Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

И. Грекова - Дамский мастер [1963]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_rus_classic, prose_su_classics

Аннотация. В рассказах И.Грековой поместился весь XX век – его прожили, отлюбили и отстрадали ее герои. Творчество писательницы вошло в золотой фонд советской литературы.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 

Ирина Грекова Дамский мастер 1 Я пришла с работы усталая, как собака. Мальчишки — ну, конечно! играли в шахматы. Это какая-то мужская болезнь. Я сказала: — Черт знает что такое! Опять эти дурацкие шахматы. До каких пор? На столе было типичное свинство. Пепельница разбухла от окурков. В пивных бутылках медленно надувались и лопались гигантские пузыри. — Типичные свиньи, — сказала я. — Дела у вас нет, что ли? И это накануне сессии… — Лапу, — подобострастно сказал Костя. — Не будет тебе лапы. Свиньи, иначе не назовешь. Приходишь домой как в кабак. Хоть бы один раз пепельницу за собой вынесли! Неужели я, пожилая женщина… — Прикажете возражать? — спросил Коля. — Прекратить хамство! — крикнула я. — Лапу, — потребовал Коля. Мне улыбаться совсем не следовало, но губы как-то сами разъехались, и я дала ему руку. — Не ту! — заорал Коля как оглашенный. — Левую, левую! (Левая ценится дороже — на ней родинка.) — А мне и правая хороша, мы — люди маленькие, — сказал Костя. Я дала ему правую. Оба прицеловались — каждый к своей руке. Две наклоненные головы. Соломенно-желтая и угольно-черная. Дураки мои. Сыновья мои. Только не думайте, что вы дешево отделались. Я еще сердита. — Сейчас же убрать со стола! — крикнула я, чтобы не демобилизовываться. Костя, кряхтя, взвалил на плечо пепельницу, Коля стал вытирать стол какими-то брюками. Голодная я была, как собака. — Обедали? — Нет. Тебя ждали. — А дома что-нибудь есть? — Ничего. Сейчас сбегаем. — Нет, это черт знает что такое, — сказала я, распаляя себя. — Неужели же… — …ты, пожилая женщина… — услужливо подсказал Коля. — Да! Я! Пожилая женщина! — заорала я. — Да, черт возьми! Пожилая! Работающая! Вас, дураков, воспитывающая! — Но, заметьте, не воспитавшая, — скромненько вставил Коля. — Да, к сожалению, не воспитавшая! Вся жизнь к черту! Ни за грош пропала жизнь! — Не гоношись, подруга, — миролюбиво сказал Костя. Я взяла бутылку и хотела бросить на пол, но не бросила. — Нет, хватит с меня этого кабака. Уеду от вас. Живите сами. — Живи и жить давай другим, — снова ровненьким голоском сообщил Коля. — Довольно дурацких замечаний! Я говорю серьезно. Жизнь — не цирк. — Как вы сказали? — переспросил Костя. — Жизнь — не цирк? Разрешите записать. Он вынул записную книжку, послюнявил карандаш и нацелился. — Жизнь… сами понимаете… жизнь… не… цирк, — записал он. — И вообще, — перебила я его очень громко, — мне это все надоело! Надоело! Понятно вам? Уеду в Новосибирск. Или, еще лучше, выйду замуж. — Ото! — заметил Костя. — Это дает! — А что? По-вашему, я уже не могу ни за кого выйти замуж? — Только за укротителя, — сказал Коля. Тьфу, черт возьми! Я вышла и хлопнула дверью. Молока бы выпить, что ли. Я открыла холодильник. Он был пустой и обросший, с одной-единственной увядшей редиской на второй полке. Не холодильник, а склеп. Никакого молока, разумеется, нет и в помине. А утром было. «Спороли», как говорила покойная няня. …Нет, хватит с меня этого, хватит, думала я, расчесывая волосы и со злобы выдирая целые пучки. Не могут два молодых идиота сами о себе позаботиться, не говоря уж о матери… Подумаешь, «лапу»! Лижутся, а мать голодная. Надоело все, надоело… И эти волосы дурацкие, ни два ни полтора; полудлинные, неухоженные… А сколько седых появилось! И все на каких-то нелепых местах, например, за ушами, не то что у людей, те благородно седеют — с висков… Глупо седею, бездарно. А эти самодельные букольки на лбу! Сама, старая дура, на бигуди закручивала. Спать больно, плохо… …Не буду им готовить обед, пусть сами о себе заботятся… А с волосами этими что-то нужно делать. Остричься, что ли? Жалко… Уже года три, как отращиваю, столько трудов пропадет… Нет, хватит, остригусь. «Остригусь и начну» — так говорил мой папа. Беспокойно жил мой папа, до самой смерти все хотел «начать»… «Остригусь и начну»… — Я ухожу, — сказала я мальчикам. — Куда? — спросил Костя. — Замуж, — ответил Коля. 2 А улица была прекрасная, вся в свежих каплях недавнего дождя. Листья на липах — светлые, новенькие, отлакированные, и поливальная машина катилась, сияя радугой, зачем-то поливая уже мокрый асфальт. Я купила мороженое и шла, покусывая твердую, украшенную розой верхушку. Зубы тихонечко ныли, но мне было хорошо так обедать — на ходу, мороженым. Что-то студенческое. Ноги еще легки, весенний день еще длинен, люди идут, торопятся, много хорошеньких, остригусь и начну. А вот и парикмахерская. В огромной витрине — фотографии девушек в масштабе три к одному, каждая натужно бережет прическу. Надпись: «Здесь производятся все виды обслуживания в порядке общей очереди». Идти так идти. Я потянула высокую тяжелую дверь с вертикальной надписью: «К себе». Внутри пахло сладким одеколоном, паленым волосом и еще чем-то противным. Сидело и стояло десятка два женщин. У, какая очередь! Может, уйти? Нет, решено, выстою. Я спросила: — Кто последний? Несколько голов повернулось ко мне и не ответило. — Скажите, пожалуйста, кто последний? — Здесь последних нет, — сострила черномазенькая с задорным зубом. — Крайнюю ищете, гражданочка? — спросила пожилая, в голубых носочках, с седоватой мочалкой на голове. — Крайняя будто за мной занимала, да ушла. Руки у нее были красные, натруженные и тяжело лежали между колен. — Так я буду за вами, можно? А как вы думаете, товарищи, сколько придется ждать? — Часа два в крайнем случае, — ответила пожилая. Другие молчали. Одна из них, статная, белая, как-то по-лебединому повернула шею, прошлась по мне ярко-синими глазами и отвернулась. Я, говорят, не робкого десятка, но почему-то робею женщин. Особенно когда их много и они заняты каким-то своим, женским делом. Мне всегда кажется, что они должны меня осуждать. За что? А за что придется. За мой почтенный возраст (тоже красоту наводить