1 2 3
Реймон Кено
Одиль
Когда начинается эта история, я нахожусь на дороге, что тянется от Бу Желу до Бад Фету вдоль городских стен. Прошел дождь. В лужах отражаются последние тучи. Глина прилипает к подошвам моих ботинок. Я, грязный и плохо одетый, возвращаюсь после четырех месяцев военной службы. Передо мной созерцает землю и небо неподвижный араб – поэт, философ, аристократ. Так начинается эта история. Но у нее есть пролог, и, хотя я не помню своего детства, словно моя память оказалась поврежденной в результате какой-то катастрофы, я все-таки храню ряд образов времени, которое предшествовало моему рождению. Позднее мне говорили, что нельзя родиться вот так, в двадцать один год, при том, что ноги в грязи, вокруг лужи, а над головой побежденные тучи, дрейфующие к своему концу, и тем не менее все было именно так. От моих первых двадцати лет остались одни обломки, а мою память разорили несчастья.
В то время, когда начинается эта история, я служил уже целый год и четыре последних месяца провел в Рифе. Я видел, как убивают людей и сжигают деревни. Я был одним из захватчиков, но мне претило тщеславие моих однополчан, грязных и невежественных, по большей части простых парней и, конечно, способных стать героями бойни. Столь же грязный, я не был столь разудалым. Мои интересы простирались в другую область. Однако я не мог не выполнять устав, я, правда, не стрелял в берберов, но состоял рядовым в одном из полков, солдаты которого с высунутым языком продолжали дело, начатое Карлом Мартеллом и Сидом Кампеадором.
Сначала мы остановились у какого-то прикрытия, сложенного из булыжников, за стенами которого приютились унтер-офицеры и самые расторопные из нас. Остальные, в том числе и я, спали в палатках «марабу» и стояли ночью по три часа в карауле. Дождь лил не переставая, словно во время какой-нибудь грандиозной европейской войны. Мы жили среди ржавчины, едва поддерживая свои силы гнилой пищей. Так продолжалось около месяца, потом нас привели на маленькое плоскогорье, которое разравнивал ветер и которое военные считали постом безопасности. Отсюда мы видели, как поднимаются и спускаются мулы с повозками, батальоны легионеров, партизаны, а также другие любопытные объекты. Чтобы сходить за супом, нужно было перейти вброд реку. Таким образом мы мыли ноги. Все это не представляет большого интереса, но, в конце концов, речь идет о прологе этого рассказа, и потом я знаю свое дело. Я не рассказываю историй кстати и некстати. Значит, вот таким образом мы мыли ноги.
Когда начальство сочло их достаточно чистыми, мы свернули лагерь и поднялись к самым высоким вершинам поддерживать не помню чей батальон, который предполагалось незамедлительно бросить в атаку. Нас распределили по всем маленьким точкам; наш пост находился у могилы какого-то мусульманского святого. Оазис служил центральной базой батальона, а около берберской деревни торговец продавал вино и консервы. Мы были совсем близко от границы с испанским Марокко, и деревни, которые находились впереди нас, оказались разделенными. Их бомбардировали, как только могли. Вдалеке была видна большая деревня, она казалась мне Меккой. Я надеялся, что мы дойдем туда; это понятно – страсть к путешествиям.
Рядом с могилой святого была пушка и специалист, который стрелял из нее. Как только он видел внизу двух-трех арабов, он тут же прицеливался и все время мазал. Еще он развлекался, рисуя акварелью на листьях алоэ и напевая: «Он лгать умел, чтоб утолить нашу безумную тревогу». Мы несли караул у могилы святого и строили ограждения из камней, чтобы защититься от скорпионов и змей, но меня интересовал только тот город, до которого мы так и не дошли.
Война кончалась. Была еще одна атака. Отмечая успехи завоевателей, одна за другой вспыхивали непокорившиеся деревни. Их яркое пламя напоминало флажки деревенских кафе, колышущиеся на ветру. На заре несколько зеленых ракет взметнулось в небо, и специалисты стали обстреливать эти руины, приобщенные к цивилизации. К концу ночи пламя было сбито. Мы не пошли на Таберран, город в горах, нас заставили совершить марш-бросок – вот так и появляются волдыри. Мы пересекали пшеничные поля, а также равнины, покрытые голубыми цветами, у которых есть какое-то специальное название. Покоренные берберы продавали изюм, а сержанты предлагали себя их дочерям за кусок хлеба, по крайней мере хвастались этим. Мы снимались с места почти ежедневно: в моей памяти остались лишь могила святого и название города. Потом рота спустилась на дно какой-то лощины, где находилась база снабжения. Нашим главным занятием оставалось несение караула, но мы еще возили мешки с зерном и тюки с одеялами, перевязанные проволокой. Мои умственные способности привели меня на сортировку риса и чечевицы, а ночью я воображал себя пастухом. Часы, проведенные на посту, тянулись долго и нудно, и, пока я наблюдал за восходом луны, в загоне бодались бараны, оглашая тишину стуком рогов. В качестве других достопримечательностей там была дощатая церковь, которую разрушила буря, и базары, где недавно мы пили перно и которые тоже снесли. У реки один-два раза в неделю устраивался рынок. Я обожал заклинателя змей. Он выбирал одну, зубами откусывал голову и обдирал змею, отделяя куски кожи. Это зрелище стоило путешествия.
Я не знаю, сколько времени я провел в этом месте. Моя бедная память не хронометр, не кинокамера, не фонограф и не какой другой усовершенствованный механизм. Она скорее похожа на природу – с провалами, пустынными пространствами, недоступными уголками, с реками, что текут для того, чтобы нельзя было войти в них дважды, с чередою света и тьмы. Выставленная на солнцепеке клетка из колючей проволоки служила тюрьмой. Пленники-рифы еле передвигались, закованные в цепи, как каторжники, переносили телеграфные столбы, оступались. Один из них орал всю ночь и умер – говорят, его забили палками. И это тоже напоминало войну, маленькую войну. Спустя некоторое время я отправился в Фес, чтобы стать писарем при майоре, который командовал одним из военных постов в зоне боевых действий. Несмотря на свой невинный вид, я нашел то, что на армейском жаргоне называется «малиной». Еще двое избранных сели вместе со мной в грузовик, который должен был отвезти нас в лагерь Прокос и который отвез нас туда, подняв клубы пыли на изрытой дороге.
Я выучился печатать на машинке. Действительно, тут была «малина». Я не смог бы как следует объяснить это, не используя множества технических терминов. Я уже не должен был нести караул вплоть до демобилизации, являться на смотр, ходить на учения, браться за ружье. Мы были настоящими мелкими служащими, и единственный раз, когда сержанту взбрело в голову продемонстрировать нашу боевую готовность во время одной большой церемонии, мы маневрировали так плохо, что прохождение рядовых спаги[1] и совершенное владение оружием иностранного легиона мы наблюдали из-за ангара, за который нас спрятали. Каждый вечер мы могли уходить до утра в город. Ж. никогда не ходил дальше еврейского квартала. С С. я исследовал арабский квартал. Ж. любил арабов, лишь пока их притесняли французы, – он был коммунистом. Он не питал никаких симпатий к этой культуре, которую презирал, считая допотопной. Только представления об империализме как о последней фазе капитализма помешали ему называть мусульман одним из тех словечек, что обычно употребляют гордые завоеватели колоний. Впрочем, он был славный парень, этот Ж. Он лучше других умел опрокинуть литр красного – так он называл бутылку вина, – жидкости, крепость которой иногда была чересчур близка к воде. Ж. выдавал себя за пролетария и парижанина. Он рассказывал забавные истории – а то как же, дружище, – и утверждал, что плевал через два состава метро на людей, стоящих на противоположной платформе, – ты можешь себе представить. На самом деле он был первосортный буржуа родом из Прованса, наследник какого-то руанского спекулянта. Сразу по его прибытии зазвучали тенденциозные куплеты и рядовые стали замечать плохое качество пищи. Ж. взялся за дело.
С. тоже был коммунистом, но не столь пылким. Любой политической деятельности он предпочитал долгие прогулки по городу, которые он совершал со мной. Мы с ним принялись изучать арабский. Ж. поднапрягся на этой стезе, томимый жаждой поднимать местный пролетариат, но быстро сдался. Он назвал этот язык средневековым и схоластическим. Вечерами при свете свечи он сочинял песни о сверхсрочниках, тухлом мясе и дембеле. Через месяц или два он внезапно исчез, а концы начальство спрятало в воду. Несколько недель спустя он написал нам из какого-то медвежьего угла, где его заставили тянуть лямку из-за этих куплетов. С. ни в какой мере не чувствовал себя пропагандистом. Мы изучали арабский. Есть такие отдаленные части, что и не знаешь, вернешься ли оттуда когда-нибудь. Однажды на дороге, что ведет от Бу Желу к Баб Фету, огибая крепостные стены, мы встретили одного араба, который смотрел прямо перед собой, застывшего, неподвижного. Здесь кончается пролог. Потом я оказался в Таза. Потом я оказался в Уджде. Потом я оказался в Оране. Потом я оказался в Марселе. Потом я оказался в жалком отеле. Я работаю. Я один.
Спустя всего лишь несколько недель после своего возвращения я узнал о возвращении С. Он назначил мне встречу в кафе на площади Республики, в котором писсуары различались по величине, в зависимости от важности посетителей. Это явление восхитило С., и отчасти для того, чтобы мне его показать, он выбрал это место. Так он вкусил экзотики Запада. Вместе с ним пришли две толстые девушки, чей явный статус полупроституток казался единственным достоинством, умом они были сильно обделены, как я понял, а что касается мужской плоти, на которую они претендовали, то она самым пошлым образом ускользала из их рук, в чем я сам смог убедиться через несколько часов. Сначала из нас слова так и сыпались, не задевая двух молчаливых толстушек. Ты помнишь, ты помнишь, Мулэ Идрис, Мулэ Идрис.
– Не вздумайте еще заговорить по-арабски, – сказала одна из этих особ.
– Меня тошнит от негров, – сказала другая.
Затем они обменялись парой фраз – коротких, намеренно непристойных. Потом та, что сидела напротив меня, спросила:
– Правда, все так и было?
Мы дошли с двумя девицами до одних из самых удаленных ворот города. Спускалась ночь; какой-то араб шел к нам с длинным ружьем в руке.
С. повел нас в маленький ресторанчик, где его кормили в кредит. В запасе была еще история о мальчиках, которые поджидали нас ночью в Бу Желу.
– Ну и сволочи же вы!
