к дождю,- заметил Берман, поправляя жеваный воротничок и слегка освобождая шею.- Пл следующей неделе можно и пахать. - Вероятно,- сказал Магнус. - Я постараюсь, мистер Деррик, чтобы ваши плуги поскорей вам доставили. Мы прицепим их к скорому товарному поезду и ничего с вас за это не возьмем. - Я вас не понимаю,- сказал Хэррен.- Плуги уже пришли. Наши отношения с железной дорогой на этом кончаются. Я сегодня же пришлю подводы. - Увы,- ответил Берман,- эти вагоны идут на север, а не с севера, как вы, вероятно, полагаете. Они еще не побывали в Сан-Франциско. Магнус сделал легкое движение головой, как человек, который что-то забыл и вот теперь припомнил. Но Хэррен пока ничего не понимал. - В Сан-Франциско! - воскликнул он.- О чем это вы? Они нам здесь нужны. И притом как можно скорей. - Но вам, надо полагать, небезызвестны правила,- сказал Берман.- Вспомните: грузы такого рода, поступающие в наш штат с востока, предварительно на правляются в один из наших пунктов распределения и уж оттуда доставляются по назначению. Хэррен вспомнил, но только теперь он полностью осознал значение этих слов. На миг он в тупом оцепенении откинулся на спинку сиденья. Даже Магнус чуть побледнел. Но тут же Хэррен в ярости разразился потоком слов: - Чего же еще от вас ждать? Почему это, интересно, вы не вламываетесь по ночам в дома? Почему не вытаскиваете у нас из карманов часы, почему не угоняете ло шадей прямо из упряжки, почему не выскакиваете из-за угла с криком: «Кошелек или жизнь!» Да что же это делается в самом деле? Приходят к нам наши плуги с востока по вашей железной дороге, но вам мало того, что мы оплатили их провоз по тарифу для дальних дистанций, от пункта на востоке до Боннвиля. Вам обязательно хочется, чтобы мы еще заплатили за них по вашему разорительному тарифу для коротких дистанций, от Боннвиля до Сан-Франциско и обратно. Черт знает что! Вот груз, прибывший в Боннвиль, который нельзя выгрузить в Боннвиле, потому что он сперва должен прокатиться в Сан-Франциско транзитом через Боннвиль по сорок центов за тонну, а затем быть перегруженным в Сан-Франциско и отправленным назад в Боннвиль по пятьдесят один цент за тонну, положенные за провоз на короткое расстояние. Мы же должны расплачиваться за все это или оставаться ни с чем. Вот они, наши плуги, в трех шагах от земли, на которой их предполагается использовать, и время для пахоты как раз подходящее, а нас к ним не подпускают. Чушь какая-то! - воскликнул он с отвращением.- Это же просто комедия - вся эта гнусная история! Берман выслушал Хэррена спокойно, нахмурив мясистый лоб и помаргивая маленькими глазками; золотая дутая цепочка звякала о перламутровые пуговицы жилетки при каждом вдохе и выдохе. - Напрасно вы язык распускаете, Хэррен,- сказал он наконец.- Я готов сделать для вас, что могу. Постараюсь, чтобы ваши плуги поскорей обернулись, но я не мшу менять правила перевозки грузов. - Сколько же вы с нас за это сдерете?- выкрикнул Хэррен.- Сколько мы должны заплатить, чтобы нам разрешили пользоваться нашими плугами? Называйте свою цену! Ну, чего тут стесняться? - Вы, кажется, хотите вывести меня из терпения, Хэррен,- отозвался Берман,- зря стараетесь. Ничего у вас, голубчик, не выйдет. Как я уже сказал, желез ная дорога и фермеры должны решать свои споры полюбовно. Только так можно работать. Ну, всего хорошего, мистер Деррик, мне нужно бежать. До свидания, Хэррен. Он удалился. Прежде чем покинуть Гвадалахару, Магнус зашел в бакалейную лавку купить коробку сигар какой то особенной мексиканской марки, которых больше нигде нельзя было достать. Хэррен остался в коляске. Пока он поджидал отца, в конце улицы показался Дайк и, увидев младшего сына Деррика, подошел к нему поздороваться. Дайк рассказал о том, как его обидела дорога, и спросил мнение Хэррена относительно предполагавшегося повышения цен на хмель. - Хмель, я думаю, продукт стоящий,- сказал Хэррен.- Последние три года в Германии и в штате Нью-Йорк он почти не родится. Многие там и вовсе бросили хмель разводить, так что скоро его не будет хватать, а потому цена на него вернее всего подскочит. Я думаю, в следующем году она до доллара дойдет. Да, хмель продукт стоящий… А как поживают твоя матушка и Сидни, Дайк? - Спасибо, Хэррен, слава Богу. Сейчас они поехали в Сакраменто навестить моего брата. Я подумывал вместе с братом заняться хмелеводством, да вот получил сегодня от него письмо: оказывается, у него наклевывается другое дельце. Если он со мной в долю не пойдет, а к тому клонится, я этим сам займусь, только тогда придется занимать. Я думал обойтись его и моими сбережениями, чтобы не брать под заклад. Но, видно, придется идти Берману кланяться. - Я б лучше с голоду пропал, чем к нему обратился! - воскликнул Хэррен. - Берман, конечно, выжига,- согласился машинист,- и железной дороге предан душой и телом, но дело есть дело, и, если мы заключим договор и там будет все написано черным по белому, ему придется его соблюдать, а хмелеводство дело перспективное, пренебрегать им не стоит. Думаю попытать счастья, Хэррен. Можно нанять хорошего работника, который бы о хмеле все досконально знал, и, если это окажется прибыльным, возьму да пошлю дочку в Сан-Франциско учиться. - Ну что ж, урожай закладывай, только ни в коем случае не дом,- сказал Хэррен.