Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генри Джеймс - Европейцы [1878]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_classic

Аннотация. В надежде на удачный брак, Евгения, баронесса Мюнстер, и ее младший брат, художник Феликс, потомки Уэнтуортов, приезжают в Бостон. Обосновавшись по соседству, они становятся близкими друзьями с молодыми Уэнтуортами - Гертрудой, Шарлоттой и Клиффордом. Остроумие и утонченность Евгении вместе с жизнерадостностью Феликса создают непростое сочетание с пуританской моралью, бережливостью и внутренним достоинством американцев. Комичность манер и естественная деликатность, присущая «Европейцам», противопоставляется новоанглийским традициям, в результате чего возникают непростые ситуации, описываемые автором с тонкими контрастами и удачно подмеченными деталями.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 

Генри Джеймс Европейцы Генри Джеймс «Избранные произведения в двух томах. Том первый» «Художественная литература» Ленинградское отделение Ленинград, 1979 Переводчик: Л. Полякова Оригинальное название: Henry James "The Europeans", 1878 Аннотация В надежде на удачный брак, Евгения, баронесса Мюнстер, и ее младший брат, художник Феликс, потомки Уэнтуортов, приезжают в Бостон. Обосновавшись по соседству, они становятся близкими друзьями с молодыми Уэнтуортами – Гертрудой, Шарлоттой и Клиффордом. Остроумие и утонченность Евгении вместе с жизнерадостностью Феликса создают непростое сочетание с пуританской моралью, бережливостью и внутренним достоинством американцев. Комичность манер и естественная деликатность, присущая «Европейцам», противопоставляется новоанглийским традициям, в результате чего возникают непростые ситуации, описываемые автором с тонкими контрастами и удачно подмеченными деталями. Генри Джеймс Европейцы Глава 1 Когда из окон хмурой гостиницы смотришь на тесное кладбище, затерявшееся в толчее равнодушного города, вид его ни при каких обстоятельствах не может радовать глаз, особенно же после унылого мокрого снегопада, словно изнемогшего в безуспешных попытках принарядить эти обветшалые надгробья и могильную сень. Но если в довершение всего календарь показывает, что вот уже шесть недель как наступила благословенная пора весны, а воздух между тем отягощен ледяной изморосью, тогда, согласитесь сами, в пейзаже этом представлено все, что способно нагнать тоску. По крайней мере так думала в некий день, точнее 12 мая, тому назад лет тридцать одна дама, стоя у окна лучшей гостиницы старинного города Бостона. Она стояла там никак не менее получаса – не подряд, конечно, – время от времени она отходила от окна и в нетерпении кружила по комнате. Камин пылал, над горящими углями порхало легкое синеватое пламя, а вблизи камина за столом сидел молодой человек и усердно работал карандашом. Перед ним лежали листы бумаги, небольшие одинаковой величины квадраты, которые он, судя по всему, покрывал рисунками – странного вида фигурками. Работал он быстро, сосредоточенно, порой откидывал назад голову и рассматривал рисунок, отодвинув его на расстояние вытянутой руки, и все время что-то весело напевал или насвистывал себе под нос. Кружа по комнате, дама всякий раз задевала его мимоходом; ее пышно отделанные юбки были необъятны. Но она ни разу не взглянула на его работу – взглядом она удостаивала лишь висевшее над туалетным столиком в противоположном конце комнаты зеркало. Перед ним она на мгновение останавливалась и обеими руками сжимала себе талию или, поднеся их – а руки у нее были пухлые, прелестные – к волосам, то ли поглаживала, то ли приглаживала выбивавшиеся из прически завитки. У внимательного наблюдателя могла бы, пожалуй, мелькнуть мысль, что пока дама урывками производила этот смотр, меланхолическое выражение исчезало с ее лица, но стоило ей только подойти к окну, и черты ее снова явственно отражали все признаки неудовольствия. Впрочем, откуда же было взяться удовольствию, если все вокруг к этому ничуть не располагало? Оконные стекла были заляпаны снегом, надгробные камни внизу на кладбище, казалось, покосились, чтобы как-то увернуться и сохранить лицо. От улицы их отделяла высокая чугунная ограда; по другую ее сторону, переминаясь с ноги на ногу в подтаявшем снегу, толпились в изрядном количестве бостонцы. Многие из них поглядывали то вправо, то влево, как бы чего-то дожидаясь. Время от времени к тому месту, где они стояли, подъезжал странного вида экипаж – дама у окна, при весьма обширном знакомстве с плодами человеческой изобретательности, никогда ничего подобного не видела: это был огромный приземистый ярчайшего цвета омнибус, украшенный, насколько она могла разглядеть, бубенчиками, который влачила по пробитым в мостовой колеям, подбрасывая на ходу, немилосердно громыхая и скрежеща, пара на диво низкорослых лошадок. Когда сей экипаж приближался к определенному месту, толпившиеся у кладбищенской ограды люди – а большей частью это были женщины с пакетами и сумками в руках, бросались к нему, словно движимые единым порывом, – так рвутся в спасательную шлюпку на море, – и исчезали в его необъятных недрах, после чего спасательная шлюпка, или спасательный вагон (как дама у окна в рассеянии окрестила его), подскакивая и позвякивая, отбывал на своих невидимых колесах, причем кормчий (человек у руля) управлял его ходом, стоя не на корме, а на носу, что было уже ни с чем не сообразно. Это необычное явление повторялось каждые три минуты, и поток женщин в плащах, с ридикюлями и свертками в руках, не иссякал: их убыль тут же самым щедрым образом пополнялась. По другую сторону кладбища тянулся ряд невысоких кирпичных домов, повернувшихся самым непринужденным и неприглядным образом спиной к зрителям. Напротив гостиницы, в наиболее удаленной от нее точке, высился покрашенный в белый цвет шпиль деревянной церкви, уходивший вверх и терявшийся в снежной мгле. Дама некоторое время смотрела на этот шпиль. По какой-то, ей одной ведомой, причине он казался ей бесконечно уродливым. Она просто видеть его не могла, она глубоко его ненавидела, он до такой степени ее раздражал, что этого нельзя было объяснить никакими разумными основаниями. Она никогда не думала, что церковные шпили способны возбуждать в ней такие сильные чувства. Она не была красива, однако лицо ее, даже когда на нем выражалось досадливое недоумение, казалось необыкновенно интересным и привлекательным. Не была она и в расцвете молодости, но очертания ее стройного стана отличались на редкость уместной округлостью, свидетельствуя о зрелости, ровно как и о гибкости, и свои тридцать три года она несла не менее легко, чем, должно быть, Геба [1] несла своей тонкой в запястье рукой наполненный до краев кубок. Цвет лица у нее был, по выражению французов, несколько утомленный, рот крупный, губы слишком полны, зубы неровные, подбородок слегка расплывчат, нос толстоват, и, когда она улыбалась – а улыбалась она постоянно, – морщинки по обе стороны от него разбегались очень высоко, чуть ли не до самых глаз. Но глаза были прелестны – серые, сияющие, со взором то быстрым, то медлительно нежным, они искрились умом. Густые, темные, прихотливо вьющиеся волосы над низким лбом – единственной красивой чертой ее лица – она заплетала и укладывала в прическу, приводившую на ум женщин юга или востока – словом, что-то чужеземное. У нее был огромный набор серег, и она постоянно меняла их, этим тоже словно подчеркивая свою якобы принадлежность полуденным странам, свое яркое своеобразие. Как-то раз ей сделали за глаза комплимент, и, пересказанный, он доставил ей ни с чем не сравнимое удовольствие: «Вы говорите, красивая женщина? – удивился кто-то. – Да у нее все черты лица дурны». – «Не знаю, какие у нее черты лица, – возразил некий тонкий ценитель, – но держать так голову может только красивая женщина». Надо полагать, она не стала держать ее после этого менее гордо. Наконец она отошла от окна и прижала к глазам ладони. – Ужасно! – воскликнула она. – Я ни за что здесь не останусь, ни за что. – Она опустилась в кресло у камина. – Подожди немного, детка, – ласково откликнулся молодой человек, продолжая рисовать. Дама выставила из-под платья ножку; ножка была миниатюрна, а на туфельке красовалась огромная розетка. Несколько секунд дама пристально изучала это украшение, потом перевела взгляд на пылавший в камине пласт каменного угля. – Нет, ты видел что-нибудь более безобразное, чем этот огонь? – спросила она. – Видел ли ты что-нибудь более affreux, [2] чем все вокруг? Дама говорила по-английски идеально чисто, но то, как она вставила в свою речь французское словечко, показывало, что говорить по-французски ей не менее привычно, чем по-английски. – По-моему, огонь очень красив, – сказал молодой человек, бросив взгляд в сторону камина. – Эти пляшущие поверх красных угольев синие язычки пламени чрезвычайно живописны. Чем-то это напоминает лабораторию алхимика. – Слишком уж ты благодушен, мой милый, – заявила его собеседница. Молодой человек отставил руку с рисунком и, склонив набок голову, медленно провел кончиком языка по нижней губе. – Благодушен, не спорю, но не слишком. – Нет, ты невозможен, ты меня раздражаешь, – проговорила, глядя на свою туфельку, дама. Молодой человек что-то подправил в рисунке. – Ты, видно, хочешь этим сказать, что раздражена? – Да, тут ты угадал! – ответила его собеседница с горьким смешком. – Это самый мрачный день в моей жизни. Ты-то ведь в состоянии это понять. – Подожди до завтра, – откликнулся молодой человек. – Мы совершили страшную ошибку. Если сегодня в этом можно еще сомневаться, завтра никаких сомнений уже не останется. Ce sera clair, au moins! [3] Молодой человек некоторое время молчал и усердно трудился над рисунком. Наконец он проговорил: – Ошибок вообще нет и не бывает. – Вполне вероятно – для тех, кто недостаточно умен, чтобы их признать. Не замечать собственные ошибки – какое это было бы счастье, – продолжала, по-прежнему любуясь своей ножкой, дама. – Моя дорогая сестра, – сказал, не отрываясь от рисунка, молодой человек, – раньше ты никогда не говорила мне, что я недостаточно умен. – Что ж, по твоей собственной теории, я не вправе признать это ошибкой, – ответила весьма резонно его сестра. Молодой человек рассмеялся звонко, от души. – Тебя, во всяком случае, моя дорогая сестра, бог умом не обидел. – Не скажи – иначе как бы я могла это предложить. – Разве это предложила ты? – спросил ее брат. Она повернула голову и изумленно на него посмотрела. – Ты жаждешь приписать эту заслугу себе? – Я готов взять на себя вину, если тебе так больше нравится, проговорил он, глядя на нее с улыбкой. – Ах да, тебе ведь все равно, что одно, что другое, ты не станешь настаивать на своем, ты не собственник. Молодой человек снова весело рассмеялся. – Если ты хочешь этим сказать, что у меня нет собственности, ты, безусловно, права! – Над бедностью не шутят, мой друг, это такой же дурной тон, как и похваляться ею. – О какой бедности речь? Я только что закончил рисунок, который принесет мне пятьдесят франков. – Voyons! [4] – сказала дама и протянула руку. Он добавил еще два-три штриха и вручил ей листок. Бросив взгляд на рисунок, она продолжала развивать свою мысль: – Если какой-нибудь женщине вздумалось бы попросить тебя на ней жениться, ты ответил бы: «Конечно, дорогая, с радостью!» И ты женился бы на ней и был до смешного счастлив. А месяца три спустя сказал бы ей при случае: «Помнишь тот благословенный день, когда я умолил тебя стать моею?» Он поднялся из-за стола, слегка расправил плечи и подошел к окну. – Ты изобразила человека с чудесным характером, – сказал он. – О да, у тебя чудесный характер. Я смотрю на него, как на наш капитал. Не будь я в этом убеждена, разве я рискнула бы привезти тебя в такую отвратительную страну? – В такую уморительную, в такую восхитительную страну! – воскликнул молодой человек, сопровождая свои слова взрывом смеха. – Это ты насчет тех женщин, которые рвутся в омнибус. Как ты думаешь, что их туда влечет? – Думаю, там внутри сидит очень красивый мужчина. – В каждом? Да им конца нет, их здесь сотни, а мужчины в этой стране вовсе, на мой взгляд, не красивы. Что же касается женщин, то с тех пор как я вышла из монастыря [5], я ни разу не видела их в таком множестве. – Женщины здесь прехорошенькие, – заявил ее брат, – и вся эта штука очень забавна. Я должен ее зарисовать. Он быстро подошел к столу и взял рисовальные принадлежности: планшет, листок бумаги и цветные карандаши для пастельной живописи. После чего, примостившись у окна и поглядывая то и дело на улицу, он принялся рисовать с той легкостью, которая говорит об изрядном умении. Все время, что он работал, лицо его сияло улыбкой. Сияло – поскольку другим словом не передать, каким оно зажглось одушевлением. Ему шел двадцать девятый год; он был невысок, изящен, хорошо сложен и, при бесспорном сходстве с сестрой, намного ее совершеннее. У него были светлые волосы и открытое насмешливо-умное лицо, которое отличали тонкая законченность черт, выражение учтивое и вместе с тем несерьезное, пылкий взор синих глаз и так смело изогнутые, так прекрасно вычерченные брови, что если бы дамы писали сонеты, воспевая отдельные черты своих возлюбленных, брови молодого человека, несомненно, послужили бы темой подобного стихотворного сочинения; его верхнюю губу украшали небольшие пушистые усы, которые словно бы взметнуло вверх дыханием постоянной улыбки. В лице его было что-то и доброжелательное, и привлекающее взоры. Но, как я уже сказал, оно совсем не было серьезным. В этом смысле лицо молодого человека являлось по-своему замечательным – совсем не серьезное, оно вместе с тем внушало глубочайшее доверие. – Не забудь нарисовать побольше снега, – сказала его сестра. – Bonté divine, [6] ну и климат! – Я оставлю все белым, а черным нарисую крошечные человеческие фигурки, – ответил молодой человек, смеясь. – И назову… как там это у Китса? «Первенец мая…» [7] – Не помню, чтобы мама говорила мне о чем-нибудь подобном. – Мама никогда не говорила тебе ни о чем неприятном. И потом, не каждый же день здесь бывает подобное. Вот увидишь, завтра будет прекрасная погода. – Qu'en savez-vous? [8] Меня здесь завтра не будет. Я уеду. – Куда? – Куда угодно, только подальше отсюда. Вернусь в Зильберштадт [9]. Напишу кронпринцу. Карандаш замер в воздухе, молодой человек, полуобернувшись, посмотрел на сестру. – Моя дорогая Евгения, – проговорил он негромко, – так ли уж сладко тебе было во время морского путешествия? Евгения поднялась, она все еще держала в руке рисунок, который вручил ей брат. Это был смелый выразительный набросок, изображавший горсточку несчастных на палубе: сбившись вместе, они цепляются друг за друга, а судно уже так страшно накренилось, что вот-вот опрокинется в провал меж морских валов. Рисунок был очень талантлив, полон какой-то трагикомической силы. Евгения взглянула на него и состроила кислую гримаску. – Зачем ты рисуешь такие кошмарные вещи? – спросила она. – С каким удовольствием я бросила бы его в огонь! Она отшвырнула листок. Брат спокойно следил за его полетом. Убедившись, что листок благополучно опустился на пол, он не стал его поднимать. Евгения подошла к окну, сжимая руками талию. – Почему ты не бранишь, не упрекаешь меня? – спросила она. – Мне было бы легче. Почему ты не говоришь, что ненавидишь меня за то, что я тебя сюда притащила? – Потому что ты мне не поверишь. Я обожаю тебя, моя дорогая сестра, счастлив, что я здесь, и полон самых радужных надежд. – Не понимаю, какое безумие овладело тогда мной. Я просто потеряла голову, – добавила она. Молодой человек продолжал рисовать. – Это, несомненно, чрезвычайно любопытная, чрезвычайно интересная страна. И раз уж мы оказались здесь, я намерен этим насладиться. Его собеседница отошла от него в нетерпении, но вскоре приблизилась снова. – Бодрый дух, конечно, прекрасное свойство, – сказала она, – но нельзя же впадать в крайность; и потом, я не вижу, какой тебе прок от этого твоего бодрого духа? Молодой человек смотрел на нее, приподняв брови, улыбаясь, постукивая карандашом по кончику своего красивого носа. – Он сделал меня счастливым. – Только и всего; и ни капли более. Ты прожил жизнь, благодаря судьбу за такие мелкие дары, что она ни разу не удосужилась ради тебя затрудниться. – По-моему, один раз она все же ради меня затруднилась – подарила мне восхитительную сестру. – Когда ты станешь серьезным, Феликс? Ты забыл, что я тебя на несколько лет старше. – Стало быть, восхитительную сестру в летах, – подхватил он, рассмеявшись. – Я полагал, что серьезность мы оставили в Европе. – Хочу надеяться, что здесь ты ее наконец обретешь. Тебе ведь уже под тридцать, а ты всего лишь корреспондент какого-то иллюстрированного журнала, никому не ведомый художник без гроша за душой, богема. – Никому не ведомый – что ж, согласен, если тебе так угодно, но не очень-то я богема, на этот счет ты заблуждаешься. И почему же без гроша за душой, когда в кармане у меня сто фунтов! И мне заказано еще пятьдесят рисунков, и я намерен написать портреты всех наших кузенов и кузин и всех их кузенов и кузин – по сто долларов с головы. – Ты совсем не честолюбив, – проговорила Евгения. – Зато про вас, моя дорогая баронесса, этого никак не скажешь, – ответил молодой человек. Баронесса с минуту молчала, глядя в окно на видневшееся сквозь мутную пелену снега кладбище, на тряскую конку. – Да, я честолюбива, – вымолвила она наконец, – и вот куда меня завело мое честолюбие – в это ужасное место! Окинув взглядом комнату, где все было так грубо обнажено – занавески на кровати и на окнах отсутствовали, – и горестно вздохнув, она воскликнула: «Бедное оскандалившееся честолюбие!», после чего бросилась на стоявший тут же, у стола, диван, и прикрыла лицо руками. Брат ее продолжал рисовать – быстро, уверенно; вскоре он подсел к сестре на диван и показал ей свой рисунок. – Ты не считаешь, что для никому не ведомого художника это не так уж плохо? – спросил он. – Я шутя заработал еще пятьдесят франков. Евгения взглянула на положенную ей на колени маленькую пастель. – Да, это очень талантливо, – ответила она и почти без паузы спросила: – Как ты думаешь, и наши кузины это проделывают? – Что именно? – Карабкаются в эти штуки и выглядят при этом вот так. Феликс ответил не сразу. – Право, не знаю. Любопытно будет это выяснить. – Наверное, когда люди богаты, они себе этого не позволяют, – заявила баронесса. – А ты вполне уверена, что они богаты? – спросил как бы между прочим Феликс. Баронесса медленно повернулась и в упор на него взглянула. – Господи боже мой! – пробормотала она. – Ты и скажешь! – Конечно, куда приятнее, если окажется, что они богаты, – продолжал Феликс. – Неужели ты думаешь, я приехала бы сюда, если бы не знала, что они богаты? Молодой человек ответил ясным сияющим взглядом на весьма грозный взгляд сестры. – Да, было бы куда приятнее, – повторил он. – Это все, чего я от них жду, – заявила баронесса. – Я не надеюсь, что они будут умны, или – на первых порах – сердечны, или изысканны, или интересны. Но богаты они быть должны, на иное я не согласна. Откинув на спинку дивана голову, Феликс смотрел на кусочек неба, которому окно служило овальной рамой. Снег уже почти не шел; и небо как будто начало проясняться. – Надеюсь, что они богаты, – сказал он наконец, – и влиятельны, и умны, и сердечны, и изысканны, и во всех отношениях восхитительны! Tu vas voir. [10] – Он нагнулся и поцеловал сестру. – Смотри! – продолжал он. – Небо на глазах становится золотым, это добрый знак, день будет чудесный. И в самом деле, за какие-нибудь пять минут погода резко переменилась. Солнце, прорвавшись сквозь снежные тучи, ринулось к баронессе в комнату. – Bonté divine, – воскликнула она, – ну и климат! – Давай выйдем и оглядимся, – предложил Феликс. Вскоре они вышли из подъезда гостиницы. Воздух потеплел, прояснело; солнце осушило тротуары. Они шли, не выбирая улиц, наугад, рассматривали людей и дома, лавки и экипажи, сияющую голубизну неба и слякотные перекрестки, спешащих куда-то мужчин и прогуливающихся не спеша молоденьких девушек, омытый красный кирпич домов и блестящую зеленую листву – это удивительное смешение нарядности и убожества. День с каждым часом делался более вешним, даже на этих шумных городских улицах ощутим был запах земли и деревьев в цвету. Феликсу все казалось необыкновенно забавным. Он назвал эту страну уморительной и теперь, на что бы он ни смотрел, в нем все возбуждало смех. Американская цивилизация предстала перед ним точно сотканной из отменных шуток. Шутки были, вне всякого сомнения, великолепны, молодой человек развлекался весело и благожелательно. У него был дар видеть все, как принято говорить, глазом художника, и интерес, который пробудили в нем при первом знакомстве демократические обычаи, был сродни тому, с каким он наблюдал бы действия юного жизнерадостного существа, блистающего ярким румянцем. Одним словом, интерес был лестным и нескрываемым, и Феликс в эту минуту очень напоминал несломленного духом молодого изгнанника, возвратившегося в страну своего детства. Он смотрел, не отрываясь, на темно-голубое небо, на искрящийся солнцем воздух, на множество разбросанных повсюду красочных пятен. – Comme c'est bariolé, eh? [11] – проговорил он, обращаясь к сестре на том иностранном языке, к которому по какой-то таинственной причине они время от времени прибегали. – Да, bariolé, ничего не скажешь, – ответила баронесса. – Мне эти краски не нравятся. Они режут глаз. – Это еще раз подтверждает, что крайности сходятся, – откликнулся молодой человек. – Можно подумать, что судьба привела нас не на запад, а на восток. Только в Каире небо удостаивает таким прикосновением кровли домов; а эти красные и синие вывески, налепленные решительно повсюду, напоминают мне какие-то архитектурные украшения у магометан. – Молодые женщины здесь никак не магометанки, – проговорила его собеседница. – Про них не скажешь, что они прячут лица. В жизни не видела подобной самонадеянности. – И слава богу, что не прячут лиц! – воскликнул Феликс. – Они необыкновенно хорошенькие. – Да, лица у них хорошенькие, – подтвердила она. Баронесса была очень умная женщина, настолько умная, что о многом судила с отменной справедливостью. Она крепче, чем обычно, прижала к себе руку брата. Она не была такой весело-оживленной, как он, говорила мало, зато подмечала бездну вещей и делала свои выводы. Впрочем, и она испытывала легкое возбуждение, у нее появилось чувство, будто она в самом деле приехала в незнакомую страну попытать счастья. Внешне многое представлялось ей неприятным, раздражало ее, у баронессы был чрезвычайно тонкий, разборчивый вкус. Когда-то давным-давно она в сопровождении самого блестящего общества ездила развлечения ради в провинциальный городок на ярмарку. И теперь ей чудилось, что она на какой-то грандиозной ярмарке развлечения и désagrements [12] были почти одного толка. Она то улыбалась, то отшатывалась; зрелище казалось на редкость забавным, но того и жди, тебя затолкают. Баронессе никогда еще не доводилось видеть такое многолюдье на улицах, никогда еще она не оказывалась затертой в такой густой незнакомой толпе. Но постепенно у нее стало складываться впечатление, что нынешняя эта ярмарка – дело куда более серьезное. Они вошли с братом в огромный общественный парк, где было очень красиво, но, к своему удивлению, она не увидела там карет. День близился к вечеру, пологие лучи солнца обдавали золотом нестриженную сочную траву и стройные стволы деревьев – золотом, словно только что намытым в лотке. В этот час дамы обычно выезжают на прогулку и проплывают в своих каретах мимо выстроившихся в виде живой изгороди прохожих, держа наклонно зонтики от солнца. Здесь, судя по всему, не придерживались такого обыкновения, что, по мнению баронессы, было совсем уж противоестественно, поскольку парк украшала дивная аллея вязов, образующих над головой изящный свод, которая как нельзя более удачно примыкала к широкой, оживленной улице, где очевидно наиболее процветающая bourgeoisie [13] главным образом и совершала променад. Наши знакомцы вышли на эту прекрасно освещенную улицу и влились в поток гуляющих; Феликс обнаружил еще тьму хорошеньких девушек и попросил сестру обратить на них внимание. Впрочем, просьба была совершенно излишней. Евгения и без того уже с пристальным вниманием изучала эти очаровательные юные создания. – Я убежден, что кузины наши в этом же духе. И баронесса на это уповала, однако сказала она вслух другое: – Они очень хорошенькие, но совсем еще девочки. А где же женщины тридцатилетние женщины? «Ты имеешь в виду – тридцатитрехлетние