Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Андре Мальро - Королевская дорога
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_history

Аннотация. Разыскивать в джунглях Камбоджи старинные храмы, дабы извлечь хранящиеся там ценности? Этим и заняты герои романа «Королевская дорога», отражающего жизненный опыт Мольро, осужденного в 1923 г. за ограбление кхмерского храма. Роман вновь написан на основе достоверных впечатлений и может быть прочитан как отчет об экзотической экспедиции охотников за сокровищами. Однако в романе все настолько же конкретно, сколь и абстрактно, абсолютно. Начиная с задачи этого мероприятия: более чем конкретное желание добыть деньги любой ценой расширяется до тотальной потребности вырваться из плена «ничтожной повседневности». Свободный выбор игры рискованной, на грани смертельной опасности — единственная возможность преодолеть болезненное ощущение дряхления, фатального сползания к трагическому финалу.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 

Андре МАЛЬРО КОРОЛЕВСКАЯ ДОРОГА Тот, кто живёт одними мечтами, становится похож на свою тень. Малабарская пословица ЧАСТЬ ПЕРВАЯ I На этот раз навязчивая мысль, неотступно преследовавшая Клода, взяла своё: он упорно вглядывался в лицо этого человека, утопавшее в полутьме из-за горевшей сзади лампочки, пытаясь различить наконец на нем хоть какое-то выражение. Силуэт весьма неясный, расплывчатостью своей напоминавший мерцающие огни сомалийского побережья, растворявшиеся в нестерпимо ярком сиянии луны, вбиравшем в себя тусклый отблеск солончаков… Интонации голоса, выражавшие нескрываемую иронию и тоже, казалось ему, растворявшиеся где-то в африканском мраке, служили своего рода подтверждением легенды, той самой легенды, что властно притягивала к этому расплывчатому силуэту пассажиров, падких на все возможные сплетни и выдумки, и служила основной темой для разговоров или просто досужих вымыслов, а то и для сочинения целых романов, легенды, неизбежно сопутствующей белым, так или иначе причастным к жизни независимых азиатских государств. — Молодые люди имеют неверное представление о… как это у вас принято называть?.. Об эротизме. До сорока лет обычно заблуждаются, не могут отрешиться от такого понятия, как любовь: мужчина, который полагает, что не женщина служит дополнением секса, а, наоборот, секс является неким дополнением к женщине, вполне созрел для любви — что ж, тем хуже для него. Но ещё хуже, когда пора навязчивой идеи секса, мании отроческих лет, возвращается с новой силой. Питаемая на этот раз всякого рода воспоминаниями… Клод явственно ощущал запах пыли, конопли и бараньей шерсти, исходивший от его одежды, и снова видел перед собой дверь, занавешенную мешковиной; слегка приподняв её, чья-то рука совсем недавно указывала ему на обнажённую чёрную девушку (без единого волоска на теле) с ослепительно ярким солнечным пятном на остроконечной груди; её полуопущенные веки с густыми ресницами недвусмысленно свидетельствовали об эротизме, выражали маниакальную потребность, «потребность идти до конца своих возможностей», говорил Перкен… который тем временем продолжал: — …Воспоминания имеют обыкновение преображаться… Удивительная вещь — воображение! Оно существует само по себе и вне зависимости от себя… Воображение… Оно всегда служит нам утешением… Его резко очерченное лицо чуть виднелось в полутьме, но свет дрожал на его губах, на кончике сигареты, словно позолоченном. Клод чувствовал, как мысли его постепенно смыкаются со словом, они были похожи на тихо плывущую лодку с гребцами, одновременно взмахивающими вёслами, на которых отражаются корабельные огни. — Что вы хотите этим сказать? — Когда-нибудь вы сами поймёте… сомалийские бордели полны неожиданностей… Клоду знакома была эта злобная ирония, с которой человек говорит обычно только о себе или о своей судьбе. — Полны неожиданностей, — повторил Перкен. «Каких?» — задавался вопросом Клод. Перед глазами его снова вставали световые пятна керосиновых ламп, облепленных насекомыми, девушки с прямыми носами, в их облике не было ничего, что соответствовало бы понятию, которое вкладывалось в слово «негритоска», если не считать ослепительных белков глаз, отделявших зрачок от тёмной кожи; покорные флейте слепца, они двигались по кругу, и каждая в исступлении хлопала по чересчур крупному заду той, что шла впереди. Но вот внезапно их круг распался; слив свой голос с особо чувственной нотой флейты, они замерли на мгновение с закрытыми глазами, головы и плечи оставались неподвижными, а сковывавшему их напряжению они давали выход, без конца заставляя вибрировать крепкие мускулы своих бёдер и торчащей груди, в свете керосиновой лампы пот лишь подчеркивал эту трепетную дрожь… Хозяйка подтолкнула к Перкену совсем юную девушку, та улыбалась. — Нет, — сказал он, — вон ту, другую. У той по крайней мере это, похоже, не вызывает восторга. «Садист?» — подумал Клод. Ходили слухи о всякого рода миссиях, которые Сиам note 1 возлагал на него в отношении непокорных племён, о его деятельности в краю чамов note 2 и лаосских походах, о его своеобразных взаимоотношениях с правительством Бангкока, то добросердечных, то угрожающих; о той неистовой любви, какой окружали его когда-то, преклоняясь перед его могуществом, перед его необъятной властью, над которой он не терпел никакого контроля, о его закате, его эротизме; между тем здесь, на пароходе, ему не было бы отбоя от женщин, если бы он не оборонялся от них. «Что-то такое, конечно, есть, но это не садизм…» Перкен откинул голову на спинку шезлонга: на маску несгибаемого консула, застывшую, как оскал зверя, упал яркий свет, её суровость подчеркивалась тенью глазных орбит и носа. Дым от его сигареты, поднимаясь вверх, терялся в непроглядной ночной тьме. Слово «садизм», застрявшее в сознании Клода, вызвало к жизни одно воспоминание. — Однажды в Париже меня привели в какой-то жалкий борделишко. В гостиной находилась одна-единственная женщина, она была привязана к лежаку верёвками с поднятой юбкой, вид глупейший… — Кверху передом или задом? — Задом. А вокруг — шесть или семь типов: самые заурядные обыватели при галстучках, в пиджаках из альпака (дело было летом; правда, жара стояла не такая, как здесь…), глаза у них выпучены, щёки пунцовые, и каждый из кожи вон лезет, всеми силами стараясь показать, что пришёл поразвлечься… Они подходили к женщине, один за другим, хлопали её по заднице — причём только по разу — расплачивались и уходили либо поднимались на второй этаж… — И это всё? — Всё. Да и поднимались-то совсем немногие, большинство уходило. Так вот, мечты этих добрейших мужей, водружавших на выходе шляпу и теребивших лацканы пиджака… — Довольно примитивны, я полагаю… Перкен вытянул правую руку, будто собираясь подкрепить жестом какую-то фразу, но вдруг задумался, словно не решаясь высказать вслух свою мысль. — Главное, не знать партнёршу. Она — другой пол, и всё тут. — Но никак не существо, наделённое своею собственной жизнью? — Мазохистам и этого мало. Они всегда борются только сами с собой… Подкрепляют своё воображение тем, на что способны, а не тем, к чему влечёт. Самые глупые из проституток и те знают, насколько далёк от них мужчина, который их мучает или которого сами они мучают. Вам известно, как они называют непостоянных посетителей? Заумными… Клоду подумалось, что и словечко «непостоянные» само по себе тоже… Он уже не спускал глаз с этого напряжённо застывшего лица. Интересно, имел этот разговор какую-то цель или нет? — Заумные, — снова повторил Перкен. — И они правы. Существует одно только, как говорят глупцы, «сексуальное извращение»: это непомерное воображение, неспособность к удовлетворению. Там, в Бангкоке, я знал одного мужчину, который заставлял женщину привязывать его на час голого в тёмной комнате… — И что? — Ничего… этого ему было достаточно. Вот уж поистине «извращенец»… Он встал. «Спать хочет, — спрашивал себя Клод, — или решил прекратить этот разговор?..» Перкен удалялся, как бы растворяясь в поднимавшемся кверху дыме, перешагивая по очереди через негритят, которые, открыв розовые рты, спали между корзинками с кораллами. Тень его становилась всё короче, и вскоре на палубе осталась только одна вытянутая тень Клода. Что ж, его выдвинутый вперёд подбородок казался почти столь же мощным и крепким, как и челюсти Перкена. Лампочка качнулась, и тень задрожала: что станется с этой тенью и с телом, продолжением которого она являлась, через два месяца? Впрочем, что значит отражение без глаз, без этого решительного, озабоченного взгляда, выражавшего в тот вечер его суть гораздо больше, чем этот мужественный силуэт, на который как раз собиралась ступить бортовая кошка. Он протянул руку — кошка убежала. И снова он оказался во власти всё тех же неотвязных дум — сущее наваждение. Ещё две недели этого жадного нетерпения; две недели тревожного ожидания на этом пароходе, в тоске вроде той, что испытывает наркоман, лишенный своего зелья. Он снова, в который уже раз достал археологическую карту Сиама и Камбоджи; теперь он знал её лучше, чем собственное лицо… Его завораживали большие голубые пятна, которыми он отметил мёртвые города, пунктир бывшей Королевской дороги, грозно подтверждавшей: в сиамских лесах царит полное запустение. «По крайней мере один шанс из двух отдать там концы…» Полузаросшие тропинки, то там, то здесь костяк маленького зверя, брошенного возле почти угасшего костра, конечного пункта последней экспедиции в край джараев note 3; руководивший ею белый по имени Одендхал был убит людьми из огненного Садета, вооружёнными копьями, убит ночью под шелест и хруст пальм, возвещавших о прибытии слонов экспедиции… Сколько ночей придётся ему провести без сна, изнурённому, изъеденному комарами, или засыпать, полагаясь на бдительность какого-нибудь проводника?.. Вступить в открытый бой вряд ли представится случай… Перкен знал эту страну, но не говорил о ней. Сначала Клода покорил его тон (это был единственный человек на пароходе, который запросто произносил слово «решимость»); он догадывался, что этот, можно сказать, седой человек любил то же, что и он сам. В первый раз Клод услыхал его у красной полосы египетского берега; не обращая внимания на приливы и отливы интереса к нему окружающих или их враждебность, тот рассказывал, как обнаружили два скелета (наверняка грабителей гробниц), их нашли во время последних раскопок в Долине царей, на полу одного из подземных залов, откуда расходились галереи, украшенные бесчисленными мумиями священных кошек. Даже небольшого жизненного опыта Клода оказалось бы довольно, чтоб понять простую истину: глупцы везде встречаются, причём не только среди авантюристов, однако этот человек заинтриговал его. Потом он слышал, как тот говорил о Майрена, эфемерном властелине седангов note 4: — Мне думается, это был человек, которому во что бы то ни стало хотелось сыграть свою биографию, как, например, какому-нибудь актёру хочется сыграть ту или иную роль. Вам, французам, нравятся такие люди, для которых… как бы это сказать… хорошо сыграть роль важнее, чем победить. (Клод вспомнил о своём отце, который, через несколько часов после того, как написал следующее: «Теперь, дорогой друг, мобилизуют право, цивилизацию и отрезанные руки детей. В своей жизни я два или три раза наблюдал бьющую через край глупость: дело Дрейфуса — неплохой тому пример, но то, что происходит сейчас, наверняка превосходит все предыдущие опыты по всем пунктам и даже по качеству», — с величайшей отвагой погиб среди других добровольцев в сражении на Марне.) — Такое поведение, — продолжал Перкен, — побуждает к отважным подвигам, что составляет неотъемлемую часть роли… Майрена был очень смел… Сквозь мятежный лес он провёз на слоне труп своей юной сожительницы из племени чам, дабы её могли предать земле, согласно обычаям, как всех принцесс её рода (миссионеры отказали ему в своём кладбище)… Вам известно, что он стал королём, победив в сабельном поединке двух вождей из племени седангов, и какое-то время сумел продержаться в краю джараев… что совсем не просто… — Вы знаете людей, которые жили среди джараев? — Например, я — в течение восьми часов. — Срок недолгий, — с улыбкой заметил Клод. Перкен вынул из кармана левую руку и поднёс её к глазам Клода, раздвинув при этом пальцы; на трёх больших виднелись глубокие следы, которые шли спиралью, словно штопор. — Если принять во внимание раскалённые железные прутья, и этот срок может показаться довольно долгим. Клод умолк, огорчённый своей неловкостью; но Перкен уже вернулся к Майрена: — Словом, кончил он довольно плохо, как, впрочем, большинство людей. Клод знал об этой смерти под крышей малайзийской соломенной хижины: человек, тронутый тленом обманутых надежд, словно опухолью, устрашенный звуком собственного голоса, эхо которого множилось гигантскими деревьями… — Не так уж плохо… — Самоубийство мне неинтересно. — Почему? — Тот, кто убивает себя, хочет уподобиться созданному им самим образу: с собой кончают лишь затем, чтобы жить. Не люблю, когда дают дурачить себя Богу. С каждым днём сходство, которое предугадал Клод, становилось всё очевиднее, подчеркивалось интонациями голоса Перкена, его манерой произносить «они», говоря о пассажирах — а возможно, и о людях вообще, — словно сам он был отгорожен от них своим безразличием к определению собственного социального положения. По его тону Клод угадывал обширный человеческий опыт, хотя, быть может, в чем-то и ущербный, который полностью соответствовал выражению его глаз, тяжёлому обволакивающему взгляду, приобретавшему особую решимость, когда то или иное утверждение заставляло на какое-то мгновение напрягаться усталые мускулы его лица. Теперь на палубе, кроме него, почти никого не осталось. Заснуть ему всё равно не удастся. Что лучше: мечтать или читать? Перелистать в сотый раз «Энвантер», снова распалить своё воображение и биться, как головой о стену, натыкаясь на эти столицы пыли, лиан и многоликих башен под голубыми пятнами мёртвых городов? И вопреки воодушевлявшей его упрямой вере вновь сталкиваться всё с теми же препятствиями, что с неумолимым постоянством разрушали его мечты, причём всегда на том же самом месте? Баб-эль-Мандеб — Врата смерти. При каждом разговоре с Перкеном намёки на неведомое Клоду прошлое вызывали у него раздражение. Сближение, начавшееся после их встречи в Джибути — если он вошёл именно в этот дом, а не в какой-нибудь другой, то потому лишь, что за вытянутой рукой высокой негритянки в красно-чёрном одеянии заметил неясные очертания Перкена, — не избавило Клода от тревожного любопытства, толкавшего его к нему, словно в этой судьбе он провидел собственную свою судьбу: противоборство человека, который не желает жить в сообществе людей, когда возраст начинает брать своё, а он одинок. Старый армянин, с которым Перкен иногда прогуливался, знал его с давних пор, но говорил о нём мало, следуя заранее принятому решению, продиктованному не иначе как страхом, ибо из того, что он был близок с Перкеном, вовсе не следовало, что он его друг. И подобно постоянному гулу в машинном отделении, который не в силах был заглушить изменчивый шум голосов, снова и снова, заслоняя всё остальное и наполняя душу Клода тягостным томлением, возвращалась властная, неотступная мысль о джунглях и храмах. Азия, словно отыскав в этом человеке могущественного сообщника, насылала в полудреме грёзы, навеянные страницами летописи: выступление войск в надвигающихся сумерках, наполненных стрекотом кузнечиков и полчищами комаров, вьющихся над клубами пыли, что поднимается из-под копыт лошадей; перекличка караванов, пересекающих вброд тёплые реки; экспедиции, остановленные грудой рыбы, лежащей на дне из-за спада воды, — в чешуе отражается небесная синь, испещренная бабочками; древние короли, изуродованные рукою женщин; и ещё одна неистребимая мечта: храмы, покрытые мохом, каменные боги с живой лягушкой на плече, а рядом, на земле, — их источенные временем головы… Теперь уже легенда Перкена бродила по всему кораблю, от шезлонга к шезлонгу, словно тревожное ожидание прибытия или недобрая скука дальних плаваний. Всё такая же неясная, смутная. Больше глупой таинственности, чем фактов, больше людей, спешащих с умным видом доверительно шепнуть на ухо: «Тип, знаете ли, удивительный, уд-дивительный!», чем людей сведущих. Он жил среди туземцев и сумел подчинить их своей воле, причём в таких местах, где многие из его предшественников были убиты в результате более или менее незаконных деяний. Это всё, что было известно. И его успех, думалось Клоду, вернее всего, зависел от настойчивости прилагаемых им усилий, выносливости, от соединения качеств, свойственных человеку военному, с достаточной широтой взглядов, позволяющей понять непохожих на него людей, а вовсе не от каких-то там превратностей судьбы. Никогда ещё Клоду не доводилось видеть такую тягу к романтике у этих чиновников, желавших напитать романтикой свои сны, однако тягу эту сдерживал страх быть обманутыми или вынужденными признать существование иного мира, отличного от их собственного. Эти люди готовы были полностью принять легенду Майрена — ведь он был мёртв — и, возможно, даже легенду Перкена, но когда он был далеко; здесь же им хотелось заслониться от его молчания, и они всё время оставались настороже, снедаемые желанием отомстить за себя и выказывая некое презрение к недвусмысленно выраженному им порою стремлению к одиночеству. Клод сначала недоумевал, почему Перкен терпел его присутствие; потом он понял, что был единственным, кто восхищался этим человеком и, возможно, понимал его, не пытаясь при этом судить. Он пытался понять его ещё лучше, но ему удавалось лишь кое-как соединить романтические россказни (отправка посланий во время событий в краю чамов за пределы территории восставших дикарей в плывущих вниз по реке трупах — и много чего другого, вплоть до историй с фокусами) с тем, что, как он чувствовал, было главным в этом человеке: тот не стремился приобщиться к радости играть свою биографию, не испытывал потребности восторгаться своими деяниями и был движим тайной силой, действие которой Клод зачастую ощущал, хотя и не в силах был постичь её смысл. Капитан тоже её чувствовал. «Любой искатель приключений прежде всего фантазёр», — говорил он Клоду; однако точность, с какой действовал Перкен, его организаторское чутьё, нежелание рассказывать о своей жизни вызывали у капитана крайнее удивление. — Он напоминает мне великих деятелей «Интеллидженс сервис» note 5, услугами которых так любит пользоваться Англия, хотя вроде бы и не признаёт их; и всё-таки он никогда не станет начальником отдела контрразведки в Лондоне: в нём есть что-то другое, он немец… — Немец или датчанин? — Датчанин, в результате передачи Шлезвига Дании, согласно Версальскому договору note 6. Его это устраивает: ещё бы, руководство сиамской армии и полиции состоит из датчан. О, разумеется, всё это лица, не имеющие гражданства!.. Да, не похоже, чтобы он кончил свои дни в конторе: видите, он опять возвращается в Азию… — На службу к сиамскому правительству? — И да, и нет, как обычно… Он собирается разыскивать одного типа, оставшегося в непокорившемся краю, — тот остался или пропал без вести, что-то в этом роде… Но самое-то удивительное заключается в том, что теперь его интересуют деньги… Это у него новое… Появилась некая связующая нить. Иногда, как только отступало привычное наваждение, Клод, обречённый на праздное безделье, думал о том, что Перкен принадлежал к тому самому, единственному семейству, с которым дед — воспитавший его дед — поддерживал какие-то отношения. Отдалённое сходство: то же неприятие общепризнанных ценностей, то же ощущение человеческих деяний, пронизанное сознанием их тщётности, а главное — отречение. Картины будущего, рисовавшиеся Клоду, складывались из его воспоминаний и этого присутствия, казавшихся двойным предостережением, двойным параллельным подтверждением некоего пророчества. В разговорах с Перкеном он не мог противопоставить опыту и воспоминаниям своего собеседника ничего, кроме довольно обширных познаний, почерпнутых из книг, и потому стал рассказывать о своем деде, как Перкен рассказывал о своей жизни, чтобы не противопоставлять без конца книгу деяниям и постараться извлечь пользу из проявленного Перкеном особого интереса к его существованию; к тому же Перкен, рассказывая о себе, вызывал в памяти Клода белую эспаньолку деда, его отвращение к миру и горестные воспоминания о юности. Юность этого человека, гордившегося, с одной стороны, своими далёкими предками-корсарами, память о которых терялась в давних легендах, а с другой — дедом-докером и ступавшего на палубу своих кораблей с торжествующим видом — именно с таким видом крестьянин поглаживает обычно скотину, — подвигла его на созидание того самого Дома Ваннек, с помощью которого он надеялся увековечить себя. В тридцать пять лет он женился — через двенадцать дней после свадьбы жена его вернулась к своим родителям. Отец не пожелал её видеть; мать с привычным отчаянием заметила только: «Знаешь, дочка, всё это неважно… главное — дети…» И она возвратилась в бывшую гостиницу, которую он для неё купил; ворота её были украшены морскими атрибутами, а в огромном дворе сушились паруса. Сняв со стены портреты его родителей, она бросила их под кровать, а вместо них повесила маленькое распятие. Муж ничего ей не сказал; в течение нескольких дней они не разговаривали. Потом вновь началась совместная жизнь. Унаследовав привычку трудиться, испытывая ненависть ко всякого рода романтике, они примирились с обидой, поселившейся в их сердцах после этой первой размолвки, но не приводившей к открытым ссорам: в повседневной жизни они делали скидку на молчаливую неприязнь, как если, доведись им быть калеками, делали бы скидку на своё увечье. Не умея выразить свои чувства, каждый из них самозабвенно отдавался работе, чтобы тем самым доказать своё превосходство; и тот и другой находили в этом, пожалуй, утешение, то была их скрытая страсть. Присутствие ребятишек добавляло к их застарелой вражде дополнительный штрих, делавший её ещё мучительней. Любое сравнение результатов их работы лишь разжигало ненависть: когда на гостиницу и коричневые паруса во дворе спускалась ночь и моряки, юнги, работники ложились спать или уходили, нередко в довольно поздний час один из них, выглянув из окна, замечал свет в окне другого и, несмотря на крайнюю усталость, брался за какую-нибудь новую работу. К своей болезни — у неё была чахотка — она относилась с полнейшим безразличием; да и он с каждым годом работал всё больше, чтобы его лампа, не дай Бог, не погасла раньше лампы жены, ну а та обычно горела до глубокой ночи. Однажды он заметил, что распятие тоже очутилось под кроватью, рядом с портретами родителей. Не желая страдать из-за утраты тех, кого любил, а уж тем более из-за смерти той, которую не любил, он принял эту смерть, когда она пришла, со смирением, противным ему самому. Хотя, надо сказать, к своей жене он относился с уважением; он знал, что она была несчастна. Так проходила жизнь. И его отвращение ко всему ещё в большей степени, нежели эта смерть, привело Дом в упадок. После того, как у берегов Ньюфаундленда затонул почти весь его флот и страховые компании отказались платить, после того, как он, испытывая глубочайшее отвращение к деньгам, в течение целого дня раздавал вдовам пачки банкнот, равные числу погибших моряков, ему пришлось отказаться от всех своих дел; и начались процессы. Процессы бесчисленные и бесконечные. Окончательно проникнувшись с давних пор назревавшей враждебностью по отношению ко всем общепризнанным добродетелям, старик давал на своём дворе с парусами приют циркачам, которых отказывался принимать муниципалитет, и старая служанка настежь открывала слону ворота, давным-давно уже не пропускавшие ни одной машины. Сидя в одиночестве в просторной столовой, в кресле с витыми подлокотниками, отпивая из стакана по маленькому глоточку лучшее своё вино, перелистывая страницы своих учётных книг, он перебирал одно за другим свои воспоминания. Достигнув двадцати лет, дети по очереди покидали дом, становившийся всё более молчаливым; он безмолвствовал до тех пор, пока война не привела туда Клода. После того как убили его отца, мать, давно расставшаяся со своим мужем, приехала повидать ребёнка. Теперь она снова жила одна. Старый Ваннек принял её; он до того привык презирать деяния людей, что ко всему относился с желчной снисходительностью. Вечером он уговорил её остаться, возмутившись при одной мысли, что его невестка, пока он ещё жив, может поселиться не у него — и это в его-то городе; он по опыту знал, что гостеприимство вовсе не мешает помнить обиды. Они разговорились, вернее, рассказывала она: покинутая женщина, она мучительно переживала свой возраст, зная, что всё потеряно, и к жизни, совсем отчаявшись, относилась с полнейшим равнодушием. Словом, это был человек, с которым он мог ужиться… Она была разорена или, того проще, — бедна. Он не любил её, но испытывал странное чувство родства: подобно ему, она была отторгнута от сообщества людей, которое требует соблюдения всяких глупых, лицемерных условностей; кузина, теперь уже слишком старая, плохо вела хозяйство… Он посоветовал ей остаться, и она согласилась. Румянясь ради своего одиночества, ради портретов бывших хозяев гостиницы и морских атрибутов, а главное, ради зеркал, от которых её спасали только задёрнутые шторы и ухищрения полумрака, она умерла, впав в детство, словно её панический страх был предвестием такого конца. Он отнёсся к этой смерти с мрачным одобрением: «В моём возрасте убеждений не меняют…» То, что судьба завершила таким образом нескончаемую цепь глупостей, из которых состояла её жизнь, было благом. Отныне он уже не нарушал враждебного молчания, в котором замкнулся, за исключением тех случаев, когда беседовал с Клодом. Повинуясь велению изощрённого старческого эгоизма, он почти всегда возлагал заботу наказывать ребёнка на престарелую кузину, на мать или преподавателей, поэтому, когда Клод жил в Дюнкерке или даже позднее, когда он стал студентом в Париже и познакомился со своими дядьями, у него не оставалось ни малейших сомнений в свободомыслии деда. В этом простодушном старике, возвеличенном окружавшими его смертями