1 2
Сидони-Габриель Колетт
Ангел мой
Леа! Подари мне своё жемчужное ожерелье! Слышишь, Леа? Подари, пожалуйста! Ни звука в ответ, ничто не шелохнулось на большой кровати: полумрак, и в полумраке – тусклый оружейный блеск, блеск кованого железа и медной чеканки.
– Ну почему бы тебе не подарить мне его, а, Леа? Оно мне идёт не меньше, чем тебе, а может, даже больше.
Щёлкнула застёжка, кровать всколыхнулась кружевами, из них лениво высунулись прекрасные голые руки с тонкими запястьями.
– Может, хватит, Ангел? Неужели ты ещё не наигрался?
– Дай мне повеселиться… Или ты боишься, что я его стащу?
Ангел приплясывал на фоне розовых занавесок, пронизанных солнцем, и его танцующий силуэт казался совершенно чёрным, он напоминал изящного бесёнка, попавшего в самое пекло. Но вернувшись к кровати, он снова стал белоснежным, облачённый в белую шёлковую пижаму и белые замшевые тапочки.
– Вот чего я не боюсь, того не боюсь, – отвечал с кровати нежный и низкий голос. – Но нитка может не выдержать. Жемчужины слишком тяжёлые.
– Да, тяжёлые, – подтвердил Ангел с уважением. – Видно, тот, кто подарил его тебе, был человек серьёзный.
Ангел стоял перед удлинённым зеркалом, висящим на стене между двумя окнами, и разглядывал своё отражение – очень красивый и очень молодой мужчина среднего роста, чёрные волосы с отливом в синь, точно оперенье у дрозда. Он распахнул пижаму на смуглой, крепкой груди, выпуклой, как щит, и розовые искорки заиграли на его белоснежных зубах, на белке его тёмных глаз и на жемчужинах ожерелья.
– Сними ожерелье, – настаивал женский голос. – Слышишь, что я тебе говорю?
Застыв перед своим отражением, молодой человек тихонько смеялся.
– Да-да, слышу. По-моему, ты всё-таки боишься, что рано или поздно я его у тебя отберу.
– Не отберёшь. Но вздумай я подарить его тебе, ты вполне способен его принять.
Он бросился ничком на кровать.
– Разумеется! Я выше условностей, и никакие подарки не унизят моего достоинства. Уж если мужчина спокойно принимает от женщины жемчужную булавку или жемчужные запонки, то почему бы ему не принять и пятьдесят жемчужин…
– Сорок девять.
– Да-да, сорок девять, я знаю. Попробуй скажи, что мне твоё ожерелье не идёт… Попробуй скажи, что я некрасив…
Склонившись над лежащей женщиной, он вызывающе засмеялся, обнажив свои маленькие зубы и внутреннюю влажную поверхность губ.
– Нет, и пробовать не стану. И прежде всего потому, что ты всё равно мне не поверишь. Вот только почему, когда ты смеёшься, ты обязательно морщишь нос? Тебе что, морщин захотелось?
Он мгновенно перестал смеяться, лоб его сразу разгладился, подбородок опустился вниз – он проделал это ловко, точно опытная кокетка. Они враждебно смотрели друг на друга: она – приподнявшись на локте среди белья и кружев, он – сидя боком на краю кровати. «Это она-то говорит о моих будущих морщинах», – думал он. «Почему он становится некрасивым, когда смеётся, ведь на самом деле он так прекрасен?» – думала она. И закончила уже вслух:
– Когда ты смеёшься, ты выглядишь злым. Потому что смех у тебя нехороший, язвительный. Это тебе не идёт.
– Неправда! – вскричал Ангел с раздражением.
Когда он злился, брови его сходились у переносицы, обрамлённые ресницами глаза расширялись и загорались недобрым огнём, рот кривился презрительным и целомудренным изгибом. Леа улыбнулась: вот таким она его любила – сначала возмущённым, потом смирившимся, едва не сорвавшимся с привязи и всё же не способным вырваться на волю. Она положила руку ему на голову, и он нетерпеливо тряхнул головой, словно стараясь сбросить ярмо.
– Тихо… тихо, – зашептала она, словно успокаивая разгневанного зверя. – Что с тобой? Да что с тобой в конце концов?..
Он уронил голову на широкое прекрасное плечо, уткнулся в него лбом, носом, отыскивая привычное место, уже закрывая глаза и предвкушая беззаботный утренний сон, но Леа растолкала его:
– Нет, нет, Ангел, просыпайся! Ты обедаешь сегодня у нашей «гарпии», а сейчас уже без двадцати двенадцать.
– Разве? Я обедаю у матушки? И ты тоже?
Леа лениво скользнула в глубь постели.
– Нет, я сегодня выходная. Хотя я всё равно приду выпить кофе в половине третьего или чай в шесть или, в крайнем случае, выкурить сигарету без четверти восемь. Так что не волнуйся, твоя матушка по мне не соскучится. Кстати, она меня и не приглашала…
Ангел, который с недовольным видом стоял возле кровати, лукаво улыбнулся:
– Знаю, знаю почему. У нас сегодня такой благопристойный приём! К нам пожалует прекрасная Мари-Лор со своей змееподобной дочерью.
Большие голубые глаза Леа, которые бездумно оглядывали комнату, мгновенно остановились.
– Ах да! Прелестная малышка! До матери ей, конечно, далеко, но всё равно прелестная… Да сними же ты наконец это ожерелье!
– Жаль, – вздохнул Ангел, расстёгивая замочек. – Оно бы так подошло для моей корзиночки.
Леа поднялась на локте:
– Какой корзиночки?
– Свадебной, – произнёс Ангел напыщенно. – Моей свадебной корзиночки с моими драгоценностями.
Он исполнил безукоризненное антраша, головой откинул портьеру и исчез, крича:
– Ванну, Роза, и поскорее! Я обедаю у госпожи Пелу! «Ну конечно, – подумала Леа. – Лужа на полу, полдюжины мокрых полотенец да оскрёбки после бритья в унитазе. И почему только у меня нет двух ванных комнат…»
Она тут же напомнила себе, как делала уже много раз, что для строительства новой ванной ей придётся отказаться от гардеробной да ещё отрезать часть от будуара. И она решила не менять своего прежнего решения: «Как-нибудь уж потерплю до женитьбы Ангела».
Она снова вытянулась на кровати и отметила, что Ангел накануне швырнул свои носки на камин, трусы – на трюмо, а галстук повязал вокруг шеи гипсового бюста самой Леа. Она невольно улыбнулась этому чисто мужскому, греющему душу беспорядку и полуприкрыла большие спокойные глаза яркого голубого цвета с густыми каштановыми ресницами. В свои сорок девять лет Леони Вальсон, по прозвищу Леа де Луваль, благополучно завершала карьеру вполне обеспеченной куртизанки, счастливо избегнув в своей жизни лестных для женщин катаклизмов и возвышающих душу страданий. Она скрывала дату своего рождения, но охотно признавалась, снисходительно и томно поглядывая на Ангела, что в её возрасте она может позволить себе некоторые прихоти. Она любила порядок, красивое бельё, терпкие вина и изысканную кухню. Юная блондинка, не знавшая счёта победам, потом богатая дама полусвета, она не числила за собой ни одной скандальной истории и никогда не давала поводов к кривотолкам. Её друзья вспоминают, как однажды во время скачек в Отёйле в 1895 году Леа ответила секретарю «Жиль Блаза», который назвал её «милой затейницей»:
– Затейница? О! Кажется, мои любовники слишком много болтают…
Её ровесницы завидовали её железному здоровью, женщины помоложе, которых мода 1912 года наградила сутулой спиной и торчащим животом, подсмеивались над её высоким бюстом – но и у тех, и у других равную зависть вызывала её связь с Ангелом.
– О Господи! – сокрушалась Леа. – И чему только они завидуют! Да пускай забирают его себе! Я ведь не держу его на привязи и не вожу за ручку.
Тут она, пожалуй, всё же лукавила: ей льстила длившаяся уже шесть лет связь с Ангелом, которого она время от времени из свойственного ей стремления к справедливости называла своим приёмным сыном.
– Свадебная корзинка… – повторила Леа. – Ангел женится… Но это невозможно, и вообще… бесчеловечно… Отдать Ангелу молоденькую девушку – всё равно что бросить лань на растерзание собакам. Люди не знают, что такое Ангел.
Она перебирала пальцами точно чётки, брошенное им на кровати ожерелье. Теперь она часто снимала его на ночь, потому что Ангел, влюблённый в прекрасные жемчужины и не пропускавший ни одного утра, чтобы ни них не взглянуть, мог в конце концов заметить, что пополневшая шея Леа уже не отличается прежней белизной, а под кожей выступают напряжённые мускулы. Не поднимаясь, она застегнула сзади ожерелье и взяла зеркало с ночного столика.
– Я похожа на крестьянку, – не щадя себя, призналась она. – На молочницу. Нормандская молочница, которая отправилась прогуляться на картофельное поле, нацепив на себя ожерелье. Оно мне идёт как корове седло, и это ещё мягко сказано.
Она привыкла строго себя судить, и многое в её внешности перестало ей нравиться: слишком яркий, здоровый, румяный – слишком «крестьянский» – цвет лица, который ещё больше оттенял зрачки свежего голубого цвета, окружённые чуть более тёмным ободком. К своему горделивому носу Леа пока что относилась благосклонно. «Нос Марии-Антуанетты, – говорила мать Ангела, никогда, однако, не забывая добавить: – А года через два у нашей милой Леа появится подбородок Людовика XVI…» Рот с ровными без щёлок зубами, редкий смех и частая улыбка, которая очень шла к её большим, нечасто и словно бы неохотно моргавшим глазам; эту улыбку сотни раз превозносили, воспевали, фотографировали, но её глубина и простодушие не могли надоесть.
Что касается тела, то, как говорила Леа, «всем известно, что ухоженное тело сохраняется долго». Она и сейчас не стеснялась демонстрировать его, своё большое белое тело с чуть розоватым оттенком: длинные ноги, ровная спина, как у нимф, украшающих итальянские фонтаны, ягодицы с ямочками и высокая грудь, которая, как говорила Леа, «переживёт и женитьбу Ангела».
Леа встала, накинула пеньюар и сама отдёрнула занавески. Полуденное солнце проникло в эту розовую, весёлую, пожалуй, чересчур нарядную комнату с её несколько старомодной роскошью: двойные кружева на окнах, креп-фай на стенах, позолоченное дерево, электрические лампочки в розовато-белых абажурах, старинная мебель под новой шёлковой обивкой. Леа никак не хотела расставаться ни со своей уютной спальней, ни со своей кроватью – великолепным, на диво прочным металлическим сооружением, не ласкавшим глаз и не ласковым к телу.
– Нет, нет, – восклицала мать Ангела, – всё это просто прелестно! Мне очень нравится. Это целая эпоха, в этой спальне есть свой шик.
Леа улыбнулась, вспомнив «гарпию» и приподнимая обеими руками лежащие на плечах волосы. Хлопнула одна дверь, затем другая, хрупкая мебель застонала от удара мужского ботинка, Леа поспешила напудрить лицо. Ангел вернулся в рубашке и брюках, без пристежного воротничка, с белыми от талька ушами и настроенный воинственно.
– Где моя булавка? Проклятье! Неужели кто-нибудь её стащил?
– Марсель приколол её к своему галстуку, когда собирался на рынок, – серьёзным тоном сказала Леа.
Ангел был совершенно лишён чувства юмора, шутка поставила его в тупик, и он застыл, точно муравей, наткнувшийся на раскалённый уголёк.
– Как мило!.. – только и нашёлся сказать он в ответ. – Ну а где тогда мои ботинки?
– Какие?
– Замшевые. Да что же это за идиотизм, в конце концов?
Леа, сидевшая у своего туалетного столика, бросила на него преувеличенно кроткий взгляд:
– Вот именно, – елейным голоском обронила она.
– Ладно, сдаюсь. Надеюсь, ум – не главное качество, которое будут ценить во мне женщины. И всё же я хочу найти свою булавку и ботинки.
– Зачем? Булавку всё равно не носят с пиджаком, а ботинки ты уже надел.
Ангел топнул ногой:
– Да что ж это такое? Тут всем на меня наплевать. Мне это надоело!
Леа положила расчёску на стол.
– Раз так, уходи!
Ангел пожал плечами.
– Вот как ты заговорила! – сказал он грубо.
– Уходи! Иди к своей любимой матушке, дитя моё, да там и оставайся.
Ангел не выдержал взгляда Леа, опустил глаза и заговорил голосом провинившегося школьника:
– Выходит, мне и сказать ничего нельзя? Но ты, по крайней мере, одолжишь мне автомобиль? Я еду в Нёйи.
– Нет.
– И почему же, позвольте вас спросить?
– А потому, что к двум он мне понадобится самой, а сейчас Филибер должен пообедать.
– А куда ты собираешься к двум?
– Исполнять свой религиозный долг. Но я могу дать тебе три франка на такси… Глупыш, – продолжала она более мягким тоном, – возможно, к двум я приеду к твоей матушке выпить кофе. Ты доволен?
Ангел тряс головой, как барашек:
– Меня обижают, мне во всём отказывают, прячут мои вещи, меня…
– Ты когда-нибудь научишься одеваться самостоятельно?
Леа взяла из рук Ангела накладной воротничок и пристегнула его, потом повязала галстук.
– О Господи! Фиолетовый галстук… Впрочем, сойдёт для Мари-Лор и её семейства… И ты ещё хотел нацепить поверх жемчужную булавку? Фи, какая безвкусица… Почему бы тогда не надеть ещё и серьги?
Ангел закрыл глаза от удовольствия и, вновь охваченный истомой, стоял расслабившись и чуть пошатываясь.
– Нунун, дорогая… – пролепетал он.
Леа пригладила его чёрные волосы, поправила тонкий синеватый пробор, разделявший их, потёрла виски надушенным пальцем и, не удержавшись, быстро поцеловала его в губы, которые оказались так близко от неё. Ангел открыл глаза, потянулся к ней, раскрыл объятия… Но Леа отстранила его.
– Нет! Без четверти час! Скройся с моих глаз, и чтоб я тебя больше не видела!
– Никогда?
– Никогда! – засмеялась она с порывистой нежностью.
Оставшись одна, она гордо улыбнулась и тяжело вздохнула, подавляя в себе желание, потом прислушалась: шаги Ангела раздавались уже во дворе её особняка. Она проследила взглядом, как он открыл и закрыл калитку и пошёл по улице своей лёгкой походкой, вызвав бурный восторг у трёх модисточек, попавшихся ему навстречу:
– Мамочки мои, да он просто игрушечный. Так и хочется ущипнуть его!
Ангел, оставшийся совершенно равнодушным, даже не обернулся.
– Ванну, Роза! Маникюром можно пренебречь, и так уж слишком поздно. Голубой костюм, новый, голубую шляпу: ту, что на белой подкладке: и туфли с язычком… нет, постой…
Леа, скрестив ноги, потрогала свою голую лодыжку и покачала головой:
– Нет, ботинки на шнуровке, голубые, замшевые. Что-то у меня сегодня чуть-чуть распухли ноги. Наверное, от жары.
Её служанка, пожилая женщина в кружевной наколке, посмотрела на неё понимающим взглядом:
– Конечно… конечно, от жары, – повторила она покорно, пожимая плечами, словно хотела сказать: «Мы-то с вами знаем: рано или поздно всё изнашивается…»
После ухода Ангела Леа сразу оживилась, движения её стали лёгкими и уверенными. Меньше чем за час она успела принять ванну, натереться сандаловой водой, причесаться, обуться. И пока грелись щипцы для завивки, она ещё пролистала расходную книгу и, призвав камердинера Эмиля, указала ему на помутневшее зеркало. Она окинула комнату уверенным цепким взглядом и позавтракала в весёлом одиночестве, улыбаясь белому воврейскому вину и июньской клубнике, поданной прямо с зелёными хвостиками на блюде Рюбель, тоже зелёном, как мокрая лягушка. Видимо, эту столовую в своё время обставил настоящий гастроном: он неспроста выбрал для прямоугольной комнаты большие зеркала в стиле Людовика XVI и английскую мебель той же эпохи из тёмного, почти чёрного дерева, украшенного изящными виньетками: открытые буфеты, сервировочный столик на высокой ножке, небольшие ладные стулья. Солнечные блики и зелень деревьев с улицы Бюжо отражались в зеркалах и массивной серебряной посуде, а Леа, сидя за завтраком, то вдруг вглядывалась в какую-нибудь вилку, на чеканке которой скопилась красная пыльца, то, прищурив один глаз, испытующе рассматривала мебель, оценивая её блеск.
Дворецкий, стоявший позади, с тревогой наблюдал за ней.
– Марсель, – наконец сказала Леа, – воск, которым натирают мебель, уже неделю как стал липким.
– Сударыня в этом уверены-с?
– Разумеется. Прибавьте в него скипидарного масла, растопив его предварительно на водяной бане, это совсем нетрудно. Кстати, вы слишком рано подняли вино из погреба, оно согрелось. Да, как только уберёте со стола, задёрните занавески, у нас и так слишком жарко.
– Будет исполнено, сударыня. Позвольте узнать: господин Ан… господин Пелу обедает сегодня у нас?
– Вполне возможно. Обойдёмся сегодня без взбитых сливок, пусть нам приготовят только клубничное мороженое. Кофе подадите в будуар.
Она встала из-за стола – высокая, прямая; облегающая юбка не скрывала очертаний её ног – и успела прочесть в сдержанном взгляде дворецкого: «Вы прекрасны, сударыня!» – что не вызвало у неё раздражения.
«Прекрасна… – повторяла про себя Леа, поднимаясь в будуар. – Да, была когда-то. А теперь приходится идти на разные уловки: застилать постель лишь белоснежным постельным бельём, а на себя надевать бледно-розовую ночную сорочку. Прекрасна… Куда уж там… да и зачем мне это теперь…»
И тем не менее, выпив кофе и прочитав газеты в своём будуаре, обтянутом цветным шёлком, она не позволила себе расслабиться. И села в машину в полной боевой готовности.
– К госпоже Пелу, – сказала она шофёру.
Сухие аллеи Булонского леса, шелестящие молодой июньской зеленью, городская застава, Нёйи, бульвар Инкерман… «И сколько же раз я ездила этой дорогой?» – вдруг подумала Леа. Она начала было подсчитывать, но ей это быстро надоело. Выйдя из машины, она пошла по устланной гравием аллее, прислушиваясь к звукам, доносящимся из дома.
«Они на веранде», – подумала она.
Леа ещё раз попудрилась и опустила голубую вуалетку – тонкую, словно туман. Повстречавшийся слуга пригласил её пройти через дом.
– Нет, я лучше пройдусь по саду, – ответила она.
Просторный белый дом госпожи Пелу с окружавшим его огромным садом, почти парком, казался своеобразным островком в большом окраинном районе Парижа. Раньше, когда Нёйи ещё не входил в черту города, тут было поместье. О деревенском прошлом поныне напоминали и конюшни, ставшие теперь гаражами, и службы с псарней и прачечной, и гигантские размеры бильярдной, коридора и столовой.
– Да, госпоже Пелу всё это влетело в копеечку, – твердили старухи-прихлебательницы, являвшиеся что ни день, в расчёте на обед и рюмку коньяка, составить хозяйке компанию за карточным столом. И добавляли: – Но госпожа Пелу знает, куда вкладывать деньги.
Леа шла в тени акаций, между пылающих клумб рододендронов и розовых кустов; из дома до неё долетал звук голосов, в котором то и дело слышались то гнусавые раскаты госпожи Пелу, то резкий смех Ангела.
«Какой же у него неприятный смех», – подумала Леа. Она остановилась на мгновение, вслушиваясь в незнакомый женский голос, слабенький, вкрадчивый, который сразу заглушили знакомые раскаты.
«Ага, это малышка», – сказала себе Леа.
Она пошла быстрее и вскоре очутилась на пороге застеклённой веранды, откуда к ней бросилась госпожа Пелу с криком:
– А вот и наша милая подружка!
Госпожа Пелу, точнее мадемуазель Пелу, теперь превратившаяся в круглый бочонок на коротеньких ножках, с десяти до шестнадцати лет была балериной. Леа иногда пыталась найти в госпоже Пелу то, что могло бы напомнить ей прежнего маленького Амура, светловолосого и пухленького, чуть позднее – нимфу с ямочками на щёчках, но находила лишь безжалостные огромные глаза, изящный упрямый носик и, пожалуй, ещё кокетливую привычку ставить ноги в «пятую» позицию, как это делают танцовщицы из кордебалета.
