Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генри Джеймс - Женский портрет [1880]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Генри Джеймс - признанный классик американской литературы. Его книги широко издают и переводят на иностранные языки, творческое наследие усиленно изучают и исследуют. Ему воздают должное как романисту и теоретику романа, как автору рассказов и путевых очерков, критику и мемуаристу. «Женский портрет» - один из лучших романов Джеймса. Изабель, главная героиня повествования, познает прелести брака с никчемным человеком. Ее судьба - стечение роковых обстоятельств. Будучи бесприданницей и оказавшись в Европе, она отказывает вполне достойным претендентам на руку, а получив состояние, связывает жизнь с проходимцем Осмондом, женившимся на ней только для того, чтобы обеспечить внебрачной дочери Пэнси, рожденной от куртизанки, приличное существование. Иллюзии рушатся, надежды на счастье никакой, но Изабель со стоическим мужеством переносит все выпавшие на ее долю беды. Издание содержит статьи Генри Джеймса, перевод, примечания и заключительная статья М.А.Шерешевской.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

Генри Джеймс Женский портрет 1 При известных обстоятельствах нет ничего приятнее часа, посвященного церемонии, именуемой английским вечерним чаепитием.[1] И независимо от того, участвуете вы в ней или нет – разумеется, не все любят пить в это время чай, – сама обстановка чаепития удивительно приятна. Простая история, которую я собираюсь здесь рассказать, начиналась в чудесной атмосфере этого невинного времяпрепровождения. Необходимые принадлежности маленького пиршества были вынесены на лужайку перед старинным английским домом, меж тем как чудесный летний день достиг, если позволено так выразиться, своего зенита. Большая часть его уже миновала, но в этом убывающем дне оставалось еще несколько часов, исполненных редкостного очарования. До сумерек было еще далеко, но потоки летнего света уже скудели, воздух посвежел, а на шелковистую густую траву легли длинные тени. Впрочем, удлинялись они не торопясь, и вокруг было разлито ощущение предстоящего покоя, что, пожалуй, и составляет особенную прелесть такой картины в такой час. В иных случаях это время суток – от пяти до восьми – тянется бесконечно, на сей раз оно сулило лишь бесконечное удовольствие. Те, о ком пойдет здесь речь, предавались ему весьма сдержанно, они не принадлежали к тому полу, который, как принято считать, горячо привержен помянутой церемонии. Тени на безупречно подстриженной лужайке были прямыми и угловатыми; то были тени старого джентльмена, сидевшего в глубоком плетеном кресле подле низкого столика, накрытого для чая, и двух молодых людей, которые прохаживались тут же, беседуя о том, о сем. Старый джентльмен держал чашку в руке; она была весьма вместительной и отличалась от сервиза рисунком и яркостью красок. Сидя лицом к дому, он подносил чашку к губам и не спеша, с расстановкой, потягивал чай. Молодые люди, то ли уже покончив с чаем, то ли равнодушные к этому несравненному напитку, предпочитали прогуливаться и дымить сигаретами. Один из них то и дело посматривал на старика, который, не замечая его озабоченных взглядов, любовно созерцал темно-красный фасад своего жилища. Дом этот, высившийся в конце лужайки, и в самом деле заслуживал внимания – он был самой колоритной деталью той сугубо английской картины, которую я попытался набросать. Он стоял на пологом холме над рекой – рекой этой была Темза – милях в сорока от Лондона. Продолговатый, украшенный фронтонами фасад, над чьим цветом изрядно потрудились два живописца – время и непогода, что лишь украсило и облагородило его, смотрел на лужайку затканными плющом стенами, купами труб и проемами окон, затененных вьющимися растениями. Дом этот имел и свое имя, и свою историю; старый джентльмен, попивавший на лужайке чай, с удовольствием поведал бы вам, что он был построен при Эдуарде VI,[2] что великая Елизавета провела в нем ночь[3] (разместив свою августейшую особу на огромной, пышной и на редкость неудобной кровати, которая и по сей день составляла главную достопримечательность спальных покоев), что его порядком изрешетили во время кромвелевских войн,[4] а потом, при Карле II,[5] подлатали и расширили и что после бесчисленных переделок и неказистых пристроек в XVIII в. он попал наконец в заботливые руки деятельного американского банкира, который поначалу купил этот дом потому, что обстоятельства (слишком сложные, чтобы излагать их здесь) позволили приобрести его баснословно дешево, купил, браня за уродливость, отсутствие комфорта и ветхость, а потом, спустя без малого двадцать лет, пленился его красотой и, изучив во всех подробностях, мог, не задумываясь, указать, откуда он лучше всего открывается взгляду и в какое время дня тени от многочисленных выступов, мягко ложась на теплый потемневший от времени кирпич, производят самое выгодное впечатление. Кроме того, как я уже говорил, он мог бы перечислить по порядку почти всех владельцев и обитателей, многие из которых носили громкие имена, и при этом ненавязчиво дать понять, что и теперь поместье находится в столь же достойных руках. Дом выходил на лужайку не парадной стороной; главный его подъезд находился в другой части здания. Здесь же все предназначалось только для семейного круга, и широкий муравчатый ковер на макушке холма был продолжением изысканного убранства дома. Величественно застывшие дубы и буки отбрасывали не менее плотную тень, чем тяжелые бархатные портьеры, а стеганые кресла, яркие тканые коврики, разбросанные по лужайке книги и газеты придавали ей сходство с гостиной. Река текла поодаль, и у ее пологого берега лужайка обрывалась, но и спуск к воде был по-своему живописен. Старый джентльмен, сидевший у чайного столика, приехал из Америки лет тридцать назад и вместе со всей кладью привез сюда свою американскую внешность, и не только привез, но и сохранил в наилучшем виде, так что при случае мог бы совершенно спокойно возвратить ее любезному отечеству. Правда, теперь он вряд ли решился бы на поездку; свое он уже отъездил и в преддверии вечного покоя наслаждался покоем земным. Выражение его узкого, чисто выбритого лица с правильными чертами являло смесь благодушия и проницательности. По всей видимости, это было лицо, которое обычно не передавало чувств, владевших старым господином, а потому нынешнее сочетание довольства и прозорливости было уже достаточно выразительно. Оно говорило о том, что в жизни ему всегда сопутствовал успех и вместе с тем успех этот не был чрезмерен, никого не задевал, а потому в некотором смысле казался столь же безобидным, как и неудача. Он, безусловно, превосходно разбирался в людях, но что-то по-детски простодушное проскользнуло в чуть заметной улыбке, морщившей его худое широкоскулое лицо и вспыхивавшей насмешливыми искорками во взгляде, когда он медленно и осторожно поставил на стол вместительную и теперь уже порожнюю чашку. Он был опрятно одет в безукоризненно вычищенную черную пару, но на коленях у него лежала сложенная шаль, а ноги покоились в теплых расшитых домашних туфлях. На траве у кресла растянулась красавица колли, которая почти с таким же обожанием смотрела на физиономию своего хозяина, с каким тот созерцал еще более величавый фасад своего дома; маленький терьер, повизгивая и суетясь, бесцельно сновал вокруг молодых людей. Один из них был господин лет тридцати пяти, превосходно сложенный, с типично английским лицом, настолько же английским, насколько лицо пожилого джентльмена, о котором выше шла речь, принадлежало к совсем иному типу. Очень красивое, свежее, румяное, открытое лицо это, с твердыми правильными чертами и живыми серыми глазами, весьма украшала густая, каштановая бородка. Все в нем говорило о том, что он человек блестящий, принадлежит к избранному кругу – иначе говоря, баловень судьбы, чьи природные дарования взросли на почве высокой цивилизации, – словом, счастливец, которому нельзя не позавидовать. Он был в высоких сапогах при шпорах, словно только что спешился после долгой верховой езды, и в белой шляпе, чуть-чуть великоватой для его головы; руки он заложил за спину, зажав в одной из этих больших холеных белых рук запачканные лайковые перчатки. Его собеседник, шагавший рядом с ним по лужайке, был совершенно другого склада и, хотя тоже мог бы приковать к себе любопытный взгляд, вряд ли, в отличие от первого господина, внушил бы кому-нибудь желание немедленно поменяться с ним местами: долговязый, худой, нескладный, хилого сложения, с некрасивым, нездоровым, но одухотворенным и по-своему привлекательным лицом, которому придавали известное своеобразие, хотя отнюдь не украшали щетинистые усы и бакенбарды. Судя по всему, он был человеком умным и болезненным – сочетание далеко не из самых удачных. На нем была коричневая бархатная куртка; руки держал он в карманах, что, видимо, давно уже вошло у него в привычку. В походке проскальзывала какая-то неуверенность и развинченность; казалось, он не крепко стоит на ногах. Как я уже говорил, каждый раз, минуя старого господина в кресле, он бросал на него озабоченные взгляды, и в этот миг, сопоставив их лица, нетрудно было заметить, что перед нами – отец и сын. Старый джентльмен, перехватив наконец взгляд сына, ответил ему мягкой дружеской улыбкой. – Мне хорошо, – промолвил он. – Ты допил свой чай? – спросил сын. – Да, и с удовольствием. – Налить еще? – Нет, – благодушно ответил старый джентльмен после недолгой паузы. – Может быть, потом. Он говорил с сильным американским акцентом. – Тебе не холодно? – осведомился сын. – Право, не знаю, – сказал отец, проводя рукой по ноге. – Пока я не испытываю такого чувства… – А тебе хочется испытывать чувства? – засмеялся сын. – Может, ты хочешь, чтобы к тебе испытывали чувства? – Почему бы нет? Надеюсь, всегда найдется человек, готовый ответить мне сочувствием. Разве вы не сочувствуете мне, лорд Уорбертон? – Всей душой, – мгновенно отозвался джентльмен, которого назвали лордом Уорбертоном. – Я готов не только сочувствовать вам, но и разделять ваши чувства. Тем более что у вас такой довольный вид. – Почему же мне не быть довольным, ведь у меня всего вдоволь! – И старик, переведя глаза на зеленую шаль, расправил ее на коленях. – Что и говорить, я так давно живу в полном довольстве, что, кажется, перестал замечать его. – Да, это обратная сторона медали, – сказал лорд Уорбертон. – Мы замечаем, что нам было хорошо, только когда становится плохо. – Вот-вот, нам с вами нелегко угодить, – заметил его собеседник. – Несомненно, – откликнулся лорд Уорбертон, – угодить нам с вами нелегко. Все трое помолчали. Молодые люди выжидательно смотрели на пожилого джентльмена, который наконец попросил еще чаю. – По-моему, эта шаль только мешает вам, – заметил лорд Уорбертон, пока молодой человек в бархатной куртке наливал отцу чай. – Напротив, – воскликнул тот, – она отцу совершенно необходима. И, пожалуйста, не внушайте ему еретических мыслей. – Это шаль моей жены, – пояснил старик. – Ну, если здесь замешаны чувства… – И лорд Уорбертон, как бы прося прощения, развел руками. – Мне, наверно, придется отдать шаль жене, когда она вернется. – Ни в коем случае. Ты оставишь ее себе. Тебе необходимо держать в тепле твои старые больные ноги. – Пожалуйста, не придирайся к моим ногам, – обиделся старик. – Они нисколько не хуже твоих. – Ну, что касается моих, ругай их себе на здоровье, – ответил сын, подавая ему чай. – Да, мы с тобой – пасынки судьбы. Что ты, что я. – Весьма признателен за сравнение. Как чай? – Спасибо, горячий. – Это, надо понимать, достоинство? – И большое притом, – пробормотал старик, улыбаясь. – Мой сын – превосходная сиделка, лорд Уорбертон. – Он, кажется, не слишком расторопен? – заметил лорд. – Что вы! Очень расторопен… для больного. Он – превосходный брат милосердия. Я зову его брат во болезни. Ведь сам он тоже болен. – Полно, отец, – взмолился молодой человек. – Что есть, то есть. Хотя я дорого дал бы, чтобы ты был здоров. Но выше себя не прыгнешь. – Может, мне попытаться? Превосходная мысль! – усмехнулся молодой человек. – Болеть – очень тошно, – продолжал старик. – С вами, лорд Уорбертон, такого, наверно, никогда не приключалось? Лорд Уорбертон на минуту задумался. – Нет, отчего же. Однажды в Персидском заливе… мне было очень тошно. – Он смеется над тобой, отец, – сказал молодой человек в бархатной куртке. – Он любит шутить. – Да, все мы нынче шутим, каждый на свой манер, – добродушно отозвался старик. – Только по вашему виду никак не скажешь, чтобы вы когда-нибудь болели. – Он болен сплином. Только что жаловался мне и горько сетовал на свой недуг, – вставил друг лорда Уорбертона. – Неужто это правда, сэр? – участливо протянул старик. – Ну, если и правда, ваш сын не облегчит мои страдания. С ним невозможно разговаривать – законченный циник. Ни во что, кажется, не верит. – Это он снова шутит, – заметил молодой человек, обвиненный в цинизме. – Все оттого, что он слаб здоровьем, – сказал старый джентльмен лорду Уорбертону. – Настроил себя на такой лад и теперь все видит в мрачном свете. Считает, наверно, что жизнь его обделила. Только это все в теории, а на самом деле душою он вполне здоров. Я, право, не помню дня, когда он не был бы весел. Вот как сегодня. И меня развеселить умеет. Молодой человек, которого так аттестовали, взглянул на лорда Уорбертона и рассмеялся. – Что это? Похвала беспечности или обвинение в легкомыслии? Уж не хочешь ли ты, отец, чтобы я применил свои теории на деле? – Клянусь, – воскликнул лорд Уорбертон, – нам было бы на что по смотреть! – Надеюсь, ты еще не окончательно усвоил себе этот насмешливый тон, – сказал старый джентльмен. – Тон Уорбертона хуже моего. Он делает вид, будто все время скучает. А мне не бывает скучно. Жизнь представляется мне безмерно интересной. – Вот именно. Безмерно. А тебе надо во всем соблюдать меру. – В вашем доме я никогда не скучаю, – сказал лорд Уорбертон. – О каких только интересных предметах мы с вами ни толкуем. – Надо понимать, вы опять шутите? – спросил старый джентльмен. – Вам вообще непростительно скучать. В ваши годы я понятия не имел что такое скука. – Вероятно, вы поздно повзрослели. – Напротив, очень рано. И в этом все дело. В двадцать лет я был уже вполне взрослый и работал не разгибая спины. Будь у вас чем себя занять, вы не томились бы от скуки. Но у вас, молодых людей, слишком много досуга, а в мыслях – одни развлечения. Вы слишком избалованы, слишком праздны, слишком богаты. – Вот мило! – воскликнул лорд Уорбертон. – Вам-то уж никак не пристало корить ближних за богатство. – Это почему же? Потому что я банкир? – спросил старик. – Отчасти, если угодно, но главным образом потому, что вы располагаете – не станете же вы отрицать этого – огромными средствами. – Отец не так уж богат, – сказал, словно защищая старика, его сын. – Он роздал кучу денег. – Что ж, он раздавал собственные деньги, – сказал лорд Уорбертон, – а это лишь подтверждает, что их много. Тем, кто занимается благотворительностью, не приходится упрекать других за любовь к удовольствиям. – Отец очень любит получать удовольствия… доставляя их другим. Старый джентльмен покачал головой. – Я отнюдь не настаиваю на том, что доставил много удовольствия своим современникам. – Дорогой отец, ты слишком скромен! – Однако, милый Ральф, вы тоже шутник, – сказал лорд Уорбертон. – Слишком много вы шутите, молодые люди. Отними у вас ваши шутки, с чем вы останетесь? – К счастью, в мире всегда есть над чем шутить, – заметил его некрасивый сын. – Ты так думаешь? А по-моему, дела принимают весьма серьезный оборот. Когда-нибудь, молодые люди, вы в этом сами убедитесь. – Чем хуже дела, тем больше поводов для шуток. – Как бы ни пришлось смеяться сквозь слезы, – возразил старик. – Я убежден, что мы живем в канун великих перемен и, увы, не все они будут к лучшему. – Вполне согласен с вами, сэр, – заявил лорд Уорбертон. – Я более чем уверен, что нас ждут большие перемены и всяческие неожиданности. Поэтому мне так затруднительно воспользоваться вашим советом. Помните, на днях вы сказали, что мне нужно к чему-нибудь «привязаться». Не знаю, стоит ли привязываться к тому, что в любую минуту может взлететь на воздух. – Привяжитесь к хорошенькой женщине, – сказал его приятель. – Чего только он не делает, чтобы влюбиться! – добавил он, обращаясь с этим пояснением к отцу. – Хорошенькие женщины весьма воздушны: их сдует первым порывом ветра, – сказал лорд Уорбертон. – Ну нет, вот уж кто прочно стоит на земле, – откликнулся старый джентльмен. – Их не коснутся ни социальные, ни политические бури, которых я опасаюсь. – Вы хотите сказать, они неистребимы? Что ж, превосходно! Завтра же уцеплюсь за одну из наших дам и навяжу себе на шею… как спасительный балласт. – Женщины – это наша опора, – промолвил старик. – Разумеется, хорошие женщины. Потому что среди них бывают разные. Найдите хорошую женщину, женитесь, и жизнь ваша станет намного интереснее. Минутная пауза, последовавшая за этими словами, говорила, должно быть, о том, что внимавшие старому джентльмену слушатели отдавали должное его великодушию, поскольку ни для его сына, ни для гостя не было тайной, что собственный его