- Кстати, ты узнавал, каков будет тариф на хмель? - Нет, еще не узнавал,- ответил Дайк.- Конечно, надо раньше хорошенько все проверить. Хотя, говорят, тариф вполне приемлемый. - Ты все-таки прежде выясни с железной дорогой, все по пунктам,- предостерег его Хэррен. Магнус, выйдя из бакалейной лавки и снова заняв свое место в коляске, сказал Хэррену: - Давай-ка, голубчик, заедем сначала к Энникстеру, а уж оттуда домой. Хочу пригласить его отобедать с нами. Насколько я знаю, Остерман и Бродер- сон собирались сегодня быть у нас, и мне хотелось бы, чтоб и Энникстер тоже приехал. Магнус отличался широким гостеприимством. Двери Лос-Муэртос были постоянно открыты для всех его соседей, и, кроме того, время от времени он давал обед для близких друзей. По дороге на ферму Энникстера Магнус расспрашивал сына, что произошло дома в его отсутствие. Справился о жене, о ранчо и высказал кое-какие замечания относительно работ по сооружению оросительного канала. Хэррен пересказал ему все новости за неделю: увольнение Дайка и его решение заняться хмелеводством, возвращение Ванами, гибель овец и просьбу Хувена позволить остаться на ферме. Достаточно было Хэррену замолвить за немца слово, как Магнус тут же согласился. - Ты лучше меня разбираешься в этих делах,- сказал он,- как найдешь нужным, так и поступай. Хэррен подстегнул гнедых, и они побежали резвей. Еще к Энникстеру надо заехать, а ему хотелось поскорей добраться до дому, чтобы доглядеть за протравкой зерна. - Между прочим, отец,- спросил он вдруг,- как там наш Лаймен? Лаймен, старший сын Магнуса, не имел ни малейшей склонности к фермерской жизни. Он пошел скорее в мать, чем в отца, и унаследовал от нее отвращение к сельскому труду и стремление к высшему образованию. Пока Хэррен занимался изучением основ земледелия, Лаймен подготовился к поступлению в университет и окончил его, после чего в течение трех лет занимался юриспруденцией. Но потом в нем проявились черты, унаследованные явно от отца. Заинтересовавшись политикой, он возомнил себя прирожденным политиком, обнаружил склонность к закулисной игре и и;и.естную дипломатичность; он был приветлив, легко сходился с людьми и, главное, обладал даром так себя поставить с людьми влиятельными, что они постоянно оказывались в долгу перед ним. Лаймен уже дважды добивался важных постов в городской администрации Сан-Франциско, где он поселился,- сначала юрисконсульта шерифа, а затем помощника окружного прокурора. Но эти достижения он считал слишком скромными. Широкий размах, унаследованный от отца в сочетании с огромным эгоизмом, породил в нем необузданное честолюбие. Если отец в ходе своей политической карьеры считал себя обязанным проводить в жизнь принципы, которые сам проповедовал, то Лаймен рассматривал свою деятельность исключительно как средство собственного возвеличивания. Он принадлежал к новой школе политических деятелей, добивавшихся своего не речами в сенатах и законодательных сочнях, а участвуя в различных комиссиях и закрытых фракционных собраниях, идя на компромисс и заключая сомнительные сделки. Его конечной целью было стать тем, чем отец был лишь по прозвищу, то есть губернатором, как Магнуса иногда величали друзья и соседи. Лаймен медленно, но верно подбирался к губернаторскому креслу в Сакраменто. - Лаймен молодцом! - ответил Магнус- Я предпочел бы, чтобы он был попринципиальней, не так легко шел на уступки, тем не менее мне кажется, что он человек достаточно серьезный и имеет все данные, чтобы заниматься политической деятельностью. Его устремления делают ему честь, и если бы он был более разборчив в средствах и менее сосредоточен на целях, то, я уверен, из него получился бы образцовый слуга народа. Но я за него не боюсь. Придет время, и наш штат будет гордиться им. Когда Хэррен свернул в аллею, ведущую к дому Энникстера, Магнус сказал: - Смотри, Хэррен, это не Энникстер ли на веранде? Хэррен кивнул в ответ и сказал: - Между прочим, отец, советую тебе особенно перед Энникстером не распинаться. Он с удовольствием приедет - в этом можно не сомневаться,- но если ты станешь слишком настойчиво его приглашать, он, по своему проклятому упрямству, начнет отказываться. - Звучит резонно,- заметил Магнус, когда Хэррен подъехал к крыльцу.