Ангел, поднявшись из кресла-качалки, поцеловал руку Леа с непринуждённой грацией и тут же перечеркнул эту любезность:
– Чёрт возьми! Ты опять в вуалетке, как я их ненавижу!
– Да оставь ты Леа в покое! – вмешалась госпожа Пелу. – Это неприлично – спрашивать у женщины, почему она надела вуалетку! Но мы с тобой не станем обращать на него внимания, – ласково сказала она Леа.
Две женские фигуры поднялись на фоне светлых соломенных штор. Одна из женщин, одетая во всё лиловое, довольно холодно протянула Леа руку, пока та изучающим взглядом осматривала её с головы до ног.
– Господи, до чего же вы красивы, Мари-Лор, вы само совершенство.
Мари-Лор снизошла до улыбки. Эта моложавая рыжеволосая женщина с карими глазами была удивительно хороша собой. Кокетливым жестом она указала на девушку, стоящую рядом.
– Это моя дочь Эдме. Не узнали? – сказала она. Леа протянула девушке руку, та пожала её, но не сразу.
– Правда, Эдме, вас не узнать, дитя моё, впрочем, в вашем возрасте так быстро меняются, а я была так поражена красотой Мари-Лор… Так вы теперь на свободе?
– На свободе, на свободе, – вскричала госпожа Пелу. – Невозможно же вечно держать под замком это девятнадцатилетнее очарование, это чудо.
– Восемнадцатилетнее, – мягко поправила Мари-Лор.
– Конечно, конечно, восемнадцатилетнее. Ты помнишь, Леа, Эдме пошла к своему первому причастию как раз в тот год, когда Ангел удрал из коллежа. Да, проказник, ты удрал, и мы обе сходили с ума.
– Я всё прекрасно помню, – отвечала Леа, и они с Мари-Лор одновременно слегка кивнули головой, словно обозначив туше в фехтовальном поединке.
– Эдме надо выдать замуж, Эдме надо выдать замуж! – продолжала госпожа Пелу, которая каждое своё изречение неизменно повторяла по крайней мере дважды. – Мы все придём на свадьбу! Мы все придём на свадьбу!
Она замахала своими короткими ручками, а молодая девушка взглянула на неё с невольным страхом.
«Да, это истинная дочь Мари-Лор, – внимательно разглядывая девушку, подумала Леа. – Она таит в себе всё то, что бросается в глаза в её матери. Пышные пепельные, словно припудренные, волосы, тревожные прячущиеся глаза, молчаливый неулыбчивый рот… Как раз такой и должна была быть дочь Мари-Лор, впрочем, не думаю, чтобы мать питала к ней особо нежные чувства…»
– А ведь наши дети уже успели подружиться, гуляя по саду, – защебетала госпожа Пелу с материнской улыбкой.
Она показала на Ангела; он неподвижно стоял у стеклянной стены с сигаретой в зубах, чуть откинув голову назад, чтобы дым не попал в глаза, слегка прищурившись и скрестив ноги, и при этом казался невесомым, словно парящим в воздухе.
Леа прекрасно поняла растерянное, побеждённое выражение глаз Эдме. Она не смогла удержаться и коснулась её руки. Эдме вздрогнула всем телом, отдёрнула руку и спросила испуганно, едва слышно:
– Что случилось?
– Ничего, – ответила Леа. – Просто у меня упала перчатка.
– Нам пора, Эдме! – небрежно бросила Мари-Лор. Эдме, ни слова не говоря, покорно направилась к госпоже Пелу, которая сразу закудахтала:
– Уже? Нет, нет! Мы должны увидеться снова! Мы должны увидеться снова!
– Уже поздно, – сказала Мари-Лор. – И потом, вы же ждёте гостей. Эдме совершенно не привыкла к обществу.
– Понятно, понятно, – слащавым голосом подхватила госпожа Пелу. – Она ведь жила такой одинокой, такой замкнутой жизнью.
Мари-Лор улыбнулась, и Леа взглядом сказала ей: «По вашей милости».
– Но мы скоро навестим вас опять…
– Мы ждём вас в четверг! В четверг! Леа, может, ты тоже придёшь к нам в четверг?
– Приду, – отвечала Леа.
Ангел остановился рядом с Эдме, которая была уже в дверях, но до беседы снисходить не собирался. Однако, услышав ответ Леа, он обернулся.
– Прекрасно. Мы устроим небольшую прогулку, – предложил он.
– Правильно, правильно! Когда ещё гулять, как не в вашем возрасте, – умильно ворковала госпожа Пелу. – Эдме с Ангелом пойдут впереди, Ангел будет показывать дорогу, а уж мы с вами пристроимся сзади. Дорогу молодым! Дорогу молодым! Ангел, милый, вызови, пожалуйста, автомобиль для Мари-Лор!
И хотя на своих маленьких кругленьких ножках она с трудом ковыляла по гравию, она всё же проводила своих гостей до поворота, а потом перепоручила их Ангелу. Когда она вернулась на веранду, Леа уже сняла шляпу и закурила.
– До чего же они оба хороши, – запыхавшись, проговорила госпожа Пелу. – Не правда ли. Леа?
– Прелестны, – выдохнула Леа вместе с дымом. – Но эта Мари-Лор… просто слов нет…
Вернулся Ангел.
– А что Мари-Лор натворила? – спросил он.
– Как хороша!
– Да… Да… – подтвердила госпожа Пелу, – это правда, правда… когда-то она была очень красива.
Ангел и Леа переглянулись и засмеялись.
– Была! – повторила Леа. – Да она выглядит совсем юной. У неё нет ни одной морщинки. Подумать только, она может носить бледно-сиреневый цвет, который я так ненавижу, этот отвратительный цвет меня просто убивает.
Огромные безжалостные глаза и тонкий нос отвернулись от рюмки с водкой.
– Это она-то юная? – взвизгнула госпожа Пелу. – Простите! Простите! Мари-Лор родила Эдме в 1895 году, нет, в 94-м. Как раз тогда она смылась с каким-то учителем пения, бросив Халил-Бея, того самого, что подарил ей потрясающий розовый брильянт… Нет! Нет!.. Погоди-ка!.. Это случилось годом раньше!..
Трубные звуки, издаваемые госпожой Пелу, были на редкость громкими и фальшивыми. Леа прикрыла ухо рукой.
– Как был бы приятен сегодняшний полдень, если бы его не портил голосок моей матушки, – изрёк Ангел.
Мать, привыкшая к подобным выходкам, взглянула на него без гнева, потом с достоинством опустилась в слишком высокое для неё кресло, и её коротенькие ножки повисли в воздухе. Зажав в руке рюмку коньяка, она согревала её. Леа, покачиваясь в кресле-качалке, время от времени поглядывала на Ангела. Он же небрежно развалился в кресле, расстегнув жилет и зажав в зубах полупотухшую сигарету; выбившаяся прядь волос упала ему прямо на глаза – Леа про себя только подивилась, до чего красив этот негодник…
Они сидели вместе все трое, спокойные и, пожалуй, даже счастливые, им не надо было делать никаких усилий, чтобы понравиться или просто поддержать беседу. Они так привыкли к обществу друг друга, что молчание между ними казалось вполне естественным. Ангел мог позволить себе расслабиться, а Леа – впасть в задумчивость. Стало очень жарко, и госпожа Пелу подняла свою узкую юбку до самых колен, обнажив маленькие мускулистые икры, а Ангел со злобой сорвал с себя галстук, за что Леа осудила его, с досадой щёлкнув языком.
– О! Оставь малыша в покое, – сейчас же запротестовала госпожа Пелу, словно пробудившись ото сна. – Ведь так жарко… Хочешь, Леа, я и тебе дам кимоно?
– Нет, спасибо. Мне хорошо.
Подобная распущенность была ей неприятна. Никогда её молодой любовник не заставал её полуодетой, с расшнурованным корсажем или в тапочках среди бела дня. «Уж лучше голой, – говорила она, – чем расхристанной». Она взяла было газету, но не стала её читать. «Ох уж эта госпожа Пелу со своим сынком, – думала она, – посади их за прекрасно сервированный стол где-нибудь в деревне, и – бац! – мамаша снимает корсет, а сынок – жилет. Типичные виноделы на лоне природы». Она мстительно подняла глаза на заклеймённого ею винодела и увидела, что он спит, опустив ресницы на белоснежные щёки и закрыв рот. Верхняя губа, освещённая снизу, изогнулась прелестной линией с двумя светящимися серебристыми точечками в уголках, и Леа вынуждена была признать, что Ангел гораздо больше похож на молодого бога, чем на винодела. Не вставая с места, она осторожно вынула из пальцев Ангела горящую сигарету и затушила её в пепельнице. Рука спящего безвольно разжалась, длинные пальцы, точно поникшие лепестки, повисли в воздухе – эти пальцы с хищными ногтями, не похожие на женские, но непозволительно красивые, Леа целовала сотни раз, не чувствуя унижения, целовала, потому что ей это было приятно, потому что ей нравился их аромат.
Леа взглянула поверх газеты на госпожу Пелу: она тоже спит? Леа любила, пока мать и сын спали, пободрствовать часок одной, наслаждаясь душевным одиночеством, в тепле, в тени, защищённая от солнечных лучей.
Но госпожа Пелу не спала. Она восседала подобно Будде на подушках своего кресла, глядя прямо перед собой и самозабвенно, как младенец – молоко, потягивала коньяк.
«Почему же она не спит? – удивлялась Леа. – Сегодня воскресенье. Она прекрасно позавтракала. Теперь ждёт своих пройдох-подружек к пяти часам. Она должна спать. Раз она не спит, значит, что-то замышляет».
Они были знакомы двадцать пять лет. Между ними существовала дружба-вражда женщин свободного поведения, которых мужчины то осыпают деньгами, то оставляют без единого су Дружба-соперничество завистниц, подстерегающих друг у друга первую морщинку, первый седой волос. Дружба-товарищество женщин, не витающих в облаках и одинаково хорошо, несмотря на скупость одной и склонность к расточительству другой, знающих, как обращаться с деньгами… Такая дружба – не пустое слово. Позднее между ними установилась ещё более тесная связь – благодаря Ангелу.
Леа помнила Ангела ребёнком, прелестным мальчиком с длинными кудрями. Тогда ещё никто не звал его Ангелом, он был просто Фредом.
Ангел, которого мать то совершенно забывала, то осыпала ласками, провёл детство среди бесцветных горничных и рослых язвительных лакеев. Хотя своим рождением он, как ни странно, принёс матери богатство, возле него никогда не было ни одной мисс или фрейлейн, и он счастливо избегнул этих кровопийц.
«Шарлотта Пелу, женщина другой эпохи, – говорил не без цинизма барон де Бертельми, иссохший старик, одной ногой в могиле и всё же непобедимый. – Шарлотта Пелу, я приветствую в вашем лице единственную женщину лёгкого поведения, которая решилась вырастить своего сына как истинного сына проститутки. Женщина другой эпохи, вы ничего не читаете, вы никогда не путешествуете, и даже единственного близкого вам человека, своего сына, перепоручаете слугам. Как это возвышенно! Это совсем в стиле Абу! И даже в стиле Постава Дроза! Подумать только, ведь вы об этом даже не подозреваете!»
Ангел, таким образом, познал все радости беспутного детства. Ещё не научившись как следует говорить, он уже был посвящён во все кухонные сплетни. Он принимал участие в тайных ужинах на кухне. Случалось, мать купала его в ирисовом молоке у себя в ванной, а другой раз наскоро обтирала уголком полотенца. У него бывало несварение желудка, когда он объедался конфетами, и бывали голодные спазмы, когда его забывали покормить обедом. Шарлотта Пелу демонстрировала его на Праздниках цветов, где он умирал от скуки, кое-как одетый и весь в соплях, но утопающий во влажных розах, зато в двенадцать лет он однажды развлекался по-королевски в подпольном притоне, где одна американская дама пригоршнями швыряла ему луидоры для игры, называя при этом «маленький шедевр». Приблизительно в это же время госпожа Пелу одарила его аббатом-наставником, с которым распрощалась через полгода, «потому что, – призналась она, – пока эта чёрная сутана попадалась мне на каждом шагу, мне всё время казалось, что я приютила бедную родственницу – а что может быть тоскливее бедной родственницы, живущей в твоём доме».
В четырнадцать лет Ангел хлебнул коллежа. Коллеж ему не понравился. Ангел, не терпевший никакой неволи, дал дёру. Госпожа Пелу нашла в себе силы вновь заточить его и в ответ на плач и проклятия сына, заткнув уши, с криком: «Я не хочу это видеть! Я не хочу это видеть!» – попросту сбежала. Это был воистину крик души, потому что она даже покинула Париж в сопровождении не слишком щепетильного молодого человека и вернулась только через два года, одна. Это было её последнее любовное приключение.
Она нашла Ангела чересчур повзрослевшим, тощим, как щепка, с кругами под глазами и сквернословящим на каждом шагу. Она принялась бить себя в грудь и забрала Ангела из коллежа. Он тут же перестал чем-либо заниматься, потребовал лошадей, машин, драгоценностей, приличного месячного содержания и в тот момент, когда мать снова стала бить себя в грудь и закатывать истерики, остановил её следующими словами:
– Госпожа Пелу! Не волнуйтесь. Глубокоуважаемая матушка, одних моих усилий недостаточно, чтобы пустить вас по миру, этого не случится: вы умрёте в тепле под вашим американским пледом. Видишь ли, у меня нет никакого желания садиться за решётку. Твои деньги – мои деньги. Дай мне свободу. С друзьями я ограничусь обедами и шампанским. Что же касается прекрасных дам, то я, как ваш истинный сын, вряд ли расщедрюсь на что-либо большее, чем изящная безделушка, да и то ещё хорошенько подумаю.
На том он повернулся к ней спиной, а она, посчитав себя счастливейшей из матерей, залилась слезами умиления. Когда Ангел начал вдруг покупать автомобили, она было снова впала в панику, на что он посоветовал ей аккуратней следить за расходом бензина и продал лошадей. Обычно он сам проверял расчётные книжки обоих шофёров; считал он быстро, никогда не ошибался, и цифры, которыми он поспешно исписывал листы бумаги, были на удивление стройными, чёткими и выпуклыми, что никак не соответствовало его крупному и неторопливому почерку.
Ему исполнилось семнадцать, и он стал походить на дотошного престарелого рантье. Он был всё такой же красивый, но только очень худой, у него появилась одышка. Не раз госпожа Пелу встречала его на лестнице, ведущей в погреб, откуда он возвращался, пересчитав бутылки, которые хранились там в ящиках.
– Ты не поверишь, Леа! – говорила госпожа Пелу. – Всё так хорошо!
– Слишком хорошо, – отзывалась Леа. – И это плохо кончится. Покажи-ка мне язык, Ангел.
Он высовывал язык с непочтительной гримасой на лице и другими ужимками, которые ничуть не шокировали Леа, она была слишком близким другом семьи, что-то вроде доброй крёстной, которую Ангел называл на «ты».
– Говорят, этой ночью тебя видели в баре со старухой Лили и будто бы ты сидел у неё на коленях – это правда? – спросила как-то Леа.
– На коленях? – рассмеялся Ангел. – Да у неё давно нет никаких коленей! Они потонули в её теле.
– А правда, – продолжала Леа ещё более строгим тоном, – что она угощала тебя джином с перцем? Ты знаешь, что от таких напитков плохо пахнет изо рта?
Уязвлённый Ангел наконец всё же огрызнулся:
– Не понимаю, к чему этот допрос: ты же сама всё видела, ведь ты просидела всю ночь в задней комнате с Патроном-боксёром.
– Совершенно верно, – невозмутимо отвечала Леа. – И он, слава Богу, ничуть не похож на эдакого маленького потаскунчика. Кстати, запомни: в мужчинах привлекательны не только смазливая мордашка да масленые чёрные глазки.
В ту неделю Ангел наделал много шума, он гулял ночью на Монмартре с девицами, которые называли его «птенчиком» и «красавчиком», однако это трудно было назвать развлечением, он кашлял и жаловался на мигрени. И госпожа Пелу, которая всеми своими тревогами делилась со своей массажисткой, с корсетницей госпожой Робо, со старухой Лили и с тощим Бертельми: «Ах, для нас, матерей, жизнь сплошное мучение», – плавно перешла из состояния счастливейшей из матерей в состояние матери-мученицы.
Но вот как-то июньским вечером госпожа Пелу, Леа и Ангел вновь собрались втроём на террасе в Нёйи. В тот вечер «друзья» Ангела – младший Бостер, сын оптового торговца ликёрами, и виконт Десмон, прихлебатель, едва достигший совершеннолетия, капризный и высокомерный, – разбрелись в разные стороны, так что Ангелу ничего не оставалось, как отправиться к себе домой, к госпоже Пелу, куда по привычке заглянула и Леа.
И в тот вечер, как обычно, две эти женщины, не доверявшие друг другу, оказались вместе. Они так привыкли к этому за двадцать лет знакомства, столько унылых вечеров скоротали вместе, что теперь им ничего другого и не оставалось: к старости, как все одинокие женщины, посвятившие жизнь любви, они стали особенно недоверчивы и ленивы. Обе тревожились за Ангела, но госпожа Пелу, которая понятия не имела, что ей делать с чахнущим сыном, лишь потихоньку ненавидела подругу, сравнивая бледного, почти прозрачного Ангела с белой и румяной Леа. Она готова была пустить кровь из этой крепкой женской шеи, где уже наметились старческие морщины. Однако мысль о том, что её сына можно просто вывезти на природу, даже не приходила ей в голову.
– Ангел, зачем ты пьёшь коньяк? – ворчала Леа.
– Чтобы не обидеть матушку, а то она будет пить в одиночестве, – отвечал Ангел.
– Что ты делаешь завтра?
– Не знаю. А ты?
– Уезжаю в Нормандию.
– С кем?
– Это тебя не касается.
– С нашим славным Спелеевым?
– Опомнись! Уже два месяца как у меня с ним всё кончено. Он давно в России, твой Спелеев.
– Милый друг, что это с тобой? – вздохнула госпожа Пелу. – Ты что, забыл тот прелестный прощальный обед, который устроила нам Леа в прошлом месяце? Леа, ты так и не дала мне рецепт лангустин, которые мне так понравились.
Ангел встрепенулся, глаза его сверкнули:
– Да, да, лангустин со сметанным соусом! О-о, прямо слюнки текут…
– Вот видишь. Леа, – с упрёком сказала госпожа Пелу, – у него ведь такой плохой аппетит, а от лангустин он бы не отказался…
– Только не ссорьтесь, – распорядился Ангел. – Леа, ты уезжаешь с Патроном?
– Нет-нет, малыш, у нас с Патроном дружеские отношения. Я уезжаю одна.
– Богатая ты женщина! – бросил Ангел.
– Поедем со мной, если хочешь. Там мы будем только есть, пить и спать…
– А куда ты всё-таки едешь? – Ангел поднялся и встал прямо перед ней.
– Ты представляешь себе Онфлер? Побережье Грас? Сядь, ты же зелёного цвета. Так вот, на побережье Грас есть одно такое местечко, там ещё такие знаменитые ворота, и, проезжая их, мы с твоей матушкой всегда говорили… Помнишь, Шарлотта?..
Она обернулась к госпоже Пелу, но госпожа Пелу… исчезла. Она предпочла тактично удалиться – это настолько не вязалось с её обычным поведением, что Леа с Ангелом, переглянувшись, рассмеялись от удивления. Ангел сел рядом с Леа.
– Я устал, – сказал он.
– Ты доконаешь себя.
Он вскинулся и заявил хвастливо:
– А по-моему, я пока ещё ничего.
– Ничего… возможно, для других… но… но никак не для меня.
– Тебе не нравится мой цвет лица?
– Именно. Так ты едешь со мной? Да или нет? Обещаю тебе клубнику с грядки, свежую сметану, пироги и жареных цыплят. Для тебя это будет прекрасной диетой. И никаких женщин!
Он уронил голову на плечо Леа и закрыл глаза. – Никаких женщин… Блеск… Леа, скажи, а ты кто – мой брат? Ну что ж, я согласен, поедем. Женщины… Я только что от них… женщины… уж я на них насмотрелся.
Сонным, глубоким и нежным голосом он нашёптывал Леа эти пошлости, лаская ей ухо своим тёплым дыханием. Потом он ухватился за длинное ожерелье Леа и стал перебирать пальцами крупные жемчужины.