матримониальный опыт не увенчался успехом. Однако, как выразился старик, среди женщин «бывают разные», и в этой оговорке, возможно, заключалось признание, в ошибке, хотя, разумеется, молодые люди не посмели бы заметить вслух, что его избранница не принадлежала к лучшим представительницам своего пола. – Если я правильно понял вас, сэр, женившись на интересной женщине, я сам смогу обрести в жизни интерес? – спросил лорд Уорбертон. – Но ваш сын представил меня в неверном свете – я вовсе не собираюсь жениться, хотя, кто знает, может быть, интересная женщина сумела бы изменить мою судьбу. – Хотел бы я видеть эту интересную женщину. Ваш идеал, так сказать… – Увидеть идеал, мой друг, невозможно. Особенно столь возвышенный и воздушный, как мой. Я сам был бы счастлив его увидеть – тогда для меня многое бы прояснилось. – Влюбляйтесь в ту, что понравится, только не в мою племянницу, – сказал старый джентльмен. Сын весело рассмеялся. – Лорд Уорбертон решит, что ты хочешь его заинтриговать! Ах, отец, ты живешь с англичанами тридцать лет и усвоил многое из того, что они говорят, но ты так и не усвоил, что о многом они умалчивают. – Я говорю, что хочу, – отозвался старый джентльмен с присущим ему благодушием. – Не имею чести знать вашу племянницу, – сказал лорд Уорбертон. – И, кажется, впервые о ней слышу. – Это племянница моей жены. Миссис Тачит везет ее с собой в Англию. – Моя мать, как вам известно, – пояснил Ральф, – провела зиму в Америке и едет домой. Она написала нам, что встретила свою племянницу и пригласила ее погостить. – Вот как… Ваша матушка очень добра, – сказал лорд Уорбертон. – А что, юная леди из породы интересных женщин? – Мы знаем о ней не больше вас. Моя мать не любит длинных посланий и шлет нам только телеграммы, а расшифровывать их – нелегкое дело. Говорят, женщины не умеют составлять телеграммы, но моя мать вполне овладела искусством писать сжато. «Жара ужасно утомлена Америкой тчк возвращаюсь Англию племянницей первом пароходе пристойной каютой». Это ее последняя криптограмма, а до этого была еще одна, где, кажется, впервые упоминалась племянница. «Переехала отель наглый коридорный пишите упомянутому тчк забрала дочь сестры умер прошлым летом зпт еду Европу две сестры вполне самостоятельно». Над этим посланием мы с отцом до сих пор ломаем себе головы, ведь толковать его можно и так и этак. – Одно, впрочем, ясно, – заметил старый джентльмен. – Коридорный получил отменный нагоняй. – Я даже в этом не уверен – поле боя осталось все-таки за ним. Сначала мы думали, что речь идет о сестре коридорного, но упоминание о племяннице в следующей телеграмме говорит скорее за то, что имеется в виду кто-то из родственников. Потом мы гадали, что это за две сестры. По всей вероятности, дочери моей покойной тетушки. Но что «вполне самостоятельно»? Или, вернее, кто? И в каком смысле? Тут мы пока не нашли ответа. Относится ли это к молодой особе, которую опекает моя мать, или в равной мере к двум другим сестрам? «Самостоятельно» в моральном или финансовом смысле? Значит ли это, что они располагают собственными средствами или не хотят ни у кого одолжаться, или просто привыкли поступать по своему усмотрению? – Ну что бы это ни означало, последнее значение здесь несомненно присутствует, – заметил мистер Тачит. – Вы скоро узнаете разгадку, – сказал лорд Уорбертон. – Когда приезжает миссис Тачит? – Мы в полном неведении. Как только ей предоставят пристойную каюту, каковой она, возможно, дожидается по сю пору. Впрочем, может статься, она уже высадилась в Англии. – В этом случае она наверняка послала бы телеграмму! – Она никогда не посылает телеграмм, когда их ждут, – только, когда этого никто не ждет. Она любит нагрянуть неожиданно – полагает, что поймает меня на чем-нибудь недозволенном. Правда, до сих пор ей не везло, но она не теряет надежды. – Это наследственная семейная черта – пресловутая самостоятельность. – Судя по тону сына, материнские причуды раздражали его меньше, чем отца. – Впрочем, каким бы своенравием ни отличались молодые особы, с моей матушкой им не тягаться. Она полагается только на себя и считает, что никто другой ей помочь не может. От меня она ждет не больше проку, чем от использованной марки. Вовек бы мне не простила, если бы я дерзнул встретить ее в Ливерпуле.[6] – Но мне вы, надеюсь, дадите знать, когда появится ваша кузина, – сказал лорд Уорбертон. – Только при оговоренном условии – что вы не станете в нее влюбляться, – ответил мистер Тачит-старший. – Не слишком ли это сурово? Вы решительно считаете, что я недостаточно хорош для нее? – Нет, даже слишком хороши, а потому я не хотел бы, чтобы она вышла за вас замуж. Полагаю, она не за тем сюда едет, чтобы найти себе мужа. Увы, многие ее соотечественницы приезжают сюда именно за этим. Будто нельзя сделать хорошую партию в Америке! И потом у нее, наверно, есть жених. По-моему, у каждой молоденькой американки непременно есть жених. А главное, я не убежден, лорд Уорбертон, что из вас получится примерный супруг. – Весьма возможно, что у нее есть жених. Я знавал многих американок, и все они были помолвлены. Только, поверьте, это ничему не мешало, – заметил гость мистера Тачита. – А вот смогу ли я быть примерным мужем, на этот счет у меня тоже возникают сомнения. Но надо же хоть попытаться! – Пытайтесь, сколько душе угодно, но не с моей племянницей, – улыбнулся старый мистер Тачит, чьи возражения носили явно шутливый характер. – Кроме того, – сказал лорд Уорбертон в еще более шутливом тоне, – а что если племянница мне вовсе не понравится! 2 Пока эти двое перебрасывались остротами, Ральф Тачит обычной своей нетвердой походкой отошел в сторону, все так же держа руки в карманах. Непоседа терьер крутился под ногами, а Ральф, повернувшись к дому, сосредоточенно разглядывал лужайку, не замечая, что за ним внимательно следит некая особа, внезапно возникшая в проеме широких дверей. Ральф поднял глаза на незнакомку только потому, что его собака вдруг кинулась вперед, заливаясь отрывистым лаем, скорее, впрочем, Дружелюбным, нежели задиристым. Неизвестная особа оказалась юной леди, которая, по-видимому, сразу поняла, что пес приветствует ее, и когда тот стремительно бросился ей под ноги и замер, подняв голову и оглушительно лая, она нагнулась, подхватила его и, не обращая внимание на тявканье, поднесла к самому лицу. Подоспевшему к тому времени хозяину оставалось лишь удостовериться в том, что новой приятельницей Банчи была высокая девушка в черном платье, весьма привлекательная на первый взгляд. Она была без шляпы, как если бы приехала к ним погостить, и это обстоятельство не на шутку озадачило молодого мистера Тачита, поскольку из-за недомогания хозяина дома они последнее время никого не принимали. Между тем два других джентльмена тоже заметили незнакомку. – Помилуйте, кто эта девушка? – изумился мистер Тачит-старший. – Не племянница ли это вашей супруги – пресловутая самостоятельная молодая леди? – заметил лорд Уорбертон. – Судя по тому, как она укротила Банчи, должно быть, это она и есть. Колли тоже одарила своим величественным вниманием все еще стоявшую в дверях гостью и направилась к ней, добродушно помахивая хвостом. – В таком случае где, скажите на милость, моя жена? – промолвил старый джентльмен. – Очевидно, для вящей самостоятельности ваша племянница поспешила от нее отделиться. Девушка, не выпуская из рук терьера, улыбнулась Ральфу и спросила: – Это ваш песик, сэр? – Минуту назад был моим, но вы поразительно ловко им завладели. – А мы не могли бы владеть им совместно? – промолвила девушка. – Такой милый пес! Ральф окинул молодую леди внимательным взглядом – она была на редкость хороша собой. – Владейте им безраздельно, – сказал он. Незнакомка была, по-видимому, вполне уверена в себе и полна доверия к другим, но этот широкий жест заставил ее покраснеть. – Должна сообщить вам, что, вероятно, я ваша кузина, – сказала она, спуская собаку на землю. – А вот еще одна! – быстро добавила она, любуясь подошедшей колли. – Вероятно? – воскликнул, смеясь, молодой человек. – По-моему, сомневаться не приходится. Ведь вы приехали с моей матушкой? – Да, полчаса назад. – И что же? Она привезла вас сюда, а сама снова уехала? – Нет, просто сразу же ушла к себе, попросив передать вам при встрече, что без четверти семь ждет вас на своей половине. Молодой человек взглянул на часы. – Сердечно вас благодарю. Постараюсь не опоздать. – И он снова взглянул на кузину. – Мы все очень вам рады, а я в особенности. Девушка огляделась, бросая умные, все примечающие взгляды – на собак, на собеседника, на джентльменов под деревьями и на живописный вид, открывшийся перед нею. – В жизни не видала такого живописного места! Я уже прошлась по дому и должна сказать, он чудесный! – Простите, что оставили вас так долго без внимания, но мы не знали о вашем приезде. – Тетушка сказала, что в Англии не принято встречать гостей, поэтому я нисколько не удивилась. Скажите, этот джентльмен ваш отец? – Да, тот, что постарше и сидит в кресле, – ответил Ральф. Девушка рассмеялась. – Я не имела в виду его собеседника. А он кто, позвольте спросить? – Наш друг, лорд Уорбертон. – Я так и знала, что он окажется лордом – прямо, как в романе! А вот и ты, моя прелесть! – воскликнула она, снова взяв на руки подбежавшего терьера. Она по-прежнему стояла в дверях, никак не выражая желания познакомиться с мистером Тачитом-старшим, и Ральф невольно подумал – уж не ждет ли эта прелестная, тоненькая девушка, что пожилой джентльмен сам подойдет к ней засвидетельствовать почтение. Молодые американки вообще избалованы вниманием, а эта, судя по ее лицу, особенно своенравна. Тем не менее, набравшись смелости, он сказал: – Позвольте, я представлю вас моему отцу. Он стар, очень болен и почти не встает с кресел. – Бедный! Как мне его жаль! – воскликнула девушка и решительно устремилась вперед. – Из того, что я знаю от тетушки, он был всегда весьма… весьма деятельным человеком. – Она не видела отца целый год, – помолчав, ответил Ральф. – Хорошо, что он живет в таком чудесном месте. Пойдем, песик. – Мы любим наш старый дом, – сказал молодой человек, искоса поглядывая на девушку. – Как его зовут? – вдруг спросила она, всецело поглощенная терьером. – Отца? – Ну, конечно! – лукаво улыбнулась она, – Только не говорите ему, что я вас об этом спрашивала. Тем временем они приблизились к пожилому джентльмену, и он, желая приветствовать гостью, с трудом поднялся им навстречу. – Матушка приехала, – сказал Ральф, – а это мисс Арчер. Мистер Тачит обнял девушку за плечи и, с величайшей доброжелательностью поглядев на нее, галантно поцеловал. – Очень рад, что вы уже здесь. Жаль, что вы не дали нам возможности встретить вас, как подобает. – Что вы! Нас чудесно приняли, – возразила девушка. – В холле собралось не меньше десятка слуг, а какая-то пожилая женщина даже сделала нам реверанс, когда мы входили в дом. – Знай мы о вашем приезде заранее, мы встретили бы вас не только реверансом. – Старик с улыбкой смотрел на девушку, потирая руки и чуть заметно покачивая головой. – Но миссис Тачит не любит, когда ее встречают. – Да, она сразу же ушла к себе. – И, конечно, заперлась изнутри. Такое уж у нее обыкновение. Ничего, не пройдет и недели, как мы ее увидим. – И супруг миссис Тачит неторопливо опустился в кресло. – О нет, гораздо раньше, – заметила мисс Арчер. – В восемь часов она спустится к ужину. Не забудьте – без четверти семь, – с улыбкой бросила она Ральфу. – А что произойдет без четверти семь? – Я должен предстать перед матушкой, – ответил Ральф. – Ах, счастливчик! – вздохнул пожилой джентльмен. – Посидите же с нами, выпейте чашечку чаю, – предложил он племяннице своей супруги. – Мне принесли чай, как только я поднялась в свою комнату, – ответила юная леди. – Как жаль, что вам нездоровится, – добавила она, не сводя глаз с почтенного хозяина дома. – Я уже стар, дорогая, а в старости люди болеют. Но от того, что вы здесь, мне непременно станет лучше. Мисс Арчер снова оглядела все окрест – лужайку, огромные деревья, серебристую Темзу, окаймленную тростником, величественный старинный дом. Не обошла она вниманием и новых своих знакомцев, то и дело бросая на них взгляды, полные живого интереса, понятного у молодой особы, явно проницательной и к тому же в данную минуту взволнованной. Она опустила собаку наземь и присела на стул, сложив на коленях руки, белизну которых подчеркивало черное платье. Глаза у нее блестели, голову она держала прямо, легко и непринужденно поглядывая то туда, то сюда, на лету ловя новые впечатления. Они были многочисленны и все отражались в ее ясной, спокойной улыбке. – В жизни не видала ничего прекраснее! – воскликнула она. – Место живописное, ничего не скажешь, – заметил мистер Тачит. – Знаю, что у вас дыханье перехватило – я это на себе испытал. Но вы и сами красавица, – добавил он. В его комплименте не было ни тени развязной шутливости, а слышалась лишь счастливая уверенность в том, что в своем преклонном возрасте он может расточать подобные любезности даже юным девушкам, не опасаясь, что это их смутит. Пожалуй, нет нужды останавливаться на том, в какой мере его комплимент смутил Изабеллу; так или иначе она сразу же поднялась с места; впрочем, вспыхнувший на ее щеках румянец не означал, что она не согласна с мистером Тачитом. – Конечно, я не дурнушка! – засмеявшись, ответила она. – Скажите, когда построили ваш дом? Наверное, еще при Елизавете? – Нет, при первых Тюдорах,[7] – сказал Ральф Тачит. Девушка, обернувшись, обратила взгляд на него. – При первых Тюдорах? Какая прелесть! В Англии, должно быть, много таких чудесных домов. – Да. И даже красивее. – Не говори так, сын, – возразил мистер Тачит. – Я не знаю ни одного дома красивее нашего. – Мой дом тоже недурен и в некоторых отношениях может поспорить с вашим, – вставил лорд Уорбертон, который до сих пор не вступал в беседу, но не отводил внимательных глаз с мисс Арчер. Улыбнувшись, он слегка поклонился ей. Лорд Уорбертон умел обходиться с женщинами, И мисс Арчер это сразу оценила. Она не забыла, что перед ней стоит настоящий лорд. – Буду рад показать вам свое поместье, – добавил он. – Не верьте ему, – воскликнул старик, – и не вздумайте туда ехать. Жалкая развалина! Смешно даже сравнивать. – Чего не видала, о том судить не могу, – ответила девушка, улыбнувшись лорду Уорбертону. Ральф Тачит не принимал участия в споре; держа руки в карманах, он стоял с таким видом, словно дожидался случая возобновить давешний разговор с благоприобретенной кузиной. – А вы любите собак? – осведомился он, чувствуя, что столь неловкое начало недостойно умного человека. – Да, очень. – Можете располагать этим терьером, – промолвил он, все еще не находя правильного тона. – С удовольствием – пока я тут. – Надеюсь, вы у нас погостите подольше. – Вы очень любезны, но, право, не знаю. Это как тетушка решит. – Это мы решим с ней без четверти семь, – и Ральф снова посмотрел на часы. – И прекрасно. Мне здесь нравится, – сказала мисс Арчер. – Думаю, вы не из тех, кто позволяет решать за себя. – Отчего же? Если решение совпадает с моими желаниями. – Я постараюсь, чтобы оно совпало и с моими, – ответил Ральф. – Просто диву даюсь, как это мы раньше не были знакомы. – Вам стоило лишь приехать к нам и разыскать меня. – К вам? Куда же? – В Америку. В Нью-Йорк, в Олбани, в другие наши города. – Я исколесил Америку вдоль и поперек, но вас там не видел. Не понимаю, как это могло произойти. – Очень просто, – помедлив, сказала мисс Арчер. – Ваша матушка не поладила с моим отцом. Они повздорили после смерти моей матери, когда я была еще девочкой. Потому-то мы никогда и не помышляли о знакомстве с вами. – Я вовсе не намерен ссориться со всеми, с кем ссорится матушка! – воскликнул молодой человек. – Вы потеряли недавно отца? – спросил он участливым тоном. – Уже больше года. С тех пор тетушка подобрела ко мне и даже предложила поехать с ней в Европу. – Вот как, – сказал Ральф. – Она удочерила вас? – Удочерила? Меня? – девушка широко открыла глаза, опять залилась густым румянцем, и на лице ее мелькнула скорбная тень, немало огорчившая ее кузена. Он не предполагал, что его слова возымеют такое действие. В это время лорд Уорбертон, которому не терпелось поближе разглядеть мисс Арчер, подошел к ним, и девушка перевела на него свои словно расширившиеся глаза. – Нет, она меня не удочеряла. Я вряд ли гожусь в приемные дочери. – Простите меня великодушно, – пробормотал Ральф, – я думал… я думал… – впрочем, он сам не знал, о чем думал. – Вы думали, она взяла меня под свою опеку. Да, ваша матушка любит опекать людей. Она была очень добра ко мне, но, – добавила она, явно желая быть понятой до конца, – я очень дорожу своей свободой. – Вы говорите о миссис Тачит? – раздался голос старого джентльмена из кресел. – Подойдите сюда, дорогая, поделитесь новостями о ней. Я всегда признателен людям, которые рассказывают мне о моей жене. Девушка снова помедлила, потом ответила с улыбкой: – Она и вправду очень добра ко мне. – И мисс Арчер подошла к дядюшке, которого весьма развеселили ее слова. После некоторой паузы лорд Уорбертон, все это время молча стоявший подле Ральфа, вдруг сказал ему: – Кажется, вы хотели увидеть мой идеал интересной