Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Марк Твен - Янки из Коннектикута при дворе короля Артура [1889]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: antique_east, child_adv, humor, prose_classic, sf_fantasy, sf_history, Приключения, Роман, Сатира, Фантастика, Фэнтези, Юмор

Аннотация. В историко-фантастическом романе «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура» – повествуется о приключениях американского мастера-оружейника, который переносится из XIX века в век VI.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 

Предисловие   Грубые законы и обычаи, о которых говорится в этой повести, исторически вполне достоверны, и эпизоды, их поясняющие, тоже вполне соответствуют тому, что нам рассказывает история. Автор не берется утверждать, что все эти законы и обычаи существовали в Англии именно в шестом веке; нет, он только утверждает, что раз они существовали в Англии и в других странах в более позднее время, то можно предположить, не опасаясь стать клеветником, что они существовали уже и в шестом веке. У нас есть все основания считать, что если описанный здесь закон или обычай не существовал в те отдаленные времена, его с избытком заменял другой закон или обычай, еще более скверный. Вопрос о том, существует ли в действительности такая вещь, которую называют божественным правом королей, в этой книге не затронут. Он оказался слишком сложным. Очевидно и бесспорно, что главой исполнительной власти в государстве должен быть человек высокой души и выдающихся способностей; столь же очевидно и бесспорно, что один только бог может, не опасаясь ошибиться, избрать такого человека; отсюда с очевидностью и бесспорностью следует, что избрание его нужно предоставить богу; и это размышление приводит к неизбежному выводу, что главу исполнительной власти всегда избирает бог. Так по крайней мере казалось автору этой книги до тех пор, пока он не натолкнулся на таких представителей исполнительной власти, как мадам Помпадур,[1] леди Кастлмен и прочие в том же роде; их до такой степени трудно было зачислить в разряд божьих избранников, что автор решил эту книгу (которая должна выйти к осени) посвятить другим вопросам, а потом, накопив побольше опыта, приналечь и вопрос о наследственном праве королей разрешить в следующей книге. Вопрос этот должен быть разрешен во что бы то ни стало, а зимой мне, кстати, делать будет нечего.   Марк Твен     Несколько пояснительных замечаний   С забавным незнакомцем, о котором я собираюсь рассказать, я встретился в Варвикском замке.[2] Он мне понравился тремя своими свойствами: искренним простодушием, изумительным знанием старинного оружия и еще тем, что в его присутствии можно было чувствовать себя совершенно спокойно, так как все время говорил он один. Благодаря своей скромности мы очутились с ним в самом хвосте людского стада, которое водили по замку, и он сразу же стал рассказывать мне в высшей степени любопытные вещи. Его речи, мягкие, приятные, плавные, казалось, незаметно уносили из нашего мира и нашего времени в какую-то отдаленную эру, в старую, позабытую страну; он постепенно так околдовал меня, что мне стало чудиться, будто меня окружают возникшие из праха призраки древности и будто я беседую с одним из них! О сэре Бедивере, о сэре Борее де Ганисе, о сэре Ланселоте Озерном, о сэре Галахаде и о других славных рыцарях Круглого Стола он говорил совершенно так же, как я говорил бы о своих ближайших личных друзьях, врагах или соседях; и каким старым-престарым, невыразимо старым, и выцветшим, и высохшим, и древним показался мне он сам! Внезапно он повернулся ко мне и сказал так просто, как говорят о погоде и самых обыкновенных вещах: – Вы, конечно, слышали о переселении душ. А вот случалось ли вам слышать о перенесении тел из одной эпохи в другую? Я ответил, что не случалось. Он не обратил на мой ответ никакого внимания, как будто бы и в самом деле разговор шел о погоде. Наступило молчание, которое сразу же нарушил скучный голос наемного проводника: – Древняя кольчуга шестого века, времен короля Артура и Круглого Стола,[3] по преданию, принадлежала рыцарю сэру Саграмору Желанному; обратите внимание на круглое отверстие между петлями кольчуги с левой стороны груди; происхождение этого отверстия неизвестно, предполагают, что это след пули. Очевидно, кольчуга была пробита после изобретения огнестрельного оружия. Быть может, в нее выстрелил из озорства какой-нибудь солдат Кромвеля.[4] Мой знакомый улыбнулся; улыбка у него была какая-то странная, – так, быть может, улыбались много сотен лет назад, – и пробормотал про себя: – Что скрывать! Я-то знаю, как была пробита эта кольчуга. – Затем, помолчав, прибавил: – Я сам ее пробил. Я вздрогнул от изумления, как от электрического тока. Когда я пришел в себя, его уже не было. Весь вечер я просидел у камина в Варвик-Армсе; за окнами стучал дождь и выл ветер. Время от времени я заглядывал в старинную очаровательную книгу сэра Томаса Мэлори,[5] полную чудес и приключений, вдыхал ароматы позабытых столетий и опять погружался в думы. Была уже полночь, когда я прочел на сон грядущий еще один рассказ – о том…  …Как сэр Ланселот убил двух великанов и освободил замок   «…Вдруг появились пред ним два огромных великана, закованных в железо до самой шеи, с двумя страшными дубинами в руках. Сэр Ланселот[6] прикрылся щитом, отразил нападение одного из великанов и ударом меча раскроил ему голову. Другой великан, сие увидев и опасаясь страшных ударов меча, кинулся бежать как безумный, а сэр Ланселот помчался за ним во весь дух, ударил его по плечу и разрубил пополам. И сэр Ланселот вступил в замок, и навстречу ему вышли трижды двенадцать дам и дев, и пали пред ним на колени, и возблагодарили господа и его за свое освобождение. «Ибо, сэр, – сказали они, – мы томимся здесь в заточении уже целых семь лет и вышиваем шелками, чтобы снискать себе пропитание, а между тем мы благороднорожденные женщины. И да будет благословен тот час, в который ты, рыцарь, родился, ибо ты более достоин почестей, чем любой другой рыцарь во вселенной, и должен быть прославлен; и мы умоляем тебя назвать свое имя, чтобы мы могли поведать своим друзьям, кто освободил нас из заточения». – «Прелестные девы, – сказал он, – меня зовут сэр Ланселот Озерный». И он покинул их, поручив их богу. И он сел на коня и посетил многие чудесные и дикие страны и проехал через многие воды и долы, но нигде не был он принят подобающим ему образом. Наконец однажды, к вечеру, ему случилось приехать в прекрасную усадьбу, и там его встретила старая женщина благородного происхождения, которая оказала ему должный прием и позаботилась о нем и о его коне. И когда настало время, хозяйка отвела его в красивую башню над воротами, где для него было приготовлено удобное ложе. И сэр Ланселот снял свои латы, положил свое оружие рядом, лег в постель и сразу уснул. И вот вскоре подъехал всадник и стал торопливо стучаться в ворота. И сэр Ланселот, услышав стук, вскочил и глянул в окно и при свете луны увидел невдалеке трех рыцарей, которые, пришпорив коней, догоняли стучавшего в ворота. Приблизившись, они замахнулись на него мечами, а тот повернулся к ним и, как подобает рыцарю, защищался. «Поистине, – сказал сэр Ланселот, – я должен помочь сему рыцарю, который один сражается против трех, ибо, если его убьют, я буду виновен в его смерти и позор падет на меня». И он надел на себя латы и по простыне спустился из окна к четырем рыцарям и громким голосом прокричал: «Эй, рыцари, сражайтесь со мною и не троньте этого рыцаря!» Тогда они все трое оставили сэра Кэя и набросились на сэра Ланселота, и началась великая битва, ибо рыцари спешились и стали наносить сэру Ланселоту удары со всех сторон. Тогда сэр Кэй[7] вышел вперед, чтобы помочь сэру Ланселоту. «Нет, сэр, – сказал тот, – мне не нужна ваша помощь, вы можете помочь мне только тем, что оставите меня наедине с ними». Сэр Кэй, к удовольствию рыцаря, вынужден был согласиться и отошел в сторону. И сэр Ланселот шестью ударами поверг их на землю. Тогда они все трое взмолились: «Сэр рыцарь, мы покоряемся тебе, ибо нет тебе равного по силе!» – «Я не нуждаюсь в вашей покорности, – ответил сэр Ланселот, – вы должны покориться не мне, а сэру Кэю, сенешалю. Если вы согласны покориться ему, я дарую вам жизнь; если не согласны, я убью вас». – «Прекрасный рыцарь, – возразили они, – мы не хотим лишаться своей чести, ибо сэра Кэя мы преследовали до самых ворот замка, и мы одолели бы его, если бы не ты; зачем же нам ему покоряться?» – «Как хотите, – сказал сэр Ланселот, – вам предстоит сделать выбор между жизнью и смертью, а покориться вы можете только сэру Кэю». – «Прекрасный рыцарь, – сказали они тогда, – чтобы спасти жизнь, мы поступим так, как ты нам повелеваешь». – «В ближайший троицын день, – сказал сэр Ланселот, – вы должны явиться ко двору короля Артура, изъявить свою покорность королеве Гиневре, препоручить себя ее милосердию и сказать ей, что вас прислал к ней сэр Кэй и повелел вам стать ее пленниками». Наутро сэр Ланселот проснулся рано, а сэр Кэй еще спал; и сэр Ланселот взял латы сэра Кэя, и его щит, и его оружие, пошел в конюшню, сел на его коня и, простившись с хозяйкой, уехал. Вскоре проснулся сэр Кэй и не нашел сэра Ланселота, и заметил, что тот унес его оружие и увел его коня. «Клянусь, многим из рыцарей короля Артура придется испытать немало горя, ибо, введенные в заблуждение моими доспехами, они будут храбро нападать на сэра Ланселота, принимая его за меня. Я же, надев его латы и прикрываясь его щитом, доеду в полной безопасности». И, поблагодарив хозяйку, сэр Кэй отправился в путь…»   Не успел я отложить книгу, как в дверь постучали, и вошел мой давешний незнакомец. Я предложил ему трубку и кресло и принял его как мог любезнее. Я налил ему стакан горячего шотландского виски, налил ему еще стакан, потом еще, надеясь услышать его историю. После четвертого стакана он заговорил сам, просто и естественно.  Рассказ незнакомца   Я американец. Родился я и вырос в Хартфорде, в штате Коннектикут,[8] сразу за рекой, в пригороде. Я янки из янки и, как подобает настоящему янки, человек практичный; всякой чувствительности, говоря иначе – поэзии, я чужд. Отец мой был кузнец, мой дядя – ветеринар, и сам я в юности был и кузнецом и ветеринаром. Потом я поступил на оружейный завод и изучил мое теперешнее ремесло, изучил его в совершенстве: научился делать все – ружья, револьверы, пушки, паровые котлы, паровозы, станки. Я умел сделать все, что только может понадобиться, любую вещь на свете; если не существовало новейшего способа изготовить какую-нибудь вещь быстро, я сам изобретал такой способ, и это мне ровно ничего не стоило. В конце концов меня назначили старшим мастером: две тысячи человек работали под моим надзором. На такой должности надо быть человеком боевым – это само собой понятно. Если под вашим надзором две тысячи головорезов, развлечений у вас будет немало. У меня, во всяком случае, их было достаточно. И в конце концов я нарвался и получил то, что мне причиталось. Вышло у меня недоразумение с одним молодцом, которого мы прозвали Геркулесом. Он так хватил меня по голове, что череп затрещал, а все швы на нем разошлись и перепутались. Весь мир заволокла тьма, и я долго ничего не сознавал и не чувствовал. Когда я очнулся, я сидел под дубом на траве, в прелестной местности, совершенно один. Впрочем, не совсем так: рядом находился еще какой-то молодец, он сидел верхом на лошади и смотрел на меня сверху вниз, – таких я видывал только в книжках с картинками. Весь он с головы до пят был покрыт старинной железной броней, голова его находилась внутри шлема, похожего на железный бочонок с прорезями; он держал щит, меч и длинное копье; лошадь его тоже была в броне, на лбу у нее торчал стальной рог, и пышная, красная с зеленым, шелковая попона свисала, как одеяло, почти до земли. – Прекрасный сэр, вы готовы? – спросил этот детина. – Готов? К чему готов? – Готовы сразиться со мной из-за поместий, или из-за дамы, или… – Что вы ко мне пристаете? – сказал я. – Убирайтесь к себе в цирк, а не то я отправлю вас в полицию. Что же он тогда, по-вашему, сделал? Он отъехал ярдов на двести и поскакал во весь опор прямо на меня, склонив свой железный бочонок к шее лошади и выставив свое длинное копье вперед. Я увидел, что он не шутит, и когда он доскакал до меня, я был уже на дереве. Тогда он объявил, что я его собственность, пленник его копья. Доводы его показались мне весьма убедительными, и так как на его стороне были все преимущества, я решил не возражать ему. Мы заключили соглашение: я пойду с ним, куда он прикажет, а он не будет меня обижать. Я слез с дерева, и мы отправились в путь; я шагал рядом с его конем. Мы двигались с ним, не торопясь, через поля и ручьи, и я очень удивлялся, что никогда прежде этих полей и ручьев не видал; сколько я ни вглядывался, никакого цирка я так и не увидел. Наконец я перестал думать о цирке и решил, что незнакомец сбежал из сумасшедшего дома. Но и сумасшедшего дома не было видно, и я стал в тупик. Я спросил его, далеко ли мы от Хартфорда. Он ответил, что никогда не слыхал такого названия; я решил, что он врет, но пререкаться с ним не хотел. Через час мы заметили вдали город, лежавший в долине, на берегу извилистой реки, а над городом, на холме, стояла большая серая крепость с башнями и бастионами, – впервые в жизни я увидел такую крепость наяву. – Бриджпорт?[9] – спросил я, указав рукой на город. – Камелот,[10] – сказал он.   Моему незнакомцу, видимо, очень хотелось спать. Он сам несколько раз ловил себя на том, что клюет носом, и наконец, улыбнувшись своей трогательной старомодной улыбкой, сказал: – Я больше не в силах рассказывать. Идемте ко мне, у меня все записано; я дам вам свои записи – если хотите, можете прочесть их. Когда мы вошли к нему в комнату, он проговорил: – Вначале я вел дневник, а потом много лет спустя переработал его в книгу. О, как давно это было! Он вручил мне рукопись и указал место, с которого я должен был начать чтение. – Начните отсюда, – все, что случилось прежде, я вам уже рассказал. Он совсем засыпал. Направляясь к двери, я услышал, как он сонно пробормотал: – Доброй ночи, прекрасный сэр. Я сел у камина и принялся разглядывать свое сокровище. Первая и большая часть записей была сделана на пергаменте, пожелтевшем от времени. Я тщательно изучил один листок и убедился, что это палимпсест.[11] Из-под неразборчивых древних строк, написанных историком-янки, выступали следы других строк, еще менее разборчивых и еще более древних, – латинские слова и фразы, вероятно, отрывки древних монашеских сказаний. Я перелистал рукопись до места, указанного мне незнакомцем, и стал читать… Вот что я прочел:  Повесть О пропавшей стране   Глава I   – Камелот… Камелот… – говорил я себе. – Нет, никогда не слыхал я такого названия. Вероятно, так называется сумасшедший дом. Местность вокруг нас, спокойная и мирная, была прелестна, как мечта, и совершенно пустынна. Воздух был полон аромата цветов, жужжания насекомых, пения птиц, но нигде не было видно ни людей, ни повозок. Дорога, по которой мы двигались, была, в сущности, узкой извилистой тропкой с отпечатками копыт и кое-где по бокам со следами колес на примятой траве – колес с ободьями шириной в ладонь. Внезапно мы повстречали хорошенькую девочку лет десяти, с золотыми волосами, струившимися по плечам. На голове у нее был венок из огненно-красных маков. Приятно было на нее поглядеть, так шел ей этот венок. Она брела не торопясь, и на невинном ее личике отражалось спокойствие души. Мой спутник не обратил на нее никакого внимания, наверное, даже не заметил ее. А она? Она нисколько не удивилась его фантастическому наряду, словно ежедневно встречала людей в латах. Она прошла мимо него так же равнодушно, как прошла бы мимо коровы. Но что стало с ней, когда она увидела меня! Она подняла руки и окаменела от удивления, рот ее раскрылся, глаза испуганно расширились; вся она была воплощением любопытства, смешанного со страхом. Так она и стояла, глядя на меня, словно прикованная, пока мы не скрылись за поворотом лесной дороги. И я никак не мог понять, почему ее поразил я, а не мой спутник. И почему именно меня она считала необычайным зрелищем, а не себя, и почему глазела на меня с таким отсутствием великодушия, удивительным в существе столь юном. Тут было над чем призадуматься. Я шел как во сне. Чем ближе мы подходили к городу, тем оживленнее становилось вокруг. Мы проходили то мимо какой-нибудь ветхой лачуги с соломенной крышей, то мимо небольших полей или садов, очень дурно возделанных. Попадались нам и люди – похожие на рабочий скот здоровяки с длинными жесткими нечесаными волосами, падавшими им прямо на лицо. И мужчины, и женщины были одеты в домотканые рубахи, спускавшиеся ниже колен, на ногах у них была грубая обувь, похожая на сандалии. У многих я видел на шее железный ошейник. Маленькие мальчики и девочки ходили совсем голые; но никто, казалось, этого не замечал. И все эти люди глазели на меня, говорили обо мне, кидались со всех ног в лачуги и вызывали оттуда родных – посмотреть на меня. Вид же моего спутника нисколько их не удивлял; они ему смиренно кланялись, но он не отвечал на их поклоны. В городе среди разбросанных в беспорядке лачуг с соломенными крышами стояло несколько больших каменных домов без окон; вместо улиц были кривые немощеные дорожки; полчища псов и голых ребятишек шумно играли на солнцепеке; свиньи рылись повсюду, – одна из них, вся облепленная грязью, разлеглась в огромной вонючей луже посреди главной улицы и кормила своих поросят. Внезапно издали донеслись звуки военной музыки. Звуки приближались, становились все громче, и я увидел кавалькаду всадников, которая казалась необычайно пышной благодаря султанам на шлемах, и сверканию лат, и колыханию знамен, и богатству одежд, и конским попонам, и золоченым остриям копий. Кавалькада торжественно двигалась по грязи среди свиней, голых ребятишек, веселых псов, ободранных лачуг, и мы последовали за нею. Мы шли в гору, все выше и выше, миновали одну грязную улочку, потом другую, пока наконец не взобрались на вершину холма, где было очень ветрено и где стоял огромный замок. Протрубил рог; в замке тоже в ответ протрубил рог; начались переговоры; нам отвечали со стен, где под колышущимися знаменами с грубыми изображениями драконов расхаживали воины в шишаках и панцирях, с алебардами на плечах. Затем распахнулись огромные ворота, опустился подъемный мост, и предводитель кавалькады двинулся вперед, под суровые своды; и мы, следуя за ним, оказались на просторном мощеном дворе, огороженном башнями и башенками, со всех четырех сторон поднимавшимися в голубизну небес: вокруг нас раздавались учтивые приветствия, всадники слезали с коней, шла веселая суета, полная пестроты, беготни, веселой неразберихи и шума.  Глава II Двор короля Артура   Улучив минуту, я ускользнул в сторонку, толкнул в плечо одного старичка, попроще на вид, и шепнул ему: – Сделайте мне, друг, одолжение. Скажите, вы служите в этом сумасшедшем доме или просто пришли навестить кого-нибудь из родных? Он тупо поглядел на меня и сказал: – Прекрасный сэр… – Довольно, – сказал я. – Вы, я вижу, тоже пациент. Я отошел и, призадумавшись, стал поглядывать, не замечу ли где случайно прохожего в здравом уме, который мог бы что-нибудь мне объяснить. Наконец мне показалось, что я нашел такого. Я подошел к нему и шепнул ему на ухо: – Как бы мне на минутку повидать старшего смотрителя? Только на одну минутку… – Не препятствуй мне… – Как вы сказали? – Не мешай, если тебе это слово понятней. Он объяснил, что он помощник повара и что у него сейчас нет времени на болтовню; потом он охотно со мной поболтает, так как ему до смерти хочется узнать, где я достал свою одежду. Тут он ткнул куда-то пальцем, сказав, что вот более подходящий для меня собеседник – у него много свободного времени, и к тому же он, без сомнения, меня ищет. Передо мною стоял тоненький мальчик в ярко-красных штанах, которые придавали ему сходство с раздвоенной на конце морковкой; верхняя его одежда была сшита из голубого шелка и кружев; на его длинных светлых кудрях сидела розовая атласная шапочка с пером, кокетливо сдвинутая на ухо. Судя по лицу, он был добряк, судя по походке – весьма доволен собой. Хорошенький мальчик – хоть вставляй в рамку! Он подошел ко мне, улыбнулся и, осмотрев меня с нескрываемым любопытством, сказал, что послан за мною и что он глава пажей. – Какая ты глава, ты одна строчка! – сказал я ему. Было это грубовато, но я рассердился. Впрочем, это не остановило его; он, кажется, даже не заметил, что я его обидел. Идя со мною рядом, он болтал и смеялся легкомысленно, радостно, по-мальчишески, и мы с ним сразу подружились; он задавал мне множество вопросов и обо мне, и о моей одежде, но ответов не дожидался, а продолжал болтать напропалую, забыв о том, что только что спрашивал; так он болтал до тех пор, пока нечаянно не выболтал, что родился в начале 513 года. Я вздрогнул, остановился и спросил слабым голосом: – Я, кажется, ослышался. Повтори… повтори медленно, раздельно… В каком году ты родился? – В пятьсот тринадцатом. – В пятьсот тринадцатом! Глядя на тебя, этого не скажешь! Послушай, мой мальчик, я здесь чужой, друзей у меня нет; будь со мною честен и правдив. Ты в своем уме? Он ответил, что он в своем уме. – И все эти люди тоже в своем уме? Он ответил, что они тоже в своем уме. – А разве здесь не сумасшедший дом? Я имею в виду заведение, где лечат сумасшедших. Он ответил, что здесь не сумасшедший дом. – Значит, – сказал я, – либо я сам сошел с ума, либо случилось что-то ужасное. Скажи мне честно и правдиво, где я нахожусь? – При дворе короля Артура. Я помолчал минуту, чтобы вполне усвоить смысл этих слов, затем спросил: – Какой же, по-твоему, теперь год? – Пятьсот двадцать восьмой, девятнадцатое июня. У меня заныло сердце, и я пробормотал: – Никогда больше не увижу я моих друзей, никогда, никогда. Им суждено родиться через тринадцать столетий с лишним. Я почему-то поверил, что мальчик сказал мне правду, – сам не знаю почему. Я поверил ему сердцем, но разум мой верить отказывался. Мой разум восставал, и вполне естественно. Я не знал, как справиться со своим разумом; свидетельства других людей не могли бы мне помочь, – мой разум объявил бы этих людей безумными и не принял бы их доводов во внимание. И вдруг, по какому-то наитию, мне в голову пришла замечательная идея. Я знал, что единственное полное солнечное затмение в первой половине шестого века произошло 21 июня 528 года,[12] и началось оно ровно в три минуты после полудня. Знал я также, что астрономы не ожидали полного солнечного затмения в том году, который я считал текущим, то есть в 1879-м. Следовательно, если тревога и любопытство не сокрушат окончательно моего сердца за ближайшие сорок восемь часов, я буду иметь возможность с достоверностью установить, правда ли то, что сказал мне мальчик, или нет. А потому, будучи практичным коннектикутцем, я отложил разрешение всей этой загадки до намеченного дня и часа, перестал об этом думать и сосредоточил все свое внимание на обстоятельствах данной минуты, чтобы использовать их по возможности выгоднее. «Приберегай козыри!» – вот мой девиз, но уж ходить так