Без всякой задней мысли, воспринимая Ангела как ребёнка, Леа продела руку под его голову, притянула к себе и принялась баюкать.
– Как хорошо! – вздохнул Ангел. – Ты мой брат, и мне хорошо.
Она улыбнулась, словно удостоилась высокой похвалы. Ангел, казалось, заснул. Она смотрела вблизи на блестящие, точно влажные ресницы, опустившиеся на щёки, исхудавшие щёки со следами усталости, не принесшей радости. Подбородок, выбритый утром, уже отдавал синевой, а в розовом свете рот казался неестественно красным.
– Никаких женщин! – пробормотал Ангел словно во сне. – Тогда… поцелуй меня.
Изумлённая Леа застыла на месте.
– Ну, поцелуй же!
Он говорил требовательным тоном, нахмурив брови, внезапно глаза его широко раскрылись, и Леа показалось, что её ослепил вспыхнувший в темноте свет. Она пожала плечами и чмокнула его в находящийся так близко от неё лоб. Он обвил руками шею Леа и склонил её к себе.
Она замотала головой, но как только губы их соприкоснулись, совершенно притихла и задержала дыхание, словно прислушиваясь к чему-то. Когда он отпустил её, она высвободилась из его объятий, встала, глубоко вздохнула и поправила причёску, которая была на самом деле в полном порядке. Потом повернулась к нему, слегка побледнев, с потемневшими глазами, и заговорила шутливым тоном:
– Очень остроумно!
Ангел полулежал в кресле-качалке и молча глядел на неё таким настойчивым, вызывающим взглядом, что она через мгновение всё же спросила его: – В чём дело?
– Ни в чём, – отозвался Ангел, – просто теперь я знаю то, что хотел узнать.
Леа покраснела, почувствовав себя униженной, и тут же стала защищаться.
– И что же ты узнал? Что мне было приятно поцеловаться с тобой? Ну и что? Ты думаешь, я теперь упаду к твоим ногам и закричу: «Возьми меня!» Да ты, видно, имел дело лишь с зелёными девушками. Это же надо, возомнить, будто я могу потерять голову просто из-за поцелуя!..
Выговорив всё это, она успокоилась и теперь стремилась продемонстрировать ему своё хладнокровие.
– Скажи-ка, малыш, – вновь заговорила она, склонившись над Ангелом, – неужели ты считаешь, что приятный поцелуй для меня – столь редкое воспоминание?
Она улыбнулась ему свысока, уверенная в себе, однако не подозревая, что лицо её всё же не до конца спокойно: в нём до сих пор был заметен едва уловимый трепет, сладостная боль, а улыбка напоминала ту, что бывает после слёз.
– Я совершенно спокойна, – продолжала она, – и даже если я тебя снова поцелую, даже если мы…
Она остановилась и состроила презрительную гримасу.
– Нет, я решительно не представляю себе, чтобы мы…
– Вряд ли ты представляла себе это несколько минут назад, однако всё же стерпела, – неторопливо ответил ей Ангел. – Теперь ты заглядываешь в будущее? Но ведь я пока что ничего тебе не предлагал.
Они враждебно взглянули друг на друга. Она испугалась, что он угадает в ней то, что она не успела ещё ни осознать, ни подавить; она сердилась на этого мальчишку, который, видимо, уже остыл и теперь смеялся над ней.
– Ты прав, – легко согласилась она. – Забудем об этом. Так значит, я предлагаю тебе лужок, чтобы ты немного проветрился, и стол… Мой стол, короче говоря.
– Об этом стоит подумать, – отвечал Ангел. – Мы поедем в открытом «ренуаре»?
– Естественно, не оставлять же его Шарлотте.
– Я буду оплачивать бензин, а ты – кормить шофёра.
Леа рассмеялась:
– Так значит, шофёр будет на моём попечении? Ну-ну! Ты истинный сын госпожи Пелу. Ни о чём не забываешь. Я не слишком любопытна, и всё же мне хотелось бы услышать, как ты объясняешься в любви женщине.
Она опустилась в кресло и стала обмахиваться веером. Бабочка-бражник и караморы с длинными лапками кружили вокруг ламп, аромат сада с наступлением ночи стал походить на деревенский. Вдруг ворвался запах акации, да так отчётливо, так властно, что они оба обернулись, словно ожидая её увидеть.
– Мне кажется, это пахнет розовая акация, – вполголоса сказала Леа.
– Да, – отозвался Ангел. – И к тому же слегка захмелевшая.
Леа внимательно и удивлённо взглянула на Ангела. А он упоённо вдыхал аромат акации, чувствуя себя одновременно и несчастным, и счастливым.
Леа отвернулась, вдруг испугавшись, как бы он не позвал её, но он всё же позвал, и она пришла.
Она пришла к нему, чтобы поцеловать его, движимая и обидой, и эгоизмом, и желанием наказать его: «Подожди, милый мой… Это истинная правда, что с тобой приятно целоваться, на сей раз я этим воспользуюсь сполна, потому что мне этого хочется, а что будет дальше, мне безразлично, дальше я брошу тебя, а пока…»
Она поцеловала его так страстно, что они оторвались друг от друга опьянённые, оглушённые, задыхающиеся, дрожащие, как после тяжёлого боя… Она снова встала перед ним, неподвижно полулежащим в кресле. «Ну что?.. Ну что?..» – тихим голосом с вызовом спрашивала она, ожидая, что сейчас он постарается обидеть её. Но он протянул к ней руки, красивые, нерешительные, запрокинул победную голову – под его ресницами сверкнули две маленькие слезинки – и зашептал ей жалобные слова, слова извечной любовной песни, в которой она различала своё имя, а ещё «дорогая», «вернись», «никогда не расставаться», и она, склонившись над ним, вслушивалась в его лепет с тревогой и раскаянием, словно случайно сделала ему очень больно.
Когда Леа вспоминала о том первом лете в Нормандии, она честно признавалась себе: «Что касается гадких мальчишек, то я видала и почище Ангела. И полюбезнее, и поумнее. И всё же такого у меня не было никогда».
– Забавно, – признавалась она в конце этого лета, лета 1906 года, тощему Бертельми, – иногда мне кажется, что я сплю с негром или китайцем.
– А ты когда-нибудь спала с негром или китайцем?
– Никогда.
– Так откуда же ты знаешь?
– Сама не понимаю. Не могу тебе объяснить. Просто у меня такое впечатление.
Это впечатление возникло у неё постепенно, одновременно с удивлением, которое она не всегда могла скрыть. Когда Леа вспоминала потом первое время их идиллии, перед ней вставали картины изысканных трапез, ваз с отборными фруктами и она сама в роли заботливой фермерши. Потом ей вспоминался Ангел, казавшийся ещё бледнее на ярком солнце, – он едва волочил ноги по нормандским аллеям и засыпал где попало на берегу водоёмов. Леа будила его и пичкала клубникой, сливками, пенящимся молоком и цыплятами, откормленными на зерне. За ужином, словно слегка одурманенный, он следил своими большими пустыми глазами за мошкарой, летающей вокруг корзины с розами, а потом переводил взгляд на часы, поджидая, когда можно будет лечь в кровать, и разочарованная Леа думала о многообещающем поцелуе в Нёйи, который обманул её надежды, и терпеливо ждала.
«Пожалуй, до конца августа я подержу его под своим крылышком. Ну а потом, в Париже, – уф! – отпущу его на волю».
Она великодушно ложилась спать вместе с ним, исключительно для того, чтобы Ангел, привалившись к ней и уткнувшись лбом и носом в её плечо, устроился поудобнее и заснул. Иногда, когда свет уже был потушен, она следила за блестящими пятнами лунного света на паркете. Слушала шум осин и стрекотание кузнечиков, которое не стихало ни днём, ни ночью, а также тяжёлые, точно у охотничьей собаки, вздохи, от которых вздымалась грудь Ангела.
«Что такое со мной, почему я не сплю? – мелькало у неё в голове. – Дело совсем не в том, что голова этого мальчика лежит у меня на плече, бывали головы и потяжелее… Какая прекрасная погода… На завтрак я велела сварить ему кашу. И рёбра у него уже не так торчат. И всё-таки почему же я не сплю? Ах да, теперь вспомнила, я вызову сюда Патрона, чтобы он потренировал мне малыша. Думаю, уж вместе с Патроном мы сумеем произвести впечатление на госпожу Пелу».
Она засыпала на спине, вытянувшись под свежими простынями, а чёрная головка гадкого мальчишки тем временем покоилась на её левой груди. Она засыпала, а Ангел иногда – но, увы, так редко – будил её на рассвете.
На второй месяц их уединённой жизни действительно появился Патрон: с огромным чемоданом, маленькими гантелями весом в полтора фунта, в чёрных шароварах, дешёвых перчатках и ботинках со шнуровкой, – Патрон, говорящий голосом молоденькой девушки, с длинными ресницами, настолько загорелый, что кожа его напоминала кожу чемодана, и, когда он снимал рубашку, он даже не выглядел голым. И Ангел, то злой, то вялый, то исходящий завистью к безмятежному могуществу Патрона, приступал к трудной, унылой, но весьма полезной гимнастике, бесконечно повторяя за Патроном медленные и равномерные движения.
– Раз… выдох, два… выдох, не слышу вашего дыхания… три… выдох… выпрямите коленку… выдох…
Кроны лип смягчали августовское солнце. Гравийная дорожка была покрыта толстым красным ковром, на фоне которого голые тела тренера и ученика казались сиреневатыми. Леа очень внимательно следила за уроком. В течение пятнадцати минут, когда они непосредственно занимались боксом, Ангел, опьянённый проснувшимися в нём силами, горячился, пытался нанести обманные удары и краснел от злости. Боковые удары Ангела отскакивали от Патрона, точно от стены, сам же он обрушивал на Ангела с высоты своей олимпийской славы сентенции, ещё более увесистые, чем его знаменитый кулак.
– Гм! До чего же любопытен ваш левый глаз! Не помешай я ему, и он бы в деталях рассмотрел, как сшита моя левая перчатка.
– Я поскользнулся! – бесился Ангел.
– Тут дело не в равновесии, – продолжал Патрон, – а в моральных качествах. Из вас никогда не выйдет боксёра.
– Моя матушка против, какая жалость!
– Даже если бы ваша матушка была не против, вы бы всё равно не стали боксёром, потому что вы очень злой. Злость и бокс – вещи несовместимые. Не так ли, госпожа Леа?
Леа улыбалась, наслаждаясь тем, что сидит в покое и тепле и глядит на сражение двоих полуголых молодых людей, потихоньку сравнивая их друг с другом. «Да, он красив, Патрон. Красив, точно храм. А малыш… Такие коленки, как у него, ещё надо поискать… слава Богу, уж я-то в этом разбираюсь. А талия… талия… тоже превосходна. С кем же это, чёрт побери, согрешила госпожа Пелу? А основание шеи… Ну просто как у статуи. Но до чего же злой! Когда он смеётся, он похож на борзую, которая вот-вот укусит». Она чувствовала себя счастливой, полной материнской любви и совершенно добродетельной. «И всё же мне придётся сменить его», – говорила она себе, глядя на голого Ангела в полдень под липами, или на голого Ангела утром на покрывале из горностая, или на голого Ангела вечером в бассейне с тёплой водой. «Да, как он ни красив, мне всё равно придётся его менять, меня держит только чувство долга». Она поведала Патрону о том, как холоден к ней Ангел.
– И всё же, – заметил Патрон, – он так хорош собой! И у него уже появились мускулы, которые не так уж часто встретишь у наших соотечественников – скорее у черномазых, хотя белее его, наверно, вообще человека не найдёшь. Красивые маленькие мускулы, которые не бросаются в глаза… Бицепсов величиной с дыню у него не будет никогда.
– Надеюсь, Патрон. Впрочем, я пригласила его сюда не для того, чтобы сделать из него боксёра.
– Естественно, – соглашался Патрон, опуская длинные ресницы. – Надо считаться и с чувствами.
Подобные откровенные намёки всегда приводили Патрона в смущение, особенно если Леа при этом пристально глядела на него и улыбалась по-особому.
– Конечно, – повторял Патрон, – если он вас не удовлетворяет…
– Не вполне, – смеялась Леа, – но я нахожу удовлетворение в моём полнейшем бескорыстии, как, впрочем, и вы. Патрон.
– О! Я…
Он и боялся и жаждал вопроса, который обязательно за этим следовал:
– Всё по-прежнему, Патрон? Вы не сдаётесь?
– Не сдаюсь, госпожа Леа, сегодня с дневной почтой я снова получил письмо от Лианы. Она пишет, что она одна, что у меня нет никаких оснований упорствовать: она прогнала обоих своих приятелей.
– Так что же?
– Мне кажется, она лжёт… Я не сдаюсь, потому что она тоже не сдаётся. Она говорит, что ей стыдно иметь дело с мужчиной, у которого есть профессия, и особенно такая профессия, которая обязывает вставать на рассвете, каждый день тренироваться и давать уроки бокса и гимнастики. Как только мы встречаемся, так сразу же начинается скандал. «Можно подумать, – кричит она, – что я не в состоянии прокормить человека, которого люблю». Это хорошее чувство, не спорю, но мне это не подходит. У каждого свои странности. Как вы совершенно правильно говорите, госпожа Леа, у меня тоже есть чувство долга.
Они беседовали вполголоса в тени деревьев, он – голый до пояса, мускулистый и застенчивый, она – вся в белом, румяная, цветущая. Оба они очень дорожили своей дружбой, рождённой общей склонностью к простоте, здоровью и своего рода благородству простолюдинов. Однако Леа посчитала бы вполне в порядке вещей, если бы Патрон принял от красавицы Лианы, высоко котировавшейся куртизанки, ценный подарок. «Дающему воздастся». И Леа пыталась бороться прописными истинами со «странностями» Патрона. В их неторопливых беседах непременно возникали два верховных божества – любовь и деньги, – но потом они отклонялись от этих тем и так или иначе возвращались к Ангелу, к его безобразному воспитанию, к его красоте, «такой на самом деле беззащитной», по мнению Леа, и к его странному характеру, который и характером-то не назовёшь.
И тот и другая чувствовали потребность излить душу надёжному другу, и тот и другая терпеть не могли новых слов и идей. Зачастую их беседы прерывались неожиданным появлением Ангела, которого они считали спящим. Как-то Ангел появился полуголый, но вооружённый расчётной книжкой и ручкой, заложенной за ухо.
– Вот это явление! – восхитился Патрон. – Да он вылитый кассир.
– Да что же это такое делается? – издалека крикнул Ангел. – Триста двадцать франков истрачено на бензин! Пьют его, что ли? Мы выезжали четыре раза за две недели! И истратили масла на семьдесят семь франков!
– Приходится каждый день ездить на рынок, – ответила Леа. – Кстати, за обедом твой шофёр трижды подкладывал себе баранины. Так мы с тобой не договаривались. И вообще, хватит об этом, а то ты становишься похожим на свою мать.
Не найдясь что ответить, Ангел застыл в нерешительности, покачиваясь на своих изящных ногах, точно юный Меркурий, готовый взлететь в любую минуту. Когда госпожа Пелу заставала Ангела в такой позе, она млела и визжала от восторга: «Точь-в-точь я в восемнадцать лет! Крылатые ноги, крылатые ноги!» Ангелу очень хотелось сказать какую-нибудь грубость, ноздри его подрагивали, рот был приоткрыт, весь он подался вперёд, изгиб бровей, заходящих даже на виски, казался ещё более дьявольским.
– Да не мучайся ты, успокойся! – добродушно сказала Леа. – Да, ты меня ненавидишь. Подойди лучше, поцелуй меня. Прекрасный демон! Проклятый ангел! Глупыш!
Он подошёл, побеждённый её голосом и обиженный её словами. Патрон, глядя на эту парочку, вновь изрекал банальности своими невинными устами:
– Что касается приятной внешности, то у вас её не отнимешь. Но вот что я думаю, господин Ангел, когда смотрю на вас: будь я женщиной, я бы сказал себе: «Пожалуй, лучше я подожду с десяток лет».
– Слышишь, Леа, он говорит, надо подождать лет десять, – провоцировал свою любовницу Ангел, отодвигая от себя её склонившуюся голову. – Что ты на это скажешь?
Но она, делая вид, что не слышит его, похлопывала рукой по молодому телу, которое только ей было обязано своей возрождающейся силой, бесцеремонно трепала его по щеке, ощупывала ляжку, ягодицу, точно кормилица, довольная результатами своего труда.
– А что, разве это так приятно – злиться на весь мир? – спросил вдруг Патрон у Ангела.
Прежде чем ответить, Ангел не спеша смерил силача с ног до головы жёстким, непроницаемым взглядом.
– Это приносит мне утешение. Вам этого не понять.
На самом деле за три месяца близости Леа так и не разобралась в Ангеле. Если она всё ещё говорила Патрону, приезжавшему теперь только по воскресеньям, и тощему Бертельми, являвшемуся без приглашения, но всего часа на два, что собирается отпустить Ангела «на волю», то делала это скорее по привычке и словно извиняясь за то, что так долго держала его при себе. Она давала себе отсрочку, за которой всякий раз следовала новая. Она ждала.
– Погода стоит такая прекрасная… вот на прошлой неделе он сорвался в Париж и вернулся таким измученным… И потом, я пока не могу сказать, чтобы он мне очень надоел…
Впервые в жизни она напрасно ждала того, что всегда имела в избытке: доверия, откровенности, признаний, искренности, безоглядных излияний молодого любовника – этих часов в полной темноте, когда в порыве полусыновней благодарности подросток, обливаясь слезами, выплёскивает на грудь своей зрелой и надёжной подруги все свои обиды и страдания.
«Я со всеми с ними справлялась, – думала Леа с упорством, – я всегда знала, чего они стоят, о чём они думают и чего хотят. Но этот мальчишка… этот мальчишка… Нет, это слишком!..»
Окрепший за лето, гордый своими девятнадцатью годами, весёлый за столом, нетерпеливый в постели, он, ни на мгновение не теряя над собой контроль, оставался таинственным, как куртизанка. Был ли он нежен? Да, пожалуй, если можно угадать нежность в невольно сорвавшемся с губ крике, в движении рук, сомкнувшихся в объятия. Но его «злость» возвращалась, как только он начинал говорить, возвращалась вместе со стремлением ускользнуть, замкнуться в себе. Сколько раз на рассвете Леа, обнимая своего довольного, умиротворённого любовника, следила, как оживают его глаза, губы, и ей казалось, что каждое утро, с каждым объятием он становится ещё красивей, чем накануне; сколько раз она сама, побеждённая в этот час жаждой побеждать и желанием принять роль исповедника, прижималась своим лбом ко лбу Ангела.
– Поговори со мной… ну скажи же… скажи мне… Но никакого признания не слетало с изогнутых губ и никаких других слов, кроме ворчливых или хмельных, перемежающихся с обращениями к ней: «Нунун» – прозвище, которое он дал ей ещё в раннем детстве и которое он сегодня бросал ей в момент экстаза, точно призыв на помощь.
– Повторяю тебе, это китаец или негр, – вновь признавалась она Анхиму де Бертельми и добавляла: – Ничего не могу тебе объяснить, – не особенно стремясь, а может, и не умея разобраться в смутном и вместе с тем отчётливом впечатлении, что они с Ангелом разговаривают на разных языках.
Сентябрь близился к концу, когда они наконец вернулись в Париж. Ангел сейчас же отправился в Нёйи «эпатировать» госпожу Пелу. Он размахивал стульями, разбивал орехи ударом кулака, вскакивал на бильярдный стол и изображал из себя ковбоя во дворе, гоняясь за испуганными сторожевыми псами.
– Уф! – облегчённо вздохнула Леа, вернувшись одна в свой особняк на улице Бюжо. – Как это чудесно – спать одной!
Но на следующий день вечером, когда она пила кофе, запрещая себе думать о том, каким длинным кажется вечер в просторной столовой, у неё невольно вырвался нервный крик, когда в дверном проёме неожиданно возник Ангел на своих крылатых ногах. Всё такой же молчаливый и нелюбезный, он бросился к ней.
– Ты в своём уме?
Он пожал плечами и предпочёл обойтись без объяснений. Он не спросил её: «Ты любишь меня? Ты меня уже забыла?» Нет, он просто бросился к ней.
Мгновение спустя они лежали на большой кровати Леа, выкованной из железа и меди. Ангел делал вид, будто страшно устал и засыпает, – чтобы только, упорствуя в своём молчании, крепче сжать зубы и закрыть глаза. Но она всё же слушала его, лежащего в её объятиях, с восторгом улавливала в нём едва различимое, изо всей силы подавляемое смятение, упоённо слушала, как подрагивает его тело, отрицающее свою тревогу, благодарность и любовь.