женщины? Смотрите – он перед вами! 3 Миссис Тачит, вне всякого сомнения, была особа со многими странностями, и свидетельство тому – ее поведение в доме мужа, куда она вернулась после многомесячного отсутствия. Что бы миссис Тачит ни делала, она все делала по-своему: трудно подобрать другие слова, чтобы аттестовать эту натуру, отнюдь не лишенную отзывчивости, но, даже при желании, не способную проявить обходительность. Миссис Тачит была способна на добрые поступки, но не умела быть приятной. Эта ее страсть все делать по-своему, которой она так гордилась, была по сути вполне безобидной – просто миссис Тачит во всем поступала не так, как другие. Казалось, она вся состоит из острых углов, и чувствительные души, натыкаясь на них, нередко ранили себя. Ее изощренный ригоризм не замедлил обнаружиться в первые же часы по приезде из Америки. Любая другая женщина на ее месте захотела бы немедленно обнять мужа и сына, но миссис Тачит, как всегда в подобных случаях, обрекла себя неприступному уединению и по причинам, весьма веским в ее глазах, ртложила трогательную церемонию до мой минуты, когда ее туалет будет доведен до необходимого совершенства, что, право же, не имело смысла, поскольку тщеславие было так же чуждо этой даме, как и красота. Старая, некрасивая женщина, она не уделяла никакого внимания изысканности манер или изяществу нарядов, зато с чрезвычайным вниманием относилась к собственным причудам и весьма охотно – стоило попросить ее об этом одолжении – объясняла мотивы своих поступков, причем неизменно выходило, что движима она вовсе не теми побуждениями, которые ей приписывались. С мужем она по существу жила врозь и, видимо, полагала, что такая семейная жизнь в порядке вещей. Уже в первую пору супружества стало ясно, что их желания никогда и ни в чем не совпадут, и это открытие толкнуло миссис Тачит на серьезный шаг, благодаря которому семейные разногласия были вырваны из-под власти грубой случайности. Со всей решимостью она возвела эти разногласия в незыблемый закон – более того, в каменную непреложность, купив себе дом во Флоренции и переехав туда на постоянное жительство; супругу же она предоставила полную свободу заниматься лондонским отделением его банка. Такая расстановка сил устраивала ее в высшей степени – отношения с мужем приобрели теперь благодатную ясность. Ему они представлялись в том же свете: в туманном Лондоне отъезд жены был порой единственным фактом, который он ясно различал; правда, он предпочел бы, чтобы столь противоестественная определенность прикрывалась хотя бы пеленой недомолвок. Приладиться к разладу стоило ему немалых усилий: он был готов приладиться к чему угодно, только не к этому, и никак не мог взять в толк, почему согласие или разногласие между супругами следует возвещать столь громогласно. Миссис Тачит, напротив, не ведала сомнений или угрызений и обычно раз в год приезжала к мужу на месяц и весь этот месяц только и делала, что с жаром доказывала ему, сколь разумны такие семейные порядки. Ей был не по душе английский образ жизни, и она неизменно находила в нем существенные изъяны, которые, правда, не затрагивали основ этого многовекового уклада, но в устах миссис Тачит звучали неопровержимым доказательством того, что жить в Англии невозможно. Во-первых, она не выносила хлебной подливки, которая, по ее словам, напоминала клейстер и отдавала мылом; во-вторых, ей претило, что горничные потребляют пиво, и, наконец, английские прачки – а миссис Тачит была крайне взыскательна по части белья – не владели своим ремеслом. К себе на родину она ездила по строгому расписанию, но последний ее визит затянулся дольше обычного. Она задержалась из-за племянницы – на этот счет теперь уже почти не было сомнений. Однажды сырым весенним вечером, месяца за четыре до начала нашей истории, сия юная особа сидела уединившись с книгой в руках. Она с головой погрузилась в чтение, и это говорит о том, что одиночество не тяготило ее: любознательность подстегивала ее ум, а воображение не знало пределов. Однако в ту пору ей недоставало свежих впечатлений и появление нежданной посетительницы пришлось как нельзя кстати. О гостье никто не доложил, но в соседней комнате вдруг явственно раздались чьи-то шаги. Дело происходило в Олбани,[8] в просторном, старом, квадратном доме, перестроенном из двух; судя по объявлению в одном из окон нижнего этажа, он был назначен к продаже. С улицы в дом вели два входа, и хотя давно уже пользовались только одним, второй так и не удосужились заделать. Они ничем не отличались друг от друга – массивные белые двери, укрепленные в сводчатых проемах, с широкими смотровыми окошками и низкими красного камня ступеньками, спускавшимися чуть наискось к убитому кирпичом тротуару. Когда-то оба дома слили воедино, разделявшую их капитальную стену снесли, а комнаты соединили. Во втором этаже, над лестницей, их выстроилось великое множество, и все они были крашены одной желтоватой краской, изрядно слинявшей от времени. На третьем этаже между зданиями протянули нечто вроде сводчатой галереи, которую Изабелла с сестрами окрестили туннелем, и хотя он был недлинный и достаточно светлый, этот переход, особенно в зимние сумерки, казался девочкам загадочным и жутковатым. Ребенком Изабелла не раз гостила в этом доме, где в ту пору еще жила ее бабушка, старая миссис Арчер, потом она не была там лет десять и возвратилась в Олбани незадолго до смерти отца. В те далекие годы двери бабушкиного дома были гостеприимно открыты – главным образом для родни, и внучки живали у нее неделями, о которых Изабелла сохранила самые счастливые воспоминания. В этом доме жили совсем иначе, чем в ее собственном, – более широко, более вольготно – словом, более празднично. Детей не угнетали строгими правилами, и они могли вволю слушать разговоры взрослых (что очень нравилось Изабелле). Беспрестанно кто-то приезжал и уезжал: бабушкины сыновья и дочери со своим потомством наслаждались тут безотказным гостеприимством, умудряясь нагрянуть в любое время и на любой срок, и дом чем-то напоминал бойкую провинциальную гостиницу, которую держала сердобольная старушка, поминутно вздыхавшая, но никогда не предъявлявшая постояльцам счетов. Изабелла, разумеется, понятия не имела о счетах, но даже в детстве ощущала, что в бабушкином доме есть что-то романтическое. С задней стороны к дому примыкала крытая веранда с качелями, от которых заходились детские сердца, а за верандой до самых конюшен тянулся персиковый сад, где каждое дерево было девочке родным. Изабелла гостила у бабушки и зимой, и весной, и летом, и каждый раз все здесь отдавало персиком. По другую сторону улицы возвышалось старинное здание – Голландский Дом[9] – причудливое строение времен первых переселенцев, сложенное из крашенного желтой краской кирпича, под щипцовой крышей, которую показывали всем приезжим; укрывшееся за валким деревянным забором, оно стояло торцом к улице. В нем помещалась начальная школа для мальчиков и девочек, делами которой управляла или, вернее, пренебрегала некая представительная дама, – Изабелла помнила о ней только то, что она закалывала волосы на висках диковинными «ночными» гребенками и была вдовой какого-то значительного лица. Девочку послали в это заведение овладеть начатками знаний, но, проведя день в его стенах, Изабелла взбунтовалась против тамошних порядков, и ее, разжалобившись, оставили дома; в сентябрьские дни, когда окна Голландского Дома были распахнуты настежь, до нее доносился гул детских голосов, твердивших таблицу умножения, – и в эти минуты радость свободы и горечь отторгнутости смешивались в ее душе воедино. Что же до начатков знаний, то она овладела ими сама, живя на приволье в бабушкином доме, где беспрепятственно – благо прочие его обитатели не питали любви к чтению – пользовалась богатой библиотекой с множеством иллюстрированных книг, до которых добиралась, вскарабкавшись на табурет. Отыскав книгу по вкусу – в своем выборе она руководствовалась главным образом фронтисписом, Изабелла уносила ее в таинственную залу, примыкавшую к библиотеке, которую издавна почему-то называли «конторой». Чья это была контора и когда здесь была контора, Изабелла не знала, с нее хватало и того, что голосу там вторило эхо и приятно пахло старьем – туда, словно в ссылку, отправляли отслужившую свой срок мебель, иногда еще крепкую, без видимых изъянов, отчего изгнание казалось незаслуженным, а сама мебель – жертвой несправедливости. Изабелла – так уж водится у детей – относилась к ссыльным, как к живым существам, и, конечно же, изливала им душу. Особую ее благосклонность снискал старый волосяной диван, которому она поверяла свои многочисленные детские обиды. От этой комнаты еще и потому веяло неизъяснимой грустью, что прежде сюда входили прямо с улицы, через вторую, ныне осужденную на бездеятельность дверь, накрепко закрытую на засовы, которые было не под силу отодвинуть хрупкой девочке. Изабелла знала, что этот немой, неподвижный портал ведет прямо на улицу. Если бы смотровое окошко не было закрыто зеленой бумагой, она могла бы любоваться потемневшим крыльцом и выщербленным кирпичным тротуаром. Но ей и не хотелось выглядывать наружу – это разрушило бы ее выдумку: там лежала неведомая страна, которая по прихоти детского воображения превращалась то в край сплошных удовольствий, то в царство всяческих ужасов. Именно в «конторе» расположилась Изабелла в тот хмурый весенний вечер, о котором я уже упоминал. В ее распоряжении был весь дом, но она предпочла уединиться в его самом унылом уголке. Она ни разу не пыталась отодвинуть засовы и открыть входную дверь или убрать бумагу с окна (ее меняли другие руки); у нее не было охоты удостовериться в том, что за ними обычная улица. Холодный дождь лил как из ведра. Весна в тот год откровенно и злобно испытывала людское терпение, но Изабелла не придавала особого значения предательским шуткам природы. Она сидела, прикованная взглядом к книге, и старалась сосредоточить на ней свои мысли. Совсем недавно выяснив, что мысли ее склонны рассеиваться и блуждать, она принялась изобретательно муштровать их, и, покорные ее приказам, они маршировали, останавливались, наступали, отступали, выполняя другие еще более сложные артикулы и маневры. В тот вечер она двинула их полки по зыбучим пескам немецкой философии, которую уже некоторое время штурмовала, как вдруг услышала шаги, ступавшие явно не в такт с ее мысленным шагом. Прислушавшись, она поняла, что кто-то ходит в библиотеке, смежной с «конторой». Поначалу ей показалось, что это человек, который собирался навестить ее, но тут же поняла, что там женщина, к тому же ей неизвестная, а она ждала в гости мужчину, и доброго знакомого. В поступи незваной гостьи чувствовалось что-то настороженно-пытливое, и было ясно, что она не замедлит переступить порог. И точно, в следующее мгновение в дверях появилась дама в просторной непромокаемой накидке и вперила в нашу героиню строгий взор. Дама эта была немолода и нехороша собой, а лицо ее отражало нрав властный и неукротимый. – Гм, – начала она с места в карьер, оглядывая сбродную мебель в комнате, – вы всегда здесь сидите? – Только не при гостях, – ответила Изабелла, подымаясь ей навстречу, и сразу же направилась в библиотеку, увлекая за собой незваную посетительницу, продолжавшую глазеть по сторонам. – Кажется, у вас предостаточно других комнат, и в лучшем состоянии. Хотя все здесь изрядно запущено. – Вам угодно осмотреть дом? – спросила Изабелла. – Сейчас я позову служанку. – Не трудитесь посылать за ней. Я не собираюсь покупать ваш дом. А служанка, должно быть, ищет вас наверху. Не слишком-то сообразительная девица. Лучше крикните ей, чтоб попусту не усердствовала. Изабелла в нерешительности и недоумении смотрела на эту неведомо откуда взявшуюся хулительницу. – Вы, верно, одна из дочек? – выпалила та. – Несомненно, – сказала Изабелла, озадаченная странными повадками дамы. – Только чьих дочек вы имеете в виду? – Покойного мистера Арчера и моей бедняжки сестры. – А-а, – протянула Изабелла. – Так вот вы кто – наша сумасбродная тетушка Лидия. – Это ваш папенька научил вас называть меня так? Да, я твоя тетка, и зовут меня Лидией, но я не сумасбродка, можешь мне поверить. Ты которая из трех? – Младшая, Изабелла. – Ну да, старшие – Лилиан и Эдит. Ты самая хорошенькая? – Вот уж не знаю, – ответила девушка. – Думаю, я не ошибаюсь. Таковы были обстоятельства, при которых тетка и племянница впервые познакомились и коротко сошлись. Уже много лет, после смерти сестры, миссис Тачит находилась в ссоре с зятем. Она вздумала отчитать мистера Арчера за то, что тот дурно воспитывает дочерей, а он, человек горячий и вспыльчивый, предложил ей не совать нос в чужие дела, и она, буквально исполнив его совет, навсегда прекратила с ним отношения. После его кончины она ни строчки не написала племянницам, воспитанным в явном неуважении к ней, что Изабелла – как мы могли заметить – уже успела выказать. Действия миссис Тачит были, как всегда, от начала до конца продуманы. Она давно уже намеревалась отправиться в Америку, чтобы выяснить, хорошо ли помещены ее капиталы (к которым ее муж, известный финансист, не имел никакого касательства), а заодно разузнать о состоянии дел своих племянниц. Писать им она считала излишним, поскольку пренебрегала сведениями, почерпнутыми из переписки: она верила только тому, что видела сама. Однако тетка, как убедилась Изабелла, знала о них более чем достаточно: знала о замужестве старших сестер, знала, что отец оставил им ничтожно мало денег и поэтому решено было продать бабушкин дом, перешедший к отцу по наследству, а вырученные деньги поделить; знала, наконец, что муж Лилиан, Эдмунд Ладлоу, взял на себя это дело, а посему молодая чета, приехавшая в Олбани во время болезни мистера Арчера, осталась в городе и вместе с Изабеллой поселилась в старом доме. – Какую сумму вы рассчитываете выручить? – спросила миссис Тачит у племянницы, перешедшей с ней в парадную гостиную, которая, по всей очевидности, не вызвала у гостьи восхищения. – Вот уж не знаю, – ответила девушка. – Второй раз слышу от тебя такой ответ, – заметила тетка, – а с виду ты совсем не глупа. – Я не глупа, но в деньгах вправду ничего не смыслю. – Плоды папенькиного воспитания. Словно он припас для тебя миллион. Сколько же он тебе оставил? – Право, не знаю. Спросите Эдмунда и Лилиан. Они скоро вернутся. – Во Флоренции за такой дом не дали бы и ломаного гроша, – сказала миссис Тачит, – но в вашей глуши, полагаю, за него можно взять приличный куш. Каждой из вас достанется кругленькая сумма. Ну, и потом ты, нужно думать, получишь еще кое-что. Как это ты ничего не знаешь – поразительно! Дом стоит на бойком месте. Его, надо полагать, снесут и построят торговые ряды. Вам и самим не дурно бы этим заняться – лавки можно выгодно сдать. Изабелла с изумлением уставилась на тетку – мысль о лавках была ей в диковину. – Нет, зачем же… зачем сносить дом, – сказала она. – Я так его люблю! – Не знаю, с чего тебе любить его, – здесь умер твой отец. – Да, но от этого я не разлюбила его, – несколько неожиданно возразила девушка. – Мне нравятся места, с которыми многое связано – пусть даже печальное. Эти стены видели много смертей: в них всегда кипела жизнь. – Ну, если это называть «кипела жизнь»… – Я хотела сказать – они полны воспоминаний. Здесь любили, страдали. И не только страдали. Ребенком я была здесь очень счастлива. – Если ты любишь дома, с которыми многое связано, в особенности много смертей, поезжай во Флоренцию. В старинном дворце, где я живу, было убито трое. Трое, о которых известно. И бог знает, сколько еще! – В старинном дворце, – повторила Изабелла – Да, милочка. Не то, что этот дом, где пахнет провинцией. Изабелла пришла в волнение: в ее глазах бабушкин дом всегда был лучшим из лучших. Но это было волнение особого рода – и у нее невольно вырвалось: – Как бы мне хотелось повидать Флоренцию! – Что ж, – заявила тетушка. – Будешь умницей, будешь слушаться меня во всем, и я возьму тебя с собой. Изабелла еще больше поддалась волнению, даже раскраснелась и, молча улыбаясь, взглянула на тетку. – Слушаться во всем? – сказала она, помедлив. – Вряд ли я могу это обещать. – Вряд ли. Ты не такая. Ты – своевольница. Впрочем, не мне тебе пенять. – И все-таки, чтобы попасть во Флоренцию, – воскликнула девушка, – я на многое готова! Эдмунд и Лилиан все не возвращались, и миссис Тачит уже больше часа без помех разговаривала с племянницей, которая нашла в ней личность необычную, интересную, но прежде всего личность – пожалуй, первую, с которой ей случилось встретиться. Тетушка, как и полагала Изабелла, оказалась весьма эксцентрической особой, а такие люди, в представлении Изабеллы, были неприятны и даже отталкивали. Само это слово связывалось с чем-то гротескным, даже зловещим. Но применительно к тетушке оно обретало ироническую, даже комедийную окраску, и Изабелла невольно сравнивала свою родственницу с людьми обычными, к которым привыкла, и находила, что она намного занимательнее. Во всяком случае, никому еще не удавалось так завладеть вниманием Изабеллы, как этой маленькой чужеземного облика женщине с тонкими губами и живыми глазами, чье чувство собственного достоинства с избытком искупало ее невзрачную внешность. Эта женщина в поношенном плаще говорила о королевских дворах Европы, словно ее принимали там как своего человека! Причем здесь не было ни капли рисовки: миссис Тачит не признавала за аристократией превосходства, а потому вовсю судила и рядила сильных мира сего, не без удовольствия отмечая, что производит впечатление на наивную, восприимчивую головку. Она засыпала Изабеллу вопросами и по ее ответам заключила, что племянница весьма неглупа. Затем Изабелла в свой черед расспросила тетку о разных разностях, и ее ответы, порой весьма неожиданные, поразили девушку, дав пищу для глубоких размышлений. Миссис Тачит дожидалась старшей племянницы ровно столько, сколько полагала сообразным, но, когда пробило шесть, а миссис Ладлоу не появилась, решила удалиться. – Твоя сестрица ужасная болтушка, как я посмотрю. Она всегда часами сидит в гостях? – Но вы просидели у нас ровно столько же, – возразила Изабелла. – Ведь Лилиан могла уйти из дому как раз перед вашим приходом. Миссис Тачит взглянула на племянницу, пропустив дерзость мимо ушей. Бойкий ответ, видимо, пришелся ей по вкусу, к тому же ей хотелось быть великодушной. – Боюсь, у нее не столь веские причины для оправдания. Во всяком случае, передай ей, что жду ее сегодня в вашей мерзкой гостинице. Вместе с мужем, если угодно. А тебе приходить незачем. С тобой мы еще вволю наговоримся. 