ходить, хотя бы у тебя на руках ничего, кроме двоек и валета, не было. Я принял два решения: если сейчас все-таки девятнадцатый век, и я нахожусь среди сумасшедших, и мне отсюда не выбраться, – я не я буду, если не стану хозяином этого сумасшедшего дома; если же, напротив, сейчас действительно шестой век, так тем лучше, – я через три месяца буду хозяином всей страны: ведь я самый образованный человек во всем королевстве, так как родился на тринадцать веков позже их всех. Я не из тех людей, которые, приняв решение, теряют время; и я сказал пажу: – Послушай, Кларенс, мой мальчик, если я верно угадал твое имя, введи меня, пожалуйста, в курс дела. Как зовут того, который привел меня сюда? – Моего и твоего господина? Это славный рыцарь и благородный лорд сэр Кэй, сенешаль, молочный брат нашего повелителя, короля. – Хорошо, продолжай, расскажи мне все, что ты о нем знаешь. Он рассказывал долго. Но вот что в его рассказе касалось меня непосредственно. По его словам, я был пленником сэра Кэя, и, согласно обычаю, меня заточат в темницу и будут держать там на воде и хлебе до тех пор, пока мои друзья не выкупят меня, если я сам прежде не сдохну. Я видел, что у меня гораздо больше шансов сдохнуть, чем быть выкупленным, но не стал расстраиваться, чтобы не терять даром драгоценного времени. Паж сказал далее, что обед в большом зале уже подходит к концу и что, чуть только начнется беседа и попойка, сэр Кэй повелит позвать меня, покажет королю Артуру и его славным рыцарям, сидящим за Круглым Столом, и начнет хвастать подвигом, который он совершил, захватив меня в плен; при этом он, по всей вероятности, будет немножко преувеличивать, но мне не следует поправлять его: это неучтиво, да и небезопасно; а когда на меня вдоволь насмотрятся – марш в темницу; но он, Кларенс, непременно найдет способ навещать меня время от времени и постарается передать весточку моим друзьям. Передать весточку моим друзьям! Я поблагодарил его; мне ничего другого не оставалось. Тут к нам подошел лакей и сказал, что меня зовут; Кларенс ввел меня в замок, усадил и сам сел рядом со мной. Я увидел зрелище забавное и прелюбопытное. Огромный зал с почти голыми стенами, в котором все было полно кричащих противоречий. Он был очень, очень высок, этот зал, так высок, что в сумраке, сгущавшемся наверху, едва можно было различить знамена, свешивавшиеся со сводчатых балок и брусьев потолка; по обоим концам зала были высокие галереи, огороженные каменными перилами, – на одной сидели музыканты, а на другой женщины, разодетые с ослепительной яркостью. Пол был вымощен большими каменными плитами, истоптанными, щербатыми и нуждавшимися в замене. Украшений, говоря по правде, не было никаких; впрочем, по стенам висели большие ковры, которые, вероятно, считались произведениями искусства; на них были изображены битвы, но кони напоминали тех, которых лепят из пряничного теста или которых дети вырезают из бумаги, а люди были покрыты чешуйчатой броней, причем чешуйки заменялись круглыми дырочками, так что казалось, будто по всей кольчуге прошлась вилка, которой накалывают печенье. В зале был камин, такой огромный, что в нем мог расположиться целый лагерь; обрамленный колоннами из резного камня, он был похож на врата собора. Вдоль стен стояли воины в панцирях и шишаках; они держали в руках алебарды, никакого другого оружия у них не было; они стояли так неподвижно, что их можно было принять за статуи. Посреди этой крытой и мощеной рыночной площади стоял дубовый стол, который называли Круглым Столом. Он был обширен, как цирковая арена; вокруг него сидело множество мужчин в таких пестрых и ярких одеждах, что глазам было больно смотреть на них. На головах у них были шляпы с перьями; они приподнимали эти шляпы только тогда, когда обращались к самому королю. Большинство было занято выпивкой – они пили из цельных бычьих рогов; некоторые жевали хлеб или глодали бычьи кости. На каждого человека приходилось не менее двух псов; псы сидели выжидая, и когда кто-нибудь швырял им кость, разом кидались к ней целыми бригадами и дивизиями; начинался бой – головы, туловища, мелькающие хвосты смешивались в беспорядочную кучу, поднимался такой неистовый вой и лай, что всякий разговор приходилось прекращать, но на это никто не жаловался, потому что собачьи драки были интереснее любого разговора; мужчины порой вскакивали, чтобы лучше видеть, и бились об заклад, которая собака победит, а дамы и музыканты перегибались через перила; и со всех сторон раздавались восторженные восклицания. В конце концов пес-победитель удобно вытягивался на полу рядом с полусотней других победителей, держа в лапах кость, и с ворчаньем грыз ее, пачкая пол, а придворные принимались за прежние свои занятия и развлечения. В общем, речи и манеры этих людей были изящны и учтивы; и, насколько я мог заметить, они в промежутках между собачьими драками выслушивали своих собеседников дружелюбно и внимательно. Притом они были по-детски простодушны; каждый из них чудовищно врал, с обезоруживающей наивностью, и охотно слушал, как врут другие, всему веря. Представление о жестоком и страшном не вязалось с ними; а между тем они с таким искренним упоением рассказывали о крови и муках, что я даже перестал содрогаться. Я был не единственным пленником в зале. Кроме меня, было еще человек двадцать, а может быть, и больше. Многие из этих несчастных были изувечены, исцарапаны, изранены самым страшным образом; их волосы, их лица, их одежда были выпачканы засохшей черной кровью. Они, безусловно, очень страдали от усталости, голода и жажды; и никто не дал им умыться, никто не позаботился из простого милосердия об их ранах; однако сколько бы вы ни слушали, вы не услышали бы от них ни одного стона, сколько бы вы ни смотрели, вы не заметили бы никакого беспокойства, никакого желания пожаловаться. И я невольно подумал: «Они, как видно, сами в свое время так же обращались с другими; и теперь, когда настала их очередь, они ничего лучшего не ждут. Следовательно, их философское смирение вовсе не результат мысли, самообладания, силы ума; они терпеливы, как животные; они попросту белые индейцы».  Глава III   Беседы за Круглым Столом были, в сущности, монологами. Рыцари рассказывали друг другу, как они захватывали пленных, убивали их друзей и сторонников и завладевали их конями и оружием. Насколько я мог судить, эти убийства совершались не из мести за обиду, не из старой вражды, не из-за внезапных ссор; нет, это по большей части были поединки между незнакомыми людьми, между людьми, которые не были даже представлены друг другу и не сделали друг другу ничего дурного. Не раз случалось мне видеть, как два мальчика, незнакомые и случайно встретившиеся, говорили в один голос: «Вот я тебе задам!» – и принимались драться; но до сих пор я полагал, что так поступают только дети и что это свойственно исключительно детскому возрасту; однако эти большие дети поступали точно так же и гордились своими поступками, несмотря на свой почтенный возраст. И все-таки в этих больших простодушных существах было что-то милое и привлекательное. Правда, мозгов в этой огромной детской не хватило бы и на то, чтобы насадить их на рыболовный крючок для приманки; но мозги в подобном обществе и не нужны, – напротив, они только мешали бы и всех стесняли, лишили бы это общество его законченности, и, пожалуй, сделали бы невозможным самое его существование. Почти у всех были приятные и мужественные лица; многие из этих рыцарей держались с таким достоинством и такой учтивостью, что всякая критика невольно должна была бы умолкнуть. Особенной добротой и чистотой дышало лицо того, кого они называли сэром Галахадом, и лицо короля; а в огромном теле и в горделивой осанке сэра Ланселота Озерного было много настоящего величия. Внезапно случилось происшествие, которое привлекло к сэру Ланселоту всеобщее внимание. По знаку какого-то человека, по-видимому, церемониймейстера, шесть или восемь пленников выступили вперед, упали на колени, подняли руки к галерее, на которой сидели дамы, и принялись просить о позволении молвить слово королеве. Дама, сидевшая на самом видном месте в этом цветнике женской красоты и изысканности, наклонила голову в знак согласия. Тогда один из пленников от лица всех заявил, что он предает себя и всех своих товарищей в руки королевы, предоставляя ей право помиловать их, или потребовать за них выкуп, или заточить их в темницу, или предать их смерти, – как она пожелает; далее он заявил, что обращается к ней по повелению сэра Кэя, сенешаля, который всех их взял в плен, победив в честном бою. Изумление появилось на всех лицах; благодарная улыбка исчезла с лица королевы, – услышав имя сэра Кэя, она была явно разочарована; и паж с язвительнейшей насмешкой шепнул мне на ухо: – Сэр Кэй, как же! Так я и поверю! Можете назвать меня девчонкой, милые мои, или морской крысой! Людям придется две тысячи лет ломать себе головы, чтобы придумать еще одну такую же чудовищную выдумку. Все глаза испытующе и строго устремились на сэра Кэя. Но он оказался на высоте. Он встал и величаво взмахнул рукой. Он объявил, что сейчас расскажет все, как было, придерживаясь только фактов; он расскажет истинную правду, без всяких добавлений. – И тогда, – сказал он, – вы воздадите честь и хвалу сидящему здесь могущественнейшему из героев, когда-либо носивших щит и сражавшихся мечом в рядах христианских воинств! И он указал рукой на сэра Ланселота. Это было здорово придумано, он поразил всех. Затем он рассказал, как сэр Ланселот в поисках приключений убил семерых великанов одним взмахом своего меча и освободил сто сорок томившихся в плену дев; как он двинулся дальше, навстречу новым приключениям, и увидел его (сэра Кэя) в неравном бою с девятью иноземными рыцарями; как сэр Ланселот один вызвал их на бой и победил всех девятерых; как следующей ночью сэр Ланселот встал потихоньку, надел латы сэра Кэя, взял коня сэра Кэя и поехал на том коне в дальние страны и в одном бою победил шестнадцать рыцарей, а в другом бою – тридцать четыре; и как всех побежденных, и этих, и прежних, он заставил поклясться, что в троицын день они явятся ко двору Артура и предадут себя в руки королевы Гиневры, назвав себя пленниками сэра Кэя, сенешаля, и добычей его рыцарской доблести; и вот полдюжины уже явились, а остальные явятся, чуть только излечатся от своих жестоких ран. Трогательно было видеть, как улыбалась и краснела королева, как смущена и счастлива была она и как бросала украдкой на сэра Ланселота такие взгляды, что, будь это в Арканзасе,[13] его сразу бы застрелили. Все восхваляли доблесть и великодушие сэра Ланселота; а я дивился тому, каким образом один человек может победить и взять в плен столько опытных воинов. Я высказал свое недоумение Кларенсу, но этот ветреный насмешник ответил: – Если бы сэр Кэй успел влить в себя еще один мех кислого вина, побежденных было бы вдвое больше. Внезапно по лицу мальчика пробежало облако такого глубокого уныния, что мне стало жаль его. Я глянул туда, куда глядел он, и заметил очень старого белобородого человека в развевающемся черном одеянии, который, стоя перед столом на нетвердых ногах и слабо покачивая дряхлой головой, обводил присутствующих мутным, блуждающим взором. На всех лицах появилось то же страдальческое выражение, что и на лице пажа, – предчувствие мучений, на которые нельзя даже пожаловаться. – Господи, опять! – вздохнул мальчик. – Опять он теми же самыми словами расскажет ту же самую древнюю скучную историю, которую он уже так часто рассказывал и которую он будет рассказывать до самой смерти всякий раз, когда от кружки вина у него заработает воображение. Почему я не умер и дожил до этого дня! – Кто он? – Мерлин, могущественный чародей и великий лжец.[14] Пропади он пропадом! Он так надоел нам своей единственной сказкой! Все боятся его, потому что он повелевает бурями и молниями, и дьяволы ада послушны ему, – а то мы давно выпустили бы ему кишки, чтобы покончить с его сказкой. Он всегда рассказывает ее в третьем лице, чтобы сделать вид, будто он так скромен, что не хочет прославлять самого себя. Да будь он проклят! Да разразит его гром! Разбудите меня, пожалуйста, когда он кончит. Мальчик опустил голову ко мне на плечо и притворился спящим. Старик начал свой рассказ; и сразу же мальчик заснул по-настоящему; заснули псы, заснули придворные, заснули лакеи и воины. Однообразно звучал скучный голос, со всех сторон доносился мерный храп, словно приглушенный аккомпанемент духовых инструментов. Кто сидел, опустив голову на руки; кто откинулся назад и храпел, широко раскрыв рот; мухи жужжали и кусались – их перестали отгонять; из сотен нор вылезли крысы и бегали повсюду, чувствуя себя как дома; одна из них, словно белка, взобралась на голову короля; в лапках она держала кусочек сыру и грызла его, с простодушным бесстыдством посыпая лицо короля крошками. Это была мирная сцена, успокоительная для усталого взора и измученной души. Вот что рассказывал старик: –…Итак, король и Мерлин отправились в путь и приехали к отшельнику, который был добрым человеком и великим знахарем. Отшельник осмотрел раны короля и дал ему славные снадобья; и король прожил там три дня, и раны его исцелились; и они двинулись в путь. И в пути Артур сказал: «У меня нет меча». – «Не беда, – сказал Мерлин, – я добуду тебе меч». Они доехали до большого, глубокого озера; и видит Артур: из озера, на самой его середине, поднялась рука в белом парчовом рукаве, и в руке той – меч. «Вот, – сказал Мерлин, – тот меч, о котором я говорил тебе». Они увидели деву, которая шла по берегу озера. «Что это за дева?» – спросил Артур. «Это владычица озера, – сказал Мерлин. – Посреди озера есть скала, на которой стоит замок – самый прекрасный замок на всей земле; сейчас эта дева приблизится к тебе, и, если ты будешь говорить с ней учтиво, она даст тебе тот меч». И дева подошла к Артуру и приветствовала его, и он ее тоже. «Дева, – сказал Артур, – чей это меч держит рука над водою? Я хотел бы, чтобы он стал моим, ибо у меня нет меча». – «Сэр Артур, король, – сказала дева, – это мой меч, и, если ты дашь мне в дар то, что я у тебя попрошу, этот меч станет твоим». – «Клянусь, – сказал Артур, – я подарю тебе все, что ты попросишь». – «Хорошо, – сказала дева, – садись в ту лодку, греби к мечу и возьми его вместе с ножнами, а я явлюсь к тебе за обещанным даром, когда придет время». Сэр Артур и Мерлин слезли с коней, привязали их к двум деревьям, сели в лодку и поплыли к руке, державшей меч; и сэр Артур схватил меч за рукоять и вырвал его. И рука скрылась под водой, а они вернулись на сушу и поехали дальше. И сэр Артур увидел роскошный шатер. «Чей это шатер?» – «Это шатер сэра Пеллинора, – сказал Мерлин, – рыцаря, с которым ты недавно сражался, но сейчас его нет в этом шатре; он отправился сражаться с твоим рыцарем, славным Эгглемом, и они бились долго, и Эгглем бежал, спасаясь от неминуемой смерти, и сэр Пеллинор гнал его до самого Карлиона, и мы сейчас встретимся с ним на большой дороге». – «Я рад этому, – сказал Артур, – теперь у меня есть меч, я вступлю в бой с этим рыцарем и отомщу ему». – «Сэр, ты не должен вступать с ним в бой, – сказал Мерлин, – ибо этот рыцарь сейчас утомлен битвой и долгой погоней и мало чести сразиться с ним; кроме того, этот рыцарь таков, что нет ему равного на свете; и вот тебе мой совет: не трогай его, дай ему проехать мимо, ибо вскоре он сослужит тебе хорошую службу, а когда он умрет, тебе будут служить его сыновья. Настанет день, когда ты будешь счастлив выдать за него свою сестру». – «Увидев его, я поступлю так, как ты мне советуешь», – сказал Артур. Сэр Артур осмотрел свой меч и остался им доволен. «Что тебе больше нравится, – сказал Мерлин, – меч или ножны?» – «Мне больше нравится меч», – сказал Артур. «Не мудр твой ответ, – сказал Мерлин, – ибо эти ножны в десять раз драгоценней меча; до тех пор пока на тебе эти ножны, тебя никто не ранит и ты не потеряешь ни капли крови; никогда не расставайся с этими ножнами». Возле Карлиона они встретили сэра Пеллинора; однако Мерлин сделал так, что Пеллинор не заметил Артура и проехал мимо, не сказав ни слова. «Удивляюсь, – проговорил Артур, – отчего этот рыцарь ничего не сказал!» – «Сэр, – ответил Мерлин, – он не видел тебя; ибо если бы он тебя видел, вы расстались бы не так легко». И они прибыли в Карлион, где веселились рыцари Артура. Слушая рассказ о приключениях своего короля, рыцари дивились тому, что король так охотно подвергает опасности свою королевскую жизнь. Но прославленнейшие из них заявили, что приятно служить королю, который, подобно простым бедным рыцарям, странствует и ищет приключений.  Глава IV Сэр Дайнадэн-Шутник   На мой взгляд, эта странная небылица была рассказана просто и прелестно; но я слушал ее впервые, а это совсем другое дело; она и остальным, без сомнения, нравилась, пока не надоела. Сэр Дайнадэн-Шутник проснулся первым и разбудил остальных шуткой, которую нельзя было назвать слишком остроумной. Он привязал большой кувшин к хвосту пса и отпустил его; пес, обезумев от страха, широкими кругами помчался по комнате; остальные псы с воем и лаем устремились за ним, опрокидывая и ломая все, что попадалось, подняв невообразимый шум и грохот. Мужчины и женщины хохотали так, что слезы капали из глаз; многие попадали со стульев и в восторге катались по полу. Совсем как дети. Сэр Дайнадэн был столь горд своей выдумкой, что не мог удержаться и без конца надоедливо рассказывал, как пришла ему в голову эта бессмертная мысль; и, подобно всем шутникам такого сорта, он продолжал смеяться, когда кругом уже никто не смеялся. Он был так доволен собой, что решил произнести речь, разумеется, шуточную. Никогда в своей жизни я не слышал столько избитых шуток. Он острил хуже любого эстрадника, хуже любого циркового клоуна. Как грустно было сидеть тут за тринадцать сотен лет до своего рождения и снова слушать жалкие, плоские, изъеденные червями остроты, от которых меня уже коробило тринадцать столетий спустя, когда я был маленьким мальчиком. Я почти пришел к убеждению, что новую остроту выдумать невозможно. Все смеялись этим древним шуткам, но, что поделаешь, древним шуткам смеются всегда и везде, я уже заметил это много столетий спустя. Однако настоящий насмешник не смеялся, – я говорю о мальчике. Нет, он подтрунивал над шутником, – он всегда и над всем подтрунивал. Он говорил, что большинство шуток сэра Дайнадэна просто глупы, а остальные – настоящие окаменелости. Я сказал ему, что слово «окаменелость» в применении к остротам мне очень нравится; я убежден, что древние остроты следует классифицировать по геологическим периодам. Но мальчик не совсем понял мою шутку, потому что в те времена геология еще не была изобретена. Однако я записал это удачное сравнение в свою записную книжку, надеясь осчастливить им общество, если мне когда-нибудь удастся вернуться в девятнадцатый век. Не бросать же хороший товар только оттого, что рынок еще не созрел для него. Снова поднялся сэр Кэй, и снова заработала его фабрика вранья, но на этот раз топливом был я. Тут уж мне стало не до шуток. Сэр Кэй рассказал, что он встретился со мною в далекой стране варваров, облаченных в такие же смешные одеяния, как мое, одеяния, созданные волшебством и обладающие свойством делать тех, кто их носит, неуязвимыми. Однако он уничтожил силу волшебства молитвой и в битве, длившейся три часа, убил тринадцать моих рыцарей, а меня самого взял в плен, пощадив мою жизнь, чтобы показать меня как достойное удивления чудо королю и его двору. При этом он все время лестно именовал меня то «громадным великаном», то «подпирающим небеса чудовищем», то «клыкастым и когтистым людоедом»; и все простодушно верили этой чепухе, и никто не смеялся, никто даже не замечал, сколь не соответствуют эти невероятные преувеличения моей скромной особе. Он говорил, что, пытаясь удрать от него, я вскочил на вершину дерева в двести локтей вышины, но он сбил меня оттуда камнем величиной с корову, причем переломал мне все кости, и затем взял с меня клятву, что я явлюсь ко двору короля Артура на суд. Кончил он тем, что приговорил меня к смерти. Казнь мою он назначил на полдень 21-го числа; при этом он был так равнодушен к моей участи, что даже зевнул, прежде чем назвал дату. Я пришел в такое отчаяние, что даже не мог внимательно следить за спором о том, каким именно способом меня казнить; впрочем, многие вообще выражали сомнение, что меня удастся убить, ибо на мне заколдованная одежда. А между тем на мне был самый обыкновенный костюм, купленный за пятнадцать долларов в лавчонке готового платья. При всем своем отчаянии я все-таки заметил одну подробность: эти знатнейшие в стране господа и дамы, собравшись вместе, произносили невзначай такие словечки, которые заставили бы покраснеть и дикого команчи.[15] Сказать, что они выражались неделикатно, было бы слишком мягко. Однако я читал «Тома Джонса», и «Родерика Рэндома»,[16] и другие книжки в том же роде и знал, что знатнейшие леди и джентльмены Англии еще столетие назад были столь же непристойны как в своих беседах, так и в своем поведении; только в нашем, девятнадцатом веке появились в Англии – да, пожалуй, и в Европе – первые настоящие леди и джентльмены. Что было бы, если бы сэр Вальтер Скотт, вместо того чтобы вкладывать свои собственные слова в уста своих героев, позволил им разговаривать так, как они разговаривали в действительности? Ревекка, и Айвенго, и нежная леди Ровена[17] заговорили бы так, что смутили бы любого бродягу нашего времени. Впрочем, бессознательная грубость – не грубость. Приближенные короля Артура не сознавали, что они невоспитанны, а я был настолько тактичен, что не дал им этого заметить. Моя заколдованная одежда так беспокоила их, что они почувствовали большое облегчение, когда старый Мерлин дал им совет, полный здравого смысла. Он спросил их, почему они, тупицы этакие, не хотят раздеть меня. Через полминуты я был гол, как кочерга! О боже, в этом обществе я оказался единственным человеком, которого смутила моя нагота. Все разглядывали и обсуждали меня с такой бесцеремонностью, словно я был кочан капусты. Королева Гиневра смотрела на меня с тем же простодушным любопытством, как и все остальные, и даже сказала, что никогда в жизни не видела таких ног, как у меня. Это был единственный комплимент, которого я удостоился, если подобное замечание можно назвать комплиментом. В конце концов меня потащили в одну сторону, а мою заколдованную одежду – в другую. Я был брошен в темную и тесную камеру темницы, где должен был довольствоваться какими-то жалкими объедками вместо обеда, охапкой гнилой соломы вместо постели и множеством крыс вместо общества.  