женщины?» – чуть было не спросил ее брат: обычно он понимал то, что она говорила вслух, и то, о чем умалчивала. Но вместо этого он стал восторгаться закатом, а баронесса, приехавшая сюда искать счастья, подумала, какой для нее было бы удачей, окажись ее будущие соперницы всего лишь девочками. Закат был прекрасен; они остановились, чтобы им полюбоваться. Феликс заявил, что никогда не видел такого роскошного смешения красок. Баронесса тоже нашла, что закат великолепен; возможно, угодить ей теперь стало менее трудно, потому что все время, пока они там стояли, она чувствовала на себе восхищенные взгляды весьма приличных и приятных мужчин, ибо кто же мог пройти равнодушно мимо изысканной дамы в каком-то необыкновенном туалете, скорее всего иностранки, которая, стоя на углу бостонской улицы, восторгается красотами природы на французском языке. Евгения воспряла духом. Она пришла в состояние сдержанного оживления. Она приехала сюда искать счастья, и ей казалось, она с легкостью его здесь найдет. В роскошной чистоте красок этого западного неба таилось скрытое обещание, приветливые, не дерзкие взгляды прохожих тоже в какой-то мере служили порукой заложенной во всем естественной податливости. – Ну так как, ты не едешь завтра в Зильберштадт? – спросил Феликс. – Завтра – нет, – ответила баронесса. – И не станешь писать кронпринцу? – Напишу ему, что здесь никто о нем даже не слышал. – Он все равно тебе не поверит, – сказал Феликс. – Оставь его лучше в покое. Феликс был все так же воодушевлен. Выросший в старом свете, среди его обычаев, в его живописных городах, он тем не менее находил эту маленькую пуританскую столицу по-своему чрезвычайно колоритной. Вечером, после ужина, он сообщил сестре, что завтра чуть свет отправится повидать кузин. – Тебе, видно, очень не терпится, – сказала Евгения. – После того как я насмотрелся на всех этих хорошеньких девушек, мое нетерпение по меньшей мере естественно. Всякий на моем месте хотел бы как можно скорее познакомиться со своими кузинами, если они в этом же духе. – А если нет? – сказала Евгения. – Нам надо было запастись рекомендательными письмами… к каким-нибудь другим людям. – Другие люди нам не родственники. – Возможно, они от этого ничуть не хуже. Брат смотрел на нее, подняв брови. – Ты говорила совсем не то, когда впервые предложила мне приехать сюда и сблизиться с нашими родственниками. Ты говорила, что это продиктовано родственными чувствами, а когда я попытался тебе возразить, сказала, что voix du sang [14] должен быть превыше всего. – Ты все это помнишь? – спросила баронесса. – Каждое слово. Я был глубоко взволнован твоею речью. Баронесса, которая, как и утром, кружила по комнате, остановилась и посмотрела на брата. Она собралась, очевидно, что-то ему сказать, но передумала и возобновила свое кружение. Немного погодя она, как бы объясняя, почему удержалась и не высказала свою мысль, произнесла: – Ты так навсегда и останешься ребенком, мой милый братец. – Можно вообразить, что вам, сударыня, по меньшей мере тысяча лет. – Мне и есть тысяча лет… иногда. – Что ж, я извещу кузин о прибытии столь необыкновенной персоны. И они тотчас же примчатся, чтобы засвидетельствовать тебе свое почтение. Евгения, пройдя по комнате, остановилась возле брата и положила ему на плечо руку. – Они никоим образом не должны приезжать сюда, – сказала она. – Ты не должен этого допустить. Я не так хочу встретиться с ними впервые. – В ответ на заключавшийся в его взгляде немой вопрос она продолжала: – Ты отправишься туда, изучишь обстановку, соберешь сведения. Потом возвратишься назад и доложишь мне, кто они и что из себя представляют, число, пол, примерный возраст – словом все, что тебе удастся узнать. Смотри, ничего не упусти, ты должен будешь описать место действия, обстановку – как бы это поточнее выразиться, mise en scène. [15] После чего к ним пожалую я, когда сочту это для себя удобным. Я представлюсь им, предстану перед ними! – сказала баронесса, выражая на сей раз свою мысль достаточно откровенно. – Что же я должен поведать им в качестве твоего гонца? – спросил Феликс, относившийся с полным доверием к безошибочному умению сестры устроить все наилучшим образом. Она несколько секунд смотрела на него, любуясь выражением подкупающей душевной прямоты, потом, с той безошибочностью, которая всегда его в ней восхищала, ответила: – Все, что ты пожелаешь. Расскажи им мою историю так, как ты найдешь это наиболее… естественным. И, наклонившись, она подставила ему лоб для поцелуя. Глава 2 Назавтра день, как и предсказал Феликс, выдался чудесный; если накануне зима с головокружительной быстротой сменилась весной, то весна, в свою очередь, с не меньшей быстротой сменилась сейчас летом. Таково было мнение молодой девушки, которая, выйдя из большого прямоугольной формы загородного дома, прогуливалась по обширному саду, отделявшему этот дом от грязной проселочной дороги. Цветущий кустарник и расположенные в стройном порядке садовые растения нежились в обилии тепла и света; прозрачная тень огромных вязов, поистине величественных, как бы с каждым часом становилась гуще; в глубокой, обычно ничем не нарушаемой тишине беспрепятственно разносился дальний колокольный звон. Молодая девушка слышала колокольный звон, но, судя по тому, как она была одета, в церковь идти не собиралась. Голова ее была непокрыта; белый муслиновый лиф платья украшала вышитая кайма, низ платья был из цветного муслина. На вид вы дали бы ей года двадцать два – двадцать три, и хотя молодая особа ее пола, которая весенним воскресным утром гуляет с непокрытой головой по саду, не может в силу естественных причин быть неприятна глазу, вы не назвали бы эту задумавшую пропустить воскресную службу невинную грешницу необыкновенно хорошенькой. Она была высока и бледна, тонка и слегка угловата, ее светло-русые волосы не вились, темные глаза не блестели, своеобразие их состояло в том, что и без блеска они казались тревожными, – как видите, они самым непростительным образом отличались от идеала «прекрасных глаз», рисующихся нам неизменно блестящими и спокойными. Двери и окна большого прямоугольного дома, раскрытые настежь, впускали живительное солнце, и оно щедрыми бликами ложилось на пол просторной, с высоким сводом веранды, которая тянулась вдоль двух стен дома, – веранды, где симметрично были расставлены несколько плетеных кресел-качалок и с полдюжины низких, в форме бочонка табуреток из синего и зеленого фарфора, свидетельствующих о торговых связях постоянных обитателей этого жилища с восточными странами. Дом был старинный – старинный в том смысле, что насчитывал лет восемьдесят; деревянный, светлого и чистого, чуть выцветшего серого цвета, он украшен был по фасаду плоскими белыми пилястрами. Пилястры эти как бы поддерживали классического стиля фронтон с обрамленным размашистой четкой резьбой большим трехстворчатым окном посредине и круглыми застекленными отверстиями в каждом из углов. Большая белая дверь, снабженная начищенным до блеска медным молотком, смотрела на проселочную дорогу и соединялась с ней широкой дорожкой, выложенной старым, потрескавшимся, но содержащимся в необыкновенной чистоте кирпичом. Позади дома тянулись фруктовые деревья, службы, пруд, луга; чуть дальше по дороге, на противоположной ее стороне, стоял дом поменьше, покрашенный в белый цвет, с зелеными наружными ставнями; справа от него был сад, слева – фруктовые деревья. Все бесхитростные детали этой картины сияли в утреннем воздухе, вставая перед зрителем так же отчетливо, как слагаемые, дающие при сложении определенную сумму. Вскоре из дома вышла еще одна молодая леди; пройдя по веранде, она спустилась в сад и подошла к той девушке, которую я только что вам описал. Вторая молодая леди тоже была тонка и бледна, но годами старше первой, ниже ростом, с гладко зачесанными темными волосами. Глаза у нее, не в пример первой, отличались живостью и блеском, но вовсе не казались тревожными. На ней была соломенная шляпка с белыми лентами и красная индийская шаль, которая, сбегая спереди по платью, доходила чуть ли не до носков обуви. В руке она держала ключик. – Гертруда, – сказала она, – ты твердо уверена, что тебе лучше остаться дома и не ходить сегодня в церковь? Гертруда взглянула на нее, потом сорвала веточку сирени, понюхала и отбросила прочь. – Я никогда и ни в чем не бываю твердо уверена, – ответила она. Вторая молодая леди упорно смотрела мимо нее на пруд, который сверкал вдали между двумя поросшими елью вытянутыми берегами. Наконец она очень мягко сказала: – Вот ключ от буфета, пусть он будет у тебя на случай, если кому-нибудь вдруг что-то понадобится. – Кому и что может понадобиться? – спросила Гертруда. – Я остаюсь в доме одна. – Кто-нибудь может прийти, – сказала ее собеседница. – Ты имеешь в виду мистера Брэнда? – Да, Гертруда. Он любит пироги и, наверное, не откажется съесть кусочек. – Не люблю мужчин, которые вечно едят пироги, – объявила, дергая ветку куста сирени, Гертруда. Собеседница бросила на нее взгляд, но сейчас же потупилась. – Думаю, папа рассчитывает, что ты придешь в церковь, – проговорила она. – Что мне ему сказать? – Скажи, что у меня разболелась голова. – Это правда? – снова упорно глядя на пруд, спросила старшая. – Нет, Шарлотта, – ответила со всей простотой младшая. Шарлотта обратила свои спокойные глаза на лицо собеседницы. – Мне кажется, у тебя опять тревожно на душе. – На душе у меня в точности так же, как и всегда, – ответила, не меняя тона, Гертруда. Шарлотта отвернулась, но не ушла, а все еще медлила. Она оглядела спереди свое платье. – Как ты думаешь, шаль не слишком длинна? – спросила она. Гертруда перевела взгляд на шаль и обошла Шарлотту, описав полукруг. – По-моему, ты не так ее носишь. – А как ее надо носить, дорогая? – Не знаю, но как-то иначе. Ты должна иначе накинуть ее на плечи, пропустить под локти; сзади ты должна выглядеть иначе. – Как же я должна выглядеть? – поинтересовалась Шарлотта. – Наверное, я не смогу тебе этого объяснить, – ответила Гертруда, слегка оттягивая шаль назад. – Показать на себе я могла бы, но объяснить, наверное, не смогу. Движением локтей Шарлотта устранила легкий беспорядок, который внесла своим прикосновением ее собеседница. – Хорошо, когда-нибудь ты мне покажешь. Сейчас это неважно. Да и вообще, по-моему, совсем неважно, как человек выглядит сзади. – Что ты, это особенно важно! Никогда ведь не знаешь, кто там на тебя смотрит, а ты безоружна, не прилагаешь усилий, чтобы казаться хорошенькой. Шарлотта выслушала это заявление со всей серьезностью. – Зачем же прилагать усилия, чтобы казаться хорошенькой? По-моему, этого никогда не следует делать, – проговорила она убежденно. Гертруда, помолчав, сказала: – Ты права, от этого мало проку. Несколько мгновений Шарлотта на нее смотрела, потом поцеловала. – Надеюсь, когда мы вернемся, тебе будет лучше. – Мне и сейчас очень хорошо, моя дорогая сестра, – сказала Гертруда. Старшая сестра направилась по выложенной кирпичом дорожке к воротам; младшая медленно пошла по направлению к дому. У самых ворот Шарлотте встретился молодой человек – рослый и видный молодой человек в цилиндре и нитяных перчатках. Он был красив, но, пожалуй, немного дороден. У него была располагающая улыбка. – Ах, мистер Брэнд! – воскликнула молодая дама. – Я зашел узнать, идет ли ваша сестра в церковь. – Она говорит, что нет. Я так рада, что вы зашли. Мне кажется, если бы вы с ней поговорили… – И, понизив голос, Шарлотта добавила: – У нее как будто опять тревожно на душе. Мистер Брэнд улыбнулся с высоты своего роста Шарлотте. – Я всегда рад случаю поговорить с вашей сестрой. Для этого я готов пожертвовать почти что любой службой, сколь бы она меня ни привлекала. – Вам, конечно, виднее, – ответила мягко Шарлотта, словно не рискуя согласиться со столь опасным высказыванием. – Я пойду, а то как бы мне не опоздать. – Надеюсь, проповедь будет приятной. – Проповеди мистера Гилмена всегда приятны, – ответила Шарлотта и пустилась в путь. Мистер Брэнд вошел в сад, и, услышав, как захлопнулась калитка, Гертруда обернулась и посмотрела на него. Несколько секунд она за ним наблюдала, потом отвернулась. Но почти сразу же, как бы одернув себя, снова повернулась к нему лицом и застыла в ожидании. Когда его отделяло от нее всего несколько шагов, мистер Брэнд снял цилиндр и отер платком лоб. Он тут же надел его опять и протянул Гертруде руку. При желании, однако, вы успели бы разглядеть, что лоб у него высокий и без единой морщинки, а волосы густые, но какие-то бесцветные. Нос был слишком велик, глаза и рот слишком малы, тем не менее, как я уже сказал, наружность этого молодого человека была весьма незаурядная. Его маленькие чистой голубизны глаза светились несомненной добротой и серьезностью; о таких людях принято говорить: не человек, а золото. Стоявшая на садовой дорожке девушка, когда он подошел к ней, бросила взгляд на его нитяные перчатки. – Я думал, вы идете в церковь, – сказал он, – и хотел пойти вместе с вами. – Вы очень любезны, – ответила Гертруда, – но в церковь я не иду. Она обменялась с ним рукопожатием; на мгновение он задержал ее руку в своей. – У вас есть на это причины? – Да, мистер Брэнд. – Какие? Могу я поинтересоваться, почему вы не идете в церковь? Она смотрела на него улыбаясь; улыбка ее, как я уже намекнул, была притушенная. Но в ней сквозило что-то необыкновенно милое, притягательное. – Потому что небо сегодня такое голубое! Он взглянул на небо, которое и в самом деле было лучезарным, и, тоже улыбаясь, сказал: – Мне случалось слышать, что молодые девицы остаются дома из-за дурной погоды, но никак не из-за хорошей. Ваша сестра, которую я повстречал у ворот, сказала мне, что вы предались унынию. – Унынию? Я никогда не предаюсь унынию. – Может ли это быть! – проговорил мистер Брэнд, словно она сообщила о себе нечто неутешительное. – Я никогда не предаюсь унынию, – повторила Гертруда, – но иной раз бываю недоброй. Когда на меня это находит, мне всегда очень весело. Сейчас я была недоброй со своей сестрой. – Что вы ей сделали? – Наговорила много такого, что должно было ее озадачить. – Зачем же вы это сделали, мисс Гертруда? – спросил молодой человек. – Затем, что небо сегодня такое голубое! – Теперь вы и меня озадачили, – заявил мистер Брэнд. – Я всегда знаю, когда озадачиваю людей, – продолжала Гертруда. – А люди, я бы сказала, еще и не так меня озадачивают. Но, очевидно, об этом и не догадываются. – Вот как! Это очень интересно, – заметил, улыбаясь, мистер Брэнд. – Вы желали, чтобы я рассказала вам, – продолжала Гертруда, – как я… как я борюсь с собой. – Да, поговорим об этом. Мне столько вам надо сказать. Гертруда отвернулась, но всего лишь на миг. – Ступайте лучше в церковь, – проговорила она. – Вы же знаете, – настаивал молодой человек, – что я всегда стремлюсь вам сказать. Гертруда несколько секунд на него смотрела. – Сейчас этого, пожалуйста, не говорите! – Мы здесь совсем одни, – продолжал он, снимая свой цилиндр, – совсем одни в этой прекрасной воскресной тишине. Гертруда окинула взглядом все вокруг: полураскрытые почки, сияющую даль, голубое небо, на которое она ссылалась, оправдывая свои прегрешения. – Потому-то я и не хочу, чтобы вы говорили. Прошу вас, ступайте в церковь. – А вы разрешите мне сказать это, когда я вернусь? – Если вы все еще будете расположены, – ответила она. – Не знаю, добры вы или не добры, – сказал он, – но озадачить можете кого угодно. Гертруда отвернулась, закрыла уши ладонями. Он несколько секунд смотрел на нее, потом медленным шагом двинулся в сторону церкви. Некоторое время она бродила по саду безо всякой цели, смутно томясь. Благовест смолк. Тишина стояла полная. Эта молодая леди испытывала в подобных случаях особое удовольствие от сознания, что она одна, что все домашние ушли и вокруг нет ни души. Нынче и вся прислуга, как видно, отправилась в церковь – в раскрытых окнах ни разу никто не промелькнул, тучная негритянка в красном тюрбане не спускала за домом ведра в глубокий, под деревянным навесом колодец. И парадная дверь просторного, никем не охраняемого жилища была беспечно распахнута с доверчивостью, мыслимой лишь в золотом веке или, что больше к месту, в пору серебряного расцвета Новой Англии [16]. Гертруда медленно вошла в эту дверь; она переходила из одной пустынной комнаты в другую – все они были просторные, светлые, отделанные белыми панелями, с тонконогой мебелью красного дерева, со старомодными гравюрами, преимущественно на сюжеты из Священного писания, развешанными очень высоко. Приятное сознание, о котором я уже говорил, что она одна, что в доме, кроме нее, никого нет, волновало всегда воображение сей молодой леди, а вот почему – она вряд ли могла бы вам объяснить, как не может этого объяснить и повествующий о ней ваш покорный слуга. Ей всегда казалось, что она должна сделать что-то из ряда вон выходящее, должна чем-то это счастливое событие ознаменовать. Но пока она бродила, раздумывая, что бы предпринять, выпавшее ей счастье обычно подходило к концу. Сегодня она больше чем когда-либо томилась раздумьями, пока не взялась наконец за книгу. В доме не имелось отведенной под библиотеку комнаты, но книги лежали повсюду. Среди них не было запретных, и Гертруда не для того осталась дома, чтобы воспользоваться случаем и добраться до недоступных полок. Взяв в руки один из лежавших на виду томов «Тысячи и одной ночи», она вышла на крыльцо и, усевшись, раскрыла его у себя на коленях. С четверть часа она читала повесть о любви принца Камар-аз-Замана и принцессы Будур [17]; когда же, оторвавшись от книги, она подняла глаза – перед ней, как ей показалось, стоял принц Камар-аз-Заман. Прекрасный молодой человек склонился в низком поклоне – поклон был великолепен, она никогда ничего подобного не видела. Молодой человек словно бы сошел с неба; он был сказочно красив; он улыбался – улыбался совершенно неправдоподобно. Гертруда была так поражена, что несколько секунд сидела не двигаясь; потом поднялась, забыв даже заложить пальцем нужную страницу. Молодой человек стоял, держа в руках шляпу, смотрел на нее и улыбался, улыбался. Все это было очень странно. – Скажите, пожалуйста, – промолвил наконец таинственный незнакомец, не имею ли я честь говорить с мисс Уэнтуорт? – Меня зовут Гертруда Уэнтуорт, – ответила она еле слышно. – Тогда… тогда… я имею честь… имею удовольствие… быть вашим кузеном. Молодой человек был так похож на видение, что сказанные им слова придали ему еще более призрачный характер. – Какой кузен? Кто вы? – проговорила Гертруда. Отступив на несколько шагов, он оглядел дом, окинул взглядом сад, расстилающуюся даль, после чего рассмеялся. – Понимаю, вам это должно казаться очень странным, – сказал он. В смехе его было все же что-то реальное. Гертруда осмотрела молодого человека с головы до ног. Да, он был необыкновенно красив, но улыбка его застыла почти как гримаса. – Здесь так тихо, – продолжал он, снова приблизившись. Вместо ответа она лишь молча на него смотрела. И тогда он добавил: – Вы совсем одна? – Все пошли в церковь, – проговорила Гертруда. – Этого я и боялся! – воскликнул молодой человек. – Но вы-то меня, надеюсь, не боитесь? – Вы должны сказать мне, кто вы. – Я вас боюсь, – признался молодой человек. – Я представлял себе все совсем иначе. Думал, слуга вручит вам мою визитную карточку, и, прежде чем меня впустить, вы посовещаетесь и установите, кто я такой. Гертруда раздумывала – раздумывала с таким стремительным упорством, что это дало положительный результат, который, очевидно, и был ответом дивным, восхитительным ответом на томившее ее желание, чтобы с ней что-то произошло. – Я знаю, знаю! – сказала она. – Вы приехали из Европы. – Мы приехали два дня назад. Значит… вы о нас слышали и в нас верите? – Мы представляли себе довольно смутно, – сказала Гертруда, – что у нас есть родственники во Франции. – И вам никогда не хотелось нас увидеть? Гертруда ответила не сразу. – Мне хотелось. – Тогда я рад, что застал дома вас. Нам тоже хотелось вас увидеть, и мы взяли и приехали. – Ради этого? – спросила Гертруда. Молодой человек, все так же улыбаясь, огляделся по сторонам. – Да, пожалуй что, ради этого. Мы не очень вам будем в тягость? – спросил он. – Впрочем, не думаю… право же, не думаю. Ну, и, кроме того, мы любим странствовать по свету и рады любому предлогу. – Вы только что приехали? – В Бостон – два дня назад. В гостинице я навел справки о мистере Уэнтуорте. Вероятно, это ваш батюшка? Мне сообщили, где он живет; как видно, он достаточно известен. И я решил нагрянуть к вам безо всяких церемоний. Так что нынче, в это прекрасное утро, меня наставили на правильный путь и велели не сходить с него, пока город не останется позади. Я отправился пешком, мне хотелось полюбоваться окрестностями. Я все шел, шел – и вот я здесь, перед вами. Отшагал я немало. – Семь с половиной миль, – сказала мягко Гертруда. Теперь, когда молодой человек оказался из плоти и крови, она ощутила вдруг, что ее пробирает смутная дрожь. Гертруда была глубоко взволнована. Еще ни разу в жизни она не разговаривала с иностранцем, но часто и с упоением об этом мечтала. И вот он здесь, перед ней, порожденный воскресной тишиной и предоставленный в полное ее распоряжение! Да еще такой блестящий, учтивый, улыбающийся. Тем не менее, сделав усилие, она взяла себя в руки, напомнила себе, что как хозяйка дома должна оказать ему гостеприимство. – Мы очень… очень вам рады. Пойдемте в дом, прошу вас. Она двинулась по направлению к открытой двери. – Значит, вы не боитесь меня? – снова спросил молодой человек, рассмеявшись своим беззаботным смехом. Несколько мгновений она раздумывала, потом ответила: – Мы не привыкли здесь бояться… – Ah, comme vous devez avoir raison! [18] – воскликнул молодой человек, глядя с одобрением на все вокруг. Впервые в жизни Гертруда слышала так много произнесенных подряд французских слов. Они произвели на нее сильное впечатление. Гость шел следом за ней и, в свою очередь, смотрел не без волнения на эту высокую привлекательную девушку в накрахмаленном светлом муслиновом платье. Войдя в дом, он при виде широкой белой лестницы с белой балюстрадой приостановился. – Какой приятный дом, – сказал он. – Внутри он еще больше радует глаз, чем снаружи. – Приятнее всего здесь, – сказала Гертруда, ведя его за собой в гостиную – светлую, с высоким потолком, довольно пустынную комнату, где они и остановились, глядя друг на друга. Молодой человек улыбался еще лучезарнее; Гертруда, очень серьезная, тоже пыталась улыбнуться. – Думаю, вам вряд ли известно мое имя, – сказал он. – Меня зовут Феликс Янг. Ваш батюшка доводится мне дядей. Моя матушка была его сводной сестрой; она была старше его. – Да, – сказала Гертруда, – и она перешла в католичество и вышла замуж в Европе. – Я вижу, вы о нас знаете, – сказал молодой человек. – Она вышла замуж, а потом умерла. Семья вашего отца невзлюбила ее мужа. Они считали его иностранцем. Но он не был иностранцем. Хотя мой бедный отец и явился на свет в Сицилии, родители его были американцы. – В Сицилии? – повторила полушепотом Гертруда. – Жили они, правда, всю жизнь в Европе. Но настроены были весьма патриотично. И мы тоже. – Так вы сицилиец? – сказала Гертруда. – Ни в коем случае! Постойте, давайте разберемся. Родился я в небольшом селении – очень славном селении – во Франции. Сестра моя родилась в Вене. – Значит, вы француз, – сказала Гертруда. – Избави бог! – вскричал молодой человек. Гертруда вскинула голову и так и приковалась к нему взглядом. Молодой человек снова рассмеялся. – Я готов быть французом, если вам этого хочется. – Все-таки вы в некотором роде иностранец, – сказала Гертруда. – В некотором роде да, пожалуй. Но хотел бы я знать, в каком? Боюсь, мы так и не удосужились решить этот вопрос. Видите ли, есть такие люди на свете, которые на вопрос о родине, вероисповедании, занятиях затрудняются ответом. Гертруда смотрела на него не отрываясь. Она не предложила ему сесть. Она никогда о таких людях не слышала; ей не терпелось услышать о них. – Где же вы живете? – спросила она. – И на этот вопрос они затрудняются с ответом, – сказал Феликс. – Боюсь, вы сочтете нас попросту бродягами. Где только я не жил – везде и всюду. Мне кажется, нет такого города в Европе, где бы я не жил. Гертруда украдкой глубоко и блаженно вздохнула. Тогда молодой человек снова ей улыбнулся, и она слегка покраснела. Чтобы не покраснеть еще сильнее, она спросила, не хочется ли ему после долгой прогулки что-нибудь съесть или выпить, рука ее невольно опустилась в карман и нащупала там оставленный ей сестрой ключик. – Вы были бы добрым ангелом, – сказал