4 Миссис Ладлоу была старшей и, по единодушному мнению, самой рассудительной из сестер Арчер: считалось, что Лилиан отличается практическим умом, Эдит – красотой, а Изабелла – «духовностью». Миссис Кейс, вторая по счету, была женой саперного офицера, и, поскольку наш рассказ пойдет не о ней, достаточно будет упомянуть, что красавицей она слыла по праву и украшала собою многие гарнизоны, преимущественно в глухих городках на Западе, куда, к ее великому огорчению, неизменно назначали ее супруга. Лилиан вышла замуж за нью-йоркского стряпчего, молодого человека с зычным голосом и горячей любовью к юриспруденции. Партия эта, как и брак Эдит, не считалась блестящей, но Лилиан, о чем нередко шептались за ее спиной, и такому супружеству могла быть рада – из трех сестер она одна была нехороша собой. Впрочем, она чувствовала себя вполне счастливой и теперь, благославляя судьбу за эту удачу, наслаждалась ролью матери двух сорванцов и хозяйки клиновидного особнячка из дешевого бурого известняка, с трудом втиснутого в ряд домов на 53-й улице. Маленькая, коренастая, она отнюдь не притязала на стройность, некоторая осанистость у нее, впрочем, была, но величавости – никакой. Правда, многие утверждали, что замужество пошло ей весьма на пользу. Сама она более всего гордилась двумя вещами – полемическим талантом мужа и оригинальностью младшей сестры. – Где мне угнаться за Изабеллой, – частенько говаривала она. – У меня бы никакого времени на это не хватило. Вместе с тем она с легкой завистью следила за сестрой, наблюдая за каждым ее шагом, как следит обремененная потомством такса за ничем не связанной борзой. – Я хочу видеть ее замужем за хорошим человеком. Вот все, чего я хочу, – не раз повторяла она мистеру Ладлоу. – Признаться, не стал бы я добиваться чести быть ее мужем, – неизменно отвечал ей на это мистер Ладлоу чрезвычайно громко и четко. – Конечно, тебе бы только спорить. Ты всегда говоришь наперекор. И чем только она тебе не угодила? Единственно тем, что так оригинальна. – Ну а я не охотник до оригиналов, я люблю переводы, – обычно парировал мистер Ладлоу. – Твоя сестрица – книга на иностранном языке. Она мне непонятна. Ей бы в пору выйти замуж за армянина или португальца. – Этого-то я и боюсь! – восклицала Лилиан, которая считала Изабеллу способной на все. Миссис Ладлоу с большим интересом выслушала известие о прибытии миссис Тачит и стала готовиться предстать пред ее очи. До нас не дошло точных сведений о том, что сообщила сестре Изабелла, но, несомненно, ее рассказ подсказал тему беседы, которая завязалась между супругами Ладлоу, когда они в тот же вечер одевались к предстоящему визиту. – Я так надеюсь, что она сделает для Изабеллы что-нибудь существенное. Она явно очень расположилась к сестре. – Чего ты ждешь от нее? – спросил Эдмунд Ладлоу. – Дорогих подарков? – Вовсе нет. Ничего похожего. Я хочу, чтобы она обратила на Изабеллу внимание, полюбила ее. Кому как не ей оценить Изабеллу. Она полжизни провела среди иностранцев – она уже много успела рассказать об этом Изабелле. А ведь ты и сам говорил – наша Изабелла почти иностранка. – Значит, ты хочешь, чтобы тетка одарила твою сестрицу любовью на иностранный лад. Разве здесь ей не хватает любви? – Но ей непременно надо съездить в Европу, – сказала миссис Ладлоу. – Кому как не ей. – И хочешь, чтобы тетка взяла ее с собой? – Это она ей уже предложила – просто не чает увезти Изабеллу. Но я жду от нее большего – чтобы там, в Европе, она открыла перед Изабеллой все возможности. Нашей Изабелле, – сказала миссис Ладлоу, – надо только предоставить возможности. – Возможности для чего? – Чтобы совершенствоваться. – Силы небесные! – воскликнул Эдмунд Ладлоу. – Куда ей еще совершенствоваться. – Ну, конечно, – тебе лишь бы затеять спор. А ведь я могу и обидеться, – отвечала ему жена. – Только ты и сам знаешь, что любишь ее. – А ты знаешь, что я люблю тебя? – спросил шутливо мистер Ладлоу Изабеллу час спустя, водя щеткой по шляпе. – Вот уж что мне решительно все равно, – отвечала Изабелла, смягчая улыбкой и тоном заносчивость слов. – Ох, как мы заважничали, познакомившись с миссис Тачит, – вступила в разговор старшая сестра. Но Изабелла с полной серьезностью отвергла сие утверждение. – Неправда, Лили. Ничуть я не заважничала. – Да на здоровье. Что тут дурного? – примирительно сказала Лили. – А почему нужно важничать, познакомившись с миссис Тачит? – Та-та-та! – воскликнул Ладлоу. – Заважничала! Заважничала! Еще больше, чем всегда! – Если я когда и заважничаю, – отвечала Изабелла, – то по более нажной причине. Каковы бы ни были ее чувства, однако она чувствовала себя иначе, чем всегда, словно с ней действительно что-то произошло. Вечером, оставшись одна, она сначала посидела возле лампы, сложа руки, забыв о привычных своих занятиях. Затем встала, прошлась по комнате, прошла из комнаты в комнату, держась ближе к стене, куда не достигал свет лампы. На душе у нее было смутно, тревожно, ее чуть-чуть лихорадило. То, что произошло, было намного важнее, чем могло бы показаться на первый взгляд, – ее жизнь круто менялась. Что сулила ей эта перемена, оставалось пока неизвестным, но в ее положении любой поворот судьбы был желанным. Ей хотелось – так говорила себе Изабелла – подвести черту под своей прошедшей жизнью и начать сызнова. Она давно вынашивала эту мечту, сжилась с ней, как с шумом стучавшего по ставням дождя, и не раз уже делала попытку начать сызнова. Укрывшись в полумраке тихой гостиной, Изабелла опустилась в кресло и закрыла глаза, но не для того, чтобы забыться в дреме. Напротив, сна не было ни в одном глазу; она старалась сосредоточить свое внутреннее зрение на чем-нибудь одном. Ее воображение всегда было до чрезвычайности стремительно, и если пред ним захлопывали дверь, оно устремлялось в окно. Изабелла не умела ставить ему преграды и в критические минуты, когда лучше было бы положиться всецело на разум, расплачивалась за поблажки этой своей склонности видеть, накапливать не просеянные рассудком впечатления. Теперь, когда она знала, что стоит на пороге больших перемен, картины той жизни, которую она покидала, обступили ее со всех сторон. Часы и дни прошедшей поры вернулись к ней вновь и в тишине гостиной, нарушаемой лишь тиканьем больших бронзовых часов, проносились перед ней длинной чередой. Жизнь ее сложилась хорошо, а сама она была счастливицей – такой вывод напрашивался сам собой. Она получала все самое лучшее, а в мире, где столько людей ведут незавидное существование, быть избавленной от всего тягостного – немалое преимущество. Изабелла даже считала, что ее опыту, пожалуй, недостает тягостных впечатлений, которые, как она знала из книг, могут быть иной раз не только содержательны, но и поучительны. Отец всегда оберегал ее от невзгод – ее обожаемый красавец отец, который и сам питал отвращение ко всему неприятному. Быть дочерью такого отца казалось Изабелле великим счастьем; она искренне гордилась своим родителем. Лишь после его смерти она наконец поняла, что дочерям он открывался своей праздничной стороной, на деле же, а не в мечтах ему отнюдь не всегда удавалось избегать столкновений с уродствами жизни. Однако это открытие только удвоило ее нежность к нему: ее вовсе не угнетала мысль, что он был слишком великодушен, слишком добр, слишком безразличен к низменным расчетам. Правда, многие полагали, что в этом безразличии он заходил чересчур далеко, особенно те – а таковых нашлось немало, – кому он не платил долгов. Они не делились с Изабеллой своим мнением об ее отце, но читателю, возможно, небезынтересно будет узнать, что они думали о нем: по их мнению, у покойного мистера Арчера была отличная голова и талант занимать друзей (или, как сказал один острослов, занимать у друзей), но за всем тем жизнью своей он распорядился крайне неразумно. Он пустил на ветер изрядное состояние, отличался, увы, излишним пристрастием к веселому застолью и, что греха таить, к картам. Некоторые не в меру злые языки даже обвиняли его в том, что он пренебрег воспитанием собственных дочерей. Девочки не получили систематического образования, и у них никогда не было настоящего дома; их баловали, но толком ничему не учили. Они росли под присмотром служанок и гувернанток (обычно никуда не годных); иногда их отдавали в какую-нибудь второсортную французскую школу, откуда в конце первого же месяца они в слезах возвращались домой. Дойди эти пересуды до Изабеллы, они вызвали бы крайнее ее возмущение: в ее представлении отец открывал им блестящие возможности. Даже в том, что он на три месяца оставил ее с сестрами в Нев-шатале на попечении бонны-француженки, а та вскоре сбежала с каким-то русским аристократом, проживавшим в том же отеле, – даже в пору этой столь неблаговидной истории (случившейся, когда Изабелле минуло одиннадцать лет) она не почувствовала ни страха, ни стыда, напротив, сочла этот эпизод весьма романтическим и вполне отвечающим духу свободного воспитания. Отец был человеком широких взглядов, а его непоседливость и даже непоследовательность в поступках лишь служили тому доказательством. Он полагал, что его девочкам с самого раннего возраста необходимо как можно больше повидать свет, а потому, еще до того как Изабелле исполнилось четырнадцать лет, отец уже трижды возил ее с сестрами за океан – правда, всякий раз давая им насладиться зрелищем обещанной Европы всего каких-нибудь несколько месяцев, так что эти путешествия только разжигали в Изабелле аппетит, не давая возможности утолить его. Она не могла не защищать своего отца, ибо принадлежала к его трио, «искупавшему» те досадные стороны жизни, о которых он так не любил говорить. В последние годы его готовность уйти из этого мира, где с приближением старости он уже не мог с привычной легкостью следовать своим прихотям, сильно поуменыпилась под влиянием горестной мысли о разлуке с его необыкновенной, с его замечательной дочерью. Позднее, когда поездки в Европу прекратились, мистер Арчер все равно умел наполнить жизнь своих дочерей всевозможными радостями; если самого его и тревожило состояние его финансовых дел, девушки искренне считали, что владеют очень многим. Изабелла превосходно танцевала, хотя, помнилось ей, не пользовалась особенным успехом на балах в Нью-Йорке; ее сестра Эдит – таково было единодушное мнение – завоевала там куда больше сердец. На долю Эдит выпал такой разительный успех, что у Изабеллы тотчас открылись глаза и на то, в чем за^ ключался секрет неотразимости сестры, и на то, чего ей самой недоставало: ее умение резвиться, скакать и вскрикивать – притом с должным эффектом – было весьма ограничено. Девятнадцать человек из двадцати (включая и самое Изабеллу) полагали Эдит намного привлекательнее младшей сестры, зато двадцатый не только не соглашался с подобным приговором, но, более того, дерзал обвинять других в вульгарности вкуса. В тайниках души наша юная леди даже больше Эдит жаждала успеха, но тайники эти были так глубоко запрятаны, что сообщение между ними и внешним миром было весьма затруднительным. Изабелла встречалась с множеством молодых людей, осаждавших Эдит, но они по большей части сторонились ее, полагая, что разговор с ней требует серьезной подготовки. Слава «читающей девицы» сопутствовала ей, как облако Гомеровой богине, и создавало вокруг нее завесу; считалось, что такая репутация обязывает собеседника касаться сложных вопросов и держаться в строгих рамках. Бедняжке нравилось слыть умной, но вовсе не хотелось прослыть книжным червем; она стала читать тайком и, обладая превосходной памятью, не позволяла себе блистать цитатами. Ею владела неутолимая жажда знаний, но утолять ее она предпочитала не с помощью книг, а из любых других источников. Ею владел огромный интерес к жизни, и она не переставала зорко всматриваться в нее и размышлять. В ней самой таился великий запас жизненных сил; для нее не было большего наслаждения, чем чувствовать неразрывную связь между движениями собственной души и бурными событиями окружающего мира. Поэтому ей нравились людские толпы и бескрайние просторы, книги о войнах и революциях, картины на исторические сюжеты – картины, которым, сознательно идя на этот грех, прощала плохую живопись ради их содержания. Во время войны Юга и Севера[10] Изабелла была еще девочкой; тем не менее все эти годы она жила в крайнем возбуждении и нередко (к величайшему своему смущению) в равной мере восхищалась доблестью обеих армий. Разумеется, бдительность ее недоверчивых кавалеров никогда не заходила так далеко, чтобы объявить Изабеллу вне закона: у тех, кто приближался к ней, не настолько сильно бились сердца, чтобы они теряли голову, и наша героиня все еще не прикоснулась к тем главным наукам, которые соответствуют ее возрасту и полу. У нее было все, что только могла пожелать молодая девушка: родительская ласка, восхищение, конфеты, букеты, сознание неотъемлемого права пользоваться всеми привилегиями своего круга, неограниченные возможности танцевать на балах, ворох модных платьев, лондонский «Спектейтор»,[11] книжные новинки, музыка Гуно,[12] стихи Браунинга[13] и романы Джордж Элиот.[14] Все это, оживленное игрою памяти, мелькало перед нею пестрой смесью сцен и лиц. Многое, уже забытое, воскресало вновь, другое, еще не так давно казавшееся особенно значительным, стерлось и исчезло. Она словно смотрела калейдоскоп и только тогда остановила его движение, когда вошла горничная и доложила, что ее желает видеть некий джентльмен. Этим джентльменом был Каспар Гудвуд, прямодушный молодой бостонец, который познакомился с мисс Арчер год назад и считал ее красивейшей девушкой своего времени; согласно правилу, упомянутому нами выше, он бранил это время за крайнюю глупость. Каспар Гудвуд нет-нет да писал Изабелле, и недели две назад прислал из Нью-Йорка письмо. Изабелла предполагала, что он вполне может появиться перед ней, и в этот пасмурный день, не отдавая себе в том отчета, ждала его. Однако, услышав, что он уже здесь, не обнаружила большого желания его видеть. Каспар Гудвуд был самым достойным из всех ее поклонников, он был превосходнейший молодой человек и внушал ей чувство глубокого, необычайного уважения. Никто из ее знакомых не вызывал в ней подобного чувства. Толковали, что он хочет жениться на Изабелле, но об этом, разумеется, лучше было знать им двоим. Доподлинно же было известно только то, что, приехав на несколько дней в Нью-Йорк в надежде застать там мисс Арчер и узнав, что она все еще в Олбани, он отправился туда с единственной целью повидать ее. Изабелла не поспешила ему навстречу; еще несколько минут она ходила по комнате в предчувствии новых сложностей. Когда наконец она вышла в гостиную, Каспар Гудвуд стоял возле лампы. Высокого роста, крепкого сложения, он держался слишком прямо, был сухощав и смугл лицом. Природа наделила его не столько романтической, сколько неприметной красотой, но что-то в его физиономии остановило бы ваше внимание, и, если вас привлекают голубые глаза с особенно пристальным взглядом – глаза словно с другого, более светлокожего лица – и почти квадратный подбородок, который, как принято считать, говорит о решительном характере, это внимание было бы вознаграждено. Изабелла отметила про себя, что и на сей раз подбородок его говорит о принятом решении, однако полчаса спустя Каспар Гудвуд, явившийся к ней действительно полный надежд и решимости, вернулся к себе с горьким чувством человека, потерпевшего поражение. Остается добавить, что он не принадлежал к числу тех, кто легко мирится с поражением. 