Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Роже Мартен дю Гар - Семья Тибо [0]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history

Аннотация. Роман-эпопея классика французской литературы Роже Мартен дю Гара посвящен эпохе великой смены двух миров, связанной с войнами и революцией (XIX - начало XX века). На примере судьбы каждого члена семьи Тибо автор вскрывает сущность человека и показывает жизнь в ее наивысшем выражении жизнь как творчество и человека как творца.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

Гар Роже Мартен Семья Тибо (Том 1) Е.Гальперина "Семья Тибо" Теперь, когда творчество Роже Мартен дю Гара (1881-1958) предстает перед нами как законченное целое, среди всех набросков, планов, незавершенных произведений возвышается монументальное здание "Семьи Тибо" многотомный роман, которому Роже Мартен дю Гар отдал двадцать лет жизни. Мартен дю Гар любил сравнивать свой труд в работой зодчего. Самое важное для него было не в чеканке фразы, но в создании точного плана, конструкции целого, в лепке характеров. Можно, однако, сравнить его и с историком. В юности Мартен дю Гар окончил Эколь де Шарт, получив диплом историка-архивиста. Занятия историей приучили его к точной документации. Может быть, отсюда возникла та крайняя добросовестность писателя, которая доходила почти до болезненной мнительности, потребность накапливать груды материалов для каждого эпизода. Важнее другое. Занятия историей обратили Мартен дю Гара к историческим событиям, для него "стало невозможно воспринимать человека вне общества и эпохи". Это особенно сказалось в последних книгах "Семьи Тибо", где трагические судьбы героев непосредственно сплетаются с мировыми событиями XX века. Но политическая заостренность этих последних книг отбрасывает резкий обратный свет и на первые части романа. В побеге мальчика Жака из сурового дома Отца мы уже предчувствуем тот безоговорочный разрыв со старым миром, который приведет бунтаря Жака в социалистическую эмиграцию Женевы. В жестоких описаниях "Исправительной колонии", куда заточен подросток властью Отца, есть уже предвидение того непримиримого столкновения Бунта и Власти, которое должно принести Жаку раннюю гибель. Некоторым французам "Семья Тибо" казалась старомодной, повторяющей реализм больших романов XIX века. Но в действительности цикл "Семьи Тибо" неразрывно связан с драматической историей нашего времени, с эпохой войн и революций, с эпохой смены двух миров. "Лето 1914 года" и "Эпилог" для нас не только исторический роман о начале и конце первой мировой войны. Его настойчивые вопросы: "Как остановить империалистическую войну? Какими методами бороться с ней? Что принесет народам ее окончание?" - эти вопросы тревожили умы людей разных стран и в преддверии второй мировой войны, и после нее, как тревожат они сейчас всех тех, кто, подобно Антуану, с опасениями и надеждой вглядывается в неясные для них контуры будущего. Роман Мартен дю Гара обращен к каждому новому поколению. И то чувство долга, чувство ответственности за историю, которое он стремился разбудить в людях, относится и к человечеству в целом, и к каждому человеку в отдельности. Ибо человек не только определяется обстоятельствами, что так хорошо выяснил реалистический роман XIX века, но и призван воздействовать на историю. Таков, пожалуй, основной вывод "Семьи Тибо", делающий ее одним из выдающихся романов XX века. Эти мысли определяли уже первое значительное произведение Мартен дю Гара - роман в диалогах "Жан Баруа" (1913). Этот политический роман с его резкими идеологическими конфликтами и острой полемикой против идейного отступничества звучит сейчас весьма современно. В судьбе Жана Баруа воплощена духовная драма целого поколения французской интеллигенции на рубеже XIX и XX веков. Это поколение, которое в юности провозгласило победу науки над религией, в годы дрейфусиады возмужало в боях за республику и демократию, а перед войной 14-го года пришло к духовному банкротству, к идейной капитуляции перед силами реакции и церкви. Мартен дю Гар был воспитан под влиянием идей буржуазного демократизма. Уважение к понятиям прогресса, гуманизма соединялось у него с верой в науку и точные знания. Материалист и атеист, он избежал влияния идеалистической философии XX века и тех волн религиозной мистики, которые прокатывались в начале века во Франции. Высшей точкой в жизни Жана Баруа стало дело Дрейфуса. Оно было для интеллигентов того поколения огромным моральным, политическим и личным потрясением, а Золя остался для них великолепным примером жизненного поведения, внутренней последовательности, человеком, посмевшим бросить свое "НЕТ!" в лицо французской военщине. И впоследствии Мартен дю Гар по-своему повторит это "НЕТ!" жизнью Жака Тибо. Однако Республика и Демократия не оправдали надежд поколения Баруа. Его последние годы проходят в атмосфере усталости и разочарования. Кругом - шовинизм, духовное омертвление, религиозные "обращения". Католическим обращением заканчивается и жизнь Баруа. Предвосхищая судьбу Жака Тибо, Жан Баруа утверждал себя как личность в резком бунте против реакции. В этом бунте он дошел до того идейного предела, который был возможен для его поколения французской интеллигенции, стоявшей на грани подлинной ненависти ко всему буржуазному обществу. Но люди, подобные Баруа, не могли удержаться на этой грани. Баруа примиряется с реакцией, и это отступничество разрушает его как человека, как личность. Свои самые сокровенные размышления о смысле жизни Мартен дю Гар излагает устами другого идейного вождя молодежи - Люса. Люс воплощает тот моральный пафос борьбы дрейфусаров, который Мартен дю Гар считал главным достижением Дела, утраченным в последующие годы. Люс не капитулирует перед реакцией, и его достойная смерть противостоит жалкому концу отступника Баруа. "Наше понимание истины, - думает Люс, - неизбежно будет превзойдено. Но это не может лишить нас мужества. Долг каждого поколения - идти к истине до последнего доступного ему предела и держаться найденной правды так, как если бы она была абсолютной истиной. Без этого не может быть развития человечества". Так уже здесь возникала тема эстафеты, которая пройдет впоследствии через тома "Семьи Тибо" и с особой силой прозвучит в "Эпилоге". Каждое поколение оценивается высшей точкой, достигнутой им в творчестве и в борьбе. Оно уступает место следующему, которое в иных исторических условиях сможет перешагнуть эти пределы и внести свой вклад в вечное обогащение жизни. Генрих Манн когда-то бросил меткое замечание, что избыток, полнота жизни в человеке, ее переливающаяся "игра", быть может, еще не составляют творчества, но являются как бы почвой и основой для него. Невольно вспоминаешь при этом Анну Каренину на балу, Наташу Ростову, мечтавшую полететь, в Отрадном. Но вспоминаешь и характеры Роже Мартен дю Гара, ибо для него сущность человека и есть творчество. Ибо оно и есть жизнь в ее самом полном, высшем выражении. Герои Мартен дю Гара - одухотворенные, волевые люди, с яркой внутренней жизнью. И если он утверждает жизнь, то не существование вообще, не "тусклых гостей на темной земле" (Гете), но полнокровную, напряженную творческую жизнь, ценой которой человек обретает бессмертие. Одна из основных тем "Семьи Тибо" - утверждение личности в обесчеловечивающем обществе эпохи империализма. Как сказали бы теперь протест против ее отчуждения. Разумеется, это тема почти всей западной литературы XX века. Но если одни литераторы пытались преодолеть это отчуждение на путях индивидуалистического эгоизма и аморализма, то прогрессивные писатели искали утверждение личности на путях бунта против буржуазного строя. Роже Мартен дю Гар показывает, как врастание в буржуазную систему, как собственническое начало подчиняет, ломает или растлевает в человеке все человеческое. И победу личности может принести только последовательный разрыв с миром собственничества. Очевидно, что Мартен дю Гар продолжает в этом традиции французского классического романа. Но он пытается проследить судьбы молодых людей Стендаля и Бальзака в иной эпохе, продумать новые возможности, встающие для Жюльена Сореля или Растиньяка в XX веке. Антуан и Жак Тибо живут уже в эпоху, когда разрушаются прежние прочные социальные отношения, когда оковы могут быть порваны, когда разрыв личности и отживающей системы становится исторически возможным путем к сохранению человека. "Семья Тибо" создавалась уже после 1917 года. XX век с его новыми горизонтами, с его социальными потерями, с уже ясно различаемыми контурами нового мира, возникающего из недр старого, дал новые возможности для создания образа молодого человека. Жак Тибо - романтический бунтарь, но его бунт ищет себе опору в социалистическом движении. Антуан, искалеченный войной, умирая, переоценивает свой прежний путь успеха. Творчески воспринял Мартен дю Гар и опыт Толстого. Если французский реализм второй половины XIX века дал ему дух научного исследования, то от Толстого пришла к нему глубина психологического анализа, воссоздание внутренней жизни во всех оттенках и изгибах, необычайная простота и естественность стиля. Но более всего поразила его в Толстом зоркость художника, его способность проникать до последних сокровенных глубин человеческой души. Идя вслед за Толстым, он научился вскрывать ту последнюю черту, которая становится как бы ключом к образу и точно, беспощадно раскрывает глубокие социальные основы характера. Этот творческий метод Мартен дю Гара выразился в богатой, многоликой системе характеров "Семьи Тибо". И мы видим, как каждый поступок формирует или разрушает характер. Во всем богатстве оттенков здесь раскрыт основной конфликт цикла столкновение собственнического и творческого начал. Мы видим, как победа собственника в человеке приводит к "очерствению", как она растлевает, по словам писателя, "ленью сердца", как искушает внешним успехом и ложной независимостью. Сквозь все оттенки психологии мы различаем один конфликт, один выбор: примирение с буржуазным миром или бунт, разрыв с ним. Композиция романа идет как бы расширяющимися кругами. В первых шести книгах, кончая "Смертью отца" (1929), основная тема еще развернута в рамках семьи. И все же это не семейная хроника, но уже начало "хроники века". Семья для Мартен дю Гара - это микрокосм, клеточка социального организма. Полюсы его - Отец и Жак, Власть и Бунтарь. И хотя первые книги почти не выходят за пределы традиционно-буржуазной среды, все же и в ее рамках развернуто много вариантов конфликта собственности и личности. В дальнейших книгах эта тема расширяется, сливаясь с проблемой ухода интеллигенции от старого мира к новому. Буржуазная семья - это клеточка общества, но это и клетка, которую должен разрушить бунтарь, чтобы выполнить долг перед собой и человечеством. Замысел романа раскрывается в сопоставлении судеб двух братьев - Антуана и Жака. В их судьбах - конфликт двух путей: успех, примирение или бунт и разрыв. Неоднократно возвращаясь в романе к вопросам морали, Мартен дю Гар самой логикой образов показывает, что морально для него все, что способствует независимости творческой личности и достигается лишь в последовательном разрыве с миром собственности. И, наоборот, антиморально все, что помогает этому миру держать человека в подчинении. Великолепно очерчен Тибо-отец, воплощение Собственности и Власти, многим напоминающий Сомса в "Саге о Форсайтах" Голсуорси. Сила, таящаяся во всех Тибо, в нем стала насилием, воля - подавлением. Жажда утвердить себя, изуродованная властью денег, вырождается в манию ставить клеймо своего имени на всем - от чудовищной исправительной колонии до решетки своего сада. Наивысшей добродетелью г-н Тибо считал сознательно культивируемое "очерствение". Показав сначала Отца как сложившийся характер, Мартен дю Гар воссоздает потом сам процесс очерствения, процесс деформации в нем всего человеческого. И когда в сцене смерти Отца умирающий напевает в забытьи легкомысленную песенку, это кажется странным, непристойным, даже страшным, напоминая вдруг о каких-то проблесках человеческого, погребенного в этом "монументе". Совершенно иначе порабощенность собственностью выступает в Жероме де Фонтанен, также одном из блестящих созданий Мартен дю Гара. Кто-то бросает о Жероме слова: "ленивое сердце". Это и есть ключ к образу. Жером де Фонтанен, с точки зрения писателя, - существо глубоко аморальное, ибо в нем нет уже ничего творческого. Изящный красавец, он не знает ничего, кроме легкой жизни. Порочность его вовсе не предполагает нарочитого цинизма или жестокости. Порочность его - просто совершенная пустота, отсутствие воли и характера, созерцательное скольжение по жизни. Растратив все свои деньги, он вынужден покончить с собой. Жером "естественно"-безнравственное существо, плоть от плоти паразитической буржуазной Франции. Характер Жерома продолжен в его сыне Даниэле де Фонтанен, но в нем эгоистическая жажда наслаждений становится жизненной философией, философией гедонизма. Не случайно подросток Даниэль с восхищением говорит Жаку о книге Андре Жида "Яства земные", ставшей на рубеже XIX и XX веков программной книгой ницшеанского аморализма для буржуазной молодой интеллигенции. Противопоставление судеб Жака и Даниэля в романе является как бы центром систематической полемики против эгоистического аморализма, которая пронизывает "Семью Тибо", видна в образе Рашели и в периферийных персонажах, как Анна, циничная любовница Антуана Тибо. Очень тонко вылеплены и те характеры "Семьи Тибо", в которых власть собственности над человеком проявляется в скрытой, мягкой, почти неуловимой форме. По-своему обаятельна молоденькая Жиз. Жиз, "Негритяночка", с ее наивной пылкостью, - милое, юное существо. Но что-то неуловимое мешает ей раскрыться в жизни. Что-то есть в ней от неудачницы, и ее роль в семье Тибо явно напоминает Соню в семье Ростовых ("Соня - пустоцвет"). Слишком много в ней какой-то томности, лености, инертности. Но только в "Эпилоге" мельком брошенная фраза проясняет весь образ: маленький Жан-Поль недаром почувствовал в тете Жиз "рабыню". Глубоко в основе этого характера лежит то, что Мартен дю Гар определяет как порабощение. Эта томная леность, думает Антуан, есть, по сути, стремление к подчинению. Да и сама страсть становится для нее порабощением. Она естественно принимает свою судьбу, состоящую в том, чтобы не иметь своей судьбы. И пусть это подчинение самое невинное, но оно признак рабства в характере, и такая жизнь обречена быть пустоцветом. Более сложно борьба бунтарского начала и начала подчинения обнаруживается в двух женских характерах романа, которые сопутствуют двум его основным героям, братьям Тибо. Судьба Женни, юной подруги Жака, как бы дополняет его мучительную, но целеустремленную