и тем трагическим отблеском, которым море высвечивает отданные ему жизни, крылся не страшившийся Бога невежественный священнослужитель; некоторые фразы, в которых он выражал свой тягостный жизненный опыт, до сих пор звучали в ушах Клода, подобно глухому скрежету маленькой двери гостиницы, одиноко стоявшей на пустынной улице, той самой двери, которая по вечерам отрезала его от мира. Когда после ужина дед начинал говорить, уткнувшись в грудь острием бородки, его задумчивые слова пробуждали волнение в душе Клода, и он пытался заслониться от них, как будто слова эти доносились до него из дали времён, из-за моря, из тех краёв, где жили люди, лучше других познавшие тяготы жизни, её горечь и мрачную силу. «Память, малыш, — это самый настоящий фамильный склеп! Живёшь в окружении мертвецов, их больше, чем живых… Наших-то я хорошо знаю: во всех — и в тебе тоже — одна порода. И уж если они чего не желают… знаешь, бывают такие крабы, которые, сами того не подозревая, заботливо вскармливают сосущих их паразитов… Быть Ваннеком — это кое-что значит, и в дурном, и в хорошем…» Когда Клод уехал учиться в Париж, у старика вошло в привычку ходить каждый день к стене моряков, погибших в море; он завидовал их смерти, с радостью примиряя свою старость и это небытие. И вот однажды он решил показать чересчур медлительному работнику, как в его время рассекали дерево носовой части, но в тот момент, когда он орудовал обоюдоострым топором, у него закружилась голова, и он раскроил себе череп. Рядом с Перкеном Клод вновь обретал прежние ощущения, в нём оживали неприязненные чувства и страстная привязанность к этому семидесятишестилетнему старику, исполненному решимости не предавать забвению былую удаль и умение, который так и умер в своем опустелом доме смертью старого викинга. А как кончит свои дни этот? Однажды он сказал ему перед лицом Океана: «Думаю, что ваш дед был менее значителен, чем вам кажется, зато вы, вы гораздо значительнее…» И хотя оба, прячась за воспоминаниями, изъяснялись довольно туманно, у них возникали всё новые точки соприкосновения и они сходились всё ближе и ближе. Прорезая пелену тумана, дождь окутывал пароход. Вытянутый треугольник маяка Коломбо сновал во тьме над линией светящихся точек — над доками. Собравшиеся на палубе пассажиры смотрели поверх бортов, отражавших мерцающее сияние всех этих огней; рядом с Клодом какой-то тучный мужчина — видимо, перекупщик камней, который только что приобрёл на Цейлоне сапфиры и собирался продать их в Шанхае, — помогал армянину таскать чемоданы. Перкен чуть поодаль беседовал с капитаном; в таком ракурсе, сбоку, лицо его казалось менее мужественным, особенно когда он улыбался. — Поглядите на физиономию этого чанга, — сказал тучный мужчина. — На вид вроде бы славный малый… — Как вы его назвали? — Это сиамцы его так называют. А значит это «слон», только не домашний, другой. По внешнему виду ему это, пожалуй, не очень подходит, но по духу лучше и не придумаешь… Внезапно луч маяка осветил их всех. На мгновение огненное пятно заслонило всё остальное, потом снова погасло, растаяв во тьме, и теперь только огни парохода, свет которых пронизывал вихрь сверкающих капель, выхватывали из кромешного мрака арабский парусник, неподвижный и безлюдный, с высокими бортами, украшенными от носа до кормы резьбой. Перкен сделал два шага вперед, тучный мужчина инстинктивно понизил голос. Клод улыбнулся. — О, я, конечно, его не боюсь! У меня за плечами двадцать семь лет колоний. Сами понимаете! Однако как бы это сказать… он внушает мне робость. А вам нет? — Это прекрасно — невольно внушать робость, — не очень громко сказал в ответ армянин, — только вот не всегда удаётся… — А вы очень хорошо говорите по-французски… Верно, он мстил за унижение; неужели для этого он дожидался момента, когда должен будет покинуть корабль? В голосе его не было иронии, зато слышалась глубокая обида. Перкен снова удалился. — Родился я в Константинополе… а отпуска провожу на Монмартре. Так вот, месье, это далеко не всегда удаётся… И, повернувшись к Клоду, продолжал: — Вам он тоже скоро надоест, как и всем остальным… Хотя, что и говорить, сделал он, конечно, немало!.. Но если бы у него были технические знания, повторяю, технические, месье, при своём-то положении — ведь он держал в руках всю страну и всё для Сиама, — он наверняка мог бы составить себе состояние, которое… ну я не знаю, словом, состояние… Он поднял руки, очертив внушительный круг и заслонив на мгновение огни на берегу, которых стало гораздо больше, и теперь они казались ближе, но были расплывчаты, словно набухли, как губка, от влаги. — Представьте себе, что на сиамских базарах, всего-то в двенадцати или пятнадцати днях пути от непокорных селений, вы и сейчас можете найти, если, конечно, постараетесь да ещё сумеете поторговаться, рубины по таким ценам!.. Впрочем, вам, пожалуй, не понять, потому что вы не в курсе… И всё-таки это лучше, чем заниматься обменом обработанных, но фальшивых камней на грубые драгоценности, да зато из чистого золота!.. Пускай даже в двадцать три года! (Впрочем, он этим не занимался: один белый провернул это дело с королём Сиама лет пятьдесят тому назад.) Да, Перкен во что бы то ни стало хотел отправиться туда; удивительно, что они не шлёпнули его ещё тогда! Он всегда стремился верховодить. А ведь я вам уже говорил, бывают моменты, когда это не удаётся; в Европе они ему это показали яснее ясного. Двести тысяч франков! Найти двести тысяч франков гораздо труднее, чем строить из себя важного господина! (Хотя, ничего не скажешь, туземцам он внушает почтение…) — Ему нужны деньги? — Не для того, чтобы жить, в особенности там… Причалили шлюпки с индийцами, выжимавшими, поднимаясь, свои намокшие тюрбаны, они привезли фрукты. Армянин последовал за рассыльным какой-то гостиницы. «Ему нужны деньги…» — повторял про себя Клод. — Макака прав, — снова заговорил тучный мужчина. — Жизнь там обходится недорого!.. — Вы из лесного ведомства? — Начальник почты. Клод снова оказался во власти наваждения, это было похоже на приступ лихорадки: значит, можно расспросить этого человека о той страшной игре, в которую он вступал и где ставкой была жизнь. — Вам доводилось путешествовать с повозками? — А как же, само собой, я пользовался повозками! — Сколько они реально могут поднять? — Видите ли, они маленькие, и если вещи тяжёлые… — Например, камни… — Гм, нормальный вес, в общем, поклажа — это килограммов шестьдесят. Если такой вес не был пустым предписанием одного из колониальных законов, которые имеют силу только в глазах администрации, от повозок придётся отказаться. Стало быть, и здесь его преследует потерянность в неведомом лесу. Заставить людей в течение месяца нести на спине глыбы весом в двести килограммов? Нереально. Тогда, может, слоны? — Насчёт слонов, молодой человек, я вам так скажу: это вопрос изобретательности. Люди думают, будто слон существо деликатное. Ничего подобного: никакой деликатности в нём нет. Трудность состоит в том, что зверь этот не выносит ни подпруг, ни ремней, ему щекотно. Что в таком случае прикажете делать, а? — Я хочу послушать вас. Толстяк благодушно похлопал Клода по руке. — Вы берёте автомобильную покрышку, марки «Мишлен» например. Затем надеваете её на шею слона, словно кольцо для салфетки. Ну а уж потом привязываете к этой покрышке всё, что вам нужно… Ничего трудного тут нет. Видите ли, резина мягкая… — А можно раздобыть слонов для путешествия на крайний север Ангкора? note 7 — На крайний север? — Да. — Дальше Дангрека? note 8 — До Семуна. — Белый, который отважится на это в одиночку, без товарища, пропадёт. — Слонов можно достать? — В конце концов, это ваше дело… А насчёт слонов, это, во-первых, было бы странно. Туземцам вряд ли понравится такая прогулка; есть большая доля риска попасть к непокорным мои note 9, что совсем невесело; к тому же население дальних деревень заражено малярией и ни на что не годно, одни недоумки, веки у них синие, словно их дубасили неделю. Во-вторых, если вас укусит не тот комар, а это неизбежно, можете не сомневаться, что дело дрянь, ах уж эти мне гады!.. Ну и потом… впрочем, на сегодня хватит… Не хотите прогуляться? Вон шлюпка… — Нет. Клод стал обдумывать подсказанную мысль. «Если ему нужны деньги, то не для того, чтобы жить, особенно там…» Несомненно. Для чего же тогда? Ещё более, чем опасность леса, эта недобрая, хотя и не лишённая величия легенда разлагала, точно некий фермент, уничтожала, подобно этой вот ночи, то, что было для Клода неоспоримой реальностью. Всякий раз, как гудок одного из расцвеченных огнями пароходов взывал к лодкам, надолго повисая в перенасыщенном воздухе рейда, город, казалось, отступал ещё дальше, как бы окончательно растворяясь в индийской ночи. Его последние мысли о Западе тонули в этой фантастической, зыбкой атмосфере; ласковый порыв ветра, коснувшись лица Клода и освежив его веки, лишил Перкена присущего ему неповторимого своеобразия, как бы помирив его с окружающими. Клод, который сам принадлежал к числу тех, кто противопоставляет себя миру, инстинктивно искал себе подобных, наделяя их величием; в данном случае он не боялся обмануться. Если этому человеку нужны были деньги, то уж, во всяком случае, не для того, чтобы коллекционировать тюльпаны. А между тем в историях, которые он рассказывал, безусловно, слышался шелест денег, похожий на приглушённый стрекот кузнечиков, доносившийся в настоящий момент. И капитан тоже говорил: «Теперь его интересуют деньги…» А начальник почты сказал: «Белый, который отважится пойти туда в одиночку, пропал…» Белый, который отважится пойти туда в одиночку, пропал… В этот час Перкен был, конечно, в баре. II Клоду не пришлось долго его искать; сидя перед одним из плетёных столиков, расставленных официантами на палубе, он, повернувшись спиной, одной рукой держался за стоявший на скатерти бокал, а другой опирался на бортик; казалось, внимание его было приковано к огням, всё ещё дрожавшим на ветру в глубине рейда. Клод почувствовал себя неловко. — Моя последняя стоянка! — молвил Перкен, показывая свободной рукой на огни. Это была левая рука; освещённая с одной стороны огнями теплохода, она застыла на мгновение в воздухе, малейший её изгиб резко выделялся чёрной линией на фоне очистившегося теперь, усеянного звёздами неба. Он повернулся к Клоду, и тот успел заметить на его лице следы уныния; рука опустилась. — Через час мы отчаливаем… Кстати, что значит для вас прибытие? — Возможность действовать, а не мечтать. А для вас? Перкен махнул рукой, словно желая устраниться от ответа. Но всё-таки сказал: — Потеря времени… Клод вопросительно взглянул на него; он закрыл глаза. «Неудачное начало, — подумал молодой человек. — Попробуем иначе». — Вы намереваетесь отправиться в горы к непокорным? — Это совсем не то, что я называю потерей времени, напротив. Клод силился понять. Он решил повторить просто так, наугад: — Напротив? — Там, в горах, я нашёл почти всё. — Всё, кроме денег, не так ли? Перкен внимательно посмотрел на него, но ничего не ответил. — А если там, в горах, есть и деньги? — Что ж, поищите! — Может, и попробую… Клод заколебался; вдали послышались торжественные песнопения, они доносились из храма, временами их заглушали гудки какого-то заблудившегося автомобиля. — В лесах — между Лаосом и морем — есть немало храмов, неведомых европейцам… — Ах, золотые боги! Я вас умоляю!.. — Барельефы и статуи — отнюдь не золотые — представляют значительную ценность… Он снова заколебался. — Вам нужно найти двести тысяч франков, не так ли? — Вы узнали об этом от армянина? Впрочем, я не делаю из этого тайны. Есть ещё усыпальницы фараонов, а дальше что? — Вы полагаете, месье Перкен, что я собираюсь разыскивать среди кошек усыпальницы фараонов? Перкен, казалось, задумался. Глядя на него, Клод вдруг понял, что ни положение в обществе, ни совершенные поступки не могут противостоять могуществу некоторых мужчин — точно так же, как и женскому очарованию. История с драгоценностями, биография этого человека — всё это в данный момент не имело значения. Стоя тут, он был настолько реален, что события его прошлой жизни, подобно сновидениям, существовали как бы отдельно от него. А что касается поступков, то Клод сохранит в памяти только те из них, которые были созвучны его собственным чувствам… Ответит ли он наконец? — Пройдёмся? Они молча сделали несколько шагов. Перкен по-прежнему смотрел на жёлтые огни порта, неподвижно застывшие под более светлыми звёздами. Стоило Клоду замолчать, как он тут же заметил, что воздух даже ночью прилипает к его коже, словно влажная рука. Он вытащил из пачки сигарету, но, раздосадованный беспечностью этого жеста, сразу выбросил её в море. — Мне доводилось видеть храмы, — молвил наконец Перкен. — Ну, прежде всего, не все из них украшены. — Не все, но многие. — В Берлине Кассирер note 10 заплатил мне пять тысяч золотых марок за две статуэтки Будды, которые мне подарил Дамронг note 11… Но искать памятники! Это всё равно что искать сокровища, вроде туземцев… — Если бы вы знали, что пятьдесят кладов зарыты вдоль берега одной реки, между двумя определёнными точками, удалёнными друг от друга на шестьсот метров, например, стали бы вы их искать? — Реки недостаёт. — Не в этом дело. Хотите отыскать сокровища? — Для вас? — Вместе со мной, на равных. — А река? Едва заметная улыбка Перкена выводила Клода из себя. — Пошли поглядим. В коридоре, который вёл к каюте Клода, Перкен положил руку на плечо молодого человека. — Вчера вы намекали мне, что собираетесь сделать последнюю ставку. Вы имели в виду то, о чём говорили сейчас? — Да. Клод рассчитывал найти на своей койке развёрнутую карту, но гарсон сложил её. Он снова её открыл. — Вот озёра. Все эти маленькие красные точки, сконцентрированные вокруг, — храмы. А эти разбросанные пятна — другие храмы. — Ну а голубые пятна? — Мёртвые города Камбоджи. Уже обследованные. На мой взгляд, есть и другие, но оставим это. Я продолжаю: видите, красных точек храмов много в начале моей чёрной линии, и они идут вдоль неё, по всему направлению. — И что же это такое? — Королевская дорога, путь, соединявший Ангкор с озёрами в бассейне Менама note 12. Имел некогда такое же значение, как в средние века дорога от Роны к Рейну. — Храмы следуют по этой линии до… — Название местности не имеет значения: главное, до границы действительно исследованных районов. Говорю вам, что достаточно придерживаться по компасу линии старинной Дороги, чтобы отыскать храмы: если бы Европа была покрыта джунглями, нелепо было бы предполагать, что, следуя из Марселя в Кёльн по Роне и Рейну, не отыщешь развалин церквей… К тому же не забывайте, что в отношении исследованного района мои слова легко проверить, да они и проверены. Об этом говорят описания давних путешественников … Он прервал свой рассказ, чтобы ответить на вопрошающий взгляд Перкена: — Я не с неба это взял, а из трудов на восточных языках: санскрит вещь небесполезная. То же самое утверждают и административные чиновники, отважившиеся проникнуть туда, за несколько десятков километров от района, нанесённого на топографическую карту. — Вы полагаете, что вам первому пришла идея интерпретировать таким образом эту карту? — Географическая служба вовсе не интересуется археологией. — А Французский институт? note 13 Клод открыл «Энвантер» на помеченной странице; некоторые фразы были подчёркнуты: «Остаётся внести в опись памятники, находившиеся в стороне от наших маршрутов… Мы, разумеется, не претендуем на окончательную полноту наших списков…» — Это отчёт последней значительной археологической экспедиции. Перкен взглянул на дату. — 1908 год? — Ничего существенного в промежуток между 1908 годом и войной не обнаружено. А с тех пор — исследование частностей. И всё это лишь начальная стадия работы. Проверка путём сопоставления убеждает меня в том, что приведённые здесь данные, собранные прежними путешественниками, нуждаются в поправках: надо бы ещё раз проверить на протяжении всей Дороги некоторые многообещающие утверждения, которые принято считать легендами… И ведь речь пока идёт только о Камбодже, а вы знаете, что в Сиаме вообще ничего не сделано. Хоть какой-нибудь ответ вместо этого молчания! — О чём вы думаете? — По компасу можно определить лишь общее направление, а дальше вы рассчитываете на помощь туземцев? — Конечно. Тех, чьи селения расположены неподалёку от старинной Дороги. — Возможно… Особенно в Сиаме, я достаточно хорошо знаю сиамский язык, чтобы договориться с ними. Мне и самому встречались такие храмы… Вы имеете в виду старинные брахманские храмы? — Да. — Стало быть, никакого фанатизма, ведь мы всё время будем среди буддистов… План, пожалуй, не такой уж фантастичный… Вы хорошо знаете это искусство? — Я уже довольно давно изучаю только его. — Давно… Сколько же вам лет? — Двадцать шесть. — А-а… — Да, я знаю, на вид я выгляжу моложе. — Это отнюдь не удивление, это — зависть… В тоне не ощущалось иронии. — Французская администрация не любит… — У меня командировка. От удивления Перкен не сразу нашёлся что ответить. — Теперь мне становится понятно… — О! Командировка неоплачиваемая. На это наши министерства не скупятся. Перед глазами Клода вставал учтивый, напыщенный начальник конторы, пустынные коридоры, где солнечные лучи разбегались по бесхитростным картам, на которых такие городишки, как Вьентьян, Томбукту, Джибути, красовались в центре больших розовых кружков, словно настоящие столицы; потешная меблировка в гранатовых и золотых тонах… — Возможность связаться с Институтом в Ханое и талоны на реквизицию, — продолжал Перкен. — Ясно. Не Бог весть что, но всё-таки… Он снова взглянул на карту. — Транспорт — повозки. — Послушайте, что следует думать о предписанных шестидесяти килограммах? — Ничего. Это не имеет никакого значения. От пятидесяти до трёхсот килограммов, в зависимости… в зависимости от того, что вам попадётся. Итак, повозки. Если в течение месяца ничего не обнаружим… — Быть того не может. Вы прекрасно знаете, что Дангрек, по сути, не исследован… — Не до такой степени, как вам кажется. — …и что туземцам известно, где находятся храмы. А почему не до такой степени, как мне кажется? — Мы ещё вернёмся к этому… Он помолчал немного. — Французскую администрацию я знаю. Вы не их человек. Вам будут чинить препятствия, но эта опасность невелика… Зато есть другая, она будет пострашнее даже для двоих. — Какая же это опасность? — Остаться там навсегда. — Мои? — И они, и лес, и лесная лихорадка. — Я так и предполагал. — Стало быть, не будем говорить об этом: я человек привычный… Поговорим о деньгах. — Всё очень просто: маленький барельеф, какая-нибудь статуэтка стоят около тридцати тысяч франков. — Золотых? — Вы слишком многого хотите. — Тем хуже. Мне нужно по крайней мере десять камней. И для вас десять, стало быть, всего двадцать. — Двадцать камней. — Это, конечно, не страшно… — Впрочем, один барельеф, если он действительно хорош, например какая-нибудь танцовщица, стоит по меньшей мере двести тысяч франков. — Из скольких камней он состоит? — Из трёх-четырёх… — И вы уверены, что сможете продать их? — Уверен. Я знаю самых крупных специалистов и в Лондоне, и в Париже. Так что организовать публичную продажу будет совсем нетрудно. — Нетрудно, но потребуется время? — Никто вам не мешает продать просто так, я имею в виду — без всякой публичной продажи. Эти предметы — большая редкость: спрос на азиатские вещи сильно повысился в конце войны, а с тех пор ничего существенного не нашли. — И ещё один вопрос: предположим, что мы отыщем храмы… («Мы», — прошептал Клод.) — …Каким образом вы рассчитываете извлечь украшенные скульптурной резьбой камни? — Это будет самое трудное. И я подумал… — Огромные глыбы, если я не ошибаюсь? — Да, но обратите внимание: кхмерские храмы сооружались без цемента и без фундамента. Складывались, как складываются замки из фишек домино. — Давайте посчитаем: размер каждой такой фишки пятьдесят сантиметров поперёк и метр в длину… Получается что-то около семисот пятидесяти килограммов. Лёгкие вещицы!.. — Сначала я думал, что, может быть, лучше пилить вдоль на небольшую глубину, чтобы отделить только внешнюю резную часть, но потом отказался от этой идеи. По скорости больше всего подойдёт пила для металла, у меня такие пилы есть. А главное, придётся уповать на время, которое разрушило почти всё до основания, на смоковницы, прорастающие сквозь руины, и сиамских поджигателей, довольно хорошо справившихся с тою же работой. — Я видел больше развалин, чем храмов… К тому же искатели кладов тоже там побывали… До сих пор мысли о храмах у меня всегда были связаны только с ними… Перкен отошёл от карты; он смотрел, не отрывая глаз, на лампочку; Клод спрашивал себя, о чём он думает и что означает этот невидящий взгляд — взгляд мечтателя. «Что я знаю об этом человеке?» — снова задумался он, поражённый отсутствующим выражением его лица, отражавшегося в зеркале над умывальником. Тишину нарушал лишь размеренный стук в машинном отделении; каждый из них пытался по достоинству оценить противника, чтобы вырвать у него согласие. — Ну что? Отодвинув карту, Перкен сел на койку. — Оставим возражения. По зрелом размышлении план этот можно осуществить — дело в том, что раньше я вообще не размышлял, я мечтал о том времени, когда у меня будут деньги… Я вовсе не претендую на бесспорный успех, который может прийти сам собой: со мной такого не бывает. Однако поймите меня правильно: если я всё-таки соглашаюсь, то в первую очередь потому, что так или иначе должен идти к мои. — Куда именно? — Это гораздо севернее, но одно другому не мешает. Точное направление, куда мне надо, я узнаю только в Бангкоке: я буду искать — вернее, разыскивать — одного человека, к которому относился с огромной симпатией и большим недоверием… В Бангкоке я получу результаты расследования, проводившегося туземными властями относительно его исчезновения, как они это называют. Мне думается… — Значит, вы согласны? — Да… что он отправился в район, которым я в своё время занимался. Если он мёртв, я знаю, как быть. Если же нет… — Что тогда? — Я против его присутствия… Он всё испортит… Разговор перескакивал с одного предмета на другой слишком быстро: Клод едва поспевал следить за его нитью. Изъявив своё согласие, Перкен сразу же отключился. Клод проследил за его взглядом: оказалось, Перкен внимательно изучал его отражение в зеркале. На какое-то мгновение Клод увидел свой лоб, выдающийся вперёд подбородок глазами другого. И этот другой думал в эту минуту именно о нём. — Отвечайте только в том случае, если вам захочется ответить… Взгляд Перкена стал более сосредоточенным. — …Почему вы хотите взяться за это? — Я мог бы ответить вам: потому что у меня почти не осталось денег, и это, в общем-то, сущая правда. — Есть другие способы заработать их. Кстати, зачем они вам нужны? Не для того же, чтобы получать удовольствие. «А вам?» — подумал Клод. — Бедность не позволяет выбирать своих врагов, — сказал он вслух. — Я с недоверием отношусь к мелочному бунту мелкой сошки… Перкен продолжал смотреть на него, взгляд его казался настойчивым и в то же время рассеянным, затуманенным воспоминаниями, Клоду он напомнил умудрённый взор священников; но вот выражение его стало более жёстким. — Из своей жизни ничего нельзя сделать. — Зато она кое-что делает из нас. — Не всегда… Чего вы ждёте от своей? Клод сначала не ответил. Прошлое этого человека преобразилось в опыт, воплотилось в мысль, которую он высказывал намеком, отражалось во взгляде, поэтому его биография утратила всякое значение. Их сближению могло способствовать лишь то, что у людей есть самого сокровенного. — Мне кажется, я главным образом знаю, чего не жду от неё… — Каждый раз, как вам приходится выбирать, вы… — Выбираю не я, выбор делает сила сопротивления. — Но чему? Он нередко и сам задавался этим вопросом, поэтому ответил сразу же: — Сознанию смерти. — Истинная смерть — это крушение надежд. Теперь Перкен глядел в зеркало на собственное лицо. — Приближение старости — вот что поистине важно! Ибо это означает примирение со своей судьбой, со своими обязанностями, с собачьей конурой, возведённой на своей единственной и неповторимой жизни… Когда ты молод, ты понятия не имеешь о том, что такое смерть… И тут вдруг Клод понял, что влекло его к этому человеку, который принял его неизвестно почему: одержимость смертью. Перкен взял карту. — Я принесу вам её завтра. Он пожал Клоду руку и вышел. Замкнутая атмосфера каюты навалилась на Клода, ощущение было такое, словно захлопнулась дверь тюрьмы. Вопрос Перкена не шёл у него из головы, став в свою очередь пленником его мыслей. Впрочем, и его ответ тоже. И всё-таки нет, существует не так много способов вырваться на свободу! Когда-то он, размышляя о жизни и цивилизации, не поддался искушению и не оторопел наивно от удивления, поняв, какое место отводится в ней разуму: те, кто им кормится, пресытившись, видно, постепенно доходят до того, что начинают питаться по сниженным ценам. Как же быть? Ни малейшего желания торговать автомобилями, разными ценностями или речами, подобно тем из его товарищей, прилизанные волосы которых свидетельствовали об изыске, он не испытывал; возводить мосты, как те представители рода людского, чьи плохо подстриженные волосы свидетельствовали о научном поиске, тоже не хотелось. Ради чего они трудились? Ради того, чтобы получить признание. Он ненавидел признание, к которому они стремились. Подчинение установленному человеком порядку, в котором нет места детям и Богу, является наивернейшим подчинением смерти; стало быть, следует искать оружие там, где другие его не ищут; тот, кто сознаёт свою обособленность, отлученность, должен прежде всего требовать от себя мужества. Что делать с мертвыми идеями, определявшими поведение людей, которые верили в то, что их существование полезно для некоего общего блага, что делать со словами тех, кто хочет подчинить свою жизнь какой-то модели, они ведь тоже мертвецы? Любая деятельность, в общем-то, обусловлена отсутствием конечной жизненной цели. Так пускай другие путают стремление положиться на волю случая с этим мучительным ожиданием неизвестности. Вырвать свои представления о жизни у присвоившего их себе замшелого мира… «То, что они именуют приключением, — думал он, — не просто