Этим вечером С. неплохо развлекался. Может быть, он был рад увидеть меня и вспомнить военное прошлое, время, мгновения которого раз и навсегда отпечатались в его памяти. С. захотел продолжить развлечение, и мы пошли в луна-парк. Мне предстояло заняться одной из этих шлюх. Мы решили выпить по стаканчику в кафе у заставы Майо. После этого С. исчез со второй девушкой. Ту, что осталась, я взялся проводить до дома.
– Должно быть, африканцы красивы, – сказала она. Вероятно, она обдумывала то, что говорилось нами о сексуальных способностях негров.
Она прижалась ко мне. Я остановил такси перед табачным ларьком.
– Куплю сигареты.
– «Лаки страйк», – уточнила она, как будто я у нее что-то спрашивал.
Она чересчур сильно надушилась, и меня тошнило от запаха. Я выбрался из такси, зашел в кафе и вышел через другую дверь. Вернулся домой не задерживаясь. И работал до пяти часов утра. На рассвете под моими окнами начали курсировать первые автобусы. Я жил тогда около Биржи, в плохоньком отеле, который почти развалился к тому времени, когда закончилась эта история. Еще там жил один приятель С. – по этой причине меня сочли достойным присоединиться к маленькой группе молодых людей, которые упражнялись в искусстве жить, не утомляя себя. Другая причина заключалась в том, что я, как и они, не работал по восемь часов в день, – мне иногда случалось работать больше двенадцати часов, но это простительно, поскольку мне это ничего не приносило. У меня никогда не было стремления затесаться в компанию вольных аферистов, но в течение шести месяцев они были моими единственными приятелями. Живописность группы меня не волновала, и сейчас я едва ли могу отыскать в памяти отражение лица или отзвук имени. Прошло уже десять лет. Писать так – значит вызывать призраки, поскольку окружающий меня мир казался мне мертвым, и меня мало беспокоило то, что все могло бы быть по-другому. Но по правде говоря, мои неопределившиеся и наивные приятели, свободные от предрассудков, жили скучно и демонстрировали свое освобождение лишь в области метафоры и других риторических приемов. Здесь они были несравненны, не оставляя без внимания ни один из способов словесного выражения и свободно пользуясь ими. Их махинации, напротив, чаще всего походили на ребячество. К счастью, они их не часто совершали; хитростью, которая удавалась им лучше всего, оставалось лишь их умение ничего не делать.
Предводитель отряда продавал конфиденциальную информацию на скачках. Он эффектно совмещал с искусством выкручиваться огромный ораторский талант и в том, что касается трепа, по его собственным словам, не опасался никого. Он был одним из первых в компании, кто принял меня за своего; иногда я ездил с ним на ипподром в Трамблэ, в Мэзон, что под Парижем. Несколько раз я даже снизошел до того, чтобы подцепить клиента, который заполучил на одной лошади невероятно крупный выигрыш, – для этого мне было достаточно пожать ему руку с понимающим видом. Люди, стоящие рядом, тут же выложили свои франки и бросились к кассам. Возвращались мы на такси, весь день прошел как по маслу – ведь в нашей компании редко зарабатывали. Он не боялся несчастливых забегов, его предсказания все равно оправдывались. Я заметил через некоторое время, что у него есть подружка – довольно тучная девица, которую я не дал себе труда узнать. Она же ничего не сказала.
У каждого из этих господ была по меньшей мере одна женщина. Некоторые из женщин подрабатывали лишь временно, другие, ради любовных игр или из-за усталости, полностью сосредоточились на профессии проститутки, занимаясь этим делом раньше или готовясь к нему. Каждый день мы собирались за столиками кафе. Царили добропорядочные нравы, жизнь спокойно протекала между батареями пустых стаканов и грудами неоплаченных счетов. Общество высоко ценило математику и умение быстро произвести четыре арифметических действия. Когда я заканчивал свою работу – я не говорю о днях, проведенных на ипподроме вместе с этим чудным Оскаром (ну да, предсказателя звали Оскаром, хотя мой сосед по дому называл его Ф., по фамилии – имя его не поминали всуе), – тогда я оказывался среди них. Мне нужно было лишь пересечь площадь Биржи, потом пройти по улице Монмартр, потом пересечь бульвары, потом пройти по улице Фобур-Монмартр. Они собирались на улице Рише, неподалеку от Фоли-Бержер. Играть в карты я тоже умею. А поскольку я не глупее других, я выигрывал чаще. Некоторые из игроков жульничали так глупо, что можно было усомниться в том, что они достигли зрелого возраста. Но что же я там делал? Что же я там делал?
Два-три раза в месяц я заходил к одному родственнику, искренне желавшему мне добра. Я говорил ему «дядя», хотя мог бы называть и как-нибудь по-другому. Познакомившись с ним, два или три моих друга детства обзавелись кругленькой суммой. Он жил в квартире с безвкусной обстановкой, потому что раньше служил в колонии. Глубоко интересуясь географией, он помещал страны Востока на восток Франции и полагал, что Марокко похоже на Бретань. Я же был уверен, что меня посылали на Восток, это и служило темой для разговора. Каждый месяц он давал мне кое-какие деньги, маленькую ренту, только чтобы я мог как-то прокормить себя, в общем, очень мало. Освобожденный таким образом от материальных забот, я мог посвятить все свое время неоплачиваемым трудам. Однажды сентябрьским днем, выходя от этого господина, я встретил подругу предсказателя вместе с какой-то женщиной, которую я, должно быть, точно где-то видел, так как она, кажется, меня узнала. Я не собирался интересоваться тем, что они делают в этом квартале. Разговор начался примерно так:
– Куда это вы направляетесь?
– Туда, – говорю я.
– Идете к Оскару?
– Не совсем так, – говорю (или: «Не совсем туда»).
– Нет у тебя привычки рассказывать, куда ты идешь.
– О!.. – говорю я и ставлю в конце многоточие.
– Это тот самый мерзавец, который бросил меня, когда по счетчику нужно было заплатить семнадцать франков пятьдесят су.
– Зато Оскар вас никогда не бросит.
– Ничего себе манеры! Семнадцать пятьдесят, соображаешь?
– А! Ну-ну, – говорю я, – только не надейтесь, что я буду оплачивать ваше паршивое такси.
Я начал понимать, как надо разговаривать с женщинами.
– Ну и хам.
Она приняла негодующий вид. Подруга сказала ей:
– Вот ты и на месте.
Они остановились. Я дошел до края тротуара. Они расстались.
– Я буду ждать ее напротив, – сказала мне женщина, которую я с трудом узнал.
Напротив было маленькое кафе.
– Хорошо, – говорю я.
– Вы не пойдете потом к «Марселю»?
«У Марселя» – это тоже маленькое кафе, где встречались Оскар, и мой сосед по дому, и двое-трое других полупроходимцев, и С., и их женщины.
– Я не собирался.
– Ну вы же можете составить мне компанию.
– Разумеется.
Застыв в полутьме, дремали столы, и стулья, и бильярд, и телефонная будка, и официант, который подошел нас обслужить.
– Она бывает здесь раза два в неделю, он старый банкир, и она думает, что получит что-нибудь из наследства, ему ведь семьдесят лет.
– Для этого нужно быть небрезгливой, – сказал я.
– А вы считаете, что лучше работать по восемь часов на заводе? Это не мешает быть проституткой.
– Нет, конечно, – сказал я.
– А вы-то сами работаете?
– Ну, проституцией не занимаюсь.
– Вы работаете?
– Естественно.
– По восемь часов?
– По десять, двенадцать, иногда больше.
– Чепуха.
– Уверяю вас: по десять часов запросто.
– Где же?
– Дома.
– И эта работа приносит много денег?
– Совсем ничего.
Она посмотрела на меня.
– У меня есть подозрение.
– Подозрение насчет чего?
– Вы занимаетесь литературой? Нет?
Нет, я не писал; я объяснил ей, что я делаю. Она слушала внимательно, казалось, она понимала меня. Я увлекся своим рассказом, увлекся самим собой; внезапно я остановился. Что она действительно могла понять из того, что я рассказывал? Я уже не помню, о чем дальше шла речь. К нам присоединилась еще одна дама: к «Марселю» они пошли одни: верно, именно так называлось это место, а то я думал, что забыл его. Я пошел по другой дороге, через город, по дороге, которая вела неизвестно куда.
И в конце концов, переходя с одного угла улицы на другой, я вернулся домой с бутербродом в кармане и бутылкой вина подмышкой. Поглощая все это, я принялся за работу, и точно – этим вечером, я хорошо это помню, у меня ничего не выходило. Ошибки появлялись в таком количестве, что мне стало противно. Я осушил бутылку и другую, которую держал в запасе, помечтал, потом заснул. Внезапно мне показалось, что все кончено. Но уже назавтра на рассвете я вновь принялся за свой труд, бороздя бесплодную землю, прилежно и упрямо, бык и осел в одном лице. Несколько дней спустя я столкнулся с новым любителем задавать вопросы.
Он сопровождал Ж. Я встретил их октябрьским вечером, по-моему, на улице Вивьен. Они прогуливались. Я не видел Ж. после его высылки в Риф, а когда он вернулся в Париж, мы всячески пытались встретиться, но политика делала для него невозможными все назначенные встречи. Он писал мне, что «многочисленные дела отнимали у него все время». В конце концов он стал какой-то важной шишкой в партии. Я, читавший лишь сложенные в несколько раз и прикрепленные к стене газеты, только недавно, между делом, узнал об этом. И вот я на него наткнулся – совершенно случайно. Он был рад встрече и хлопнул меня по спине. А его товарищ даже не соизволил на меня взглянуть. Мы поговорили об армии, о колонии, о политике. Ж. специализировался по антивоенным акциям; ему грозило несколько месяцев тюрьмы.
– Но ведь, – внезапно сказал его спутник, – когда вы были там, вас могли бы заставить стрелять в рифов.
– Конечно, – сказал я.
– И что бы вы сделали?
– Это щекотливый вопрос, – сказал я. Ж. сменил тему.
– Не хочешь пойти с нами вечером на митинг к Зимнему велодрому?
– Дорио выступит, – сказал его спутник.
Дорио в самом деле выступил. Конечно, это было великолепно. Приятель Ж. пел с энтузиазмом, я же не знал слов. Я смотрел и слушал. Ж. оставил нас, чтобы выполнить обязанности, которые он должен был выполнить. Внезапно, когда все закончилось, мы оказались вместе, этот человек и я, около Гренель, на левом берегу, ночью. Мы поговорили.