жизнь. Образ красивой Рашели несет в себе ту же глубокую двойственность, что и сложный характер Антуана. Рашель по-своему - бунтарь. Если у Жиз в крови порабощение, то в крови Рашели - неукротимый дух независимости. Недаром ее дерзкое лицо в шлеме рыжих волос напоминает пламенную "Марсельезу на баррикадах". Антуана-творца она покоряет смелостью, вольностью. Больше всего на свете она ценит независимость. Она думает, что "выломалась" из прочной системы буржуазных оков, ей все нипочем. Страсть, связывающая ее и Антуана, может показаться аморальной, но для Мартен дю Гара это не так. Их любовь возникает в момент высшего творческого подъема для Антуана, и именно внутренняя сила его покоряет Рашель. Это страсть двух одаренных и ярких людей, которых сближает присущая им обоим сила жизни, и тем самым их страсть оправданна для Мартен дю Гара. Но это лишь одна сторона сложно задуманного характера Рашели. Если для Антуана "независимость" его буржуазного успеха имеет оборотной стороной постепенный распад характера, то и "независимость" Рашели в конечном счете оказывается мнимой. Ведь она сводится к удовлетворению любых ее желаний. И это приводит Рашель к дешевому авантюризму, к той пошлой стороне ее жизни, которая губит любовь ее и Антуана и увлекает ее вниз, к бессмысленной гибели. Гордая Рашель в конечном счете тоже оказывается рабыней, рабыней того уклада жизни, от которого она не смогла оторваться. А судьба Женни де Фонтанен как бы вторит Жаку. Подобно Жаку, Женни существо с потребностью в большой жизни и страсти. Подобно Жаку, она не знает полумер, сделок с совестью, и Жак верно угадывает в этой суровой девочке родственную себе натуру. Но пуританское воспитание наложило на нее неизгладимую печать. Все бунтарское изуродовано в ней, загнано внутрь. Все в ней скованно и угловато. Дикая застенчивость, словно корка льда, отделяет ее поступки от ее подлинных чувств. В Женни - предельная дисгармония характера, который не может проявиться во всей свободе и полноте, пока любовь к Жаку, сливающая Женни с его открытым и сильным бунтарством, не освобождает ее от этой ледяной оболочки. Только тогда она превращается в ту спокойную женщину, в тот цельный характер, который с изумлением и симпатией наблюдает Антуан в "Эпилоге". Как уже сказано, в центре романа - судьба братьев Тибо. Очень сложный, глубокий и совершенно новаторский образ создал Роже Мартен дю Гар в Антуане Тибо. Образ, который, может быть, только в "Эпилоге" приобрел полную ясность для самого писателя. Образ весьма современный - как бы предтеча современных западных молодых технократов, "профессионалов", людей, с каждым десятилетием играющих все большую роль в обществе. В Антуане сложно переплелись жажда продвижения, готовность ради успеха примириться с буржуазной системой, торжество специалиста над гражданином и вместе с тем яркая, сильная одаренность, всепобеждающий дух творчества, талант ученого и врача. Судьбу Антуана нельзя свести к простой мысли, что карьеризм губит личность. Он терпит внутреннее крушение там, где в нем побеждает жажда внешнего успеха. И побеждает там, где он ученый и творец. Вот почему в "Эпилоге" мы видим одновременно и банкротство буржуазного индивидуалиста, и победу ученого, и пробуждение гражданина. И сегодня прозрение Антуана воспринимается нами как очень современная ситуация. В характере Антуана Мартен дю Гар снимает неразрешимое противоречие действия и созерцания, столь типичное для европейской литературы после Флобера. Он решительно отвергает традиционное положение, когда герой мог либо действовать (опустошая свою душу подлостью), либо созерцать (опустошая ее бездействием). Антуан спасает свою душу именно тогда, когда действует. В одном из самых блестящих эпизодов романа - эпизоде операции - Мартен дю Гар показал талант в работе. Антуан оперирует в каком-то озарении творчества Он переживает странный подъем, когда все силы направлены к одной цели. Все, что в нем таилось - знания, воля, энергия, - все сразу проявляется в действии. Мартен дю Гар доказал, что о работе врача можно писать захватывающе, что именно в творчестве во всем блеске раскрывается человек. Этим намечалась совсем новая линия в литературе XX века. Если к 20-м годам люди творческого труда, ученые, инженеры, врачи - еще редкие образы в романах, то позднее они широко входят в литературу, особенно в литературы социалистических стран. Война, разбив честолюбивые и тщеславные надежды Антуана, глубоко изменяет его сознание. Вернее, высвобождает его лучшее "я". И в "Эпилоге" Антуан приходит к решительной переоценке ценностей. Рушится его высокомерная уверенность специалиста, что он вне и выше политики. С бесстрашием ученого он переоценивает свою прежнюю философию эгоизма, ту мораль "человека действия", согласно которой "хорошо все, что помогает мне утверждать себя". Но грань, разделяющая то, что хорошо для человека как личности, и то, что полезно для его продвижения, часто неуловима для него самого. Антуан вспоминает в "Эпилоге", чем стала для него слава модного врача, как овладевала им жажда легкой жизни, как легко доставшееся богатство, казалось, обеспечивало ему размах работы, а на самом деле развратило его. Он уже начинал думать, что не обязательно быть талантом, если можешь казаться им. И, умирая, Антуан вынужден признать жизненную правоту, внутреннюю последовательность и цельность бунтаря Жака. В отличие от Антуана Тибо Жак - характер гораздо менее сложный, скорее однолинейный, но покоряющий своей цельностью. Непрерывным горением, волей к действию, страстностью, революционным бунтарством он, пожалуй, напоминает итальянские характеры Стендаля. Всю свою недолгую жизнь он упрямо бросает свое "нет" в лицо поработителям, сначала Отцу, потом властителям Европы, пославшим на убой миллионы людей. Жизнь Жака - это жизнь без оглядки, без сделок с совестью, единый, стремительный взлет к героическому подвигу и гибели. Антуан прав, восхищаясь тем, что каждое действие Жака было выражением его подлинного существа. Характер Жака задан с самого начала. Он не ищет путей к бунту, он бунтарь с детских лет. Прямота, почти фанатизм определяют его отношение к людям. Такова его ненависть к Отцу, выливающаяся в коротком приговоре: "Величественная карикатура", - в то время как Антуан не без волнения находит в умирающем Отце черты человека. Такова любовь Жака к Женни, высокая, чистая, а главное, "абсолютная", "только им переживаемая" страсть. Таков его разрыв с Отцом и со всей буржуазной Францией, разрыв безоговорочный и полный. Таково его бескорыстие, заставляющее его в первые дни войны, отказываясь от наследства, отдать его социалистической партии. И потому только в Женеве, в среде революционной эмиграции, среди людей столь же бескорыстных, как он сам, Жак находит свой настоящий дом. Поистине в романе он - образ "перехода", перехода от старого умирающего мира к миру новому. Когда в 1929 году были опубликованы шесть первых книг "Семьи Тибо", читатели восприняли их как воссоздание уже ушедшего в прошлое "начала века". Ибо четыре года войны стали рубежом, резко отделившим довоенную Францию от начинающегося нового периода истории. В те годы, когда правое крыло литературы развивалось под знаком формалистических исканий, королем прозы провозглашался Пруст, а модными философами - Фрейд и Бергсон, "Семья Тибо" многим казалась явлением другого времени, а ее крепкий реализм - явлением почти уникальным. Быть может, наиболее близки к ней (при всех различиях) были первые тома "Очарованной души" Ромена Роллана. Как и Роллан, Мартен дю Гар, может быть, бессознательно увидел в прошлом "конец одного мира". Ибо уже возник новый, социалистический мир, и в его свете старый более отчетливо предстал как умирающий и античеловечный. Но когда в 1929 году вышла из печати шестая часть цикла - "Смерть Отца", люди психологически уже начинали жить в предчувствии новой мировой войны. Симптомом этого были многочисленные книги о первой мировой войне, написанные через десятилетие ее участниками. Ремарк, Олдингтон, Хемингуэй, Дос-Пассос - лишь наиболее известные имена. Хотя и с позиций пацифизма, их книги разоблачали безумие и преступления империалистической бойни. Но ни одна из них не ставила своей задачей глубоко исследовать те силы, которые порождают и развязывают войну, как это сделал позднее Мартен дю Гар. На рубеже 20-х и 30-х годов в работе Мартен дю Гара над "Семьей Тибо" произошел решающий перелом, изменился весь дальнейший план романа. Но любопытно, что, рассказывая об этом в "Воспоминаниях", писатель сам не осознавал тех глубоких причин, которые, нарушив первоначальный план, привели к созданию трех книг "Лета 1914 года" и "Эпилога". Он упоминает о случайных обстоятельствах: автомобильной катастрофе в начале 1931 года и вынужденной длительной передышке в работе. Ранний план за "Смертью Отца" предполагал еще пятнадцать томов, и Мартен дю Гар уже заканчивал первый из них - "Отплытие". Но 1931-1933 годы, когда создавался план "Лета 1914 года", и 1933-1936 годы, когда Мартен дю Гар писал этот роман, были ознаменованы бурным нарастанием мировых событий. Экономический кризис, когда, казалось, зашатались и самые устои буржуазного строя; приход к власти фашизма в Италии, а в 1933 году в Германии, угрожающе приблизивший войну; антивоенный конгресс в Амстердаме 1932 года - вся мировая обстановка породила резкие сдвиги в сознании западной интеллигенции. И это властно раздвинуло прежние рамки романа. Политика, история не только предстали как яркий фон, но и определили судьбы героев, дали всему циклу широкую перспективу. Более сильно зазвучал мотив смены двух миров, более открыто проступила устремленность в будущее, особенно явная в трагическом "Эпилоге". "Лето 1914 года" (1936) появилось, когда уже шла борьба Испанской Республики против фашизма - прелюдия к надвигавшейся второй мировой войне, и роман получил широкий отзвук во Франции и в других странах. В 1937 году Мартен дю Гару была присуждена Нобелевская премия. "Эпилог" был опубликован только в начале 1940 года. Началась вторая мировой война, и молодые французы читали его уже после разгрома Франции весной 1940 года. В тот же период Мартен дю Гар счел нужным еще раз нанести удар по собственникам, написав небольшую книгу "Старая Франция" (1932). Это сатирические очерки французского провинциального мещанства, жадного, страшного в своей тупости. "Племя недоверчивое, завистливое, расчетливое, изъеденное жадностью, как язвой". Животные с сильными челюстями, низкими лбами, лицемерные стяжатели, знающие лишь одну страсть - барыши. И снова возникал вопрос: можно ли изменить этот неподвижный мир, не коренится ли зло в самой человеческой природе? Но уже само название книги давало ответ: это "старая Франция", отживающая собственническая Франция. Знаменательно, однако, что и здесь Мартен дю Гар нашел людей, которые судят мещан. Он нашел их в коммунистах, чья одухотворенность и человечность противостояли собственничеству. В них увидал он - пусть еще слабые, хрупкие - ростки новой, будущей, истинной Франции. Но вернемся к "Семье Тибо". Война врывается в роман как грандиозная мировая катастрофа, ломающая уже надтреснутый уклад довоенной жизни. Роман превращается в широкое социально-политическое полотно. Как бы отрываясь от реализма XIX века, он сближается с публицистической прозой середины XX века. Судьбы братьев Тибо сплетаются с судьбами Европы. Все характеры обнажают свою подлинную сущность. Отныне, говорит Жак, человек измеряется его отношением к войне. Но принять или отвергнуть империалистическую войну значило для Мартен дю Гара принять или отвергнуть всю систему буржуазной жизни. Первые дни войны обостряют разногласия между двумя братьями и превращают их в идейных противников. Антуан, ощущая себя членом буржуазного общества, не может отказаться идти защищать его, в то время как Жак, ощущавший себя всегда вне рамок и законов ненавистного ему строя, естественно, вступает в противоречив в его законами. Война приносит гибель обоим. Новая для Мартен дю Гара форма широкого политического романа потребовала изучения многих документов, истории социалистических партий и Интернационала. "Лето 1914 года" - одно из самых сильных антивоенных произведений, написанных в период "между двумя войнами". С потрясающей силой воссоздана напряженная атмосфера июльских дней 1914 года, когда неумолимо надвигалась война. Но в ее приходе для Мартен дю Гара нет ничего фатального. Роман объясняет, как начинается война, он раскрывает причины ее, обнажает внутренние пружины событий, документально доказывая, какие силы развязывают войну. Эти объяснения раскрыты через размышления, поиски, ожидания и иллюзии многочисленных персонажей романа. Тысячи людей в разных странах, множество социалистов напряженно продумывают каждый поворот событий в поисках ответа: как, чем остановить войну? Перед нами, с одной стороны, вся система лжи и лицемерия правительства и дипломатов, а с другой - трагический разброд, растерянность, бессилие, царившие в западных социалистических партиях; картина слабости и иллюзий, промедлений и, наконец, открытого предательства со стороны их вождей. Но наряду с этим и патетические сцены массовых митингов и демонстраций против империалистической войны в Париже, в Брюсселе, протест, который бурлил в массах, но не мог быть достаточно организован, сопротивление, скованное и преданное реформистскими лидерами. И отдельные революционеры, готовые к действию, в этом всеобщем хаосе не знали, как действовать. Мы видим Жореса, который становится как бы символом грозной ненависти масс. В Брюсселе Жорес-трибун выступает перед многотысячным человеческим морем, покрывающим его речь криками "Долой войну!" и пением "Интернационала". В эти минуты Жак Тибо, затерянный в толпе, чувствует себя слитым с народной стихией. В эту минуту все они еще верят в мощь Интернационала. Но второй раз мы видим Жореса в Париже в момент его гибели. И эта сцена как бы знаменует победу сил войны над раздробленными партиями II Интернационала. "Лето 1914 года" и сейчас звучит с чрезвычайной остротой, воплощая трагизм судьбы миллионов, которые, не будучи достаточно организованными, не смогли взять руль истории в свои руки. И сейчас, в наши дни, роман Мартен дю Гара еще раз говорит о необходимости единства народов перед лицом реакции и о роли революционных партий, способных возглавить движение многомиллионных масс против империалистических войн. Уже две первые книги "Лета 1914 года" раскрывают двойственный облик той социалистической эмиграции, с которой сближается Жак в Женеве. Эмигрантская Женева представлена в романе и как прообраз людей будущего нового мира, и одновременно как большая "говорильня". В западных эмигрантах-социалистах Жак ценит их бескорыстие и