– Почему твоя матушка не сказала мне об этом сама вчера вечером за ужином?
– Она сочла, что будет гораздо приличнее, если ты узнаешь это от меня.
– Почему?
– Так она сказала.
– А ты?
– Что – я?
– Ты тоже так считаешь?
Ангел поднял на Леа неуверенный взгляд.
– Да. – Вроде бы задумавшись на мгновение, он ещё раз подтвердил: – Конечно же, так лучше.
Чтобы не смущать его, Леа отвернулась к окну. Тёплый дождь омрачал это августовское утро, во дворе три уже порыжевших платана совсем поникли под его струями.
– Такое впечатление, что уже осень, – заметила Леа и вздохнула.
– Что с тобой? – спросил Ангел.
Она взглянула на него с удивлением:
– Да ничего, просто мне не нравится этот дождь.
– Ах вот как! А я было подумал…
– Что ты подумал?
– Я подумал, что ты, возможно, страдаешь.
Леа рассмеялась от чистого сердца.
– Страдаю, потому что ты собираешься жениться? Нет… право… какой же ты… смешной.
Она редко смеялась, и её смех обидел Ангела. Он пожал плечами и закурил со своей обычной гримасой: выпятил подбородок и оттопырил нижнюю губу.
– Напрасно ты куришь до завтрака, – сказала Леа. Он огрызнулся в ответ, но Леа не расслышала, что именно он сказал: её внимание целиком сосредоточилось на звуке её собственного голоса и на том, как её привычное, каждодневное замечание эхом отражается в глубине семи прошедших лет… «Настоящая зеркальная перспектива», – подумала она. Сделав над собой усилие, она вернулась к реальности и вновь стала весёлой.
– Что касается курения натощак, то, слава Богу, эту заботу я скоро переложу на другие плечи, – сказала она.
– У той, другой, нет права голоса, – заявил Ангел. – Я ведь женюсь на ней, да? Вот и хватит с неё. Пусть целует след моих божественных ног и благословляет судьбу!
Он ещё больше выпятил подбородок, стиснул зубы на своём мундштуке, слегка раздвинув губы, и в своей ослепительной шёлковой пижаме стал похож на азиатского принца, побледневшего в непроницаемой тьме дворцов.
Леа, спокойно сидевшая в пеньюаре розового цвета – «обязательного» розового, как она теперь говорила, – задумалась, но мысли, пришедшие ей в голову, быстро утомили её, и она в конце концов решила поделиться ими с Ангелом, который притворялся, что совершенно спокоен.
– Хотела бы я знать, почему всё-таки ты женишься на этой девчонке?
Он облокотился двумя руками о стол, и лицо его невольно приняло жеманное выражение, отчего он сразу стал похож на госпожу Пелу.
– Понимаешь, милочка…
– Зови меня «сударыня» или «Леа». Я тебе не прислуга и не твоя сверстница, – сухо сказала она, выпрямившись в кресле и не повышая голоса.
Ангел хотел было возразить: он с вызовом взглянул на её красивое, чуть увядшее, напудренное лицо, встретился с ней глазами, которые сверкнули таким голубым, таким чистым светом, и вдруг, оробев, сдался, что было ему совершенно несвойственно.
– Нунун, ты хочешь, чтобы я тебе объяснил… Но ведь рано или поздно это должно было случиться. К тому же брак весьма выгодный…
– Выгодный для кого?
– Для меня, – отвечал он без улыбки. – У малышки свой капитал.
– Он достался ей от отца?
Ангел повалился на кровать.
– Понятия не имею. Ну и вопросы ты задаёшь! Но думаю, это так. Вряд ли в личной шкатулке прекрасной Мари-Лор хранится более пятнадцати сотен банковских билетов. Да-да, пятнадцать сотен, ну и кое-какие драгоценности.
– А в твоей?
– Конечно, больше, – отвечал он с гордостью.
– Тогда тебе не нужны деньги.
Он покачал гладко причёсанной головой, отливающей синевой.
– Нужны, нужны… ты же прекрасно знаешь, что к деньгам мы с тобой относимся совершенно по-разному. Здесь мы никогда не поймём друг друга.
– Должна отдать тебе справедливость, ты избавлял меня от разговоров на эту тему в течение всех семи лет, что мы были вместе.
Она наклонилась, положила руку ему на колено:
– Скажи мне, малыш, а сколько ты отложил за эти семь лет?
Он хмыкнул, рассмеялся, скатился к ногам Леа, но она отстранила его ногой.
– Нет, скажи мне правду. Сорок тысяч в год или шестьдесят? Ну скажи же, шестьдесят или семьдесят?
Он сел на ковёр, запрокинул голову и положил её на колени Леа:
– Разве я их не стою?
Он не боялся демонстрировать себя при свете, вертел головой, пошире распахивал глаза, которые казались совсем чёрными, хотя Леа знала, что они тёмно-карие с рыжинкой. Кончиком указательного пальца Леа коснулась бровей, век, уголков рта Ангела, словно выделяя самое удивительное в его красоте. Иногда этот её любовник, которого в глубине души она немножко презирала, внушал ей своего рода уважение. «Когда ты так невероятно красив, в этом есть даже что-то благородное», – думала она.
– Скажи мне, малыш… А как сама девица? Как она к тебе относится?
– Она меня любит. Она мной восхищается. Она ничего не говорит.
– А ты, как ты к ней относишься?
– Никак, – ответил он просто.
– Прекрасный любовный дуэт, – промолвила Леа мечтательно.
Он привстал и уселся по-турецки.
– Мне кажется, ты слишком много занимаешься ею, – сказал он резко. – Неужели ты совсем не думаешь о себе во всей этой истории?
Леа, приподняв брови и приоткрыв рот, взглянула на Ангела с удивлением, которое сделало её моложе.
– Да, я говорю именно о тебе, Леа. Ведь ты жертва. Страдающая сторона. Ведь это тебя я бросаю.
Он слегка побледнел и, казалось, столь резко разговаривая с Леа, делал больно самому себе. Леа улыбнулась:
– Но, дорогой мой, я не намерена что-либо менять в своей жизни. Некоторое время мне будут попадаться в ящиках мужские носки, галстуки, носовые платки… А может, и нет – ты ведь знаешь, какой у меня порядок. И потом, я устрою ремонт в ванной. У меня есть одна идея на этот счёт…
Она замолчала и с мечтательным видом принялась чертить в воздухе какой-то неясный план. Однако Ангел продолжал смотреть на неё недовольным взглядом.
– Так тебе это не нравится? А чего бы ты хотел? Чтобы я удалилась в Нормандию и скрывала там от всех своё горе? Чтобы я похудела? И перестала красить волосы? Чтобы госпожа Пелу примчалась к моему изголовью?
Леа сложила руки рупором, подражая голосу госпожи Пелу:
– «Она превратилась в тень! Она превратилась в тень! Несчастная постарела на сто лет! На сто лет!» Ты этого хотел бы?
Он слушал её с нехорошей улыбкой, ноздри его слегка подрагивали, возможно, от волнения.
– Да! – крикнул он.
Леа положила на плечи Ангелу свои голые руки, нежные и тяжёлые.
– Бедный мальчик! Но тогда бы мне пришлось умереть уже четыре или пять раз, не меньше. Потерять юного любовника… Сменить одного грубияна на другого… – И добавила тихим, беззаботным голосом: – Мне не привыкать.
– Это мне известно, – отрезал он. – И на это мне наплевать. Да, мне плевать на то, что я не был у тебя первым. Чего бы я хотел… вернее, как должно было бы быть… и было бы вполне естественно… чтобы я был у тебя последним.
Он сбросил со своих плеч её великолепные руки.
– На самом деле всё, что я сейчас говорю, я говорю для тебя…
– Я всё прекрасно понимаю. Ты беспокоишься обо мне, я – о твоей невесте, всё это замечательно и вполне естественно. Сразу видно, до чего же мы все великодушны…
Она поднялась, ожидая, что услышит в ответ какую-нибудь грубость, но Ангел молчал, и она с болью увидела в его лице что-то вроде отчаяния.
Она наклонилась, подхватила Ангела под мышки:
– Ладно, давай-ка одевайся. Мне надо надеть лишь платье, и я готова. В такую погоду только и остаётся что поехать к Швабу – выбрать для тебя жемчужную булавку. Должна тебе сделать свадебный подарок.
Он вскочил, лицо его просияло:
– Вот здорово! Вот это блеск – жемчужная булавка. Пусть будет чуть розоватая, я прямо так и вижу её!
– Ни за что! Покупаем совершенно белую, более мужественную. Я тоже вижу её! О Господи, опять траты. Ну уж без тебя я стану бережливее.
Ангел вновь замер в нерешительности:
– Думаю, это зависит от моего преемника.
Леа обернулась – она была уже в дверях будуара, – и улыбнулась своей самой весёлой улыбкой, продемонстрировав крепкие зубы гурманки и свежую голубизну ловко подведённых коричневым глаз.
– Твой преемник? Он ничего от меня не получит, разве что какую-нибудь мелочь да сигареты, ну, может, ещё рюмочку черносмородиновой настойки по воскресеньям. А всё наследство я оставлю твоим детям.
Все последующие недели они оба были очень веселы. Официальная помолвка Ангела разлучала их каждый день на несколько часов, иногда на одну-две ночи.
– Она должна мне доверять, – заявлял Ангел.
Всякий раз, появляясь у Леа, Ангел устраивал целое представление: напускал на себя важный, таинственный вид и начинал выкладывать новости прямо с порога. Леа же, которую госпожа Пелу под любым предлогом старалась не пускать в Нёйи, не могла справиться со своим любопытством и слушала его с интересом.
– Друзья мои! – вскричал он как-то раз, украшая своей шляпой бюст Леа. – Друзья мои, знаете ли вы, что происходит в замке королевы Пелу со вчерашнего дня?
– Прежде всего убери свою шляпу. И потом, не поминай здесь своих паршивых друзей. Так что же опять случилось? – говорила Леа ворчливым тоном, заранее смеясь.
– Там пожар, Нунун! Настоящая война: Мари-Лор и мамаша Пелу сцепились из-за брачного контракта.
– Не может быть!
– Представь себе! Это было потрясающее зрелище… Отодвинь тарелки от края, я сейчас попробую изобразить, как махала ручонками матушка Пелу. «Раздельное владение имуществом! Раздельное владение имуществом! А может, вы ещё пожелаете решать этот вопрос в судебном порядке? Но это же личное оскорбление! Личное оскорбление! Финансовое положение моего сына… Знайте же, сударыня…»
– Она называла её сударыней?
– Именно. «Знайте же, сударыня, за моим сыном с момента его совершеннолетия не числится ни одного долга, а список ценных бумаг, приобретённых с тысяча девятьсот десятого года, представляет собой…» Представляет и то, и это, представляет мой нос, представляет мою задницу… В общем, Екатерина Медичи, и к тому же большая дипломатка!
Голубые глаза Леа заблестели от слёз.
– Ах, Ангел, – смеялась она, – сколько я тебя знаю, ты никогда ещё так меня не смешил. Ну а что другая, что прекрасная Мари-Лор?
– О! Она была ужасна, Нунун. Уверен, у этой женщины на совести не один труп. Костюм болотного цвета, рыжие волосы, нежная кожа – ну, словом, восемнадцатилетняя девушка, да ещё эта улыбочка… Она и бровью не повела, когда моя досточтимая матушка обрушила на неё свой трубный глас. Подождала, пока матушка выпустила весь заряд, а потом ответила: «По-моему, будет лучше, сударыня, если вы не станете вслух упоминать о тех сбережениях, которые удалось сделать вашему сыну начиная с тысяча девятьсот десятого года…»
– Да, не в бровь, а в глаз… в твой глаз. Ну а ты-то сам где был всё это время?
– Я? В кресле.
– Так ты при всём при этом присутствовал? И ничего не предпринял?
– Я только сделал весьма остроумное замечание. Когда матушка Пелу уже схватила какой-то ценный предмет, чтобы защитить мою честь, я, не вставая с кресла, остановил её: «Обожаемая маменька, будьте поласковее. Бери пример с меня и с моей очаровательной крёстной, от которой никогда грубого слова не услышишь». И вот тут-то я добился совместного владения имуществом.
– Не понимаю.
– Я намекнул на знаменитые плантации сахарного тростника, которые бедный князь Сест оставил по завещанию Мари-Лор…
– Да, помню… и что?
– Завещание было фальшивым. Семья князя взбудоражена. Дело может дойти до судебного разбирательства! Улавливаешь? – Ангел ликовал.
– Ясно, а тебе-то откуда всё это известно?
– Всё очень просто. Старуха Лили рухнула всей своей тушей на младшего Сеста, которому семнадцать лет и который до сих пор был весьма благочестивым юношей…
– Старуха Лили? Какой ужас!
– …и младший Сест между поцелуями выболтал ей эту пикантную подробность…
– Ангел! Меня тошнит!
– …а старуха Лили шепнула об этом мне в мамин приёмный день, в прошлое воскресенье. Старуха Лили обожает меня! Она относится ко мне с большим уважением, потому что я так и не согласился с ней переспать!
– Надеюсь, – вздохнула Леа. – И всё же…
Она задумалась, и Ангелу показалось, что его рассказ не вызвал в ней большого энтузиазма.
– Ты только скажи, я потрясающий малый, правда?
Он наклонился над столом – посуда и белая скатерть, отражая солнечные блики, осветили его, словно огни рампы.
– Да.
«И всё же, – думала Леа, – эта змея Мари-Лор, в сущности, обозвала его сутенёром…»
– Сегодня есть мягкий сыр, Нунун?
– Да.
«И ведь он даже не подскочил от возмущения, словно она бросила ему не оскорбление, а цветок».
– Нунун, ты дашь мне адрес кондитера, где ты покупаешь сердечки со взбитыми сливками? Это для моего нового повара, я нанял его на октябрь.
– О чём ты говоришь? Всё, что ты здесь ешь, готовится только в моей кухне. Любые соусы и пирожные…
«Но ведь я действительно уже семь лет практически содержу этого мальчика… Правда, у него у самого три тысячи франков годового дохода. Вот именно. Какой же это сутенёр, если у него три тысячи франков ренты? Только дело тут не в капитале, а в психологии…
Есть мужчины, которым я могла бы дать полмиллиона, и они не стали бы от этого сутенёрами. А вот Ангел… Однако я никогда не давала ему денег… И всё же…»
– И всё же, – взорвалась она, – она обозвала тебя сутенёром!
– Кто?
– Мари-Лор.
Он просиял и стал похож на мальчишку.
– Ты тоже так считаешь, Нунун? По-моему, она имела в виду именно это.
– Конечно.
Ангел поднял свою рюмку, наполненную вином «Шато-Шалон», по цвету напоминающим коньяк:
– Да здравствует Мари-Лор! Ну и комплимент! Вот бы мне услышать такое, когда мне будет столько лет, сколько сейчас тебе! О большем я и не мечтаю!
– Что ж, если этого достаточно, чтобы сделать тебя счастливым…
Она рассеянно слушала его до конца обеда. Привыкнув к немногословию своей мудрой подруги, он довольствовался её обычными материнскими замечаниями: «Возьми хлеб поподжаристей… Не ешь так много свежего мякиша… Ты никогда не умел выбирать фрукты…» Между тем на душе у неё было тяжело, и она осыпала себя упрёками: «Я всё же должна разобраться, чего я от него хочу. Как он должен был поступить? Вскочить на ноги и вскричать: "Сударыня, вы оскорбляете меня! Сударыня, я не тот, за кого вы меня принимаете!.." На самом деле я тоже за это в ответе. Я растила его под стеклянным колпаком, ни в чём ему не отказывала… Кому могло прийти в голову, что в один прекрасный день ему захочется поиграть в отца семейства? Во всяком случае, мне такое в голову не приходило. А даже если бы и пришло – как говорит Патрон: "Что у тебя в крови, то у тебя в крови". Вот если бы он. Патрон, даже и согласился на предложения Лианы, в нём вся кровь закипела бы, услышь он что-нибудь подобное. Но в жилах у Ангела течёт кровь Ангела. И его…»
– Что ты говорил, малыш? – прервала она свои размышления. – Извини, я не расслышала.
– Я говорил, что никогда, слышишь, никогда я ещё так не веселился, как во время этой стычки с Мари-Лор.
«Ну вот, – закончила про себя Леа, – его это всего лишь смешит».
Она устало поднялась из-за стола, Ангел обнял её за талию, но она отстранила его.
– Так когда же твоя свадьба?
– В понедельник, через неделю.
Он выглядел таким невинным и равнодушным, что она испугалась:
– Это невероятно!
– Что, Нунун?
– Такое впечатление, что ты совершенно об этом не думаешь!
– А я и не думаю, – отвечал он спокойно. – Всё уже сделано. Венчание в два часа дня, таким образом, можно не устраивать праздничный обед. Файф-о-клок у Шарлотты Пелу. А потом спальные вагоны, Италия, озёра…
– Значит, и озёра будут?
– Да, и озёра. Виллы, отели, автомобили, рестораны… И Монте-Карло!
– Но ведь будет ещё и она!..
– Конечно, будет и она. Её будет не так уж много, но всё же она будет.
– А вот меня больше не будет.
Ангел не ожидал услышать такое от Леа и не смог скрыть своего смятения. Он внезапно изменился в лице: глаза забегали, губы побледнели. Потом он осторожно, чтобы не слышала Леа, перевёл дыхание и постарался взять себя в руки.
– Ты будешь всегда, Нунун.
– Сударь, вы мне льстите.
– Ты будешь всегда, Нунун… – он неловко рассмеялся, – особенно когда мне понадобится твоя помощь.
Леа не ответила. Она наклонилась, чтобы поднять упавший на пол черепаховый гребень, и стала вновь прилаживать его в волосах, что-то при этом напевая. Она с удовлетворением продолжала напевать, уже стоя перед зеркалом, гордая тем, что сумела так легко овладеть собой, пережить единственную волнующую минуту их разлуки, гордая, что сумела не произнести слова, которых не должна была произносить: «Говори… умоляй, требуй, цепляйся за меня… ты только что сделал меня счастливой…»
Очевидно, госпожа Пелу много и долго говорила до появления Леа. Скулы её горели, и от этого ещё ярче сверкали огромные глаза, которые всегда были заняты одним и тем же делом: бестактно и напряжённо следили за окружающими. В то воскресенье на ней было чёрное платье, зауженное книзу, и она уже ни от кого не могла скрыть своих коротеньких ножек и выпирающего живота. Она замолчала, отхлебнула глоток из тонкой рюмки, которую грела в руке, и склонила голову к Леа с выражением томного счастья:
– Какая же прекрасная стоит погода! Какая погода! Даже не верится, что уже октябрь.
– Да! Да! Действительно не верится! – поддакнули ей два раболепных голоса.
Красная река шалфея омывала берега из сиреневых, почти серых астр. Кружили бабочки, точно в разгар лета, но на террасу, где все окна были распахнуты, уже долетал запах прелых хризантем. Пожелтевшая берёзка дрожала на ветру, склонившись над розарием из бенгальских роз, вокруг которых вились последние пчёлы.
– Но что наша погода, – вскричала госпожа Пелу, неожиданно впав в лирическое настроение, – что наша погода по сравнению с той, которая там, у них, в Италии?
– Действительно… Можно себе представить… – отвечали раболепные голоса.
Леа посмотрела туда, откуда они доносились.
– Хоть бы помолчали, – пробормотала она.
За столом баронесса де Ла Берш и госпожа Альдонса играли в пикет. Госпожа Альдонса, в прошлом балерина, была очень стара, она страдала от деформирующего ревматизма, ходила с перебинтованными ногами и носила чёрный блестящий парик, который вечно съезжал набок. Её визави, баронесса де Ла Берш, возвышалась над ней головы на полторы: баронесса отличалась квадратными плечами, точно у деревенского кюре, и длинным лицом, которое к старости стало устрашающе мужеподобным. Из ушей её торчала какая-то шерсть, в носу и на губе кустились настоящие заросли, а фаланги пальцев словно поросли мхом.
– Баронесса, у меня девяносто, вы играете? – проблеяла госпожа Альдонса.
– Записывайте очки, записывайте, дорогая. Лично я хочу только одного – чтобы все были довольны.
Баронесса сладко говорила, но таила в себе редкую жестокость. Леа с отвращением, точно впервые, поглядела на неё и поскорее перевела взгляд на госпожу Пелу.