– Вы в партии?
– Нет, а вы?
– Нет, я сочувствующий.
– Я тоже сочувствую.
– Но вы не вступаете.
– Нет, в политике мне нечего делать.
– Речь идет не о политике. Речь идет о революции.
– Да. О революции.
– Тогда почему же вы не вступаете?
– Это не так просто, как кажется.
– Понимаю.
– Нет, это не так просто, как вы можете подумать, особенно для поэта.
– А вы поэт?
– Да. Саксель.
– Простите?
– Я говорю: мое имя Саксель.
– А! Саксель.
Он взглянул на меня.
– А вы пишете?
– Нет, по крайней мере все зависит от того, как это понимать.
– Ну все-таки, если вы не писатель, вы поэт, драматург, романист, журналист, литературный критик?
– Ничего подобного.
– Во всяком случае, вы работник умственного труда.
– Если бы я мог быть умным!
– Вы высоко цените ум?
– Ценю – это еще мало сказано.
Мы поспорили. Он утверждал, что презирает ум. Я шел вместе с ним, мы добрались до Монпарнаса, он предложил выпить пива; то, что он называл моим интеллектуализмом, выводило его из себя, но ему хотелось продолжать выстраивать свои фразы. Мы уселись посреди внушительной толпы, я второй раз за один и тот же вечер видел столько народу.
– Здесь есть забавные типы, – сказал я.
– Вы здесь впервые?
– Да.
Он с трудом скрывал свое уныние; интересно, какой еще социал-демократический транспарантик притащил он с собой? Я не знал, что ему сказать. Перед нашим столиком остановился некто и заговорил с Сакселем. Прозвучало несколько незначительных слов. Потом этот субъект, одетый в бархат, ушел.
– Это Владислав, художник, – сказал мне Саксель.
– А-а! – сказал я.
– Вы слышали что-нибудь о нем?
– Кажется, да, – сказал я.
Саксель взглянул на меня. Что же я за человек? Мы выпили несколько кружек.
– Существует только один мир, – сказал я, – тот мир, который вы видите, или полагаете, что видите, или вам кажется, что видите, или который вы очень хотели бы увидеть, тот мир, который осязают слепые, который слышат безрукие и который обоняют глухие, это мир вещей и сил, очевидностей и иллюзий, это мир жизни и смерти, рождений и уничтожений, мир, в котором мы пьем, посреди которого мы имеем обыкновение засыпать. Но существует, по крайней мере, еще один в моем сознании: мир чисел и фигур, тождеств и функций, вычислений и групп, множеств и пространств. Есть люди, как вы знаете, которые утверждают, что все это лишь абстракции, конструкции, комбинации. Они хотят, чтобы мы представляли нечто вроде архитектуры: в природе берутся элементы, очищаются, полируются, высушиваются и человеческий ум возводит из этих кирпичей великолепное здание, внушительное свидетельство своей силы. Вы, безусловно, должны быть знакомы с этой теорией, скорее всего, ее придерживался ваш преподаватель философии – это самая заурядная теория. Здание, они считают математическую науку зданием! Перед тем как строить первый этаж, убеждаются в прочности фундамента, а над законченным первым этажом надстраивают второй, потом третий и так далее, так что нет причин для завершения. Но в действительности все происходит не так: не с архитектурой и не со строительством нужно сравнивать геометрию и анализ величин, а с ботаникой, географией, даже с физическими науками. Речь идет о том, чтобы описать мир, открыть его, а не строить и изобретать, поскольку он существует вне человеческого сознания и не зависит от него. Мы должны исследовать эту вселенную и сказать потом людям, что мы там видели – именно видели. Но чтобы выразить это, нужен особый язык – язык знаков и формул, который обычно принимают за саму суть науки, тогда как он – всего лишь способ выражения. Этот язык оказывается еще более бессильным описать богатства математического мира, чем французский язык, чтобы точно выразить множество понятий, потому что они находятся на разных уровнях бытия. Впрочем, есть нечто вроде математической филологии, которая называется логикой. Но я вам, наверно, надоел?
– По правде говоря, я вас не совсем хорошо понимаю, – ответил Саксель.
– Мне следовало бы привести примеры.
– Наверное, это сложно.
– Нет, совсем нет. Есть один пример, который приводят всегда, это алгебраические уравнения с одним неизвестным.
– Уравнения, тьфу, – сказал Саксель.
– А, – поддразнил я, – вы юноша с кружкой, вероятно, из тех, кто хвастается, что ничего не смыслит в математике, кто гордится тем, что не смог одолеть простейшей теоремы о квадрате гипотенузы.
– Это мое дело, – сказал Саксель.
– И это вас не огорчает?
– А должно огорчать?
– Ну, наверно. Какое удовлетворение можно испытывать от того, что чего-то не понимаешь?
– Ладно, вернемся к вашим уравнениям.
– Вам это не слишком претит?
– Я преодолею свое отвращение.
– Вы знаете, что такое решить уравнение?
– Кажется, знаю.
– Тогда скажите.
– Гм. Это значит найти величину неизвестного.
– Как?
– Произведя вычисления.
– Но какие?
– Ну, сложение, вычитание, умножение, деление.
– А еще?
– Их больше четырех?
– Думаю, что так.
– А, да, действительно, есть еще извлечение корня, чем занимался ученый Косинус.[2]
– Это действие, обратное возведению в степень.
– Можно отлично поиграть всеми этими выражениями.
– Вы строите каламбуры?
– Что вы хотите: современное мышление. Вернемся к вашим чертовым уравнениям, юноша с кружкой.
– Сколько действий вы произведете, чтобы найти свое неизвестное?
– Как сколько?
– Ну да, сколько?
– Откуда же мне знать?
– Конечное или бесконечное число действий?
– Бесконечное число – вы шутите, разве на это есть время?
– Вот он, непробиваемый здравый смысл. Но признаюсь вам, что в анализе величин, например, постоянно рассматриваются выражения, которые предполагают бесчисленное число действий.
– Вы меня сразили.
– Но поскольку речь идет об алгебраических действиях, мы не будем выходить за пределы алгебры и рассмотрим только решение уравнений с помощью конечного числа алгебраических действий и особенно действий, связанных с радикалами.
– Банда мерзавцев, эти радикалы.
– Что?
– Ничего. Это становится ужасно интересным. Прямо-таки ужасно. Продолжаем?
– Продолжаем. Итак, на что будут обращены эти действия?
– Нетрудно ответить! На то, что известно.
– На известные величины.
– Как раз это я и сказал.
– Очень хорошо. Теперь, когда мы ясно представляем себе, что значит решить уравнение, рассмотрим решение уравнений первой степени.
– Детский сад, – воскликнул Саксель, – нужно просто произвести деление. Знаю я этот фокус, я выучил его у одного пьянчуги-учителя, от которого всегда несло вином, тьфу! Это отвратительно. К вашему сведению, в лицее я всегда был первым по математике.
– Значит, вы добрались до второй степени?
– Добрался ли я до второй степени! Минус в плюс или минус квадратный корень из в два минус четыре ас на два а, хлоп, и готово! У них неплохое пиво.
– А что показалось вам примечательным в этой формуле?
– Я превосхожу самого себя: квадратный корень. Квадратный корень, вот что примечательно. И теперь я вижу, куда вы клоните: это ясно, это просто, это красиво. Для уравнения третьей степени нужно извлечь кубический корень, для четвертой степени – корень четвертой степени, для пятой – корень пятой степени, для шестой – корень шестой и так далее. Это логично, не так ли? Логично и просто, разве нет?
– Нет. Уже с пятой степенью ничего не выйдет.
– Не может быть!
– По законам алгебры невозможно решить уравнения выше четвертой степени, исключая очень частные случаи. Обычные уравнения – нельзя.
– За них просто не умеют браться.
– Это доказано.
– Но это возмутительно.
– Как сказать. Возмутительно, потому что здесь есть реальность, которая сопротивляется алгебрологическому языку, потому что есть реальность, которая превыше нашего ума и которую мы не можем выразить средствами языка, изобретенного нашим разумом, потому что терпит неудачу рациональный механизм реконструирования того мира. Так же, как рациональный механизм реконструирования этого, видимого мира, как мне кажется. Но не думайте, что так все и остается и что интеллект отказывается продолжать исследования в этой области. Он натыкается на препятствия, он пытается их преодолеть, и в обход новой теории, теории групп, он откроет новые чудеса. Конечно, сильный ум постигнет эту реальность в одном озарении, мы же по своей немощности должны прибегать к ухищрениям.
– Но это же чистый идеализм, то, что вы мне тут говорите.
– Реализм, хотите вы сказать: числа – это реальность. Числа существуют! Они существуют так же, как этот стол, они реальнее, чем этот стол, извечный пример философов, бесконечно реальнее, чем этот стол! – трах!
– Вы не могли бы не шуметь, – сказал официант.
– Слушайте, вас ни о чем не спрашивают, – сказал Саксель.
– Здесь слышно только вас одних, – сказал официант.
– Вы не могли бы быть повежливее, – сказал Саксель.
– Вас просят не шуметь, – сказал официант.
– Я буду шуметь, как мне будет угодно, – сказал Саксель.
Подошел другой официант, потом еще один, потом заведующий, потом еще один официант. Мы оказались на улице и зашагали в ночь.
– Грязная забегаловка, – сказал Саксель, – просто помойка.
Он чистил свою шляпу рукавом пиджака. У меня в голове звенело. Мы пошли по бульвару Распай.
– Реальны, – сказал я, – они реальны.
Потом мы шли по улице Бак до Сены. На ее водах покачивалась луна. Передо мной сидел неподвижный араб. Я находился на дороге, которая ведет от Бу Желу к Баб Фету, я заляпан грязью: лазурь и случайное облачко.
Эта зима была очень дождливой; с ноября по февраль тепло и сыро – гнилая погода, и часто случалось так, что я гулял под дождем, то один, то с С., то с этой женщиной, которую я встретил однажды вместе с белокурой подружкой Оскара. Ты помнишь, капли воды заставляли блестеть ее черный плащ, и мы в конце концов прятались в каком-нибудь пригородном бистро, откуда возвращались на трамвае, медленном, гремящем. С первого дня, когда мы вышли на улицу вместе, я перестал удивляться тому, что могу говорить о себе и, больше того, слушать рассказы другого. Мои глаза еще моргали, глядя на мир, но я все-таки глядел на него. В ушах гудело, руки дрожали; я выныривал из этой воды, которой заведует небо, из этой земли, в которой тлеет огонь, и смотрел, и слушал, как под мостами течет Сена. В первый раз мы прошли по набережным до площади Валюбер и оттуда начали свой путь в двенадцатый раз.