честность, ставящие их морально бесконечно выше буржуазной среды. Но он ощущает в них и какую-то беспочвенность, бесплодие. И хотя Жак мог бы в те годы встретить в Женеве русских большевиков, Мартен дю Гар не дал ему их встретить. В бесконечных потоках слов женевских социалистов выступают черты бессилия западных социалистических партий, которые потом, в последних главах "Лета", развертываются в широкую картину банкротства II Интернационала перед лицом войны. В романе мы находим несколько неожиданное для Мартен дю Гара подробное, почти профессиональное продумывание вопросов революционного движения. Опыт русской революции 1905 года, вопрос о диктатуре рабочего класса, о роли субъективного фактора в революции, о методах борьбы против войны, о всеобщей стачке, об истинном и ложном патриотизме - все эти вопросы неоднократно обсуждаются в романе, как и те, которые особенно волновали интеллигентские круги, - о революции и морали, о роли революционного насилия, об индивидууме и партии. Мартен дю Гар, несомненно, имел в виду здесь вопросы французской интеллигенции 30-х годов, с не меньшей остротой звучащие для нее и сейчас. "Лето 1914 года" - не только политический, но и интеллектуальный роман. В нем воссоздана атмосфера неустанно, лихорадочно ищущей мысли. Множество воззрений сталкиваются в романе, споря, опровергая друг друга, уточняясь в этих столкновениях. Социалисты Женевы резко отталкиваются от реформизма, но в них самих немало противоречий, сектантских или анархо-синдикалистских идей. Порой Мартен дю Гар "снимает" односторонность их воззрений, часто устами женевского социалиста Мейнестреля, иногда Жака или же самим ходом событий. Но все же эта среда непривычна для Мартен дю Гара, и дело не обошлось без некоторой доли экзотики. Таково, например, деление революционеров на "апостолов" и "исполнителей". Весьма спорной кажется фигура Мейнестреля. Думается, что образ этот искусственный, лишенный той внутренней логики, которая обычно свойственна характерам Мартен дю Гара. Мейнестрель изображен как революционер большой политической зрелости и опыта, резко выступающий против реформистов, идейно стоящий выше и пацифистских интеллигентов, и леваков-сектантов. Когда все кругом еще полны иллюзий, Мейнестрель уже уверен, что войну предотвратить нельзя. И все же он считает, что надо бороться против нее, ибо массы в этой борьбе приходят к зрелости. При всем том Мартен дю Гар, может быть, желая подчеркнуть бессилие II Интернационала на Западе, очень неудачно наделяет именно Мейнестреля мужской физической неполноценностью, из-за которой он в самый острый политический момент пытается покончить с собой. Более того, именно Мейнестрелю автор приписывает черты своеобразного политического авантюризма. Секретные документы, добытые социалистами, опубликование которых могло бы, по его мнению, остановить войну, Мейнестрель сжигает. В сущности, он не прочь, чтобы мировая война все же разразилась, ибо она может ускорить нарастание революционной ситуации. Нужно ли напоминать, что в последующие десятилетия подобные идеи снова возникали в мире, уже прошедшем через испытания второй мировой войны и опыт Хиросимы? Зато с чрезвычайным блеском психологического анализа нарисован в "Лете 1914 года" идейный и жизненный путь Жака Тибо. Жак здесь более сложный, более зрелый, чем в первых книгах. Как и прежде, он чужд компромиссам, но мы видим его в непрерывных идейных поисках, порой в противоречиях бурного роста. Так, он отвергает диктатуру, споря с Митгергом, и признает ее в споре с Антуаном; порой он сомневается в природе человека, но убеждает себя в том, что социализм может в корне изменить человеческую сущность. И это естественные для Жака противоречия. Во французской критике подчеркивалось одиночество Жака, невозможность для него слиться со средой социалистов, его неспособность к настоящей революционной деятельности. Утверждалось даже, что Жак - тип террориста-одиночки. Все это, конечно, не так. Жак был одинок и индивидуалистичен, пока он оставался в духовно чуждой ему среде. Порвав с ней, он стремительно идет к слиянию с новой средой, которую находит среди социалистов Женевы. Умирая, Антуан завидует тому, что у Жака всегда были друзья. В Женеве Жак не только находит Друзей и единомышленников, но и приобретает среди них большой авторитет. Товарищи прислушиваются к его суждениям, ждут его оценки и помощи. Мы чувствуем, что в иных исторических условиях Жак мог бы вырасти в последовательного революционера. Но история не дает ему времени для этого. Жак лихорадочно ищет действия, в котором могла бы проявиться его страстная ненависть к войне. Он вовсе не стремится быть одиночкой, напротив, именно в эти дни он становится членом социалистической партии и разъезжает по городам Европы с важными и опасными заданиями. Но после начала войны, после предательства верхов II Интернационала, он не видит больше путей организованной борьбы. Конечно, здесь сказывается недостаточность его революционного опыта, но автор упорно подчеркивает, что Жак вынужден остаться одиночкой, а не стремится к этому. Не случайно левые силы социализма, впоследствии объединившиеся в Циммервальде и Кинтале, представлены в романе очень бегло. С восхищением, но мельком упоминается о русских большевиках, об июльских стачках в России, неоднократно говорится о роли Карла Либкнехта. И тем не менее в июле 1914 года в Париже вокруг Жака лишь отдельные, разрозненные люди, близкие ему по духу. До конца преданный идеалу будущего братства народов, не признающий насилия, Жак отчасти близок к тем образам "свободной совести", которые неоднократно создавали французские писатели ("Клерамбо" Ромена Роллана и др.), но он отличается от них тем, что его одиночество в борьбе против войны связано с кризисом II Интернационала. Его страстная речь на митинге - это его последняя попытка обращения к массам. Напрасная попытка! И тогда он жадно ищет действия, в котором его натура бунтаря нашла бы свое высшее проявление. Попытаться остановить уже начавшуюся войну героическим индивидуальным действием! Поднявшись на аэроплане над линией фронта, сбросить тысячи пламенных листовок и сразу, молниеносно озарив сознание миллионов, вызвать братание солдат и кончить войну! Братание солдат осуществилось, но через четыре года окопов и боев, изменивших сознание людей. Ярче всего это было отражено в книгах А.Барбюса "Огонь" и "Письма с фронта". Мартен дю Гару ничего не стоило превратить последние эпизоды "Лета 1914 года" в апофеоз пацифистского, индивидуалистического бунта. Но он не сделал этого. Он заставил Жака упасть с неба, прежде чем тот успел сбросить листовки. Французский жандарм пристреливает умирающего Жака как шпиона. Гибель Жака - героический подвиг. Но его гибель бессмысленна, и Мартен дю Гар подчеркивает ею исчерпанность индивидуалистических форм борьбы. Это крушение целой системы французской мысли. Бессмысленно сгоревший, "упавший с неба" Жак - почти символ. Он остается примером цельности характера и моральной высоты. Но гибель его подчеркивает историческую ограниченность и относительность такого характера. Его пламенная, но не гибкая целеустремленность в дальнейшем уже недостаточна. Она должна уступить место иному сознанию, более зрелому, более народному и революционному. И писатель, поднимая образ Жака, как образ душевной высоты, достигнутой в непримиримом бунте, зовет тех, к кому обращен роман, продолжить борьбу Жака, но не повторять его жизнь. Продолжить путь Жака теперь уже можно и нужно иными путями. Сыну Жака Жан-Полю в 1939 году было бы двадцать четыре года. Возможно, он стал бы бойцом антифашистского Сопротивления. Но в справедливой войне против гитлеризма лозунгом его и его сверстников будет уже не "мир", а вооруженная борьба. А внуки Жака в 60-х или в 70х годах должны были бы бороться против империалистических войн опять под новыми лозунгами. В "Эпилоге" завершается путь и Антуана Тибо. Отравленный ипритом, зная, что он обречен, Антуан подводит итоги той переоценке ценностей, которую вызвали в нем четыре года фронта. Ибо они провели грань между теми, кто воевал, и теми, кто посылал умирать. Антуан становится теперь на сторону Жака. Он понимает, что бунтарь Жак больше, чем он, сумел остаться самим собой. Философия эгоизма распадается, когда Антуан пытается осознать смысл мировой катастрофы и потрясений, еще предстоящих миру. Блестящий медик робко начинает задумываться над социальными проблемами, которые он, специалист, раньше так презирал. Сцены медленной агонии Антуана принадлежат к самым большим психологическим достижениям Мартен дю Гара. Отчаяние Антуана - не от сознания своего ничтожества перед небытием, но от страстной любви к жизни, от ужаса перед тем, что он уйдет, не успев осуществить себя целиком. Он пытается мысленно выйти за пределы своего "я". Умирая, он полон мыслей о конце войны, о будущем Европы. Теперь он остается прежде всего ученым. Иначе, чем Жак, Антуан тоже превращает свою гибель в подвиг, создав из наблюдений над распадом собственного тела научное открытие. Самую свою смерть он превращает в творчество. Жизнь Антуана заканчивается в дни подписания Версальского мира, в преддверии новой эпохи. Разгадать ее стремятся все герои "Эпилога" - и какая смесь прозрений, догадок и наивных иллюзий в их размышлениях! Антуан все время возвращается к идее медленной эволюции человечества. Именно он поддается новым для него пацифистским иллюзиям. Лига наций, Вильсон, Соединенные Штаты Европы - не есть ли это средства навсегда покончить с войной? Антуан мыслит так, как он только и мог мыслить в 1918 году. В нем соединяются идеи организованного капитализма, иллюзии буржуазной демократии, концепции биолога. Но и он предчувствует непрочность уродливого Версальского мира, возможность в будущем новых кровавых конфликтов. И он предчувствует впереди новую длительную эпоху потрясений. Последние мысли Антуана, как и автора, как и весь роман в целом, обращены к маленькому Жан-Полю, сыну Жака. Бунтарская линия Жака не погибла, она продолжена в "Эпилоге" судьбой Женни и ее сына. Все лучшие друзья Жака в Советской России (замечание, брошенное мельком, но многозначительное). А Женни мечтает воспитать ребенка в том же духе революционного бунта, воплощением которого был для нее Жак. Маленький Жан-Поль унаследовал характер отца: упорство, волю, резко выраженную индивидуальность, непослушание, в котором окружающие видят зачатки бунтарского духа Жака. Упрямое "нет", которое повторяет этот малыш, - не является ли оно проявлением характера того героя нового поколения, который сумеет сказать решительное "нет" старому миру? "Быть может, - так мечтает, умирая, Антуан, - сила и энергия Тибо лишь у Жан-Поля выльются в настоящую творческую силу, а мы все, Отец, Жак и я, были лишь его предтечами". Имя Жан-Поля Антуан вписывает в свой дневник, уже впрыснув себе морфий. Жан-Поль - последнее слово "Эпилога", последнее слово всего огромного романа. Оно подчеркивает логику развития всего цикла "Семьи Тибо", подчеркивает преемственность поколений, но и относительность, ограниченность характеров, сходящих со сцены, когда начинается новая полоса жизни и на сцену должно выступить новое поколение. После "Эпилога" Мартен дю Гар долгое время ничего не издавал. И только из "Воспоминаний" (1956) мы узнали о работе писателя во время и после второй мировой войны. Уже с 1941 года, среди потрясений войны и оккупации, у Мартен дю Гара опять возникает мысль о большом романе, на этот раз в свободной форме "Дневника", который мог бы вобрать его мысли о жизни, воспоминания, наброски, накопленные за сорок лет. В нем мог бы отлиться весь жизненный опыт писателя. Роман был задуман в форме дневников старого полковника Момора, живущего в своем поместье во время оккупации Франции гитлеровцами. Эта книга должна была стать итогом жизни писателя и своеобразным его завещанием - "завещанием целого поколения накануне полного разрыва между двумя эпохами человечества". Благодаря свободной форме такой роман мог бы продолжаться бесконечно и, по замыслу писателя, мог быть прерван лишь его смертью. После смерти писателя в 1958 году опубликованы пока лишь отдельные фрагменты из "Дневника полковника Момора"[1]. Судя по записям Мартен дю Гара, он столкнулся в работе с большими трудностями. Полковник Момор, как сложно задуманный образ, довольно далек от самого писателя, и мысли Мартен дю Гара о жизни, о современности, о войне, видимо, с большим трудом поддавались изложению от имени Момора. Отсюда непрестанные попытки изменять композицию романа, попытки разорвать его на цепь новелл и опасения Мартен дю Гара, что "большой роман" может остаться неосуществленным. Но, судя по дневникам, были и трудности идейного порядка. Автор столь острых политических романов, как "Жан Баруа" и "Семья Тибо", Мартен дю Гар не считал для себя возможным принимать участие в политической борьбе, и непосредственно, и в качестве публициста. Он сожалел о писателях, которые "ради минутного воздействия отказываются от воздействия более долговечного". И поскольку Мартен дю Гар годами жил уединенно в маленькой провинциальной усадьбе, поглощенный лишь работой писателя, о нем складывалось представление как о затворнике, который, отрешившись от бурь эпохи, в уединении лепит свои образы. Записи дневника во многом разрушили эту легенду. Они показывают, с каким жгучим интересом писатель следил за политическими событиями, как он был обеспокоен настоящим и будущим мира. Порой, упорно отыскивая точное слово, в дни, когда на политическом горизонте снова сгущались тучи, Мартен дю Гар казался себе безумцем. "У Архимеда не было чувства юмора", - записывал он иронически в годы войны. Ключ к идейным трудностям Мартен дю Гара, думается, надо искать в его оценке судьбы его поколения. Он понимал, что задачи современности состоят не в перекрашивании фасада, но в постройке нового здания. В дневнике 1945 года он записывал: "Надо все пересоздать заново: города, учреждения, нравы..." Но вместе с тем со свойственной ему честностью художника он, видимо, сомневался в том, что сам он сможет ответить на запросы молодого поколения, призванного построить новый мир. Ему казалось, что люди, воспитанные, подобно ему, в духе старых представлений о гуманизме и демократии, в какой-то мере уже являются анахронизмом. Вероятно, сложность обстановки, возникшей после второй мировой войны, невозможность дать четкие ответы на запросы молодежи и породили главные трудности, с которыми он столкнулся в "Дневнике полковника Момора". Художник, столь уверенно утверждавший своим творчеством идею преемственности, эстафеты поколений, кажется, усомнился, может ли она быть передана в современной обстановке. Между тем высокая оценка, которую творчество Мартен дю Гара получило в странах социализма и в прогрессивной критике, явно опровергала эти сомнения. Может быть, это почувствовал и сам писатель. К его семидесятипятилетию (1956) в издательстве Галлимара вышло полное собрание его сочинений, с большой вступительной статьей Альбера Камю, включавшее "Воспоминания" и обширную библиографию. В это же время во Франции появился и ряд критических работ о его творчестве. В письме к одному из критиков Мартен дю Гар писал: "Мне бы хотелось... чтобы я мог уйти с мыслью, что оставляю после себя роман, который сможет (не потому, что я хотел этого или намеренно к этому стремился, - но ведь это и есть самый верный путь) облегчить читателям "познание истории" завтрашнего дня". "Семья Тибо" останется надолго. Сделав последним словом романа имя Жан-Поля, Мартен дю Гар подчеркивал его открытый конец. Он обращается к каждому новому поколению, пробуждая острое чувство движения истории. Этот большой, казалось бы, замедленно развивающийся роман в действительности передает внутреннюю динамику общества. Воспринимая "Семью Тибо" как эстафету, переданную нам, не будем искать в ней, как и вообще в больших произведениях, ни поверхностных исторических аналогий, ни школьных примеров. Каждый поворот истории выдвигает свои задачи и предоставляет нам найти их решение. "Семья Тибо" не пытается подсказывать их. Она лишь говорит о долге, об ответственности народов и отдельного человека перед историей. Но это не сухой, нравоучительный "долг" моралистов. Ответственность, которую имеет в виду Мартен дю Гар, совпадает о потребностью полного выражения нашей собственной личности, потребностью в творчестве, в действии, в том, чтобы пересоздавать мир, согласно нашим планам и моделям. Каждое поколение, говорит Мартен дю Гар, - лишь звено в бесконечной цепи. И каждое поколение не имеет права уклониться от выполнения своего долга: оно должно передать следующему поколению опыт более зрелым, формы жизни - обогащенными. Е.