- Он странный, своенравный малый, но в благородстве ему не откажешь. Энникстер лежал на веранде в гамаке, точно в таком же положении, в каком накануне его застал Пресли: он читал «Дэвида Копперфилда» и поглощал чернослив. Увидев Магнуса, он тотчас встал, правда, усердно давая понять, что делает это через силу. И долго и подробно жаловался на свой желудок. И тут же спросил, не хотят ли Магнус и Хэррен выпить с дороги? Где-то у него есть виски. Магнус, однако, отклонил предложение. Он выложил цель своего визита и пригласил Энникстера на обед к семи вечера. Будут Остерман и Бродерсон. Энникстер сразу же повел себя так, словно ему на хвост наступили, чем привел в удивление даже Хэррена: опасаясь, по-видимому, как бы о нем чего не подумали, если он слишком уж охотно примет приглашение, он тут же начал придумывать отговорки. Вряд ли он сможет приехать - дела не пускают: непременно нужно кое-что сделать. Потом он, можно сказать, обещал встретиться сегодня вечером с одним человеком в Боннвиле; к тому же завтра он собирался в Сан-Франциско, и ему надо выспаться,- придется пораньше лечь спать; и, кроме всего прочего, он человек больной, мается животом, а когда много двигается, начинаются колики. Нет уж, пусть обойдутся без него. Магнус, понимая, что возражений у Энникстера хватит до самого вечера, не стал настаивать. Он сел в коляску, и Хэррен подобрал вожжи. - Дело хозяйское,- сказал он.- Сможете, так приезжайте. Мы обедаем в семь. - Я слыхал, вы решили не сдавать в этом году свои земли в аренду? - сказал Энникстер несколько вызывающе. - Подумываем,- ответил Магнус. Энникстер презрительно фыркнул. - Пресли передал вам мое мнение на этот счет? - спросил он. Нетактичный, грубоватый и привыкший называть вещи собственными именами, Энникстер способен был и Магнуса назвать в лицо дураком. Но не успел он договорить, как в воротах показался Берман в своей одноколке и, не спеша подъехав к крыльцу, остановил лошадь рядом с коляской Магнуса. - С добрым утром, господа,- сказал он, поклонившись обоим Деррикам, будто видел их сегодня впервые.- Приветствую вас, мистер Энникстер! - А вам какого черта понадобилось?- спросил Энникстер, глядя на него в упор. Берман исподтишка икнул и погладил мясистой рукой себя по животу. - Да так, мистер Энникстер,- ответил он, игнорируя воинственный тон молодого фермера.-Хотел только напомнить вам, мистер Энникстер, что вам следует следить за состоянием своей изгороди. Прошлой ночью на путях оказалось много овец, по эту сторону Эстакады, и я подозреваю, что они серьезно повредили в этом месте балласт. Мы - железная дорога - не можем огораживать железнодорожное полотно. Фермерам вменяется в обязанность содержать изгороди в порядке. К своему глубокому сожалению, должен заявить протест… Энникстер снова лег в гамак и, растянувшись во всю длину, спокойно сказал: - Убирайтесь к черту! - Это в равной степени и в ваших интересах и в наших, чтобы безопасность населения… - Я сказал - убирайтесь к черту! - Может, это говорит об упорстве, мистер Энникстер, но… Внезапно Энникстер вскочил, выставив вперед подбородок и стиснув зубы, подлетел к краю веранды, багровый до корней своих жестких рыжих волос. - Вы!..- крикнул он.- Я вам скажу, кто вы! Куриная чума - вот вы кто! Ему казалось, что худшего оскорбления не придумаешь. Дальше идти просто некуда. - … говорит об упорстве, но не о здравом смысле. - Может, я починю изгородь, а может, и не починю! - закричал Энникстер.- Я знаю, о чем вы: об этом неизвестно откуда взявшемся паровозе прошлой ночью… А вы не имеете права гонять поезда в черте города на такой скорости. - Какой же это город? Овцы были по эту сторону Эстакады. - А она как раз и находится в пределах Гвадалахары! - Да что вы, мистер Энникстер? От Эстакады до Гвадалахары - добрых две мили. Энникстер приосанился, обрадованный возможностью поспорить: - Какие две мили! Да тут не будет и мили с четвертью. Даже мили не будет. Пусть Магнус скажет. - Я про это ничего не знаю,- заявил Магнус, не желая вступать в спор. - Нет, знаете! Не увиливайте, пожалуйста! Каждый дурак знает, сколько от Эстакады до Гвадалахары. Пять восьмых мили, не больше. - От железнодорожной станции Гвадалахары до Эстакады,- невозмутимо заметил Берман,- не меньше двух миль. - Вы все врете!- закричал Энникстер, взбешенный хладнокровием Бермана.