1 2 3
Глава первая
Мы знакомимся с мистером Шарпом
– А хорошо работают английские газеты! – воскликнул доктор, откидываясь на спинку глубокого кожаного кресла.
У доктора вошло в привычку разговаривать с самим собой, – это было для него своего рода отдыхом.
Доктору Саразену минуло пятьдесят лет. Его ясные живые глаза на тонко очерченном лице серьёзно и в то же время приветливо смотрели из-за очков в стальной оправе. Всякому, увидавшему это лицо, невольно хотелось сказать: какой хороший человек!
Несмотря на ранний час, доктор уже был во фраке с белым галстуком, и щеки его были гладко выбриты.
В комнате, где он сидел, в большом номере гостиницы в Брайтоне, всюду были разбросаны газеты: «Таймс», «Дейли телеграф», «Дейли ньюс» лежали на столе, на креслах и даже на полу, на ковре. Часы только что пробили десять, а доктор уже успел осмотреть город, побывать в больнице и, возвратившись к себе в номер, прочесть в нескольких крупных лондонских газетах подробный отчёт о своём докладе, с которым он два дня тому назад выступал на международном гигиеническом конгрессе. Темой этого доклада было его изобретение – счётчик кровяных шариков.
Перед доктором на подносе, покрытом белой салфеткой, дымилась чашка горячего чая, а рядом на тарелке лежала только что снятая со сковородки котлетка и поджаренные гренки, которые с таким искусством приготовляют английские стряпухи из специальных маленьких хлебцев, выпекаемых английскими булочниками.
– Да, – повторил доктор Саразен, – газеты Великобритании работают превосходно, ничего не скажешь. Речь вице-президента, ответ доктора Чиконья из Неаполя, изложение моего доклада – все схвачено на лету, прямо-таки сфотографировано. Вот оно: «Слово предоставляется доктору Саразену из Дуэ. Уважаемый член конгресса делает свой доклад на французском языке. Прежде чем приступить к докладу, он обращается к аудитории со следующими словами: „Прошу извинения у моих слушателей за то, что я разрешаю себе эту вольность, но вам, вне всяких сомнений, будет легче понять мой язык, чем мне изъясняться по-английски…“ И дальше пять столбцов петитом – изложение моего доклада. Трудно сказать, какой отчёт лучше: „Таймса“ или „Дейли телеграф“. Точность и чёткость удивительные!
В то время как доктор предавался этим размышлениям, в дверь постучали, и на пороге появился старший коридорный, который в своём безупречном чёрном фраке выглядел по меньшей мере церемониймейстером. Он осведомился, можно ли видеть «монсью», и подал ему визитную карточку. Англичане полагают своим долгом величать французов «монсью», так же как у них считается правилом вежливости называть всякого итальянца «синьор», а немца «герр». Возможно, они и правы, так как эта условность имеет одно несомненное преимущество: сразу определяет национальность данного лица.
Доктор Саразен, крайне удивлённый, что в этом городе, где у него не было ни одной знакомой души, кто-то явился к нему с визитом, взял с подноса визитную карточку и с ещё большим удивлением прочёл следующее:
Мистер Шарп – стряпчий.
93, Саутгемптон-роу, Лондон.
Он знал, что стряпчий соответствует французскому «поверенному», или, вернее, профессиональному законнику смешанного типа, представляющему собой нечто среднее между поверенным, нотариусом и адвокатом.
«Какого черта надо от меня этому господину Шарпу? – подумал доктор Саразен. – Может, я, сам того не зная, уже впутался в какое-нибудь грязное дело?»
– Вы уверены, что это ко мне? – спросил он.
– О да, монсью, несомненно.
– Ну что ж, просите.
Церемонийместер распахнул дверь и пропустил в комнату весьма странного субъекта, которого доктор с первого взгляда мысленно окрестил «мёртвой головой». Это был ещё не старый человек с маленькими серыми, пронизывающими насквозь глазками, с тонкими, словно высохшими губами, которые, раздвигаясь, обнажали ряд длинных белых зубов; впалые щеки, обтянутые пергаментной кожей, и землисто-серый цвет лица придавали ему сходство с египетской мумией, и все вместе взятое как нельзя более соответствовало определению доктора. Его тощая фигура с головы до пят исчезала под широким клетчатым, похожим на балахон пальто. В руке он держал дорожный саквояж из лакированной кожи.
Войдя в комнату, он быстро поклонился, поставил на пол свой саквояж и цилиндр и, усевшись без приглашения, отрекомендовался.
– Уильям-Генри Шарп младший, компаньон фирмы «Биллоус, Грин, Шарп и К°». Я имею честь видеть доктора Саразена?
– Да, сударь.
– Франсуа Саразен, не так ли?
– Вот именно.
– Из Дуэ?
– Да, я живу в Дуэ.
– Отца вашего звали Исидор Саразен?
– Совершенно верно.
– Итак, его звали Исидор Саразен…
Мистер Шарп вынул из кармана записную книжку, заглянул в неё и продолжал:
– Исидор Саразен умер в тысяча восемьсот пятьдесят седьмом году в Париже на улице Таран шестого округа, в доме пятьдесят четыре, в здании, где помещалась школа, которое ныне снесено.
– Все это так, – сказал доктор, все более удивляясь, – но не объясните ли вы мне…
– Мать его была Жюли Ланжеволь, – невозмутимо продолжал Шарп, – родом из Бар-ле-Дюк, дочь Бенедикта Ланжеволь, проживавшего в тупике Лориоль и, как значится по книге гражданских актов вышеупомянутого городка, скончавшегося в тысяча восемьсот двенадцатом году. Эти книги записей – в высшей степени драгоценное установление, мосье, поистине драгоценное. Гм… гм… у Жюли Ланжеволь был брат Жан-Жак Ланжеволь, тамбурмажор тридцать шестого артиллерийского полка.
– Признаюсь вам, – перебил доктор Саразен, изумлённый глубоким знанием его генеалогии, – вы, по-видимому, лучше меня осведомлены обо всех этих подробностях. Действительно, фамилия моей бабушки была Ланжеволь, но это всё, что я о ней знаю.
– В тысяча восемьсот седьмом году она покинула город Бар-ле-Дюк с вашим дедом Жаном Саразеном, с которым она в тысяча семьсот девяносто девятом году вступила в брак. Они обосновались в городе Мелоне и открыли там скобяную торговлю. Здесь они жили до тысяча восемьсот одиннадцатого года, года смерти Жюли Ланжеволь, по мужу Саразен. От их брака был всего один ребёнок – Исидор Саразен, ваш отец. Здесь генеалогическая нить прерывается, и у нас имеется только дата смерти вашего отца. Эту дату нам удалось установить в Париже.
– Я могу помочь вам связать концы, – сказал доктор, невольно воодушевляясь этой поистине математической точностью. – Мой дед поселился в Париже, чтобы дать образование своему сыну, избравшему себе профессию врача. Он умер в тысяча восемьсот тридцать втором году, в городке Палезо, близ Версаля, где практиковал мой отец и где я сам появился на свет в тысяча восемьсот двадцать втором году.
– Вот вас-то я и ищу! – воскликнул мистер Шарп. – У вас нет ни братьев, ни сестёр?
– Нет, я был единственным ребёнком, и моя мать умерла, когда мне было всего два года. Но разрешите узнать, сударь…
Мистер Шарп торжественно поднялся со своего кресла.
– Сэр Бриа Иовагир, баронет[1]Мотороната, – сказал он, произнося это имя с тем уважением, какое чувствуют англичане ко всякому титулу, – я счастлив, что разыскал вас и что я первый могу засвидетельствовать вам моё почтение.
«По-видимому, это какой-то сумасшедший, – подумал доктор. – Явление, весьма распространённое среди таких экземпляров типа „мёртвой головы“.
Поверенный прочёл этот диагноз в глазах своего собеседника.
– Я отнюдь не сумасшедший, – спокойно ответил он. – Разрешите сообщить вам, что вы в настоящее время являетесь единственным бесспорным наследником титула баронета, пожалованного по представлению генерал-губернатора Бенгальской провинции Жан-Жаку Ланжеволю, принявшему в тысяча восемьсот девятнадцатом году английское подданство и унаследовавшему после смерти своей жены, бегумы[2] Гокооль, её состояние. Ваш дед умер в тысяча восемьсот сорок первом году, оставив после себя только одного сына, который, будучи слабоумным от рождения, был признан неправомочным и умер в тысяча восемьсот шестьдесят девятом году, не оставив ни потомства, ни завещания. Тридцать лет тому назад наследство вашего деда оценивалось примерно в пять миллионов фунтов стерлингов. Оно находилось под секвестром и опекой ещё при жизни слабоумного сына Жан-Жака Ланжеволя. В тысяча восемьсот семидесятом году наследство это вместе с наращёнными процентами достигло пятисот двадцати пяти миллионов франков. По постановлению Королевского британского суда в Агре, утверждённому палатой в Дели и введённому в действие Тайным советом[3], движимое и недвижимое имущество было продано, драгоценности обращены в деньги и весь капитал передан на хранение в Английский банк. В настоящее время этот капитал равняется пятистам двадцати семи миллионам франков, которые вы можете получить по обыкновенному чеку, после тога как представите в канцелярский суд данные о вашей родословной. Для этого я предлагаю вам свою юридическую помощь и рекомендацию к банкирской конторе «Троллоп, Смит и К°», которая ссудит вас в счёт вашего наследства любой суммой.
Ошеломлённый доктор Саразен несколько секунд не мог выговорить ни слова, но, наконец, критическая жилка в нём взяла верх, и рассудок его запротестовал против этой сказки из «Тысячи и одной ночи», которую ему подносили в качестве непреложного факта.
– Но позвольте, сударь… Какие доказательства вы можете привести в подтверждение рассказанной вами истории и каким образом вы напали на мой след?
– Доказательства при мне, – ответил мистер Шарп, похлопывая по своему саквояжу. – Что же касается того, как я напал на ваш след, – в этом нет ничего удивительного. Вот уже пять лет, как я вас разыскиваю. Отыскивать наследников, или, как говорится в нашем английском законодательстве, ближайших родственников, для введения их в права наследования, в тех случаях, когда наследство отходит в казну, – это специальность нашей фирмы. Наследством бегумы Гокооль мы занимаемся уже пять лет. Где мы только не вели розысков! Сотни семей Саразен изучены нами со всей тщательностью, но среди них нет ни одной, связанной с Исидором Саразеном. Я уже было пришёл к убеждению, что во Франции нет больше ни одного Саразена, и вдруг вчера утром, просматривая в «Дейли ньюс» отчёт о заседании гигиенического конгресса, натыкаюсь на доктора Саразена, который каким-то образом выпал из моего поля зрения. Перерыв все свои заметки и карточки, заведённые нами по делу об этом наследстве, я с удивлением обнаружил, что город Дуэ ускользнул от нашего внимания. Чувствуя, что я наконец напал на верный след, я в тот же день отправился в Брайтон и увидел вас, когда вы выходили из залы заседаний конгресса; тут уж я убедился окончательно. Вы живая копия вашего деда Ланжеволя, если судить по снимку с портрета, принадлежащего кисти индийского художника Саранони. Вот он – посмотрите.
Мистер Шарп вынул из записной книжки фотографическую карточку и передал её доктору. Фотография изображала рослого мужчину, с роскошной бородой, в тюрбане с бриллиантовой эгреткой[4], в парчовой мантии, расшитой зелёным шёлком, и в той специфической позе, в какой на старинных портретах принято изображать генералов: он подписывает приказ о наступлении и смотрит прямо перед собой. На заднем плане в дыму сражения мчится в атаку конница.
– Вот эти бумажки лучше меня расскажут вам всю историю, – сказал мистер Шарп, вытаскивая из недр своего саквояжа несколько папок и связки бумаг, частью печатных, частью написанных от руки. – Я вам оставлю их и, если позволите, вернусь через два часа.
С этими словами мистер Шарп положил бумаги на стол и, пятясь задом, направился к двери, низко кланяясь и бормоча на ходу:
– Честь имею откланяться, сэр Бриа Иовагир Мотороната.
Наполовину убеждённый, но вместе с тем с некоторым скептическим недоумением, доктор Саразен взял лежавшую сверху папку и начал просматривать документы. Достаточно было беглого взгляда, чтобы его сомнения рассеялись, ибо вся эта невероятная история подтверждалась от слова до слова. Да и как было сомневаться, имея перед глазами хотя бы следующий документ:
«На рассмотрение досточтимым лордам Тайного совета представлено по делу о наследстве, оставшемся после бегумы Гокооль из Раджинара, провинция Бенгали, пятого января тысяча восемьсот семидесятого года. Краткое содержание дела. Касательно наследства, оставшегося после смерти бегумы Гокооль из Раджинара и заключающегося в сорока трех тысячах акров[5] пахотной земли, угодьях, селениях и различных постройках, как-то: дворцах, службах и прочее, а также в движимом имуществе, как-то: драгоценностях, домашней утвари, оружии, и проч. и проч. Из отношений, представленных последовательно в гражданский суд в городе Агра и в верховный суд в Дели, явствует, что в тысяча восемьсот девятнадцатом году бегума Гокооль, вдова раджи Лукмиссура, наследовавшая после его смерти значительное состояние, вторично вступила в брак с иностранцем Жан-Жаком Ланжеволем, французом по происхождению. Сей последний до тысяча восемьсот пятнадцатого года служил во французской армии тамбурмажором, в чине унтер-офицера тридцать шестого артиллерийского полка, а по расформировании Луарской армии поступил в Нанте на коммерческое судно в качестве судового клерка.
Прибыв в Калькутту, он направился в глубь страны и занял должность офицера-инструктора в маленькой армии, оставленной радже Лукмиссуру. Быстро продвигаясь по службе, он вскоре был назначен командующим этой армией, а спустя некоторое время после смерти раджи сочетался браком с его вдовой. В связи с некоторыми соображениями колониальной политики и принимая во внимание значительные услуги, оказанные в критический момент Жан-Жаком Ланжеволем европейцам, живущим в Агре, генерал-губернатор Бенгальской провинции ходатайствовал о предоставлении мужу бегумы, перешедшему в британское подданство, титула баронета. Владения её, таким образом, были обращены в майорат[6]. В тысяча восемьсот тридцать девятом году бегума умерла, оставив всё своё состояние мужу, который пережил её всего на два года. От их брака остался один сын, слабоумный от рождения. После смерти родителей он был отдан под опеку, из-под которой не выходил до самой смерти, последовавшей в тысяча восемьсот шестьдесят девятом году. Наследников оставшегося громадного состояния не объявилось, в силу чего гражданский суд в Агре и верховный суд в Дели, по ходатайству местных властей, постановили продать вышеозначенное имущество с аукциона. Настоящим имеем честь ходатайствовать перед лордами Тайного совета об утверждении решений обоих судов и проч. и проч.». Следуют подписи.
Копии, удостоверенные судом в Агре и Дели, акты продажи, приказы о помещении капитала в Английский банк, свидетельства о розыске наследников Ланжеволя во Франции и целая кипа подлинных официальных документов рассеяли последние сомнения доктора Саразена. Он был поистине «ближайшим родственником», единственным и неоспоримым наследником бегумы. Достаточно выполнить кое-какие формальности, представить метрическое свидетельство и выписку о смерти родителей, и миллионы, покоящиеся в подвалах Английского банка, перейдут в его руки.
Столь неожиданно свалившееся богатство могло нарушить душевное равновесие самого хладнокровного человека, и доктор невольно поддался охватившему его волнению. Но оно продолжалось недолго и выразилось только в том, что доктор в течение нескольких минут быстро шагал взад и вперёд по комнате. Однако вскоре он овладел собой и, упрекнув себя за минутную слабость, уселся в кресло и погрузился в глубокое раздумье. Внезапно он вскочил и снова зашагал по комнате, но теперь глаза его радостно сияли. Казалось, его осенила какая-то благородная идея и он, воодушевившись, обдумывает, как лучше осуществить её, и, наконец, с удовлетворением принимает.
В эту минуту в дверь постучали. Вернулся мистер Шарп.
– Простите мне мои сомнения, – дружески обратился к нему доктор Саразен. – Теперь я уже окончательно уверовал. Нет слов выразить вам мою благодарность, я чувствую себя безгранично обязанным вам за все ваши хлопоты.
– Ну что вы… Самое обыкновенное дело… Ведь это моё ремесло, – ответил мистер Шарп. – Могу ли я надеяться, что сэр Бриа разрешит мне считать его моим клиентом?
– Само собой разумеется. Я все передаю в ваши руки. У меня к вам только одна просьба: не величайте меня, пожалуйста, этим нелепым титулом.
«Нелепым! Титул, который приносит вам двадцать один миллион фунтов стерлингов!» – как бы говорила физиономия мистера Шарпа. Но он был достаточно тонкий дипломат и с полной готовностью ответил:
– Как вам будет угодно. Вы хозяин – я ваш слуга. С вашего разрешения, я теперь немедленно вернусь в Лондон и там буду ждать ваших распоряжений.
– Могу я оставить у себя эти бумаги? – спросил доктор Саразен.