Гальперина СЕМЬЯ ТИБО Посвящаю "Семью Тибо" братской памяти Пьера Маргаритиса, чья смерть в военном госпитале 30 октября 1918 года уничтожила могучее творение, вызревавшее в его мятежном и чистом сердце. Р.М.Г. СЕРАЯ ТЕТРАДЬ Перевод М.Ваксмахера I. Господин Тибо и Антуан в поисках Жака. - Рассказ аббата Бино На углу улицы Вожирар, когда они уже огибали здания школы, г-н Тибо, на протяжении всего пути не сказавший сыну ни слова, внезапно остановился: - Ну, Антуан, на сей раз, на сей раз я сыт по горло! Молодой человек ничего не ответил. Школа оказалась закрытой. Было воскресенье, девять часов вечера. Сторож приотворил окошко. - Вы не знаете, где мой брат? - крикнул Антуан. Тот вытаращил глаза. Господин Тибо топнул ногой. - Позовите аббата Бино. Сторож отвел их в приемную, вытащил из кармана витую свечку, зажег люстру. Прошло несколько минут. Г-н Тибо без сил рухнул на стул; он опять пробормотал сквозь зубы: - Ну, знаете ли, на сей раз!.. - Прошу извинить, сударь, - сказал аббат Бино, бесшумно входя в комнату. Он был очень мал ростом, и, чтобы положить руку на плечо Антуану, ему пришлось встать на цыпочки. - Здравствуйте, юный доктор! Так что же случилось? - Где мой брат? - Жак? - Он не вернулся сегодня домой! - воскликнул г-н Тибо, поднимаясь со стула. - Куда же он ушел? - спросил аббат без особого удивления. - Да сюда, черт побери! Отбывать наказание! Аббат заложил руки за пояс. - Жака никто не наказывал. - Как? - Жак сегодня в школу не приходил. Дело запутывалось. Антуан не спускал со священника глаз. Г-н Тибо передернул плечами и обратил к аббату одутловатое лицо с набрякшими, почти никогда не поднимавшимися веками. - Жак сказал нам вчера, что его оставили на четыре часа без обеда. Сегодня утром он ушел, как обычно. А потом, часов около одиннадцати, вернулся, но застал только кухарку, мы все были в церкви; сказал, что завтракать не придет, потому что оставлен на восемь часов, а не на четыре. - Чистейшая фантазия, - заявил аббат. - Днем мне пришлось выйти из дома, чтобы отнести свою хронику в "Ревю де Дё Монд"1, - продолжал г-н Тибо. - У редактора был прием, я вернулся только к обеду. Жак не появлялся. Половина девятого - его нет. Я забеспокоился, послал за Антуаном, вызвал его из больницы с дежурства. И вот мы здесь. Аббат задумчиво покусывал губы. Г-н Тибо приподнял веки и метнул острый взгляд на аббата, потом на сына. - Итак, Антуан? - Что ж, отец, - сказал молодой человек, - если этот номер он задумал заранее, значит, предположение о несчастном случае отпадает. Поведение Антуана внушало спокойствие. Г-н Тибо придвинул стул и сел; его живой ум перебирал десятки вариантов, но заплывшее жиром лицо ничего не выражало. - Итак, - повторил он, - что же нам делать? Антуан размышлял. - Сегодня - ничего. Ждать. Это было очевидно. Но невозможность покончить с неприятной историей тут же, сразу, применив отцовскую власть, а также мысль о конгрессе моральных наук, который открывался послезавтра в Брюсселе и куда он был приглашен возглавлять французскую секцию, вызвали у г-на Тибо приступ ярости, его лоб побагровел. Он вскочил. - Я подниму на ноги всю жандармерию, - крикнул он. - Или во Франции больше нет полиции? Или у нас разучились разыскивать преступников? Его сюртук болтался по обеим сторонам живота, складки на подбородке то и дело ущемлялись углами воротничка, и он дергал головой, выбрасывая вперед челюсть, точно конь, натягивающий поводья. "Ах, негодяй, - пронеслось у него в мозгу. - Попасть бы ему под поезд!" И на какой-то миг г-ну Тибо представилось, что все улажено - выступление на конгрессе и даже, быть может, избрание на пост вице-президента... Но почти в ту же секунду он увидел младшего сына лежащим на носилках, а потом в гробу, обрамленном горящими свечами, увидел себя, сраженного горем отца, и всеобщее сочувствие окружающих... Ему стало стыдно. - Провести целую ночь в такой тревоге! - сказал он вслух. - Тяжело, господин аббат, да, тяжело отцу переживать такие часы. Он направился к дверям. Аббат выпростал из-за пояса руки. - С вашего разрешения. - сказал он, потупясь. Люстра освещала его лоб, наполовину прикрытый черной бахромкой волос, и хитрое лицо, клином сбегавшее к подбородку. На щеках аббата проступили два розовых пятна. - Мы сомневались, сообщать ли вам об одном случае, сударь, который произошел с вашим сыном совсем недавно и который должно рассматривать как весьма и весьма прискорбный... Но в конце концов мы сочли, что в беседе с вами могут выясниться важные подробности... И если вы будете так любезны, сударь, уделить нам несколько минут... Пикардийский акцент подчеркивал нерешительность аббата. Г-н Тибо, не отвечая, вернулся к своему стулу и грузно сел; веки его были опущены. - В последние дни, сударь, - продолжал аббат, - мы уличили вашего сына в проступках особого свойства... в проступках чрезвычайно тяжелых... Мы даже пригрозили ему исключением. О, разумеется, лишь для острастки. Он вам об этом рассказывал? - Вы же знаете, какой он лицемер! Он, как всегда, промолчал! - Невзирая на серьезные недостатки нашего дорогого мальчика, не следует считать его испорченным существом, - уточнил аббат. - И мы думаем, что и в последнем случае согрешил он не намеренно, а по слабости своей; здесь следует усматривать дурное влияние опасного товарища, каких, увы, так много в государственных лицеях... Господин Тибо скользнул по аббату тревожным взглядом. - Вот факты, сударь. Изложим их в строгом порядке. Дело происходило в минувший четверг... - Он на секунду задумался, потом продолжал почти радостно: - Нет, прошу прощенья, это произошло позавчера, в пятницу, да-да, в пятницу утром, во время уроков. Незадолго до двенадцати мы вошли в класс вошли стремительно, как привыкли делать это всегда... - Он подмигнул Антуану. - Осторожно нажимаем на ручку, так что дверь и не скрипнет, и быстрым движением отворяем ее. Итак, мы входим и сразу же видим нашего друга Жако, ибо мы предусмотрительно посадили его прямо напротив дверей. Мы направляемся к нему, приподнимаем словарь. Попался, голубчик! Мы хватаем подозрительную книжонку. Это роман, перевод с итальянского, имя автора мы забыли, - "Девы скал"2. - Этого еще не хватало! - воскликнул г-н Тибо. - Судя по его смущенному виду, мальчик скрывает еще кое-что, глаз у нас на это наметан. Приближается время завтрака. Звонок; мы просим надзирателя отвести учеников в столовую и, оставшись одни, открываем парту Жака. Еще две книжки: "Исповедь" Жан-Жака Руссо и, что гораздо более непристойно, прошу извинить меня, сударь, гнусный роман Золя - "Проступок аббата Муре"... - Ах, негодяй! - Только закрыли мы крышку парты, как нам в голову приходит мысль пошарить за стопкой учебников. И там мы обнаруживаем тетрадку в сером клеенчатом переплете, которая на первый взгляд, должны вам признаться, выглядит вполне безобидно. Раскрываем ее, просматриваем первые страницы... Аббат взглянул на своих гостей; его живые глаза смотрели жестко и непреклонно. - Все становится ясным. Мы тут же прячем нашу добычу и в течение большой перемены спокойно обследуем ее. Книги, тщательным образом переплетенные, имеют на задней стороне переплета, внизу, инициал: Ф. Что касается главного вещественного доказательства, серой тетради, она оказалась своего рода сборником писем; два почерка, совершенно различных, - почерк Жака и его подпись: "Ж." - и другой, нам незнакомый, и подпись: "Д." - Он сделал паузу и понизил голос: - Тон и содержание писем, увы, не оставляли сомнений относительно характера этой дружбы. Настолько, сударь, что поначалу мы приняли этот твердый и удлиненный почерк за девичий или, говоря вернее, за женский... Но потом, исследовав текст, мы поняли, что незнакомый почерк принадлежит товарищу Жака, - о нет, хвала господу, не из нашего заведения, а какому-нибудь мальчишке, с которым Жак наверняка познакомился в лицее. Дабы окончательно в этом убедиться, мы в тот же день посетили инспектора лицея, достойного господина Кийяра, - аббат обернулся к Антуану, - он человек безупречный и обладает печальным опытом работы в интернатах. Виновный был опознан мгновенно. Мальчик, который подписывался инициалом "Д", это ученик третьего класса3, товарищ Жака, по фамилии Фонтанен, Даниэль де Фонтанен. - Фонтанен! Совершенно верно! - воскликнул Антуан. - Помнишь, отец, их семья живет летом в Мезон-Лаффите, у самого леса. Конечно, конечно, в эту зиму, возвращаясь вечерами домой, я много раз заставал Жака за чтением стихов, которые давал ему этот Фонтанен. - Как? Чтение чужих книг? И ты не поставил меня в известность? - Я не видел в этом ничего опасного, - возразил Антуан, глядя на аббата так, будто собирался с ним спорить; и вдруг его задумчивое лицо озарилось на миг молодой улыбкой. - Это был Виктор Гюго, Ламартин, - объяснил он. - Я отбирал у него лампу, чтобы заставить спать. Аббат поджал губы. - Но что еще важнее: этот Фонтанен - протестант, - сказал он, решив взять реванш. - Ну вот, так я и знал! - удрученно воскликнул г-н Тибо. - Впрочем, довольно хороший ученик, - поспешно заверил аббат, выказывая свою беспристрастность. - Господин Кийяр сказал нам: "Это взрослый мальчик, который всегда казался серьезным; здорово же он всех обманул! Его мать тоже держится вполне достойно". - Ах, мать... - перебил г-н Тибо. - Совершенно невозможные люди, несмотря на весь их достойный вид. - К тому же хорошо известно, - ввернул аббат, - что кроется за суровостью протестантов! - Во всяком случае, отец у него вертопрах... В Мезоне4 никто их не принимает; с ними едва здороваются. Да, нечего сказать, умеет твой братец выбирать знакомых! - Так вот, - продолжал аббат, - мы вернулись из лицея, вооруженные всеми необходимыми сведениями. И уже собирались произвести расследование по всем правилам, как вдруг вчера, в субботу, в начале утренних занятий наш друг Жако ворвался к нам в кабинет. Ворвался, в полном смысле этого слова. Бледный, зубы стиснуты. И прямо с порога, даже не поздоровавшись, стал кричать: "У меня украли книги, записи!.." Мы обратили его внимание на крайнюю непристойность его поведения. Но он не желал ничего слушать. Глаза его, всегда светлые, потемнели от гнева: "Это вы украли мою тетрадь, кричал он, - это вы!" Он даже сказал нам, - добавил аббат с глуповатой улыбкой: - "Если вы посмеете ее прочесть, я покончу с собой!" Мы попытались действовать на него лаской. Он не дал нам говорить: "Где моя тетрадь? Верните мне ее! Я тут все у вас переломаю, если мне ее не вернут!" И прежде чем мы успели ему помешать, он схватил с нашего письменного стола хрустальное пресс-папье, - вы помните его, Антуан? - сувенир, который наши бывшие воспитанники привезли нам из Пюи-де-Дом5, - и с размаху швырнул в мраморный камин. Это пустяк, - поспешил добавить аббат в ответ на сконфуженный жест г-на Тибо, - мы вспомнили об этой мелочи лишь для того, чтобы показать вам, до какой степени возбуждения дошел наш дорогой мальчик. Потом он стал кататься по полу, с ним начался настоящий нервный припадок. Нам удалось схватить его, втолкнуть в маленькую классную комнату, смежную с нашим кабинетом, и запереть на ключ. - Ах, - произнес г-н Тибо, вздевая вверх кулаки, - бывают дни, когда он точно одержимый! Спросите у Антуана - разве не приходил он на наших глазах из-за сущей безделицы - в такое неистовство, что мы, конечно, сдавались; весь посинеет, на шее вздуются вены, - кажется, еще миг, и задушит кого-нибудь от ярости! - Ну, все Тибо отличаются вспыльчивостью, - констатировал Антуан, всем своим видом показывая, что он ничуть этим не огорчен, и аббат счел своим долгом снисходительно улыбнуться. - Когда через час мы отперли дверь, - продолжал он, - Жак сидел за столом, зажав голову ладонями. Он посмотрел на нас ужасным взглядом; глаза у него были сухие. Мы потребовали извинений, он не отвечал ни слова. Безропотно проследовал он за нами в наш кабинет - с упрямым видом, взлохмаченный, уставясь глазами в пол. По нашему настоянию он подобрал обломки злосчастного пресс-папье, но нам так и не удалось выжать из него ни слова. Тогда мы отвели его в часовню и решили оставить на какое-то время наедине с господом. Потом мы вернулись и преклонили возле него колена. В этот момент нам показалось, что он перед нашим приходом плакал; но в часовне было темно, и мы не решились бы это утверждать. Прочитав вполголоса несколько молитв, мы обратились затем к нему с увещеваниями, живописали ему страдания отца, когда он узнает, что плохой товарищ осквернил чистоту его дорогого ребенка. Скрестив руки и подняв голову, он глядел на алтарь и, казалось, нас не слышал. Видя, что его упрямство еще не сломлено, мы отвели его в класс. Он оставался там до вечера на своем месте, по-прежнему скрестив руки, не раскрывая учебника. Мы делали вид, что ничего не замечаем. В семь часов он ушел, как обычно, - однако не