5 Ральф Тачит относился ко всему на свете философски; однако он не без волнения постучал (без четверти семь) в комнату матери. Даже у философов бывают свои пристрастия, и, не будем скрывать, из двух людей, которым он был обязан жизнью, сладость чувства сыновней привязанности даровал ему отец. Отец – как нередко отмечал про себя Ральф – питал к нему скорее материнские, а мать – напротив, отеческие чувства или даже, выражаясь нынешним языком, начальнические. Вместе с тем она была вполне расположена к своему единственному чаду и неизменно настаивала на том, чтобы сын проводил с нею три месяца в году. Ральф отдавал должное ее материнской нежности, не закрывая, однако, глаза на то, что в ее безупречно налаженном и обслуженном доме он занимал второстепенное место – после ее присных, на которых лежала обязанность неукоснительно и в мельчайших подробностях исполнять ее волю. Когда он вошел, миссис Тачит уже оделась к обеду, тем не менее обняла сына затянутой в перчатку рукой и, усадив возле себя на софу, принялась расспрашивать о здоровье мужа и его собственном. Получив не слишком утешительный ответ, она сказала, что лишний раз убедилась в мудрости своего решения не подвергать себя превратностям английской погоды. В этом ужасном климате она, пожалуй, и сама бы сдала. Ральф улыбнулся при мысли, что его мать может в чем-либо или кому-либо сдаться, и счел излишним напоминать ей о том, что климат Англии вряд-ли повинен в его недуге, поскольку большую часть года он проводил вне ее пределов. Ральф был еще ребенком, когда его отец, Дэниел Трэси Тачит, уроженец города Ранленда в штате Вермонт, прибыл в Англию в качестве одного из компаньонов того самого банка, который он возглавил десять лет спустя. Дэниел Тачит понимал, что в новом отечестве ему предстоит прожить долгие годы и отнесся к этому обстоятельству просто, здраво и с готовностью к нему приноровиться. Однако он решил ни в коем случае не вытравливать в себе американца и не обнаружил желания обучать сему тонкому искусству своего единственного сына. Он не видел ничего мудреного в том, чтобы жить в Англии, применяясь, но не переменяясь, и считал само собой разумеющимся, что после его смерти Ральф поведет дела в старом угрюмом здании банка все на тот же новый американский лад. Он приложил усилия, чтобы настроить мальчика на этот лад, отправив его учиться на родину. Ральф пробыл в Америке несколько лет, закончив там сначала школу, а затем университет; когда он вернулся, отец решил, что от него даже слишком отдает американцем, и поместил на три года в Оксфорд. Гарвард был поглощен Оксфордом,[15] и Ральф наконец стал достаточно англичанином. Внешне он как нельзя лучше вошел в окружающую его среду, однако это было лишь маской, под которой скрывался независимый ум, легко отбрасывавший чужие влияния и по природе своей склонный дерзать, иронизировать и предаваться безграничной свободе суждений. Ральф подавал немалые надежды; в Оксфорде, к несказанному удовольствию отца, он шел среди первых, и все вокруг не переставали сожалеть, что перед таким талантливым юношей закрыта политическая карьера.[16] Он мог бы ее сделать, возвратившись на родину (хотя трудно сказать, как сложилась бы там его судьба), но, даже если бы мистер Тачит согласился расстаться с сыном (чего он вовсе не хотел), Ральф и сам не пошел бы на то, чтобы между ним и отцом, которого он считал лучшим своим другом, всегда лежала бы водная пустыня. Ральф не только любил отца, он восторгался им и почитал за счастье быть свидетелем его успехов. Он считал Дэниела Тачита человеком гениальным и, хотя не питал ни малейшего интереса к тайнам банковского дела, изучил его единственно для того, чтобы иметь возможность оценить, до каких вершин поднялся в нем его отец. Но более всего он восхищался в старом джентльмене его умением хоронитьея в тончайшую, словно отшлифованную воздухом Англии, слоновой кости броню, которая при любых обстоятельствах оставалась непроницаемой. Дэниел Тачит не кончал ни Оксфорда, ни Гарварда; ему некого было винить, кроме самого себя, что в руках его сына оказался ключ к современному скептицизму. Однако Ральф, в чьей голове роились сотни мыслей, о которых понятия не имел его отец, бесконечно уважал его за самобытный ум. Американцы, по праву или нет, славятся легкостью, с какой они приноравливаются к жизни в чужой стране; но мистер Тачит не шел в своей гибкости дальше определенных пределов, чем отчасти и создал почву для своего успеха. Он сохранил в первозданной свежести большинство свойственных ему изначально черт и, к неизменному удовольствию сына, говорил по-английски в образном стиле, характерном для склонных к красноречию районов Новой Англии.[17] К концу жизни он не переменился, но обрел мягкость, равную разве его богатству; он сочетал совершенное знание людей с умением держаться со всеми как ровня, и его «общественная репутация», ради которой он не шевельнул и пальцем, была без единого изъяна, как налившийся соком нетронутый плод. То ли из-за недостатка воображения, то ли из-за отсутствия так называемого «чувства истории», многие особенности английского образа жизни, обычно поражающие образованных иностранцев, остались для него за семью печатями. Некоторых различий он так и не заметил, некоторых обычаев так и не усвоил, в некоторых темных сторонах так и не стал копаться. Впрочем, что касается последних, он много утратил бы в мнении сына, если бы стал в них копаться. По выходе из Оксфорда Ральф на несколько лет отправился путешествовать, а затем ему пришлось взгромоздиться на высокий табурет в банке отца. Важность и значительность подобного поста определяются, надо полагать, не высотой табурета, а иными соображениями; поэтому Ральф, на редкость длинноногий, с удовольствием стоял и даже прохаживался в часы работы. Однако ему не суждено было посвятить этому занятию долгие годы: восемнадцать месяцев спустя он серьезно занемог: сильная простуда, которую он схватил, поразила легкие и привела их в плачевное состояние. Пришлось оставить банк и, подчинившись печальной необходимости, в буквальном смысле заняться собой. Вначале Ральф отнесся к этой задаче спустя рукава – ему казалось, что занимается он отнюдь не собой, а какой-то никому не интересной и ничем не интересующейся личностью, с которой у него, Ральфа, решительно нет ничего общего. Однако, сойдясь с незнакомцем поближе, он смягчился к нему и кончил тем, что научился скрепя сердце терпеть его и даже до некоторой степени уважать. Кого только не роднит несчастье! Ральф, понимая, как много поставлено на карту, и сам поражаясь своему благоразумию, стал исполнять свои безрадостные обязанности с достаточным вниманием. Усилия его не остались втуне и были вознаграждены: бедняга по крайней мере остался жив. Правое легкое начало заживать, левое обещало последовать его примеру, и, по уверению врачей, проводя зимы в теплых странах, куда стекаются страдающие грудной болезнью, он мог рассчитывать еще на десяток и более лет. И хотя Ральф нежно полюбил Лондон и клял судьбу, обрекшую его на изгнание, но сколько бы он ее ни клял, другого выхода у него не было, поэтому, мало-помалу убедившись, что его больные легкие благодарны даже за скудные милости, он стал на них не в пример щедрей. Зимовал, как говорится, в теплых краях, грелся на солнце, в ветреную погоду не покидал дома, в дождливую – постель, и несколько раз, когда ночью выпадал снег, чуть было не уснул в ней навеки. Он призвал себе на выручку безразличие, и этот скрытый ресурс – словно большой кусок сладкого пирога, украдкой сунутого в детский ранец доброй старушкой няней, – помогал ему мириться с утратами; ведь при всем том он был серьезно болен, и сил хватало лишь на то, чтобы вести свою нелегкую игру. Он говорил себе, что в мире нет дел, которые привлекали бы его всерьез, и поприща славы ему, во всяком случае, не пришлось отринуть. Но теперь на него снова нет-нет да веяло ароматом запретного плода, напоминая, что подлинная радость дана нам только в кипучей деятельности. Жизнь, которую он вел, походила на чтение хорошей книги в плохом переводе – жалкое занятие для человека, понимавшего, что в нем пропадает блестящий лингвист. У него бывали хорошие зимы и плохие зимы, и когда болезнь отпускала его, он даже тешил себя надеждой на полное выздоровление. Но за три года до событий, с которых мы начали наше повествование, надежда эта окончательно рухнула: он задержался в Англии дольше обычного, и холода настигли его прежде, чем он укрылся в Алжире. Он прибыл туда еле живой и несколько недель находился между жизнью и смертью. Он чудом поднялся на ноги, но при первых же шагах понял, что второму чуду не бывать. Он сказал себе, что час его близок и нужно жить, помня о нем, но по крайней мере в его власти провести остаток дней с наибольшей – насколько это удастся в таком положении – приятностью. В ожидании близкого конца возможность просто пользоваться способностями, которыми наградила его природа, стала для него величайшим наслаждением; ему даже казалось, что он первый открыл радость созерцания. Время, когда ему горько было расставаться с мечтой о славе – мечтой навязчивой при всей ее неясности, мечтой обольстительной, несмотря на постоянную борьбу с весьма здравыми вспышками критического отношения к себе, – осталось далеко позади. Друзья нашли, что он повеселел, и, приписывая эту перемену уверенности в скором выздоровлении, многозначительно качали головами. На самом деле безмятежность его была лишь диким цветком, пробившимся среди развалин. Запретный плод, как известно, сладок, и, надо думать, именно это обстоятельство послужило причиной того, что появление молодой леди, явно не относившейся к разряду скучных, вызвало в Ральфе внезапный интерес. Что-то говорило ему: если распорядиться собою с умом, здесь его ждет занятие на много дней вперед. Добавим мимоходом, что возможность любви – т. е. любить, а не быть любимым – все еще значилась в его урезанной жизненной программе. Он только запретил себе бурное проявление чувств. К тому же, было мало вероятно, чтобы он мог внушить кузине пламенную страсть, да и она вряд ли смогла бы, даже если бы попыталась, возбудить в нем подобное чувство. – А теперь расскажите мне о нашей гостье, – сказал он, обращаясь к матери. – Что собственно вы намерены с ней делать? Миссис Тачит не замедлила с ответом. – Я намерена просить твоего отца пригласить ее провести несколько недель в Гарденкорте. – К чему такие церемонии, – заметил Ральф. – Отец и без того ее пригласит. – Не знаю, не знаю. Она – моя племянница, а не его. – Однако, матушка, вы стали изрядной собственницей! Тем больше у отца оснований ее пригласить. Ну, а потом? После этих нескольких месяцев – невозможно ведь приглашать такую милую девушку всего на несколько жалких недель? Что вы намерены с ней делать потом? – Взять с собой в Париж и заняться ее туалетами. – Разумеется. Ну, а кроме туалетов? – Пригласить на осень к себе во Флоренцию. – Это все частности, дорогая мама, – сказал Ральф. – Я спрашиваю, что вообще вы намерены делать с ней. – Исполнить свой долг! – провозгласила миссис Тачит. – Ты, надо думать, очень ее жалеешь. – Вовсе нет. Она не произвела на меня впечатления особы, которую нужно жалеть. Скорее я ей завидую. Впрочем, чтобы мне решить этот вопрос, объясните хотя бы в общих чертах, в чем вы видите свой долг. – В том, чтобы показать ей четыре европейских страны – две из них пусть сама выберет – и дать возможность в совершенстве выучить французский. Она уже и так его неплохо знает. – Звучит суховато, – слегка нахмурился Ральф. – Даже при том, если две страны она выберет сама. – Суховато? – сказала миссис Тачит, смеясь. – Предоставим Изабелле сбрызнуть наше путешествие живою водой. Ее присутствие освежает, как летний дождь. – Вы считаете ее одаренным существом? – Не знаю, одаренное ли она существо, но девица она умная, с характером и пылким нравом. Она понятия не имеет, что такое скука. – Охотно верю, – сказал Ральф и вдруг добавил: – А как вы ладите между собой? – Не хочешь ли ты сказать, что со мной скучно? Она так не считает. Другие девушки – возможно, но не она – она слишком умна для этого. По-моему, ей очень занятно со мной. И мы превосходно ладим, потому что я ее понимаю; я знаю девушек этой породы. Она во всем прямодушна – я тоже. Мы обе знаем, чего нам друг от друга ждать. – Милая мама! – воскликнул Ральф. – Кто же не знает, чего ждать от вас. Меня вы ни разу не удивили. Разве что сегодня, подарив мне хорошенькую кузину, о существовании которой я даже не подозревал. – Ты и в самом деле считаешь ее хорошенькой? – Прехорошенькой. Впрочем, это не главная ее прелесть. В ней есть что-то необычное, что-то свое – вот это-то меня и поразило. Кто эта своеобразная девушка? Что она такое? Где вы нашли ее? Как познакомились? – Я нашла ее в старом доме в Олбани. Шел дождь, и она сидела в мрачной зале с толстенной книгой в руках и умирала от скуки. Правда, она не понимала, что скучает, но, когда я уходила, она, по-моему, была весьма благодарна мне за то, что я открыла ей на это глаза. Ты скажешь, незачем было это делать – незачем было вмешиваться в ее жизнь. Возможно, ты и прав, но я сделала это намеренно: мне показалось, она предназначена для лучшей доли. И я подумала, что сослужу ей добрую службу, если возьму с собой и покажу белый свет. Она считает себя весьма осведомленной особой – как и многие девицы в Америке. Однако, как и многие девицы в Америке, она глубоко заблуждается. Кроме того, если хочешь знать, я подумала, что с ней не стыдно показаться на люди. Приятно, когда о тебе существует хорошее мнение, а в моем возрасте ничто так не красит женщину, как хорошенькая племянница. Ты знаешь, я много лет не встречалась с дочерьми моей сестры: у них был отвратительный отец. Но я всегда намеревалась что-нибудь для них сделать, как только он переселится туда, где всем найдется местечко. Я навела о них справки и без предупреждения отправилась к ним сама. И объявила, кто я. Кроме Изабеллы, там еще две сестры, обе замужем; я познакомилась только со старшей и ее мужем – крайне неприятный субъект, к слову сказать. Его жена, по имени Лили, очень обрадовалась, узнав, что я заинтересовалась Изабеллой; она утверждает, будто ее сестре как раз и нужно, чтобы ею заинтересовались. Лили говорила о ней так, точно это непризнанный талант, который нуждается в поощрении и поддержке. Возможно, Изабелла и в самом деле непризнанный талант, только я еще не разобралась, какой. Миссис Ладлоу пришла в восторг, когда я сказала, что возьму ее сестру в Европу. Они все там смотрят на Европу как на прибежище для эмигрантов, для ищущих спасения, как на край, куда можно сбыть излишек населения. Изабелла с радостью откликнулась на мое приглашение, и дело сладилось без хлопот. Правда, некоторые затруднения возникли, когда речь зашла о деньгах – Изабелла, насколько я могу судить, решительно не желает ни у кого одолжаться. Но у нее есть небольшие средства, и она думает, что путешествует на собственный счет. Ральф внимательно выслушал этот пространный отчет, который, однако, только в незначительной мере утолил его любопытство. – Что ж, если у нее есть талант, – сказал он, – нам остается выяснить – к чему. Может быть, ее талант в том, чтобы покорять сердца? – Не думаю. При беглом знакомстве ее, пожалуй, можно принять за кокетку, но это ошибочное впечатление. Во всяком случае, разгадать ее, по-моему, не просто. – Значит, Уорбертон пошел по неверному пути, – воскликнул Ральф. – А он-то гордится своим открытием. Миссис Тачит покачала головой. – Лорду Уорбертону ее не понять. Пусть и не пытается. – Он очень умен, – возразил Ральф. – Однако вовсе неплохо заставить его иногда поломать себе голову. – Изабелла с удовольствием заставит английского лорда поломать себе голову. Ральф снова нахмурился. – А что она знает о лордах? – Ровным счетом ничего. А это тем более не сможет уложиться в его голове. При этих словах Ральф рассмеялся и, взглянув в окно, спросил: – Вы не собираетесь спуститься к отцу? – Спущусь, без четверти восемь, – отвечала миссис Тачит. Сын посмотрел на часы. – В таком случае у вас еще целых четверть часа. Расскажите мне еще об Изабелле. Но миссис Тачит отклонила эту просьбу, сказав, что ему придется самому разбираться в кузине. – Да, – продолжал тем не менее Ральф, – с ней, безусловно, не стыдно показаться на люди. А вот не причинит ли она вам беспокойства? – Надеюсь, нет. Ну а если и причинит, я все равно не отступлюсь. Я никогда не меняю своих решений. – Она показалась мне очень непосредственной, – сказал Ральф. – От непосредственных людей еще не так много беспокойства. – Безусловно, – сказал Ральф. – И вы первая тому доказательство. Я не знаю никого непосредственнее вас, но, уверен, вы никогда никому не причиняли беспокойства. Ведь, беспокоя других, надо обеспокоить себя. Но вот что еще скажите – мне это только что пришло в голову: умеет она давать отпор? – Хватит! – воскликнула мать. – Конца нет твоим вопросам. Изволь разбираться сам. Но Ральф еще не исчерпал своих вопросов. – А ведь вы так и не сказали, что намерены с ней делать, – напомнил он. – Делать? Ты говоришь об этом так, словно Изабелла штука ситца. Ничего я не собираюсь делать ни с ней, ни тем паче из нее. Она будет делать, что ей заблагорассудится. Это было ее непременное условие. – Значит, в той телеграмме вы хотели сказать, что характер у нее самостоятельный. – Я никогда не знаю, что хочу сказать в телеграммах, особенно в тех, которые посылаю из Америки. Ясность обходится слишком дорого. Пойдем вниз, к отцу. – А разве уже без четверти