– О, конечно! У нас есть копии.
После ухода мистера Шарпа доктор уселся за письменный стол и, положив перед собой лист почтовой бумаги, принялся писать:
«Брайтон
28 октября 1871 года
Дорогой мой мальчик! На нас свалилось богатство, огромное, чудовищное, невероятное! Не думай, что я сошёл с ума, и прочти эти документы, которые я прилагаю к письму. Из них ты увидишь, что я унаследовал титул английского или, вернее, индийского баронета и состояние свыше полумиллиарда франков, хранящееся в настоящее время в Английском банке. Я заранее знаю, мой милый Октав, с каким чувством ты примешь это известие. Ты так же, как и я, поймёшь, какие серьёзные обязанности возлагает на нас такое богатство и какими опасностями угрожает оно нашему здравому смыслу. Я узнал об этом всего час тому назад, и вот уже мысль о той огромной ответственности, какая легла на нас, наполовину заглушает радость, которую я испытал в первое мгновение, думая о тебе. Не будет ли эта перемена в нашей судьбе роковой для нас обоих? Скромные труженики науки, мы были так счастливы в нашей безвестности. Будем ли мы так же счастливы и впредь? Возможно, что и нет, если только… Я даже не решаюсь поделиться с тобой мыслью, которая у меня сейчас возникла, но мне кажется, мы только тогда сможем быть счастливы, если сумеем обратить это богатство в новый могущественный двигатель науки, в мощное орудие цивилизации… Но мы ещё поговорим об этом. Напиши мне скорее, какое впечатление произвела на тебя эта великая новость, и сообщи её маме. Я уверен, что она, как женщина рассудительная, отнесётся к этому спокойно. Что же касается твоей сестрёнки, то она ещё слишком молода, и можно не опасаться, что у неё от такого известия закружится голова… К тому же у неё такая трезвая головка, что, если она даже и вполне поймёт, что означает это событие, её меньше всех нас смутит такая перемена в нашей судьбе. Крепко жму руку Марселю. В моих планах на будущее он занимает особое место.
Любящий тебя отец
Ф. Саразен».
Доктор закончил письмо, вложил его вместе с несколько наиболее убедительными документами в конверт и надписал адрес: «Господину Октаву Саразену, студенту Центральной школы прикладных искусств, дом номер тридцать два, улица Руа-де-Сесиль. Париж», затем надел шляпу, пальто и отправился на заседание конгресса. Четверть часа спустя этот скромный человек забыл и думать о своих миллионах.
Глава вторая
Приятели
Октава Саразена, сына доктора, нельзя было назвать совершенным лентяем. Он был не то чтобы глуп, но и не особенно умён; не отличался ни красотой, ни уродством. Ростом не велик, не мал, нечто среднее между блондином и брюнетом, Октав был, что называется, самым заурядным молодым человеком.
В школе он всегда получал вторые награды, иногда похвальный лист, а в его бакалаврском дипломе было отмечено: «удовлетворительно». В Центральную школу он первый раз не прошёл по конкурсу, а во второй раз попал сто двадцать седьмым. Словом, Октав Саразен принадлежал к числу тех легковесных молодых людей, которые, не углубляясь ни во что, не обладают никакими серьёзными знаниями, обо всём судят приблизительно и скользят по жизни, как лунный свет по поверхности земли.
Такие люди в руках судьбы подобны поплавку на гребне морской волны. Подует ветер с севера – его потянет к экватору, подует с юга – он поплывёт к полюсу. Будущность, карьера таких людей зависят от случая. Если бы доктор Саразен не пребывал в счастливом заблуждении относительно характера своего сына, он призадумался бы, прежде чем написать ему такое письмо, но родительскому ослеплению подвержены и самые умные люди…
К счастью для Октава, он, ещё будучи в школе, подпал под влияние своего товарища, натуры энергичной, несколько властной, но чьё воздействие на него было, несомненно, благотворным.
В лицее Шарлемань, куда доктор Саразен поместил сына после подготовительной школы, Октав подружился с одним из своих одноклассников, эльзасцем, по имени Марсель Брукман, который, будучи моложе его на год, превосходил Октава не только физической силой, но и умственными способностями и твёрдостью характера, благодаря чему сумел подчинить его себе. Оставшись сиротой двенадцати лет, Марсель получил небольшое наследство, доходы с которого целиком уходили на его учение. Если бы не Октав, который каждый год брал его к себе домой на каникулы, Марсель был бы обречён на безвыходное сидение в стенах лицея. Семья доктора Саразена стала для юного эльзасца как бы родной семьёй. Пылкий по натуре, при всей своей кажущейся холодности юноша горячо привязался к этим добрым людям, заменившим ему отца и мать. Он обожал доктора, его жену и их маленькую, но уже серьёзную дочурку. Чувства свои Марсель выражал поступками, а не словами. Он с удовольствием занимался с Жанной, которая с раннего возраста обнаруживала любовь к знанию и обещала стать умной, здравомыслящей девушкой; и в то же время он поставил себе задачей сделать и Октава достойным своего отца. Сказать правду, эта задача оказалась значительно трудней, так как Октав отнюдь не обладал ценными качествами своей сестры, однако Марсель дал себе слово достигнуть цели.
Это был решительный и настойчивый юноша, один из тех смелых и упорных борцов, которыми Эльзас пополняет из года в год славные парижские ряды тружеников науки. Ещё ребёнком он отличался выносливостью, физической силой и живостью ума. Натура волевая, мужественная, он и внешне производил впечатление человека энергичного и стойкого. В школе он стремился достичь совершенства во всем, что входило в круг его занятий, будь то игры, состязания, гимнастика или лабораторные опыты. Если он в конце года не получал первой награды, он считал этот год потерянным. В двадцать лет это был рослый, вполне сложившийся юноша с прекрасной мускулатурой, с неутомимой энергией и твёрдой волей. Поистине совершенный механизм сложного органического устройства, с максимумом напряжения и отдачи. Люди наблюдательные невольно останавливали взгляд на этом задумчивом, выразительном лице.
В Центральную школу, куда он держал экзамены вместе с Октавом, он прошёл вторым по конкурсу, но твёрдо решил окончить её первым. Октав смог выдержать вступительные экзамены только благодаря исключительной настойчивости и рвению своего друга. В течение целого года Марсель заставлял Октава работать, заражая его своей энергией, которой хватало да двоих. Он относился к этой слабой, нерешительной натуре с какой-то покровительственной жалостью; такое чувство мог бы испытывать лев к беспомощному щенку. Ему доставляло удовольствие поддерживать избытком своей силы это хилое растение и видеть, как оно развивается и приносит плоды.
Война тысяча восемьсот семидесятого года[7] застигла наших друзей во время экзаменов. На другой же день после того как последний экзамен был сдан, Марсель, исполненный патриотических чувств, которые не позволяли ему оставаться в стороне в то время, как над Страсбургом и Эльзасом нависла тяжёлая угроза, записался волонтёром в тридцать первый стрелковый полк. Октав тотчас же последовал его примеру. Плечо к плечу сражались они на аванпостах Парижа в суровые дни осады. Под Шампиньи Марсель был ранен в правую руку, а за битву под Бузенвалем получил нашивку. Октав не получил ни раны, ни нашивки. Так уж это вышло само собой. Он всегда следовал за своим другом в атаку и отставал от него только на каких-нибуд пять-шесть метров, но… эти-то шесть метров решали все.
После заключения мира они вернулись к своим занятиям и поселились в двух смежных меблированных комнатах в скромном особняке, недалеко от школы. Несчастья, перенесённые Францией, и отделение Эльзаса и Лотарингии оставили в душе Марселя глубокий след и ещё больше закалили его.
– Первый долг французской молодёжи, – говорил он Октаву, – исправить ошибки своих отцов. И достичь этого она может только неустанным трудом.
Каждый день Марсель просыпался в пять часов и тотчас же поднимал Октава. Они вместе садились заниматься, затем отправлялись на лекции и в течение всего дня не расставались ни на минуту. Вернувшись из школы домой, они снова принимались за работу и отрывались от неё только, чтобы дать себе маленькую передышку – выкурить трубку или выпить чашку кофе. В десять часов, удовлетворённые сознанием полезно проведённого дня, они уже лежали в постели. Время от времени они позволяли себе скромные развлечения: партию на бильярде, изредка театр или концерт в консерватории, прогулку верхом или пешком в окрестностях Парижа и два раза в неделю урок фехтования и бокса.
Случалось, что Октав иногда восставал против этого режима и стремился к более легкомысленным развлечениям: он предлагал пойти к Аристиду Леру, который большую часть времени проводил в кабачке Сен-Мишель. Но Марсель так ядовито высмеивал его фантазии, что обычно они так и не приводились в исполнение.
Двадцать девятого октября тысяча восемьсот семьдесят первого года около семи часов вечера приятели сидели, по обыкновению, рядом за столом, освещённым лампой с зелёным абажуром. Марсель был поглощён решением задачи по начертательной геометрии, о сечениях камня. Октав тоже был поглощён занятием, правда не столь отвлечённого свойства, но зато вполне отвечавшим его вкусам: он священнодействовал над приготовлением кофе; он очень гордился своим искусством варить кофе, возможно потому, что эта отрадная процедура позволяла ему ежедневно хоть на несколько минут оторваться от ненавистных уравнений, которыми Марсель, как ему казалось, слишком злоупотреблял. Медленно процеживая через густой слой душистого мокко тонкую струю кипятка, Октав от души наслаждался этим мирным занятием, но, когда взгляд его упал на склонившегося над тетрадью Марселя, он почувствовал угрызения совести и непреодолимое желание помешать товарищу, который был для него словно живым укором.
– А не мешало бы нам завести кофейник с фильтром, – неожиданно изрёк Октав, – это древнее сооружение в наш цивилизованный век годится разве что в антикварный магазин.
– Вот-вот, купи кофейник с фильтром, – поддержал Марсель, – тогда, может быть, тебе не придётся каждый вечер тратить часы на эту стряпню. Итак, – невозмутимо продолжал он, возвращаясь к своей задаче, – внутренняя, вогнутая сторона свода представляет собой трехосный эллипсоид с тремя неравными осями. Пусть A, B, C, E есть исходный эллипс, которому принадлежит большая ось OA, равная a, и средняя ось OB, равная b, тогда как малая ось эллипсоида O O′′C′′ вертикальна и равна c, что делает свод покатым…
В эту минуту в дверь постучали.
– Письмо господину Октаву Саразену, – сказал мальчик-рассыльный.
Октав с радостью выхватил у него из рук письмо.
– Это от отца, узнаю его почерк! Ба, да тут, оказывается, целое послание! – весело тараторил он, подбрасывая на руке толстый пакет.
Марсель, разумеется, как и Октав, знал, что доктор сейчас находится в Англии. Неделю назад, остановившись проездом в Париже, доктор устроил им настоящее пиршество Сарданапала в Пале-Рояле, некогда знаменитом, но теперь уже вышедшем из моды ресторане, который он и поныне считал непревзойдённым образцом изысканного парижского вкуса.
– Ты мне прочтёшь, что он пишет о гигиеническом конгрессе, – сказал Марсель, не отрываясь от своей задачи. – Это он хорошо придумал – поехать туда. Наши французские учёные слишком уж замкнутый народ… Итак, значит, внешняя сторона свода будет образована эллипсоидом, подобным первому; центр его находится выше O′, на вертикальной прямой OO′. Наметив фокусы E1, E2, E3 трех основных эллипсов, мы чертим вспомогательные эллипс и гиперболу, общие оси которых…
Громкий возглас, вырвавшийся у Октава, заставил Марселя поднять голову.
– Что такое? – спросил он, с беспокойством глядя на внезапно побледневшее лицо товарища.
– На, прочти, – с трудом вымолвил Октав, совершенно ошеломлённый полученным известием.
Марсель взял письмо, внимательно прочёл его с начала до конца, потом пробежал ещё раз, просмотрел приложенные документы и сказал:
– Любопытная история!
Затем он неспеша набил свою трубку и старательно начал раскуривать её. Октав с нетерпением ждал, что он ещё скажет.
– Ты думаешь, все это правда? – спросил он наконец, задыхаясь от волнения.
– Очевидно! У твоего отца слишком трезвый и критический ум, чтобы он мог бездоказательно принять подобную историю. Да и доказательства здесь налицо. В конце концов все это объясняется очень просто.
Раскурив трубку, Марсель снова погрузился в свои вычисления. Октав сидел не двигаясь, словно остолбенев: он забыл и думать о кофе, он вообще потерял способность думать, но испытывал непреодолимую потребность говорить, чтобы убедиться, что он не спит и не бредит.
– Но, если это правда, так ведь это же просто умопомрачительно! Ты представляешь себе, полмиллиарда – ведь это огромное богатство!
Марсель поднял голову.
– Да, действительно огромное. Во Франции другого такого, пожалуй, и не сыщешь. Можно насчитать всего лишь несколько обладателей таких состояний в Соединённых Штатах и пять-шесть в Англии. Словом, на всем земном шаре найдётся не более пятнадцати – двадцати таких богачей.
– Да сверх всего ещё и титул, – продолжал Октав, – титул баронета! Не скажу, чтобы я когда-либо мечтал о титуле, но, раз уж так случилось, должен признаться, что это звучит гораздо приятнее, чем просто Октав Саразен.
Марсель выпустил клуб дыма из своей трубки и не произнёс ни слова, но в этом попыхивании звучало такое насмешливое «пфу-пфу», что Октав счёл нужным оправдаться:
– Конечно, мне никогда не пришло бы в голову присочинять всякие там приставки к своему имени или присваивать себе вымышленный титул, но быть законным обладателем настоящего титула, вписанного в книгу пэров Великобритании и Ирландии, это что-нибудь да значит!
Трубка Марселя продолжала выразительно попыхивать.
– Ты можешь сколько угодно возражать, – с жаром воскликнул Октав, – но как-никак дворянская кровь что-нибудь да значит… как говорят англичане!
Но тут он запнулся и, встретив насмешливый взгляд Марселя, быстро перевёл разговор с титула на миллионы.
– А ты помнишь, как наш учитель Бином столько лет подряд вдалбливал нам на уроках арифметики, что полмиллиарда такое большое число, что человеческий разум не мог бы ясно его представить, если бы он не нашёл способа изображать его графически. Подумай только, если бы человек, обладающий полумиллиардом франков, тратил в минуту по франку, то ему понадобилась бы тысяча лет, чтобы истратить всю эту сумму! Нет, знаешь, как-то странно даже чувствовать себя наследником полумиллиарда франков.
– Полмиллиарда франков! – повторил Марсель, потрясённый, по-видимому, больше этой цифрой, чем самим событием. – А знаешь, как вы могли бы лучше всего распорядиться этими деньгами! Отдать их Франции на уплату контрибуции[8]. Это была бы десятая часть всего, что ей надо выплатить.
– Не вздумай только внушать это отцу! – испуганно вскричал Октав. – Он способен на такой поступок. Мне кажется, что он уже задумал что-то в этом роде… Вложить деньги в государственный заём – это ещё куда ни шло, по крайней мере хоть проценты останутся.
– Ты, по-видимому, сам того не подозревая, сущий капиталист по натуре, – сказал Марсель. – Боюсь, что для тебя, бедный мой Октав, было бы лучше, если бы это состояние оказалось не таким огромным. Я, конечно, не говорю о твоём отце, человеке здравомыслящем и трезвом, но для тебя я предпочёл бы, чтобы у вас было ну примерно тысяч двадцать пять годового дохода на двоих, пополам с сестрёнкой, а не эти чудовищные золотые горы.
Он снова принялся за работу, но Октав не в состоянии был ничего делать: он то вскакивал, то снова садился, то принимался шагать по комнате, так что Марсель наконец не выдержал:
– Ты бы лучше пошёл прогуляться. Я вижу, ты совершенно не способен заниматься сегодня.
– А правда, пожалуй, – ответил Октав, с радостью хватаясь за это предложение, которое позволяло ему увильнуть от занятий.
Надев шляпу, он сбежал с лестницы и мигом очутился на улице. Но, пройдя несколько шагов, он остановился у первого же уличного фонаря и, вынув из кармана письмо отца, снова начал его перечитывать. Ему нужно было ещё раз убедиться, что все это не сон.
– Полмиллиарда! Полмиллиарда! – повторял он – Это значит, по меньшей мере двадцать пять миллионов годового дохода! Если отец будет давать мне хотя бы миллион в год или даже полмиллиона, ну пусть даже четверть миллиона… какое это будет счастье! Ведь с деньгами можно все сделать. А уж я-то сумею их употребить! Ведь не дурак же я на самом деле! Пройти конкурс в Центральную школу – это что-нибудь да значит! И ко всему этому у меня теперь титул баронета. Будьте покойны, я сумею носить его с достоинством…
Октав мимоходом взглянул на своё отражение в зеркальной витрине магазина.