попрощался с нами. Вот и вся история, сударь, - заключил аббат с большим воодушевлением. - Прежде чем ввести вас в курс дела, мы ожидали сообщений о том, какие меры примет инспектор лицея в отношении этого субъекта по имени Фонтанен; нет сомнения в том, что его просто исключат. Но сейчас, видя, как вы встревожены... - Господин аббат, - прервал его г-н Тибо, переводя дыхание, как после быстрого бега, - я в отчаянии, ничего другого не могу вам сказать! Когда думаю о том, какие еще сюрпризы ожидают нас при таких задатках... Я просто в отчаянии, - повторил он задумчиво, почти шепотом и застыл, вытянув вперед шею и упершись руками в бедра. Веки его были опущены, и, если бы не едва заметное подергивание нижней губы, прикрытой седеющими усами и белой бородкой, могло показаться, что он спит. - Негодяй! - крикнул он внезапно, устремляя вперед подбородок, и острый взгляд, блеснувший из-за ресниц, убедительно показал, как можно ошибиться, слишком доверяясь его кажущейся неподвижности. Он снова прикрыл глаза и всем корпусом вопросительно повернулся к Антуану. Молодой человек отозвался не сразу; он уставился в пол, зажав в кулаке бороду и хмуря брови. - Я сообщу в больницу, чтобы там меня завтра не ждали, - сказал он, - и утром пойду поговорить с этим Фонтаненом. - Утром? - повторил машинально г-н Тибо. Он встал. - А пока нам предстоит бессонная ночь. - Он вздохнул и направился к дверям. Аббат пошел следом. На пороге толстяк протянул священнику вялую руку. - Я в отчаянии, - вздохнул он, не открывая глаз. - Будем молить бога, чтобы он нам всем помог, - учтиво отозвался аббат Бино. Отец и сын молча прошли несколько шагов. Улица была пуста. Ветер утих, потеплело. Было начало мая. Господин Тибо подумал о беглеце. "Хорошо хоть, что он не мерзнет, если у него нет сейчас крова над головой". От волнения он ощутил слабость в ногах. Он остановился и обернулся к сыну. Поведение Антуана немного успокаивало его. Он любил своего старшего сына, гордился им, а в этот вечер любил его особенно нежно, ибо усилилась его враждебность к младшему. Не то чтобы он был неспособен любить Жака; дай, малыш, хоть какую-то пищу отцовской гордости, и он пробудил бы в г-не Тибо нежность; но сумасбродные выходки Жака всегда уязвляли его в самое чувствительное место: они ранили его самолюбие. - Лишь бы только все обошлось без излишнего шума, - проворчал г-н Тибо. Он приблизился к Антуану, и голос его дрогнул: - Я рад, что ты смог уйти с дежурства на эту ночь, - сказал он. И сам испугался выраженных чувств. Молодой человек, смущенный еще больше, чем отец, не отвечал. - Антуан... Мой милый, я рад, что ты в этот вечер со мной, - шепнул г-н Тибо и, наверно, впервые в жизни взял сына под руку. II. Антуан у г-жи де Фонтанен. - Допрос Женни  В это же воскресенье, вернувшись к полудню домой, г-жа де Фонтанен нашла в прихожей записку от сына. - Даниэль пишет, что Бертье оставляют его у себя завтракать, - сказала она Женни. - Значит, тебя не было, когда он вернулся? - Даниэль? - Девочка встала на четвереньки, чтобы достать забившуюся под кресло собачонку. Она долго не поднималась. - Нет, - сказала она наконец, - я его не видела. Она схватила Блоху, прижала ее к себе обеими руками и, осыпая поцелуями, вприпрыжку побежала в свою комнату. Она появилась перед завтраком. - У меня болит голова. Я не хочу есть. Лучше полежу в темноте. Госпожа де Фонтанен уложила ее в постель, задернула шторы. Женни свернулась под одеялом в клубок. Она никак не могла заснуть. Проходили часы. Много раз за день г-жа де Фонтанен заглядывала к дочери, клала ей на лоб прохладную руку. Под вечер, изнемогая от нежности и тревоги, девочка схватила эту руку и поцеловала ее, не в силах удержаться от слез. - Ты возбуждена, родная... Должно быть, у тебя жар. Пробило семь, потом восемь. Г-жа де Фонтанен не садилась за стол, ожидая сына. До сих пор Даниэль ни разу не пропускал обеда, заранее об этом не предупредив, и уж никак не оставил бы мать и сестру обедать без него в воскресенье. Г-жа де Фонтанен облокотилась о балконные перила. Вечер был теплый. По улице Обсерватории шли редкие прохожие. Между деревьями сгущалась тень. Несколько раз ей казалось, что она видит Даниэля, узнаёт в мерцании уличных фонарей его походку. В Люксембургском саду пророкотал барабан6. Сад закрывался. Наступала ночь. Она надела шляпу и побежала к Бертье. Они еще накануне уехали за город. Даниэль солгал! Госпожа де Фонтанен постоянно имела дело с ложью подобного рода, но чтобы солгал Даниэль, ее Даниэль, - это было впервые! В четырнадцать лет? Женни не спала, чутко ловила малейший шорох. Она окликнула мать: - А Даниэль? - Он лег. Думал, ты спишь, и не стал тебя будить. Ее голос звучал естественно. Стоит ли зря волновать ребенка? Было поздно. Г-жа де Фонтанен села в кресло, возле полуоткрытой двери в коридор, чтобы услышать, как возвращается сын. Ночь прошла, наступило утро. Около семи утра собака вскочила на ноги и заворчала. В дверь позвонили. Г-жа де Фонтанен бросилась в прихожую, она хотела открыть сама. Перед ней стоял незнакомый молодой человек о бородой... Несчастный случай? Антуан назвал себя, сказал, что ему нужно повидать Даниэля, прежде чем тот уйдет в лицей. - Дело в том, что как раз... моего сына нет сейчас дома. Антуан удивленно развел руками. - Извините мою настойчивость, сударыня... Мой брат, близкий друг вашего сына, со вчерашнего дня исчез из дому, и мы страшно встревожены. - Исчез? Ее рука судорожно вцепилась в белый шарф на голове. Она отворила дверь в гостиную, Антуан последовал за ней. - Даниэль тоже не вернулся вчера домой, сударь. Я тоже очень волнуюсь. Она опустила голову и тут же снова вскинула ее. - Тем более что сейчас моего мужа нет в Париже, - добавила она. Все в этой женщине дышало такой искренностью и простотой, какой Антуан никогда еще не встречал. Измученная бессонной ночью, вся во власти смятения и тревоги, она стояла, обратив к молодому человеку открытое лицо, на котором чувства сменялись, как чистые тона на палитре. Несколько секунд они глядели один на другого, друг друга не видя. Каждый следовал за извивами своей мысли. Антуана поднял в это утро с постели детективный азарт. Он не воспринимал трагически выходку Жака; его подстегивало лишь любопытство, он пришел допросить этого мальчишку, сообщника брата. Но дело запутывалось еще больше. Он даже испытывал от этого удовольствие. Когда события захватывали его врасплох, в его глазах вспыхивала непреклонность и под квадратной бородой круто каменела челюсть, тяжелая семейная челюсть Тибо. - В котором часу вчера утром ушел ваш сын? - спросил он. - Очень рано. Но довольно скоро вернулся... - А, приблизительно между половиной одиннадцатого и одиннадцатью? - Около того. - Так же, как Жак! Они бежали вдвоем, - заключил он четко, почти весело. Но в это мгновение дверь, остававшаяся приотворенной, широко распахнулась, и на ковер рухнуло детское тело в ночной рубашке. Г-жа де Фонтанен вскрикнула. Антуан уже подхватил с пола потерявшую сознание девочку и держал ее на руках; следуя за г-жой де Фонтанен, он отнес ее в комнату и уложил на кровать. - Позвольте, сударыня, я врач. Дайте холодной воды. У вас есть эфир? Скоро Женни пришла в себя. Мать улыбнулась ей, но глаза девочки оставались суровы. - Теперь все в порядке, - сказал Антуан. - Ей нужно уснуть. - Ты слышишь, родная, - шепнула г-жа де Фонтанен, и ее рука, лежавшая на потном лбу ребенка, скользнула по векам, прикрывая их. Они стояли по обе стороны кровати и не шевелились. В комнате пахло эфиром. Взгляд Антуана, устремленный вначале на изящную ладонь и вытянутую руку, украдкой изучал теперь лицо г-жи де Фонтанен. Кружевной шарф, в который она куталась, упал; у нее были светлые волосы, в них кое-где блестели седые пряди; ей было, наверное, около сорока, хотя походка и порывистость движений говорили еще о молодости. Женни, казалось, уснула. Рука, лежавшая на веках девочки, поднялась с легкостью крыла. Они на цыпочках вышли из комнаты, оставив приоткрытыми двери. Г-жа де Фонтанен шла впереди. Она обернулась. - Спасибо, - сказала она, протягивая обе руки. Движение было таким непосредственным, таким мужским, что Антуан взял ее руки и сжал их, не решаясь поднести к губам. - Малышка очень нервна, - объяснила она. - Услыхала, наверное, лай Блохи, решила, что возвращается брат, и прибежала. Она нездорова со вчерашнего утра, всю ночь ее лихорадило. Они сели. Г-жа де Фонтанен вынула из-за корсажа записку, оставленную накануне сыном, и подала Антуану. Она смотрела, как он читает. В своих отношениях с людьми она всегда руководствовалась чутьем и с первых минут ощутила доверие к Антуану. "Человек с таким лбом, - думала она, - не способен на подлость". У него были зачесанные назад волосы и довольно густая борода на щеках, и среди этих двух массивов темно-рыжих, почти черных волос на виду оставались только глубоко посаженные глаза да белый прямоугольный лоб. Он сложил письмо и вернул ей. Казалось, он размышляет над прочитанным, а на самом деле подыскивал слова, не зная, как приступить к делу. - Мне думается, - осторожно начал он, - что есть определенная связь между их бегством и следующим фактом: как раз в эти дни их дружба... их связь... была обнаружена учителями. - Обнаружена? - Ну да. Нашли переписку, которую они вели между собой в специальной тетради. - Переписку? - Они переписывались на уроках. И письма были, по-видимому, довольно странного свойства. - Он отвел от нее взгляд. - Настолько странного, что обоим виновным грозило исключение. - Виновным? Признаться, я что-то в толк не возьму... Виновным в чем? В переписке? - По всей видимости, тон этих писем был весьма... - Тон писем? Она ничего не понимала. Но она была слишком чутка, чтобы не заметить все возраставшего смущения Антуана. Она покачала головой. - Это совершенно исключено, сударь, - заявила она напряженным, чуть дрожащим голосом. Казалось, между ними внезапно возникла стена. Она встала. - Что ваш брат и мой сын вдвоем учинили какую-то совместную шалость, - это вполне возможно; хотя Даниэль ни разу не произносил при мне фамилию... - Тибо. - Тибо? - повторила она с удивлением, не закончив фразу. - Постойте, это очень странно: моя дочь минувшей ночью, в бреду, отчетливо произнесла вашу фамилию. - Она могла слышать, как брат рассказывает про своего друга. - Да нет же, поверьте, Даниэль никогда... - Откуда же она могла узнать? - О, - сказала она, - эти таинственные явления происходят так часто! - Какие явления? Она стояла с серьезным и немного отрешенным видом. - Передача мыслей. Это объяснение и сама интонация были так неожиданны для Антуана, что он посмотрел на нее с любопытством. Лицо г-жи де Фонтанен было не просто серьезным, оно было озаренным, на губах блуждала едва заметная улыбка женщины верующей, которая привыкла, когда речь заходит об этих вещах, сталкиваться со скептицизмом окружающих. Они помолчали. Антуану пришла в голову новая мысль - в нем опять пробудился детективный азарт. - Позвольте, сударыня, вы говорите, что ваша дочь произнесла имя моего брата? И весь вчерашний день ей странным образом нездоровилось? Может быть, брат доверил ей какой-то секрет? - Это подозрение отпало бы само собой, сударь, - ответила г-жа де Фонтанен с оттенком снисходительности, - если б вы знали моих детей и мои отношения с ними. Они ничего от меня не утаивают... - Она запнулась, уязвленная мыслью о том, что поведение Даниэля опровергает ее слова. Впрочем, - поспешно добавила она с некоторым высокомерием и направилась к двери, - если Женни не спит, расспросите ее. У девочки были открыты глаза. На подушке выделялось тонкое лицо, скулы горели лихорадочным румянцем. Она прижимала к себе собачонку, из-под простыни забавно торчала черная мордочка. - Женни, это господин Тибо, ты ведь знаешь, брат одного из друзей Даниэля. Девочка устремила на незнакомца жадный взгляд, в котором тут же вспыхнуло недоверие. Подойдя к постели, Антуан взял девочку за запястье и вынул из кармана часы. - Пульс еще слишком учащен, - объявил он и начал ее выслушивать. Его профессиональные жесты были исполнены серьезности и удовлетворения. Сколько ей лет? - Скоро тринадцать. - Правда? Я бы не дал. Вообще говоря, нужно быть очень внимательным к таким недомоганиям. Впрочем, оснований для беспокойства нет, - сказал он, поглядел на девочку и улыбнулся. Потом, отступив от постели, переменил тон: - Вы знакомы с моим братом, мадемуазель? С Жаком Тибо? Она нахмурила брови и отрицательно покачала головой. - Неужели? Старший брат никогда не говорил с вами о своем лучшем друге? - Никогда, - сказала она. - Однако сегодня ночью, - вступила в разговор г-жа де Фонтанен, вспомни-ка, когда я тебя разбудила, ты говорила сквозь сон, что кто-то гонится по двору за Даниэлем и его другом Тибо. Ты так и сказала - Тибо, и очень отчетливо. Девочка подыскивала ответ. Потом сказала: - Я не знаю этого имени. - Мадемуазель, - опять начал Антуан после небольшой паузы, - я только что спрашивал у вашей мамы об одной подробности, которой она, оказывается, не помнит, а нам необходимо это знать, чтобы отыскать вашего брата: как он был одет? - Не знаю. - Значит, вы не видели его вчера утром? - Нет, видела. За завтраком. Но он еще не был одет. - Она повернулась лицом к матери: - Ты ведь можешь посмотреть, каких вещей в шкафу у него не хватает. - Еще один вопрос, мадемуазель, и очень важный: в котором часу, в девять, в десять или в одиннадцать, ваш брат вернулся домой, чтобы оставить записку? Вашей мамы не было дома, она не может сказать точно. - Я не знаю. В голосе Женни ему послышались раздраженные нотки. - В таком случае, - он огорченно развел руками, - нам будет трудно напасть на его след! - Подождите, - сказала она, поднимая руку, чтобы его удержать. - Это было без десяти одиннадцать. - Точно? Вы в этом уверены? - Да. - Вы смотрели на часы, когда он пришел? - Нет. Но в это время я была в кухне, искала там хлебный мякиш для рисования; если бы он пришел раньше или позже, я бы услышала, как хлопнула дверь, и увидела бы его. - Да, это верно. - Мгновение он размышлял. Стоит ли дольше ее беспокоить? Он ошибся, она ничего не знает. - А теперь, - продолжал он, опять становясь врачом, - нужно укрыться потеплее, закрыть глаза и уснуть. Он натянул одеяло на худую голую руку и улыбнулся: - Спите спокойно, вы проснетесь совсем здоровой, и ваш брат уже будет дома! Она посмотрела на него. То, что он прочел в ее взгляде, запомнилось ему на всю жизнь; это было такое полнейшее равнодушие ко всякому ободрению, такая напряженная внутренняя жизнь, такое одиночество и тоска, что он был потрясен и невольно опустил глаза. - Вы правы, сударыня, - сказал он, когда они вернулись в гостиную. Этот ребенок - сама невинность. Ей очень тяжело, но она ничего не знает. - Она сама