восемь? – спросил Ральф. – Я могу снизойти к его нетерпению, – ответила миссис Тачит. Ральф имел свое мнение на этот счет, но возражать не стал. Вместо этого он предложил матери руку, что позволило ему, спускаясь с нею по лестнице – просторной, пологой, с широкими мореного дуба перилами, считавшейся одной из достопримечательностей Гарденкорта, на минуту задержаться на площадке. – Вы, кажется, собираетесь выдать ее замуж? – Замуж? Мне было бы жаль сыграть с ней такую шутку. К тому же она и сама вполне может выйти замуж. У нее для этого есть все возможности. – Вы хотите сказать, что она уже избрала себе мужа? – Ну, мужа, не мужа, а какой-то молодой человек из Бостона существует! Ральф снова двинулся вниз – он не испытывал ни малейшего желания слушать о молодом человеке из Бостона. – Как говорит отец, у каждой американки непременно есть жених. Мать отказалась удовлетворить любопытство сына, отослав его к первоисточнику, и вскоре ему представилась возможность воспользоваться ее указанием. Оставшись в гостиной вдвоем со своей юной родственницей, Ральф мог вволю наговориться с ней. Лорд Уорбертон, прискакавший из своего поместья за десять миль, уехал еще до обеда, а мистер и миссис Тачит, которые за это время успели, по-видимому, исчерпать интерес друг к другу, под благовидным предлогом усталости удалились каждый на свою половину. Ральф целый час болтал с кузиной, которая вовсе не казалась измученной, хотя первую часть дня провела в пути. Она на самом деле была очень утомлена, знала это и знала, что назавтра заплатит дорогой ценой. Однако она взяла себе в привычку не сдаваться, пока окончательно не выбивалась из сил и не сознавалась в усталости, пока могла выдержать роль. Сейчас это маленькое притворство не стоило большого труда: ей было интересно, и она, говоря ее же словами, «плыла по течению». Изабелла попросила Ральфа показать ей картины; картин в доме было великое множество, и почти все они были приобретены Ральфом. Лучшие висели в дубовой галерее, продолговатой зале превосходных пропорций, с двумя гостиными по оба конца. По вечерам в ней обычно горел свет, однако это освещение было недостаточным, чтобы как следует разглядеть картины, и лучше было бы отложить осмотр на завтра. Так Ральф и посоветовал кузине, и лицо ее тотчас – несмотря на улыбку – выразило разочарование. – Я хотела бы, если можно, – сказала она, – взглянуть на них сегодня. Изабелла была нетерпелива, знала это за собой, но ничего не могла поделать, и сейчас тоже не сумела справиться с собой. «Ого, – подумал Ральф, – здесь обходятся без советов». Однако досады он не почувствовал. Напротив, ее настойчивость показалась ему забавной и даже милой. Закрепленные на кронштейнах светильники помещались на некотором расстоянии друг от друга и давали неяркий, зато мягкий свет. Он падал на чистые краски картин, на тусклую позолоту тяжелых рам, бросая отблески на тщательно навощенный пол. Ральф взял шандал и повел кузину по зале, показывая ей то, что особенно любил. Изабелла переходила от одной картины к другой, выражая восторг негромкими восклицаниями и чуть слышными замечаниями. Она явно понимала толк в живописи, обнаружив, к немалому удивлению Ральфа, природный вкус. Взяв второй шандал, она подолгу рассматривала то одно, то другое. Она высоко поднимала шандал, и тогда Ральф, отступая к середине галереи, смотрел не столько на картину, сколько на Изабеллу. По правде говоря, он ничего не терял, обращая взор в эту сторону – его кузина могла заменить многие произведения искусства. Она, несомненно, была тонка, бесспорно воздушна и, безусловно, высока. Недаром знакомые, сравнивая младшую мисс Арчер с сестрами, всегда добавляли слово «тростинка». Ее темные, почти черные волосы вызывали зависть многих женщин, а светло-серые глаза, которые иногда, в минуты сосредоточенности, выражали, быть может, чрезмерную твердость, пленяли всеми оттенками мягкости. Ральф и Изабелла дважды медленно прошлись по галерее из конца в конец. – Ну вот, – сказала она, – теперь я намного больше знаю. – Вы, я вижу, стремитесь как можно больше знать, – сказал Ральф. – Да, я хочу много знать. Большинство девушек так ужасающе невежественны. – На мой взгляд, вы не похожи на большинство. – Многим хотелось бы стать иными… и как их за это бранят, – сказала Изабелла, явно предпочитая пока не задерживать внимания на своей особе. И тут же, чтобы придать разговору другой оборот, спросила: – Скажите, а у вас здесь водятся привидения? – Привидения? – Ну, духи, те, что являются людям по ночам. В Америке мы зовем их привидениями. – Мы здесь тоже. Когда они нам являются. – Значит, они вас посещают? В таком романтическом старинном доме их не может не быть. – Наш дом вовсе не романтический, – сказал Ральф. – Боюсь, вы будете разочарованы, если на это рассчитываете. Он убийственно прозаичен, никакой романтики здесь нет, разве что вы привезли ее с собой. – Конечно, и очень много. И, по-моему, я привезла ее туда, куда нужно. – Несомненно, если ваша цель – сохранить ее в неприкосновенности. Мы с отцом ей вреда не причиним. Изабелла посмотрела на него. – Разве, кроме вашего отца и вас, здесь никто не бывает? – Почему? Моя матушка. – А-а. С ней я хорошо знакома. Она не романтическая натура. А гости к вам приезжают? – Очень редко. – Жаль! Я люблю встречаться с людьми. – В таком случае ради вас мы пригласим сюда все графство. – Вы смеетесь надо мной, – сказала девушка строго. – А кто тот джентльмен, который гулял с вами по лужайке, когда я приехала? – Наш сосед. Он не часто приезжает сюда. – Жаль. Он мне понравился, – сказала Изабелла. – Но вы, кажется, не успели перемолвиться с ним и двумя словами, – возразил Ральф. – Ну и что же? Все равно он мне понравился. И ваш батюшка тоже. Очень понравился. – Рад это слышать. Отец – чудеснейший человек. – Как жаль, что он болен, – сказала Изабелла. – Вот и помогите мне ухаживать за ним. Из вас, надо думать, выйдет отличная сиделка. – Боюсь, что нет. Говорят, я для этого не гожусь. Слишком много рассуждаю. Но вы так и не рассказали мне о привидении, – вдруг напомнила она. Ральф, однако, не пожелал вернуться к этой теме. – Вам понравился отец, понравился лорд Уорбертон. Полагаю, вам нравится и моя матушка. – Очень нравится, потому что… потому что… – Изабелла запнулась, пытаясь найти причину, объясняющую ее привязанность к миссис Тачит. – В таких случаях никогда не знаешь – почему, – сказал Ральф смеясь. – Я всегда знаю – почему, – ответила девушка. – Потому что она не старается нравиться. Ей безразлично, нравится она или нет. – Значит, вы любите ее из чувства противоречия? Знаете, а ведь я очень похож на нее, – сказал Ральф. – По-моему, нисколько не похожи. Вам как раз очень хочется нравиться людям, и вы стараетесь этого добиться. – Однако вы видите человека насквозь! – воскликнул Ральф с испугом, не вовсе наигранным. – Но вы мне все равно нравитесь, – успокоила его кузина. – И если хотите всегда мне нравиться, покажите мне привидение. Ральф с грустью покачал головой. – Я-то показал бы его вам, да вы его не увидите. Немногие удостаиваются этой чести. Незавидной чести. Привидения не являются таким, как вы, – молодым, счастливым, не искушенным жизнью. Тут надобно пройти через страдания, жестокие страдания, познать печальную сторону жизни. Тогда вам начнут являться привидения. Я свое уже давно встретил. – Но я сказала вам – я хочу все знать, – настаивала Изабелла. – Да, но о счастливой, о радостной стороне жизни. Вам не пришлось страдать, да вы и не созданы для страданий. Надеюсь, вы никогда не встретитесь с привидением. Она слушала внимательно, с улыбкой на губах, но глаза ее были серьезны. Ральф подумал, что при всем своем очаровании она, пожалуй, излишне самоуверенна; хотя, может быть, в этом отчасти и состояло ее очарование? Он с нетерпением ждал, что она скажет в ответ. – А я, знаете, не боюсь, – заявила она, и слова ее именно так и прозвучали – самоуверенно. – Не боитесь страданий? – Страданий – боюсь, а привидений – нисколько. И вообще я считаю, люди проявляют слишком большую готовность страдать. – Ну вы, я думаю, не из их числа, – сказал Ральф и взглянул на нее, не вынимая рук из карманов. – Я не считаю, что это плохо, – ответила Изабелла. – Разве человек непременно должен страдать? Разве мы созданы для страданий? – Вы, несомненно, нет. – Я не о себе говорю, – сказала она, делая шаг к двери. – Я тоже не считаю, что это плохо, – сказал Ральф. – Быть сильным – прекрасно. – Да, только про того, кто не страдает, люди говорят – какой бессердечный, – возразила Изабелла. Они вышли из маленькой гостиной, куда вернулись после осмотра галереи, и теперь стояли в холле у подножья лестницы. Ральф достал из ниши заготовленную на ночь свечу и протянул ее своей спутнице. – А вы не думайте о том, что говорят. Про того, кто страдает, те же люди говорят – какой болван. В жизни нужно быть по возможности счастливым. В этом все дело. Она снова внимательно посмотрела на него. В руке у нее была свеча, и одной ногой она уже стояла на ступеньке. – Я для. того и приехала в Европу, чтобы стать по возможности счастливой. Спокойной ночи. – Спокойной ночи. Желаю вам успеха и буду рад помочь, чем смогу. Она отвернулась и начала медленно подыматься по дубовой лестнице, а он смотрел ей вслед. Затем, держа по обыкновению руки в карманах, вернулся в пустую гостиную. 6 Изабелла Арчер слишком много рассуждала, и у нее было неуемное воображение. Природа наделила ее более тонкой восприимчивостью, чем большинство тех, с кем свела ее судьба, способностью видеть шире, чем они, и любопытством ко всему, что было ей внове. В своем кругу она слыла необычайно глубокой натурой, ее знакомые – превосходные все люди – не скрывали восхищения ее недюжинным умом, о котором не могли судить, и говорили о ней как о чуде учености – шутка сказать, она читала древних авторов… в переводах. Миссис Вэриен, ее тетка с отцовской стороны, даже как-то пустила слух, что Изабелла пишет книгу – миссис Вэриен питала безмерное уважение к книгам, – и утверждала, что племянница прославится в печати. Миссис Вэриен чрезвычайно ценила литературу, относясь к ней с тем почтением, которое обычно бывает вызвано чувством обделенности. В обширном доме миссис Вэриен, стяжавшем известность коллекцией мозаичных столиков и лепными потолками, не нашлось места для библиотеки, и изящная словесность была представлена в нем каким-нибудь десятком романов в бумажных переплетах, которые умещались на полочке в комнате одной из мисс Вэриен; знакомство миссис Вэриен с литературой исчерпывалось чтением нью-йоркского «Интервьюера», который, по справедливому замечанию той же миссис Вэриен, окончательно убивал в читателе веру в духовные ценности. Именно поэтому, надо полагать, она держала «Интервьюер» подальше от взора своих дочерей; она положила воспитать их в строгих правилах, и они вообще ничего не читали. Ее прозрения относительно Изабеллы были, однако, плодом фантазии. Изабелла и в мыслях не имела браться за перо и вовсе не стремилась к писательским лаврам. Она не умела облекать чувства и мысли в слова, да и не ощущала в себе призвания, однако считала справедливым, что окружающие обращались с нею так, словно она была на голову выше их. Как бы там ни было, но поскольку они признавали за ней превосходство, значит, восхищение их вполне справедливо, тем более что ей и самой нередко казалось, будто она намного сообразительнее других, а это рождало в ней нетерпение, которое так легко принять за превосходство. Изабелла, не будем скрывать, грешила самовлюбленностью: она часто, и не без удовольствия, окидывала взором все возможности, которые предоставляла ей собственная натура, имела обыкновение всегда и во всем, даже без особого на то основания, считать себя правой и охотно принимала поклонение. А между тем ей случалось делать промахи и ошибки, которые любой биограф, пекущийся о доброй славе своей героини, постарался бы обойти молчанием. Клубок ее туманных мыслей ни разу не подвергся суду людей сведущих. Она руководствовалась исключительно собственными мнениями, а потому нередко попадала впросак. Время от времени, уличив себя в какой-нибудь глупой оплошности, Изабелла предавалась страстному самоуничижению, но спустя неделю еще выше поднимала голову – ею владело неистребимое желание сохранять о себе высокое мнение. Только при этом условии – таково было ее убеждение – стоило жить: быть одной из лучших, сознавать, что обладаешь тонкой организацией (Изабелла, разумеется, не сомневалась, что обладает тонкой организацией), обитать в царстве света, разума, счастливых порывов и благодатно неиссякаемого вдохновения. Сомневаться в себе? Так же ненужно, как сомневаться в лучшем друге: стань лучшим другом самому себе, и тогда ты сможешь находиться в самом избранном обществе. Изабелле нельзя было отказать в возвышенном воображении, которое не раз оказывало ей добрые услуги и столько же раз играло с нею злые шутки. Половину своего времени она проводила в размышлениях о красоте, бесстрашии и благородстве, нимало не сомневаясь, что мир полон радости, неисчерпаемых возможностей, простора для действия, и считала отвратительным чего-либо страшиться или стыдиться. Она твердо надеялась, что никогда не совершит ничего дурного, казнила себя за малейшее заблуждение чувств (и если обнаруживала его, содрогалась, будто боялась угодить в готовый захлопнуться и придушить капкан), а при мысли – при одном только предположении, – что могла бы намеренно причинить другому боль, у нее занималось дыхание. Ничего хуже этого с ней не могло случиться! В общем, умозрительно она знала, что считать дурным. Она не любила обращать взор в эту сторону, но, коль скоро устремляла его туда, умела распознать дурное. Дурно делать низости, быть завистливым, вероломным, жестоким. В своей жизни она почти не сталкивалась с настоящим злом, но встречала женщин, которые лгали и пытались уязвлять друг друга. Это еще больше разжигало в ней гордыню – не презирать их было недостойно. Но человека, ослепленного гордыней, подстерегает опасность оказаться непоследовательным, опасность сдать крепохть, оставив на ней свой флаг, – поступок настолько бесчестный, что пятнает самый этот флаг. Изабелла, не ведая о том, какую артиллерию пускают в ход при осаде хорошеньких женщин, мнила, что эта опасность ей не грозит. Она всегда будет вести себя соответственно тому приятному впечатлению, какое на всех производит, будет такой, какой кажется, и казаться такой, какая есть. Порою она заходила даже так далеко, что мечтала попасть в трудные обстоятельства, чтобы иметь удовольствие проявить подобающий случаю героизм. Словом, с ее скудным опытом и выспренными идеалами, с ее убеждениями, столь же наивными, сколь и категоричными, с ее нравом, столь же взыскательным, сколь и снисходительным, с этой смесью любознательности и разборчивости, отзывчивости и холодности, с этим ее стремлением всегда казаться хорошей, а быть еще лучше, с желанием все увидеть, все испытать, все познать, с ее тонкой, трепетной, легко воспламеняющейся душой, доставшейся своевольной и самолюбивой девушке из хорошей семьи, – словом, со всеми этими качествами наша героиня вполне могла бы стать предметом сурового критического разбора, но, представляя ее читателю, мы, напротив, имеем в виду расположить его к ней и вызвать в нем интерес к дальнейшей ее судьбе. Изабелла Арчер считала – таково было еще одно ее убеждение – счастьем свою свободу и полагала, что надлежит воспользоваться ею на просвещенный лад. Ей и в голову не приходило сетовать на то, что она осталась одна, тем паче на одиночество – в ее глазах это было бы малодушием; к тому же ее сестра Лили постоянно и очень настойчиво уговаривала ее поселиться у нее в доме. Незадолго до смерти отца у Изабеллы появилась новая приятельница, которая с успехом трудилась на благо общества, и Изабелла видела в ней достойный подражания образец. Генриетта Стэкпол обладала завидным даром: она нашла свое призвание в журналистике, и ее «письма» из Вашингтона, Ньюпорта, с Белых гор и из прочих городов и весей, публиковавшиеся в «Интервьюере», были у всех на языке. Изабелла, с присущей ей самонадеянностью, называла их «легковесными», что, однако, не мешало ей отдавать должное мужеству, энергии и жизнерадостности молодой писательницы, которая одна, без родни и без достатка, взяла на себя воспитание троих племянников – детей своей больной овдовевшей сестры – и платила за их обучение из денег, заработанных литературным трудом. Генриетта придерживалась самых передовых взглядов и почти на все имела точный ответ. Она давно уже мечтала отправиться в Европу, чтобы в серии писем в «Интервьюере» рассказать о Старом Свете с новых позиций – задача не столь уж трудная, поскольку Генриетта знала наперед, каковы будут ее мнения и какие претензии вызовут у нее большинство европейских установлений. Узнав, что Изабелла собирается в путь, она тотчас же решила ехать, полагая, естественно, что путешествовать вдвоем будет особенно приятно. Однако с отъездом ей пришлось повременить. Генриетта считала Изабеллу исключительной натурой и уже не раз, не называя по имени, живописала в своих письмах, но ни слова не говорила подруге, не слишком прилежной читательнице «Интервьюера», которая