«У меня будет собственный особняк, свои лошади. И у Марселя тоже будет лошадка! Ну, разумеется, если я буду миллионером, он будет жить так же, как я. И как хорошо, что это случилось теперь! Полмиллиарда… И титул баронета! Вот странно: теперь, когда это произошло, мне кажется, что я давно этого ждал. Точно у меня было предчувствие, что вот-вот что-то должно случиться, что я не всегда буду корпеть над книгами и чертежами. Ах, я до сих пор не могу опомниться, как во сне!»
Предаваясь этим восторженным мечтам, Октав шёл по улице Риволи. Дойдя до Елисейских Полей, он свернул на улицу Рояль и вышел на бульвар. Прежде он с полным равнодушием проходил мимо витрин, зная, что все это великолепие, выставленное в них, не имеет к нему ни малейшего отношения. Но сейчас он остановился и, как заворожённый, смотрел на сокровища, которые в любую минуту могли стать его собственностью.
«Все это моё! – мысленно говорил он себе. – Для меня голландские пряхи вертят свои веретена, для меня эльбефские ткачи выделывают свои тончайшие сукна, часовщики делают часы; для меня сияют тысячами огней люстры в Большой Опере, надрываются скрипки, поют знаменитые певицы. Это для меня жокеи объезжают чистокровных лошадей, для меня загорается ослепительным светом „Английское кафе“. Весь Париж мой! Весь мир принадлежит мне! Я отправлюсь путешествовать! Ведь должен же я посетить свои владения в Индии… А там, в Индии, захочу – куплю себе пагоду, со всеми её бонзами и идолами из слоновой кости. Заведу себе слонов! Устрою охоту на тигра! Какое оружие у меня будет! Какая шлюпка! Да что шлюпка! Нет, я заведу себе роскошную быстроходную яхту и отправлюсь куда захочу; буду останавливаться где вздумается. Да… кстати, насчёт путешествий… Ведь я должен сообщить эту новость матери. Не отправиться ли мне сейчас в Дуа? Гм… а как же школа? Ну что школа, о ней сейчас можно забыть. А вот Марсель… Ему надо дать знать. Пошлю-ка ему телеграмму. Он, конечно, поймёт, что мне не терпится увидать своих».
Октав зашёл на телеграф и послал Марселю телеграмму, в которой сообщал, что уезжает в Дуэ и вернётся через два дня. Затем он кликнул фиакр и приказал везти себя на Северный вокзал. Едва очутившись в вагоне, он снова погрузился в свои волшебные мечты и промечтал всю дорогу. В два часа ночи он стоял у подъезда родительского дома и трезвонил изо всех сил, а из окон соседних домов высовывались испуганные лица, и любопытные кумушки спрашивали друг друга:
– Кто же это заболел? К доктору звонят.
– Доктора нет в городе! – крикнула старая служанка, высунув голову в слуховое окошко из своего чулана на чердаке.
– Это я! Я, Октав! Откройте мне, Франсина!
Наконец, минут через десять, Октава впустили в дом. Мать и сестра Жанна, обе в капотах, выбежали ему навстречу, встревоженные этим неожиданным появлением среди ночи.
Октав вместо всяких объяснений прочёл им вслух письмо отца.
Первое мгновение г-жа Саразен словно остолбенела, а потом со слезами радости бросилась обнимать сына и дочь. Ей казалось, что отныне весь мир принадлежит им, что никакое несчастье никогда не сможет коснуться её детей, которые теперь владеют сотнями миллионов. Но женщины в отличие от мужчин быстро осваиваются с такими головокружительными переменами в своей жизни. Перечитав ещё раз письмо мужа, г-жа Саразен сказала себе, что в конце концов ему принадлежит право решить судьбу её и детей, и на этом успокоилась. Что касается тринадцатилетней Жанны, она радовалась от всей души, видя, как радуются мать и Октав, но она не могла представить себе, что может быть на свете лучше их маленького уютного домика, где жизнь её протекала так мирно и счастливо под крылышком родителей и дни были наполнены такими интересными занятиями с учителями. Она не понимала, как это может быть, чтобы несколько пачек банкнот внезапно изменили её жизнь, и, так как воображение отказывалось прийти ей на помощь, эта блестящая перспектива ничуть не волновала её.
Госпожа Саразен, выйдя замуж в очень молодом возрасте за человека, всецело отдавшегося науке, с благоговением относилась к занятиям мужа, которого она нежно любила, хотя и не совсем понимала его увлечения. Чуждая тех радостей, которые доктор Саразен черпал в своей работе, она иногда чувствовала себя несколько одинокой рядом с этим тружеником науки и весь свой избыток нежности, все свои надежды перенесла на детей. Она любила мечтать о том, какая у них будет роскошная, счастливая жизнь. Она не сомневалась, что Октава ждёт блестящая будущность. Когда Октав поступил в Центральную школу, это скромное учебное заведение, выпускавшее молодых инженеров, преобразилось в её глазах в некий питомник знаменитостей. Единственно, что иной раз омрачало её радужные мечты, был недостаток средств – препятствие, которое могло помешать головокружительной карьере сына, так же как и счастью её дочери Жанны. Письмо мужа рассеяло все её опасения – теперь ей уже нечего было бояться, её материнское сердце было спокойно.
Мать с сыном сидели и разговаривали чуть ли не до самого рассвета; каких только планов они не строили на будущее, а маленькая Жанна, вполне довольная своим настоящим, совсем не думала о будущем и так и заснула, сидя в кресле.
Наконец, когда они уже собирались идти спать, г-жа Саразен спросила сына:
– Что же ты мне ничего не говоришь о Марселе? Разве ты не показал ему письмо отца? Что он об этом думает?
– Ну разве ты не знаешь Марселя, – ответил Октав. – Ведь это сущий мудрец, да что там, настоящий стоик. Он, знаешь, испугался за нас… не за отца, конечно, за него, как он сказал, при его здравомыслии учёного нечего опасаться, – но что касается нас, тебя, Жанны и в особенности меня, он говорит, что его пугает это огромное богатство, что он предпочёл бы для нас нечто более скромное – тысяч двадцать пять годового дохода.
– И может быть, он прав, – ответила мать, задумчиво глядя на сына. – Есть такие натуры, для которых неожиданное богатство может оказаться гибельным.
При этих словах Жанна проснулась.
– Ты помнишь, мама, – сказала она, поднимаясь и протирая глаза, – помнишь, как ты мне однажды сказала, что Марсель никогда не ошибается? Я верю всему, что говорит Марсель.
И, поцеловав мать, Жанна вышла из комнаты.
Глава третья
Хроника происшествий
Когда доктор Саразен явился на четвёртое заседание гигиенического конгресса, он обнаружил, что все его коллеги проявляют по отношению к нему исключительное внимание. До сих пор его светлость лорд Глендовер, кавалер ордена Подвязки и почётный президент собрания, едва удостаивал замечать присутствие скромного французского врача.
Этот лорд был весьма важной персоной, и его участие в конгрессе заключалось в том, что он объявлял об открытии и закрытии заседания и предоставлял слово ораторам по списку, лежавшему перед ним на столе. Он сидел всегда в одной и той же позе, заложив правую руку за борт сюртука, не потому, что он когда-то повредил себе руку, упав с лошади, а потому, что эта неудобная поза была увековечена английскими скульпторами в бронзовых памятниках английских государственных деятелей.
Мучнисто-белое, гладко выбритое лицо, покрытое красными пятнами, замысловатый парик с высоко взбитыми локонами над узким лбом, явно свидетельствующим о полном отсутствии мыслей, вполне гармонировали с этой надутой, чопорной фигурой, неподвижно застывшей в нелепой, натянутой позе. Когда необходимость заставляла лорда Глендовера повернуться, он поворачивался всем корпусом сразу, точно деревянный манекен. И даже глаза у него двигались в орбитах не так, как у людей, а точно у куклы, рывками.
На первом заседании конгресса, когда доктор Саразен подошёл представиться президенту, лорд Глендовер в ответ на его приветствие ограничился снисходительно-покровительственным кивком, который можно было бы расшифровать так:
«Здравствуйте, маленький человечек! Это вы, кажется, добывая себе средства к существованию, возитесь с какими-то жалкими машинками? Надо обладать моим острым зрением, чтобы разглядеть так далеко от меня, где-то там внизу, столь незаметного человека. Ну что ж, разрешаю вам приютиться под сенью моего величия».
Но на этот раз лорд Глендовер встретил доктора Саразена приветливой улыбкой и простёр свою любезность до того, что указал ему на пустое кресло возле себя. Все остальные члены конгресса почтительно поднялись со своих мест.
Чрезвычайно удивлённый этим знаком исключительного и лестного внимания к своей особе, доктор Саразен решил, что, по-видимому, его счётчик кровяных шариков, после того как с ним ознакомились ближе, признан более ценным изобретением, чем это показалось сначала.
Но это самообольщение длилось недолго. Едва только он сел на предложенное ему место, как лорд Глендовер круто повернулся всем корпусом, что вполне могло привести к вывиху позвоночника у его светлости, наклонился к доктору и шепнул ему на ухо:
– Я слышал, вы получили громадное наследство? Говорят, вы теперь «стоите» двадцать один миллион фунтов стерлингов. Правда это?
Лорд Глендовер был, по-видимому, страшно огорчён, что он легкомысленно просчитался в своём обращении с человеком, представлявшим собой такую громадную ценность. Вся его поза, казалось, говорила: «Почему же вы нас не предупредили? Ну, знаете, откровенно говоря, это нехорошо. Ввести человека в такое заблуждение!»
Доктор Саразен, который, по совести говоря, отнюдь не считал, что «ценность» его со времени прошлого заседания увеличилась хотя бы на одно су, только удивился, каким образом известие о его богатстве успело так быстро распространиться. Но в это время доктор Овидиус из Берлина, его сосед справа, повернулся к нему с приторно-сладкой улыбкой и сказал:
– Говорят, вы теперь не уступите самому Ротшильду! Разрешите вас поздравить, дорогой коллега. Я прочёл об этом в «Дейли телеграф».
И он протянул доктору утренний выпуск газеты. Там, в отделе «Хроника происшествий», красовалась следующая заметка, автора которой нетрудно было узнать по стилю:
«Колоссальное наследство. Многолетние поиски законных наследников огромного состояния бегумы Гокооль стараниями многоопытных поверенных конторы „Биллоус, Грин и Шарп“ (93, Саутгемптон-роу, Лондон) наконец увенчались успехом. Счастливым обладателем двадцати одного миллиона фунтов стерлингов, находящихся ныне на хранении в Английском банке, является французский учёный доктор Саразен, чей прекрасный доклад на гигиеническом конгрессе в Брайтоне был помещён на страницах нашей газеты всего три дня тому назад.
Долгие, терпеливые поиски и усилия, сопряжённые со всевозможными препятствиями и злоключениями, описанию которых можно было бы посвятить целую книгу, позволили наконец мистеру Шарпу установить, что доктор Саразен является прямым потомком баронета Жан-Жака Ланжеволя, супруга бегумы Гокооль во втором браке. Этот доблестный солдат, отличившийся на военной службе, был уроженцем маленького французского городка Бар-ле-Дюк.
В настоящее время для введения в права наследника осталось выполнить лишь некоторые формальности. Необходимые бумаги уже представлены на утверждение в канцлерский суд[9]. Столь удивительное стечение обстоятельств приносит в дар французскому учёному британский титул и несметное богатство, собранное многими поколениями индийских раджей. Однако судьба могла оказаться менее разборчивой, и мы можем только порадоваться, что это колоссальное состояние попало в руки человека, который сумеет распорядиться им достойным образом».
Доктор Саразен читал заметку со странным чувством досады. Ему была неприятна быстрая огласка этого события. Хорошо зная человеческую природу, он предвидел, что ему будут без конца надоедать, а главным образом он испытывал глубокое унижение от того, что люди придавали этому такое значение.
Доктору казалось, что его личное достоинство умаляется огромной цифрой состояния. Его труды и личные заслуги уже потонули в этом море золота даже в глазах его учёных собратьев. Они уже не ценили в нём неутомимого исследователя, тонкого, проницательного учёного, талантливого изобретателя, они ценили в нём только обладателя полумиллиарда. Будь он прирождённым кретином, или совершенно невежественном готтентотом, или даже сущим ничтожеством, ценность его была бы та же. Как выразился лорд Глендовер, он теперь «стоит» двадцать один миллион фунтов стерлингов, ни больше, ни меньше. Его охватило чувство отвращения, и члены конгресса, которые с чисто научным интересом разглядывали сидящего среди них «полумиллиардера», не без удивления констатировали, что физиономия представителя этой породы выражает непонятное огорчение.
Но доктор заставил себя подавить эту минутную слабость. Он вспомнил о той великой цели, которой решил посвятить своё нежданное богатство, и лицо его прояснилось. Во время перерыва, наступившего после доклада доктора Стивенсона из Глазго о воспитании малолетних кретинов, он встал и попросил слово для важного сообщения.
Лорд Глендовер сейчас же предоставил ему слово, хотя на очереди было выступление доктора Овидиуса. Он предоставил бы ему слово, даже если бы весь конгресс, учёные мужи всей Европы выразили бы единогласный протест против такого явного попустительства. И лорд Глендовер ясно дал почувствовать это своим тоном.
– Господа, – сказал доктор Саразен, – я хотел подождать несколько дней, прежде чем сообщить вам об этом удивительном событии, происшедшем в моей жизни, и о благоприятных перспективах, которые оно открывает для науки. Но, поскольку событие это приобрело гласность, с моей стороны было бы явным позёрством умалчивать о нем… Итак, господа, я действительно оказался законным наследником громадного капитала, находящегося на хранении в Английском банке. Но нужно ли мне говорить вам, что я в данном случае являюсь не чем иным, как душеприказчиком науки! (Сенсация в зале.) Этот капитал принадлежит не мне – он принадлежит человечеству, прогрессу. (Движение в зале. Одобрительные возгласы. Дружные аплодисменты. Весь зал встаёт, взволнованный этими словами.) Не аплодируйте мне, господа. Я твёрдо убеждён, что каждый честный труженик науки, поистине достойный этого прекрасного имени, сделал бы на моем месте то же самое. Возможно, кое у кого явится подозрение, что мной в данном случае руководит не столько преданность науке, сколько свойственное всем людям тщеславие. (Возгласы в публике: «Нет! Нет!») Ну что же, в конце концов ведь нам важны результаты. Итак, я заявляю твёрдо и безоговорочно: полмиллиарда, столь неожиданно оказавшиеся в моих руках, принадлежат не мне. Они принадлежат науке. А вам я предлагаю стать тем парламентом, который возьмёт на себя распределить эти средства. Я не считаю себя достаточно компетентным, чтобы самому распоряжаться таким капиталом. Я предлагаю вам разделить со мной эту ответственность и общими усилиями найти наиболее достойное применение этому богатству. (Крики «ура». Волнение в зале переходит в восторженные овации.)
Все поднялись с мест. Многие из членов конгресса влезли на столы. У профессора Тернбуэлла из Глазго лицо налилось кровью, – кажется, его вот-вот хватит удар. Доктор Чиконья из Неаполя чуть не задохнулся от восторга. Один лорд Глендовер сохранял величественное спокойствие и невозмутимость, приличиствующие его высокому сану. Впрочем, он был убеждён, что доктор Саразен мило шутит и, разумеется, не имеет ни малейшего намерения привести в исполнение столь безрассудный проект. Наконец в зале кое-как восстанавливается тишина, и доктор Саразен получает возможность продолжать.
– Итак, с вашего разрешения, господа, я позволю себе предложить вам на обсуждение следующий план, который вы легко сможете исправить, усовершенствовать и дополнить.
Услышав это заявление, члены конгресса напрягают слух и с благоговейным вниманием ловят каждое слово оратора.
– Господа, мы наблюдаем вокруг много причин болезней, нищеты и смертности. Я считаю необходимым обратить ваше внимание на одну из них, имеющую первостепенное значение: это чудовищные антисанитарные условия, в которых вынуждена жить большая часть человечества. Я имею в виду главным образом большие города, где масса людей ютится в тесных домах, зачастую лишённых света и воздуха, этих двух необходимых источников жизни. Такие скопления людей нередко являются настоящим рассадником заразы. Люди, живущие в таких условиях, обречены на преждевременную гибель. Те, что выживают, теряют здоровье и работоспособность, а общество в силу этого несёт громадные потери в рабочей силе, которой можно было бы найти полезное применение… Почему бы нам не попробовать, господа, прибегнуть для борьбы с этим злом к одному из самых могучих средств – показать пример? Разве мы не могли бы объединить все силы нашего воображения, всю нашу изобретательность для того, чтобы создать проект образцового города в соответствии с самыми строгими требованиями науки. (Возгласы: «Да! Да! Правильно! Правильно! Превосходная мысль!») А затем мы могли бы употребить наш капитал на постройку этого города и преподнести его миру как пример, достойный подражания. («Да! Да! Браво!» Гром аплодисментов.)
Члены конгресса, охваченные исступлённым восторгом, кричат, пожимают друг другу руки, бросаются к доктору, поднимают его и торжественно проносят по всему залу.