«В отличие от них Шарлотта хотя бы сохранила человеческий облик», – подумала она.
– Что с тобой, Леа, милая? Тебе нездоровится? – нежно спросила её госпожа Пелу.
Леа выпрямилась, выставив вперёд свою прекрасную грудь:
– Всё в порядке, Шарлотта… У тебя так хорошо, что я просто отдыхаю душой.
Тем временем она думала: «Осторожно… сейчас она укусит…» – а потому постаралась придать своему лицу выражение полнейшей безмятежности, а также приятной задумчивости и, чтобы усилить это впечатление, ещё вздохнула:
– Ох, я, кажется, переела… пожалуй, мне пора худеть. Завтра же сажусь на диету.
Госпожа Пелу взмахнула ручками и жеманно пискнула:
– Неужели несчастье так и не отбило тебе аппетит?
– Ха-ха-ха! – покатились со смеху госпожа Альдонса и баронесса де Ла Берш. – Ха-ха-ха!
Леа поднялась: в осеннем платье тёмно-зелёного цвета, в атласной шляпе, отороченной мехом выдры, она выглядела особенно статной и красивой, а главное – молодой по сравнению с окружавшими её развалинами.
– Что вы такое говорите, дети мои? – ласково глядя на них, сказала она. – Да случись у меня дюжина таких несчастий, я бы и килограмма не потеряла!
– Ты великолепна, Леа, – выдохнула баронесса вместе с клубами дыма.
– Госпожа Леа, подарите мне вашу шляпку, когда она вам надоест, – умоляюще проговорила старая Альдонса. – Госпожа Шарлотта, узнаёте свою голубую? Я ношу её уже два года. Баронесса, когда вы перестанете подмигивать госпоже Леа, может, сдадите мне карты?
– С удовольствием, дорогая, и надеюсь, они принесут вам удачу.
Леа на мгновение задержалась на пороге веранды, а потом спустилась в сад. Она сорвала бенгальскую розу, которая тут же осыпалась, послушала, как играет ветер листьями берёзы, как тренькает трамвай на улице и гудит поезд на окружной дороге. Потом она села на тёплую скамейку, закрыла глаза и подставила свои плечи солнцу. Посидев так некоторое время, она вдруг открыла глаза и резко повернула голову в сторону дома в полной уверенности, что сейчас увидит Ангела на пороге веранды, прислонившегося плечом к двери…
«Что это со мной?» – спросила она себя.
С веранды донеслись громкий смех, приветственные возгласы, Леа вскочила на ноги, её била дрожь.
«Что-то я стала слишком нервной».
А тем временем низкий голос баронессы скандировал:
– А вот и наша парочка! Маленькое семейство!
Леа содрогнулась, бросилась к веранде и тут же остановилась как вкопанная, увидев вновь пришедших. Это были старуха Лили и её юный любовник, князь Сест.
Про старуху Лили, которой было лет семьдесят и которая своим телосложением напоминала толстого евнуха в корсаже, обычно говорили, что «она переходит все границы», не уточняя, какие именно. Её круглое розовое накрашенное лицо светилось вечной детской радостью, а большие глаза и очень маленький, тонкий, чуть запавший ротик гримасничали без зазрения совести. Старуха Лили изо всех сил гонялась за модой. Юбка в голубую и белую полоску скрывала нижнюю часть её тела, коротенький пиджачок был распахнут на голой груди, выставляя на всеобщее обозрение её морщинистую, как у жилистой индюшки, кожу, чернобурка не прикрывала голой, толстой, как брюхо, шеи, похожей на цветочный горшок, в которой совершенно утопал подбородок.
«Это ужасно», – подумала Леа. Она просто не могла оторвать глаз от особо выдающихся деталей туалета, например от бретонской фетровой шляпки, залихватски сдвинутой назад и нахлобученной поверх парика из коротких каштаново-розовых волос, или от жемчужного ожерелья на шее, которое то появлялось, то вновь исчезало в глубокой впадине, которую когда-то называли «ожерельем Венеры».
– Леа, Леа, милая моя подружка! – вскричала старуха Лили, спеша навстречу.
Она с трудом семенила на своих круглых, опухших ногах в туфлях на высоких каблуках, с пряжками, усыпанными камнями, и первая веселилась по этому поводу:
– Я переваливаюсь, как уточка. И мне это очень идёт. Гвидо, любовь моя, ты узнаёшь госпожу де Лонваль? Но только не узнавай её слишком близко, а то я выцарапаю тебе глаза…
Худенький юноша с итальянским лицом, большими пустыми глазами и едва заметным, как бы стёртым подбородком быстро поцеловал Леа руку и, ни слова не говоря, постарался отойти подальше в тень. Лили перехватила его по дороге и прижала его голову к своей пористой груди, призывая собравшихся в свидетели:
– Вы знаете, кто это, сударыни, вы знаете? Это самая большая любовь в моей жизни, вот кто это, сударыни!
– Уймись, Лили, – посоветовал мужеподобный голос госпожи де Ла Берш.
– Ну почему же? Ну почему же? – вскричала Шарлотта Пелу.
– Ради приличия, – сказала баронесса.
– Баронесса, ты нелюбезна! Они оба так милы! Ах, – вздохнула она, – они напоминают мне моих детей.
– Я тоже об этом думала, – сообщила Лили со счастливым смехом. – У нас с Гвидо теперь тоже медовый месяц. Мы пришли узнать, что слышно о другой молодой парочке. Мы хотим знать о них всё.
Голос госпожи Пелу стал строже.
– Лили, надеюсь, ты не рассчитываешь, что я стану делиться с тобой пикантными подробностями?
– Этого я и хочу, да, да! – вскричала Лили, хлопая в ладоши.
Она попробовала подпрыгнуть, но ей удалось лишь немного приподнять плечи и бёдра. «Только на это меня и поймаешь, только этим и возьмёшь. Против этого я ни за что не устою. Я неисправима. Вот этот маленький негодник кое-что об этом знает».
Молчаливый юноша, призванный в свидетели, даже рта не раскрыл. Его чёрные зрачки метались на белом яблоке глаз, как испуганные насекомые. Леа, замерев на месте, смотрела на него.
– Госпожа Шарлотта всё рассказала нам о церемонии венчания, – заблеяла Альдонса. – В венке из флёрдоранжа молодая Пелу выглядела восхитительно.
– Она была похожа на мадонну! На мадонну! – подхватила Шарлотта Пелу, крича во всю силу своих лёгких, словно в священном экстазе. – Никогда, никогда никто не видел ничего подобного! Мой сын был на седьмом небе от счастья. На седьмом небе!.. Какая пара! Какая пара!
– В венке… ты слышишь, любовь моя? – пробормотала Лили. – А теперь скажи, Шарлотта, как там наша тёща? Наша Мари-Лор?
Безжалостные глаза госпожи Пелу сверкнули:
– О! Она… Она была там совершенно неуместна, совершенно неуместна. В каком-то чёрном облегающем платье, как угорь, только что выскочивший из воды. Грудь, живот – у неё выпирало всё, абсолютно всё!
– Чёрт побери! – прогремела баронесса де Ла Берш чуть ли не с солдатской свирепостью.
– Да ещё такое выражение лица, словно она презирает всех на свете, словно она прячет в кармане цианистый калий и флакон хлороформа в сумочке. Короче, она была совершенно неуместна, этим всё сказано. Она сделала вид, будто куда-то очень спешит, – едва все встали из-за стола, сразу: «До свидания, Эдме, до свидания, Фред», – только её и видели.
Старуха Лили, задыхаясь, присела на ручку кресла и приоткрыла свой морщинистый ротик.
– А как же советы? – бросила она.
– Какие советы?
– Советы новобрачной: «О! Любовь моя, возьми меня за руку!» Кто её напутствовал?
Шарлотта Пелу смерила её обиженным взглядом.
– Может быть, в твоё время это было и принято, но теперь это совершенно не в моде.
Старуха игриво поднялась, руки в боки:
– Не принято, говоришь? Да тебе-то откуда известно, бедная моя Шарлотта? В твоей семье так редко женятся!
– Ха-ха-ха! – неосторожно прыснули обе рабыни. Госпожа Пелу одним взглядом привела их в чувство.
– Тише, тише, красавицы! – быстро сориентировалась госпожа де Ла Берш и протянула свою мужественную руку, точно жандарм-миротворец разнимая разгорячённых дам. – По-моему, вы обе неплохо устроились на этом свете. Чего вам ещё?
Но Шарлотта Пелу рвалась в бой, точно конь благородных кровей:
– Ты хочешь поссориться со мной, Лили? Что ж, это нетрудно. Я отношусь к тебе с уважением, у меня на это есть причины, а то бы…
Лили от смеха вся тряслась, у неё дрожали и ляжки, и подбородок.
– А то бы ты вышла замуж только для того, чтобы уличить меня во лжи! Ну что ж, выйти замуж проще простого. Я бы, например, охотно вышла замуж за Гвидо, если бы он был совершеннолетним.
– Да ты что? – ужаснулась Шарлотта, забыв свою обиду.
– А что! Я стала бы княгиней Сест, моя дорогая! La piccola principessa! Piccola principessa, маленькая княгиня, – так он и зовёт меня, мой маленький князь.
Она подхватила юбку и закружилась, демонстрируя ножной браслет, красовавшийся там, где, по всей вероятности, должна была находиться лодыжка.
– Вот только его отец… – продолжала она таинственно.
Она задохнулась и жестом пригласила продолжить за неё молчаливого юношу, который заговорил тихо и быстро, словно по-писаному:
– Мой отец, герцог де Парезе, обещал отдать меня в монастырь, если я женюсь на Лили…
– В монастырь! – завопила Шарлотта Пелу. – Мужчину – в монастырь!
– Мужчину в монастырь! – заржала густым басом госпожа де Ла Берш. – Чёрт побери, как это пикантно!
– Да что он, дикарь, что ли? – жалобно вздохнула Альдонса, заламывая свои бесформенные руки.
Леа так резко встала, что даже опрокинула полную рюмку вина.
– Рюмка разбилась вдребезги, – констатировала госпожа Пелу с удовлетворением. – Это должно принести счастье моим молодожёнам. Куда ты бежишь, Леа? Что у тебя, пожар, что ли?
Леа собралась с силами и выдавила из себя загадочный смешок.
– Пожар, возможно… Ш-ш! Никаких вопросов! Это тайна…
– Как? У тебя новости? Не может быть!
Шарлотта взвизгнула от любопытства.
– Поэтому у тебя и был такой странный вид…
– Расскажите! Расскажите! Расскажите нам всё… – затявкали хором старухи.
Заплывшие жиром ручки Лили, изуродованные культяшки мамаши Альдонсы, цепкие пальцы Шарлотты Пелу хватали Леа за руки, за рукава, за плетёную золотую сумочку. Леа с трудом удалось вырваться и даже рассмеяться с задиристым видом.
– Нет-нет, пока ещё рано. Я боюсь всё испортить. Это мой секрет!..
Она бросилась к выходу. Но дверь распахнулась прямо перед ней, и она угодила в объятия иссохшего старца, похожего на игривую мумию.
– Леа, красавица моя, поцелуй твоего маленького Бертельми, иначе я тебя не пропущу.
Она вскрикнула от страха и нетерпения, ударила Бертельми по костлявым рукам в перчатках и убежала.
Ни на улицах Нёйи, ни в аллеях Булонского леса, посиневших в быстро спускающихся сумерках, она не могла ни о чём думать. Её слегка знобило, и она подняла стекло в автомобиле. Только очутившись у себя дома, в чистоте, в свой розовой комнате, в своём пёстром будуаре, тесно заставленном мебелью, она немного успокоилась…
– Скорее, Роза, разожги камин у меня в комнате!
– Да здесь и так натоплено, как зимой. Напрасно вы взяли с собой только меховую горжетку. Осенние вечера так коварны!
– Скорее грелку в постель! И на ужин – большую чашку крепкого шоколада, да выбей туда желток, а к шоколаду – гренки и виноград… Скорее, милая, меня знобит. Наверно, простудилась в этом чёртовом Нёйи…
Уже лёжа в постели, она стиснула зубы, чтобы они не стучали. Согревшись, она почувствовала, как расслабилось её тело, но напряжение не спало; она принялась изучать книжку расходов своего шофёра Филибера, пока наконец Роза не принесла ей пенистый шоколад, который она выпила, не дав ему остыть. А потом, взяв длинную кисть винограда, она обрывала её и глядела, как дробится в зеленовато-янтарных ягодах свет настольной лампы.
Наконец она потушила лампу, легла на спину, нашла свою любимую позу и дала себе волю.
«Что такое со мной?»
Её вновь охватила тревога, вновь зазнобило. Перед глазами встала картина распахнутой двери, двери на веранду, обрамлённой двумя кустами красного шалфея.
«Чушь какая-то, – сказала она себе, – нельзя впадать в такое состояние из-за какой-то двери».
Она вновь представила себе трёх старух, шею Лили, бежевое одеяло, которое госпожа Альдонса таскала с собой повсюду вот уже двадцать лет.
«На которую из трёх я буду похожа через десять лет?»
Но эта перспектива не так уж испугала её. И всё же тревога её росла. Она вызывала в памяти то одну картину, то другую, от одного воспоминания бросалась к другому, всеми силами стараясь заслониться от открытой двери, обрамлённой красным шалфеем. Она не находила себе места в постели, её по-прежнему знобило. И вдруг она почувствовала боль, такую острую, что сначала приняла её за боль физическую, она вскочила, рот её искривился, и вместе с хриплым дыханием из груди вырвались рыдания и имя:
– Ангел!
А потом полились слёзы, которые она не сразу смогла унять. Но она всё-таки овладела собой, вытерла слёзы, вновь зажгла лампу.
– Ну что же, – сказала она, – теперь мне всё ясно. Она взяла со столика у изголовья кровати градусник, засунула его под мышку.
– Тридцать семь. Значит, я не больна. Мне всё ясно. Я просто страдаю. Надо что-то с собой делать!
Она выпила воды, встала, промыла воспалённые глаза, попудрилась, помешала дрова в камине, снова легла в кровать. Она решила быть осмотрительной, вооружиться против неведомого ей доселе врага: душевного страдания. Тридцати лет лёгкой, приятной жизни, большей частью заполненной любовью, а иногда и денежными заботами, как не бывало, и вот теперь чуть ли не на шестом десятке она вдруг почувствовала себя совсем юной и словно нагой. Леа посмеялась сама над собой и, уже не чувствуя боли, улыбнулась.
«По-моему, у меня был просто приступ безумия. Но он прошёл».
Но тут её левая рука вдруг невольно откинулась в сторону, точно готовая принять в свои объятия чью-то уснувшую голову, и, вновь пронзённая острой болью, она рывком села на кровати.
– Ну и ну! Хорошенькое дело, – сказала она громко и строго.
Она посмотрела на часы: ещё не было и одиннадцати. Над её головой тихими шагами прошла старая Роза, дошла до лестницы, ведущей в мансарду, и всё стихло. Леа с трудом удержалась от желания позвать на помощь эту достойную и почтительную старую деву.
– Ну уж нет! Не хватает только посвящать в свои личные дела прислугу.
Она встала, закуталась в тёплый стёганый халат, погрела ноги. Потом открыла окно и стала вслушиваться, сама не зная во что. Влажный, довольно тёплый ветер нагнал облака, и совсем близкий Булонский лес время от времени шелестел ещё не опавшими листьями. Леа закрыла окно, взяла первую попавшуюся газету, прочла дату:
«Двадцать шестое октября. Прошёл ровно месяц с тех пор, как женился Ангел».
Она никогда не говорила: «Эдме вышла замуж».
Вслед за Ангелом она и сейчас ещё не относилась к этой молодой женщине всерьёз, она казалась ей бесплотной тенью. Карие глаза, очень красивые вьющиеся пепельные волосы – всё остальное в её воспоминаниях было расплывчатым, как контуры приснившегося лица.
«Сейчас, в это время, в Италии, они, конечно, занимаются любовью. Но вот это – это мне совершенно безразлично…»
Она не хвасталась. Когда она мысленно представляла себе молодую пару, вспоминала знакомые позы и движения, и даже лицо Ангела, застывавшее, как камень, в миг экстаза, белую линию света между его обессиленных век, – всё это не пробуждало в ней ни любопытства, ни ревности. Зато она снова вся содрогнулась, когда взгляд её упал на жемчужно-серые деревянные панели, где жестокая рука Ангела оставила отметину.
«Прекрасная рука, которая пометила тебя, уже не коснётся тебя никогда».
– Как же хорошо я говорю! Наверное, горе сделало из меня поэта.
Она прошлась по комнате, села, потом снова легла и стала ждать рассвета. Когда в восемь утра к ней зашла Роза, она сидела за письменным столом и что-то писала – зрелище, которое весьма взволновало старую служанку.
– Сударыня, вы плохо себя чувствуете?
– Так себе, Роза. Возраст, возраст… Видель требует, чтобы я сменила обстановку. Ты поедешь со мной? Похоже, зима в Париже не обещает быть приятной, поедем на солнце, отведаем кухни на оливковом масле.
– Куда же?
– Ты слишком любопытна. Давай укладывай чемоданы. И вытряси как следует мои меховые покрывала…
– Мы поедем на машине?
– Я подумаю. А впрочем, почему бы и нет? Хочу путешествовать со всеми удобствами. Представляешь, я уезжаю совершенно одна: меня ждут сплошные развлечения.
В течение пяти дней Леа бегала по Парижу, писала, телеграфировала, получала депеши и письма с юга. Она уехала из Парижа, оставив госпоже Пелу короткое письмо, которое, однако, переписывала трижды:
«Дорогая моя Шарлотта!
Надеюсь, ты не обидишься на меня за то, что я уезжаю, не сказав тебе до свидания и так и не открыв тебе свою маленькую тайну. Боюсь, я совсем потеряла голову… И всё же! Жизнь так коротка, пусть по крайней мере она будет приятна.
Целую тебя нежно. Передай привет малышу, когда он вернётся.
Твоя неисправимая
Леа.
P. S. Не трудись расспрашивать моего дворецкого или консьержа, никто из них ничего обо мне не знает.»
– Знаешь, что я скажу тебе, драгоценный мой сын? Я вовсе не нахожу, что у тебя такой уж цветущий вид.
– Я плохо спал ночью в поезде, – коротко отвечал Ангел.
Госпожа Пелу не решилась высказать до конца свою мысль. На самом деле она находила, что сын её изменился.
«В общем-то… так и должно было быть», – решила она и закончила громко и вдохновенно:
– Всё дело в Италии!
– Возможно, – согласился Ангел.
Мать с сыном только что вместе позавтракали, и Ангел соблаговолил пару раз восхищённо чертыхнуться, воздавая должное «кофе с молоком по-привратницки» – сладкому кофе с жирным молоком, которое вторично ставили на маленький огонь, предварительно размочив в нём поджаренные на масле гренки, и оставляли на некоторое время томиться в таком виде, после чего кофе покрывалось аппетитной корочкой.
Ангелу было холодно в белой шерстяной пижаме, и он сидел съёжившись и обхватив колени руками. Шарлотта Пелу принарядилась в честь приезда сына, надев пеньюар в цветочек и утренний чепчик, присборенный на висках, что придавало её лицу зловещую важность.
Заметив, что сын с интересом разглядывает её, она сказала кокетливо:
– Вот видишь, я уже примеряю на себя наряд бабушки. Правда, мало попудрилась. Тебе нравится мой чепчик? В стиле восемнадцатого века, не так ли? Дю-барри или Помпадур… Так на кого из них я похожа?
– Вы похожи на старого каторжника, – огорошил её Ангел. – Зря вы это сделали или уж хоть бы предупредили.
Она застонала, потом расхохоталась.
– Ха-ха! Тебе палец в рот не клади!
Но он не смеялся, а смотрел в сад, лужайки которого за ночь покрылись тонким слоем снега. И только по тому, как почти незаметно ходили желваки у него под кожей, было ясно, что он нервничает. Госпожа Пелу, оробев, тоже замолчала. Послышалась приглушённая трель звонка.
– Это Эдме звонит, чтобы ей принесли завтрак, – сказала Шарлотта.
Ангел не ответил.
– Что случилось с калорифером? Здесь очень холодно, – сказал он через какое-то время.