бегство, а охота: установленный миропорядок разрушается не по какой-то случайности, а по воле того, кто способен подчинить его себе». Таких, для кого приключение является способом давать пищу несбыточным снам, он хорошо знал (иди на риск, и ты получишь возможность помечтать); движущая пружина всех способов заручиться надеждой тоже была ему известна. Сплошное убожество. Суровое владычество, о котором он только что говорил Перкену, владычество смерти, неотступно преследовало его, подобно вожделению, властно проникало в кровь, стучавшую в висках. Быть убитым, исчезнуть — его это мало трогало, он не дорожил собой и готов был занять своё место в бою, если даже победить не удастся. Но заживо смириться с бесплодностью своего существования, как другие смиряются с раком, жить, чувствуя дыхание смерти на своей ладони… (Разве не она вселяет это стремление к чему-то вечному и непреходящему, насквозь пропитанному вместе с тем тяжким плотским духом?) И разве не самозащита от неё эта жажда неведомого, это, пускай временное, разрушение всей установленной иерархии отношений — от человека подневольного до хозяина, именуемое теми, кто о нём ничего не знает, приключением. Самозащита слепца, который стремился покорить её, дабы сделать своею ставкой… Овладеть не только самим собой, но окончательно вырваться из тисков ничтожной жизни людей, которую он наблюдал повседневно… * * * В Сингапуре Перкен покинул корабль, собираясь отправиться в Бангкок. Они обо всём договорились. Клод присоединится к нему в Пномпене после того, как завизирует в Сайгоне свою командировку и посетит Французский институт. Первые его шаги будут зависеть от результатов встречи с директором этого института, который с неприязнью относился к такого рода начинаниям. Однажды утром — погода снова испортилась — сквозь иллюминатор своей каюты он увидел, как пассажиры показывают на что-то друг другу пальцами. Он поспешно поднялся на палубу. Разорвав толщу туч, солнце посылало тусклый свет, освещавший у самой кромки воды отражавшийся в ней берег Суматры. Он разглядывал в бинокль чудовищную растительность, покрывавшую сплошь всё побережье — от горных вершин до песчаной полоски внизу; лишь местами эта чернеющая, без всяких оттенков масса щетинилась пальмами. Кое-где на хребтах поблескивали бледные огни, а над ними нависал густой дым; чуть ниже древовидные папоротники выделялись на тёмном фоне более светлыми пятнами. Он не мог оторвать глаз от зарослей, в которых терялись растения. Проложить себе путь сквозь такую чащобу? Но другие сделали это — значит, и он сможет сделать. Этому тревожному утверждению низко нависшее небо и плотное переплетение усеянной мошкарой листвы противопоставляли своё молчаливое утверждение… Он вернулся к себе в каюту. Стоило ему остаться наедине со своим планом, как он тут же чувствовал себя отрезанным от окружающих, погружаясь в особый, замкнутый мир, вроде мира слепого или безумца, в тот мир, где лес и памятники, пользуясь моментом, когда внимание его ослабевало, начинали постепенно оживать, враждебно ощерившись, словно огромные звери… Присутствие Перкена всё привело в норму, очеловечило; но теперь он снова, как одержимый, припадал к своей отраве, ухитряясь при этом сохранять ясность ума. Он вновь открывал книги на помеченных страницах: «Орнаменты сильно повреждены вследствие постоянной влажности в густых зарослях и воздействия ливневых дождей… Своды полностью разрушены… Безусловно, можно отыскать памятники в этом районе, теперь почти не заселённом, покрытом лесами с прогалинами, в которых бродят стада диких слонов и буйволов… Глыбы песчаника, из которых были сложены своды, забили внутреннюю часть галерей, там царит невообразимый хаос; такое состояние полной разрухи и бедственного положения объясняется, видимо, использованием в строительстве дерева… Выросшие на развалинах огромные деревья оказались теперь выше самих стен, узловатые корни оплели их плотной сеткой… Край почти безлюден…» На какую помощь ему рассчитывать в своей борьбе? Вслушиваясь в гул машин, он пытался найти избавление от двух слов: «Французский институт, Французский институт, Французский институт», словно от надоедливого мотива. «Я знаю этих людей, — сказал Перкен, — вы не их человек». Это очевидно. Надо быть начеку. Хотя он, в общем-то, знал, что люди обычно распознают тех, кто не согласен с ними, что атеист вызывает гораздо больше нареканий с тех пор, как не стало веры. Его дед жил только затем, чтобы втолковать ему эту истину. Люди эти держали в своих руках две трети его оружия… * * * Выбраться из пут жизни, отданной надежде и мечтаниям, ускользнуть с этого инертного корабля! III Стоя у окна, световой квадрат которого отражался на пальмах и стене, позеленевшей до синевы от тропических ливней, директор Французского института Альбер Рамеж поглаживал ладонью тёмно-русую бороду, наблюдая за входившим месье Ваннеком. — Министерство колоний, месье, поставило нас в известность о вашем отъезде; вчера из телефонного разговора с вами я с радостью узнал, что вы приехали. Само собой разумеется, в меру наших возможностей мы готовы оказывать вам посильную помощь: если вам понадобятся… советы, можете рассчитывать на самую сердечную доброжелательность всех наших сотрудников. Сейчас мы всё это уточним. Выйдя из-за письменного стола, он сел рядом с Клодом. «Доброжелательность в действии», — подумал тот; тон директора стал более дружеским. — Рад видеть вас здесь, месье. Я с огромным вниманием прочитал интересные сообщения относительно азиатского искусства, опубликованные вами в прошлом году. А также познакомился — признаюсь, после того, как узнал о вашем приезде, — с вашей теорией. Должен сказать, что ваши соображения показались мне скорее привлекательными, чем убедительными; но, говоря откровенно, я был заинтересован. Образ мыслей вашего поколения весьма любопытен… — Я излагал эти мысли, чтобы… («расчистить почву», — подумал Клод, но вслух сказать не решился)… чтобы получить возможность подступиться к другой идее, которая представляет для меня ещё больший интерес… Рамеж вопросительно смотрел на него; Клод живо ощущал его стремление выйти за рамки своих служебных обязанностей, быть выше их, принимать его как гостя — причиной тому, конечно, была скука, но вполне возможно, что им руководил и чисто корпоративный дух. Более того, Клод был осведомлён о той комичной вражде, которую питали ко всем остальным археологам те из них, кто получил филологическое образование. Рамеж бредил институтом. Заговорить сразу же о своей миссии не было никакой возможности: его собеседника это наверняка задело бы, он счёл бы себя оскорблённым. — Я пришёл к выводу, что отношение к творчеству художника в целом заслоняет от нас один из важнейших моментов жизни произведения искусства, то есть, иными словами, состояние цивилизации, которая его оценивает. Время в искусстве как бы не существует. А меня-то интересует прежде всего распад, преображение этих творений, их глубинная, внутренняя жизнь, которая обусловлена смертью людей. Словом, любое произведение искусства имеет тенденцию становиться мифом. Он испытывал смущение, чувствуя, что слишком обобщает свою мысль, из-за краткости изложения казавшуюся неясной; к тому же ему не терпелось добраться поскорее до цели своего визита, но в то же время хотелось склонить на свою сторону заинтригованного собеседника. Рамеж задумался. В комнате слышно было, как снаружи одна за другой падают тяжелые капли. — Как бы там ни было, это любопытно… — Музеи для меня — это место, где творения прошлого, став мифами, спят глубоким сном, то есть живут исторической жизнью в ожидании того момента, когда художники вернут их к реальному существованию. И если они всё-таки трогают меня, то прежде всего потому, что художник обладает даром воскрешения… По сути, любая цивилизация недоступна для другой. Предметы остаются, но мы слепы перед ними до тех пор, пока наши мифы не найдут в них отзвука… Рамеж внимал ему с улыбкой, не скрывая своего любопытства. «Он принимает меня за любителя теорий, — подумал Клод. — Лицо у него бледное, наверняка с печенью не в порядке; он бы сразу меня понял, если бы почувствовал, что меня более всего на свете интересует то остервенение, с каким люди заслоняются от смерти этой шаткой вечностью, если бы я связал то, о чём говорю, с его печенью! Ладно…» Он в свою очередь тоже улыбнулся, и эта улыбка, которую Рамеж приписал желанию быть ему приятным, установила между ними некоторую сердечность. — В сущности, — сказал наконец директор, — у вас нет веры, и в этом всё дело, вы не верите… О, сохранять веру не так-то просто, я это отлично знаю… Взгляните на это глиняное изделие, вон там, под этой книгой. Нам его прислали из Тяньцзина. Роспись греческая, безусловно, древняя: по меньшей мере VI век до нашей эры. И на щите изображён китайский дракон! Сколько теперь всего придётся пересмотреть, в том числе и наши представления о взаимоотношениях Европы и Азии до христианской эры!.. Что поделаешь? Если наука свидетельствует о том, что мы ошибались, приходится начинать всё заново… Теперь Рамеж стал ближе Клоду, причиной тому была печаль, звучавшая в его словах. Быть может, эти открытия заставили его отказаться от какой-нибудь давно задуманной работы? Для приличия Клод просмотрел и другие фотографии, одни — с изображением кхмерских изваяний, другие — чамских, разложенные по отдельности. Чтобы нарушить воцарившееся молчание, он спросил, указывая на два пакета: — Вы какие предпочитаете? — А что я могу предпочитать? Ведь я занимаюсь археологией… «Я уже забыл о своих пристрастиях, — слышалось в его тоне, — о наивных юношеских увлечениях…» Клод угадал некоторое охлаждение и слегка рассердился. Не стоило задавать лишних вопросов, и всё было бы в порядке. — Вернёмся, однако, к вашим планам, месье. Вы намереваетесь, если не ошибаюсь, проследовать по тропе, которая осталась от бывшей Королевской дороги кхмеров… Клод кивнул головой. — Прежде всего должен сказать вам, что эту тропу, именно тропу — я не говорю о дороге — практически нельзя различить на довольно значительных участках. Вблизи горного хребта Дангрек она окончательно теряется. — Я её найду, — с улыбкой ответил Клод. — Приходится надеяться на это… Мой долг — и моя служебная обязанность — предостеречь вас от опасностей, которые вас подстерегают. Вам, вероятно, известно, что двое наших людей, отправившихся в экспедицию, Арни Мэтр и Одендхал, убиты. А между тем наши несчастные друзья хорошо знали эту страну. — Вряд ли я удивлю вас, месье, если скажу, что не ищу ни удобств, ни покоя. Позвольте спросить вас, какую помощь вы можете оказать мне? — Вы получите талоны на реквизицию, благодаря которым с помощью нашего уполномоченного, как и положено, сможете раздобыть камбоджийские повозки, необходимые для перевозки вашего багажа, а также возчиков для них. К счастью, груз такой экспедиции, как ваша, относительно лёгкий… — Это камень-то лёгкий? — Во избежание прискорбных злоупотреблений, имевших место в прошлом году, принято решение, что предметы, каковыми бы они ни являлись, должны оставаться in situ. — Простите, не понял. — In situ — на месте. Их следует описать. Изучив это описание, руководитель нашей археологической службы, если это потребуется, направится… — По-моему, после того, что я здесь от вас услышал, трудно себе представить, чтобы руководитель вашей археологической службы рискнул направиться в районы, в которых мне предстоит побывать… — Случай этот особый; мы подумаем. — Впрочем, даже если он и рискнёт, хотелось бы понять, почему я должен выполнять роль изыскателя в его пользу? — А вы предпочитаете выполнять эту роль ради собственной пользы? — тихо молвил Рамеж. — За двадцать лет ваши службы не обследовали этот район. Безусловно, у них были дела поважнее; но я знаю, чем рискую, и хотел бы идти на риск без указки. — Но не без помощи? Оба говорили неторопливо, не повышая голоса. Клод боролся с душившей его яростью: с какой стати этот чиновник собирается присвоить себе права на предметы, которые он, Клод, может обнаружить, на поиски которых он, собственно, сюда и приехал, возлагая на них последнюю свою надежду? — Только с той помощью, которая была мне обещана. А это гораздо меньше того, что вы предоставляете в распоряжение любого военного географа, отправляющегося в покорённый район. — Надеюсь, месье, вы не ожидаете, что администрация предложит вам военный эскорт? — Разве я просил чего-то другого, кроме того, что вы сами мне предложили, а именно возможности получить (раз уж здесь нет иного способа действовать) возчиков и повозки. Рамеж только взглянул на него и ничего не сказал. Наступило неловкое молчание; Клод ожидал услышать снаружи шум воды, но капли больше не падали. — Одно из двух, — продолжал он, — либо я не вернусь, и тогда уж не о чем говорить; либо вернусь, и, какую бы пользу я ни извлёк для себя, она будет ничтожной по сравнению с тем результатом, которого я добьюсь. — Для кого? — Мне думается, месье, и, надеюсь, вы не сочтёте это обидой для себя, что вы исполнены решимости отвергать любой вклад в историю искусства, если он исходит не от института, которым вы руководите. — Ценность такого рода вкладов, к сожалению, во многом зависит от тех, кем они внесены, — их технической подготовки, опыта и привычки следовать определённой дисциплине. — Склонность к дисциплине вряд ли может привести человека в непокорный край. — Зато склонность, которая приводит в непокорный край… Не закончив фразы, Рамеж встал. — Я в самом деле обязан оказать вам определённую помощь, месье. Можете рассчитывать на меня, вы её получите; ну а остальное… — Остальное… Всем своим видом Клод хотел, казалось, как можно сдержаннее сказать: «Остальное я беру на себя». — Когда вы намереваетесь двинуться в путь? — Поскорее. — В таком случае вы получите необходимые бумаги завтра вечером. Директор проводил его до двери с величайшей любезностью. * * * «Подведём итоги». Пересекая двор, Клод, словно стараясь уклониться от собственного предписания, разглядывал останки богов, по которым скользили вечерние ящерицы. «Подведём итоги». Однако ему это не удавалось. Он вышел на пустынный бульвар. Слово «колония» преследовало его своим жалобным звучанием — так обычно оно звучит в романсах островитян. Вдоль канав, крадучись, пробирались кошки… «Этот благородный бородач не желает, чтобы охотились в его владениях…» Меж тем он начинал понимать, что Рамежем двигал вовсе не интерес, как он полагал вначале. Тот стоял на страже порядка, противясь, возможно, не столько самому проекту, сколько натуре человека, ни в чём не схожей с его собственной… Ну и, конечно, защищал престиж своего института. «Но даже если стать на его точку зрения, ему следовало бы попытаться вытянуть из меня всё, что я могу для него раздобыть, ибо нет сомнений, что его нынешние сотрудники не захотят ради этого рисковать своей шкурой. Он действует, как администратор, склонный к осторожности: через тридцать лет, возможно, и так далее… Да будет ли ещё существовать его институт через тридцать лет и останутся ли вообще до тех пор французы в Индокитае? Мало того, он, конечно, считает, что те двое погибли во имя того, чтобы коллеги продолжили их дело, хотя ни тот, ни другой и не думали жертвовать жизнью ради его института… Если в своём лице он защищает какие-то групповые интересы, он может озлобиться; если же он полагает, что защищает мёртвых, то станет просто бешеным: надо попытаться предугадать, что он там собирается придумать…» IV На стекле катера, который должен был доставить их на землю, Клод снова увидел отражение профиля Перкена, увидел именно таким, каким часто видел его на иллюминаторе теплохода во время трапез; сзади стоял на якоре белый пароход, на котором они прибыли сюда ночью из Пномпеня. Район, где исчез бывший товарищ Перкена, находился неподалёку от Королевской дороги, которая едва ли не граничила с мятежной зоной; сведения, которые с предельной осторожностью удалось раздобыть в Бангкоке, подтверждали неоспоримые достоинства плана Клода. Катер отчалил, пробираясь сквозь гущу деревьев, затопленных водой; стекло царапали ветки, покрытые затвердевшей от жары грязью и торчавшими волокнами ила; полоски высохшей пены на стволах служили отметкой самого высокого уровня воды. Клод с трепетным волнением созерцал это предвестие леса, ожидавшего его впереди, одурманенный запахом медленно застывавшего на солнце ила, подсохшей блеклой пены, разлагавшихся животных, земноводных тварей, прилипших к ветвям своей студенистой массой грязноватого цвета. За густой листвой, в каждой прогалине, на фоне корявых деревьев, исхлёстанных ветрами, которые дули с озера, он пытался различить башни Ангкор-Вата note 14, но безуспешно; покрасневшие в закатных лучах листья плотной стеной заслоняли жизнь малярийных болот. Стоявшая вокруг вонь напомнила ему, что в Пномпене в окружении жалких людишек он видел слепца, который бубнил «Рамаяну» note 15, аккомпанируя себе на самодельной гитаре. Этот старик олицетворял Камбоджу в руинах, его героическая поэма могла найти отклик лишь у жалкой кучки нищих попрошаек да служанок: закабалённая земля, прирученная земля, где гимны вместе с храмами приходят в упадок, гиблая, мёртвая земля; а тут ещё эти мутные, грязные ракушки, которые булькали в своей скорлупе, и гнусные кузнечики… А на берегу, прямо напротив него, стоял лес, враждебный, словно сжатый кулак. Катер наконец причалил. Пассажиров дожидались «форды», сдававшиеся напрокат; какой-то туземец отошёл от группы и направился к капитану. — Это как раз тот, кто вам нужен, — сказал капитан Клоду. — Бой? — Может, он и не такой, как надо, но другого в Сиемреапе попросту нет. Перкен задал бою несколько обычных вопросов и нанял его. — Главное — не давайте ему денег вперёд! — крикнул, немного отойдя, капитан. Туземец слегка пожал плечами и сел рядом с водителем автомобиля для белых, тот сразу тронулся. На следующую машину погрузили багаж. — Бунгало? — спросил, не оборачиваясь, водитель. (Автомобиль уже катил прямо по дороге.) — Нет, сначала в резиденцию. По обе стороны красной дороги бежал лес, и на этом фоне вырисовывалась бритая голова боя; пронзительный треск кузнечиков заглушал даже шум мотора. Внезапно шофёр вскинул руку: на горизонте на какое-то мгновение возник Ангкор-Ват. Но Клод в двадцати метрах ничего уже не видел. Потом появились огни и фонари, замелькали куры и чёрные свиньи — деревня. Автомобиль вскоре остановился. — Дом представителя французской администрации? — Да, миссье. — Думаю, я ненадолго, — сказал Клод Перкену. Уполномоченный ждал его в комнате с высоким потолком. Подойдя к Клоду, он неторопливо потряс протянутую ему руку, словно взвешивая её. — Рад вас видеть, месье Ваннек, рад вас видеть… Давненько вас поджидаю… Как всегда, опаздывает проклятый пароходишко… Не отпуская руку Клода, мужчина бормотал слова приветствия в свои густые поседевшие усы. Тень от его внушительного носа, отбрасываемая на побеленную известью стену, частично заслоняла висевшую на ней камбоджийскую картину. — Стало быть, вы желаете отправиться в дебри? — Раз вам сообщили о моём прибытии, месье, полагаю, вам в точности известно всё об экспедиции, которую я собираюсь предпринять. — Которую вы собираетесь… э-э… которую вы собираетесь предпринять… хм… Впрочем, это ваше дело. — Полагаю, я могу рассчитывать на вашу помощь, чтобы получить всё необходимое для моей экспедиции? Ничего не ответив, старый уполномоченный встал; суставы его хрустнули в наступившей тишине. Он зашагал по комнате, волоча за собой свою тень. — Надо двигаться, месье Ваннек, если не хотите, чтобы вас зажрали эти чёртовы комары… Время сейчас, знаете ли, скверное. Всё необходимое… хм!.. («Это хмыканье выводит меня из себя, — подумал Клод. — Хватит разыгрывать из себя впавшего в маразм маршала!») — Так как же насчёт реквизиции? — Ладно… Это-то вы получите, само собой… Только, видите ли, реквизиция — это не Бог весть что. Я прекрасно знаю, что те, кто является сюда с определённой целью, не очень-то любят, когда их начинают поучать, это их раздражает… И всё-таки… — Говорите. — Вот вы, например; то, что вы собираетесь предпринять, не какая-нибудь там прогулочка, как у других. Так вот, должен вам сказать одну вещь: реквизиция в этих краях — как бы это получше выразиться? — шелуха всё это. — Я ничего не получу? — О, я совсем не об этом. У вас экспедиция — экспедиция, и ничего с этим не поделаешь. Вам дадут то, что положено. В этом отношении будьте покойны. Инструкции есть инструкции. (Хотя для вас это совсем не так хорошо, как может показаться на первый взгляд.) — То есть? — Надеюсь, вы понимаете, что я здесь не для того, чтобы пускаться с вами в откровения? Однако есть вещи, которые не всегда мне нравятся в этом чёртовом ремесле. Я не люблю никаких историй. Так вот, представьте себе, что я хотел бы сказать вам ещё одну хорошую вещь, нет, правда, в самом деле очень хорошую, в общем, дать вам, что называется, совет! Месье Ваннек, не стоит ходить в джунгли. Бросьте вы эту затею, так будет гораздо разумнее. Поезжайте в большой город, в Сайгон например. И подождите немного. Я вам очень советую. — Неужели вы думаете, что я проехал полсвета только затем, чтобы с самодовольной и глупой миной отправиться в Сайгон? — Эти полсвета мы, знаете ли, все тут проехали, и никто этим особо не гордится, да и гордиться-то нечем… Но вот в чем суть: раз уж вы так настаиваете, стало быть, вам нелегко было договориться с месье Рамежем и с его этим… институтом, а? И потому оно для всех было бы лучше, да и мне, конечно, не пришлось бы ввязываться в историю… Теперь я вроде бы довольно всего сказал… — С одной стороны, месье, вы даёте мне совет, которым я, судя по всему, обязан некоторой симпатии (он чуть было не добавил: «или некоторой антипатии к Французскому институту», но так и не сказал); однако, с другой стороны, вы говорите, что, несмотря ни на что, никто не станет мешать моей экспедиции; мне с трудом… — Я этого не говорил. Я сказал, что вам дадут всё, на что вы имеете право. — Ах, так… Ясно. Возможно, я начинаю понимать. Но мне хотелось бы всё-таки… — Узнать об этом больше? Что ж, придётся смириться с тем, что желание это останется неудовлетворённым. А теперь ближе к делу: может, всё-таки подумаете хорошенько? — Нет. — Хотите ехать? — Безусловно. — Хорошо. Будем надеяться, что у вас для этого имеются веские основания, а иначе, месье Ваннек, не хочу обижать вас, но вы делаете большую глупость. Затем мне надо дать вам… нет, пожалуй, это позже, а сейчас я скажу вам несколько слов о месье Перкене. — Что именно? — У меня тут — подождите, в другой папке, что ли? Нет… в конце концов, это неважно, — где-то здесь у меня есть записка службы безопасности Камбоджи, и мне надлежит «передать вам её смысл». Поймите меня правильно: то, что я собираюсь сказать вам, я скажу только потому, что мне поручили это сделать. А сам я, знаете ли, терпеть не могу всех этих штучек. Чушь какая-то. В районе есть только одна серьёзная проблема — это торговля лесом. И уж лучше было бы помочь мне серьёзно в работе, чем приставать с разными глупостями, вроде этой истории с камнями. — Я вас слушаю. — Так вот, дело касается месье Перкена, который путешествует вместе с вами: паспорт ему выдали только по настоянию сиамского правительства. Он собирается разыскивать — так он говорит! — некоего Грабо. Заметьте, мы могли бы отказать, ибо этот самый Грабо числится у нас дезертиром… — Почему же не отказали? Не из гуманных соображений, я полагаю? — Что касается здешних исчезновений, то их обстоятельства следует прояснять. А сам Грабо — бездельник. Вот вам и весь сказ. И ушёл-то он оттого, что испытывал, скорее всего, материальные затруднения. — Думаю, что Перкен довольно мало знал его, но мне-то какое до этого дело? — Месье Перкен — важный сиамский чиновник, ну или что-то вроде этого, хотя и не совсем официальное лицо. Я его знаю; вот уже десять лет, как я о нём слышу. И лично вам хочу сказать следующее: когда он уезжал в Европу, то вступил в переговоры с нами — с нами, а не с сиамцами, вы меня поняли? — чтобы попытаться получить несколько пулемётов. Клод молча смотрел на уполномоченного. — Так-то вот, месье Ваннек. Ну и когда же вы хотите двинуться в путь? — Как можно скорее. — В таком случае через три дня. В шесть часов утра вы получите всё необходимое. У вас есть бой? — Да, он в машине. — Я выйду с вами. Мне нужно дать ему указания. Ах да! Ваши письма! Он вручил Клоду несколько конвертов. На одном из них стоял штамп Французского института. Клод собирался вскрыть его, но тон уполномоченного, окликнувшего боя, заставил его поднять голову: автомобиль дожидался, голубея в свете висевшей над дверью лампы, а бой, судя по всему, завидев уполномоченного, отошёл в сторону и теперь нерешительно возвращался обратно. Они обменялись несколькими фразами на аннамском языке; не понимая, о чём они говорят, Клод не спускал с них глаз. Бой, казалось, был просто ошарашен; усы уполномоченного, размахивавшего руками, в электрическом свете выглядели совсем белыми. — Предупреждаю вас, этот бой только что вышел из тюрьмы. — За что сидел? — Жульничество, мелкие кражи. Вам следовало бы взять другого. — Я подумаю. — Ладно, я с ним поговорил. Если вы возьмёте другого, он передаст мои инструкции. Сказав ещё какую-то фразу по-аннамски, уполномоченный сжал руку Клода. Глядя в глаза молодому человеку, он то открывал, то закрывал рот, словно собираясь чтото сказать; тело его застыло неподвижно, выделяясь на фоне темнеющего леса светлым пятном — от белых волос ёжиком до парусиновых ботинок; он так и не отпускал руку Клода. «Что он хочет мне сказать?» — спрашивал себя Клод. Но уполномоченный уже отпустил его руку, хмыкнул на прощанье ещё раз, что-то проворчал и, повернувшись, пошёл в дом. — Бой! — Миссье? — Как тебя зовут? — Кса. — Ты слышал, что сказал о тебе уполномоченный? — Это неправда, миссье! — Правда или неправда, мне всё равно. Слышишь? Всё равно. Главное — делай, что положено, остальное мне безразлично. Понял? Бой остолбенело глядел на Клода. — Понял? — Да, миссье… — Хорошо. А ты слышал, что сказал капитан? — «Не давать денег вперёд». — Вот тебе пять пиастров. Водитель, поехали. Он снова занял своё место. — Это что, проверка? — с улыбкой спросил Перкен. — Пожалуй. Если