– Господа, – продолжает доктор, после того как ему наконец удалось вернуться на своё место, – этот город, который каждый из нас мысленно видит перед собой, этот город здоровья и благоденствия, через несколько месяцев может воплотиться в действительность и будет открыт для народов всех стран. Мы издадим на всех языках подробное описание и план нашего прекрасного города и распространим их по всему свету… Мы позовём жить в нашем городе честных людей, которых нужда и безработица гонят из перенаселённых стран. У нас же найдут применение своим способностям и те (не удивляйтесь, что я о них думаю), кого чужеземцы-завоеватели обрекли на жестокое изгнание; они внесут в наше дело духовный вклад, более драгоценный, чем все сокровища мира. Мы построим прекрасные школы, которые будут воспитывать молодёжь, руководствуясь мудрыми принципами, способными развить и направить на должный путь все духовные, умственные и физические силы человека. И это обеспечит нам в будущем здоровое, цветущее поколение.
Нет слов описать всеобщий энтузиазм, охвативший аудиторию, когда доктор Саразен закончил свою речь. Рукоплескания, возгласы и крики «ура» не смолкали по меньшей мере четверть часа. Но не успел доктор сесть, как лорд Глендовер снова наклонился к нему и, многозначительно прищурившись, шепнул на ухо:
– Недурная идея! Вы рассчитываете на доходы с городских пошлин, не так ли?.. Дело верное. Надо только хорошо организовать рекламу, собрать побольше влиятельных имён. А люди после болезни или нуждающиеся в поправке охотно поедут к вам. Надеюсь, вы для меня прибережёте хороший участочек?
Бедный доктор, глубоко оскорблённый упорной настойчивостью, с которой лорд Глендовер усматривал в его действиях одни лишь корыстные побуждения, только собрался ответить его светлости, как вице-президент предложил собранию выразить единодушное одобрение и благодарность автору столь высокогуманного проекта.
– Брайтонский конгресс, – сказал он, – где зародилась эта великая идея, будет увековечен в памяти людей. И мы должны признать, что человек, у которого возникла эта идея, поистине должен обладать высоким умом, большим сердцем и безмерным великодушием. И вот теперь, когда нас посвятили в эту идею, не кажется ли нам странным и удивительным, что до сих пор она никому не приходила в голову? Сколько миллиардов, истраченных на кровопролитные войны, сколько состояний, выброшенных на бессмысленные спекуляции, могли быть вложены в это прекрасное начинание!
Закончив свою речь, оратор предложил наименовать новый город в честь его основателя «Саразина».
Предложение было единогласно принято, но, по просьбе доктора Саразена, пришлось заново проголосовать.
– Нет, – сказал он, – моё имя здесь ни при чем. Не будем приклеивать будущему городу никаких нелепых наименований, заимствованных из латинского или греческого языка, от них веет невыносимой скукой. Ведь это будет город благоденствия… Я бы хотел дать ему имя моей родины, давайте назовём его Франсевиллем.
Разумеется, никому не пришло в голову оспаривать предложение доктора, и просьба его была немедленно удовлетворена. Итак, Франсевилль был заложен пока только на словах, но сегодня же его имя должны были внести в протокол и таким образом запечатлеть на бумаге. Собрание тут же приступило к обсуждению первых статей проекта.
Оставим почтенных членов собрания за этой практической работой, которая столь отличается от обычного круга их деятельности, вернёмся к заметке из хроники происшествий, напечатанной в «Дейли телеграф», и проследим за ней шаг за шагом по одному из её бесчисленных маршрутов.
Вечером 29 октября эта заметка, перепечатанная слово в слово всеми английскими газетами, облетела все уголки Соединённого королевства. Появилась она, между прочим, и в Гулльской газете и, украсив собой этот скромный листок, отправилась с ним на гружённой углём трехмачтовой шкуне «Мери Куин» в Роттердам, куда и прибыла 1 ноября. Здесь её сейчас же поймали и вырезали проворные ножницы главного редактора и единственного секретаря «Эко Нидерланд», затем перевели на язык великих живописцев Кейпа и Поттера[10], и 2 ноября она на всех парах прикатила в город Бремен, прямёхонько в редакцию газеты «Бремен мемориал». Здесь её приодели, причесали и перепечатали на немецком языке. Стоит ли упоминать о том, что тевтонский репортёр, снабдив перевод заманчивым заголовком «Eine ubergrosse Erbschaft"[11], не утерпел и, положившись на доверчивость читателей, смошенничал и приписал в скобках: «От собственного корреспондента в Брайтоне».
Итак, жульнически онемеченная заметка попала в редакцию внушительной «Северной газеты», где её поместили во втором столбце третьей страницы, обкорнав ей заголовок, чересчур авантюрный для такой солидной газеты.
Наконец 3 ноября вечером, пройдя через все эти превращения, заметка очутилась в толстых руках здоровенного саксонца, лакея профессора Иенского университета Шульце, и проникла в комнату, служившую кабинетом, гостиной и столовой герру профессору.
Особа профессора Шульце, удостоенная столь высокого звания, на первый взгляд не представляла собой ничего примечательного. Это был человек лет сорока пяти, довольно грузный; квадратные плечи свидетельствовали о его крепком телосложении. Редкие, цвета мочалки волосы на висках и на затылке окаймляли широкую лысину, начинавшуюся от самого лба. Бледно-голубые глаза, лишённые всякого блеска, не выражали ни мысли, ни чувства, но этот тусклый, ничего не выражающий взгляд вызывал неприятное ощущение. Тонкие длинные губы профессора Шульце разжимались словно только для того, чтобы скупо отсчитывать слова, но, раздвигаясь, эти губы обнажали два ряда внушительных зубов, которые, казалось, вцепившись, никогда не выпустят своей добычи. Все это вместе взятое производило весьма неприятное и даже отталкивающее впечатление, но сам профессор Шульце был, по-видимому, весьма доволен своей внешностью.
Услышав шаги входящего лакея, профессор Шульце поднял глаза, взглянул на стенные часы изящной французской работы, которые резко выделялись среди окружающей его грубой безвкусицы, и сухо сказал:
– Без пяти семь… Моя почта поступает ровно в шесть тридцать. Вы подаёте её сегодня с опозданием на двадцать пять минут. Если в следующий раз она не будет у меня на столе ровно в половине седьмого, в восемь вы будете рассчитаны.
Лакей молча выслушал замечание и направился к выходу, но в дверях остановился и спросил:
– Прикажете подавать обед, сударь?
– Сейчас без пяти семь. Я обедаю ровно в семь… Пора вам изучить мои привычки. Вы служите у меня уже третью неделю. Запомните раз и навсегда, что я никогда не изменяю распорядка дня и не имею обыкновения отдавать приказания дважды.
Профессор отодвинул газету на край стола и снова взялся за перо. Он заканчивал свою статью, которая должна была появиться через два дня в «Вестнике физиологии». Мы не совершим нескромности, сообщив, что она была озаглавлена: «Почему все французы в той или иной степени обнаруживают признаки постепенного вырождения?»
Между тем лакей подал обед, состоявший из огромного блюда сосисок с капустой и гигантской кружки пива. Все это он молча поставил на маленьком столике у камина и бесшумно удалился. Профессор отложил перо и, усевшись за маленький столик, с нескрываемым удовольствием принялся за еду, смакуя её больше, чем подобало бы такому почтенному человеку. Покончив с обедом, он позвонил, чтобы подали кофе, и, закурив большую фарфоровую трубку, снова уселся за свою работу.
Часов около двенадцати профессор дописал последнюю страницу и прошёл к себе в спальню, чтобы предаться вполне заслуженному отдыху. Улёгшись в постель, он развернул газету и начал её просматривать. Его уже начало клонить ко сну, как вдруг ему попалась на глаза и неожиданно привлекла его внимание иностранная фамилия «Ланжеволь» в заметке о колоссальном наследстве. Тщетно старался он припомнить, почему это имя показалось ему знакомым, но, сколько он ни напрягал намять, ничего не выходило. Отказавшись наконец от этих безуспешных попыток, профессор бросил газету в сторону, задул свечу и тут же захрапел. Но в силу какого-то странного физического процесса, на изучение и объяснение которого он когда-то и сам положил немало труда, фамилия Ланжеволь преследовала его и во сне и так неотступно, что, даже проснувшись утром, он поймал себя на том, что машинально повторяет её.
И вдруг, когда он потянулся к ночному столику, чтобы взглянуть на свои карманные часы, его словно что-то осенило. Схватив валявшуюся на коврике у кровати газету, он несколько раз подряд прочёл ту самую заметку, в которой вчера обратил внимание на фамилию Ланжеволь. Потирая себе лоб рукой, он изо всех сил напрягал память, силясь поймать какое-то мелькнувшее в его мозгу воспоминание, и вдруг, соскочив с постели и даже не накинув пёстрого халата, бросился к камину и, сняв со стены старинную миниатюру, висевшую около зеркала, повернул её и провёл рукавом по пыльному, пожелтевшему картону.
Он не ошибся. На обратной стороне миниатюры виднелась выцветшая, полустёртая от времени, но все же достаточно разборчивая надпись:
«Тереза Шульце, урождённая Ланжеволь»
В тот же вечер профессор Шульце отправился в Лондон.
Глава четвёртая
Раздел
Шестого ноября в семь часов утра герр Шульце вышел из вагона на вокзале Чэринг-Кросс. В двенадцать часов дня он уже входил в дом номер девяносто три на Саутгемптон-роу. Большой зал конторы разделялся надвое невысокой деревянной перегородкой; по одну сторону её находилось помещение клерков, но другую – приёмная. Здесь стояло полдюжины стульев, чёрный крашеный стол, стенные полки, а на них бесчисленные ряды зелёных папок и адрес-календарь. Двое молодых людей мирно уписывали хлеб с сыром – излюбленный завтрак всей младшей судейской братии.
– Господа Биллоус, Грин и Шарп? – спросил профессор таким тоном, точно он требовал свой обед.
– Мистер Шарп у себя в кабинете. Ваша фамилия? По какому делу?
– Профессор Шульце из Иены. По делу Ланжеволь.
Молодой клерк повторил эти слова в резиновую слуховую трубку, раструб которой торчал из стены возле его стула, но, получив ответ в собственную ушную раковину, не решился огласить его, ибо он звучал примерно так:
– По делу Ланжеволь? Гоните к черту! Опять какой-нибудь сумасшедший пришёл доказывать свои права.
– Солидный человек, – шёпотом сказал клерк, приложив руку ко рту. – Неприятный господин, но, как видно, с положением.
– Он что, из Германии?
– Так он сказал.
В трубке послышался вздох и горестное:
– Ну хорошо. Пустите.
– Второй этаж, дверь прямо, – громко сказал клерк, показывая на лестницу в глубине комнаты.
Профессор поднялся на второй этаж и очутился перед обитой толстым войлоком дверью, на которой чёрными буквами на медной дощечке красовалась надпись: «Мистер Шарп».
Мистер Шарп сидел за большим столом красного дерева. Комната, именовавшаяся его кабинетом, была обставлена на казённый лад: устланный войлоком пол, стулья с кожаными спинками, картотека и полка с делами. Мистер Шарп слегка приподнялся навстречу посетителю и затем, следуя учтивому обычаю всех истинных чиновников, уткнулся с деловым видом в какую-то папку и по меньшей мере пять минут перелистывал лежащие перед ним бумаги.
Наконец он повернулся к профессору Шульце, который молча сидел в кресле против него, и сухо сказал:
– Прошу вас, сударь, изложите мне ваше дело, и как можно короче. Я очень занят и могу вам уделить всего лишь несколько минут.
Профессор слегка усмехнулся, явно давая понять, что его отнюдь не смущает этот холодный приём.
– Может быть, вы найдёте возможным уделить мне ещё несколько лишних минут, когда узнаете причину моего посещения, – сказал он.
– Я вас слушаю, сударь.
– Дело касается наследства Жан-Жака Ланжеволя из Бар-ле-Дюка. Я внук его старшей сестры, Терезы Ланжеволь, которая в тысяча семьсот девяносто втором году вышла замуж за моего деда Мартина Шульце, военного хирурга брауншвейгской армии. Он умер в тысяча восемьсот четырнадцатом году. У меня сохранились три письма Жан-Жака Ланжеволя к его сестре и письма моих родных, в которых упоминается о его пребывании в доме моего деда, где он был проездом после сражения при Иене. Кроме того, я, разумеется, могу представить метрические документы, устанавливающие моё родство с ним.
Не будем утомлять внимание читателей подробным изложением всего, что говорил профессор Шульце мистеру Шарпу. На этот раз он изменил своей привычке и говорил весьма пространно. Правда, речь шла о том, о чём герр Шульце способен был говорить с неистощимым красноречием, ибо это была его излюбленная тема. Он стремился доказать мистеру Шарпу, англичанину, превосходство германской расы над всеми прочими. Предъявляя свои права на это наследство, Шульце главным образом ставил себе задачей вырвать его во что бы то ни стало из рук француза, который не способен распорядиться им с толком. Национальность его соперника – вот что больше всего возмущало профессора Шульце. Будь это немец, он, конечно, не стал бы настаивать на своих правах. Но то, что этот осмеливающийся выдавать себя за учёного француз может обратить свой громадный капитал на распространение французских идей, – эта мысль приводила его в исступление, он был готов на все, чтобы отстоять свои права.
Казалось, трудно было понять, что общего между этими политическими рассуждениями и наследством бегумы. Но мистер Шарп был достаточно опытным дельцом, чтобы уловить высшую связь между этими национальными чаяниями германской расы и персональными чаяниями господина Шульце в отношении богатого наследства. Они в сущности были одного порядка.
Однако никаких сомнений быть не могло. Сколь ни унизительно было для профессора Иенского университета оказаться в родстве с отпрыском низшей расы, тем не менее доказательства были налицо: бабка-француженка несла свою долю ответственности за появление на свет этого несравненного образца человеческой природы.
Правда, это родство было весьма отдалённым, и, следовательно, права профессора Шульце на наследство по сравнению с правами доктора Саразена были тоже весьма отдалёнными. Однако мистер Шарп тотчас же почуял возможность найти некие якобы законные основания для поддержания этих прав и, исходя из этой возможности, почуял и нечто другое, весьма заманчивое для фирмы «Биллоус, Грин и Шарп», а именно: превратить выгодное дело Ланжеволя в ещё более выгодный громкий процесс, нечто вроде «Джарндайс против Джарндайса»[12] Диккенса.
Глазам мистера Шарпа представились груды гербовой бумаги, актов, протоколов, отношений. Но тут же у него мелькнула ещё более блестящая мысль – постараться привести своих клиентов, в их же, разумеется, интересах, к некоему обоюдному соглашению, которое принесло бы ему, мистеру Шарпу, почти столько же славы, сколько денег.
Итак, он сообщил герру Шульце, на каких основаниях наследником считается доктор Саразен, показал в подтверждение своих слов некоторые документы и дал понять, что, может быть, фирма «Биллоус, Грин и Шарп» и возьмёт на себя попытку оттягать какую-то часть в пользу герра Шульце на основании его эфемерных прав.
– Весьма эфемерные права, сударь, и если дело дойдёт до суда, вряд ли из этого что-нибудь выйдет.
Фирма может взяться за дело, только полагаясь на чувство справедливости, столь глубоко присущее каждому немцу. Оно-то и должно заставить герра Шульце признать за фирмой несколько иное, но гораздо более несомненное право – право рассчитывать на его благодарность.
Профессор Шульце обладал достаточной сообразительностью и не мог не оценить логического хода рассуждении талантливого дельца. Он, разумеется, немедленно успокоил его на этот счёт, не уточняя, однако, размеров своей благодарности.
Мистер Шарп попросил разрешения дать ему время ознакомиться с делом и, всячески изъявляя Шульце своё внимание, проводил его до двери. Разумеется, теперь уж не было и речи о считанных минутах, которыми он так дорожил.
Герр Шульце удалился, вполне убедившись, что формально у него нет никаких прав претендовать на наследство бегумы. Но в то же время твёрдо веря, что борьба между германской и латинской расой – а вести эту борьбу долг каждого уважающего себя немца – несомненно должна завершиться торжеством первой.
Теперь главной задачей мистера Шарпа было прощупать на этот счёт самого доктора Саразена. Вызванный телеграммой из Брайтона, доктор в пять часов вечера явился в кабинет поверенного.
Доктор Саразен выслушал сообщение с полным спокойствием, удивившим даже мистера Шарпа.
Он безо всяких обиняков тотчас же заявил, что действительно его родные часто вспоминали о двоюродной бабке, которая воспитывалась в доме какой-то знатной дамы, уехала вместе с ней за границу, а потом вышла замуж в Германии. Но он не знал точно ни имени, ни степени своего родства с этой бабкой.
Мистер Шарп, который уже успел заглянуть в свою картотеку, тщательно подобранную по алфавиту, любезно предложил доктору ознакомиться с нею.