он, на мгновение молитвенно сложив руки, – если бы облагодетельствовали меня стаканчиком вина. Она улыбнулась, кивнула ему и в то же мгновение вышла из комнаты. Вскоре она возвратилась, неся в одной руке большой графин, а в другой блюдо с огромным круглым глазированным пирогом. Когда Гертруда доставала этот пирог из буфета, ее вдруг пронзила мысль, что Шарлотта предназначала его в качестве угощения мистеру Брэнду. Заморский родственник рассматривал блеклые, высоко развешанные гравюры. Услыхав, что она вошла, он повернул голову и улыбнулся ей так, словно они были старые друзья, встретившиеся после долгой разлуки. – Вы сами мне подаете? – проговорил он. – Так прислуживают только богам. Гертруда сама подавала еду многим людям, но никто из них не говорил ей ничего подобного. Замечание это придало воздушность ее походке, когда она направилась к маленькому столику, где стояло несколько изящных красных бокалов с тончайшим золотым узором, которые Шарлотта каждое утро собственноручно протирала. Бокалы казались Гертруде очень красивыми, и ее радовало, что вино хорошее, это была превосходная мадера ее отца. Феликс нашел, что вино отменное, и с недоумением подумал, почему ему говорили, будто в Америке нет вина. Гертруда отрезала ему громадный кусок пирога и снова вспомнила о мистере Брэнде. Феликс сидел с бокалом в одной руке, куском пирога в другой – пил, ел, улыбался, болтал. – Я ужасно голоден, – сказал он. – Устать я не устал, я никогда не устаю, но ужасно голоден. – Вы должны остаться и пообедать с нами, – сказала Гертруда. – Обед в два часа. К этому времени они возвратятся из церкви, и вы познакомитесь со всеми остальными. – Кто же эти остальные? – спросил молодой человек. – Опишите мне их. – Вы сами их увидите. Расскажите мне лучше о вашей сестре. – Моя сестра – баронесса Мюнстер, – сказал Феликс. Услышав, что его сестра баронесса, Гертруда встала с места и несколько раз медленно прошлась по комнате. Она молчала, обдумывала то, что он ей сказал. – Почему она тоже не приехала? – спросила она. – Она приехала, она в Бостоне, в гостинице. – Мы поедем и познакомимся с ней, – сказала, глядя на него, Гертруда. – Она просит вас этого не делать! – ответил молодой человек. – Она шлет вам сердечный привет; она прислала меня известить вас о ее прибытии. Она явится сама засвидетельствовать почтение вашему батюшке. Гертруда почувствовала, что снова дрожит. Баронесса Мюнстер, которая прислала этого блестящего молодого человека «известить о ее прибытии», которая явится сама, как к царю Соломону царица Савская [19], «засвидетельствовать почтение» скромному мистеру Уэнтуорту, – столь важная персона предстала в воображении Гертруды со всей волнующей неожиданностью. На мгновение она совсем потерялась. – А когда ваша сестра явится? – спросила она наконец. – Как только вы пожелаете… хоть завтра. Она жаждет вас увидеть, – ответил, желая быть любезным, молодой человек. – Да, завтра, – сказала Гертруда; ей не терпелось его расспросить, но она не очень хорошо представляла себе, чего можно ожидать от баронессы Мюнстер. – Она… она… она замужем? Феликс доел пирог, допил вино; встав с кресла, он устремил на Гертруду свои ясные выразительные глаза. – Она замужем за немецким принцем, Адольфом Зильберштадт-Шрекенштейн. Правит не он, он младший брат. Гертруда смотрела на Феликса во все глаза; губы у нее были полуоткрыты. – Она… она принцесса? – спросила она. – О нет, – сказал молодой человек. – Положение ее весьма своеобразно, брак морганатический. – Морганатический? Бедная Гертруда впервые слышала эти имена, эти слова. – Видите ли, так называется брак между отпрыском правящей династии… и простой смертной. Бедняжке Евгении присвоили титул баронессы – это все, что было в их власти. Ну, а теперь они хотят этот брак расторгнуть. Кронпринц Адольф, между нами говоря, простофиля; но у его брата, а он человек умный, есть насчет него свои планы. Евгения, естественно, чинит препятствия; но, думаю, не потому, что принимает это близко к сердцу, моя сестра – женщина очень умная и, я уверен, вам понравится… но она хочет им досадить. Итак, сейчас все en Fair. [20] Легкий, жизнерадостный тон, каким гость поведал эту мрачно-романтическую историю, поразил Гертруду, но вместе с тем до некоторой степени польстил ей – польстил признанием за ней ума и прочих достоинств; она была во власти самых разнообразных ощущений, и наконец то, которое одержало верх, облеклось в слова. – Они хотят расторгнуть ее брак? – спросила она. – Судя по всему, да. – Не считаясь с ее желанием? – Не считаясь с ее правами. – Наверное, она очень несчастна? – сказала Гертруда. Гость смотрел на нее, улыбаясь; он поднес руку к затылку и там ее на мгновение задержал. – Во всяком случае, так она говорит, – ответил он. – Вот и вся ее история. Она поручила мне рассказать ее вам. – Расскажите еще. – Нет, я предоставлю это ей самой. Она это сделает лучше. Гертруда снова в волнении вздохнула. – Что ж, если она несчастна, – сказала она, – я рада, что она приехала к нам. Гертруда настолько была всем этим поглощена, что не услышала шагов на крыльце, хотя шаги эти всегда узнавала; только когда они раздались уже в пределах дома, то привлекли наконец ее внимание. Она тут же посмотрела в окно: все возвращались из церкви – отец, сестра, брат и кузен с кузиной, которые обычно по воскресеньям у них обедали. Первым вошел мистер Брэнд; он опередил остальных, так как, очевидно, был все еще расположен сказать ей то, что она не пожелала выслушать час тому назад. Отыскивая ее глазами, он вошел в гостиную. В руке у него были две маленькие книжечки. При виде собеседника Гертруды он замедлил шаг и, глядя на него, остановился. – Это кузен? – спросил Феликс. Тогда Гертруда поняла, что должна его представить, но слух ее был переполнен услышанным, и уста, будучи, как видно, с ним заодно, произнесли: – Это принц… принц Зильберштадт-Шрекенштейн. Феликс расхохотался, а мистер Брэнд смотрел на него, застыв на месте, между тем как за его спиной выросли в открытых дверях успевшие к этому времени войти в дом и все остальные. Глава 3 В тот же вечер за обедом Феликс Янг докладывал баронессе Мюнстер о своих впечатлениях. Она видела, что он возвратился в наилучшем расположении духа. Однако обстоятельство это не являлось, по мнению баронессы, достаточным поводом для ликования. Она не слишком доверяла суждениям своего брата. Его способность видеть все в розовом свете была так неумеренна, что набрасывала тень на этот прелестный тон. Все же в отношении фактов ей казалось, на него можно было положиться, и потому она изъявила готовность его выслушать. – Во всяком случае, тебе, как видно, не указали на дверь, – проговорила она. – Ты отсутствовал часов десять, не меньше. – Указали на дверь! – воскликнул Феликс. – Да они встретили меня с распростертыми объятиями, велели закласть для меня упитанного тельца [21]. – Понимаю, ты хочешь этим сказать, что они – сонм ангелов. – Ты угадала; они в буквальном смысле сонм ангелов. – C'est bien vague, [22] – заметила баронесса. – С кем их можно сравнить? – Ни с кем. Они несравнимы, ты ничего подобного не видела. – Премного тебе обязана, но, право же, и это не слишком определенно. Шутки в сторону, они были рады тебе? – Они были в восторге. Это самый торжественный день моей жизни. Со мной никогда еще так не носились – никогда! Веришь ли, я чувствовал себя важной птицей. Моя дорогая сестра, – продолжал молодой человек, – nous n'avons qu'à nous tenir, [23] и мы будем там звезды первой величины. Мадам Мюнстер посмотрела на него, и во взгляде ее мелькнула ответная искра. Она подняла бокал и пригубила. – Опиши их. Нарисуй картину. Феликс осушил свой бокал. – Итак, это небольшое селение, затерявшееся среди лугов и лесов; словом, глушь полнейшая, хотя отсюда совсем недалеко. Только, доложу я тебе, и дорога! Вообрази себе, моя дорогая, альпийский ледник, но из грязи. Впрочем, тебе не придется много по ней разъезжать. Они хотят, чтобы ты приехала и осталась у них жить. – Ах, так, – сказала баронесса, – они хотят, чтобы я приехала и осталась у них жить? Bon! [24] – Там совершенная первозданность, все неправдоподобно естественно. И удивительно прозрачный воздух, и высокое голубое небо! У них большой деревянный дом, нечто вроде трехэтажной дачи – очень напоминает увеличенную нюрнбергскую игрушку [25]. Это не помешало некоему джентльмену, который обратился ко мне с речью, называть его «старинным жилищем», хотя, право, вид у этого старинного жилища такой, будто оно только вчера построено. – У них все изящно? Со вкусом? – У них очень чисто; но нет ни пышности, ни позолоты, ни толпы слуг, и спинки кресел, пожалуй, излишне прямые. Но есть можно прямо с пола и сидеть на ступеньках лестницы. – Это, конечно, завидная честь и, вероятно, там не только спинки кресел излишне прямые, но и обитатели тоже? – Моя дорогая сестра, – ответил Феликс, – обитатели там прелестны. – В каком они стиле? – В своем собственном. Я бы определил его как старозаветный, патриархальный; ton [26] золотого века. – У них только ton золотой и ничего больше? Есть там какие-нибудь признаки богатства? – Я бы сказал – там богатство без признаков. Образ жизни скромный, неприхотливый; ничего напоказ и почти ничего – как бы это выразить? – для услаждения чувств; но предельная aisance [27] и уйма денег – не на виду, – которые извлекаются в случае надобности без всякого шума и идут на благотворительные цели, на ремонт арендного имущества, на оплату счетов врачей и, возможно, на приданое дочерям. – Ну, а дочери, – спросила мадам Мюнстер, – сколько их? – Две, Шарлотта и Гертруда. – Хорошенькие? – Одна хорошенькая, – сказал Феликс. – Которая же? Молодой человек молча смотрел на свою сестру. – Шарлотта, – сказал он наконец. Она посмотрела на него в свою очередь. – Все ясно. Ты влюбился в Гертруду. Они, должно быть, пуритане до мозга костей; веселья там нет и в помине. – Да, веселья там нет. Люди они сдержанные, даже суровые, скорее меланхолического склада; на жизнь они смотрят очень серьезно. Думаю, что у них не все обстоит благополучно. То ли их гнетет какое-то мрачное воспоминание, то ли предвидение грядущих бед. Нет, эпикурейцами их не назовешь. Мой дядюшка, мистер Уэнтуорт, человек высокой нравственности, но вид у бедняги такой, будто его непрерывно пытают, только не поджаривают, а замораживают. Но мы их взбодрим. Наше общество пойдет им на пользу. Расшевелить их будет очень нелегко, но в них много душевной доброты и благородства. И они готовы отдать должное своему ближнему, признать за ним ум, талант. – Все это превосходно, – сказала баронесса, – но мы, что ж, так и будем жить затворниками в обществе мистера Уэнтуорта и двух этих молодых женщин – как, ты сказал, их зовут, Дебора и Гефсиба [28]? – Там есть еще одна молодая девушка, их кузина, прехорошенькое создание; американочка до кончиков ногтей. Ну и, кроме того, существует еще сын и наследник. – Прекрасно, – сказала баронесса. – Вот мы добрались и до мужчин. Каков он, этот сын и наследник? – Боюсь, любитель выпить. – Вот как? Выходит, он все же эпикуреец. Сколько же ему лет? – Он двадцатилетний юнец, недурен собой, но, думаю, вкусы у него грубоватые. Есть там еще мистер Брэнд – рослый молодой человек, что-то наподобие священника. Они о нем очень высокого мнения; но я его пока не раскусил. – А между двумя этими крайностями, – спросила баронесса, – между загадочным священнослужителем и невоздержанным юнцом никого больше нет? – Как же! Там есть еще мистер Эктон. Думаю, – сказал молодой человек, кивая своей сестре, – мистер Эктон тебе понравится. – Ты ведь знаешь, – сказала баронесса, – я очень привередлива. Он достаточно благовоспитан? – С тобой он будет благовоспитан. Он человек вполне светский. Побывал в Китае. Баронесса Мюнстер засмеялась. – Так он светский на китайский лад? Это, должно быть, очень интересно. – Если я не ошибаюсь, он нажил там огромное состояние, – сказал Феликс. – Ну это всегда интересно. Он, что ж, молод, хорош собой, умен? – Ему под сорок, он лысоват, остер на язык. Я готов поручиться, – добавил молодой человек, – что баронесса Мюнстер его очарует. – Вполне вероятно, – сказала эта дама. Брат ее, о чем бы ни шла речь, никогда не знал заранее, как это будет встречено, но вскоре баронесса заявила, что он превосходно все описал и что завтра же она отправится туда и посмотрит на все собственными глазами. Итак, назавтра они сели в поместительную наемную коляску – экипаж не вызвал у баронессы никаких возражений, кроме цены и того обстоятельства, что кучер был в соломенной шляпе (в Зильберштадте слуги мадам Мюнстер носили желтые с красным ливреи). Они выехали за город, и баронесса, откинувшись на сиденье, покачивая над головой зонтик с кружевной оборкой, обозревала придорожный ландшафт. Прошло немного времени, и она произнесла: «Affreux». [29] Брат ее заметил, что, судя по всему, передний план в этой стране значительно уступает plans reculés. [30] Баронесса в ответ на это сказала, что пейзаж здесь, по-видимому, весь можно причислить к переднему плану. Феликс заранее уговорился со своими новыми друзьями, когда он привезет сестру; они решили, что самое подходящее для этого время – четыре часа пополудни. У большого, блещущего чистотой дома, к которому подкатила коляска, был, по мнению Феликса, очень приветливый вид; высокие стройные вязы отбрасывали перед ним удлиненные тени. Баронесса вышла из коляски. Американские родственники дожидались ее, стоя на крыльце. Феликс помахал им шляпой, и длинный худой джентльмен с высоким лбом и чисто выбритым лицом двинулся по направлению к воротам. Шарлотта Уэнтуорт шла рядом с ним. Гертруда несколько медленнее следовала позади. Обе молодые женщины были в шуршащих шелковых платьях. Феликс подвел свою сестру к воротам. – Будь с ними полюбезнее, – сказал он ей. Но он тут же понял, что совет его излишен. Евгения и без того уже приготовилась быть любезной – так, как это умела одна Евгения. Феликс испытывал ни с чем не сравнимое удовольствие, когда мог беспрепятственно любоваться своей сестрой; удовольствие это выпадало ему довольно часто, но не утратило оттого прелести новизны. Если Евгения хотела понравиться, она казалась ему, как и всем прочим людям, самой обворожительной женщиной на свете. Он забывал тогда, что она бывала и другой, что временами становилась жестокой, капризной, что порой даже пугала его. Сейчас, когда, готовясь войти в сад, сестра оперлась на его руку, он понял, что она хочет, что она решила понравиться, и на душе у него стало легко. Не понравиться Евгения не могла. Высокий джентльмен подошел к ней с видом чопорным и строгим, но строгость эта не содержала в себе и тени неодобрения. Каждое движение мистера Уэнтуорта, напротив, говорило о том, что он сознает, как велика возложенная на него ответственность, как торжественно нынешнее событие, как трудно оказать подобающее уважение даме столь знатной и вместе столь несчастной. Феликс еще накануне заметил эту свойственную мистеру Уэнтуорту бледность, а сейчас ему чудилось что-то чуть ли не мертвенное в бледном, с благородными чертами лице дяди. Но молодой человек был наделен таким даром сочувствия и понимания, что он тут же понял: эти, казалось бы, зловещие признаки не должны внушать опасений. Крылатое воображение Феликса разгадало на лету душевный механизм мистера Уэнтуорта, открыло ему, что почтенный джентльмен в высшей степени совестлив и что совесть его в особо важных случаях дает о себе знать подобными проявлениями физической слабости. Баронесса, держа за руку дядю, стояла, обратив к нему свое некрасивое лицо и свою прекрасную улыбку. – Правильно я сделала, что приехала? – спросила она. – Очень, очень правильно, – сказал с глубокой торжественностью мистер Уэнтуорт. Он заранее составил в уме небольшую приветственную речь, но сейчас она вся вылетела у него из головы. Он был почти что напуган. На него никогда еще не смотрела так – с такой неотступной, такой ослепительной улыбкой ни одна женщина; и это смущало и тяготило его, тем более что женщина эта, которая так ему улыбалась и которая мгновенно заставила его ощутить, что обладает и другими беспримерными достоинствами, была его собственная племянница, родное дитя дочери его отца. Мысль о том, что племянница его баронесса, что она состоит в морганатическом браке с принцем, уже дала ему более чем достаточную пищу для размышлений. Хорошо ли это? Правильно ли? Приемлемо ли? Он и всегда плохо спал, а прошлой ночью почти не сомкнул глаз, задавая себе эти вопросы. В ушах у него все звучало странное слово «морганатический»; почему-то оно напоминало ему о некоей миссис Морган, которую он знавал когда-то и которая была особой наглой и неприятной. У него было такое чувство, что пока баронесса так на него смотрит и улыбается, его долг тоже смотреть ей прямо в глаза своими точно выверенными, намеренно невыразительными органами зрения. На сей раз ему не удалось выполнить свой долг до конца. Он перевел взгляд на дочерей. – Мы очень рады вас видеть, – сказал он. – Позвольте мне представить вам моих дочерей: мисс Шарлотта Уэнтуорт, мисс Гертруда Уэнтуорт. Баронесса подумала, что никогда еще не встречала людей менее экспансивных. Но тут Шарлотта поцеловала ее и, взяв за руку, посмотрела на нее с ласковой и серьезной торжественностью. У Гертруды, по мнению баронессы, вид был весьма похоронный, хотя, казалось бы, она могла и развеселиться: ведь с ней болтал Феликс, улыбаясь своей неотразимой улыбкой. Он поздоровался с ней так, словно они были старые друзья. Когда Гертруда поцеловала баронессу, в глазах ее стояли слезы. Баронесса Мюнстер взяла за руки обеих молодых женщин и оглядела их с головы до ног. Шарлотта нашла, что вид у баронессы очень необычный и одета она весьма странно; Шарлотта не могла решить, хорошо это или дурно. Во всяком случае, она рада была, что они надели шелковые платья и – особенно – что принарядилась Гертруда. – Кузины мои очень хорошенькие, – сказала баронесса. – У вас очень красивые дочери, сэр. Шарлотта залилась краской, – никогда еще прямо при ней не говорили о ее внешности так громко и с таким жаром. Гертруда отвела глаза – но не в сторону Феликса; она была страшно довольна. Довольна не тем, что услышала комплимент: она считала себя дурнушкой и в него не поверила. Гертруда вряд ли могла бы объяснить, что именно доставило ей удовольствие – скорей всего что-то в самой манере баронессы разговаривать, – и удовольствие это ничуть не стало меньше, а даже, как ни странно, возросло, оттого что она баронессе не поверила. Мистер Уэнтуорт помолчал, потом промолвил с чопорной учтивостью: – Не угодно ли вам пожаловать в дом? – Но здесь ведь не все ваше семейство, – сказала баронесса, – у вас как будто еще есть дети? – У меня есть еще сын, – ответил мистер Уэнтуорт. – Почему же он не вышел меня встретить? – воскликнула баронесса. – Боюсь, он совсем не похож на своих очаровательных сестер. – Не знаю, я выясню, в чем дело. – Он робеет в присутствии дам, – сказала тихо Шарлотта. – Он очень красивый, – сказала, стараясь говорить громко, Гертруда. – Вот мы пойдем сейчас и отыщем его, выманим из его cachette. [31] – И баронесса взяла под руку мистера Уэнтуорта, который твердо помнил, что руки ей не предлагал, и по дороге к дому все время размышлял над тем, должен ли он был это сделать и пристало ли ей брать его под руку, если никто ей этого не предлагал. – Мне хотелось бы получше узнать вас, – сказала, прерывая его размышления, баронесса, – и чтобы вы меня узнали. – Желание вполне законное, – ответил мистер Уэнтуорт. – Мы ведь близкие родственники. – О да! – сказала Евгения. – Приходит в жизни минута, когда всей душой начинаешь ценить родственные узы… родственные привязанности. Думаю, вам это понятно. Мистер Уэнтуорт слышал накануне от Феликса, что Евгения необыкновенно умна и блистательна. Поэтому он невольно все время чего-то ожидал. До сих пор, как ему казалось, она проявляла ум, а вот теперь, видно, начиналась блистательность. – Да, родственные привязанности сильны, – пробормотал он. – У некоторых, – заявила баронесса, – далеко не у всех. Шарлотта, которая шла рядом, снова взяла ее руку; она все время улыбалась баронессе. – А вы, cousine, – продолжала баронесса, – откуда у вас этот восхитительный румянец? Настоящие розы и лилеи! – Розы на лице у бедняжки Шарлотты мгновенно возобладали над лилеями, и, ускорив шаг, она поднялась на крыльцо. – Это страна восхитительных румянцев, – продолжала баронесса, обращаясь теперь к мистеру Уэнтуорту. – Насколько я могу судить, они здесь необыкновенно нежны. Румянцами своими славятся Англия… Голландия, но там они быстро грубеют. В них слишком много красного. – Надеюсь, вы убедитесь, – сказал мистер Уэнтуорт, – что страна эта во многих отношениях превосходит упомянутые вами страны. Мне довелось бывать и в Англии, и в Голландии. – А, так вы бывали в Европе! – воскликнула баронесса. – Почему же вы меня не навестили? Впрочем, пожалуй, все к лучшему. – Прежде чем войти в дом, она, помедлив, окинула его взглядом: – Я вижу, вы выстроили ваш дом… ваш чудесный дом… в голландском стиле? – Дом очень старый, – заметил мистер Уэнтуорт. – Когда-то здесь провел неделю генерал Вашингтон. – О, я слыхала о Вашингтоне, – вскричала баронесса. – Мой отец его боготворил. – Я убедился, что в Европе он очень популярен, – заметил, немного помолчав, мистер Уэнтуорт. Феликс тем временем задержался в саду с Гертрудой. Он стоял и улыбался ей точно так же, как накануне. Все происшедшее накануне казалось ей сновидением. Он явился и все преобразил; другие тоже его видели – они с ним разговаривали. Но представить себе, что он возвратится, что станет частью ее повседневной, будничной, наперед известной жизни, она могла, лишь получив новое подтверждение со стороны своих чувств. Подтверждение не заставило себя ждать. Он стоял перед ней, радуя все ее чувства. – Как вам понравилась Евгения? – спросил Феликс. – Правда ведь, она очаровательна? – Она блистательна, – ответила Гертруда. – Больше я ничего пока сказать не могу. Она все равно что певица, которая поет арию. Пока она ее не допела, ничего нельзя сказать. – Она никогда ее не допоет! – смеясь, воскликнул Феликс. – Но вы согласны со мной, что она красива? Гертруда не нашла баронессу красивой и была разочарована; почему-то она заранее вообразила, что баронесса должна быть похожа на чрезвычайно миловидный портрет императрицы Жозефины [32], гравюра с которого висела в гостиной, неизменно приводя в восторг младшую мисс Уэнтуорт. Баронесса ни капельки не была похожа на этот портрет – ни капельки! Но, и непохожая, она тем не менее была поразительна, и Гертруда приняла эту поправку к сведению. И все же странно, что Феликс говорит о красоте своей сестры как о чем-то бесспорном. – Мне кажется, потом она будет казаться мне красивой, – сказала Гертруда. – Как интересно, должно быть, сойтись с ней поближе. Мне это никогда не удается. – Вы прекрасно с ней сойдетесь, вы очень с ней подружитесь, – заявил Феликс так, словно ничего не могло быть проще. – Она очень изящна, – проговорила Гертруда, глядя вслед баронессе, словно подвешенной к руке ее отца. Сказать, что кто-то «изящен», для нее уже было удовольствием. Феликс оглянулся. – А ваша вчерашняя маленькая кузина, – спросил он, – необычайно хорошенькая… куда она делась? – Она в гостиной, – ответила Гертруда. – Да, она очень хорошенькая. – У Гертруды было такое чувство, точно она должна сейчас же отвести его в дом, где он увидит ее кузину. Но, немного поколебавшись, она решилась еще помедлить. – Я не верила, что вы вернетесь, – сказала она. – Не верили, что я вернусь! – смеясь, воскликнул Феликс. – Тогда вы не догадываетесь о впечатлении, произведенном на это чувствительное сердце. Гертруда решила, что скорее всего он говорит о впечатлении, произведенном на него кузиной Лиззи. – Просто я не верила, – сказала она, – что мы вас увидим снова. – Помилуйте, куда же я мог деться? – Не знаю, я думала, вы растаете в воздухе. – Это, конечно, очень лестно, но я не настолько бесплотен. Таю я достаточно часто, – сказал Феликс, – но что-то от меня всегда остается. – Я вышла на крыльцо дожидаться вас, потому что все вышли. Но если бы вы так и не появились, я ничуть не была бы удивлена. – Надеюсь, – сказал Феликс, – вы были бы разочарованы? Гертруда несколько мгновений смотрела на него, потом покачала головой: – Нет… нет! – Ah, par exemple! [33] Вы заслуживаете того, чтобы я никогда вас не покидал. Когда они вошли в гостиную, мистер Уэнтуорт торжественно представлял баронессе присутствующих. Перед ней стоял молодой человек, который то и дело