пришла!), за очки, английскую книгу в авоське. В этой очереди меня сразу потянуло к той, пожилой, в носочках. И она, видно, тоже заприметила меня. Две бабушки. Она потеснилась на стуле, давая мне место. — Садись, чего там. Сказано, в ногах правды нет. Я осторожно примостилась на самый краешек. — Да ты не бойся, всей задницей садись. Поместимся: у меня-то постная. Была, да вся вышла. Уселись. — Хочу шестимесячную сделать, — сказала она. — Боюсь, муж любить не станет. Что-то начал к одной молодой похаживать. — А дети есть? — Сыновья. Двое. — И у меня двое. — А муж гуляет? — Нет у меня мужа. Она помолчала. — Кому как повезет, — сказала она, подумав. — У меня хоть и гуляет, да не пьет, а у тебя и вовсе нет. Ты все-таки не бросай, надейся. Не такая уж слишком пожилая, из себя полная. — Я не бросаю, — сказала я. — Следующий! — крикнул из дверей жирный мастер в белом халате, с ярко-зеленым галстуком. Черненькая с зубом подскочила и ринулась вперед. Женщины загалдели. — Не ее очередь! — Не пускать! — Я на шестимесячную, — отбивалась она. — Все на шестимесячную! — Я тоже на шестимесячную! — пискнула я. — Сказано: все виды операций… — В порядке общей очереди! А это разве порядок? Общая очередь орала и волновалась. — Не хулиганьте, гражданочка, — сказал жирный. — Всех обслужим, как один человек, будьте уверены. Черненькая прошмыгнула в зал. Шум продолжался. — Он с ней живет, — сказала белая, с лебединой шеей. — Ну что ж, что живет… Порядок тоже нужно знать. Мало ли кто с кем живет. — А вот потребуем жалобную книгу… — Заведующего… — Позвать заведующего! Седая старушка за барьером гардероба взялась за вязанье. В кабине кассы розовая кассирша в голубом от белизны халате зевнула, вынула зеркальце и, напряженно растянув рот, стала ваксить толстые ресницы. Именно эти ресницы меня взорвали. Робости как не бывало. Я подошла к кассе: — Жалобную книгу. Она поглядела неприязненно: — А че вам нужно жалобную книгу? — Не ваше дело. Любой посетитель в любой момент может потребовать жалобную книгу. Очередь зарокотала, теперь уже против меня: — Сразу чуть что… — Одного человека приняли, а она жалобную книгу… — Она в жалобную напишет, а людям неприятности… — Тоже понимать нужно… Работают люди… Не любят у нас жалобщиков. Но я уже закинулась. — Гражданка, — сказала я голосом милиционера, — если вы мне сейчас же не дадите жалобную книгу… Кассирша вышла из кабины: — Я вам сейчас заведующего позову. Вышел заведующий — чернокудрый детина с лицом мясника: — Чего вам, гражданка? Я объяснила ему, что мастер только что принял женщину без очереди. Ссылалась на свидетелей, но те молчали. Он выслушал меня без выражения лица и потом крикнул в зал, как кличут собаку: — Роза! Вышла конопатенькая парикмахерша в марлевом тюрбане. — Роза, обслужишь гражданку без очереди. — Слушаю, Руслан Петрович. — Да разве я об этом? — заволновалась я. — Да разве мне нужно без очереди? Руслан повернулся и вышел. — Роза, — обратилась я к ней, — поймите, я совсем не о себе. Я только против беспорядка. — Сами беспорядок делаете, несознательные, — сказала Роза и тоже ушла. Я вернулась в очередь. Женщины молчали. Даже пожилая в носочках не подвинулась, а крепко сидела на своем стуле. Ну и пусть… Ждать еще долго. Прислонясь к прохладной, маслом крашенной стене, я стояла и думала. …А хорошо бы все-таки уехать в Новосибирск. Дали бы мне однокомнатную квартиру… Или, еще лучше, номер в гостинице, где прошлый раз жила. Уж больно домик хорош — смешной, разноцветный: ухо зеленое, брюхо розовое. Кругом лес, трава на участке человеку по шею, зеленая, густая, чистая, с султанами. На улицах птицы поют. А по тротуарам — математики, физики, очкастые, бородатые, молодые, веселые… …А еще хорошо бы, может быть, и в самом деле пойти замуж, выкинуть такое коленце, за старого друга, друга молодости, и уехать к нему в Евпаторию. Он всю жизнь меня любил, любит и сейчас, знаю. Теперь уже старенький — на сколько же лет старше меня? На десять? Как это говорится: старый — это тот, кто старше меня на десять лет. Ну что ж? Взять выйти замуж и уехать. Пусть они наконец-то привыкнут сами о себе думать. А работа? Ну, найду что-нибудь полегче. А то и вовсе поживу без работы. Буду в море купаться, в садике цветы посажу, кур заведу… А что? Стирать буду, белье вешать, голубое от синьки, на солнечном каменистом дворе… Руки мыльные, волосы взмокнут, растреплются, отведу их с лица локтем… А тут он подойдет, по плечу погладит: «Устала, родная моя? Отдохни, голубчик». «Нет, я еще ничего». Чепуха, бред. — Кто желает обслуживаться? — раздался резкий мальчишеский голос. Я очнулась. Рядом с очередью стоял паренек, лет восемнадцати, с хохолком на макушке. Весь какой-то не то чтобы просто тощий, а узкий: узкое бледное лицо, тонкие, до острых локтей голые руки, и на бледном диковатом лице горящие темные глаза. Не то олененок, не то волчонок. — Кто здесь желает обслуживаться? — повторил он. На очередь он глядел презрительно, словно не он их, а они его должны были обслуживать. — Я хочу… — И я хочу… — И я… — Я первая сказала! — Нет, я! Очередь снова загудела. — Между прочим, обязан предупредить вас, — сказал паренек, — я еще не мастер, а только стажер и вполне могу вас изуродовать. Женщины примолкли. — Нет уж, мы лучше здесь, чин чинарем, — вздохнула пожилая. Я решилась: — Давайте уродуйте. Паренек быстро рассмеялся. Было что-то диковатое не только в глазах его, но и в улыбке. Зубы острые, ярко-белые. — Это вы хорошо сказали: уродуйте. Я, со своей стороны, постараюсь вас не изуродовать. Пройдемте. Он провел меня не в зал, а в какую-то заднюю каморку. Два мастера, не в белых уже, а в черных халатах, колдовали над двумя женскими головами, откинутыми назад, в помятые жестяные тазы. Один бритвенной кисточкой накладывал краску, другой разглядывал на свет зеленую жидкость в мензурке. Неужто в зеленый тоже красят? Пахло здесь как-то по-другому, душно и тускло. У двери два узкобрючных подозрительных шкота с косо срезанными бачками вели пониженными голосами странную беседу: «Тридцать „лонды“ плюс пятьдесят фиксажа». Пахло спекуляцией. — Не стесняйтесь, — сказал паренек, — я вас за той перегородкой