– Во всём виновата Италия, – повторила госпожа Пелу с поэтическим подъёмом. – Твои глаза, твоё сердце привыкли к солнцу, а ты попал на Северный полюс! На Северный полюс! Георгины цвели всего неделю. Но будь спокоен, мой золотой! Твоё гнёздышко скоро будет готово. Если бы архитектор не заболел паратифом, работы давно были бы закончены. Я предупреждала его чуть ли не двадцать раз: «Господин Саварон…»
Ангел, который подошёл тем временем к окну, резко обернулся:
– Это письмо – оно от какого числа?
Госпожа Пелу по-детски широко распахнула глаза:
– Какое письмо?
– Письмо от Леа, которое ты только что мне показывала.
– Там не поставлена дата, любовь моя, но я получила его в последнюю субботу октября.
– Хорошо. И вы не знаете, кто он?
– О чём ты, счастье моё?
– Ну, тот, с кем она уехала.
Лицо госпожи Пелу приняло хитрое выражение.
– Нет, представь себе! Никто не знает! Старуха Лили сейчас в Сицилии. И никто из здешних дам слыхом ничего не слыхивал. Это тайна, волнующая тайна! И всё же – ты меня знаешь – я, конечно, постаралась собрать по крохам кое-какие сведения.
Чёрные зрачки Ангела дёрнулись на белых глазных яблоках.
– Так, ну и что говорят?
– Похоже, речь идёт об одном молодом человеке… – зашептала госпожа Пелу. – Молодой человек… не слишком представительный, ты слышишь меня?.. Но, само собой разумеется, весьма недурён собой.
Она лгала, выбрав самый тривиальный вариант.
– О-ля-ля!.. Недурён собой! Бедная Леа, я прекрасно представляю его себе: этакий крепыш из учеников Патрона, с чёрной шерстью на запястьях и с влажными руками… Знаешь, я, пожалуй, пойду снова лягу, меня от твоих разговоров клонит в сон.
Шаркая шлёпанцами, он отправился в свою комнату, не спеша прошёл длинные коридоры, задержался в одном холле, потом в другом, словно открывая их для себя заново, наткнулся на пузатый шкаф и удивился:
– Чёрт возьми, я понятия не имею, откуда взялся этот шкаф… Впрочем, нет, смутно припоминаю… Так, а это ещё кто такой?
Он обращался к увеличенной фотографии, обрамлённой траурной рамкой чёрного дерева, – она стояла рядом с фаянсовой статуэткой, которую Ангел тоже не узнавал.
Госпожа Пелу не переезжала уже двадцать пять лет и не расставалась ни с одним из своих приобретений, продиктованных её нелепым вкусом и склонностью к накопительству. «Твой дом похож на жилище обезумевшего муравья», – упрекала её старуха Лили, большая любительница живописи и особенно современных художников. На что госпожа Пелу отвечала:
– От добра добра не ищут.
Начинает лупиться краска в зелёном коридоре – «больничном», как говорила Леа, – Шарлотта Пелу перекрашивает его в тот же цвет. Чтобы сменить тёмнокрасный бархат на кресле, она самозабвенно будет искать бархат точно такого же оттенка…
Ангел остановился на пороге туалета перед открытой дверью. Умывальник из красного мрамора, на его фоне – белые унитазы с инициалами и два электрических бра в виде лилий. Ангел поёжился, приподняв при этом плечи чуть ли не до самых ушей, словно очутился на сквозняке.
– Господи, до чего же всё это уродливо!
Он поспешил уйти. Окно в конце коридора было украшено бордюром из маленьких красно-жёлтых витражей.
– Только этого не хватало! – заворчал он.
Он повернул налево и открыл дверь – дверь в комнату, когда-то принадлежавшую ему одному, – открыл решительно, даже не постучав. Эдме заканчивала в постели свой завтрак и вскрикнула от неожиданности.
Ангел закрыл дверь и, не приближаясь к кровати, посмотрел на молодую женщину.
– Здравствуй, – сказала она ему, улыбаясь. – У тебя какой-то удивлённый вид.
Отблески снега освещали Эдме ровным голубым светом. Её вьющиеся пепельно-каштановые волосы в беспорядке ниспадали на её низкие элегантные плечи, не закрывая их целиком. Белые, с розоватым оттенком щёки, в тон её ночной сорочке, розовые губы, слегка побледневшие от усталости, – всё это было похоже на только что написанную, может быть, даже не совсем законченную картину.
– Поздоровайся со мной, Фред, – настойчиво сказала она.
Он сел рядом с женой и обнял её. Она тихонько откинулась назад, увлекая за собой Ангела. Он опёрся на локти и склонился над ней, разглядывая эту удивительную женщину, которую не портила усталость. Нижнее, слегка припухлое веко и серебристая нежность щёк, казалось, восхитили его.
– Сколько тебе лет? – внезапно спросил он. Эдме открыла орехового цвета глаза, засмеялась, обнажив маленькие квадратные зубки.
– О! Дай подумать… мне будет девятнадцать пятого января… Постарайся не забыть…
Он резко убрал руки, и молодая женщина скользнула в постель, точно брошенный шарф.
– Девятнадцать, это потрясающе! А ты знаешь, что мне уже пошёл двадцать шестой?
– Ну конечно, знаю, Фред.
Он взял со столика у изголовья зеркало в светлой черепаховой оправе и стал разглядывать себя.
– Двадцать пять!
Двадцать пять, мраморно-белое лицо, которое всё ещё выглядит непобедимым. Двадцать пять, но у внешних уголков глаз и под ними, тонко воспроизводя античную линию век, две складочки, которые видны только при ярком свете, две отметины, сделанные такой грозной и лёгкой рукой… Он положил зеркало на место.
– Ты моложе меня, – сказал он Эдме, – это меня шокирует.
– А меня нет!
Она ответила вызывающим, многозначительным тоном. Он пропустил её ответ мимо ушей.
– Знаешь, почему у меня такие красивые глаза? – спросил он её серьёзно.
– Нет, – сказала Эдме. – Может, потому, что я их люблю?
– Это лирика, – ответил Ангел и пожал плечами. – А дело в том, что мой глаз по своему строению напоминает камбалу.
– Что-что?
– Камбалу.
Он сел рядом, чтобы ей было лучше видно.
– Вот смотри: уголок, который рядом с носом, – это голова камбалы. Потом линия глаза поднимается наверх, это её спина, а внизу – тут ровнее – это брюхо камбалы. Другой угол глаза, вытянутый к виску, – это её хвост.
– Вот как?
– Да. Если бы мой глаз имел форму окуня, то есть его верхняя и нижняя дуги были бы одинаковые, у меня был бы глупый вид. Вот ты даже имеешь степень бакалавра, а что ты об этом знаешь?
– Вынуждена признать, что ничего.
Она замолчала в некоторой растерянности: он говорил так напыщенно, без всякой иронии и выглядел при этом, в общем, довольно нелепо.
«Бывают минуты, – думала она, – когда он похож на настоящего дикаря. Словно только что из джунглей. Но тогда он хоть разбирался бы в растениях и животных – впрочем, мне кажется, что он и с людьми-то знаком не слишком близко».
Ангел, сидя рядом с ней, одной рукой обнимал её за плечи, а другой перебирал маленькие, очень красивые круглые и ровные жемчужины надетого на ней ожерелья. Она вдыхала запах одеколона, в употреблении которого Ангел совершенно не знал меры, и, опьянённая, слабела, как роза в жаркой комнате.
– Фред… Давай ещё поспим… мы так устали…
Казалось, он не слышал её. Его упорный и тревожный взгляд был прикован к жемчужному ожерелью. – Фред…
Он вздрогнул, поднялся, с яростью скинув с себя пижаму, совершенно голый бросился на кровать и сейчас же уткнулся лбом в её плечо, где всё ещё проступали хрупкие ключицы. Эдме во всём повиновалась ему: подвинулась, откинула руку. Ангел закрыл глаза и застыл в неподвижности. Она лежала без сна и, полагая, что он заснул, старалась не шевелиться, хотя ей было трудно дышать под тяжестью его головы. Но через некоторое время он рывком перевернулся, проворчав, точно во сне, что-то нечленораздельное, и перекатился вместе с простынёй на другой край кровати.
«Видно, у него такая привычка», – решила Эдме.
Всю зиму она просыпалась в этой квадратной комнате с четырьмя окнами. Из-за плохой погоды задерживалось строительство нового особняка на улице Анри Мартена, не последнюю роль тут играли и капризы Ангела, который пожелал иметь чёрную ванную комнату, гостиную в китайском стиле, а в подвальном этаже – бассейн и гимнастический зал. На возражения архитектора он отвечал: «Мне на всё наплевать. Я плачу и хочу, чтобы меня слушались. Деньги меня не волнуют». Но время от времени он всё же кидался к смете, заявляя, что «сына Пелу не проведёшь».
Действительно, он свободно ориентировался в ценах на цемент и искусственный мрамор, при этом у него была такая удивительная память на цифры, что подрядчики относились к нему с уважением.
Ангел мало советовался с молодой женой, он не преминул продемонстрировать ей свою авторитетность в данной области, однако, давая указания рабочим, старался быть краток – видимо, всё же был не очень уверен в себе. Эдме отметила, что ему инстинктивно удаётся подобрать красивое сочетание цветов, но к формам и к особенностям стиля он относится с полнейшим пренебрежением.
– Ты создаёшь проблемы на пустом месте… Как обставить курительную комнату? Пожалуйста, сейчас я тебе всё расскажу: стены покрасим в голубой цвет. Голубой цвет ничего не боится. На пол – сиреневый ковёр, он не будет бросаться в глаза при голубых стенах. А дальше можно смело использовать и чёрный, и золото для мебели и украшений.
– Да, ты прав, Фред. И всё же эти красивые цвета безжалостны. Они лишают комнату изящества, тут обязательно просится что-то светлое: белая ваза или статуя…
– Вот уж нет, – прервал он её довольно резко. – Белой вазой буду я в голом виде. И надо что-нибудь красное, подушку или плед: на красном ярче выделяется белизна.
Её одновременно пленяли и шокировали эти картины, которые превращали их будущее жилище в какой-то дворец с двусмысленным предназначением, в храм, построенный в честь Ангела. Однако она ни в чём не перечила ему, лишь осторожно просила оставить для неё «маленький уголок» для ценной вещички, подаренной Мари-Лор, которую ей хотелось поставить на белом фоне…
Благодаря своей удивительной покладистости, за которой стояла уже успевшая закалиться, несмотря на её юность, воля, она сумела прожить четыре месяца у свекрови и все эти четыре месяца противостоять бесконечным ловушкам и западням, которые ставились её покою, её настроению, и без того не слишком ровному, и её дипломатическому искусству. Близость столь лёгкой добычи явно вскружила голову Шарлотте Пелу, и та пускала стрелы без всякого разбору, кусала при любой возможности.
– Возьмите себя в руки, госпожа Пелу, – время от времени увещевал её Ангел. – Кого вы будете сжирать следующей зимой, если я вас теперь не остановлю?
Эдме поднимала на мужа глаза, полные страха и благодарности, и старалась поменьше думать о госпоже Пелу и пореже смотреть на неё. Однажды вечером Шарлотта, переговариваясь с Эдме поверх вазы с хризантемами, как бы по ошибке трижды назвала её Леа. Ангел нахмурил свои сатанинские брови:
– По-моему, у вас совсем плохо с головкой, госпожа Пелу. Боюсь, вам требуется лечение в полной изоляции.
После этого Шарлотта Пелу молчала целую неделю, но Эдме так и не решилась спросить у своего мужа: «Это из-за меня ты рассердился? Это меня ты защищал? Или ту женщину, которая была до меня?»
В детстве и юности она научилась терпеть, молчать и надеяться, а также виртуозно использовать эти приобретённые в неволе навыки в качестве оружия. Красавица Мари-Лор никогда не ругала свою дочь: она лишь наказывала её. Ни одного резкого слова, но и ни одного ласкового. Одиночество, потом интернат, потом опять одиночество на каникулах, частые домашние аресты в красиво обставленной комнате и, наконец, угроза замужества: как только чересчур красивая мать заметила расцветающую красоту дочери, красоту иную, чем её собственная, – робкую, словно подавленную, но тем более трогательную – она тут же вознамерилась выдать её замуж, всё равно за кого.
По сравнению с бесчувственностью матери, холодной, как изваяние из золота и слоновой кости, откровенное злопыхательство Шарлотты Пелу казалось просто цветочками.
– Ты боишься моей уважаемой матушки? – спросил её как-то вечером Ангел.
Эдме улыбнулась и состроила беззаботную гримаску.
– Боюсь? Нет. Чего бояться хлопающей двери? От этого вздрогнешь, да и только. А вот когда прямо по твоему телу проползает змея…
– Мари-Лор – змея настоящая, да?
– Настоящая!
Он ожидал исповеди, но Эдме молчала, и он по-дружески обнял жену за худые плечи.
– Мы с тобой в некотором роде сироты, не так ли?
– Да, сироты! Но очень милые!
Она прижалась к нему. Они были одни на веранде. Госпожа Пелу, как выражался Ангел, готовила у себя наверху яды на завтра. За окнами была холодная ночь, в ней, точно в пруду, отражались мебель и лампы. Эдме чувствовала себя в тепле и под защитой, руки стоящего рядом с ней мужчины вызывали в ней доверие. Но вдруг она подняла голову и вскрикнула от изумления: Ангел запрокинул вверх своё удивительное, полное отчаяния лицо, закрыл глаза, и между сомкнутыми ресницами поблёскивали с трудом сдерживаемые слёзы…
– Ангел, мой Ангел! Что с тобой?
Она невольно назвала его этим именем, которое дала себе зарок никогда не произносить. Ангел, словно очнувшись, перевёл на неё взгляд.
– Ангел! Господи, мне страшно… Что с тобой?
Он немножко отстранил её и, держа за руки, посмотрел ей в глаза.
– Что ты, малышка! Чего ты испугалась?
Он широко распахнул свои бархатные глаза, спокойные, загадочные, похорошевшие от слёз. Эдме готова была молить его не говорить ни слова, но он опередил её:
– Какие мы с тобой глупые! И всё из-за того, что почувствовали себя сиротами. Чушь какая! Но ведь это правда…
Он снова принял насмешливо-важный вид, и она вздохнула с облегчением, уверенная, что больше он ничего не скажет. Он начал тушить канделябры, а потом вдруг снова повернулся к Эдме.
– Видишь, может, и у меня тоже есть сердце… – сказал он не без хвастовства, то ли наивного, то ли хитроумно разыгранного.
– Что ты здесь делаешь?
И хотя он окликнул её совсем тихо, звук его голоса настолько поразил Эдме, что она качнулась вперёд, словно её кто-то толкнул. Застыв как вкопанная перед раскрытым секретером, она уронила обе руки на разбросанные бумаги.
– Я разбираюсь, – сказала она слабым голосом.
Эдме подняла руку, которая, словно онемев, застыла в воздухе. Потом она опомнилась и решила говорить правду.
– Понимаешь, Фред… ты же говорил мне, что с ужасом думаешь о том, сколько тебе придётся разбирать к нашему будущему переезду и в комнате, и в секретере, и в шкафах. Вот я и подумала, что могу помочь тебе разобрать, рассортировать… поверь, у меня и в мыслях не было ничего плохого, ну а потом я всё же не удержалась, соблазн был слишком велик, появились нехорошие мысли – вернее, нехорошая мысль… Я прошу у тебя прощения. Я трогала вещи, которые мне не принадлежат.
Она дрожала, но смело ждала приговора. Он стоял, опустив голову, сжав кулаки, с грозным видом, но, казалось, не видел её. У него был такой затуманенный взгляд, что, когда она впоследствии вспоминала об этой минуте, перед её глазами сразу вставал мужчина с бесцветными глазами.
– А-а, понимаю, – сказал он наконец. – Ты искала… Ты искала любовные письма.
Он засмеялся неловким, принуждённым смехом, и Эдме покраснела, задетая за живое.
– Ты, конечно, считаешь меня дурой. Такой человек, как ты, обязательно спрятал бы их в надёжном месте или сжёг. Да и вообще не моё это дело. Я получила по заслугам. Прошу тебя, не злись на меня слишком долго.
Она просила прощения как бы через силу и всем своим видом – надутыми губками, пышными волосами, упавшими на лоб, – старалась растрогать его. Ангел стоял всё в той же позе, и она впервые заметила, что его лицо красивого ровного цвета стало почти прозрачным, как белая зимняя роза, а щёки совсем исхудали.
– Любовные письма… – повторил он. – Умора!
Он сделал шаг, сгрёб в охапку бумаги и стал просматривать их. Открытки, счета из ресторанов, письма от поставщиков, телеграммы от случайных ночных подружек, короткие пневматические письма от друзей-прихлебателей, несколько листков, исписанных мелким, торопливым, острым почерком госпожи Пелу.
Ангел повернулся к жене:
– У меня нет любовных писем.
– Ну уж! – запротестовала она. – Не надо…
– Да нет их у меня, – прервал он её. – Тебе не понять. Я и сам только что это понял. У меня не может быть любовных писем, потому что… – он остановился. – Впрочем, погоди-ка! Всё же однажды, помню, я не захотел поехать в Бурбуль, и вот тогда… Погоди-ка…
Он открывал ящики, лихорадочно выбрасывал бумаги на ковёр.
– Это уж слишком! Что же я с ним сделал? Я был уверен, что оно в верхнем ящике слева… Но я не могу его найти…
Он резко закрыл пустые ящики и посмотрел на Эдме тяжёлым взглядом.
– Значит, ты так ничего и не нашла? А ты случайно не брала письма, которое начиналось словами: «Нет, я не скучаю. Всё же надо расставаться хотя бы на неделю в месяц…» – продолжение я не очень хорошо помню, там было что-то о жимолости, которая доросла до самого окна…
Он остановился только потому, что память подвела его, и нетерпеливо махнул рукой. Эдме, словно окаменев, стояла перед ним, натянутая как струна, но не сдавалась.
– Нет, нет, я ничего у тебя не брала, – с глухим раздражением сказала она, сделав акцент на последнем слове. – Неужели ты считаешь, что я вообще на это способна? Значит, столь дорогое для тебя письмо валяется у тебя неизвестно где? Мне нет необходимости спрашивать у тебя, чьё это письмо: я и так знаю, что это письмо Леа.
Он едва заметно вздрогнул, но не так, как ожидала Эдме. На его красивом замкнутом лице промелькнуло подобие улыбки, голову он склонил набок, глаза вдруг сделались внимательными, прелестно очерченный рот был спокоен – возможно, он вслушивался в отзвуки имени… Она вложила всю силу своей молодой необузданной любви в вопль отчаяния, в слёзы, в беспорядочные движения рук, которые она то заламывала, то протягивала к нему, словно собираясь поцарапать ему лицо:
– Уходи! Ненавижу тебя! Ты никогда меня не любил! Ты не обращаешь на меня никакого внимания, словно я вообще не существую… Ты обижаешь меня, презираешь, ты груб, ты… ты… Ты думаешь только об этой старухе! Ты больной, у тебя извращённые пристрастия… Ты не любишь меня! Тогда почему, я тебя спрашиваю, почему ты женился на мне?.. Ты… Ты…
Эдме трясла головой, словно зверь, которого схватили за загривок, и, когда она, задыхаясь, откидывала голову назад, чтобы набрать воздуху, на её шее поблёскивали молочно-белые маленькие жемчужины. Ангел ошеломленно смотрел на эту прелестную шею, извивающуюся в судорогах, на судорожно сплетённые руки, но главное – слёзы, эти слёзы… Он никогда не видел такого количества слёз… Кто когда-нибудь плакал при нём, из-за него? Никто… Госпожа Пелу? «Но её слёзы не в счёт, – подумал он. – Леа!.. Нет». В самых сокровенных уголках памяти он хранил воспоминание о глазах Леа – но эти глаза честного голубого цвета светились лишь наслаждением, лукавством и чуть насмешливой нежностью… Сколько же слёз может быть у этой молодой женщины, которая бьётся в истерике вот тут, перед ним? Что делать, если она сейчас же не остановится? Ангел не знал. На всякий случай он протянул к Эдме руку, но она отпрянула назад, опасаясь, возможно, какой-нибудь грубости, тогда он положил свою красивую нежную, пропитанную одеколоном руку ей на голову и стал гладить по растрепавшимся волосам, стараясь подражать голосу и словам, силу которых он не раз испытывал на себе:
– Ну-ну!.. Успокойся… Ну, что с тобой? Что с тобой, в конце концов?..
Эдме внезапно сникла и упала в кресло. Она вся сжалась в комочек и продолжала рыдать самозабвенно, с исступлением, что делало её рыдания похожими на безудержный смех, на безумный хохот.