– А вот здесь я стал военным, – сказал я у казармы Рёйи и поведал о своем армейском прошлом, но я не буду делать этого здесь еще раз, можете не опасаться. В другой раз я показал ей дом, в котором родился. Через улицы Парижа я вновь обретал свою память. Я должен был вновь узнать то, что хотел забыть. Так, однажды она заметила, я уж не помню по какому поводу:
– Значит, у вас нет родственников? Я ответил:
– У меня есть дядя, который выдает мне маленькую пенсию. Я выходил от него, когда встретил вас в первый раз.
Этот ответ ее не удовлетворил. Чуть позже я сказал:
– Это грустная история. Я брошенный ребенок. Была ли эта фраза похожа на шутку?
– Да, родители бросили меня на мостовой, где-то под воротами, мне было восемнадцать лет.
Я точно знаю, что в этот момент мы шли по набережной Вальми. Мы остановились поглядеть на канал, по крайней мере, я точно помню, что это было в тот раз.
– Вам кажется, что это нелепая история, ну да, мои родители выставили меня за дверь, потому что я завалил экзамен. Вы не поверите, потому что я не смог поступить в Политехническую школу. Мой отец жил ради того, чтобы я поступил в эту школу, смешно, не правда ли? А я, понимаете, не поступил. И оказался на улице в прямом смысле слова.
– Только, – прибавил я, – я начинаю врать. Обманывать нехорошо, не так ли? История еще смешнее, чем вы думаете, потому что я не завалил экзамен, это не совсем так. Не пойти ли нам в парк Бют-Шомон? По правде говоря, я сжульничал. Это был страшный скандал. Мой отец – уважаемый человек, он счел себя обесчещенным. Передо мною закрылись все двери науки. Дурацкая история, вы не находите?
– Но почему вы сделали это…
– Откуда я знаю. Все случилось внезапно – так, нашло что-то. А теперь, что же мне теперь делать, никого никогда не заинтересуют мои работы, я как прокаженный, понимаете, для тех людей, которые никогда не совершали глупостей, и они правы, вы не находите? Впрочем, я не думаю больше об этом, не стоит труда. Всю жизнь я буду ходить с ярлыком придурка. Это мальчишеские выходки, но у них ощутимые последствия. Ничто не стирается и никого не прощают – таков закон. Но что же, что же я делаю, скажите мне, что же я делаю со своей жизнью?
Естественно, с Сакселем я не говорил о таких вещах, слова слишком сильно обжигали мне горло, я предпочитал разъяснять ему некоторые понятия дифференциального и интегрального вычисления. Он же давал мне читать свои стихи, а также маленькие брошюрки, которые издавали его друзья и которые я поначалу принял за теософские публикации. Но скоро я заметил, что их авторы ожидали с большим нетерпением пришествие антихриста, а не бледного коня. И ради освобождения духа и пролетариата рекламировали в своих брошюрках кашу на «инфрапсихической и подсознательной основе» из метапсихики, диалектического материализма и «примитивного сознания», что, впрочем, поразило меня меньше, чем оглушительные дифирамбы, которые пелись в этих изданиях некоему Англаресу, лидеру группы, облеченному, как намекалось, величайшей исторической миссией и бывшему, как сообщил мне Саксель, доктором медицины (по своему положению). Так как я никогда до сих пор не изучал разнообразных предметов, которые пропагандировали его друзья, – от хиромантии до сталинизма, включая учение Папюса и криминологию, я был вынужден просить Сакселя, чтобы он мне кое-что объяснял; но вместо того чтобы посвятить меня в основы теории, он предпочитал рассказывать о жизни Англареса, насквозь пронизанной тайнами и необычными происшествиями, или о жизни его друзей, не менее исключительной, или же он описывал, как безобразно и бесстыдно живут их враги и противники. Англарес в самом деле имел врагов – несколько соперничающих группировок, состоящих, как говорил он, – а Саксель за ним повторял – из шпиков и гомосексуалистов. Так Саксель подготавливал меня к тому, чтобы «вступить в контакт», по его собственному выражению.
Прошла почти вся зима, прежде чем Саксель счел меня готовым. Он говорил мне об Англаресе сначала время от времени, периодически, потом довольно часто. Однажды он решился:
– Хотите пойти со мной в полдень на площадь Республики?
На террасе одного из кафе этой площади встречались Англарес и несколько личностей, выдающих себя за его выдающихся друзей, впрочем, все они считали себя таковыми, как я мог убедиться в дальнейшем. Среди нескольких рассеянных по террасе групп я сразу же отличил того, к кому мы должны были присоединиться: Англареса было видно издалека. Он и в самом деле носил очень длинные волосы, носил также черную широкополую шляпу и вдобавок носил пенсне, которое крепилось к его правому уху толстым красным шнуром. Он мог бы показаться фотографом из старых времен, если бы красный галстук не указывал на модернистские замашки. Окружавшие его молодые люди, напротив, не выделялись ничем эксцентричным; все они были моего поколения, тогда как Англарес выглядел значительно старше.
Когда мы подошли, за принесенным аперитивом велась оживленная беседа. Саксель представил нас. Англарес снял пенсне, приветствуя меня; он произнес несколько любезных слов. Остальные меня разглядывали, одни – без любопытства, другие – с явным подозрением. Мы сели. Официант поспешил принять заказ. Англарес захотел вкратце изложить мне то, что было сказано перед моим приходом. Около сифона я заметил странного вида булыжник. Именно о нем шла речь. Этот предмет Англарес только что приобрел у бельвильского антиквара не только из-за его странной формы, но также по причине разных необычных обстоятельств, можно сказать, сногсшибательных явлений, которые способствовали находке, а потом и приобретению данного предмета. Этот булыжник довольно живо напоминал крокодила. А два дня назад одна ясновидящая – Англарес нанес ей визит по совету особы, которой был «увлечен» (как он сообщил мне позже), – эта ясновидящая, объяснял он, увидела в своем хрустальном шаре «крокодила, спускающегося по лестнице».
– Я подумал, что она имеет в виду этого подлеца Сальтона.
Англарес приписывал все неприятности, которые могли с ним случиться, пагубному влиянию шефа соперничающей группы.
– Но вы-то видите, в чем было дело. Присутствующие молча созерцали предмет.
– Наконец вчера вечером мне вновь явился крокодил. Отыскивая одну цитату в стихах Теокласта д'Авидиа, я наткнулся на две строчки, которые вы все знаете: «С губами, как кораллы, аморфный крокодил по Монмирай пустынной неспешно проходил». Я никогда не вникал в эти два стиха. Вчера же, не знаю почему, они захватили меня. Я почувствовал, как откликается мое бессознательное, – вы меня понимаете. И этим утром, проходя по улице Монмирай, я заметил в витрине антиквара этого крокодила, который должен был материализовать мои предчувствия. Заметьте, что согласно стихам Теокласта д'Авидиа, а также согласно словам ясновидящей, именно я медленно спускался по улице Монмирай, значит, я и есть этот крокодил.
Какой-то ученик (его звали Вашоль) произнес:
– Ваше бессознательное открыло вам ваше тотемное животное.
После этой фразы повисла тишина. Англарес улыбнулся благонамеренному ученику. За этим одобрением последовали возбужденные комментарии остальной части зрителей. Одни говорили о том, что крокодил – столь красивое животное, что хватило бы и пяти минут, чтобы понять – невозможно отождествить подлеца Эдуарда Сальтона и этого величественного хищника. Другие всесторонне обсуждали природу этого случая, ящериц, улицу Монмирай, сансан второй процитированной строчки, сохранение немого «е» (loc. cit.), пророческие писания Теокласта д'Авидиа и прочие разные детали, более или менее относящиеся к событию дня. Англарес слушал, не произнося ни слова, попивая маленькими глотками свой аперитив. Саксель не выступал: он был того же возраста, что и Англарес, это было заметно.
Ровно в час Англарес положил в карман свой чудесный булыжник, заплатил за себя и встал, сопровождаемый Вашолем. Он собирался обедать, Вашоль тоже – и за тем же столом. Остальные разошлись. Саксель ушел с высоколобым молодым человеком. Я остался один перед двумя блюдцами,[3] забытыми кем-то рассеянным. Саксель, должно быть, заблуждался на счет впечатления, которое я произвел на этих людей. А может быть, так вот и принимают новичков: они должны платить за аперитив. Мне не очень понравилась эта манера оставлять блюдца. Но вполне понятно, что группа – не проходной двор, туда не так просто войти. Блюдца – это защитная реакция. Эта масонская ложа укрывается в своей раковине, как устрица, сбрызнутая лимоном.
Так я думал, заходя в кафе Марселя. Приятели заканчивали обед. В этот день они всей компанией отправлялись в Венсен вместе с каким-то субъектом, которого я не знал. Я предоставил им крутить свои делишки и сел. Кроме меня и женщин, больше никого не было. Они болтали, но я их не слушал. Я смотрел на баночку с горчицей, я высчитывал свой объем в пространстве, прикидывая его на скатерти или на старом цилиндре от бутылки красного вина. Одна из женщин, ее звали Манон (именно так), открыла сумочку, начала пудриться, и, не поворачивая головы, спросила меня:
– Ты сегодня видел Одиль?
– Нет, не видел.
– Ее не видно уже два дня.
Я улыбнулся, вспомнив булыжник, и машинально подумал: «Одиль обкрокодилил крокодил».
– Ты что-то знаешь?
Женщины сразу столько всего вообразят.
– Я? Ничего.
Я и вправду ничего не знал, просто этот каламбур показался мне таким глупым!
– Ты втрескался? – спросила женщина Оскара.
– Я что?
– О, не строй из себя невинного младенца.
Я доел камамбер, не отвечая. Две женщины поднялись, они отправлялись на работу в квартал. Третья осталась: это была не Манон (делать нечего, у нее было именно такое имя), и не женщина Оскара. Ее звали Адель. А женщину Оскара звали Алисой. Адель сказала мне:
– Не возражаешь, если я выпью с тобой кофе? Нам подали два кофе. Марсель, хозяин, рассматривал прохожих невидящим взглядом. Официант уселся на край сиденья и принялся писать письмо. У него была жена и трое малышей, они жили в деревне, у его матери, о чем он говорил мне не один раз.
– Ты любишь эту красотку? – спросила Адель.
– Эту что?
– Ну, хватит прикидываться. Я говорю тебе об Одиль.