обслужу. Шаткая голубая перегородка покачивалась, словно дышала. На стене в золотой паршивой рамочке висела грамота: «Передовому предприятию». Я села в кресло. — Выньте шпильки, — приказал паренек. Я вынула. Он приподнял прядь волос, пощупал, пропустил сквозь пальцы, взял другую. — Волос посечен, — сказал он. — Результат самозакрутки. Какую операцию желаете? — Остричь… И шестимесячную, если можно. — Все можно. Можно и шестимесячную. Только предупреждаю, для теперешнего времени эта завивка несовременна. Со своей стороны, могу вам предложить химию. — То есть химическую завивку? — Именно. Самый современный вид прически. Имейте в виду, за рубежом совсем прекратили шестимесячную, целиком перешли на химию. — Чем же эта химия отличается от шестимесячной? — Небо и земля. Шестимесячная — это баран. Может быть, кому-нибудь и нравится баран, но я лично против барана. Химия дает более интересную линию прически, как будто она раскидана ветром. Мне вдруг захотелось, чтобы у меня прическа была раскидана ветром. — Валяйте свою химию, — сказала я. — А долго это? — Часа четыре, не меньше. Если халтурно, то можно сделать и за два часа, но я не привык работать халтурно. — Что же это — до одиннадцати? — Если не до полдвенадцатого. …Эх, Коля и Костя там без обеда… Догадаются ли дурни что-нибудь купить себе? Ничего, пусть привыкают. — Ладно, делайте. — А вы не беспокойтесь, — вдруг сказал парень, — я по своей квалификации не ниже мастера, если не выше. Мне сейчас выгоднее быть стажером, чем мастером. План не требуют, и ответственности меньше. Я могу свободно экспериментировать, если кто предоставит свою голову. — А я и не беспокоюсь, — ответила я. — Было бы о чем. Подумаешь, красоту какую погубите. Он опять рассмеялся по-своему, быстро показав зубы. — Это вы интересно сказали. Подумаешь, красоту какую. Это верно. Ну что ж, сама напросилась. — А как вас зовут? — спросила я. — Виталик. — Терпеть не могу таких имен: Валерик, Виталик, Владик, Алик… Только и слышишь: ик, ик, ик… Это заикание, по-моему, ужасно не свойственно русскому языку. — Как вы сказали? Не свойственно русскому языку? В каком смысле? — Раньше таких окончаний не было, они теперь развелись. Что-то в них сентиментальное, сюсюкающее. Представьте себе, например, героев «Войны и мира»: Николай Ростов, Андрей Болконский, Пьер Безухов. Вообразите, если бы их звали: Колик, Андрик, Пьерик… Он опять засмеялся. — Интересно. Значит, нельзя говорить Виталик? — Не то что нельзя, а лучше не надо. — А как же меня звать? — Просто Виталий. Хорошее, звучное имя. «Виталий» — значит «жизненный». — Позвольте, я запишу. Он вынул из кармана халата большую потрепанную записную книжку. — Виталий — жизненный. В этой записной книжке я, между прочим, цитирую разные мысли. — Какие мысли? — Разные, относящиеся к разным сторонам жизни. Например, такая мысль: кто своего времени не уважает, сам себя не уважает. Между прочим, верно. — Чья же это мысль? — Моя. Голова чистая? Я не сразу поняла: — Как будто бы. Вчера мыла. — Под вашу ответственность. Ох, и строг. Я чувствовала себя как больной у хирурга и с робостью разглядывала незнакомые инструменты. — А это что за топорик? — Дамская бритва. Стрижка под химию всегда выполняется бритвой по мокрому волосу. Ниже голову. В его коротких командах («ниже голову») было что-то неуютное, не парикмахерское. Обычно парикмахеры женскую голову именуют «головкой». Он сурово отсекал мокрые пряди, приподнимал их, подкалывал, расчесывал, снова резал. Прошло с полчаса. Он заговорил: — Если не ошибаюсь, вы сказали, что Виталик говорить нельзя. А как, например, Эдик? Есть такое имя — Эдик? У меня, между прочим, товарищ Эдик. — Вероятно, он Эдуард. — Эдуард — это же не русское имя? — Нет, не русское. — Откуда же у нас, русских, такое имя? — Была такая мода одно время, по-моему, глупая. — А у вас дети есть? — Два сына. — Какого возраста? — Старшему двадцать два, младшему — двадцать. — Как и мне. Мне тоже двадцать, двадцать первый. А как ваших детей зовут? — Коля и Костя. Простые русские имена. Самые хорошие. — А я думал, интереснее — Толик или Эдик. Или еще Славик. — Это вам только кажется. Когда у вас будут дети, я вам советую назвать их самыми простыми именами: Ваня, Маша… Это его позабавило. Не знаю, простые ли имена или идея, что у него будут дети. Он все еще стриг. Сколько времени, оказывается, нужно, чтобы оболванить одну женскую голову… — Скоро? — спросила я. — Ниже голову. Нет, еще не скоро. Операция сложная. Извините, если я вас спрошу. Вот вы упомянули в своем разговоре несколько имен и фамилий: Николай, кажется, Ростовский, Андрей Болконский и еще Пьер… Как будто Пьер. Какая его фамилия? — Пьер Безухов. — Так вот, я хотел вас спросить. Пьер — это разве русское имя? — Нет, французское. По-русски — Петр. — Так вот вы, кажется, упомянули выражение, что Виталик или, скажем, Эдик не в духе русского языка. А сами употребили такое французское имя, как Пьер. Ай да парень! Поймал-таки меня. Думал-думал и поймал. — Да, вы правы. Мой пример не совсем оказался удачен. — И какие эти люди, о которых вы говорите? Андрей, и Николай, и Пьер? Они русские? — Русские. Но, знаете, в те времена в высшем обществе было принято говорить по-французски… — А в какие это времена? — Во времена «Войны и мира». — Какой войны? Первой империалистической? Я чуть не засмеялась, но он был очень серьезен. Я видела в зеркале его строгое, озабоченное лицо. — Виталий, разве вы никогда не читали «Войны и мира»? — А чье это произведение? — Льва Толстого. — Постойте. — Он снова вынул записную книжку и стал листать. — Ага. Вот оно, записано: Лев Толстой, «Война и мир». Это произведение у меня в плане проставлено. Я над своим общим развитием работаю по плану. — А разве вы в школе «Войну и мир» не проходили? — Мне школу не удалось закончить. Жизнь предъявила свои требования. Отец у меня сильно пьющий и мачеха слишком религиозная. Чтобы не сидеть у них на шее, мне не удалось закончить образование, я, в сущности, имею неполных семь классов, но окончание образования входит в мой план. Пока не удается заняться этим вплотную из-за квартирного вопроса, но все же я повышаю свой