Её грациозное тело вздрагивало от горя, ревности, гнева, покорности, которую она сама не сознавала, и в то же время, как воин, угодивший в самый разгар боя, как пловец, захлёстнутый волной, она чувствовала, как её охватывает какое-то новое, естественное и горькое чувство.
Она долго плакала и медленно приходила в себя, минуты затишья прерывались новыми срывами и нервной икотой. Ангел сидел рядом с ней и гладил её по голове. Сам он давно успокоился и уже успел заскучать. Время от времени он поглядывал на Эдме, которая лежала поперёк узкого дивана, и ему не нравилось, что её распростёртое тело, с задравшимся платьем и брошенным рядом шарфом, усугубляет беспорядок в комнате.
Он тихонько зевнул, но Эдме услышала и вскинулась.
– Понимаю, – сказала она, – я утомила тебя… Ах, лучше бы…
Он прервал её, опасаясь вступать с ней в объяснения:
– Вовсе ты меня не утомила, я просто не знаю, чего ты хочешь.
– Как, чего я хочу?..
Она подняла к нему лицо с распухшим от слёз носом.
– Выслушай меня, прошу! – сказал Ангел.
Он взял её за руки. Она попыталась вырваться:
– Нет, нет, прекрасно знаю этот твой голос! Ты опять пустишься в какие-то заумные рассуждения. Когда ты начинаешь говорить со мной таким голосом и делаешь такое лицо, это значит, что ты сейчас будешь демонстрировать мне, что твой глаз имеет форму барабульки, а рот – цифры три, лежащей на спине. Нет, нет, не хочу!
Она упрекала его чисто по-детски, и Ангел вдруг почувствовал, насколько они оба ещё молоды. Напряжение спало с него, и он встряхнул тёплые руки Эдме, которые держал в своих:
– Да послушай же меня! Видит Бог, я хотел бы знать, в чём ты меня упрекаешь! Разве я выхожу вечерами без тебя! Разве я часто оставляю тебя одну, даже днём! Или веду с кем-нибудь тайную переписку?
– Не знаю… Не думаю…
Он, как куклу, дёргал её то за одну руку, то за другую.
– Может, я сплю в отдельной комнате? Или плохо занимаюсь с тобой любовью?
Она заколебалась, улыбнулась недоверчиво и лукаво.
– Ты называешь это любовью, Фред?..
– Есть другие слова, но вряд ли ты их оценишь.
– То, что ты называешь любовью… не может ли это быть как раз своеобразным… алиби? – И она поспешно добавила: – Конечно, я обобщаю, Фред… Я говорю: не может ли так быть… в некоторых случаях…
Ангел выпустил руки Эдме.
– А вот тут, – сказал он холодно, – ты дала маху!
– Почему? – спросила она слабым голосом.
Он засвистел, вздёрнув вверх подбородок, и отошёл на несколько шагов. Потом вернулся и посмотрел на неё, как на чужую. Страшный зверь не обязательно должен нападать на свою жертву, чтобы испугать её. Эдме увидела, как раздулись его ноздри и побелел кончик носа.
– Это надо же! – выдохнул он, глядя на жену.
Он пожал плечами, повернулся спиной, дошёл до конца комнаты, зашагал обратно.
– Надо же, – повторил он. – Она ещё смеет что-то говорить!
– Как?
– Да, она смеет высказывать своё мнение! Что же она себе позволяет, чёрт побери!
Эдме в бешенстве вскочила на ноги.
– Фред! Я не позволю тебе разговаривать со мной в таком тоне, – закричала она. – За кого ты меня принимаешь?
– Я принимаю тебя за бестактную женщину, и, по-моему, я только что имел честь тебе об этом сказать.
Он коснулся её плеча своим твёрдым указательным пальцем, ей же показалось, будто он нанёс ей тяжёлое увечье.
– Ты у нас, кажется, образованная, ну-ка скажи, не припоминается ли тебе такое высказывание: «Не трогай нож, кинжал», – как там дальше, чёрт возьми?
– Топор, – сказала она машинально.
– Вот-вот. Именно, дорогая моя, не надо трогать топор. То есть ранить мужчину… бить его по самому больному месту, если мне будет позволено так выразиться. Ты усомнилась в моих мужских достоинствах. А это – самое больное место.
– Ты… ты выражаешься как кокотка! – запинаясь проговорила Эдме.
Она залилась краской и потеряла самообладание. Она ненавидела Ангела за то, что он не краснеет и ведёт себя всё так же высокомерно: стоит спокойно, с горделиво поднятой головой, и в теле его не чувствуется напряжения.
Твёрдый указательный палец снова упёрся в плечо Эдме.
– Позвольте, позвольте! Я, видимо, сильно шокирую вас, если сообщу, что, напротив, это вы разговариваете как шлюха. Тут уж сына Пелу обмануть трудно. В «кокотках», как вы выражаетесь, я, слава Богу, разбираюсь. И уж наверно больше, чем вы. «Кокотка» – это женщина, которая обычно устраивается таким образом, чтобы получить больше, чем даёт сама. Вы меня слышите?
Главным образом она слышала, что он перешёл с ней на «вы».
– Девятнадцать лет, белая кожа, пахнущие ванилью волосы, ну а потом, в кровати, закрытые глаза и повисшие руки. Всё это очаровательно, но разве это такая уж редкость? Вы считаете, что это редкость?
Она вздрагивала при каждом слове, и каждый новый укол подталкивал её к дуэли между самцом и самкой.
– Очень может быть, что и редкость, – твёрдо сказала она. – Но откуда тебе это известно?
Он не ответил, и она поспешила закрепить успех:
– Я видела в Италии мужчин гораздо красивее тебя. Они преспокойно ходят по улицам. Да, мне девятнадцать, и не мне одной, но и красивых парней сколько угодно, так что всё может устроиться и даже очень просто… Брак теперь – чистая формальность. И вместо того, чтобы бросаться друг на друга и устраивать нелепые сцены…
Он остановил её, покачав головой, чуть ли не с состраданием.
– Ах, бедняжка… всё это не так просто…
– Почему? Если постараться, можно развестись даже очень быстро.
Она говорила прерывающимся голосом девочки, сбежавшей из пансиона, и невольно вызывала жалость: откинутые со лба волосы, мягкий расплывчатый контур щеки и глаза, горящие тёмным огнём: глаза умной, несчастной и всё для себя решившей женщины на неопределившемся девичьем лице.
– Это не выход, – сказал Ангел.
– Почему?
– Потому что…
Он наклонил лоб, где брови заострялись острыми крылышками, закрыл глаза, потом вновь открыл их, поморщился, словно проглотил что-то горькое:
– Потому что ты любишь меня…
Она обратила внимание лишь на то, что он снова перешёл на «ты», и на его голос, глубокий, немного приглушённый, голос их лучших минут. В глубине души она согласилась с ним: «Ведь это правда, я люблю его, и от этого никаких лекарств всё равно нет».
В саду зазвонил колокольчик к обеду, тоненький колокольчик, который существовал ещё до переселения сюда госпожи Пелу, – такие грустные и чистые колокольчики обычно звонят в провинциальных детских домах. Эдме вздрогнула:
– Ох! До чего же не люблю я этот колокольчик!
– Да? – переспросил Ангел рассеянно.
– У нас никаких колокольчиков не будет, у нас об обеде будет объявлять лакей. Что за странные привычки, точно тут семейный пансион… Вот посмотришь, у нас…
Продолжая говорить, она шла по зелёному больничному коридору, шла не оборачиваясь и, конечно, не видела, с каким обострённым вниманием Ангел вслушивался в её слова, сопровождая их немой полуулыбкой.
Ангел шагал лёгкой походкой, подгоняемый свежим дыханием ранней весны, которая чувствовалась пока лишь во влажном, порывистом ветерке и испарениях проснувшейся в скверах и садах земли. Время от времени он мимоходом поглядывал на своё отражение в стёклах: фетровая шляпа, надвинутая на правый глаз, очень шла ему, широкое лёгкое пальто, большие светлые перчатки, терракотовый галстук. Попадавшиеся навстречу женщины провожали его с безмолвным уважением, самые простодушные при встречи с ним прямо заходились от непритворного нескрываемого восторга. Но Ангел никогда не смотрел на встречных женщин. Он только что покинул особняк на улице Анри Мартена, оставив обивщикам весьма противоречивые, но отданные хозяйским тоном указания.
В конце улицы он глубоко вдохнул запах Булонского леса, принесённый на тяжёлых и влажных крыльях восточного ветра, и, ускорив шаг, направился к воротам Дофин. За несколько минут он дошел до начала улицы Бюжо и резко остановился. Впервые за полгода ноги его шли по знакомой дороге. Он расстегнул пальто.
– Наверное, я шёл слишком быстро, – сказал он себе.
Он сделал ещё несколько шагов и снова остановился, теперь его взгляд был устремлён в одну точку: в пятидесяти метрах от него с непокрытой головой и с верблюжьей шкуркой в руке консьерж Леа, Эрнест, обтирал медные фигурки на ограде перед её домом. Приближаясь к нему, Ангел стал что-то тихонько напевать, однако сам удивился, услышав звук своего голоса, сообразил, что это не в его привычках, и замолчал.
– Как поживаете, Эрнест? Всё за работой?
Консьерж сдержанно улыбнулся ему:
– Господин Пелу! Я так рад вас видеть! Вы совсем не изменились.
– Вы тоже, Эрнест. У хозяйки всё в порядке?
Разговаривая с Эрнестом, Ангел повернулся к нему в профиль и время от времени поглядывал на закрытые ставни второго этажа.
– Надеюсь, сударь. Мы получили от госпожи Леа всего лишь несколько открыток.
– Откуда же? Из Биаррица, наверно?
– Не уверен, сударь.
– А где всё же госпожа Леа?
– Мне трудно ответить на этот вопрос, сударь. Госпожа Леа распорядилась пересылать всю корреспонденцию – весьма немногочисленную – её нотариусу.
Ангел вынул бумажник и поглядел на Эрнеста ласковым взглядом.
– О! Господин Пелу! Вы меня обижаете. Даже тысяча франков не смогут разговорить человека, который ничего не знает. Может быть, вам дать адрес нотариуса госпожи Леа?
– Нет, спасибо. А когда она возвращается?
Эрнест развёл руками:
– И этот вопрос тоже не входит в мою компетенцию. Может быть, завтра, а может, и через месяц… Я стараюсь поддерживать порядок, как видите. С госпожой Леа надо всегда быть начеку. Скажи вы мне сейчас: «Вон она сворачивает на нашу улицу», и, знаете, я не удивлюсь.
Ангел повернулся и посмотрел в начало улицы.
– Вы больше ничего не желаете, господин Пелу? Наверно, вышли прогуляться? Такой прекрасный день…
– Больше ничего. Спасибо, Эрнест, до свидания.
– Всегда в вашем распоряжении, господин Пелу. Ангел дошёл до площади Виктора Гюго, вертя в руках свою трость. Он два раза споткнулся и чуть не упал, точь-в-точь как бывает, когда человеку кажется, будто кто-то упорно смотрит ему в спину. Дойдя до балюстрады метро, он, облокотившись, стал смотреть вниз на розово-чёрную тень подземелья и вдруг почувствовал, что умирает от усталости. Когда он выпрямился, на площади уже зажглись фонари и ночь окутала город голубым светом.
– Нет, так дальше продолжаться не может… Я болен!
Он как бы очнулся от глубокого забытья и с трудом возвращался к жизни. Наконец он нашёл подходящие слова и постарался подбодрить себя:
– Ну-ну! Довольно, чёрт побери! Младший Пелу, вы совсем свихнулись, друг мой. Вам не кажется, что пора возвращаться домой?
Это последнее слово воскресило в нём картину, которая успела уже поблёкнуть за последний час: квадратная комната, его бывшая детская, встревоженная молодая женщина возле окна и Шарлотта Пелу, размягчённая выпитым мартини…
– Ну уж нет! – сказал он громко. – Нет… С этим покончено.
Он поднял вверх свою трость, остановилось такси.
– В ресторан… гм… в ресторан «Голубой дракон».
Под звуки скрипки он пересёк гриль-бар, залитый резким электрическим светом, который показался ему весьма бодрящим. Один из метрдотелей узнал его, и Ангел пожал ему руку. Навстречу ему поднялся высокий молодой человек с впалыми щеками – Ангел радостно приветствовал его:
– А-а, Десмон! Мне так хотелось с тобой повидаться! Какая удача!
На столе, за который они сели, стояла ваза с розовыми гвоздиками. С соседнего стола Ангела приветствовала некая девица: она махала ему ручкой и кивала головой, сотрясая огромную эгретку.
– Это девица по прозвищу Малышка, – сообщил Ангелу виконт Десмон.
Ангел не помнил никакой Малышки, но улыбнулся огромной эгретке и, не вставая, коснулся веером-рекламой маленькой ручки. Потом с видом завоевателя смерил взглядом незнакомую пару, сидевшую неподалёку от его стола, потому что женщина при одном только виде Ангела сразу забыла о еде.
– Тебе не кажется, что этот тип похож на рогоносца?
Шепча эти слова, Ангел наклонился к самому уху приятеля, и глаза его светились радостью, точно половодьем слёз.
– Что ты пьёшь, с тех пор как женат? – спросил Десмон. – Настой ромашки?
– «Поммери», – ответил Ангел.
– А до «Поммери»?
– «Поммери», до и после.
И, раздув ноздри, он попытался оживить в памяти окутанное ароматом роз шипение старого шампанского 1889 года, которое Леа берегла специально для него…
Он заказал себе обед во вкусе эмансипированной модистки: холодную рыбу с порто, жареную дичь и горячее суфле с кислым красным мороженым внутри.
– Привет! – крикнула Малышка, махая розовой гвоздикой.
– Привет! – отвечал Ангел, поднимая свою рюмку. На английских стенных часах пробило восемь.
– Чёрт возьми, – проворчал Ангел. – Десмон, ты не можешь позвонить для меня по телефону?
Бледные глаза Десмона выжидающе уставились на Ангела.
– Звони: Баграм семнадцать – ноль восемь, попроси к телефону мою матушку, скажи ей, что мы с тобой обедаем вместе.
– А если к телефону подойдёт госпожа Пелу-младшая?
– Скажи ей то же самое. Как видишь, я пользуюсь полной свободой. Я хорошо её воспитал.
Ангел много пил и ел, изо всех сил стараясь выглядеть серьёзным и равнодушным. Но как только в зале раздавались взрыв смеха, звон рюмок или звуки вальса, он приходил в полный восторг. Деревянные стены, отливающие синевой, напоминали ему Ривьеру в полуденный зной, когда море кажется почти чёрным вокруг отражающихся в нём солнечных бликов. Он позабыл свою обычную холодность и принялся обстреливать темноволосую даму, сидящую напротив него, профессиональными взглядами, от которых та дрожала всем телом.
– А как Леа? – внезапно спросил Десмон. Ангел не вздрогнул, он как раз думал о Леа.
– Леа? Она на юге.
– У тебя с ней всё кончено?
Ангел засунул большой палец в пройму жилета.
– Разумеется! Мы прекрасно расстались, лучшими друзьями. Не могло же это длиться всю жизнь. Ох, старик, какая прелестная умная женщина… Прямо-таки выдающаяся женщина! Впрочем, ты ведь знал её. Такая широта взглядов… Признаюсь тебе, мой дорогой, если бы не разница в возрасте… Но куда от неё денешься, от этой разницы…
– Конечно, конечно, – перебил его Десмон.
Этот молодой человек с бесцветными глазами, досконально изучив тяжёлую и трудную работу прихлебателя, не смог сдержать любопытства и теперь упрекал себя, считая, что поступил опрометчиво. Но Ангел, хотя и отличался большой осторожностью, продолжал говорить о Леа, тем более что он слегка захмелел. Он говорил весьма разумно, его речи были проникнуты здравым смыслом доброго семьянина. Он превозносил брак, но и отдавал должное заслугам Леа. Он воспевал мягкую покорность своей молодой жены, чтобы иметь возможность покритиковать решительный характер Леа: «Ты не представляешь себе, что это за негодница, всегда себе на уме!» Он продолжал свои откровения и дошёл в отношении Леа даже до резкости и дерзости. И говоря о ней всякие глупости, прикрывая дурацкими словами свою недозволенную любовь, он наслаждался редким счастьем просто без страха говорить о ней. Ещё немного, и он облил бы её грязью, славя в своём сердце само воспоминание о ней, её нежное, лёгкое имя, которое вот уже полгода стало для него запретным, весь её милосердный облик:
Леа – склонённую над ним, Леа – с двумя-тремя глубокими непоправимыми морщинами, Леа – прекрасную, Леа – потерянную для него, но, увы, такую близкую…
Часам к одиннадцати они собрались уходить, тем более что ресторан уже почти опустел. Только за соседним столиком ещё сидела Малышка: писала письма и требовала бланки пневматической почты. Она подняла к друзьям своё беззащитное лицо, похожее на мордочку белого барашка:
– Что ж, мы даже не попрощаемся?
– Прощайте, – согласно кивнул Ангел.
Чтобы выразить своё восхищение Ангелом, Малышка призвала в свидетели подругу:
– Ты только посмотри на него! Да ещё и денег куры не клюют! Бывают же такие счастливчики, у которых есть всё!
Но Ангел предложил ей всего лишь открытый портсигар, и она перешла на язвительный тон:
– Да, у них есть всё, но они предпочитают этим не пользоваться… Возвращайся к мамочке, моя лапочка!
– Я как раз хотел попросить… – сказал Ангел Десмону, когда они вышли на улицу. – Хотел попросить тебя… Подожди, сначала выберемся из этой толчеи…
На улицах было много народу, никто не спешил домой в этот тёплый влажный вечер. Но на бульваре, сразу за улицей Комартена, после окончания спектаклей должно было начаться настоящее столпотворение. Ангел взял своего друга под руку:
– Так вот, Десмон… мне бы хотелось, чтобы ты ещё раз позвонил по телефону.
– Опять? – остановился Десмон.
– Да, позвони: Ваграм…
– Семнадцать – ноль восемь…
– Обожаю тебя. Скажешь, что мне стало плохо у тебя… Где ты сейчас живёшь?
– В гостинице «Моррис».
– Прекрасно… Скажи, что я вернусь завтра утром и что ты сейчас дашь мне выпить мяты… Иди, старик. На вот, возьми, дай это мальчишке в кафе, а можешь оставить себе. Возвращайся поскорей. Я буду ждать тебя на террасе «Вебер».
Высокий молодой человек, услужливый и надменный, ушёл, смяв бумажки в кармане и не позволив себе сделать ни одного замечания.
По возвращении он нашёл Ангела за нетронутым оранжадом, в котором тот, казалось, читал свою судьбу.
– А-а, это ты, Десмон! Кто тебе ответил?
– Женщина, – лаконично сказал посланник.
– Которая?
– Не знаю.
– Что она тебе сказала?
– Что всё в порядке.
– Каким тоном?
– Точно таким, каким я тебе это передаю.
– Хорошо, спасибо.
«Это была Эдме», – подумал Ангел. Они шли в направлении площади Согласия, Ангел снова взял Десмона под руку. Он не решался признаться, что чувствует себя очень уставшим.
– Куда ты направляешься? – спросил Десмон.
– Ах, старина, – вздохнул Ангел с благодарностью, – в «Моррис», и сейчас же. Я при последнем издыхании.
Десмон потерял всю свою невозмутимость:
– Как? Так это правда? Мы едем в «Моррис»? А что ты будешь там делать? Давай без шуток, а? Ты же не хочешь…
– Я буду спать, – отвечал Ангел. И он закрыл глаза, точно вот-вот упадёт, потом снова открыл их. – Спать и только спать, ты понял?
И он изо всех сил сжал руку друга.
– Поехали, – ответил Десмон.
Через десять минут они были в «Моррисе». Голубизна и слоновая кость спальни и фальшивый ампир маленькой гостиной улыбнулись Ангелу, как старые друзья. Он принял ванну, надел шёлковую рубашку Десмона, которая оказалась ему немного узковата, лёг в постель и, устроившись между двух мягких подушек, погрузился в безоблачное счастье, в свинцовый беспробудный сон, защитивший его от всего на свете.
С тех пор потекли позорные для Ангела дни, которым он вёл счёт: «Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать… Как только пройдет три недели, я вернусь в Нёйи». Но он не возвращался. Он довольно здраво смотрел на создавшуюся ситуацию, с которой был уже не в силах справиться. Иногда ночью или утром он тешил себя тем, что через несколько часов сумеет преодолеть свою трусость. «Так у меня больше нет сил? Позвольте, позвольте… Сил у меня хватит. Они вернутся ко мне. Даю руку на отсечение, ровно в двенадцать я буду завтракать в столовой на бульваре Инкерман. Ещё час-другой, и…» Но в двенадцать часов дня он оказывался в ванной или за рулём автомобиля рядом с Десмоном.