– Одиль обкрокодилил крокодил, – ответил я.
– Если хочешь, – начала она.
– Понятно, – прервал я и позвал официанта.
– Послушай, – она продолжала гнуть свое, – тебе же никогда не случалось…
– Любовь меня не интересует. Она пожала плечами.
– Все так говорят.
Был третий час. Я вернулся домой продолжить кое-какие вычисления. Около пяти часов мне принесли пневматичку. Англарес приглашал меня на ужин. В тот день я очень хотел бы увидеть Одиль. Цифры сливались на бумаге. Заслышав, как разносят вечерние газеты, я сунул голову под кран, подстриг ногти и вышел из дома. Неуверенным шагом, плохо зная маршрут, я отправился в дорогу. Я сделал крюк, чтобы зайти к Марселю. Двое из нашей компании играли в карты. Они сообщили, что «остальные провернули крутое дельце и теперь гуляют». Я колебался: соглашаться ли мне на приглашение Англареса? Вероятно, с Оскаром я бы лучше повеселился. Но я пошел дальше и к семи часам добрался до площади Республики. Тогда мне пришло в голову, что именно на этой самой площади я увидел С. после своего возвращения из Марокко.
Вечерний аперитив собрал на шесть человек больше, чем дневной. Последовали новые представления. Саксель был слегка пьян. Казалось, он уже не узнает меня. Англарес произнес в мой адрес еще несколько любезных слов. Говорили все о том же знаменитом крокодиле. Его горестно созерцали те, кто не смог полюбоваться им утром. Около восьми часов Англарес сказал мне:
– Я был бы рад, если бы вы сегодня поужинали у меня.
Должно быть, был приготовлен солидный ужин, судя по количеству людей, набившихся в такси, которое мы взяли, чтобы доехать до Бют-Шомон. Кроме Сакселя и верного Вашоля туда еще сел высоколобый молодой человек, а шестым – еще какой-то субъект, который, как мне казалось до сего момента, не обладал никакими очевидными достоинствами. Вся компания, кроме меня, была сильно навеселе, так как члены этой группы враждебно относились к сухому закону (так же, как к вегетарианству и соблюдению целомудрия), – в этом, по моему мнению, они сильно отличались от адептов других сект, о которых я имел представление в то время.
Англарес жил в очень приличном доме, классическом обиталище врачей с периферии. Если снаружи дом выглядел довольно нейтрально, внутри с первых же шагов можно было заметить, что его жилец, должно быть, незаурядный человек. Здесь явно отдавало логовом гадалки или бирманского прорицателя. Мы вошли в просторную комнату, которая одновременно служила столовой, приемной и рабочим кабинетом, если, конечно, здесь кто-нибудь работал. На стенах висели претенциозные картинки. Весь инвентарь, назначение которого я не берусь определить, был аккуратно разложен на дощечках из дерева, вероятно, редкой породы. Конечно, тут имелась и солидная библиотека. Я бегло осмотрел ее, но имена авторов ничего мне не говорили. Англарес предложил нам выпить еще по аперитиву, что послужило поводом для появления двух дам, его жены и любовницы одного из приглашенных, – я не смог сначала определить кого, но меня это почти и не занимало. Мы расселись ввосьмером вокруг стола, Англарес потряс маленьким серебряным колокольчиком, словно кюре перед причастием, и тарелки задвигались, сопровождаемые глубокомысленными комментариями на духовные темы, так как каждый из присутствующих, желая блеснуть, набросился со всеми своими познаниями на своего соседа.
Обед закончился, винные пары рассеялись, и всеобщее внимание обратилось на меня. Я понял, что это собрание в некотором роде должно было стать местом моего чествования или бесчестья, смотря по тому, как, удачно или неудачно, я выберусь из паутины вопросов, которую сплетут эти люди:
– Я всегда презирал математику, – сказал Англарес, – но должен признать, что она приносит некоторую пользу: например, теория вероятностей – в качестве научной базы для астрологии.
– Я никогда не изучал эту проблему, – сказал я, – и никогда не занимался прикладной математикой.
– Математика очень бесчеловечна, – сказала госпожа Англарес.
– Я посвятил ей всю жизнь, – ответил я.
– Не боитесь ли вы стать столь же бесчеловечным?
– Я не забочусь о том, чтобы быть человечным. Две дамы пожали плечами с крайним презрением и принялись шептаться между собой.
– Он человечен, поскольку он – поэт, – сказал доброжелательный Саксель, – а поэт, потому что математик.
– Поэт! Поэт! – воскликнул Англарес, – это легко сказать.
Атмосфера тут же потеплела: «мы хотели бы узнать об этом поподробнее».
Фраза означала приглашение к беседе.
– Это не так-то просто, – сказал я, – и я не знаю, с чего начать, чтобы объяснить вам красоту теории автоморфных функций или даже более простое – конические сечения. Нужно этим заниматься, чтобы что-то заметить, иначе получится пустая болтовня.
Воцарилось молчание: я понял, что перешел на претенциозный тон, но мне уже приходилось поддерживать свою репутацию. Я продолжал:
– Что-то вроде архитектуры, – я колебался, – гармоничной.
– Нас интересует не это, – сказал Саксель, – но то, что вы мне иногда рассказываете о неудачах рационального построения.
– Которое не может исчерпать реальности, чуждой для него.
– Именно.
– Рациональный логический символизм, к которому мы прибегаем, не может ни постичь, ни выразить всю сложность математики. Я мог бы привести множество примеров на эту тему.
– Вы утверждаете, что математика – не создание человеческого ума?
– Точнее, она – его объект. Скорее, это наука, сходная с ботаникой и этнографией. Здесь исследуют, а не создают.
– Поистине это очень интересно, – сказал Англарес, протирая пенсне.
«Что он в этом понимает», – подумал я. Он осведомился:
– Но что конкретно вы исследуете?
– Мир математических реалий.
– И как вы его исследуете?
– Всеми возможными способами.
– И вы говорите, что этот мир ускользает из-под контроля разума?
– Мне так кажется.
– Значит, существует что-то вроде математического бессознательного, – сказал мой собеседник с явным удовлетворением и, обращаясь ко всем прочим, воскликнул:
– Итак, разум вновь побежден; бессознательное побеждает на всех фронтах!
Эта новость вызвала всеобщий восторг, который захотели разделить даже две дамы. Их согласие добавило мне очко: я счел возможным не исправлять мою не совсем верно понятую мысль или подобие моей мысли. Вашоль смотрел на меня с симпатией, даже с нежностью.
– Это знак, – сказал он, – революция духа совершается во всех областях.
Саксель был горд за меня. Двое других, я думаю, были недовольны – по крайней мере, высоколобый молодой человек по имени Луи Шеневи, как я узнал гораздо позже этим же вечером; что касается шестого пассажира, которого звали Венсан Н., казалось, что на этот новый корабль он взберется лишь с огромным отвращением. Итак, Шеневи и Н. дулись, Саксель гордился мной, а соглашатель Вашоль одобрял. Очевидно, что они всё преувеличивали. Англарес же пожинал новую славу. Придерживаясь линии наименьшего сопротивления, он спросил меня:
– А случайности? Нет ли в математике случайностей? Я обдумывал, что следует ему ответить.
– Любое число – это сумма девяти кубов, не больше, – сказал я.
На лицах моих слушателей при этом высказывании особого отвращения не отразилось. Англарес внимательно слушал, а Саксель улыбался с видом человека, который уже знает, в чем тут фокус.
– Это теорема, – добавил я. – И она нуждается в доказательстве. Существуют только два числа, о которых и без доказательства известно, что для них необходимо ровно девять кубов. 23 и 239. Мы не знаем, есть ли другие. Доказано только, что их количество ограниченно.
– Я не вижу в этом случайности, – сказал Англарес.
– Правильно. Но нет и никакой разумной причины для того, чтобы все обстояло именно таким образом.
– Разумной причины? Значит, математическое бессознательное точно существует?
Я не ответил. Англарес счел себя удовлетворенным. Я – не меньше. Мы заговорили о другом.
В полночь некоторое оживление навело меня на мысль, что пора уходить; я ошибался – вечер, напротив, приближался к самому разгару.
– Пожалуйста, Алиса, будь добра, принеси мне сегодняшний конверт, – сказал Англарес, усаживаясь за свой письменный стол.
Мы расположились вокруг него. Через несколько секунд госпожа Англарес вернулась в комнату с конвертом, запечатанным пятью печатями из серебристого воска. Англарес взял его и протянул нам.
– Кто хочет открыть?
На конверте мелким и ровным почерком была написана дата этого дня, теперь прошедшего. Вызвался Саксель; в полной тишине сломав печати, он развернул бумагу и прочитал следующее:
«Предсказания на день 18–17 х. Травы потухли на стальной равнине, где пьют огурцы. Видел ли ты облако из зонтов, что вдыхало бесконечный простор вершин? Плыви же в океанах, побежденных постоянными ветрами, которые офицеры с позеленевшими от водорослей зубами пересекают медленным шагом. Я вижу, как растут сабли на девяти костях, что предлагают астрологам бесчисленные божества. Вернувшись к тем берегам, где умерли наши отцы, идет вперед человек, вооруженный медленными лошадьми».
– Красивые стихи, – сказал Саксель после общей паузы.
– Оставите ли вы когда-нибудь свои эстетские замечания? – воскликнул Вашоль раздраженным тоном.
Англарес взял бумагу и внимательно перечел ее; Вашоль нагнулся над его плечом и уставился на вертикальные линии, которыми была испещрена его переносица.
– Нет никакого сомнения в том, что таким образом он считал себя вовлеченным в общение с оккультными силами.
– Потрясающе, – наконец пробормотал он. Мы посмотрели на Вашоля.
– Вы можете предложить толкование?
– Это проще простого! – ответил он улыбаясь. Потом взглянул с понимающим видом на предсказателя.
– Объясните им, – сказал Англарес, который, как мне показалось, сам понимал гораздо меньше.
– Это просто и потрясающе! Две сабли – это два числа, о которых только что говорил наш друг. Девять костей – это, очевидно, девять кубов, которые они составляют в сумме. Астрологи – это математики, а бесчисленные божества – это все числа. Те берега, где умерли наши отцы, – это математика, о бессознательной природе которой мы не знали до сегодняшнего дня. Человек, который идет вперед, – это наш друг, и медленные лошади, которыми он вооружен, – это рациональные доказательства. Вот и все.
– Очень сильно, – сказал Англарес.
– Когда же вы составили это послание? – спросил Саксель.
– Две недели назад, – ответил Англарес, – в то время я и не думал о математике.