- И я могу вам это доказать. Однажды я прошел это же расстояние по Верхней дороге, а я знаю, с какой скоростью хожу. Если я могу пройти за час четыре мили… Магнус и Хэррен уехали, оставив Энникстера выяснять с Берманом отношения. Когда, наконец, и Берман уехал, Энникстер снова лег в гамак, докончил чернослив и прочитал еще одну главу «Копперфилда». Затем закрыл лицо открытой книгой и уснул. Час спустя, когда время уже близилось к полудню, он вдруг проснулся от собственного оглушительного храпa и сел, протирая глаза, жмурясь от яркого солнца. Во рту был такой гадкий вкус, оттого что он спал с разинутым ртом, что он пошел в столовую, налил себе стакан виски с содовой и выпил в три глотка, после чего сразу почувствовал себя лучше, и у него пробудился аппетит. Энникстер трижды нажал кнопку электрического звонка на стене за буфетом, давая знать на кухню, находившуюся в отдельном флигеле, что готов обедать. И тут же подумал: хорошо бы обед принеслa Хилма Три, хорошо бы она и за столом прислуживала. При усадьбе Энникстера имелась небольшая сыроварня, где изготовлялся сыр и другие молочные проемы в количестве, не превышавшем нужд обитатели усадьбы. Вел хозяйство старик Три с женой и дочерью Хилмой. Случалось, что троим там нечего было делать, и Хилме приходилось искать себе другое занятие. Она помогала на кухне, а раза два в неделю, замещая мать, производила уборку в доме Энникстера, стелила кровать, наводила порядок в его комнате и подавала обед. Этим летом она гостила у родственников, живших в небольшом городке на Тихоокеанском побережье, но с неделю назад вернулась, и Энникстер случайно застал ее в сыроварне. Высоко закатав рукава свежевыстиранной голубой блузки, она занималась изготовлением сыра. Энникстеру запомнились ее гладкие белые руки, округлые и прохладные на вид. Он никогда не поверил бы, что у молоденькой девушки могут быть такие полные, красивые руки. К своему удивлению, укладываясь спать, он поймал себя на том, что думает о ней, а, проснувшись утром, забеспокоился - не снились ли ему прошлой ночью прекрасные белые руки Хилмы. Но тут же обозлился на себя го, что такие мысли лезут ему в голову, и разразился бранью в адрес всего женского племени. Нечего мужчине исякой дрянью мозги забивать. Имел уже он опыт в Сакраменто… И хватит! Женщины! Да кому они нужны? Уж он-то как-нибудь без них обойдется. Вздумала как-то раз, когда он зашел в сыроварню, состроить ему глазки. Не иначе как прельстить захотела. Только он видит их всех насквозь. Она у него дождется, пускай попробует. В следующий раз он так ее шуганет, что она своих не узнает. Он решил показать этой девице с сыроварни ее настоящее место, чтоб она убедилась в его безразличии и в полном отсутствии интереса к ней как к женщине. Однако, когда на следующее утро Хилма принесла ему завтрак, он лишился дара речи, лишь только она переступила порог его комнаты, и сидел, окаменев от смущения и уставив глаза в тарелку. Убежденный женоненавистник Энникстер относился к Хилме с презрением, как к существу, стоящему на социальной лестнице ниже его. И все же непрестанно думал о ней. Особенно он злился на себя за то, что в ее присутствии никак не мог совладать со своей врожденной застенчивостью. Сначала он ругал себя болваном за то, что не может ее спокойно игнорировать, потом круглым дураком за то, что не умеет воспользоваться своим положением. О любви, конечно, не может быть и речи, хотя девица она смазливая. Но вот интрижку с ней завести… Размышляя обо всем этом, рассеянно уставившись на кнопку электрического звонка, снова и снова перебирая все это в уме, он вспомнил, что сегодня как раз должны бить масло - следовательно, миссис Три будет занята в сыроварне. А значит, вместо нее придет Хилма. Повернувшись к буфету, он стал с неприязнью рассматривать себя в зеркало. Потер против шерсти небритый подбородок и пробормотал, обращаясь к своему отражению: - Ну и рожа! Бог мой, кувшинное рыло какое-то! - И после короткой паузы:- Интересно знать, придет сегодня эта тупоголовая девица или нет? Он прошел в спальню и осторожно глянул в окно из-под опущенной занавески. Из окна видна была скелетообразная башня артезианского колодца, летняя кухня и примыкавшая к ней сыроварня. Как раз когда он выглянул в окно, из кухни вышла Хилма и заспешила к черному ходу. Очевидно, за тем, чтобы заняться его обедом. Однако, пробегая мимо колодца, она встретилась с Дилани, молодым парнем, работавшим у Энникстера. С большим мотком колючей проволоки в защищенной рукавицей руке и с кусачками за поясом Дилани шел по тропинке вдоль канала, ведя в поводу лошадь. Должно быть, он заделывал дыру в изгороди у полотна железной дороги, возле Эстакады. Энникстеру было видно, как он, поравнявшись с Хилмой, снял широкополую шляпу, а она остановилась поболтать с ним. Он даже слышал, как Хилма весело рассмеялась в ответ на что-то сказанное Дилани. Она ласково похлопала по шее лошадь, а Дилани, выхватив кусачки из-за пояса, прикинулся, будто хочет ущипнуть ее. Хилма поймала его руку и оттолкнула, и снова рассмеялась. Энникстеру в их поведении почудилась какая-то интимность, и он так и взвился от ярости. Ах, вот оно что! Спелись, значит. И хоть бы постеснялись, так нет, любезничают прямо у него на глазах. Черт знает, что такое! Совсем стыд потеряли. Нет уж! Он это в корне пресечет; ничего такого он на своем ранчо не допустит! В два счета ее вытурит. Нам такие не нужны. Уж как-нибудь обойдемся. Сегодня же надо переговорить с ее отцом. Уж как они тамхотят, а приличия пусть соблюдают. - А обед-то? - вдруг воскликнул он.