он прохвост, завтра мы его не увидим; а если нет, теперь он наш человек. Лояльность — одно из тех редких качеств, которое, на мой взгляд, ещё сохранилось в какой-то мере. — Возможно… Так что там рассказывает этот старый вояка, который любит ворчать? Клод задумался. — Вещи довольно любопытные, о которых я должен поговорить с вами; но сначала подведём итоги. Повозки мы получим послезавтра утром. Он намекает довольно прозрачно, что я поступил бы благоразумно, вернувшись в Сайгон… — Почему? — Потому, и всё тут. Дальше этого он не идёт… Он намерен выполнять инструкции, которые, видимо, раздражают его или смущают. — Вам не удалось узнать ничего больше? — Нет. Разве что… Подождите, по… подождите… Он всё ещё держал в руках конверт. В темноте ему с трудом удалось вскрыть его, но прочитать письмо, когда он его развернул, так и не удалось. Перкен достал карманный фонарик. — Остановитесь! — крикнул Клод. Шум мотора смолк, растаяв в стрекоте кузнечиков. "Месье, — читал Клод вслух, — считаю своим долгом (хорошее начало) — во избежание какого-либо недоразумения, а также в надежде на то, что вы сможете должным образом воздействовать на лиц, которые будут сопровождать вас, — передать вам постановление генерал-губернатора, до сих пор сохраняющее свою силу, его некоторая расплывчатость будет устранена на этой неделе новым административным решением. Примите мои уверения (ладно, оставим это! И всё-таки, всё-таки…) в наилучших к вам чувствах, а также искренние пожелания удачи. С глубочайшим уважением". (Какое постановление?) Он взял другой листок. "Генерал-губернатор Индокитая, согласно предложению директора Французского института… (сколько же можно, чёрт побери!..) постановляет: Все памятники, уже открытые и те, что предстоит открыть в будущем, расположенные на территории провинций Сиемреап, Баттамбанг и Сисопхон, объявляются исторической ценностью…" Датировано 1908 годом. — Продолжение есть? — Есть административные распоряжения. Жаль, что остановились на такой великолепной дороге! Водитель, поехали дальше! — Ну что? Перкен направил луч фонаря ему в лицо. — Уберите это, прошу вас. В каком смысле — что? Уж не думаете ли вы, что это может изменить мои намерения? — Я рад, что оказался прав, полагая, что это их не изменит. От администрации я ждал именно такой реакции и говорил вам об этом ещё на пароходе. Придётся преодолевать дополнительные трудности, вот и всё. Вперёд, в джунгли… Невозможность вернуться вспять была настолько очевидна Клоду, что его приводила в отчаяние сама идея заново всё обсуждать. Жребий брошен — тем лучше. Он старался гнать от себя тревожные мысли, надо было идти дальше, продвигаться вперёд, как этот автомобиль, врезавшийся во тьму бесформенной массы леса. В свете фар появилась и тут же исчезла тень лошади, затем замелькали электрические лампочки… Бунгало. Бой занялся багажом. Клод, не успев даже попросить воды, отодвинул лежавшие на плетёном столе пожелтевшие номера «Иллюстрасьон» и, не обращая внимания на жужжание комаров, отвинтил колпачок своей ручки. — Неужели вы собираетесь отвечать прямо сейчас? — Успокойтесь, письмо я отправлю только после того, как мы уедем. Но ответ напишу сейчас, это успокоит мне нервы. Впрочем, ответ будет очень коротким. И в самом деле — всего три строчки. Он передал листок Перкену, а сам тем временем написал адрес. "Месье, Шкура неубитого медведя тоже является исторической ценностью, однако было бы неразумно и даже опасно ходить за ней. Ещё с большим уважением Клод Ваннек". Местный бой принёс на всякий случай содовой воды. — Утолим жажду и сразу пойдём, — сказал Клод. — Это ещё не всё. По другую сторону дороги начиналась мостовая, ведущая к Ангкор-Вату. Они двинулись по ней. Ноги их то и дело спотыкались о выступы неплотно пригнанных плит. Перкен присел на камень. — Ну что вы мне скажете? Клод поведал ему о беседе, состоявшейся у него с уполномоченным. Перкен закурил сигарету: на его поблекшем, осунувшемся лице, выхваченном на мгновенье из мрака пламенем зажигалки, лежали теперь красноватые блики горящего табака… — Обо мне уполномоченный ничего вам больше не сказал? — Куда уж дальше… — И что вы обо всём этом подумали? — Ничего. Мы оба рискуем жизнью; я здесь, чтобы помочь вам, и вовсе не собираюсь спрашивать у вас отчёта. Если вам нужны пулемёты, я сожалею лишь о том, что вы не сказали мне об этом раньше, мне хотелось бы раздобыть их для вас. И снова вокруг воцарилось необъятное молчание леса, пропитанное извечным привкусом разворошенной земли. Его нарушил хриплый зов гигантской жабы — так похожий на вопль свиньи, которую режут, — затерявшийся тут же во тьме, растворившийся в запахе сырости… — Поймите меня. Если я принимаю человека, то принимаю его целиком, принимаю, как самого себя. Могу ли я утверждать, что не совершил бы того или иного поступка, совершенного этим человеком из числа близких мне? И снова молчание. — Вас никогда ещё по-настоящему не предавали? — Бросать вызов массе людей, конечно, небезопасно. Но на кого же тогда рассчитывать, как не на тех, кто защищается, подобно мне? — Или нападает… — Или нападает. — И для вас не имеет значения то, куда может завлечь вас дружба?.. — Неужели я стану бояться любви из-за сифилиса? Не скажу, что мне все равно, скажу только: я согласен. В темноте Перкен положил руку на плечо Клода. — Желаю вам умереть молодым, Клод, желаю от всей души, как мало чего желал на этом свете… Вы и не подозреваете, что значит быть пленником собственной жизни; я лично начал об этом догадываться только после того, как расстался с Сарой. То, что она спала с теми, чьи губы ей нравились — особенно когда оставалась одна, — и то, что она последовала бы за мной хоть на каторгу, не имело значения. Став женой принца Питсанулока, она в Сиаме через многое прошла… Женщина, которая знала жизнь, жизнь, но не смерть. И вот однажды она поняла, что её жизнь приняла определённую форму — мою, что её судьба только в этом, и ни в чём другом, и тогда она стала смотреть на меня с такою же точно ненавистью, с какою смотрела в своё зеркало. (Представляете себе взгляд белой женщины, которой зеркало раз от разу всё явственнее показывает, что тропики уже никогда не отпустят её, сделают навсегда лихорадочной…) Все её былые надежды молодой женщины начали потихоньку подтачивать её жизнь, вроде сифилиса, подхваченного в юном возрасте, — а заодно, словно зараза, и мою… Вы понятия не имеете, что значит раз и навсегда определившаяся судьба, неизбежная, неотвратимая: она подчиняет вас себе, словно тюремный порядок узника, и вы точно знаете, что будете тем, а не этим, что вы были тем, и ничем другим, и что того, чего у вас не было, уже никогда не будет. А позади — все надежды, те самые надежды, которые въедаются в душу, с их властью не может соперничать ни одно живое существо… Гнилостный запах прудов подступил к Клоду, и он снова представил себе свою мать, блуждавшую по гостинице деда: почти невидимая в полумраке — только в копне её тяжёлых волос притаился свет, — она с ужасом заглядывала в маленькое зеркало, украшенное романтическим галионом, замечая, как опускаются углы рта и тяжелеет нос, привычным жестом, точно слепая, массируя пальцами веки… — Я всё понял, — продолжал Перкен, — потому что сам уже приближался к этому моменту, — моменту, когда пора кончать со своими надеждами. А это всё равно что убить существо, ради которого ты жил. Так же легко и так же весело. И опять слова, смысл которых вам непонятен: убить кого-то, кто не хочет умирать… И если нет детей, если детей не хотели, то надежду нельзя ни отдать, ни продать, поэтому и приходится убивать её самому. Вот почему симпатия может приобрести такую силу, если встретишь эту надежду у другого… Словно нота, звучащая на разных октавах, кваканье лягушек прорезало темень до невидимой черты горизонта. — Молодость — это религия, к которой всегда в конце концов обращаешься… А между тем!.. Я самым серьёзным образом пытался сделать то же, что Майрена, возомнивший, что он на сцене ваших театров. Быть королём — это глупо; главное — создать королевство. Я не валял дурака с саблей, да и ружьём особо не баловался (хотя, поверьте, стреляю я хорошо). Однако тем или иным способом мне удалось установить связь почти со всеми вождями свободных племён — вплоть до Северного Лаоса. И эта связь длится уже пятнадцать лет. Я подобрался к ним по очереди, к одному за другим, и к тупым, и к отважным. И признают они не Сиам, а меня. — Чего же вы от них хотите? — Хотел… Прежде всего, мне нужна была военная сила. Сила грубая, но зато очень мобильная. Потом следовало дождаться неизбежного здесь конфликта — либо между колонизаторами и колонизованными, либо только между колонизаторами. И уж тогда вступить в игру. Чтобы остаться в сознании множества людей, и, возможно, надолго. Я хочу оставить след на этой карте. Раз мне суждено играть со смертью, я предпочитаю иметь на своей стороне двадцать племён, а не одного ребёнка. Я хотел этого точно так же, как мой отец хотел заполучить землю своего соседа, как сам я хочу овладевать женщинами. Интонация его поразила Клода. В голосе — никакой одержимости, только суровость и раздумье. — Почему вы этого больше не хотите? — Я хочу покоя. «Покой» у него звучало точно так же, как «действие». И хотя сигарету он закурил, зажигалка всё ещё продолжала гореть. Он поднёс её к стене, внимательно разглядывая украшенные резьбой камни и линии их соединения. Покой он, казалось, надеялся отыскать там. — С такой стены ничего не унесёшь… Он погасил наконец крохотное пламя. Стена снова погрузилась в кромешную тьму, прорезаемую где-то над ними неясными бликами (наверняка ладанками, горящими перед Буддами), половина звёзд была скрыта вздымавшейся впереди огромной массой, которую они не видели, но одного её присутствия во мраке было довольно, чтобы ощутить эту внушительную силу. — Илом, гнилью пахнет… чувствуете? — снова заговорил Перкен. — Мой план тоже прогнил. У меня не остается больше времени. Не пройдёт и двух лет, как закончится удлинение железнодорожных линий. А уж через пять-то лет, если не меньше, джунгли можно будет пересечь из конца в конец на автомобиле или на поезде. — Вам внушает тревогу стратегическая значимость дорог? — Ни в коей мере. Дело не в этом, но моих мои наверняка доконают спиртные напитки и всякая мишура. Делать нечего. Придётся пойти на сделку с Сиамом или совсем всё бросить. — Ну а пулемёты? — В своём районе мне нечего опасаться. Если у меня будет оружие, я продержусь там до самой смерти. К тому же существуют женщины. Всего несколько пулемётов — и район становится неприступен даже для государства, если, конечно, оно не согласится пожертвовать огромным числом солдат. Могут ли железнодорожные линии, пока ещё не законченные, служить оправданием его словам? Мало вероятно, чтобы непокорённый край сумел противостоять «цивилизации», своему аннамскому и сиамскому авангарду. «Женщины…» Клод не забыл Джибути. — Вас отвратили от вашего плана только зрелые размышления? — Помните, я говорил: если случай… Однако жить только ради этого случая я больше не могу. После фиаско в борделе Джибути я много думал над этим… Видите ли, мне кажется, меня отвратили, как вы говорите, от этого плана женщины, которыми мне не удалось овладеть. Поймите, это вовсе не мужское бессилие. Скорее ощущение опасности… Как в первый раз, когда я заметил, что Сара стареет. А главное, конец чего-то… Я чувствую, как меня покидает надежда и вместе с тем во мне зреет, словно неутолимый голод, какая-то сила — во мне и против меня. Он чувствовал, как эти чеканные слова становятся связующей нитью между ним и Клодом. — Я всегда был равнодушен к деньгам. Сиам обязан мне гораздо большим, чем то, о чем я хочу попросить, и всё-таки рассчитывать на него больше нельзя. Он остерегается… И не то чтобы у него были на это особые причины, просто он остерегается меня, и всё тут, остерегается такого, каким я был два-три года назад, когда мне приходилось скрывать свои надежды… Надо попробовать осуществить это, не опираясь на государство, отказавшись от роли охотничьего пса, который ждёт подходящего случая, чтобы самому поживиться добычей. Но это ещё никому не удавалось, да никто, в общем-то, и не пытался сделать что-то подобное всерьёз. Ни Брук в Сараваке note 16, ни даже Майрена… Прожекты эти на деле ничего не стоят. И если я поставил свою жизнь на карту, то потому, что верил: игра стоит того… — А что остаётся другого? — Ничего. Но игра эта заслоняла от меня остальной мир, хотя иногда мне бывает так надо, чтобы его от меня заслонили… Если бы мне удалось осуществить свой план… И пускай всё, что я думаю, — труха, мне на это плевать, ведь есть ещё женщины. — Их тело? — Трудно себе вообразить, сколько ненависти таится в словах: ещё одна. Любое тело, которым не овладел, становится враждебным… Отныне все мои прежние мечтания сосредоточены только на этом… Сила его убеждения давила на Клода, казалась вполне осязаемой, вроде этого затерянного в ночи храма. — Да и потом, попробуйте представить себе, что это за страна. Задумайтесь над тем, что я только теперь начинаю понимать их эротические культы и эту ассимиляцию мужчины, которому случается отождествлять себя самого — вплоть до своих ощущений — с женщиной, которой он овладевает, воображать себя ею, не переставая при этом быть самим собой. Ничто не может сравниться со сладострастным блаженством существа, которому оно становится не под силу. Нет, речь не о телах, женщины эти являют собой… возможности, да-да, именно так. И я хочу… Клод лишь мог угадать его жест во тьме: взмах руки, готовой всё сокрушить. — …как хотел покорить мужчин… «Главное, чего он хочет, — думал Клод, — это уничтожить самого себя. Догадывается ли он об этом? Ясно, что рано или поздно он своего добьётся…» Судя по тону, каким Перкен говорил о своих растоптанных надеждах, он с ними не собирался расставаться; а если и собирался, то уповал не только на эротизм, дабы найти им замену. — Я ещё не покончил с мужчинами… Оттуда, где я буду, я смогу наблюдать за Меконгом (жаль, что я не знаю края, куда мы идём, и что вы не знаете, существует ли Королевская дорога тремястами километрами выше!), однако я надеюсь вести наблюдение в одиночестве, без всякого соседства. Надо проверить, что сталось с Грабо… — Где он исчез? — Неподалёку от Дангрека, примерно в пятидесяти километрах от нашего маршрута. Куда и зачем он пошёл? Его приятели в Бангкоке уверяют, будто он приехал за золотом, — всё отребье Европы думает только о золоте. Но он-то знал страну и не мог верить в подобные сказки. Мне говорили также о какой-то махинации, о продаже непокорённым племенам предметов, облагавшихся пошлиной… — Чем же они расплачиваются? — Шкурами, золотой пылью. Махинация более вероятна: он парижанин, отец его, кажется, изобрёл вешалки для галстуков, пусковые устройства, разбрызгиватели… А главное, мне думается, он отправился сводить кое-какие счёты с самим собой… Когда-нибудь я вам об этом расскажу. Но наверняка он ушёл по договоренности с правительством Бангкока, иначе они не стремились бы найти его во что бы то ни стало. Пошёл он, конечно, ради них, но, возможно, повёл собственную игру, хотя это, безусловно, преждевременно. В противном случае он держал бы их в курсе. Не исключено, что они поручили ему проверить мои позиции там, наверху. Ушёл-то он как раз в моё отсутствие… — Но ведь пошёл он не в ваш район? — Конечно, — там его наверняка встретили бы стрелами, а главное, пулями из моих учебных винтовок. Тут уж ничего не поделаешь. Он мог попытаться проникнуть — если бы захотел — только через Дангрек. — Что это за человек? — Сейчас расскажу. Во время военной службы он возненавидел военврача, потому что тот не «признал» его болезнь, или по другой какой причине. На следующей неделе он снова объявляет себя больным и снова идёт в санчасть. «Опять ты?» — «Прыщи с пуговицу». — «Где?..» Тот протягивает руку — на ладони шесть пуговиц от брюк. Месяц тюрьмы. Он тотчас пишет генералу, ссылаясь на болезнь глаз. Очутившись в тюрьме (я забыл вам сказать, что у него была гонорея), он берёт гонорейный гной и, прекрасно сознавая, что делает, пускает его в глаз. Так он наказывает военврача. Глаз при этом, конечно, теряет. Остаётся кривым. В общем, один из ваших круглоголовых французов: нос картошкой, тело грузчика. В Бангкоке ему нравилось невзначай появляться в барах с видом неустрашимого верзилы. Представляете себе картину: присутствующие поглядывают на него украдкой, постепенно отодвигаясь подальше, а в углу приятели — весьма немногочисленные — с воплями поднимают свои стаканы… Сбежал из ваших африканских батальонов. Ещё один, у кого отношение к эротизму совсем особое… ЧАСТЬ ВТОРАЯ I Вот уже четыре дня — лес. Четыре дня стоянок возле селений, которые он породил, как дерево породило их Будд или пальмовую солому хижин, повылезавших из рыхлой земли, словно чудовищные насекомые; рассудок изнемогает в этом аквариумном свете, пробивающемся как сквозь толщу воды. Им уже не раз встречались маленькие разрушенные памятники, так крепко оплетённые корнями, которые, словно лапы, прижимали их к земле, что просто не верилось, будто их соорудили люди. Казалось, то было творение исчезнувших существ, привычных к этой жизни без необъятных далей, к этому подводному сумраку. Превратившись под бременем веков в руины, Дорога обнаруживала своё присутствие лишь рухнувшими минеральными глыбами с парой глаз какой-нибудь жабы, неподвижно застывшей в укромном углу, средь нагромождения камней. Что это, обещание или отказ — все эти отринутые лесом, похожие на скелеты памятники? Доберётся ли в конце концов караван до украшенного скульптурной резьбой храма, куда вёл его мальчишка, куривший одну за другой сигареты Перкена? Они должны были бы быть на месте часа три назад… Лес и жара меж тем пересиливали тревогу: точно болезнь, засасывало Клода это гнилостное брожение, с неуёмной силой мрака отгораживая его от самого себя; тут всё принимало непомерно раздутые, удлинённые формы, разлагавшиеся за пределами мира, где человек что-то значит. И всюду — насекомые. Другая живность, чаще всего невидимая глазу, мимолётным видением являлась порой из другого мира, того, где листва деревьев не приклеивалась как бы самим воздухом к липким листьям, по которым ступают лошади; из того самого мира, что проглядывал иногда в яростных потоках солнца, в вихре искрящихся частиц с мелькавшими там тенями стремительно проносившихся птиц. Под сенью леса те жили в лесу, где плодились и насекомые, начиная с чёрных бусинок, которых давили своими копытами запряженные в повозки быки, и муравьёв, взбиравшихся, подрагивая, на пористые стволы деревьев, и кончая пауками, бросавшимися в глаза издалека, потому что они держались на своих тонких, как у кузнечика, лапках посреди четырёхметровой паутины, нити которой ловили в свои сети сочившийся у самой земли свет; её фосфоресцирующий геометрический рисунок, повиснув над смешением неясных очертаний, застыл, казалось, навечно. Следуя вялому колыханию джунглей, одинокие пауки утихомиривали каких-то тварей, отдалённо напоминавших своим обликом других насекомых — тараканов, мух или совсем неведомых зверушек, чья голова высовывалась из скорлупы где-то на уровне моха, да и вообще омерзительную, злобную кутерьму жизни, увидеть которую можно только под микроскопом. Высокие, белесые термитники, на которых не видно бьцю термитов, вздымали в полумраке свои пики покинутых планет; казалось, к жизни их породило само разложение воздуха, грибной дух, крохотные пиявки, сгрудившиеся под листьями, словно мушиные яички. Нераздельная слитность леса теперь не оставляла сомнений; вот уже шесть дней, как Клод отказался от мысли отделять существа от их обличья, различать жизнь, которая копошится, и жизнь, которая сочится; неведомая могучая сила сливала воедино наросты с деревьями, заставляла кишеть всю эту недолговечную живность на почве, похожей на болотную пену, в этих дымящихся зарослях начала мироздания. Какое человеческое деяние имело здесь смысл? Какая воля сохраняла свою силу? Всё ветвилось, размягчалось, стараясь подладиться к этому гнусному и вместе с тем притягивающему, словно взор блаженных дурачков, миру, действовавшему на нервы с такою же точно пакостной силой, как эти висевшие меж ветвей пауки, от которых поначалу ему с огромным трудом удавалось оторвать взгляд. Лошади шли тихо, опустив голову; юный проводник продвигался вперёд медленно, но без колебаний, за ним следовал камбоджиец по имени Свай, которого уполномоченный прикомандировал к каравану, дабы присматривать за ним, а заодно и реквизировать возчиков. В тот момент, когда Клод торопливо повернул голову (панический страх угодить в паутину заставлял его внимательно смотреть прямо перед собой), чьё-то прикосновение заставило его вздрогнуть: это Перкен тронул его за руку, указав сигаретой, ярко-красной в этом сумраке, на некую массу, скрытую деревьями, под которыми местами торчал тростник. Клод и на этот раз не сумел ничего различить за стволами. Он приблизился к развалинам стены из бурого камня, поросшей мохом; заметил кое-где блестевшие капельки ещё не высохшей росы… «Крепостная стена, — подумал он. — Ров, видно, был засыпан». Тропинка терялась тут же, у них под ногами; по другую сторону осыпи, которую они обогнули, стояли, преграждая путь к лесу, заросли тростника в рост человека, плотные, словно изгородь. Бой позвал возчиков с их ножами, голос его прозвучал глухо, будто придавленный сводом листвы… Судорожно сжатые руки Клода помнили о раскопках, когда молотком он искал под слоем земли неведомый предмет. Наклоняясь, возчики делали верхней частью туловища медлительное, чуть ли не ленивое движение, затем распрямлялись рывком, взмахивая над головой голубеющим острием, в котором на лету отражалась ясная синь невидимых небес; при каждом слаженном движении ножей справа налево Клод ощущал в своей руке иглу врача, который некогда, неловко пытаясь отыскать вену, скоблил по живому телу. Над тропой, которая мало-помалу углублялась, повис запах болота, совсем не такой терпкий, как лесной дух; Перкен ни на шаг не отставал от возчиков. Под его кожаными башмаками громко хрустнул давно уже, видимо, высохший тростник: две лягушки, поселившиеся в развалинах, без особой спешки обратились в бегство. Наверху над деревьями тяжело взметнулись большие птицы; косари добрались наконец до стены. Теперь уже нетрудно будет найти вход, чтобы затем сориентироваться: отклониться они могли только влево, стало быть, достаточно следовать вдоль стены вправо. Тростник и колючий кустарник доходили Перкену до ступни. Подтянувшись на руках, Клод очутился рядом с ним на стене. — Вы можете продвигаться? — спросил Перкен. Стена прорезала растительность, словно тропа, но была покрыта скользким мохом. Если Клод решится пойти по ней, его подстерегает опасность падения, а власть гниения над лесом не уступает власти насекомых. Он начал двигаться ползком; у самого его лица находился пропахший гнилью мох, покрытый липкими, изъеденными до прожилок, словно частично переваренными мохом, листьями. Увеличенный этой близостью и едва заметно колышущийся при полном затишье в воздухе, он движением своих волокон напоминал о присутствии насекомых. На третьем метре Клод почувствовал какое-то щекотание. Остановившись, он провёл по шее рукой. Теперь щекотно стало руке, и он тотчас поднес её к глазам: два чёрных муравья, огромных, точно осы, с ясно видимыми усиками, пытались проскользнуть у него между пальцами. Он изо всех сил тряхнул рукой — они упали. Он встал. На одежде — никаких муравьёв. У края стены в сотне метров более светлый проём: наверняка вход и, конечно, скульптуры. Земля внизу усеяна обрушившимися камнями. В светлом проёме чётко вырисовывалась одна ветка; огромные муравьи с явственно обозначенным животиком и невидимыми лапками следовали по ней, как по мосту. Клод хотел отодвинуть её, но сначала промахнулся. «Надо во что бы то ни стало добраться до конца. Если появятся красные муравьи — дело плохо, но если я надумаю возвращаться, будет ещё хуже… Разве что все это преувеличивают». — Ну как? — крикнул Перкен. Ничего не ответив, он продвинулся ещё на шаг. Равновесие весьма шаткое. Эта стена притягивала его руки, словно живая; он рухнул на неё, и в то же мгновение мускулы сами подсказали ему, что делать, он понял, как следует передвигаться: не на руках и коленях, а на руках и мысках (ему вспомнилась выгнутая спина кошек). Он стал двигаться быстрее. Одна рука могла теперь помочь другой; ступни и икры были защищены, их контакт с мохом сводился до минимума. — Всё в порядке, — крикнул он в ответ. Его поразил собственный голос, пронзительный и резкий; видно, память о муравьях была ещё свежа. Двигался он медленно, приходя в отчаяние от того, что неловкое тело не слушается и что от нетерпения его кидает то вправо, то влево, а быстрее от этого не получается. Словно сторожевой пёс, он опять замер — одна рука в воздухе, — парализованный новым ощущением, которого из-за чрезмерного возбуждения сразу не заметил, и это ощущение слипшихся крохотных яичек в поднятой руке, раздавленной в скорлупе живности никак не проходило. И снова все его мускулы закостенели. Он не видел ничего, кроме поглощавшего всё его внимание пятна света, однако нервы ощущали только раздавленных насекомых и не реагировали ни на что другое. Снова поднявшись, он сплюнул, заметив на какую-то долю секунды те самые камни на земле, кишевшие насекомыми, о которые могла разбиться его жизнь; грозившая опасность заставила его забыть об отвращении, и он опять, точно спасающийся бегством зверь, торопливо припал к стене, вцепившись липкими руками в прогнившие листья, отупев от отвращения, устремив все свои помыслы к этому проёму, от которого не в силах был оторвать глаз. И вдруг — будто что-то взорвалось — оттуда глянуло небо. Он остановился, поражённый; тут ему уже не удастся спрыгнуть. Но вот он добрался до угла, откуда можно было спуститься. Плиты, заросшие низкой травой, вели к новой темнеющей громаде, верно, к башне; ему знакомы были планы такого рода святилищ. Почувствовав наконец себя свободным человеком, он бросился вперёд, едва прикрыв голову согнутой рукой, рискуя распороть себе горло какой-нибудь витой лианой. Искать скульптурные украшения было бесполезно: памятник оказался незавершённым. II Лес снова сомкнулся над этой утраченной надеждой. Вот уже несколько дней караван встречал на своём пути одни лишь руины, не представлявшие интереса; живая и мёртвая, словно русло реки, Королевская дорога вела теперь только к развалинам, которые, точно кости скелетов, остаются после переселения народов и военных походов. В последней деревне искатели дерева говорили об огромном строении Та-Меан, расположенном на горном хребте, между камбоджийскими путями и неизведанной частью Сиама, в районе мои. «Несколько сотен метров барельефов…» Если это правда, не придётся ли им там испытать безысходные танталовы муки? «Из стен Ангкор-Вата не вынешь ни единого камня», — говорил Перкен. Тут и сомневаться нечего. Липкий, нестерпимый пот заливал лицо Клода и всё его тело. И хотя в этом лесу, где раз в год проходил какой-нибудь жалкий обоз, гружённый дешёвыми бусами, которые туземцы обычно выменивают на лаковые палочки и дикий кардамон note 17, жизнь его ничего не стоила, он всё-таки не думал, что бандиты без особой надежды на богатую добычу осмелятся напасть на вооружённых европейцев (правда, бандиты эти, возможно, знают, где находятся храмы…), однако тревога не покидала его. «Усталость, что ли?..» — подумал он и в то же мгновение понял, что взгляд его, уже несколько минут блуждавший по кронам деревьев на холме, показавшемся в просвете, следит за дымом от костра. А до этого в течение нескольких дней им не попадалось ни одного человеческого существа. Туземцы тоже увидели дым. Втянув головы в плечи, словно перед лицом неминуемой катастрофы, они следили за ним взглядом. Ветра не было, и всё-таки до них донёсся запах горелого мяса; животные встали. — Дикие кочевники… — молвил Перкен. — Если они жгут своих покойников, то все собрались там… Он достал свой револьвер. — Но если они напали на след… Он уже входил под сень листвы, Клод не отставал от него ни на шаг; опасаясь пиявок, которые уже начали присасываться к их одежде, они шли плечом вперёд, прижав руки к телу, молча сжимая пальцами револьвер. По тому, как внезапно поредела листва, отчего лес окрасился в жёлтые тона, Клод угадал, что близка поляна; противоположная сторона леса блестела на солнце, словно водная гладь, над ней возвышались тонкие пальмы, поверх которых по-прежнему медленно поднимался ввысь тяжёлый столб дыма. — Главное, не выходите из-под прикрытия деревьев, — тихо сказал Перкен. Они шли на шум приглушённых криков. Клод снова почуял запах горелого мяса; как только представилась возможность, он раздвинул ветки: над линией мешавшего ему кустарника проплывали, странно подрагивая, головы с толстыми губами и слепящие наконечники копий; от заунывного, протяжного пения колыхалась вокруг листва. Посреди поляны от приземистой башенки, сооружённой из частокола, поднимался густой белый дым. На вершине её на фоне неба вырисовывались четыре головы буйволов из дерева с огромными рогами в виде лодок; опершись на древко отсвечивающего копья и наклонясь над костром, жёлтый воин, совсем голый, с поднявшимся членом, глядел вниз. Из своего укрытия Клод взирал на этот спектакль, словно прикованный к нему глазами, руками, листьями, которые он ощущал даже через одежду, и тем паническим чувством, которое охватывало его, когда он был ребёнком, при виде живых змей и ракообразных. Перкен двинулся назад; Клод поспешно распрямился, держа наготове револьвер. Как только стих хруст веток, в наступившей тишине снова зазвучало протяжное пение, становившееся, по мере того как они удалялись, всё глуше… Они вернулись к своему каравану. — Эй, в путь, да поживее! — в ярости приказал Перкен. Повозки торопливо тронулись, скрип их колёс болью отзывался в каждом мускуле Клода. Порою между деревьями снова появлялся неподвижный столб дыма. Завидев его, туземцы пытались ускорить ход своей скотины, скорчившись над дышлом повозки, будто объятые священным ужасом. Иногда по другую сторону лощины виднелись огромные уступы оранжевых утёсов, окружённые лавиной подступавших к ним деревьев, они блистали на фоне неба, лазурь которого едва померкла. Как только новая прогалина давала им возможность оглядеться, все взоры устремлялись к вершинам далёких деревьев: они боялись обнаружить новый огонь, однако ничто не тревожило неподвижную синь небес и плотную массу листвы, над которой, точно над вытяжной трубой, подрагивал, стремительно накатывая могучими волнами, горячий воздух. * * * День — ночь, день — ночь; и вот наконец последняя деревня, дрожащая в малярийной лихорадке, затерявшаяся во всеобщем распаде под невидимым солнцем. Порою виднелись горы — всё ближе и ближе. Низко растущие ветки ударяли по крышам повозок, словно по барабану; но даже само это прерывистое похлёстывание тоже будто разлагалось в такой жарище. Удушливому воздуху, поднимавшемуся от земли, могло противостоять лишь утверждение последнего проводника: памятник, к которому они теперь идут, украшен скульптурной резьбой. Обычное дело. Даже сомневаясь в этом храме, в каждом из тех, к которым они шагали, Клод ухитрялся хранить веру в них, в целом, правда, не совсем твёрдую, она основывалась на логических выводах и таких глубоких сомнениях, что он ощущал их почти физически, словно его глаза и нервы выражали протест против надежды, которую он питал, против обещаний, которые ни разу ещё не сдержала эта призрачная дорога. Наконец они подошли к стене. Взор Клода начинал привыкать к лесу; подойдя довольно близко и уже различая сновавших по камню сороконожек, он увидел, что проводник, оказавшийся искуснее всех предыдущих, привёл их к чему-то осевшему, что не могло быть ничем иным, кроме старинного входа. Как и возле других храмов, здесь путь преграждало беспорядочное переплетение тростника. Перкен, теперь уже изучивший растительность, окружавшую памятники, указал туда, где скопление тростника было не таким густым: «Плиты». Они наверняка вели к святилищу. Возчики принялись за работу. С шелестом сминаемой бумаги срезанный тростник рядами ложился направо и налево, из земли торчали лишь концы, яркую белизну которых подчёркивал окружающий сумрак; то была сердцевина скошенных под корень стеблей. «Если и этот храм окажется без резьбы и статуй, — думал Клод, — что нам остаётся? Ни один возчик не пойдёт с нами — с Перкеном, боем и со мной — в Та-Меан… С тех пор как мы встретили дикарей, у них одно желание — бежать. А втроём как справиться с двухтонными глыбами больших барельефов?.. Неужели и статуй нет? Хоть бы немножко повезло… Всё это до того глупо и смахивает на историю с искателями кладов…» От оторвал взгляд от сверкающих ножей и посмотрел на землю: срезы тростников уже потемнели. Взять бы и самому нож и размахивать им изо всех сил, у него это наверняка получится лучше, чем у крестьян! Эх, широкий взмах косой по тростникам!.. Проводник тихонько тронул его, чтобы привлечь внимание: после того как упали последние стебли, можно было различить отгороженные камнями, испещрённые уцелевшими тростинками глыбы, которые образовывали вход, — они были совершенно гладкие. Да, и на этот раз опять без скульптурной резьбы. Проводник улыбался, продолжая показывать пальцем. Никогда ещё Клод не испытывал такого желания ударить. Стиснув кулаки, он повернулся к Перкену, тот тоже улыбался. Дружеские чувства, которые питал к нему Клод, обернулись вдруг бешеной яростью; между тем, следуя общему направлению взглядов, он повернул голову: вход, который, безусловно, был когда-то монументальным, начинался перед стеной, а вовсе не там, где он его искал. И все эти люди, свыкшиеся с лесом, смотрели на один из его углов, похожий на пирамиду, возвышавшуюся над обломками и несущую на своей вершине хрупкую, но совершенно невредимую фигуру из керамики с диадемой, вылепленной с поразительной точностью. Сквозь листья Клод различал теперь каменную птицу с распростёртыми крыльями и клювом попугая; широкая солнечная полоса упиралась в одну из её лап. Гнев Клода сразу улетучился, растаял в этом крохотном сияющем пространстве, а самого Клода затопила радость, он испытывал глубочайшую признательность неизвестно кому, весёлость, на смену которой тотчас пришло глупое умиление. Ничего уже не опасаясь, весь во власти скульптуры, он ринулся к воротам. Перемычка рухнула вместе со всем, что над ней было, но ветки, которые прижали уцелевшие косяки, переплелись, образовав свод, узловатый и в то же время гибкий, сквозь который солнце не могло пробиться. Через туннель, над обвалившимися камнями, почерневшие углы которых, расположенные против света, преграждали путь, протянулся занавес из постенницы — нежных растений, изрезанных сочными прожилками. Перкен разорвал его, и полилось смутное сияние, в котором можно было различить только треугольные листья агавы, похожие на осколки зеркала; держась за стены, Клод одолел этот переход, от камня к камню, и вытер ладони о брюки, чтобы избавиться от ощущения сырости, возникшего из-за моха. Ему вспомнилась вдруг стена с муравьями; как тогда, сияющее отверстие, забитое листьями, растворилось, казалось, в тусклом свете, снова завладевшем своей прогнившей империей. Камни, камни, некоторые плашмя, но в основном все углом вверх — строительная площадка, которую заполонили джунгли. Куски стены из фиолетовой керамики, одни — с резьбой, другие — гладкие, откуда свисали папоротники; на некоторых — красные следы огня. Прямо перед ним — барельефы древних времён, слишком индианизированные (Клод подошёл к ним вплотную), но очень красивые, окружённые когда-то отверстиями, наполовину скрытыми теперь стеной из обвалившихся камней. Он решился бросить взгляд дальше: наверху — три разрушенные башни, от них осталось не больше двух метров над землёй; три обрубка торчали над такими немыслимыми руинами, что на них прижилась лишь карликовая растительность; казалось, её нарочно воткнули в эти обломки; жёлтые лягушки не спеша покидали насиженные места. Тени стали короче — невидимое солнце поднималось в небе всё выше. Никакого ветра не было, но недвижное дуновение и нескончаемая дрожь колыхали последние листья — жара… Упал оторвавшийся камень, прогремев дважды, сначала глухо, затем звонко, вызвав тем самым в сознании Клода слово: необычно. Но более, чем эти мёртвые камни, которые едва оживлялись сновавшими лягушками, никогда не видевшими людей, более, чем этот храм, раздавленный тяжестью необратимого забвения, более, чем скрытое, неуёмное буйство растительной жизни, на эти руины и ненасытные растения, которые замерли, казалось, в испуге, словно поверженные в ужас существа, давило что-то нечеловеческое, вселяя тревогу, мёртвой хваткой державшую и как бы охранявшую эти застывшие на века фигуры, распростёртые над царством сороконожек и прочих никчемных тварей. Мимо него прошёл Перкен, и сразу этот мир морской бездны, подобно выброшенной на берег медузе, утратил всякую жизнь, оказавшись вдруг бессильным перед лицом двух белых мужчин. — Пойду за инструментами. Тень его исчезла в туннеле, где повисла оборванная постенница. Похоже, что главная башня рухнула целиком только с одной стороны, ибо три её стены всё ещё стояли в самом конце большого нагромождения камней. Между ними земля когда-то была раскопана глубоко: сюда вслед за сиамскими поджигателями приходили, видно, туземцы, искатели кладов. Посреди этой ямы возвышался островерхий термитник серого цвета, наверняка заброшенный. Вернулся Перкен с пилой для металла и палкой в руках, из его левого кармана, оттянутого тяжестью, торчал молоток. Взяв камнелом, он насадил его на рукоятку. — Свай остался в деревне, как я ему велел. Клод уже схватил пилу, никелированная оправа которой блестела на фоне тёмного камня. Но возле одной из стен, рухнувшей уступами, до барельефа которой можно было дотянуться, он остановился в нерешительности. — Что с вами? — спросил Перкен. — Идиотизм какой-то… У меня такое ощущение, что ничего не выйдет… Он глядел на этот камень, словно видел его впервые; ему не давала покоя мысль о несоответствии между камнем и пилой, о невозможности всего задуманного. Смочив плиту, он ринулся на приступ. Пила со скрежетом вонзилась в керамику. При пятой попытке она соскользнула, он вытащил её из выемки: одного зубца не хватало. У них было две дюжины лезвий, а глубина выемки пока ещё не превышала и одного сантиметра. Он бросил пилу и огляделся вокруг: на многих камнях, валявшихся на земле, остались фрагменты полустёртых барельефов. До сих пор он не обращал на них внимания, сосредоточившись только на стенах. А может быть, те, что лежали скульптурной резьбой вниз, земле удалось сохранить? Перкен опередил его мысль. Он позвал возчиков, которые живо соорудили рычаги из молодых деревьев и начали переворачивать плиты. Камень медленно приподнимался, делая на одном из ребёр поворот, и снова падал с глухим звуком «пам!», являя сквозь сеть разбегавшихся во все стороны, обезумевших мокриц очертания какой-нибудь фигуры. В оставшееся на земле углубление, чистое и гладкое, словно литейная форма, падала новая плита, и камни, один за другим, показывали свой лик, разъедаемый землёй на протяжении целого века сиамских нашествий, показывали его вопреки кошмару насекомых, дрожащие ряды которых, ломаясь на глазах, но сохраняя при этом благоразумие, устремлялись в лес, надеясь найти там защиту. И чем больше барельефы показывали свои источенные формы, тем больше Клод проникался уверенностью, что унести можно лишь камни с одной из стен главного храма, оставшейся стоять. Украшенные резьбой с двух сторон, угловые камни изображали двух танцовщиц, сюжет был высечен на трёх поставленных друг на друга камнях. Самый верхний, если толкнуть его хорошенько, наверняка упадёт. — Сколько, по-вашему, это стоит? — спросил Перкен. — Обе танцовщицы? — Да. — Трудно сказать; во всяком случае, больше пятисот тысяч франков. — Вы уверены? — Да. Значит, пулемёты, за которыми он ездил в Европу, были тут, в этом лесу, который он так хорошо знал, в этих камнях… А есть ли храмы в его районе? Быть может, они сулили ему гораздо больше, чем пулемёты; нельзя ли, если он отыщет там несколько храмов, вмешаться в дела Бангкока и вместе с тем вооружить своих людей? Ещё один такой храм — это десять пулемётов, двести винтовок… Завороженно глядя на памятник, он забывал о большом числе храмов без всяких скульптур, он забывал о Дороге… Ему грезились смотры со сверкающей линией солнца, играющего на стволах пулемётов, искрой вспыхивающего у точки прицела… А Клод тем временем велел расчистить землю, чтобы камень при падении не разбился о другой. Пока мужчины передвигали плиты, он разглядывал скульптуру: одну из голов, губы которой чуть тронула улыбка — так обычно улыбаются все кхмерские статуи, — покрывал тонкий мох голубовато-серого цвета, напоминавший пушок на европейских персиках. Трое мужчин толкнули её плечом все разом — она пошатнулась и упала прямо на ребро, уйдя поэтому довольно глубоко в землю. Её перемещение оставило на камне, где она стояла, две блестящие борозды, вдоль которых стройными рядами шествовали матовые муравьи, крайне озабоченные спасением своих яичек. Зато этот второй камень, верхняя часть которого теперь обнажилась, стоял не так, как первый; он был вделан в ещё не разрушенную стену, зажат между двумя плитами весом в несколько тонн. Высвободить его оттуда? Для этого пришлось бы повалить всю стену; и если камни скульптурных частей из отборной керамики с большим трудом, но всё-таки можно было передвигать, другим, огромных размеров, предстояло оставаться на месте до тех пор, пока несколько веков или прорастающие на развалинах смоковницы не повергнут их наземь. Как это сиамцам удалось разрушить столько храмов? Ходили слухи о слонах, которых будто бы привязывали к этим стенам в большом количестве… Но слонов нет. Поэтому придётся отрезать или отбить этот камень, чтобы отделить скульптурную часть, с которой разбегались последние муравьи, от простой, вделанной в стену. Возчики дожидались, опершись о свои рычаги из дерева. Перкен вытащил из кармана молоток и зубило; самое разумное было, конечно, очертить зубилом небольшой пласт в камне и отделить его. Он тут же принялся за дело. Но то ли он неумело обращался с инструментом, то ли керамика была слишком твёрдой, только отскакивали лишь маленькие кусочки, всего в несколько миллиметров толщиной. Туземцы же справятся с этим ещё хуже, чем он. Клод не отрывал от камня глаз… Гладкий, крепкий, тяжёлый, на фоне дрожащей листвы и солнечных бликов; исполненный вражды. Он уже не различал ни бороздок, ни керамической пыли; последние муравьи ушли, не забыв ни единого из своих яичек. Камень этот стоял тут, упрямый, словно живое существо, равнодушный и, похоже, вовсе не собиравшийся сдаваться. В душе Клода зрел гнев, глухой и дурацкий гнев; он упёрся и изо всех сил толкнул плиту. Его отчаяние нарастало, ища выхода. Перкен, застыв с поднятым молотком, полуоткрыв рот, следил за ним взглядом. Этот человек, так хорошо знавший лес, понятия не имел о камнях. Ах, побыть бы с полгода каменщиком! Может, заставить тянуть за верёвку всех мужчин разом?.. Пустое дело, всё равно что скрести по камню ногтями. Да и как пропустить верёвку? Меж тем под угрозой была его жизнь… Да, жизнь. Всё упорство, напряжение воли, вся сдерживаемая ярость, что вели его через лес, наткнулись вдруг на эту преграду, этот недвижимый камень, вставший между ним и Сиамом. Чем больше смотрел он на него, тем больше проникался уверенностью, что не доберётся до Та-Меана с повозками; к тому же разве камни Та-Меана не похожи на эти? Желание победить терзало его ничуть не меньше, чем жажда или голод, заставляло в исступлении сжимать пальцы на ручке молотка, который он только что вырвал у Перкена. От злости он ударил по камню что было силы; молоток подскочил несколько раз, в тишине прокатился смешной, жалкий отзвук; солнечный луч скользнул по блестящей поверхности раздвоенного выгнутого конца молотка. Клод замер, пристально глядя в одну точку, потом торопливо, словно опасаясь, как бы его идея не ускользнула, перевернул молоток другой стороной и снова ударил со всего размаха возле насечки, оставленной зубилом Перкена. Отскочил кусок в несколько сантиметров длиной; Клод тотчас бросил молоток и стал тереть глаза… К счастью, в них попала лишь керамическая пыль. Как только взгляд его прояснился, он достал из кармана тёмные очки и надел их, чтобы защитить глаза, затем снова принялся стучать. Раздвоенный выгнутый конец молотка оказался вполне подходящим инструментом: он долбил керамику без всякого зубила и гораздо успешнее. После каждого удара отскакивала широкая чешуйка; через каких-нибудь несколько часов… Надо было сказать туземцам, чтобы они срезали тростник, забивший все проходы; Перкен снова взялся за молоток. Расчищая дорогу, Клод несколько удалился вместе с возчиками, и теперь до него доносились чёткие, быстрые, неровные удары, напоминавшие работу телеграфного манипулятора и перекрывавшие шум скошенного тростника, такого по-человечески беззащитного и тщётного в безграничном безмолвии джунглей, в гнетущей жаре… Когда он вернулся, керамические чешуйки усыпали всю землю вокруг кучки пыли, цвет которой его удивил: пыль была белая, а керамика — фиолетовая. Перкен повернулся, и Клод увидел выемку, такую же точно светлую, как пыль, и довольно широкую, ибо невозможно было долбить, попадая в одно и то же место… Он в свою очередь принялся стучать. А Перкен продолжал заниматься расчисткой дороги: везти плиты будет нелегко, поэтому самое простое — перевернуть их с одной стороны на другую, убрав предварительно все камешки. Метр за метром дорога удлинялась, теперь уже тени на неё ложились вертикально; стук молотка одиноко звучал в этом море света, отливавшем желтизной, средь этих всё укорачивающихся теней и этой жары, всё более жгучей. Она не давила на плечи, а действовала подобно яду, расслабляя мало-помалу мускулы, высасывая силы вместе с потом, который струился по лицам и, смешиваясь с керамической пылью, образовывал под тёмными очками, как под пустыми глазницами, бороздки. Клод стучал почти бессознательно — так шагает человек, заблудившийся в пустыне. Его мысли расползались, подобно рухнувшему храму, отзываясь лишь на то исступление, с которым он начинал считать удары: ещё один, ещё один и так без конца… Распад леса, храма, всего на свете… Эти непрерывные удары молотка наводили на мысль о тюремной стене и неустанной работе напильника. И вдруг — пустота: всё вокруг сразу ожило, вернулось на свои места, казалось, будто то, что окружало Клода, рухнуло на него; ошеломлённый, он застыл, не двигаясь. Не слыша больше ничего, Перкен сделал несколько шагов назад: обе лапки раздвоенного конца молотка сломались. Подбежав, он взял из рук Клода молоток, хотел было как-то приспособить или подпилить место излома, понял всю абсурдность своего намерения и в ярости со всего размаха ударил по камню, как совсем недавно сделал то же самое Клод. Потом сел, пытаясь заставить себя поразмыслить. Они купили про запас несколько ручек, но железный наконечник — только один… Предстояло найти выход, и для начала Клод попытался избавиться от охватившего его ощущения катастрофы, а уж потом стал размышлять, чтобы додумать до конца ту мысль, которую прогнала внезапно осенившая его догадка об использовании раздвоенного конца молотка. Не осенит ли его теперь новая идея, точно так же, как тогда? Однако усталость, переутомление и отвращение доведённого до крайнего изнеможения человека сделали своё дело. Ему хотелось только лечь… После стольких потраченных впустую усилий лес вновь обретал своё могущество, превращаясь в тюрьму. Он чувствовал свою зависимость от него и готов был отречься от всяких стремлений и даже от собственной плоти. Ему чудилось, будто с каждым ударом пульса из него вытекает кровь… Он вообразил, что лежит с прижатыми к груди руками, как в лихорадке, скрюченный, без сознания, с чувством облегчения отдаваясь на волю джунглей и жары; и тут вдруг от ужаса в нём снова проснулась жажда во что бы то ни стало защитить себя. Из треугольной выемки тихонько струилась керамическая пыль, блестящая и белая, словно соль, её скольжение наводило на мысль о песочных часах, приковывая взгляд к громаде камня, — камня, который вновь обретал жизнь, нерушимую, как жизнь горы. Он испытывал самую настоящую ненависть к нему, словно к одушевлённому существу; и хорошо, что камень закрывает проход, делая его пленником, что он взял вдруг на себя заботу о его жизни, которой вот уже несколько месяцев двигало одно-единственное желание. Он попробовал призвать на помощь свой разум, заблудившийся в этом лесу… Речь была уже не о том, чтобы жить разумно, а чтобы просто выжить. Инстинкт, вырвавшийся на волю среди застывших в оцепенении джунглей, заставлял Клода, сжав зубы, бросаться на этот камень плечом вперёд. Поглядывая искоса на выемку, словно на притаившегося зверя, он взял кувалду и ударил ею по плите, изогнувшись при этом всем телом. Снова посыпалась керамическая пыль. Он глядел на неё, зачарованный поблескивающей струйкой, и в душе его поднималась ненависть; не отрывая глаз от этой струйки, он стал бить со всего размаха, корпус и руки его будто срослись с кувалдой, а сам он раскачивался на ногах, словно тяжёлый маятник. Все его чувства сосредоточились в руках и пояснице; сама жизнь, надежда, вдохновлявшая его весь последний год, ощущение поражения — всё это, слившись воедино, переплавилось в ярость, он жил только этим безудержным ударом, сотрясавшим его целиком и, подобно некоей вспышке просветления, избавлявшим от власти джунглей. Остановился он только тогда, когда заметил наклонившегося возле угла стены Перкена. — Осторожно, в стену вделан только один камень, тот самый, который мы вырубаем. Посмотрите на нижний: он всего лишь поставлен, точно так, как стоял верхний, надо в первую очередь высвободить его. Тогда этот лишится опоры, а так как насечка вряд ли его укрепила… Клод позвал двух камбоджийцев, сам, не жалея сил, стал тащить нижний камень, а они подталкивали его. Никакого толка: земля и, конечно, мелкая растительность крепко держали его. Клод знал, что кхмерские храмы строились без фундамента, и тут же велел вырыть небольшую траншейку вокруг камня, а потом и под ним. Роя вокруг камня, крестьяне работали очень быстро и ловко, а теперь медлили, опасаясь, как бы плита не раздробила им руки. Он сменил их. Когда яма стала достаточно глубокой, он велел срубить несколько деревьев и сделал из них подпорки; запах влажной земли, гнилых листьев, омытых дождями камней усилился, насквозь пропитав его намокшую полотняную одежду. Наконец ему с Перкеном удалось извлечь камень, он опрокинулся, явив свою нижнюю часть, покрытую бесцветными мокрицами, которые, спасаясь от ударов, спрятались под ним. Теперь у них в руках были головы и ноги танцовщиц. А туловища оставались на втором, свободном с двух сторон камне, выступавшем из стены, словно горизонтальный зубец. Перкен взял кувалду и снова стал бить по верхнему камню. Он надеялся, что тот уступит сразу после первого удара, но ничего подобного не случилось, и он продолжал стучать механически, снова охваченный яростью… На какую-то долю секунды он опять увидел ряды своих смотров, но уже без пулемётов и сметённые, сокрушённые, словно после набега диких слонов. Сознание его затуманилось, а непрерывно повторяемые удары, подобно любому целенаправленному усилию, вызвали волну чувственного наслаждения; однако эти же удары вернули его вновь к действительности — камню… Внезапно он затаил дыхание — изменился звук ударов — и поспешно сорвал очки: глаза его заволокло видение, что-то голубое и зелёное рвалось наружу, и, пока он в растерянности хлопал глазами, другое видение, превосходившее по силе всё, что его окружало, заслонило собой остальное: линия излома! Солнце отсвечивало на ней; скульптурная часть, на которой тоже виднелась чёткая линия излома, валялась в траве, словно отсечённая голова. Он вздохнул неторопливо и глубоко. Клод тоже почувствовал облегчение, будь он послабее, пожалуй, заплакал бы. Жизнь снова возвращалась к нему, словно к утопленнику, дурацкое умиление, уже испытанное им в ту минуту, когда он увидел первую скульптуру, снова охватило его. Вид этого камня, упавшего изломом вверх, неожиданно примирил его и с лесом, и с храмом, и с самим собой. Он представил себе, как