краснел, посмеивался и переминался с ноги на ногу – он был стройный, с кротким лицом, правильностью черт напоминавшим лицо отца. За его спиной два другие джентльмена тоже поднялись со своих мест, а в стороне от них, у одного из окон, стояла необычайно хорошенькая молодая девушка. Девушка вязала чулок, но, в то время как пальцы ее проворно перебирали спицы, она не спускала блестящих широко раскрытых глаз с баронессы. – Как же вашего сына зовут? – спросила, улыбаясь молодому человеку, Евгения. – Меня зовут Клиффорд Уэнтуорт, мэм, – сказал он срывающимся от смущения голосом. – Почему вы не изволили выйти меня встречать, мистер Клиффорд Уэнтуорт? – спросила с той же своей прекрасной улыбкой баронесса. – Я думал, я вам не понадоблюсь, – сказал молодой человек, медленно пятясь. – Как может не понадобиться beau cousin, [34] коль скоро он у вас существует! Но так и быть, если впредь вы будете со мной очень милы, я вас прощу. И мадам Мюнстер обратила свою улыбку к прочим присутствующим. Сначала она перенесла ее на бесхитростную физиономию облаченного в долгополую одежду мистера Брэнда, который не сводил глаз с хозяина дома, как бы призывая мистера Уэнтуорта вывести его поскорее из этого противоестественного положения. Мистер Уэнтуорт назвал его имя. Евгения подарила мистера Брэнда наилюбезнейшим взглядом и тут же перевела его на следующее лицо. Этот последний был нерослым, неосанистым джентльменом с живыми, наблюдательными, приятными темными глазами, небольшим количеством редких темных волос и небольшими усами. Он стоял, засунув руки в карманы, но, как только Евгения на него взглянула, сразу же их оттуда вынул. Однако, в отличие от мистера Брэнда, он не пытался уклониться, не призывал на помощь хозяина дома. Он встретился взглядом с Евгенией и, по-видимому, почел эту встречу за счастье. Мадам Мюнстер мгновенно ощутила, что, по существу, он самое здесь значительное лицо. Она не пожелала это впечатление скрыть и отчасти обнаружила его легким одобрительным кивком, когда мистер Уэнтуорт произнес: – Мой кузен – мистер Эктон. – Ваш кузен, но не мой? – спросила баронесса. – Это зависит только от вас! – сказал мистер Эктон, смеясь. Баронесса несколько мгновений на него смотрела; ей бросилось в глаза, что у него очень белые зубы. – Это будет зависеть от вашего поведения, – сказала она. – Думаю, торопиться мне не следует. Кузенов и кузин у меня достаточно. Разве что мне позволено еще претендовать на родство с этой очаровательной юной леди. И она указала на молодую девушку у окна. – Это моя сестра, – сказал мистер Эктон. И Гертруда Уэнтуорт, обняв молодую девушку за плечи, вывела ее вперед, хотя та нисколько, судя по всему, не нуждалась в том, чтобы ее вели. Она легкими быстрыми шагами направилась к баронессе, с полным хладнокровием сворачивая вокруг спиц недовязанный чулок. Глаза у нее были темно-голубые, волосы темно-каштановые, и была она необычайно хорошенькая. Евгения поцеловала ее, как и двух других молодых девушек, потом, слегка отстранив от себя, посмотрела на нее. – А вот это совсем другой type, [35] – сказала она, выговаривая это слово на французский лад. – И весь облик, и характер совсем иные, мой дорогой дядя, чем у ваших дочерей. Пожалуй, Феликс, – продолжала она, – вот таким мы и представляли себе всегда тип американки. Служившая наглядным примером молодая девушка улыбалась слегка всем по очереди и вне очереди – Феликсу. – Я вижу здесь только один тип, – вскричал Феликс, – тип, достойный восхищения! Реплика эта встречена была полным молчанием, но мгновенно все постигавший Феликс постиг уже, что молчание, которое время от времени смыкало уста его новых знакомцев, не было укоризненным или негодующим. Чаще всего оно выражало ожидание или смущение. Все они столпились вокруг его сестры, как бы ожидая, что сейчас она продемонстрирует какую-нибудь сверхъестественную способность, какой-нибудь необыкновенный талант. Они смотрели на нее с таким видом, словно перед ними был жонглер словами в блестящем умственном уборе из газа и мишуры. Вид их придал последующим фразам мадам Мюнстер некий иронический оттенок. – Итак, это ваш кружок, – сказала она, обращаясь к своему дяде. – Это ваш salon и его постоянные посетители. Я рада видеть всех в полном сборе. – О да, – сказал мистер Уэнтуорт, – они то и дело забегают к нам мимоходом. Вы должны последовать их примеру. – Папа, – вмешалась Шарлотта Уэнтуорт, – мы ждем от наших новых родственников большего. – И она обратила вдруг свое милое серьезное лицо, в котором робость сочеталась с невозмутимым спокойствием, к их важной гостье. – Как вас зовут? – спросила она. – Евгения Камилла Долорес, – ответила, улыбаясь, баронесса. – Но называть меня так длинно не надо. – Если вы позволите, я буду называть вас Евгенией. Вы должны приехать и остаться у нас жить. Баронесса с большой нежностью коснулась руки Шарлотты, но не спешила с ответом. Она спрашивала себя, сможет ли она с ними ужиться. – Это было бы просто чудесно… просто чудесно, – сказала баронесса, обводя глазами комнату и всех присутствующих. Ей хотелось выиграть время, отодвинуть окончательное решение. Взгляд ее упал на мистера Брэнда, который смотрел на нее, скрестив на груди руки, подперев ладонью подбородок. – Этот джентльмен, очевидно, какое-то духовное лицо? – понизив голос, спросила она у мистера Уэнтуорта. – Он священник, – ответил мистер Уэнтуорт. – Протестантский? – поинтересовалась Евгения. – Я унитарий [36], сударыня, – проговорил внушительным тоном мистер Брэнд. – Вот как, – сказала Евгения. – Это что-то новое. Она никогда о таком вероисповедании не слышала. Мистер Эктон засмеялся, а Гертруда взглянула с беспокойством на мистера Брэнда. – Вы не побоялись приехать в такую даль, – сказал мистер Уэнтуорт. – В такую даль… в такую даль, – подхватила баронесса, покачивая с большим изяществом головой, и покачивание это можно было истолковать как угодно. – Хотя бы поэтому вы должны у нас поселиться, – сказал мистер Уэнтуорт суховатым тоном, который (Евгения была достаточна умна, чтобы это почувствовать) нисколько не снижал высокой учтивости его предложения. Она взглянула на своего дядю, и на какой-то миг ей показалось, что в этом холодном, застывшем лице она улавливает отдаленное сходство с полузабытыми чертами матери. Евгения принадлежала к числу женщин, способных на душевные порывы, и сейчас она ощутила, как в душе у нее что-то нарастает. Она все еще обводила взглядом окружавшие ее лица и в устремленных на нее глазах читала восхищение; она улыбнулась им всем. – Я приехала посмотреть… попытаться… просить… – сказала она. – Мне кажется, я поступила правильно. Я очень устала. Мне хочется отдохнуть. – В глазах у нее были слезы. Пронизанный светом дом, благородные, уравновешенные люди, простая строгая жизнь – ощущение всего этого нахлынуло на нее с такой неодолимой силой, что она почувствовала, как поддается одному из самых, быть может, искренних в своей жизни порывов. – Мне хотелось бы здесь остаться, – сказала она. – Примите меня, пожалуйста. – Хотя она улыбалась, в голосе ее, так же как и в глазах, были слезы. – Моя дорогая племянница, – сказал мистер Уэнтуорт ласково. Шарлотта, обняв баронессу, притянула ее к себе, а Роберт Эктон отвернулся тем временем к окну, и руки его сами собой скользнули в карманы. Глава 4 Через несколько дней после первого своего визита к американским родственникам баронесса Мюнстер приехала и поселилась вместе с братом в том маленьком белом домике поблизости от жилища Уэнтуортов, который на этих страницах уже упоминался. Мистер Уэнтуорт предоставил баронессе домик в полное ее распоряжение, когда с двумя дочерьми наносил ей ответный визит. Это предложение было итогом растянувшихся никак не меньше, чем на сутки, семейных дебатов, в ходе которых оба иностранных гостя обсуждались и разбирались по косточкам с немалой обстоятельностью и тонкостью. Дебаты, как я уже сказал, протекали в кругу семьи, но круг этот вечером, после возвращения баронессы в Бостон, как, впрочем, и во многих других случаях, включал в себя мистера Эктона и его хорошенькую сестру. Если вам довелось бы там присутствовать, вы навряд ли сочли бы, что приезд блистательных иностранцев воспринимается как удовольствие, как праздничное событие, обещавшее внести оживление в их тихий дом. Нет, мистер Уэнтуорт не склонен бы так воспринимать ни одно событие в мире сем. Неожиданное вторжение в упорядоченное сознание Уэнтуортов элемента, не предусмотренного системой установленных нравственных обязательств, требовало прежде всего перестройки чувства ответственности, составлявшего главную принадлежность этого сознания. Не в обычае американских кузин и кузенов Феликса было рассматривать какое-либо явление прямо и неприкрыто с той точки зрения, способно ли оно доставить удовольствие; подобный род умственных занятий был им почти незнаком, и едва ли кому-нибудь из них могло прийти в голову, что в других краях он как нельзя более распространен. Приезд Феликса Янга и его сестры был им приятен, но приятность эта странным образом не несла в себе ни малейшей радости или подъема. Речь шла о новых обязанностях, о необходимости проявить какие-то до сих пор сокрытые добродетели, но ни мистер Уэнтуорт, ни Шарлотта, ни мистер Брэнд, бывший у этих превосходных людей главным вдохновителем их дум и устремлений, явно не помышляли ни о каких новых радостях. Эту заботу целиком взяла на себя Гертруда Уэнтуорт, девушка своеобразная, но обнаружившая свое своеобразие в полной мере только тогда, когда так кстати нашелся для этого повод в виде приезда столь любезных иностранцев. Гертруде, однако, предстояло бороться с бесчисленными препятствиями как субъективного, по выражению метафизиков, так и объективного толка, о чем и пойдет речь в нашей маленькой повести, не последняя цель которой изобразить эту борьбу. Главным же при таком внезапном умножении привязанностей мистера Уэнтуорта и его дочерей было то, что появилась новая плодотворная почва для возникновения всяческих ошибок, между тем как доктрина, не побоюсь употребить здесь это слово, гнетущей серьезности ошибок являлась одной из наиболее свято хранимых традиций семейства Уэнтуортов. – Я не верю, что она хочет приехать и поселиться в этом доме, – сказала Гертруда. Мадам Мюнстер отныне и впредь обозначалась у них этим личным местоимением. Шарлотта и Гертруда выучились со временем почти не запинаясь звать ее в глаза Евгенией, но, говоря о ней между собой, они чаще всего именовали ее «она». – Она, что ж, считает, что здесь недостаточно хорошо для нее? – вскричала Лиззи Эктон, любившая задавать праздные вопросы, на которые, не предполагая, по правде говоря, получить ответ, неизменно отвечала сама безобидно-ироническим смешком. – Но она ясно сказала, что хочет приехать, – возразил мистер Уэнтуорт. – Это простая любезность, – настаивала Гертруда. – Да, она очень любезна… очень, – сказал мистер Уэнтуорт. – Чересчур любезна, – заявил его сын свойственным ему добродушно-ворчливым тоном, который вообще-то говорил всего лишь о желании понасмешничать. – Прямо не знаешь, куда и деться. – Зато вас, сэр, в излишней любезности упрекнуть нельзя, – сказала Лиззи Эктон с обычным своим смешком. – Ну, поощрять ее я не намерен, – продолжал Клиффорд. – А хоть бы и намерены, мне-то что до этого! – вскричала Лиззи Эктон. – Она не о тебе будет думать, Клиффорд, – сказала Гертруда убежденно. – Да уж надеюсь! – воскликнул Клиффорд. – Она будет думать о Роберте, – продолжала Гертруда тем же тоном. Роберт Эктон начал краснеть, хотя, казалось бы, у него не было на это никаких причин, поскольку все обернулись к Гертруде – по крайней мере все, кроме Лиззи, которая, склонив набок хорошенькую головку, глядела с пристальным вниманием на брата. – Зачем же приписывать другим задние мысли, Гертруда? – сказал мистер Уэнтуорт. – Я никому ничего не приписываю, папа, – сказала Гертруда. – Просто я говорю, что думать она будет о Роберте, вот увидите. – Гертруда судит по себе, – воскликнул Эктон, смеясь. – Правда ведь, Гертруда? Ну, разумеется, баронесса будет думать обо мне. Она будет думать обо мне с утра и до вечера. – Ей будет очень хорошо у нас, – сказала не без некоторой естественной для хозяйки дома гордости Шарлотта. – Мы предоставим ей большую северо-восточную комнату. И французскую кровать, – добавила она, памятуя все время о том, что гостья их иностранка. – Ей там не понравится, – сказала Гертруда. – Даже если ты пришпилишь по десять салфеточек к каждому креслу. – Почему же, дорогая? – спросила Шарлотта, расслышав иронические нотки, но нисколько на это не обидевшись. Гертруда давно уже встала с места; она ходила по комнате и ее надетое в честь баронессы тяжелого шелка платье шуршало, прикасаясь к ковру. – Не знаю, – ответила она. – Думаю, ей нужно что-то более уединенное. – Если ей нужно уединение, пусть сидит у себя в комнате, – заметила Лиззи Эктон. Гертруда приостановилась и посмотрела на нее. – Это не доставит ей удовольствия, а ей захочется сочетать уединение с удовольствием. Роберт Эктон снова рассмеялся. – Ну и мысли у вас, моя дорогая кузина! Шарлотта не сводила серьезных глаз с сестры; она не могла понять, откуда взялись у Гертруды такие странные представления. Мистер Уэнтуорт тоже наблюдал за младшей дочерью. – Не знаю, какой она привыкла вести образ жизни, – сказал он, – но готов утверждать, что у нее не могло быть дома более безупречного, с более благоприятной обстановкой, чем этот. Гертруда стояла и смотрела на них. – Она жена принца, – сказала она. – Здесь все мы принцы, – сказал мистер Уэнтуорт. – И, насколько мне известно, никто поблизости не сдает внаймы дворца. – Кузен Уильям, – вступил в разговор Роберт Эктон, – хотите сделать благородный жест? Предоставьте им в дар на три месяца ваш маленький домик напротив. – Не слишком ли ты щедр за чужой счет? – вскричала его сестра. – Роберт не менее щедр и за свой счет, – проговорил невозмутимо мистер Уэнтуорт, глядя в холодном раздумье на своего родственника. – Гертруда, – продолжала Лиззи, – а мне-то казалось, что новая родня пришлась тебе по душе. – Кто именно? – спросила Гертруда. – Да уж, конечно, не баронесса, – ответила Лиззи со своим смешком. – Я думала, ты намерена видеться с ним почаще. – С Феликсом? Я надеюсь очень часто с ним видеться, – сказала Гертруда просто. – Тогда почему же ты хочешь держать его подальше от себя? Гертруда взглянула на Лиззи и отвела глаза. – Лиззи, а вы хотели бы, чтобы я жил в одном доме с вами? – спросил Клиффорд. – Ни за что на свете. Ненавижу вас! – ответила юная леди. – Папа, – проговорила Гертруда, останавливаясь перед мистером Уэнтуортом и обращаясь к нему с улыбкой, которая казалась особенно милой еще и оттого, что была редкостью, – пожалуйста, пусть они поселятся в маленьком домике напротив. Это было бы так чудесно! Роберт Эктон внимательно смотрел на нее. – Гертруда права, – сказал он. – Гертруда – самая умная девушка на свете. Если и мне позволено высказать свое мнение, я очень рекомендовал бы поселить их именно там. – Но северо-восточная комната куда красивее! – настаивала Шарлотта. – Она сама наведет красоту, предоставьте это ей, – воскликнул Роберт Эктон. В ответ на его похвалы Гертруда, бросив на него взгляд, покраснела: можно было подумать, что не он, а кто-то другой, не так близко знакомый, похвалил ее. – Она сама наведет красоту, увидите! Как это будет интересно! Мы сможем ходить к ним в гости. Это будет иностранный дом. – Так ли уж нужен нам здесь иностранный дом? – спросил мистер Уэнтуорт. – Вы убеждены, что нам желательно завести иностранный дом… в наших тихих краях? – Послушать вас, – смеясь, сказал Эктон, – так можно вообразить, что бедная баронесса решила открыть здесь питейное заведение или рулетку. – Это было бы так чудесно! – снова сказала Гертруда, опираясь рукой на спинку кресла, в котором сидел ее отец. – Если бы она открыла рулетку? – спросила с величайшей серьезностью Шарлотта. Гертруда секунду смотрела на нее, потом спокойно сказала: – Да, Шарлотта. – Гертруда стала много себе позволять, – раздалось юношески-насмешливое ворчание Клиффорда Уэнтуорта. – Вот что бывает, когда поведешься с иностранцами. Мистер Уэнтуорт поднял голову и, взглянув на стоявшую рядом с ним дочь, мягко притянул ее к себе. – Ты должна быть осторожна, – сказал он. – Должна все время следить за собой. Да и всем нам следует соблюдать осторожность. Нам предстоит огромная перемена, мы испытаем на себе чуждые влияния. Я не хочу сказать, что они дурные, ни о чем не хочу судить заранее. Но, возможно, от нас потребуется все наше благоразумие, все умение владеть собой. Установится совсем другой тон. Из уважения к словам отца Гертруда немного помолчала, но то, что она потом произнесла, никак нельзя было счесть на них ответом. – Мне хочется посмотреть, как они будут жить. Они введут у себя другой распорядок дня, вот увидите. И каждую мелочь она, наверно, делает по-другому. Ходить к ним в гости будет все равно для нас, что съездить в Европу. Она устроит себе будуар. Станет приглашать нас обедать – под вечер. Завтракать будет у себя в спальне. Шарлотта снова в изумлении посмотрела на сестру. Ей казалось, что воображение Гертруды просто не знает удержу. Она всегда помнила, что у Гертруды богатое воображение – и гордилась им. Но в то же время считала, что это опасное и безответственное свойство; в настоящую минуту оно грозило, по ее мнению, превратить сестру в какую-то незнакомку, как бы возвратившуюся вдруг из дальних странствий и толкующую о непривычных пожалуй, даже неприятных – вещах, которые ей довелось там видеть. Воображение Шарлотты никогда ни в какие странствия не пускалось; она держала его, так сказать, у себя в кармане вместе с прочим содержимым этого хранилища: наперстком, коробочкой мятных леденцов и кусочком пластыря. – Не думаю, что она станет готовить обеды… или хотя бы завтраки, сказала старшая мисс Уэнтуорт. – Не думаю, что она умеет что-нибудь делать сама. Мне пришлось бы отрядить к ней половину прислуги, и всем им было бы на нее не угодить. – У нее есть горничная, – сказала Гертруда, – горничная-француженка. Она вскользь об этом упомянула. – Интересно, ходит ли ее горничная в гофрированной наколке и красных башмачках, – сказала Лиззи Эктон. – В той пьесе, на которую меня брал Роберт, тоже была горничная-француженка. Она расхаживала в розовых чулках и была ужасная проныра. – Это была soubrette, [37] – заявила Гертруда, не видевшая за всю свою жизнь ни одной пьесы. – Их называют субретками. Какой у нас будет великолепный случай научиться французскому. Шарлотта только тихо и беспомощно охнула. Ей представилась пронырливая театральная особа в розовых чулках и красных башмачках, тараторящая без умолку на своем непонятном языке и снующая по всем священным и неприкосновенным закоулкам большого опрятного дома. – Это единственное, из-за чего стоило бы поселить их здесь, – продолжала Гертруда. – Но мы можем попросить Евгению говорить с нами по-французски, и Феликса. Я собираюсь начать… в следующий же раз. Мистер Уэнтуорт, не отпускавший все это время от себя свою дочь, снова окинул ее серьезным, бесстрастным взглядом. – Я хочу, чтобы ты обещала мне одну вещь, Гертруда. – Какую? – спросила она с улыбкой. – Сохранять спокойствие. Не допустить, чтобы все эти… эти события лишили тебя покоя. Посмотрев на него, она покачала головой. – Боюсь, я не могу этого обещать, папа, я уже неспокойна. Мистер Уэнтуорт некоторое время молчал, да и все они приумолкли, словно столкнувшись с чем-то дерзостным, внушающим опасения. – Думаю, лучше поселить их в другом доме, – сказала Шарлотта тихо. – Да, я поселю их в другом доме, – заключил мистер Уэнтуорт веско. Гертруда отвернулась, потом посмотрела на Роберта Эктона. Кузен Роберт был ее давнишним другом, и она часто вот так, ни слова не говоря, на него смотрела, однако ему показалось, что на этот раз взгляд ее заменяет собой большее, чем обычно, число робких высказываний, предлагая ему, между прочим, обратить внимание на всю несостоятельность плана ее отца – если у него в самом-деле был такой план – сократить ради сохранения душевного спокойствия их точки соприкосновения с иностранными родственниками. Но кузен Роберт принялся сейчас же восхвалять мистера Уэнтуорта за его щедрость. – Вы совершенно правы, решив предоставить им маленький домик, – сказал он. – Это очень с вашей стороны благородно, и вы ни при каких обстоятельствах об этом не пожалеете. Мистер Уэнтуорт был щедр, и знал, что он щедр. Ему доставляло удовольствие знать это, ощущать это, убеждаться каждый раз, что щедрость его не осталась незамеченной, и удовольствие это было единственной известной автору этих строк слабостью, которую позволял себе мистер Уэнтуорт. – Трехдневный визит – самое большее, что я бы там выдержала, – заметила, обращаясь к брату, мадам Мюнстер после того, как они вступили во владение маленьким белым домиком. – Это было бы слишком intime, [38] вне всякого сомнения, слишком intime. Завтрак, обед, чай en famille [39] – да если я дотянула бы до конца третьего дня, это означало бы, что наступил конец света. – Она высказала эти соображения и горничной своей Августине, особе весьма умной, к которой баронесса питала почти неограниченное доверие. Феликс заявил, что охотно провел бы всю жизнь в лоне семьи Уэнтуортов, что таких добрых, простых, милых людей он никогда еще не встречал и что полюбил их всей душой. Баронесса согласилась с ним, что они просты и добры, являют собой образец добропорядочности и очень ей нравятся. Молодые девушки – законченные леди: Шарлотта Уэнтуорт, несмотря на ее вид сельской барышни, леди в самом полном смысле этого слова. – Но это не значит, – сказала баронесса, – что я готова признать их самым интересным для себя обществом, и тем более не значит, что готова жить с ними porte à porte. [40] С таким же успехом можно было бы ожидать от меня, что я пожелаю возвратиться в монастырь, носить бумазейный передник и спать в дортуаре. Тем не менее баронесса была в превосходном расположении духа и чрезвычайно всем довольна. Наделенная живой восприимчивостью, утонченным воображением, она умела наслаждаться всем, что есть в мире самобытного, всем, что в своем роде по-настоящему хорошо, а дом Уэнтуортов представлялся ей в своем роде совершенным – на редкость мирным и безупречным. Исполненный голубино-сизой прелести, от которой веяло благожелательностью и покоем, присущими, как полагала баронесса, квакерству [41],{13} он опирался в то же время на такой достаток, каким в ряде мелочей повседневной жизни отнюдь не мог похвалиться маленький бережливый двор Зильберштадт-Шрекенштейн. Баронесса чуть ли не с первого же дня убедилась, что ее американские родственники очень мало думают и говорят о деньгах, и это произвело на нее сильное впечатление. Вместе с тем она убеждена была, что если бы Шарлотта или Гертруда попросили у отца любую сумму, он им тотчас же ее бы предоставил, и это произвело на баронессу впечатление еще более сильное. Но самое, пожалуй, сильное впечатление произвело на нее следующее: баронесса сразу же – можно сказать, почти мгновенно – утвердилась в мысли, что Роберт Эктон бросится сорить деньгами по первому слову этой маленькой пустозвонки – его сестры. Мужчины в этой стране, говорила баронесса, бесспорно, очень услужливы. Заявление ее, что она всей душой стремится к отдыху и уединению, ни в коей мере не было полной неправдой; баронесса вообще никогда не говорила полной неправды, но справедливости ради следует, по-видимому, добавить, что и полной правды она тоже никогда не говорила. Евгения написала в Германию своей приятельнице, что пребывание ее здесь – как бы возврат к природе, все равно что пить парное молоко, а она, как известно, парное молоко очень любит. Себе она сказала, что придется немного поскучать; но что лучше доказывает ее хорошее расположение духа, чем готовность даже немного и поскучать? Когда с веранды пожалованного ей домика она смотрела на безмолвные поля, на каменистые пастбища, на светлую гладь прудов, на беспорядочно растущие фруктовые деревья, ей казалось, что ни разу в жизни ее не обступала такая беспредельно глубокая тишина, доставлявшая ей тонкое чувственное удовольствие. Так все это было хорошо, невинно, надежно, что непременно должно было привести к чему-то тоже хорошему. Августина же, которая привыкла полностью доверять уму и дальновидности своей госпожи, была крайне озадачена и угнетена. Обычно ей достаточно было и намека, если намек ей был понятен, – Августина не любила не понимать, а тут она просто терялась в догадках. Нет, скажите, что здесь делать баронессе – dans cette galère? [42] Какую