Глава V   Я был так утомлен, что, несмотря на страх и тревогу, сейчас же крепко заснул. Проснулся я с ощущением, что проспал очень долго. И прежде всего подумал: «Какой удивительный я видел сон! Не проснись я сейчас, меня повесили бы, или утопили, или сожгли, или… Подремлю еще до гудка, а там пойду на оружейный завод и посчитаюсь с Геркулесом». Но тут загремели ржавые цепи и петли, свет хлынул мне в глаза, и передо мною возник этот мотылек Кларенс! Я разинул рот и чуть не задохнулся от изумления. – Что! – сказал я. – Ты еще здесь? Сон кончился, а ты остался? Пропади! Но он, со свойственным ему легкомыслием, только рассмеялся и принялся потешаться над моим печальным положением. – Ну что же, – сказал я, сдаваясь. – Пусть сон продолжается. Я не тороплюсь. – Какой сон? – Как какой? Мне снится, что я нахожусь при дворе короля Артура, которого никогда не было, и что я разговариваю с тобой, хотя ты тоже всего только плод моего воображения… – Ах, вот как! А то, что тебя завтра сожгут, – это тоже сон? Хо-хо! Ну-ка, что ты мне на это скажешь? Эти слова заставили меня содрогнуться. Я начал понимать, что сон это или не сон, положение мое крайне серьезно; ибо я по опыту знал, что сны порой бывают ярки, как настоящая жизнь, и быть сожженным, хотя бы и во сне, далеко не шутка, и нужно во что бы то ни стало попытаться всеми правдами и неправдами избежать этого. И я начал умолять пажа: – Ах, Кларенс, милый мальчик, мой единственный друг… ведь ты мне друг, не правда ли?.. Не покинь меня. Помоги мне бежать отсюда! – Да ты понимаешь, о чем ты говоришь? Удрать? Да тут во всех проходах стоят воины. – Верно, верно. Но сколько их, Кларенс? Неужели их много? – Человек двадцать. На побег нет никакой надежды. Помолчав, он нерешительно добавил: – Побег невозможен и по другим причинам, более важным. – По другим причинам? По каким же? – Говорят… Нет, я не смею!.. Не смею!.. – Мой бедный мальчик, в чем дело? Отчего ты побледнел? Отчего ты так дрожишь? – Ох, как мне не дрожать! Я бы все рассказал тебе, но… – Полно, полно, будь отважен, будь мужчиной! Расскажи мне все, мой славный мальчик! Он колебался между желанием рассказать и страхом; затем он подкрался к двери, выглянул, прислушался, наконец подошел «о мне вплотную, нагнулся к самому моему уху и сообщил мне ужасную тайну; он ежился от страха, словно говорил о вещах, одно упоминание о которых грозит смертью. – Мерлин, полный злобы, оплел чарами эту темницу, и теперь во всем королевстве не найти столь отчаянного человека, который согласился бы перешагнуть ее порог вместе с тобою! Ну вот, я все тебе сказал, и да спасет меня господь! Ах, будь добр ко мне, будь милосерд к несчастному мальчику, который пожелал тебе блага; ибо, если ты выдашь меня, я пропал! Давно уже я так от души не смеялся. Я закричал: – Мерлин оплел чарами темницу! Мерлин, вот оно что! Этот дешевый старый обманщик, этот болтливый старый осел! Вздор, чистейший вздор, глупейший вздор на свете! По-моему, из всех ребяческих, идиотских, дурацких и трусливых суеверий это самое… Да ну его к черту, этого Мерлина! Не успел я кончить, как Кларенс уже стоял передо мной на коленях; он, казалось, обезумел от страха. – О, берегись! Твои слова ужасны! Если ты будешь так говорить, эти стены могут обрушиться и задавить нас. О, отрекись от своих слов, пока еще не поздно! Этот странный испуг навел меня на размышления и внушил мне хорошую мысль. Если здесь все столь же честно и добросовестно, как Кларенс, верят в жульнические проделки Мерлина и так его боятся, так почему бы умному человеку вроде меня не воспользоваться своими преимуществами? Я стал размышлять и выработал план действий. Затем сказал: – Встань. Возьми себя в руки. Посмотри мне в глаза. Ты знаешь, отчего я смеюсь? – Нет, не знаю, но, ради пресвятой богородицы, не смейся больше. – Я скажу тебе, отчего я смеюсь. Оттого, что я сам чародей! – Ты?! Пораженный мальчик отпрянул от меня и затаил дыхание – этого он не ожидал! Он сразу же проникся ко мне необычайным уважением. Я это заметил; по-видимому, в этом сумасшедшем доме от обманщика не требуют никаких доказательств, все готовы и без доказательств поверить ему на слово. Я продолжал: – Я знаю Мерлина уже семьсот лет. Он… – Семьсот… – Не перебивай меня. Он тринадцать раз умирал и тринадцать раз воскресал под новыми псевдонимами: Смит, Джонс, Робинсон, Джексон, Питерс, Хаскинс, Мерлин – каждый раз у него новый псевдоним. Триста лет тому назад я встречался с ним в Египте; я встречался с ним в Индии пятьсот лет назад; всюду он становился мне поперек дороги, и это мне в конце концов надоело. Колдун он ерундовый: знает несколько старых трюков, никогда не шел он дальше самого начала – и никогда не пойдет. В провинции он еще может сойти – «только один раз, проездом»… Но выдавать себя за знатока, да еще в присутствии настоящего мастера, – это уже нахальство. Слушай, Кларенс, я всегда буду твоим другом, и ты тоже должен поступать со мной по-дружески. Сделай мне одолжение. Скажи королю, что я сам чародей, великий Эй-Ты-Плюхни-В-Грязь, вождь всех чародеев, и втихомолку подготовляю для них такое бедствие, что от них перья полетят, – пусть только посмеют послушаться сэра Кэя. Ты согласен передать это от меня королю? Несчастный мальчик находился в таком состоянии, что с трудом отвечал мне. Он был до того напуган, растерян, сбит с толку, что жалко было смотреть на него. Однако он все обещал, а от меня потребовал только клятвы, что я навсегда останусь его другом и никогда не обращу против него свое чародейство. Затем он ушел, держась рукой за стену, словно у него кружилась голова. Внезапно я сообразил, что поступил очень неосторожно. Успокоившись, мальчик, конечно, удивится тому, что я, такой могущественный чародей, прошу его, ребенка, помочь мне выбраться из темницы; он попробует связать одно с другим, все сопоставит и сразу поймет, что я обманщик. Целый час я сетовал о своем промахе и ругал себя всякими словами. Но вдруг мне пришло в голову, что эти глупцы не рассуждают, что они никогда не связывают одно с другим, ничего не сопоставляют, что все их разговоры доказывают полную неспособность замечать противоречия. И я успокоился. Но так уж устроено на свете, что человек, перестав беспокоиться об одном, начинает беспокоиться о другом. Я вдруг сообразил, что сделал еще одну ошибку: послал мальчика к его повелителю с какими-то страшными угрозами; он наговорит, что я, сидя здесь, в уединении, собираюсь наслать на них какую-то беду, – а ведь люди, столь жадно верящие в чудеса, несомненно, столь же жадны и до самих чудес. Что будет, если меня попросят сотворить какое-нибудь чудо? Предположим, меня спросят, какое именно бедствие я готовлю? Да, я сделал ошибку, нужно было сперва придумать это бедствие. Что сделать? Что сказать им, чтобы оттянуть время? Я снова волновался, отчаянно волновался… Шаги! Идут. На размышление у меня только одна минута… Готово! Придумал. Все в порядке. Меня спасет затмение. Я внезапно вспомнил, как не то Колумб, не то Кортес,[18] не то кто-то другой в этом роде, находясь среди дикарей, воспользовался затмением как лучшим козырем для своего спасения, и в душе моей проснулась надежда. Этот козырь выручит и меня: я могу воспользоваться им, не боясь упрека в подражании, потому что я применю его почти на тысячу лет раньше, чем они. Вошел Кларенс, покорный, подавленный, и сказал: – Я поспешил передать твои слова нашему повелителю королю, и он тотчас же вызвал меня к себе. Он до смерти перепугался и хотел уже отдать приказ немедленно тебя освободить, нарядить в роскошные одеяния и поселить с подобающими тебе удобствами; но тут вошел Мерлин и испортил все; он стал убеждать короля, что ты безумец и сам не понимаешь того, что говоришь; он заявил, что твоя угроза – глупость и пустая похвальба. Они долго спорили, но в конце концов Мерлин насмешливо сказал: «Почему он не назвал того бедствия, которое он нам готовит? Потому, что он не может его назвать». Этим он заткнул рот королю, и король ничего не мог ему возразить; но, поневоле вынужденный поступить с тобой неучтиво, он умоляет тебя войти в его положение и назвать бедствие, которым ты угрожаешь, – что это за бедствие и когда оно произойдет? О, прошу тебя, не медли; всякое промедление удвоит и утроит опасности, собравшиеся над твоей головой. О, будь благоразумен, назови то бедствие, которое ты собираешься нам ниспослать. Я долго молчал, чтобы ответ мой прозвучал внушительно, и затем проговорил: – Сколько времени я сижу в этой яме? – Тебя бросили сюда вчера под вечер. Сейчас девять часов утра. – Ага! Значит, я прекрасно выспался. Сейчас девять часов утра! А тут темно, как в полночь. Итак, сегодня двадцатое? – Да, двадцатое. – А завтра меня сожгут живьем? Мальчик содрогнулся. – В котором часу? – Ровно в полдень. – Ну ладно, я тебе скажу, что передать королю. Я умолк и целую минуту простоял перед мальчиком в зловещем молчании, затем заговорил глубоким, размеренным, роковым голосом – и голос мой постепенно нарастал и нарастал, пока не стал громовым; и я торжественно и величаво провозгласил свою волю, – никогда в жизни я не говорил с таким благородным подъемом: – Ступай к королю и скажи ему, что завтра в полдень я покрою весь мир мертвой тьмой полуночи; я потушу солнце, и оно никогда уже больше не будет сиять; земные плоды погибнут от недостатка света и тепла, и люди на земле, все, до последнего человека, умрут с голода! Я сам вынес мальчика за порог, так как от страха он потерял сознание. Я передал его солдатам и вернулся в камеру.  Глава VI Затмение   В тишине и мраке воображение мое заработало. Само по себе знание факта бледно; но когда вы начинаете представлять себе этот факт, он обретает яркие краски. Совсем разные вещи: услышать о том, что человека пырнули ножом в сердце, и самому увидеть это. В тишине и мраке сознание того, что я нахожусь в смертельной опасности, становилось все глубже и глубже; понимание этой опасности вершок за вершком проникало в мои жилы и леденило в них кровь. Но благословенная природа устроила так, что ртуть в термометре человеческой души, упав ниже определенной точки, снова начинает подниматься. Возникает надежда, а вместе с надеждой и бодрость, и человек снова получает способность помогать самому себе, если еще возможно помочь. Я скоро воспрянул духом; я сказал себе, что затмение неизбежно спасет меня и сделает меня самым могущественным человеком во всем королевстве; и ртуть в моем термометре сразу же прыгнула кверху, и все мои тревоги рассеялись. Я стал счастливейшим человеком на свете. Теперь я даже с нетерпением ждал завтрашнего дня, я жаждал насладиться своим великим торжеством, насладиться удивлением и благоговением всего народа. Кроме того, я сознавал, что с чисто деловой точки зрения это принесет мне немало выгод. Тем временем в глубине моей души возникла новая догадка. Я почти уверился, что, когда этим суеверным людям сообщат, каким бедствием я им угрожаю, они испугаются и пойдут на компромисс. И, услышав приближающиеся шаги, я сказал себе: «Вот он, компромисс. Ну что ж, если он будет выгоден, я соглашусь на него; если же он будет невыгоден, я настою на своем и доведу игру до конца». Дверь распахнулась, и в темницу вошли воины. Их предводитель сказал: – Костер готов. Идем! Костер?! Силы покинули меня, и я чуть не упал. В такие минуты трудно совладать с дыханием: спазмы сжимают горло. Однако, едва я настолько овладел собой, что мог говорить, я сказал: – Это ошибка, казнь назначена на завтра. – Приказ изменен: казнь перенесена на сегодня. Торопись! Я погиб. Ничто мне уже не поможет. Я был ошеломлен, растерян; я потерял власть над собой; я метался из угла в угол, как помешанный; солдаты схватили меня, вытащили из камеры, поволокли по длинным подземным коридорам и вытолкнули наверх, на яркий дневной свет. Очутившись на просторном огороженном дворе замка, я вздрогнул, ибо прежде всего я увидел столб, торчавший посреди двора, а возле него кучу хвороста и монаха. Со всех четырех сторон двора высились ярусами скамьи, на которых ряд за рядом сидели зрители, сверкая пестротой одежд. Король и королева восседали на своих тронах – их сразу можно было узнать в толпе. Все это я разглядел в первое же мгновение. А во второе мгновение возле меня очутился, вынырнув откуда-то, Кларенс и, смотря на меня блестевшими торжеством и счастьем глазами, зашептал мне на ухо: – Это я их заставил перенести казнь на сегодня! Ну и пришлось же мне поработать! Едва я сообщил им, какое бедствие ты готовишь, и увидел, как они струсили, я понял, что удар нужно нанести немедленно. И я сразу же стал шептать одному, и другому, и третьему, что твоя власть над солнцем достигнет своей полной силы только завтра и что, если хотят спасти солнце и вселенную, тебя нужно убить сегодня, пока твои чары еще не успели созреть. Клянусь честью, все это только ложь, случайная выдумка, но, замученные страхом, они так ухватились за эту выдумку, словно само небо ниспослало ее, чтобы спасти их; я сначала посмеивался про себя, а потом возблагодарил господа за то, что он сделал ничтожнейшее из своих созданий орудием твоего спасения. Ах, как счастливо все сложилось! Тебе незачем гасить солнце навсегда – смотри, не позабудь об этом! Заклинаю тебя, напусти немножко темноты, самую малость – а потом дай ему сиять по-прежнему. Этого будет вполне достаточно. Они увидят, что я их обманул – невольно, конечно, – и, чуть начнет темнеть, сойдут с ума от страха; они освободят тебя и возвеличат! Ступай же навстречу своему торжеству! Но помни… ах, милый друг, не забудь моей просьбы и не причиняй вреда благословенному солнцу! Ради меня, твоего вернейшего друга! Угнетенный своим горем, я невнятно пообещал пощадить солнце, и в глазах мальчика заблестела такая глубокая и влюбленная благодарность, что у меня не хватило духу выругать его за добросердечную глупость, которая погубила меня и обрекла на смерть. Когда солдаты вели меня через двор, стояла такая тишина, что, будь у меня завязаны глаза, я мог бы вообразить, будто вокруг меня безмолвная пустыня, а не толпа в четыре тысячи человек. Все это огромное скопление народа было неподвижно; люди с побледневшими лицами застыли, как каменные изваяния; в глазах у них был ужас. Это безмолвие длилось, пока меня приковывали цепями к столбу; оно длилось, пока обкладывали хворостом мои щиколотки, мои колени, мои бедра, мое туловище. И оно стало еще глубже, это молчание, когда к ногам моим склонился человек с пылающим факелом в руке; толпа, вглядываясь, потянулась вперед; все невольно привстали со своих скамеек; монах простер руки над моей головой, воздел глаза к голубому небу и что-то забормотал по-латыни; он бормотал довольно долго и вдруг умолк. Я прождал несколько мгновений, затем взглянул на него; монах окаменел. Вся толпа, охваченная одним порывом, поднялась на ноги и смотрела в небо. Я тоже глянул в небо: черт возьми, затмение начинается! Я воспрянул духом, я ожил! Черный ободок все глубже входил в диск солнца, и мое сердце билось сильнее и сильнее; толпа и священнослужитель, застыв, не сводили глаз с неба. Я знал, что сейчас все они глянут на меня. И когда они на меня глянули, я был готов. Я придал своей осанке величавость и устремил руку к солнцу. Эффект получился потрясающий! Дрожь волной пробежала по всей толпе. И тут прозвучали два голоса, один сразу после другого: – Зажигай! – Зажигать запрещаю! Первый голос был Мерлина, второй – голос короля. Мерлин вскочил со своего места – вероятно, он хотел сам зажечь костер. Я сказал: – Не двигайтесь! Того, кто двинется без моего разрешения, будь он сам король, я поражу громом и испепелю молниями! Как я и ожидал, вся толпа покорно опустилась на скамьи. Один только Мерлин несколько мгновений колебался; я с трепетом следил за ним. Но наконец сел и он, и я облегченно вздохнул – теперь я был господином положения. Король сказал: – Будь милосерд, прекрасный сэр, останови это страшное дело, предотврати беду. Нам сказали, что твое могущество достигнет полной силы только завтра, но… – Вы, ваше величество, хотите сказать, что вам солгали? Вы правы. Это произвело необычайный эффект. Все простерли руки к королю, пламенно умоляя его откупиться от меня любой ценой, лишь бы я прекратил бедствие. Король охотно согласился. Он сказал: – Назови свои условия, почтенный сэр! Можешь потребовать у меня хоть половину моего королевства, но положи конец этому бедствию, пощади солнце! Удача мне была уже обеспечена. Мы, конечно, сторговались бы сразу, но я не в состоянии был остановить затмение; об этом не могло быть и речи. Я попросил, чтобы мне дали время на размышление. Король сказал: – Долго ли ты будешь размышлять, добрейший сэр? Будь милосерд, погляди, с каждым мгновением становится все темнее. Прошу тебя, ответь, сколько времени нужно тебе на размышление? – Немного. Полчаса, быть может, час. Раздались тысячи страстных возражений, но я не мог сократить срок, так как не помнил, сколько времени длится затмение. Да и вообще я не понимал и хотел поразмыслить над своим положением. С затмением вышло что-то неладное, и это меня очень смущало. Если это не то затмение, на которое я рассчитывал, как мне узнать, действительно ли я перенесся в шестой век или это мне только снится? Господи, как бы я хотел убедиться, что это сон! Во мне пробудилась надежда. Если мальчик не перепутал чисел и сегодня действительно двадцатое, значит, я не в шестом веке. Я взволнованно схватил монаха за рукав и спросил его, какое сегодня число. Черт побери! Он ответил, что сегодня двадцать первое! Когда я услышал ответ, меня охватил озноб. Я спросил его, не ошибся ли он; но он нисколько не сомневался, он знал наверняка, что сегодня двадцать первое. Итак, этот пустоголовый мальчишка опять все перепутал. Затмение началось как раз в тот самый час, когда должно было начаться; я сам это видел по стоявшим неподалеку солнечным часам. Да, я действительно нахожусь при дворе короля Артура и должен приложить все усилия, чтобы извлечь из этого положения как можно больше выгод. Тьма все сгущалась, и горе охватило народ. Тогда я сказал: – Я все обдумал, государь. Чтобы вас проучить, я не буду мешать тьме распространяться, – пусть ночь охватит весь мир, от вас самих будет зависеть, верну ли я солнце, или погашу его навсегда. Вот каковы мои условия: вы остаетесь королем над всеми своими владениями, и вам оказывают все почести, подобающие королевскому достоинству, но вы назначаете меня своим бессменным министром, обладающим всей полнотой исполнительной власти, и платите мне за мою службу один процент с того излишка доходов, который я надеюсь создать для государства. Если этого мне не хватит, я не стану просить прибавки. Подходят вам мои условия? Раздался гром аплодисментов, и я услышал голос короля: – Снимите с него узы, освободите его! Все, кто здесь есть, знатные и незнатные, богатые и бедные, воздайте ему почести, ибо отныне он будет правой рукой короля, он будет обладать всей полнотой власти и восседать на самой верхней ступени трона! Так рассей же эту надвигающуюся ночь, возврати нам свет и веселье, и весь мир благословит тебя! Но я сказал: – Если перед народом посрамлен обыкновенный человек, это еще не беда; но бесчестие пало бы и на самого короля, если бы те, кто видел его министра нагим, не увидели его вознагражденным за срам. Принесите мне мою одежду… – Нет, не такой одежды достоин ты теперь! – перебил король. – Принесите ему другое одеяние; оденьте его, как принца! Мой замысел уже приносил плоды. Мне нужно было как-нибудь оттянуть время до полного затмения, не то они опять стали бы меня умолять рассеять тьму, а я, понятно, не мог этого сделать. Посылка за одеждой была отсрочкой, но недостаточной. И я придумал новую отговорку. Я сказал, что опасаюсь, как бы король, поразмыслив, не передумал и не отменил впоследствии решения, принятого под влиянием внезапного порыва; поэтому я заставлю тьму еще немного сгуститься и, если король тем временем не изменит своих решений, я ее рассею. Это условие не понравилось ни королю, ни зрителям, но я был непреклонен. Пока я мучился, натягивая на себя ужасные одежды шестого века, становилось все темнее и темнее, чернее и чернее. Наконец стало темно, как в шахте, и вся толпа завыла от ужаса, почувствовав дуновение холодного, таинственного ночного ветра и увидев в небе мерцающие звезды. Вот оно, полное затмение! Я один радовался ему, все остальные пришли в отчаяние, что, впрочем, вполне естественно. Я сказал: – Король своим молчанием подтверждает все, что он обещал. Затем я воздел руки к небу, простоял так несколько мгновений и возгласил как мог торжественнее: – Да рассеются чары, да сгинут они без вреда! Меня окружала глубокая тьма, и ответом мне была мертвая тишина. Но когда из тьмы вынырнул серебряный ободок солнца, весь двор огласился громкими криками и меня прямо захлестнул поток благословений и благодарностей; среди благословляющих и благодарящих Кларенс был, конечно, не последним.  