невинность, - задумчиво повторила г-жа де Фонтанен, - но она знает. - Знает? - Знает. - Как! Напротив, ее ответы... - Да, ее ответы... - медленно проговорила она. - Но я была возле нее... я ощутила... Не знаю, как объяснить... - Она села, но тут же опять поднялась. Лицо у нее было расстроенное. - Она знает, знает, теперь я в этом уверена! - воскликнула она вдруг. - И я чувствую, что она скорее умрет, чем выдаст свой секрет. После ухода Антуана и прежде, чем, по его совету, пойти поговорить с г-ном Кийяром, инспектором лицея, г-жа де Фонтанен поддалась любопытству и раскрыла справочник "Весь Париж": Тибо (Оскар-Мари). - Кавал. Поч. лег. - Бывший депутат от департ. Эр Вице-президент Нравственной лиги по охране младенчества. - Основатель и директор Благотворительного общества социальной профилактики. - Казначей Союза католических благотворительных обществ Парижской епархии. Университетская ул., 4-бис (VII округ). III. Госпожа де Фонтанен приходит к г-ну Тибо  Два часа спустя, после посещения кабинета инспектора, от которого она выбежала не попрощавшись и с пылающим лицом, г-жа де Фонтанен, не зная, у кого просить помощи, подумала было обратиться к г-ну Тибо, но внутренний голос шепнул ей, что лучше этого не делать. Однако, как бывало с нею не раз, пробуждаемая решимостью и любовью к риску, которую она принимала за мужество, она этим голосом пренебрегла. В доме Тибо происходил настоящий семейный совет. Аббат Бино примчался на Университетскую улицу с самого утра, вслед за ним, предупрежденный по телефону, явился аббат Векар, личный секретарь архиепископа Парижского, духовник г-на Тибо и близкий друг семьи. Господин Тибо за своим письменным столом держался как председатель суда. Он скверно спал, и его лицо было еще бледнее обычною. Слева от него устроился г-н Шаль, его секретарь, седой карлик в очках. Антуан с задумчивым видом стоял, прислонившись к книжному шкафу. Хотя в доме был час уборки, позвали даже Мадемуазель; в черной мериносовой накидке, внимательная и молчаливая, она сидела, склонясь к подлокотнику кресла; седые пряди были словно приклеены к желтому лбу, глаза пугливой лани перебегали с одного священника на другого. Аббатов усадили в кресла с высокими спинками, по обе стороны камина. Изложив результаты расследования, проведенного Антуаном, г-н Тибо стал жаловаться на трудность своего положения. Он наслаждался, чувствуя одобрение окружающих, и слова, которыми живописал он свою тревогу, трогали его самого. Однако присутствие духовника побуждало его спросить свою совесть: выполнил ли он отцовский долг по отношению к несчастному ребенку? Он не знал, что ответить. Его мысль метнулась в сторону: не будь этого маленького гугенота ничего бы не произошло! - Негодяев вроде этого Фонтанена, - проворчал он, поднимаясь из-за стола, - следовало бы держать в особых заведениях. Разве допустимо, чтобы наши дети подвергались подобной заразе? - Заложив руки за спину и закрыв глаза, он ходил взад и вперед вдоль стола. Хоть он и не упомянул о несостоявшейся поездке на конгресс, но мысль о ней по-прежнему подогревала в нем злобу. - Вот уже больше двадцати лет, как я посвятил себя изучению детской преступности! Двадцать лет я борюсь с нею в лигах предупреждения преступности, пишу брошюры, выступаю на всех конгрессах! Больше того! воскликнул он, поворачиваясь в сторону аббатов. - Разве я не основал в Круи, в своей исправительной колонии, специального корпуса, где порочные дети, если они принадлежат к другому общественному классу, нежели обычные наши питомцы, находятся под особо строгим надзором? Так вот, вы не поверите мне, если я вам скажу, что этот корпус постоянно пуст! Разве это мое дело обязывать родителей посылать туда своих сыновей? Я сделал все, что было в моих силах, чтобы заинтересовать министерство народного просвещения нашей инициативой! Но, - закончил он, пожимая плечами и снова падая в кресло, разве эти господа из безбожной школы заботятся о социальной гигиене? В это мгновение горничная подала ему визитную карточку. - Она здесь? - вскричал он, поворачиваясь к сыну. - Что ей нужно? спросил он у горничной и, не дожидаясь ответа, сказал: - Антуан, выйди к ней. - Тебе нельзя ее не принять, - сказал Антуан, бросив взгляд на карточку. Господин Тибо готов был вспылить. Но тотчас овладел собой и обратился к священникам: - Госпожа де Фонтанен! Что поделаешь, господа! Мы должны оказывать уважение женщине, кем бы она ни была. А эта женщина, что ни говори, - мать! - Как? Мать? - буркнул г-н Шаль, но так тихо, будто беседовал с самим собой. Господин Тибо сказал: - Пусть эта дама войдет. И когда горничная ввела посетительницу, он встал и церемонно поклонился. Госпожа де Фонтанен никак не ожидала застать здесь такое общество. Она задержалась в нерешительности на пороге, потом шагнула в направлении Мадемуазель; та вскочила с места и уставилась на протестантку перепуганным взглядом; в ее глазах больше не было томности, теперь они делали ее похожей скорее на курицу, чем на лань. - Госпожа Тибо, если я не ошибаюсь? - пробормотала г-жа де Фонтанен. - Нет, сударыня, - поспешно сказал Антуан. - Это - мадемуазель де Вез, которая живет с нами вот уже четырнадцать лет, со дня смерти моей матери, и которая нас воспитала, моего брата и меня. Господин Тибо представил мужчин. - Прошу извинить, что я побеспокоила вас, сударь, - сказала г-жа де Фонтанен, смущенная устремленными на нее взглядами, но тем не менее сохраняя непринужденность. - Я пришла узнать, не было ли с утра... Мы с вами в равной степени переживаем горе, сударь, и я подумала, что было бы хорошо... объединить наши усилия. Разве я не права? - прибавила она с приветливой и грустной улыбкой. Но ее открытый взгляд, искавший встречи со взглядом г-на Тибо, наткнулся на слепую маску. Тогда она перевела глаза на Антуана; хотя завершение их предыдущего разговора оставило после себя чуть заметный холодок, его хмурое честное лицо притягивало ее. Да и он с первой же минуты, как она вошла в комнату, ощутил, что между ними существует своего рода союз. Он подошел к ней. - А наша маленькая больная, как она себя чувствует? Господин Тибо его прервал. Он подергивал головой, высвобождая подбородок и лишь этим движением выдавая, как он возбужден. Он повернулся всем туловищем к г-же де Фонтанен и начал, подчеркивая каждое слово: - Нужно ли говорить, сударыня, что я, как никто другой, понимаю вашу тревогу? Как я уже заявил собравшимся здесь господам, об этих несчастных детях нельзя думать без душевной боли. Однако, сударыня, я утверждаю, не колеблясь ни секунды: совместные действия вряд ли желательны. Разумеется, действовать нужно; нужно, чтобы их нашли; но разве не лучше вести наши поиски раздельно? Иными словами: не следует ли нам больше всего опасаться нескромности журналистов? Не удивляйтесь, что я говорю с вами языком человека, который в силу своего положения обязан соблюдать некоторую осторожность в отношении прессы и общественного мнения... Разве я боюсь за себя? Конечно, нет! Я, слава богу, выше всей той мелкой возни, какую непременно поднимет враждебная партия. Но они бы хотели опорочить в моем лице дело, которому я служу. И, кроме того, я думаю о своем сыне. Не обязан ли я любой ценой избежать того, чтобы в этой столь щекотливой истории было рядом с нашим именем названо другое какое-то имя? Разве первейший мой долг не состоит в том, чтобы никогда и никто впоследствии не мог бросить ему в лицо упрека в отношениях некоторого рода - отношениях совершенно случайных, я знаю, но характер каковых является, прошу извинить за резкость, в высшей степени... предосудительным? - Приоткрыв на секунду веки, он заключил, обращаясь к аббату Векару: - Или вы иного мнения, господа? Госпожа де Фонтанен побледнела. Она смотрела то на аббатов, то на Мадемуазель, то на Антуана; ее взгляд наталкивался на немые лица. Она воскликнула: - О, я вижу, сударь, что... - У нее перехватило горло; сделав над собой усилие, она продолжала: - Я вижу, что подозрения господина Кийяра... - Она замолчала. - Этот господин Кийяр - жалкий человек, да-да, жалкий, жалкий! вскричала она наконец с горькой улыбкой. Лицо г-на Тибо оставалось непроницаемо; его вялая рука приподнялась в сторону аббата Бино, словно для того, чтобы призвать его в свидетели и дать ему слово. Аббат ринулся в бой с пылкостью шавки: - Мы позволим себе заметить, сударыня, что вы отвергаете прискорбные утверждения господина Кийяра, даже не зная, в сущности, тех обвинений, которые нависли над вашим сыном... Смерив аббата Бино взглядом, г-жа де Фонтанен, по-прежнему доверяясь чутью, повернулась к аббату Векару. Выражение, с которым он смотрел на нее, было исполнено приятности. Застывшее лицо, удлиненное остатками волос, которые топорщились вокруг лысины, выдавало возраст аббата - примерно около пятидесяти. Тронутый немым призывом еретички, он поспешил вмешаться: - Все мы понимаем, сударыня, как тягостен для вас этот разговор. Доверие, которое вы питаете к своему сыну, достойно величайшего восхищения... И величайшего уважения... - добавил аббат; у него была привычка во время речи подносить указательный палец к губам. - И, однако, сударыня, факты, увы... - Факты, - подхватил аббат Бино уже более слащаво, точно собрат задал ему тон, - разрешите вам сказать, сударыня, факты весьма удручающи. - Прошу вас, сударь, - прошептала г-жа де Фонтанен, отвернувшись. Но аббат уже не мог удержаться. - Впрочем, вот вам улика! - вскричал он, выпустил из рук шляпу и достал из-за пояса серую тетрадь с красным обрезом. - Только взгляните сюда, сударыня: как это ни жестоко лишать вас иллюзий, но мы считаем, что это полезно, ибо раскроет вам глаза! Он сделал два шага по направлению к ней, чтобы заставить ее взять тетрадь. Но она поднялась. - Я не прочту ни строчки, господа. Вторгаться в секреты ребенка, публично, без его ведома, не давая ему возможности ничего объяснить! Я не привыкла с ним так обращаться. Аббат Бино остановился с протянутой рукой, на его тонких губах зазмеилась обиженная улыбка. - Мы не настаиваем, - проговорил он наконец насмешливым тоном. Положив тетрадь на стол, он взял свою шляпу и сел. Антуану захотелось схватить его за плечи и выставить вон. Его глаза, полные неприязни, встретились на миг с глазами аббата Векара и прочитали в них сочувствие. Однако поведение г-жи де Фонтанен изменилось; с высоко поднятой головой, всем своим видом выражая вызов, она подошла к г-ну Тибо, который по-прежнему сидел в кресле. - Этот спор ни к чему не приведет, сударь. Я пришла лишь затем, чтобы узнать, что вы собираетесь делать. Моего мужа сейчас нет в Париже, мне приходится рассчитывать только на себя... Прежде всего мне хотелось вам сказать, что, по-моему, не следовало бы прибегать к помощи полиции... - Полиции? - живо перебил ее г-н Тибо и в раздражении встал. - Да неужто вы полагаете, сударыня, что в данную минуту полиция всех департаментов не поднята на ноги? Я лично звонил утром начальнику канцелярии префекта с просьбой, чтобы были приняты все меры - с максимальным соблюдением тайны... Я телеграфировал в мэрию Мезон-Лаффита, на тот случай, если беглецы вздумают укрыться в местности, которая хорошо знакома обоим. Предупреждены железнодорожные компании, пограничные посты, морские порты. Но, сударыня, если бы не мое стремление любой ценой избежать огласки, разве не было бы полезнее всего в целях воспитания этих негодяев, чтобы их доставили к нам в наручниках, под конвоем жандармов? Разве это не напомнило бы им, что есть еще в нашей несчастной стране некое подобие правосудия, способное поддержать отцовскую власть? Не отвечая, г-жа де Фонтанен попрощалась и направилась к дверям. Г-н Тибо спохватился: - Во всяком случае, сударыня, будьте уверены, как только мы хоть что-нибудь узнаем, мой сын тотчас поставит вас в известность. Она слегка наклонила голову и вышла, сопровождаемая Антуаном; следом за ними вышел и г-н Тибо. - Гугенотка! - ухмыльнулся аббат Бино, когда она скрылась за дверью. Аббат Векар не мог удержать осуждающего жеста. - Как? Гугенотка? - пробурчал г-н Шаль и отпрянул, будто ступил ногой в лужу Варфоломеевской ночи7. IV. День г-жи де Фонтанен; ее визит к Ноэми  Госпожа де Фонтанен вернулась домой. Женни дремала в своей кровати; приподняв пылающее лицо, она вопросительно глянула на мать и снова закрыла глаза. - Уведи Блоху, мне от шума становится хуже. Госпожа де Фонтанен прошла к себе в комнату и, почувствовав головокружение, села, даже не сняв перчаток. Может быть, у нее тоже начинается жар? Нужно быть спокойной, сильной, не терять веры... Ее голова склонилась в молитве. Когда она выпрямилась, все ее действия обрели одну цель: отыскать мужа, вызвать его. Она вышла в переднюю, задержалась в нерешительности перед закрытой дверью, отворила ее. В комнате застоялся нежилой дух, было прохладно; слышался кисловатый аромат вербены, мелиссы, припахивало туалетной водой. Она раздвинула шторы. Посреди комнаты стоял письменный стол; на бюваре тонким слоем лежала пыль, - и никакой записки, ни адреса, ничего. Ключи торчали на своих местах. Хозяин комнаты отнюдь не страдал скрытностью. Она выдвинула ящик письменного стола - ворох писем, несколько фотографий, веер, а в углу, жалким комком, черная шелковая перчатка... Ее рука застыла на краю стола. В памяти внезапно возникла картина, внимание рассеялось, взгляд устремился вдаль... Два года назад летним вечером она ехала вдоль набережных в трамвае, и ей показалось, что она видит, - она даже привстала со своего места, - что она видит Жерома, своего мужа; она узнала его, он стоял возле какой-то женщины, да-да, стоял, склонившись над молодой женщиной, которая плакала на скамейке! И с тех нор сотни раз ее воображение кружило вокруг этой сцены, промелькнувшей за какую-то долю секунды, и с жестоким удовлетворением восстанавливало мельчайшие ее детали: пошлое горе женщины, ее упавшая шляпа и большой белый платок, который та поспешно вытащила из юбки, но главное - фигура Жерома! Ах, она была уверена, что угадала по поведению мужа, какие чувства обуревали его в тот вечер! Тут, несомненно, было и сострадание, - ведь она знала, как легко его можно растрогать; и раздражение, оттого что его втянули в скандал посреди людной улицы; и, уж конечно, - жестокость! Да! Он стоял, чуть наклонившись, и в его напряженной позе она ясно увидела эгоистический расчет любовника, которому любовница до смерти надоела, который стремится уже к новым похождениям и который, несмотря на жалость, несмотря на тайный стыд, уже прикинул, как использовать к своей выгоде эти слезы, чтобы тут же, на месте, окончательно завершить разрыв! Все это явственно предстало перед ней в тот миг, и всякий раз, как это наваждение опять овладевало ею, у нее кружилась голова и подкашивались ноги. Она быстро