– По всей вероятности, – сказал мистер Шарп, сделав вид, что он не вправе об этом умалчивать, – дело это придётся передать в суд, ибо у второй стороны имеются все основания для тяжбы, а процессы такого рода имеют свойства тянуться весьма неопределённое время. Конечно, доктору Саразену нет надобности посвящать соперника в семейные воспоминания, которыми он так откровенно поделился со своим поверенным. Однако письма Жан-Жака Ланжеволя к сестре, о которых говорил герр Шульце, это как-никак презумпция[13] в его пользу; презумпция, по правде сказать, довольно невесомая, лишённая всякого законного основания, но все же она существует… Несомненно, герр Шульце постарается представить ещё кое-какие свидетельства, которые ему удастся извлечь из недр муниципальных архивов. Но может случиться и так, что за отсутствием подлинных документов соперник не побоится пустить в ход и поддельные… Тут все нужно предвидеть. Не исключена даже возможность и того, что после всех этих расследований и раскопок закон признает за этой так некстати появившейся с того света Терезой Ланжеволь и её ныне здравствующими потомками преимущественные права на это наследство. Во всяком случае, можно ждать массу всяческих каверз, придирок, недоразумений, – словом, тысячи поводов для бесконечного затягивания дела. Поскольку и та и другая стороны имеют значительные шансы на выигрыш, найдутся финансовые общества, которые охотно предоставят им кредит, возьмут на себя все издержки судопроизводства, нажмут на все рычаги и используют все юридические ухищрения. Один такой знаменитый процесс в канцлерском суде тянулся восемьдесят три года и прекратился только потому, что были истощены все средства: проценты, капитал – все было ухлопано дочиста! Так и здесь: расследования, комиссии, передача дела из одной инстанции в другую, тысячи разных процедур – все это может тянуться до бесконечности. Пройдёт десять лет, а суд все ещё не вынесет окончательного решения, и пятьсот миллионов по-прежнему будут лежать в банке.
Доктор Саразен слушал все эти разглагольствования поверенного и думал, когда же он кончит. Хоть он и не принимал за чистую монету всё, что преподносил ему мистер Шарп, все же его невольно охватило чувство унылой безнадёжности.
Он сравнивал себя с путешественником, устремившим нетерпеливый взор на желанную пристань, которая была уже совсем, совсем близко и вдруг снова начала удаляться, таять в тумане и, наконец, совсем скрылась из виду. Так может случиться и с этим наследством, – казалось, оно уже было вот здесь, у него в руках, и ему уже было найдено назначение, и вдруг все это стало таким зыбким и, кажется, вот-вот растает у него на глазах.
– Н-да… Что же делать? – наконец промолвил он.
– Что делать? – протянул мистер Шарп. – Гм… Трудно сказать… А распутать этот узел ещё труднее. Но в конце концов все может разрешиться, и вполне благополучно. – Мистер Шарп был в этом почти уверен. – Английское судопроизводство – лучшее в мире. Несколько медлительное, правда, но действует безошибочно. Можно не сомневаться, что через несколько лет доктор Саразен будет бесспорно владеть этим наследством… если, конечно, кхе… кхе… права его будут законно доказаны.
Доктор Саразен вышел из конторы мистера Шарпа сильно поколебленный в своей уверенности, что права его будут когда-либо доказаны, и совершенно убеждённый в том, что ему надо выбрать одно из двух: или вести бесконечные тяжбы, или отказаться от своей мечты. И, вспомнив о прекрасном проекте, он тяжело вздохнул.
Между тем мистер Шарп тут же вызвал к себе профессора Шульце и заявил ему, что доктор Саразен никогда не слышал ни о какой Терезе Ланжеволь, что он категорически отрицает существование какой-либо немецкой родни и даже мысли не допускает ни о каком соглашении. Герру Шульце, если он желает настаивать на своих правах, не остаётся, по-видимому, ничего другого, как подать в суд.
Мистер Шарп – лицо в данном случае абсолютно незаинтересованное, ибо его интерес к этому делу носит чисто любительский характер, – разумеется, не станет его отговаривать: чего ещё может пожелать любой юрист, как не судебного процесса! Побольше судебных процессов, да таких, чтобы тянулись несколько десятков дет, как обещает тянуться это дело. Мистер Шарп как профессионал может только радоваться этому. Если бы он не опасался возбудить подозрения у профессора Шульце, то простёр бы свою незаинтересованность вплоть до того, что предложил бы профессору в качестве защитника его интересов одного из своих коллег… О! Выбор защитника в таком деле имеет громадное значение. Профессия юриста в наши дни стала чем-то вроде большой дороги. Какие только проходимцы и авантюристы не лезут сюда! Стыдно сознаться в этом, но приходится.
– А если этот доктор француз пойдёт на соглашение? Сколько это будет стоить? – внезапно спросил профессор.
Вот что значит умный человек: словами его не проведёшь! Сразу видно, человек дела – не тратит времени даром, а идёт прямо к цели. Мистер Шарп даже несколько огорчился такой необыкновенной прямолинейностью. Он стал доказывать герру Шульце, что дела так скоро не делаются, что нельзя предрешать исход переговоров, когда они ещё не начаты, что если доктора Саразена и удастся склонить к соглашению, то не иначе как путём проволочки, чтобы у него отнюдь не могла явиться мысль, что герр Шульце готов идти на мировую.
– Прошу вас, сударь, – заключил он, – предоставьте это дело мне, положитесь во всем на меня, и я вам ручаюсь за успех.
– Я тоже ручаюсь, – сказал герр Шульце, – но я бы хотел знать, сколько это будет стоить.
Однако на этот раз ему не удалось выведать у мистера Шарпа, в какую сумму английский поверенный расценивает немецкую благодарность, и он вынужден был предоставить юристу в этом деле полную свободу действий.
Когда на другой день доктор Саразен, вызванный мистером Шарпом, вошёл к нему в кабинет, мистер Шарп, несколько встревоженный тем невозмутимым спокойствием, с которым доктор осведомился о своих делах, заявил ему, что после тщательного рассмотрения, взвесив все «за» и «против», он пришёл к выводу, что зло надо уничтожить в самом корне и лучшее, что можно сейчас сделать, – это предложить новому претенденту пойти на соглашение. Мистер Шарп тут же подчеркнул, что немногие на его месте способны бы проявить такое исключительное бескорыстие и дать своему клиенту подобный совет. Но он, мистер Шарп, печётся об этом деле с истинно отеческой заботливостью и ставит себе целью привести его к скорейшему разрешению.
Доктор Саразен, выслушав этот совет мистера Шарпа, признал его более или менее разумным. Он так свыкся за эти дни с мечтой осуществить как можно скорее свой прекрасный проект, что готов был всем поступиться для этой цели. Отложить его на десять лет или хотя бы даже на год было бы для него жестоким разочарованием. Слабо разбираясь в финансовых и юридических вопросах, он хоть и не вполне доверял пышным разглагольствованиям мистера Шарпа, тем не менее охотно готов был уступить свои права за солидную сумму наличными деньгами, которые позволили бы ему немедленно приступить к делу. Поэтому он предоставил мистеру Шарпу полную свободу действий.
Таким образом, английский поверенный добился того, чего хотел. Возможно, что другой на его месте поддался бы соблазну затянуть дело, затеять ряд бесконечных судебных процессов, которые обеспечили бы его фирму солидной пожизненной рентой. Но мистер Шарп был не из тех людей, которые занимаются длительными спекуляциями. Он видел перед собой возможность снять одним махом обильный урожай и решил не упускать случая. На другой день он написал доктору, что герр Шульце, по-видимому, не возражает против того, чтобы вступить в переговоры о соглашении.
В следующие визиты к доктору и затем к герру Шульце он по очереди сообщил своим клиентам, что противная сторона категорически отказывается от каких бы то ни было переговоров о соглашении и что, кроме того, ходят слухи о где-то объявившемся третьем претенденте на наследство.
Эта игра тянулась примерно неделю. С утра все как будто складывалось как нельзя лучше, а вечером вдруг возникало какое-нибудь неожиданное препятствие, и все шло насмарку. Бедному доктору то и дело расставлялись какие-то капканы, внезапно возникали какие-то недоразумения, колебания, задержки… Мистер Шарп никак не мог решиться дёрнуть удочку – он очень боялся, что в самый последний момент рыба начнёт биться и сорвётся с крючка. Но по отношению к доктору Саразену все эти меры, предосторожности были совершенно излишни. С самого первого дня доктор, во что бы то ни стало желавший избежать всяких проволочек, связанных с процессом, готов был пойти на соглашение. Наконец, когда, по мнению мистера Шарпа, «психологический момент» наступил, или, выражаясь более развязным языком, клиент был «готов», он сразу дёрнул лесу и предложил немедленно подписать соглашение.
Тут же нашёлся и готовый к услугам благожелательный банкир Стилбинг, который предложил разделить капитал поровну между обеими сторонами, отсчитать каждому из них по двести пятьдесят миллионов и удержать за услугу в качестве комиссионных всего лишь скромный излишек полумиллиарда – двадцать семь миллионов.
Доктор Саразен чуть было не бросился на шею мистеру Шарпу, когда тот явился к нему с этим предложением. Он готов был подписать эти условия тут же, он жаждал подписать их, он находил их великолепными и с радостью воздвиг бы золотые памятники банкиру Стилбингу, поверенному Шарпу и всей банкирской и сутяжнической братии Соединённого королевства.
Итак, составили акты, созвали свидетелей. В Сомерсетхауз все подготовили для скрепления актов. Герр Шульце сдался.
Прижатый к стене мистером Шарпом, он, скрежеща зубами, должен был признать, что, имей он своим противником не столь покладистого человека, как доктор Саразен, он только прогорел бы на своих хлопотах и остался бы ни с чем.
Все совершилось очень быстро. После того как оба наследника представили свои полномочия и официально заявили о своём согласии на раздел наследства, каждый из них получил чек на предъявителя на сто тысяч фунтов стерлингов и гарантийное обязательство на выплату всего капитала тотчас же по завершении некоторых необходимых формальностей.
Так, к величайшей славе и торжеству англосаксонской расы, закончилось это поистине удивительное дело.
Рассказывают, что в тот же вечер мистер Шарп, обедая со своим приятелем Стилбингом в Кобсден-клубе, выпил бокал шампанского за здоровье доктора Саразена и другой за здоровье профессора Шульце, а потом, увлёкшись, воскликнул, приканчивая бутылку:
– Урра! Правь, Британия!.. Ну, разве может кто тягаться с нами!
Но, сказать правду, банкир Стилбинг считал, что его приятель опростоволосился, ибо, польстившись на двадцать семь миллионов, он выпустил из рук дело, которое могло бы принести по меньшей мере пятьдесят, и то же самое думал профессор Шульце, поскольку он-то, разумеется, был вынужден пойти на любое соглашение! А подумать только, что можно было сделать с таким человеком, как доктор Саразен! Легкомысленный, неустойчивый кельт да и фантазёр к тому же.
Герр Шульце слышал о проекте своего соперника построить французский город и создать в нём такие условия, которые способствовали бы развитию лучших человеческих качеств на здоровых моральных и физических основах и счастливому росту мужественных и сильных поколений. Эта затея доктора Саразена казалась профессору нелепой. Он заранее предсказывал её полный провал, ибо она, по его мнению, противоречила закону эволюции, который обрекал латинскую расу на вырождение, на полное подчинение саксонской расе, а в дальнейшем на полное исчезновение с лица земли. Однако, если проект доктора будет в какой-то мере осуществлён и тем паче если представить себе, что он будет иметь успех, этот процесс может нежелательным образом затянуться. Поэтому долг каждого истинного саксонца, признающего этот незыблемый закон и приверженного идее мирового порядка, стараться всеми силами помешать безумной затее. И тут становилось ясно, что именно он, профессор Шульце, доктор химических наук, приват-доцент Иенского университета, известный своими многочисленными трудами о различии рас, – трудами, в которых он доказывал, что германская раса избрана поглотить все другие, – именно он призван великой неизменной созидательной и разрушительной силой природы уничтожить этих пигмеев, осмелившихся взбунтоваться против неё. От века было предрешено, что Тереза Ланжеволь соединится браком с Мартином Шульце и что обе эти расы – германская в лице профессора Шульце и латинская в лице доктора Саразена – столкнутся друг с другом и первая уничтожит вторую. И вот он, Шульце, уже держит в своих руках половину состояния доктора Саразена – оружие, которым он будет бороться.
Впрочем, этот поединок в программе профессора Шульце отнюдь не стоял на первом месте: он только дополнял его другие, гораздо более обширные планы об истреблении всех народов, которые не захотят слиться с германской расой и посвятить себя служению Фатерланду[14].
Однако, объявляя себя беспощадным врагом французского учёного, профессор Шульце считал необходимым поближе ознакомиться с его проектом, если только это можно было назвать проектом. С этой целью он принял участие в международном гигиеническом конгрессе и стал аккуратно посещать его заседания. После одного из таких заседаний, когда члены конгресса покидали зал, доктор Саразен и кое-кто из присутствующих услышали, как профессор Шульце в разговоре с кем-то громко заявил, что одновременно с Франсевиллем будет воздвигнут другой мощный город, который сотрёт с лица земли этот противоестественный, нелепый муравейник.
– Я надеюсь, – прибавил он, – что опыт, который мы проделаем, послужит примером всему миру.
При всей своей любви к человечеству доктор Саразен отлично знал, что не все его ближние достойны именоваться филантропами[15]. Человек здравомыслящий, он тут же сказал себе, что никогда не стоит пренебрегать никакой угрозой, и хорошо запомнил эти слова своего противника. Спустя некоторое время в письме Марселю, которому он предлагал принять участие в своём проекте, он рассказал об этом случае и так живо изобразил профессора Шульце, что юный эльзасец понял, с каким жестоким врагом предстоит иметь дело доброму доктору Саразену. Письмо доктора заканчивалось следующей фразой:
«Нам понадобятся сильные и энергичные люди, деятельные и неутомимые учёные не только для того, чтобы созидать, но и для того, чтобы защищаться».
Марсель тотчас же ответил ему:
«Если я в настоящее время и лишён возможности принять участие в созидании вашего города, вы твёрдо можете рассчитывать на то, что я приду вам на помощь в нужный момент. Я постараюсь не упускать из виду этого Шульце, которого вы так живо описали. Мой долг эльзасца обязывает меня поближе ознакомиться с его планами. Рядом с вами или вдали от вас я предан вам неизменно. И, если даже в течение нескольких месяцев, а может быть и лет, вы ничего не услышите обо мне, не беспокойтесь. Где бы я ни был, цель у меня одна – трудиться на пользу вам и, следовательно, служить Франции».
Глава пятая
Стальной город
Прошло пять лет с тех пор, как наследство бегумы перешло в собственность её наследников. Действие происходит теперь в Соединённых Штатах, на юге Орегона, в десяти милях от побережья Тихого океана. Здесь, между двумя пограничными государствами, расстилается обширная территория, представляющая собой нечто вроде американской Швейцарии.
В самом деле, здесь все напоминает Швейцарию: крутые утёсы вонзают в небо свои остроконечные вершины, глубокие лощины прорезают длинные цепи гор, величественный и дикий ландшафт открывается взору, если поглядеть сверху, с высоты птичьего полёта.
Но в этой обманчивой Швейцарии не процветает мирный труд, как в той европейской Швейцарии, где жители пасут скот на горах, содержат гостиницы для приезжающих, нанимаются в проводники, – нет, это скорее альпийские декорации: скалистые горы, ущелья, поросшие вековыми соснами, а под всем этим царство железа и каменного угля.
Если какой-нибудь путник, прельстившись этим уединённым пейзажем, остановится и прислушается к горной тишине, он не уловит в этом величественном безмолвии того гармонического лепета жизни, которым наполнены тропы Оберланда. До него доносятся издалека глухие удары молота, он чувствует у себя под ногами тяжёлое содрогание земли от отдалённых взрывов. Ему кажется, словно он стоит на подмостках необъятного театра, что эти громадные скалы пусты внутри и что они в любую минуту могут кануть в какие-то таинственные глубины.
Дороги, мощённые щебнем со шлаком, извиваются по склонам гор. Среди пучков жёлтой, опалённой травы куски дроблёного шлака, отливающие всеми цветами, горят, как глаза василиска. Там и сям заброшенная шахта, размытая дождями, поросшая по краям колючим терновником, зияет своей разинутой пастью, открывая бездонную пропасть, напоминающую кратер потухшего вулкана. Воздух пропитан копотью и плотно окутывает землю тёмной пеленой. Ни одна птица не пролетит, даже насекомые исчезли отсюда, и никто и не помнит, водились ли здесь когда-нибудь бабочки.
Обманчивая Швейцария! На северной границе этого горного района, там, где крутые уступы переходят в отлогую равнину, открывается между двумя грядами голых холмов «красная пустыня», – так называлась до 1871 года эта местность по цвету почвы, пропитанной окислами железа. Ныне она именуется «Штальфельд», что значит «стальное поле».
Представьте себе горное плато, простирающееся на пять-шесть квадратных миль, с песчаной бесплодной почвой, усеянной галькой, безжизненное, пустынное, как высохшее дно какого-то давно исчезнувшего моря. Природа ничего не сделала, чтобы оживить эту пустыню, но человек внезапно проявил неслыханную энергию и упорство.