Глава VII   Я стал вторым лицом в королевстве, получив всю полноту государственной власти, и отношение ко мне было отличное! Я одевался только в шелк, бархат и золотую парчу – то есть очень пышно и очень неудобно. Впрочем, я знал, что со временем привыкну к своему одеянию. Если не считать тех апартаментов, в которых жил сам король, я занимал лучшие комнаты в замке. Стены их были обиты пестрыми шелками, но на каменных полах вместо ковров лежали циновки самой грубой ручной работы, да к тому же какие-то косые и кривые. Удобств, по правде сказать, не было никаких. Я говорю о мелких удобствах, которые, собственно, и делают жизнь приятной. Огромные дубовые кресла, украшенные грубой резьбой, были, правда, недурны, но ведь одними креслами не обойдешься. Не было ни мыла, ни спичек, ни зеркала, кроме одного металлического, в котором так же трудно себя увидеть, как в ведре с водой. И ни одной цветной рекламы страховой компании на стене. За много лет я так привык к цветным рекламам, что страсть к искусству проникла в мою кровь и стала частью меня самого, хотя я о том и не догадывался. При виде этих чванливых, пышных, но бездушных стен меня охватывала тоска по родине, и я вспоминал наш домик в Восточном Хартфорде, где, несмотря на всю его незатейливость, в каждой комнате висит цветное объявление о страховании или по крайней мере напечатанный в три краски девиз: «Благословение дому сему!»; а в гостиной у нас девять цветных объявлений. Здесь же, даже на стенах моей министерской парадной залы, не было ни одной картинки, если не считать какой-то штуки величиной с одеяло, не то вытканной, не то вышитой (в некоторых местах она была заштопана), на которой все изображенные предметы поражали неправильностью раскраски и формы; а уж велики они были так, что и сам Рафаэль, даже после того как он поработал над теми кошмарами, которые именуются его «знаменитыми хэмптонкортскими картонами»,[19] не мог бы намалевать их крупнее. Рафаэль – важная птица. У нас было несколько его картинок; на одной изображена «чудесная ловля рыбы», где он сам умудрился совершить чудо: усадил трех мужчин в такой челнок, который опрокинулся бы, даже если бы в него посадили одну собаку. Я всегда с восхищением изучал произведения Рафаэля, они так свежи и безыскусственны. Во всем замке не было ни звонка, ни телефона. Слуг мне дали множество; те из них, которые дежурили, толкались в прихожей, нo, когда мне нужно было позвать их, я принужден был сам идти за ними. Не было ни газа, ни свечей; бронзовая чаша, до половины наполненная тем маслом, которое подают к столу в меблированных комнатках, и плавающая в масле зажженная тряпка – вот что там называлось освещением. Множество таких чаш висело по стенам, чуть рассеивая тьму, которая от этого казалась только еще мрачней. Если вы вечером выходили со двора, слуги несли перед вами факелы. Не было ни книг, ни перьев, ни бумаги, ни чернил, ни стекол в тех отверстиях, которые там именовались окнами. Казалось бы, пустяковая вещь – стекло, но, когда его нет, оно перестает быть пустяком. Однако хуже всего было отсутствие сахара, кофе, чая и табака. Я был похож на Робинзона Крузо, попавшего на необитаемый остров, – подобно ему, мне приходилось довольствоваться обществом домашних животных, и, чтобы сделать жизнь хоть сколько-нибудь сносной, я должен был поступать, как он: изобретать, придумывать, создавать, изменять то, что уже существует; я должен был беспрестанно работать мозгами и руками. Что ж, это как раз в моем вкусе. Одно тревожило меня вначале – то необыкновенное любопытство, с которым относились ко мне все. Казалось, весь народ хотел на меня поглядеть. Вскоре стало известно, что затмение перепугало всю Британию до смерти, что, пока оно длилось, вся страна от края и до края была охвачена безграничным ужасом, и все церкви, и монастыри были переполнены молящимися и плачущими людьми, уверенными, что настал конец света. Затем все узнали, что эту страшную беду наслал иностранец, могущественный волшебник, живущий при дворе короля Артура, что он мог потушить солнце, как свечку, и собирался это сделать, но его упросили рассеять чары, и что теперь его следует почитать как человека, который своим могуществом спас вселенную от разрушения, а народы – от гибели. Если вы примете в расчет, что этому поверил каждый, и не только поверил, но даже ничуть не усомнился, вы поймете, что во всей Британии не было ни одного жителя, который не прошел бы охотно пятидесяти миль пешком, чтобы взглянуть на меня. Естественно, только обо мне и было разговору, ни о ком другом не говорили; даже к королю стали относиться равнодушно и без всякого любопытства. Через двадцать четыре часа начали прибывать делегации, и прибывали в течение целых двух недель. Все окрестные деревни были переполнены народом. По двенадцать раз в сутки мне приходилось показываться почтительным и благоговейным толпам. Конечно, это было очень утомительно и отнимало много времени, но, с другой стороны, разумеется, приятно чувствовать себя знаменитым и окруженным таким поклонением. Старикашка Мерлин зеленел от злости, и это доставляло мне большое удовлетворение. Но была одна вещь, которой я не мог понять: никто не просил у меня автографа. Я упомянул об этом при Кларенсе. Черт побери, мне пришлось объяснять ему, что такое автограф! Он сказал, что во всей стране никто не умеет ни читать, ни писать, кроме нескольких десятков попов. Ну и страна! Было еще одно обстоятельство, которое меня несколько тревожило. Все эти толпы жаждали нового чуда. Дело понятное. Хорошо, вернувшись домой из дальнего странствия, похвастать, что ты собственными глазами видел человека, которому повинуется солнце в небе, и тем возвеличить себя в глазах соседей, но еще лучше иметь возможность сказать, что ты собственными глазами видел, как он творил чудеса. Тут уж люди станут приходить издалека, чтобы посмотреть на тебя самого. На меня здорово наседали. Предстояло лунное затмение, и я знал число и час, когда оно должно совершиться, но до него было еще слишком далеко. Два года. Я много бы дал за возможность приблизить это событие и использовать его теперь же, когда на рынке стоял такой большой спрос на затмения. Жаль, что оно пропадет зря и совершится тогда, когда никому не принесет никакой пользы. Если бы оно было назначено, предположим, через месяц, я бы заранее продал его, так сказать, на корню, но при данном положении толку от него никакого не было, и я даже думать о нем перестал. А тут Кларенс обнаружил, что старый Мерлин тайком мутит народ. Он распространял слухи, что я мошенник и что я не делаю никаких чудес только оттого, что не умею. Что-то нужно было предпринять. И я тут же изобрел план действий. Воспользовавшись своею властью, я заточил Мерлина в темницу, в ту камеру, где сидел прежде сам. Затем я с помощью герольдов и глашатаев известил народ, что в течение ближайших двух недель я буду занят государственными делами, когда же две недели пройдут, улучу свободную минутку и уничтожу пламенем, сошедшим с небес, каменную башню Мерлина; а пока лица, распускающие обо мне злостные сплетни, кто бы они ни были, пусть поостерегутся. Далее я предупредил, что чудо, которое я собираюсь совершить, будет последним. Но если и это чудо кого-нибудь не удовлетворит и сплетни будут продолжаться, я превращу сплетников в лошадей и заставлю их возить телеги. Спокойствие было восстановлено. Я отчасти доверился Кларенсу, и мы потихоньку принялись за работу. Я сказал Кларенсу, что мое чудо требует некоторых приготовлений и что всякий, кто начнет болтать об этих приготовлениях, будет мгновенно поражен смертью. Это заткнуло ему рот. Мы тайком изготовили несколько бушелей первосортного пороха, а оружейники под моим руководством смастерили громоотвод и провода. Старая каменная башня была очень прочна, хотя уже понемногу разрушалась, так как построили ее еще римляне лет четыреста назад. Да, она была красива своеобразной грубой красотой, и всю ее от основания до верхушки, словно чешуйчатая кольчуга, обвивал плющ. Стояла она одиноко на холме, в полумиле от дворца и была хорошо видна из его окон. Работая по ночам, мы начинили башню порохом, вытащили из стен, имевших пятнадцать футов толщины у основания, несколько камней и насыпали пороху в дыры. Таких зарядов мы заложили не меньше дюжины. Нашего пороха хватило бы и на то, чтобы взорвать лондонский Тауэр.[20] На тринадцатую ночь мы водрузили на верхушке громоотвод, опустив его нижний конец в один из зарядов, а остальные заряды соединили с ним проводами. Все и так обходили башню с тех пор, как я издал свое воззвание к народу, но утром четырнадцатого дня я все же объявил через герольдов, что никто не должен к ней подходить ближе чем на четверть мили. А затем прибавил, что чудо я совершу в ближайшие двадцать четыре часа, но когда именно – еще не знаю и потому своевременно подам условный знак: если будет день, то выставлю на башнях замка флаги, если будет ночь, то расставлю там факелы. Грозы за последнее время были часты, и я не особенно опасался неудачи; в крайнем случае чудо можно отложить на денек-другой: я отговорюсь тем, что занят государственными делами, и народу придется подождать. Разумеется, день выдался яркий, солнечный – чуть ли не первый безоблачный день за три недели; так бывает всегда. Я заперся у себя и следил за погодой. Время от времени ко мне забегал Кларенс и сообщал, что волнение в народе все растет и что через бойницы видно, как прибывают все новые и новые толпы людей. Наконец, когда уже начало смеркаться, появилась туча, и как раз там, где надо. Я подождал еще немного, следя, как эта дальняя туча росла и темнела, и наконец решил, что пора начинать. Я приказал зажечь факелы, освободить Мерлина и прислать его ко мне. Четверть часа спустя я вышел на балкон; там уже находился король и весь его двор – вглядываясь в сумрак, они не спускали глаз с башни Мерлина. Тьма уже так сгустилась, что вдали ничего нельзя было разглядеть; эти людские сборища и эти старые башни над ними, частью окутанные мраком, а частью ярко озаренные пламенем факелов, были необычайно живописны. Появился Мерлин, в весьма скверном настроении. Я сказал: – Ты собирался заживо сжечь меня, хотя я не сделал тебе ничего дурного, а потом ты пытался замарать мою профессиональную репутацию. За это я низведу с небес огонь и уничтожу твою башню; однако ради справедливости я и тебе дам возможность показать свое могущество: если в твоей власти рассеять мои чары и воспротивиться небесному пламени, бей по мячу – твой ход! – Я смогу рассеять твои чары, прекрасный сэр, и я их рассею. Не сомневайся, – заявил Мерлин. Он начертил на каменных плитах воображаемый круг и зажег внутри этого круга щепотку порошка; над порошком взвилось крошечное облачко благовонного дыма, и все отшатнулись, испуганно крестясь. Затем он начал что-то бормотать и размахивать руками. Мало-помалу он привел себя в состояние полного исступления, и руки его завертелись, как крылья ветряной мельницы. Тем временем гроза подошла совсем близко; порывы ветра раздували пламя факелов и раскачивали тени; упали первые крупные капли дождя, кругом стояла непроглядная тьма, иногда вспыхивала молния. Мой громоотвод, несомненно, сейчас начнет работать. Медлить больше нельзя. И я сказал: – Ты уже достаточно повозился. Я предоставил тебе полную возможность колдовать, я не мешал тебе. Всем уже ясно, что твое колдовство никуда не годится. А теперь мой черед. Я трижды взмахнул руками, и раздался оглушительный грохот; произошло нечто вроде извержения вулкана: обломки старой башни взлетели к небу, охваченные столь ярким пламенем, что ночь превратилась в день и стало видно, как кругом на огромном пространстве многотысячные толпы людей в ужасе попадали на землю. Да что говорить, потом целую неделю шел дождь из песка и щебня. Таковы были слухи, быть может, несколько преувеличенные. Чудо произвело огромное впечатление. Нашествие любопытных сразу прекратилось. Утром на грязи видно было много тысяч следов, но все они вели прочь. Если бы я объявил, что собираюсь совершить новое чудо, мне не удалось бы собрать зрителей даже с помощью полиции. Карта Мерлина была бита. Король не хотел больше платить ему жалованье; он даже собирался изгнать его из страны, но тут вмешался я. Я сказал, что Мерлин может заниматься погодой и тому подобными мелочами, а, если из его маленьких, жалких салонных фокусов ничего не будет выходить, я ему немного помогу. От башни его не осталось даже камня, но я заставил правительство выстроить ее для него заново и посоветовал ему сдавать ее жильцам; однако он был слишком чванлив для этого и благодарности ко мне не чувствовал никакой, даже спасибо не сказал. Кремень был старикашка, что там ни говори; впрочем, трудно ждать от человека, чтоб он был ласков с вами, когда вы так оттеснили его.  Глава VIII   Обладать беспредельной властью очень приятно, но еще приятнее сознавать, что все твоей властью довольны. История с башней укрепила мою власть и сделала ее непоколебимой. Все относившиеся ко мне завистливо и критически сразу смирились. Теперь во всем королевстве не было ни одного человека, который счел бы благоразумным вмешаться в мои дела. Я быстро приспособился к своему положению и ко всему, что меня окружало. Первое время, просыпаясь по утрам, я смеялся над своим «сном» и ждал заводского гудка; но постепенно это прошло, и я окончательно понял, что живу в шестом веке при дворе короля Артура, а не в лечебнице для умалишенных. И скоро я уже чувствовал себя в этом веке совсем как дома, не хуже, чем в любом другом; и если бы мне предоставили выбор, я не променял бы его даже на двадцатый. Вдумайтесь, какие возможности предоставляет шестой век знающему, умному, деятельному человеку для продвижения вперед, для роста вместе со всей страной. Широчайшее поле деятельности, и к тому же полностью отданное мне одному, – ни одного конкурента, ни одного человека, который по знаниям и способностям не был бы в сравнении со мной младенцем. А что досталось бы на мою долю в двадцатом веке? В лучшем случае я был бы мастером на заводе, не больше, и на любой улице среди прохожих можно было найти без труда людей, куда более достойных, чем я. Как высоко я забрался! Я не мог не думать об этом, я любовался своим успехом, как человек любуется нефтяным фонтаном, забившим из его земли. Я искал в прошлом примеров для сравнения и не находил ничего, кроме разве истории с Иосифом,[21] однако даже судьба Иосифа, хотя и напоминала мою, не могла с ней сравниться. Ибо не надо забывать, что блестящие финансовые способности Иосифа не принесли пользы никому, кроме фараона, и, следовательно, широкая публика имела полное право относиться к нему с неприязнью, тогда как я, пощадив солнце, облагодетельствовал всех и потому пользовался всеобщей любовью. Я не был тенью короля: я был сущностью; король сам был тенью. Моя власть была огромна, и не только номинально, как часто бывает, а по-настоящему. Я стоял у самого истока второго великого периода мировой истории и мог наблюдать, как узенький ручеек истории становится все глубже, все шире и катит свои мощные струи в отдаленные века; я видел под сенью бесчисленных тронов таких же авантюристов, как я: де Монфоров,[22] Гэвстонов,[23] Мортимеров,[24] Вильерсов;[25] видел ведущих войны, и предводительствующих походами французских фаворитов, и правящих страной любовниц Карла Второго, но равного себе я среди них не находил. Я был Единственным; и мне отрадно было сознавать, что в течение тринадцати с половиной веков этот факт никому не удастся ни утаить, ни опровергнуть. Да, могуществом я был равен королю. Но в государстве существовала еще одна власть, которая была могущественнее и меня, и короля, вместе взятых. То была власть церкви. Я не хочу скрывать этот факт. Я не мог бы его скрыть, даже если бы захотел. Но не стоит говорить о нем сейчас; я расскажу об этом в свое время и в своем месте. Вначале церковь не причиняла мне никаких сколько-нибудь заметных неприятностей. Какая это была забавная и любопытная страна! И какой народ! Милый, простодушный и доверчивый – ну просто кролики! Человеку, родившемуся в атмосфере свободы, горько было слушать, как искренно и смиренно клялись они в своей верности королю, церкви и знати; а между тем у них было не больше оснований любить и почитать короля, церковь и знать, чем у раба любить и почитать кнут или у собаки любить и почитать прохожего, который бьет ее! Ей-богу, любая монархия, даже самая умеренная, и любая аристократия, даже самая скромная, оскорбительны; но если вы родились и выросли под властью монархии и аристократии, вы никогда сами не догадаетесь об оскорбительности своего положения и не поверите, если кто-нибудь вам об этом скажет. Становится стыдно за свой народ, когда подумаешь, какие мыльные пузыри постоянно восседали на его тронах без всякого права и основания и какие третьесортные людишки считались его аристократией; если бы всех этих монархов и вельмож предоставить самим себе, как предоставлены себе куда более достойные люди, они никогда не выбились бы из нищеты и неизвестности. Большая часть британского народа при короле Артуре состояла из рабов, самых настоящих; они так рабами и назывались и в знак рабства носили железные ошейники; остальные тоже, в сущности, были рабы, хотя не назывались рабами; они воображали себя свободными людьми, и их именовали «свободные люди». По правде говоря, вся нация в целом существовала только для того, чтобы пресмыкаться перед королем, церковью и знатью, чтобы рабски служить им, чтобы проливать за них кровь, чтобы, умирая с голоду, кормить их, чтобы, работая, предоставить им возможность забавляться, чтобы, терпя нужду и горе, делать их счастливыми, чтобы, ходя голыми, дать им возможность носить шелка и драгоценные камни, чтобы, платя налоги, избавить их от необходимости платить, чтобы, слыша от них только брань в течение всей своей жизни, позволять знатным кичиться и чувствовать себя земными богами. И в благодарность получать только побои и презрение; впрочем, они так привыкли к своей приниженности, что даже такое проявление внимания принимали за честь. Унаследованные идеи – забавная штука, и очень любопытно наблюдать их и изучать. У меня были свои унаследованные идеи, у короля и его народа – свои. И те и другие текли в глубоких руслах, вырытых временем и привычкой; и тому, кто захотел бы изменить их течение доводами разума, пришлось бы долго трудиться. Например, этот народ унаследовал убеждение, что все люди, не обладающие титулом и длинной родословной, как бы щедро ни наградила их природа, ничуть не выше животных, клопов, насекомых; в то время как я унаследовал убеждение, что человекоподобные вороны, рядящиеся в павлиньи перья наследственных достоинств и незаслуженных титулов, годны только на то, чтобы над ними посмеяться. И вполне естественно, что ко мне там относились несколько странно. Примерно так, как хозяин зверинца и публика относятся к слону. Они восхищаются его ростом и его необычайной силой, они с гордостью говорят о том, что он может сделать много такого, чего сами они сделать не в состоянии, с такой же гордостью они рассказывают, что, рассердясь, он может обратить в бегство тысячу человек. Но разве из-за этого они считают слона равным себе? Нет! Подобная мысль рассмешила бы даже самого жалкого оборванца. Да она никогда ему и в голову не пришла бы; он не мог бы даже допустить существования подобной мысли. И вот для короля, для знати, для всего народа, вплоть до последнего раба и нищего, я был всего только таким слоном. Мной восхищались – и меня боялись; но восхищались мной, как животным, и боялись меня, как животного. Перед животным не благоговеют – не благоговели и передо мной; меня даже не уважали. У меня не было ни родословной, ни унаследованного титула, и потому в глазах короля и знати я был просто пылью под ногами, а народ взирал на меня с изумлением и страхом, но без всякого почтения: согласно своим унаследованным идеям, он не чувствовал почтения ни к чему, кроме знатности и родословной. В этом сказывалось влияние могущественной и страшной римско-католической церкви. За каких-нибудь два-три столетия она превратила нацию людей в нацию червей. До того как церковь утвердила свою власть над миром, люди были людьми, высоко носили головы, обладали человеческим достоинством, силой духа и любовью к независимости; величия и высокого положения они добивались своими заслугами, а не происхождением. Но затем появилась церковь и принялась за работу; она была мудра, ловка и знала много способов, как сдирать шкуру с кошки – то есть с народа; она изобрела «божественное право королей» и окружила его десятью заповедями, как кирпичами, вынув эти кирпичи из доброго здания, чтобы укрепить ими дурное; она проповедовала (простонародью) смирение, послушание начальству, прелесть самопожертвования; она проповедовала (простонародью) непротивление злу; проповедовала (простонародью, одному только простонародью) терпение, нищету духа, покорность угнетателям; она ввела наследственные должности и титулы и научила все христианское население земли поклоняться им и почитать их. Эта отрава продержалась в крови христианского мира вплоть до моего родного века, когда лучшие представители английского простонародья продолжали мириться с тем, что люди, во много раз менее их достойные, сохранили за собой ряд званий, вроде звания лорда и короля, на которые нелепый закон их страны не дает права им, достойнейшим, претендовать; англичанин не только мирится с этим странным положением вещей, но даже убеждает самого себя, что гордится им. Человек способен примириться с любой несправедливостью, если он при ней родился и вырос. Разумеется, эта зараза благоговения перед званием и титулом жила когда-то в крови и у нас, американцев; но к тому времени, когда я покинул Америку, она уже исчезла. Жалкие остатки ее сохранили еще некоторые франты и франтихи. Но когда эпидемия снижается до такого уровня, можно считать, что ее уже нет. Но вернемся к моему неестественному положению в королевстве короля Артура. Я чувствовал себя великаном среди карликов, взрослым среди детей, мыслителем среди умственных кротов; как там ни рассуждай, а я был единственным действительно великим человеком во всем британском мире; и тем не менее, как и в далекой Англии моей родной эпохи, какой-нибудь граф с бараньими мозгами, который мог доказать, что происходит от любовницы короля, раздобытой из вторых рук в лондонских трущобах, пользовался большим почетом, чем я. Такого человека в царствование Артура уважали все, хотя бы его внешность была столь же убога, как его ум, а его нравственность столь же низка, как его происхождение. Были случаи, когда ему разрешалось сидеть в присутствии короля, а мне не разрешалось. Я без труда мог бы добиться титула, и это возвысило бы меня в глазах всех, даже в глазах короля, хотя он сам дал бы мне этот титул. Но я титула не просил; я отклонил его, когда мне его предложили. Человеку с моими убеждениями титул не может доставить радости; кроме того, я получил бы его незаконно, так как, насколько мне известно, моему роду никогда не везло по части знатности. Я был бы доволен и гордился бы только таким титулом, который мне пожаловал бы сам народ, единственный законный источник власти; такой титул я надеялся заслужить; я действительно в конце концов заслужил его долгими годами добросовестной, честной работы и стал носить его с высокой и чистой гордостью. Этот титул, сорвавшийся однажды с губ деревенского кузнеца, был подхвачен всеми как счастливая выдумка и с одобрительным смехом передавался из уст в уста; в десять дней он обошел все королевство, и к нему привыкли, как к имени короля. В дальнейшем и в народных толках, и в королевском совете при спорах о делах государственной важности меня называли только так. Этот титул в переводе на современный язык означает – Хозяин. Он мне нравился, так как я получил его от народа. Это был очень высокий титул – и единственный в своем роде. Когда говорили о герцоге, о графе, о епископе, нельзя было угадать, о ком именно идет речь. Разве мало герцогов, графов и епископов? Но совсем другое дело, когда говорили о короле, или о королеве, или о Хозяине. Король мне нравился, и как короля я его уважал, уважал его звание, уважал по крайней мере настолько, насколько вообще был способен уважать любой незаслуженный чин; но как на человека я на него и на его вельмож смотрел сверху вниз, – втайне, конечно. Я тоже нравился и королю, и вельможам, и они уважали меня как государственного деятеля, но так как я был человек безродный и незнатный, они, в свою очередь, смотрели на меня сверху вниз, – и далеко не втайне! Я не навязывал им своего мнения о них, а они не навязывали мне своего мнения о моей персоне. В итоге мы были квиты, баланс наших отношений был уравновешен, и обе стороны были довольны.  