– Это одно из самых прекрасных ваших предсказаний, – сказал Шеневи.
– Определенно, Вашоль – лучший психоаналитик среди нас, – сказал Англарес.
– Толкование сложилось само собой, – сказал Вашоль.
Я был слегка ошеломлен, не понимая, в чем тут фокус.
– Но начало, как вы толкуете начало? – спросил Венсан Н.
– Это мертвый текст, – ответил Англарес.
– Конечно, – сказал его ближайший друг, – а вам что, остального недостаточно?
Несколько лучей этого сияния коснулось и меня. Потом все разошлись. Шеневи и его дама уехали в сторону Монмартра. Остальные, и я тоже, отправились пешком к площади Республики, где мы намеревались выпить по кружке пива, прежде чем расстаться.
Я все еще иногда там, среди них, когда воскрешаю эти образы, но все это – сцены, постепенно тускнеющие от слоя безразличия, под которым они теперь мирно покоятся. И конечно, я уже не помню, о чем говорилось этой ночью, хотя воспоминание о первом вечере у Англареса все еще живет во мне, и довольно отчетливо, раз я смог представить его таким образом – как связный рассказ с диалогами. То, что последовало за этими первыми встречами, представляет собой темный период, детали которого уже не выстраиваются для меня в хронологическую последовательность, но видятся как групповые портреты или более-менее разрозненные события, причину и следствие которых я уже не могу воссоздать. Как рассказать о завязке и развитии моих отношений с теми или другими людьми, когда они кажутся теперь статуями – едва ожившими и почти немыми; автоматами, слегка подвижными, слегка испорченными; марионетками, чьи руки и ноги поднимаются, копируя человеческие движения. Я говорю эти слова об автоматах и марионетках не для того, чтобы унизить людей, которые исчезли из моей жизни. От себя самого, каким я был в ту пору, у меня осталось лишь впечатление базарной вещи, экспоната с посредственной и затянувшейся выставки, представляющей неизвестно какую реальность. Эти люди и я сам были живыми – как я могу отрицать это? Ничто из того, что они делали, не кажется мне сейчас скверной игрой.
Я думаю, что первое время Сакселю пришлось настаивать на том, чтобы я вновь заглянул в кафе на площади Республики и к самому Англаресу, у которого два-три раза в неделю по вечерам ближе к полуночи бывали собрания. Я еще не привык к их манерам, немного неприятным для меня, а с другой стороны, продолжал встречаться с друзьями с улицы Монмартр просто по инерции и, вероятно, из-за дружеских чувств к Одиль. Я ставлю инерцию перед дружбой, потому что мог бы видеть Одиль и не играя с этими господами в белот, не сопровождая Оскара на ипподром и не слушая С., рассказывающего в течение долгих часов о своих гнусных спекуляциях, не делая всех этих вещей, к которым я не питал никакого особого пристрастия, но которые происходили в моей жизни просто потому, что жизнь была пропащая. Той весной – так как стояла весна – я не прекращал работать, блуждая в бесконечных расчетах. Я даже не задумывался над тем, что мои исследования могут закончиться, и, если бы я пришел к какому-нибудь результату, как бы я оповестил ученый мир? Моя изоляция в этом отношении была полной, и любая публикация моих работ забылась бы так же, как забываются достижения игрока в бильярд или бильбоке. Но что бы там ни случилось после, меня это не могло взволновать, так как я жил не задумываясь, навсегда оставив надежду на более полноценные дни. Однако этой весной – так как в этом году пришла весна, как и во все другие годы, – я начал чувствовать, как колеблется моя убежденность в собственной никчемности и неизбежности моего несчастья. Правда, возможность оказаться услышанным волновала меня больше, чем перспектива прослыть кем-то в чьих-то глазах, в глазах Сакселя например. То, что я говорил о своих замыслах, возвращалось ко мне в искаженном виде; в представлении, которое складывалось у людей о моей теории, я замечал только одни ошибки. Но это уже не немота, это что-то другое, меньше или больше немоты. Теперь я мог на что-то надеяться, на самый минимум, например на то, что это представление может оказаться менее искаженным, – все-таки это уже что-то. Я был выброшен из своего безнадежного душевного покоя, из своего бездействия, из своего счастья.
В последующее время я иногда внезапно и с сожалением вспоминал о тех спокойных днях, которые я, случайный приятель наивных и инфантильных людей, свободных от предрассудков, проводил в бесцельных вычислениях, живя почти что в нищете. Их мирок не выходил за узкие пределы предместья Пуасоньер и даже не включал весь район. Они подкрепляли свое счастье номерами «Ля Вен», талонами Парижского общества взаимопомощи, желтыми билетами и безмятежно выпускали из обеих ноздрей махорочный дым, докуривая вечные бычки. Предоставленный любой судьбе, я утвердил свою пустоту на этом небытии; и когда я наконец стал кем-то или почти стал, я вновь мысленно возвращался к тем блаженным временам, когда с наступлением вечера я выходил из отеля, шел по предместью Монмартр, чтобы присоединиться к приятелям в маленьком помещении бистро на улице Рише, где было сыграно столько хороших партий в белот, – блаженным временам, отмеченным ощущением упадка и чувством заброшенности. Но вне и поверх всего этого была Одиль, дружба которой делала меня все более и более неуверенным в собственном несчастье. Я уже не катился сам по себе, как брошенный камень. Мало-помалу я выходил из тьмы, в которую погрузился, закрыв глаза.
Все женщины, приходившие в кафе Марселя, были проститутками. Я никогда не задумывался над тем, что делает среди них Одиль. Мне понадобилось некоторое время, чтобы заметить, что ее другом был брат Оскара, человек с неровным характером, имя которого – Тессон – звучало, как разбитая бутылка. Луи Тессон бывал в Париже лишь время от времени, и его приезды всегда становились событиями. Это был высокий мужчина. О нем говорили с тайным, даже слегка опасливым восхищением и никогда не сплетничали на его счет. Значительность этого человека позволяла Одиль жить независимо и требовать к себе «уважения», но она оставалась среди этих людей по той же причине, что и я: упав, мы ни на шаг не сдвинулись от места нашего падения. Где нас свалила буря, там мы и остались и не могли сравнить себя даже с листьями, которые носит ветер.
– Я больше не смотрю вокруг себя, – говорила она мне, – не смотрю ни вверх, ни вниз. Никуда. Иду, куда ноги несут, – никуда. Это в вашем духе.
– Да, это похоже на меня. Действительно, это похоже на меня.
– Значит, мы – друзья?
– Мы – друзья, – сказал я. А потом:
– Ну вот, это уже что-то. А потом:
– Вы любите этого человека?
– Я его ненавидела.
И это тоже уже что-то, а потом мы сидели на террасе большого кафе, на солнце.
– Он не ревнив, Тессон? – Мы же с вами друзья.
– Возможно, он этого не понимает.
– Он не так ужасен.
– Нет? А другие говорят, что ужасен.
– С ними – может быть.
– Но не с вами?
– Он изменился, бедняга.
Я видел, как его голова склонялась к ней; он выглядел очень взволнованным, этот костлявый тип. Его руки с похрустывающими пальцами казались деревянными, а шерсть росла даже на фалангах. Он хвастался тем, что никогда не носил оружия; меня умиляла его грубость, а физиономия оставляла равнодушным. Одиль рассеянно молчала.
Спустя некоторое время мы встретили Сакселя. Это «мы» включало кроме нас троих Адель и Оскара, которые были просто набиты деньгами, по ходовому выражению этого года, – они заплатили за нас в кино, а потом и в кафе. Проходя мимо, Саксель увидел меня. Я помахал ему рукой.
– Что это за тип? – спросил Оскар.
– Мой друг.
– Позови его, пусть выпьет стаканчик с нами, – сказал Оскар.
– Он неплохо прифасонился, – сказал Тессон, имея в виду под этим, что он хорошо одет.
Я встал и побежал за Сакселем.
– Не присядете ли к нам?
– Я не против, как раз прогуливаюсь. С кем это вы?
– Это мои друзья. Тот, что справа, продает информацию на скачках, а тот, что слева, – его брат, чем он занимается, точно не знаю. Во всяком случае, я бы не хотел слишком много говорить об этом. Идете?
Заинтригованный Саксель пошел за мной.
– Представляю вам друга, – сказал я остальным. Он пожал руки и сел.
– Славный вечер, – сказал Оскар.
И мы молчали несколько минут, ничего не добавляя: действительно, вечер был славный – распустившиеся почки в электрическом свете.
Саксель, выдающий себя за сотрудника из «Ля Вен», был в восторге от знакомства с вольными аферистами и сутенерами настолько, что и он в свою очередь съездил с Оскаром на ипподром и принципиально начал играть в карты. Он был полон воодушевления, а, с другой стороны, я втрое вырос в его глазах, как из-за того, что водил такие странные знакомства, так и потому, что никогда не рассказывал ему о них. Об этом узнали и на площади Республики, и в Бют-Шомон. Англарес изрек несколько одобрительных слов в адрес люмпен-пролетариата, а Вашоль втайне принялся учиться играть в белот. Таким образом, убожество и нищета стали для меня источником хороших оценок. Теперь моему падению рукоплескали, считая, что такова моя манера развлекаться.
По общей просьбе я написал для «Журнала инфрапсихических исследований» маленькую статью об объективности, присущей математике, статью, в которой, впрочем, я подчинил свою основную мысль вкусам главы секты, который издавал этот роскошный журнал благодаря субсидиям одной знатной дамы, как будто последняя роль последних дам из последних аристократок – снабжать последними деньгами последние журналы. После этой статьи, принятой очень благосклонно, со мной захотели познакомиться. Так я был приглашен на ужин к графине де… родившейся без этого «де». Я боялся идти туда один и предварительно встретился с Сакселем, который тоже был приглашен. Он заехал за мной на такси, и мы остановились по пути, чтобы выпить стаканчик укрепляющего.
– Незачем мне туда ехать, – сказал я.
– Вы испугались?
– Нет, абсолютно. Но мне будет скучно.
– Увидите, это очаровательная женщина. Англарес влюблен в нее; она знает всех медиумов Парижа. Не думаю, что она влюблена в него. По правде говоря, это она его прибрала к рукам, дрянь такая. Как-то раз пригласила его, потому что заинтересовалась одной написанной им статьей, как она объяснила. Он был сражен. С тех пор бегает за ней. А ей, естественно, это лестно.
– Решительно, у меня нет никакого желания идти туда.