За пять лет на голой, каменистой равнине выросло восемнадцать рабочих посёлков с маленькими серыми, сплошь одинаковыми деревянными домишками, – их привезли совсем готовыми из Чикаго, и теперь здесь живёт многочисленное рабочее население.
В самом центре рабочих посёлков, у подножия горного кряжа, таящего неистощимые запасы каменного угля, возвышается тёмная громада – мрачные квадраты зданий с симметрично расположенными рядами окон, а над Красными крышами этих зданий густой лес цилиндрических труб, непрестанно изрыгающих громадные клубы чёрного дыма; этот дым заволакивает небо чёрной завесой, которую то и дело прорезают яркие огненные вспышки. Ветер доносит издалека глухой грохот, похожий на раскаты грома или на гул прибоя, но более ритмичный и величественный.
Это Штальштадт – Стальной город, немецкий город, собственное владение герра Шульце, бывшего профессора химии Иенского университета, а ныне благодаря миллионам бегумы крупнейшего в мире сталелитейщика, который занимается главным образом отливкой пушек, поставляя их во все страны Нового и Старого Света.
Он отливает пушки всех видов и всех калибров, с гладким каналом и с нарезкой, с казёнником, неподвижным и скользящим, – для России и для Турции, для Румынии и Италии, для Японии и Китая, но больше всего для Германии.
Благодаря могущественной силе денег, как бы по мановению волшебного жезла, выросла из-под земли эта страшная громада, этот город-завод, где живут и работают тридцать тысяч рабочих, преимущественно немцев. В два-три месяца продукция этого нового завода благодаря своему непревзойдённому качеству приобрела мировую известность.
Профессор Шульце добывает железную руду и каменный уголь из собственных шахт; тут же переплавляет их в сталь и тут же отливает из неё пушки. Он сумел достигнуть того, что не удавалось ни одному из его конкурентов. Во Франции делали отливки весом до сорока тысяч килограммов; в Англии удалось отлить чугунную пушку в сто тонн весом; в Эссене, на заводе Круппа, отливают бруски стали весом до пятисот тысяч килограммов, но для герра Шульце не существует никаких пределов: закажите ему пушку любого веса, любой мощности – он отольёт её в точности, блестящую, как новенькая монета, аккуратно в назначенный срок.
Но и цену заломит, будьте уверены! Похоже, что доставшиеся ему в 1871 году миллионы только раздразнили его аппетит.
В пушечном производстве, так же как и во всяком другом, впереди всех оказывается тот, кто умеет делать то, чего не умеют другие. Излишне говорить, что пушки герра Шульце отличаются не только тем, что они могут быть любого размера, но также и своим превосходным качеством. Они, разумеется, изнашиваются от употребления, но они никогда не разрываются. Штальштадтская сталь обладает, по-видимому, какими-то особыми свойствами. Каких только сказок не рассказывают о штальштадтских таинственных сплавах и химических секретах! Но достоверно только одно – никто не знает, в чём заключаются эти секреты. Да, в этом можно не сомневаться, в Штальштадте хорошо умеют хранить секреты.
В этом уголке Северной Америки, отрезанном от мира стеной гор, окружённом пустыней, расположенном по меньшей мере на расстоянии пятисот миль от ближайшего населённого места, нет никаких следов той свободы, из которой выросла могучая сила республики Соединённых Штатов[16].
Если судьба приведёт вас к стенам Штальштадта, тщетно будете вы пытаться проникнуть в его тяжёлые ворота, от которых в обе стороны тянутся глубокие рвы и высятся укрепления. Суровая, неумолимая стража немедленно вернёт вас обратно. Вам придётся остановиться в одном из пригородов. Попасть в Стальной город вы можете только, если знаете магическое слово, пароль, или если у вас имеется пропуск, скреплённый всеми надлежащими печатями и подписями.
Такой пропуск, по-видимому, был у молодого рабочего, который в одно пасмурное ноябрьское утро прибыл в Штальштадт и, оставив в гостинице предместья свой потёртый кожаный саквояж, направился пешком к ближайшим воротам этого города.
Это был рослый малый, крепкого сложения, одетый на манер американских колонистов в толстую матросскую куртку без воротника, шерстяную фуфайку и широкие плисовые штаны, заправленные в высокие сапоги. Низко надвинув на глаза широкополую фетровую шляпу, словно стараясь скрыть своё прокопчённое угольной пылью лицо, он шёл лёгкой походкой, тихонько насвистывая себе в бороду.
Подойдя к воротам, молодой человек протянул караульному бумажку, на которой было что-то напечатано, и его тотчас же пропустили.
– У вас пропуск к мастеру Зелигману, сектор «К», улица девять, мастерская семьсот сорок три, – сказал караульный. – Ступайте направо по окружному шоссе до указательного знака «К» и там подойдёте к будке. Правило знаете? За вход в чужой сектор тут же увольняют! – крикнул он вслед удалявшемуся молодому человеку.
Молодой рабочий пошёл по указанному направлению и очутился на круговом шоссе. Справа от него тянулось полотно окружной железной дороги, а за нею высилась точно такая же стена, как та, что окружала город. Таким образом, весь город представлял собой систему концентрических кругов, разделённых радиальными укреплениями на обособленные, не сообщающиеся между собой секторы, но опоясанные одним общим рвом и крепостной стеной.
Вскоре молодой человек подошёл к столбу с литерой «К», стоявшему против массивных ворот, над которыми была высечена из камня та же буква. Он постучал в окошко будки. На этот раз к нему вышел человек на деревянной ноге, с медалью на груди. Он внимательно прочёл бумажку, приложил к ней ещё одну печать и сказал:
– Пойдёте прямо. Девятая улица налево.
Молодой человек миновал этот второй заградительный пост и очутился, наконец, в секторе «К». По обе стороны дороги, которая вела от ворот, тянулись под прямым углом ряды одинаковых зданий.
Грохот машин становился все оглушительней. Эти мрачные серые корпуса, глазеющие тысячью светящихся окон, были похожи на каких-то чудовищ. Но пришелец, по-видимому, привык к такого рода зрелищу и не обращал на него никакого внимания.
Минут через пять он завернул на девятую улицу и, разыскав цех 743, вошёл в небольшое помещение, заставленное стеллажами и картотеками, среди которых восседал мастер Зелигман.
Мастер взял пропуск, внимательно прочёл его и перевёл глаза на молодого человека.
– Пудлинговщиком[17] поступаете? – спросил он. – Уж очень вы молоды.
– Не в возрасте дело, – отвечал молодой рабочий. – Мне скоро будет двадцать шесть, и я уже семь месяцев как работаю пудлинговщиком. Могу, если желаете, показать вам аттестаты, которые я предъявлял начальнику вашей конторы по найму в Нью-Йорке.
Молодой человек говорил по-немецки свободно, но с каким-то лёгким акцентом, который, по-видимому, вызвал некоторое подозрение мастера.
– Вы эльзасец? – спросил он.
– Нет, я швейцарец, из Шафгаузена. Да вот, я могу показать вам мои бумаги, у меня все в порядке.
Он вынул из кожаного портфеля паспорт, аттестаты и удостоверения и протянул все это Зелигману.
– Хорошо, хорошо, – сказал тот, успокоившись при виде официальных документов, – в конце концов вас приняли, и моё дело только указать вам рабочее место.
Он внёс имя Иоганна Шварца в большую книгу, затем написал это имя на голубой карточке под номером 57938 и вручил её молодому человеку.
– Ежедневно в семь утра вы должны являться к будке у ворот «К» и предъявлять эту карточку, по которой вас будут пропускать в город. В будке вы возьмёте жетон с вашим номером и утром, приходя, будете предъявлять этот жетон мне. В семь часов вечера, по окончании работы, вы будете опускать этот жетон в ящик у входа в цех. Ровно в семь, ни минутой раньше.
– Правила-то мне известны… А я могу жить на территории завода? – спросил Шварц.
– Нет, вы должны найти себе помещение в посёлке, но питаться вы можете в цеховой столовой за очень умеренную цену. Ваша заработная плата пока что будет доллар в день. Через каждые три месяца она увеличивается на двадцать процентов. Взысканий у нас не бывает – только увольнения. При первом же нарушении правил я отдаю приказ об увольнении. Приказ подписывает инженер цеха. Вы хотите сегодня же приступить к работе?
– А почему бы нет?
– Предупреждаю, что сегодняшний день будет считаться за полдня, – сказал мастер и, предложив Шварцу следовать за ним, направился к внутренней галерее. Они прошли широким коридором, пересекли двор и вступили в обширное помещение, которое своими размерами и устройством напоминало дебаркадер большого вокзала. Окинув цех взглядом профессионала, Шварц на секунду замер на месте от восхищения.
По обе стороны длинного зала шли в два ряда массивные цилиндрические колонны, не уступающие по высоте и диаметру колоннам храма Святого Петра в Риме. Они поднимались от земли до стеклянного свода и через него выходили наружу. Это были трубы пудлинговых печей, поставленные на каменном фундаменте. Их было пятьдесят в каждом ряду. К одному концу платформы ежеминутно подходили поезда с чугуном, которым загружали печи; с другого конца чугун, уже превращённый в сталь, грузили в прибывающие пустые составы.
Это превращение и достигается пудлингованием. Здесь проворно и ловко орудовали бригады полуголых циклопов, вооружённых железными крючьями.
В печь, засыпанную шлаком, укладывают куски чугуна и доводят их до сильного накала. Чтобы получить железо, этот чугун доводят до состояния вязкой массы и затем начинают размешивать. Чтобы получить сталь – металл, столь близкий железу по составу, но вместе с тем столь отличающийся от него по своим свойствам, – надо выждать, чтобы сплав превратился в текучую массу, для чего требуется более высокий накал печи. Тогда пудлинговщик, вооружённый железной кочергой, ворочает и мешает в огне эту металлическую массу до тех пор, пока оболочка из шлака не достигнет вязкости. Затем, разделив её на четыре части – «крицы»[18], он передаёт их одну за другой на паровой молот.
Тут же производится следующая операция. Против каждой печи установлен паровой молот, приводимый в движение паром из вертикального котла, вделанного в эту же печь. Молотобоец в высоких сапогах с наколенниками, в нарукавниках из листового железа, в толстом кожаном фартуке и в металлической сетке, защищающей лицо, похожий на рыцаря в доспехах, подхватывает длинными щипцами раскалённую крицу и укладывает её под молот. Под действием парового молота, который обрушивается на крицу всей своей колоссальной тяжестью, все лишние примеси и загрязняющие шлаки выжимаются из крицы, словно из губки, – снопы искр, огненные брызги летят во все стороны. Затем крицу снова бросают в печь и, накалив до нужной степени, опять кладут под паровой молот.
В этой огромной кузнице стоял непрерывный гул, скрежет, тяжкие глухие удары; стремительно двигались тысячи приводных ремней, высоко фейерверком разлетались огненные брызги, нестерпимое пламя раскалённых добела печей слепило глаза. Человек среди этого яростного рёва порабощённой материи казался почти ребёнком.
Но какие же крепкие, сильные молодцы были эти пудлинговщики! Стоять у пылающей печи и месить вытянутыми руками несколько часов подряд в этой адской температуре раскалённую добела металлическую массу в двести килограммов весом и при этом не спускать с неё глаз, – от такого каторжного труда самый здоровый человек в какие-нибудь десять лет приходит в полную негодность.
Шварц, как бы желая показать мастеру, что он к этому делу привычен, сбросил с себя куртку, снял фуфайку и, обнажив торс молодого атлета с отчётливо обрисовывающимися крепкими мускулами, вооружился клюшкой и начал умело орудовать в печи.
Убедившись, что он прекрасно справляется с этим делом, мастер оставил его за работой, а сам вернулся в контору.
Юноша работал без перерыва до самого обеда. Но потому ли, что он вносил в свою работу слишком много рвения, или, быть может, недостаточно подкрепился с утра, он вдруг как-то сразу выдохся и ослаб, что тотчас же заметил старший в бригаде.
– Нет, ты в пудлинговщики не годишься, – сказал он. – Лучше сейчас же просись в другой цех, а то потом поздно будет.
Шварц стал уверять его, что это случайная усталость, которая скоро пройдёт, и что он может пудлинговать не хуже всякого другого. Тем не менее бригадир счёл нужным доложить начальству, и молодого рабочего тотчас же вызвали к старшему инженеру.
Инженер тщательно проверил его документы и, покачав головой, сурово спросил:
– Разве вы пудлинговщиком работали в Бруклине?
Шварц в смущении опустил глаза.
– Я уж вам сознаюсь, что я работал литейщиком… Хотел заработать побольше, вот и решил пойти в пудлинговщики.
– Вот все вы так, – с досадой сказал инженер, пожимая плечами. – В двадцать пять лет вы хотите делать работу, которая и в тридцать пять не всякому под силу… Хороший ли вы литейщик по крайней мере?
– Последние два месяца я числился по первому разряду.
– Незачем вам было уходить оттуда. Здесь вы начнёте с третьего. И ещё будьте довольны, что вам дают возможность перейти в другой цех.
Инженер черкнул несколько слов на пропуске, связался с конторой по проволочному телеграфу и, обратившись к Шварцу, сказал:
– Верните ваш жетон, выходите из цеха и отправляйтесь прямо в сектор «О», в контору старшего инженера. Он предупреждён.
У ворот сектора «О» Шварцу снова пришлось пройти через все те формальности, какие он преодолел, чтобы попасть сюда.
Его опросили, прежде чем впустить, потом направили к мастеру, и тот сам проводил его в литейный цех.
Здесь работа была более спокойная и не такая напряжённая.
– Это у нас малый цех, – сказал мастер, – мы отливаем здесь только сорокадвухмиллиметровые пушки. К отливке больших орудий допускаются только рабочие первого разряда.
«Малый» цех имел сто пятьдесят метров в длину и шестьдесят пять в ширину. В нём, по беглому подсчёту Шварца, помещалось по меньшей мере шестьсот тиглей, установленных в зависимости от их размеров по четыре, по восемь и двенадцать штук в печах, расположенных вдоль стен.
Посредине, во всю длину цеха, шло продольное углубление, где стояли готовые формы, куда поступала расплавленная сталь. По обе стороны углубления тянулись рельсы, по которым двигался подъёмный кран, подавая и забирая эти огромные массы металла. Как и в пудлинговом цеху, с одного конца по путям прибывали составы, гружённые сталью, с другого увозили только что отлитые пушки. Возле каждой формы стоял рабочий с железным прутом в руках, наблюдавший за плавкой в тиглях. Все эти операции, которые были знакомы Шварцу по другим заводам, здесь были доведены до совершенства.
Когда проба показывала, что плавка готова, раздавался сигнальный звонок, и тотчас же к каждой печи подходили двое рабочих одинакового роста с железной штангой на плечах. По свистку бригадира, который с хронометром в руках наблюдал за операцией, тигель щипцами вынимали из огня и вешали на крючья штанги. Рабочие плавным движением опрокидывали содержимое тигля в специальные желоба из огнеупорной глины, по которым расплавленная сталь стекала в воронку, расположенную над изложницей, а раскалённый тигель опускали в приспособленную для этой цели ванну.
Эта операция производилась последовательно каждой бригадой рабочих у каждой печи, без единого перебоя, причём каждое движение было так строго рассчитано, что через одну десятую секунды после того, как опрокидывали последний тигель, все тигли уже лежали в ванне. Железная дисциплина, привычка, приобретённая опытом, и ритмическая согласованность всех движений совершали это чудо.
Шварц, по-видимому, был хорошо знаком с этим процессом. Его поставили в пару с рабочим его роста и после проверки работы на пробной отливке признали превосходным литейщиком. После окончания работы мастер сказал ему, что он может надеяться на быстрое повышение.
Когда Шварц в семь часов вечера вышел за пределы Стального города, он первым делом отправился в гостиницу за своим саквояжем. Оттуда он пошёл по дороге, которая вела к группе домиков, замеченных им ещё утром. Здесь он без труда нашёл себе комнатку у одной доброй женщины, которая взяла его на полный пансион.
Поужинав, он не пошёл искать встречи с другими молодыми рабочими в пивной, а заперся у себя в комнате, вынул из кармана кусок стали и кусок шихты, которые он незаметно подобрал в литейной, и при свете коптящей лампы стал внимательно рассматривать их.
Затем он достал из саквояжа толстую переплетённую тетрадь и, перелистав страницы, исписанные разными заметками, формулами и вычислениями, сел писать. Он писал по-французски, но из предосторожности шифром, ключ которого был известен ему одному:
«Десятое ноября. Штальштадт. В методе пудлингования не обнаружил ничего особенного. Взаимоотношения температур, сравнительно невысоких при первой и повторной плавке, соответствуют правилам Чернова[19]. Что же касается литья, оно производится по способу Круппа, но с совершенно изумительной точностью и согласованностью действий.