рыбу думает она выудить из этих стоячих вод? Видно, очень уж хитрую игру она затеяла. Августина верила в свою госпожу, но ей не нравилось ходить впотьмах, и неудовольствие этой тощей, рассудительной немолодой особы, не имевшей ничего общего с представлением Гертруды о субретках, выражалось на ее бледной физиономии такими косыми усмешками, с какими навряд ли еще кому-нибудь доводилось смотреть на скромные свидетельства мира и достатка в доме Уэнтуортов. По счастью, она могла топить свое неодобрение в бурной деятельности. Августина, мало сказать, разделяла мнение своей госпожи – она дошла в нем, безусловно, до крайности, – что маленький белый домик плачевно гол. «Il faudra lui faire un peu de toilette», [43] – заявила она и принялась вешать на двери portières, [44] расставлять в самых неожиданных местах раздобытые в результате усердных поисков восковые свечи и набрасывать на ручки диванов и спинки кресел какие-то невообразимые покровы. Баронесса привезла с собой в Новый Свет изрядный гардероб; и обе мисс Уэнтуорт, явившиеся к ней с визитом, были несколько ошеломлены этим столь неумеренным использованием предметов ее туалета. На дверях висели индийские шали, исполнявшие роль занавеса; со всех сидений беспорядочно свешивались диковинные ткани, отвечавшие метафизическому представлению Гертруды о мантильях. На окнах были розовые шелковые шторы, благодаря которым комната казалась странно затуманенной, а на каминной доске лежала полоса великолепного бархата, прикрытая грубым грязного цвета кружевом. – Я слегка навела здесь уют, – сказала баронесса к немалому смущению Шарлотты, которая чуть было не предложила, что придет и поможет убрать все лишнее. Но в том, что Шарлотта по простоте душевной приняла за чуть ли не достойный порицания затянувшийся беспорядок, Гертруда сразу же увидела необычайно изобретательный, необычайно интересный, необычайно романтичный замысел. «В самом деле, – спрашивала она себя тайком, – что такое жизнь без занавеса?» И ей вдруг показалось, что существование, которое она до сих пор вела, было слишком на виду и совсем лишено прикрас. Феликс не принадлежал к числу молодых людей, которых вечно что-то заботит, и меньше всего он заботился о том, чем бы себя порадовать. Способность радоваться была в нем так велика, так независимо от него самого неистребима, что, можно сказать, имела постоянный перевес над всеми сомнениями и горестями. Его восприимчивая натура была просто по природе своей жизнерадостна, и всякая новизна, всякая перемена уже приводили Феликса в восторг. А поскольку они выпадали ему достаточно часто, то и жизнь его была приятнее, чем это могло бы показаться со стороны. Трудно было представить себе натуру более счастливую. Он не принадлежал по духу своему к мятущимся, недоверчивым честолюбцам, задумавшим тягаться с неумолимой Судьбой, но сам, будучи нрава неподозрительного, усыплял ее внимание и уклонялся, ускользал от ее ударов легким и естественным движением колеблемого ветром цветка. Феликс от всего на свете получал удовольствие; его воображение, ум, душевные склонности, чувства – все этому способствовало. Ему казалось, что с Евгенией и с ним обошлись здесь как нельзя лучше; он находил поистине трогательным отношение к ним мистера Уэнтуорта, это сочетание отеческой щедрости и светской предупредительности. Ну разве не верх великодушия – предоставить в их полное распоряжение дом! Феликсу определенно нравилось иметь свой дом, ибо маленький белый коттедж среди яблонь – баронесса Мюнстер неизменно называла его шале [45] – являлся для него в гораздо большей мере своим, чем любое прежнее его пристанище au quatrième, [46] окнами во двор, с просроченной платой за квартиру. Феликс значительную часть жизни провел, глядя во дворы, опираясь локтями, чаще всего несколько продранными, на подоконник забравшегося чуть ли не под самую крышу окна, и струйка дыма от его сигары плыла вверх – туда, где стихают крики улиц и внятно слышен мерный перезвон, несущийся со старых колоколен. Ему никогда еще не доводилось видеть такие истинно сельские просторы, как эти поля Новой Англии, и они пленили его своей первозданной простотой. Никогда еще он так твердо не ощущал блаженной уверенности в завтрашнем дне, и, даже рискуя представить его вам чуть ли не корыстолюбцем, я все же не скрою: он находил величайшую прелесть в том, что мог изо дня в день обедать у своего дяди. Прелесть эта была велика главным образом благодаря его воображению, окрашивавшему в розовый цвет столь скромную честь. Феликс высоко ценил предлагаемое ему угощение; такой свежести было все это обилие, что ему невольно приходило на ум: должно быть, так жили люди в те баснословные времена, когда стол накрывали прямо на траве, запасы пополняли из рога изобилия и прекрасно обходились без кухонных плит. Но самым большим счастьем для Феликса была обретенная им семья, возможность сидеть в кругу этих милых великодушных людей и называть их по имени. А как они слушали его, с каким прелестным вниманием. Перед ним словно бы лежал большой чистый лист лучшей бумаги для рисования, который только и ждет, чтобы его искусно расцветили [47]. У Феликса никогда не было кузин, и никогда еще ему не случалось так беспрепятственно общаться с незамужними молодыми женщинами. Он очень любил женское общество, но наслаждаться им так было для него внове. Сначала Феликс не знал, что и думать о своем душевном состоянии. Ему казалось, что он влюблен во всех трех девушек сразу. Он видел, что Лиззи Эктон затмевает своим хорошеньким личиком и Шарлотту, и Гертруду, но это преимущество почти не шло в счет. Удовольствие ему доставляло нечто, в равной мере отличавшее всех трех, – в том числе деликатное сложение, которое как бы обязывало девушек носить только легкие светлые ткани. Но они и во всех смыслах были деликатны, и ему приятно было, что деликатность их становилась особенно заметна при близком соприкосновении. Феликс, на свое счастье, знавал многих добропорядочных и благовоспитанных дам, но сейчас ему казалось, что, общаясь с ними (тем более с незамужними), он смотрел на картины под стеклом. Теперь он понял, какой помехой являлось это стекло, как оно все портило и искажало и, отражая в себе посторонние предметы, заставляло все время переходить с места на место. Ему не надо было спрашивать себя, видит ли он Шарлотту, Гертруду и Лиззи Эктон в их истинном свете, – они всегда были в истинном свете. Феликсу все в них нравилось, даже, например, то – он вполне снисходил до подобного обстоятельства, – что у всех трех ножки с узкой ступней и высоким подъемом. Ему нравились их хорошенькие носики, их удивленные глаза, их неуверенная, совсем не настойчивая манера разговаривать; особенно же ему нравилось сознавать, что он волен часами оставаться наедине, где только ему вздумается, с любой из них, а посему вопрос о том, кого он предпочтет, кто разделит с ним его уединение, представлялся не столь уж важным. Милые строгие черты Шарлотты Уэнтуорт были так же приятны ему, как и необычайно выразительные глаза Лиззи Эктон, да и Гертруда, точно всем своим видом говорившая, что ей бы только бродить да слушать, тоже была прелестна, тем более что походка ее отличалась большой легкостью. Но когда спустя немного времени Феликс стал делать между ними различие, ему и тогда порой очень хотелось, чтобы все они были не так грустны. Даже Лиззи Эктон, несмотря на ее колкое щебетание и смех, выглядела грустной. Даже Клиффорд Уэнтуорт – хотя, казалось бы, о чем такому юнцу грустить в его-то годы, да еще будучи владельцем кабриолета с огромными колесами и гнедой кобылки с самыми стройными в мире ногами, даже этот молодой баловень судьбы зачастую прятал с несчастным видом глаза и старался ускользнуть при встрече, словно у него была нечистая совесть. И только в Роберте Эктоне, единственном из них, не чувствовалось, по мнению Феликса, ни малейшей подавленности. Можно было бы ожидать, что стоит мадам Мюнстер покончить с теми изящными домашними усовершенствованиями, о которых шла здесь речь, и она немедленно столкнется лицом к лицу с пугающей перспективой скуки. Но пока она не проявляла никаких признаков испуга. Баронесса была беспокойная душа и, где бы она ни оказалась, заражала своим беспокойством все вокруг. Поэтому до поры до времени вполне можно было рассчитывать на то, что ее будет тешить беспокойство. Она вечно чего-то ожидала, а, пока не наступает разочарование, ожидание, как известно, само по себе уже изысканное удовольствие. Для того чтобы разгадать, чего ожидала баронесса на сей раз, пришлось бы пустить в ход немалое хитроумие; скажем только, что, оглядываясь по сторонам, она всегда находила, чем занять свое воображение. Она убеждала себя, что без ума от своих новых родственников, внушала себе, будто ей, как и ее брату, бесконечно дорого, что она обрела семью. Несомненно одно: ей пришлось как нельзя более по вкусу почтительно-ласковое отношение к ней ее новой родни. Восхищение не являлось для нее чем-то новым, она была им в достаточной мере избалована и отточенных комплиментов выслушала довольно на своем веку, но она понимала, что впервые ей дано ощутить всю полноту своего могущества, впервые она так много значит сама по себе, поскольку в том маленьком кружке, где она теперь вращалась, попросту не было образца для сравнения. Сознание, что этим добрым людям невозможно за неимением указанного образца ни с кем сравнить ее столь выдающуюся особу, давало ей, в общем-то, ощущение чуть ли не безграничного могущества. Правда, она тут же напоминала себе, что, не обнаружив по этой причине ничего, что говорило бы против нее, они вместе с тем могут и пройти мимо ее несомненных достоинств; но, всякий раз подводя итог подобным размышлениям, она заверяла себя, что сумеет об этом позаботиться. Шарлотта и Гертруда мучились сомнениями, не зная, как им быть; они хотели выразить должное уважение мадам Мюнстер и в то же время боялись оказаться навязчивыми. До сих пор белый домик среди яблонь предоставлялся обычно на летние месяцы близким друзьям дома или бедным родственникам, обретавшим в лице мистера Уэнтуорта хозяина, который считал своим долгом заботиться об их интересах и забывать о своих. При этих обстоятельствах обращенные друг к другу двери маленького домика и дома большого, разделенные лишь дружественной сенью садов, не возбраняли их обитателям ежечасные посещения. Но у обеих мисс Уэнтуорт сложилось впечатление, что Евгения не сторонница доброго старого обычая «забегать» мимоходом – очевидно, она не представляла себе, что можно жить без привратника. «В ваш дом входят совсем как в гостиницу – разве что к вошедшему не бросаются со всех ног слуги», – сказала она Шарлотте, но тут же добавила, что это совершенно восхитительно. Гертруда объяснила сестре, что слова ее следует понимать в обратном смысле, то есть что ей это вовсе не нравится. Шарлотта спросила, зачем же ей говорить неправду, и Гертруда ответила, что, наверное, у нее есть на то причины, а какие именно – они поймут, когда ближе с ней познакомятся. – Нет таких причин, которые позволяли бы говорить неправду, – сказала Шарлотта. – Надеюсь, она так не считает. Разумеется, сначала они хотели сделать все от них зависящее, чтобы помочь ей как можно лучше устроиться. Шарлотте казалось, что им надо очень многое обсудить. Но баронесса, как видно, не склонна была ничего обсуждать. – Напиши ей записочку, справься, можно ли ее навестить. Думаю, ей это должно понравиться. – Зачем же мне ее утруждать? – спросила Шарлотта. – Ей придется писать ответ, отсылать его. – Не думаю, что она станет себя утруждать, – проговорила глубокомысленно Гертруда. – Что же она сделает? – Это-то мне и любопытно знать, – сказала Гертруда, и Шарлотта не могла избавиться от чувства, что любопытство ее сестры нездоровое. Они навестили баронессу без предварительной переписки и в маленьком салоне с благоприятным светом и всеми прочими прикрасами, которые она успела уже к этому времени создать, застали Роберта Эктона. Евгения была с ними необыкновенно мила, но попеняла им на то, что они совсем ее забросили. – Видите, пришлось мистеру Эктону надо мной сжалиться, – сказала она. – Брат уходит на целые дни писать этюды, на него я рассчитывать не могу. Потому я и собиралась отправить к вам мистера Эктона, чтобы он упросил вас прийти и предоставить мне возможность воспользоваться вашими мудрыми советами. Гертруда посмотрела на сестру. Ей хотелось сказать: «Вот что она бы сделала». Шарлотта сказала, что они надеются, баронесса будет, как правило, приходить к ним обедать, им это доставит огромное удовольствие, а ее избавит от забот, поскольку в этом случае ей не нужна будет кухарка. – Но кухарка мне нужна! – воскликнула баронесса. – Старуха негритянка в желтом тюрбане. Я просто мечтаю об этом. Хочу видеть из окна, как она сидит вон там на траве, на фоне этих приземистых корявых пыльных яблонь, с полным подолом кукурузы, и снимает с початков лиственную пелену. Понимаете, это послужит местным колоритом. Его здесь, не в обиду вам будь сказано, не так уж много, поэтому приходится пускаться на выдумки. Я с радостью приду к вам обедать, когда вы меня позовете, – но я хочу иметь возможность приглашать и вас иногда. Хочу иметь возможность приглашать и мистера Эктона, – добавила баронесса. – Вам придется прежде пожаловать ко мне, – сказал Эктон. – Вам придется пожаловать ко мне с визитом, вам придется сначала отобедать у меня. Я хочу показать вам мой дом, хочу представить вас моей матушке. Два дня спустя он снова навестил мадам Мюнстер. Он постоянно бывал в доме напротив, добираясь туда обыкновенно из своего собственного не по дороге, а полями. Как видно, он был менее щепетилен по части «забегания», чем его кузины. На сей раз оказалось, что и мистер Брэнд явился засвидетельствовать свое почтение очаровательной иностранке. Но с момента прихода мистера Эктона молодой богослов не проронил ни слова. Он сидел, сложив на коленях руки, устремив на хозяйку дома внимательный взгляд. Баронесса разговаривала с Робертом Эктоном, но, разговаривая, то и дело поворачивала голову и улыбалась мистеру Брэнду, который, словно зачарованный, не сводил с нее глаз. Мужчины вышли от баронессы вместе и направились к мистеру Уэнтуорту. Мистер Брэнд по-прежнему молчал. Только когда они были уже в саду у мистера Уэнтуорта, он остановился и, оглянувшись, смотрел некоторое время на маленький белый домик. Потом, склонив набок голову и слегка нахмурившись, взглянул на своего собеседника. – Так вот что такое, оказывается, разговор, – промолвил он. – Настоящий разговор. – Вот что такое, сказал бы я, очень умная женщина, – ответил Эктон, смеясь. – Все это чрезвычайно интересно, – продолжал мистер Брэнд. – Жаль только, что она говорила не по-французски; одно с другим больше вяжется. Должно быть, это и есть тот самый стиль, о котором мы слыхали, о котором мы читали: стиль разговора мадам де Сталь, мадам Рекамье [48]. Эктон в свою очередь посмотрел на расположенные среди штокроз и яблонь владения мадам Мюнстер. – Хотелось бы мне знать, – сказал он, – что привело мадам Рекамье в наши края. Глава 5 Каждый день мистер Уэнтуорт, держа в руках трость и перчатки, отправлялся с визитом к племяннице. Часа два спустя она сама являлась в дом Уэнтуортов к чаю. Предложением Шарлотты, как правило, у них обедать Евгения пренебрегла; она услаждала себя по мере возможности видом старой негритянки в малиновом тюрбане, вечно лущившей горох в саду под яблоней. Шарлотта, предоставившая ей эту древнюю негритянку, не совсем понимала, как все-таки ведется сей странный дом, поскольку Евгения сообщила ей, что всем, в том числе и древней негритянкой, распоряжается Августина – Августина, которая не могла связать двух слов по-английски из-за полного своего незнакомства с этим возвышающим умы языком. Самое безнравственное душевное движение, в каком я осмелюсь упрекнуть Шарлотту, сводилось к испытанному ею легкому разочарованию, когда оказалось, что, несмотря на все упомянутые неправильности, в обиходе белого домика не было ничего вопиющего – правда, с несколько своеобразной точки зрения самой Евгении. Баронессе нравилось приходить к вечернему чаю, и одевалась она так, словно шла на званый обед. Чайный стол являл собой зрелище невиданное, но красочное, а после чая они обыкновенно все сидели и разговаривали на просторной веранде или бродили при свете звезд по саду под неумолчное стрекотание неких удивительных насекомых, которые, по общему мнению, составляют часть очарования летних ночей во всем мире, но нигде, по мнению баронессы, не достигли такого бесподобного звучания, как под этими западными небесами. Мистер Уэнтуорт, наносивший, как я уже сказал, ежедневно церемонный визит племяннице, привыкнуть к ней тем не менее никак не мог. Даже напрягая до предела свое воображение, он все равно не мог поверить в то, что она родная дочь его сводной сестры. Сестра осталась для него воспоминанием детства, ей было всего двадцать лет, когда она уехала за границу, откуда так и не вернулась, выйдя там самым своевольным и нежелательным образом замуж. Тетушка его, мисс Уайтсайд, взявшая ее с собой в Европу всего лишь с целью попутешествовать, высказала по возвращении столь нелестное мнение об Адольфусе Янге, с которым строптивица связала свою судьбу, что это подействовало чрезвычайно расхолаживающе на родственные чувства – в первую очередь на чувства сводных братьев. Кэтрин и дальше ничего не предприняла, чтобы умилостивить родню. Она не удостоила их даже письмом, где дала бы им более или менее недвусмысленно понять, что ей дорого их временно замороженное расположение, а посему бостонское общество почло за высшее милосердие по отношению к этой молодой леди забыть о ней и воздерживаться от догадок насчет того, в какой мере заблуждения матери передались ее отпрыскам. Что касается самих молодых людей – смутные слухи об их существовании дошли до него, – мистер Уэнтуорт не устремлял все эти годы им вослед свое воображение, у него достаточно было дел и под рукой. И хотя почтенный джентльмен наделен был весьма беспокойной совестью, мысль о том, что он жестокосердый дядюшка, не беспокоила его, разумеется, нисколько. Теперь же, когда племянник и племянница предстали перед ним, он убедился воочию, что они произросли в другой обстановке, в другой среде, совсем не похожей на ту, в какой собственное его потомство достигло предполагаемой зрелости. У него не было оснований утверждать, что среда эта оказала на них дурное влияние, но порой он боялся, что так и не сможет полюбить свою, похожую на знатную даму, изысканную, утонченную племянницу. Его сбивала с толку, приводила в растерянность ее иностранность. Они как бы говорили с ней на разных языках. В ее словах всегда было что-то непонятное. Ему казалось, что другой на его месте сумел бы примениться к ее тону: задавал бы вопросы, обменивался бы острыми словечками, отвечал бы на ее шутки, иной раз по меньшей мере странные, если учесть, что они обращены были к нему, ее дяде. Но сам он был на все это решительно неспособен. Он неспособен был даже оценить ее положение в обществе. Она являлась женой знатного иностранца, желавшего расторгнуть с ней брак. Это было ни на что не похоже, но мистер Уэнтуорт чувствовал себя недостаточно вооруженным знанием жизни, чтобы об этом судить. И как ни пытался он убедить себя, что дело обстоит иначе – ведь он светский человек, чуть ли не один из столпов общества, – тем не менее дело, как видно, обстояло именно так, и он стыдился признаться в этом самому себе, а еще больше – каким-нибудь, возможно, слишком наивным вопросом обнаружить перед Евгенией, до чего беден в этом отношении его арсенал. Мистер Уэнтуорт полагал, что может подступиться ближе – он так бы это выразил – к своему племяннику, хотя и не поручился бы, что племянник его вполне надежен. Он был настолько весел, красив и разговорчив, что нельзя было не думать о нем хорошо. Но вместе с тем, казалось, есть что-то почти вызывающее, почти порочное – или по крайней мере должно было быть – в этом одновременно и столь жизнерадостном, и столь положительном молодом человеке. Надо сказать, что Феликс хоть и не отличался серьезностью, однако, безусловно, стоил большего – обладал большим весом, содержанием, глубиной, чем многие молодые люди, чья серьезность не подлежала сомнению. Между тем как мистер Уэнтуорт размышлял по поводу этого противоестественного явления, племянник его бездумно восхищался своим почтенным дядей. Ему чрезвычайно нравился этот деликатный, великодушный, наделенный высокими нравственными достоинствами старый джентльмен с благородным аскетическим лицом, которое Феликс пообещал себе во что бы то ни стало нарисовать. Ибо Феликс отнюдь не делал тайны из того, что владеет кистью. И не его вина, если не сразу все приняли к сведению, что он готов писать необычайно похожие портреты за необычайно умеренную плату. Он художник – кузен мой художник, – сообщала Гертруда всем и каждому, как только представлялся для этого случай; она сообщала это и себе – так сказать, для острастки, для того чтобы лишний раз напомнить; она повторяла себе, как только оставалась одна, что ее кузен обладает этим священным даром. Гертруда впервые видела художника – она знала о них только из книг. Ей казалось, что жизнь этих романтических и таинственных существ сплошь состоит из приятных случайностей, не выпадающих никогда на долю простых смертных. И ее скорее разжигали, чем расхолаживали постоянные заявления Феликса, что он не настоящий художник: «Я никогда этим серьезно не занимался, – говорил он. – Никогда ничего не изучал. У меня нет никакой подготовки. Я владею всем понемногу, а как следует ничем. Я всего лишь дилетант». Хотя Гертруде нравилось думать, что Феликс – художник, ей еще больше нравилось думать, что он дилетант. Слово это звучало, по ее мнению, еще более изысканно. Но она понимала, что обращаться с таким словом следует осторожно. Мистер Уэнтуорт, тот очень свободно с ним обращался – и не потому, что так уж хорошо его понимал, а потому, что находил удобным: оно спасало положение, когда приходилось рекомендовать каким-то образом Феликса, ибо молодой человек, умный, деятельный, несомненно добропорядочный, однако не занятый никаким общепринятым делом, являл собой досадное отклонение от нормы. Разумеется, баронесса и ее брат – начинали всегда с нее – служили неисчерпаемой темой для разговоров между мистером Уэнтуортом и его дочерьми, с одной стороны, и наезжавшими к ним время от времени гостями, с другой. – А этот молодой человек, ваш племянник, чем он занимается? – спросил некий почтенный джентльмен, мистер Бродерип из Сейлема [49], однокашник мистера Уэнтуорта по Гарварду, который учился там вместе с ним в 1809 году, а теперь заглянул в его контору на Дэвоншир-стрит (мистер Уэнтуорт в последние годы приезжал туда всего три раза в неделю; в его личном ведении находилось множество дел сугубо доверительного порядка). – А он дилетант, – ответил, не моргнув глазом, дядюшка Феликса, испытывая безусловное удовлетворение, оттого что ему есть что сказать. И мистер Бродерип возвратился к себе в Сейлем, полагая, что на языке европейцев это означает маклер или торговец зерном. – Мне хотелось бы нарисовать вас, сэр, – сказал как-то вечером Феликс дядюшке в присутствии всего общества – мистер Брэнд и Роберт Эктон тоже при этом были. – Думаю, мне удастся сделать недурной портрет. У вас очень интересное лицо, сэр, очень средневековое. Мистер Уэнтуорт помрачнел – ему было крайне не по себе, словно все они застали его врасплох, когда он гляделся в зеркало. – Таким его создал господь бог, – сказал он. – Думаю, человеку не пристало создавать его заново. – Безусловно, его создал господь бог, – ответил, смеясь, Феликс. – И очень хорошо создал. Но и жизнь добавила кое-какие штрихи. Лицо у вас очень интересного типа. Оно так прелестно измождено и обескровлено. Так удивительно выбелено. – И Феликс обвел взглядом общество, как бы призывая всех обратить внимание на столь интересные детали. Мистер Уэнтуорт на глазах у них еще больше побелел. – Мне хотелось бы изобразить вас старым прелатом, или кардиналом, или настоятелем монашеского ордена. – Прелатом или кардиналом? – сказал тихим голосом мистер Уэнтуорт. – Вы имеете в виду католических церковников? – Я имею в виду почтенного священнослужителя; прожившего чистую и праведную жизнь. Мне кажется, с вами все обстояло именно так, сэр. Это написано у вас на лице, – продолжал Феликс. – Вы были очень, очень… воздержаны. Это всегда написано на лице у человека, вы согласны со мной? – Вам виднее, что написано на человеческих лицах, я не позволяю