- Я тут сижу голодный - и, пожалуй, еще снова заболею, а они будут там разводить амуры! Он повернулся на каблуке, шагнул к электрическому звонку и еще раз изо всех сил нажал кнопку. - Когда эта особа явится сюда,- объявил он неизвестно кому,- я поинтересуюсь, почему это мне приходится ждать. Я ее приведу в христианский вид. Видит Бог - я терпелив, но не желаю, чтоб моим терпением злоупотребляли. Когда несколько минут спустя Хилма явилась накрывать на стол, Энникстер сидел у окна, делая вид, что читает газету. Он сидел, закинув ноги на подойник, и курил сигару, но при ее появлении ноги тут же опустил и, воровато поглядывая на Хилму поверх газеты, загасил об испод подоконника дымящийся кончик сигары. Хилма была девушка крупная и пышнотелая, благодаря чему казалась значительно старше своих девятнадцати лет. Некоторая тяжесть и округлость бедер и плеч говорили о раннем созревании здоровой сильной плоти, расцветшей под горячим южным солнцем полутропической страны. Стоило раз взглянуть на нее, и вы сразу убеждались, что перед вами человек энергичный и деятельный, но в то же время отзывчивый и уравновешенный. Полная шея плавным изгибом переходила в плечи; кожа за ушами и под подбородком была белая и шелковистая, покрытая тончайшим пушком и слегка тронутая золотистым загаром на затылке у самой кромки волос; сквозь такой же загар на щеках пробивался нежный румянец, а на висках просвечивали голубоватые жилки. У нее были светло-карие, широко открытые глаза, которые чуть что станс вились совсем круглыми; веки,- чуть более темного оттенка, чем все лицо,- были опушены черными ресницами, недлинными, но густыми, которые четкой линией обводили глаза. Рот был великоват, однако трудно было представить себе что-нибудь прелестней очертаний ее полных, плотно сомкнутых губ, ее изящно скругленного подбородка, гибкой и нежной шеи. При каждом повороте головы, при малейшем движении плеч вся ее обольстительная красота как бы оживала; мягкие янтарные тени то сгущались, то вовсе исчезали, незаметно растворяясь в прелестном розовом румянце или поглощенные теплой окраской темно-каштановых волос. Волосы Хилмы, казалось, жили своей отдельной жизнью,- почти как у Медузы,- густые, блестящие, словно смоченные чем-то, они тяжелой душистой массой ниспадали на лоб, на маленькие уши с розовыми мочками, на затылок. Заплетенные в косу, они казались темно-каштановыми, а на солнце отливали золотом. Как у большинства крупных девиц, движения ее были плавны, неторопливы, и эта медлительная грация, эта обманчивая небрежность движений придавали ей особенное очарование. Но не только правильные черты лица с его четким овалом, гладким выпуклым лбом и широкими скулами, не только густые и гладкие темные волосы, длинные ноги, красивая высокая грудь и тонкая талия привлекали к Хилме взоры, она восхищала своей естественностью и простотой. Сама того не ведая, она и одевалась в соответствии с этим своим редкостным качеством; в тот день на ней была темно-синяя поплиновая юбка и свежая - будто только из прачечной - белая блузка. При всей аскетической строгости наряда она отнюдь не была лишена кокетства, невыразимо обольстительного. Даже Энникстер не мог не заметить, что ножки у нее маленькие и узкие, что металлические пряжки на туфлях до блеска начищены, а пальчики на руках розовые с розовыми ногтями. Он поймал себя на том, что размышляет - как это девушка из столь скромной семьи умудряется сохранять себя такой красивой, такой опрятной, такой женственной. Но тут же решил, что это, вероятно, потому, что занята она главным образом на сыроварне, да и работу ей дают самую легкую. Она жила на ранчо для того, чтобы быть с родителями, а вовсе не ради заработка. К тому же - о чем Энникстер смутно догадывался - на огромных, недавно освоенных просторах Запада, где сельская жизнь протекала на свежем воздухе и заработать себе на хлеб было легче легкого, такие женщины встречались нередко; это не была уверенность в себе, которая приходит вместе с образованием, с постепенным постижением культуры, а естественное природное достоинство женщины, не познавшей тягот жизни, не сломленной борьбой за существование, неизбежной в перенаселенных районах страны. Это было естественное достоинство, результат жизни в естественных условиях, близко к природе, близко к великой, доброй земле. Когда Хилма, широко раскинув руки, накрывала скатертью стол и белоснежная ткань отраженным светом осветила ее лицо снизу, Энникстер беспокойно мерзал в кресле. - А, это вы, мисс Хилма? - произнес он, лишь бы что-то сказать.- Доброе утро! Как поживаете? - Доброе утро, сударь! - ответила она, поднимая глаза, и на минуту оперлась руками о стол.