уровень, читаю разные произведения согласно плану. — И что же вы сейчас читаете? — Сейчас я читаю Белинского. — Что именно Белинского? — Полное собрание сочинений. Он открыл фибровый чемоданчик и из-под груды бигуди, деревянных палочек, флаконов и еще чего-то вытащил увесистый коричневый том. Я открыла книгу. Собрание сочинений Белинского, том первый. «Менцель, критик Гете»… — Виталий, неужели вы все это читаете? — Все подряд. Я не люблю разбрасываться. К концу этого года у меня намечено закончить полное собрание Белинского… — А кто же вам составляет план? — Я сам. Конечно, пользуясь советами более старших товарищей. Я посещал свою учительницу русского языка, она мне дала несколько наименований. Некоторые из клиентов, более культурные, тоже помогают в работе над планом. — Но ведь это очень долго! Подумать только, Виталий! Год на Белинского? — Ну что же, что год. Я еще молодой. …Стрижка как будто приближалась к концу. Мне было боязно взглянуть в зеркало. Всей кожей головы я чувствовала, что острижена коротко, уродливо, неприлично. А, была не была! Назло им обреюсь наголо… — Виталий, — спросила я, — а что вы собираетесь делать дальше? — Смочить составом, накрутить… — Нет, я не о голове своей, а о вашей жизни. Что вы собираетесь делать дальше? — Этот вопрос у меня тоже подработан. Буду повышать себя в своем развитии, сдам за десятилетку… — А потом? — Потом я хотел бы в институт. — Какой институт? — Этого я еще не знаю. Может быть, вы посоветуете какой-нибудь институт? — Это довольно трудно — ведь я не знаю ваших вкусов, способностей. А сами вы чем хотели заниматься? — Я бы хотел заниматься диалектическим материализмом. Я даже рот открыла. Любопытный парень! — В качестве кого, Виталий? Что бы хотели вы — преподавать? Или быть теоретиком, развивать науку? — Нет, я не сказал бы преподавать. Я не чувствую склонности к преподаванию. Нет, я именно, как вы сказали, хотел бы развивать науку. — А какие у вас есть основания думать, что вы к этому способны? Ведь это не просто! — Во-первых, у меня много оснований. Прежде всего, я с давнишнего детства охотно читаю политическую литературу, как-то: «Новое время», «Курьер Юнеско» и другие издания. В школе я всегда был передовиком по изучению текущего момента… — Но ведь от этого еще далеко до научной работы. Ведь… Я запнулась. Он смотрел в зеркало суженным взглядом, поверх бигуди, флаконов, ножниц. — Я думаю, — твердо сказал он, — что я мог бы принести пользу, если бы занялся диалектическим материализмом. А вы не знаете, где специализируются по этой профессии? — Знаю, — ответила я. — Московский государственный университет, факультет философии. …Операция была длинная, и мы провели вместе весь вечер. Виталий сосредоточенно возился с моими волосами, накручивал их на деревянные палочки в форме однополого гиперболоида, смачивал составом, покрывал пышной мыльной пеной, споласкивал раз, споласкивал два, крутил на бигуди, сушил, расчесывал. Он уже устал, и на узком лбу, по обе стороны от длинных прямых бровей, выступили капельки пота. Было уже без четверти одиннадцать, когда он последний раз провел щеткой по моей голове и отступил, а я позволила себе взглянуть в зеркало. Ну и ну! Вот она какая, химия… Блестящая, живая масса темных волос, в которой светящимися паутинками потонули белые нити, казалась не волосами даже, а дорогим мехом — такой сплошной, целостной шапкой, так непринужденно облегли они голову. А эта изогнутая полупрядь, упавшая, словно ненароком, с левой стороны лба… словно прическу только что разбросало ветром… — Как вы удовлетворены? — спросил Виталий. — Замечательно! Да вы, оказывается, художник! — Меня рано называть художником, но если я буду заниматься этой специальностью, то постараюсь проявить себя как художник. — Спасибо, большое спасибо! А сколько я вам должна? — В кассу пять рублей новыми. А сверх того — зависит от желания клиента. …По его лицу нельзя было сказать, удовлетворило ли его на этот раз «желание клиента». Деньги он взял просто и сухо сказал «спасибо». — До свидания, Виталий, — сказала я. — Как-нибудь я еще к вам зайду, ладно? — А я прекращаю работу в этой точке, — ответил он, — и возвращаюсь на свою старую точку. Все, что можно было взять здесь от мастеров, я уже взял. — А где же ваша старая точка? Он назвал адрес, телефон. Я записала. — Виталий… А как дальше? — Виталий Плавников. — Виталий Плавников, — записала я. — Буду вас помнить. Хороший вы мальчик, Виталий Плавников. Будем знакомы. Меня зовут Марья Владимировна Ковалева. Он подал мне руку и сказал: — Я тоже от вас почерпнул. 3 Я вернулась домой. В квартире было тихо (спят, паршивцы, наголодались и спят), но в моей комнате горел свет. Я вошла. На круглом столе под классическим оранжевым абажуром, стоял букет цветов, окруженный бутылками молока. На большой тарелке затейливо разложены бутерброды — боже ты мой, какие бутерброды — с ветчиной, с балыком, с икрой… В букет вложен конверт, в конверте — письмо. Каются, черти. Я достала письмо. Отпечатано на машинке. Две страницы. Что за чепуха? «Все свиньи земного шара сходны между собой по складу тела и по нраву. Голос свиней — странное хрюканье, которое не может быть названо приятным, даже когда выражает довольство и душевный покой…» (Фу-ты черт, какая ерунда! Что там дальше?) «…Самки свиней не так раздражительны, как самцы, но не уступают им в храбрости. Хотя они и не могут нанести значительных ран своими небольшими клыками, но тем не менее опаснее самцов, потому что не отступают от предмета своего гнева, топчут его ногами и, кусая, вырывают целые куски мяса…» (Вот оно куда клонят!) «Маленькие поросята действительно очень миловидны. Их живость и подвижность, свойственные молодости, составляют резкую противоположность лени и медленности старых свиней. Мать очень мало заботится о них и часто не приготовляет даже гнезда перед родами. Нередко случается, что она, наскучив толпой поросят, поедает нескольких, обыкновенно задушив их первоначально…» Брем, «Жизнь животных», т. 2, стр. 731–745. — Ой, мерзавцы, мерзавцы, — простонала я и все-таки не могла не смеяться, даже слезы потекли. В мальчишеской комнате что-то упало, и появился