вышла из комнаты и заперла дверь двойным поворотом ключа. Вдруг ее осенило: эта горничная, маленькая Мариетта, которую пришлось уволить с полгода назад... Г-жа де Фонтанен знала адрес ее нового места. Подавив отвращение, она без дальнейших раздумий отправилась туда. Кухня помещалась на пятом этаже, с черного хода. Был унылый час мытья посуды. Ей открыла Мариетта - беленькая, на затылке завитки, большие испуганные глаза - сущий ребенок. Она была одна; покраснела, но глаза засветились: - Как я рада увидеть барыню! Мадемуазель Женни выросла небось? Госпожа де Фонтанен колебалась. У нее была страдальческая улыбка. - Мариетта... дайте мне адрес барина. Девушка залилась румянцем, в широко раскрытых глазах показались слезы. Адрес? Она покачала головой, адреса она не знает, то есть больше не знает: барин не живет уже в гостинице, где... И потом, барин почти сразу же бросил ее. Госпожа де Фонтанен опустила глаза и стала пятиться к двери, чтобы не слушать того, что могло последовать дальше. Наступило короткое молчание, и так как из таза на плиту с шипеньем выплескивалась вода, г-жа де Фонтанен машинально пробормотала: - У вас вода кипит. - Потом, продолжая пятиться, добавила: - По крайней мере, вам здесь хорошо, дитя мое? Мариетта не отвечала, и когда г-жа де Фонтанен, подняв голову, встретилась с ней взглядом, она увидела, как в глазах девушки промелькнуло что-то животное, детский рот приоткрылся, обнажились зубы. После минутного колебания, которое обеим показалось вечностью, девушка прошептала: - Может быть, вы спросите... у госпожи Пти-Дютрёй? Она разрыдалась, но г-жа де Фонтанен уже не слышала этого. Она убегала по лестнице вниз, как от пожара. Это имя вдруг объяснило ей сотню в свое время едва замеченных и тут же забытых совпадений, которые теперь обретали смысл. Мимо проходил пустой фиакр, она кинулась в него, чтобы скорее вернуться домой. Но в тот миг, когда она собиралась назвать свой адрес, ее охватило непреодолимое желание. Ей показалось, что она исполняет волю божью. - Улица Монсо! - воскликнула она. Через пятнадцать минут она звонила у дверей своей кузины Ноэми Пти-Дютрёй. Ей открыла девочка лет пятнадцати, белокурая и свеженькая, с большими ласковыми глазами. - Здравствуй, Николь. Мама дома? Она почувствовала на себе удивленный взгляд девочки. - Сейчас я ее позову, тетя Тереза! Госпожа де Фонтанен осталась в прихожей одна. У нее так сильно билось сердце, что она прижала руку к пруди и боялась ее отнять. Усилием воли заставляя себя быть спокойной, она осмотрелась вокруг. Дверь в гостиную была отворена; солнце весело играло на коврах и обоях; у комнаты был небрежный кокетливый вид гарсоньерки. "Говорили, что после развода она осталась без средств", - подумала г-жа де Фонтанен. И эта мысль напомнила ей, что ей самой муж уже два месяца не дает денег, что очень трудно стало справляться с расходами по хозяйству, и тут же мелькнула догадка, что, может быть, вся эта роскошь у Ноэми... Николь не появлялась. В квартире воцарилась тишина. Чувствуя себя с каждой минутой все более угнетенной, г-жа де Фонтанен вошла в гостиную, чтобы присесть. Пианино было открыто; на диване лежал развернутый журнал мод; на низком столике валялись папиросы; в вазе полыхала охапка красных гвоздик Ее тревога стала еще сильней. Но отчего? Оттого, что здесь был он, в каждой мелочи ощущалось его присутствие! Это он придвинул пианино к окну углом, точно так же, как дома! Это, конечно, он оставил его открытым, а если даже не он, то для него бренчала здесь музыка! Это он захотел, чтобы был здесь низкий диван, а рядом, под рукой, лежали всегда папиросы! И это его, только его она видела здесь, он лежал, развалившись среди подушек, с обычным своим барски небрежным видом, с веселым взглядом из-под ресниц, откинув картинно руку и зажав между пальцами папиросу! Она вздрогнула, заслышав скользящие шаги по ковру; появилась Ноэми в кружевном пеньюаре, опираясь на плечо дочери. Это была тридцатипятилетняя женщина, темноволосая, высокая, полная. - Здравствуй, Тереза; извини меня, я с утра валялась с ужасной мигренью. Опусти шторы, Николь. Блеск глаз, свежий цвет лица изобличали ее во лжи. А чрезмерная говорливость свидетельствовала о том, насколько смутил ее этот визит; смущение перешло в тревогу, когда тетя Тереза ласково обратилась к девочке: - Мне нужно поговорить с твоей мамой, малышка; оставь нас, пожалуйста, на минутку одних. - Ну-ка, иди занимайся к себе в комнату, живо! - воскликнула Ноэми и с деланным смехом обратилась к кузине: - Просто невыносимо, уже в эти годы, хлебом ее не корми - только дай покривляться в гостиной! У Женни, наверно, то же самое? Должна тебе сказать, что я была точно такая, помнишь? Маму это до отчаянья доводило. Госпожа де Фонтанен пришла для того, чтобы получить нужный ей адрес. Но с первых же секунд она так остро ощутила присутствие здесь Жерома, обида была такой горькой, а вид Ноэми, ее яркая и вульгарная красота настолько оскорбительными, что, опять поддаваясь первому порыву, она приняла безрассудное решение. - Да сядь ты, пожалуйста, Тереза, - сказала Ноэми. Вместо того чтобы сесть, Тереза подошла к кузине и протянула ей руку. В жесте не было ничего театрального, он был полон искренности и достоинства. - Ноэми... - начала она и вдруг быстро проговорила: - Верни мне мужа. Светская улыбка застыла на губах г-жи Пти-Дютрёй. Г-жа де Фонтанен все еще держала ее за руку. - Не отвечай мне. Я тебя ни в чем не упрекаю. Это все, конечно, он... Я знаю его... Она замолчала, ей не хватало воздуха. Ноэми не воспользовалась паузой, чтобы защититься, и г-жа де Фонтанен была ей благодарна за молчание - не потому, что сочла его признанием, но оно доказывало, что ее кузина не настолько испорченна и ловка, чтобы так быстро отразить внезапный удар. - Слушай меня, Ноэми. У нас растут дети. Твоя дочь... И мои двое тоже взрослеют. Даниэлю уже четырнадцать. Пример может оказаться пагубным, зло так заразительно! Нельзя, чтобы это продолжалось! Разве я не права? Скоро уже не я одна буду все это видеть... и страдать. В ее прерывистом голосе прозвучала мольба: - Верни нам его теперь, Ноэми. - Но, Тереза, уверяю тебя... Ты с ума сошла! - Молодая женщина успела взять себя в руки, в глазах вспыхнула ярость, губы сжались. - Да, да, Тереза, ты и впрямь с ума сошла! А я тут слушаю твои бредни! Тебе приснилось! Или тебя кто-то настроил, ты наслушалась сплетен! Объяснись! Не отвечая, г-жа де Фонтанен обволокла кузину глубоким, почти нежным взглядом; казалось, он говорил: "Бедная темная душа! И все же ты лучше, чем та жизнь, которую ты ведешь!" Но вдруг этот взгляд скользнул по выпуклости плеча, где голое тело, свежее и пухлое, трепетало под ячейками кружев, как зверек, попавший в силки; образ, который возник вдруг перед ней, был так отчетлив и точен, что она закрыла глаза; по ее лицу пробежала тень ненависти и боли. Тогда, словно ее вдруг покинуло мужество, она сказала, стремясь поскорее с этим покончить: - Я, верно, ошиблась... Дай мне только его адрес. Или нет, я даже не прошу тебя сказать, где он, но предупреди, только предупреди его, что мне надо его увидеть... Ноэми распрямилась: - Предупредить? Да разве я знаю, где он? - Она вся залилась краской. И вообще, когда кончатся эти сплетни? Жером иногда заходит ко мне! Ну и что же из этого? Никто и не скрывает! Мы ведь родня! Ну и ну! - Инстинкт подсказывал ей слова, которые причиняют боль. - Очень он будет доволен, когда я расскажу ему, как ты сюда приходила, чтобы поднять скандал! Госпожа де Фонтанен попятилась. - Ты говоришь, как девка! - Ах, так! Ты хочешь, чтобы я тебе сказала откровенно? - взвилась Ноэми. - Когда от женщины уходит муж, в этом виновата она сама! Если бы Жером нашел в твоем обществе то, чего он, я уверена, ищет на стороне, тебе бы не пришлось за ним бегать, моя милая! "Неужто это правда?" - невольно подумалось г-же де Фонтанен. У нее уже не было сил. Ее одолевало искушение бежать отсюда; но ей было страшно опять оставаться одной, не зная адреса, не зная, как вызвать Жерома. Ее взгляд снова смягчился. - Ноэми, забудь, что я тебе сказала, выслушай меня. Женни больна, у нее уже двое суток жар. Я одна. Ты сама мать, ты знаешь, что такое сидеть у постели больного ребенка... Вот уж три недели, как Жером у нас не появлялся. Где он? Что с ним? Надо сообщить ему, что его дочь больна, надо, чтобы он вернулся! Скажи ему. Ноэми с жестоким упрямством покачала головой. - Ноэми, я не верю, что ты стала такой злой! Слушай, я тебе еще не все сказала; Женни больна, это правда, и я очень встревожена; но не это главное. - Ее голос униженно дрогнул от того, что ей предстояло сказать. - От меня ушел Даниэль, он исчез. - Исчез? - Предприняты розыски. Я не могу в такой момент оставаться одна... с больным ребенком... Ведь правда? Ноэми, скажи ему только, чтобы он пришел! Госпоже де Фонтанен показалось, что молодая женщина вот-вот уступит, в ее глазах она увидела сочувствие; но Ноэми отвернулась и, вздевая к потолку руки, воскликнула: - Боже мой, чего ты от меня хочешь? Ведь я тебе говорю, что ничем не могу тебе помочь! Госпожа де Фонтанен негодующе молчала; Ноэми обратила к ней пылающее лицо: - Ты мне не веришь, Тереза? Не веришь? Ну что ж, тем хуже для тебя, сейчас ты узнаешь все! Он опять меня обманул, понимаешь? Удрал неведомо куда, - удрал с другой! Вот! Теперь ты мне веришь? Госпожа де Фонтанен стала мертвенно-бледной. Она повторила машинально: - Удрал? Молодая женщина бросилась на диван и зарыдала, уткнувшись в подушки. - Ах, если б ты знала, как он мучил меня! Я слишком часто прощала - он вообразил, что я буду прощать всегда! Ну уж нет, довольно! Он публично оскорбил меня самым отвратительным образом! При мне, в моем доме соблазнил негодяйку, которую я здесь держала, служанку девятнадцати лет! Паршивка сбежала две недели назад со своим тряпьем, не попрощавшись, по-английски! А он ждал ее внизу в коляске! Да-да! - взвыла она, выпрямляясь. - На моей улице, у моих дверей, средь бела дня, на глазах у соседей, - с прислугой! Представляешь себе? Госпожа де Фонтанен прислонилась к пианино, чтобы не упасть. Она глядела на Ноэми, не видя ее. Перед ее взором проходило пережитое; она снова увидела Мариетту несколько месяцев назад, услышала шорохи в коридоре, вспомнила тайные отлучки мужа на седьмой этаж и тот день, когда уж больше нельзя было притворяться, что ничего не замечаешь, и пришлось рассчитать девчонку, и та задыхалась от отчаяния и просила прощения у барыни; она снова увидела набережную и ту женщину, простую работницу в черном платье, сидевшую на скамейке, утирая слезы; потом наконец она заметила Ноэми тут, рядом, и отвернулась. Но помимо воли взгляд ее возвратился к этой красивой девке, лежавшей поперек дивана, к ее телу, к голому плечу, которое сотрясалось от всхлипываний, вздымаясь под кружевами. Нагло всплывал мучительный образ. А голос Ноэми доносился до нее бурными всплесками: - Но теперь довольно, довольно! Он может вернуться, может приползти на коленях, я даже не взгляну на него! Я его ненавижу, презираю! Сотни раз я ловила его на лжи, он лгал без малейшего смысла, лгал ради игры, ради удовольствия, по привычке! Стоит ему только рот открыть - и он уже врет! Это враль! - Ты несправедлива, Ноэми! Молодая женщина одним прыжком вскочила о дивана. - И ты его защищаешь? Ты? Но г-жа де Фонтанен взяла себя в руки; она сказала уже совсем другим тоном: - У тебя нет адреса этой?.. Секунду подумав, Ноэми сообщнически склонилась к ней: - Нет, но консьержка иногда... Тереза жестом прервала ее и пошла к дверям. Молодая женщина из приличия уткнулась в подушки и сделала вид, что не замечает ее ухода. В передней, когда г-жа де Фонтанен уже приподымала портьеру у входной двери, ее обхватили руки Николь. Лицо девочки было мокрым от слез. Тереза не успела ничего сказать. Девочка порывисто обняла ее и убежала. Консьержке очень хотелось посудачить. - Я отправляю ей на родину приходящие на ее имя письма, это в Бретани, Перро-Гирек; а родители, наверное, пересылают почту ей. Если это вас интересует... - добавила она, раскрывая засаленный список жильцов. Прежде чем вернуться домой, г-жа де Фонтанен зашла на почту, взяла телеграфный бланк и написала: "Викторине Ле Га. Перро-Гирек (Кот-дю-Нор). Церковная площадь. Прошу передать г-ну де Фонтанену, что его сын Даниэль в воскресенье исчез". Потом она написала открытку: "Господину пастору Грегори, Christian Scientist Society[2], Нёйи-сюр-Сен, бульвар Бино, 2-а. Дорогой Джеймс, Два дня тому назад Даниэль уехал, не сообщив куда, и не подает о себе никаких вестей; я в тревоге. Кроме того, Женни слегла, у нее сильный жар, причина неясна. Я не знаю, где найти Жерома, чтобы сообщить ему об этом. Я совсем одна, мой друг. Приезжайте ко мне. Тереза де Фонтанен" V. Пастор Грегори у постели умирающей Женни  На третий день, в среду, в шесть часов вечера на улицу Обсерватории явился длинный нескладный человек неопределенного возраста и ужасающей худобы. - Вряд ли барыня принимает, - ответил консьерж. - Наверху доктора. Маленькая барышня при смерти. Пастор поднялся по лестнице. Дверь в квартиру была открыта. В прихожей висело несколько мужских пальто. Выбежала сиделка. - Я пастор Грегори. Что случилось? С Женни плохо? Сиделка посмотрела на него. - Она при смерти, - шепнула она и скрылась. Он содрогнулся, будто от пощечины. Ему показалось, что вокруг внезапно не стало воздуха, он задыхался. Войдя в гостиную, он отворил оба окна. Прошло десять минут. По коридору кто-то бегал взад и вперед, хлопали двери. Послышался голос, показалась г-жа де Фонтанен, за ней следом двое пожилых мужчин в черных костюмах. Увидев Грегори, она кинулась к нему: - Джеймс! Наконец-то! О, не оставляйте меня, мой друг! Он пробормотал! - Я только сегодня вернулся из Лондона. Оставив двоих консультантов совещаться, она потащила его за собой. В прихожей Антуан, без сюртука, чистил щеткой ногти в тазу, который держала перед ним сиделка. Г-жа де Фонтанен схватила пастора за руки. Она была неузнаваема: щеки побелели, губы дрожали. - Ах, останьтесь со мной, Джеймс, не бросайте меня одну! Женни... Из глубины квартиры послышались стоны; не договорив, она убежала в комнату дочери. Пастор подошел к Антуану; он молчал, но в его тревожных глазах застыл вопрос. Антуан покачал головой. - Она при смерти. - О! Зачем так говорить! - сказал Грегори тоном упрека. - Ме-нин-гит, - проскандировал Антуан, поднимая руку ко лбу. "Странный малый", - добавил он про себя. Лицо у Грегори было желтое и угловатое; черные пряди тусклых, будто мертвых волос топорщились вокруг совершенно вертикального лба. По обе стороны носа, длинного, вислого и багрового, сверкали из-под бровей глубоко посаженные глаза; очень черные, почти без белков, постоянно влажные и удивительно