– Пойдемте. Правда, у нее очень плохо кормят. Пока неясно – то ли по причине скупости, то ли по причине аскетизма.
Саксель вконец испортил мне настроение своими сплетнями, и я мрачно взошел на красивую виллу в нескольких километрах от Парижа, где гнездилась эта дама. Платить за такси я предоставил Сакселю.
Я сразу же увидел Англареса во всей красе, недалеко от него пять или шесть человек, которых я не смог распознать, пока не был представлен, и, наконец, графиню. Это была довольно красивая женщина, одетая, как мне показалось, очень вызывающе даже для более привычного глаза. Она сказала мне несколько фраз столь уместных, что я смог понять только, что она разбирается в математике, и не произнес ни слова; Саксель, стоя позади меня, ввернул какой-то комплимент. Потом я пил американские напитки из маленьких рюмок. Мы ушли из этого дома очень поздно, и некоторые вещи, которые я там увидел и услышал, все еще немного удивляли меня. Поскольку я начал интересоваться окружающими, я решил: на улице сразу же расспрошу Сакселя. Один из приглашенных, а точнее, один из тех, кого я не смог идентифицировать, довез нас до площади Оперы. Мы прошли вместе остаток пути.
– Этот Сабоден, что сидел напротив нас, – спросил я Сакселя, – он действительно коммунист?
– Да.
Я был этим наивно удивлен. Поделился удивлением со своим спутником.
– Вот еще, что за мысль! Почему бы одному коммунисту не зайти к одной графине? Почему бы двум коммунистам не зайти к одной графине? А почему бы и не дюжине? Это могло бы шокировать только реакционера.
– Графиня – коммунистка?
– По средам, четвергам и субботам. По воскресеньям она слушает проповедь одного священника-еретика, а в остальные дни принимает теософов и разных прочих сектантов, наших врагов. Вчера, например, приходил Эдуард Сальтон.
– Вы прямо ненавидите этого человека!
– Что меня раздражает, так это видеть влюбленного в нее Англареса.
– Разговор чуть было не принял дурной оборот из-за того толстопузого.
– Интересно, почему она пригласила этого мерзавца вместе с нами?
– А кто он?
– Литератор. Тоже коммунист. Но он не хочет допустить, что и мы могли бы быть коммунистами. Он считает, что наши принципы не совпадают с его принципами. По существу же, это вульгарный материалист. Во всяком случае, подлец. Он распускает множество слухов на наш счет.
– Действительно, Саксель, вы все еще не в партии?
– Нет. И Англарес тоже. Мы предпочитаем выжидать. Коммунисты надеются наладить прямую связь с Москвой.
Он добавил:
– Не рассказывайте об этом никому. Об этом никто не должен знать.
– Кому же я стану рассказывать? – Хотя бы Ж.
– Я уже несколько месяцев его не видел.
– И правильно делаете. Еще один ограниченный человек. Он ничего не видит дальше проблем с зарплатой и забастовок. Говорить ему о спиритизме и психоанализе бесполезно: он рассмеется вам в лицо. У него есть работа посерьезней – вот что он вам ответит.
– Как раз это он сказал мне, когда я учил арабский.
– Здесь я с ним согласен. Терпеть не могу арабов. Во-первых, все они педерасты.
Мы почти пришли к моему дому. Перед тем как расстаться, мы решили выпить вместе и уселись на террасе кафе.
– Нас не так уж плохо кормили сегодня, – сказал Саксель, возвращаясь к графине.
– Я в этом ничего не понимаю, – признался я, – мне показалось, что хорошо.
– Вот видите, может быть, как раз здесь мы особенно отличаемся от теософов и прочих аналогичных сект, а также от пацифистов, которые, как правило, вегетарианцы, а также от коммунистов, которые живут бедно, едят плохо и, следовательно, не могут судить о еде; мы не аскеты, как говорил Жорес. Его убили недалеко отсюда. Совпадение.
Из темноты вынырнул нищий с почтовыми открытками. Мрачный, впавший в маразм, он бормотал:
– Смилуйтесь над старым тружеником, смилуйтесь над старым тружеником. Я сорок лет проработал в одной конторе, месье.
– Ну и зря, – сказал Саксель, – видишь, что с тобой случилось.
– У меня было два сына, их убили на войне, месье.
– Они сами были в этом виноваты.
– Почтовую открытку, месье, почтовую открыточку.
– Спасибо, я никогда не посылаю открыток.
– Эй, бродяга, – сказал неожиданно появившийся официант, – оставишь ты этих господ в покое?
– Слушайте, я вас разве звал? – спросил Саксель. А потом старику:
– Выпьете с нами стаканчик, а?
– С величайшим удовольствием, месье, с величайшим удовольствием.
И сел.
Официант, исчезнув на секунду, вернулся с хозяином.
– Мы сожалеем, месье, но мы не можем обслуживать этого…
– Вы принесете ему то, что он закажет, – сказал Саксель.
– Нет, месье. Мне очень жаль, но…
– Какой позор, – воскликнул Саксель, – это такой же человек, как и мы! Он имеет право пить, если его мучает жажда. Революция 89 года по вас плачет, да, по вас с вашим толстым брюхом.
Вокруг нас образовалась толпа; местные проститутки, шоферы такси с соседней стоянки, разные ночные жители – все нас одобряли. Хозяин капитулировал. Нищему принесли стакан красного вина. Жестикулируя в попытке что-то объяснить, он его опрокинул. Нужно было заказывать другой. Он рассказывал нам, как его выставили за дверь конторы, в которой он проработал сорок лет. Саксель попытался втолковать ему некоторые методы классовой борьбы, но старик к своему бывшему хозяину не питал ничего, кроме любви. Сакселю стало противно. Я встал. Саксель тоже встал. А тот не хотел уходить. Он снова и снова начинал рассказывать свою историю. Саксель бросил деньги на стол, и мы ушли.
На следующий день без всякого конкретного повода я направился к площади Республики. Было около полудня. Я заметил Англареса – одного, на террасе знакомого кафе. Он увидел меня и дружески поприветствовал. Я подсел к его столику. Пока я раздумывал, что бы мне выпить, он улыбался сам себе, протирая стекла пенсне. Потом он взглянул на меня – и снова я заметил странное выражение его взгляда, но он тут же изменил его, словно снял маску, и надел пенсне.
– Ну, мой дорогой Трави, что вы думаете о нас? Несколько мгновений я думал, что я могу ответить на такой вопрос, но он снова спросил:
– Скажите мне прямо, что вы думаете обо мне?
Он спросил об этом очень просто, даже ласково. Я раскрыл рот. Он заговорил снова:
– Саксель мне правильно говорил, что вы не очень общительный юноша.
Он перестал улыбаться и, опять прерывая мое молчание, задал новый вопрос:
– Доктор Брю довез вас вчера вечером?
– Так это был доктор Брю.
– А вы не знали? Вам его не представили?
– Я не расслышал его имя.
– Славный человек, не правда ли?
– Вполне возможно. Я едва разглядел его. Англарес из-за стекол своего пенсне вновь взглянул на меня как-то по-особенному.
– Саксель был с вами?
– Да: Он проводил меня до дома.
– Он не очень любит графиню.
Это был не вопрос, но я удивился не меньше. По инициативе Англареса разговор перешел на новую тему.
– Вы помните текст, который я читал в тот первый день, когда вы пришли ко мне? Но может быть, вы уже его не помните, столько событий прошло с тех пор…
– Ну конечно помню.
– Вы никогда мне не говорили, что вы думаете о толковании Вашоля?
– Замечательно, – сказал я, – а текст удивительный.
– Очень странно, не так ли?
– Странно, – повторил я, – конечно, иногда мне случалось задумываться в недоумении над этой ловкой штукой.
– У каждого из нас есть пророческие возможности, – сказал Англарес, – но не всякому дано умение их открыть. Для этого нужно, чтобы замолчал разум и померкло сознание, нужно соскользнуть в провалы инфрапсихики, тогда и узнаешь будущее.
Он продолжал:
– Это нелегко. Немногие из нас достигают этого. В таких делах нельзя ничем пренебрегать; поэтому мы советуемся с ясновидящими и слушаем, что говорят медиумы.
Он взглянул на меня простым, открытым взглядом:
– И мы в некотором роде, и мы тоже медиумы и ясновидящие.
В его голосе звучала большая уверенность. Я взволнованно рассматривал статую Республики.
– Но, – вновь заговорил он, – может быть, ваше образование заставляет вас презирать медиумов и ясновидящих? Или нет, ведь так? В противном случае вы были бы не правы. Я испытываю глубокое восхищение перед современной наукой, и меня сильно заинтересовали ваши теории. Долгое время я ждал такого человека, как вы, который открыл бы инфрапсихическую природу математики.
Я никогда этого не открывал.
И который очеловечил бы наиболее абстрактную область современной науки. Безусловно, ваше присутствие среди нас – это знамение, великое знамение.
Убежденный в своей дегенеративности и никчемности, я не смог поверить в такое заявление, однако мой собеседник казался уверенным в том, что говорил. И он называл меня «мой друг». Потом он сказал:
– Мне редко удавалось предсказывать с такой точностью, как тогда в отношении вас. Безусловно, это тоже знак. В нашей группе у вас будет совершенно особенная роль, отличная от других, я в этом уверен. Ведь теперь я могу считать вас активным членом нашей группы, не так ли?
– Вероятно, – ответил я с некоторым беспокойством.
Это знамение, это великое знамение веселило меня и одновременно впечатляло: хотя мне казалось комичным приобрести такую ценность, я не мог не заметить серьезности сложившейся ситуации. До тех пор лишенный всяких достоинств, теперь я чувствовал, как на меня давит груз различных ролей: обо мне могли сказать и то, и другое, и бог знает что еще, я же считал себя обязанным все это согласовывать. Каждый день по-новому брал меня в оборот. Словно для того, чтобы развеять это беспокойство, Англарес принялся подшучивать над некоторыми чересчур рьяными учениками, которые хотели бы, чтобы «мы организовали тайное общество с уставами, испытаниями для вступающих, опознавательными знаками, как в каком-нибудь клубе американских студентов».
– Все идет от теософства некоторых из них, – объяснил он, – они еще не научились презирать весь этот старый вздор.
В этот момент появился Вашоль, и Англарес спросил его, поскольку он был главным редактором «Журнала инфрапсихических исследований», фигурирует ли мое имя в списке штатных сотрудников; тот ответил, что нет.
– Ну, теперь вы можете вписать его туда. И повернувшись ко мне:
– Вы ведь согласны?