будут выглядеть все три камня, если поставить их вместе, один на другой: две танцовщицы, причём из числа самых безупречных среди известных ему скульптур. Предстояло погрузить их на повозки… Мысль его работала неустанно; доведись ему заснуть, он тотчас проснулся бы, только бы перевезти их. По расчищенной тропе туземцы толкали теперь уже три плиты. Он глядел на это сокровище, добытое с таким трудом, слушал приглушённый стук плит, которые по очереди прижимали к земле стебли тростника, и считал, сам того не сознавая, удар за ударом — так скупой пересчитывает деньги. Перед обвалившимся входом туземцы остановились. Быки по другую сторону не мычали, зато было слышно, как они роют землю копытами. Перкен велел срубить два дерева, обвил верёвками один из скульптурных камней и прикрепил его к стволу, который шестеро туземцев водрузили себе на плечи, но поднять его они так и не смогли. Клод тут же заменил двоих, одного — боем, а вместо другого стал сам. — Поднимайте! На этот раз носильщики в полнейшем молчании медленно распрямились все вместе. Хрустнула ветка, потом ещё несколько, одна за другой; хруст приближался. Остановившись, Клод вглядывался в лес, но, как всегда, ничего не увидел. Какой-нибудь любопытный житель дальней деревни не стал бы прятаться… Может, это Свай?.. Клод подал Перкену знак, тот занял его место под стволом, а сам, вынув револьвер, двинулся туда, откуда доносился шум. Туземцы, которые слышали шорох кобуры, затем слабый щелчок взведённого курка, поглядывали с тревогой, не понимая, в чём дело. Перкен, опустив тяжёлый ствол на плечо, чтобы освободить руки, тоже достал револьвер. Клод, уже ступивший под сень деревьев, ничего не видел, кроме довольно густой тени с разбросанными пятнами паутины. Пытаться отыскать там туземца, привычного к лесу, было безумием. Перкен не двигался. В двух метрах над головой Клода ветки вдруг опустились, потом мягко подпрыгнули вверх, освободившись от тяжести серых шариков, перескочивших на другие ветки и заставивших их описать широкую кривую: обезьяны. Рассердившись и в то же время почувствовав облегчение, Клод обернулся, полагая, что со всех сторон его встретят смехом, но никто из туземцев не смеялся, Перкен тоже. Клод подошёл к нему. — Обезьяны! — Но не одни — под обезьянами ветки не хрустят. Клод сунул револьвер в кобуру, бессмысленный жест в снова воцарившейся тишине, нависшей над всеми этими жизнями, обречёнными быть вместе, в гнилостном лесу… Он вернулся к неподвижно застывшей группе и занял своё место под стволом. В несколько минут завал был преодолен. Он велел подкатить повозки как можно ближе, так что Перкену пришлось просить возчиков подать назад, чтобы иметь возможность развернуться. Те внимательно следили за малейшим движением своих маленьких буйволов и с полнейшим равнодушием взирали на стянутые верёвками каменные скульптуры. Клод остался последним. Крытые повозки медленно углублялись в листву, подпрыгивая, словно лодки на морских волнах. При каждом повороте колеса слышался скрип оси; а ещё через равные промежутки времени — какой-то приглушённый звук… Может, это телеги задевали пень, оказавшийся на их пути? Он глянул на дыру в зелени, оставшуюся после их прохода, на груды тростника, кое-где медленно распрямлявшегося — видно, не совсем раздавленного, — и яркий отблеск, вспыхивавший всякий раз, как на излом стены падал солнечный луч, сверкнувший в нужный момент на раздвоенном, выгнутом конце молотка. Он чувствовал, как расслабляются его мускулы, как вместе с жарой наваливаются усталость, сонливость и лихорадка. Меж тем всевластие леса, лиан и пористых листьев теряло силу, отвоёванные камни защищали его от них. Мысль его витала уже не здесь — она приноравливалась к ходу осевших от тяжести повозок, неуклонно продвигавшихся вперёд. Направляясь к ближайшим горам, они удалялись со скрипом, к которому из-за тяжёлой поклажи добавился какой-то новый призвук. Стряхнув с рукава свалившихся откуда-то красных муравьёв, он вскочил на лошадь и стал догонять обоз. Как только позволило пространство, он обогнал одну за другой повозки; возчики по-прежнему дремали. III Вот наконец и ночь, ещё один этап на пути к горам, распряжённые повозки, а под крышей салы note 18, будто в кармане, отвоёванные камни. Блаженство после мытья… Клод шагал между сваями, на которых стояли хижины. Под покровом маленькой соломенной крыши, перед грубыми глиняными изваяниями Будд горели палочки — розовые фитильки в ярком лунном свете. На землю к ногам Клода легла какая-то тень, потом тихо приблизилась к его собственной. Он обернулся: подошедший сзади бой остановился — тёмный, резко очерченный силуэт на фоне почти светящихся банановых листьев. — Миссье, Свай ушёл. — Точно? — Точно. — Ну и слава Богу. Босоногий бой исчез, словно растаяв в залившем поляну лунном свете. «Он и в самом деле не лишён достоинств», — подумал Клод. Свай, безусловно, выполнял чьи-то распоряжения… Клод был не против принять бой с заведомо известным врагом; в чётко выраженном конфликте он заново обретал своё упорство. Он растянулся в сале, где, лежа на животе, с полуприкрытыми руками уже спал Перкен. Он не мог прийти в себя от волнения, ему не давала покоя его добыча. Казалось, блеск луны наделял голоса крестьян особой звучностью, но раздавались они всё реже и реже. Шёпот сказителя и порою какой-то неясный шум доносились ещё из хижины вождя деревни, но и это тоже вскоре стихло, и воцарилась тропическая тишина, повиснув в насыщенном луной воздухе, лишь иногда её нарушал одинокий крик петуха, заблудившегося в мирном молчании уснувшей планеты. Посреди ночи его разбудил едва уловимый шорох. Совсем слабый, до того слабый, что Клод удивился, как это ему удалось нарушить его сон; казалось, будто ветки тащили по земле. Он сразу устремил глаза на камни, которые поместил между раскладушкой Перкена и своей. Бандиты не стали бы нападать на деревню в тот момент, когда там находятся белые. Усталость и лень отступали по мере того, как он пробуждался. Он вышел наружу, но не увидел ничего, кроме спящей деревни и собственной тени, длинной и голубой… Он снова лёг и около часа всё прислушивался; от лёгкого ночного ветерка воздух трепетал, булькая, как вода. И ничего другого, только изредка мычание непроснувшихся быков… В конце концов он снова заснул. Проснувшись с восходом солнца, он испытал такую радость, какой, пожалуй, не знал никогда. Упорство, которое в течение месяцев отчаянно толкало его на столь неверное дело, оправдалось. Минуя лестницу, он спрыгнул с пола прямо на землю и направился к ведру с водой, возле которого стоял бой, словно каторжник, исполосованный сверху донизу тенями от веток. — Миссье, — сказал он вполголоса, — в деревне найти повозки не можно. Клод инстинктивно, в целях самозащиты хотел заставить его повторить сказанное, но сразу понял, что это бесполезно. — Куда же делись деревенские повозки? — Уехали ночью. Может, в лес. — Свай? — Другой делать это не смочь. Стало быть, никакой возможности сменить упряжки. А без повозок нет камней. Этот шорох веток минувшей ночью… — Ну, а наши-то повозки? — Возчики точно не хотеть ехать дальше. Моя пойти спросить? Клод бросился в салу и разбудил Перкена, тот улыбнулся, увидев камни. — Свай сбежал этой ночью вместе с деревенскими повозками и их возчиками. Значит, сменить упряжки нет никакой возможности. А возчики, с которыми мы приехали, естественно, захотят вернуться к себе в деревню. Да проснитесь же вы, наконец! Перкен окунул голову в воду; вдалеке кричали обезьяны. Он вытерся и вернулся к Клоду, который, сидя на кровати, как будто считал на пальцах: — Первое решение: найти типов, которые сбежали… — Нет. — Ведро воды здорово проясняет мысли! Заставить наших возчиков продолжать путь. — Нет. Может быть, взять заложника… — То есть? — Задержать одного из них и не спускать с него глаз, сказав другим, что, если нас бросят, он будет расстрелян. Кса, похожий на маленького, серьёзного старичка, возвращался с двумя шлемами в руках: солнце уже припекало голову. — Миссье, моя ходить смотреть: наши возчики тоже ушли. — Что? — Моя сказать они не ушли, потому что моя видеть повозки. Наши повозки не ушли; ушли только деревенские повозки. Но возчики ушли все. Клод пошёл к хижине, за которой накануне вечером после возвращения из храма они оставили повозки; те так и стояли там, рядом с маленькими бычками, которые были привязаны. Может, Свай побоялся разбудить белых, явившись за повозками, находившимися так близко от салы? — Кса! Твоя уметь водить повозку? — Точно, миссье. В деревне было безлюдно. Только несколько женщин. Бросить лошадей и каждому вести по повозке? Надо будет пустить быков вслед за теми, что пойдут впереди, а их поведёт Кса. Всего три повозки. Этого, конечно, мало. И к тому же придётся бросить лошадей… А как защищаться с повозки в случае нападения? От него требовалась поистине восторженная решимость, только она могла заставить его продолжать начатое, неуклонно двигаться вперёд вопреки лесу и людям, дабы преодолеть упадок духа, в который ввергло их это предательство и из-за которого утренние джунгли начинали вновь обретать своё могущество. — Кса, — крикнул Перкен, — куда подевался проводник? — Сбежал, миссье… И проводника больше нет. Пересечь горы, найти перевал — найти самим, затем поселиться в дальних деревнях среди малярийных крестьян, над которыми по вечерам будут кружить столбы комаров, таких же яростных, как солнечные лучи, отыскать там возчиков и снова двинуться в путь… — У нас есть компас, — заметил Клод, — и Кса. Дороги здесь такая редкость, что их просто нельзя не увидеть… — Если вы во что бы то ни стало хотите кончить свои дни в виде маленькой кучки, кишащей насекомыми, способ, на мой взгляд, не так уж плох. Наденьте шлем на голову, вместо того чтобы держать его в руках, солнце припекает… «Давайте попробуем», — хотелось сказать в ответ Клоду. Но он колебался, несмотря на своё стремление ускользнуть как можно скорее из этой деревни, жители которой сбежали, словно спасаясь от нашествия, с этой зажатой огромными стволами поляны, которая казалась ещё больше в утреннем свете. Впрочем, как бы то ни было, он всё равно пойдёт вперёд, в этом сомнений нет. Вот только как? — Здесь, в этом районе, — продолжал Перкен, — многие знают горные дороги. Я пойду вместе с Кса в маленькую деревушку Таке, там нет салы, мы видели её, когда ехали сюда. Надеяться на возчиков, конечно, бесполезно. Но я приведу проводника; не думаю, чтобы там успел побывать Свай. Бой уже доставал седла. Два силуэта, то и дело подскакивая от немилосердной тряски на маленьких лошадках, бежавших рысью, углубились в траншею из листьев, подобно горнякам, уходящим в землю; сначала они были чёрными, потом время от времени, когда солнечный луч падал на тропу, становились вдруг зелёными… "Если им удастся сразу найти проводника, — подумал Клод, — и если они заставят его бежать бегом, то сумеют вернуться назад в полдень… Да, если только они найдут проводника…" Неужели Свай прогнал всех из Таке — точно так же, как из этой деревни? Лестницы уже убрали в соломенные хижины. Воздух, накаляясь, потихоньку дрожал, и всё вокруг погружалось в едва уловимый транс, всегда сопутствующий наступлению жары. Клод растянулся на своей раскладушке, уткнувшись подбородком в ладони. Итак, проводник до самых гор?.. Со всех сторон поляну, эту дрожащую мелкой дрожью световую дыру с жилищами людей, окружал лес, застывший как будто и в то же время весь в движении. На опушке медленно пульсирующий свет, переливаясь, превращался в муаровый наряд; лес впитывался в него до одури, мягкие и тёплые волны света, докатываясь сюда, замирали на его плотной ткани. Одолевавшие Клода мечты сменялись порой долгими провалами сна. Его разбудила далёкая, торопливая рысь лошадей. Одиннадцать часов. Быстро, однако, бегает этот проводник… Он прислушался, нахмурив брови, затаив дыхание. Шум исходил от земли: лошади скакали где-то в глубине листвы… После двух часов хода человек не может поспевать за несущимися вскачь лошадьми. Почему такое поспешное возвращение? Напрасно пытался он уловить шум шагов; ничего, кроме полнейшего безмолвия поляны, тоненького жужжания насекомых у самой земли и вдалеке прерывистого стука копыт… Он выбежал на дорогу. Так, така-так, так… лошади приближались. Наконец он различил тени, которые то поднимались, то опускались из-за галопа, затем два всадника пересекли солнечное пятно: он отчётливо видел их, пригнувшихся к гривам, со съехавшими назад шлемами; между ними никто не бежал. То, что он почувствовал, было не крушением, нет, но чем-то вроде медленного, пресного, неотвратимого разложения… Двое мужчин, опять став тенями, попали в другую солнечную полосу и снова оказались освещены: Кса ещё больше пригнулся, на плечах у него — два белых пятна — руки, а сзади — неясный силуэт человека, сидевшего вместе с ним на лошади. — Ну как? — Хуже некуда. Перкен соскочил с лошади. — Свай? — Он самый. Конечно, он побывал там, забрал тех, кто знает перевалы, и увёл их на юг. — А тип, которого вы привезли? — Он знает дорогу в деревни мои. — Что за племена там живут? — Ке-диенги из стиенгов. Другого выхода просто нет. — То есть не остаётся ничего другого, как немедленно перейти в край непокорённых? — Да. Если следовать дальше по Дороге, нас ожидает сначала отрезок неизвестный, потом один покорённый, другой непокорённый. Одному Богу ведомо, что может придумать французская администрация, окажись мы на покорённом отрезке! — Рамеж придёт в бешенство, когда узнает, что мы нашли. — Следовательно, придётся отказаться от большого перевала и перейти в стан непокорённых. Этот проводник знает тропинки, которые ведут в первую деревню стиенгов, деревню менял; оттуда через малые перевалы можно добраться до Сиама. — Мы двинемся на запад? — Да. — Стало быть, этих стиенгов вы не знаете? — Нет. И само собой, нам придётся выбрать район, где находится Грабо. Проводнику известно только одно: там действительно есть белый. Он понимает диалект стиенгов. В деревне мы поменяем проводника, потому что надо официально просить у вождей разрешения пройти, посмотрим, что они ответят… У меня есть ещё два термоса со спиртным и бусы, этого более чем достаточно… Я их не знаю, но думаю, что они меня знают. Если Грабо не захочет, чтобы мы приходили туда, где он находится, он пришлёт проводника, чтобы тот показал нам какой-нибудь обходной путь… — Вы уверены, что они дадут нам пройти? — У нас нет выбора. К тому же нам ведь всё равно, рано или поздно, но идти к непокорённым придётся… Проводник говорит, что там живут воины, но они признают клятву на рисовом спирте… Коренастый камбоджиец с таким же, как у Будд, приплюснутым носом слез с лошади и дожидался, скрестив руки. Где-то поблизости точили о камень нож — наверное, чтобы открывать им кокосовые орехи. Кса навострил уши. Шум прекратился, сквозь щели в изгороди встревоженные женщины зорко следили за белыми. — Чем же он тут собирался заниматься, этот Грабо? — Прежде всего эротизмом (хотя женщины в этом районе далеко не такие красивые, как в Лаосе): власть для него означает возможность злоупотреблять ею… — Умный? Перкен расхохотался, но тут же осёкся, словно сам удивился, услышав свой смех. — Когда его знаешь, вопрос кажется смешным, хотя… Он никогда ни над чем не задумывался, кроме как над самим собой, вернее, над тем, что выделяет его среди остальных. Другие раздумывают так об игре или о власти… Личностью его не назовёшь, но что-то в нём, безусловно, есть. Из-за своей отваги он гораздо больше отгорожен от мира, чем вы или я, у него нет надежды, пускай даже неясной, и потом приверженность к разуму, даже самая малая, так или иначе привязывает к миру. Однажды он сказал мне, когда речь зашла о «других», о тех, для кого такие люди, как он, не существуют, о «покорных»: «Достать их можно только одним способом: если затронуть их тягу к наслаждению; пришлось бы изобрести что-то вроде сифилиса». В батальоны note 19 он явился полон энтузиазма по отношению к батальонщикам, которых ещё не знал. На корабле «новеньких» от рецидивистов и беглых отделяла холстина. Холстина с двумя или тремя дырками. Он начинает подглядывать и тут же отскакивает, внезапно в отверстие просовывается палец с обглоданным, но всё же ещё острым ногтем, вполне способный выколоть ему и второй глаз… Это по-настоящему одинокий человек и, как все одинокие люди, вынужденный заполнять своё одиночество, что он и делает довольно мужественно… Я хотел объяснить вам… Он задумался. «Если всё это верно, — думал Клод, — он может жить только чем-то бесспорным, что позволяет ему восторгаться собой…» Шелест крыльев насекомых бороздил тишину. Медленно шествовал чёрный поросёнок, словно вступал во владение онемевшей деревней. — Вот что он примерно говорил мне: «Когда сворачивают башку, одним на это плевать, другим — нет. Я иду на риск там, где другие рисковать не хотят; у них поджилки трясутся при одной мысли, что можно со шкурой проститься. А я сдохнуть не боюсь и даже, пожалуй, был бы рад, и чем раньше это случится, тем лучше, раз я только на это и гожусь. И раз уж сдохнуть я не боюсь и мне это было бы скорее даже приятно, значит, возможно всё, ведь если дело обернется плохо, за спасением далеко ходить не надо, дальше-то револьвера никуда не уйдёшь… Кончай, и вся недолга…» А он и в самом деле очень отважен. Ума за собой не чувствует, для городской жизни груб; вот он и компенсирует, отвага заменяет ему в какой-то мере семью… Рисковать жизнью для него своего рода наслаждение, как, впрочем, для всех нас, но ощущает он это острее, потому что ему это гораздо нужнее. И он способен шагнуть за черту риска, у него, конечно, есть склонность к злобному, примитивному, но всё-таки незаурядному величию: я рассказывал вам, как он потерял глаз… Отправиться в этот район одному, совершенно одному, — для этого требуется определённое мужество… Вы незнакомы с укусом чёрного скорпиона? Мне довелось приобщиться к раскалённым железным прутьям, так вот, скорпион гораздо болезненнее, и это ещё мягко сказано. Чтобы испытать сильное нервное потрясение, он не только пошёл посмотреть на него, но и нарочно дал себя укусить. Человек, который безоговорочно готов отречься от мира, сознательно идёт на страшные мучения, чтобы доказать себе свою силу. Во всём этом чувствуется безмерная гордыня, пускай и примитивная, однако жизнь и связанные с ней мучения придали этому в конечном счёте определённую форму… Так, чтобы выручить приятеля в нелепейшей истории, он чуть было не отдал себя на съедение муравьям (впрочем, это не так страшно, как может показаться сначала, если вспомнить его теорию револьвера). — Вы не верите, что себя можно убить? — Умереть ради себя, возможно, и не труднее, чем жить для себя, но я сомневаюсь… Убивать себя надо, когда ты проиграл, но именно в этот момент люди почему-то с новой силой начинают любить жизнь… Однако он в это верит, и это важно. — А если он мёртв? Хижины наглухо закрывались одна за другой. — В таком случае продавали бы европейские вещи и проводник об этом знал бы, так же как и все, кто ходит в деревню менял. Я спрашивал его: ничего не продавали. Как бы то ни было, мы официально попросим у туземных вождей разрешения пройти… Он оглянулся вокруг. — Женщины, одни женщины… Женская деревня… вас не волнует эта атмосфера, где нет ничего мужского, и все эти женщины, и это оцепенение, такое… такое невыносимо чувственное? — Подождите распаляться, сначала надо уехать отсюда. Бой сложил весь багаж на одну повозку и запряг быков. Упряжки одна за другой останавливались перед салой; камни не без труда удалось спустить на раскладушке Клода. И вот наконец повозки тронулись в путь. Проводник управлял первой, Кса — второй. Клод, лежа в третьей, не столько направлял своих быков, сколько просто пускал их; Перкен верхом на лошади замыкал шествие. Лошадь Клода, которую бой отпустил на волю, медленно следовала за ними, понурив голову. Её покорность надоумила датчанина. «Разумнее будет не бросать её», — подумал он и привязал лошадь за поводья к последней повозке, прямо перед собой. В тот момент, когда они очутились на повороте дороги, за которым деревня должна была исчезнуть из поля зрения, он обернулся: кое-где изгородь упала и видны были лица женщин, глядевших на них с недоумением и любопытством. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ I Полудикое непокорство внушало не меньшее опасение, чем лес, и таило такую же точно угрозу. В деревне менял, прогнившей подобно храмам, последние оставшиеся камбоджийцы, перепуганные насмерть, увиливали от ответов на любые вопросы относительно деревень, вождей, Грабо… (Хотя о Перкене они, похоже, что-то слышали.) Здесь и в помине не было чувственной беспечности Лаоса и Нижней Камбоджи, одна дикость с её запахом мяса. Но вот наконец в обмен на две бутылки европейского спиртного гонцы возвестили, что проход разрешён и проводник обеспечен. Оставалось узнать кем; однако с тех пор, как они стали подниматься, приближаясь к центру стиенгов, ими всё больше овладевало неодолимое беспокойство. Схватив Клода за руку, Перкен резко остановил его. — Поглядите себе под ноги. Только не двигайтесь. В пяти сантиметрах от его правой ноги торчали, словно зубья вил, два заострённых конца бамбука. Перкен показывал куда-то пальцем. — Что там ещё? Ничего не ответив, он только свистнул сквозь зубы и бросил вперёд свою сигарету. Описав ярко-красную кривую в потяжелевшем к концу дня зеленоватом воздухе, она упала на чёрную, как перегной, землю: рядом торчали ещё два острия. — Что это за штуки? — Боевые стрелы. Клод взглянул на дожидавшегося их мои — они сменили в деревне проводника, — тот стоял, опершись на свой самострел. — А разве он не должен был предупредить нас? — Дело плохо… Волоча ноги по земле, они снова двинулись в путь вслед за желтоватым силуэтом проводника, теперь Клод видел только его набедренную повязку кроваво-грязного цвета: не то животное, не то человек. Каждый раз как ноге, вместо того чтобы шаркать по земле, приходилось подниматься — из-за пней или упавших стволов, — мускулы икры напрягались в страхе, опасаясь слишком быстрого шага; напоминая Клоду об опасности, они обрекали его на жизнь слепца. Как бы он ни старался, глаза не могли сослужить ему службу, их заменяло обоняние, в нос ударяли вселяющие беспокойство горячие волны воздуха, пропитанного запахом гнили; как увидеть стрелы, если прогнившие листья заполняют тропинку? Неуверенность раба со связанными ногами… Разумом он восставал против такого осторожного продвижения, но напряжённые икры пересиливали разум. — А как же наши быки, Перкен? Если хоть один упадёт… — Опасность невелика: они чувствуют острые стрелы гораздо лучше нас. Взобраться на повозки, которыми правил один только Кса? Это значило бы в случае нападения лишить себя возможности защищаться… Они пересекли высохшее русло реки, это дало им маленькую передышку: в камнях на дне ничего не спрячешь; тем временем трое мои, стоя поблизости один над другим на глинистом откосе, глядели на них, застыв в нечеловеческом оцепенении, словно бы и не сами по себе, а будто повинуясь велению царившего вокруг безмолвия. — Если дело обернётся плохо, за спиной у нас тоже окажутся враги. Трое дикарей, по-прежнему не шевелясь, следили за ними взглядом, самострел был только у одного из них. На тропинке стало не так темно, деревья поредели: продвигаться вперёд следовало всё так же осторожно, но напряжение постепенно спадало. И вот в конце тропинки показался просвет поляны. Остановившись перед тоненькими ротанговыми лианами, протянутыми на высоте шеи, проводник отвязал их. На солнце блестели маленькие шипы, сливаясь с его лучами; Клод их не заметил. «Если дела пойдут плохо, бежать отсюда будет не так-то просто», — подумал он. Мои заботливо поставил на место эти опасные пилы. Через поляну — ни одной тропинки. А между тем хоть одна-то должна была быть, та самая, по которой они пришли и которая вела отсюда дальше. Несмотря на внешнее спокойствие, поляна эта, где им предстояло ночевать, казалась западнёй; половину её уже заполнил непроглядный мрак, другую заливал ярко-жёлтый свет, предшествующий сумеркам. И ни одной пальмы; Азия давала себя знать только жарой, огромными размерами каких-то деревьев с красными стволами и непроницаемостью тишины, которой стрекот мириад насекомых и порою одинокий крик неведомой птицы, опустившейся на одну из самых верхних ветвей, придавали особую торжественность и беспредельность. Она смыкалась над этими затерявшимися криками, словно стоячая вода; а там, наверху, медленно покачивалась ветка, почти невидимая в вечернем сумраке, и над всей этой растительностью без дорог и чьих-либо следов, устремлявшейся в скрытые туманом глубины, на уже помертвевшем небе чётко проступал контур гор. Подобно древоточцам в гигантских деревьях, мои вели здесь сражение тонкими смертоносными предметами; их потаённая жизнь в этой задумчивой тиши и необъяснимая осмотрительность не предвещали ничего хорошего: стоило ли прибегать к стрелам и шипам и так рьяно охранять эту поляну из-за троих мужчин без всякого конвоя, в сопровождении их же проводника? «Видно, Грабо не желает полагаться на волю случая и делает всё возможное, чтобы оградить свою свободу», — подумал Клод; и, верно, оттого, что мысль в этих местах была не частой гостьей, Перкен сразу же уловил её, будто поймал на лету: — Я убеждён, что он не один… — То есть? — Не один вождь. Или же до того одичал… Он умолк в нерешительности. Слово, казалось, проникло в глубь этой торжествующей растительности, почти тотчас получив подтверждение у проводника, который, присев, скрёб на коленке белую коросту какой-то кожной болезни. — …что совсем переменился… Опять неизвестность. Экспедиция толкала их к этому человеку, словно к невидимой линии Королевской дороги. И он тоже стоял преградой на пути к их судьбе. А между тем он разрешил им пройти… Фотографии, привезённые Перкеном из Бангкока, преследовали Клода с настойчивостью наваждения: одноглазый жизнерадостный детина в сдвинутом назад шлеме, разгуливающий, вскинув брови и хохоча во всё горло, по джунглям и китайским барам Сиама. Ему знакомы были такие лица, на которых из-под грубой маски мужчины проглядывало по-детски наивное выражение, о чём свидетельствовали и громкий смех, и круглые от