заспанный Костя в трусах. — Ну как? — спросил он. — Дошло? И вдруг, увидев меня, завопил: — Мать! Какая прическа! Потрясно! Николай, скорей сюда! Погляди, какая у нас мать! Вылез Коля, тоже в трусах. — От лица поруганных поросят… — бормотал он. И вдруг остолбенел. — Ну и ну, — только и сказал он. — Лапу! Я дала им по одной руке — Косте правую, Коле левую. И опять они целовали каждый свою руку, а я смотрела на две головы — соломенно-желтую и угольно-черную. …Дураки вы мои родные. Ну куда же я от вас уйду… 4 На другой день, как всегда, я пошла на работу. Ну, не совсем как всегда: на плечах у меня была голова, а на голове — прическа. И эту голову с прической я принесла на работу. Моя секретарша Галя поглядела на меня с удивлением — мне хотелось думать, с восторгом, — но сказала только: — Ой, Марья Владимировна, тут вам звонили откуда-то, не то из Совета Министров, не то из совета по кибернетике, я забыла… — И что сказали? — Тоже забыла… Кажется, просили позвонить… — По какому телефону? — Я не спросила. — Галя, сколько раз вам нужно повторять: не можете запомнить записывайте. — Я не успела… Они быстро так трубку повесили. Галя была смущена. Крупные голубые глаза смотрели виновато, влажно. — Простите меня, Марья Владимировна. — Ну, ладно, только чтобы это было в последний раз. — В последний, Марья Владимировна, честное пионерское, в самый последний. Она вышла. Все меня уговаривают расстаться с Галей, а я не могу. Знаю, что это не секретарша, а горе мое, обуза, и все-таки держу. Наверно, люблю ее. У меня никогда не было дочери. А как она мне нравится! Нравятся ее большие, голубые, эмалевые глаза, тоненькая талия, выпуклые икры на твердых ножках. И еще она меня интересует. Чем? Попробую объяснить. Если два вектора ортогональны, их проекции друг на друга равны нулю. Я Галю чувствую по отношению к себе ортогональной. Мы существуем в одном и том же пространстве и даже неплохо друг к другу относимся, но ортогональны. Сколько раз я пробовала дойти до нее словами — не могу. Мне предстояло несколько телефонных разговоров, и я взяла трубку. Так и есть — говорят по параллельному аппарату, и конечно, Галя со своим Володей. Уславливаются вечером пойти в кино — мировая картина. Прислушиваюсь, какая такая мировая картина? Оказывается, «Фанфары любви». Долго говорят, а телефон все занят. Ничего, успею. Фанфары любви… Я положила трубку. Все-таки чем она, моя Галя, живет — вот что мне хотелось бы узнать. Неужели то, что на поверхности, — это и все? Только бы прошел рабочий день, а там — кино, Володя, танцы, тряпочки? А что? Тоже жизнь… Выйдет замуж за своего Володю, будет носить яркий атласный сверток… И я когда-то носила свертки, только не атласные… Сыновей растила в самую войну. Вырастила… Воспитать не сумела. Нет, они все-таки хорошие, мои мальчики. Вошел мой заместитель, Вячеслав Николаевич Лебедев. Когда боролись с излишествами, мы с ним объединили наши кабинеты. Вздорный старик, болтлив и волосы красит. — Марья Владимировна, вы сегодня ослепительны! Он поцеловал мне руку. Обычно он этого не делает. — Острижена, причесана — только и всего. — Нет, не говорите. Все-таки наша старая гвардия… …Да, старая гвардия. Я представила себе, как он, крадучись, проникает в такой вот вчерашний закуток за фанерной перегородкой и как там атлетический Руслан накладывает ему краску… Бррр… А, в сущности, почему? А если бы он был женщиной? — Как со сметой на лабораторию? — сухо спросила я. — Не утверждают. Ну, я так и знала. Если хочешь нарваться на отказ, достаточно поручить дело Лебедеву. При виде такого человека у каждого возникает желание дать ему коленкой под зад. — Что же они говорят? — Надо пересмотреть заявку на импортное оборудование, на пятьдесят процентов заменить отечественным. — А вы им говорили, что отечественного оборудования этой номенклатуры нет в природе? — Говорят, производство осваивается. — Осваивается! Когда ж это будет? Вот и работай с такими помощниками. Я закурила и стала просматривать смету. Он нервно отмахивался от дыма. — Зачем вы курите? Грубо, неженственно… — Зато вы слишком женственны. Сказала и сразу пожалела. Он даже побледнел: — Марья Владимировна, с вами иногда бывает очень трудно работать. — Извините меня, Вячеслав Николаевич. Нет, надулся старик. Нашел благовидный предлог и вышел. …Помню, моя няня когда-то говорила мне: «Эх, Марья, язык-то у тебя впереди разума рыщет». Так и осталось… Смерть не люблю, когда на меня обижаются, прямо заболеваю. Вот и сейчас отсутствие Лебедева сковывало меня по рукам и ногам. Но куда он пошел? Шатается где-нибудь по коридорам бледный, расстроенный. Или разговорился с кем-то, жалуется. А ему говорят: «Ну чего вы хотите? Баба есть баба». Вошла Галя, конфузливо пряча глаза: — Марья Владимировна… — Опять что-то забыли? — Нет, Марья Владимировна, у меня к вам просьба. Можно мне в город съездить, ненадолго? — Володя? — Нет, как вы можете даже подумать! Совсем не Володя. — Ну, а что, если не секрет? — В ГУМе безразмерные дают. — Ладно, поезжайте, раз такой случай. …Сколько я себя помню, всегда в дефиците были какие-нибудь чулки. Когда-то — фильдекосовые, фильдеперсовые. Потом — капрон. Теперь безразмерные. Во время войны — всякие. — Марья Владимировна, может быть, и вам взять? — Ни в коем случае. — Так я поеду тогда… — Поезжайте, только сразу. Эх, некстати. Помощи от нее никакой, но именно сегодня мне хотелось иметь человека на телефоне. Мне надо было подумать. Естественная потребность человека — иногда подумать. В сущности, я уже давно не занимаюсь научной работой. Когда мне навязывали институт, я так и знала, что с наукой придется покончить, так им и сказала. «Да что вы, Марья Владимировна, мы вам обеспечим все условия, дадим крепкого заместителя». Вот он, мой крепкий заместитель. Надулся теперь — хоть бы ненадолго. Если считать в абсолютном, астрономическом времени, то я, пожалуй, и не так уж страшно занята, могла бы урвать часок-два для науки. Не выходит. Научная задача требует себе все внимание, а оно у меня разорвано, раздергано на клочки. Вот, например, на выборку: нет фанеры для перегородок. У инженера Скурихина обнаружено две жены. Милиционеры