– Слишком много чести, – ответил я смеясь.
Он улыбнулся с чрезвычайной учтивостью и заговорил снова:
– Возвращаясь к тому, о чем я вам говорил только что, замечу, однако, что создание тайного общества представило бы для нас известный интерес, начиная с того момента, когда мы займемся революционной деятельностью. Когда мы определенно выступим за III Интернационал.
– А я думал… – начал я.
– Нет, пока нет. Позднее я объясню вам все это в деталях. Сначала мы должны провести идеологическую работу. Нужно примирить нашу теорию об инфрапсихических явлениях с диалектическим материализмом, понимаете?
– И среди нас есть такие, кто бы не хотел заниматься этой работой, – сказал Вашоль.
– Например, Саксель, – уточнил только что появившийся Шеневи (у него были глаза цвета морской волны), – он считает, что это бесполезно.
– В конце концов, – заговорил Англарес, – было бы неплохо объединиться в тайное общество, чтобы на наши собрания не проникли «королевские молодчики».[4]
– Мы не боимся столкновений, – сказал Вашоль.
– Нельзя позволять им совать свой грязный нос в наши дела, – сказал Шеневи, один из главных сторонников конспирации.
– Это, вероятно, все равно необходимо в связи с нашим отношением к коммунистам, – прибавил он. – Вот к примеру: создадим ли мы особую ячейку или вступим в партию по отдельности, сохраняя в тайне нашу организацию?
– Этот вопрос будет поставлен на повестку дня нашего ближайшего пленарного собрания, – ответил Англарес и, повернувшись ко мне, добавил:
– Надеюсь, вы тоже там будете.
В кафе «У Марселя» я нашел Одиль; она провела месяц в Англии с Луи Тессоном, месяц, или больше, или меньше, во всяком случае, я не видел ее после нашей встречи с Сакселем. Я пообедал в компании Оскара, Одиль и С. С тех пор как этот последний устроился работать в гараже одной из парижских застав, он появлялся все реже и реже, и я не знал, какое дело привело его именно в этот день в кафе Марселя. Он приветствовал меня по-арабски, я ему ответил, и он принялся воскрешать истории того времени, когда мы носили военную форму. Оскар и его подруга рассказывали Одиль о незначительных событиях, заполнявших их жизнь во время ее отсутствия. Речь зашла и о Сакселе. Одиль благодаря мне знала о его существовании; поэтому она была сильно удивлена, когда ей сообщили, что он – известный завсегдатай скачек с улицы Круассан.
– Я уже дважды спрашивал себя, так ли это, – сказал Оскар, – ты уверен, что он не из полиции?
– Уверен, – ответил я.
После кальвадоса он ушел, так же как и С., чтобы обсудить какое-то дело. Адель сказала нам:
– Ну, влюбленная пара, я вас оставляю.
– Какая влюбленная пара? – спросила Одиль.
– Она немного глуповата, – пояснил я Одиль.
– Эй ты! – сказала Адель. – Не считай себя умнее всех из-за того, что один раз надул меня. Придурок!
– Ладно, ладно!
– Этот господин утверждает, что женщины его не интересуют.
– На сегодня тебя наслушались достаточно.
– А я и не собираюсь спорить дальше, допустим, что я ничего не говорила, привет.
Она ушла, заявив, что она славная девушка и все эти шутки для нее не больше чем шутки. Потом мы с Одиль отправились к набережной.
– А ваша статья? – спросила она.
– Ее напечатали.
– Вы довольны?
– Не слишком.
– Почему же?
– Это совсем не то, что я думал, и потом я стал членом группы!
– Вы этого не хотели?
– Не знаю.
– Я полагала, что вы с ними заодно.
– Мне так кажется.
– Вы упрекаете меня в том, что я убедила вас написать эту статью?
– О нет.
– Все-таки немного упрекаете?
– Нет, это не так. Но поймите, я в растерянности.
– Вы сожалеете о своем уединении?
– Может быть.
– Значит, вы сердитесь на меня?
– Конечно нет; но без вас я бы никогда не написал эту статью, которой теперь недоволен.
– Вот видите, вы меня в этом упрекаете.
– Представьте себе, что благодаря этой статье я был приглашен на ужин одной графиней.
– Уже выходите в свет!
– Не смейтесь надо мной. Я был очень несчастен. Там были, кажется, знаменитые люди. А я не знал их. Они обсуждали массу всего, о чем я не имею представления. В конце концов, я был сильно раздосадован. Там был и Саксель. Он-то умеет блистать в обществе.
– А она коммунистка, эта графиня?
– Я задал тот же вопрос Сакселю. Он мне ответил… уже и не помню, что он мне ответил. В общем, думаю, что нет.
– Это ведь неправда, не так ли, что он из «Ля Вен»?
– Да. Он придумал это, чтобы придать себе вес в глазах наших друзей.
– Вы уверены, что он не из полиции?
– Да что вы, абсолютно уверен.
– Если узнают, что он всех разыгрывает, это может плохо кончиться.
– Действительно. Я его предупрежу. Он так счастлив, что познакомился с ними.
С приездом Одиль я перестал бывать на площади Республики и видел Англареса только один раз перед пленарным собранием группы. Я поддерживал с ним отношения через Сакселя, который часто появлялся в районе улицы Монмартр. Его энтузиазм едва ли уменьшился. Он нравился этим господам ловкостью, с которой владел языком, но шокировал их непочтительностью, с которой говорил о своих родителях и своей родине. Недовольство было обоюдным, он сам иногда испытывал некоторую досаду, слушая, как прочувственно говорят они о своих стариках и убежденно – о Франции; он прощал им эти устарелые чувства, свидетельства недостаточного политического образования, впрочем, в этом смысле люмпен-пролетарии его не очень удивили. И все-таки однажды он испытал особенно сильное разочарование, когда двое из них высказали при нем на редкость отсталые суждения о снисходительности присяжных в случае преступлений, совершенных на почве ревности, суждения, непосредственно навеянные идеями Клемана Вотеля.[5]
– Этих людей уже не переделать, – сказал он мне, выходя из кафе, – ноги моей здесь больше не будет. Удивляюсь, как это вы смогли так долго общаться с подобными типами.
Это меня рассмешило и его тоже. На улице мы встретили одного из этих «типов», по имени Ф., который в прошлом году жил в той же гостинице, что и я, а теперь поселился около Пляс-Пигаль. Этот мрачный парень прошел вместе с нами несколько метров, и мы обменялись незначительными фразами.
В Центральном кинотеатре показывали в то время фильм, название которого я забыл и который якобы развивал тему гипноза. Мы рассеянно рассматривали киношную афишу. Ф. пожал плечами.
– Плохой фильм? – спросил у него Саксель из вежливости, так как я думаю, что он не питал никакого доверия к мнению этого субъекта.
Ф. вновь пожал плечами:
– Так себе…
Мы заставили его объяснить свою мысль; он сделал это не без труда. Тогда мы узнали, что его сестра – медиум; Ф. смешивал понятия, путая гипноз со спиритизмом; еще мы узнали, и это было самое интересное, что она вызывала дух Ленина, под конец же он сообщил нам (но вы поклянитесь об этом не распространяться, ладно?), что она выполняла роль «проводника» в одной маленькой группе спиритов, которые намеревались к этой деятельности добавить еще и революционную. Эта фракция, впрочем, очень малочисленная, вербовала своих сторонников почти исключительно среди рабочих. Завидев новую цель, Саксель загорелся новым энтузиазмом. Ф. пришлось отвечать на множество всевозможных вопросов. Несмотря на то, что он был удивлен тем интересом, который вызвали у нас эти люди, чокнутые, по его мнению, он в конце концов пообещал сделать «все возможное» для того, чтобы ввести нас в их круг. Потом он ушел. Уж не знаю, почему он сдержал слово, но спустя всего лишь два или три дня после этой встречи мы были приглашены, Саксель и я, на сеанс этой группы; предварительная беседа с некоторыми из ее членов должна была состояться в кафе на улице Насьональ. На самом деле мы встретили там только одного из них, но, по правде говоря, самого важного человека: некто по имени Муйард, таможенник в отставке, – у него проходили собрания, на которых вызывали духов. Этот жизнерадостный старик встретил нас доброжелательно, тоже не знаю почему; ему удалось сдержать красноречие Сакселя, и он в деталях рассказал нам свою историю, то есть историю девушки-медиума, Элизы, как он ее называл, и историю группы с начала и до сегодняшнего дня. Я, естественно, все это забыл, а, наверно, зря, так как жизнь Элизы, по-моему, представляла некоторый интерес. Г-н Муйард довел свой рассказ до конца и пригласил нас следовать за ним, не собираясь начинать ученую дискуссию с моим другом Сакселем. Г-н Муйард жил на улице Насьональ, в глубине двора, в помещении, похожем на застекленную студию, довольно просторную, которую разделял на две неравные части большой занавес из красного бархата с золотыми кистями. В меньшем отсеке, должно быть, жили г-н Муйард и его жена; в большем эта приветливая хозяйка занимала гостей – собралось уже около двадцати человек. На стенах было расклеено множество афиш, фотографий, вырезок из газет, различные материалы. Пока подходили новые спириты, мы с Сакселем, немного смущенные, оставались там, где нас посадили, а г-н Муйард, покинув нас, приветствовал входящих:
– Здравствуй, товарищ, здравствуй, товарищ. Ровно в девять часов он вышел, чтобы запереть маленькую решетку, отделяющую нас от остального мира; потом закрыл дверь мастерской. Занавеси на окнах были плотно задернуты. В качестве освещения оставили только старую красную лампу, вероятно, забытую каким-то фотографом, когда-то бывавшим здесь. Все уселись локоть к локтю вокруг очень длинного стола. Одно место оставалось пустым. Г-н Муйард попросил тишины, объявил о нашем присутствии, снова попросил тишины. На пустующем месте внезапно оказалась девушка-медиум, которая до этого момента скрывалась за занавесом из красного бархата с золотыми кистями. После этого на четверть часа воцарилась полная тишина. Около девяти семнадцати стало слышно, как Элиза глубоко вздохнула, то же самое – в девять девятнадцать и в девять двадцать три. Я следил за временем по элегантным ручным часам Сакселя, который, как я чувствовал, нервно дрожал. Напротив, локоть и нога моего соседа справа оставались как бы спокойно-внимательными. Вздохи множились, становились похожими на хрипы. Потом Элиза снова замолчала. Наконец, после более чем сорокаминутного ожидания г-н Муйард спросил подобающим голосом:
|
The script ran 0.01 seconds.