удивления глаза, да и любой жест, вроде нахлобучивания с размаху до самых ушей шлема на голову приятеля или недруга… Что осталось здесь от человека, привычного к городской жизни? «Может, он до того одичал…» Клод поискал глазами проводника: тот выводил какую-то заунывную мелодию, которой возле неподвижно застывших быков внимал Кса; разожжённые на ночь костры тихонько потрескивали неподалёку от расставленных под москитными сетками раскладушек (палатки не разбивали из-за жары). — Сними сетки, — сказал Перкен. — Довольно и того, что этот чёртов огонь просвечивает нас насквозь. Если на нас нападут, неплохо бы хоть видеть тех, кто нападает! Поляна была просторной, и нападающим в любом случае пришлось бы сначала пересечь открытую местность. — В случае чего тот, кто не спит, прикончит проводника, мы скроемся за этим кустарником справа, чтобы не оставаться на свету… — Даже если мы выйдем победителями, без проводника… Всё, что тяготело над ними, сосредоточено было, казалось, в руках Грабо, будто он держал их под прицелом. — Как вы думаете, Перкен, что он сделает? — Кто, Грабо? — Естественно! — Мы совсем рядом с ним, и я боюсь полагаться на свои догадки в отношении того, чего от него можно ждать. Костёр всё потрескивал; пламя, прямое и светлое, почти розовое, устремлялось вверх, освещая только неровные завитки дыма и отражаясь бликами в густой листве, которую теперь едва можно было отличить от неба. Он сделал ставку на человека, которого, в общем-то, не знал. — Вы думаете, он позволит нам пройти, несмотря на стрелы? — Если он один, то да. — И вы уверены, что он не знает ценности этих камней? Перкен пожал плечами. — Неуч. Я и сам-то… — Если он не один, то кто его компаньон? — Уж конечно, не белый. А лояльность меж теми, кто решается забраться сюда, велика. К тому же я в своё время оказал Грабо немало услуг… Он задумался, глядя на траву у своих ног. — Хотел бы я знать, от чего он защищается… страсти обычно подогреваются старыми мечтами, собственным поражением… — Остаётся только узнать, какие именно страсти. — Я рассказывал вам о человеке, который в Бангкоке заставлял женщин привязывать себя… Это был он. Впрочем, это не более абсурдно, чем намерение спать и жить — и жить — с другим человеческим существом… Однако из-за этого он чувствует себя жестоко униженным… — Из-за того, что об этом знают? — Этого никто не знает. Из-за того, что делает это. Вот он и ищетутешения. Ради этого он и сюда-то, конечно, пришёл… Отвага служит ему в какой-то мере утешением… А чтобы мелкие грешки не тяготили, довольно даже этого… И словно жалкая жестикуляция человеческих рук была несовместима с окружающей необъятностью, он указал подбородком на поляну и на гряду гор во тьме. От деревьев, стоявших вдалеке стеной и терявшихся в ночи, от неба, где стали появляться звёзды, более светлые, чем огонь, и от громады первозданного леса исходила непомерная, неторопливая закатная сила, она угнетала Клода, пробуждая в его душе чувство одиночества и затравленности жизнью. Она затопляла его, подобно неодолимому безразличию, подобно неотвратимости смерти. — Я понимаю, что ему плевать на смерть. — Он не её не боится, просто не боится быть убитым, а о смерти он понятия не имеет. Велика важность — не бояться получить пулю в лоб! И, понизив голос, продолжал: — В живот — это уже не так хорошо… Придётся помучиться… Вам известно не хуже меня, что в жизни нет никакого смысла, но, даже живя в одиночестве, не удаётся избавиться от тревоги за свою судьбу… Смерть всё время рядом с нами, поймите же, как неопровержимое доказательство абсурдности жизни… — Для всех. — Ни для кого! Её не существует ни для кого. Иначе мало кто мог бы выжить… Все только и думают о… ах, как бы вам это объяснить?.. О том, что просто будут убиты, пожалуй, так. Хотя, в общем-то, это не имеет никакого значения. Смерть — это совсем другое, прямо противоположное. Вы слишком молоды. Я же понял это, когда увидел, как стареет женщина, которую… словом, женщина. (Впрочем, я ведь рассказывал вам о Саре…) Потом, словно этого предупреждения было мало, когда в первый раз почувствовал своё мужское бессилие… Слова эти вырвались на волю с большим трудом, словно преодолев тысячу цепких корней. И он продолжал: — Ни разу перед мертвецом… Старение — вот в чём суть, старение. Особенно когда ты отлучён от других. Ощущение поражения. Главное, что меня угнетает, — как бы это получше выразиться? — мой человеческий удел, то, что я старею, что эта жестокая вещь — время — разрастается во мне, будто раковая опухоль, необратимо… Время, в нём вся суть. Вот эта мерзопакость — насекомые спешат к нашей лампе, подвластные свету. Термиты живут в своём термитнике, подвластные его законам. А я не хочу быть подвластным никому и ничему. Лес обрёл в безбрежном вечернем колыхании тайного своего выразителя; вместе с ночью пробуждалась первобытная жизнь земли. Клод ни о чём уже не мог спрашивать: слова, возникавшие в его сознании, проплывали над Перкеном, словно над подземной рекой. Отгороженный громадой леса от тех, для кого существуют разум и истина, этот человек, сидевший напротив него, искал, быть может, человеческой помощи в борьбе с подступавшими к нему во тьме со всех сторон призраками. Вот он вынул свой револьвер, слабый отблеск скользнул по дулу. — Вся моя жизнь зависит от того, что я думаю о таком простом жесте, как нажатие на спусковой крючок в тот момент, когда я беру дуло в рот. Главное, что я думаю: уничтожаю я себя тем самым или же совершаю действие? Жизнь — это материя, и главное — знать, что из неё делать, хотя обычно никто никогда ничего из неё не делает, но есть разные способы ничего не делать из жизни… Чтобы хоть как-то жить, надо покончить с её угрозами, покончить с поражением, да и с другими тоже; револьвер в таком случае надёжная гарантия, ибо убить себя нетрудно, если смерть — это некое средство… И в этом вся сила Грабо… Ночь, полностью вступившая в свои права, проникла на самые отдалённые земли Азии, молчаливо воцарившись в самых глухих её уголках. Над тихим потрескиванием костров взмывали голоса двух туземцев, чистые и монотонные, но негромкие — пленники; совсем рядом солидный будильник с неукоснительной точностью отмерял бесконечную тишину джунглей. Больше, чем костры, больше, чем голоса туземцев, это тиканье связывало Клода с жизнью людей своим постоянством, своею чёткостью, тем, что есть неодолимого в любом механическом предмете. Мысль его всплывала на поверхность, но питали её глубины, откуда она вырывалась, вся ещё во власти сверхъестественных сил, исходивших от ночной тьмы и выжженной земли, будто всё, вплоть до самой земли, во что бы то ни стало стремилось убедить его в человеческом ничтожестве. — А другая смерть, та, что в нас? — Существовать наперекор всему этому, — Перкен глазами показал на грозное величие ночи, — вы понимаете, что это значит? Существовать наперекор смерти — это то же самое. Порой мне кажется, что я сам себя играю в данный момент. И что, возможно, всё скоро образуется с помощью какой-нибудь стрелы, более или менее гнусной… — Смерть не выбирают… — Но готовность пренебречь собственной смертью обязывает меня выбирать свою жизнь… Красная линия, очертившая его плечо, дрогнула, видно, он вытянул вперёд руку. Жест ничтожный, вроде этого человеческого пятна с невидимыми во тьме ногами и отрывистым голосом в необъятной шири, полной звёзд. Ослепительное небо, и смерть, и мрак, и только один этот голос исходил от человека, но было в нём что-то такое нечеловеческое, что Клоду показалось, будто между ними встаёт начинающееся безумие. — Вы хотите умереть с ясным ощущением смерти, не… дрогнув?.. — Я чуть было не умер; вы не представляете себе восторга, проистекающего от сознания абсурдности жизни, когда оказываешься лицом к лицу с ней, словно с ра… Он резко дёрнул рукой. — …раздетой женщиной. Совсем вдруг голой… Клод уже не мог оторвать глаз от звёзд. — Мы все почти упускаем свою смерть… — А я всю жизнь только и делаю, что гляжу на неё. И то, что вы хотите сказать — ибо вы тоже испытываете страх, — истинная правда: не исключено, что я окажусь не на высоте перед лицом своей смерти. Тем хуже! Ведь и от… уничтожения жизни получаешь какое-то удовлетворение… — Вы никогда всерьёз не думали покончить с собой? — О смерти я думаю вовсе не для того, чтобы умереть, а чтобы жить. Эта напряжённость в голосе не отражала никакой иной страсти, кроме жгучей радости, лишённой всякой надежды, похожей на обломок после кораблекрушения, извлечённый из таких же недосягаемых, как непроглядный мрак, глубин. II И снова с самого рассвета долгие часы пути под страхом пиявок и боевых стрел, которых становилось, правда, всё меньше; время от времени раздавался громкий крик обезьян, каскадом катившийся на дно долины, ему вторили глухие удары колёс повозок о пни. В конце тропинки, словно в круглое и не очень чётко наведённое стекло бинокля, они уже различали очертания деревни стиенгов. Она заполонила всю поляну. Клод разглядывал возведённые вокруг неё деревянные укрепления, будто неведомое оружие: эти балки, служившие барьером и скрывавшие лес (теперь они подошли уже совсем близко), со всей очевидностью свидетельствовали о силе, подтверждением которой, вселяя тревогу, служили единственные предметы, возвышавшиеся над крепостной стеной, — усыпальница, украшенная талисманами из перьев, и огромный череп гаура note 20. Знойный свет струился, отсвечивая на рогах, словно лес, укрывшийся за высокой баррикадой, оставил вместо себя эти диковинные предметы, запечатлённые на свободном от листвы небосклоне. Проводник опять раздвинул несколько ротанговых лиан, а после того, как проехали повозки, отпустил их. Ворота были полуоткрыты; они вошли. Стоявший на страже мои закрыл их за ними прикладом своего ружья. — Ну наконец-то! Этот уж точно от Грабо, — сказал Клод. «Курок у него взведён», — подумал Перкен; однако скрип закрывающихся ворот подтолкнул его вперёд. Справа — приземистые хижины, расположенные по воле случая, как придётся, наполовину зарывшиеся в землю, точно лесные звери; забытые всеми, тявкали на куче отбросов маленькие собачонки; прильнув к отверстиям решёток, настороженно глядели мужчины и женщины. Проводник вёл их к хижине, более высокой, чем остальные, которая стояла посреди пустого пространства возле шеста, где водружён был гаур; она нависала над этим одиночеством, населённым множеством людей, точно так же, как огромные, устремлённые в небо рога, походившие на воздетые вверх руки. Общинный дом или дом вождя: здесь, под этой пальмовой крышей, под этими рогами, возможно, находится Грабо… До сих пор он защищал их, раз они всё ещё живы. Вслед за проводником они вскарабкались по лестнице, вошли внутрь и присели на корточки. Они ещё ничего не успели разглядеть, но чувствовали, что белого здесь нет ни одного. Перкен встал и присел на корточки чуть подальше, развернувшись немного, словно выражая почтение. Клод последовал его примеру; теперь перед ними — а только что сзади них — в глубине хижины стоял десяток воинов, вооружённых коротким оружием стиенгов — то ли сабля, то ли нож. Один из них чесался, и Перкен, до того ещё, как увидел его, услышал поскрёбывание ногтей. — Снимите предохранитель, — проговорил он очень быстро тихим голосом. О кольте, который Клод носил на поясе, не могло быть и речи; он услыхал лёгкий щелчок и увидел, как Перкен вытащил из кармана кое-что из своих стеклянных бус. Тогда Клод тотчас же снял с предохранителя маленький браунинг, лежавший у него в глубине кармана — причём сделал это не торопясь, чтобы было не так слышно, — и вынул голубые жемчужины. А Перкен уже протянул руку и, присоединив их к своим, вручил стиенгам, сказав несколько фраз по-сиамски, которые тут же перевёл проводник. — Поглядите, Клод, вон там, наверху, над тем стариком, который, верно, и есть вождь. Светлое пятно во мраке — белый пиджак европейца. «Грабо должен быть здесь». Старый вождь улыбался, вытянув губы и обнажив дёсны; он поднял два пальца. — Сейчас принесут глиняный кувшин note 21, — сказал Перкен. Солнце проникало в хижину треугольником, освещая старца от плеча до бедра, его голова евнуха оставалась в тени, зато явственно видны были выступавшие ключицы и рёбра. Глаза его устремлялись то на белых, то на лежавшую перед ним тень от черепа гаура, рога в лучах света давали обратное отражение, но рисунок их был на удивление чёток. Внезапно тень эта дрогнула, словно её потревожил приближавшийся шум: над лестницей появился кувшин с тростинкой в горлышке, его держали две руки с почтительно вытянутыми по краям пальцами — будто ручки. Водружённый на эти вскинутые вверх ладони, кувшин, казалось, приносился в дар всё ещё вздрагивающей тени, дабы умиротворить её. И опять лёгкий шум: тот, кто нёс кувшин, наткнулся, видно, на шест — искал ступеньки. Но вот наконец он очутился в хижине, прикрытый, подобно другим камбоджийцам, синими лохмотьями (даже на вожде мои не было ничего, кроме набедренной повязки), и, держась удивительно прямо, очень медленно, с таинственными предосторожностями опустил кувшин на пол. Кса судорожно сжал пальцами колено Клода. — Что с тобой? Бой спросил о чём-то по-камбоджийски, тот, кто принёс кувшин, повернул было в его сторону голову, но тут же резко отвернулся к вождю. Ногти впились в тело. — Он… Он… Клод вдруг понял, что человек этот слеп; но дело было не только в этом. — Кхмер-миенг! — крикнул Перкену Кса. — Камбоджийский раб. Мужчина двинулся в обратный путь, исчезнув за дощатым настилом; Клод опять услыхал удар, словно, уходя, тот снова наткнулся на шест. Однако внимание всех этих встревоженных мужчин было приковано к руке вождя, торжественно поднятой над кувшином; казалось, она повелевала даже тишиной. Опустив руку и закрыв глаза, он втянул спиртное через тростниковую трубочку. Потом передал трубочку Перкену, затем Клоду, который взял её без отвращения — слишком велико было его беспокойство. Неустанно ищущий взгляд Перкена, пытавшегося разглядеть, что происходит снаружи, лишь усиливал тревогу. — Отсутствие Грабо не даёт мне покоя. Мы берём на себя определённые обязательства по отношению к мои, а он — нет. Я доверяю ему, и всё-таки… — А они… берут на себя обязательства… или нет? — Ни один не осмелится нарушить клятву на рисовой водке. Но если он, по их мнению, не взял никаких обязательств, как знать!.. Он сказал что-то по-сиамски, проводник перевёл; вождь ответил одной фразой. Ответ этот явно заинтересовал мужчин, стоявших в основном неподвижно в глубине помещения и лишь время от времени почёсывавшихся; теперь уже Клод различал их, его внимание привлекли белые пятна на их телах — следы кожной болезни. Мужчины внимательно слушали. — Он говорит, что белого вождя нет, — перевёл Перкен. Взгляд его снова остановился на белом пиджаке. — Я уверен, что он здесь!.. Клод вспомнил о ружье и тоже посмотрел на пиджак. Тень от него на полу казалась двойной: с одной стороны — настоящая тень, с другой — пыль. — Пиджак не надевался давно, — заметил он вполголоса, словно опасаясь, что его поймут. Может быть, пыль здесь скапливалась очень быстро? Между тем пол был чистым, талисманы-подсвечники — тоже. Мало вероятно, что Грабо одевается здесь, как в Бангкоке; недаром Клоду вспомнилась фраза, сказанная Перкеном на поляне; казалось, вот уже несколько минут она звучала в этой хижине: «Может, он до того одичал…» Почему он прячется, выставив вместо себя этих людей, тягостный интерес которых ничем не уступал любопытству зверей? Перкен снова обратился к вождю. Разговор был очень коротким. — Он сказал, что согласен, хотя это ровным счётом ничего не означает. Я в самом деле остерегаюсь… На всякий случай я сказал, что мы вернёмся и привезём ему гонги и кувшины, кроме тех термосов со спиртным, которые я ему дам сейчас; у него будут все основания разделаться с нами на обратном пути… Он мне не верит… Что-то тут не так. Надо во что бы то ни стало отыскать Грабо! Лицом к лицу он не осмелится… Перкен встал — переговоры были окончены. Направляясь к лестнице, он постарался обойти тень от черепа, будто опасаясь соприкоснуться с ней. Проводник повёл их в пустую хижину. Деревня постепенно возвращалась к жизни: решётки были опущены; мужчины в набедренных повязках или в синих лохмотьях — рабы — со сдержанным рвением слепых хлопотали возле хижины, откуда они только что вышли. Перкен шагал вперёд, однако взгляд его был прикован к ним. Один из них начал пересекать пустое пространство, куда ступили они сами; их пути могли скреститься. Остановившись, Перкен схватился рукой за ногу, будто пытаясь вытащить какую-то колючку; чтобы не упасть, он оперся на Кса. — Когда мы с ним поравняемся, спроси его, где хижина белого. Где хижина белого. Только и всего. Понял? Бой не отвечал; раб почти уже дошёл до них: и объяснять второй раз времени уже не оставалось. Он был совсем рядом и мог услышать… Сорвалось? Нет, подойдя к нему чуть ли не вплотную, бой тихонько заговорил. Лицо того, другого, было обращено к земле, он ответил так же тихо. «Может, он думает, что отвечает другому рабу?» Перкену не терпелось оказаться рядом с Кса, заставить его тут же перевести, коснуться его, и он чуть было не растянулся во всю длину — забыл, что всё ещё держит руками ногу. Бой заметил его неловкое движение и, хотя был довольно далеко, успел прийти на помощь. Перкен ухватился за него. — Ну что? Кса глядел на него с беспокойством и привычным смирением туземцев, свыкшихся с безумствами белых, поражённый его резкостью и глухим голосом, будто кто-то мог услыхать и понять их на этой глинобитной площадке, где не было никого, кроме продолжавшего свой путь раба и пса, спешившего укрыться в тени. — Возле банановых деревьев. Сомнений не оставалось: на поляне стояла всего одна группа банановых деревьев, наполовину одичавших; рядом с ними — большая хижина. Заинтригованный, Клод вернулся назад, смутно догадываясь о том, что произошло. — Раб сказал, что он в этой хижине. — Грабо? В какой хижине? Из предосторожности Перкен показал пальцем, прижав руку к бедру. — Мы пойдём туда? — Не сразу, сначала распряжём быков. Потом сделаем вид, что попали туда как бы случайно… по крайней мере насколько это возможно… Они догнали проводника. Перед отведённой им хижиной Кса начал распрягать быков. — Довольно, Перкен. Пора идти! — Как хотите. Несмотря на все уловки, банановая хижина влекла их с неодолимой силой. Сколько бы они ни тратили времени на споры, всё равно они были в руках Грабо. Если же им суждено договориться, то чем раньше это случиться, тем лучше. — А если дело не пойдёт? — спросил Клод. — Я его прикончу. Это единственный наш шанс. В лесу да ещё в его районе нам всё равно крышка… Грабо, несомненно, имел представление о револьверах, из которых стреляют сквозь брюки… Но вот они дошли до места. Хижина без окна, с примитивной дверью без всякой решётки. Щеколда, запертая снаружи. «Наверняка есть какой-то другой вход». За хижиной завыла собака. «Если она не угомонится, они все прибегут сюда». Он открыл щеколду и нерешительно потянул дверь к себе, опасаясь, что она заперта ещё и изнутри; дверь подалась с трудом, что объяснялось не только охватившей его тревогой, но и перекосом дерева в период ливневых дождей. Слышалось позвякивание колокольчика. Сверху упал косой луч солнца, в котором плясали мельчайшие темно-синие частицы; внутри хижины, будто вокруг оси, кружили какие-то тёмные массы, то поднимаясь, то опускаясь. Самая высокая наконец приобрела очертания, то была горизонтальная перекладина — она чётко проступала сбоку. Что-то её тащило. Она вращалась вокруг огромной лохани или чана… Вращалась, опрокидываясь и теряя форму по мере того, как удалялась от слепящего луча, проникавшего в отверстие и высвечивавшего слой пыли на полу возле их перепутавшихся силуэтов с длинными туловищами и короткими ногами. Но вот вся машина появилась в солнечном прямоугольнике дверного проёма — мельница. Позвякивание смолкло. Перкен немного отступил в тень, чтобы лучше видеть, и Клод, будто краб, попятился вслед за ним, не в силах оставаться на месте, но оторвать взгляд от лавины света, льющегося в хижину, и шагать нормально, он тоже не мог. А Перкен всё отступал и отступал, словно охваченный ужасом. Клод угадывал судорожное движение его пальцев, искавших опоры, изумление потрясённого человека: он ничего не говорил и уже не двигался. К мельнице был привязан раб. Лицо его заросло бородой. Белый? Заглушая вой собаки, Перкен выкрикнул какую-то фразу, но так быстро, что Клод ничего не разобрал; Перкен, задыхаясь, тотчас повторил: — Что случилось? Напрягшись до дрожи в плечах, раб бросился во тьме вперёд. Колокольчик снова звякнул — один-единственный раз, это было вроде рабского клейма; мужчина остановился. — Грабо? — завопил Перкен. Несказанный ужас и вопрос, прозвучавшие в голосе, не нашли никакого отклика в обращённом к ним лице. Клод пытался отыскать глаза, но не различал ничего, кроме бороды и носа. Мужчина вытянул руку с растопыренными пальцами, видно собираясь что-то взять; потом уронил её, и она мягко ударилась о ляжку. Он был привязан кожаными ремнями. «Слепой?» — спрашивал себя Клод, не в силах вымолвить ни слова или обратиться с вопросом к Перкену. Меж тем это жалкое лицо было обращено к ним. К ним или к свету? Клод так и не нашёл взгляд, который искал, но ведь Перкен говорил, что Грабо кривой, а мужчина стоял не лицом к двери, а вполоборота. — Грабо!.. Надежда не получить ответа, и всё-таки… Мужчина произнёс несколько слов каким-то фальцетом. — Was? — задыхаясь, выкрикнул Перкен. — Но он ведь говорил не по-немецки! — Нет, не мои, это я… Что? Что?! Раб пытался приблизиться к ним, но ремни удерживали его у конца перекладины, и каждое движение толкало его на орбиту мельницы — либо вправо, либо влево. — Да сделай же круг, чёрт побери! И тотчас оба белых почувствовали, что больше всего они опасаются приближения этого существа. То было не отвращение и не страх, а священный ужас, трепет перед нечеловеческим началом, который Клод недавно изведал у погребального костра. А тот опять, как только что, сделал два шага вперёд (и опять колокольчик) и снова остановился. — Значит, он всё-таки понял, — прошептал Клод. Он понял и эту фразу тоже, хотя сказана она была очень тихо. — Кто вы такие? — спросил он наконец по-французски своим странным голосом. Немое отчаяние охватило Клода: как ответить на этот неоднозначный вопрос — назвать свои имена, сказать «французы», «белые» или ещё что? — Скоты! — заикаясь, вымолвил Перкен. Вопрос, звучавший до сих пор в каждом его слове, даже в приказании сделать круг, исполнен был ненависти. Он подошёл и назвал своё имя; Клод явственно видел два натянутых века, приклеившихся к несуществующей кости. Коснуться этого человека, чтобы хоть что-то наконец связало их с ним! Как вызвать мысль на его лице, обезличенном этими веками с вертикальными шрамами, этой ужасающей грязью? Перкен вцепился руками в его плечи. — Что? Что? Мужчина повернул лицо не в сторону Перкена, стоявшего совсем рядом с ним, а к свету. Щёки его судорожно дёрнулись, он собирался что-то сказать. Клод жадно ловил звуки этого голоса, страшась того, что ожидал услышать. И наконец услыхал: — Ничего… Мужчина вовсе не был безумен. Он тянул это слово, будто хотел добавить ещё что-то, но не похож был на человека, который ничего не помнит или просто не хочет отвечать; это был человек, изрекавший свою истину. А между тем (Клоду невольно вспомнилось: «Кончай, и вся недолга») то был самый настоящей мертвец. Надо было вдохнуть что-то в этот труп, ведь делают же утопленнику искусственное дыхание… Дверь, хлопнув, закрылась. С исчезновением солнечных лучей тюремный сумрак снова окутал их. Клод думал только об одном: мои — те самые мои — были тут, вокруг него. Мрак тюрьмы проник в его сознание, он бросился к двери и, распахнув её, сразу обернулся: как и после их появления, мужчина, поражённый светом дня, сделал шаг вперёд со своим колокольчиком, вздрагивая, точно запуганное животное: видно, у него был рефлекс на свет и голос, возникающие одновременно. Перкен подобрал палку, упавшую в солнечный прямоугольник после того, как Клод распахнул дверь: то была уздечка — ветка с бамбуковым наконечником, похожая на боевые стрелы. Он сразу бросил взгляд на плечи мужчины, но тот уже повернулся к ним лицом. Перкен достал свой нож, разрезал подпруги: лезвие с трудом проникало в грубо завязанные узлы, шишковатые, но хитроумные, и он старался резать как можно дальше от рук. Ему пришлось подойти вплотную, чтобы разрезать постромку. Став свободным, человек не двигался с места. — Ты можешь идти! Он двинулся вперёд, вдоль стены, следуя привычным путём, напрягая поясницу, и чуть было не упал. Сам не зная почему, Перкен повернул его на четверть оборота и подтолкнул к двери. Тот снова остановился, почувствовав вдруг свободу в плечах, и тотчас вытянул вперёд руку — первый характерный жест слепого. Рука Перкена, свободная с той минуты, как он кончил резать, лежала на перекладине и вдруг нащупала невыносимый колокольчик. Перкен в ярости перерезал верёвку, на которой тот держался, и со всего размаха швырнул его в дверной проём. Услыхав на земле позвякивание, мужчина открыл рот, наверняка от изумления, а взгляд Перкена устремился вслед за звуком: снаружи, в нескольких метрах от них, мои пытались заглянуть внутрь хижины. Их было много — несколько рядов голов над согбенными телами. — Прежде всего надо уйти отсюда! — сказал Клод. — Шагайте, но сначала с закрытыми глазами! Иначе вы дрогнете из-за яркого света, и тогда они могут наброситься на вас. Закрыть глаза в такой момент? Ему почудилось, что больше их уже не открыть. Он кинулся вперёд, глядя в землю, собрав все силы, чтобы не замешкаться. Линия мои отпрянула, остался только один из них. «Верно, хозяин раба», — подумал Перкен. Он двинулся к нему. — Фиа, — сказал он. Мои пожал плечами и отошёл в сторону. — Что вы сказали? — Фиа, вождь, это слово всё время повторял переводчик. Отступают, чтобы вернее настигнуть, может, и так… А тут ещё этот, чёрт бы его подрал! Слепой не пошёл за ними, он остановился на пороге хижины и при свете дня казался ещё страшнее. Перкен вернулся и взял его за руку. — В нашу хижину. Мои последовали за ним. III В хижине вождя — ни души; на стене, во мраке — белый пиджак. Мои стали полукругом на