себе так в них всматриваться, – сказал мистер Уэнтуорт сухо. Баронесса постучала веером и рассмеялась своим восхитительным смехом. – Всматриваться слишком пристально рискованно! – воскликнула она. – За моим дядюшкой водятся грешки. Мистер Уэнтуорт смотрел на нее в мучительном недоумении, и все зримые признаки чистой и воздержанной жизни обозначились сейчас в его лице, пожалуй, особенно явственно. – Вы, дорогой дядюшка, beau vieillard, [50] сказала мадам Мюнстер, улыбаясь своими иностранными глазами. – Думаю, вы сказали мне комплимент? – проговорил мистер Уэнтуорт. – Безусловно, я не первая женщина, которая говорит вам комплимент! – вскричала баронесса. – Думаю, что первая, – ответил мистер Уэнтуорт, помрачнев. И, повернувшись к Феликсу, тем же тоном добавил: – Прошу вас, не рисуйте мой портрет. У детей есть дагерротип, этого вполне достаточно. – Я не могу вам обещать, – сказал Феликс, – что не вставлю куда-нибудь ваше лицо… Мистер Уэнтуорт посмотрел на него, на всех остальных, потом поднялся с места и медленно отошел в сторону. – Феликс, – сказала Гертруда, нарушая воцарившееся молчание. – Я хочу, чтобы вы нарисовали мой портрет. Шарлотта, не уверенная в том, что Гертруде следовало это говорить, сразу же посмотрела на мистера Брэнда, дабы законным образом рассеять свои сомнения. Стоило Гертруде что-нибудь сказать или сделать, Шарлотта тут же смотрела на мистера Брэнда, так что у нее был постоянный повод на него смотреть – всегда, как казалось Шарлотте, во имя блага Гертруды. Правда, она всегда и всей душой хотела, чтобы Гертруда поступала правильно, ибо Шарлотта на свой скромный лад была героическая сестра. – Мы рады будем иметь ваш портрет, мисс Гертруда, – сказал мистер Брэнд. – Я счастлив, что буду писать такую прелестную модель, – заявил Феликс. – Ты, что же, душечка, думаешь, что ты такая красотка? – откусывая на своем вязании узелок, сказала свойственным ей безобидно-вызывающим тоном Лиззи Эктон. – Не потому совсем, что я думаю, будто я красива, – сказала, глядя на всех, Гертруда. – Я совсем этого не думаю. – Она говорила с каким-то нарочитым спокойствием, и Шарлотте казалось очень странным, что она так свободно в присутствии всех обсуждает этот вопрос. – Просто я думаю, что позировать интересно. Я всегда так думала. – Мне жаль, что тебе больше не о чем было думать, Гертруда, – сказал мистер Уэнтуорт. – Вы очень красивы, кузина Гертруда, – заявил Феликс. – Это комплимент, – сказала Гертруда. – Я складываю все полученные комплименты в маленькую копилку со щелью сбоку. Иногда я их встряхиваю, и они бренчат. Их там не так уж много – всего два или три. – Нет, это не комплимент, – возразил Феликс, – сейчас вы в этом убедитесь – я постараюсь преподнести это не в форме комплимента. Сначала я не думал, что вы красивы. И только потом, постепенно, стал так думать. – Смотри, как бы твоя копилка не треснула! – воскликнула Лиззи Эктон. – Я думаю, что позирование для портрета – это род праздности, – сказал мистер Уэнтуорт. – Имя им легион. – Дорогой сэр, – воскликнул Феликс, – нельзя назвать праздным того, кто заставляет своего ближнего так усердно трудиться. – Можно ведь рисовать человека и спящим, – подал мысль мистер Брэнд, чтобы тоже принять участие в разговоре. – Ой, нарисуйте меня, пожалуйста, спящей, – сказала, улыбаясь Феликсу, Гертруда. И на какое-то мгновение закрыла глаза. В последнее время Шарлотта с замиранием сердца ждала, что еще скажет или сделает ее сестра. Гертруда начала позировать на следующий же день в северной стороне открытой веранды. – Хотела бы я, чтобы вы рассказали мне, что вы о нас думаете. Какие мы на ваш взгляд? – сказала она Феликсу, как только он уселся перед своим мольбертом. – На мой взгляд, нет на свете людей лучше вас! – сказал Феликс. – Вы говорите это, – возразила Гертруда, – чтобы избавить себя от труда сказать что-нибудь еще. Молодой человек взглянул на нее поверх своего мольберта. – А что еще я мог бы сказать? Мне, безусловно, стоило бы немалого труда сказать что-нибудь другое. – Но вы ведь и раньше, наверное, – сказала Гертруда, – встречали людей, которые вам нравились? – Слава богу, встречал, разумеется! – И они ведь совсем были на нас не похожи, – продолжала Гертруда. – Это только доказывает, – сказал Феликс, – что можно на тысячу ладов быть чудесными людьми. – Вы считаете нас чудесными людьми? – спросила Гертруда. – Достойными водить дружбу с королями. Гертруда помолчала. – Должно быть, можно на тысячу ладов быть унылыми, – сказала она наконец. – Иногда мне кажется, что мы унылы на все тысячу ладов сразу. Феликс быстро встал и поднял руку. – Если бы вы только могли удержать на лице это выражение хотя бы на полчаса – чтобы мне его схватить! – сказал он. – Оно удивительно красиво. – Целых полчаса быть красивой – вы хотите от меня слишком многого! – ответила она. – Это будет портрет молодой женщины, которая необдуманно дала какой-то зарок, какой-то обет, – сказал Феликс, – и теперь в этом раскаивается. – Я не давала никаких зароков, никаких обетов, – сказала серьезно Гертруда. – И мне не в чем раскаиваться. – Дорогая моя кузина, не следует понимать меня буквально, это всего лишь образное выражение. Я совершенно убежден, что в вашей превосходной семье никому и ни в чем не надо раскаиваться. – А при этом мы только и делаем, что раскаиваемся! – воскликнула Гертруда. – Вот что я имела в виду, когда назвала нас унылыми. Да вы и без меня это знаете, только не показываете виду. Феликс вдруг рассмеялся. – Полчаса подходят к концу, а вы стали еще красивее. Не всегда же можно говорить все. – Мне, – сказала Гертруда, – можно говорить все. Феликс посмотрел на нее, как умеют смотреть только художники, и некоторое время молча рисовал. – Да, вы мне кажетесь другой, не такой, как ваш отец, как ваша сестра, как большинство людей, которые вас окружают, – заметил он. – Когда говоришь это о себе, – продолжала Гертруда, – то как бы невольно даешь понять, что ты лучше. Я не лучше, я гораздо хуже. Но они и сами говорят, что я другая. Они от этого несчастны. – Ну, раз вы обвиняете меня в том, что я скрываю свои истинные впечатления, так и быть, скажу вам, что, на мой взгляд, вы – я имею в виду всех вас – слишком склонны по малейшему поводу чувствовать себя несчастными. – Вот и скажите это папе, – проговорила Гертруда. – И он почувствует себя еще более несчастным! – воскликнул, смеясь, Феликс. – В этом можно не сомневаться. Не думаю, что вы когда-нибудь еще видели подобных людей. – Ах, моя дорогая кузина, откуда вам знать, что я видел? – спросил Феликс. – Как мне вам это рассказать? – Вы столько могли бы мне рассказать, если бы, конечно, захотели. Вы видели подобных вам людей: веселых, жизнерадостных, любящих развлечения. Мы ведь не признаем здесь никаких развлечений. – Да, – сказал Феликс, – меня это удивляет, не скрою. По-моему, вы могли бы получать от жизни больше удовольствия, больше ей радоваться… вас не задевают мои слова? – спросил он и замолчал. – Прошу вас, продолжайте! – ответила она ему горячо. – Мне кажется, у вас есть для этого все: деньги, свобода и то, что в Европе называют «положение в обществе». Но вы смотрите на жизнь как на что-то – как бы это сказать – очень тягостное. – А надо смотреть на нее как на что-то веселое, заманчивое, чудесное? – спросила Гертруда. – Да, конечно… если вы только способны. По правде говоря, все дело в этом, – добавил Феликс. – А вы знаете, сколько на свете горя? – спросила Феликса его модель. – Кое-что я повидал, – ответил молодой человек. – Но все это осталось там, за океаном. Здесь я ничего такого не вижу. У вас здесь настоящий рай. Гертруда ничего не сказала в ответ, она сидела и молча смотрела на георгины, на кусты смородины в саду; Феликс тем временем продолжал рисовать. – Чтобы радоваться, – сказала она наконец, – чтобы не смотреть на жизнь как на что-то тягостное, надо дурно вести себя? Феликс снова рассмеялся своим неудержимым, беззаботным смехом. – Нет, по чести говоря, не думаю. И по этой причине в числе всех прочих, я ручаюсь, вы вполне способны, если только вам предоставить эту возможность, радоваться жизни. И в то же время неспособны вести себя дурно. – Знаете, никогда не следует говорить человеку, что он неспособен дурно вести себя, – сказала Гертруда. – Стоит только в это поверить, и тебя тут же подстережет судьба. – Вы, как никогда, прекрасны, – сказал безо всякой последовательности Феликс. Гертруда привыкла уже к тому, что он это говорит. Ее не так это взволновало, как в первый раз. – Что же надо для этого делать? – продолжала она. – Давать балы, посещать театры, читать романы, поздно ложиться спать? – Не думаю, что радость дает нам то, что мы делаем или не делаем. Скорее – то, как мы смотрим на жизнь. – Здесь на нее смотрят как на испытание: для того люди и рождаются на свет. Мне часто это повторяли. – Что ж, это очень хорошо, но ведь можно смотреть на нее и иначе, – добавил он, улыбаясь. – Как на предоставленную возможность. – Предоставленную возможность? – сказала Гертруда. – Да, так было бы куда приятнее. – В защиту этого взгляда могу сказать лишь одно: я сам его придерживаюсь, а это немногого стоит. – Феликс отложил палитру и кисти; скрестив руки, он откинулся назад, критически оглядывая результат своей работы. – Я ведь, – сказал он, – не больно-то важная птица. – У вас большой талант, – сказала Гертруда. – Нет, нет, – возразил молодой человек неунывающе-бесстрастным тоном. – У меня нет большого таланта. Ничего из ряда вон выходящего. Будь он у меня, уверяю вас, я бы уж об этом знал. Я так и останусь неизвестен. Мир никогда обо мне не услышит. Гертруда смотрела на Феликса со странным чувством: она думала об этом огромном мире, который ему был знаком, а ей нет, о том, сколько же в нем должно быть людей, блистающих талантами, если он, этот мир, позволяет себе пренебрегать подобным дарованием. – Вообще не надо, как правило, придавать значение тому, что я говорю, – продолжал Феликс, – но в одном вы мне поверьте: ваш кузен, хоть он и добрый малый, всего лишь вертопрах. – Вертопрах? – повторила Гертруда. – Я истинный представитель богемы. – Богемы? Гертруда никогда не слышала этого слова, разве что очень похожее географическое название [51], и она не могла понять тот переносный смысл, который вкладывал в него ее собеседник. Но оно ей понравилось. Феликс отодвинул стул, встал из-за мольберта и, улыбаясь, медленно подошел к ней. – Ну, если хотите, я искатель приключений, – сказал он, глядя на нее. Она тоже поднялась, улыбаясь ему в ответ. – Искатель приключений, – повторила она. – Тогда расскажите мне про ваши приключения. Какое-то мгновение ей казалось, что он хочет взять ее за руку, но он вдруг очень решительно засунул руки в карманы своей просторной блузы. – А собственно говоря, почему бы и нет, – сказал он. – Пусть я и искатель приключений, приключения мои были вполне невинного свойства. Все они счастливо оканчивались, и, я думаю, среди них нет ни одного, о котором мне не следовало бы вам говорить. Все они были очень приятны и очень милы. Словом, я рад буду воскресить их в памяти. Займите свое место снова, и я начну, – добавил он почти тотчас же, улыбаясь своей неотразимой улыбкой. Гертруда позировала ему и в этот день, и в последующие дни. Работая кистью, Феликс без конца ей рассказывал, а она жадно слушала и не могла наслушаться. Она не спускала глаз с его губ, она была очень серьезна. Порой, когда лицо ее вдруг недоумевающе омрачалось, ему казалось, что она недовольна. Но Феликс неспособен был больше чем на секунду поверить в неудовольствие, причиной которого являлся бы он сам. Это свидетельствовало бы о крайней его недалекости, если бы в основе этого оптимизма не лежала скорей надежда, нежели пагубное заблуждение. И затем следует подчеркнуть, что совесть Феликса была спокойна, ибо этот молодой человек не был наделен той сверхчувствительной совестью, с которой никогда не знают покоя; напротив, он был удивительно здоровой натурой и все силы души тратил на вполне реальные благие намерения, не нуждавшиеся в ином пробном камне, кроме точности попадания в цель. Он рассказал Гертруде, как исходил Германию и Италию с рисовальными принадлежностями в заплечном мешке, расплачиваясь за предоставленные ему еду и ночлег чаще всего тем, что набрасывал на скорую руку лестный портрет хозяина или хозяйки. Он рассказал ей, как играл на скрипке в маленьком – не ахти каком прославленном – оркестрике, который скитался по чужим странам и давал в провинциальных городах концерты. Рассказал ей еще, как был кратковременным украшением труппы бродячих актеров, задавшихся труднодостижимой целью приохотить французскую и немецкую, польскую и венгерскую публику к Шекспиру. Пока длилось это обрывавшееся на «продолжение следует» повествование, Гертруда жила в каком-то фантастическом мире; ей казалось, что она читает выходящий ежедневными выпусками роман. Это было так упоительно, что могло сравниться только с чтением «Николаса Никльби» [52]. Как-то раз после обеда она отправилась навестить миссис Эктон, матушку кузена Роберта, которая была тяжело больна и никогда не покидала дома. Гертруда возвращалась назад пешком, полями – все они чаще всего добирались этим кратчайшим путем. Феликс уехал в Бостон с ее отцом, желавшим, чтобы молодой человек побывал с визитом у тех старых джентльменов, его друзей, которые помнили еще матушку Феликса – помнили, но никогда ни словом о ней не упоминали. Кое-кто из них вместе со своими благовоспитанными женами приезжал из города в окруженный яблонями белый домик засвидетельствовать почтение баронессе, приезжали в экипажах, напомнивших хозяйке, принимавшей своих гостей с отменной учтивостью, ту огромную легкую дребезжащую коляску, в каковой сама она прибыла в эти края. День был на исходе. Написанная в западном небе темно-красной и серебряной красками величественная картина – закат в Новой Англии – словно спускалась с зенита; на каменистые пастбища, которыми шла погруженная в свои мысли Гертруда, ложились легкие прозрачные отблески. Вдали, возле открытой калитки на одном из полей, она увидела фигуру мужчины; он как будто поджидал ее, и, подойдя к нему ближе, она узнала мистера Брэнда. У нее было такое чувство, точно она уже довольно давно его не видела, но как давно, она не могла бы сказать, поскольку при этом ей казалось, что он был у них в доме совсем на днях. – Можно мне проводить вас? – спросил он. И когда она ответила, что, разумеется, можно, если у него есть желание, он заявил, что увидел и узнал ее, когда она была еще на расстоянии полумили. – Наверное, у вас очень острое зрение, – сказала Гертруда. – Да, мисс Гертруда, зрение у меня очень острое, – сказал мистер Брэнд. Гертруда подумала, что он что-то под этим подразумевает, но так как он уже с давних пор постоянно что-то подразумевал, для нее это стало как бы в порядке вещей. Однако она почувствовала: то, что он подразумевал, могло сейчас с небывалой силой встревожить ее, внести смуту, нарушить душевный покой. Несколько секунд он молча шел рядом, потом добавил: – Потому я сразу увидел, что вы начали меня избегать, хотя, возможно, – продолжал он, – чтобы увидеть это, вовсе и не нужно обладать острым зрением. – Я не избегаю вас, мистер Брэнд, – сказала, не глядя на него, Гертруда. – Думаю, вы делаете это бессознательно, – ответил мистер Брэнд. – Как правило, вы просто не замечаете, что я присутствую. – Но сейчас вы здесь, мистер Брэнд, – сказала, чуть усмехнувшись, Гертруда. – Как видите, я замечаю, что вы присутствуете. Он не стал возражать. Просто шел рядом, медленно – иначе и нельзя было идти по густой траве. Вскоре они снова оказались перед калиткой, на этот раз закрытой. Мистер Брэнд взялся за нее рукой, но открывать не стал; он стоял и смотрел на свою спутницу. – Вы очень захвачены, очень поглощены, – сказал он. Гертруда мельком на него взглянула и увидела, как он бледен, как взволнован. Она впервые видела его взволнованным и подумала, что, дай он себе волю, зрелище это было бы внушительным, чуть ли не душераздирающим. – Поглощена чем? – спросила она. Потом она отвернулась и стала смотреть на зарево заката. Ей было не по себе; она чувствовала себя виноватой и в то же время досадовала на себя за это чувство вины; мистер Брэнд, не сводивший с нее сейчас своих маленьких, добрых, настойчивых глаз, воплощал для нее множество наполовину погребенных обязательств, которые вдруг ожили и весьма внятно о себе заявили. – У вас есть новые интересы, новые занятия, – продолжал он. – Не берусь утверждать, что у вас есть новые обязанности. Но у всех нас всегда есть старые, Гертруда, – добавил он. – Откройте, пожалуйста, калитку, мистер Брэнд, – сказала она с невольным чувством, что с ее стороны это проявление малодушия, невыдержанности. Однако он открыл калитку и посторонился, пропуская молодую девушку, потом закрыл ее за собой. Но до того, как Гертруда успела свернуть в сторону, он взял ее руку и несколько секунд не отпускал. – Я хочу сказать вам одну вещь, – проговорил он. – Я знаю, что вы хотите мне сказать, – ответила она и чуть было не добавила: «И знаю, как вы это скажете», но вовремя удержалась. – Я люблю вас, Гертруда, – сказал он. – Очень люблю. Еще больше, чем прежде. Он произнес эти слова именно так, как она и предполагала; она не в первый раз их слышала. Они лишены были для нее какого бы то ни было очарования, – ее это даже удивляло. Считается ведь, что женщина должна испытывать восторг, когда слышит такие слова, а ей они казались плоскими, безжизненными. – Как бы я хотела, чтоб вы об этом забыли, – вымолвила она. – Разве я могу… Да и почему? – спросил он. – Я ведь ничего вам не обещала… не давала никаких обетов, – продолжала она, глядя ему в глаза, и голос ее при этом слегка дрожал. – Но вы давали мне понять, что я имею на вас влияние. Вы открывали мне душу. – Я никогда не открывала вам души, мистер Брэнд! – воскликнула с большой горячностью Гертруда. – Значит, вы не были со мной так откровенны, как я предполагал… как все мы предполагали. – При чем здесь все! – вскричала Гертруда. – Я имею в виду вашего отца, вашу сестру. Вы же знаете, как они хотят, чтобы вы меня выслушали, какое это было бы для них счастье. – Нет, – сказала она, – это не было бы для них счастье. Их ничто не может сделать счастливыми. Здесь никто не чувствует себя счастливым. – Мне кажется, ваш кузен, мистер Янг… очень счастлив, – возразил мягко, чуть ли не робко мистер Брэнд. – Тем лучше для него! – сказала Гертруда и снова чуть усмехнулась. Молодой человек несколько секунд смотрел на нее. – Вы очень изменились, – сказал он. – Я этому рада, – заявила Гертруда. – А я нет. Я знаю вас много лет. И я любил вас такой, какой вы были. – Благодарю вас, – сказала Гертруда. – Мне пора домой. Он в свою очередь усмехнулся. – Вот видите – вы, несомненно, меня избегаете! – Ну, так избегайте и вы меня, – сказала Гертруда. Он снова на нее посмотрел. – Нет, я не стану вас избегать, – ответил он очень мягко. – Но я предоставлю вас пока самой себе. Думаю, через какое-то время вы вспомните то многое, о чем вы сейчас забыли. Думаю, вы снова ко мне вернетесь. Я очень на это уповаю. Заключенный в его словах упрек прозвучал с такой силой, что Гертруде нечего было на это ответить. Мистер Брэнд отвернулся и, облокотившись на калитку, обратил лицо к прекрасному закатному небу. Гертруда, оставив его там стоять, снова пошла по направлению к дому, но, дойдя до середины соседнего поля, вдруг разрыдалась. Ей казалось, что слезы эти накапливались уже давно, и ей сладко было их пролить. Однако они быстро высохли. Была в Гертруде какая-то непреклонность, и после этого она ни разу уже больше не плакала. Глава 6 Являясь с ежедневным визитом к племяннице, мистер Уэнтуорт часто заставал там, в маленькой гостиной, Роберта Эктона. Обстоятельство это нисколько не смущало мистера Уэнтуорта, ибо он и не помышлял соперничать со своим молодым родственником, добиваясь большей благосклонности мадам Мюнстер. Дядя Евгении был самого высокого мнения о Роберте Эктоне, который завоевал молчаливое признание всей родни. Они гордились им в той мере, в какой могут гордиться люди, не замеченные в неблаговидной слабости «приписывать себе честь». Они никогда не похвалялись Робертом Эктоном, не упоминали его тщеславно при всяком удобном случае, не повторяли его умных слов, не прославляли его великодушных дел. Но исполненная какой-то скованной нежности вера в его беспредельное благородство стала для них мерилом ценностей. Пожалуй, ничто лучше не доказывает, как высоко они ставили своего родственника, чем то, что они никогда не позволяли себе судить его поступки. Хулить его они были так же не склонны, как и хвалить, но по молчаливому уговору считалось, что он – украшение семьи. Роберт Эктон превзошел их всех в знании света. Он побывал в Китае и привез оттуда собрание редкостей, он нажил состояние – вернее, увеличил по меньшей мере в пять раз состояние и без того значительное; он был холост, владел «собственностью» и отличался добрым правом – преимущества изрядные, волнующие даже самое неразвитое воображение, и, разумеется, все были убеждены, что он не замедлит предоставить их в распоряжение какой-нибудь уравновешенной молодой особы «своего круга». Мистер Уэнтуорт неспособен был признаться себе – там, где это не затрагивало его отцовских чувств, что тот или иной человек больше ему по душе, чем остальные, но он находил Роберта Эктона в высшей степени рассудительным, что для старого джентльмена было едва ли не равносильно страстности предпочтения, противной его натуре, которая восставала против всяких пристрастий так же решительно, как пыталась бы высвободиться из пут чего-то слегка постыдного. Эктон и в самом деле был очень рассудителен – но этим далеко не все исчерпывалось; и, право же, мы можем утверждать, что в самых незаконных закоулках предпочтения, которое мистер Уэнтуорт отдавал своему кузену, смутно брезжило подобие уверенности, что все же главное его достоинство состоит в некой завидной способности дерзостно отмахнуться от всего продиктованного голосом рассудка и проявить больше мужества, доблесть более высокого свойства, нежели того требуют обычные обстоятельства. Мистер Уэнтуорт никогда не отважился бы предположить, что Роберт Эктон пусть в самой малой степени принадлежит к разряду героев, но не станем слишком его за это упрекать, поскольку Роберт, безусловно, и сам никогда бы на это не отважился. Эктон проявлял несомненное благоразумие во всем – начиная с оценки самого себя; он нисколько не заблуждался насчет своего знания света, понимая, что оно совсем не так велико, как воображает здешнее общество; но следует при этом добавить, что он не заблуждался и насчет своей природной наблюдательности, намного превышавшей пределы, в каких он обнаруживал ее перед тем же обществом. Он был чрезвычайно привержен смотреть на все с насмешливой иронией и убедился, что человеку подобного склада даже самый ограниченный круг людей предоставляет неисчерпаемые возможности. Они-то, эти позволявшие ему упражнять свой ум возможности, и составляли в течение некоторого времени – точнее говоря, восемнадцать месяцев, минувшие после возвращения сего джентльмена из Китая, – наиболее деятельное начало в его жизни, носившей сейчас достаточно праздный характер. Роберт Эктон охотно бы женился. Он любил книги и имел неплохую библиотеку, то есть у него было гораздо больше книг, чем у мистера Уэнтуорта. Он любил картины, хотя следует признаться, что украшавшие его стены шедевры, если рассматривать их в беспощадном свете современной критики, были весьма сомнительного свойства. Он обрел свои знания – а они отличались большей, чем это могло бы показаться, глубиной в Гарварде, он любил все связанное с этим учебным заведением, и в числе прочих вещей, доставлявших Эктону повседневное удовольствие, было и то, что он живет так близко от Гарварда и, когда ездит в Бостон, часто проезжает мимо. Эктона чрезвычайно интересовала баронесса. Она была с ним очень откровенна или, во всяком случае, старалась быть откровенной. – Вам, безусловно, должно казаться странным, что я вздумала поселиться в такой глуши, – сказала она недели четыре спустя после того, как окончательно водворилась в белом домике. – И вы, конечно, спрашиваете себя, из каких побуждений я это сделала. Поверьте, из самых лучших. Баронесса могла к этому времени считать себя местной старожилкой, – у нее перебывал цвет бостонского общества, и Клиффорд Уэнтуорт вот уже несколько раз возил ее кататься в своем кабриолете. Роберт Эктон сидел возле нее, играя веером; в гостиной всегда лежало на столиках несколько вееров, к