Глава IX Турнир   В Камелоте постоянно устраивались большие турниры; эти человеческие бои быков были очень азартны, живописны и занятны, но несколько надоедливы для деятеля с практическим складом ума. Тем не менее я всегда присутствовал на них по двум причинам: во-первых, потому, что человек, желающий нравиться, и особенно человек государственный, не должен избегать того, что дорого его друзьям и тому обществу, в котором он вращается; и, во-вторых, потому, что, как делец и как государственный деятель, я стремился изучить турниры, чтобы понять, не могу ли я их как-нибудь усовершенствовать. Я забыл сообщить, что первое государственное мероприятие, проведенное мною в первый день моего вступления в должность, заключалось в том, что я основал бюро патентов, ибо я знал, что страна без бюро патентов и без твердых законов, защищающих права изобретателей, подобна раку, который может двигаться только вбок или назад. Турниры устраивались почти каждую неделю, и время от времени наши молодцы – я имею в виду сэра Ланселота и остальных – уговаривали меня принять в них участие. Я обещал, но все откладывал, говорил, что спешить некуда и что сейчас я очень занят смазыванием государственной машины, которую необходимо поскорее наладить и пустить в ход. Как-то раз у нас устроили турнир, который продолжался день за днем больше недели и в котором приняли участие пятьсот рыцарей, начиная с самых знаменитых и кончая всякой мелкотой. Они прибывали в течение нескольких недель. Они приезжали верхом отовсюду: из самых дальних уголков страны и даже из-за моря; многие привозили с собой дам, и все привозили оруженосцев и целые армии слуг. Разнузданная веселость, простодушная непристойность речей и счастливое безразличие ко всякой нравственности этого пышного и чванливого сборища разряженных людей были очень характерны для той страны и той эпохи. Каждый день они либо дрались, либо смотрели на драки; и каждую ночь они пели, играли, плясали и пьянствовали. Все это считалось у них благороднейшим времяпрепровождением. Никогда мне не приходилось встречать таких странных людей. На скамьях восседали прекрасные дамы, сияя варварским великолепием одежд, и смотрели, как сбрасывают с коня рыцаря, проколов его насквозь копьем толщиною в лодыжку, как из него хлещет кровь, и не только не падали в обморок, а хлопали в ладоши и лезли друг на дружку, чтобы лучше видеть; лишь по временам какая-нибудь из них прикрывала лицо платком всем напоказ и принимала опечаленный вид, – тогда вы могли поставить два против одного, что тут не без любовной истории и она боится, как бы публика не оставила это без внимания. Я терпеть не могу, когда шумят по ночам, но при данных обстоятельствах я был даже рад ночному шуму, потому что он заглушал визг пил, которыми шарлатаны лекари отпиливали руки и ноги у изувеченных за день. Они затупили мою на редкость хорошую старую пилу и даже отломили ее рукоятку, но я оставил это без последствий. Однако я решил, что, если хирурги возьмут у меня и топор, я попрошусь в другое столетие. Я не только следил изо дня в день за этим турниром, но еще разыскал у себя в Департаменте общественной нравственности и земледелия попа потолковее и поручил ему составить отчет об этом турнире, ибо я собирался со временем, когда мне удастся несколько цивилизовать свой народ, основать газету. Попав в новую страну, вы прежде всего должны основать бюро патентов, затем создать школьную сеть, а вслед за этим открывайте газету. У газеты есть свои недостатки, и их немало, но тем не менее она способна поднять из гроба мертвую нацию, и никогда не следует забывать об этом. Без газеты вам мертвой нации не воскресить: иного средства нет. И вот я хотел сделать опыт и посмотреть, какого сорта репортерские заметки я смогу получить в шестом веке, если они мне понадобятся. Что ж, мой поп работал, в сущности, недурно. Все, что он описывал, он описывал очень подробно, а для отдела местной хроники только это и нужно. Он, видите ли, когда был помоложе, вел похоронные записи в своей церкви, а в похоронном деле от подробностей главный доход – чем больше подробностей, тем больше денег; носильщики, факельщики, свечи, молитвы – все вписывается в счет; если родственники покойного заказывают мало молитв, вам стоит только удвоить число свечей, и снова ваш счет в порядке. Кроме того, он умел то тут, то там вставить лестное замечание о рыцаре, который мог бы дать выгодное объявление… нет, я хочу сказать: который имел влияние при дворе; да и вообще он обладал даром преувеличения, так как одно время служил привратником у благочестивого отшельника, жившего в хлеву и творившего чудеса. Разумеется, в отчете этого новичка недоставало треска, шума, устрашающих слов – следовало бы подбавить звона, но зато его старинный слог был причудлив, мил, простодушен, полон благоухания своего времени, и эти достоинства до известной степени смягчали его крупные недостатки. Вот выдержка из этого отчета.   «…Тогда сэр Брайэн де-лез-Айлс и Груммор Грумморсум, придворные рыцари, съехались с сэром Эгловэлом и сэром Тором, и сэр Тор сбросил сэра Груммора Грумморсума на землю. Тут выехали сэр Карадос из Печальной Башни и сэр Торквин, придворные рыцари, и съехались с сэром Персивэлом де Галис и сэром Ламораком де Галис, двумя братьями; сэр Персивэл бился с сэром Карадосом, и оба сломали свои копья, а сэр Торквин бился с сэром Ламораком, и оба рухнули на землю вместе с конями, но импришли на помощь и снова усадили их в седла. Сэр Арноль и сэр Гогер, придворные рыцари, съехались с сэром Брэндайлсом и сэром Кэем; эти четыре рыцаря бились яростно и вышибли копья друг у друга из рук. Затем выехал сэр Пертолоп, придворный рыцарь, и с ним съехался сэр Лайонел; и сэр Пертолоп, зеленый рыцарь, сбросил с коня сэра Лайонела, брата сэра Ланселота. Благородные герольды объявили его победителем и восславили его имя. Затем сэр Блербарис преломил свое копье о сэра Гарета, но сам не выдержал силы своего удара и рухнул наземь. Увидев это, сэр Галиходин бросил вызов сэру Гарету, но сэр Гарет и его поверг наземь. Тогда сэр Галихуд поднял копье, чтобы отомстить за своего брата, но сэр Гарет поверг и его, и сэра Дайнадэна, и его брата ля Кот-Мэл-Тэла, и сэра Саграмора Желанного, и сэра Додинаса Свирепого; он всех их поразил одним копьем. Глядя на сэра Гарета, король Эгвизэнс Ирландский не переставал дивиться: только что этот рыцарь был зеленым, а сейчас вдруг стал голубым. Перед каждым следующим поединком сэр Гарет одевался в другие цвета, и ни король, ни рыцари не могли сразу узнать его. И вот сэр Эгвизэнс, король Ирландии, съехался с сэром Гаретом, и сэр Гарет сбросил его с коня вместе с седлом. Тогда на бой выехал король Карадос Шотландский, и сэр Гарет поверг наземь и его самого, и его коня. Так же он поступил и с королем Уриэнсом из Страны Гор. Тогда выехал сэр Багдемагус, и сэр Гарет поверг наземь и его самого, и его коня. Затем Мелиганус, сын Багдемагуса, отважно и рыцарственно сломал свое копье о сэра Гарета. И тогда сэр Галахолт, благородный принц, громко возгласил: „Многоцветный рыцарь, ты сражаешься хорошо, но приготовься, ибо я собираюсь сразиться с тобой!“ Услыхав это, сэр Гарет сменил свое копье на более длинное, и они стали съезжаться, и принц направил на него копье, но сэр Гарет с такой силой ударил его по левой стороне шлема, что он покачнулся и упал бы, если бы его не поддержали служители. „Воистину, – сказал король Артур, – этот рыцарь многих цветов – славный рыцарь“. И король подозвал к себе сэра Ланселота и попросил его сразиться с этим рыцарем. „Сэр, – сказал Ланселот, – мое сердце подсказывает мне, что сегодня я должен воздержаться от боя с этим рыцарем, ибо этот рыцарь сегодня довольно потрудился, а когда славный рыцарь совершил за один день столько подвигов, не подобает другому славному рыцарю отнимать у него заслуженную честь, особенно после стольких трудов, понесенных им, ибо, быть может, здесь, среди рыцарей, находится его соперник, и, быть может, дама, которую он любит, предпочитает этого соперника, и, быть может, он собрал последние силы, чтобы совершить эти великие подвиги; и вот почему, – продолжал сэр Ланселот, – я желаю, чтобы сегодня вся честь досталась ему, и я не стану лишать его чести, хотя и мог бы это сделать“.   В этот день произошло пренеприятное событие, описание которого я, руководствуясь государственными соображениями, вычеркнул из отчета моего попа. Как вы, безусловно, заметили, в этом побоище больше всех сражался Гарри. Говоря: Гарри, я имею в виду сэра Гарета. Я называл его просто Гарри, и это, верно, наводит вас на мысль, что я к нему очень хорошо относился, – что ж, так оно и было. Впрочем, это ласковое уменьшительное прозвище я никогда не произносил в присутствии посторонних и тем более его самого; он был вельможа и ни за что не стерпел бы от меня подобной фамильярности. Итак, продолжаю. Я сидел в отдельной ложе, предоставленной мне как королевскому министру. Сэр Дайнадэн, ожидавший своей очереди выступать, зашел ко мне, присел и принялся болтать; он всегда льнул ко мне, так как я был человек новый, а ему нужен был новый рынок для сбыта своих острот, до того затасканных, что после них смеялся один рассказчик, а всех остальных тошнило. И все же я старался относиться к нему как можно лучше – я обращался с ним ласково только потому, что он никогда не рассказывал мне тот анекдот, который я в своей жизни слышал чаще всего и который я больше всего проклинал и ненавидел, несмотря на то что анекдот этот, по несчастью, был ему известен. Анекдот этот приписывают каждому остряку, когда-либо стоявшему на американской земле – от Колумба до Артимеса Уорда.[26] В нем говорится о лекторе-юмористе, который целый час угощал невежественных слушателей остроумнейшими шутками и не добился ни одного смешка, а, когда он уже уходил, несколько седовласых простаков с благодарностью пожали ему руку, сказав, что никогда ничего смешнее они не слышали и что «в течение всего богослужения они с трудом удерживались от смеха». Никогда еще этот анекдот не был рассказан кстати, и тем не менее мне приходилось в моей жизни выслушивать его сотни, и тысячи, и миллионы, и миллиарды раз, и плакать, слушая, и проклинать все на свете. Теперь вам нетрудно понять, что почувствовал я, когда этот бронированный осел принялся рассказывать его мне в мрачных сумерках седой старины, на заре истории, когда даже Лактанция[27] могли называть «недавно почившим Лактанцием», а до рождения крестоносцев оставалось целых пять столетий. Едва он кончил, вошел мальчишка звать его на турнир. С дьявольским смехом, грохоча и звякая, как корзина с железным ломом, он вышел из ложи, и я потерял сознание. Я очнулся через несколько минут и открыл глаза как раз в то мгновение, когда сэр Гарет нанес ему ужасающий удар; и я невольно произнес: «Господи, хоть бы его убили!» Но, к несчастью, прежде чем я успел договорить эти слова, сэр Гарет обрушился на сэра Саграмора Желанного и нанес ему такой удар, что тот рухнул с лошади; падая, сэр Саграмор услышал мое восклицание и принял его на свой счет. А уж если эти люди заберут себе что-нибудь в голову, их не переубедишь. Я это знал и не пытался объясняться. Поправившись, сэр Саграмор заявил мне, что нам с ним нужно свести кое-какие счеты, и назначил день – через три или четыре года, и место для поединка – то самое ристалище, где ему была нанесена обида. Я сказал, что буду ждать его возвращения. Дело в том, что он отправлялся на поиски святого Грааля.[28] Все наши ребята время от времени отправлялись к святому Граалю. Это путешествие занимало несколько лет. Уехав, они долго блуждали, плутая самым добросовестным образом, так как ни один из них не имел ни малейшего представления о том, где находился этот святой Грааль. Мне думается, они в глубине души и не надеялись найти его, и, если бы наткнулись на него случайно, не знали бы, что с ним делать. Видите ли, это было нечто вроде наших поисков Северо-Западного прохода,[29] только и всего. Каждый год отправлялись экспедиции святограальщиков, а в следующий год отправлялись новые экспедиции на поиски прошлогодних. В этих походах можно было заработать славу, но не деньги. А они еще и меня тащили с собой! Я только посмеивался.  Глава X     За Круглым Столом скоро прослышали об этом вызове на поединок. Пошли всякие толки и пересуды, так как наши ребята чрезвычайно интересовались такими вещами. Король считал, что мне теперь следует отправиться на поиски приключений, чтобы стяжать себе славу и через несколько лет стать достойным встречи с сэром Саграмором. Я извинился и заявил, что мне потребуется еще три-четыре года, чтобы все наладить и пустить в ход, и тогда я готов отправиться куда угодно; вероятнее всего, сэр Саграмор к тому сроку все еще будет граалить, и я вполне успею стяжать себе славу, не теряя драгоценного времени; с начала моего вступления в должность пройдет уже шесть-семь лет, и государственная машина, я убежден, будет уже настолько налажена, что мне удастся взять отпуск без всякого вреда для дела. Я был вполне удовлетворен всем тем, что мне уже удалось совершить. В разных тихих уголках страны я исподволь успел насадить ростки различных отраслей промышленности – зародыши будущих огромных заводов, железных и стальных миссионеров моей грядущей цивилизации. Там я собрал способнейших молодых людей, и агенты мои рыскали по всей стране, подыскивая все новых и новых. Я превратил множество невежд в специалистов, в знатоков разных ремесел и наук. В этих моих питомниках, спрятанных в глухих уголках страны, обучение шло спокойно и гладко, и никто нам не мешал, так как никто не мог проникнуть туда без разрешения, я опасался больше всего церкви. Я прежде всего основал учительский институт и множество воскресных школ. В результате в этих потайных местах выросла превосходная единая система народного образования, а также целая сеть протестантских конгрегаций, процветавших и разраставшихся. Каждому предоставлялось выбрать себе любую христианскую секту: в религиозных вопросах я поддерживал полнейшую свободу. Однако я ограничил преподавание закона божия церквами и воскресными школами, в другие же мои учебные заведения религии не допускал. Я, конечно, мог бы предоставить привилегии моей собственной секте и всех без труда обратить в пресвитерианство, но это значило бы совершить насилие над человеческой природой; духовные запросы и влечения людей не менее разнообразны, чем их телесные потребности, чем цвет их кожи, чем черты их лица, и человек нравственно чувствует себя только тогда хорошо, когда он облачен в одежду той религии, которая по цвету, фасону и разуму лучше всего соответствует его духовному складу; кроме того, я боялся создания единой церкви: такая церковь – власть могущественная, могущественнее всякой другой; обычно церковную власть прибирают к рукам корыстные люди, и она постепенно убивает человеческую свободу и парализует человеческую мысль. Все рудники считались собственностью короля, и было их множество. Разрабатывались они до меня по-дикарски; в земле рыли ямы и выносили оттуда руду в мешках из шкур, по тонне в день; но я постарался как можно скорее поставить разработку рудников на научную основу. Да, многого успел я добиться к тому времени, когда на меня обрушился вызов сэра Саграмора. Прошло всего четыре года – а сколько сделано! Вы и представить себе не можете. Неограниченная власть – превосходная штука, когда она находится в надежных руках. Небесное самодержавие – самый лучший образ правления. Земное самодержавие тоже было бы самым лучшим образом правления, если бы самодержец был лучшим человеком на земле и если бы его жизнь продолжалась вечно. Но так как даже совершеннейший человек на земле должен умереть и оставить свою власть далеко не столь совершенному преемнику, земное самодержавие не только плохой образ правления, но даже самый худший из всех возможных. Своими трудами я показал, чего может добиться самодержец, распоряжаясь всеми богатствами королевства. Темная страна и не подозревала, что я насадил цивилизацию девятнадцатого века под самым ее носом! Цивилизация эта была скрыта от взоров толпы, но она существовала – факт огромный и неопровержимый, – и о ней еще услышат, если только я не умру и счастье не отвернется от меня. Она существовала столь же несомненно и столь же скрыто, как существует рвущееся наружу адское пламя в недрах потухшего вулкана, невинно возносящего свою бездымную вершину в голубое небо. Мои школы и церкви четыре года назад находились еще в младенчестве; теперь они стали взрослыми; мои мастерские превратились в обширные фабрики; на месте каждой дюжины обученных рабочих теперь работала тысяча; на месте одного отличного специалиста теперь я имел пятьдесят. Я, так сказать, держал руку на выключателе, готовый в любое мгновение залить ночной мир потоками света. Впрочем, я не собирался включать свет внезапно. Внезапность – не моя политика. Народ не вынес бы внезапности; к тому же на меня тотчас насела бы господствующая римско-католическая церковь. Нет, я действовал осторожно. Я рассылал по всей стране доверенных агентов, которым поручено было незаметно подкапываться под рыцарство и расшатывать понемногу то одно, то другое суеверие, тем самым подготовляя постепенно страну к лучшему строю. Я, так сказать, включал свой свет сначала только яркостью в одну свечу и намеревался постепенно усиливать его. Школы специального назначения я тайно разбросал по всему королевству, и они превосходно работали. Я собирался развивать это дело все шире и шире, если никто меня не спугнет. Наибольшей тайной окружил я свой Вест-Пойнт – свою Военную академию. Я ревниво оберегал ее от посторонних взоров; не менее ревниво оберегал я свою Морскую академию, основанную мною в отдаленном морском порту. Обе академии процветали, к полному моему удовлетворению. Кларенсу исполнилось уже двадцать два года, и он стал главным исполнителем моих предначертаний, моей правой рукой. Он был чудесный малый: все ему удавалось, он был мастер на все руки. За последнее время я обучил его журналистике, так как мне казалось, что пора уже приниматься за газетное дело. Я собирался начать не с большой газеты, а с маленького еженедельного листка, который хотел пустить в обращение в виде пробы в моих питомниках цивилизации. Кларенс чувствовал себя в этом деле как рыба в воде: в нем, безусловно, сидел настоящий газетчик. Он как бы раздвоился – говорил на языке шестого века, а писал на языке девятнадцатого. Его журналистский слог упорно мужал и развивался. Он уже достиг уровня газет, выходящих в захолустных городишках Алабамы, и его передовицы не уступали тамошним ни по содержанию, ни по стилю. У нас на руках было еще одно большое дело – телеграф и телефон. И в этой области были уже некоторые достижения. Первыми нашими линиями пользовались только мы сами и до поры до времени держали их в тайне. Проводила их особая партия рабочих, работавших главным образом по ночам. Провода прокладывали под землей: столбов мы не ставили, опасаясь привлечь лишнее внимание. Подземные провода были незаметны и отлично работали, так как их покрывали изоляцией моего собственного изобретения, оказавшейся превосходной. Моим рабочим было приказано прокладывать провода напрямик, избегая дорог, устанавливать связь между всеми значительными городами, находя их по огням, и всюду оставлять специалистов для надзора за линиями. Во всем королевстве никто не мог объяснить, как попасть в то или иное место, так как никто никуда с заранее обдуманным намерением не ездил, но лишь случайно забредал во время своих скитаний в какой-нибудь город или селение, причем ему и в голову не приходило спросить, куда именно он попал. Несколько раз мы рассылали топографические экспедиции, чтобы составить карту королевства, но тут постоянно вмешивались попы и чинили препятствия. И мы решили пока это оставить: было бы глупо восстанавливать против себя церковь. Страна, в общем, оставалась в том же положении, в каком я застал ее. Кое-что я изменил, но перемены, по необходимости, были незначительны и малозаметны. Я пока не коснулся даже налогов, кроме тех, которые поступали непосредственно в казну короля. Я привел эти налоги в порядок и построил их на деловой и справедливой основе. В результате доходы почти учетверились, но так как тяжесть налогов была распределена теперь более равномерно, все королевство вздохнуло с облегчением, и повсюду мое управление восхвалялось от всего сердца. Теперь я уже и сам решил взять отпуск, так как более удобное время выбрать было трудно. Раньше я не мог уехать потому, что слишком тревожился бы в пути о состоянии своих дел, но теперь все находилось в надежных руках и шло как по маслу. Король уже много раз напоминал мне, что четырехлетняя отсрочка, которую я себе выпросил, истекает. Это был намек, что я должен отправиться на поиски приключения и добыть себе славу, чтобы стать достойным скрестить оружие с сэром Саграмором; хотя он все еще граалил, но за ним уже было послано несколько спасательных экспедиций, и его вот-вот могли найти. Как видите, я вполне подготовился к тому, чтобы уйти в отпуск, и не дал застать себя врасплох.  Глава XI     Никогда ни в одной стране на свете не было такого множества бродячих лгунов: тут лгали все, и мужчины, и женщины. По крайней мере раз в месяц к нам являлся какой-нибудь бродяга с басней о принцессе или знатной даме, заточенной бесстыжим негодяем, обыкновенно великаном, в отдаленный замок и ждущей освободителя. Вы, конечно, думаете, что король, выслушав такую сказку из уст совершенно незнакомого человека, требовал от рассказчика удостоверения личности, а также хоть каких-нибудь указаний, где расположен этот замок и как до него добраться. Нет, такие простые и здравые вещи никому не приходили в голову. Тут проглатывали любую небылицу, не задавая никаких вопросов. И вот однажды, когда я куда-то отлучился, явилась одна из таких особ – на этот раз женщина – и рассказала обычную сказку. Ее госпожа заточена в огромном и мрачном замке вместе с сорока четырьмя другими юными и прекрасными девами, большинство из которых – принцессы; уже двадцать шесть лет они томятся в жестокой неволе; замок принадлежит трем братьям-великанам, у каждого из которых четыре руки и один глаз посередине лба, огромный, как плод; какой именно плод, она не сказала, – обычное пренебрежение к точности. Поверите ли? Король и все рыцари Круглого Стола пришли в восхищение от этого нелепого предлога отправиться на поиски приключений. Все рыцари ухватились за эту возможность, и каждый стал просить, чтобы отправили именно его, но, к их возмущению и горю, король остановил свой выбор на мне, хотя я вовсе и не добивался этой чести. Не без труда сдержал я свои чувства, когда Кларенс сообщил мне об этом решении. Но он… он своих чувств сдержать не мог. Он был в восторге от моей удачи и полон благодарности к королю за то, что король так великолепно выказал свое благоволение ко мне. Ноги у него так и ходили, он не мог устоять на месте и в упоении от счастья, приплясывая, летал по всей комнате. Я, конечно, проклял это королевское благоволение, но из дипломатических соображений скрыл свой гнев и старался казаться довольным. Да, я сказал, что я доволен. Я был доволен, как человек, с которого сняли скальп. Ну что ж, любое положение надо стараться улучшить и, не тратя времени на бесполезную досаду, посмотреть, вникнув в дело, что из него можно извлечь. В любой лжи есть крупица правды; эту крупицу я должен найти. Я послал за девушкой, она явилась. Она оказалась приятной на вид, милой и скромной, но точность ее показаний можно было сравнить только с точностью дамских часов. Я сказал: – Вас, милая моя, расспрашивали о подробностях? Она ответила, что не расспрашивали. – Я в этом не сомневался. Я хочу задать вам несколько вопросов, чтобы проверить вас – так уж я приучен. Вы, пожалуйста, не обижайтесь, что я вас немного задержу, – это необходимо, потому что мы ведь не знаем вас. Весьма возможно, что вы говорите правду, я охотно это допускаю, но в делах ничего нельзя принимать на веру. Вы должны сами с этим согласиться. Я вынужден задать вам несколько вопросов; отвечайте прямо и ничего не бойтесь. Где вы жили до того, как попали в плен к великанам? – В стране Модер, благородный сэр. – В стране Модер? Никогда не слыхал я о такой стране. Ваши родители живы? – Не знаю, живы ли они еще, – я ведь столько лет была заточена в замке. – А как вас зовут? – С вашего разрешения, меня зовут Алисандой ля Картелуаз. – Может ли здесь кто-нибудь удостоверить вашу личность? – Вряд ли, благородный лорд, ибо я никогда прежде здесь не бывала. – Нет ли у вас каких-нибудь писем, каких-нибудь документов, каких-нибудь доказательств, что вы заслуживаете доверия? – Конечно, нет; у меня есть язык, и я могу сама все о себе рассказать. – Но одно дело, когда вы сами о себе говорите, и другое дело, когда кто-нибудь другой о вас говорит. – В чем же разница? Боюсь, я не понимаю вас. – Не понимаете? Проклятая страна… Видите ли… ну, видите ли… Черт побери, неужели вы не можете понять такой простой вещи? Неужели вы не можете понять разницу между… Почему у вас такой невинно-идиотский вид? – У меня? Не знаю. На то воля божья. – Да, да, вы правы, на то божья воля. Вам, верно, кажется, что я немного сержусь, но не обижайтесь, я совсем не сержусь. Поговорим о другом. Итак, этот замок трех людоедов, в котором заключены сорок пять принцесс… Где он находится, этот гарем? – Гарем? – Ну замок, ведь вы же меня понимаете. Где находится этот замок? – Ах, вот что. Этот замок огромен, неприступен, красив и стоит в отдаленной стране. До него отсюда много лиг.