просят сделать доклад о современных проблемах кибернетики. В недельный срок предложено снести гараж — а куда машины дену? Рваное внимание, рваное время. Может быть, его не так уж мало, но оно не достается мне одним куском. Только настроишься — посетитель. К Лебедеву отсылать бесполезно — все равно отфутболит обратно. Раньше мне казалось: вот-вот дела в институте наладятся, и я получу свой большой кусок времени. Потом стало ясно, что это утопия. Большого куска времени у меня так и не будет. И, как назло, сегодня передо мной начала маячить моя давнишняя знакомая задача, вековечный друг и враг мой, которая смеется надо мной уже лет восемь. Начать с того, что она приснилась мне во сне. Конечно, снилась мне ерунда, но, проснувшись и перебирая в уме приснившееся, я как будто надумала какой-то новый путь, не такой идиотский, как все прежние. Надо было попробовать. И поэтому сегодня мне позарез нужен был целый кусок времени. Не тут-то было. Телефон звонил как припадочный. Я пыталась работать, время от времени поднимая трубку и отвечая на звонки. И как будто что-то начало получаться… Неужели? В дверь постучали. Просунула голову девушка из экспедиции. — Марья Владимировна, вы меня извините… Гали нет, а у меня для вас один документ, сказали, что очень срочный. — Ну, давайте. Я взяла документ. «21 мая 1961 года в 22:00 на улице Горького задержан гражданин Попов Михаил Николаевич, в невменяемом состоянии, являющийся, по его заявлению, сотрудником-лаборантом Института счетных машин. Будучи помещен в отделение милиции, гражданин Попов оправлялся на стенку и мимо…» — Хорошо, я разберусь, — сказала я. Девушка ушла. Я снова попыталась сосредоточиться. Забрезжил какой-то просвет. И снова телефон. Черт бы тебя взял, эпилептик проклятый! Я взяла трубку: — Слушаю. — Девушка, — сказал самоуверенный голос, — а ну-ка давайте сюда Лебедева, да поскорее. — Послушайте, вы, — сказала я, — прежде чем называть кого-нибудь «девушка», узнайте, девушка ли она? — Чего, чего? — спросил он. — Ничего, — злорадно ответила я. — С вами говорит директор института профессор Ковалева, и могу вас уверить, что я не девушка. Голос как-то забулькал. Я положила трубку. Через минуту — снова звонок. Звонили долго, требовательно. Я не подходила. Извиниться хочет, нахал. Пусть побеспокоится. …А все-таки зря я его так. Ни в чем он особенно не виноват. А главное, важно так: «Директор института, профессор Ковалева». Старая дура. Старая тщеславная дура. И когда только станешь умнее? «Остригусь и начну». Остриглась, но не начала. После этого звонка я присмирела, скромно сидела у телефона, вежливо говорила: «Марьи Владимировны нет. А что ей передать?», записывала сообщения, — словом, была той идеальной секретаршей, какой хотела бы видеть Галю. Кстати, Галя так и не пришла, Лебедев тоже. Хуже было с посетителями. Им-то нельзя было сказать: «Марьи Владимировны нет», — и у каждого было свое дело, липкое, как изоляционная лента. Время было совсем рваное, но все-таки я работала, писала, вцепившись свободной рукой в волосы, курила, комкала бумагу, зачеркивала, снова писала… Вот уже и звонки прекратились — вечер. Когда я очнулась, было десять часов. У меня получилось. Я еще раз проверила выкладки. Все так. Боже мой, ради таких минут, может быть, стоит жить… Я прожила долгую жизнь и могу авторитетно заявить: ничто, ни любовь, ни материнство, — словом, ничто на свете не дает такого счастья, как эти вот минуты. Со всем тем я опять забыла пообедать. Я запечатала сейф и спустилась в вестибюль. Все уже давно ушли: и гардеробщица и сотрудники. Мой плащ, довольно обшарпанный, висел — один как перст. Я остановилась против зеркала. Хороша, нечего сказать. Лицо бледное, старое, под глазами темно. От вчерашней прически, разбросанной ветром, следа не осталось. Здесь, похоже, хозяйничал не ветер, а стадо обезьян. Я оделась и пошла домой. Быстрый дождик отстукивал чечетку по новеньким листьям. И всегда-то я забрызгиваю чулки сзади. 5 Да, черт меня дернул остричься. Забот прибавилось. Раньше было просто: заколола волосы шпильками — и все. А теперь… В первый же раз, когда я вымыла голову и легла спать, утром оказалось, что у меня не волосы, а куриное перо. Словно подушку распороли. Я позвонила Виталию. — Виталий, у меня что-то случилось с головой. Волосы встали дыбом. — Голову мыли? — строго спросил Виталий. — Конечно, мыла. А вы думали, что я уже никогда не буду голову мыть? — Можно мыть и мыть. Волос требует ухода. Можно применять яичный желток… — Простите, мне некогда слушать, Виталий, у меня сегодня доклад в министерстве, а с такой головой… — Приезжайте, я вас обслужу. Так я отыскала Виталия в его старой точке и стала ездить к нему почти каждую неделю. Точка была небольшая, небойкая, без длинных очередей и зеркальных витрин, с двумя просиженными креслами в затрапезном дамском зале. Рядом с Виталием работал только один мастер — старик Моисей Борисович, с дрожащими руками и кивающей головой. Как только он ухитрялся этими своими руками работать? А работал, и превосходно. Правда, холодную завивку он не любил. Его специальностью были щипцы. — Щипцы — это вещь, — говорил он. — Вы тратите время, но вы имеете эффект. Ходили к нему «на щипцы» несколько старых дам. Мне они нравились седые, строгие, несдающиеся. Особенно хороша была одна — с черными, ясными глазами, гордым профилем и густыми, тяжелыми, голубыми сединами. Когда она их распускала, голубой плащ ложился на спинку кресла. Она сидела прямо-прямо и, не отрываясь, глядела в зеркало, плотно сжав небольшой бледный рот. Какая, должно быть, была красавица! А Моисей Борисович хлопотал щипцами, вращал их за ручку, приближал к губам, снова вращал и наконец решительно погружал в голубые волосы, выделывая точную, стерильно правильную волну. И все время кивал головой, словно соглашался, соглашался… — А вы умеете щипцами? — спросила я как-то Виталия. — Отчего же? Мы в школе все виды операций проходили: ондюляция, укладка феном, вертикальная завивка… Только для нашего времени это все не соответствует. Наше время требует крупные бигуди, владение бритвой и щеткой, форму головы. Мастер, если он уважает