Всякий раз во время еды он проникался оптимизмом по поводу своей брачной жизни, с ним будто случался приступ лихорадки. Садясь за холостяцкий стол напротив Десмона, он словно видел рядом Эдме и думал про себя о своей молодой жене с глубоким уважением: «Какая же она милая, эта малышка! Такие прелестные женщины встречаются нечасто. Ни слова, ни единой жалобы! Я уж постараюсь подобрать ей подходящий браслет, когда соберусь возвращаться. И даже мамаша не смогла её испортить. Мне даже трудно представить себе, что её мать – Мари-Лор». Но однажды в гриль-баре «Морриса» при виде зелёного платья с воротником из шиншиллы, похожего на одно из платьев Эдме, он впал в самый настоящий ужас.
Десмон находил жизнь прекрасной и даже немножко растолстел. Он проявлял свою агрессивность, лишь когда Ангел на его предложение посетить «сногсшибательную англичанку, порочную до мозга костей», или «индийского принца и его дворец опиумных грёз» отвечал категорическим отказом или соглашался с плохо скрытым презрением. Десмон совсем перестал понимать Ангела, но Ангел платил, и платил щедрее, чем в самые лучшие дни их бурной юности. Однажды ночью они опять встретили светловолосую Малышку у её подруги, невыразительное имя которой почему-то ни у кого не удерживалось в памяти: «Эта, как бишь её зовут… да вы знаете… подружка Малышки…»
Подружка курила и от всего сердца угощала окружающих. Её скромное жилище уже с порога встречало гостей сложным ароматом газовой горелки и остывшего опиумного дыма. Она притягивала сердца слезливой сердечностью и своей постоянной готовностью предаться грусти, что было вовсе не так уж и безобидно. Десмона она называла «большим отчаявшимся ребёнком», а Ангела – «красавцем, у которого есть всё, но который от этого только ещё несчастнее». Но Ангел опиума не курил, на коробку с кокаином смотрел с явным отвращением, точно кот, которому хотят поставить клистир, и однажды целую ночь просидел на циновке, прислонясь к стенке, между заснувшим Десмоном и Подружкой, которая беспрерывно курила. Всю эту ночь он с благоразумным видом вдыхал запах, который заглушает голод и жажду, и казался совершенно счастливым, частенько бросая пристальный вопрошающий взгляд на увядшую шею Подружки, красноватую и пористую, где поблёскивало ожерелье из фальшивых жемчужин.
В какой-то момент Ангел протянул руку, погладил кончиками пальцев подкрашенные хной волосы на затылке Подружки и взвесил в руке большие жемчужины, полные и лёгкие, потом сразу отдёрнул руку и нервно вздрогнул, словно случайно зацепил ногтем расползающийся шёлк. Вскоре после этого он встал и ушёл.
– Тебе ещё не надоело есть и пить по забегаловкам? – спросил как-то Десмон у Ангела. – Женщинами ты вроде не интересуешься. А эта гостиница, где то и дело хлопают двери? И ночные рестораны? И зачем только мы колесим из Парижа в Руан, из Парижа в Компьень, из Парижа в Виль д'Авре… Почему бы нам с тобой не махнуть на Ривьеру? Говорят, в декабре и январе там делать нечего, но зато март и апрель – как раз самый шикарный сезон…
– Нет, – сказал Ангел.
– Нет так нет.
Ангел смягчился, но лишь внешне, и постарался напустить на себя вид, который Леа раньше называла «физиономией просвещённого любителя».
– Дорогой мой… ты не понимаешь, как хорош Париж в это время. Эта нерешительная весна, которая никак не может расправить крылья, этот ласковый свет… В то время как Ривьера – это сама банальность… Нет, как хочешь, но мне здесь нравится.
Десмон чуть было не утратил всё своё лакейское терпение:
– Ясно, к тому же не исключено, что тебя держат здесь и бракоразводные дела…
Чувствительные ноздри Ангела побелели:
– Если ты спелся с адвокатом, тебе придётся разочаровать его. Никакого развода не будет!
– Дорогой мой!.. – запротестовал Десмон, принимая оскорблённый вид. – Ты довольно странно обращаешься с другом детства, который в любой ситуации…
Ангел не слушал его. Он направил на Десмона свой похудевший подбородок и поджал губы, как настоящий скупердяй. Впервые при нём чужой человек осмелился распоряжаться его добром.
Ангел размышлял. Развод? Такая мысль не раз приходила ему в голову и днём и ночью, и тогда развод означал для него свободу, что-то вроде вновь обретённого детства, а возможно, и нечто большее… Но когда это слово было произнесено нарочито гнусавым голосом виконта Десмона, он вдруг воочию представил себе, к каким последствиям всё это может привести: Эдме, покидающая их дом в Нёйи, Эдме в своей спортивной шляпке и в длинной вуалетке уверенным шагом направляется к незнакомому дому, в котором живёт незнакомый мужчина. «Конечно, в таком случае всё бы устроилось», – признавал Ангел, истинное дитя богемы. Но в то же время другой Ангел, на удивление щепетильный, отчаянно сопротивлялся: «Это совершенно недопустимо!» Картина перед его глазами прояснилась, стала цветной, пришла в движение. Ангел услышал низкий и мелодичный скрип калитки и увидел уже по другую её сторону голую ручку, а на ней – кольцо с сероватой жемчужиной и перстень с бриллиантом.
– Прощай! – махала ему маленькая ручка. Ангел вскочил, откинув стул в сторону.
«Всё это моё! Женщина, дом, кольца – всё это моё!»
Он не сказал этого вслух, но на лице его отразилась такая необузданная ярость, что Десмон уже не сомневался: пробил последний час его благополучия. Ангел пожалел его, но не по доброте душевной.
– Бедная киска, что, сдрейфил? Ах, это старое дворянство! Какое у нас сегодня число – семнадцатое?
– Да, а что?
– Семнадцатое марта. Можно сказать, весна. Как ты считаешь, Десмон, по-моему, тем, кто следит за модой, истинно элегантным людям, давно пора позаботиться о своём гардеробе к предстоящему сезону?
– Вообще-то ты прав.
– Значит, семнадцатое, Десмон!.. Ну что же, тогда всё в порядке. Сейчас мы с тобой купим браслет потяжелее для моей жены, огромный мундштук для мамаши Пелу и совсем маленькую булавочку для тебя!
Два или три раза у него было ошеломляющее предчувствие, что Леа вот-вот вернётся, что она уже вернулась, что ставни на втором этаже наконец распахнуты и видны нижние занавески густого розового цвета, сверху большие, кружевные, и золото зеркал… Прошло пятнадцатое апреля, а Леа всё не возвращалась. Несколько неприятных событий нарушили монотонное течение жизни Ангела. Во-первых, его навестила госпожа Пелу, которая чуть не лишилась чувств при виде своего исхудавшего сына с закрытым точно на замок ртом и бегающими глазами. Ещё он получил письмо от Эдме, письмо очень спокойное и удивительное, где она писала, что остаётся в Нёйи до «новых указаний», и передавала Ангелу наилучшие пожелания от госпожи де Ла Берш. Он решил, что она над ним смеётся, не знал, что ответить, и в конце концов выбросил это непонятное письмо, но в Нёйи не поехал. По мере того как апрель, зелёный и холодный, расцвеченный полуниями, тюльпанами, пучками гиацинтов и гроздями ракитника, наполнял Париж благоуханием, Ангел всё больше и больше мрачнел. Десмон – обруганный, затравленный, недовольный, но хорошо оплачиваемый, – получал задание то оградить Ангела от молодых женщин, претендующих на близкое знакомство, то от бестактных молодых людей, то собрать и тех и других, чтобы всей компанией поесть, выпить и повеселиться на Монмартре, в ресторанах Булонского леса и забегаловках на левом берегу Сены.
Как-то ночью к Подружке, которая оказалась одна и оплакивала страшное предательство своей подруги Малышки, вдруг заявился молодой человек с демоническими бровями, заострёнными у висков. Он потребовал «воды похолодней», ибо изнемогал от жажды, и его красивый страдающий рот иссушал какой-то тайный жар. Он не выразил ни малейшего интереса ни к страданиям Подружки, ни к лаковому подносу с трубкой, который она всё подталкивала поближе к нему. Он согласился лишь на место на циновке, молчание и полумрак и просидел так до рассвета, боясь сделать лишнее движение, словно боясь потревожить незажившую рану. На рассвете он спросил у Подружки: «Почему на тебе сегодня нет твоего жемчужного ожерелья – знаешь, того, с крупными жемчужинами?» – и ушёл, вежливо откланявшись.
Он как-то незаметно пристрастился гулять по ночам в одиночестве. Быстрым широким шагом он шёл к совершенно определённой, но недостижимой цели. Ангел исчезал сразу после полуночи, и Десмон уже только утром находил его в кровати: он спал на животе, закрыв голову руками, в позе несчастного ребёнка.
– Слава Богу! Живой! – вздыхал Десмон с облегчением. – С этим типчиком можно ждать чего угодно…
Как-то раз во время такой ночной прогулки, когда Ангел по обыкновению шёл, широко раскрытыми глазами вглядываясь в темноту, он свернул на улицу Бюжо, потому что не успел за день исполнить ставший привычным для него ритуал. Как маньяки, которые не могут уснуть, не коснувшись трижды дверной ручки, он проходил вдоль ограды, касался указательным пальцем кнопки звонка, тихо, насмешливым тоном говорил: «Эй, кто там?..» – и после этого удалялся.
Но однажды ночью, той самой ночью, возле ограды он вдруг почувствовал сильнейший толчок прямо в сердце: фонарь сиял над крыльцом, как бледная луна, из распахнутой двери чёрного хода падал свет на мостовую, и ручейки света текли из окон второго этажа, просачиваясь сквозь частый гребень ставень. Ангел прислонился к первому попавшемуся дереву и опустил голову.
– Не верю, – сказал он. – Сейчас я подниму глаза, и всё опять утонет в темноте.
Он поднял глаза, услышав голос Эрнеста:
– Завтра к девяти часам утра, сударыня, мы вместе с Марселем поднимем большой чёрный чемодан, – кричал он из коридора.
Ангел поспешно повернулся и бегом бросился к улице Булонского леса, где рухнул на скамейку. Тёмно-пурпурный с электрическим ободком фонарь плясал перед его глазами на фоне ещё совершенно чёрных и тощих деревьев. Он схватился рукой за сердце и глубоко вздохнул. Ночь пахла расцветающей сиренью. Он швырнул свою шляпу, расстегнул пальто, откинулся на спинку скамейки, вытянул ноги, и его открытые ладони безвольно опустились вниз.
– Боже, – сказал он совсем тихо, – это и есть счастье?.. Я не знал.
Он успел почувствовать и жалость, и презрение к себе за всё то, что не испытал в течение своей жалкой жизни – жизни богатого молодого человека с маленьким сердцем; потом он вообще перестал о чём-либо думать, может, на мгновение, а может, и на час. А потом ему показалось, что у него больше нет никаких желаний и даже к Леа он больше не хочет идти.
Только когда он задрожал от холода и услышал, как запели дрозды, возвещая рассвет, он поднялся, лёгкий, слегка пошатывающийся, и пошёл по дороге к гостинице «Моррис», не заходя на улицу Бюжо. Он потягивался, дышал полной грудью и был полон любви к ближнему. «Вот теперь, – вздыхал он, словно изгнав из себя злых духов, – теперь… Ах! Теперь я буду так нежен с женой…»
В восемь часов утра Ангел был уже на ногах и даже успел побриться и одеться и в нетерпении стал будить Десмона, на которого просто страшно было смотреть, такой он был бледный, да ещё опухший со сна, точно утопленник.
– Десмон! Эй, Десмон!.. Хватит спать! Ты такой страшный, когда спишь!
Десмон сел и посмотрел на своего друга глазами цвета мутной воды. Он сознательно делал вид, будто никак не может проснуться, чтобы повнимательней присмотреться к Ангелу, одетому во всё голубое, торжественному и великолепному, бледному под слоем бархатистой пудры, излишек которой был ловко удалён с лица. Десмон до сих пор ещё страдал из-за своего жеманного уродства, завидуя красоте Ангела. Он изобразил долгий зевок. «Что такое приключилось? – спрашивал он себя, зевая. – Этот кретин стал ещё красивее, чем вчера. Главное – ресницы, какие же у него ресницы!..» Он рассматривал блестящие и густые ресницы Ангела и тень, которую они отбрасывали на тёмные зрачки и на голубоватые белки глаз. Десмон заметил и то, что надменно изогнутый рот в то утро был чуть приоткрыт, влажен, полон какой-то новой жизни и как-то неровно дышал, словно после наспех полученного наслаждения.
Потом он постарался изгнать зависть из своих душевных забот и спросил Ангела тоном человека, уставшего проявлять снисхождение:
– Можно узнать, ты уходишь или только что пришёл?
– Я ухожу, – сказал Ангел. – Не заботься обо мне.
Я пройдусь по магазинам. Зайду к цветочнику. К ювелиру, к матери, к жене, и…
– Не забудь посетить нунция, – подсказал Десмон.
– Не учи меня жить, – отозвался Ангел. – Он получит от меня в подарок орхидеи.
Ангел редко отвечал на шутки и всегда встречал их холодно. Неожиданный, хоть и мрачный ответ сразу насторожил Десмона: он понял, что его друг находится в необычном состоянии. Он посмотрел на отражение Ангела в зеркале, заметил, как побелели его раздутые ноздри, отметил и его блуждающий взгляд и решился на самый что ни на есть невинный вопрос:
– Ну а к завтраку ты вернёшься? Эй, Ангел, я с тобой говорю. Завтракать мы будем вместе?
Ангел отрицательно покачал головой. Насвистывая, он с удовольствием разглядывал своё отражение в зеркале удлинённой формы, которое было ему вровень с талией, точь-в-точь как зеркало в комнате Леа, висевшее между двух окон. Возможно, очень и очень скоро в том, другом зеркале, что в массивной золотой раме, на розовом солнечном фоне появится его торс, голый или в небрежно накинутой шёлковой пижамной куртке, – отражение роскошного молодого человека, любимого, обласканного, который играет ожерельем и кольцами своей любовницы… «А вдруг в зеркале Леа уже отражается некий молодой человек?» Эта мысль пронзила его с такой остротой, что он, совершенно ошалев, почему-то решил, что кто-то высказал её вслух.
– Что ты сказал? – спросил он у Десмона.
– Я – ничего, – отвечал покорный друг с надутым видом. – Наверно, во дворе разговаривают.
Ангел вышел из спальни Десмона, хлопнув дверью, и отправился в свой номер. С проснувшейся улицы Риволи слышался мерный приглушённый гул, через открытое окно Ангел мог видеть весеннюю листву, твёрдую и прозрачную, как нефритовые пластинки в лучах солнца. Он закрыл окно и сел на маленькую, совершенно ненужную табуретку, которая занимала грустный угол у стены, между кроватью и дверью в ванную комнату.
– Да что же такое делается?.. – начал он тихим голосом.
И тут же замолчал. Он не понимал, почему за эти шесть с половиной месяцев он почти не думал о любовнике Леа.
«Я совсем потеряла голову», – было написано в письме Леа, которое благоговейно сохранила Шарлотта Пелу.
«Потеряла голову? – Ангел покачал головой. – Странно, я совсем не представляю её в такой роли. Ну какой мужчина может ей понравиться? Такой, как Патрон? Да уж скорее, чем кто-нибудь похожий на Десмона… Маленький напомаженный аргентинец? Вряд ли… И всё же…»
Он простодушно улыбнулся: «Ну кто ей может ещё понравиться, кроме меня?»
Мартовское солнце заволокло тучей, и в комнате стало темно.
Ангел упёрся головой в стену. «Нунун!.. Моя Нунун!.. Ты изменила мне? Это подло! Как ты могла так поступить со мной?»
Он растравлял себя словами и картинами, которые рисовал себе через силу, но без гнева. Он старался вспомнить утренние забавы у Леа, послеобеденные долгие и совершенно безмолвные минуты наслаждения – у Леа, прелестный зимний сон в тёплой кровати и в прохладной комнате – у Леа… И всякий раз в вишнёвом освещении, пылающем за занавесками, ему представлялся в объятиях Леа только один любовник – он сам, Ангел! Он вскочил, словно заново воскрес в порыве неожиданного прозрения:
– Всё очень просто! Если у меня не получается увидеть возле неё кого-то другого, кроме меня, значит, никого другого и нет!
Он схватил телефон, уже начал набирать номер, потом осторожно положил трубку обратно:
– Без шуток!
Он вышел на улицу, держась очень прямо, расправив плечи. Сначала он отправился в своей открытой машине к ювелиру, где расчувствовался над маленькой тонкой диадемой – ярко-синие сапфиры в скромной стальной оправе. «Это так пойдёт к причёске Эдме!» С ней он и уехал. Потом купил цветы – пожалуй, чересчур пышные и церемонные. Поскольку было всего одиннадцать, он убил ещё с полчаса, шатаясь по городу, зашёл в банк, где взял деньги, полистал английские иллюстрированные журналы у журнального киоска, потом заглянул к торговцу восточным табаком и к своему парфюмеру. Наконец он снова сел в машину и, устроившись между букетом и перевязанными ленточками пакетами, бросил шофёру:
– Домой!
Шофёр с удивлением обернулся:
– Что?.. Что вы сказали, сударь?
– Я сказал – домой, на бульвар Инкерман. Вам что, нужен план Парижа?
Автомобиль покатил к Елисейским полям. Шофёр старательно крутил баранку, и его сосредоточенный взгляд, казалось, терялся в пропасти, что разделяла безвольного молодого человека прошлого месяца, молодого человека «мне всё равно» и «пропустим стаканчик, Антонен?» и господина Пелу-младшего, требовательного к персоналу и внимательного к расходу бензина.
«Господин Пелу-младший» откинулся на кожаную спинку сиденья, положил шляпу на колени и, подставив лицо ветру, изо всех сил старался ни о чём не думать. Он трусливо закрыл глаза, когда проезжал мимо ворот Дофин, чтобы не видеть поворот на улицу Бюжо, и поздравил себя с этим: «Какой же я молодец!»
На бульваре Инкерман шофёр дал гудок, чтобы открыли ворота, которые, повернувшись на петлях, издали долгий низкий, мелодичный звук. Засуетился консьерж в фуражке, послышался лай сторожевых псов, которые по запаху узнали вновь прибывшего и радостно приветствовали его. В прекрасном настроении, вдыхая зелёный аромат подстриженных газонов, Ангел вошёл в дом и хозяйским шагом направился к молодой женщине, которую он покинул три месяца тому назад, точь-в-точь как европейский моряк оставляет на другом конце земного шара жену-туземку.
Леа, кончив разбирать чемоданы и достав из последнего кипу фотографий, в сердцах отшвырнула их от себя подальше, на раскрытый секретер: «Господи! Какие ужасные люди! И не постеснялись мне это подарить. Наверно, думают, что я поставлю их портреты на камин в никелированной рамочке… Нет-нет, порвать это на мелкие кусочки и – в мусорную корзину…»
Леа встала и подошла к секретеру. Но прежде чем уничтожить фотографии, она бросила на них самый свирепый взгляд, на который только были способны её голубые глаза. Первая фотография была в виде открытки: на чёрном фоне крепкая женщина в прямом корсете прикрывала волосы тюлем, которым играл ветер. «Дорогой моей Леа на память о чудесных днях в Гетари! Анита.» Другая фотография была приклеена на шершавый картон: тут было запечатлено многочисленное и весьма мрачное семейство. Эдакая исправительная колония на прогулке, и во главе её, с воздетым тамбурином, красовалась в неловкой танцевальной позе приземистая надзирательница, напоминавшая дюжего хитроватого мясника.
«Нет, такое хранить нельзя», – решила Леа, ломая картон.
Ещё один снимок явил ей изображение двух престарелых провинциальных девиц, эксцентричных, крикливых и агрессивных: каждое утро они проводили на скамеечке на приморском бульваре и каждый вечер – за рюмочкой черносмородиновой настойки и квадратом шёлка, где вышивали чёрного кота, паука или жабу: «Нашей прелестной фее! От её подружек из Трайа, Микетты и Рикетты».
|
The script ran 0.018 seconds.