которым прикреплены были разных цветов длинные ленты, и Эктон всегда одним из них играл. – Нет, – проговорил он медленно, с улыбкой, – я не вижу ничего странного в том, что умная женщина пожаловала вдруг в Бостон или его окрестности; это не требует особых объяснений. Бостон – славный город. – Если вы воображаете, что я стану вам противоречить, vous vous у prenez mal, [53] – сказала баронесса. – Когда я в хорошем расположении духа, я способна согласиться с чем угодно. Бостон – рай, и мы в окрестностях рая. – В настоящую минуту я не в окрестностях, я в самих его кущах, – возразил сидевший в несколько небрежной позе Эктон. Но не всегда он позволял себе подобную небрежность, а если иногда и позволял, то чувствовал себя совсем не так свободно, как хотел показать. До какой-то степени эта показная свобода помогала ему прятать смущение и, как чаще всего и бывает с людьми, когда они делают что-либо напоказ, он излишне усердствовал. Кроме того, прикрываясь своим непринужденным видом, он вел неусыпное наблюдение. Она возбуждала в нем более чем обычный интерес, эта умная женщина, которая, что бы там ни говорили, была умна отнюдь не по бостонским меркам; она повергала его в волнение, держала в состоянии непонятного ожидания. Он вынужден был признаться себе, что другой такой женщины не встречал – даже в Китае. По какой-то необъяснимой причине он стыдился пылкости своего интереса и без особого успеха притворялся, что относится к мадам Мюнстер с насмешливой иронией. Конечно, если говорить по совести, он вовсе не находил это исполненное родственного рвения паломничество баронессы столь уж естественным. Следует заранее сказать, что Эктон был примерным бостонцем и не усмотрел бы ничего из ряда вон выходящего в стремлении жителя какой-нибудь даже самой отдаленной страны посетить столицу Новой Англии. Подобный порыв, разумеется, ни в каких оправданиях не нуждался, а баронесса Мюнстер являлась еще к тому же счастливой обладательницей нескольких новоанглийских кузенов и кузин. Но дело в том, что мадам Мюнстер слишком уж не подходила этому кружку; в лучшем случае она была очень приятной, изящно-загадочной белой вороной. Он прекрасно понимал, что нельзя взять и откровенно высказать свои мысли мистеру Уэнтуорту; ему не приходило в голову просить старого джентльмена разрешить его недоумение относительно того, что у этой баронессы на уме. Да, право, он и не имел охоты делиться ни с кем своими сомнениями. Он сберегал их для собственного удовольствия, – большего Роберт Эктон не знал, по крайней мере с тех пор как возвратился из Китая. Нет, он оставит баронессу на радость и на горе себе одному: он полагал, что вполне заслужил право владеть ею безраздельно, ибо кто, как не он, способен был оценить и вполне сносно утолить ее жажду общения? В самом скором времени он убедился, что баронесса не склонна ставить его безраздельному владению пределы. Как-то раз (он снова сидел в гостиной и играл веером) она попросила его, если ему представится случай, извиниться за нее в Бостоне перед теми людьми, у которых она все еще не побывала с ответным визитом. – Это пять-шесть мест, – сказала она, – устрашающий список! Шарлотта Уэнтуорт составила его сама своим убийственно разборчивым почерком. Увы, сомнений нет, я прекрасно знаю, где я должна побывать. Карета, как любезно заверил меня мистер Уэнтуорт, всегда к моим услугам, и Шарлотта в своих узких перчатках и туго накрахмаленных нижних юбках готова в любую минуту меня сопровождать. А я вот уже три дня как медлю. Они, наверное, считают меня невоспитанным чудовищем. – Вы просите за вас извиниться, – сказал Эктон, – но не говорите, что я должен привести в ваше оправдание. – На мой взгляд, это лишнее, – ответила баронесса, – все равно что я попросила бы вас купить мне букет цветов и дала для этого деньги. Причин нет никаких, кроме одной: меня это ничуть не манит; пришлось бы сделать над собой невероятное усилие. Годится в Бостоне подобное оправдание? Говорят, здесь все необыкновенно правдивы, не привирают ни капли. Ну и потом со мной должен ехать Феликс, а его никогда нет на месте. Я просто его не вижу. Вечно он бродит по полям и рисует старые сараи, или совершает десятимильные прогулки, или пишет чьи-то портреты, или катается в лодке по озеру, или флиртует с Гертрудой Уэнтуорт. – Я думал, если вы повидаете кое-каких людей, вас это развлечет. У нас здесь тишь и покой. Вам, должно быть, скучно. – Ах, покой, покой!… – воскликнула баронесса. – Он-то мне и мил. Я отдыхаю душой. Затем я сюда и приехала. Развлечения? Я сыта развлечениями. И на людей я насмотрелась достаточно за свою жизнь. Если бы это не было столь невоспитанно, я покорнейше просила бы здешнее общество обо мне забыть! Эктон несколько секунд смотрел на нее, а она смотрела на него. Она принадлежала к числу женщин, которые чувствуют себя прекрасно, когда на них смотрят. – Значит, вы приехали сюда отдохнуть? – сказал Эктон. – Пожалуй, что так. И по многим другим причинам, которые, казалось бы, и причинами не назовешь – понимаете? И вместе с тем они-то и есть самые настоящие: чтобы уехать, переменить обстановку, со всем порвать. Ну, а когда человек уезжает, естественно, ему надо куда-то приехать, вот я и спросила себя, почему бы мне не приехать сюда. – Времени у вас для этого в пути было, безусловно, достаточно, – сказал, смеясь, Эктон. Баронесса снова на него посмотрела, потом с улыбкой сказала: – И, безусловно, у меня было достаточно времени, с тех пор как я здесь, чтобы спросить себя, зачем я приехала. Но я не люблю задавать себе праздные вопросы. Так или иначе, я здесь. И мне кажется, вы должны мне быть за это только благодарны. – Когда вы захотите уехать, вы увидите, какие я буду чинить вам препятствия. – Вы собираетесь чинить мне препятствия? – спросила баронесса, поправляя у себя на корсаже розу. – Непременно… И главное, сделаю все, чтобы быть вам приятным. – И тогда я не в силах буду уехать? Не очень-то на это надейтесь. Там, за океаном, я оставила несколько чрезвычайно приятных мне людей. – Но лишь для того, – сказал Эктон, – чтобы приехать сюда. Где живу я. – Я не подозревала о вашем существовании. Простите за грубую откровенность, но, честно говоря, я приехала совсем не для того. Нет, – продолжала баронесса, – я приехала сюда, как раз чтобы не видеть вас… людей вашего толка. – Людей моего толка! – воскликнул Эктон. – Мне вдруг страстно захотелось вернуться к тем естественным отношениям, которые, как мне казалось, меня здесь ожидали. Там у меня были только искусственные отношения. Вы понимаете, в чем разница? – Понимаю, что она не в мою пользу, – сказал Эктон. – Значит, со мной у вас искусственные отношения. – Тривиальные! – воскликнула баронесса. – Весьма тривиальные. – Что ж, у леди и джентльмена всегда есть возможность сделать свои отношения естественными, – заметил Эктон. – Вы хотите сказать – сделаться возлюбленными? Иногда это естественно, иногда нет, – заметила Евгения. – Во всяком случае, nous n'en sommes pas là! [54] Да, пока это еще было не так, но спустя какое-то время, когда они стали вместе совершать прогулки, легко могло показаться, что это так. Несколько раз он заезжал за ней один в своем высоком «фургоне», запряженном парой прелестных резвых лошадок. Это было совсем другое дело, не то что ездить кататься с Клиффордом Уэнтуортом, который приходился ей кузеном и был намного ее моложе. Конечно, ни о каком флирте с Клиффордом, с этим смущающимся подростком – к тому же, по мнению большей части бостонского общества, «помолвленным» с Лиззи Эктон, – не могло быть и речи. Да и вообще никому не приходило в голову, что с баронессой можно затеять флирт – ведь она была замужняя дама. Морганатический характер ее брачного союза, разумеется, ни для кого не являлся тайной, но, не желая ни на секунду допустить, что это хоть на йоту меньше, чем наизаконнейший брак, общественное мнение Бостона помирилось на том, что это даже больше. Эктону хотелось, чтобы она полюбила американскую природу, и он увозил ее далеко от дома, выбирая самые красивые дороги, откуда открывались самые необъятные просторы. Если правда, что мы делаемся хорошими, когда довольны жизнью, то добродетели Евгении должны были бы достигнуть сейчас верха совершенства, ибо она находила огромную прелесть и в этом стремительном беге лошадей по первозданному краю, где на нехитрых грунтовых дорогах коляска время от времени ныряла движением, напоминавшим полет ласточки, и в своем спутнике, который, как она чувствовала, многое сделал бы по первому ее слову. Случалось, что часа два подряд им не попадалось на пути ни единого дома, что кругом были только леса, реки, озера и украшенные нарядными горами горизонты. Как мы уже говорили, баронесса находила все пленительным в своей первозданности, и от этих впечатлений в ней почему-то крепло появившееся по приезде в Новый Свет ощущение расширившихся возможностей. Как-то раз – дело было под вечер – Эктон остановил лошадей на вершине холма, откуда открывался великолепный вид. Дав лошадям как следует отдохнуть, он сидел тем временем и беседовал с мадам Мюнстер. Вид, открывавшийся с холма, был великолепен, но незаметно было никаких признаков человеческого существования: одни глухие леса вокруг, да где-то внизу поблескивала река, да там, на горизонте, смутно виднелись вершины доброй половины гор Массачусетса. Вдоль дороги тянулась поросшая травой обочина, и чуть в стороне, по пестревшей цветами траве, бежал глубокий, прозрачный ручей, а возле самого ручья лежало поваленное дерево. Эктон подождал немного, пока наконец не увидел приближавшегося к ним деревенского жителя. Эктон попросил его подержать лошадей, и тот не отказал своему соотечественнику в дружеской услуге. После чего Эктон предложил баронессе выйти из коляски; они прошли по густой траве до ручья и сели на поваленное дерево. – Представляю себе, как это не похоже на Зильберштадт, – сказал Эктон. Он ни разу до этого случая не упоминал в разговоре с ней Зильберштадт; у него были на то особые причины. Он знал, что там у нее муж, и ему это было неприятно. К тому же Эктону неоднократно повторяли, что муж хочет от нее отделаться, и обстоятельство это было такого свойства, что малейший, даже самый косвенный, на него намек был недопустим. Правда, сама баронесса упоминала Зильберштадт достаточно часто, и так же часто Эктон думал о том, почему ее муж решил от нее избавиться. Роль отвергнутой жены, несомненно, ставила женщину в ложное положение, но баронесса, надо сказать, играла ее с большим тактом и достоинством. Она с самого начала дала понять, что в вопросе этом существуют две стороны и что, пожелай она со своей стороны пролить свет на события, в рассказе ее не было бы недостатка в трогающих сердца подробностях. – Конечно, это ничем не напоминает самого города, – сказала она, – украшенных скульптурой фронтонов, готических храмов, замка с крепостными рвами и множеством башен. Зато немного напоминает другие уголки герцогства; можно вообразить, что мы в могучих старых лесах Германии, в ее легендарных горах; подобный вид открывается из окон Шрекенштейна. – Что такое Шрекенштейн? – спросил Эктон. – Огромный замок, летняя резиденция принца. – Вы там жили? – Я гостила там, – ответила баронесса. Эктон некоторое время молча смотрел на расстилавшийся перед ним пейзаж без замков. – Вы впервые задали мне вопрос о Зильберштадте. Я думала, вам захочется расспросить меня о моем браке. Он должен казаться на ваш взгляд очень странным. Эктон посмотрел на нее. – Неужели я мог бы себе это позволить! – Вы, американцы, страшные чудаки! – заявила баронесса. – Вы никогда ни о чем прямо не спросите; конца нет тому, о чем у вас здесь не принято говорить. – Мы, американцы, очень вежливы, – сказал Эктон, национальное сознание которого значительно усложнилось благодаря пребыванию в других странах, но которому тем не менее не нравилось, когда бранили американцев. – Мы не любим наступать людям на мозоль, – сказал он. – Но мне очень хотелось бы услышать о вашем браке. Расскажите, как это произошло? – Кронпринц в меня влюбился, – ответила со всей простотой баронесса. – И стал настойчиво добиваться моей благосклонности. Сначала он не собирался на мне жениться – у него и в мыслях этого не было. Но я не пожелала его слушать. Тогда он предложил мне брак – в той мере, в какой он мог. Я была молода, и, признаюсь, мне это польстило. Но если бы все повторилось снова, я, безусловно бы, ему отказала. – Когда же это все произошло? – спросил Эктон. – Ну… несколько лет назад, – сказала Евгения. – У женщины никогда не следует спрашивать дат. – Но я полагал, когда речь идет об истории… – сказал Эктон. – И теперь он хочет этот брак расторгнуть? – Они хотят, чтобы он заключил политически выгодный брак. Идея принадлежит его брату. Тот очень умен. – Оба хороши, один другого стоит! – воскликнул Эктон. Баронесса с философским видом слегка пожала плечами. – Que voulez-vous! [55] Они принцы, им кажется, что они обходятся со мной как нельзя лучше. Зильберштадт – маленькое, но в полном смысле слова деспотическое государство. Принц мог бы расторгнуть мой брак росчерком пера. Тем не менее он обещал мне не делать этого без моего официального согласия. – А вы согласия не даете? – Пока нет. Все это в достаточной мере постыдно! И облегчать им задачи я уж, во всяком случае, не собираюсь. Но в моем секретере хранится коротенький документ, который надо только подписать и отослать принцу. – И тогда с этим будет покончено? Баронесса подняла руку и уронила ее. – Я сохраню, конечно, свой титул, по крайней мере я вольна его сохранить, если пожелаю. И думаю, я пожелаю его сохранить. Всегда лучше иметь какое-то имя. И я сохраню свой пенсион. Он очень мал, ничтожно мал, но на него я живу. – И вам надо только подписать эту бумагу? – спросил Эктон. Баронесса несколько секунд на него смотрела. – Вы меня к этому склоняете? Он медленно поднялся и стоял, заложив руки в карманы. – Что вы выигрываете, не делая этого? – Предполагается, что я выигрываю время, что, если я буду тянуть и медлить, кронпринц может еще ко мне вернуться, может пойти против брата. Он очень меня любит, и брату далеко не сразу удалось его на это толкнуть. – Если бы он к вам вернулся, – сказал Эктон, – вы бы… вы бы его приняли? Баронесса встретилась с ним взглядом и слегка покраснела. Потом она тоже поднялась с поваленного дерева. – Я сказала бы ему с чувством глубокого удовлетворения: «Теперь мой черед. Я порываю с вами, ваша светлость!» Они направились к карете. – Да, – сказал Роберт Эктон, – очень любопытная история! А как вы с ним познакомились? – Я жила в Дрездене, у старой дамы – старой графини. Когда-то она была дружна с моим отцом. Отец умер. Я осталась совсем одна. Брат странствовал по свету с труппой актеров. – Вашему брату следовало бы находиться при вас, – заметил Эктон. – И удержать вас от того, чтобы вы слишком доверялись принцам. Баронесса, немного помолчав, сказала: – Он делал все, что мог. Он посылал мне деньги. Старая графиня была на стороне кронпринца. Она даже пыталась оказать на меня давление. Мне кажется, – добавила мадам Мюнстер мягко, – что при сложившихся обстоятельствах я вела себя весьма похвально. Эктон взглянул на нее и мысленно заключил – это был уже не первый в его жизни случай, – что когда женщина повествует о своих грехах или невзгодах, она всегда очень хорошеет. – Хотел бы я видеть, – заметил он вслух, – как вы скажете его светлости: «Подите вы… прочь!» Мадам Мюнстер наклонилась и сорвала в траве ромашку. – И не подпишу отречения? – Ну, не знаю… не знаю, – сказал Эктон. – В одном случае я буду отомщена, в другом – свободна. Подсаживая баронессу в карету, Эктон слегка усмехнулся. – Как бы то ни было, – сказал он, – берегите этот документ. Несколько дней спустя он пригласил баронессу к себе. Он давно уже собирался показать ей свой дом, но посещение все откладывалось из-за состояния здоровья его матушки. Она была неизлечимо больна и вот уже несколько лет терпеливо проводила день за днем в огромном, с цветочным узором кресле у окна своей комнаты. Последнее время она была так слаба, что никого не принимала; однако сейчас ей стало лучше, и она прислала баронессе чрезвычайно любезное послание. Эктон хотел пригласить мадам Мюнстер на обед, но она предпочла начать с обычного визита. Евгения рассудила, что, если она согласится на обед, позовут не только ее, но и мистера Уэнтуорта с дочерьми, а ей представлялось, что особый характер этого посещения будет лучше всего выдержан, если она окажется с хозяином дома tête-à-tête. [56] Почему посещение это должно было носить особый характер, этого она никому не объясняла. На посторонний взгляд, оно просто было очень приятным. Эктон приехал за ней и довез ее до порога своего дома, на что потребовалось совсем немного времени. Баронесса мысленно сказала, что дом хорош, вслух – что он восхитителен. Дом был большой, прямоугольный, покрашенный коричневой краской, и стоял среди аккуратно подстриженного кустарника; к входу вела короткая подъездная аллея. Он казался значительно более современным, чем жилище мистера Уэнтуорта, и отличался более пышным убранством и дорогими украшениями. Баронесса убедилась, что его гостеприимный хозяин достаточно тонко разбирается во всем, что составляет комфорт. К тому же он являлся обладателем привезенных из Небесной империи дивных chinoiseries; [57] в этой коллекции были пагоды черного дерева и шкатулки из слоновой кости; с каминов, на фоне миниатюрных, великолепной работы ширмочек ухмылялись или злобно косились уродцы; за стеклянными дверцами горок красного дерева отсвечивали обеденные приборы; по углам расставлены были обтянутые шелком большие ширмы с вышитыми на них мандаринами и драконами. Вещи стояли во всех комнатах, что дало баронессе повод произвести доскональный осмотр. Ей чрезвычайно все нравилось, все было по душе, она пришла к заключению, что дом у Эктона отменный. В нем сочетались безыскусственность и размах, и хотя это был чуть ли не музей, его просторные комнаты, куда, очевидно, не часто заглядывали, были так же опрятны и свежи, как молочная ферма, а может быть, еще свежее. Лиззи сказала ей, что каждое утро с пагод и прочих безделушек сама обметает пыль, и баронесса ответила, что она настоящая домашняя фея. Лиззи совсем была не похожа на юную леди, способную обметать пыль, она ходила в таких очаровательных платьях и у нее были такие нежные руки, что трудно было представить себе ее за черной работой. Она вышла встречать мадам Мюнстер, но ничего – или почти ничего – ей не сказала, и баронесса снова – уже в который раз – подумала, что американские девочки плохо воспитаны. Эту американскую девочку она очень недолюбливала и нисколько не удивилась бы, узнав, что и ей не удалось завоевать расположение мисс Эктон. Баронесса находила ее самонадеянной и до дерзости прямой, а ее способность совмещать в себе такие несовместимые вещи, как пристрастие к домашней работе и умение носить свежайшие, словно только что присланные из Парижа, туалеты, наводила на мысль об угрожающем избытке сил. Баронессу раздражало, что в этой стране придают, по-видимому, значение тому, является ли девочка совсем пустышкой или не совсем, ибо Евгения не привыкла исходить из моральных соображений при оценке незрелых девиц. И разве это не дерзость со стороны Лиззи – чуть ли не сразу исчезнуть, оставив баронессу на попечение брата? Эктон чего только не рассказал ей о chinoiseries; он, несомненно, знал толк в фарфоре и драгоценных безделушках. Обходя дом, баронесса не раз останавливалась. Она часто присаживалась, говоря, что устала, и спрашивала то про одно, то про другое, сочетая самым удивительным образом живейшее внимание с безразличием. Если ей было бы кому это сказать, она призналась бы, что положительно влюблена в хозяина дома, но не могла же она – даже под строжайшим секретом – признаться в этом самому Эктону. Как бы то ни было, ей доставляло удовольствие, не лишенное прелестного привкуса новизны, со всей свойственной ей тонкостью ощущать, что в натуре этого человека нет острых граней и что даже его насмешливая ирония не имеет ядовитого жала. Впечатление от его порядочности было такое же, как от букета цветов, когда несешь их в руках: пахнут они божественно, но время от времени причиняют неудобство. Во всяком случае, довериться ему можно было с закрытыми глазами; и притом он не отличался полным простодушием, что было бы уже излишне, а был простодушен в меру, что баронессу вполне устраивало. Лиззи появилась снова и сообщила, что матушка ее счастлива будет видеть у себя мадам Мюнстер, и баронесса последовала за ней в комнату миссис Эктон. Пока они туда шли, Евгения размышляла о том, что недолюбливает эту юную леди не за ее нарочито вызывающий тон, – на сей счет она сама могла бы преподать Лиззи урок, и не за дерзкие со стороны этой девчонки притязания на соперничество, а за какое-то смеющееся детско-издевательское равнодушие к результатам сравнения. Миссис Эктон, исхудавшая, с необыкновенно милым лицом женщина пятидесяти лет, сидела, обложенная со всех сторон подушками, и смотрела на кусты тсуги. Она была очень скромна, очень застенчива и очень больна. Евгения, глядя на нее, мысленно поблагодарила судьбу за то, что с ней самой все обстоит по-другому – она и не больна, и ни в коей мере не так скромна. На стуле возле больной лежал том «Эссе» Эмерсона [58]. Для миссис Эктон при ее неподвижном образе жизни был целым событием визит этой умной иностранной дамы, которая отличалась такой учтивостью, что ни одна дама из тех, кто известен был миссис Эктон, и даже десять дам, вместе взятых, не могли бы с ней равняться. – Я столько о вас слышала, – тихо сказала она баронессе. – От вашего сына, наверное? – спросила Евгения. – А знали бы вы, как он говорит о вас, как без конца вас превозносит! – заявила она. – Впрочем, такой сын и не может говорить иначе о такой матери! Миссис Эктон изумленно на нее посмотрела: видно, это тоже следовало отнести за счет «учтивости» мадам Мюнстер. Но и Роберт смотрел на нее с изумлением: он твердо знал, что, разговаривая с блистательной гостьей, лишь мельком упоминал о своей матушке. Он никогда не говорил об этом тихом и недвижном материнском присутствии, очищенном ото всего до такой прозрачности, что в нем, ее сыне, оно вызывало в ответ лишь глубокое чувство благодарности. А Эктон редко говорил о своих чувствах. Баронесса обратила к нему свою улыбку и мгновенно ощутила: ее поймали на том, что она приврала. Она взяла фальшивую ноту. Но кто они, эти люди, если им не по душе, когда так привирают. Ну, если изволят быть недовольны они, то она и подавно; и, обменявшись несколькими любезными вопросами и негромкими ответами, баронесса распрощалась с миссис Эктон и встала. Она попросила Роберта не провожать ее домой, она прекрасно доберется в карете одна. Таково ее желание. Она высказала его достаточно властно, и ей показалось, что вид у Роберта был разочарованный. Когда она стояла с ним у парадной двери в ожидании, пока карета подъедет к самому крыльцу, мысль эта помогла ей вновь обрести безмятежность духа. Прощаясь, она протянула Роберту руку и несколько мгновений на него смотрела. – Я почти решилась отослать эту бумагу, – сказала она. Он знал, что речь идет о документе, который она называет своим отречением; ни слова не говоря, он помог ей сесть в карету. Но прежде, чем карета тронулась, он сказал: – Что ж, когда вы в самом деле ее отошлете, надеюсь, вы поставите меня об этом в известность. Глава 7 Феликс закончил портрет Гертруды, потом запечатлел на полотне черты многих членов кружка, где, можно сказать, стал к этому времени чуть ли не центром и осью вращения. Боюсь, мне все же следует признаться, что он принадлежал к числу художников, откровенно приукрашивающих свои модели, и наделял их романтической грацией, которую, как оказалось, можно легко и дешево обрести, вручив сто долларов молодому человеку, способному превратить позирование в увлекательнейшее времяпрепровождение. Феликс, как известно, писал портреты за плату, не делая с самого начала тайны из того обстоятельства, что в Новый Свет его привело не только страстное любопытство, но и желание поправить денежные дела. Портрет мистера Уэнтуорта он написал так, словно тот и не помышлял никогда отклонить эту честь, и поскольку Феликс добился своего, лишь прибегнув к легкому насилию, то справедливости ради следует добавить, что он пресек все попытки старого джентльмена уделить ему что-либо, кроме времени. Как-то летним утром он взял мистера Уэнтуорта под руку – немногие позволяли себе подобную вольность – и повел сперва через сад, потом за