- Надеюсь, вам лучше сегодня? Голос у нее был низкий, бархатистый, хрипловатый и, казалось, шел не из горла, а прямо из груди. - Пожалуй, что да,- буркнул Энникстер. И вдруг спросил:- А где эта собака? Дряхлый, неизвестно откуда взявшийся ирландский сеттер заявлялся иногда в дом и, забравшись под хозяйскую кровать, устраивался там спать. Он не попрошайничал, но, получив от кого-нибудь подачку, с радостью ее тут же съедал. Энникстер особенно псом не интересовался. Порой он но неделям не вспоминал о нем. Собака была не его. Но сегодня он почему-то не мог отделаться от мысли о ней. Он принялся подробно расспрашивать Хилму. Чья она? Сколько ей может быть лет? Не больная ли она? Где запропастилась? Может, забилась куда-нибудь, чтоб издохнуть? И во время обеда он то и дело нозвращался к собаке: очевидно, не находил другой темы для разговора, а когда Хилма, убрав со стола, пошла к себе, он выскочил на крыльцо и крикнул ей вслед: - Постойте, мисс Хилма! - Да, сударь? - Если эта собака опять появится, дайте мне знать. - Слушаюсь, сударь. Энникстер вернулся в столовую и сел на стул, с которого только что поднялся. - Черт с ней, с собакой! - пробормотал он в сердцах, сам не понимая причины своего раздражения. Когда наконец Энникстер перестал думать о Хилме Три, оказалось, что он сидит, уставившись на термометр, висевший на противоположной стене; термометр напомнил ему, что он давно собирался купить хороший барометр - инструмент, на который можно было бы положиться. А барометр навел его на мысль о погоде, о возможности дождя. В этом случае предстояла уйма хлопот: и семена подготовить надо, и плуги с сеялками привести в порядок. Вот уже два дня он носа из дому не высовывал. Пора энергично браться за дела. Он тут же решил положить день на осмотр ранчо с тем, чтобы вернуться домой к ужину. А в Лос-Муэртос ехать незачем, можно пренебречь приглашением Магнуса Деррика. Хотя, конечно, может, и стоило бы проехаться и посмотреть, в чем там дело. - Если надумаю,- решил он про себя,- то поеду верхом - на чалой кобыле. Это была полудикая лошаденка, еще толком не объезженная; под седлом она шарахалась и брыкалась, пока арапник и шпоры не приводили ее в чувство. Но Энникстер вспомнил, что семейство Три живет рядом с сыроварней в домике, выходящем окнами на конюшню, так что, может, Хилма увидит, как он лихо вскакивает в седло, и подивится его храбрости. Он хмыкнул и подумал: «Интересно, как с ней справился бы этот дурак Дилани? Тоже мне объездчик!» Но когда Энникстер сошел с крыльца, то с удивлением увидел, что все небо затянуло серой мглой; солнце скрылось, потянуло прохладой; флюгер на сарае - великолепный золотой рысак с пышными, развевающимися гривой и хвостом - вертелся под порывами юго-западного ветра. Очевидно, долгожданный дождь был не за горами. Энникстер прошел в конюшню, подумывая о том, что можно будет подъехать на чалой кобыле к Хилминому дому и сказать ей, чтоб к ужину его не ждали. Совещание на Лос-Муэртос будет отличным предлогом, и он тут же решил к Деррикам ехать. Проходя мимо домика, где жили Три, он с удовольствием отметил, что Хилма чем-то занята в парадной комнате. Если чалая будет артачиться во дворе перед конюшней, Хилма просто не сможет не увидеть, как он м укротит. Конюх занимался в дальнем углу конюшни смазкой колес у дрожек, и Энникстер приказал ему седлать чалую. - Боюсь, что нет ее здесь, сударь,- сказал конюх, окинув взглядом стойла.- Да, теперь припоминаю: Дилани взял ее сразу после обеда. У него лошадь за хромала, а ему нужно было ехать к Эстакаде чинить изгородь. В общем, уехал он и пока что не вернулся. - Ага, значит, Дилани ее взял? - Да, сударь. Она дала ему тут жару, но он все-таки ее обломал. Что касается лошадей, то, пожалуй, Дилани любому ковбою нос утрет. - Вот как! А я и не знал,- сказал Энникстер. Затем после паузы: - Раз так, Билли, седлай любую. Хочу сегодня в Лос-Муэртос съездить. - А дождя не боитесь, мистер Энникстер? - сказал Билли.- Похоже, что к вечеру пойдет. - Я захвачу непромокаемый плащ,- сказал Энникстер.- Лошадь подай к крыльцу, как оседлаешь. В самом дурном расположении духа вернулся Энникстер за плащом, не позволив себе даже взглянуть в сторону сыроварни и домика, где жила Хилма. Когда он подошел к веранде, до него донесся из дому телефонный звонок. То звонил из Лос-Муэртос Пресли, узнавший от Хэррена, что Энникстер, возможно, будет у них к обеду. Если так, не будет ли он столь любезен прихватить с собой его - Пресли - велосипед? Накануне он оставил его во дворе в Кьен-Сабе и на обратном пути забыл забрать. - Да как сказать,- возразил Энникстер голосом, в котором сквозило раздражение,- я-то собирался ехать верхом. - Ну, тогда не надо,- сказал Пресли беспечно.