вряд ли бы этому обрадовалась. Генриетта же, в мнении Изабеллы, служила живым примером женщины независимой и притом счастливой. В случае Генриетты источник независимости лежал на поверхности, но, даже если молодая девушка не обнаруживает способностей к журналистике и не обладает необходимым, как утверждала Генриетта, даром угадывать, что нужно публике, это вовсе не означает, будто у нее нет никакого призвания, никаких полезных талантов и ей только и остается, что быть ветреной и пустой. Изабелла решительно не желала быть пустой. Если набраться терпения, непременно найдется какое-нибудь дело по плечу. Разумеется, среди убеждений нашей героини имелось немало идей и по вопросу о браке. Первый пункт этого перечня гласил, что слишком много думать о замужестве вульгарно– И уж боже упаси гоняться за женихами. По мнению Изабеллы, всякая женщина, кроме разве самых хрупких, должна уметь жить сама по себе и вполне может быть счастлива, не деля существования с неким более или менее грубым представителем противоположного пола. Ее молитвы были услышаны: свойственные ей чистота и гордость – холодность и сухость, сказал бы какой-нибудь отвергнутый вздыхатель, склонный к анализу, – не позволяли ей строить тщеславных планов относительно возможного мужа. Немногие в кругу знакомых ей мужчин казались ей достойными такой разорительной траты сил, а мысль, что один из них мог бы вдруг разжечь в ней надежды и вознаградить за терпение, заставляла ее улыбаться. В глубине души – в самых ее глубинах – она верила: если бы ее озарил свет любви, она сумела бы отдать себя безоглядно, но видение это было слишком грозное – ив конечном счете скорее пугало ее, чем манило. Изабелла то и дело возвращалась к нему, но почти никогда на нем не задерживалась – оно сразу же вызывало в ее душе тревогу. Ей казалось, что она слишком много думает о себе, и, если бы кто-нибудь назвал ее заядлой эгоисткой, она бы тотчас покраснела. Она без конца искала путей развить себя, жаждала достичь совершенства и беспрестанно проверяла, чего уже успела добиться. Ее внутренний мир представлялся ее тщеславному воображению чем-то вроде сада, где шумят ветви, в воздухе разлит аромат, где много тенистых беседок и уходящих вдаль аллей; погружаясь в него, она словно совершала прогулку на свежем воздухе, а забираясь в самые сокровенные его уголки, не видела в том ничего дурного – ведь она возвращалась оттуда с охапками роз. Правда, жизнь часто напоминала ей, что в мире есть много других садов, иных, чем сад ее необыкновенной души, кроме того, есть множество мрачных, зловонных пустырей, густо поросших уродством и бедой. Уносимая с недавних пор потоком вознагражденной любознательности, который уже увлек ее в старую добрую Англию, а мог умчать и дальше, она часто ловила себя на мысли о тысячах обездоленных, и тогда ее собственная утонченная, наполненная до краев душа начинала казаться ей весьма нескромной. Но что делать? Какое место отвести существующим в мире страданиям в планах о радужном будущем? Скажем прямо, предмет этот недолго удерживал ее внимание. Она была слишком молода, слишком торопилась жить, слишком мало знала, что такое боль. Она уверила себя, что молодой женщине, к тому же всеми признанной умнице, необходимо прежде всего составить себе представление о жизни в целом. Без этого не уберечься от ошибок, и, только обретя такое представление, можно будет серьезно заняться вопросом о незавидном положении других людей. Англия явилась для нее откровением; она захватила ее, как ребенка пантомима. Прежде, когда еще девочкой ее привозили в Европу, она видела только страны континента, и видела их из окна своей детской; Париж, а не Лондон, был Меккой ее отца,[18] к тому же дочери, естественно, не могли разделять большей части его увлечений. Образы той далекой поры потускнели и стерлись, и отпечаток Старого Света на всем, что сейчас она наблюдала, имел для нее прелесть новизны. Дом Тачитов казался ей ожившей картиной; ни одна мелочь его изысканного комфорта не ускользнула от ее взгляда; и в своем прекрасном совершенстве Гарденкорт открывал целый мир, удовлетворяя в то же время всем потребностям. Большие низкие комнаты с потемневшими потолками и укромными закоулками, глубокие оконные проемы и причудливые переплеты, ровный свет, густая зелень за окном, словно подсматривающая за обитателями дома, возможность благоустроенного уединения в центре этих «владений» – места, где почти ничто не нарушало благодатной тишины, где сама земля поглощала звук шагов, а туманный ласковый воздух смягчал острые углы в человеческих отношениях и резкость человеческих голосов, – все это пришлось весьма по вкусу нашей героине, в чувствах которой вкус играл не последнюю роль. Она быстро подружилась с дядюшкой и часто сидела возле его кресла, когда мистера Тачита вывозили на лужайку. Он много времени проводил на свежем воздухе – сидел сложа руки, – тихий, уютный бог домашнего очага, бог повседневных забот, который, исполнив все свои обязанности и получив вознаграждение за труды, теперь пытается приучить себя к неделям и месяцам сплошного досуга. Изабелла весьма развлекала его – куда больше, чем сама о том догадывалась (она нередко производила на людей совсем не то впечатление, на какое рассчитывала), и он охотно вызывал ее на болтовню, как про себя определял рассуждения Изабеллы. В них присутствовало «нечто», свойственное всем молодым американкам, к словам которых относились не в пример с большим интересом, чем к тому, что говорилось их заокеанскими сестрами. Подобно большинству ее соотечественниц, Изабеллу с детства поощряли делиться своими мыслями; к ее замечаниям прислушивались, причем считалось само собой разумеющимся, что у нее есть и свои суждения, и чувства. Конечно, суждения эти отнюдь не всегда отличались глубиной, а чувства испарялись по мере их выражения, тем не менее след они оставляли: Изабелла приобрела привычку пытаться по крайней мере думать и чувствовать и, что еще важнее, ее ответы – особенно когда предмет разговора задевал за живое – стали находчивы и пылки, а это, по мнению многих, является признаком духовного превосходства. Мистер Тачит не раз ловил себя на мысли, что она напоминает ему его жену, какой та была в молодости. Именно эта естественность и свежесть, эта способность схватывать и отвечать на лету пленили тогда его сердце. Самой Изабелле он ни словом не обмолвился об этом сходстве: если миссис Тачит была когда-то такой, как Изабелла, то Изабелла вовсе не была такой, как миссис Тачит. Старый джентльмен проникся нежностью к племяннице: давно уже, по его собственным словам, их дом не оживляла молодость, и наша живая, стремительная, звонкоголосая героиня была приятна ему, словно журчащий ручеек. Он с радостью сделал бы для нее что-нибудь и только ждал, чтобы она обратилась к нему с просьбой. Но она обращалась к нему лишь с вопросами, правда, им не было конца. Ответов у него тоже нашлось в избытке, хотя порою ее неуемная любознательность ставила его в тупик. Особенно много она расспрашивала об Англии, ее конституции, английском характере, политике, о нравах и привычках королевской семьи, обычаях аристократии, об образе жизни и мыслей его соседей и, прося разъяснить ей то или это, не упускала случая осведомиться, соответствует ли подлинное положение вещей тому, как оно описано в книгах. Мистер Тачит обыкновенно бросал на нее лукавый взгляд и, улыбаясь с чуть заметной иронией, расправлял на коленях шаль. – В книгах? – ответил он как-то. – Как вам сказать? Книги – не по моей части. Об этом лучше спросить Ральфа. Я всегда доходил до всего сам – узнавал все естественным путем, так сказать. Даже вопросов не задавал – просто помалкивал да поглядывал. Конечно, у меня были большие возможности – молодые девицы обычно такими возможностями не располагают. По натуре я человек наблюдательный, хотя, пожалуй, по мне это и не видно. Сколько бы вы ни присматривались ко мне – все равно я высмотрю в вас больше. К англичанам я присматриваюсь уже добрых тридцать пять лет и могу с уверенностью сказать, что знаю о них предостаточно. В целом Англия – замечательная страна, замечательнее, чем мы признаем это за океаном. Кое-что я, пожалуй, здесь подправил бы, но англичане, по-видимому, пока не чувствуют в этом надобности. Когда появляется надобность в переменах, они умеют их добиться. Но никогда не спешат и до поры до времени спокойно ждут. Прямо скажу, я здесь прижился куда лучше, чем поначалу ожидал. Вероятно, потому, что мне сопутствовал успех. Где человеку сопутствует успех, там он, естественно, и приживается. – Значит, я тоже приживусь здесь, если буду иметь успех? – спросила Изабелла. – Вполне вероятно. Вас, несомненно, ждет здесь успех. Англичане очень любят молодых американок[19] и превосходно их принимают. Впрочем, вам не к чему так уж стараться прижиться здесь. – О, я совсем не уверена, что в Англии мне понравится, – задумчиво сказала Изабелла, ставя ударение на последнем слове. – Страна мне вполне по душе, но придутся ли по душе люди – не знаю. – Люди здесь очень хорошие; особенно если они вам по душе. – Что они сами по себе хорошие, я не сомневаюсь, – возразила она. – А вот каковы они с другими? Конечно, меня не обворуют и не прибьют, но будут ли они мне рады? Я люблю, когда люди мне рады. Я говорю об этом прямо, потому что очень ценю в людях радушие. А в Англии, по-моему, не очень-то хорошо обходятся с молодыми девушками. Во всяком случае, если судить по романам.[20] – Я мало понимаю в романах, – проговорил мистер Тачит. – Сдается мне, в них все очень ловко сказано, но, боюсь, они нередко грешат против правды. У нас как-то гостила дама, которая пишет романы. Она была в дружбе с Ральфом, и он пригласил ее сюда. Все-то она знает, скажет – как отрежет. Но ее свидетельствам я не стал бы доверять. Слишком богатая фантазия – вот в чем, наверное, причина. Потом она напечатала книгу, в которой, думается мне, хотела живописать – вернее, изобразить в карикатурном виде – вашего покорного слугу. Я не стал читать это сочинение, но Ральф отчеркнул кое-какие места и принес его мне. Она, по-видимому, пыталась изобразить мою манеру говорить: американские словечки, произношение в нос, благоглупости янки, звезды и полосы.[21] Так вот, все это было совсем на меня не похоже; наверно, она не очень-то внимательно меня слушала. Я не возражал бы, если бы она передала мою манеру говорить. Пусть себе, если ей хочется. Но мне очень не понравилось, что она даже не дала себе труда меня послушать. Конечно, я говорю, как американец, – не говорить же мне, как готтентот. При всем при том меня здесь все понимают. Но, как старый джентльмен из романа этой дамы, я не говорю. Он не американец, и нам в Штатах таких даром не нужно. А рассказываю я вам об этом, чтобы показать – романисты нередко грешат против правды. Конечно, дочерей у меня нет, а миссис Тачит живет во Флоренции, поэтому я не очень-то знаю, как здесь обращаются с молодыми девушками. Кажется, в низших классах с ними и в самом деле обходятся не слишком хорошо, но в высших и даже до некоторой степени в средних их положение, мне думается, намного лучше. – Помилуйте, сколько же в Англии классов? – воскликнула Изабелла. – Не меньше пятидесяти, наверное? – Право, не знаю: я их не считал. И вообще, как-то не обращал на них внимание. В этом преимущество американцев: мы здесь вне классов. – Надеюсь, что так, – сказала Изабелла. – Только этого недоставало – принадлежать к какому-нибудь английскому классу. – Как сказать! Среди них, пожалуй, есть совсем неплохие, особенно те, что повыше. Впрочем, для меня существует всего два класса людей: те, которым я доверяю, и те, которым не доверяю. Вы, дорогая, относитесь к первому. – Весьма признательна, – быстро проговорила Изабелла. – Она имела обыкновение очень сухо отвечать на комплименты и торопилась по возможности их пресечь. Поэтому ее часто понимали превратно: многие считали, что она глуха к ним, меж тем как на самом деле Изабелла просто старалась не показать, до какой степени они ей приятны. Ведь это значило бы показать слишком много. – А они здесь не слишком привержены условностям? – спросила она. – Да, здесь все твердо установлено, – подтвердил мистер Тачит. – Все заранее известно. Англичане не любят ничего оставлять на волю случая. – Терпеть не могу, когда все заранее известно, – заявила Изабелла. – Мне куда больше нравятся неожиданности. Такая безапелляционность, по-видимому, немало позабавила мистера Тачита. – Так вот, заранее известно, что вы будете иметь здесь большой успех, – улыбнулся он. – Надеюсь, это вам нравится. – Вряд ли я буду иметь успех, если они здесь слишком привержены условностям. Я этих глупых правил не признаю. Я поступаю наоборот. Англичанам это не понравится. – Тут-то вы и ошибаетесь, – возразил ей дядюшка. – Никогда не знаешь, что им понравится. Они весьма непоследовательны. В этом их главное очарование. – Тем лучше, – сказала Изабелла; она стояла перед мистером Тачитом, держась за пояс своего черного платья и скользя взглядом по лужайке. – Это как раз по мне. 7 Старый джентльмен и его юная гостья еще не раз с удовольствием толковали о порядках, заведенных в английском обществе, словно Изабелле предстояло не сегодня-завтра покорить его, хотя на самом деле английское общество пока что положительно оставалось безразличным к мисс Изабелле Арчер, которая волею судьбы оказалась заброшенной в скучнейший, если верить Ральфу, из всех домов на Британских островах. Ее страдающего подагрой дядю редко кто навещал, а миссис Тачит, которая не сочла нужным завести знакомство с соседями, не имела оснований ожидать, что они станут наносить ей визиты. У нее, однако, была одна слабость: она любила получать визитные карточки. Не находя вкуса в том, что именуется светской жизнью, она тем не менее безмерно радовалась при виде столика в холле, белого от засыпавших его символических кусочков продолговатого картона. Она мнила себя образцом справедливости и твердо усвоила ту высокую истину, что в мире ничто не дается даром; а коль скоро миссис Тачит пренебрегла ролью хозяйки Гарденкорта, трудно было предположить, что в графстве стали бы пристально следить за ее приездами и отъездами. Со всем тем нельзя с полной уверенностью сказать, что она принимала это невнимание к своим передвижениям как должное и что ее желчные нападки на новую родину мужа не были вызваны отказом соседей (право же, совершенно неосновательным) предоставить ей видное место в своем кругу. Изабелле чуть ли не сразу – при всей несообразности такого положения – пришлось защищать от тетушки английскую конституцию, ибо миссис Тачит усвоила себе привычку вонзать шпильки в этот почтенный документ. Изабелла невольно бросалась их вытаскивать, и не столько из страха, как бы они не продырявили видавший виды старинный пергамент, сколько от досады на то, что тетушка не находит им лучшего применения. Изабелла и сама относилась ко всему критически – это было свойственно ее возрасту, полу и американскому происхождению, однако сердце у нее было полно высоких чувств и сухость миссис Тачит задевала ее за живое. – Ну а каковы ваши принципы? – спрашивала она тетушку. – Раз вы все здесь критикуете, значит, вы исходите из каких-то принципов. Но судите вы не как американка – в Америке вам тоже все не нравится. Когда я что-нибудь критикую, я исхожу из своих принципов. Я сужу как американка. – Милочка моя, – ответила миссис Тачит, – в мире столько же принципов, сколько людей, способных их иметь. Ты скажешь – значит, их не так уж много? Возможно. Судить как американка? Нет уж, уволь. Такая узость не по мне. У меня, слава богу, есть свои собственные принципы. Ответ этот пришелся Изабелле весьма по нраву, хотя она и не подала вида, – он вполне отвечал тому, что она сама думала, но ей навряд ли подобало высказывать свои суждения вслух. Только женщина в летах и с не меньшим, чем у миссис Тачит, жизненным опытом могла позволить себе подобного рода заявление: в любых других устах оно прозвучало бы самонадеянно, даже высокомерно. Тем не менее в разговорах с Ральфом, с которым они вели нескончаемые беседы и вели их в тоне, допускавшем многие вольности, Изабелла рисковала высказываться начистоту. Ее двоюродный брат взял себе за правило, так сказать, подтрунивать над ней. Он очень скоро приобрел в ее глазах репутацию насмешника и не собирался отказываться от выгод подобной репутации. Изабелла обвиняла его в возмутительном отсутствии серьезности, в вышучивании вся и всех, начиная с себя самого. Действительно, та капля почтительности, которую он еще сохранил, была полностью отдана им отцу; что же касается Остального, то он с чрезвычайной легкостью иронизировал по поводу собственной персоны, своих слабых легких, своего бесполезного существования, своей экстравагантной матушки, своих друзей (особенно лорда Уорбертона), своей новой, равно как и старой, родины и не щадил также своей прелестной, только что обретенной кузины. – У меня в прихожей, – заявил он однажды, – всегда играет музыка. Я распорядился, чтобы оркестр играл без перерыва. Музыка оказывает мне двойную услугу: заглушает другие звуки, не давая миру проникнуть на мою половину, и создает впечатление, что у меня всегда танцуют. И в самом