себя, должен знать все особенности головы клиентки. Если у клиентки уплощенная форма головы, мастер должен предложить ей такую прическу, чтобы эта уплощенность скрадывалась. Бывает, что голова у клиентки необыкновенно велика или шея короткая. Это все необходимо учесть и ликвидировать с помощью прически. Если бы у меня была жилплощадь, я бы развернул работу по своей специальности, но я лишен всяких условий. — А где вы живете? — По необходимости я вынужден снимать угол у одной старушки. Прописан я у сестры, но у нее пьющий и курящий муж и двое детей, комната двенадцать с половиной метров, но проходная, один человек буквально живет на другом, без всякого разделения. Это создает неподходящую нервную обстановку, поэтому я снял квартиру, хотя бы ценой материальных лишений. — А с родителями вам жить нельзя? — С отцом и с мачехой? Нежелательно. Отец зарабатывает меньше, чем пропивает. Живя у них, я вынужден буду не то чтобы пользоваться с их стороны поддержкой, но даже отдавать часть своего заработка отцу на вино, а это меня не удовлетворяет. 6 Как было сказано, мы с Виталием встречались каждую неделю. А работал он медленно, вдумчиво, и мы проводили вместе довольно много времени. Можно, пожалуй, сказать, что мы подружились. Вот его я не чувствовала к себе ортогональным. Нам было о чем поговорить. Время от времени я помогала ему в работе над «планом личного развития» и убедила-таки его отложить изучение Белинского на более поздний срок. Иногда он приносил специальные парикмахерские журналы — на немецком языке, на английском, — и я переводила ему текст сплошняком, включая рекламы и брачные объявления, например: «Молодой парикмахер, 26 лет, рост 168 см, вес 60 кг, желает жениться на парикмахерше, хорошо освоившей химическую завивку, не старше 50 лет, имеющей собственное дело…» Случалось, что я поправляла ему неправильные ударения; он внимательно слушал, и ни разу я не заметила, чтобы он повторил ошибку. Я научила его говорить «я ем» вместо «я кушаю», «половина первого» вместо «полпервого». Изредка он брал у меня деньги — не помногу, рублей пять, десять — и всегда возвращал точно, день в день. Часто он расспрашивал меня о моих сыновьях. Видимо, эта мысль его занимала. Нет-нет да и спросит: — Ваши сыновья учатся? — Да. Коля уже кончает. Костя — на втором курсе. — На кого они учатся? — На инженеров. Коля — по автоматике. Костя — по вычислительным машинам. — Они сами выбрали свою специальность или вы им посоветовали? — Сами выбрали. — А испытывали они затруднения при выборе специальности? — Право, не знаю. Кажется, не испытывали. — А они хорошо учатся, ваши сыновья? — По-разному. Старший — ничего, младший — неважно. — Если бы у меня были такие условия, как у вашего сына, я бы не позволил себе плохо учиться. — Я думаю, да. Иногда его интересовали более сложные вопросы: — Как вы добились, чтобы ваши сыновья не сделались плесенью? — Как добилась? Я специально этого не добивалась. — Вы проводили с ними беседы? — Нет, кажется, не проводила… …Я ходила к Виталию, время шло, и постепенно происходили какие-то перемены. Во-первых, Виталий сдал на мастера. Когда я спросила его об экзамене, он ответил: — Это нельзя даже назвать экзаменом, пустяки. Мои требования к самому себе далеко выходят за пределы этого экзамена. Во-вторых, появились очереди. Не только перед праздниками, но и в обычные дни. И все — только к Виталию. — Виталий, вы приобретаете популярность. — Мне эта популярность, если сказать правду, ни к чему. Я заинтересован подобрать себе солидную клиентуру, у которой я мог бы что-либо почерпнуть. Меня, например, рекомендовали одной жене маршала. Другая врач, приехала из ГДР и привезла бигуди совсем нового типа. А эти, — он презрительно мотнул в сторону очереди, — им что баран, что не баран, все одинаково. …Удивительно все-таки меняется психология в зависимости от обстоятельств. Это я говорю вот к чему. Когда я сама ждала у дверей зала и жирный мастер в зеленом галстуке принял кого-то без очереди, я орала и волновалась. Теперь я сама проходила к Виталию без очереди, а кто-то сзади орал и волновался и иногда требовал жалобную книгу. Тогда я смотрела на проходящих без очереди снизу вверх, теперь на стоящих в очереди — сверху вниз. Совсем другой ракурс. Вечная история. Держатели привилегий жаждут их сохранить, остальные — уничтожить. Мне было стыдно своих привилегий, и душой я была с теми, кто орал и волновался, тело же мое садилось без очереди в кресло. Что делать? Времени у меня было до ужаса мало. — У этой дамы сегодня доклад в министерстве, — сказал как-то Виталий одной особенно напористой девушке. У нее были глаза смелые и светлые, как вода. — Мало ли у кого где может быть доклад. Очередь есть очередь. Совершенно верно… Душой я была на стороне этой девушки. — Ну, хорошо, я уйду. Но кругом, как всегда в таких случаях, зашумели протестующие голоса: — Может быть, у нее и правда доклад… — Пожилая, видно, интеллигентная… — Одного человека не подождем, что ли? Таким образом, на волне народного признания меня вынесло в кресло. Никакого доклада в министерстве у меня в тот день не было. До чего же мне было стыдно! …А все-таки доклады в министерстве время от времени случались, а иной раз и того хуже — приемы. Тут уж без Виталия было не обойтись. Однажды в день такого приема — черт бы его взял — я пришла прямо в парикмахерскую, без звонка. Моисея Борисовича не было. Виталий был один. Он сидел в своем кресле, задумавшись и разложив перед собой свою производственную снасть разнокалиберные бигуди, зажимы, жидкости, пряди волос. Он не сразу меня заметил, а когда заметил, отнесся не по обычаю холодно. — А, Марья Владимировна, это вы… А я тут только что развернул работу, пользуясь тем, что один. Пытаюсь понять особенность одной операции в связи с качеством волоса. — Телефон был занят… Если вам некогда, я уйду. — Нет, отчего же? Раз уж пришли, я вас обслужу. Только придется подождать. Он стал прибирать свое рабочее место, а я села с угол с книгой. Ох это чтение урывками! Сколько раз я себя уговаривала бросить его. Все равно ничего не воспринимаешь. Просто дурная привычка — как семечки лущить… А тут еще против