ворота и к домику среди яблонь, в свою импровизированную мастерскую. Серьезный джентльмен с каждым днем все больше пленялся одаренным племянником, который при своей бьющей в глаза молодости был настоящим кладезем удивительно обширного жизненного опыта. У мистера Уэнтуорта сложилось впечатление, что Феликс знает буквально все на свете, и ему хотелось бы выяснить, что тот думает о кое-каких вещах, относительно которых его собственные высказывания всегда были крайне сдержанны, а представления туманны. Феликс так уверенно, с такой веселой прозорливостью судил о человеческих поступках, что мистер Уэнтуорт начал мало-помалу ему завидовать, – можно было вообразить, будто разбираться в людях не стоит никакого труда. Для самого мистера Уэнтуорта составить мнение, скажем, о том или ином человеке, было все равно что пытаться открыть замок первым попавшимся ключом. У него было такое чувство, будто он ходит по свету с огромной связкой этих бесполезных инструментов на поясе, между тем как племянник его одним поворотом руки открывает любую дверь, точно заправский вор. Он считал своим долгом свято соблюдать обычай, предписывающий дяде во всех случаях жизни быть умнее племянника, хотя сводилось это главным образом к тому, что он сидел и с глубокомысленным видом слушал не смолкавшие ни на минуту меткие и непринужденные рассуждения Феликса. Но в один прекрасный день он отступил от заведенного порядка и чуть было не обратился к племяннику за советом. – Вы не пришли еще к мысли, что вам следует перебраться в Соединенные Штаты на постоянное жительство? – спросил он как-то утром Феликса, который усердно работал кистью. – Дорогой дядя, – сказал Феликс, – простите мне невольную улыбку. Но, прежде всего, я никогда не прихожу к мысли, обычно мысли сами приходят мне в голову. К тому же я ни разу в жизни не строил планов. Знаю, что вы хотите сказать – вернее, знаю, что вы думаете, так как, думаю, вы мне этого не скажете: вы считаете меня страшно легкомысленным, даже беспутным. Конечно, вы правы, но так уж я создан: доволен сегодняшним днем и не заглядываю в завтрашний, пока не настал его черед. Ну и, кроме того, я никогда не предполагал жить где-либо постоянно. Я, мой дорогой дядя, непостоянен. И на постоянное жительство неспособен. Знаю, что сюда обычно приезжают именно с целью сделаться постоянными жителями. Но я, отвечая на ваш вопрос, должен признаться, что к этой мысли не пришел. – Вы намереваетесь возвратиться в Европу и возобновить вашу рассеянную жизнь? – Я не сказал бы, что намереваюсь, просто, скорей всего, я вернусь в Европу. В общем-то, я ведь европеец, от этого никуда не денешься, это во мне. Но в основном все будет зависеть от сестры. Мы оба с ней европейцы, и она еще больше, чем я; здесь она картина, вынутая из своей рамы. Что же до возобновления рассеянной жизни, то, право, дорогой дядя, я и не переставал никогда ее вести. О таком рассеянии я и мечтать не мог. – О каком? – спросил мистер Уэнтуорт, бледнея, по своему обыкновению, от крайней серьезности. – О таком, как это! Жить вот так среди вас прелестной, тихой семейной жизнью; породниться с Шарлоттой и Гертрудой; бывать с визитами по меньшей мере у двадцати молодых дам и совершать с ними прогулки; сидеть с вами по вечерам на веранде и слушать сверчков; и в десять вечера ложиться спать. – Вы описали все с большим воодушевлением, – сказал мистер Уэнтуорт, – но в том, что вы описываете, я не вижу ничего предосудительного. – Я тоже, дорогой дядя. Все совершенно прелестно, иначе это было бы мне не по душе. Уверяю вас, все предосудительное мне не по душе, хотя, насколько я понимаю, вы думаете обратное, – сказал, продолжая рисовать, Феликс. – Я никогда вас в этом не обвинял. – И впредь, пожалуйста, не надо, – сказал Феликс. – Видите ли, дело в том, что в глубине души я страшный филистер. – Филистер? – повторил мистер Уэнтуорт. – Да, да. Ну, если хотите, богобоязненный, честный малый. – Вид у мистера Уэнтуорта был совершенно непроницаемый, как у сбитого с толку мудреца, и Феликс продолжал: – Надеюсь, на старости лет я окажусь человеком и почтенным, и почитаемым, а жить я собираюсь долго, хотя планом это, пожалуй, не назовешь, скорее это страстное желание, светлая мечта. Думаю, я буду веселым, вероятно даже легкомысленным стариком. – Желание продлить приятную жизнь вполне естественно, – сказал наставительным тоном дядя. – Мы эгоистически не расположены класть конец нашим удовольствиям. Но, я полагаю, – добавил он, – вы намереваетесь рано или поздно жениться? – Это тоже, дорогой дядя, лишь надежда, желание, мечта, – сказал Феликс. На мгновение у него мелькнула мысль, уж не вступление ли это, вслед за которым ему предложат руку одной из превосходных дочерей Уэнтуорта. Но должная скромность и трезвое понимание суровых законов жизни заставили его тут же эту мысль отбросить. Дядя его, конечно, верх благожелательности, но одно дело благожелательность, а другое – желать, более того, признавать за благо, чтобы юная леди, по всей видимости, с блестящим приданым, сочеталась браком с художником, не имеющим ни гроша за душой и никаких надежд прославиться. Феликс в последнее время стал замечать за собой, что предпочитает бывать в обществе Гертруды Уэнтуорт, по возможности не разделяя его ни с кем другим, но пока он относил эту юную леди к предметам роскоши, холодно блистающим и ему недоступным. Она была не первая в его жизни женщина, которой он был так неразумно очарован. Ему случалось влюбляться в графинь и герцогинь, и несколько раз он оказывался буквально на волосок от того, чтобы цинически заявить, что бескорыстие женщин весьма и весьма преувеличено. А в общем, скромность удерживала этого молодого человека от безрассудства, и справедливости ради следует сказать сейчас вполне недвусмысленно, что он был решительно неспособен воспользоваться столь щедро предоставленной ему свободой и начать ухаживать за младшей из своих привлекательных кузин. Феликс воспитан был в правилах, согласно которым подобные поползновения считались грубым нарушением законов гостеприимства. Я говорил уже, что этот молодой человек всегда чувствовал себя счастливым, и среди нынешних источников его счастья можно было назвать и то, что совесть его насчет отношений с Гертрудой была отменно чиста. Собственное поведение казалось ему овеянным красотой добродетели, а красотой во всех ее видах Феликс восхищался равным образом горячо. – Я думаю, если бы вы женились, – тут же добавил мистер Уэнтуорт, – это способствовало бы вашему счастью. – Sicurissimo! [59] – воскликнул Феликс, кисть замерла в воздухе, и он с улыбкой посмотрел на своего дядю. – Меня так и подмывает сказать вам одну вещь. Могу я рискнуть? Мистер Уэнтуорт слегка выпрямился. – Мне можно довериться, я не болтлив. Но, по правде говоря, он надеялся, что Феликс не позволит себе ничего слишком рискованного. Феликс в ответ на это снова рассмеялся. – Так странно слышать, когда вы толкуете мне, что человеку нужно для счастья. Думаю, мой дорогой дядя, вы и сами этого не знаете. Я чудовищно груб? Старый джентльмен помолчал, потом с суховатым достоинством, растрогавшим почему-то его племянника, ответил: – Иногда мы указываем другим путь, по которому сами идти неспособны. – Неужели вас что-нибудь печалит? – спросил Феликс. – Я никак этого не предполагал; у меня в мыслях было совсем другое. Просто я хотел сказать, что вы не позволяете себе ни малейших удовольствий. – Удовольствий? Мы не дети. – Совершенно верно. Вы вышли уже из детского возраста. Так я и сказал на днях Гертруде, – добавил Феликс. – Надеюсь, это не было с моей стороны опрометчиво? – А если и было, – ответил с неожиданной для Феликса тонкой иронией мистер Уэнтуорт, – зачем же отказывать себе в удовольствии? Думаю, вы не знали в жизни огорчений. – Знал – и немало! – заявил не без горячности Феликс. – Пока не поумнел. Но больше меня на этом не поймают. Мистер Уэнтуорт какое-то время хранил молчание не менее выразительное, чем глубокий вздох. – У вас нет детей, – сказал он наконец. – Но ваши прелестные дети не могут причинять вам огорчений! – воскликнул Феликс. – Я говорю не о Шарлотте, – секунду помолчав, мистер Уэнтуорт продолжал: – И не о Гертруде. Но я очень тревожусь за Клиффорда. В следующий раз когда-нибудь я вам об этом расскажу. Когда в следующий раз мистер Уэнтуорт позировал Феликсу, племянник напомнил своему дяде о его обещании. – Как сегодня Клиффорд? – спросил Феликс. – Он производит впечатление молодого человека крайне осторожного. Я назвал бы его верхом осторожности. Меня он старательно избегает, считая, по-видимому, что я слишком для него легкомыслен. На днях он заявил своей сестре – мне сказала об этом Гертруда, – что я всегда над ним смеюсь. А смеюсь я только из желания внушить ему доверие. Другого способа я не знаю. – Положение Клиффорда таково, что тут уж не до смеха, – сказал мистер Уэнтуорт. – Дело, как вы, я думаю, догадались, совсем не шуточное. – Ах, вы имеете в виду его увлечение кузиной? Мистер Уэнтуорт, изумленно на него посмотрев, слегка покраснел. – Я имею в виду то, что он не в университете. Он временно исключен. Мы предпочитаем, пока нас не спросят, об этом не говорить. – Исключен? – повторил Феликс. – Администрация Гарварда предложила ему на шесть месяцев покинуть университет. Его репетирует сейчас мистер Брэнд. Мы думаем, мистер Брэнд ему поможет; во всяком случае, мы очень на это уповаем. – А что он там в университете натворил? – спросил Феликс. – Оказался слишком большим любителем удовольствий? Можно быть спокойным, этому его мистер Брэнд не научит! – Он оказался слишком большим любителем того, чего любить не должен. Как видно, это считается удовольствием. – Можно ли сомневаться, дорогой дядя, что это удовольствие? Как во Франции говорят, c'est de son âge, [60] заявил Феликс с обычным своим беззаботным смехом. – Я бы сказал, скорее это порок людей преклонного возраста, разочарованной старости. Феликс, подняв брови, смотрел на своего дядю. – О чем вы толкуете? – спросил он, улыбаясь. – О том, в каком положении был застигнут Клиффорд. – Он был застигнут, его поймали с поличным? – Не поймать его нельзя было, он не держался на ногах, не мог сделать и шагу. – Вот оно что! – сказал Феликс. – Он выпивает! Так я отчасти и заподозрил в первый же день на основании кое-каких наблюдений. Разделяю ваше мнение полностью. Это свидетельствует о грубости вкусов. Джентльмену такой порок не к лицу. Клиффорд должен отстать от этой привычки. – Мы возлагаем большие надежды на благотворное влияние мистера Брэнда. Он уже говорил с ним об этом, ну и затем, сам он капли в рот не берет. – Я поговорю с Клиффордом, непременно с ним поговорю! – заявил бодрым тоном Феликс. – И что же вы ему скажете? – спросил его с некоторой опаской дядя. Феликс несколько секунд молчал. – Вы думаете женить Клиффорда на его кузине? – спросил он наконец. – Женить Клиффорда? – переспросил мистер Уэнтуорт. – Не думаю, что кузина его пожелает выйти за него замуж. – Разве у вас нет на этот счет договоренности с миссис Эктон? Мистер Уэнтуорт смотрел на Феликса в совершенном недоумении. – Мы никогда с ней на подобные темы не говорили. – Мне кажется, сейчас самое время. Лиззи Эктон необыкновенно хорошенькая, и если Клиффорд внушает вам опасения… – Они не помолвлены, – сказал мистер Уэнтуорт. – Насколько мне известно, они не помолвлены. – Par exemple! – воскликнул Феликс. – Тайная помолвка? Клиффорд на это неспособен. Повторяю, он милейший юноша. Значит, Лиззи Эктон не станет ревновать его к другой женщине? – Полагаю, ни в коем случае, – сказал старый джентльмен, смутно ощущая, что ревность – порок еще более низменный, чем любовь к спиртному. – Тогда было бы всего лучше, если бы у Клиффорда появился интерес к какой-нибудь умной и очаровательной женщине. – В порыве доброжелательной откровенности Феликс отложил кисть и, опираясь локтями о колени, внимательно смотрел на своего дядю. – Видите ли, я придаю огромное значение женскому влиянию. Близость с женщинами помогает мужчине стать джентльменом. Спору нет, у Клиффорда есть сестры – и притом очаровательные, но здесь должны быть затронуты иные чувства, не братские. Конечно, у него есть Лиззи Эктон, но, вероятно, она слишком еще юна. – Думаю, она пыталась его образумить, говорила с ним. – О том, как дурно напиваться и как прекрасно быть трезвенником? Веселое занятие для хорошенькой молодой девушки, ничего не скажешь! Нет, – продолжал Феликс, – Клиффорд должен почаще бывать в обществе какой-нибудь привлекательной женщины, которая, не касаясь ни словом этих малоприятных тем, даст ему понять, что напиваться смешно и неприлично. А если он слегка в нее влюбится – что ж, тем лучше. Это его излечит. – Ну, и какую даму вы могли бы предложить? – спросил мистер Уэнтуорт. – У вас есть очень умная женщина под рукой. Моя сестра. – Ваша сестра? У меня под рукой? – повторил мистер Уэнтуорт. – Намекните Клиффорду, скажите ему, чтобы он был посмелее. Он уже и без того к ней расположен, приглашал ее несколько раз покататься с ним. Но не думаю, что он ее навещает. А вы посоветуйте ему бывать у нее – бывать почаще. Хорошо, если бы он проводил у ней послеобеденные часы, они будут беседовать, это пойдет ему на пользу. Мистер Уэнтуорт размышлял. – Вы думаете, она окажет на него благотворное влияние? – Она окажет на него облагораживающее – я бы сказал, отрезвляющее влияние. Очаровательной да еще и остроумной женщине это ничего не стоит, особенно если она чуть-чуть кокетка. Мое образование, дорогой дядя наполовину по крайней мере, – это общество подобных женщин. Если Клиффорд, как вы говорите, исключен из университета, сделайте Евгению его наставницей. Не переставая размышлять, мистер Уэнтуорт спросил: – Вы думаете, Евгения – кокетка? – Какая же хорошенькая женщина не кокетка? – спросил в свою очередь Феликс. Но мистеру Уэнтуорту это ничего не объяснило, он не считал свою племянницу хорошенькой. – С Клиффордом кокетство Евгении сведется к тому, что она будет с ним немного насмешлива, а это все, что требуется. Словом, посоветуйте ему быть с ней полюбезнее. Понимаете, лучше, чтобы это предложение исходило от вас. – Правильно ли я вас понял, – спросил старый джентльмен, – я должен порекомендовать своему сыну в качестве… в качестве рода занятий… проникнуться нежными чувствами к мадам Мюнстер? – Да, да, в качестве рода занятий, – подтвердил с полным одобрением Феликс. – Но, насколько я понимаю, мадам Мюнстер – замужняя женщина? – Ну, – сказал, улыбаясь, Феликс, – выйти замуж за Клиффорда она, конечно, не может. Но она сделает все, что в ее силах. Мистер Уэнтуорт сидел некоторое время, опустив глаза, потом он встал. – Не думаю, – сказал он, – что я могу рекомендовать своему сыну подобный образ действий. – И, стараясь не встретиться глазами с изумленным взглядом Феликса, он прервал сеанс и в течение двух недель не являлся позировать. Феликс очень полюбил маленькое озеро, занимавшее в обширных владениях мистера Уэнтуорта немало акров, и сосновый лесок на дальнем его крутом берегу, куда постоянно наведывался летний бриз. Нашептывание ветерка в высоких вершинах сосен было удивительно внятным, почти членораздельным. Как-то раз Феликс шел из мастерской мимо гостиной своей сестры: дверь в комнату была открыта, и он увидел там в прохладном полумраке Евгению, всю в белом, утонувшую в кресле и прижимающую к лицу огромный букет цветов. Напротив нее, вертя в руках шляпу, сидел Клиффорд Уэнтуорт; судя по всему, он только что преподнес этот букет баронессе, прекрасные глаза которой приветливо улыбались молодому человеку поверх герани и крупных роз. Феликс помедлил на пороге дома, раздумывая, не следует ли ему повернуть назад и войти в гостиную. Но он продолжал свой путь и вскоре оказался в саду у мистера Уэнтуорта. Облагораживающее воздействие, которому он предлагал подвергнуть Клиффорда, началось, по-видимому, само собой; Феликс, во всяком случае, был уверен, что мистер Уэнтуорт не воспользовался его хитроумным планом, предложенным с целью пробудить в молодом человеке эстетическое сознание. «Он определенно решил, – сказал себе после приведенного на этих страницах разговора Феликс, – что я, как заботливый брат, хлопочу о том, чтобы развлечь сестру флиртом – или, как он это, вероятно, называет, любовной интригой – с увлекающимся Клиффордом. Да уж, когда люди строгой нравственности дают разгуляться своему воображению признаться, я не раз это замечал, – за ними никому не угнаться!» Сам Феликс, естественно, тоже не обмолвился об этом Клиффорду ни словом. Но Евгении он сказал, что мистер Уэнтуорт удручен грубыми вкусами сына. «Надо им чем-то помочь; они проявили в отношении нас столько сердечности, добавил он. – Обласкай Клиффорда, пусть он к тебе почаще заглядывает, приохоть его к беседам с тобой, это отобьет у него охоту к другому, которая объясняется лишь его ребячеством, нежеланием отнестись к своему положению в обществе достаточно серьезно, как это подобает состоятельному молодому человеку из почтенной семьи. Постарайся привить ему серьезность. Ну, а если он сделает попытку за тобой ухаживать, тоже ничего страшного». – Я должна предложить себя в качестве высшей формы опьянения – взамен бутылки бренди? – спросила баронесса. – Поистине странные обязанности возлагают на нас в этой стране! Но она не отказалась наотрез взять на себя заботу о дальнейшем образовании Клиффорда; и Феликс, который тут же об этом забыл, поглощенный мечтами о предметах, неизмеримо ближе его касающихся, сейчас подумал, что перевоспитание началось. На словах тогда выходило, что план на редкость удачен, но теперь, когда дошло до дела, у Феликса появились кое-какие опасения: «Что, если Евгения… если Евгения?…» – тихонько спрашивал он себя, но при мысли о непредсказуемых способностях Евгении так и не завершал вопроса. Однако не успел Феликс внять или не внять столь туманно выраженному предостережению, как увидел, что из боковой калитки сада мистера Уэнтуорта выходит Роберт Эктон и направляется к домику среди яблонь. Очевидно, Эктон добирался сюда проселками с намерением навестить мадам Мюнстер. Проводив его взглядом, Феликс продолжал свой путь. Он предоставит Эктону выступить в роли Провидения и прервать, если в том будет надобность, увлечение Клиффорда Евгенией. Феликс шел по дорожкам сада, приближаясь к дому и к той задней калитке, откуда начиналась тропинка, ведущая полем и вдоль опушки рощи к озеру. Молодой человек остановился и взглянул на дом, точнее говоря, на одно открытое окно на теневой его стороне. Вскоре в нем показалась, щурясь от яркого света, Гертруда. Феликс, сняв шляпу, поздоровался; он сказал, что хотел бы прокатиться в лодке на другой берег озера, и спросил, не окажет ли она ему честь его сопровождать. Несколько секунд она на него смотрела, потом, ни слова не говоря, исчезла, но вскоре появилась снова, уже внизу, в подвязанной белыми атласными лентами, очаровательной, с причудливыми полями шляпке из итальянской соломки, которые в те времена носили, и с зеленым шелковым зонтиком в руке. Они пришли с Феликсом к озеру, где всегда были привязаны две лодки; в одну из них они сели, и Феликс, взявшись за весла, направил ее несильными гребками к противоположному берегу. День стоял ослепительный, как это бывает в самом разгаре лета, и маленькое озеро сливалось с залитым солнцем небом; слышен был только плеск весел, и оба они невольно к нему прислушивались. Высадившись из лодки, они извилистой тропинкой взобрались на заросший соснами бугор, где в просветах между деревьями сверкала гладь озера. Место было восхитительно прохладным, и прелесть его заключалась еще в том, что прохладу – среди тихих шорохов сосновых веток, – казалось, можно не только ощущать, но и слушать. Феликс и Гертруда опустились на ржавого цвета ковер из сосновых игл и разговорились о самых разных вещах; наконец в ходе разговора Феликс упомянул о своем отъезде; тему эту он затронул впервые. – Вы от нас уезжаете? – спросила, глядя на него, Гертруда. – Когда-нибудь, когда начнут облетать листья. Сами понимаете, не могу же я остаться здесь навсегда. Гертруда отвела от него взгляд и несколько секунд молча смотрела вдаль, потом сказала: – Я никогда вас больше не увижу! – Почему же? – спросил Феликс. – Надо думать, мы оба переживем мой отъезд. Но Гертруда только повторила: – Я никогда вас больше не увижу. Я ничего не буду знать о вас. Раньше я ничего о вас не знала, и так все снова и будет. – Раньше я тоже, к великому моему сожалению, ничего о вас не знал, – сказал Феликс. – Но теперь я вам буду писать. – Не пишите мне. Я вам не отвечу, – заявила Гертруда. – Конечно, я сжигал бы ваши письма. Гертруда снова посмотрела на него. – Сжигали бы мои письма? Какие вы иногда говорите странные вещи. – Сами по себе они не странные, – ответил молодой человек, – они кажутся странными, только когда я говорю их вам. Вы приедете в Европу. – С кем я приеду? – спросила Гертруда; она задала этот вопрос чрезвычайно просто, она была очень серьезна. Феликс обратил внимание на ее серьезность; несколько секунд он был в нерешительности. – Зачем вы мне это говорите? – продолжала Гертруда. – Не хотите же вы сказать, что я приеду с моим отцом или сестрой. Вы сами в это не верите. – Я буду хранить ваши письма, – только и сказал в ответ Феликс. – Я не пишу писем. Не умею. После чего Гертруда сидела некоторое время молча, а ее собеседник смотрел на нее, желая лишь одного: чтобы ухаживать за дочерью оказавшего им гостеприимство старого джентльмена не считалось «вероломством». День был на исходе, заметно удлинились тени; в закатном небе сгустилась лазурь. На другом берегу появились двое: выйдя из дому, они шли по лугу. – Вон Шарлотта и мистер Брэнд, – сказала Гертруда. – Они идут сюда. Но, дойдя до озера, Шарлотта и мистер Брэнд остановились; они стояли и смотрели на противоположный берег, не делая, однако, попытки перебраться, хотя к их услугам была оставленная Феликсом вторая лодка. Феликс помахал им шляпой – кричать не имело смысла, они все равно не услышали бы. Не отозвавшись никак на его приветствие, они повернули и пошли вдоль берега. – Мистер Брэнд, как видно, человек крайне сдержанный, – сказал Феликс, – со мной он, во всяком случае, ведет себя крайне сдержанно. Сидит, подперев рукой подбородок, и молча на меня смотрит. Иногда он отводит взгляд. Ваш отец говорит, что он необыкновенно красноречив; мне хотелось бы его послушать. По виду он очень незаурядный молодой человек. Но говорить со мной он не желает. А я так люблю цветы красноречия. – Он очень красноречив, – сказала Гертруда, – но безо всяких цветов. Я много раз его слушала. Я знала, как только они нас увидели, что они не захотят сюда перебраться. – А! Он неравнодушен к вашей сестре, как говорится, il fait la cour. [61] Им хочется побыть вдвоем? – Нет, – сказала сдержанно Гертруда. – Если они вдвоем, то не по этой причине. – Но почему он за ней не ухаживает? – спросил Феликс. – Она так красива, так деликатна, так добра. Гертруда взглянула на него, потом посмотрела на удалявшуюся пару, которую они сейчас обсуждали; мистер Брэнд и Шарлотта шли рядом; чем-то они напоминали влюбленных, чем-то – нет. – Они считают, что мне не следует находиться тут. – Со мной? Я думал, у вас на это смотрят иначе. – Вы не понимаете. Вы очень многого не понимаете. – Я понимаю, как я глуп! Но почему же Шарлотта и мистер Брэнд, ваша старшая сестра и священник, которым дозволено прогуливаться вдвоем, не явятся сюда и не надоумят меня, не прервут это незаконное свидание, на которое я вас завлек. – Они никогда себе этого не позволят, – сказала Гертруда. Изумленно подняв брови, Феликс несколько секунд на нее смотрел. – Je n'y comprends rien! [62] – воскликнул он, потом обратил взгляд вослед удалявшейся строгой паре. – Что бы вы мне ни говорили, – заявил он, – но ваша сестра явно не безразлична к своему статному спутнику. Ей приятно идти с ним рядом. Мне и отсюда это видно. Увлеченный своими наблюдениями, Феликс поднялся с земли. Поднялась и Гертруда, но она не пыталась состязаться с ним по части открытий; она предпочитала в ту сторону не смотреть. Слова Феликса потрясли ее, но ее держала в узде известная деликатность. – Конечно, Шарлотта не безразлична к мистеру Брэнду, – сказала Гертруда, – она о нем самого высокого мнения. – Да это же видно… видно! – повторял, склонив набок голову, поглощенный созерцанием Феликс. Гертруда повернулась к противоположному берегу спиной; ей неприятно было туда смотреть, но она надеялась, что Феликс скажет еще что-нибудь. – Ну вот они и скрылись в лесу, – добавил он. Она тут же повернулась снова.

The script ran 0.025 seconds.