[30] – Сколько же именно? – Ах, благородный сэр, очень трудно сказать, сколько их, потому что их так много, и потому, что они налезают одна на другую, и еще потому, что они одного вида и одного цвета и невозможно отличить одну лигу от другой; да и кто ж их сочтет, когда считать пришлось бы каждую отдельно, а такая работа по силам только богу, но не человеку, ибо, как вы сами поймете… – Довольно, довольно, бог с ним, с расстоянием! В какой стороне находится замок? В каком направлении отсюда? – Ах, прошу прощения, сэр, он не находится ни в каком направлении, ибо дорога к нему идет не прямо, а все время заворачивает, поэтому направление дороги понять нельзя; она идет то под одним небом, то под другим; вы думаете, что движетесь на восток, и вдруг замечаете, что, описав полукруг, оказались на западе; это чудо повторяется опять и опять, и снова, и много раз, и наконец вы начинаете понимать тщету человеческого разума, возомнившего пойти наперекор воле того, кто, если захочет, укажет вам, в каком направлении находится замок, а не захочет, так уничтожит все замки и все направления на земле и оставит одно пустое место, чтобы доказать своим тварям, что когда он хочет – он хочет, а когда не хочет – он… – Все это верно, верно, но дайте мне передохнуть. Не нужно направления, черт с ним, с направлением! Простите, ради бога, простите, я сегодня не совсем здоров. Не обращайте внимания, когда я говорю сам с собой, это просто старая привычка, скверная старая привычка, и трудно от нее избавиться человеку, расстроившему себе здоровье пищей, приготовленной бог знает за сколько лет до того, как он родился. Не мудрено испортить себе желудок, если ешь цыплят, которым тринадцать столетий от роду. Но продолжайте… не обращайте на меня внимания, продолжайте… Нет ли у вас карты этого района? Хорошая карта… – Вы, должно быть, говорите про ту штуку, которую неверные недавно привезли из-за больших морей и которую нужно варить в масле с луком и солью, и… – Варить карту? О чем вы говорите? Вы знаете, что такое карта? Ну, ну, не важно, я не стану объяснять, я терпеть не могу объяснений: они только все запутывают, и потом ничего не поймешь. Ступайте, дорогая, до свидания. Проводи ее, Кларенс! Ну, теперь мне было ясно, почему эти ослы не требуют от лгунов никаких подробностей. Быть может, эта девчонка и знала какие-нибудь подлинные факты, но извлечь их из нее нельзя было даже насосом, даже порохом, а разве только динамитом. Она была настоящая дура, а король и его рыцари внимали ей, словно она была страницей из священного писания. Как это для них характерно! И подумайте, какая простота придворных нравов: эта бродяжка вошла к королю во дворец с такой же легкостью, с какою в моей стране и в мое время она могла бы войти в ночлежный дом. И король был рад принять ее, рад выслушать ее болтовню; она со своим рассказом о нелепых похождениях была для него такой же радостной находкой, как труп для следователя. Едва я кончил размышлять, вернулся Кларенс. Я сказал ему, что от этой девушки мне ничего не удалось добиться; она не дала мне ни одного указания, которое могло бы облегчить мне поиски замка. Юноша, по-видимому, был несколько озадачен и признался, что он все время дивился про себя, зачем я ее расспрашивал. – Черт возьми, – сказал я, – мне ведь нужно отыскать замок! А как же иначе мне до него добраться? – Ну, ваша милость, на этот вопрос ответить нетрудно. Она поедет с вами. Так всегда делается. Она поедет с вами. – Поедет со мной? Вздор! – Конечно, поедет. Она поедет с вами. Вот увидите. – Что? Она будет рыскать со мной по горам и лесам, наедине, хотя я почти помолвлен с другой? Да ведь это неприлично! Подумай, что скажут люди! Ах, какое милое личико возникло перед моими глазами! А Кларенс стал пылко расспрашивать меня о моих сердечных делах. Я взял с него клятву, что он будет молчать, и прошептал ее имя: «Пусс Фланаган». Он был разочарован и сказал, что не помнит такой графини. Для него, молодого придворного, было так естественно тотчас же наградить ее титулом. Он спросил меня, где она живет. – В восточной части Хар…[31] – начал я и осекся, смущенный; затем сказал: – Сейчас не стоит говорить об этом. Когда-нибудь я тебе расскажу. А может он ее повидать? Позволю я ему когда-нибудь посмотреть на нее? Мне было нетрудно дать ему обещание: тринадцать столетий – такие пустяки; и я сказал: «да». Но я вздохнул при этом, я не мог удержать вздоха. То был бессмысленный вздох, – ведь она еще не родилась. Но так уж мы устроены… в наплыве чувств мы не рассуждаем, мы просто чувствуем. Весь день и всю ночь только и было разговору, что о моем предстоящем отъезде, и все наши ребята наперебой старались услужить мне и всячески за мной ухаживали, позабыв свою досаду, и так волновались, удастся ли мне одолеть тех людоедов и освободить тех перезрелых девиц, словно им самим предстояло выполнить этот подвиг. Славные это были дети – но всего только дети. Они без конца давали мне советы, как выследить великанов и как напасть на них, и учили меня заклинаниям, уничтожающим чары, и давали мне всякие зелья и прочую дрянь для прикладывания к ранам. И ни одному из них не приходило в голову, что, если я действительно такой удивительный чародей, каким я им казался, мне не нужны ни зелья, ни советы, ни заклинания от чар, ни тем более оружие и латы, – даже если бы мне предстояло сразиться с огнедышащими драконами или дьяволами ада, а не только с какими-то заурядными людоедами из захолустья. Мне надо было рано позавтракать и выехать на рассвете – таков обычай, но я дьявольски долго провозился с моими латами, и это несколько меня задержало. В них очень трудно влезать, и очень трудно запомнить все мелочи. Прежде всего необходимо все тело обернуть одеялом и создать нечто вроде прокладки, предохраняющей от холодного железа, потом надеть на себя кольчугу – нечто вроде рубашки с рукавами, сделанной из переплетенных мелких стальных колец, – такую гибкую, что, если вы бросите ее на пол, она упадет кучкой, подобно большой намокшей рыболовной сети; она очень тяжела, и вообще для ночной рубашки более неудобного материала не выдумаешь; однако ею пользуются очень многие – сборщики налогов, реформаторы, короли, у которых нет ничего, кроме одного коня да сомнительного титула, и тому подобная публика. Потом нужно натянуть сапоги с прокладкой из стальных полос и нацепить неуклюжие шпоры. Затем нужно надеть на голени ножные латы, а на бедра набедренники; затем наступает очередь грудных лат и спинных, и вы начинаете чувствовать, что на вас надето слишком много. Затем к грудным латам нужно прикрепить короткую юбку из широких стальных полос, которая спереди закрывает верхнюю часть ног, а сзади имеет широкий вырез, чтобы можно было сесть, – эта юбка похожа на перевернутый угольный ящик и так же мало годна для того, чтобы надевать ее на себя, как и для того, чтобы вытирать об нее руки; затем нужно опоясаться мечом; на руки нужно надеть печные трубы, называемые нарукавниками, и прикрепить к ним железные рукавицы, а на голову – железную мышеловку со стальной сеткой сзади, прикрывающей затылок, – и вот наконец вы запакованы, как свеча, лежащая в форме. В таком наряде не потанцуешь. Человек, этак упакованный, похож на орех, который не стоит раскусывать, – так ничтожно его ядро по сравнению с его скорлупой. Ребята помогли мне одеться, – без их помощи я не оделся бы никогда. Едва меня одели, вошел сэр Бедивер, и, взглянув на него, я понял, что выбрал далеко не самый удобный наряд для долгого путешествия. Сэр Бедивер был величав в своем наряде: и высок, и широк, и статен. На голове у него была коническая стальная каска, опускавшаяся только до ушей, а на лице вместо забрала – узкая стальная полоса, доходившая лишь до верхней губы и предохранявшая его нос; все его тело от шеи до пят было покрыто гибкой кольчугой, состоявшей из рубахи и штанов. Поверх всего этого он носил плащ, тоже из кольчуги, свисавший с плеч до лодыжек; от середины до самого низа плащ этот был и спереди и сзади раздвоен, – когда сэр Бедивер сидел верхом, полы плаща прикрывали бока коня. Он отправлялся граалить, и его одежда была отлично приспособлена для путешествия. Я много бы дал за такую куртку, как у него, но уже нельзя было терять времени. Взошло солнце, и король вместе со всем своим двором ждал меня, чтобы пожелать мне удачи; если бы я опоздал, я нарушил бы этикет. Вам самому ни за что не влезть на коня; если вы попытаетесь, вас ждет разочарование. Вас волокут во двор, как волокут в аптеку человека, пораженного солнечным ударом; вас втаскивают на коня, вас усаживают, суют ваши ноги в стремена, а вы в это время кажетесь себе нестерпимо громоздким – каким-то другим человеком, который или только что нечаянно женился, или ослеплен молнией и до сих пор глух, нем и не может прийти в себя. Затем в подставку возле моей левой ноги вставили мачту, которую называют копьем, и я ухватился за нее рукой; наконец на шею мне повесили щит; и вот я готов, могу поднять якорь и выйти в море. Все были безмерно благожелательны ко мне, а одна фрейлина даже собственноручно поднесла мне прощальный кубок. Теперь оставалось только посадить на круп коня ту девицу; усевшись, она обхватила меня руками, чтобы не упасть. И мы двинулись в путь. Все желали нам удачи, махали нам платками и шлемами. А когда мы спускались с холма и проезжали через деревню, все встречные почтительно кланялись, кроме оборванных мальчишек из предместья. Мальчишки кричали: – Чучело! Чучело! – и швыряли в нас комьями земли. Я по опыту знаю, что мальчишки во все века одинаковы. Они ничего не уважают, никем и ничем не дорожат. Они кричали: «Проваливай, плешивый!»[32] – пророку, который, в глубокой древности, никого не трогая, шел своей дорогой; они дразнили меня в священном сумраке средневековья; так же они поступали и во время президентства Бьюкенена;[33] это я хорошо помню, потому что сам был тогда мальчишкой и хулиганил вместе с ними. У пророка были медведи, и они разделались с тогдашними мальчишками; я хотел слезть с коня и разделаться с теперешними, но это было неисполнимо, потому что я не смог бы влезть обратно. Паршивая страна, где нет подъемных кранов!  Глава ХII     Мы сразу выехали за город. Как хороши, как прекрасны были эти безлюдные леса прохладным утром ранней осени! С вершин холмов видели мы внизу под собой очаровательные зеленые долины, по которым, извиваясь, текли ручьи, видели раскиданные там и здесь кущи дерев, видели одинокие огромные дубы и вокруг них темные пятна густой тени; за долинами мы видели волнистые гряды холмов, окутанных голубоватой дымкой и тянувшихся до самого горизонта; на их вершинах далеко друг от друга иногда замечали мы то белое, то серое пятнышко и знали: там замок. Мы пересекали широкие луга, сверкавшие росой, мы двигались неслышно, словно духи, – почва была так мягка, что мой конь ступал беззвучно; как во сне ехали мы по лесным тропинкам, озаренным зеленоватым светом, проникавшим сквозь пронизанную солнцем лиственную кровлю над нашими головами, а у копыт моего коня бежали, журча по камешкам, ручейки, прозрачнейшие, прохладнейшие, и шепот их ласкал слух, словно музыка; по временам мы, оставив простор полей, углублялись в торжественную чащу, и нас окружал лесной сумрак, где шныряли, шурша, какие-то загадочные дикие зверьки, убегавшие так быстро, что мы не успевали даже уловить, откуда донесся шорох, где проснулись только самые ранние из птиц и сразу принялись за песни и ссоры, где слышно таинственное гудение и жужжание насекомых, облепивших какой-нибудь древесный ствол в непроходимой лесной глуши. Затем мало-помалу мы снова выбирались на солнечный свет. Выбираться на солнечный свет из чащи в четвертый, в пятый раз, часа через два после восхода солнца было уже не так приятно, как вначале. Становилось жарко. Солнце заметно припекало. А тут, как назло, нам пришлось долго ехать по открытой местности без всякой тени. Любопытно наблюдать, как маленькие неудобства, возникнув постепенно, превращаются в большие и умножаются. Начинаешь замечать то, на что прежде не обращал внимания, и чем дальше, тем больше. В первые десять – пятнадцать раз, когда мне понадобился носовой платок, я не обратил на это внимания; я говорил себе: обойдусь, ехал дальше и тотчас же забывал о нем. Но теперь другое дело: теперь он все время был мне нужен, мысль о платке меня долбила, долбила, долбила без конца, я никак не мог о нем позабыть и наконец вышел из себя и проклял человека, который, изготовляя латы, не приделал к ним карманов. Видите ли, мой носовой платок лежал в шлеме вместе с некоторыми другими мелочами, а шлем у меня был такой, что его нельзя было снять без посторонней помощи. Когда я клал туда платок, мне не пришло это в голову – по правде говоря, я даже не знал этого. Я думал, что как раз удобнее всего положить его именно туда. И теперь меня особенно раздражала мысль, что платок тут, рядом, под руками, а достать его нельзя. Да, нам всегда хочется именно того, чего достать нельзя, – это замечал каждый. Я ни о чем другом не мог думать; я думал только о своем шлеме; я проезжал милю за милей, воображая себе носовой платок, рисуя себе носовой платок; соленый пот со лба затекал мне в глаза, а я не мог вытереть его, и как это было обидно! Читать об этом легко, а вот попробуйте вытерпеть такую муку на самом деле. Если бы мука была не настоящая, я не стал бы о ней и поминать. Я дал себе слово, что в следующий раз захвачу с собой в дорогу дамскую сумочку, и пусть обо мне говорят и думают что хотят. Конечно, железные болваны Круглого Стола найдут это непристойным и поднимут меня на смех, но мне все равно, для меня всегда удобство важнее внешнего вида. Так мы тряслись, подвигаясь вперед и вздымая облака пыли, которая залезала в нос, заставляя меня чихать и плакать; и, конечно, я произносил слова, которые не следует произносить, – я этого не отрицаю: я ведь не лучше других. Казалось, в этой пустынной Британии никого невозможно встретить, даже людоеда, а в том состоянии духа, в каком я находился, я был бы рад даже людоеду – конечно, людоеду с носовым платком. Другие рыцари, встретясь с людоедом, думали бы лишь о том, как бы завладеть его оружием; я же стремился завладеть только его тряпицей для сморкания, а весь его железный лом с удовольствием оставил бы ему. Тем временем становилось все жарче и жарче. Солнце, видите ли, поднималось все выше и все сильнее и сильнее нагревало на мне железо. Если вам жарко, вам досаждает всякая мелочь. Когда я ехал рысью, я звякал, как корзина с посудой, и это меня раздражало; щит хлопал и щелкал меня то по груди, то по спине, и я выходил из себя; а когда я принимался ехать шагом, все суставы мои начинали скрипеть и визжать, как колесо тачки, да вдобавок пропадал обвевавший меня ветерок, и я жарился, как в печи; к тому же чем медленнее вы едете, тем тяжелее кажется надетое на вас железо, – оно словно прибавляет в весе по нескольку тонн ежеминутно. Вдобавок вам приходится беспрестанно менять руку, держащую копье, и переставлять его с одной ноги на другую, так как держать его все время одной рукой слишком утомительно. Как вам известно, когда пот течет ручьями, все тело начинает, извините за выражение, свербеть и чесаться. Вы внутри, а ваши руки снаружи; между руками и телом – железо. Нелегкое положение, что там ни говори. Сначала зачешется в одном месте, потом в другом, потом в третьем; зуд распространяется во все стороны и наконец оккупирует всю территорию, и невозможно себе даже представить, до чего это неприятно. И когда стало уже так плохо, что я едва терпел, под забрало залезла муха и уселась у меня на носу; а забрало мое поднималось туго, и поднять его я не умел; я только тряс головой, и муха, – вам, конечно, известно, как ведет себя муха, уверенная в своей безопасности, – муха перелетела с носа на губу, с губы на ухо и жужжала, жужжала и так кусалась, что я, и без того измученный, окончательно потерял терпение. Не выдержав, я велел Алисанде снять с меня шлем и освободить от мухи. Девушка вынула из шлема все, что в нем было, зачерпнула им воды и дала мне пить, а когда я напился, она выплеснула оставшуюся воду мне под кольчугу. Трудно себе представить, как это меня освежило! Она таскала воду и лила мне за шиворот до тех пор, пока я, промокнув насквозь, не почувствовал себя вполне хорошо. Как приятен покой и отдых! Но полного покоя, полного счастья в нашей жизни никогда не бывает. Незадолго до отъезда я сделал себе трубку и изготовил недурной табак, не настоящий табак, а вроде того, который курят индейцы, – из высушенной ивовой коры. Трубка и табак лежали в шлеме; теперь я снова мог ими распоряжаться, но у меня не было спичек. С течением времени выяснился еще один неприятный факт: мы находились в полной зависимости от случая. Закованный в латы новичок не может влезть на коня без посторонней помощи. Сил одной Сэнди было недостаточно, по крайней мере для меня. Приходилось ждать, не подойдет ли еще кто-нибудь. Я охотно согласился бы ждать в тишине, так как мне было над чем поразмыслить. Я хотел поразмыслить над тем, как могло случиться, что умные или хотя бы полоумные люди выучились носить это железное одеяние, несмотря на все его неудобства, и как им удалось придерживаться этой моды в течение многих поколений, несмотря на то что муки, которые я испытал, им приходилось испытывать ежедневно всю жизнь. Мне хотелось над этим поразмыслить; мало того, что мне хотелось поразмыслить над тем, как исправить это зло и заставить людей отказаться от столь глупой моды, – но размышлять не было никакой возможности: нельзя размышлять, если рядом с вами Сэнди. Она была послушная девушка, с добрым сердцем, но болтала без устали, молола, словно мельница, пока у вас не начинала болеть голова, как от стука городских пролеток и телег. Она стала бы совсем милой девушкой, если бы ей можно было заткнуть рот пробкой. Но таким рот никак не заткнешь, пробка для таких – смерть. Она трещала весь день, и под конец вы начинали опасаться, как бы в ней что-нибудь не испортилось, – но нет, такие никогда не портятся. И никогда ей не приходилось подыскивать слова. Она могла молоть, и гудеть, и трещать, и бубнить целыми неделями, и ее не нужно было ни смазывать, ни продувать. А в результате всей этой работы только ветер подымался. У нее не было никаких мыслей – один туман. Она была настоящая болтунья; болтала, болтала, болтала, молола, молола, молола, трещала, трещала, трещала; но, в общем, она могла быть и хуже. Утром я не обращал внимания на ее мельницу, так как у меня было достаточно других неприятностей, но после полудня я не раз ей говорил: – Помолчи, дитя; если ты и дальше будешь так расходовать здешний воздух – королевству придется ввозить его из-за границы, а казна и без того пуста.  Глава XIII     Да, недолго, до странности недолго человек может чувствовать себя довольным. Еще совсем недавно, когда я ехал и мучился, каким раем показалось бы мне это спокойствие, это отдохновение, отрадное безмолвие этого уединенного тенистого уголка на берегу бурливого ручья, где время от времени я освежал себя, плеща воду под кольчугу. А я уже был недоволен: отчасти оттого, что я не мог разжечь свою трубку, – я давно уже построил спичечную фабрику, но захватить с собой спички забыл, – а отчасти оттого, что нам нечего было есть. Вот еще пример детской непредусмотрительности этого века и этого народа. Воин, отправляясь в поход, не брал с собой еды и полагался на случай; он возмутился бы, если бы ему посоветовали привесить к копью корзинку с сандвичами. Любой рыцарь Круглого Стола предпочел бы умереть с голоду, чем показаться с такой штукой на древке своего копья. А казалось бы, что может быть благоразумнее? Я собирался сунуть пару сандвичей к себе в шлем, но меня на этом поймали; мне пришлось извиниться, бросить их, и они достались собаке. Надвигалась ночь и с нею гроза. Быстро темнело. Нужно было готовиться к ночлегу. Я уложил девушку под одной скалой, а сам устроился поодаль, под другой. Но спать мне пришлось в доспехах, так как я не мог снять их сам и не мог позволить Алисанде помочь мне – неловко раздеваться в присутствии посторонних. Под доспехами у меня, правда, была моя обычная одежда, но от предрассудков, привитых воспитанием, сразу не освободишься, и я знал, что, когда придется снимать мою короткую железную юбку, я буду очень смущен. Гроза принесла с собой перемену погоды; чем сильнее дул ветер, чем яростнее хлестал дождь, тем становилось холоднее. Жуки, муравьи и червяки, не желавшие мокнуть, со всех сторон полезли ко мне под кольчугу, чтобы погреться. Некоторые из них вели себя хорошо и, забравшись в складки белья, лежали там спокойно, но беспокойных и непоседливых было больше, и они все время ползали то туда, то сюда, сами не зная зачем. В особенности докучали мне муравьи, устраивавшие на мне утомительные шествия из одного конца в другой и все время меня щекотавшие; не хотел бы я еще раз ночевать с муравьями. Людям, попавшим в мое положение, я могу посоветовать не кататься по земле, не колотить себя, так как это только привлекает внимание всяких живых тварей, находящихся поблизости; каждая из них захочет пойти посмотреть, что случилось, и положение ваше станет еще хуже, и ругаться вы будете еще неистовее, если только это возможно. Однако, если вы не будете кататься по земле, не будете колотить себя, вы умрете; следовательно, вы можете поступить, как вам угодно, – выбора, в сущности, нет. Даже промерзнув насквозь, я ощущал это щекотание и вздрагивал от него, как труп от электрического тока. Я дал слово, что, вернувшись из путешествия, я никогда больше не надену лат. В течение всех этих мучительных часов, когда я одновременно мерз и горел на медленном огне от щекотки и зуда, один и тот же вопрос без конца вертелся в моей утомленной голове – вопрос, на который не было ответа: как люди могут носить эти злополучные доспехи? Как они терпят их в течение стольких поколений? Как могут они спать по ночам, не страшась пыток, предстоящих им на следующий день? Когда наконец наступило утро, я был совсем плох: разбитый, вялый, кислый от желания спать, усталый от ночного избиения самого себя, ослабевший от голода, мечтающий умыться и истребить насекомых, скрюченный от ревматизма. А как себя