меня шебаршил маленький радиоприемничек — от горшка два вершка — и мешал мне читать: передавали скрипичный концерт Чайковского. Вообще я люблю эту вещь, но сейчас шло мое самое нелюбимое место — когда скрипка без сопровождения давится двойными нотами, безнадежно пытаясь изобразить оркестр. А ну, ну, кончай скорей эту музыку, понукала я ее мысленно. Давай-ка, давай полный голос. И она послушалась, дала. Скрипкин голос запел, но рядом с ним неожиданно появился второй. Флейта, что ли? Откуда в концерте Чайковского флейта? Я подняла голову. Это свистал Виталий. Он убирал со стола — и свистал. Мало того, он еще двигался под музыку. Он сновал между столом и шкафом — узкий, легкий, с мальчишеским выворотом острых локтей — и свистал. Свист осторожно, бережно, тонко поддерживал скрипку, то поддакивал ей: так, так, так, то разубеждал: нет, нет, нет, то отступал, то возникал снова. Я заложила пальцем страницу и слушала, удивляясь, с морозом по коже. И вдруг щелк: Виталий выключил радио. — Садитесь в кресло, Марья Владимировна, я готов. — Виталий, милый, это же замечательно! Кто вас научил так свистать? — А, свистать? Это я сам. На прошлой квартире, когда у меня были лучшие условия, я всегда включал радио и изучил многие произведения… — А вы знаете, что вы сейчас свистали? — Конечно, знаю. Концерт для скрипки с оркестром, де-дур, музыка Петра Ильича Чайковского. — Виталий, послушайте, вы же очень музыкальны, вам имело бы смысл учиться… — Я об этом думал, но решил, что нет. Для того чтобы приобрести пианино, нужно прежде всего быть обеспеченным площадью. …Виталий работал, а я сидела и молчала, послушно поднимая и наклоняя голову. Он заговорил сам: — Музыкой я с самых малых лет интересовался, еще в детском доме. Помню, играл оркестр, я отстал от прогулки, меня хватились, стали искать. Я стоял как прикованный. Другой раз воспитательница принесла духовые инструменты, маленькие, а может быть и большие, только я помню, что маленькие. Там такие кастаньеты были, тарелки, барабан и еще такие, полукруглые, как они называются? — Литавры, что ли? — Да, точно, литавры. Я стал на этих литаврах играть и такой беспорядок спровоцировал, что это ее возмутило. Она очень стала сердиться и наступила на меня, навалилась, потоптала и стала бить. Я этого никогда не забыл и теперь, когда остаюсь один, прямо плачу, чувствую, как она меня топчет. — Какой ужас! Что же, вас вообще били там, в детском доме? — Нет, не били никогда. — А как вы попали в детский дом? Вы же говорили, у вас есть отец? — Отец меня воспитать не мог. Моя мать — я ее никогда не знал, даже не видел фото, — она умерла, когда я был совсем в ничтожном возрасте, около двух недель. Я ее не видел, но по слухам восстановил, что она была умная женщина. Отец не мог меня вскармливать, и к тому же у меня были две старшие сестры, он и отдал меня в дом малютки, откуда дальше я попал в детский дом. — А вы знали, что у вас есть отец? — Я бы не знал, но тут произошел один случай. К нам в детский дом приезжала делегация. Я им понравился, они снимали меня в самолете, самолет был как пианино. Потом отвели в спальное помещение и стали снимать спящим. Коробку конфет «Садко» положили под подушку и сказали: лежи, как спишь, тогда получишь коробку. Я от утомления заснул, проснулся — «Садко» под подушкой нет. Ужасно рыдал. А в то время, когда засыпал, я слышал их разговор. Заведующая детским домом сказала про меня, что у него есть отец и две сестры. Я это тогда запомнил. На другой год — где-то около Нового года, потому что елку сооружали, я видел, как одному ребенку мать передала подарок. Я вспомнил, что у меня есть отец и две сестры. Ночью я вышел в зал и стал трясти елку. Не знаю сам, почему я ее стал трясти. Вышли эти самые хозяйки и увидели, что я трясу елку. Какая была тут мера ко мне приложена, не помню сам. Но мне тогда было все равно. Когда мать передала своему сыну подарок, я тут все вспомнил — и как воспитательница меня топтала, и все… Виталий внезапно прервал работу и отошел к окну. Через минуту он вернулся. — Извиняюсь, Марья Владимировна. Это со мной иногда бывает. Вспомню что-нибудь из своей жизни и неудержимо плачу. — Не надо об этом вспоминать, вам же тяжело. Простите, что я вас расспрашивала. — Нет, мне лучше, когда полная ясность. Можете задавать вопросы. — А как же вас взяли из детского дома? — А это уже потом, когда меня Анна Григорьевна хотела взять. — Какая Анна Григорьевна? — С завода-шефа. Она часто посещала наш детский дом. Не знаю почему, но я ей понравился, и она решила взять меня к себе вместо сына. Только сначала она об этом никому не объявляла, мне тем более. Меня она просто водила к себе в гости, чтобы испытать. Я никогда карманником не был и у нее в гостях обходился тихо и аккуратно, так что она еще больше ко мне привязалась. А я очень мечтал, чтобы она меня взяла. Только вместо этого она в один день приводит… отца моего приводит и сестру. И мачеха с ними. Меня ей показывают, а она говорит: пусть живет, авось не объест. Стал я жить у них и переживать один день другого хуже. — А откуда же Анна Григорьевна взяла их, вашего отца, сестру? — Это я уже потом узнал. Она, когда меня хотела взять, пошла к заведующей и говорит: отдайте мне этого ребенка, Виталия Плавникова. А заведующая ей и сказала, что у него отец и две сестры. Разыскала она их, думала радость мне сделать. А сама потом на меня уже смотреть не хотела: не достался мне в качестве сына, так и смотреть на него не хочу. — И больше вы ее так и не видели? — Нет, больше не видел. — А дома вам плохо жилось? — Я не сказал бы, что плохо, удовлетворительно. Но я очень сильно переживал. — Мачеха вас обижала? — Нет, на мачеху я жаловаться не могу. Если бы я помнил свою родную мать, конечно, я мог бы жаловаться. А так я мачеху даже мамой называл, хотя и боролся с ее религиозностью. Переживал я оттого, что не мог забыть Анну Григорьевну. 7 Ко мне пришла Галя. — Марья Владимировна… Вы меня, конечно, извините… — В чем дело, Галя? Опять за безразмерными? — Нет, нет, ничего подобного. Марья Владимировна, я хочу к вам обратиться по личному вопросу, но как-то неудобно.

The script ran 0.01 seconds.