некотором расстоянии от них; Перкен узнал проводника. — Где вождь? Проводник медлил ответить, казалось, вражда уже началась. И всё-таки он решился в конце концов. — Уехал. Вернётся сегодня вечером. — Неправда? — спросил Перкена Клод. — Пошли скорее в свою хижину! Каждый взял Грабо под руку. — Нет, не думаю, что это неправда; мои расспросы о белом вожде встревожили его… Уехать в такой момент он мог только из осторожности, чтобы позвать на помощь, в случае необходимости, соседние деревни… — Словом, это западня? — Всё осложняется… Они переговаривались между собой, при этом их разделял безжизненный профиль Грабо. — Быть может, самое разумное — уйти до его возвращения? — Лес ещё хуже, чем они… Уйти немедленно, бросить все припасы и камни… Но без проводника их ждала верная смерть. Они добрались до своей хижины. Кса смотрел на них с ужасом, но, в общем-то, без удивления. — Запрягаем? — спросил Клод. Перкен смерил глазами высоту деревянных крепостных укреплений и пожал плечами. — Они собираются с силами… Мои уже не следовали за ними. К ним подтягивались другие, вооружённые. И опять, в который уже раз, словно ничто не в силах было победить оттеснённый на время лес, Клоду почудилось, будто он находится в мире насекомых: из хижин, поставленных как придётся, молчаливых и с виду будто пустых, выходили мои — как, он не видел — и, следуя, подобно осам, каким-то чётким правилам, стекались со своим оружием хищных богомолов на тропинку. Их самострелы и копья ясно вырисовывались на фоне неба, такие же проворные и точные, как усики или щупальца; мужчины продолжали прибывать без криков да и вообще без всякого шума, если не считать шороха шагов в кустарнике. Рёв чёрного борова наполнил вдруг поляну и стих; тишина опять слилась с сиянием солнца, и неудержимый поток людей снова заполнил площадь. Белые и Кса вошли в свою хижину, прихватив оружие и патроны. Пока ещё они видели повозки, с одной из них камень наполовину съехал. Какой защиты можно ждать от этой хижины на сваях, закрытой с трёх сторон и открытой спереди? На земле — решётка, они тотчас подняли и поставили её; высотой всего в один метр, она закрывала их до пояса. Придётся лечь, как только полетят первые стрелы. Это было похоже на ярмарочный балаган: через большой прямоугольный проём они видели за опустевшей площадью бесконечные передвижения мои, временами те появлялись на крепостных укреплениях, между хижинами и обработанными деревьями. Прямо перед ними пустынная площадка противостояла враждебному молчанию. — Послушай, Грабо, ты-то их знаешь; мы находимся в хижине, которая стоит справа от хижины вождя. Они, похоже, начинают шевелиться. Чего от них можно ждать? Да отвечай же наконец! Ты понял, о чём речь? Молчание. Комар зажужжал над ухом Перкена, он раздражённо хлопнул себя по щеке. И тут вдруг послышался голос: — А на черта всё это?.. — Ты хочешь остаться здесь? Он покачал головой, что должно было означать «нет», но выглядело это нелепо. Без взгляда, подтверждающего отрицание, движение шеи казалось животным, напоминая движение шеи быка, как, впрочем, и голос, так мало похожий на человеческий. — На черта всё это теперь? — Теперь, когда ты… когда… — Теперь, когда всё, чего уж там!.. — Всё ещё может уладиться… — А их гнусных собак, которые слопали мой глаз, их кто уладит? В отверстие стало видно островерхие ряды: новые копья в глубине площади. — В хижине-то кто есть? Ты, конечно, потом этот, наверняка молокосос, а ещё? — Бой. — И всё? А их сколько? Они что, вокруг? — Я вижу только площадь. Двумя ударами ножа он сделал крохотные дырочки в стенках. — С других сторон никого нет. — Ещё будут… Ночью им стоит только поджечь снизу… Со мной примерно так всё и случилось… Так что ни черта!.. И снова молчание. Копья исчезли из поля зрения: видно, воины присели на корточки… «Как вытянуть из него хоть что-нибудь?» — задавался вопросом Клод. — Вам непременно хочется сдохнуть здесь? Стиснув кулаки, кулаки, которых Грабо не видел, Клод был сейчас пленником своей полной ярких красок вселенной, как тот был пленником своей замурованной головы. Как убедить слепого? Он сам закрыл глаза, крепко сомкнул веки, пытаясь отыскать другие слова; но Грабо всё-таки заговорил: — Если хлопнете хоть одного, отдайте его мне… Связанным… Клод следил за копьём, которое только что появилось в поле зрения, но последнее слово так его поразило, что он и думать забыл об этом копье: свирепое, всплывшее из немыслимых глубин унижения, жестокое в своей простоте, оно не было проявлением животного начала. Неужели эта душа, которую ничто здесь не могло пробудить, возвращалась к жизни лишь затем, чтобы осознать жесточайшее из поражений? И эти мечты о пытках, сложенные вместе пальцы руки, судорожно сжатые ногти наподобие острия — в чей глаз вонзиться? Рука дрожала в нетерпении, на лице не отражалось ничего, но пальцы на ногах скрючились. Это тело умело красноречиво говорить — стоило вспомнить протянутую за едой руку, как только открылась мельничная хижина, или привыкшую к уздечке спину, — но только о своих страданиях; язык его тела был таким могучим, что Клод на секунду забыл о том, что пытки ждут их самих. Что они могут против огня? Ничего. Послышался крик павлина, затерявшийся в бездонном молчании небес; можно было бы подумать, что присевшие мои дремлют, если бы не их настороженные взгляды охотников, выслеживающих дичь; и над всеми этими взглядами — напряжённо застывший воздух, будто неподвижно повисший в небе ястреб. Пока не погаснет дневной свет… — Вы думаете, они нас подожгут, Перкен? — Несомненно. А тот ничего уже не говорил. — Они чего-то ждут: либо возвращения вождя, либо вечера. А может, и того и другого… Можешь не сомневаться, они знают, что делают. Из-за этого «можешь» Клод сначала подумал, что Перкен обращается к Грабо, ведь они с ним были на «ты». — Так не лучше ли стрельнуть по ним и попробовать пробраться к воротам? Патронов у нас хватает… Один шанс из ста, я прекрасно знаю… Но, возможно, они сдрейфят и… — Ну ухлопаем пару типов, остальные сразу спрячутся, это во-первых; во-вторых, ни о каких дальнейших переговорах речи в таком случае быть не может. Кто знает… они, верно, думают, что мы нарушили клятву на рисовой водке, когда пошли за Грабо, и всё-таки, должно быть, не совсем в этом уверены; там видно будет… В конце концов, в лесу они ещё сильнее, чем здесь. — Всё равно подыхать, так, может, всё-таки ухлопать хоть нескольких. Вот как раз двое оттуда пожаловали, видите? И с другой стороны четверо… пятеро, о, шестеро, их уже восемь, неужели всё? Для начала неплохо. Ну а если попробовать смыться? Соорудим баррикаду… — А лес? Клод снова умолк. Перкен прислушался: до них донёсся звук катившегося котла. — Раньше ночи они не станут поджигать, — продолжал он. — Единственная для нас возможность — это бежать с наступлением темноты. Сражаться, воспользовавшись ночной темнотой, прежде чем… — Мне бы всё-таки чертовски хотелось ухлопать хоть нескольких! Вон там разгуливает как раз один, у моего револьвера ушки на макушке… Ты уверен, что не следует заняться им? Он показал на обойму с патронами. — Одного ухлопаем, на его место придут двое… — Точно… Это заговорил Грабо. Стало быть, голосом, одним только голосом, можно было выразить такую ненависть. Этот человек, который был тут, с ними… В его голосе слышалась не только ненависть, но полная уверенность. Клод с изумлением смотрел на него: бескровная кожа человека из подземелья и в то же время плечи борца… Его, как и храмы, тоже затронул тлен Азии. Человек, который решился уничтожить свой глаз, попытался проникнуть один, без всяких гарантий в такой район. «Дальше-то револьвера никуда не уйдёшь…» Ужас бродил в эту секунду и рядом с ним, и рядом с мои. — Боже мой, неужели и в самом деле нет никакой возможности… — Кретин! Гораздо красноречивее, чем это оскорбление и даже голос, измождённое лицо Грабо, казалось, говорило: нет возможности, когда это не нужно, а когда необходимо, случается, что уже и не можешь. «…Стоит только захотеть…» Речь шла о чём-то таком, где ему, Клоду, места почти не оставалось… Вытянув руку и направив дуло к виску, он поднял свой револьвер, хотя и чувствовал всю абсурдность этого жеста и знал, что если бы выстрелил, то в последний момент повернул бы оружие против Грабо, чтобы стереть это лицо, эту ненависть, это присутствие — дабы тем самым уничтожить это доказательство своего человеческого удела, — так убийца отрезает разоблачающий его палец. Почувствовав внезапно тяжесть револьвера, он уронил руку: абсурд отступал с неудержимой силой отлива; от него остались жалкие останки, и, верно, потому мрачные тени в конце площади, копья и дикие рога, запечатлённые на небосклоне, впервые, казалось, утратили свою силу. Правда, всего лишь на мгновение. Довольно было, чтобы распрямился один мои. Он едва не упал, уцепился за своего соседа, тот закричал, приглушённый расстоянием звук медленно прокатился по поляне, и она утратила свой окаменевший вид засады. С противоположной стороны мои всё прибывали; но, сидя на корточках или передвигаясь, с самострелами или с копьями в руках, они неизменно останавливались на краю площади, теснясь, толкаясь у таинственной черты, похожие на собак или на волков; казалось, какая-то неведомая сила не давала им переступить эту черту. Живым оставалось только время, такое тягостное на пустынной площади; минуты стали пленницами этого скопища зверья, обретавшего черты вечности, словно в целом мире не должно уже было случиться ничего, что могло бы запасть им в головы, словно жить, сносить тяжесть часов — в том числе и того часа, который обещал прогнать краски с неба, часа, когда померкнет свет и тут же последует поджог, — было для белых равносильно тому, чтобы окончательно смириться с неизбежностью сносить гнёт этого живого барьера, возведённого перед гигантскими кольями, чтобы окончательно понять, что пленение это и было подготовкой к рабству. Загонщики, похожие на хищников в засаде — как и у тех, у них вся жизнь сосредоточилась во взгляде, — не сводили глаз с хижины, главного центра ловушки. Стоило Клоду навести бинокль на чью-либо голову, и он тотчас натыкался на глаза; а когда опускал его, эти алчные звериные взгляды терялись в отдалении, и всё-таки прямо перед ним маячили эти прищуренные веки, эти вытянутые собачьи шеи. Тут вдруг появились новые воины, опиравшиеся на самострелы; казалось, это раздвоились их собратья; они, как муравьи, двигались всё время вдоль таинственной линии куда-то влево. Их скрывала стена хижины, Перкен продырявил её и увидел почти рядом усыпальницу с двумя громадными зубастыми идолами, вцепившимися руками в свои органы, выкрашенные в красный цвет, а за ними — какую-то хижину. Мои наверняка передвигались за этой хижиной, которую собирались, видно, занять, однако все отверстия в ней были закрыты решётками, и движения внутри не было заметно. Цепочка мои исчезала за ней, точно в люке, и всё это полчище, которое мало-помалу приближалось, как только его переставали видеть, направлялось к этому похожему на осиное гнездо, жужжащему, замурованному фасаду, стоящему за деревянными органами с вонзившимися в них скрюченными пальцами. Фасад этот, хоть и казался застывшим, тоже жил потаённой жизнью, угрожая теми, кто за ним скрывался, этими недочеловеками, исчезавшими там и сразу же преображавшимися в грозное ничто… — Чего они хотят этим добиться? — шепнул Клод. — Приблизиться к нам? — Тогда их не было бы так много. Перкен снова взял бинокль и почти тотчас замахал рукой, словно подзывая Клода, но сразу убрал руку, чтобы держать бинокль прямо. Затем передал его Клоду. — Посмотрите на углы. — Ну и что? — Ниже, у самого пола. — Что вас беспокоит? Штуковины, которые торчат там, или дырки? — Это одно и то же: штуковины — это самострелы, а дырки — для того чтобы расставлять новые. — Ну и что? — Их больше двадцати. — Когда мы начнём стрелять, вряд ли эти решётки помогут им! — Они ведь лежат, так что мы потеряем много патронов. К тому времени станет совсем темно. Они нас увидят, потому что эта хижина будет гореть, а мы почти ничего не увидим. — К чему же тогда все эти приготовления? Сидели бы себе спокойно. — Они хотят взять нас живьём. Клод, словно зачарованный, смотрел на эту огромную западню, на её внушительную массу, на изогнутые деревянные самострелы, торчавшие у её основания и похожие на челюсти. Он едва взглянул на Кса, что-то говорившего Перкену, который снова взялся за бинокль. Клод в свою очередь обратил взгляд в том же направлении, в глубь поляны. Часть мои склонилась к земле, будто сажая какие-то растения; остальные передвигались с величайшей осторожностью, подгибая колени и высоко поднимая ступни, точно кошки. Он с вопросительным видом повернулся к Перкену. — Они ставят боевые стрелы. Итак, они дожидались ночи и принимали меры предосторожности. А сколько таких же точно работ готовилось или проводилось за хижиной, за муравьиной линией этих склонённых тел? Помешать мои поджечь их хижину нечего было и думать, а как только вспыхнет огонь, им останется только броситься вперёд, на самострелы, или же вправо, на боевые стрелы. Дальше — частокол крепостной стены, а там — лес… Делать нечего, остаётся только одно — убить их как можно больше. Ах, эти пиявки, которые так великолепно корчились, поджариваясь на спичках! Да, делать нечего, придётся последовать совету Перкена и попытаться бежать, как только стемнеет, за несколько минут до начала пожара. А там их ждёт лес… Но даже с этим побегом, есть ли у них шансы, учитывая боевые стрелы? Клод взглянул на повозки. Повозки — камни. Начать всё сначала… Но прежде выбраться отсюда или быть убитым. Не даться живым… — Что они там ещё втыкают? Скрестив копья, мои снова засуетились в глубине поляны. — Ничего не втыкают, вождь возвращается. Перкен опять передал бинокль Клоду. Вблизи суета выглядела вполне организованной: ничто не отвлекало мои от их цели. Крайняя напряжённость в атмосфере, враждебность, которая носилась в воздухе, словно все эти направленные против них действия сосредоточились в одной душе, — словом, всё влекло тех, кто сидел в засаде, к этим загнанным в тупик людям; и кто-то вдруг в самой хижине откликнулся на зов этой ожесточённой души — Перкен. Он замер, точно на моментальном снимке, с отсутствующим взглядом, открытым ртом, поникшими чертами лица. В хижине не осталось ничего человеческого: рухнув в углу на пол и свернувшись, будто зверёк, Кса терпеливо ждал; Грабо — только бы он и дальше молчал! Вокруг — эти хищные рожи, жестокий, безошибочный инстинкт — сродни звериному, вроде этого черепа гаура с зубами смерти, и окаменевший Перкен. Ужас раздавленного одиночеством существа впился Клоду под ложечку, за отсутствием подходящих ляжек, ужас человека, очутившегося среди безумцев, которые готовятся действовать. Сказать он ничего не решился, только тронул Перкена за плечо; тот, не глядя на него, отмахнулся, шагнул вперёд и остановился в дверном проёме — удобная мишень для стрелы. — Осторожно! Но Перкен ничего уже не слышал. Итак, эта жизнь, и без того уже слишком долгая, закончится здесь в луже горячей крови либо изойдёт проказой отваги, уничтожившей Грабо, словно ничто и нигде не могло вырваться из цепких пут леса. Он взглянул на него: голова упала на грудь, лицо скрыто волосами, одно плечо вперёд — слепой медленно шагал по кругу, словно вокруг своей мельницы, — вернулся в рабство. Перкен же был озабочен собственным лицом, каким оно станет, возможно, завтра: глаза навеки закроются… А между тем можно ведь было ещё бороться. Да просто хотя бы убивать! Этот лес был не только беспощадным кишением живности, но и деревьями, кустарниками, за которыми можно было укрыться, чтобы стрелять или умереть с голоду. И всё-таки навязчивая идея голода, который был Перкену знаком, — ничто по сравнению со спящими деревенскими мельницами и их упряжкой рабов; к тому же в лесу можно тихо, мирно покончить с собой. Любая ясная мысль улетучивалась при виде этих настороженных глаз: неизгладимое унижение затравленного судьбой человека было налицо. Отчаянная борьба с грядущим поражением разрасталась в душе Перкена с неистовой силой чувственного исступления, её подстегивал этот Грабо, продолжавший кружить по хижине, словно вокруг трупа своей былой отваги. Дурацкая идея внезапно пришла ему в голову: а что если адские муки — вывернутые и сломанные кости, голова, откинутая назад, точно мешок, остов тела, навеки втоптанный в землю, — и яростное желание, чтобы всё это существовало, всего лишь проявление гордыни, побуждающей человека получить наконец возможность плюнуть в лицо пытке с полным сознанием всего происходящего и, несмотря на дикие вопли, сохранить в неприкосновенности свою волю? Он почувствовал такое самозабвенное упоение, поставив на карту больше, чем свою смерть — она была его реваншем в противоборстве с целой вселенной, освобождением от человеческого удела, — что ему почудилось, будто он противостоит чарующему безумию, своего рода озарению. «Ни один человек не может устоять под пыткой», — мелькнуло в его сознании, но не настойчиво, а словно фраза, связанная каким-то образом с непонятным постукиванием — это стучали его зубы. Он прыгнул на решётку, на секунду замер, упал, сразу вскочил, вскинув руку вверх, ту самую, в которой держал за дуло револьвер — точно выкуп. «С ума сошёл?» — Клод, затаив дыхание, следил за ним, направив в его сторону дуло своего оружия; Перкен, напрягшись всем телом, шёл к мои, шаг за шагом. Клонившееся к закату солнце отбрасывало на поляну длинные косые тени, посылая последний отблеск на рукоятку револьвера. Но Перкен ничего уже не видел. Нога его попала в низкий кустарник, он сделал жест рукой, как бы отводя его (шёл он не по тропинке), и продолжал идти вперёд, упал на одно колено, поднялся, по-прежнему напрягаясь и не выпуская револьвера. Растения так больно царапнули его, что на мгновение он увидел то, что находилось перед ним: вождь настойчиво указывал рукой на землю. Положить револьвер. Он держал его в поднятой вверх руке. Наконец ему удалось согнуть руку и взяться за оружие другой рукой, словно он собирался оторвать его. Не то чтобы он колебался, просто не мог пошевелиться. Наконец рука резко опустилась, он раскрыл ладонь, растопырив пальцы, — револьвер выпал. Ещё несколько шагов, ни разу ему не доводилось так ходить: не сгибая колен. Сила, которая двигала им, не считалась с его костями; если бы не усилие воли, толкавшее его, точно зачарованного зверя, навстречу пытке, он решил бы, что его несёт течением. Каждый шаг негнущихся ног отзывался у него в пояснице и шее; каждая вырванная ногами травинка, которую он не видел, привязывала его к земле, усиливая сопротивление тела, переносившего тяжесть с одной ноги на другую с дрожью, которую унимал следующий шаг. По мере его приближения мои наклоняли к нему свои копья, смутно блестевшие в угасающем свете дня; внезапно ему подумалось, что они наверняка не только ослепляют своих рабов, но и кастрируют их. И снова, в который уже раз, он будто прирос к земле, побеждённый плотью и внутренностями, всем тем, что может восстать против человека. То был не страх, ибо он знал, что продолжит своё упрямое, неуклонное шествие. Судьба, стало быть, могла обойтись с ним ещё более жестоко, а не просто сломить его мужество: Грабо, несомненно, был вдвойне трупом. Между тем борода… Ему захотелось обернуться, чтобы взглянуть ещё раз; глупость, конечно, ничего он не увидел, кроме револьвера. Оружие лежало рядом с тропинкой, посреди голой глиняной плеши, словно оно выжгло вокруг себя траву. Оно было способно убить семерых из этих людей. Могло послужить надёжной защитой. Казалось живым. Он вернулся к револьверу; изогнутые приклады самострелов сверкнули на мгновение в огненном воздухе поляны. Итак, существовал, без сомнения, мир жестокостей и помимо вырванных глаз, помимо кастрации, мысль о которой только что пришла ему на ум… Как существовало безумие, вроде нескончаемого леса за этой опушкой… Но оно его ещё не коснулось, его сотрясал трагический восторг, отчаянная весёлость. Он продолжал смотреть вниз: его сорванные гетры, перекрученные кожаные шнурки вызывали почему-то в памяти давнишний образ вождя варваров, пленённого, как и он, которого живьём бросили в огромную бочку с гадюками, и он умер, вопя во всё горло свою боевую песнь и потрясая, точно разорванными путами, кулаками… Ужас и решимость обуяли Перкена. Он подбросил ногой револьвер, и тот с метр подскакивал, будто жаба, припадая то на рукоятку, то на дуло. А сам снова двинулся к мои. Тяжело дыша, Клод держал его в поле зрения бинокля, словно на прицеле: неужели мои будут стрелять? Он попытался разглядеть их в бинокль, однако глаза его не смогли так быстро приспособиться к разнице расстояния, и он тут же перевёл окуляры на Перкена, принявшего изначальную позу движения корпусом вперёд: человек без рук, на одеревеневших ногах, с выгнутой, как у корабельного стрелка, спиной. Когда он обернулся на секунду, Клод снова увидел его лицо, но успел заметить только открытый рот и всё-таки угадал неподвижность взгляда по застывшему телу и плечам, удалявшимся шаг за шагом с неодолимой силой машины. Окуляры бинокля отметали всё, кроме этого человека. Поле зрения сместилось влево, резким движением он попытался восстановить его. И снова потерял Перкена — он искал его слишком далеко, на длинных солнечных полосах. Но вот Перкен остановился. На какое-то мгновение линия мои, к которым он шёл, показалась ему не такой плотной, явственно видимой на уровне голов, а внизу расплывающейся в тумане, который начал подниматься от земли. Прощальный луч дрожал на подвижных предметах, словно отражая исходившие от людей импульсы тревоги, нарушавшие вечерний покой. Его пустая теперь ладонь сжалась, вялая и бессильная, точно у больного, будто он всё ещё искал оружие; и вдруг взгляд его остановился на верхушках деревьев, освещённых последними багряными лучами солнца, в то время как внизу, у самой земли, продолжалась всё та же бесконечная суета, с которой ему предстояло расстаться. У края чудовищной перемены, жестоко мучимый её неотвратимостью, он пытался ухватиться за самого себя, судорожно вцепившись руками в бока, его сузившиеся глаза не могли вынести вторжения видимых предметов, а сам он превратился в комок нервов. Готовый броситься в объятия этой агонизирующей свободы, подстёгиваемый яростным желанием, довлеющим над ним в предчувствии неминуемого уничтожения, он погружался в смерть, не отрывая взгляда от горизонтального луча, который прокладывал себе путь там, наверху, избавившись от зловещих, суетных теней, раскинувших внизу сети, терявшихся во мраке, исходившем от земли. Багряный отблеск солнца вытянулся вдруг, словно тень; неверный, меркнущий свет дня, предшествующий тропической ночи, завладел на несколько минут поляной; силуэты мои смешались, чернела на фоне помертвевшего неба лишь линия копий, утративших своё огненное сияние. С появлением этого дикого видения копий Перкен снова оказался во власти людей, лицом к лицу с этими злобными силуэтами. И вдруг всё разом пошатнулось, он услыхал собственный голос, вернее, крик и почувствовал себя пойманным. Однако ощущение, порождённое страхом, а не плотью, исчезло, но эта боль… В конце концов он понял, в чём дело, когда вдохнул дурманящий запах трав: он упал, споткнувшись об одну боевую стрелу, на другие стрелы. По разорванному обшлагу рукава текла кровь. Он поднялся, причём сначала на руках: ранено было, пожалуй, колено. Мои едва заметно всколыхнулись и оказались чуть ближе к нему… Быть может, они хотели наброситься на него, а их остановили? В полумраке он отчётливо видел лишь подвижные белки устремлённых на него глаз. Звериное стадо. Копьём его достать ничего не стоило, если вскочит хоть один… Появилась боль, острая и в то же время отупляющая, он почувствовал, что всплывает на поверхность, словно освободившись от самого себя. Мои держали свои копья обеими руками поперёк груди, так обычно они ходят на хищников. А он дышал, точно загнанный зверь. В кармане у него лежал маленький браунинг; может, не вынимая его, выстрелить в вождя? А что потом? Опереться на раненую ногу не было никакой возможности; стоя на другой, он держал её на весу, но отяжелевшая ступня тянула ногу вниз, а колено пронзала острая стреляющая боль, возникавшая через равные промежутки времени; она поднималась вяло, но назойливо, в точном соответствии с ударами крови в висках, отдававшимися у него в голове. Вокруг него тоже началось какое-то всеобщее передвижение, проникавшее в его сознание вместе с болью, будто ею и было вызвано: мои соединились у него за спиной, отрезав его от Клода. Не для того ли они позволили ему прийти сюда? IV Он стоял перед ними. Вождь не спускал с него глаз, веки его дрожали, и от этого взгляд казался мигающим, он подстерегал каждое движение Перкена. Правой здоровой рукой тот всё ещё сжимал браунинг и готов был выстрелить сквозь ткань, однако ему мешал рефлекс, вынуждавший его придерживать карман, словно таким образом он мог уменьшить вес раненой ноги. А левую руку он вытянул в сторону проводника, стоявшего рядом с вождём. Дикарь направил к этой протянутой руке свою кривую саблю, и всё-таки он понял, что жест этот был вполне миролюбив: сабля почти коснулась руки, кровь с которой капля за каплей падала на землю без единого звука, затем опустилась. — Известно ли вам, что этот человек стоит сто кувшинов? — крикнул Перкен. Проводник не перевёл его слова, и на Перкена, словно откровение, снизошло бессилие. Взять бы эту скотину за шею да тряхнуть хорошенько, чтобы заставить говорить! — Переводи же, чёрт тебя подери! Проводник глядел на него, втянув голову в плечи, словно страшился этих слов больше, чем битвы. Перкен догадался, что тот просто не понимает: он говорил чересчур быстро да и не на ломаном сиамском языке, к тому же из-за крика трудно было разобрать слова. Он повторил, стараясь говорить помедленней: — Твоя сказать вождю… Он произносил каждое слово в отдельности, его приводило в отчаяние учащённое дыхание, как бы отбивавшее слоги. Глядя в глаза переводчику, испытывая неловкость под этим взглядом дикаря, он пытался угадать его мысли. Мои слегка наклонился плечом к вождю, словно собираясь говорить. — Белый слепой человек стоить…

The script ran 0.04 seconds.