В этой точности и кроется секрет успеха немцев. Она объясняется присущей немцам музыкальностью. Англичанам труднее достигнуть такого совершенства, и не столько из-за дисциплины, сколько из-за отсутствия слуха. А вот французы, лучшие танцоры в мире, легко могли бы этого добиться. Пока что не нахожу ничего загадочного в этом замечательно поставленном производстве. Образцы руды, которые я подобрал в горах, мало чем отличаются от наших доброкачественных железняков. Каменный уголь действительно очень высокого качества и прекрасно коксуется[20], но не отличается никакими другими особенностями. Несомненно, к процессу обработки у Шульце приступают только после тщательной очистки руды, но это не так уж трудно осуществить. Теперь, для того чтобы до конца проникнуть во все тайны их производства, мне осталось только определить состав огнеупорной глины, из которой они делают тигли, литейные формы и трубы. Когда этот секрет будет у нас в руках и мы приучим наших рабочих-литейщиков к такой же дисциплине и точности, я не сомневаюсь, что мы сможем делать у себя то же, что делают здесь. Правда, я видел пока ещё всего только два цеха, а их по крайней мере двадцать четыре, не считая центрального аппарата, планового и модельного отделов и секретного кабинета. Что-то они замышляют в этом логове? После угроз герра Шульце, заполучившего в свои руки такое наследство, можно опасаться всего».
Тут Шварц, почувствовав усталость, захлопнул тетрадь, разделся, взял какую-то старую книжку и, улёгшись в постель, которая отличалась всеми неудобствами типичной немецкой постели, закурил трубку.
Мысли его блуждали где-то далеко. Попыхивая трубкой, он рассеянно следил за лёгкими облачками светлого ароматного дыма. Наконец он отложил книгу и долго лежал задумавшись, словно углубившись в решение какой-то трудной задачи.
– Ах, что бы там ни было, – вдруг воскликнул он, – хотя бы сам черт помогал герру Шульце, всё равно я проникну в его секрет и узнаю, что он там такое задумал против Франсевилля!
Он уснул с именем доктора Саразена на устах, но во сне с губ его срывалось другое имя, имя маленькой девочки Жанны.
Она все ещё была девочкой в его воспоминании, хотя с тех пор, как они расстались, она уже успела превратиться во взрослую девушку. Конечно, это было естественной ассоциацией идей. Мысль о докторе влекла за собой невольное воспоминание о его дочери. Во всяком случае, когда Шварц, или, вернее, Марсель Брукман, проснулся на другой день, все ещё полный мыслями о Жанне, он ничуть не удивился упорству этого воспоминания, а усмотрел в нём лишь новое подтверждение правильности превосходных психологических трактатов Стюарта Милля[21].
Глава шестая
Шахта Альбрехт
Госпожа Брауэр, добрая женщина, у которой поселился Марсель Брукман, была швейцарка. Муж её, рудокоп, погиб четыре года тому назад во время одной из катастроф, которые ежеминутно угрожают жизни шахтёра. Завод выплачивал ей маленькую пенсию – тридцать долларов в год; к этому присоединялось то, что она выручала от сдачи внаём комнаты со столом, и заработок её маленького сына Карла.
Хотя Карлу было только тринадцать лет, он уже работал в шахте; на его обязанности лежало открывать после прохода вагонеток с углём одну из тех заслонок, которые служат в шахте для вентиляции и правильного циркулирования воздуха. Домик, где жила бедная вдова, находился далеко от шахты Альбрехт, и мальчику было не под силу совершать каждый день такое утомительное путешествие, поэтому он ночевал в шахте и сменял конюха, который уходил вечером домой; маленький Карл оставался на его месте и присматривал за шестью лошадьми, работавшими в шахте.
Таким образом, жизнь Карла изо дня в день круглые сутки протекала на глубине пятисот метров под землёй. Днём он дежурил у вентилятора, ночью спал на соломе возле своих лошадей. Только раз в неделю, по воскресеньям, он поднимался на землю и в течение нескольких часов мог наслаждаться благами, доступными каждому человеку: солнечным светом, синевой неба и материнской улыбкой. Легко представить себе, что этот мальчик после недельного пребывания под землёй отнюдь не походил на выхоленного ребёнка. Он напоминал скорее сказочного гнома, а не то так маленького трубочиста или негритёнка. Поэтому госпожа Бауэр обычно час с лишним хорошенько отмывала его с помощью изрядного количества мыла и горячей воды. Потом она извлекала на свет из недр большого некрашеного шкафа добротный костюмчик из толстого зелёного сукна, переделанный из отцовских обносков, и, облачив в него Карла, весь день любовалась своим сынишкой, находя его краше всех на свете.
Отчищенный от угольной пыли, Карл и в самом деле выглядел не хуже других. Волосы у него были светлые, шелковистые, а на бледном, прозрачном личике сияли кроткие голубые глаза; он был очень маленького роста для своих лет. Жизнь под землёй делала его слабым и болезненным, как хилое растение, выросшее без солнечного света, в подвале. Если бы кто-нибудь взял на себя труд исследовать его кровь при помощи аппарата доктора Саразена, у него, несомненно, обнаружили бы явный недостаток красных кровяных шариков.
Характер у Карла был спокойный, несколько флегматичный, и в его манере держать себя уже обнаруживалось то молчаливое сознание собственного достоинства, присущее всем шахтёрам, которое поддерживается чувством постоянной опасности, суровым трудом и упорством, необходимым для преодоления тяжёлых и непредвиденных препятствий. Любимым занятием мальчика было, усевшись рядом с матерью за большим столом, стоявшим посреди комнаты, накалывать на картон чудовищных насекомых, которых он находил под землёй.
Тёплая и ровная атмосфера шахт имеет свою фауну, мало исследованную натуралистами; тоже можно сказать и о подземной флоре: на влажных пластах каменного угля растут причудливые зеленоватые мхи, уродливые, безымённые грибы и стелется бесформенная плесень.
Инспектор Маульсмюле, страстный энтомолог, чрезвычайно интересовался этой подземной жизнью. Он обещал мальчику, что будет давать ему серебряную монету за каждый экземпляр нового вида. Это обещание заставляло мальчугана тщательно обыскивать все закоулки шахты и постепенно развило в нём любовь к коллекционированию. Теперь он уже с увлечением собирал насекомых для собственной коллекции.
Но он увлекался не только пауками и мокрицами. В своём уединении он завёл тесную дружбу с двумя летучими мышами и полёвкой. Он утверждал, что эти его друзья были самыми умными и самыми кроткими зверьками на свете, пожалуй, умнее даже его лошадок с длинной, блестящей, как шёлк, шерстью, о которых он с восхищением рассказывал матери.
Карл особенно любил мудрого Блер-Атоля, самого старого обывателя подземной конюшни, которого шесть лет тому назад спустили на глубину пятисот метров и с тех пор ни разу не поднимали на свет божий. Теперь он уже почти совсем ослеп, но как он хорошо знал подземный лабиринт! Как уверенно поворачивал направо или налево, когда тащил вагонетку! Не было случая, чтобы Блер-Атоль когда-нибудь ошибся. Он всегда вовремя останавливался перед заслоном как раз на таком расстоянии, чтобы можно было открыть дверцу, не задев его. И каким приветливым ржанием встречал он мальчика утром и вечером, когда тот приносил ему корм! Такое доброе, ласковое, привязчивое животное!
– Ты знаешь, мама, он по-настоящему целует меня, он трётся мордой о мою щеку каждый раз, когда я подхожу к нему! – говорил Карл. – А ещё знаешь, мама, какое это для нас счастье, что Блер-Атоль так хорошо знает часы! Если бы не он, мы бы целую неделю так и не знали – утро или вечер, день или ночь у нас в шахте.
Так он болтал, сидя за столом, а госпожа Бауэр слушала его и восхищалась. Она тоже любила Блер-Атоля, к которому так привязался её мальчик, и никогда не забывала послать ему кусок сахару. Как бы ей хотелось посмотреть на этого старожила, которого знал ещё её покойный муж! Её тянуло взглянуть на это ужасное место, где после взрыва нашли обугленный труп бедного Бауэра… Но женщин не пускали в шахты, и она должна была довольствоваться рассказами своего сына.
О, она хорошо знала его шахту, эту огромную чёрную пропасть, поглотившую её мужа! Сколько раз она ждала его у этой огромной зияющей пасти, сколько раз следила взглядом за двойной клетью, в которой скользили вдоль каменной кладки стен бадьи, подвешенные к стальным блокам на своих тросах; как часто наведывалась она в деревянное здание у входа в шахту, заглядывала в машинное отделение, в кабинку табельщика и в другие служебные помещения! Сколько раз грелась она у огня громадной сушильни, где углекопы, выйдя из ствола, сушат свою одежду, а нетерпеливые курильщики спешат зажечь трубку! Как свыклась она с каждым стуком и скрипом этой адской двери! И как хорошо знала всех этих подземных тружеников – приёмщиков, которые отцепляли гружённые углём вагонетка, прицепщиков, сортировщиков, промывальщиков, машинистов, кочегаров, – все они проходили мимо неё, отправляясь на работу.
Она рисовала в своём воображении то, чего не могла видеть глазами, следуя мысленным взором за этой исчезающей бадьёй, набитой людьми, среди которых когда-то был её муж, а теперь её единственный ребёнок. Некоторое время до неё ещё доносились смех и голоса, но, быстро удаляясь, они слабели, затихали и, наконец, совсем смолкали в глубине. Ей казалось, что она видит, как эта клетка опускается все ниже и ниже в узком вертикальном стволе, вот она уже на глубине пятисот, шестисот метров, – какая огромная высота отделяет её от поверхности земли, вчетверо выше самой высокой пирамиды! Вот наконец клеть останавливается, рабочие спешат выйти и мигом расходятся влево и вправо по своему подземному городу: откатчики идут к своим вагонеткам, забойщики, вооружённые кайлом, в свои забои – рубить пласты, бутовщики – заменять породой извлечённые угольные сокровища, крепильщики – ставить крепления, подпирающие кровлю галерей, дорожные мастера – чинить пути, прокладывать рельсы, каменщики – выкладывать своды.
Широкая, как проспект, главная штольня идёт от центрального ствола к другому стволу на расстоянии трех-четырех километров. Оттуда под прямым углом расходятся второстепенные галереи и дальше параллельно им подсобные ходы.
Между этими галереями возвышаются чёрные стены – массивы угля или породы. И все это такими правильными квадратами, громоздкими, чёрными!
В этом лабиринте чёрных, совершенно одинаковых улиц, при свете безопасных ламп движется, копошится, снуёт взад и вперёд целая армия полуголых рабочих.
Вот что видела перед собой госпожа Бауэр, когда, оставшись одна, сидела в раздумье у камелька, глядя на огонь.
И в этом лабиринте подземных ходов она особенно ясно представляла себе тот коридор, который она знала лучше других, где её маленький Карл открывал и закрывал дверцу заслона.
Когда наступал вечер, дневная смена поднималась наверх, а в шахты спускалась ночная смена. Но её мальчик не поднимался вместе с другими. Он отправлялся в конюшню к своему любимцу Блер-Атолю, задавал коню порцию овса и сена и, усевшись возле него, принимался за свой скромный ужин, который ему присылали сверху; потом, поиграв с полёвкой, пригревшейся у его ног, и с двумя летучими мышами, кружившимися возле него, он укладывался спать тут же на подстилке из соломы.
Как ясно представляла себе все это госпожа Бауэр и как быстро, с полуслова понимала она всё, что рассказывал о своей подземной жизни маленький Карл!
– Знаешь, мама, что мне вчера сказал господин Маульсмюле? Он сказал, что если я отвечу ему правильно на все вопросы по арифметике, которые он мне задаст, то он возьмёт меня к себе в помощники, когда будет снимать план шахты, и даст мне держать нивелировочную ленту. У нас, кажется, собираются прокладывать новый штрек, чтобы соединить нашу шахту с шахтой Вебера, а ведь это очень трудно размерить все так, чтобы он вышел как раз туда, куда нужно.
– Вот как! – воскликнула обрадованная госпожа Бауэр. – Тебе сказал это сам господин Маульсмюле!
И она тут же представила себе, как её маленький Карл держит протянутую по всей галерее нивелировочную ленту, а инженер ходит с записной книжкой в руке и, справляясь со своим компасом, отмечает, где пройдёт штрек.
– Но я боюсь только, что я не все понимаю в этой арифметике, – продолжал Карл, – и мне некого попросить, чтобы мне объяснили. Вдруг я отвечу неверно.
Тут Марсель, который молча курил свою трубку, сидя на табурете возле печки, вмешался в разговор и, обратившись к Карлу, сказал:
– А ты бы мне показал, что ты там не понимаешь, – может быть, я смогу тебе объяснить.
– Вы сможете объяснить? – с сомнением в голосе спросила госпожа Бауэр.
– А что же, – сказал Марсель, – ведь не зря же я каждый день после ужина хожу на вечерние занятия. Наш учитель очень доволен мной и говорит, что я могу помогать ему заниматься с отстающими.
С этими словами Марсель прошёл к себе в комнату, принёс оттуда чистую тетрадь и, усевшись рядом с мальчиком, спросил, что ему непонятно в задаче, и так хорошо объяснил ему всё, что Карл тут же решил её без всякого труда.
С этого дня госпожа Бауэр прониклась уважением к своему жильцу, а Марсель и маленький Карл стали друзьями.
Между тем на заводе Марсель зарекомендовал себя превосходным литейщиком, и его скоро перевели во второй, а затем и в первый разряд.
Каждое утро ровно в семь часов он входил в ворота сектора «О» и каждый вечер после ужина отправлялся на вечерние занятия, которые вёл инженер Трюбнер. Геометрию, алгебру и черчение он одолевал с одинаковым усердием, и его необыкновенные успехи поражали учителя. Спустя два месяца после поступления на завод Шульце молодой рабочий Шварц заслужил репутацию самого способного и толкового работника не только у секторе «О», но и во всем Стальном городе. Рапорт, представленный о нем в конце квартала его непосредственным начальником, заканчивался следующей официальной характеристикой: «Шварц (Иоганн), двадцати шести лет, литейщик первого разряда. Считаю своим долгом обратить внимание высшей администрации на этого молодого человека, который обладает исключительными способностями и выделяется как своими теоретическими знаниями, так и практической смёткой и ярко выраженной изобретательской жилкой».
Однако, чтобы привлечь к Марселю внимание высшей администрации, понадобился совершенно необыкновенный случай; случай этот не замедлил представиться, но обстоятельства, сопутствующие ему, оказались весьма трагическими.
Как-то раз утром в воскресенье Марсель, прислушавшись к бою часов, с удивлением обнаружил, что уже пробило десять, а его маленького друга Карла все ещё нет. Он спустился вниз спросить госпожу Бауэр, не знает ли она, отчего запоздал Карл, но госпожа Бауэр сама была в страшном беспокойстве: мальчик должен был прийти из шахты по крайней мере два часа тему назад. Марсель, видя её в таком смятении, решил пойти узнать, что случилось, и направился к шахте Альбрехт.
Дорогой он встретил кое-кого из шахтёров и спросил, не видели ли они маленького Карла, но, получив от них отрицательный ответ и пожелав им Gluck auf, что значит буквально «счастливо вернуться наверх» (обычное приветствие немецких углекопов), отправился дальше.
Часов около одиннадцати он подошёл к шахте Альбрехт. В это воскресное утро здесь не было той оживлённой сутолоки, какая обычно бывает у входа в шахту в рабочие дни. Одна только молоденькая «модистка» (шахтёры так в шутку прозвали сортировщиц) болтала с табельщиком, которому даже в праздничные дни полагалось дежурить у шахты.
– Не заметили вы, поднялся из шахты маленький Карл Бауэр, номер сорок одна тысяча девятьсот два? – спросил его Марсель.
Табельщик заглянул в свой список и отрицательно покачал годовой.
– А другого выхода из шахты нет?
– Нет, это единственный. Второй, северный выход ещё только строят.
– Тогда, значит, мальчик внизу?
– Очевидно, – отвечал табельщик, покачав головой, – но это странно. По воскресеньям там остаются только пять дежурных сторожей.
– Нельзя ли мне спуститься – узнать, не случилось ли там чего?
– Без разрешения нельзя.
– А вдруг его там завалило? – сказала молоденькая «модистка».
– Ну что там может завалиться в воскресенье? – невозмутимо ответил табельщик.
– Но всё-таки ведь надо узнать, что с ним такое, – продолжал настаивать Марсель.
– А вы обратитесь к мастеру машинного отделения, вон там в будке, если только он ещё здесь…
Мастер, к счастью, оказался на месте. В праздничном костюме, в туго накрахмаленном, точно сделанном из жести воротничке он возился с каким-то отчётом. Человек отзывчивый, серьёзный, он тотчас же откликнулся на просьбу Марселя.
– Мы сейчас вместе посмотрим, что там случилось, – сказал он и тут же распорядился, чтобы дежурный механик приготовил машину для спуска.
– А вы не захватите с собой приборы Галибера? – спросил Марсель. – Может быть, они нам пригодятся.
– Пожалуй, вы правы… Никогда нельзя знать, что может случиться под землёй.