- Сам же я и виноват, не надо было забывать. Не утруждай себя. Как-нибудь загляну на днях и заберу. Энникстер со злостью шваркнул трубку и, громко топая, выскочил из комнаты, захлопнув за собой дверь. Плащ он нашел на вешалке в коридоре и таким резким движением напялил его, что он затрещал по всем швам. Все, казалось, было против него. И нужно же было этому раззяве, этому сумасшедшему поэту Пресли забыть свой велосипед. Ну и пусть сам приходит за ним. Во всяком случае, он, Энникстер, поедет верхом на какой угодно лошади. Выйдя на крыльцо, он увидел велосипед, прислоненный к изгороди, где его забыл Пресли. Если оставить велосипед здесь, он вымокнет под дождем. Энникстер выругался. С каждой минутой его раздражение нарастало. Но он все-таки отправился на конюшню, толкая перед собой велосипед, и, отменив свой первоначальный приказ, велел конюху закладывать коляску. Он собственноручно затолкал велосипед под сиденье, кинул на него пару мешков и сверху еще прикрыл непромокаемым брезентом. Пока он этим занимался, у конюха, заводившего лошадь в оглобли, вдруг вырвалось восклицание, и он, остановившись, поднял руку и стал прислушиваться. От гулкой кровли амбара, от бархатистого пыльного покрывала, лежащего на земле, от крон немногочисленных деревьев и прочих растений поднимался дружный монотонный шорох; казалось, что он идет со всех сторон сразу - приглушенный лепечущий звук, ровный, однообразный и упорный. - А вот и дождь! - сказал конюх.- Первый за весь сезон. - Дождь - не дождь, а ехать надо,- проворчал Энникстер, раздражаясь,- и ведь, как пить дать, эти дармоеды бросят теперь работу, и амбар останется недостроенным. Когда лошадь была наконец запряжена, он надел плащ, сел в коляску и, не дожидаясь, чтобы конюх поднял верх, выехал прямо на дождь, зажав в зубах свежую сигару. Проезжая сыроварню, он увидел Хилму, которая стояла на пороге, подставив под дождь руку, уставив глаза в серое небо, сосредоточенно, с любопытством созерцая первый осенний ливень. Она была так поглощена этим, что не заметила Энникстера, и его неуклюжий кивок в ее сторону остался без ответа. «Ведь это она нарочно,- решил Энникстер, свирепо жуя сигару.- Меня, видите ли, не узнала. Ну, что ж, теперь, по крайней мере, все ясно. Теперь она у меня турманом вылетит. Сегодня же!» Инспекцию ранчо он решил отложить до завтра. Поскольку он отправился в поездку в коляске, ему придется добираться до усадьбы Деррика кружным путем - через Гвадалахару. От дождя дорогу, покрытую толстым слоем пыли, моментально развезет. Чтобы добраться до усадьбы Лос-Муэртос, потребуется часа три. Он вспомнил Дилани и чалую кобылу и заскрежетал зубами. И ведь надо же, вся эта канитель из-за какой-то дурехи! Хорошенькое он придумал себе занятие - будто больше ему делать нечего! Но теперь уж баста! Пускай убирается! Это решено и подписано. Дождь набирал силу в полном безветрии. Густая завмеса влаги падала с неба на землю совершенно отвесно, размывая контуры предметов, находящихся в отдалении, заливая все вокруг сероватым свечением. Дождь все лил и лил, непрерывное журчание воды превратилось в настоящий гул. У ворот, при выезде на дорогу, убегавшую на Гвадалахару через хмелевые плантации, которые присмотрел Дайк, Энникстеру пришлось выйти из пролетки и поднять верх. Поднимая его, он попал рукой в стык железного угольника, и сильно ее прищемил. Это была последняя капля, венец всех его бед. В этот миг он так возненавидел Хилму Три, что, стиснув зубы, чуть было не перегрыз сигару надвое. Пока он возился с верхом коляски, заливаемый водой, стекавшей с полей шляпы прямо ему на лицо, лошадь, которой не нравилось мокнуть под дождем, забеспокоилась. - Да тпру ты, проклятая! - крикнул он, захлебываясь от злости.- Ты… Ты… Погоди у меня. Получишь свое! Но-о, ты! Но тут он осекся. На повороте дороги, труся мелкой рысью, показался Дилани верхом на чалой, и Энникстер, уже сидевший в коляске, оказался лицом к лицу с ним. - Приветствую вас, мистер Энникстер! - крикнул Дилани, придерживая лошадь.- Мокровато, а? Энникстер, вдруг побагровев, откинулся на спинку сиденья и заорал: - Ах, вот ты где! - Я вон туда ездил,- сказал Дилани, кивнув в сторону железной дороги,- чинил изгородь у Эстакады, а потом решил заодно проехать вдоль всей изгороди в сторону Гвадалахары - взглянуть, нет ли еще где дыр. Однако все как будто в порядке. - Ах, значит «как будто»?- процедил сквозь зубы Энникстер. - Вроде бы да,- ответил Дилани, несколько смущенный неприязненным тоном Энникстера.- Я только что заделал дыру у Эстакады и… - А почему, интересно, ты не заделал ее неделю назад?- яростно закричал Энникстер.- Я искал тебя все утро… да, вот именно, все утро… И кто это разрешил тебе взять чалую? Из-за пролома прошлой ночью овцы разбрелись по всей насыпи, а сегодня утром ко мне явилась с претензиями эта гнида, Берман.