деле из комнат Ральфа беспрестанно долетала танцевальная музыка: вальсы, притом из самых быстрых, казалось, кружились в воздухе. Изабеллу порою раздражало это неумолчное пиликанье, ей хотелось, миновав так называемую прихожую, попасть в его личные апартаменты. Ее не пугало, что они, если верить Ральфу, на редкость унылы и мрачны. Она охотно прибрала бы их и привела в порядок. Нельзя сказать, что он оказал ей должное гостеприимство, ни разу не пригласив к себе. В отместку Изабелла не скупилась на щелчки, изощряя ради них свой прямолинейный юный ум. Следует оговориться, что она пускалась на это главным образом в целях самозащиты, так как ее кузен, забавляясь, называл ее «мисс Колумбия» и уверял, будто от ее пылкого патриотизма пышет нестерпимым жаром. Он нарисовал на нее карикатуру, изобразив хорошенькую девицу, драпирующуюся – согласно последнему слову моды – в американский флаг. Изабелла же именно в эту пору своей жизни более всего боялась показаться – даже больше, чем оказаться – ограниченной. Тем не менее она не обинуясь стала подыгрывать Ральфу и выступать в роли ярой американки, коль скоро ему угодно было считать ее таковой, но, если он принимался вышучивать ее, не оставалась у него в долгу. Она защищала Англию от нападок его матери, но когда Ральф – намеренно, чтобы, как она выражалась, раззадорить ее, – начинал петь своей новой родине хвалу, она находила, что возразить ему по многим пунктам. На самом деле эта небольшая, достигшая полной зрелости страна была на ее вкус не менее сладка, чем спелая октябрьская груша; жизнь здесь доставляла ей удовольствие; это приводило ее в хорошее расположение духа, и она легко принимала насмешки кузена и платила ему той же монетой. Но иногда добродушие изменяло ей, и не потому, что она досадовала на Ральфа, а потому, что ей вдруг становилось жаль его. Ей казалось, он говорит, как человек, пораженный слепотой, говорит лишь бы говорить. – Не понимаю, чего вы все-таки хотите, – сказала она ему однажды. – По-моему, вы просто ужасный зубоскал. – Зубоскал та «зубоскал, – ответил Ральф, который не привык выслушивать о себе такие суждения. – Не понимаю, что вас вообще привлекает. По-моему, вообще ничто. Англия не привлекает, хотя вы и превозносите ее до небес, Америка – тоже, хотя вы и браните ее напропалую. – Меня ничто не привлекает, кроме вас, моя дорогая кузина. – Если бы я могла хоть в это поверить. Право, я была бы довольна. – Надеюсь, что так, – заметил он. Поверь Изабелла его словам, она была бы недалека от истины. Ральф постоянно думал о ней; она не выходила у него из ума. С некоторых пор его мысли стали для него тяжелым бременем, и ее неожиданное появление, которое, ничего ему не суля, оказалось щедрым подарком судьбы, освежило и оживило их, дало им крылья и цель для полета. В последнее время бедный Ральф впал в глубокую меланхолию: его виды на будущее, и без того достаточно унылые, заволокла грозившая бедой туча. Ральф страшился за жизнь отца. Подагра, еще недавно гнездившаяся только в ногах, поразила теперь куда более важные органы Всю весну старый джентльмен тяжело болел, и врачи намекнули Ральфу, что с новым приступом справиться будет нелегко. Сейчас боли, по-видимому, не мучили отца, но Ральф не мог отделаться от ощущения, что эта передышка лишь вражеский маневр в расчете усыпить его внимание. Если бы этот ход удался, сопротивление почти наверняка было бы сломлено. Ральф всегда был убежден, что отец переживет его и что имя Тачита-младшего первым появится в траурной рамке. Они были очень близки с отцом, и сознание, что ему придется в одиночестве дотягивать свою безрадостную жизнь, угнетало молодого человека, который всегда и во всем безотчетно полагался на отца, помогавшего ему не падать духом в его беде. При мысли, что в недалеком будущем он лишится главного стимула к существованию, Ральф сразу терял охоту жить. Если бы волею судьбы они оба умерли одновременно, все решилось бы как нельзя лучше, но без поддержки отца вряд ли у него достанет терпения дожидаться своего часа. Его могла бы поддержать мысль о матери, но он знал, что она обойдется и без него; миссис Тачит давно положила себе за правило ни о чем и ни о ком не сожалеть. В глубине души Ральф, конечно, знал, что не очень-то благородно по отношению к отцу желать, чтобы в их союзе вся боль утраты досталась деятельной, а не пассивной стороне; он помнил, что отец всегда выслушивал его разговоры о близкой смерти как тонкий софизм, который он не без удовольствия опровергнет, сойдя в могилу первым. Однако Ральф не считал грехом надеяться на то, что из двух возможностей торжествовать победу – уличить в ошибке своего хитроумного сына или же продлить собственное существование, все же, при всех ограничениях доставлявшее ему радость, – мистеру Тачиту-старшему будет дарована вторая. Вот какие приятные мысли одолевали Ральфа, когда приезд Изабеллы пресек их течение. Ему вдруг показалось, что ее присутствие, возможно, заполнит невыносимую пустоту, которая ожидала его со смертью добрейшего из отцов. «Уж не закралась ли в его сердце „любовь“ к этой молоденькой и непосредственной кузине из Олбани?» – спрашивал он себя и приходил к выводу, что, пожалуй, влюблен он не был. После недельного знакомства он вполне убедился в правильности такого вывода, а каждый последующий день это только подтверждал. Лорд Уорбертон верно оценил его кузину – она, без сомнения, была весьма необычна. Ральф дивился лишь тому, как быстро их сосед сумел это увидеть, но, поразмыслив, решил, что подобная проницательность – еще одно свидетельство недюжинных способностей его друга, которыми Ральф не переставал восхищаться. Даже если кузина, думал он, просто развлечет его, развлечение это самого высшего порядка. «Что может быть прекраснее, – рассуждал он сам с собой, – чем наблюдать такой характер, такую поистине пламенную душу! Это прекраснее, чем созерцание прекраснейшего произведения искусства – греческого барельефа, картины Тициана, готического собора. Приятно быть обласканным судьбой, когда от нее уже ничего не ждешь! За неделю до приезда кузины все мне опостылело, я совсем было опустил голову и меньше чем когда-либо надеялся на приятные перемены. И вдруг – мне присылают по почте Тициана, чтобы я повесил его в своей комнате, греческий барельеф, чтобы поставил его на камин, мне вручают ключи от великолепного здания и говорят: входи, любуйся. Друг мой, ты оказался на редкость неблагодарным субъектом. Так что помалкивай и впредь не ропщи на судьбу!» Эти рассуждения были, несомненно, правильны, и заблуждался Ральф лишь насчет врученных ему ключей. Его кузина была девушкой весьма блестящей, и, как он сам говорил, нужно было потрудиться, чтобы узнать ее, а узнать ему очень хотелось, он же смотрел на нее вдумчиво и критически, но не беспристрастно. Обозрев здание снаружи и придя от него в восхищение, он заглянул в окна, и ему показалось, что перед ним те же безупречные пропорции. Однако он чувствовал, что видел все только мельком, а вовнутрь и вообще не попал. Входная дверь оставалась наглухо закрытой, и, хотя в кармане у него лежала связка ключей, Ральф был уверен, что ни один из них не подойдет. Изабелла была умна, великодушна; тонкая, вольнолюбивая натура, но как она намеревалась распорядиться собой? Вопрос необычный, потому что большинству женщин не имело смысла его задавать. Большинство женщин никак не распоряжалось собой, они просто неподвижно ждали, кто в более, кто в менее изящной позе, чтобы пришел какой-нибудь мужчина и устроил их судьбу. Самобытность Изабеллы как раз в том и состояла, что у нее, по всей очевидности, были собственные планы. «Хотел бы я быть рядом, когда она примется их осуществлять», – думал Ральф. Разумеется, обязанности хозяина дома он взял на себя; мистер Тачит был прикован к креслу, его жена предпочитала роль довольно угрюмой гостьи, так что сама судьба повелевала молодому человеку гармонично сочетать желание и долг. Он быстро уставал от ходьбы, тем не менее исправно сопровождал кузину в ее прогулках по парку; погода неизменно благоприятствовала им, вопреки ожиданиям Изабеллы с ее мрачными представлениями об английском климате, и промежуток между ленчем и чаем они, если таково было желание мисс Арчер, проводили в лодке, катаясь по Темзе, по этой милой речушке, как ее теперь величала Изабелла, любуясь противоположным берегом, простиравшимся перед ними, словно передний план пейзажа, или же кружили по окрестностям в фаэтоне – низкой, поместительной, устойчивой коляске, которая некогда так нравилась мистеру Тачиту, а теперь уже не доставляла ему удовольствия. Зато Изабелла от души наслаждалась ею и, ловко перебирая вожжи – даже кучер признавал, что она «справляется», – без устали погоняла отменных дядиных лошадей по извилистым дорогам и дорожкам, где все, что открывалось взору, оправдывало ее лучшие ожидания: крытые соломой и обшитые тесом домишки, пивные лавки с зарешеченными окнами и гравиевой площадкой у входа, общинные выгоны и безлюдные парки, живые изгороди, такие густые в разгар лета. Обычно они возвращались домой, когда на лужайке уже был сервирован чай, а миссис Тачит, подчиняясь жестокой необходимости, уже успела вручить мужу его чашку. Супруги по большей части сидели молча: мистер Тачит полулежал, откинув голову и закрыв глаза, а его жена занималась вязанием, и лицо ее хранило выражение того крайнего глубокомыслия, с каким многие дамы следят за движением спиц. И вот однажды в Гарденкорт пожаловал гость. Возвращаясь после часовой прогулки по реке, молодые люди еще издали увидели лорда Уорбертона, который сидел в тени деревьев и непринужденно – это видно было даже на расстоянии – болтал с миссис Тачит. Он прибыл из своего поместья с дорожной сумкой и заявил, что рассчитывает на обед и ночлег, поскольку отец и сын неоднократно приглашали его погостить. Изабелла, видевшая его всего полчаса в день приезда, успела, несмотря на столь короткий срок, решить, что лорд ей нравится; он и точно оставил в ее восприимчивом воображении заметный след, и она не раз его вспоминала. Ей хотелось снова встретиться с ним – впрочем, не только с ним. Она не скучала в Гарденкорте: поместье было сказочное, дядя с каждым днем все больше напоминал ей доброго волшебника, а Ральф нисколько не походил ни на одного из известных ей кузенов, которые в ее представлении были скучнейшими личностями. К тому же она получала столько новых впечатлений и они так быстро сменялись, что в ближайшее время ее жизни вряд ли грозила пустота. Однако пора было напомнить себе, что ее занимает человеческая природа и что главная цель предпринятого ею заграничного путешествия состоит в знакомстве с множеством людей. Когда Ральф говорил ей (а говорил он это неоднократно): «Поражаюсь, как вы не умираете от скуки. Вам нужно познакомиться с нашими соседями и друзьями. Они у нас все-таки есть, хотя, вероятно, это трудно предположить», когда он предлагал пригласить, как он выражался, «тьму народа» и ввести ее в английское общество, она охотно поддерживала в нем порыв гостеприимства и, в свою очередь, грозилась броситься в «самую гущу». Однако время шло, а обещания оставались обещаниями, Ральф не торопился выполнять их, и на это существовала своя причина, которую мы доверительно раскроем: он не считал взятый на себя труд по развлечению гостьи настолько обременительным, чтобы искать посторонней помощи. Изабелла часто напоминала ему об «образчиках» – слово это заняло важное место в ее лексиконе и давала понять, что хотела бы познакомиться с английским обществом в лучших его образцах. – Вот вам и образчик, – сказал Ральф, когда, подымаясь по береговому склону, узнал в госте лорда Уорбертона. – Образчик чего? – откликнулась его кузина. – Английского джентльмена. – Вы хотите сказать, что они все в таком же роде. – Отнюдь нет. Далеко не все. – Значит, он принадлежит к лучшим образцам, – сказала Изабелла, – потому что, несомненно, очень мил. – Да, очень мил. И родился под счастливой звездой. Родившийся под счастливой звездой лорд Уорбертон пожал руку нашей героине и осведомился о ее здоровье. – Впрочем, это излишний вопрос, – тут же добавил он, – раз вы сидели на веслах. – Да, я гребла немного, – ответила Изабелла. – Но как вы догадались? – Нет ничего легче. Он же не станет грести, – сказал его светлость, с улыбкой кивая на Ральфа. – Он известный бездельник. – У него серьезная причина для безделья, – возразила Изабелла, слегка понизив голос. – О да! У него на все серьезные причины, – воскликнул лорд Уорбертон все также весело и звонко. – Причина, по которой я не стал грести, проста – моя кузина сама гребет превосходно, – сказал Ральф. – Она все делает превосходно. Эти руки украшают все, чего бы они ни коснулись. – Остается лишь пожелать, чтобы они и нас коснулись, – заявил лорд Уорбертон. – Когда человека что-нибудь по-настоящему трогает, это ему только на пользу, – сказала Изабелла, которая, хотя и с удовольствием выслушивала похвалы своим многочисленным достоинствам, могла, к счастью, все же сказать себе, что подобное тщеславие не свидетельствует о недостатке ума, поскольку кое в чем она действительно выделялась. При ее желании всегда сохранять о себе высокое мнение она не была лишена по крайней мере известной доли смирения и поэтому постоянно нуждалась в свидетельствах со стороны. Лорд Уорбертон не только провел в Гарденкорте ночь, но дал уговорить себя остаться и на следующий день, а по истечении этого дня решил отложить отъезд до завтра. За эти полутора суток пребывания в Гарденкорте он несколько раз беседовал с Изабеллой, которая весьма милостиво принимала знаки его внимания. Он очень нравился ей, в чем не последнюю роль играло первое благоприятное впечатление, а к концу вечера, проведенного в его обществе, новый знакомый начал казаться нашей юной американке чуть ли не романтическим – за вычетом смертельной бледности – героем. Она отправилась спать с сознанием, что судьба благоволит к ней, с предчувствием возможного счастья. «Чудесно быть знакомой с двумя такими очаровательными людьми», – думала она, имея в виду своего кузена и его друга. А между тем – и об этом нельзя не упомянуть – в этот вечер произошел некий эпизод, который вполне мог бы нарушить ее радостное настроение. В половине десятого мистер Тачит отправился к себе, а миссис Тачит оставалась еще некоторое время в гостиной. Понаблюдав за молодыми людьми около часа, она встала и заметила Изабелле, что пора пожелать джентльменам спокойной ночи. Изабелле вовсе не хотелось спать; в этом вечере было что-то праздничное, а праздники никогда не кончаются так рано. Поэтому она, не долго думая, сказала. – Уже, дорогая тетушка? Я, пожалуй, еще полчаса посижу. – Я не стану ждать тебя, – ответила миссис Тачит. – И не надо, – радостно согласилась Изабелла. – Ральф зажжет мне свечу. – Разрешите, я зажгу вам свечу, мисс Арчер, – воскликнул лорд Уорбертон. – Только, пожалуйста, побудьте с нами до полуночи. Миссис Тачит не спускала с него своих умных пронзительных глаз, потом холодно посмотрела на племянницу. – Ты не можешь оставаться одна в мужском обществе, – сказала она. – Ты не… ты не в своем захолустье, дорогая. Изабелла покраснела. – И очень жаль, – сказала она, вставая. – Зачем же так, мама! – не сдержался Ральф. – Дорогая миссис Тачит! – пробормотал лорд Уорбертон. – Не я устанавливала обычаи в вашей стране, милорд, – величественно произнесла миссис Тачит. – Но я вынуждена им следовать. – Неужели мне нельзя остаться в обществе собственного кузена? – спросила Изабелла. – Я не знала, что лорд Уорбертон твой кузен. – Пожалуй, это мне следует пойти спать, – вставил гость. – Тогда все решится само собой. – Хорошо. Раз так, я готова сидеть здесь хоть до полуночи! – сказала миссис Тачит, с трагическим видом опускаясь в кресло. Тогда Ральф подал Изабелле свечу. Он все время наблюдал за ней, и ему показалось, что она вот-вот выйдет из себя, – сцена обещала быть интересной. Но его постигло разочарование, взрыва не последовало: Изабелла мило рассмеялась и, пожелав джентльменам спокойной ночи, удалилась в сопровождении тетки. Поведение матери было неприятно Ральфу, хотя он и считал ее правой. Наверху у двери в спальню миссис Тачит тетка и племянница попрощались. Пока они поднимались по лестнице, Изабелла не обронила ни слова. – Ты, конечно, сердишься на меня, зачем я вмешалась, – сказала миссис Тачит. – Нет, не сержусь, – сказала, подумав, Изабелла. – Но удивлена… даже озадачена. Неужели я поступила бы дурно, если бы осталась в гостиной? – Безусловно. В Англии молодые девушки – разумеется, в приличных домах – не сидят допоздна в обществе молодых людей. – Вот как. Тогда спасибо, что вы мне об этом сказали, – проговорила Изабелла. – Я не понимаю, что здесь дурного, но мне надо знать, какие в этой стране порядки. – Я и впредь буду тебе говорить, – ответила тетка, – если увижу, что ты, на мой взгляд, поступаешь слишком вольно. – Пожалуйста. Но не обещаю, что всегда сочту ваши наставления правильными. – Скорее всего, нет Ты же любишь все делать по-своему. – Пожалуй, что люблю. Но все равно я хочу знать, чего здесь делать не следует. – Чтобы именно это и сделать? – Нет, чтобы иметь возможность выбора, – сказала Изабелла. 8

The script ran 0.016 seconds.