Мастер достал из шкафа два одинаковых резервуара, похожих на сифоны, в которых на улицах Парижа продают прохладительные напитки. Это сосуды со сжатым воздухом, оканчивающееся резиновой трубкой с роговым наконечником, который зажимают зубами. Сосуд накачивают воздухом при помощи специальных мехов. С этим запасом воздуха, зажав нос деревянными щипчиками, можно безнаказанно находиться в отравленной вредными газами атмосфере.
Надев на спину приборы, мастер с Марселем вошли в бадью, канат стал сматываться с барабана, и спуск начался. При слабом свете маленьких электрических фонариков они медленно углублялись в тёмное подземелье.
– А у вас, видно, нервы крепкие, – заметил мастер. – Новички обычно побаиваются спускаться, сидят, как кролики, жмутся на дне бадьи.
– Ну, что вы, – отвечал Марсель, – чего ж тут бояться. Правда, мне раза два-три уже приходилось спускаться в рудники.
Наконец они очутились на дне шахты. Сторож, дежуривший на площадке, сказал им, что не видел маленького Карла.
Они отправились в конюшню. Лошадям, по-видимому, наскучило стоять в одиночестве – так, по крайней мере, можно было заключить по тому радостному ржанию, каким встретил их Блер-Атоль. На стене висел брезентовый плащ Карла, а в углу, рядом со скребницей, лежал его учебник арифметики.
Марсель сейчас же заметил, что безопасной лампы Карла в конюшне нет, и, следовательно, мальчик находится где-нибудь в глубине шахты.
– Может, конечно, случиться, что его где-нибудь засыпало, – сказал мастер, – но это маловероятно. Зачем ему понадобится идти в рабочие забои в воскресенье?
– А может, он пошёл охотиться за букашками, – сказал сторож. – Он за ними куда хочешь пойдёт.
Подошедший в это время конюх подтвердил эти предположения. Он видел, как Карл рано утром, часов около семи, пошёл с фонарём в шахту. Недолго думая, решили приступить к поискам. Созвали свистками дежурных сторожей, взяли большой план шахты, распределили маршрут и, вооружившись лампами, углубились в боковые галереи и ходы.
Через два часа все разветвления шахты были пройдены, и все семь человек сошлись на центральной площадке. Нигде не было обнаружено никаких признаков обвала, но и никаких следов маленького Карла.
Проголодавшийся мастер высказал предположение, что, может быть, мальчик как-нибудь незаметно давно уже поднялся наверх и сидит преспокойно дома, но Марсель уверял его, что этого не может быть, и настаивал на продолжении поисков.
– А вот это что такое? – внезапно спросил он, указывая на плане место, отмеченное пунктиром, подобно тому как географы на картах отмечают ещё не исследованные земли в Арктике.
– Это брошенная выработка. Начали было разрабатывать, да оказался очень тонкий пласт, – объяснил мастер.
– И там есть заброшенные ходы? – вскричал Марсель. – Ну, значит, там и надо искать.
Он сказал это с такой уверенностью, что никто не стал возражать, и все вместе направились к заброшенному участку.
Они вскоре достигли устья галереи; судя по мокрым, обомшелым стенкам хода, здесь уже давно не вели никаких работ. Некоторое время они не обнаруживали ничего подозрительного. Внезапно Марсель остановился и спросил:
– Никто из вас не чувствует тяжести в ногах? Слабости или дурноты? У меня вот уже несколько времени, как кружится голова. Здесь явно ощущается присутствие углекислого газа. Вы разрешите мне зажечь спичку? – обратился он к мастеру.
– Конечно, мой друг, зажигайте.
Марсель вынул из кармана спичечницу, зажёг спичку и, наклонившись, поднёс её к земле. Пламя тотчас же погасло.
– Так я и думал, – сказал он. – Газ этот, будучи тяжелее воздуха, стелется по земле. Здесь не годится оставаться, – я, конечно, имею в виду тех, у кого нет прибора Галибера. Может быть, мы с вами вдвоём осмотрим этот участок? – обратился он к мастеру.
Тот согласился. Отослав остальных, они взяли в рот наконечники своих приборов и, зажав нос деревянными щипчиками, пошли дальше по заброшенной галерее.
Через четверть часа им пришлось выйти оттуда, чтобы возобновить запас воздуха, после чего они снова продолжали свои поиски.
Наконец после третьей передышки их усилия увенчались успехом. Они увидели в глубине тусклый голубоватый свет безопасной лампы. Ускорив шаги, они направились туда.
У сырой стены неподвижно лежал уже похолодевший маленький Карл. Губы у него были синие, лицо багровое, пульс не работал.
По-видимому, он хотел поднять что-то с земли, наклонился и, вдохнув насыщенный углекислотой воздух, сразу лишился сознания.
Все усилия вернуть его к жизни оказались тщетными. Он лежал здесь уже по меньшей мере часа четыре.
На следующий день к вечеру на кладбище Штальштадта прибавилась ещё одна могила, а бедная госпожа Бауэр осталась одна-одинёшенька на белом свете.
Глава седьмая
Центральный сектор
Медицинское заключение доктора Эхтернаха, главного врача шахтёрского участка Альбрехт, гласило, что смерть Карла Бауэра, № 41902, тринадцати лет от роду, «заслонщика» в галерее 228, последовала от асфиксии[22] в результате отравления углекислотой, поглощённой в большом количестве дыхательными органами.
Другое, не менее учёное заключение – инженера Маульсмюле – указывало на необходимость расширить вентиляционную сеть и охватить ею участок «В» пятнадцатой зоны, где наблюдается медленное просачивание вредных газов.
Второй, краткий рапорт инженера Маульсмюле обращал внимание высшей администрации на самоотверженное поведение мастера Райера и литейщика первого разряда Иоганна Шварца.
Спустя дней десять после этого трагического случая литейщик Иоганн Шварц, войдя утром в караульную будку, чтобы снять с доски свой жетон, увидел на этой доске следующий приказ:
«Литейщику Шварцу явиться сегодня в десять часов утра в контору главного директора, центральный сектор, ворота и улица „А“. Одежда городская».
«Наконец-то! – подумал Марсель. – Долго же они думали, но хорошо, что додумались».
Из своих воскресных прогулок в окрестностях Штальштадта и разговоров с товарищами Марсель успел узнать кое-что об организации города. Он знал, что приглашения явиться в центральный сектор удостаивались немногие, и по этому поводу рассказывали всякие легенды. Говорили, что смельчаки, пытавшиеся хитростью проникнуть в запретную зону, не возвращались обратно; что каждый рабочий и служащий, допущенный в это святая святых, подвергался всякого рода таинственным испытаниям и приносил торжественную клятву хранить все виденное и слышанное им в тайне, а нарушившего клятву судили тайным судом и карали смертью.
Святилище это соединялось с окружной линией подземной железной дорогой. По этой дороге ночью нередко прибывали таинственные гости. За высокими стенами в центральном здании происходили заседания Высшего совета, в которых эти загадочные незнакомцы принимали участие…
Марсель не очень доверял подобным разговорам и слухам, но знал, что они вызваны действительно трудным доступом в центральный сектор.
У него было немало друзей среди рабочих – и рудокопы, и углекопы, и доменщики, в формовщики, и плотники, и кузнецы, но ни один из тех, кого он знал, никогда не переступал заповедных ворот «А».
Со смешанным чувством любопытства и тайного удовлетворения Марсель в назначенный час подходил к воротам. Он сразу мог убедиться в том, что здесь поистине соблюдались все самые строгие меры предосторожности.
Прежде всего выяснилось, что его уже ждали. Два человека в серых мундирах, с саблями на боку и револьверами у пояса, стояли в караульном помещении. Это помещение, подобное келье сестры-привратницы какого-нибудь сурового монастыря, имело две двери: одну – отворявшуюся наружу, другую – внутреннюю. При этом двери никогда не отворялись одновременно.
Марсель подал пропуск; его тщательно проверили, поставили печать, а затем люди в серой форме, ни слова не говоря, завязали Марселю глаза и, подхватив его под руки, повели в неизвестном направлении.
Они прошли около трех тысяч шагов, поднялись по лестнице, перед ними распахнулась дверь, которая, впустив их, тотчас же захлопнулась, и наконец Марселю разрешили снять повязку.
Молодой человек увидел, что находится в просторной комнате, где стояло всего несколько стульев, чёрная доска и большой чертёжный стол со всеми принадлежностями для черчения. Свет проникал в комнату через высокие окна с матовыми стёклами.
Тотчас же вслед за ними вошли два человека, напоминавшие своим видом университетских профессоров.
– Нам аттестовали вас как исключительно одарённого субъекта, – сказал один из них. – Мы намерены проэкзаменовать вас, и, если ваши знания окажутся удовлетворительными, вы будете переведены в модельный цех. Угодно вам сейчас подвергнуться испытаниям?
Марсель скромно ответил, что он готов.
Тогда оба экзаменатора по очереди стали задавать ему вопросы из химии, геометрии и алгебры. Молодой человек отвечал безошибочно и ясно; вычерченные им на доске геометрические фигуры отличались безупречной отчётливостью, строгостью и изяществом линий. Цифры его уравнений вытягивались стройными, правильными рядами, как колонны войск на параде. Одно из его решений поразило экзаменаторов своей необыкновенной тонкостью и новизной доказательства, они не замедлили выразить ему своё удивление и спросили, где он учился математике.
– На родине, в Шафгаузене, в средней школе, – скромно ответил Марсель.
– Вы, по-видимому, прекрасный чертёжник?
– Это был мой любимый предмет.
– Вы не находите, что народное образование в Швейцарии поставлено на удивительную высоту? – сказал экзаменатор, обращаясь к своему коллеге. – Так вот, мы вам даём два часа на выполнение этого чертежа, – продолжал он, повернувшись к Марселю и передавая ему схему довольно сложной паровой машины, представленной в разрезе. – Если вы проявите себя в этом так же, как проявили в устных ответах, мы дадим вам оценку «весьма удовлетворительно и вне конкурса».
И с этими словами они удалились.
Марсель, оставшись один, с жаром принялся за работу.
Ровно через два часа экзаменаторы вернулись. Чертёж Марселя, по-видимому, настолько поразил их, что они не ограничились обещанной лаконичной оценкой, а с обоюдного согласия приписали: «У нас нет чертёжников с таким исключительным дарованием».
Вслед за тем в комнату снова вошли молчаливые серые проводники и, подвергнув Марселя той же церемонии, то есть завязав ему глаза, повели его в кабинет главного директора.
– Вас рекомендуют чертёжником в модельный цех, – сказал Марселю директор. – Готовы ли вы подчиниться всем нашим правилам?
– Я их не знаю, но полагаю, что они приемлемы, – отвечал Марсель.
– Так вот. Во-первых, вам надлежит в течение всего срока вашей службы жить на территории самого цеха. Вы не можете выходить за пределы этой территории без особого разрешения, которое даётся только в исключительных случаях. Во-вторых, вы подчиняетесь военному уставу и должны беспрекословно повиноваться вашему начальству. Всякое нарушение дисциплины влечёт за собой соответствующее взыскание согласно воинскому уставу. Вам присваивается звание унтер-офицера действующей армии Стального города, и, проявляя себя достойным образом, вы можете достигнуть самых высших чинов. В-третьих, вы даёте присягу никогда никому не разглашать того, что вы увидите или услышите в отделе, где будете работать. В-четвёртых, ваша переписка будет вскрываться начальством, и вести её разрешается только с родными…
«Короче говоря, настоящая тюрьма», – подумал Марсель, но вслух сказал спокойно:
– Я нахожу эти условия справедливыми и готов им подчиниться.
– Хорошо. Поднимите руку и повторяйте за мной слова присяги… Итак, вы зачисляетесь чертёжником в четвёртый цех. Вам будет предоставлено помещение. Питаться вы будете здесь же – у нас отличная столовая. Ваши вещи с вами?
– Нет, я не знал, зачем меня вызывали. Все моё имущество у меня на квартире.
– За ним будет послано, ибо вы с этого момента не имеете права выходить за пределы этой территории.
«Хорошо, что я писал свои заметки шифром, – подумал Марсель. – Вот бы они попались им в лапы!»
К концу дня Марсель окончательно расположился в уютной комнате на четвёртом этаже огромного здания, стоявшего в глубине двора, и уже мог составить себе некоторое представление о своей будущей жизни. Она уже не казалась ему такой безотрадной, как вначале.
Его товарищи по работе, с которыми он познакомился в столовой, были по большей части спокойные, мягкие люди, всецело поглощённые своим трудом.
Чтобы внести некоторое оживление в своё чересчур монотонное существование, они организовали своими силами недурной оркестр и каждый вечер устраивали интересные концерты. В редкие часы досуга можно было пойти в библиотеку или читальню, которые предоставляли богатейший выбор научной литературы. Кроме того, при цехе были устроены специальные, обязательные для всех курсы, где занятия вели старые, опытные профессора. Время от времени слушатели подвергались испытаниям или участвовали в конкурсах. Словом, в этом ограниченном мирке не хватало только движения, воздуха, свободы. Это было своего рода закрытое учебное заведение для вполне сложившихся взрослых людей, но учебное заведение с таким суровым режимом, что, как бы ни были люди приучены к железной дисциплине, такая атмосфера не могла не действовать угнетающе.
Зима прошла в усидчивой работе, которой Марсель отдавался душой и телом. Его усердие, совершенство его чертежей и поразительные успехи по всем предметам были отмечены всеми профессорами и экзаменаторами и завоевали ему славу среди товарищей. Он считался, по общему признанию, самым талантливым, изобретательным и самым искусным чертёжником-конструктором. Возникало ли какое-нибудь затруднение – обращались к Марселю. Даже начальство, считаясь с его опытностью и знаниями, относилось к нему с невольным уважением, которое внушает к себе истинное дарование наперекор самой чёрной зависти.
Но, если Марсель, проникнув в центральный сектор Стального города, надеялся, что теперь проникнет во все его тайны, он жестоко ошибся. Вся его жизнь протекала за железной решёткой, окружавшей пространство в триста метров в диаметре.
Умственная деятельность Марселя охватывала все самые разнообразные отрасли металлургической промышленности. Практически же она ограничивалась конструкцией и чертежами паровых машин.
Он чертил машины любого размера, любой мощности, для любой отрасли производства и промышленности, начиная с военного корабля и кончая типографией. Но дальше этого он не шёл. Строжайшее разделение труда, доведённое до крайности, замыкало его, словно тиски.
После четырехмесячного пребывания в центральном секторе Марсель знал о продукции Стального города в целом не больше, чем до своего поступления сюда. Ему удалось только приобрести некоторое представление об организации этой машины, в которой он, несмотря на все свои заслуги, был не более чем ничтожным винтиком. Он знал теперь, что центром этой паутины, именуемой Штальштадтом, была так называемая «Башня быка» – циклопическая постройка, высоко вздымающаяся над всем городом. Из рассказов, которые обычно передавались шёпотом в столовой и не всегда отличались правдоподобием, Марсель узнал, что личная резиденция герра Шульце находится в основании башни и там же, в самой глубине, в центре помещается и знаменитый тайный кабинет. Рассказывали, что это большой сводчатый зал со всякими противопожарными приспособлениями, бронированный изнутри, как военное судно снаружи, что у него целая система стальных дверей с секретными скорострельными замками, которые сделали бы честь любому банку.
По общему мнению, герр Шульце заканчивал работу над новой чудовищной военной машиной неслыханной мощности, которая якобы должна обеспечить Германии владычество над всем миром.
Тщетно Марсель ломал себе голову, стараясь найти способ проникнуть в тайну профессора Шульце, тщетно придумывал он тысячи самых отчаянных планов с переодеванием и верёвочной лестницей. Он вынужден был признаться себе, что все его проекты неосуществимы. Эти мрачные толстые стены, залитые ночью потоками яркого света, охраняемые испытанной стражей, были непреодолимой преградой для всех его надежд и усилий. Но, если бы даже ему удалось каким-то чудом одолеть эту преграду, что увидел бы он за ней? Частности, только частности, ведь всё равно ему не удалось бы раскрыть все сложные махинации этого злодейского замысла.
Но ничего! Он поклялся себе не отступать и не отступит. Если ему придётся тянуть эту лямку десять лет, он выдержит десять лет. Но пробьёт час, когда эта тайна откроется ему. Это должно случиться. А между тем благодатный город Франсевилль растёт и процветает, открывая усталым, исстрадавшимся людям новый, сияющий горизонт.
Марсель не сомневался, что это великое достижение, этот триумф латинской расы приводит Шульце в ярость и что он сейчас более, чем когда-либо, исполнен решимости привести в исполнение свои угрозы. Подтверждением этому были Штальштадт и вся деятельность этого страшного города.
Прошло несколько месяцев. Как-то раз в марте, когда Марсель в тысячный раз давал себе эту клятву Ганнибала[23], перед ним внезапно выросла серая фигура служителя и объявила ему, что его требует главный директор.
– Я получил приказ от герра Шульце, – сообщил ему этот высокий сановник, – прислать ему нашего лучшего чертёжника. Это, без сомнения, вы. Извольте сейчас же собрать ваши вещи, и вас немедленно проводят во внутренний сектор. Кроме того, имею честь вам сообщить, что вы произведены в лейтенанты.
|
The script ran 0.027 seconds.