- И вдруг заорал: - С чего это я тебя кормлю? С чего держу у себя? Чтоб ты ряшку себе наедал? Да? - Да что вы, мистер Энникстер…- начал было Дилани. - Не смей возражать мне! - закричал Энникстер, распаляясь от собственного крика еще больше,- Нечего оправдываться! Сколько раз тебе говорили! Раз пятьдесят я твердил про это. - Да ведь, сударь, овцы сами проломали изгородь только прошлой ночью! - сказал Дилани, начиная сердиться. - Сказано тебе - не разговаривать! - крикнул Энникстер. - Но послушайте… - Убирайся с ранчо! Убирайся немедленно! И как ты посмел чалую без моего разрешения взять? Мне такие работнички не нужны! Я человек покладистый, Бог тому свидетель, однако никому не позволю своей добротой злоупотреблять бесконечно! Собирай свои манатки и вон отсюда! Ясно тебе? Ступай к десятнику, скажи, что я велел тебя рассчитать, и проваливай! И имей в виду,- закончил он, угрожающе выставляя нижнюю челюсть,- имей в виду, если я увижу после всего этого, что ты возле дома околачиваешься или на ранчо заблудился, я вам, милостивый государь, дорогу пинком в зад укажу! А теперь - прочь с дороги! Мне ехать надо. От возмущения Дилани лишился слов. Он вонзил шпоры в бока кобылы и в один прыжок разминулся с коляской. Энникстер подобрал вожжи и тронул лошадь, бормоча что-то себе под нос и изредка оборачиваясь, только затем, чтобы посмотреть, как уносится чалая кобыла в сторону усадьбы, как летит грязь из-под ее копыт, а Дилани знай ее погоняет, пригнув голову от дождя. - Гм! - буркнул Энникстер с некоторым злорадством, понемногу успокаиваясь.- Посмотрим, что ты теперь запоешь. Скоро Энникстеру пришлось опять вылезти из коляски, чтобы открыть еще одни ворота при выезде на Верхнюю дорогу, неподалеку от Гвадалахары. Эта дорога соединяла город с Боннвилем и шла вдоль железнодорожной линии. По другую сторону путей раскинулись неоглядные пространства бурой, голой земли Лос-Муэртос, под живительными струями дождя на глазах превращавшейся в мягкую, тучную, плодородную почву. Твердые, зачерствевшие на солнце комья размягчились, трещины, жадно чмокая, всасывали влагу. Но панорама была безрадостная; дальний горизонт надернут туманной и зыбкой завесой дождя; безысходно монотонная равнина, где глаз не на чем было остановить, раскинулась под хмурым, низким, без малейшего просвета небом. Телеграфные провода, протянутые от столба к столбу, тихонько гудели, вибрируя под тяжестью великого множества падающих на них капель, непрерывно скатывавшихся вниз с проволоки на проволоку. Сами столбы потемнели, разбухли и лоснились от сырости, а фаянсовые чашечки на поперечинах отражали тусклый, серый свет уходящего дня. Энникстер уже собрался было тронуться дальше, но тут показался товарный поезд, идущий из Гвадалахары на север, в направлении Боннвиля, Фресно и Сан-Франциско. Поезд был длинный, двигался медленно, с равномерным покашливанием локомотива, с ритмичным постукиванием колес на стыках. На двух-трех хвостовых платформах поезда Энникстер ясно рассмотрел плуги Магнуса Деррика; окрашенные в красный и зеленый цвет, они ворвались единственно ярким пятном в этот серо-бурый пейзаж. Энникстер придержал лошадь, провожая глазами проходящий поезд, который увозил плуги Деррика в противоположную от ранчо сторону в первый осенний дождь, как раз когда они были больше всего нужны. Он наблюдал все это молча, без каких-либо четко оформившихся мыслей. Даже после того, как поезд прошел, Энникстер еще долго стоял на месте, следя, как он медленно тает вдали, прислушиваясь к затихающему шуму. Немного погодя он услышал свисток, который дал паровоз перед въездом на Эстакаду. Но движущийся поезд никак не ассоциировался с картиной ужаса и гибели, столь поразившей воображение Пресли накануне. Он тянулся медленно к месту своего назначения, грустно постукивая колесами, как похоронная процессия, как вереница зарядных ящиков, вывозящих убитых с поля боя. Паровозный дым вился за ним траурной вуалью, наводя тоску, поезд проплывал мимо, унылый, неизъяснимо печальный под этим серым небом, под этой серой пеленой дождя, который все лил и лил с монотонным бормотаньем, ровным и однообразным, слышавшимся сразу отовсюду. III Когда Энникстер приехал в тот вечер на ферму Лос-Муэртос и вошел в дом, в столовой уже собралась небольшая компания. Магнус Деррик, надевший ради такого случая сюртук тонкого сукна, стоял у камина, грея спину. Хэррен сидел поблизости, перекинув ногу через ручку кресла. Пресли в плисовых бриджах и высоких шнурованных ботинках, развалясь на диване, курил сигарету. Бродерсон сидел у стола, поставив на него локти, а Дженслингер, редактор и издатель самой популярной в округе газеты «Меркурий Боннвиля», держа под мышкой шляпу и перчатки с крагами, стоял напротив Деррика с наполовину опорожненным стаканом виски, разбавленного содовой, в руке.

The script ran 0.038 seconds.