чувствовала благороднорожденная, титулованная аристократка, девица Алисанда ля Картелуаз? О, она была свежа и прыгала, как белка! Ночь проспала она словно мертвая. Умываться она – как и другие знатные люди страны – не привыкла и потому ничего не потеряла, оставшись без умывания. С современной точки зрения все тогдашние люди были, в сущности, дикари. Сопровождавшая меня благородная дама не проявляла ни малейшего желания поскорее позавтракать, – и это тоже была в ней дикарская черта. Путешествуя, британцы тех времен привыкли к долгим постам и умели переносить их. Перед отъездом они наедались на несколько дней вперед, как делают индейцы и удавы. И можете быть уверены, Сэнди наелась по крайней мере на три дня. Мы тронулись в путь перед восходом солнца; Сэнди ехала верхом, а я ковылял позади. Через полчаса мы наткнулись на нескольких жалких оборванцев, починявших то, что носило название дороги. Они встретили меня униженно, как животные; и когда я предложил им разделить со мною их завтрак, они были так ошеломлены моей снисходительностью, что даже не сразу поверили. Моя дама презрительно надула губы и отъехала в сторону; она громко заявила, что не собирается есть вместе со всякими скотами, причем эти ее слова нисколько не обидели несчастных, а только испугали. А между тем то были не рабы, не крепостные. Как бы в насмешку, они назывались «свободными людьми». К сословию «свободных людей» принадлежало семь десятых незакрепощенного населения страны: мелкие «независимые» фермеры, ремесленники и т. д.; иными словами, именно это и был народ, подлинная нация; это сословие включало в себя все то, что было в нации полезного и достойного уважения; исключите его из нации, и у вас останутся лишь подонки и отбросы вроде короля, знати и дворянства – ленивые, бесполезные, умеющие только разрушать и не представляющие никакой ценности для разумно устроенного общества. А между тем благодаря своим хитрым козням это позолоченное меньшинство, вместо того чтобы плестись в хвосте, где было его настоящее место, шествовало впереди с развевающимися знаменами; оно только себя считало нацией, и бесчисленные труженики терпели это безобразие до тех пор, пока сами в него не уверовали; они уверовали, что такое положение справедливо и что так и должно быть. Попы говорили их отцам и им самим, что это издевательство изобретено богом; и они, не подумав, что богу вряд ли свойственно развлекаться шутками, да еще такими жалкими и глупыми, верили попам и вели себя почтительно и смиренно. Для того, кто еще недавно был американцем девятнадцатого века, странными казались речи этих покорных людей. Они считались свободными, но не могли уйти из поместья своего лорда или своего епископа без позволения; они не имели права сами молоть свое зерно и печь для себя хлеб, они обязаны были отвозить все свое зерно на мельницу лорда, всю свою муку в пекарню лорда и за все это хорошенько платить. Они не могли продать ни клочка своей земли, не уплатив лорду изрядного процента с вырученных денег, а покупая чужую землю, они платили лорду за позволение совершить покупку; они должны были даром убирать его хлеб и являться по первому его зову, бросая свой собственный урожай в добычу надвигающейся буре; они обязаны были разрешать ему сажать фруктовые деревья на их полях и сдерживать свой гнев, когда сборщики плодов по небрежности вытаптывали хлеб вокруг деревьев; они должны были подавлять свое негодование, когда лорд с гостями во время охоты скакал по их полям, уничтожая все, достигнутое терпеливым трудом; они не имели права держать голубей, если же стаи голубей из голубятни милорда слетались пожирать их урожай, они не смели, рассердясь, убить ни одной птицы, так как за это полагалась тяжкая кара; когда же наконец им удавалось собрать жатву, сразу налетала банда хищников, каждый за своею долей: сначала церковь взимала жирную десятину, затем королевский сборщик – двадцатую часть, затем люди милорда отрывали изрядный кусок от того, что оставалось; и только тогда ограбленный свободный человек мог отвезти свой урожай к себе в житницу, если только его еще стоило везти; а потом – налоги, налоги, налоги, и снова налоги, и налоги опять, налоги, которые должен платить только он, свободный и независимый нищий, но ни господин его – барон, ни епископ, ни расточительная знать, ни всепожирающая церковь; если барону не спалось, свободный человек после трудового дня должен был сидеть всю ночь напролет у пруда и стегать по воде прутом, чтобы лягушки не квакали; если дочь свободного человека… впрочем, эта последняя низость монархического образа правления совсем непечатного свойства; и, наконец, если свободный человек, доведенный этими муками до отчаяния, хотел прекратить свою невыносимую жизнь и покончить с собой, ища прибежища и милосердия у смерти, кроткая церковь обрекала его на вечные муки ада, кроткий закон хоронил его в полночь на перекрестке дорог, вогнав ему кол в спину, а его господин – барон или епископ – забирал себе его имущество и выгонял его вдову с сиротами на улицу. И вот эти «свободные люди» собрались здесь чуть свет, чтобы чинить дорогу господина своего, епископа, даром; каждый глава семьи и каждый сын его должны были работать три дня даром, а их батраки – на один день больше. Казалось, будто я читаю о Франции и о французах до их навеки памятной и благословенной революции, которая одной кровавой волной смыла тысячелетие подобных мерзостей и взыскала древний долг – полкапли крови за каждую бочку ее, выжатую медленными пытками из народа в течение тысячелетия неправды, позора и мук, каких не сыскать и в аду. Нужно помнить и не забывать, что было два «царства террора»; во время одного – убийства совершались в горячке страстей, во время другого – хладнокровно и обдуманно: одно длилось несколько месяцев, другое – тысячу лет; одно стоило жизни десятку тысяч человек, другое – сотне миллионов. Но нас почему-то ужасает первый, наименьший, так сказать, минутный террор; а между тем что такое ужас мгновенной смерти под топором по сравнению с медленным умиранием в течение всей жизни от голода, холода, оскорблений, жестокости и сердечной муки? Что такое мгновенная смерть от молнии по сравнению с медленной смертью на костре? Все жертвы того красного террора, по поводу которых нас так усердно учили проливать слезы и ужасаться, могли бы поместиться на одном городском кладбище; но вся Франция не могла бы вместить жертв того древнего и подлинного террора, несказанно более горького и страшного; однако никто никогда не учил нас понимать весь ужас его и трепетать от жалости к его жертвам. Эти бедные мнимо свободные люди, разделявшие со мной завтрак и беседу, столь смиренно чтили короля, церковь и знать, что худшего не мог бы пожелать им и их злейший враг. Мне было смешно и грустно смотреть на них. Я спросил их, могут ли они представить себе народ, который, обладая правом свободного выбора, выбрал бы в правители одну семью, с тем чтобы ее потомки во веки веков властвовали над ним независимо от того, будут ли они даровитыми людьми или болванами, и с тем, чтобы никакая другая семья, в том числе и семья избирателя, никогда не могла бы уже достичь такого могущества; а также выбрал бы несколько сотен семейств с тем, чтобы вознести их на головокружительную высоту и украсить оскорбительными для других, передающимися по наследству почестями и привилегиями, и с тем, чтобы все остальные семьи в стране, в том числе и семья избирателя, этих почестей и привилегий были лишены? Они выслушали меня равнодушно и ответили, что ничего этого не знают, что никогда об этом не думали и что они не могут себе вообразить страну, в которой народ имеет право высказывать свое мнение о делах государственных. Я ответил, что видел один такой народ и что он не потеряет своих прав до тех пор, пока не введет у себя единую господствующую церковь. Они опять выслушали меня равнодушно. Но вдруг один из них посмотрел мне в лицо и попросил повторить то, что я сказал, повторить медленно, чтобы он мог понять. Я повторил. Он скоро понял меня, стукнул кулаком и заявил, что, по его мнению, народ, имеющий право выбора, никогда добровольно не опустится в такую грязь и что ограбить народ, отняв у него право выбора, – тягчайшее из всех преступлений. Я сказал себе: – Вот это человек. Будь у меня побольше таких, я добился бы благоденствия этой страны и доказал бы свою верность ей, коренным образом изменив всю систему правления. Видите ли, я понимаю верность как верность родине, а не ее учреждениям и правителям. Родина – это истинное, прочное, вечное; родину нужно беречь, надо любить ее, нужно быть ей верным; учреждения же – нечто внешнее, вроде одежды, а одежда может износиться, порваться, сделаться неудобной, перестать защищать тело от зимы, болезней и смерти. Быть верным тряпкам, прославлять тряпки, преклоняться перед тряпками, умирать за тряпки – это глупая верность, животная верность, монархическая, монархиями изобретенная; пусть она и останется при монархиях. А я родом из Коннектикута, в конституции которого сказано, что «вся политическая власть принадлежит народу и все свободные правительства учреждаются для блага народа и держатся его авторитетом; и народ имеет неоспоримое и неотъемлемое право во всякое время изменять форму правления, как найдет нужным». С этой точки зрения гражданин, который видит, что политические одежды его страны износились, и в то же время молчит, не агитирует за создание новых одежд, не является верным родине гражданином, – он изменник. Его не может извинить даже то, что он, быть может, единственный во всей стране видит изношенность ее одежд. Его долг – агитировать, несмотря ни на что, а долг остальных – голосовать против него, если они с ним не согласны. И вот я попал в страну, где право высказывать свой взгляд на управление государством принадлежало всего лишь шести человекам из каждой тысячи. Если бы остальные девятьсот девяносто четыре человека выразили свое недовольство образом правления и предложили изменить его, эти шесть «избранных» содрогнулись бы от возмущения – какая низость, какая бесчестность, какая черная измена! Иными словами, я был акционером компании, девятьсот девяносто четыре участника которой вкладывают все деньги и делают всю работу, а остальные шестеро, избрав себя несменяемыми членами правления, получают все дивиденды. Мне казалось, что девятьсот девяносто четыре, оставшиеся в дураках, должны перетасовать карты и снова сдать их. Меня подмывало сложить с себя высокий сан Хозяина, поднять восстание и превратить его в революцию, но я знал, что если какой-нибудь Джек Кэд[34] или Уот Тайлер[35] попытается начать революцию, не подготовив предварительно своих сподвижников, он непременно будет обречен на неудачу. А я не привык к неудачам. Поэтому «перетасовка карт», которую я задумал, была совсем не кэд-тайлеровского сорта. И не о крови, не о восстании говорил я с тем человеком, который сидел против меня в толпе угнетенных и невежественных двуногих баранов, жуя черный хлеб, – нет, я отвел его в сторону и поговорил с ним совсем о другом. Когда я кончил, я попросил его одолжить мне немного чернил из его вен; этими чернилами я написал прутиком на куске коры: «Отправь его на Фабрику Людей», – и отдал ему, сказав: – Отнеси это во дворец в Камелоте и отдай в собственные руки Амиасу ле Пулету, которого я называю Кларенсом, и он все поймет. – Значит, он поп, – сказал человек, и на лице его уже не было прежнего восторга. – Как поп? Разве я не говорил тебе, что на мою Фабрику не пускают ни рабов церкви, ни прислужников ее – попов и епископов? Разве я не говорил тебе, что и ты сам можешь быть принят только при условии, что твоя религия, какова бы она ни была, останется твоим личным делом? – Говорить-то говорили, и я был рад вас слушать, но теперь я начинаю сомневаться, мне не нравится, что там этот поп. – Уверяю тебя, он вовсе не поп. Но собеседник мой явно не верил мне. Он сказал: – Как же не поп, если он умеет читать. – Вот так: не поп, а умеет читать и даже писать. Я сам научил его. – Тут лицо моего собеседника прояснилось. – И тебя на Фабрике прежде всего научат читать… – Меня? Да я готов отдать всю мою кровь, чтобы научиться этому искусству. Я стану вашим рабом, вашим… – Нет, этого не нужно, ты не будешь ничьим рабом. Забирай свою семью и отправляйся в путь. Господин твой, епископ, захватит твое ничтожное имущество, но ты об этом не жалей – Кларенс вознаградит тебя.  Глава XIV   «ЗАЩИЩАЙСЯ, ЛОРД!» За свой завтрак я заплатил три пенни, и то была чрезвычайно щедрая плата, так как на эти деньги можно было накормить двенадцать человек; но к этому времени я отдохнул и прекрасно себя чувствовал, а кроме того, у меня издавна была наклонность сорить деньгами; к тому же эти люди готовы были даром разделить со мной свои скудные запасы, и мне доставило удовольствие выразить свое благоволение и свою искреннюю благодарность щедрым денежным подарком – тем более что деньги эти, находясь у них, могли принести гораздо больше пользы, чем болтаясь в моем шлеме, ибо надо помнить что пенни в те времена изготовлялись из железа, и мелочь на полдоллара, которую я захватил с собой, была весьма тяжкой ношей. Признаться, в те дни я вообще был слишком расточителен; но отчасти это объяснялось тем, что, хотя я уже довольно долго жил в Британии, я все еще никак не мог приспособиться к положению вещей и не отдавал себе отчета, что на одно пенни в королевстве Артура можно купить примерно столько же, сколько на пару долларов в Коннектикуте, – совершенно одинаковая покупательная способность у этих денег. Если бы я выехал из Камелота на несколько дней позже, я мог бы заплатить этим людям красивыми новенькими монетами моей собственной чеканки, что было бы, конечно, гораздо приятнее и для меня, и для них. Я принял за основу американскую монетную систему. Через неделю или через две центы, десятицентовики, четверти долларов, полудоллары, а также золотые вольются тонкими, но неиссякаемыми потоками во все торговые артерии королевства, и я уже заранее представлял себе, как эта новая кровь освежит всю жизнь. Фермеры во что бы то ни стало хотели отплатить мне за мою щедрость; пришлось позволить им подарить мне кремень и огниво; и как только они усадили меня и Сэнди на коня, я закурил свою трубку. Едва первый клуб дыма вырвался из решетки моего забрала, все фермеры помчались в лес, а Сэнди грохнулась с лошади. Они приняли меня за одного из тех огнедышащих драконов, о которых так много слышали от рыцарей и прочих профессиональных лгунов. Мне стоило немалого труда убедить их подойти на такое расстояние, чтобы я мог объяснить им, в чем дело. Я сказал им, что это пустяковое колдовство не опасно ни для кого, кроме моих врагов. И, положа руку на сердце, дал обещание, что всякий, кто без вражды подойдет ко мне, увидит, как те, которые откажутся подойти, умрут на месте. Все со всех ног кинулись ко мне. Несчастных случаев не было, так как ни у кого не хватило любознательности остаться на месте и посмотреть, что из этого выйдет. Я потерял довольно много времени, ибо эти взрослые дети, избавившись от страха, пришли в такой восторг от моего умения дышать огнем и дымом, что не отпускали меня, пока я не выкурил еще две трубки. Впрочем, задержка оказалась небесполезной. Сэнди успела несколько привыкнуть к трубке, а это в совместном путешествии было необходимо. Кроме того, она временно приостановила свою говорильную мельницу, а это тоже немалый выигрыш. Но всего важнее было то, что теперь я кое-чему научился и был готов к встрече с любым великаном или людоедом. Мы переночевали у святого отшельника, а на следующий день в полдень мне представился случай воспользоваться своим опытом. Мы ехали по обширной поляне, и я так глубоко ушел в свои мысли, что ничего не видел и не слышал; и вдруг Сэнди, прервав на полуслове свой рассказ, который начала еще утром, крикнула: – Защищайся, лорд! Твоя жизнь в опасности! Она соскользнула с коня, отбежала в сторону и остановилась. Я оглянулся и увидел вдали под деревом полдюжины рыцарей с оруженосцами; они всполошились и принялись торопливо подтягивать подпруги у своих коней, чтобы вскочить в седла. Трубка моя была набита, и я давно бы закурил ее, если бы не задумался о том, как освободить эту страну от гнета и, по возможности никого не обижая, вернуть народу его похищенные права. Я сразу зажег трубку, набрал в рот дыму и стал ждать нападения. Рыцари поскакали ко мне все вместе, совсем не по-рыцарски; напрасно пишут про них в книгах, будто нападение обычно совершает один какой-нибудь учтивый мерзавец, а остальные стоят в стороне и следят за тем, чтобы поединок происходил по всем правилам. Нет, они неслись ко мне все разом, неслись, как вихрь, неслись, как пушечные ядра, неслись, опустив свои головы с развевающимися перьями и выставив вперед свои копья. Это было красивое зрелище – если любоваться им с верхушки дерева. Я оставил свое копье в покое и с бьющимся сердцем ждал приближения этой железной волны; затем выпустил столб белого дыма сквозь решетку моего забрала. Железная волна расплескалась на мелкие брызги и отхлынула. Это зрелище было еще красивее прежнего. Однако они остановились в трех сотнях ярдов от меня, и я стал беспокоиться. Радость моя сменилась страхом; я решил, что погиб. Но Сэнди сияла; ей хотелось поговорить, но я перебил ее, объяснив, что колдовство мое почему-то не удалось и что она должна сесть на коня, так как нам нужно удирать. Нет, удирать она не собиралась. Она уверяла, что мое колдовство лишило тех рыцарей силы; они не уезжают только оттого, что не могут уехать; если немного подождать, они свалятся со своих коней, и нам достанутся и кони, и доспехи. Мне не хотелось пользоваться ее простодушной доверчивостью, и я сказал ей, что она ошибается, что когда вырывающееся из меня пламя убивает, оно убивает мгновенно, а раз эти люди еще живы, значит, в моей машине что-то испортилось, и я сам не знаю что; мы должны удирать как можно скорее, так как через минуту эти люди снова нападут на нас. Сэнди рассмеялась и сказала: – Вот уж нет, сэр, они не из той породы! Сэр Ланселот, тот стал бы сражаться с драконами: он нападал бы на драконов снова и снова, до тех пор пока не победил бы их и не уничтожил; быть может, так поступил бы и сэр Пеллинор, и сэр Эгловэл, и сэр Карадос, и еще некоторые, но остальные ни за что не отважатся на такое дело, сколько бы они ни хвастались. Неужели вы думаете, что этим низким негодяям мало того, что они получили, и они захотят еще? – Чего же они в таком случае ждут? Отчего они не уезжают? Их никто не держит. Я вовсе не собираюсь сводить с ними счеты. – Вы хотите отпустить их? Ну нет, это вам не удастся. Они об этом даже и мечтать не смеют. Они хотят вам покориться. – Правда? Чего ж они медлят? – Если бы вы знали, как здесь чтут драконов, вы не стали бы их обвинять. Они боятся к вам приблизиться. – Ну что ж, я сам приближусь к ним и… – Нет, нет, они умрут от страха, если вы двинетесь с места. Я пойду к ним сама. И пошла. С ней было удобно путешествовать. Я бы, пожалуй, побоялся взять на себя такое поручение. Немного погодя я увидел, что рыцари скачут прочь, а Сэнди возвращается. Я облегченно вздохнул. Я решил, что у нее ничего не вышло и что разговор оборвался с первых же слов; иначе он не был бы так короток. Но оказалось, что ей удалось добиться полнейшего успеха. Как только она сказала им, что я Хозяин, они были сражены наповал! «Они потеряли рассудок от ужаса», – объяснила она мне, и готовы были исполнить все, чего бы она ни потребовала. Тогда она заставила их поклясться, что они через два дня явятся ко двору короля Артура и сдадутся в плен вместе с конями и оружием и отныне во всем будут мне подвластны и послушны. Она сделала все гораздо лучше, чем сделал бы я сам! Чудесная девчонка!  Глава XV     – Итак, я владелец нескольких рыцарей, – сказал я, когда мы тронулись в путь. – Вот никогда не думал, что мне придется копить такое добро. Не знаю, что мне с ними делать; разве разыграть их в лотерею? Сколько их, Сэнди? – Семеро, с вашего позволения, сэр, не считая оруженосцев. – Недурной улов. Кто они такие? Откуда они свалились? – Откуда они свалились? – Ну да, где они живут? – Ах, я не поняла вас. Сейчас я дам вам ответ. И, в глубокой задумчивости, она заговорила, мягко и выразительно произнося слова: – Свалились… свалились… откуда свалились?.. откуда они свалились? Верно, верно – откуда они свалились? Какая изящная фраза, какое изысканное сочетание слов! Я буду повторять эти слова до тех пор, пока не выучу их наизусть. Откуда они свалились? Правильно! Теперь эти слова так и катятся с языка, и когда… – Не забудь, что ты хотела мне рассказать про этих ковбоев, Сэнди. – Про ковбоев? – Ну, про рыцарей. Ты собиралась мне про них рассказать. Говоря в переносном смысле, ты уже сделала первый ход. – Первый ход?.. – Да! Да! Да! Бей по мячу. Я хочу сказать: начинай свой рассказ и не трать так много спичек на растопку. Расскажи мне об этих рыцарях. – Я расскажу, я сейчас начну… Итак, они вдвоем пустились в путь и въехали в огромный лес. И… – Черт побери! Я, видите ли, сразу понял свою ошибку. Я открыл шлюзы красноречия Сэнди, я сам был виноват! Теперь пройдет целый месяц, прежде чем она доберется до фактов. Начинала она всегда без предисловия и кончала без вывода. Если вы ее перебьете, она либо не обратит на вас никакого внимания, либо ответит вам двумя словами, вернется назад и повторит всю фразу сначала. Следовательно, перебивать ее значило ухудшать положение, однако я перебивал ее, и перебивал часто, ради спасения собственной жизни, ибо, слушая целый день ее однообразное журчание, можно было умереть. – Черт побери! – сказал я в отчаянии. Она тотчас же вернулась назад и повторила: – Итак, они вдвоем пустились в путь и въехали в огромный лес. И… – Кто они? – Сэр Гоуэн и сэр Уэн. И приехали они в монашескую обитель, и приняли их там радушно. И наутро, прослушав обедню, они снова пустились в путь и въехали в огромный лес; и вдруг в долине, возле башни, сэр Гоуэн узрел двенадцать прекрасных дев, а с ними двух рыцарей на огромных конях; девы гуляли возле какого-то дерева. И сэр Гоуэн узрел, что на дереве висит белый щит и что девы, проходя мимо этого щита, плюют в него и швыряют в него грязью. – Я не поверил бы тебе, Сэнди, если бы сам не видел в здешней стране таких же выходок. Но я видел и живо представляю себе, как эти девы шествуют перед щитом и плюют в него. Женщины ведут себя здесь как одержимые. Я имею в виду даже самых лучших женщин из самого избранного общества. Самая заурядная телефонная барышня, обслуживающая провод в десять тысяч миль, могла бы научить вежливости, терпению, скромности и хорошим манерам знатнейшую герцогиню в стране короля Артура. – Телефонная барышня? – Да. И не проси у меня объяснений; это девушка нового склада, таких здесь не бывает; иногда человек грубо с нею поговорит, хотя она нисколько не виновата, а потом стыдится этого и жалеет об этом тринадцать сотен лет, так как грубить подло, особенно если грубость твоя ничем не вызвана; ни один настоящий джентльмен не станет грубить телефонной барышне… хотя я… да, я сам, признаться… – Быть может, она… – Бог с ней, оставь ее в покое; все равно ты ничего в ней не поймешь, сколько бы я ни объяснял. – Пусть будет так, если вам угодно. И вот сэр Гоуэн и сэр Уэн приблизились к ним, поздоровались с ними и спросили их, за что они так презирают этот щит. «Милорды, – сказали девы, – мы вам ответим. Этот белый щит принадлежит одному рыцарю, живущему в нашей стране; он отважный рыцарь, однако он ненавидит всех дам и знатных женщин, живущих в нашей стране, и потому мы позорим его щит». – «Не подобает, – сказал сэр Гоуэн, – славному рыцарю ненавидеть дам и знатных женщин, но, быть может, у него есть тому причины, быть может, он любит дам и знатных женщин какой-нибудь другой страны? И если он так доблестен, как вы утверждаете…» – Доблестен… Да, женщины ценят только доблесть, Сэнди. Ум для них – ничто. Том Сэйерс, Джон Хинэн, Джон Л. Сэлливан,[36] как жаль, что вас здесь нет. Через двадцать четыре часа вы добились бы права держать ноги под Круглым Столом и носить титул «сэр»; а еще через двадцать четыре часа вы перетасовали бы заново всех замужних принцесс и герцогинь двора. Здешний двор напоминает двор команчей, где каждая индианка готова променять мужа на любого здорового молодца, лишь бы у него за поясом было побольше скальпов. –…«Если он так доблестен, как вы утверждаете, – сказал сэр Гоуэн, – назовите мне его имя». – «Сэр, – сказали они, – его зовут Мархауз, он королевский сын Ирландии». – Надо говорить – сын короля Ирландии; ты говоришь неправильно. А теперь держись крепче, мы сейчас перепрыгнем через этот овраг… Вот так! Наша лошадь годится для цирка; она родилась преждевременно. –…«Этот рыцарь мне хорошо знаком, – сказал сэр Уэн, – он не хуже любого из обитающих ныне». – Обитающих ныне. У тебя есть всего один недостаток, Сэнди, – твоя речь несколько архаична. Но это не важно. –…«Я видел, как он на турнире сражался со многими рыцарями, и ни один не мог победить его». – «Ах, девы, – сказал Гоуэн, – мне думается, вы поступаете неосторожно, ибо тот, кто повесил здесь свой щит, скоро вернется, и тогда вы увидите, могут ли с ним сравниться те два рыцаря, и узнаете, что этот щит более достоин вашего поклонения, чем поругания; я же не хочу больше оставаться здесь и смотреть на посрамление рыцарского щита». Сэр Уэн и сэр Гоуэн отъехали в сторону и вдруг увидели сэра Мархауза, который скакал прямо к ним на огромном коне. Заметив сэра Мархауза, двенадцать дев со всех ног кинулись в башню и так спешили, что некоторые даже упали. Тогда один из рыцарей башни поднял свой щит и заносчиво крикнул: «Сэр Мархауз, защищайся!» И они съехались, и рыцарь сломал о Мархауза свое копье, а сэр Мархауз скинул его на землю, и тот, падая, сломал шею себе и спину своему коню… – Какой скверный обычай! Сколько лошадей гибнет зря. –…Это увидел второй рыцарь башни и бросился на Мархауза, и они сшиблись так яростно, что рыцарь башни рухнул на землю вместе с конем, оба мертвые. – Еще одна лошадь погибла; говорю тебе, этот обычай надо уничтожить. Не понимаю, как умные люди могут терпеть такие обычаи и восхищаться ими.   –…И вот эти два рыцаря яростно кинулись друг на друга… Я, видимо, задремал и пропустил целую главу, но ничего не сказал о этом Сэнди. Я предположил, что ирландский рыцарь за это время успел подраться с приезжими, и так оно и оказалось. –…Сэр Уэн с такой силой ударил сэра Мархауза, что сломал свое копье о его щит, и сэр Мархауз с такой силой ударил сэра Уэна, что свалил его вместе с конем на землю и пронзил ему левый бок… – Сказать по правде, Алисанда, все эти ваши старинные повести слишком просты; запас слов у вас очень мал, и потому описания страдают отсутствием разнообразия; в них одни только факты, голые, как Сахара, и совсем нет никаких живописных подробностей, это придает им монотонность; ведь все сражения, в сущности, одинаковы: двое яростно бросаются друг на друга; «яростно» – хорошее слово, но есть слова ничуть не хуже, например, «бешено», или «пламенно», или «хищно», и сотни других; а то, черт возьми, что получается: они яростно кидаются друг на друга, ломают копья, затем один разбивает щит другого, и тот падает вместе с конем или перелетает через круп коня и ломает себе шею; затем на оставшегося в живых яростно кидается новый кандидат и ломает свое копье, и ему разбивают щит, и он падает вместе с конем или перелетает через круп коня и ломает себе шею; потом еще кто-нибудь яростно кидается, потом еще и еще, пока не будет израсходован весь материал; и если вы захотите подвести итог, вам не удастся ни отличить один поединок от другого, ни понять, кто победил, и вместо живой картины боя, полной бешенства и рева, у вас получается нечто бледное и беззвучное – будто какие-то призраки сражались в тумане. Боже, как бы вы стали описывать при таком скудном запасе слов какое-нибудь происшествие позначительнее – например, сожжение Рима Нероном! Вы сказали бы: «Город сгорел; страховая премия уплачена не будет; мальчик разбил окно; пожарный сломал себе шею!» Нет, это не изображение пожара! Я прочел ей целую лекцию, но на Сэнди она не произвела ни малейшего впечатления; пары ее словоизвержения снова вырвались наружу, чуть только я приоткрыл крышку. –…Тогда сэр Мархауз повернул коня и помчался к Гоуэну, направив на него копье. Заметив это, сэр Гоуэн поднял свой щит, и они оба, выставив копья вперед, понеслись друг на друга во всю прыть своих коней и ударили друг друга в щиты, но копье сэра Гоуэна сломалось… – Я знал это заранее. –…а у сэра Мархауза не сломалось; и сэр Гоуэн вместе с конем рухнул на землю… – Ну конечно… и сломал себе спину… –…однако сэр Гоуэн с легкостью вскочил на ноги, вы-хватил свой меч и пеший бросился на сэра Мархауза, и тот тоже спешился, и стали они биться мечами с такой яростью, что их щиты разлетелись в куски, их шлемы и панцири раскололись, и оба они были ранены. Уже пробило девять часов, они дрались уже три часа, и с каждым часом сэр Гоуэн становился все сильней и сильней, и силы его утроились. Сэр Мархауз это заметил и очень дивился, почему сила его противника растет, хотя они оба ранены; и когда наконец наступил полдень… Звук ее заунывного голоса напомнил мне звуки, которые я так часто слышал в детстве: «Нью-у-у Хэйвен! Десять минут остановки… За две минуты до отправления кондуктор ударит в колокол… Пассажиров, отправляющихся по Приморской дороге, просят пересесть в задний вагон… Этот вагон дальше не пойдет… Яблоки, апельсины, бананы, бутерброды, конфеты!» –…и прошел полдень, и день стал клониться к вечеру. И сила сэра Гоуэна стала иссякать, и он ослабел и не мог больше биться, а сэр Мархауз становился все огромнее и огромнее… – Ему сделалось тесно в его латах; но разве эти люди способны обратить внимание на подобные мелочи. –…«Сэр, – сказал сэр Мархауз, – я вижу, что вы доблестный рыцарь и что вы человек необычайной силы, но сила ваша начинает покидать вас, а так как важных причин для нашей ссоры нет, мне было бы жаль убить вас теперь, когда вы совсем ослабели». – «Ах, – сказал сэр Гоуэн, – благородный рыцарь, вы произнесли слова, которые я произнес бы сам на вашем месте». И они сняли шлемы, и поцеловались, и поклялись любить друг друга, как братья… Но тут я потерял нить и задремал, размышляя над тем, как жаль, что люди, обладающие такой необычайной силой – силой, дающей им возможность, закупорив себя в нестерпимо тяжелый железный панцирь и обливаясь потом, рубить, и колоть, и молотить друг друга шесть часов подряд, – не родились в такое время, когда их сила могла бы пригодиться на что-нибудь полезное. Возьмите, например, осла: осел обладает как раз такою силой, но употребляет эту силу на пользу, и потому весь мир ценит его за то, что он осел; а дворянина никто не станет ценить за то, что он осел. Из сочетания дворянина с ослом ничего путного выйти не может, и дворянин никогда не должен выдвигать на первое место ослиную силу. Но ничего не поделаешь – раз вы начали с ошибки, беды не исправишь, и никто вам не скажет, чем вы кончите. Проснувшись, я заметил, что опять пропустил целую главу и что Алисанда уже увела своих героев очень далеко. –…Они ехали, ехали и въехали в глубокий овраг, полный камней, по дну которого бежал прозрачный ручеек; этот ручеек вытекал изфонтана, а у фонтана сидели три девы. «С тех пор как этот край принял христианство, – сказал сэр Мархауз, – со всяким рыцарем, заезжавшим сюда, непременно случались странные приключения…» – Ты неправильно передаешь его речь, Алисанда. Сэр Мархауз, сын ирландского короля, говорит у тебя, как все остальные; ты должна придать ему ирландский акцент или по крайней мере какие-нибудь характерные словечки, чтобы его сразу можно было узнать, как только он заговорит, и чтобы отпала необходимость всякими раз называть его имя. Это общеупотребительный литературный прием всех крупных писателей. Пусть он скажет: «С тех пор как этот край принял христианство, проткни его насквозь, со всяким рыцарем, заезжавшим сюда, непременно случались странные приключения, проткни его насквозь». Видишь, насколько лучше это звучит. –…«со всяким рыцарем, заезжавшим сюда, непременно случались странные приключения, проткни его насквозь». И вправду, благородный лорд, так гораздо лучше; мне трудно это выговорить, но со временем я привыкну. И они подъехали к девам и обменялись с ними приветствиями, и на голове у старшей девы сиял золотой венец, а от роду ей было три раза по двадцать зим и даже больше… – Деве? – Да, дорогой лорд, и под венцом у нее были белые волосы… – И зубы у нее, можно поручиться, были из целлулоида, по девяти долларов за челюсть, те самые, которые при еде прыгают вверх и вниз, как шторы, а при смехе вываливаются изо рта. – У второй девы, тридцати зим от роду, на голове был маленький золотой венчик. А третьей деве было всего пятнадцать лет… Поток воспоминаний хлынул мне в душу и заглушил голос Сэнди. Пятнадцать лет… О сердце мое, разбейся! О милая моя, утраченная навеки! Пятнадцать лет было ей, такой нежной, такой прелестной, той, которую я любил больше всего на свете и которую никогда уже не увижу! И сразу при мысли о ней память перенесла меня в то далекое счастливое время, много-много столетий спустя, когда я, бывало, просыпался теплым летним утром, оторвавшись от милых снов о ней, и говорил: «Алло, центральная!» – только для того, чтобы услышать в ответ слова: «Алло, Хэнк!», казавшиеся моему очарованному слуху музыкой сфер. Она зарабатывала три доллара в неделю и была вполне их достойна. Я так и не понял из дальнейших объяснений Алисанды, кто были плененные нами рыцари, – она, впрочем, и не пыталась мне это объяснить. Любопытство мое угасло, мысли мои были печальны и витали далеко. По случайным обрывкам ее рассказа я смутно догадался, что каждый из этих трех рыцарей посадил одну из трех дев на круп своего коня и что они разъехались в разные стороны – один на север, другой на восток, третий на юг – в поисках приключений, с тем чтобы встретиться через год и один день и лгать о своих похождениях. Уехали на год и один день – и без всякого багажа. Вот еще один пример простоватости здешних жителей. Солнце уже садилось. Свой рассказ о том, кто такие плененные нами ковбои, Алисанда начала в три часа пополудни, но, если принять во внимание обычную пространность ее речей, она, как видите, все же довольно далеко продвинулась в своем повествовании. Без сомнения, она когда-нибудь довела бы его до конца, – торопить таких, как она, невозможно. Мы подъехали к замку, стоявшему на холме; это было обширное, могучее древнее строение с серыми башнями, восхитительно окутанными плющом. Вся его величавая громада тонула в сиянии заходящего солнца. Это был самый большой замок из всех встреченных нами на пути, и я подумал: не тот ли это самый, который мы ищем? Но Сэнди сказала: «Нет». Она не знала, кому принадлежит этот замок. Во время ее путешествия в Камелот она проехала мимо него не останавливаясь.  Глава XVI     Если верить странствующим рыцарям, не во всяком замке стоит искать гостеприимства. Странствующие рыцари, конечно, не те люди, которым следует верить, – если подходить к их рассказам с точки зрения наших современных взглядов на правдивость; однако если подходить к ним с точки зрения их эпохи и делать необходимую скидку, можно выделить правду. Это очень просто: отбросьте девяносто семь процентов, остальное – факт. Сделав такое вычисление, я пришел к выводу, что, прежде чем позвонить у дверей замка, – вернее, прежде чем позвать стражу, – следует узнать, что это за замок. И я очень обрадовался, увидев вдали всадника, который скакал нам навстречу по извилистой дороге, ведущей от замка. Когда расстояние между нами уменьшилось, я заметил, что на голове у всадника шлем с перьями, что одет он в стальные латы, но поверх лат у него забавное добавление: квадратные доски с объявлением на груди и спине. Я подъехал поближе и вдруг рассмеялся над своею забывчивостью – на досках было написано:       МЫЛО ПЕРСИММОНСА! Bсе примадонны моются этим мылом!     Это была моя собственная выдумка: цель ее – продвинуть народ по пути цивилизации. Во-первых, это был тайный удар из-за угла по этой нелепице – странствующему рыцарству, – удар, о котором никто не подозревал, кроме меня. Я разослал в разные стороны уже немало таких завербованных мною доблестных рыцарей, подобно сандвичам, зажатым между двумя досками, на которых написано какое-нибудь объявление. Я рассчитывал на то, что со временем, когда их станет много, они не будут казаться смешными, напротив – любой закованный в сталь осел без доски будет чувствовать себя смешным, так как он одет не по моде. Во-вторых, эти миссионеры постепенно, никого не пугая и не вызывая ничьих подозрений, приучат знать к простейшим правилам чистоплотности, а от знати эти правила усвоит народ, если только не помешают попы. Это будет подкоп под церковь. Вернее, самое начало подкопа. Затем – образование, затем – свобода, и церковь начнет разваливаться на куски. Я убежден, что господствующая церковь – это господствующее преступление, господствующая тюрьма для рабов, и, не колеблясь, готов бороться с ней любым оружием, лишь бы оно причинило ей вред. Ведь и в мои прежние годы, в тех грядущих веках, которые еще даже не начали шевелиться во чреве времен, были старые англичане, воображавшие, что они родились в свободной стране – «свободной», с законом о корпорациях и законом, запрещающим лицам, не принадлежащим к господствующей церкви, занимать государственные должности, – этими бревнами, вколоченными в человеческую свободу, в попранную совесть, чтобы подпереть Господствующий Анахронизм.[37] Я выучил своих миссионеров читать золоченые надписи на их досках; прекрасная была идея – вызолотить буквы; сам король не прочь был бы надеть на себя доску с объявлением, столько в ней было варварского великолепия! Миссионеры должны были читать свои объявления лордам и леди и объяснять им, что такое мыло; если же лорды и леди побоятся испробовать мыло, они должны были предложить им испробовать его на собаке. Затем миссионер обязан был собрать всю семью и показать действие мыла на себе самом; он не мог отступать ни перед какими трудностями, даже перед самыми неприятными опытами, лишь бы убедить дворянство, что мыло совершенно безвредно; если, несмотря ни на что, недоверие не рассеется, он должен был поймать отшельника, – все леса кишели ими; отшельники называли себя святыми, и все верили в их святость; они были несказанно набожны и творили чудеса, и все благоговели перед ними. Если отшельника вымыть при герцоге и отшельник выживет, а герцог все-таки не уверует в мыло, – такого герцога надо оставить в покое и уйти от него прочь. Когда моим миссионерам удавалось победить какого-нибудь странствующего рыцаря, они мыли его, а затем брали с него клятву, что он добудет себе такую же доску и будет распространять мыло и цивилизацию до конца своих дней. Таким образом число сподвижников на этом поприще все увеличивалось и потребление мыла упорно росло. Мой мыловаренный завод это скоро почувствовал. Сначала у меня работали только двое рабочих, но перед моим отъездом у меня было их уже пятнадцать, и они работали днем и ночью. Запах от завода был так силен, что король однажды чуть не упал в обморок; задыхаясь, он заявил, что не в силах больше терпеть, а сэр Ланселот – тот только ходил по крыше и ругался. Я уверял его, что на крыше запах сильнее всего, но он отвечал, что там по крайней мере можно дышать, и всякий раз прибавлял, что дворец – неподходящее место для мыловаренного завода и что он задушил бы того негодяя, который осмелился бы открыть мыловаренный завод в его собственном доме. Он не переставал ругаться даже в присутствии дам, но люди, подобные ему, с этим не считаются. А когда ветер доносил запах с завода, все готовы были ругаться даже при детях. Рыцаря-миссионера, попавшегося нам навстречу звали ля Кот-Мэл-Тэл. Он сообщил нам, что в замке живет фея Моргана,[38] сестра короля Артура и жена короля Уриэнса, все королевство которого было величиной с округ Колумбия,[39] – можно было стоять в самой его середине и швырять камешки в соседнее государство. «Королей» и «королевств» в Британии было столько же, сколько в Палестине при Иисусе Навине,[40] и жителям приходилось спать, поджав колени к подбородку, потому что нельзя было вытянуть ноги, не имея заграничного паспорта. Ля Кот был в большом унынии, так как в этом замке он потерпел самую досадную неудачу за все свое путешествие. Ему не удалось продать ни кусочка мыла, несмотря на то что он выполнил все, что полагалось хорошему коммивояжеру, и даже вымыл отшельника, но отшельник умер. Это действительно была крупная неудача, ибо теперь скота отшельника зачислят в мученики и он попадет в святцы римско-католической церкви. Так жаловался нам несчастный сэр ля Кот-Мэл-Тэл, горько сетуя на злую судьбу. Мое сердце обливалось кровью; мне хотелось утешить его и поддержать. И я сказал: – Не печалься, благородный рыцарь, это еще не поражение. Ты да я – мы с тобой люди с мозгами, а у тех, у кого есть мозги, не бывает поражений, у них могут быть только победы. Вот посмотри, как мы превратим это кажущееся несчастье в рекламу, в рекламу нашего мыла, в рекламу, которая уничтожит даже воспоминание об этой незначительной неудаче, в рекламу, которая превратит поражение величиной с Вашингтонский холм в победу вышиной с Маттергорн.[41] Мы напишем на твоей доске: «Находится под покровительством святого мученика». Тебе это нравится? – Еще бы! Прекрасная мысль! – Да, каждый согласится, что лучше в одной строчке не скажешь, – прямо бьет в цель! Все огорчения несчастного коммивояжера разом рассеялись. Он был отважный малый и в свое время одержал много побед на поле брани. Впрочем, прославился он главным образом путешествием вроде моего теперешнего, которое он совершил совместно с одной девой по имени Маледизанта, такой же разговорчивой, как и Сэнди, с той только разницей, что она была груба и сварлива, тогда как болтовня Сэнди была безобидна. Мне хорошо была известна его история, и я понял, что означало сочувствие, появившееся у него на лице, когда он прощался со мною. Он думал, что и мне нелегко. Двинувшись в путь, мы с Сэнди принялись обсуждать его историю, и она сказала, что ля Коту не везло с самого начала его поездки: в первый же день его сшиб с коня королевский шут; по обычаю девушка должна покинуть побежденного и перейти к победителю, но Маледизанта отказалась расстаться с ля Котом и в дальнейшем ни за что не соглашалась отстать от него, несмотря на все его поражения. – Но предположим, – сказал я, – победитель откажется принять такую добычу. Что тогда? Она сказала, что такого вопроса возникнуть не может: победитель обязан принять добычу. Он не может отказаться, это будет не по правилам. Я на всякий случай запомнил ее слова. Если болтовня Сэнди станет непереносимой, я дам какому-нибудь рыцарю победить себя, – авось она перебежит к нему. Со стен замка нас окликнула стража, и после обычных переговоров нам разрешили войти. Ничего хорошего об этом визите я рассказать не могу. Но и никакого разочарования я не испытал, так как репутация миссис феи Морганы мне была давно известна, и ничего приятного я не ожидал. Ее королевство трепетало перед ней, так как она всех заставила поверить, что она великая волшебница. Все желания ее и все ее поступки были преисполнены дьявольской злобы. Холодная злость переполняла ее. Вся жизнь ее была цепью страшных преступлений. Посмотреть на нее мне было любопытно, как на самого сатану. К моему удивлению, она оказалась красавицей; черные мысли не сделали отталкивающим выражение ее лица, годы не провели морщин по ее атласной коже и не коснулись ее цветущей свежести. Ее можно было принять за внучку старого Уриэнса, она казалась сестрой своего собственного сына. Как только мы въехали в ворота замка, она повелела привести нас к себе. Мы увидели короля Уриэнса – старика с добрым лицом, не смевшего поднять глаз, и его сына, сэра Уэна ля Бланшмэн, с которым мне очень любопытно было встретиться: во-первых, потому, что, как гласит предание, он однажды зараз победил тридцать рыцарей, а во-вторых, потому, что он путешествовал вместе с сэром Гоуэном и сэром Мархаузом, о которых мне рассказывала Сэнди. Но, конечно, больше всего меня интересовала сама Моргана; сразу было видно, что она всем здесь заправляет. Она предложила нам сесть и с милой приветливостью начала нас расспрашивать. Господи! Голос ее был похож на птичье пение, на флейту. Мне стало казаться, что женщину эту оклеветали, оболгали. Она щебетала, щебетала до тех пор, пока хорошенький юный паж, скользя плавно, как волна, и разодетый пестро, как радуга, не подал ей что-то на золотом подносе; стараясь как можно изящнее опуститься перед ней на колени, он переусердствовал, потерял равновесие и легонько толкнул ее колено. Тогда она с таким спокойствием вонзила в него кинжал, словно он был крысой. Бедный мальчик! Он рухнул на пол, болезненная судорога свела его затянутое в шелк тело, и он умер. Старый король невольно вскрикнул от жалости: «Ох!» Но Моргана кинула на него такой взгляд, что он сразу замолк и больше уже не смел и рта раскрыть. Сэр Уэн по знаку матери вышел в прихожую и позвал слуг, а тем временем королева продолжала сладостно щебетать. Она, безусловно, была хорошая хозяйка: ведя разговор, она все время следила, как бы слуги, выносившие тело, не сделали какого-нибудь промаха; когда они принесли чистые полотенца, она велела унести их обратно и принести другие, а когда они вытерли пол и уже собирались уходить, она глазами указала им на крохотное красное пятнышко, которого они не заметили. Мне стало ясно, что ля Кот-Мэл-Тэлу не удалось повидать хозяйку этого дома. Немое свидетельство фактов часто говорит громче и более внятно, чем человеческий язык. Голосок феи Морганы был музыкален по-прежнему. Удивительная женщина! А какой у нее взгляд! Слуги вздрагивали от ее взгляда, как вздрагивают робкие люди при блеске молнии. Я и сам чуть не затрясся. А несчастный старый Уриэнс все время сидел как на иголках; ужас не покидал его ни на мгновение; он вздрагивал даже раньше, чем она взглядывала на него. В разговоре я нечаянно произнес несколько благожелательных слов о короле Артуре, забыв о том, как ненавидит эта женщина своего брата. Этого было достаточно. Она нахмурилась, как туча, позвала стражу и сказала: – Бросьте этих мошенников в темницу!

The script ran 0.006 seconds.