подвижные, они словно фосфоресцировали; такие глаза, суровые и томные, бывают иногда у обезьян. Еще более странной была нижняя часть лица: немая ухмылка, гримаса, не выражавшая ни одного из обычных человеческих чувств, дергала во все стороны подбородок, безволосый, туго обтянутый пергаментно-желтой кожей. - Внезапно? - спросил пастор. - Температура поднялась в воскресенье, но симптомы проявились только вчера, во вторник, утром. Сразу собрался консилиум. Было сделано все, что можно. - Его взгляд стал задумчивым. - Посмотрим, что скажут эти господа; но лично я, - заключил он, и лицо у него перекосилось, - лично я считаю, что бедный ребенок уми... - О, don't![3] - хрипло прервал пастор. Его глаза вонзились в глаза Антуана, горевшее в них раздражение плохо вязалось со странной ухмылкой, кривившей рот. Словно воздух вдруг стал непригоден для дыхания, он поднес к воротнику свою костлявую руку, и эта рука скелета так и застыла, судорожно вцепившись в подбородок, точно паук из кошмарного сна. Антуан окинул пастора профессиональным взглядом: "Поразительная асимметричность, - сказал он про себя, - и этот внутренний смех, эта ничего не выражающая гримаса маньяка..." - Будьте любезны сказать, вернулся ли Даниэль, - церемонно спросил пастор. - Нет, полнейшая неизвестность. - Бедная, бедная женщина, - пробормотал Грегори, в его голосе слышалась нежность. В это время оба врача вышли из гостиной. Антуан подошел к ним. - Она обречена, - гнусаво протянул тот, что выглядел более старым; он положил руку на плечо Антуану, который тотчас обернулся к пастору лицом. Подошла пробегавшая мимо сиделка, спросила, понизив голос: - Скажите, доктор, вы считаете, что она... На сей раз Грегори отвернулся, чтобы больше не слышать этого слова. Ощущение удушья становилось невыносимым. В приоткрытую дверь он увидел лестницу, в несколько прыжков очутился внизу, перешел через улицу и принялся бегать вдоль мостовой под деревьями, смеясь своим нелепым смехом, со взъерошенными волосами, скрестив на груди паучьи лапы, жадно вдыхая вечерний воздух. "Проклятые врачи!" - ворчал он. К Фонтаненам он был привязан, как к собственной семье. Когда шестнадцать лет тому назад он приехал в Париж без единого пенса в кармане, у пастора Перье, отца Терезы, нашел он приют и поддержку. Этого ему не забыть никогда. Позднее, во время последней болезни своего благодетеля, он все бросил, чтобы неотлучно находиться у его постели, и когда старый пастор умер, одну его руку сжимала дочь, другую - Грегори, которого он называл сыном. Воспоминание было таким мучительным, что он резко повернулся и размашистым шагом пошел назад. Экипажа врачей уже не было перед домом. Он быстро поднялся наверх. Дверь по-прежнему оставалась открытой. Стоны привели его в комнату. Шторы были задернуты, полумрак наполнен жалобными вздохами. Г-жа де Фонтанен, сиделка и горничная, склонившись над постелью, с большим трудом удерживали маленькое тело, которое судорожно билось, как рыба в траве. Несколько минут Грегори стоял со злобным лицом, ничего не говоря и вцепившись рукой в подбородок. Потом наклонился к г-же де Фонтанен. - Они убьют вашу девочку! - Что? Убьют? Каким образом? - пролепетала она, пытаясь поймать все время ускользавшую от нее руку Женни. - Если вы не прогоните их, - сказал он с яростью, - они убьют вашего ребенка. - Кого прогнать? - Всех. Она ошеломленно смотрела на него; быть может, ей послышалось? Желчное лицо Грегори, желтевшее возле самых ее глаз, было ужасно. Он на лету поймал руку Женни и, наклонясь, позвал ее голосом, нежным, как песня: - Женни! Женни! Dearest![4] Вы узнаете меня? Вы узнаете меня? Блуждающие зрачки, устремленные в потолок, медленно обратились к пастору; тогда, склонясь еще ниже, он вперил в них взгляд, такой настойчивый, такой глубокий, что девочка вдруг перестала стонать. - Уходите, - бросил он трем женщинам. И так как ни одна из них не подчинилась, он, не меняя положения головы, сказал с непререкаемой властностью: - Дайте мне ее другую руку. Хорошо. А теперь уходите! Они расступились. Он остался у кровати один, склонясь над ребенком, вливая в умирающие глаза свою магнетическую волю. Руки, которые он держал, какое-то время колотились в воздухе, потом опустились. Ноги еще трепетали, потом успокоились и они. Покорно закрылись глаза. Все еще согнувшись над постелью, Грегори знаком попросил г-жу де Фонтанен приблизиться. - Смотрите, - проворчал он, - она молчит, она стала спокойнее. Говорю вам, прогоните их, прогоните эти исчадия зла! Они погрязли в заблуждении! Заблуждение убьет вашего ребенка! Он смеялся немым смехом ясновидящего, который обладает извечной истиной и для кого весь прочий мир состоит из безумцев. Не отводя взгляда от глаз Женни, он проговорил, понижая голос: - Женщина, женщина, Зла не существует! Вы сами его создаете, вы сами наделяете его злым могуществом, ибо вы боитесь, ибо вы признаете, что оно есть! Посмотрите на двух этих женщин - они уже не надеются. Все говорят: "Она..." Даже вы - вы тоже думаете - и сейчас едва не произнесли вслух: "Она..." Господи! Положи охрану устам моим и огради двери уст моих! О бедная малютка, когда я здесь появился, вокруг нее была одна пустота, было одно Отрицание! А я говорю: она не больна! - Он выкрикнул эти слова с такой заразительной убежденностью, что женщин словно пронзило током. - Она здорова! Только пусть мне никто не мешает! С осторожностью фокусника он постепенно разжал пальцы и отскочил назад, освобождая руки и ноги девочки, и они покорно вытянулись на постели. - Блаженна жизнь, - возгласил он, точно пропел. - Блаженно все сущее! Блажен разум и блаженна любовь! Всякое здоровье - во Христе, а Христос в нас! Он обернулся к горничной и сиделке, которые стояли в глубине комнаты. - Прошу вас, уйдите, оставьте меня. - Ступайте, - сказала г-жа де Фонтанен. А Грегори выпрямился во весь рост, и его вытянутая рука словно предавала анафеме стол, на котором громоздились пузырьки и компрессы, стояло ведерко с колотым льдом. - Уберите все это! - приказал он. Женщины повиновались. Оставшись с г-жой де Фонтанен вдвоем, он радостно воскликнул: - А теперь open the window![5] Открывайте, открывайте настежь, dear![6]. Свежий ветерок, шелестевший листвою на улице, влетел в комнату, схватился со спертым воздухом врукопашную, гоня, выталкивая его прочь, и от его ласкового прикосновения пылающее лицо больной девочки вздрогнуло. - Она простудится, - прошептала г-жа де Фонтанен. Он ответил счастливой ухмылкой. - Shut[7], - вымолвил он наконец. - Затворите окно, так, теперь хорошо! И зажгите все лампы, госпожа Фонтанен, пусть будет вокруг светло, пусть вокруг будет радость! И в наших сердцах да засияет свет и вспыхнет великая радость! Всевышний - наш свет, Всевышний - наша радость, так чего ж мне бояться? Ты дал мне сюда поспеть до проклятого часа! - добавил он, воздевая руки. Потом придвинул стул к изголовью кровати. - Садитесь. Будьте спокойны, совсем спокойны. Держите себя в руках. Слушайте только то, что внушает вам Бог. Я говорю вам: Христу угодно, чтобы она выздоровела! Возжелаем же этого вместе с ним! Призовем великую Силу Добра! Дух вездесущ. Плоть - раба духа. Вот уже двое суток бедную darling[8] никто не ограждает от отрицательного влияния. О, все эти мужчины и женщины внушают мне ужас: они думают лишь о плохом, они взывают лишь к тому, что приносит вред! И считают, что все кончено, когда их жалкие надежды оскудевают! Крики возобновились. Женни снова забилась в судорогах. Внезапно она запрокинула голову, словно собиралась испустить последний вздох. Г-жа де Фонтанен бросилась на постель, прикрывая девочку своим телом и крича ей прямо в лицо: - Не хочу!.. Не хочу!.. Пастор шагнул к ней, словно возлагая на нее всю вину за новый приступ болезни: - Вы в страхе? Значит, нет у вас веры? Пред лицом Господа не может быть страха. Страх владеет лишь плотью. Отбросьте плотскую суть, ибо она не истина. У Марка сказано: "Все, чего ни будете просить в молитве, верьте, что получите, - и будет вам". Оставьте ее. Молитесь! Госпожа де Фонтанен опустилась на колени. - Молитесь, - повторил он сурово. - Молитесь прежде всего за себя, слабая душа! Пусть Бог вернет вам сперва веру и мир! Лишь в вашей полной вере дитя обретет спасение! Призовите духа господня! Сердцем я с вами. Будем молиться! Он помолчал, сосредоточился и приступил к молитве. Сначала слышалось одно невнятное бормотанье; он стоял, плотно сдвинув ноги, скрестив руки, подняв голову вверх, закрыв глаза; пряди волос вокруг лба сплетались в нимб черного пламени. Постепенно слова делались различимы; мерный хрип девочки сопровождал его призывы органным аккомпанементом. - Всемогущий! Дух Животворящий! Ты обитаешь везде, в каждой мельчайшей частице созданий своих. И я взываю к тебе из глубины сердца. Ниспошли мир свой этому исполненному страданий home[9]. Огради это ложе от всего, что чуждо мысли о жизни! Зло коренится лишь в слабости нашей. О, изгони, Господи, из наших душ Отрицание! Ты один - бесконечная Мудрость, и все, что творишь ты с нами, происходит по законам твоим. Вот почему эта женщина доверяет тебе свое дитя, что распростерлось на самом пороге смерти! Она вручает его Воле твоей, она оставляет его, отрешается от него! И если нужно, чтобы ты отнял ребенка у матери, если так нужно, она согласна, она согласна! - О, замолчите! Нет, Джеймс, нет! - пролепетала г-жа де Фонтанен. Не двигаясь с места, Грегори уронил ей на плечо свою железную руку: - Маловерная, вы ли это? Вас ли столько раз просветлял дух господень? - Ах, Джеймс, за эти три дня я так исстрадалась, я не могу больше, Джеймс! - Я смотрю на нее, - сказал он, отступая на шаг, - это уже не она, я больше не узнаю ее! Она открыла Злу дорогу к мыслям своим, в самый храм господень! Молитесь, бедная женщина, молитесь! Тело девочки билось под простыней, сотрясаясь от нервной дрожи; глаза снова открылись, воспаленный взгляд медленно переходил с одной лампы на другую. Грегори не обращал на это никакого внимания. Сжимая дочь в объятиях, г-жа де Фонтанен пыталась унять судороги. - Высшая сила! - нараспев тянул пастор. - Истина! Ты возгласила: "Если кто хочет идти за мною, отвергни себя". Что ж, если нужно, чтобы мать была наказана в младенце своем, она приемлет и это! Она согласна! - Нет, Джеймс, нет! Пастор склонился к ней: - Отвергните себя самое! Самоотречение - те же дрожжи, ибо так же, как дрожжи преображают муку, так и самоотречение преображает дурную мысль и дает подняться Добру! - И продолжал, выпрямляясь: - Итак, если хочешь, Господи, возьми к себе ее дочь, возьми, она отрекается от нее, она покидает ее! И если тебе нужен ее сын... - Нет... нет... - ...и если тебе нужно взять и сына ее, да будет исторгнут и он! Пусть никогда не ступит он больше на порог материнского дома! - Даниэль!.. Нет! - Господи, она вверяет своего сына твоей Мудрости, вверяет по доброй воле! И если супруг ее тоже должен быть отнят, да свершится и это! - Только не Жером! - застонала она, подползая на коленях. - Да свершится и это! - продолжал пастор еще более восторженно. - Да будет так, без спора, по Воле твоей, о источник Света! Источник Блага! Дух! После короткой паузы он спросил, не глядя на нее: - Принесли ли вы жертву? - Сжальтесь, Джеймс, я не в силах... - Молитесь! Прошло несколько минут. - Принесли ли вы жертву, полную жертву? Не отвечая, она в изнеможении опустилась на пол возле кровати. Прошло около часа. Больная была неподвижна; лишь голова, покрасневшая и отечная, металась по подушке из стороны в сторону; дыхание было хриплым; в открытых глазах стыло безумие. Внезапно пастор вздрогнул, словно г-жа де Фонтанен окликнула его, хотя она не шевельнулась; он стал возле нее на колени. Она выпрямилась, ее черты слегка разгладились; она долго смотрела на маленькое, прильнувшее к подушке лицо, потом развела руками и сказала: - Господи, да будет Воля твоя, не моя. Грегори не шелохнулся. Он ни на мгновенье не сомневался, что рано или поздно эти слова будут произнесены. Глаза его были закрыты; всеми силами души он взывал к милосердию божьему. Время шло. Порою казалось, что девочка теряет последние силы, что последние искры жизни угасают в ее глазах. Потом тело начинало трястись в судорогах, и тогда Грегори брал руку Женни и, сжимая в ладонях, говорил со смирением: - Мы пожнем! Мы пожнем! Но надо молиться. Помолимся. Около пяти часов он поднялся, укрыл ребенка соскользнувшим на пол одеялом и отворил окно. В комнату ворвался холодный ночной воздух. Г-жа де Фонтанен, по-прежнему стоявшая на коленях, даже не сделала попытки удержать пастора. Он вышел на балкон. Рассвет едва брезжил, небо еще хранило металлический цвет; улица темнела, точно таинственный ров. Но над Люксембургским садом уже светлел горизонт; по улице плыли клубы тумана, окутывая, точно ватой, черные купы деревьев. Грегори напрягся, чтобы унять дрожь, и стиснул руками перила. Утренняя свежесть колыхалась под прикосновениями легкого ветра и овевала его влажный лоб и лицо, изнуренное бессонной ночью и молитвой. Крыши уже начинали синеть, ставни четко выделялись на закопченном камне стен. Пастор обратился лицом на восход. Из темных глубин ночи вздымалось к нему широкое полотнище света; мгновенье - и розовый свет разлился уже по всему небу. Природа пробуждалась; мириады лучезарных молекул искрились в утреннем воздухе. И вдруг он почувствовал, как его грудь наполняется новым дыханьем, как сверхчеловеческая сила пронизывает все его существо, приподнимает его над землей, делает огромным и всемогущим. На какой-то миг к нему приходит сознание безграничности своих сил, его мысль повелевает вселенной, он может решиться на все, может крикнуть этому дереву: "Трепещи!" - и оно затрепещет; может крикнуть этой девочке: "Встань!" - и она воскреснет. Пастор простирает руки, и вдруг, подхватывая его порыв, листва на улице вздрагивает: с дерева, растущего под балконом, с хмельным щебетом срывается огромная стая птиц. Он подходит к кровати, кладет руку на голову коленопреклоненной матери и восклицает: - Алилуйя, dear! Полное очищение свершено! Он наклоняется к Женни. - Мрак изгнан! Дайте мне руки, славная моя. И ребенок, который за последние двое суток почти не понимал обращенных к нему слов, протягивает руки. - Посмотрите на меня! И блуждающие глаза, которые, казалось, уже утратили способность что-либо видеть, устремляются на него. - Он избавит тебя от смерти, и твари земные пребудут в мире с тобой. Вы здоровы, малышка! Больше нет мрака! Слава богу! Молитесь! Взгляд ребенка обрел осмысленное выражение, девочка шевелит губами; кажется, что она и в самом деле хочет молиться. - Теперь, my darling, можно закрыть глаза. Тихонько... Вот так... Спите, my darling, вы здоровы! Вы заснете от радости!

The script ran 0.023 seconds.